РАССКАЗЫ (сборник)


Дверь во времени

Тяжело, но мягко ступая, он размашистым шагом медленно продвигался по коридору своей сокровищницы. Его окружали экспонаты из различных миров; он перетряхнул немало времен и расстояний, чтобы наполнить раритетами свой дворец. Роскошный наряд, складками ниспадавший с его внушительного округлого тела, не имел цены, как и все в пределах этих стен. На тончайшей кисее был вытиснен неведомый узор, имеющий смысл лишь для мира, в котором она была изготовлена, но, бесспорно, прекрасный. Тем не менее любая вещица из его обширной коллекции по красоте не сравнилась бы с ним, и эта мысль была источником глубинного, греющего душу удовлетворения.

Его поступь отличалась великолепием и источала спокойную уверенность; он грациозно нес свое грузное тело. За объемистой фигурой развевались полы дорогой мантии. Он сладострастно провел рукой по телу, наслаждаясь искусным и изящным тиснением тончайшей ткани, соперничающей с паутиной. Глаза на самодовольном лице были полуприкрыты, радужно поблескивая из-под тяжелых век. Цвет их беспрерывно менялся, но любой оттенок был бесподобен.

Его снова покинул покой. Ему было хорошо знакомо это ощущение лихорадочного недовольства, разрастающегося где-то на краю сознания. Пришло время снова начать охоту за опасностями. Давным-давно, когда он только начал строить свою сокровищницу, ему было довольно одной красоты. Теперь ее недостаточно — понадобился еще и риск. Его вкусы становились все вычурнее и, пожалуй, испорченнее, поскольку он прожил уже немало.

Да, приобретение каждой новой драгоценности требовало известного риска. Следовало отыскать невиданное великолепие и невиданную опасность, затем подчинить себе одну и завоевать второе — от этой мысли его глаза снова поменяли цвет, а кровь быстрее побежала по жилам, пульсируя мощными толчками. Он снова погладил ладонью тисненую ткань одежд, прижимая ее к телу. Бесшумно и стремительно скользил он по полу, украшенному орнаментом из остро заточенных клинков.

Ничего больше не интересовало его в жизни, кроме своей коллекции красивых вещей, собранных из стремления к прекрасному. Впрочем, и тут уже проявился его прихотливый вкус. Повернув за угол, он взглянул на широкую раму на стене, и его глаз знатока увидел помещенные туда объекты под нужным углом. Там находились три организма — в том сочетании, которое когда-то вызвало его истинное восхищение. Возможно, в их мире они были живыми существами и даже обладали разумом, но его это ничуть не заботило. Он уже не мог припомнить, обладал ли хоть кто-нибудь в том мире зрением и интеллектом, необходимым для восприятия красоты. Он знал только, что на этом повороте коридора он всегда получал несравненное наслаждение при виде застывших в вечном совершенстве существ, помещенных им в рамку.

На этот раз его удовольствие от созерцания омрачилось. Его полузакрытые глаза медленно поменяли цвет, выдав гамму от желто-зеленого до холодноватого оттенка беспримесной зелени. Этот экспонат достался ему без всякого риска, отчего ценность раритета в его глазах понизилась. Трепет неудовлетворенности вновь пронизал его тело. Да, пора начинать новую охоту за сокровищами…

Вот и бархатная занавесь, а за ней — большой овальный камень, поверхность которого источает легчайший, подобный дыму, свет, расходящийся медленными волнами, лениво меняющими оттенок. Когда-то это явление его опьяняло. Он добыл камень на одной из центральных улиц огромного города, в ином мире, и давным-давно позабыл, где именно. Он даже не задумывался, был ли этот камень ценен для жителей того города и замечали ли они его неповторимость, но поимка сопровождалась всего лишь небольшой стычкой, и поэтому камень теперь обесценился для его придирчивого ока.

Проходя по коридору, он ускорил шаги, и вся массивная громада дворца едва заметно заколебалась под грузом его великолепия. Он все еще рассеянно поглаживал себя по полному боку, осязая тисненый узор, но мысли давно отвлеклись от коллекции сокровищ. Он проницал будущее, и его глаза теперь вспыхивали оранжевыми оттенками спектра, теплея от предвкушения опасностей. Ноздри его слегка раздувались, углы губ большого рта опустились в презрительной гримасе. Там, куда он ступал, орнамент из клинков на полу позванивал, остроконечные узоры дрожали под грузом массивного тела.

Он прошел мимо фонтана, изрыгающего цветное пламя, — ради него пришлось обратить в руины целый город. Затем он отодвинул в сторону портьеру, сплетенную из прочнейших хрустальных древков; только его могучая сила и могла сдвинуть с места это сооружение. Потревоженный занавес заиграл тысячами цветных огней, но такая красота уже не умиляла его.

Мысли летели впереди него, увлекая его в круглую сумрачную комнату посреди дворца, где он намечал себе дальнейшую цель наживы и откуда выходил на ее след. Он тяжеловесно шел по залу, не удостаивая взглядом накопленные сокровища, и кисейные одежды развевались за ним, подобно облаку.

В полумраке комнаты на стене тускло поблескивал огромный круглый экран — оставалось только включить его. Это и была дверь во время и пространство: дверь к прекрасному, к смертельным опасностям — ко всему, что оправдывало его жизнь, давно достигшую своего рубежа. Теперь уже было невероятно сложно подхлестнуть пресыщенные эмоции, некогда с такой готовностью отзывавшиеся на различные раздражители, счет которым он давно потерял.

Он вздохнул, и его обширная грудь еще больше раздалась в ширину. Где-то по ту сторону экрана, на тропинках иного мира, куда еще не ступала его нога, ждало сокровище — достаточно прекрасное, чтобы бросить вызов его скуке, и в меру недоступное, чтобы ненадолго рассеять ее.

Он подошел к экрану, и матовая поверхность прояснилась. По ней задвигались смутные тени, неясный шум заполнил комнату. Его обостренные чувства перебирали отдельные звуки и фигуры, тут же отвергая ненужные; светящиеся глаза округлились, оранжевые отсветы в них вспыхивали все ярче. Вот тени на экране замелькали чаще — там что-то обретало форму. Блики наконец сгустились в трехмерное красочное изображение, поначалу расплывчатое, а затем преобразившееся в пустынный пейзаж под ярким малиновым небом. Над песком колыхались высокие причудливые соцветия, меняющие оттенок от странного освещения. Он внимательно их рассмотрел и скривил лицо. Экран погас.

Он предпринял новые поиски в пустоте, прокручивая картины одна чуднее другой, но отверг их все, едва удостоив взглядом. Он видел городскую стену, сложенную из резных прозрачных плит, но даже не дал себе труда установить ее местонахождение. Ему являлись то крупная сверкающая птица с сияющим длинным хвостом, то восхитительный гобелен с вытканными на нем сценами из неведомых преданий, но, придирчиво изучив их, он от всего отказался, и оранжевый отсвет его глаз потускнел от надвинувшейся скуки.

На минуту его внимание привлек причудливо вытесанный высокий темный божок. Странную фигуру идола украшали драгоценные камни, источающие огонь. На мгновение его кровь ускорила свой бег по жилам: приятно было представить на своем наряде эти драгоценности, озаряющие дворцовые залы огненными бликами. Но, присмотревшись, он убедился, что никому не нужный божок стоит посреди заброшенного мира, самоценный в своем одиночестве. Дешево доставшееся имеет пресный вкус. Он вздохнул всей полнотой могучей груди и снова обратился к скольжению картин на экране.

Сначала его внимание привлек отдаленный золотистый проблеск в пустоте, а в уши проник отзвук безымянного мира. Он нехотя позволил теням на экране сгуститься в изображение. Там появился какой-то механизм, мечущий свистящие, извилистые молнии, но он лишь мельком окинул сооружение взглядом, потому что рядом уже вырисовывались две фигуры. Рассматривая их, он вдруг застыл, и беспокойные складки одежды опали вдоль тела. Глаза его снова вспыхнули оранжевым. Затаив дыхание, он стоял и смотрел.

Такие силуэты он видел впервые. Фигуры отдаленно напоминали его самого, но были гибки и куда более стройны, а пропорции тел причудливо отличались от его собственных. Одно из существ было, несмотря на всю непохожесть… Он задумался. Да, оно было красивым.

За его спокойствием затеплилось оживление. Чем дольше он смотрел на неведомый организм, тем более привлекательным казалось его изысканное очарование. Никакой вычурности, как у полыхающих огнем драгоценностей или у той птицы с великолепным оперением, — лишь утонченность сходящихся линий, плавность изгибов и нежные смешанные оттенки от абрикосового и кремового до оранжево-красного. Сине-зеленый покров мог, вероятно, служить просто одеждой. Ему стало любопытно, разумно ли это существо в достаточной степени, чтобы начать защищаться, и станет ли его напарник, склонившийся над мечущей молнии машиной, противиться похищению своего товарища.

Он придвинулся к экрану. Его дыхание участилось, а в глазах промелькнула первая красная вспышка — признак волнения. Да, это достойный трофей, прекрасный экспонат для его залов. Он уже представил его в рамке, украшенной в соответствии его с плавными утонченными изгибами и подчеркивающей его нежную цветовую гамму. Несомненно, эта добыча стоила усилий — если, конечно, ее поимка будет сопряжена со столь необходимыми ему опасностями…

Он положил руки на края экрана и слегка углубился внутрь; глаза его теперь угрожающе полыхали алым. Проблески молний в том механизме наводили на мысль об оружии. Если эти существа разумны… Любопытно будет установить предел их интеллекта и опробовать мощь неизвестного средства защиты…

Он понаблюдал еще, все более распаляясь, сгорбив внушительных размеров спину. Затем, едва двинув плечом, сбросил тонкий покров, словно досадную помеху, и утробно захохотал. Голый, безоружный, с алым блеском в глазах, он легко устремился вперед, в отверстый проем экрана. Ради этого и стоило жить — ради риска, ведущего к красоте…

Вокруг него заклубилась тьма. Он несся по созданному им самим коридору, сквозь бесконечность вне всякого измерения.


Усевшись на металлическую скамью, девушка скрестила длинные ноги, отчего складки ее блестящего платья вспыхнули на свету.

— Пол, долго еще? — спросила она.

Мужчина улыбнулся:

— Пять минут. Отвернись, я попробую еще раз.

Он опустил на лицо выпуклую прозрачную маску, закрыв от пламени загорелое лицо с приятными чертами. Девушка вздохнула и отодвинулась, отводя глаза.

Стены и потолок лаборатории тускло отсвечивали металлическим блеском. Стоило девушке пошевелиться, как в них колебалось мутное сине-зеленое пятно от ее платья. Она подняла голую руку, потрогала волосы и увидела, как вслед за этим взволновалось и отражение. Ее продуманная прическа выглядела на нем, как расплывчатое бледно-пепельное пятно, отливающее серебром.

По шороху, который издавали при трении хорошо смазанные металлические поверхности, она следила за перемещением рычага. Помещение озарилось золотистым сиянием, словно туда ворвался солнечный свет, — и все со свистом распалось на зазубренные фрагменты, словно от удара молнии. Стены заколебались, не сразу придя в равновесие от светового и звукового воздействия, затем шипение смолкло, пламя погасло. В воздухе плавал запах нагретого металла.

Мужчина удовлетворенно перевел дух и поднял обе руки, чтоб откинуть с лица маску. Она услышала, как он невнятно начал: «Ну, вот, справились. Теперь можно и…», но прервался на полуслове, так и не сняв маски и не отрывая взгляда от стены напротив. Наконец он медленно, почти автоматически отвел в сторону забрало, словно оно и было причиной видения, явившегося им обоим. Над нагромождением аппаратуры, управляющей механизмом, с которым он только что работал, появилась тень — на стену упал огромный неясный круг.

Вот тень сгустилась, словно сумерки у них на глазах мгновенно перетекли в ночь — такую темную, какой на земле не видывали, в эфирную черноту, пришедшую из бездн между мирами. Круг перестал быть просто тенью, превратившись в проем, распахнутый навстречу тьме. Тьма хлынула внутрь и окутала людей, подобно дыму. Блики на аппаратуре потускнели, затянув пеленой светлые волосы девушки, глянец ее плеч и переливы на платье. Мужчина не сразу сообразил, что видит ее словно в сумерках. Только тогда он будто очнулся и замахал руками, тщетно пытаясь разогнать полумрак.

— Аланна, — беспомощно произнес он, — что происходит? Я ничего не могу разглядеть…

Она растерянно всхлипывала, закрыв лицо руками, словно боясь, что их обоих поразила слепота. Мужчина ощутил непонятное головокружение, мешающее и говорить, и двигаться, и подумал, что сейчас упадет в обморок. Разум с готовностью отметил странное колебание пола под ногами, как если бы слабость и поражение зрения были его прихотью, а не вмешательством внешних сил. Но едва каждый из них успел хоть что-то пробормотать, отчаянно пытаясь найти разумное объяснение приключившемуся сбою органов чувств, как тьма стала кромешной. Помещение заполнила чернота, убив всю видимость.

Ощутив сотрясение пола, мужчина на краткий миг снова решил, что виной тому его собственное помутнение зрения и дурнота. Пол не мог сотрясаться — разве что от чьей-нибудь тяжелой поступи, но в помещении, кроме них двоих, никого не было. Следовательно, увесистые шаги, мягко приближавшиеся во тьме и заставлявшие содрогаться стены лаборатории, ему почудились…

В тишине мужчина ясно различал прерывистое дыхание Аланны. Вначале он не чувствовал страха — только удивление и любопытство. Девушка позвала: «Пол, Пол, не надо…» — и вдруг закричала. Он услышал самое начало ее вопля, и сразу же звук непостижимым образом прервался. На мгновение ее призыв эхом отдался в стенах лаборатории: видимо, от ужаса девушка завопила во всю мочь. Затем отзвук стал стихать, уносясь в неизмеримую даль, словно камнем падая в бездну, и только тихий писк, резонирующий в стенах помещения, какое-то время еще напоминал о нем. Невероятная скорость удаления крика придала всему происшествию оттенок кошмара. Мужчина не верил сам себе.

Тьма рассеивалась. Он протер глаза, все еще надеясь, что попал во власть кратковременного помрачения рассудка, и позвал:

— Аланна, кажется, я…

Но в полумраке он никого не увидел. Он не знал, сколько времени прошло с тех пор, как он впервые заметил круг на стене, до нынешнего момента, когда смог прийти в себя. Его взгляд был по-прежнему прикован к стене, на которой все так же лежала тень. Наверное, он уже успел и лихорадочно осмотреть помещение, и пройти все стадии от сомнения и возрастающего недоверия до состояния, близкого к истерике. Теперь, отказавшись от попыток возможного объяснения, мужчина взирал на стену с темным кругом на ней, втягивающим в себя из углов лаборатории последние остатки полумрака.

Приходилось верить глазам — Аланна исчезла. Ее поглотила тьма, невероятным образом проникшая в помещение. Некто, грузный и молчаливый, сотрясающий своей поступью стены, схватил ее в тот момент, когда она обращалась к Полу, приняв за него неизвестного похитителя. А когда она вскрикнула, незнакомец уже уносил ее с собой в неведомую даль.

У мужчины не оставалось времени, чтобы оценить невозможность происшедшего. Он был уверен лишь в том, что никто не выходил из лаборатории и что огромный круг на стене являлся дверью, через которую этот Некто проник, а потом удалился восвояси — и не один…

Между тем дверь закрывалась. Мужчина, не раздумывая, торопливо двинулся к стене, но налетел на ящик с механизмом, который испытывал до того, как на него нашло помрачение. При взгляде на прибор он обрел толику здравомыслия. Вот оно — оружие: какой-никакой, а контроль за ускользающей реальностью и осознание, что ты не совсем беспомощен. На секунду он засомневался, поможет ли какое-либо оружие против того, кто передвигается в абсолютной тьме бесшумными шагами, но притом сотрясающими здание до самого фундамента…

Механизм был увесистый. Будет ли он работать вдали от головной аппаратуры? Трясущимися пальцами мужчина нашарил ручку для переноски. Отрывая ящик от земли, он пошатнулся, но тут же обернулся, посмотрев на круг на стене. Огромная тень вбирала в себя остатки полумрака, едва ощутимо бледнея. Если он хочет успеть за неизвестным, проскользнувшим у него под носом, нужно поторапливаться.

Мужчина еще раз взглянул на пусковой рычаг, чтобы убедиться, что аппарат включен на полную мощность: питание инструмента зависело только от этого источника — если, конечно, можно будет передавать энергию на то неизмеримое расстояние, которое предстоит преодолеть. Последний критический осмотр лаборатории — вдруг все-таки Аланна где-то здесь…

Нижнее полукружье тени было порогом, за которым открывалась чернота. Он не стал задумываться, как сможет проникнуть в плоскую тень на плоской твердой стене, а просто неуверенно вытянул руку и шагнул вперед, затем еще дальше, слегка сгибаясь под тяжестью аппарата.

Вдруг всякая тяжесть исчезла. Пропали и свет, и звук — осталось только безбрежное пространство, увлекшее его в водоворот и завертевшее вверх тормашками. Бесконечно долго вращаясь в кромешной тьме, он видел, как перед глазами вспышками проносятся целые эпохи. И вдруг…

— Пол, Пол!

Все еще пошатываясь, он стоял в тускло освещенной круглой комнате со странным узором на стенах, который пока не удавалось хорошо рассмотреть. Все органы чувств были в полном разладе, даже зрение только-только начало проясняться. Ему показалось, что в полумраке он видит Аланну — длинные светлые волосы, спадающие на обнаженные плечи, лицо, искаженное смятением и ужасом.

— Пол, ответь же мне! Что это? Что случилось?

Дар речи еще не вернулся к нему. Мужчина счел за лучшее покачать головой и лишь крепче вцепился в ручку аппарата, чья тяжесть так и пригибала его к земле. Аланна зябко поежилась и обхватила себя голыми руками за плечи — на кремовой коже остались светлые лунки от ногтей. Зубы ее стучали, но не от холода.

— Как мы сюда попали? — спрашивала она. — Как нас сюда занесло? Давай вернемся обратно, а? Интересно, что же такое случилось?

Она не требовала ответа, словно сейчас для нее важнее была сама речь, чем ее смысл.

— Оглянись, Пол! Смотри, мы пришли оттуда…

Он обернулся и увидел на тусклой стене огромное круглое зеркало, но зеркало неправильное, поскольку в нем отражались не они с Аланной, а его лаборатория. Заглянув туда, он ясно, как на картинке, разглядел знакомое помещение с металлическим отблеском стен, датчики на приборах и поднятый вверх рычаг, свидетельствующий о сокрушительной мощи механизма, оттягивавшего ему руку. Но осталась ли эта мощь в аппарате? Здесь, в этой ирреальности? И откуда им знать, что Некто, обитающий здесь, настроен к ним враждебно?

Во все это было слишком трудно поверить. Скорее всего, на самом деле они по-прежнему в лаборатории и оба видят один и тот же сон. Мужчина решил, что принимать все это за действительность даже опасно, поскольку, если допустить, даже в порядке исключения, что такое возможно, то… Но как это может быть правдой?

Он поставил ящик на пол и, машинально растирая себе руку, стал осматриваться. Язык плохо его слушался, но один вопрос требовал немедленного выяснения.

— Аланна, это… существо — оно какое? Как оно тебя…

Она плотнее обхватила себя за голые плечи; по всему ее телу пробежала дрожь. Зелено-голубые блестки на платье холодно вспыхивали при каждом ее движении, словно звездочки. Голос девушки срывался, глаза были пусты — казалось, весь рассудок ее словно бы затянут пеленой. Но когда она заговорила, слова ее звучали вполне разумно и отвечали течению его мыслей.

— Мне, наверное, все это снится. — Голос ее доносился словно откуда-то издалека. — Это не на самом деле. Но… что-то обхватило меня там, — она кивнула в сторону лаборатории, отражавшейся в зеркале, — и все завертелось, а потом… — Ее снова сотрясла дрожь. — Я не знаю…

— Ты его не видела?

Она покачала головой.

— Может, и видела, не знаю. Я так растерялась… Мне казалось, что мы проникли через дверь. Ведь это можно назвать дверью? — Она нервно хохотнула, готовая разрыдаться. — Я… слышала, как оно уходит.

— Но какое оно? Как оно выглядело?

— Не знаю, Пол.

Он сомкнул губы, хотя вопросы так и рвались наружу. Да, во сне многие вещи кажутся непривычными — например, этот узор на стенах. Он допускал, что порой можно смотреть на что-то и быть не в силах это разглядеть как следует. Дрожь, бьющая Аланну, свидетельствовала о сильном потрясении. Вероятно, ее рассудок предусмотрительно затуманился, спасаясь от перенапряжения. Тем временем она спросила:

— Пол, так мы возвращаемся?

Взгляд ее метнулся к зеркалу с отраженной в нем лабораторией. Наивная — она инстинктивно отказывалась понимать что-либо, кроме очевидной трудности их положения. Мужчина не знал, что ответить. Он едва не сказал: «Подожди еще минутку, и мы проснемся». А что, если нет? Что, если они в ловушке? Вдруг Существо вернется и…

Он нехотя произнес:

— Конечно же, мы спим. Но пока мы не проснулись, давай принимать все за реальность. Мне не очень хочется («На самом деле, — признался он себе он, — я просто боюсь»), но придется. Возвращение ничего не даст, если мы будем спать и дальше. Все может повториться.

Оно может снова явиться во сне и утащить их назад, подумалось ему; к тому же, разве люди не умирают во время сна — когда видят сны? Он в раздумье потыкал носком ботинка неповоротливый ящик: «Может, от него будет хоть какая-то польза? Если тут вообще можно помочь. Если же нельзя, то и вреда от него не случится…»

Он взглянул на высокий неровный проем — вероятно, дверь, уводящую к другим помещениям этого невероятного, пригрезившегося им здания. Значит, Существо туда и скрылось. Наверное, стоит его разыскать. Если они хотят проснуться невредимыми после этого кошмара, возможно, надо действовать решительно, пока оно не подозревает о погоне. К тому же, Существо может и не догадываться о присутствии постороннего. Оно, вероятно, оставило Аланну одну в полутемной комнате, рассчитывая вернуться, но не ожидая застать ее под чьей-либо защитой — тем более вооруженной защитой…

Впрочем, будет ли прок от его оружия? Пол усмехнулся. Хорошо было бы опробовать аппарат. И все-таки его не покидала мысль, что странное внеземное Существо может в этот момент не сводить с него пристального взгляда. Полу ни в коем случае не хотелось, чтобы неведомый хозяин усомнился в его беспомощности. Главное — внезапность. Оружие следовало скрывать до тех пор, пока не придет время пустить его в дело — если вообще придется… Он чуть-чуть передвинул рычажок регулятора рядом с линзой. В стерильной атмосфере лаборатории прибор исправно выдавал разряды. Будет ли он работать во сне?

Очень долго не было никакого результата. Затем на подставленной под раструб ладони Пол ощутил слабую, едва заметную пульсацию — опробовать аппарат на большей мощности он не решался. Сможет ли прибор ее развить, если понадобится? Пол не знал. Кто мог подумать, что придется испытывать изобретение в такой фантастической ситуации!

— Аланна, — обратился Пол к девушке, — надо бы тут поосмотреться. Нет смысла стоять и ждать, пока оно вернется. Может, оно доброе — так часто бывает во сне. Но мне бы хотелось увидеть, что там снаружи.

— Мы же через минуту проснемся, — кивнула она, стуча зубами. — И мне уже гораздо лучше, правда. Просто… нервы.

Пол решил, что она оправляется от потрясения. Скорее всего, любой поступок, даже безрассудный, будет для них лучше, чем просто бездействие. Он воспрянул духом и поднял ящик.

— Но, Пол, это ведь невозможно!

Она было уже направилась к двери, однако вдруг что-то вспомнила и обернулась:

— Разве я тебе не сказала? Я уже пробовала, еще до твоего появления: там коридор, а на полу повсюду ножи… Узоры из лезвий, острые спирали и… другие фигуры. Смотри.

Она приподняла блестящий подол и выставила вперед ногу. Пол разглядел свежие глубокие порезы на кожаной подошве туфли. Слегка поморщившись, он все же сказал:

— Давай все-таки попробуем. Пошли!

Перед ними простирался коридор, исчезающий в багровой дали; огромные готические ниши и арки наслаивались друг на друга. По стенам были развешаны некие предметы. На многих из них, как и на настенном рисунке в первой комнате, было трудно сосредоточить взгляд: они настолько противоречили человеческому опыту познания, что их назначение не достигало рассудка. Взгляд бессмысленно скользил по ним, не приводя ни к каким умозаключениям. Полу подумалось, что помещение очень напоминает музей, а внушительные сооружения на стенах — витрины с экспонатами.

У самой двери к стене был прислонен узкий пустой ящик высотой около шести футов и достаточно глубокий, чтобы туда мог встать человек. По краю он был хитроумно и вычурно украшен; цвет отделки замечательно гармонировал с зелено-голубым платьем Аланны, а вплетенные в нее серебряные нити перекликались со светлым оттенком ее блестящих волос.

— Похоже на гроб, — произнесла Аланна.

В голове у Пола промелькнула какая-то мерзкая догадка. Он не стал вдумываться и поспешно отогнал ее, но в очередной раз обрадовался, что не зря тащил сюда аппарат. Впереди по коридору разливалось странное мерцание. Полу все еще не удавалось как следует всмотреться, зато четко стал виден стальной узор из острых клинков на полу. Ему подумалось, что выбор подобного украшения для пола в высшей степени странен, и он еще раз вспомнил увесистые шаги в темноте лаборатории, от которых сотрясалось все здание. А теперь они во сне идут по заточенным лезвиям. Вернее, собираются пойти. Но как?

Спиральный рисунок складывался в петли и розетки. Пол еще раз осмотрел их и обратился к девушке:

— Уверен, у нас получится. Между клинками есть немного свободного места — можно ступать, но осторожно.

А если будет не до осторожности? Если придется спасаться бегством? Вслух он произнес: «Надо рискнуть» — и эти слова, впервые с начала видения, навели его на мысль о том, что в этом сне есть место и спешке, и риску, и опасности…

Он крепче сжал ручку ящика и аккуратно поставил ногу в пространство между стальными спиралями. Аланна, ухватившаяся за него ради равновесия, шла следом на цыпочках. Кругом царило безмолвие; огромные пустоты звенели от тишины, не возвращая эха.

Они очень медленно продвигались вперед, озираясь в поисках признаков жизни и напряженно всматриваясь вдаль. Все их чувства были до крайности обострены в попытках уловить легчайшее сотрясение пола, возвещающее приближение обладателя такого громадного тела. Но тот, кто открыл им дверь, давно ушел и дал им небольшую передышку, чтобы прийти в себя.

Свободной рукой Пол давил на регулятор разряда, ладонью ощущая слабую вибрацию раструба. Вибрация означала, что связь между прибором и далекой лабораторией сохраняется. Будь оно иначе, он не решился бы и дальше пробираться по этому невероятному зданию, среди острых мозаичных рисунков.

Они шли медленно, встречая различные диковины. Огромный прозрачный занавес складками ниспадал со сводчатого потолка — неподвижный, словно окаменевший. Они проскользнули в щель между разошедшимися портьерами, слегка их задев и вызвав этим самым сноп ярких холодных искр. Далее посреди коридора им встретился фонтан, извергающий языки бесшумного пламени. Повсюду на стенах, в рамах и без рам, находились предметы слишком загадочные, чтобы постичь их суть. Эта загадочность и тревожила Пола. Во сне обычно встречаешь явления из своего прошлого — страхи, надежды, воспоминания. Но разве может присниться то, чего ты не только никогда не видел, но и не смог бы вообразить?

Они обогнули овальный камень, вырастающий прямо из пола. Рассмотрев украшающий его орнамент из металлических завитков, оба почувствовали головокружение — весьма опасное, если учесть, что падать пришлось бы на остро заточенные лезвия.

Им пришлось пройти мимо невыразимого явления, пришпиленного к черной дощечке на одной из стен. Его чарующая прелесть вызвала у них слезы. Предмет был несравненной красоты, столь далекой от человеческого понимания, что их память не сохранила никакого образа — лишь живое впечатление от изящества, слишком утонченного для мертвой хватки разума.

Теперь Пол удостоверился, что не спит, поскольку в человеческой памяти не могло быть ничего, напоминающего такую вещь. Их органы чувств, взбодренные неуверенностью и страхом, воспринимали все ярко и живо и тем не менее будто сквозь туман, рассеивавшийся по мере продвижения. Пола мучило ужасное подозрение — неужели это все-таки не сон? Неужели они очутились в некой чуждой реальности? А еще тот непонятный ящик у выхода из комнаты, смахивающий на гроб и украшенный в соответствии с цветовой гаммой платья и волос Аланны… Интуиция уже подсказала Полу, для кого приготовлена эта упаковка. Он понял, что коридор и все здание заполнены чудесными экспонатами, и догадался, что Аланна тоже оказалась здесь неспроста. Эта мысль была очень пугающей, даже для самого фантастического сна…

— Пол, взгляни.

Он увидел, что Аланна привстала на цыпочки, потянувшись к стальной голубоватой рамке на стене, не содержащей ничего, кроме смутного розоватого мерцания. Заинтригованная, девушка пошарила внутри рукой. Пока ей еще не приходил на ум ящик у дверей комнаты. Не задумывалась она и о том, что от этого сна ни одному из них, возможно, уже не пробудиться…

— Смотри, — обратилась она к Полу, — внутри вроде бы пусто, но на ощупь… Там что-то похожее на пух. Как ты думаешь…

— Никак не думаю, — ответил он с невольной резкостью. — Все здесь выглядит бессмысленно.

— Но, Пол, здесь есть прелестные вещицы. Вот, например, этот… снегопад вверху, между колонн.

Он поднял голову. Свод терялся в пелене, состоящей из застывших в воздухе фигурных снежинок. Возможно, они были лишь вышивкой на кисее, слишком тонкой, чтобы ее рассмотреть. И все же Полу показалось, что снежные хлопья едва заметно колеблются. Они вздрагивали, потом успокаивались, будто бы…

— Пол!

На миг все замерло. Аланна могла и не шикать — у него сердце замерло от неимоверного усилия хоть что-нибудь расслышать, рассмотреть, ощутить. Сомнений не оставалось: снежный занавес подрагивал, а вместе с ним дрожал пол — издалека доносились слабые толчки.

«Это оно, — подумал Пол. — Не сон».

То, что прогулка им не пригрезилась, он понял еще раньше. В данный момент их окружала невозможная действительность, а неведомый Враг приближался весомыми бесшумными шагами. Оставалось только ждать — ничего больше.

Оно шло за Аланной, и Пол знал зачем. Его оно не возьмет, а просто сметет своим мощным напором, словно дымку, устремляясь прямо к цели. Хоть бы аппарат подействовал… Сердце у Пола тяжело и глухо застучало, вторя отдаленным шагам.

— Аланна, — позвал он девушку, стараясь не допустить дрожи в голосе, — спрячься за что-нибудь — вон хоть за ту колонну — и не шевелись. А если я крикну — беги!

Он сам встал за одну из опор. Рука затекла от тяжести ящика, но вибрация линзы, отдающаяся в ладони, сулила определенное преимущество. Должно сработать.

Колебание под ногами нарастало, а шагов по-прежнему не было слышно. Только по силе толчков Пол мог судить о том, как близко находится Существо. Теперь уже дрожали и колонны, а «снегопад» колыхался всякий раз, как некая нога бесшумно сотрясала коридор. Полу вспомнились узоры из отточенных лезвий, по которым так уверенно и непоколебимо ступал неизвестный.

Он едва не запаниковал, уже пожалев, что решился встретиться с хозяином. Следовало бы затаиться в комнате с зеркалом — а еще лучше броситься обратно в темный водоворот, который принес их сюда. Но из кошмара нет обратного пути. Пол покрепче сжал раструб аппарата, выпускающий слабые разряды в ладонь, и приготовился метнуть молнию — но в кого?

Оно уже подошло совсем близко и теперь находилось за снежной завесой, у самых колонн. Полу почудилось какое-то смутное продвижение сквозь хлопья. Снежинки разлетались, потревоженные чьими-то могучими плечами, и роились вокруг огромной головы преследователя. Его было невозможно ясно разглядеть — выделялись лишь очертания высокой, уродливой и ужасной фигуры, чьи глаза багрово светились сквозь пелену.

Оценив внушительные размеры Существа, Пол непроизвольно стиснул в руке свое смертоносное оружие. Время будто застыло. Пол был слишком поражен величиной явившегося ему Существа, чтобы страшиться неуспеха своей затеи: ошеломление отогнало все прочие мысли. Он едва успел удивиться, когда золотистое пламя с шипением вырвалось из его рук, озарив все кругом. Воздух пронзительно взвизгнул, и напряжение вдруг спало. Выпуская сокрушительные разряды в неприятеля и видя, как темнеют каменные колонны под атакой световых лучей, Пол почувствовал, что все мышцы у него разом обмякли. Вспышки слепили его; он щурился, удерживая регулятор разряда в крайнем положении. От обугленного металла и камня стоял удушливый запах. Где-то обрушилась колонна, скошенная огненным лезвием; наверное, Существу уже давно пришел конец. На самом краю сознания забрезжила надежда…

Всхлипы Аланны убедили Пола в том, что его радость преждевременна. Он запоздало спохватился опустить забрало шлема, который так и не снял, но вспышки почему-то больше не слепили его. Среди вытянутых, извилистых сполохов Пол увидел, как валятся колонны, как стальные розетки под ногами становятся сизыми и плавятся от жара. А Существо по-прежнему высилось среди каменного крошева… Его лизали огненные языки; пламя плескалось о его грудь, бессильно стекая по могучим плечам подобно безвредным водяным потокам. Глаза Существа потемнели от гнева, из багровых став фиолетовыми; вытянув устрашающую конечность, оно тяжкими, грузными шагами двинулось вперед, смахивая с лица искры.

— Аланна, — едва слышно произнес Пол среди гудения пламени, — тебе нужно спасаться. Я задержу его, насколько смогу. Беги, Аланна…

Он не знал, подчинилась ли она: нельзя было надолго отвлекаться от своего безнадежного занятия, нельзя было мешкать — приходилось бороться за каждую минуту, полминуты, за каждый вздох свободного существования. Лучше не загадывать, что случится потом. Может, вовсе не смерть, а нечто более неведомое и непонятное…

Пол знал, что сопротивление бесполезно и бессмысленно, но решил не сдаваться до последнего вздоха. Участок коридора между ним и Существом напоминал теснину, одна стена которой к тому же была повреждена огнем. Пол метнулся к ней, уворачиваясь от надвигающегося исполина и исчерчивая шипящими разрядами почерневшие камни. Отовсюду сыпалась выбитая крошка, от неимоверного жара сгибались несущие опоры. Скрежетали друг о друга расколотые плиты, скрипели стены. Наконец они медленно сложились, накренились и рухнули. Известковая пыль облаком затянула обвал, но не заглушила неумолчный треск разрядов и визг металла по камню.

Вдруг до Пола явственно донесся чей-то глухой стон. Он на мгновение застыл, не осмеливаясь сразу поверить, что наконец сладил с Врагом, боясь даже приблизиться к месту предполагаемого триумфа. Но едва он бросил взгляд на груду сложившихся домиком стен, как надежда тут же сменилась отчаянием: каменные плиты лишь мгновение сопротивлялись внутреннему напору — всего мгновение.

Пыль, камни, стальные фермы — все посыпалось с исполинских плеч Существа, показавшегося в искореженном проеме. Зазубрины молний, истошно пища, тыкались ему в лицо, но оно их едва ли замечало. Стряхнув с себя обломки стены, колосс двинулся дальше; глаза его полиловели от злости, мощные руки шарили перед собой.

Оружие не помогло. Пол снял палец с рычага, и визг разрядов утих, длинные хвосты молний поблекли. Природный инстинкт, дошедший сквозь миллионы лет от неведомого прародителя-воина, подсказал ему замахнуться тяжелым прибором и швырнуть его прямо в лицо неприятелю. Не ощущая больше на ладони привычного дрожания линзы, Пол невольно подумал: так, должно быть, обрекают на гибель боевого товарища.

Наудачу метнув аппарат во Врага, Пол стремглав кинулся наутек. Под ногами мелькали острые лезвия. Если приноровиться, то можно продвигаться скачками, по незаполненным пустотам узора, и тогда ему, пожалуй, удастся добраться до комнаты в конце коридора. Конечно, это не спасет, но неведомый инстинкт гнал его к месту прибытия.

Впереди мелькнул зелено-синий проблеск: Аланна тоже убегала, чудом не теряя равновесия среди убийственного орнамента. Пол боялся оторвать глаза от лезвий, выискивая опору для ног среди коварных завитков и спиралей. А позади беззвучно топали все те же тяжелые шаги, сотрясающие здание…

И тут события стали разворачиваться с такой быстротой, что восприятие не могло отделить одно от другого. Пол услышал, как тишину, пришедшую на смену треску разрядов, неожиданно прорезал новый душераздирающий звук. Потом он мог вспомнить только, что увидел, как стальные лезвия на полу вдруг отбросили причудливые тени, и понял, что Существо нащупало рычаг аппарата. Теперь раструб пульсировал во вражеской руке.

Но в этот момент впереди замаячил вход в прежнюю комнату, и Пол очертя голову ринулся в темноту вслед за Аланной, ощущая кровоточащие порезы на ногах и успев заметить, что и по ее следу разбрызганы темные пятна. Они очутились у зеркала с отраженной в нем лабораторией, до боли знакомой и, кажется, навеки утраченной.

В то же мгновение их настиг устрашающий бесшумный грохот шагов, и преследователь заполонил собой комнату, вихрем завертев все вокруг. У Пола перехватило дыхание, и он ощутил безмолвное, бессловесное присутствие Врага. Некто обхватил его чудовищными руками и яростно закружил, подобно смерчу. На миг опомнившись, Пол сквозь пелену разглядел чьи-то багровые зрачки, но в следующий момент монстр отшвырнул его, и он устремился в пустоту.

Пола подхватил новый вихрь и с воем повлек, оглушенного и растерянного, тем же путем, что и при путешествии в странную комнату. Где-то в отдалении вскрикнула Аланна.


В полутемной круглой комнате в недрах сокровищницы царило безмолвие, если не считать приглушенного свиста из глубин экрана. Хозяин спокойно всматривался в него, и его полуприкрытые глаза постепенно остывали — из багровых становились просто красными, затем оранжевыми, пока не приобрели обычный светло-желтый оттенок. Грудь его еще вздымалась от волнения, связанного с неудавшимся развлечением, но вскоре и оно прошло, сменившись разочарованием. Тогда он немного устыдился своей мимолетной вспышки гнева. Не следовало все же палить вслед этим тщедушным существам их игрушечными молниями, когда они уже провалились в темноту. Тем более что он переоценил их возможности: они явно не годились для настоящей схватки. Любопытно все же, что напарник последовал за товарищем, прихватив для защиты забавно искрящую машинку; удивительно, что такое ничтожество само вызвалось на бой.

На мгновение он пожалел, что вышвырнул прекрасное бело-голубое существо с такими плавными линиями стройных контуров, такой нежной окраской… Жаль, что оно тоже беззащитно, а значит, бесполезно для него. Он подумал, что и сам он беззащитен — перед собой и своими непостижимыми побуждениями. Он вздохнул, снова с оттенком сожаления вспомнив, как зашвырнул в вихревую воронку, оплетенную молниями, то прелестное создание и как оно устремилось в черноту. Погибло ли оно? Он не знал.

Его слегка опечалило, что он настолько потерял самообладание из-за ничтожных беглецов, попортивших его коллекцию. Из-за каких-то жалких трусов… Беспомощность лишила их всякой привлекательности в его глазах, но он больше не испытывал раздражения — только печаль и смутное, необъяснимое сожаление, не заслуживающее внимания. Жаль было потерять прекрасную добычу, жаль, что возможная опасность обернулась разочарованием, жаль, что побуждения живых существ так банальны, даже труда не стоит их исследовать… Он понял, что стареет.

С темного экрана все еще доносились завывания смерча. Он отошел, и портал затянула пелена, заглушив все звуки. Глаза хозяина отсвечивали невозмутимой желтизной. Завтра можно будет еще поискать, и кто знает…

Он медленно вышел из комнаты и бесшумно устремился вперед по стальным узорам, тихо напевавшим под его ногами.

Нет женщины прекраснее

Никогда больше на экране не появлялось столь прелестного личика. Джона Гарриса, ее бывшего импресарио, поднимавшегося на бесшумном лифте на этаж, где в комнате его ждала Дейрдре[7], осаждали воспоминания о той минувшей красоте. Со времени ее гибели при пожаре в театре он ни разу не позволил себе ясно представить знакомый образ — разве что бросится в глаза старая по-лусорванная афиша или мелькнет на телевидении слезливая передача, посвященная ее памяти. Впрочем, теперь пришлось вспомнить поневоле.

Лифт со вздохом остановился, дверца скользнула в сторону. Джон Гаррис медлил. Он понимал, что идти надо, но ноги отказывались его нести. Бесполезно было теперь, после стольких запретов самому себе, вызывать в памяти превозносимое всеми изящество ее великолепного гибкого тела, ее мягкий сипловатый голос с легкой картавинкой, сводивший с ума зрителей многих стран.

Другой такой красавицы больше не встретишь. Конечно, и до нее люди восторгались хорошенькими актрисами, но только Дейрдре смогла стать родной для целого мира. Мало кто из провинциалов вживую видел легендарную Бернар или ту же Джерси Лили. Телекрасотки тоже могли рассчитывать только на тех поклонников, которые хоть иногда появляются на спектаклях. Но вот на телеэкране каждого более-менее цивилизованного жилища засияло лицо Дейрдре — и рамки цивилизации раздвинулись. Ее нежное сипловатое пение достигло тропических дебрей, а томно двигавшаяся в такт ему прелестная фигурка поселилась в кибитках кочевников и палатках полярников. Мир с упоением следил за каждым плавным изгибом ее тела и малейшей модуляцией голоса. Стоило ей улыбнуться, как ее черты озарялись неуловимым сиянием.

Когда она погибла в огне, ее оплакивал весь мир. И для Гарриса она была непоправимо мертва, хотя он представлял, кто ждет его в комнате. В голове у него вертелись строки, некогда обращенные Джеймсом Стивенсом[8] к другой Дейрдре — тоже прекрасной, горячо любимой и за две тысячи лет не стершейся из памяти.

Снова нам сердце сжимает

Скорбная повесть о Дейрдре,

Чьи губы теперь — только тлен.

Нет и не будет женщины в мире

Прекраснее этой;

Ни одной на земле

Столь же прекрасной…

Ерунда, конечно, — одна такая все же нашлась. Хотя, возможно, эта Дейрдре, погибшая всего год назад, не дотягивала до совершенства. Он подумал, что и та, должно быть, тоже, потому что в мире хватает в высшей степени безупречных женщин, но вовсе не о них слагают легенды. Причиной всеобщей любви был внутренний свет, озарявший ее милые несовершенные черты и придававший прелесть лицу. Такого очарования, как у ушедшей Дейрдре, Гаррис больше не встречал ни у одной женщины.

Пусть соберутся мужи горевать сообща;

Никто уже не влюбится в нее,

Возлюбленным не станет,

Не скажет ей…

К чему теперь слова?

И слов таких не сыщешь…

Да, не сыщешь. И все это стало совершенно нестерпимым.

Надавив на звонок, Гаррис внутренне заметался, но дверь немедленно отворилась, и отступать было поздно. Прямо перед ним стоял Мальцер, разглядывая Гарриса сквозь толстые линзы очков. Очевидно, он уже извелся ожиданием. Гаррис даже поразился, заметив, что того трясет. Странно было видеть его таким взволнованным. Гаррис познакомился с ним около года назад, общались они много, и Мальцер, сколько он его помнил, всегда был уверенным в себе и невозмутимым. Гаррису подумалось, что нервная дрожь, возможно, бьет и Дейрдре, но об этом еще рано было загадывать.

— Входите же, входите — нетерпеливо пригласил Мальцер.

Он нервничал без всякого к тому повода. Виной всему годичная работа, осуществлявшаяся в основном в глубокой тайне и полном уединении. Это она вымотала его до предела — и морально, и физически.

— С ней все нормально? — не к месту спросил Гаррис, переступая порог.

— С ней… Да, с ней-то все в порядке.

Мальцер, кусая ноготь большого пальца, покосился на другую дверь — вероятно, ведущую в комнату, где и ждала Дейрдре. Гаррис нетерпеливо направился к этой двери, но Мальцер его остановил:

— Давайте для начала поговорим. Присаживайтесь. Выпьете чего-нибудь?

Гаррис кивнул. Мальцер трясущими руками налил ему из графина. Было ясно, что он дошел до края, и Гаррис вдруг почувствовал холодок сомнения, пробежавший как раз там, где раньше жила необъяснимая уверенность.

— Точно в порядке? — переспросил он, беря стакан.

— Да-да, лучше не бывает. Она так доверчива, что мне становится даже не по себе.

Мальцер осушил стакан, снова наполнил его и только потом уселся.

— Тогда что не так?

— Вроде все так. Хотя… не знаю. Я в сомнениях. Я работал над вашей предстоящей встречей целый год, а сейчас… не уверен, что уже пора. Просто не уверен, и все.

Он изучал Гарриса, и за стеклами очков его глаза казались огромными и расплывчатыми. Это был сухой жилистый человек, похожий на натянутую струну. Темная кожа плотно обтягивала его костистое лицо. Впрочем, сейчас он выглядел еще худощавее, чем год назад, когда познакомился с Гаррисом.

— Мы с ней очень сроднились, — произнес Мальцер. — Меня теперь только она и заботит. Я не могу думать ни о чем, кроме как о своей работе. И мне кажется, что ее рано показывать и вам, и кому бы то ни было.

— Она сама так сказала?

— Я в жизни не встречал женщины доверчивей ее.

Мальцер пригубил из стакана, стуча зубами о край.

Неожиданно он поднял искаженный линзами взгляд и добавил:

— Нынешняя неудача будет означать… скорее всего, полный провал.

Гаррис кивнул. Он подумал о кропотливом годичном труде, предшествовавшем этой встрече, об огромном научном капитале, о бесконечном терпении, о тайном сотрудничестве художников, скульпторов, дизайнеров и ученых и о гении Мальцера, сводившем воедино их усилия, подобно главному дирижеру оркестра.

Ему подумалось, с примесью необъяснимой ревности, о странной близости, холодной и бесстрастной, возникшей за этот год между Мальцером и Дейрдре — более тесной, что когда-либо связывала два человеческих существа. В некотором смысле та Дейрдре, которую предстояло увидеть Гаррису, была Мальцером — точно так же, как и в нем самом он теперь пристрастно выискивал те характерные особенности речи и поведения, которые когда-то были присущи ей. Эти двое вступили в немыслимый союз, какого прежде невозможно было даже вообразить.

— …столько сложностей, — обеспокоенно говорил Мальцер, и в речь его вкрадывались очаровательные ритмические модуляции голоса Дейрдре — та же приятная, мягкая хрипотца, которую Гаррис еще недавно считал навеки утерянной. — Последствия шока, разумеется. Серьезного потрясения. Отсюда — непреодолимый страх огня. Перед тем как что-либо начинать, нужно было его преодолеть, и это нам удалось. Вы войдете и, вероятно, увидите ее сидящей у камина.

Он улыбнулся, заметив изумление Гарриса.

— Нет же, тепла она теперь, конечно, не ощущает, но любит глядеть на пламя. Она прекрасно справилась с этой всепоглощающей фобией.

— А видит она… — замялся Гаррис, — хорошо, как и прежде?

— Отлично, — заверил Мальцер. — Идеальное зрение — не такая уж большая проблема. Подобные эксперименты уже проводились — правда, по другому поводу. Можно даже утверждать, что ее зрение превосходит общепринятый стандарт.

Он досадливо потряс головой.

— Механические нюансы не так важны. К счастью, ее удалось вытащить из огня до того, как пострадал мозг. Шок — вот главная угроза для нервных центров; им-то мы и занялись прежде всего — как только смогли установить связь. Тем не менее с ее стороны тоже потребовалось немало мужества. И силы духа.

Он замолчал, глядя в пустой стакан, затем неожиданно спросил, пряча глаза:

— Гаррис, правильно ли я поступил? Может, пусть бы лучше она умерла?

Тот безнадежно покачал головой: вопрос без ответа тревожил весь мир на протяжении целого года. На эту тему существовало сотни мнений, устных и письменных. Если тело утрачено, правомерно ли поддерживать жизнеспособность мозга? Даже если примерить к нему другое тело, оно будет совершенно непохоже на прежнее.

— Ее нельзя назвать… уродливой, — поспешно продолжил Мальцер, словно опасаясь ответа. — Металл нейтрален. А Дейрдре… вы сами увидите. И оцените, потому что я уже неспособен: я настолько изучил весь механизм, что для меня он — не более чем просто машина. Возможно, слегка нелепая, не знаю. Я часто сожалею, что, когда начался пожар, я оказался рядом, вместе со своими идеями. Или что это произошло именно с Дейрдре, а не с кем-нибудь другим. Она ведь была так прекрасна… Впрочем, как знать: будь на ее месте кто-то другой, вся задумка могла бы окончиться крахом. Дело ведь не только в неповрежденном мозге — дело и в силе воли, и в беспримерной смелости, и в… чем-то еще. У Дейрдре все это есть. Она прежняя. И ее, как и раньше, можно назвать прекрасной. Но я не берусь утверждать, что и другие, кроме меня, заметят ее красоту. Знаете, что она собирается делать?

— Нет. Что же?

— Вернуться на телеэкран.

Гаррис смерил его ошеломленным и недоверчивым взглядом.

— Она все так же красива, — с нажимом повторил Мальцер. — Смелости ей не занимать, и у нее появилась поразительная безмятежность. Она смирилась с неизбежным и забыла прошлое. Приговор публики ее не страшит. А меня страшит, Гаррис. Просто ужасает.

Они молча переглянулись. Мальцер пожал плечами и встал.

— Она там, — указал он стаканом на дверь.

Гаррис обернулся и, не сказав больше ни слова и не дав себе времени передумать, направился к ней.

Комнату заливал мягкий рассеянный свет, источником которого был огонь, потрескивающий в белом изразцовом камине. Гаррис помедлил у открытой двери, ощущая глухие удары сердца, — Дейрдре он пока не видел. Совершенно заурядная комната — светлая, просторная, с неброской мебелью, уставленная цветами, от которых исходит нежный аромат. Дейрдре нигде не было.

Кресло у камина скрипнуло — невидимая за высокой спинкой, Дейрдре переменила позу, затем заговорила. Гаррис с ужасом услышал ровный металлический голос, словно у робота.

— Привет, — произнесла она. А потом засмеялась и поздоровалась снова, уже своим голосом, с той знакомой милой хрипотцой, которую Гаррис и не надеялся услышать.

Он невольно выдохнул ее имя, и образ Дейрдре возник у него перед глазами, словно она, живая, вдруг встала со стула — высокая, золотистая, дивно колеблющаяся от привычки танцевать, с ее прелестным несовершенным лицом, озаренным особым светом, придающим ей очарование. Как все-таки жестока бывает память… А голос, если не считать первой неудачной попытки, просто великолепен.

— Подойди, посмотри на меня, Джон, — позвала она.

Усилием воли он заставил себя сдвинуться с места.

Это одномоментное, столь яркое воспоминание чуть не лишило его с трудом достигнутого самообладания. Подойдя, он приготовился беспристрастно оценить то, что один только Мальцер мог знать до мельчайших подробностей. Никто не взялся бы предугадать, в какую форму должно облечь прекраснейшую женщину планеты — ту, чья красота давно померкла.

Гаррис воображал себе множество вариантов — от скопища грубых цилиндров, нетвердо стоящего на шарнирных конечностях, до просто мозга, плавающего в стеклянной емкости с выходящими из нее трубками. Все эти абсурдные образы, терзавшие его с настойчивостью ночных кошмаров, никуда не годились. Как может металлический остов вместить помимо самого мозга очарование и ум, некогда восхищавшие весь мир? Гаррис обошел кресло и увидел ее.

Человеческий мозг так хитроумно устроен, что иногда дает сбои. Вот и теперь в голове Гарриса всплыли весьма разнородные впечатления. Внезапно ему на ум пришла курьезно составленная фигура, которую он увидел однажды, остановившись у ограды какой-то фермы. На мгновение ему представился до невозможности нескладный, крепко сбитый, но, несомненно, живой представитель человечества, пока более пристальный взгляд не разъял этот образ на отдельные метлы и ведра. То, что глаз согласился принять за человеческое подобие, легковерный мозг щедро наделил всеми необходимыми свойствами.

Так получилось и сейчас, с Дейрдре. Самое первое зрительное впечатление повергло его в шок и вызвало скепсис, поскольку разум недоверчиво констатировал: «Да, это Дейрдре! Она ничуть не изменилась!» Затем план восприятия сместился, и зрение вкупе с разумом, не менее пораженные, заявили: «Нет, не Дейрдре — она не живая. Это просто завитушки из металла, а не Дейрдре…»

Вот этого-то он и боялся. Похоже на то, когда увидишь во сне любимого, но ушедшего навсегда человека и уже легкомысленно уверуешь в его обретение, а когда проснешься, с неопровержимой ясностью вновь осознаешь, что мертвого не вернуть. Дейрдре больше нет, а на цветастой накидке кресла навалены металлические детали.

Механизм плавно и изящно сдвинулся — с той самой негой, которую еще помнил Гаррис. Мягкий хрипловатый голос Дейрдре пропел:

— Это я, дорогой. Это ведь и вправду я.

Так и было. Гаррис стал свидетелем третьего, решающего преображения. Иллюзия застыла и превратилась в факт, в реальность — в Дейрдре.

Не чуя под собой ног, Гаррис обессиленно опустился на стул. Безмолвно и бездумно он глядел на Дейрдре, позволив своим органам чувств воспринимать ее как есть, не пытаясь подобрать увиденному объяснение.

Она не утратила своего золотого сияния. Ее создателям удалось сохранить практически неприкосновенным ощущение света и теплоты, исходящее от ее гладких волос и нежнейшего оттенка кожи. Впрочем, им хватило такта этим ограничиться и не соблазниться попыткой слепить восковую фигуру умершей Дейрдре. «Нет и не будет женщины в мире прекраснее этой… Ни одной на земле столь же прекрасной…»

Лица как такового не было. Голову заменял ровный, изящной формы овал с полумаской в виде месяца, расположенной в области лба, точнее, там, где у человека располагаются глаза, — если бы они были нужны Дейрдре. Просто узкий лунный серп рожками кверху. Он был заполнен чем-то прозрачным, отчего казался выточенным из дымчатого хрусталя, и окрашен аквамарином под цвет глаз Дейрдре. Посредством его она и смотрела на мир: видела с помощью этой маски и скрывалась за ней, как любой человек — за своими органами зрения.

Другие черты лица отсутствовали, и Гаррис, подумав, оценил благоразумие разработчиков ее образа. Оказалось, что подсознательно он опасался увидеть нечто вроде большой марионетки с неуклюжей скрипящей мимикой. Тем не менее глаза, видимо, располагались на обычном для них месте, на прежнем расстоянии друг от друга, чтобы обеспечить ей привычное стереоскопическое зрение. Но Гаррису понравилось, что дизайнеры обошлись без прорезей с втиснутыми в них стеклянными шариками. Глухая маска все же лучше.

Странно, что он совсем позабыл о незащищенном мозге где-то посреди этой груды металла. Маска служила лишь эмблемой скрытой за ней женщины. Она придавала загадочность: неизвестно, с каким выражением смотрит на вас Дейрдре — если вообще смотрит. Многообразие переливов на ее невыразимо подвижном лице было, конечно, недостижимо, но глаза — сами глаза человека — уже таят в себе загадку. У них нет никакого выражения, если не считать положения век, — они черпают оживление в чертах лица. Обычно мы в разговоре глядим в глаза собеседнику, но если он обращается к нам лежа, так что его лицо оказывается для нас перевернутым, мы немедленно переводим взгляд на его рот. Взгляд беспокойно мечется от его губ к глазам, потому что не привык видеть одно вместо другого; глаза важны для него как точка опоры, а не как пресловутое зеркало души. Маска Дейрдре располагалась на нужном уровне: легко было допустить, что она скрывает именно глаза.

Когда Гаррис опомнился от первого впечатления, то заметил, какой красивой формы у нее голова — яйцевидная, золотистая. Дейрдре весьма грациозно повернула шею, и он разглядел едва намеченные дизайнером очертания щек, уходящие под тень маски, словно у настоящего лица. Скулы выступали ровно настолько, чтобы сообщить повороту металлической головы эффект ракурса, придать ей многомерность и подобие выражения, иначе свету, падающему на голый золотой череп, не за что было бы зацепиться. Пока Бранкузи[9] не взялся за образ Дейрдре, ему не удавалось создать ничего столь же простого и изящного. Но выражение ее лица было безвозвратно утрачено: его поглотил дым пожара вместе с милыми, изменчивыми, сияющими чертами, составлявшими суть Дейрдре.

Очертаний тела Гаррис не рассмотрел: их скрывала одежда. Впрочем, дизайнеры осознали неуместность попытки нарядить ее так же, как и во времена былой славы; мягкие складки бесцеремонно напомнили бы всем, что под ними — металлическая конструкция, которую абсурдно прикрывать какой-либо тканью. И все же неприкрытая, подумалось ему, Дейрдре казалась бы раздетой, тем более что ее новое тело напоминало человеческое, без механически-угловатых выступов. Художник разрешил этот парадокс, одев ее в платье из тончайшей металлической сетки. Оно ниспадало с приятной округлости плеч прямыми струящимися складками наподобие хламид у древних греков — легкое, но достаточно весомое, чтобы не слишком вызывающе облегать контуры скрытого под ними металлического тела. Руки остались обнаженными, равно как и щиколотки ног.

Изобретая суставы для Дейрдре, Мальцер сотворил настоящее инженерное чудо, хотя взгляд немедленно оценивал и художественность исполнения, и понимание задачи. Металлические руки отсвечивали светлой позолотой. Они ровно и постепенно утончались от плеч к кистям и гнулись по всей длине, поскольку состояли из разной величины браслетов, выходящих один из другого, пока не разрешались миниатюрными круглыми запястьями. Кисти были едва отличимы от человеческих; их искусно выточенные, мельчайшие трубчатые секции двигались с почти природной гибкостью. Пальцы у основания были толще обычного, а их конусообразные кончики длиннее. Стопы под расширяющимися вверх браслетами щиколоток тоже были смоделированы по образцу человеческих ног. Искусно подогнанные скользящие сегменты имитировали свод и пятку, а подвижная передняя часть ступни наводила на мысль о солеретах[10] средневековых доспехов. Дейрдре и сама напоминала рыцаря в латах — на руках и ногах панцирь, лицо якобы скрыто шлемом с прозрачным забралом, и кольчуга поверх мнимого туловища. Но ни одному из средневековых латников не была доступна ее легкость движений, и никто из них не мог бы похвалиться столь нечеловечески изящным телосложением — разве что витязь из иного мира или придворный Оберона обладали подобной утонченностью.

Гарриса удивили ее миниатюрные и изысканные пропорции: он ожидал увидеть неповоротливую махину вроде индустриальных роботов-автоматов. Впрочем, он тут же сообразил, что для механического мозга, управляющего их действиями, требуется куда больше места, а на мыслительных операциях Дейрдре по-прежнему лежал отпечаток непревзойденного, недоступного человечеству мастерства творца. Да, тело было сработано из металла, и весьма непритязательно, хотя он пока не знал, почему создатели выбрали именно этот образ.

Гаррис не помнил, сколько он так просидел, глядя на фигуру, расположившуюся в мягком кресле. Она не утратила прелести и, по сути, осталась все той же Дейрдре. Рассматривая ее, он наконец решился прогнать застывшую на лице настороженность. Не было смысла скрывать от нее свои чувства.

Дейрдре чуть сместилась, оперлась на подушки. Ее удлиненные руки двигались с нечеловеческой гибкостью. И если само по себе ее новое тело не вызвало у Гарриса отторжения, то эта чужеродная пластика неприятно резанула глаз, и его лицо снова окаменело. Ему показалось, что она пристально разглядывает его из-под маски.

Она медленно поднялась — очень плавно, по-змеино-му, как если бы ее тело под кольчужной сеткой состояло из таких же смыкающихся деталей, что и конечности. Гаррис ожидал и опасался неповоротливости негнущихся сочленений и никак не мог предполагать легкости движений, превосходящей естественную. Дейрдре спокойно встала и подождала, пока расправятся тяжелые сетчатые складки одежды. Кольчуга едва слышно звякнула, словно колокольчик в отдалении, и распределилась вокруг ее тела бледно-золотистыми застывшими струями.

Гаррис машинально поднялся вслед за ней. Теперь они стояли лицом к лицу, глядя друг на друга. Дейрдре никогда не сохраняла полную неподвижность — вот и сейчас она слегка покачивалась: неистребимая жизненная сила по-прежнему струилась в ее мозгу, как некогда в живом теле; вялое оцепенение было по-прежнему ей чуждо. Легкие телодвижения сообщались золотистому сетчатому платью, и оно поблескивало в лучах каминного огня. Затем она слегка склонила ровную овальную головку и рассмеялась — все тем же тихим, грудным, задушевным смехом, что и при жизни. Каждое движение, поворот, наклон так напоминали настоящую Дейрдре, что разум Гарриса вновь поддался этой всепоглощающей иллюзии. Несомненно, перед ним стояла женщина из плоти и крови — невредимая, словно восставшая из огня птица-феникс.

— Ну что, Джон, — весело обратилась она к нему мягким хрипловатым голосом, — я ли это?

Она и сама знала ответ, поэтому могла позволить себе лишнюю нотку самоуверенности.

— Потрясение постепенно забудется, вот увидишь. Со временем станет гораздо легче. Я уже почти освоилась. Правда?

Она повернулась и непринужденно прошлась по комнате прежней танцующей походкой, пока не оказалась у противоположной Зеркальной стены. Он снова стал свидетелем того, как она прихорашивается: Дейрдре пригладила гибкими металлическими руками складки кольчуги, повертелась, оглядывая себя сзади через плечо. От удачно выполненного арабеска[11] складки ее тяжелой одежды заволновались, зазвенели…

Колени у Гарриса подогнулись, и он снова опустился на стул. То ли потрясение, то ли облегчение вконец лишили его сил, тогда как сама Дейрдре казалась спокойной и уверенной.

— Произошло чудо, — убежденно заявил он. — Это же ты. Но я пока не знаю, как…

Он имел в виду «без лица и тела», но предпочел не договаривать. Дейрдре ухватила мысль Гарриса и закончила ее, не подозревая, что отвечает на его невысказанный вопрос.

— Все дело в движении, — сказала она, все еще выгибаясь перед зеркалом и любуясь собой. — Смотри.

Легко и пружинисто привстав на носки, она совершила перед ним цепочку стремительных па, закончившуюся восхитительным пируэтом.

— К такому выводу мы с Мальцером пришли, когда я немного научилась усмирять свои эмоции.

Мрачные воспоминания на мгновение отразились в ее голосе, но она тут же овладела собой:

— Все это далось нелегко, зато было интересно! Джон, ты даже не представляешь, насколько это увлекательно! Мы решили, что надо придумать некое факсимиле моего прежнего образа, но построить его на совершенно иной основе. А ведь манера двигаться — второй после внешнего сходства компонент узнавания.

Легко ступая по ковру, она подошла к окну и остановилась, склонив голову. Свет сиял на ее ровном лице, огибая едва заметные очертания скул.

— К счастью, — весело продолжила Дейрдре, — я никогда не была красавицей. Впечатление достигалось за счет… не знаю — живости, наверное, и хорошей координации. Годы и годы тренировки — и все это заключено здесь, — она легонько постучала золотистыми костяшками пальцев по голове, и металл нежно зазвенел, — запечатлено в моем мозгу в виде набора схем движения. Короче, это тело — он сказал тебе? — работает исключительно за счет мозга. Электромагнитные потоки текут от одного браслета к другому, вот так. — Она повела неимоверно гибкой рукой, имитируя течение струящейся жидкости. — Эти магнитные поля у меня вместо мышц: только они скрепляют меня в единое целое, и больше ничего! Если бы на моем месте был кто-то другой, привыкший двигаться иначе, то и сами конечности изгибались бы иначе, повинуясь импульсам чужого мозга. И у меня впечатление, что я сейчас делаю то же самое, что обычно. Те же импульсы, что раньше подавались к мышцам, теперь распределяются здесь.

Она протянула к нему трепещущие, змеящиеся руки, как в камбоджийском танце, и так заливисто рассмеялась, с такой чистосердечной радостью, что Гаррису снова невольно померещилась знакомая улыбка, поблескивающая белизной зубов.

— Все выходит абсолютно непроизвольно, — заверила она. — Поначалу пришлось много тренироваться — не без этого, — но теперь даже мою подпись не отличить от прежней: я научилась в точности ее воспроизводить.

Она снова волнообразным жестом изогнула перед ним руки и фыркнула от смеха.

— Но голос, — вдруг не к месту возразил Гаррис, — голос-то твой, Дейрдре.

— Голос — не более чем удачная конструкция связок плюс контроль за дыханием, дорогой мой Джонни!

По крайней мере, так убеждал меня год назад профессор Мальцер, и у меня нет причин ему не доверять!

Она снова захохотала. Она вообще многовато смеялась; ему хорошо помнились эти приступы веселья, почти истерического возбуждения. Впрочем, если женщине позволено иногда впасть в истерику, то Дейрдре сейчас — и подавно.

Отсмеявшись, она живо подхватила нить беседы:

— Он говорит, что контроль за голосом практически полностью зависит от умения слышать произносимое — разумеется, при наличии исправного механизма. Вот почему у глухих, у которых связки в полном порядке, голос меняется до неузнаваемости, а со временем вообще утрачивает модуляции. К счастью, как видишь, я не глухая!

Дейрдре закружилась вокруг Гарриса, звеня блестящими складками платья, и бесподобно пропела гамму. Дойдя до верхней ноты, она так же правильно и постепенно понизила голос — словно ручеек сбежал по камушкам. Гаррис не успел зааплодировать, как Дейрдре продолжила:

— Ты убедился — все очень просто. От профессора потребовалось лишь немного изобретательности, чтобы подстроить механизм под меня. Вначале он разработал новую модель забытого синтезатора речи — ты, вероятно, слышал о таких. В исходном виде они были очень громоздки. Ты имеешь представление, как они работают? Речь разбивается на ряд элементарных звуков, а потом на клавиатуре из них набираются различные комбинации. Думаю, что изначальными звуками служили различные шумы, типа шипения или шиканья, но мы добились плавности и в конце концов составили обычный произносительный ряд. Теперь мне остается только мысленно нажимать на клавиши моей, э-э, акустической системы — так, кажется, это называется. Конечно, в действительности все не так примитивно, но я уже делаю это бессознательно. Я разговариваю и автоматически подгоняю речь под услышанное. Если бы на моем месте — вот здесь — оказался ты, то поступал бы точно так же, то есть те же самые клавиатура и диафрагма воспроизводили бы уже твой голос. Все зависит от мыслительных образцов, которые передаются телу или, теперь, механизму. От мозга исходят сильнейшие импульсы, которые потом поступают куда требуется: сюда или вот сюда…

Дейрдре коснулась кольчужного платья в нескольких местах, затем смолкла и посмотрела в окно. Подойдя к камину, она снова устроилась в своем мягком кресле. Ее металлическое лицо было обращено к Гаррису; сквозь аквамариновую маску он чувствовал на себе ее испытующий взгляд.

— Как-то… странно ощущать себя в этом… в этой… вместо своего тела, — призналась она. — Но не настолько непривычно, как ты, возможно, себе воображаешь. Я много размышляла — на это у меня было предостаточно времени — и пришла к выводу, что человеческое «я» обладает громадной мощью. Я вовсе не собираюсь утверждать, что это некая мистическая сила или что она может подгонять под себя механизмы, но все-таки она существует. Она проникает и в неодушевленные предметы, и тогда у них тоже появляется частичка индивидуальности. Например, люди накладывают отпечаток на свое жилище — я не раз в этом убеждалась. Даже в отсутствие хозяина в комнате будто витает его дух. Это происходит не только с домами, но и с вещами, особенно, как мне кажется, с теми, от которых зависит жизнь и безопасность человека. Возьмем корабли — у каждого из них свой характер. А самолеты — военные пилоты часто рассказывают о том, как их машина была повреждена столь серьезно, что не должна была держаться в воздухе, но тем не менее боролась за жизнь наравне с экипажем. Даже у оружия есть свое лицо. И летчик, и матрос обращаются к самолету или кораблю как к человеку, так же как и солдат к своей винтовке, потому что они вверяют им свою жизнь. Сложный механизм со множеством подвижных частей создает имитацию жизнедеятельности и заимствует у своего хозяина не саму жизнь, конечно, но часть его личности. Не могу объяснить точнее. Может быть, металл поглощает расходящиеся от мозга электрические импульсы — особенно в минуты крайнего напряжения.

Так вот, со временем меня посетила мысль, что мое новое тело должно подчиняться мне не менее охотно, чем самолет или корабль, — не говоря уж о том, что все его «мышцы» полностью контролируются мозгом. Я уверена, что люди, изобретающие различные механизмы, чувствуют с ними некое сродство. Они придумывают их у себя в голове, вынашивают замысел, и это можно сравнить с зачатием и беременностью. Плоды их труда похожи на своих создателей, а также на тех, кто умеет с этими механизмами управляться и работает с ними.

Она смущенно поерзала и гибкой рукой провела по бедру, обтянутому металлической сеткой.

— Ну вот, это я, — продолжила она. — Из металла — но все же я. Чем дольше я живу в нем, тем больше к нему привыкаю. Это и мой дом, и механизм, от которого зависит моя жизнь, — только мне оно гораздо ближе, чем любой дом или машина для человека. Знаешь, иногда я задаю себе вопрос: придет ли такое время, когда я забуду о старом теле — каково оно на ощупь — и прикосновения к металлу будут для меня столь же привычны?…

Гаррис не отвечал. Он сидел неподвижно, изучая ее бесстрастное лицо. Дейрдре заговорила вновь, и голос ее теперь звучал так мягко и задушевно, что, несмотря на отсутствие глаз, Гаррису невольно представился ее теплый внимательный взгляд.

— Скажу больше, Джон, — продолжала она, — я не собираюсь жить вечно. Возможно, меня не все поймут, но это так. Знаешь, какая мысль была самой ужасной после того, как я поняла… как я вновь пришла в себя? Что я буду вечно жить в чужом теле, увижу старость и кончину всех моих друзей и ничего не смогу поделать… Но Мальцер предположил, что мой мозг будет стареть естественным путем — правда, на моей внешности старость никак не скажется! — а когда он износится и остановится, вместе с ним откажет и мое тело. Магнитные поля, отвечающие за мою форму и движение, умрут вместе с мозгом, и от меня останется только… кучка разрозненных браслетов. Если их собрать снова, это буду уже не я. — Она запнулась, но закончила: — Так будет лучше, Джон.

Гаррис почувствовал, что она ловит его взгляд. Он мог объяснить себе ее мрачноватую решимость. Ни у него, ни у нее не находилось для этого нужных слов, но он понимал Дейрдре. Она заранее приговорила себя к смерти, несмотря на бессмертие тела. Она не желала отрезать себя от остального человечества в неотъемлемой составляющей его жизни — бренности бытия. Раз уж у всех людей вместо стальных мышц — обычная плоть, то и Дейрдре должна прекратить существование; в своем нечеловеческом облике рыцаря короля Оберона она по-прежнему разделяла с людьми их страхи и надежды. Ему подумалось, что и в смерти она останется неповторимой — распадется на звенящие кольца и браслеты, — и даже позавидовал такой совершенной и прекрасной кончине. Но ведь рано или поздно всем нам предстоит воссоединиться с остальным человечеством, поэтому она правильно рассудила, что ее затворничество в металле не более чем временное.

(Это если предположить, что мозг, заключенный в металл, с течением времени не потеряет врожденных, свойственных человеку особенностей. Жилец накладывает на свой дом определенный отпечаток, но и дом тоже неприметно влияет на эго обитателя. Однако ни Гаррису, ни Дейрдре в тот момент это в голову не приходило.)

Дейрдре, обдумывая сказанное, некоторое время сидела молча, затем, изогнувшись, встала, и ее платье звякнуло о лодыжки. Она снова безошибочно пропела восходящую и нисходящую гамму — тем же, некогда столь прославленным, мягким голосом.

— Я возвращаюсь на сцену, Джон, — кротко сказала она. — Петь я не разучилась, танцевать тоже. По сути, я ничуть не изменилась, и я не могу представить для себя другого занятия на оставшуюся жизнь.

Гаррис слегка замялся:

— Но как отнесутся к этому зрители, Дейрдре? Все же…

— Они меня поймут, — заверила она. — Сначала, возможно, они увидят во мне лишь посмешище, но потом убедятся, что я — Дейрдре, и будут приходить снова и снова, как и прежде. Вот увидишь, дорогой.

Гаррис слушал ее, и его все сильнее охватывали сомнения — те же, что мучили Мальцера. Она столь царственно легковерна, а ведь разочарование для нее — для того, что от нее осталось, — равносильно смертельному удару… В эти дни она крайне уязвима. Остались лишь тепло и сияние, исходящие от заключенного в металл разума — силы, преодолевающей механистичность стального тела и сообщающей ему призрак былой прелести. Эта наивная самоуверенность светилась в новом облике Дейрдре, но ее мозг все же не утратил благоразумия. Она уже пережила не один ужасный стресс, измерила неведомые глубины отчаяния и нового самоосознания — такие, что другим даже не снились. К тому же, кто, кроме Лазаря, восставал из мертвых?

Что будет, если люди не поймут такой красоты? Если они осмеют ее, или станут жалеть, или придут поглазеть на шарнирного уродца, на марионетку, вместо того чтобы, как и прежде, восхищаться прекрасной Дейрдре?

Гаррис опасался, что именно так и случится. Он слишком хорошо знал ее в облике из плоти и крови, чтобы нынешний металлический образ мог повредить его объективности. Любое изменение тона живо вызывало в памяти лицо, вспыхивающее мимолетной красотой, успевающей за голосом. Для Гарриса Дейрдре осталась прежней, потому что за столько лет он изучил ее поведение и привычки во всех подробностях.

Но люди, знакомые с ней лишь поверхностно или впервые встретившие ее именно в таком облике, — кого увидят они? Робота? Или все же красоту и грацию, скрытые в металле? Этого Гаррис не мог предсказать. Он ясно представлял, какой она сама сейчас видит себя, но для него она была неразрывно связана с прошлым — вне металлического облика. Гаррис понимал, чего боится Мальцер, поскольку ослепление профессора относительно Дейрдре являло другую крайность: он не был с ней знаком до трагедии и не мог непредвзято оценивать то, что являлось теперь механизмом, набором металлических деталей. Он видел в ней прежде всего робота, созданного посредством его гения и мастерства, — да, непостижимо оживленного работой мозга Дейрдре, но по всем внешним признакам остающегося просто машиной. Мальцер так долго разрабатывал каждую мельчайшую ее деталь, так хорошо разбирался во всех сочленениях этого сложного механизма, что перестал видеть целое. Разумеется, он просмотрел массу фильмов с ее участием, чтобы лучше изучить ее внешность и добиться максимального сходства с оригиналом, но его произведение было лишь весьма точной копией. Он слишком приблизился к Дейрдре, чтобы рассмотреть ее. А Гаррис, как ни странно, был слишком от нее далек. Непобедимая Дейрдре источала живое сияние даже сквозь металл, и он не мог справиться с иллюзией и не смешивать эти два облика.

И все-таки, как ее примет публика? Какой приговор она вынесет, к какой крайности окажется ближе? Но сама Дейрдре давно все решила.

— Я ничуть не боюсь, — спокойно произнесла она и вытянула руки к огню, любуясь золотыми бликами на сверкающих металлических гранях. — Я ведь все та же. И мне всегда удавалось… м-м, подчинить себе зрителей. Каждый артист должен это чувствовать. Моя публика верна мне. Я ее не разочарую — наоборот, теперь я смогу предложить ей даже большее разнообразие и глубину восприятия. Вот, например… — Она пошевелилась, и по ее телу прокатилась текучая волна, отражавшая ее воодушевление. — Тебе ведь известен принцип арабеска? Достижение наибольшего расстояния между кончиками пальцев руки и ноги при идеальном изгибе по всей длине тела, причем другие рука и нога должны служить противовесом. Так вот, посмотри сюда: у меня теперь нет суставов, и я при желании могу изобразить какой угодно изгиб. Мое тело способно на такое, что я даже могу дать начало совершенно новой хореографии. Разумеется, я не отважусь теперь на кое-какие прежние приемы — например, не встану на пуанты, — зато новые достижения с избытком покроют эти упущения. Я уже занимаюсь. Знаешь, я ведь теперь могу без устали прокрутить сто фуэте. Думаю, что не стоит на этом останавливаться, и даже тысяча для меня — не предел.

Огненные блики плясали на ее руках. Дейрдре слегка повела плечами, и ее платье мелодично зазвенело.

— Я уже придумала себе новый танец, — сообщила она. — Хореограф из меня пока неважный, но просто не терпелось попробовать. Может быть, потом мной заинтересуются такие авторитеты, как Масанчин или Фокилев, и разработают что-нибудь специально для меня — систему движений, основанную на новой технике. Музыка тоже должна в корне отличаться… Возможности попросту неисчерпаемы! Диапазон моего голоса расширился, звук стал громче. Хорошо, что я не актриса: глупо пытаться играть Камиллу и Джульетту с обычной труппой. Хотя и это я смогла бы. — Она повернулась к Гаррису и посмотрела на него сквозь стеклянную маску. — Правда, смогла бы, но в этом нет смысла: есть масса других вариантов. О, мне не о чем беспокоиться!

— Зато Мальцеру есть о чем, — напомнил Гаррис.

Она стремительно повернулась, зазвенев кольчужным платьем, и в ее голосе появились знакомые капризные нотки. Прежде в таких случаях Дейрдре морщила лоб и склоняла голову набок. Вот и теперь она наклонила голову, и Гаррису показалось, что он видит ее нахмуренный лоб так же ясно, как если бы ее лицо по-прежнему покрывала плоть.

— Я знаю. Я волнуюсь за него, Джон. Он столько работал ради меня. У него депрессия — скорее всего, от переутомления. И я знаю, о чем он думает: он боится, что все остальные увидят во мне то же, что и он, — машину из металла. Он достиг того, что никому до него еще не удавалось: он ведь почти что Господь Бог. — В ее тоне промелькнула игривость. — Думаю, для Бога мы все — не более чем скопище клеток и корпускул. Но Мальцеру недостает божественной беспристрастности.

— Конечно, он видит тебя иначе, чем я, — с трудом подбирая слова, начал Гаррис. — Может быть, ты согласишься… отложить на время свой дебют — чтобы дать ему передышку? Вы с ним чуть ли не срослись. Ты не представляешь, как мало его отделяет сейчас от полного упадка сил. Я был просто в ужасе, когда увидел его.

— Нет, — покачала Дейрдре золотистой головой, — может, он и недалек от срыва, но лучшее лекарство от этого — действие. Он считает, что мне нужно удалиться от мира, не показываться на людях. Навсегда, Джон. Он запретил бы видеться со мной кому бы то ни было, кроме горстки старых приятелей, которые еще помнят меня прежней, — то есть тех, кто, по его мнению, сочувствует мне.

Она расхохоталась. Этот всплеск веселья в сочетании с лишенным выражения гладким лицом выглядел более чем странно. Гарриса вновь охватил приступ паники при мысли, какова должна быть реакция неподготовленной публики на такой смех.

— Я не нуждаюсь в сочувствии, — возразила Дейрдре на его невысказанные сомнения. — И со стороны Мальцера жестоко держать меня взаперти. Я знаю, сколько ему пришлось работать. Он сам довел себя до ручки. Но все труды окажутся напрасны, если я буду скрываться от мира. Ты не представляешь, Джон, какая прорва таланта и мастерства в меня вложена! Ведь с самого начала мы старались воссоздать утраченное и этим доказать, что ни красота, ни дарование не обречены на гибель со смертью тела. Наши усилия послужат не только мне одной, мало ли происходит с людьми травм, прежде несовместимых с жизнью. Отныне им больше не придется из-за этого страдать. Мальцер сделал человечеству и мне лично бесценный подарок. Джон, он истинный гуманист, как большинство великих. Он бы никогда не обрек себя на целый год каторжной работы, если бы она касалась всего лишь одного человека. Нет, он видел за моей спиной тысячи таких же обреченных, и я не позволю ему погубить результаты своего труда из-за того, что ему боязно выставлять их на всеобщее обозрение. Все величие его победы обратится в ничто, если я не сделаю решительного шага. Мне кажется, что, если я соглашусь на бездействие, его ждет еще худший и окончательный крах, чем если моя попытка потерпит неудачу.

Гаррис сидел молча: ему нечего было возразить. Он надеялся, что она не прочла на его лице мимолетный укол щемящей ревности, и ему пришлось снова напомнить себе, что необходимость связала этих двух людей узами более тесными, чем даже брак. Любая его реакция будет не менее предвзятой, чем у Мальцера, — и по тем же самым, и по совсем другим причинам. Единственное отличие состоит в том, что у него пока свежий взгляд на проблему, тогда как Мальцера гнетет год тяжелейшей работы, истощившей его физически и духовно.

— Что же ты собираешься делать? — спросил Гаррис.

Дейрдре слушала его, стоя у камина, ее тело едва заметно колыхалось, отчего на ее золотистом теле искрились блики. Со змеиной гибкостью она повернулась и опустилась в свое мягкое кресло. Гаррису пришло на ум, что она сверхчеловечески грациозна, — и это пугало его не меньше, чем механистичность, которую он ожидал увидеть.

— Я уже договорилась о концерте, — объявила Дейрдре.

В ее дрогнувшем голосе Гаррису послышалась знакомая смесь вызова и предвкушения. Он даже подскочил на стуле:

— Как? Где? Но ведь об этом еще не объявлено? Я ничего не знал…

— Ну же, успокойся, Джонни, — улыбнулась ему Дейрдре. — Ты будешь, как и прежде, вести все мои дела, как только я вернусь к работе, — если ты, конечно, не против. Но этот концерт — моя проба. Это сюрприз. Я хочу, чтобы получился сюрприз.

Она поудобнее устроилась на подушках.

— Мне всегда удавалось скорее чувствовать, нежели просчитывать психологию зрителей, и сейчас, мне кажется, без этого не обойтись. Все-таки случай уникальный, беспрецедентный. Положусь на собственную интуицию.

— Ты хочешь сказать, что приготовила абсолютный сюрприз?

— Надеюсь, что да. Не хочу, чтобы зрители судили обо мне предвзято. Я хочу, чтобы они сначала увидели меня нынешнюю, а потом уже узнали, кто перед ними. Пусть они поймут, что я по-прежнему способна давать достойные выступления, прежде чем вспомнят меня бывшую и сравнят с настоящей. Мне не нужно, чтобы они пришли поплакать над моими увечьями — которых нет! — или просто из нездорового любопытства. Я выйду в эфир из «Телео сити» после восьмичасовой программы о будущем. Просто исполню один номер в концерте. Договоренность уже есть. Разумеется, они дадут рекламу, представят меня «гвоздем программы», но сохранят мое инкогнито до самого конца выступления — если только публика не узнает меня раньше.

— Публика?

— Да-да. Разве ты забыл, что концерты в «Телео сити» не только транслируются — на них до сих пор приходят люди? Именно поэтому я и хочу там дебютировать. Мне всегда лучше удавалась запись, если в студии сидели живые зрители, — тогда я могла наблюдать за их реакцией. Думаю, как и любому артисту. Так или иначе, все уже решено.

— А Мальцер знает?

Она смущенно поежилась:

— Еще нет.

— Но разве не стоит спросить его мнения? То есть…

— Джон, послушай! Вы с Мальцером оба должны выкинуть из головы мысль, будто я — его собственность. Сойдемся на том, что он был для меня вроде доктора на протяжении долгой болезни, но если я захочу, я всегда могу отказаться от его услуг. В случае возникновения формальных разногласий он, вероятно, может претендовать на очень крупную сумму — учитывая труд, вложенный в мое новое тело. Само тело в какой-то мере — его произведение, но не собственность! Ни на него, ни на меня он прав не имеет. Не представляю, какое заключение вынес бы по этому делу суд: здесь все тот же беспрецедентный случай. Тело — это его творение, а мозг, скрепляющий воедино бездушную груду металлических браслетов, — мой, и Мальцер не может удерживать меня против моей воли, как бы ему ни хотелось. Ни по закону, ни…

Она вдруг замялась и отвела взгляд. Впервые Гаррис заметил, что Дейрдре что-то утаивает, и не нашел этому объяснения.

— В любом случае, — продолжала она, — до такого не дойдет. За последний год мы с Мальцером очень сроднились, и по принципиальным вопросам разногласий быть не может. В глубине души он осознает мою правоту и не станет чинить мне препятствий. И его труд нельзя будет считать законченным, пока я не исполню своего предназначения. А я отступать не собираюсь.

В ее дружелюбном тоне промелькнула неприметная дрожь, совершенно Дейрдре не свойственная. Гаррису она запала в память, и он решил подумать об этом на досуге, а пока что просто согласился:

— Хорошо. Наверное, ты права. Когда же выступление?

Она повернула голову таким образом, что стеклянная маска, служащая ей органом зрения, посмотрела на него будто бы искоса, и золотое ровное лицо с едва намеченными скулами от этого приобрело заговорщицкое выражение.

— Сегодня вечером, — ответила Дейрдре.

Мальцер никак не мог набрать на диске номер, так тряслись его исхудавшие руки. После двух попыток он нервно рассмеялся и дернул плечом в сторону Гарриса.

— Попробуйте вы, — попросил он.

Тот посмотрел на часы:

— Еще рано. Ее номер только через полчаса.

Мальцер нетерпеливо дернул рукой:

— Ну, давайте же, скорее!

Гаррис равнодушно пожал плечами и начал крутить диск. Наклонный экран над ними заполнили помехи звука и изображения, затем перед глазами возникла мрачная средневековая зала, сводчатая, просторная, по которой передвигались люди в красочных одеждах, напоминающие подземных гномов. В пьесе фигурировала Мария Шотландская, поэтому театральные костюмы создавали иллюзию елизаветинской эпохи; но, поскольку любой исторический период приходится передавать сообразно бытующей моде, Елизавета, вероятно, поразилась бы, увидев прически актрис. Что до обуви, то она была уже сущим анахронизмом.

Зала пропала из виду, и на экран наплыл чей-то крупный план. Лицо исполнительницы роли Марии Стюарт обдало Гарриса и Мальцера роскошной, чувственной красотой, богато оттененной облаком усеянной жемчугами прически. Профессор застонал.

— И ей предстоит соперничать с этой… — сдавленно произнес он.

— Думаете, не сможет?

Мальцер в сердцах шлепнул ладонями по подлокотникам. Он, видимо, только сейчас заметил, как сильно дрожат у него руки, потому что пробормотал: «Как трясутся! Ни молоток, ни пилу мне доверять нельзя». Попеняв таким образом самому себе, вслух он рассерженно выкрикнул:

— Конечно, не сможет! Она больше не женщина, а бесполое существо. Она пока этого не осознала, но скоро ей это предстоит!

Гаррис изумленно уставился на Мальцера. Подобная мысль еще ни разу не посещала его — настолько образ прежней Дейрдре перекрывал нынешний.

— Она теперь — просто абстракция, — продолжил Мальцер, злобно выстукивая дробь на ручке кресла. — Не знаю, как на ней это отразится, но равнодушной точно не оставит. Помните Абеляр? У нее пропало все, чего ждала от нее публика, и она это восприняла слишком близко к сердцу. Потом…

Лицо у него передернулось, и он смолк.

— У нее не все пропало, — возразил Гаррис. — Она поет и танцует так же хорошо, как и прежде, — и даже лучше. Она не утратила грации и обаяния, и…

— Да, но откуда берутся и грация, и обаяние? Вовсе не из удержанных памятью шаблонов — нет! Из человеческого общения, из всех тех контактов, что стимулируют чувственные натуры к творчеству. А Дейрдре лишилась трех из пяти органов чувств. Она может лишь видеть и слышать. Один из сильнейших стимулов для женщин ее типа — постоянное соперничество. Вы и сами знаете, как она оживлялась, когда в комнату входил мужчина. Все это пропало, а без этого ей нельзя. Помните, как ее возбуждал алкоголь? Теперь и он ей недоступен. Ей не оценить вкуса блюда или напитка, даже возникни у нее такое желание. Духи, аромат цветов, любые запахи больше ничего для нее не значат. Тактильные ощущения ей недоступны. Дейрдре привыкла жить в роскоши, потому что роскошь — тоже стимул, но теперь все утрачено. Она лишена всех физических контактов!

Мальцер невидяще скосил глаза на экран, и его исхудавшее лицо застыло. Казалось, что за последний год его голова лишилась остатков плоти, превратившись в голый череп, и Гаррис почти ревниво отметил, что профессор даже в своей худобе все больше уподобляется металлической Дейрдре.

— Зрение, — говорил тем временем Мальцер, — самое развитое из механизмов восприятия. И самое позднее. Другие органы чувств более тесно связывают нас с основами жизни; мне кажется, что они гораздо острее, чем мы можем представить. То, что мы воспринимаем через вкус, обоняние и осязание, действует на нас напрямую, без окольных путей осознания. Замечали ли вы, что вкус и запах часто вызывают у нас неуловимые оттенки воспоминаний, а мы потом гадаем, откуда они взялись? Эти изначальные ощущения объединяют нас с природой и всем человечеством. Дейрдре черпала из них жизненную силу, сама того не замечая. Зрение по сравнению с другими чувствами — всего лишь холодное, рассудочное оценивание, но теперь ей придется опираться только на него. Она больше не человек, и, по моему мнению, все, что в ней осталось от человека, понемногу истощится — и безвозвратно. Абеляр можно считать ее прототипом, но потери Дейрдре невосполнимы.

— Да, она не человек, — задумчиво согласился Гаррис. — Но ведь и не робот. Она — нечто среднее, и, я думаю, ошибочно сейчас строить предположения, что из всего этого выйдет.

— Мне нет нужды предполагать, — мрачно заметил Мальцер. — Я и так знаю. Ей было лучше умереть. Я навредил ей в тысячу раз больше, чем любой пожар. Я не должен был препятствовать ее смерти.

— Давайте подождем, — предложил Гаррис, — и посмотрим. Уверен, вы ошибаетесь.

Тем временем на телеэкране Мария Шотландская взбиралась на эшафот навстречу своей гибели. Традиционное алое платье мягко облегало изгибы юного тела — столь же анахроничные, сколь и туфли-лодочки актрисы: всем, кроме драматургов, известно, что королева встретила кончину в весьма зрелом возрасте. Новомодная же Мария грациозно опустилась на колени перед плахой и склонила голову, перекинув набок длинные волосы. Мальцер с каменным лицом разглядывал актрису.

— Напрасно я дал свое согласие, — пробормотал он. — Нельзя было ей позволять…

— Вы всерьез считаете, что надо было воспрепятствовать? — вяло спросил его Гаррис.

Тот помолчал, потом замотал головой:

— Нет. Видимо, нет. Просто я думаю, что если бы мы чуть-чуть подождали, поработали бы подольше, то ей было бы легче… Но все-таки нет — рано или поздно ей придется показаться на люди в таком виде.

Мальцер резко встал, опрокинув стул:

— Если бы только она не была такой… хрупкой. Она даже не представляет, сколь ненадежно ее психическое равновесие. Мы дали ей все, что могли; и художники, и дизайнеры, и я сам отдали ей все силы — но даже наши старания не смогли избавить ее от прискорбной неполноценности. Она так и останется не более чем абстракцией и… изгоем, отрезанным от мира барьерами, которые никогда еще не вставали ни перед одним человеком. Когда-нибудь она сама это осознает, и тогда…

Стиснув ладони, Мальцер начал расхаживать туда-сюда быстрыми, неверными шагами. Лицо его искажал легкий тик, то натягивая, то отпуская одно веко. Гаррис понял, что профессор вот-вот сорвется.

— Вы хоть представляете, каково это? — рявкнул вдруг Мальцер. — Быть запертой в металлическую оболочку и лишиться поступления любой информации, кроме той, что просачивается через зрение и слух? Дейрдре и так достаточно натерпелась. А когда на нее свалится еще и это испытание…

— Хватит, — резко оборвал его Гаррис. — Если вы доведете себя до нервного срыва, то этим нисколько ей не поможете. Смотрите — представление начинается.

Огромный золоченый занавес сомкнулся, скрыв несчастную королеву Шотландии, и разошелся вновь. На сцене не осталось больше места для печали и разочарований, словно пролетевшие с тех скорбных событий века навсегда изгнали их. На эстраду выступила череда маленьких танцовщиц. Их слаженные коленца и прыжки придавали им сходство с заводными куклами — неестественно миниатюрными и безошибочными. Телекамера скользнула вдоль всей шеренги, напоминающей штакетник; на лицах танцовщиц застыли натянутые улыбки. Затем камера переместилась на высоту театральных сводов, показав нелепо укоротившиеся фигуры артисток. Даже под этим нечеловеческим углом зрения было понятно, что они по-прежнему непогрешимо отбивают ритм.

Невидимая аудитория разразилась аплодисментами. Затем последовал танец с зажженными факелами. Танцор жонглировал длинными змеистыми языками пламени, пропуская их меж облачков, очень похожих на обыкновенную вату, но, вероятно, сделанных из асбеста. Его сменила пышно разряженная компания, заявленная как «Сильфиды», но мало оправдывающая это название. Ее участницы в псевдоисторических костюмах лишь приблизительно следовали знаменитому сюжету, продвигая в жизнь идею поющего балета. Потом снова показались поборницы четкости в танце, напыщенные и очаровательные, как и положено куклам.

Номера следовали один за другим, а Мальцер между тем уже весь извелся. Выступление Дейрдре было, разумеется, запланировано на финал представления. Целая вечность прошла, пока камера не показала крупным планом вышедшего на сцену конферансье с нарочито благожелательным лицом. Срывающимся от волнения голосом он объявил «гвоздь программы»: вероятно, ему самому только что сообщили, кого сейчас увидит публика.

Ни Гаррис, ни Мальцер его не слушали, но оба уловили волнение, охватившее зал, перешептывания и восклицания от нарастающего любопытства; время словно обратилось вспять, и зрители заранее предчувствовали, какое поразительное открытие их ждет.

На экране вновь возник золоченый занавес. Портьеры дрогнули и разошлись арками, открыв пространство сцены, заполненное мерцающим золотым туманом. Вскоре Гаррис понял, что эффект дымки достигается за счет кисейных занавесей, предвосхищая появление некоего чуда, будто обволакивая его величественный выход. Наверное, так выглядел весь мир в первое утро творения, пока ни земля, ни небеса еще не обрели очертаний в божественном сознании. Безусловно, оформление сцены в духе символизма было удачнейшей находкой, хотя Гаррис засомневался, не виной ли тому обычная спешка — возможно, подготовить вычурные декорации просто не хватило времени.

Зрители затаили дыхание. Заурядного выступления не ждут в таком напряжении. Разумеется, никто из них ничего не знал заранее — и все-таки они что-то предчувствовали…

Мерцающая дымка заколебалась и начала таять по мере того, как кисейные занавеси слой за слоем раздвигались. За ними царил полумрак, скрывающий ряд блестящих опор, оказавшихся перилами, вокруг которых и расположились тончайшие золотистые складки газовой материи. Все увидели, что балюстрада плавно поднимается слева направо, сопровождая лестничный пролет, покрытый, как и сама сцена, черным бархатом. Такие же черные драпировки неплотно сходились за галереей, пропуская отсвет тусклых искусственных звезд, подвешенных на темном небосклоне.

Наконец поднялась последняя газовая штора. Сцена пустовала — вернее, казалась пустой. Несмотря на расстояние, разделяющее комнату с экраном и помещение театра, Гаррис уловил, что зрители вовсе не ждут появления артиста из-за кулис: не было слышно ни шелеста, ни покашливаний, ни других признаков нетерпения. На сцене — с той самой минуты, как поднялся основной занавес, — чувствовалось чье-то присутствие; некто простирал на публику свое невозмутимое господство. Он выжидал момент, приковывая всеобщее внимание, словно дирижер, застывший с поднятой палочкой и обводящий взглядом оркестр…

На мгновение зал замер. Затем на верхней площадке лестницы, куда вели перила, обнаружилась чья-то фигура, до того казавшаяся одной из опор балюстрады. Залитая светом, она стала неспешно изгибаться, и ее платье из металлической сетки заискрилось под его лучами. Она едва намечала движения, пока просто привлекая к себе внимание, затем замерла, давая всем возможность получше себя рассмотреть. Телекамеры не давали крупного плана, и загадочная незнакомка оставалась неузнанной; телезрители видели ее ничуть не лучше, чем публика в зале.

Вероятно, большинство сначала приняло ее за чудо робототехники, подвешенное на проволочках, невидимых на фоне бархата. За обычную женщину, облаченную в металл, она сойти не могла из-за своей чрезвычайной стройности. Возможно, она сама нарочно не спешила развеять это заблуждение и спокойно покачивалась — непроницаемо безликая, скрытая маской, невероятно тонкая. Ее платье ниспадало вниз безупречными складками наподобие греческой хламиды, хотя незнакомка не имела с Грецией ничего общего. Золотой шлем с забралом и кольчужное платье наталкивали на неуместное сравнение с рыцарями, вызывая тем самым размышления о внешней простоте Средневековья, скрывающей внутреннее богатство. Впрочем, этого было явно недостаточно, чтобы зрители приняли незнакомку за женщину в латах: даже миниатюрной святой Жанне было далеко до столь исключительной стройности. И рыцарский дух в ее облике, и ее изящество принадлежали, скорее, некоему неизвестному миру.

Фигура шевельнулась, и по залу прошел удивленный гул. Затем все опять стихло. Никогда еще в этом зале зрители не смотрели на сцену с таким напряжением. Даже те, кто поначалу принял незнакомку за манекен, казалось, предвкушали грандиозное разоблачение иллюзии.

Вот она снова заколебалась и стала медленно спускаться по лестнице — с грацией, лишь ненамного превосходящей привычную, человеческую. Она изгибалась все заметнее и, достигнув пола сцены, уже танцевала. Такого танца никто до нее ни разу не исполнял. Медленные, текучие, томные движения были недоступны человеческому телу, ограниченному суставами. (Гаррису вспомнилось, как он боялся, что Дейрдре окажется роботом на шарнирах. Но рядом с ней любой человек сам выглядел механической куклой.) Па, исполняемые в неспешном ритме, казались не более чем импровизацией, но Гаррис-то знал, сколько на них потрачено часов раздумий и репетиций, сколько утомительного труда по заучиванию непривычных новых приемов — чтобы изгнать прежние шаблоны и добиться послушания металлического тела.

Ступая по ковру, она плела на черном бархатистом фоне змеистый лабиринт танца, будто нехотя, но настолько завораживающе, что сама атмосфера казалась пронизанной ритмическим узором, в то время как ее длинные конусообразные конечности словно размножились, и их отпечатки, застывшие в воздухе, постепенно таяли по мере ее движений. Гаррис понял, что она хочет охватить всю сцену, полностью покрыть темный фон продуманными танцевальными позами и внушить аудитории впечатление, что она пребывает везде одновременно. Задумав оставить у зрителей ощущение одного общего двигательного рисунка, она стремительно перемещалась, и ее фантомные копии сильно отставали от нее.

Потом вслед за ней полилась музыка — замысловатые модуляции, подобные сияющим гирляндам ее телодвижений. Это не оркестр играл — она сама напевала что-то без слов, проникновенно и нежно, плавно прокладывая себе извилистую дорожку по бархату сцены. Незнакомка пела удивительно громко, хотя явно не в микрофон — это чувствовалось безошибочно. Только сейчас, услышав ее, люди понимали, сколько неуловимых искажений и скачков тона бывает в обычной музыке. Эта же казалась абсолютно беспримесной и точной, будто образец истинной чистоты, ранее неслыханной.

Публика сидела, затаив дыхание. Возможно, люди уже начали строить предположения, кто это перед ними выступает, но, скорее всего, большинство из них полагали, что танцовщица на сцене — хитроумно сработанная марионетка, подвешенная на невидимых проволочках. Пока что ее невозможно было принять за живую женщину: человек не в состоянии так петь и танцевать.

Наконец в медленном ритме наметились признаки завершения, танец приближался к финалу. Дейрдре закончила выступление так же невероятно, как и танцевала; ей не хотелось, чтобы номер прерывали аплодисментами, и она, как и прежде, всецело владела вниманием публики. Подразумевалось, что и робот может танцевать, но ему вряд ли будут хлопать. Если зрители решили, что невидимые механики руководят каждым ее шагом, то овация будет предназначена именно тем, кто вот-вот выйдет на поклон из-за кулис. Но публика подчинилась ей и притихла, ожидая продолжения чуда. Атмосфера в зале становилась все напряженнее.

Танец закончился там же, где и начался. Дейрдре медленно, почти небрежно, взошла по черным ступеням, безупречно изгибаясь в такт безупречной музыке. Оказавшись наверху, она повернулась лицом к зрителям и на мгновение застыла, похожая на стальную конструкцию, оставленную нерадивым механиком без движения.

И вдруг неподвижная статуя рассмеялась — негромко, но от всей души. Она запрокинула голову, раскачиваясь и вздрагивая всем телом. Смех, словно музыка, прокатился по залу и, нарастая, заполнил пространство театра до самого купола. Он достигал каждого зрителя в отдельности, создавая иллюзию интимности, будто женщина смеялась лично для него. Теперь уже никто не сомневался, что на сцене — настоящая женщина. Ее фигура источала почти осязаемое человеческое тепло. Те, кому ранее доводилось слышать этот смех, должны были оставить все сомнения. Но прежде чем они полностью осознали, кто перед ними, ее смех плавно перешел в пение, на которое не способен ни один человеческий голос. Она принялась мурлыкать мелодию, знакомую каждому присутствующему в зале, и вскоре дополнила ее словами. Чистым, легким и нежным голосом Дейрдре пела: «Желтая райская роза в сердце моем цветет…»

Это была ее песня. Дейрдре исполняла ее по телевидению за месяц до пожара в театре… за месяц до гибели. Незатейливая мелодия сразу пришлась по вкусу всей стране: людям нравятся такие незамысловатые вещицы. В ней была искренность, зато напрочь отсутствовал тот налет вульгарности, который обрекает на забвение многие ранее нашумевшие хиты. Никто не мог сравниться с Дейрдре в исполнении этого шлягера. Его так прочно ассоциировали с ней, что, когда после трагедии артисты решили возродить песню в память о погибшей и потерпели полное фиаско в попытке сымитировать своеобразие ее интерпретации, хит умер сам собой из-за невозможности достойного исполнения. Отныне любой, напевающий эту мелодию, с грустью вспоминал именно о Дейрдре как о чем-то прекрасном и навеки утраченном.

Но сейчас песня не казалась печальной. Если и нашелся зритель, до сих пор недоумевающий, кто бы мог сообщать движение этому гибкому металлическому телу, то теперь и он отбросил всякие сомнения: и песня, и голос принадлежали только Дейрдре, а чудная грация присущих ей одной поз дополняла эту уверенность, словно перед публикой возникло хорошо знакомое лицо.

Дейрдре не успела допеть музыкальную строку, как аудитория уже узнала исполнительницу и не дала ей продолжить. Гул, прервавший пение, был более красноречивой наградой, чем вежливое внимание. Сначала по залу пронесся шепоток недоверия, затем — долгий вздох удивления, почему-то напомнивший Гаррису ахи на дневном сеансе при появлении на экране легендарного Валентино[12], умершего больше столетия назад. Но этот вздох не был похож на мимолетное изумление. Многократно возросшее напряжение проявилось в неясном шуме, отдельных восклицаниях, робких попытках аплодировать и, наконец, вылилось во всепоглощающую овацию, сотрясшую зал театра. Изображение на экране дрогнуло и зарябило от напора аплодисментов.

Умолкшая Дейрдре стояла на сцене, объятая ревом зала, и реверансами благодарила публику, заметно вздрагивая от нахлынувших на нее чувств. Гаррис не мог отделаться от впечатления, что она лучисто улыбается, а по ее щекам текут слезы. В тот миг, когда Мальцер потянулся к выключателю, ему даже показалось, что Дейрдре посылает зрителям воздушные поцелуи характерным для знаменитых актрис жестом. Отсвечивающими золотом руками она касалась безликой маски и осыпала публику приветами, хотя никто так и не разглядел ее губ.


— Ну что? — торжествующе спросил Гаррис.

Мальцер нервно потряс головой. Очки ерзали у него на носу, и вместе с ними перемещались искаженные линзами глаза.

— Глупости — разумеется, они хлопали, — накинулся он на Гарриса. — Я должен был предугадать, что они поддадутся впечатлению. Но это ничего не доказывает. Да, она сумела их поразить — допустим, — но их аплодисменты предназначались в той же мере им самим, что и ей. Эйфория, признательность за то, что они побывали на таком историческом концерте, — в общем, массовая истерия. Только теперь начнется настоящее испытание, и этот концерт тут ни при чем. Слухи о ее возвращении вызовут нездоровое любопытство; люди будут смеяться над ее желанием казаться живой. Будут, уверяю вас — всегда найдутся такие. Новизна скоро пройдет, а человечность в ней будет меж тем идти на убыль из-за отсутствия обычных физических стимулов…

Гаррис вдруг с неудовольствием вспомнил об отложенном на потом моменте в разговоре с Дейрдре. Что-то в ее речи показалось ему чужим… Неужели Мальцер прав? Неужели обесчеловечивание уже началось? Или причина гораздо глубже, чем кажется на первый взгляд? Все же ей пришлось испытать то, что недоступно разуму обычного человека, и душевные раны еще не полностью зарубцевались. Возможно ли, чтобы через металлическое тело в ее мозг проникло нечто инородное, чему человеческий мозг никогда не найдет объяснения? Они помолчали. Затем Мальцер поднялся и в угрюмой прострации застыл над Гаррисом.

— Вам лучше уйти, — произнес он.

Гаррис поднял на него изумленный взгляд. Профессор снова начал быстро и сбивчиво мерить шагами комнату. Не оглядываясь на собеседника, он добавил:

— Я все решил — этому необходимо положить конец.

Гаррис встал.

— Послушайте, — начал он, — скажите мне вот что: почему вы так убеждены в собственной правоте? Вы станете отрицать, что практически все ваши домыслы ни на чем не основаны? Между тем из разговора с Дейрдре я понял, что она придерживается совершенно противоположной точки зрения. Какие существенные доводы вы можете привести?

Мальцер снял очки и стал тщательно, не торопясь, массировать нос. Ему явно не хотелось отвечать, но он сделал над собой усилие, и в его голосе прозвучала неожиданная настойчивость.

— Доводы есть, — сказал он. — Но вы им не поверите. И никто не поверит.

— Я попытаюсь.

— В это невозможно поверить, — покачал головой Мальцер. — Никогда еще два человека не оказывались в столь тесных отношениях, как мы с Дейрдре. Я помогал ей вернуться из абсолютного… небытия. Я узнал ее раньше, чем она обрела голос и слух. При первом нашем контакте она была не чем иным, как обезумевшим мозгом, психически расстроенным от страха пережитых событий и будущей неизвестности. Она в буквальном смысле возродилась, выйдя из этого состояния, и мне приходилось направлять каждый ее шаг. Я знал ее мысли еще до того, как они приходили ей в голову. И когда находишься в таком тесном контакте с другим разумом, общность остается надолго.

Он снова надел очки и посмотрел на Гарриса. Из-за линз глаза ученого казались огромными.

— Дейрдре обеспокоена, — продолжил Мальцер. — Я знаю. Можете мне не верить, но я, если хотите, это чувствую. Повторяю, что я настолько приблизился к самым истокам ее мышления, что не могу ошибаться. Вам, наверное, пока не заметно — пожалуй, и ей самой тоже. Но беспокойство есть, я ощущаю его в общении с ней. И мне бы не хотелось, чтобы оно вышло на уровень сознания, тем более что до этого уже недалеко. Я положу этому конец, пока не стало слишком поздно.

Гаррис промолчал. Он не знал, как реагировать на сообщение профессора, поэтому пока воздержался от возражений и только спросил:

— Каким образом?

— Пока не выбрал. Но это надо сделать до того, как она вернется. Мне необходимо переговорить с ней наедине.

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — спокойно заметил Гаррис. — Все это выглядит надуманно, к тому же вы вряд ли сможете ее переубедить.

Мальцер взглянул на него исподлобья.

— Смогу, — странным голосом ответил он и поспешно продолжил: — С нее вполне довольно, она и так почти человек. Она может прожить, как многие другие, и без актерства. Может быть, сегодняшнее выступление уже отобьет у нее охоту. Я попытаюсь доказать ей, что его вполне достаточно. Если она уйдет в тень, ей не суждено будет узнать, какой жестокой подчас бывает публика, и тогда глубокое… разочарование, смущение или что там еще — останутся неведомы Дейрдре. Так надо. Она слишком непрочна, чтобы выдержать подобное. — Мальцер с резким шлепком сомкнул ладони. — Я обязан помешать ей — для ее же собственной пользы! — выкрикнул он, повернувшись к Гаррису и взглянув ему прямо в глаза. — Так вы уходите?

Никогда в жизни Гаррис не прерывал разговора с большей неохотой. Ему даже на миг захотелось возразить: «Нет, не уйду», но что-то подсказывало ему, что Мальцер по-своему прав. Дело касалось только Дейрдре и ее создателя; оно представлялось Гаррису кульминацией их годичной близости, так же как в браке супруги рано или поздно должны признать главенство за кем-то одним. Он решил по возможности не мешать выяснению отношений. Может быть, весь год они исподволь шли к этому разговору, из которого один из них выйдет победителем. После долгих перегрузок непонятно было, на чьей же стороне перевес, и вполне может оказаться, что психическое здоровье их обоих зависит от исхода этой стычки. Впрочем, поскольку участники невероятной дуэли больше переживают не за собственное благополучие, а тревожатся за партнера, Гаррис понял, что должен предоставить им решать этот вопрос один на один.

Он уже вышел на улицу и остановил такси, когда до него наконец дошел смысл сказанного Мальцером. «Смогу», — заявил тот каким-то необычным тоном, имея в виду свое влияние на Дейрдре.

Гарриса прошиб озноб. Мальцер собрал ее — разумеется, он сможет при желании ей помешать. Неужели в этом гибком золотистом механизме где-то имеется выключатель, парализующий Дейрдре по воле конструктора? Неужели она узница собственного тела? Ему подумалось, что ни разу за всю историю человечества ничье тело не оправдывало названия тюрьмы духа лучше, чем то, в котором сейчас обитает разум Дейрдре. Мальцеру остается только щелкнуть тумблером, чтобы ее выключить — не обязательно буквально. Например, он может прекратить подачу питания к ее мозгу. Впрочем, Гаррис и мысли не допускал, что профессор так поступит — он же не сумасшедший, он не станет губить собственный замысел. Его решимость проистекает только из заботы о Дейрдре, и он никогда не дойдет до того, что станет оберегать ее, заключив в темницу ее собственной черепной коробки.

На мгновение Гаррис заколебался у края тротуара, раздумывая, не вернуться ли. Но что он может сделать? Даже если допустить, что Мальцер прибегнет к чему-то подобному, как можно помешать ему, изобретателю? Впрочем, Гаррис был уверен, что Мальцер не посмеет.

Нахмурившись, он неторопливо уселся в такси. Завтра надо будет встретиться с ними обоими.


Но он не смог. Его без конца одолевали восторженными откликами по поводу вчерашнего представления, а нужного звонка все не было. День тянулся невыносимо медленно. К вечеру Гаррис не выдержал и сам позвонил Мальцеру.

Ему ответила Дейрдре, и впервые Гаррис увидел лишь ровную маску вместо знакомых черт. Безликая и непроницаемая, смотрела она на него с экрана.

— Все нормально? — неуверенно поинтересовался он.

— Разумеется, — произнесла она с металлическим призвуком в голосе, словно обдумывала в тот момент нечто важное и не заботилась о произношении. — Вчера мы долго беседовали с Мальцером, если ты об этом спрашиваешь. Ты знаешь его мнение. Но мы пока не договорились окончательно.

От ее железной непоколебимости Гарриса передернуло. Невозможно было ничего понять ни по ее лицу, ни по голосу: на все нашлась своя маска.

— Каковы твои планы? — спросил он.

— В точности те, что я наметила, — бесстрастно произнесла она.

Чувствуя, что почва уходит из-под ног, Гаррис уцепился за практический аспект:

— То есть мне пора заняться организацией концертов?

Она грациозно покачала головой:

— Пока не надо. Ты сегодня уже получил отзывы — я им все же… понравилась.

Она явно поскромничала, зато в ее голосе появилась теплота. Впрочем, озабоченности в нем тоже хватало.

— Я собираюсь выдержать паузу после первого выступления, — продолжила Дейрдре. — Недельки на две. Джон, помнишь, я говорила, что у меня есть дачный домик в Джерси? Сегодня я еду туда. Там только прислуга — отдохну от всех, даже от Мальцера. И от тебя. Мне нужно о многом поразмыслить. Мальцер согласился отложить обсуждение, пока мы оба не обдумаем все как следует. Ему тоже необходим отдых. Джон, мы увидимся, как только я вернусь. Ты не против?

Не дождавшись его кивка, она отсоединилась, и его робкое возражение так и осталось непроизнесенным. Гаррис остался сидеть, уставившись на пустой экран.

Две следующие недели, по истечении которых Мальцер снова ему позвонил, показались Гаррису самыми длинными в жизни. Он успел о многом передумать, особенно о последнем разговоре с Дейрдре. Гаррис решил, что в ее голосе все же сквозило затаенное беспокойство, о котором предупреждал Мальцер, — не озабоченность, а, скорее, погруженность в себя. Дейрдре занимала некая мысль, которой она не хотела — или же не могла? — поделиться даже с близкими друзьями. Гаррис стал опасаться, что, если ее рассудок действительно так нестабилен, как уверяет профессор, никто не может гарантировать, что она не тронулась умом, ведь внешние проявления Дейрдре так скудны — по ним ничего нельзя утверждать наверняка.

Больше всего его беспокоило, как смена обстановки скажется на ее недостаточно опробованном теле и наново переученном разуме. Если Мальцер не ошибается, при следующей встрече уже будут заметны признаки обесчеловечивания. Гаррис гнал такие мысли.

Профессор сообщил ему о ее возвращении по телесвязи. Выглядел он хуже некуда — кажется, все это время он вовсе не отдыхал. От него остались кожа да кости, а расплывающиеся за толстыми линзами глаза лихорадочно блестели. Но несмотря на неважный вид, Мальцер казался на удивление спокойным. Гаррис подумал, что тот, вероятно, принял какое-то решение; впрочем, оно не избавило профессора ни от дрожания рук, ни от нервного тика, уродливо перекашивавшего лицо.

— Приезжайте, — без предисловий пригласил он Гарриса. — Она будет здесь через полчаса.

И, не дождавшись ответа, Мальцер отключился.


Когда Гаррис вошел, Мальцер стоял у окна, глядя на улицу и стараясь унять дрожь в руках, стискивавших подоконник.

— Я не смог ее переубедить, — без всякого выражения произнес профессор, словно продолжая начатый разговор.

Гаррис представил, как за истекшие две недели мысли Мальцера не сходили с накатанной колеи, пока, наконец, любое слово не превратилось для него в пустой звук.

— Не смог, — повторил тот. — Я даже пытался угрожать, но она мне, конечно, не поверила. Остается только один путь, Гаррис… — Мальцер быстро взглянул на него из-под очков глубоко запавшими глазами, но сказал лишь: — Оставим пока. Потом поделюсь.

— Вы рассказали ей все то же, что и мне?

— Практически все. Я уличил ее в… том беспокойстве, которое для меня давно не секрет. Она все отрицает. Она солгала мне, и мы оба это поняли. А после выступления ее тревога только усилилась. Говорю вам, тогда вечером в разговоре с ней я снова почувствовал, что она и сама ощущает некое отклонение от нормы, но не хочет в этом признаться. Вот…

Мальцер пожал плечами. В наступившей тишине они услышали приглушенный шум лифта, спускающегося с площадки для вертолетов, расположенной на крыше. Оба обернулись к дверям.

Она ничуть не изменилась. Гаррис поймал себя на том, что удивлен, но тут же спохватился: теперь она и не должна меняться — до самой своей смерти… Сам он когда-нибудь поседеет и одряхлеет, а она будет все так же изгибаться перед ним — подвижная, золотистая, загадочная. Все же ему показалось, что у нее перехватило дыхание при виде Мальцера, сильно сдавшего за столь короткий срок. Конечно, никакого дыхания у нее не было, но голос при приветствии заметно дрогнул.

— Рада, что вы оба здесь, — не очень уверенно произнесла Дейрдре. — На улице чудесная погода. И в Джерси было прекрасно. Я уже забыла, как красиво бывает летом. Тебе понравилось на курорте, Мальцер?

Тот, промолчав, ожесточенно помотал головой. Не вникая в подробности, Дейрдре продолжала щебетать о пустяках. Теперь Гаррису удалось увидеть ее глазами зрителей — какой она предстанет им, когда эффект неожиданности сотрется, равно как и воспоминание о ее прежнем облике. Отныне они смогут лицезреть только металлическую Дейрдре — правда, столь же прелестную, что и раньше, и даже не менее живую — на время. Ее движения завораживали гибкой грацией, свободно переливаясь по всему телу. Гаррису неожиданно пришло на ум, что теперь не лицо, а это податливое тело сможет передавать ее настроение: и оно само, и конечности прекрасно годились для этой цели.

Но что-то шло не так, ощутимо сквозило в ее интонациях, в ее уклончивости, скрытой за завесой из слов. Об этом некогда предупредил его Мальцер, а сам Гаррис ощутил перед самым отъездом Дейрдре за город. Правда, теперь это нечто оформилось, стало заметнее. Прежняя Дейрдре, чей голос еще звучал в ушах, отгораживалась от них обоих пеленой отчуждения и оставалась там горевать одна. Она неведомым образом и неизвестно когда сделала для себя некое открытие, глубоко ее поразившее. Гаррис очень опасался, что догадывается о предмете ее разоблачения. Мальцер был прав.

Профессор все так же опирался на подоконник, рассеянно оглядывая раскинувшийся за окном Нью-Йорк, опутанный сетью виадуков, поблескивающий солнечными зайчиками и сливающийся в необъятной дали в голубое марево наземных уровней. Нарушив ее веселую болтовню, он спросил:

— Как ты себя чувствуешь, Дейрдре?

Та засмеялась — довольно искренне. Непринужденно прошлась по комнате, отбрасывая солнечные блики и звеня сетчатым платьем, затем склонилась над пачкой сигарет на столе и проворно ее открыла.

— Закуришь? — направилась она с пачкой к Мальцеру.

Он не противился, когда она всунула ему в рот темный цилиндрик и поднесла зажигалку, — казалось, он этого даже не заметил. Дейрдре вернула пачку на место и прошла к зеркалу у дальней стены. Там она начала экспериментировать с танцевальными движениями, отражения которых были похожи на текучие золотые узоры.

— Прекрасно, разумеется, — наконец ответила она.

— Лжешь.

Дейрдре не обернулась. Она наблюдала за Мальцером в зеркало, все так же томно, неторопливо и равнодушно изгибаясь.

— Нет.

Ответ предназначался им обоим. Мальцер глубоко затянулся, затем сильным толчком распахнул окно и швырнул дымящийся окурок в пустоту.

— Дейрдре, зачем ты меня обманываешь? — неожиданно спокойно обратился он к ней. — Дорогая моя, ведь я же тебя создал. Я все знаю и уже давно замечаю, что ты беспокоишься — чем дальше, тем больше. Две недели назад ты такой не была. Что-то случилось с тобой на отдыхе — не знаю, что именно, но ты изменилась. Ты хоть себе-то признаешься в этом, Дейрдре? Неужели ты до сих пор не осознала, что тебе нельзя возвращаться на экран?

— Ничуть, — произнесла Дейрдре, по-прежнему глядя на него в зеркало и лениво намечая танцевальные па. — И я не собираюсь отказываться от своего намерения.

Теперь она казалась просто куском железа, беззастенчиво использовавшим свою непроницаемую внешность, искусно прятавшимся за безликостью черт и голоса. Даже тело — единственного свидетеля, чьи непроизвольные движения могли выдать ее чувства, — она заняла упражнениями и, таким образом, осталась недосягаемой. Пока она изгибалась и извивалась перед зеркалом, никто не мог угадать, что творится в ее мозгу, заключенном в стальной череп.

Гаррис впервые осознал степень ее отчужденности и был потрясен. В прошлый раз при встрече она была настоящей Дейрдре и не скрывалась — наоборот, оживляла металлическую оболочку столь свойственной ей женской теплотой и обаянием. С тех пор — со дня выступления в театре — он не узнавал прежнюю Дейрдре и очень хотел понять, что происходит. Может быть, уже в самый миг триумфа она стала подозревать, что восторг публики — временное явление? Или среди моря похвал она расслышала насмешливый шепот кого-то из зрителей?

А если предположение Мальцера верно? Возможно, недавнее свидание было и последним приветом от погибшей Дейрдре, оживленной влиянием момента и радостью встречи с давним другом. Тогда ее подбадривало и придавало сил желание убедить его, что она рядом. Но теперь она исчезла: то ли спасаясь от невольной жестокости людей, то ли утеряв контакт с жизнью — этого Гаррис не знал. Все человеческое, видимо, быстро улетучивалось из нее, а мозг понемногу покрывался металлическим налетом.

Опершись ладонями на край раскрытого окна, Мальцер посмотрел вниз и глухо произнес, впервые без брюзгливости в голосе:

— Я был ужасно неправ, Дейрдре. Я причинил тебе непоправимый вред.

Он помолчал. Дейрдре ничего не ответила, Гаррис тоже не решался встревать. Мальцер продолжил:

— Я не подумал о твоей уязвимости и не дал тебе никакого средства для защиты от врага. Твой враг — все человечество, дорогая моя, веришь ты этому или нет. Думаю, ты и сама это подозревала. Наверное, потому ты и молчишь. Скорее всего, эта мысль пришла тебе две недели назад, во время выступления, и ты обдумала ее еще раз, когда уезжала в Джерси. Тебя станут ненавидеть — очень скоро, — потому что ты все так же прекрасна; и тебя станут преследовать — за то, что ты неповторима и… беспомощна. Когда схлынет удивление, твоя публика превратится в обычную толпу, дорогая моя.

Мальцер не смотрел на нее. Наклонившись, он вглядывался вниз. Ветер, ощутимый на такой высоте, трепал его волосы, задувая в створку распахнутого окна.

— Я думал, что вместе с тобой помогаю всем, кто однажды пострадает в катастрофах, прежде смертельных. Но я должен был предугадать, что такой подарок приведет к еще худшим увечьям. Теперь я понимаю, что человек может создавать новую жизнь только одним проверенным путем. Если же он ищет другие способы, то скоро получит горький урок. Помните такого ученого — Франкенштейна? Он тоже приобрел опыт. В какой-то степени ему даже повезло: ему не пришлось увидеть плоды своего труда. А может, ему бы и не хватило на это смелости — у меня бы явно не нашлось.

Гаррис обнаружил, что уже стоит, хотя не помнил, когда встал. Вдруг его осенило насчет развязки событий, стала понятна решимость Мальцера и его непривычное, неестественное спокойствие. Он понял также, зачем профессор пригласил его сюда — чтобы не оставлять Дейрдре в одиночестве. Франкенштейн тоже заплатил за свое недопустимое творение жизнью.

Между тем Мальцер все дальше высовывался из окна, глядя вниз, словно загипнотизированный. Голос его относило ветром, будто между ним и комнатой уже встала непреодолимая преграда. Дейрдре не двигалась; в зеркале отражалась ее бесстрастная маска. Она, вероятно, все поняла и тем не менее не подавала виду — только замедлила движения, едва поводя в воздухе руками. Так танцуют в кошмарных снах или под водой. Конечно, ей было не по силам выразить свои эмоции, по ее лицу нельзя было что-либо прочесть, но, по правде говоря, в этом не было ее вины. В любом случае, она не выказывала ни малейшего оттенка чувства. Ни она, ни Гаррис не бросились к окну — один неосторожный шаг мог привести к беде. Оба сохраняли спокойствие, прислушиваясь к доводам профессора.

— Те, кто по моему примеру рождают жизнь неестественным путем, — рассуждал вслух Мальцер, — должны потесниться и уступить ей место. По всей видимости, это непреложный закон, он срабатывает автоматически. Существо, произведенное нами, донельзя осложняет нам жизнь. Дорогая моя, не прими на свой счет. Я прошу от тебя невозможного, противного твоей сущности. Я заложил в тебя программу, а теперь требую отказаться от того, для чего ты, собственно, и создана. Теперь я понимаю, что если ты послушаешься, то погибнешь, но вина полностью на мне — ты тут ни при чем. Я больше не отговариваю тебя от выступлений: ты не можешь прожить без зрителей. Но я… я не смогу смотреть на все это. Я вложил в свое творение все мастерство, всю свою любовь, и мне нестерпимо видеть, как его покалечат. Я не в силах наблюдать, как ты будешь выполнять только то, что тебе предназначено, и губить себя, потому что так надо. Но перед тем, как уйти, я хочу, чтобы ты поняла…

Он наклонился еще ниже, и его голос стал еле слышен, доносясь будто сквозь стекло. Мальцер говорил жестокие вещи, сухим, сдержанным, бесстрастным тоном, ослабленным преградой оконной рамы, ветра и отдаленного городского шума, стирающих остроту его замечаний.

— Я мог бы остаться трусом, — продолжал он, — и закрыть глаза на последствия своего поступка, но я не могу уйти… не предупредив тебя. Знать, что толпа накинется на тебя и тебе будет некуда податься, не к кому обратиться, — это даже хуже, чем думать о твоем провале. Дорогая моя, я не скажу тебе ничего принципиально нового — ты, наверное, и сама уже о многом догадываешься, хотя и не признаешься себе. Мы слишком близки, чтобы обманывать друг друга, Дейрдре, и я всегда вижу, где ты солгала. Я знаю о тревоге, что растет в твоей душе. Ты же не полностью человек, милая моя, и ты сама с этим согласишься. Несмотря на все мои усилия, тебе во многом недостает человечности — и так будет всегда. У тебя утрачены органы восприятия, помогающие общаться остальным людям. У тебя остались только зрение и слух, а зрение, как я уже говорил, — последний и самый отвлеченный из органов чувств. Ты же балансируешь на самой грани рассудка. Ты сейчас — не более чем проницательный ум, оживляющий тело из металла, похожий на язычок пламени в стеклянном колпаке. Он зависим от малейшего дуновения.

Профессор помолчал и наконец закончил:

— Не давай им окончательно погубить себя. Когда обнаружат, что ты слабее их, когда тебя станут травить… Я должен был дать тебе больше средств к защите, но не сумел. Я так старался ради нашего общего блага, а вот об этом не подумал…

Он внезапно смолк и посмотрел вниз, уже наполовину высунувшись из окна и держась только за раскрытую раму. Ему с трудом удавалось сохранять равновесие, и Гаррис, наблюдая за этой агонизирующей неуверенностью, тоже не мог решиться на резкое движение, поскольку не знал, спасет ли оно профессора или, напротив, столкнет в бездну. Дейрдре все так же медленно и беспрерывно выводила танцевальные па, глядя на свое отражение в зеркале. Лицо ее оставалось загадочным и непроницаемым.

— Я хочу только одного, Дейрдре, — донесся до них слабый голос Мальцера. — Я хочу, чтобы ты сказала мне правду. Мне было бы спокойнее перед смертью от мысли, что я все же достучался до тебя. Ты ведь поняла, что я говорил тебе? Ты веришь мне? Если нет, я буду знать, что все доводы оказались напрасны. Если же ты признаешься в своих сомнениях — а я уверен, что они тебя одолевают, — тогда я увижу, что твое положение не так уж безнадежно. Ты ведь солгала мне, Дейрдре? Ведь ты понимаешь… чем я тебе навредил?

Повисло молчание. Затем Дейрдре едва слышно заговорила. Казалось, что ее голос плавает в воздухе: рта у нее не было, и приходилось напрягать воображение, чтобы понять ее речь.

— Выслушай меня, Мальцер, — попросила она.

— Хорошо, я слушаю, — согласился он. — Все же — да или нет?

Она медленно опустила руки, затем плавно и спокойно повернулась к нему лицом. Ее металлическое платье, покачиваясь, издавало тихий звон.

— Я отвечу, — пообещала она, — но не на этот вопрос. Ни «да», ни «нет» тут не годятся. Можно, я буду немного прохаживаться? Мне есть что сказать, но я не привыкла стоять неподвижно. Не думай, что это уловка, чтобы тебя удержать.

Мальцер рассеянно покачал головой.

— Оттуда ты и не сможешь, но ближе не подходи. Что ты хотела мне сказать?

Она стала неторопливо, с текучей плавностью мерить шагами дальний угол комнаты. Столик с сигаретами мешал ей, и Дейрдре осторожно отодвинула его с дороги, не сводя с Мальцера глаз и не делая резких движений, чтобы его не спугнуть.

— Я бы не назвала себя… недочеловеком, — начала она с оттенком возмущения, — и сейчас объясню почему. Но я бы хотела начать с другого. Обещай, что дослушаешь до конца. В твои рассуждения закралась обидная для меня ошибка. Я вовсе не то чудовище, которое Франкенштейн слепил из мертвечины. Я — живая; ты не вдохнул в меня жизнь — ты только помог сохранить ее. И я не робот с заложенной в него программой, которой он вынужден подчиняться. Я свободна и независима, Мальцер, и… все-таки я — человек.

Гаррис немного перевел дух: Дейрдре понимает, что делает. Он не знал, что она задумала, и решил дождаться развязки. Во всяком случае, она вовсе не тот равнодушный механизм, за который себя выдавала.

Не нарушая отмеренных границ, Дейрдре подошла к столу и склонилась над его поверхностью, обернув к Мальцеру свое безглазое лицо. Она следила, чтобы ее движения не выглядели излишне порывистыми.

— Я человек, — повторила она едва слышно и очень мягко. — Разве ты сам так не думаешь?

Она выпрямилась и поглядела на них обоих. Внезапно весь ее облик засиял такой теплотой, притягивая к себе знакомой жгучей прелестью, что Дейрдре больше не казалась роботом, а от ее непроницаемости не осталось и следа. Гаррис вспомнил, как при первой встрече ее голос помог ему ясно увидеть прежнюю Дейрдре — милую и прекрасную. По давней привычке она слегка пританцовывала, склонив голову набок, и тихонько посмеивалась над ними обоими — нежным, мелодичным, родным смехом.

— Видите, я все та же, — произнесла она, и звук ее голоса не оставил у них никаких сомнений: она их обоих заворожила.

Дейрдре отвернулась и снова стала расхаживать по комнате. Влияние личности, пробудившейся внутри нее, пронизывало их приятными теплыми волнами, словно ее тело было горнилом, жар которого и у других заставляет кровь быстрее бежать по жилам.

— Не все мне дается просто, — продолжала она, — но моим зрителям не обязательно об этом знать. Я им и не позволю. Думаю, вы все же верите, что я могу в этом облике играть Джульетту — с обычной труппой, и людям понравится мое исполнение. Как ты считаешь, Джон? Мальцер, а ты что скажешь?

Она замедлила шаги и обернулась к ним — оба мужчины смотрели на нее, не говоря ни слова. Для Гарриса она была прежней — золотистой, узнаваемой в каждом грациозном изгибе, и сияние все так же пробивалось сквозь металл, напоминая о ее некогда лучившемся человеческом облике. Он уже не спрашивал себя, не обманывается ли, можно позже обдумать, не притворяется ли она, не использует ли некогда утраченное тело, словно одежду, облекаясь в него лишь при необходимости. Ее неотразимое очарование не оставляло времени на сомнения, и Гаррис просто любовался, веря, что перед ним настоящая Дейрдре. Конечно, она может сыграть Джульетту, раз она сама так сказала. Она может подчинить себе любой зал так же легко, как подчинила и его самого. В самом деле, в это мгновение он ощущал в Дейрдре гораздо больше человеческого, чем когда-либо. Эта мысль пришла к Гаррису в какую-то долю секунды, прежде чем он осознал ее причину.

Дейрдре смотрела на Мальцера. Смотрел во все глаза и Гаррис, не в силах избавиться от наваждения. Она перевела взгляд с одного на другого, затем склонила голову набок и разразилась долгим громким смехом, сотрясшим все ее тело. Гаррису даже показалось, что он видит, как с приступами хохота по ее горлу прокатываются мягкие волны. Дейрдре искренне веселилась, насмехаясь над ними обоими.

Вдруг она подняла руку и бросила сигарету в незажженный камин. Гаррис поперхнулся, и на мгновение на него нашло помрачение. Неужели он все это время глядел на курящего робота и даже не подумал удивиться? Что за нелепость! Тем не менее так и было. Этот последний штрих, видимо, и довершил все дело: загипнотизированный рассудок Гарриса не мог сопротивляться обаянию ее человечности. Дейрдре проделала все так искусно, так незаметно, излучая непреодолимую естественность, что его рассеянное внимание нисколько не усомнилось в ее действиях.

Он взглянул на Мальцера: тот по-прежнему свешивался с подоконника, но сквозь стекло тоже взирал на нее — ошеломленно и недоверчиво. Гаррис понял, что профессор попал во власть такого же заблуждения. Дейрдре все еще сотрясалась от смеха.

— Ну, — спросила она прерывающимся от смеха голосом, — робот я или нет?

Гаррис открыл было рот, но не смог вымолвить ни слова. Интерлюдия разыгрывалась между Дейрдре и Мальцером; у него же не было в ней роли, поэтому вмешиваться не стоило. Гаррис выжидательно посмотрел на Мальцера, который, по-видимому, уже оправился от наваждения.

— Ты… просто актриса, — вымолвил он. — Но… это ничего не меняет. По-моему…

Он замолчал. В его голосе появилась недавняя сварливая нотка; скорее всего, профессора начали осаждать прежние сомнения и тревоги. Затем Мальцер снова оцепенел, и Гаррис увидел, что тот не оставил принятого решения, и понял почему: он уже слишком далеко ушел по однажды избранному, стылому, безлюдному пути, чтобы возвращаться назад. Это решение стоило ему жестоких душевных переживаний, и он не хотел вновь с ними сталкиваться. Мальцер уже определил для себя удел, где ожидал обрести покой и безопасность. Он так устал, так вымотался за долгие месяцы внутреннего разлада, что был не в состоянии испытать все заново. Гаррис видел, что профессор ищет новый повод, чтобы уйти, и тот его вскоре отыскал.

— Ловко, — произнес он загробным голосом. — Наверное, ты сможешь обмануть и гораздо больше зрителей. У тебя заготовлено немало таких штучек, хотя, может быть, я не прав. Но, Дейрдре, — вдруг заторопился он, — ты все-таки не ответила на один крайне важный для меня вопрос. И не ответишь — но ты ведь тревожишься, не отрицай. Ты осознала собственную неполноценность, хотя и научилась неплохо ее скрывать — даже от нас. Но меня не обманешь. Ты не согласна, Дейрдре?

Она больше не смеялась. Руки ее опустились, а гибкий золотистый стан слегка ссутулился, будто бы могущество мозга, только что излучавшего волны непоколебимой уверенности, ослабло и вместе с ним обессилели неосязаемые мускулы, скрепляющие ее конечности. Сияние человечности в ней поблекло. Оно бледнело, пока совсем не угасло, словно остывающие угли в печи.

— Мальцер, — неуверенно откликнулась Дейрдре, — я пока не могу ответить. Не сейчас…

Они с нетерпением ожидали, пока она закончит мысль, а она вдруг вспыхнула. Дейрдре вышла из ступора — и запылала. Она двигалась столь молниеносно, что глазам было не уследить за ней, а мозгу — не успеть за зрением.

Мальцер был уверен, что размеры комнаты не позволят присутствующим удержать его силой, потому что обычный человек не сумел бы его удержать, если бы профессор вдруг решил сорваться вниз. Но Дейрдре не была обычной, как не была и человеком. Ее поникшая фигура по-прежнему стояла у зеркала и одновременно находилась у окна. Ее перемещения отрицали течение времени и взрывали пространство. Так же как кончик зажженной сигареты эмоционального курильщика описывает у вас перед глазами замкнутые круги, Дейрдре превратилась в одну непрерывную золотистую молнию, мечущуюся по комнате.

Как ни странно, ее очертания не теряли четкости. Гаррис чувствовал, что его рассудок не справляется с увиденным — впрочем, скорее от изумления, чем от быстроты, недоступной обычным зрительным рецепторам. В тот самый миг крайней неопределенности его хитроумно устроенный человеческий мозг дал неожиданный сбой и, взяв передышку, самоустранился внутрь себя, чтобы в краткую долю секунды проанализировать наблюдения. Мыслительная деятельность протекала вне времени, и слова за ней не успевали.

Гаррис понял, что стал свидетелем четырехмерного движения, осуществляемого человеческим существом. Одномерная точка, двигаясь в пространстве, создает двухмерную линию, а та в свою очередь в движении даст трехмерный куб. Теоретически движущийся в пространстве куб должен превратиться в четырехмерную фигуру. Никому еще не удавалось наблюдать, как трехмерный объект преодолевает время и пространство — до того самого момента. Облик Дейрдре не расплылся, каждое ее движение ясно прослеживалось, вовсе не напоминая при этом кадры на кинопленке. По крайней мере, человеческий язык пока не подыскал подходящих слов для данного явления. Мозг воспринимал его, не осознавая: не только слова, но даже соответствующие мысли не успевали описывать происходящее.

Наверное, Дейрдре не в буквальном смысле использовала четвертое измерение; возможно — поскольку Гаррис был способен воспринимать ее — все объяснялось гораздо проще, и тем не менее в это верилось с трудом.

Пока зрение с запозданием фиксировало ее местонахождение у противоположной стены, Дейрдре уже стояла рядом с Мальцером, крепко удерживая его за руки длинными гибкими пальцами. Она выжидала…

В комнате разлилось мерцание; волна сильнейшего жара обожгла Гаррису лицо. Затем все снова успокоилось, и Дейрдре тихо и печально произнесла:

— Извини, мне пришлось… Прости, я не хотела раскрывать тебе…

Гаррис пришел в себя и увидел, что Мальцер тоже опомнился, судорожно и безуспешно пытаясь высвободиться из захвата цепких пальцев в нелепой попытке вернуть упущенный момент. Дейрдре оказалась проворней его мысли. Мальцер отчаянно рванулся еще раз — с силой, достаточной, чтобы вырваться из хватки обычного человека и устремиться вниз, в раскинувшуюся под ним бездну нью-йоркских улиц. Разум с готовностью опередил события и уже видел, как профессора крутит в воздухе, как его фигурка с устрашающей быстротой удаляется, пока не превращается в темную точку, мелькающую в солнечных лучах и поглощенную наконец околоземной тенью. Гаррису даже почудилось, что он слышит пронзительный крик, удаляющийся вместе с падающим телом, но еще долго висящий в потревоженном воздухе. Человеческое воображение исходит из человеческого опыта.

Дейрдре же бережно и спокойно сняла Мальцера с подоконника и без всяких усилий отнесла в глубину комнаты, подальше от окна. Она поставила его у дивана и медленно разжала золотистые пальцы, вцепившиеся ему в руки. Профессор понемногу пришел в себя и молча опустился на диван.

Повисло долгое молчание: Гаррис лишился дара речи, Дейрдре же терпеливо ждала. Мальцер заговорил первым, но его рассудок, по-видимому, был пока неспособен покинуть привычную колею.

— Ладно, — едва дыша, произнес профессор, — на этот раз ты меня опередила. Но я все равно не верю! Я не верю тебе! Ты зря скрываешь от меня свои чувства, Дейрдре. Я знаю, что тебе нехорошо. Но в следующий раз я не стану пускаться с тобой в разговоры!

Дейрдре вздохнула. У нее не было легких, чтобы вытолкнуть наружу воздух, но в это не верилось. Непостижимо было, что после такого неимоверного напряжения она совсем не запыхалась; разум знал причину, но не принимал ее. Дейрдре вновь казалась человеком.

— Ты по-прежнему не понимаешь, Мальцер, — обратилась она к нему. — Но постарайся!

Дейрдре грациозно присела на пуфик у дивана, обхватив руками колени. Откинув голову назад, она взглянула в лицо Мальцеру, но увидела в нем только тупое безразличие: на профессора обрушился такой шквал эмоций, что думать он был не в состоянии.

— Хорошо, — согласилась Дейрдре, — я не стану спорить. Ты не ошибся — да, я несчастна. Я прекрасно знаю, что ты сказал правду, — но ты не угадал причину. Я далека от остального человечества, и пропасть все растет. Преодолеть ее будет очень трудно. Ты слушаешь меня, Мальцер?

Гаррис понял, что только громадным усилием воли профессор заставил себя вернуться к действительности. Он еле-еле сосредоточился, застыв на диване в усталой позе.

— Значит… ты все же не отрицаешь? — растерянно спросил он.

Дейрдре сухо покачала головой.

— Ты все еще нежничаешь со мной? — поинтересовалась она. — После того как я на руках пронесла тебя через всю комнату? Известно ли тебе, что для меня такой вес — ничто? Я могла бы… — она огляделась и закончила, нетерпеливо и яростно взмахнув руками, — разнести все это здание по камешку.

Затем более спокойно Дейрдре продолжила:

— Я могла бы проложить себе путь сквозь стены. Я чувствую в себе такую силу, что пока для нее не нашлось бы достойных преград. — Она подняла золотистые руки, изучающе рассмотрела их и задумчиво произнесла: — Металл, возможно, и не выдержит… Но ведь я все равно ничего не ощущаю.

— Дейрдре!… — взмолился Мальцер.

Она взглянула на него, и в ее голосе явно послышалась усмешка:

— О, не бойся. Мне совсем не обязательно калечить свои руки. Смотри — и слушай!

Она запрокинула голову, и из глубин ее предполагаемого горла вырвался глухой гул. Его интенсивность быстро нарастала — от него уже звенело в ушах, сотрясалась мебель. Неуловимо начали дрожать стены. Комнату наполнил невыносимый шум, пронизывающий каждый атом и готовый разорвать все материальное на своем пути.

Наконец шум прекратился, гул утих. Дейрдре рассмеялась и произвела новый, совершенно иной звук. Он протянулся через всю комнату, словно рука, и достиг окна. Распахнутая створка вздрогнула. Тогда Дейрдре издала более громкий звук, и рама, медленно и плавно подрагивая, стала закрываться, пока со звоном не захлопнулась.

— Ну, что? — спросила Дейрдре. — Видел?

Мальцер по-прежнему молча наблюдал — как и Гаррис, который уже понемногу осознал, что она хочет продемонстрировать. Но оба пока не торопились с выводами.

Дейрдре нетерпеливо встала и начала расхаживать по комнате, ее кольчужное платье тихонько звенело и отбрасывало блики света. Вкрадчивостью движений она напоминала пантеру. Гаррис и Мальцер теперь знали, какая мощь скрывается за этой гибкостью; они больше не считали ее беспомощной, но дальше заходить в размышлениях не решались.

— Ты ошибся насчет меня, Мальцер, — нарочито спокойно произнесла Дейрдре, — но и был по-своему прав. Ты даже не подозреваешь, в чем именно. Я не боюсь людей. Им нечем меня напугать. Знаешь… — в ее тоне промелькнуло презрение, — я ведь по-прежнему законодательница мод. Через неделю ты не встретишь женщины без точно такой же маски, а платья других покроев, чем у меня, будут считаться устаревшими. Я вовсе не боюсь людей! И я буду общаться с ними, пока мне это не наскучит. Я уже знаю достаточно — пожалуй, даже больше чем достаточно.

Она умолкла, а Гарриса посетила устрашающая догадка, что на ферме, в одиночестве, Дейрдре опробовала свои силы — возможности зрения, голоса… А что, если ее слух тоже намного острее обычного?

— Ты переживал, что я утратила осязание, обоняние и вкус, — продолжала она, расхаживая, словно настороженная тигрица. — Ты считаешь, что зрения и слуха недостаточно… Но почему ты решил, что зрение — последний из органов чувств? По времени появления — возможно, но… Мальцер, Гаррис, почему вы думаете, что он — последний?

Может быть, она вовсе не шептала. Возможно, ее голос доносился до них словно издалека потому, что рассудок обоих гнал от себя столь ошеломляющую информацию.

— Нет, — заявила Дейрдре, — я не утратила связи с человечеством. Этого и не случится, если я сама не захочу. Это ведь нетрудно… совсем нетрудно.

Расхаживая по комнате, она глядела не на собеседников, а под ноги, на свои блестящие ступни. Голос ее теперь звучал мягко и печально.

— Я не собиралась тебе признаваться… Если бы не этот случай, ты никогда бы не узнал. Но я не могла допустить, чтобы ты, умирая, считал себя неудачником. Ты создал совершенный механизм, Мальцер. Даже более совершенный, чем можешь себе вообразить.

— Но… — выдохнул профессор, по-прежнему не сводя с нее зачарованного и недоверчивого взгляда, — Дейрдре, скажи, если нам все удалось — тогда что не так? Я ведь и сейчас чувствую — как и все это время… Ты очень несчастна — и раньше, и теперь. Почему же, Дейрдре?

Она вскинула голову и обратила к нему проницательный взгляд на безглазом лице.

— Ты настаиваешь на этом? — мягко спросила она.

— Ты считаешь, что я могу ошибаться, — я, знающий тебя лучше всех? Да, я не Франкенштейн… И ты говоришь, что мое творение безупречно. Почему тогда?…

— Ты мог бы воспроизвести мое тело? — спросила она.

Мальцер взглянул на свои трясущиеся руки:

— Не знаю. Сомневаюсь. Я…

— А кто-нибудь смог бы?

Профессор молчал. Дейрдре ответила за него:

— Думаю, что нет. Думаю, я — исключение, мутация, нечто среднее между телом и механизмом. Случайность, аномалия, побочный эволюционный виток, ведущий в бесконечность. Чей-нибудь другой мозг в подобном теле умер бы или свихнулся, как ты и опасался насчет меня. Синапс[13] ведь очень хрупок. Но ты — к счастью, не правда ли? — всегда был рядом. Учитывая обстоятельства, мне не кажется, что можно создать вторую такую… диковину. — Она помолчала. — Твой поступок — то же самое, что воспламенение феникса. Эта птица выходила из пепла невредимой и обновленной. Помнишь ли ты, зачем ей было возрождаться таким способом?

Мальцер покачал головой.

— Так я скажу тебе, — продолжила Дейрдре. — Потому что феникс был единственным. Другой такой птицы не было во всем мире.

Они молча переглянулись. Дейрдре пожала плечами:

— И из огня она всегда вставала безупречной. Я не беспомощна, Мальцер, и не мучай себя больше такими мыслями. Я неуязвима и сильна. Разве я недочеловек? Смею надеяться, — она сухо усмехнулась, — что я — сверхчеловек.

— И все же ты несчастна.

— Скорее, напугана. Дело не в счастье или несчастье, Мальцер. Я боюсь. Мне не хотелось бы слишком отходить от остального человечества. Хорошо бы, если бы не пришлось. Именно поэтому я и стремлюсь на сцену — чтоб не отрываться от людей, пока это еще возможно. Но мне бы хотелось иногда видеть себе подобных. Я… я одинока, Мальцер.

Снова повисло молчание. Затем заговорил профессор — голосом столь далеким, будто он по-прежнему обращался к ним из-за стекла, через бездну глубже, чем само забвение:

— Значит, я все-таки Франкенштейн.

— Может быть, — кротко откликнулась Дейрдре. — Не знаю. Может быть.

Она повернулась и плавной уверенной поступью направилась к окну. Теперь Гаррис почти физически ощущал, какая невероятная сила гудит в ее металлическом теле. Она прислонилась к стеклу золотистым лбом — стекло тонко прозвенело — и поглядела в пропасть, куда недавно готов был сорваться Мальцер. Вглядываясь в захватывающую дух бездну, сулившую забвение ее создателю, Дейрдре задумалась.

— Мне на ум приходит только одна преграда, — произнесла она едва слышно. — Только одна. Мой мозг износится примерно лет через сорок. А до тех пор можно будет узнать… Я изменюсь — найду то, что пока для меня недостижимо. И изменюсь… Вот что меня пугает. Не хочется даже думать об этом.

Она взялась золотистыми изящными пальцами за оконную ручку и без усилий толкнула створку, слегка приоткрыв ее. Стекло запело от порыва ветра.

— Я могла бы при желании покончить с этим прямо сейчас, — продолжила Дейрдре. — Прямо сейчас. Но нельзя — столько всего еще впереди. У меня человеческий мозг, а человек никогда не откажется от таких возможностей. Поэтому мне интересно… Да, интересно…

Этот милый голосок был хорошо знаком Гаррису; Дейрдре когда-то пела и говорила столь нежно, что заворожила весь мир. Но теперь вместе с заботами в ее тон проникла некая монотонность. Стоило Дейрдре отвлечься и не прислушиваться к себе, как в ее словах проскальзывал оттенок инородности — металлическое эхо, которое слышится, когда человек разговаривает в обитом железом помещении.

— Мне интересно… — повторила она, и стальной отзвук в ее голосе стал еще ощутимее.

Превзойти богов

Над столом из отполированной до блеска стали висело зеркало, вернее, окно, открывающееся в визуальное и звуковое подпространство всякий раз, как включался зуммер теледатчика. Два хрустальных кубика на столе были трехмерными фотографиями — из тех новинок, чье появление стало возможным только к началу двадцать третьего века. Между ними лежало письмо с обращением более древним, чем само зарождение письменности. «Милая…» — вывел на нем мужской почерк с сильным наклоном.

Тут Билл Кори отложил ручку и от безысходности стал ерошить волосы, переводя взгляд с одной фотографии на другую и тихо поругиваясь. Хорошенькое дело, в ярости рассуждал он сам с собой, если мужчина никак не может решить, на какой же из девушек ему жениться. Коллеги по биологическому колледжу, верящие в непогрешимую прозорливость доктора Уильяма Кори и в ясность его оценок, содрогнулись бы, увидев его в эти минуты.

Вот уже сотый раз за день он смотрел то на один снимок, то на другой. Женские лица улыбались внутри хрустальных кубов, и Билл терзался, покусывая губы.

Слева от него в прозрачной призме навечно задержалась улыбка темноволосой Марты Мэйхью; из трехмерного пространства глядели на Билла ее васильковые глаза. Доктор Марта Мэйхью из химического колледжа, вся будто из слоновой кости и черного шелка. Ни за что не подумаешь, что она и есть ведущий химик Города Ученых, где работают крупнейшие специалисты со всего мира.

Билл Кори наморщил лоб и посмотрел на другую девушку. С фотографии на него глядела Салли Карлайл, неподдельно живая во всем, вплоть до светлых завитков, разметанных застывшим в хрустале ветерком. Билл повернул кубик так, чтобы лучше разглядеть ее нежный профиль. Время будто застыло внутри прозрачной тверди, и хорошенькая трепетная Салли, слегка отвернувшись, вечно позировала фотографу.

Наконец Билл вздохнул и снова взял ручку. После слова «милая» он уверенно вывел «Салли».

— Доктор Кори…

Кто-то нерешительно мялся у дверей. Билл нахмурился — это оказалась мисс Браун, хлопавшая глазами за стеклами очков.

— Доктор Эшли…

— Не докладывай обо мне, Брауни, — лениво произнес посетитель. — Он бездельничает, а я застукаю его с поличным. Что, Билл, любовные записки разбираешь? Войти можно?

— Тебя разве остановишь?

Угрюмость Билла как ветром сдуло. Высокий и растрепанный молодой мужчина, стоявший на пороге, был Чарльзом Эшли, директором телепатического колледжа. Их давняя дружба вполне допускала безобидные подтрунивания, но тем не менее Билл испытывал глубокое уважение к незаурядному таланту Эшли. До него ни один глава телепатического колледжа не мог охватить столь бесчисленные, неподвластные заурядному уму, области знания.

— У меня столбняк от работы, — заявил, позевывая, Эшли. — Пошли в парк, искупаемся?

— Не могу, — отложил ручку Билл. — Молодняк ждет…

— К черту молодняк! Ты думаешь, все научное сообщество трепещет в ожидании, пока твои молокососы первый раз тявкнут? Мисс Браун за ними присмотрит. Она получше тебя разбирается в генетике. Вот подожди, скоро в Совете разберутся, что к чему, и отправят тебя на черные работы.

— Заткнись, — ухмыльнулся Билл. — Как там щенки, мисс Браун?

— Превосходно, доктор. Я покормила их в три часа, как положено, и теперь они спят.

— Они всем довольны? — заботливо поинтересовался Эшли.

— Смейся, смейся, — вздохнул Билл. — Эти щенки под моим руководством будут носиться по коридорам времени, попомни мои слова.

Эшли кивнул с почти серьезным видом — да, вполне возможно. Щенки были живым доказательством успехов Билла в области внутриутробной половой идентификации — шесть выводков резвых кобельков, без единой сучки. Они являли собой результат долгой кропотливой работы — бесконечных экспериментов по лазерной бомбардировке хромосом с целью выделить и описать гены, отвечающие за половую принадлежность, бесчисленных неудач и громадного терпения. Если щенки вырастут во взрослых собак, это событие значительно приблизит день, когда, благодаря заслугам Билла, можно будет изменять соотношение числа мужчин и женщин в зависимости от потребностей человечества.

Мисс Браун исчезла с робкой ускользающей улыбкой. Дождавшись, пока за ней закроется дверь, Эшли, все это время с изумленной гримасой разглядывавший фотографии на столе, вольготно устроился на диванчике у стены. До Билла донеслось его бормотание:

— На златом крыльце сидели… Ну, что будешь делать, Уильям?

Их отношения были столь доверительными, что притворяться не имело смысла.

— Не знаю, — подавленно признался он, в нерешительности глядя на листок со словами «Милая Салли».

Эшли снова зевнул и полез в карман за сигаретами.

— Знаешь, — безмятежно начал он, — было бы интересно прикинуть варианты твоей будущности. То есть с Мартой и с Салли. Может быть, однажды кто-нибудь найдет верный способ предвидеть появление развилок будущего и осмысленно выбирать поворотные пункты, которые приведут к нужной цели. Если бы ты сейчас мог знать, как сложится жизнь с Салли или с Мартой, ты мог бы повлиять на весь ход человеческой истории. Если, конечно, ты и вправду такая шишка, какой себя воображаешь.

— Хм, — ухмыльнулся Билл. — Предсказание — то, что уже сказано наперед и обусловлено. Получается, что выбора как такового и нет.

Эшли неторопливо чиркнул спичкой, прикурил и только потом пояснил:

— Будущее представляется мне в виде бездонной емкости, наполненной бесчисленными вариантами — каждый из них завершен, но податлив, словно глина. Понимаешь? В любой момент жизни мы оказываемся на перекрестке и вынуждены выбирать из множества возможностей, чем нам заняться в следующее мгновение. На каждом из этих перекрестков есть дорога в какое-нибудь другое будущее, тоже реальное и вполне определенное — ожидающее, пока мы им займемся. Возможно, существует нечто вроде… скажем, плоскости вероятностей, где все эти результаты наших потенциальных решений существуют одновременно — как своеобразные проекты будущих действий. Когда реальное, физическое время подхватывает один из них и наполняет его содержанием, то возможный план получает отражение в действительности. Но, пока еще нет сцепки со временем, пока мы еще на перекрестке и не сделали окончательный выбор, перед нами — бессчетное количество вариантов будущего; они все возможны, все ожидают нашего решения в немыслимой, неизмеримой бесконечности. Представь, если можно было бы просто распахнуть окно и увидеть эту плоскость вероятностей, рассмотреть события в будущем, проследить их последствия, прежде чем на что-то решиться! Мы смогли бы лепить судьбы человечества! Нам стал бы по плечу удел богов, Билл! Мы бы даже сумели их превзойти! Мы проникли бы внутрь космического разума — того, что замыслил нас, — и по своей воле вмешались бы в его планы!

— Очнись, Эш, — мягко перебил его Билл.

— Ты думаешь, это бред? На самом деле идея не нова. Старик Беркли, философ, касался этого, когда развивал свои теории субъективного идеализма — будто бы мы познаем Вселенную лишь благодаря разлитому вокруг нас сознательному началу, бесконечному разуму. Слушай, Билл, если ты представишь себе эти… наброски будущего, ты увидишь целую череду поколений, уже состоявшихся и существующих параллельно друг другу — во всей полноте внешних обстоятельств их жизней — и тем не менее еще не рожденных на свет. Возможно, они и вовсе никогда не появятся, стоит только настоящему избрать другую ветку развилки. Они же убеждены в своей реальности ничуть не меньше, чем мы — в своей. Где-то на плоскости вероятностей протянулись две расходящиеся линии твоих потомков, уже готовых родиться поколений; само их существование зависит от твоего выбора. Они — твоя проекция; их жизни и смерти сейчас висят на волоске. Советую хорошенько подумать!

Билл кисло улыбнулся и предложил:

— А не вернуться ли тебе в Трущобы, чтоб разнюхать, как мне заглянуть во вселенский замысел?

Эшли покачал головой:

— Эх, если бы! Тогда бы все позабыли это слово — Трущобы… Найди мы ключ к плоскости вероятностей, наш телепатический колледж перестали бы считать бедным сироткой. Видишь ли, мне сейчас не до тебя с твоими пустяковыми проблемами! Я забочусь о будущем Города. Сегодня это мировой центр. Завтра этот центр будет править миром. А мы ведь пристрастны — это при том, что здесь под одной крышей собраны лучшие умы, трудящиеся на ниве всех известных наук. В наших руках власть, не снившаяся ни одному из королей… — в один прекрасный день все это может обрушиться нам же на голову. Мы можем не удержать шаткое равновесие, скатиться в пропасть и… и… В общем, мне бы хотелось знать будущее, чтобы это предотвратить. Стоит только подумать, что кто-нибудь встанет на путь измены…

Он пожал плечами и встал:

— Точно не хочешь искупаться?

— Иди-иди, а мне некогда бездельничать.

— Оно и видно, — покосился Эшли на кубики с фотографиями. — А может, и хорошо, что тебе не дано угадывать наперед. Кто знает, вынес бы ты такую ответственность? Мы все-таки не боги, и посягать на их права небезопасно. Ну, до скорого!


Билл прислонился к косяку и проводил взглядом приятеля, направившегося к стоянке, где застыли хрустальные машины, готовые ринуться вдоль трубчатых магистралей, пронизывающих Город Ученых. Вдалеке, за стоянкой, виднелась центральная площадь города, расположенная на сотни и сотни этажей ниже.

Билл невидяще смотрел в пространство, гадая, Салли или Марту он увидит на этой высотной стоянке годы спустя. Отношения с Мартой больше напоминают сотрудничество. Но зачем в семье два ученых? Мужчина дома хочет расслабиться, а кто, как не хохотушка Салли, сможет его развлечь? Да, выберем Салли. Если плоскость вероятностей действительно существует и по ней протянулись многочисленные дорожки — пунктиры реальности и забвения, — то пусть все другие исчезнут.

Он хлопнул дверью, чтобы очнуться от размышлений, и улыбнулся заточенному в хрусталь снимку одной из девушек. Она совсем как живая, и словно настоящий ветер теребит ее локоны. Ресницы трепещут под припухшими веками…

Билл зажмурил глаза и помотал головой. Что-то с ним не то… Хрустальный брусок помутнел; шум в ушах нарастал, а в глазах потемнело. Из бесконечной дали до него необъяснимым образом донесся тихий плач, и детский голосок позвал: «Папа… Папа!» Ближе прозвучал девичий голос: «Отец…», а потом какая-то женщина стала повторять с нежной настойчивостью: «Доктор Кори… Доктор Уильям Кори…»

Темноту закрытых век нарушали смутные вспышки, пересекали полосы света. Ему почудились залитые солнцем башни, леса, прогуливающиеся люди в длинных одеждах — и все это стремительно унеслось, стоило Биллу открыть глаза. Из хрустального куба ему по-прежнему улыбалась Салли — вернее, кто-то, похожий на Салли.

Рассудок Билла пребывал в ступоре — как и у всякого, кто сталкивается с необъяснимым. На снимке теперь была не Салли, а некто с таким же выражением прелестного улыбчивого лица. Та же миловидность и доброта — и что-то еще. Что-то очень знакомое. Это оживленное кареглазое личико с решительной складкой у рта напомнило Биллу — неужели его самого?…

Руки у него задрожали — он даже сунул их в карманы и сел, ни на секунду не отрывая взгляда от фотографии. Лицо на снимке выражало удивление, недоверие, сменившееся затем радостью. Нежные губы, сочетающие мягкость Салли и решительность Билла, дрогнули и что-то произнесли. Голос прозвучал будто из хрусталя или где-то у Билла в голове: «Доктор Кори… Доктор Кори, вы меня слышите?»

— Я вас слышу, — отстраненно и хрипло ответил он, словно во сне. — Но…

Гибрид лица Билла и Салли благодарно вспыхнул радостью, и на нежных щечках заиграли задорные ямочки.

— Слава богу, это и вправду вы! Мне все-таки удалось дотянуться до вас. Я уже так давно и безуспешно пытаюсь…

— Но кто… что?…

От изумления Билл поперхнулся и смолк, дивясь необъяснимому приливу нежности, вдруг охватившему его при виде этого знакомого, ни разу не виденного лица. Раньше ему и в голову не приходило, что мужчине свойственны такие всеобъемлющие, покровительственные и бескорыстные переживания. Окончательно сбитый с толку, забыв поинтересоваться, не сон ли это, Билл снова принялся спрашивать:

— Кто вы? Что вы здесь делаете? Как вы…

— Но я не здесь — не в этой реальности.

Личико снова улыбнулось, и чувства так переполнили Билла, что горло у него перехватило от странной нежности и гордости.

— Я здесь — дома, в Эдеме. Нас разделяет целое тысячелетие! Смотрите…

До этого момента он ничего не видел внутри куба, кроме ее лица. Теперь Салли улыбалась ему уже из прозрачного тумана, хотя хрусталь оставался чистым как слеза. В нем открылся вид на зеленую долину — как ни странно, в натуральную величину; несмотря на то что размеры призмы ограничивали перспективу, у Билла не возникло впечатления, будто он смотрит на макет. Кубик служил лишь окном, выходящим на лесную прогалинку. У подножия белокаменных стен, обступивших сад, на склоне, поросшем зеленым миртом, расположились кружком загорелые мужчины и женщины. Они лежали на темном ковре глянцевитой листвы без движения, плотно закрыв глаза. Очевидно, что они собрались не для отдыха: всю группу пронизывало напряжение — не телесное, а, скорее, духовное; оно сосредоточилось на женщине в самом центре круга.

Светловолосая незнакомка сидела на траве, подперев рукой подбородок и устремив пристальный взгляд в пространство — прямо в глаза Биллу. Он сообразил, что его угол зрения значительно расширился: теперь он различал вдали, за стенами сада, некий пейзаж. Выходило, что куб, вмещавший беспечный облик Салли, действительно стал окном в какое-то немыслимо далекое пространство и время.

Билл понял, что спит. Он уверил себя в этом, хотя слова Эшли вертелись где-то на границе осознаваемого, осаждали его, но ускользали от хватки рассудка. Однако плотно сжатые в карманах кулаки упрямо говорили Биллу, что все происходит на самом деле.

— Но кто же вы и что вам надо? Как вы смогли…

Из всех вопросов она выбрала последний, незаконченный, и ответила, будто угадав его мысли:

— Я обращаюсь к вам через неразрывную нить, протянувшуюся меж нами… отец. Столько эпох минуло, но все-таки — отец. Эта нить проходит сквозь поколения, разделяющие нас, но и связующие воедино. Благодаря усилиям всех этих людей вокруг, поддерживающих меня при помощи концентрации ментальной энергии, я наконец-то смогла установить с вами контакт — после стольких неудач, поисков вслепую среди неизвестности, которая и мне едва поддается, хотя в моей семье издавна постигали тайны наследственности и телепатии.

— Но зачем?…

— Разве этот успех не говорит сам за себя? Установление двустороннего контакта с прошлым, беседа с предком — чего еще желать? Для меня это огромная радость! Вам непонятно, почему выбрали именно вас, так ведь? Потому что вы — последний прямой предок по отцовской линии, родившийся до благословенного происшествия, спасшего весь мир. Я загадала вам загадку!

Из куба донесся заливистый смех — или это смеялись в голове у Билла?

— Нет, вы не спите! Вам трудно поверить, что можно передвигаться по цепи воспоминаний против течения времени, от моего разума к вашему?

— Но кто вы? Ваше лицо… напоминает мне…

— Я похожа на дочь, которую родила вам Салли Кори целое тысячелетие назад. Это сходство — загадка, чудо, выходящее за рамки объяснимого. Тайны наследственности куда удивительнее, чем даже факт нашего общения. Мы все здесь сразу подумали о бессмертии… впрочем, довольно, я вас уже замучила!

Удивительно родное лицо, несшее на себе таинственный отпечаток многих поколений, снова оживилось мимолетным смехом, и, услышав ее, заметив, как похож излом ее бровей на его собственный, а изгиб нежных губ в точности повторяет улыбку Салли, Билл более не боролся с сердечным расположением, покорявшим его все глубже и сильнее. Он глядел сам на себя из хрустального куба карими глазами Салли, сияя от радости долгожданного успеха. Она назвала его отцом. Значит, вот какова отцовская любовь — бескорыстная, неизмеримая привязанность к своей симпатичной, дорогой дочурке!

— Не мучайте себя загадками, — снова раздался смех где-то рядом. — Вот прошлое — оно пролегло между нами. Я хочу, чтобы вы увидели, что разделяет два наших мира.

Миртовая поляна и милое улыбчивое личико, похожее разом на Билла и на Салли, растворились в тумане, возникшем внутри куба. Все пропало на мгновение; затем в дымке что-то заволновалось, будто раздвинулась некая завеса. Билл оказался внутри трехмерного изображения…

Он увидел свадебную процессию, направлявшуюся от церкви ему навстречу. Салли-невеста таинственно улыбалась сквозь серебристую фату. Посмотрев на нее, Билл понял, что, несмотря на случайность сделанного выбора, он будет любить Салли Карлайл Кори до самозабвения.

Время пронеслось со скоростью мысли; события, не смешиваясь, вытекали одно из другого, сменяясь подобно череде воспоминаний — отчетливых, но мгновенных. Билл рассмотрел свое будущее, где вся жизнь вращалась вокруг Салли, словно она была центром мироздания. Вот она то влетает в его лабораторию, то выпархивает из нее; стоит ей появиться, все озаряется светом, а когда она уходит, Билл начинает так тосковать, что не может толком работать.

Он увидел, как впервые повздорил с ней. Салли, кружась в блестящем платье из цветного стеклянного шелка, улыбалась ему — Биллу Кори, в этом живом видении более реальному, чем он сам, наблюдавший со стороны.

— Гляди, милый, правда, божественно?

Он услышал и свой ответ:

— Сойдет, дорогая. Кстати, сколько оно стоит?

Салли прощебетала:

— Всего полторы тысячи кредитов. Для Скиапарелли это, считай, за бесценок.

Билл разинул рот:

— Салли, мы столько не тратим за целый месяц! Я не понимаю…

— Ладно, попрошу у папы, раз ты такой скупердяй. Просто мне хотелось…

— Я сам покупаю одежду своей жене, — Билл был неумолим, — но парижские модели мне не по карману.

Нижняя губка Салли угрожающе задрожала. Она подняла на него милые карие глаза, полные слез, и его сердце тут же растаяло в мучительном порыве.

— Не плачь, любимая! Ладно, так и быть, оставь это платье. Однако в следующем месяце нам придется экономить. Но больше — ни-ни, договорились?

Она беспечно кивнула, от радости тут же обо всем позабыв.

Но экономить не получилось. Салли любила вечеринки, а Билл любил Салли, и отныне в биологическом колледже, за дверью с табличкой «Доктор Уильям Винсент Кори», больше веселились, чем работали. Телеканалы были настроены на трансляцию не лекций и демонстраций биологических опытов, как прежде, а концертов с энергичной музыкой.

Никому не дано хорошо выполнять два дела одновременно. В работе над половой идентификацией — где, казалось, уже был расчищен путь к успеху, — наметились непредвиденные затруднения, а у Билла постоянно не хватало времени, чтобы вплотную ими заняться. Его мыслями всецело завладела Салли — нежная, улыбчивая, желанная.

Рожать она захотела в доме родителей, живописном белокаменном строении, стоящем среди зеленых холмов на побережье Тихого океана. Салли там нравилось. Даже когда малышка Сью окрепла для переезда, жена этому воспротивилась. К тому же, там такой чудесный климат для новорожденной…

К этому времени в Совете стали неодобрительно посматривать на Билла и результаты его работы. Что ж, наверное, он и вправду не создан для науки — счастье Салли превыше карьеры, а жизнь в Городе Ученых явно не для нее.

Родилась еще одна дочка. В то время девочки рождались чаще мальчиков. Телерепортеры шутили, мол, хороший знак. Если перевес на стороне мальчиков, значит, войны не миновать. А девочки символизируют мир, то есть недостатка в потомках не предвидится.

Мир и благополучие стали для Билла и Салли основным в этой жизни — да еще две их чудесных дочурки, да дом на побережье, среди зеленых холмов. Маленькая Сьюзан выросла в очаровательную девушку, и Билл при мысли о ней всякий раз переполнялся гордостью и нежностью. Она была мила и белокура, как мать, но вместе с тем решительна, как некогда отец. В мечтах он видел, что она когда-нибудь доведет до конца начатое, но заброшенное им на полпути дело.

Время летело, годы, лишенные событий, накладывались друг на друга. Вот дочки Билла уже выросли, вышли замуж, родили детей. Пошли внучки — и ни одного внука. Когда дедушка Билл вслед за женой упокоился на тихом кладбище за их домом, на зеленом склоне холма, обращенном к морю, фамилия Кори исчезла вместе с ним. Правда, у его дочери остались те же глаза и та же спокойная уверенность во взгляде — более подлинная, чем может выразить имя. Имя умрет, а человек, носивший его, будет жить в своих потомках.

Поколение сменяло поколение, и численность новорожденных девочек существенно опережала количество появлявшихся на свет мальчиков. Так происходило во всем мире, и никто не мог найти этому объяснение. Впрочем, повода для тревог не наблюдалось: женщины прекрасно проявляли себя на общественной работе и в управлении старались избегать раздоров. Первая женщина-президент победила на выборах благодаря программе отказа от войн — по крайней мере, пока в Белом доме снова не появится правитель-мужчина.

Разумеется, матриархат не на всех областях сказался положительно. Ученый, изобретатель, механик, инженер и архитектор — профессии мужские по определению. Чтобы не загубить их, туда по традиции шли представители сильного пола; для нужд нового времени их вполне хватало. Но всюду назревали перемены. К примеру, Город Ученых — он, конечно, нужен и важен, но не настолько, чтобы обескровливать всю страну. Можно прекрасно прожить и при меньшем количестве технологий…

Общество охватила децентрализация. Города росли вширь, а не вверх. Небоскребы стали анахронизмом. Среди садов и парков попадались лишь одноэтажные домики, кругом играла детвора. Война превратилась в давно забытый кошмар, в воспоминание о тех варварских временах, когда судьбы мира решали мужчины.

Старичок доктор Филипс, глава никому не нужного, утратившего былую славу Города Ученых, вызвал настоящую бурю гнева у президентши Уилистон, осмелившись критиковать современную тенденцию развития цивилизации по аграрно-антитехническому пути. Их беседу транслировали в теленовостях на полмира.

— Госпожа президент, — говорил доктор, — неужели вы не понимаете, куда мы движемся? К регрессу! Сколько можно поручать лучшим мировым умам биться над улучшением условий жизни? Какое небрежение талантами! Вчера ваша администрация на корню зарубила блестящий проект одного из самых даровитых молодых специалистов!

— Да! — Плохо скрываемая досада в голосе Алисы Уилистон была слышна половине земного шара. — Этот, с позволения сказать, блестящий проект — изобретение прибора, ведущего прямо к войне! К чему он нам? Помните ли вы, доктор Филипс, что обещала миру первая женщина-президент? Пока в Белом доме не будет заседать мужчина, никто не вспомнит о войне!

В Лондоне эти слова одобрила Елизавета Английская; их же, улыбаясь с телеэкрана, повторила в интервью амстердамским репортерам Юлиана VII. Пока правят женщины, война будет вне закона. Нашей цивилизации нужны мир, комфорт и достаток, культ всевозможных искусств, и тогда на земле после веков боли, страданий и кровопролития настанет эра подлинного гуманизма.

В мире, превращенном в сад, годы безмятежно складывались в века. Наука направила свой гений на стабилизацию климата, и больше никто на планете не страдал ни от холода, ни от ураганов. Продовольствия с избытком хватало на всех. Рай, утраченный Адамом и Евой на заре зарождения человечества, был заново обретен их отдаленными потомками, и земля сравнилась с Эдемом. В мире, где любые физические усилия стали лишними, человечество занялось духовным развитием, В своих белых одноэтажных домиках, рассеянных среди всеобъемлющего парка, люди самозабвенно погружались в нематериальные сферы бытия, исследуя тайны духа.

Билл Кори, ссутулившись в рабочем кресле, давно перестал быть собой. Он превратился в отвлеченный разум, наблюдающий за потоком времени. Надгробный камень с его именем на одном из калифорнийских кладбищ давно затянуло дерном, но Билл, словно и вправду обретший бессмертие, двигался все дальше сквозь века, вдоль длинной разматывающейся вереницы своих потомков. То тут, то там он неожиданно натыкался на какого-нибудь праправнука с точь-в-точь таким же лицом, как у него или у Салли. Здесь и там мелькал, словно отраженный во многих зеркалах, милый облик Сью — иногда едва узнаваемый и неполный: то ее живые карие глаза озарят лицо далекой праправнучки, то тень улыбки или форма носа покажутся Биллу смутно знакомыми. Но порой в отдаленном будущем он встречал настоящую Сью, похожую на себя до мельчайших подробностей, и всякий раз при виде этого родного лица его сердце мучительно сжималось — от нежности к дочери, которой могло и не быть.

Любуясь своими милыми Сьюзан и миром, похожим на царство праздности, Билл не мог отделаться от беспокойства. Люди деградировали физически и умственно. Зачем торопиться или волноваться? К чему переживать, что часть ненужных знаний пропадает с течением времени? Погодные и продовольственные машины вечны, а остальное, по большому счету, неважно. Пусть рождаемость и дальше падает, пусть исчезают с лица земли, как пережиток, все смельчаки и изобретатели. Культ тела достиг наивысшего развития, разум же всегда устремлен в будущее. Просторы мироздания — невспаханное поле для пытливого ума. Но к чему оно, если можно проводить день за днем в бесконечной неге…

Райские долины постепенно пропали в туманной дымке. Билл Кори откинулся в кресле и энергично протер глаза. Руки у него тряслись — он смотрел на них в замешательстве, не до конца осознавая, какого рода видение его сейчас посетило. Билла обуревали противоречивые чувства. С одной стороны, воспоминание о Салли, о его пылкой любви к ней, о милой сердцу Сью, гордость за них обеих. А с другой — сомнение, что он на протяжении веков руками своих дочерей боролся за благополучие мира и сам привел его к единственно возможному логическому концу — к гибели.

Все было не то, все неверно — весь этот рай. Человеческая раса в своем величии способна творить настоящие чудеса — и обречена угасать, сидя на миртовой поляне и погружаясь в абстракции? Биллу предстало вялое, полумертвое общество, сползающее по склону в пропасть забвения. Вот плод людских достижений — и решения самого Билла.

Его пронзила отчаянная надежда, что Эшли прав — что будущее не предполагает неизбежности и неизменности. Если порвать письмо, пока лежащее на столе, и не жениться на Салли, разве тогда не появится у него возможность успешно завершить научный эксперимент и предотвратить катастрофу от несбалансированной рождаемости? В силах ли человек изменить предначертанное?

Билл с некоторой опаской потянулся к письму. Рядом, в затянутом дымкой хрустальном кубе, годы незыблемо отражались один в другом. Неужели можно взять это письмо и просто так порвать — на две половинки?…

От треска разрываемой бумаги Биллу стало спокойнее. Ну вот, он снова не связан никакими обещаниями. На мгновение ему взгрустнулось. Теперь он не женится на Салли, не будет слушать ее заливистый смех. Не увидит, как будет подрастать малышка Сью, пока не станет красавицей с мягким, но решительным характером.

Но разве не он сам только что упрекал себя, что ничего не добился к старости? А Сью — это ли не достижение, достойное любого мужчины? Его Сью и другие Сьюзан в долгой череде потомков вместили в себя все лучшее, что было в нем, — бессмертные, словно сама жизнь, преодолевающая тысячелетия.

Билл избегал глядеть внутрь хрустального куба, чтобы ненароком не встретить взгляд карих глаз последней из череды Сьюзан. При мысли о ней он страдал от любви и, несмотря ни на что, верил, что мир, в котором живет его дочь, прекрасен — хотя бы потому, что она дышит его воздухом.

Но письмо было порвано, и он никогда не женится на Салли — ради самого же себя. Даже такая награда, как Сью, не оправдает будущих потерь. Почти священный трепет обуял Билла, едва он осознал, что совершил. Вот о чем мечтал Эшли! Приоткрыть дверь, выходящую на плоскость вероятностей и получить знания, достаточные для того, чтоб сбить с пути космический разум. Изменить будущее для себя и для всего человечества. Превзойти богов… Но ведь он-то не бог! А Эшли предупреждал его, что посягать на их права бывает небезопасно.

Билл вдруг испугался. Он отвел взгляд от куба, вмещавшего его будущее, и посмотрел в васильковые глаза Марты Мэйхью, на лице которой застыла улыбка. Ему показалось, что, с тех пор как он в последний раз видел ее снимок, произошло столько событий, что хватило бы на полжизни. Темноволосая миловидная молодая женщина глядела прямо на него, и в ее проникновенном взгляде угадывалось что-то похожее на…

И куб, и лицо Марты, и всю комнату вдруг заслонил белый экран, на котором ослепительно вспыхнул свет. Билл непроизвольно прижал ладони к глазам, заметив, как за темнотой век заплясали цветные пятна. Все произошло так быстро, что он не успел удивиться; открыв глаза, он снова посмотрел на фотографию Марты и, разумеется, встретил все тот же васильковый взгляд.

Но вскоре сознание Билла захлестнула новая волна ужаса и изумления: он убедился в правоте Эшли. Перед ним предстало альтернативное будущее. Когда смятение и шок достигают пика, человеческий мозг теряет способность поражаться чему бы то ни было. Так случилось и с Биллом: он был бессилен искать какие-либо разумные объяснения происходящему. Он осознавал, что все еще смотрит на фотографию Марты, только что улыбавшейся ему из глубин хрустального куба. Билл по-прежнему видел ее темно-синие глаза — но на лице юноши в серебристо-голубом шлеме, сильно напоминающего его самого. Значит, и другое будущее тоже доступно. Биллу вдруг стало невероятно интересно, почему же оба этих плана явились к нему практически одновременно, даже не подозревая друг о друге.

Тем временем картинка в кубе прояснилась. В нем стремительно разворачивалась объемная перспектива, словно хрустальная призма стала окном, распахнутым в неведомый мир, сверкающий стеклянными и хромированными гранями. Позади юноши теснились чьи-то лица, заглядывающие в комнату, где он сидел; их глаза сверкали любопытством из-под серебристых шлемов. А молодой человек, столь похожий на Билла, склонился вперед, будто хотел заглянуть в собственное прошлое. Билл ясно расслышал его нетерпеливое учащенное дыхание. Лицо и особенно губы имели явное сходство с его собственными чертами, но глаза и выражение лица перешли к нему от Марты, правда, ее мягкая решимость немного огрубела в мужских чертах.

Едва юноша раскрыл рот, как Билл сразу же понял, кто к нему обращается, и едва не вскрикнул при виде того, кого ни разу не встречал, но безошибочно узнал. Неизмеримая любовь и гордость, наполнившие его сердце, подсказали ему, что молодой человек, столь похожий на него самого, мог бы быть — мог бы однажды стать…

Билл произнес недоверчиво:

— Сын?

Юноша, может, и услышал, но, вероятно, не понял его обращения. В любом случае, никаких чувств, подобных тем, что переживал в тот момент Билл, на его лице не отразилось. Его четкий металлический голос доносился с направленной ясностью, словно и впрямь из раскрытого окна:

— Уильям Винсент Кори, шлем вам привет из Соединенного Света! Вас приветствует Пятнадцатый правитель Пятого столетия новой исторической эры.

Позади строгого, непреклонного юношеского лица теснились другие; там толпились сурового вида мужчины в стальных шлемах. Молодой человек замолчал, и правые руки десятка присутствующих взметнулись вверх в приветствии, некогда введенном Цезарем в Древнем Риме. Раздались отрывистые голоса: «Приветствуем вас, Уильям Винсент Кори!»

Билл от изумления пробормотал нечто нечленораздельное, и лицо юноши смягчилось.

— Я поясню, — улыбнулся он. — Вот уже несколько поколений наших ученых пытаются проникнуть в прошлое, доктор Кори. Сегодня нам удалось наконец установить двусторонний контакт, и для его демонстрации в Совете выбрали именно вас как наиболее достойную и подходящую кандидатуру. Ваше имя для нас свято; мы подробно изучили ваши труды и жизнь в целом, но нам очень хотелось взглянуть на вас и рассказать вам о нашей признательности за то, что вы создали предпосылки для образования общества Соединенного Света. Меня просили сразу зарегистрировать, в какой момент прошлого мы попали. Какое число у вас на календаре?

— Седьмое июля две тысячи двести сорокового года.

Билл говорил с запинкой и чувствовал, что его лицо расползается в глупой улыбке. Он и не пытался ее сдерживать: ведь это его сын, мальчик, который родится еще неизвестно когда — который мог вообще не родиться! Тем не менее Билл хорошо знал его и улыбался от радостной гордости и счастливого изумления. Какая непоколебимость в лице, какое чувство ответственности! Их с Мартой сын… Хотя нет — конечно, этого не может быть: он видит события далекого будущего.

— Две тысячи двести сороковой! — воскликнул юноша. — Значит, великий труд еще не завершен! Мы проникли даже дальше, чем намечали!

— Кто ты, сынок? — не выдержал Билл.

— Джон Уильям Кори IV, сэр, — важно ответил тот. — Ваш прямой потомок по линии Уильямов. Я — первый в кандидатской группе. — Его голос преисполнился гордостью, а на решительном лице отразился священный трепет. — Это означает, что я стану шестнадцатым правителем, когда почтенный Данн отойдет от дел, и шестым в роде Кори — шестым, сэр! — завоевавшим высший пост среди руководящих должностей — Главенство!

Васильковые глаза, несколько неуместные на этом суровом лице, загорелись фанатичным блеском. Из-за юноши выдвинулось чье-то хмурое лицо; человек в стальном шлеме отсалютовал Биллу, скупо ему улыбнувшись.

— Данн — это я, сэр, — пояснил он голосом столь же неприветливым, как и выражение его лица. — Мы позволили кандидату Кори открыть контакт с вами по причине родства, но теперь моя очередь поприветствовать вас от лица системы, существующей исключительно благодаря вам. Я вам ее покажу, но для начала примите мою благодарность за то, что стали родоначальником величайшей семьи в истории Соединенного Света. Никакая другая фамилия не встречалась более чем дважды на великом посту Главенства, зато Кори было целых пять — и на подходе еще один, достойнее прежних!

Билл заметил, что надменное, самолюбивое лицо юноши залилось краской, и почувствовал, что и его сердце сильнее забилось от любви к нему. Все-таки это был его сын — неважно, под каким именем. Воспоминание о милой дочурке мгновенно вытеснила волна гордости за этого рослого голубоглазого парня с непреклонными чертами и сдерживаемым внутренним пылом. В нем угадывались напор, энергия, мощь и сила воли.

Билл едва слушал то, что энергичным голосом рассказывал ему Данн, находившийся по ту сторону экрана, в хрустальном кубе, поскольку с любопытством изучал лицо сына, который мог не появиться на свет, пристально всматривался в каждую его знакомую черточку, таящую и твердость, и пыл, и энтузиазм. Жесткие и прямые губы достались юноше от Билла, как и щеки, сильно западавшие, стоило ему улыбнуться; но синие глаза делали его похожим на Марту, и нежная непреклонность матери одновременно и огрубляла, и смягчала его черты. Молодой человек позаимствовал у них обоих все лучшее, однако его облик дополнило неизъяснимое сияние — фанатичная преданность некой высшей цели, сродни истовому служению и неумолимой обязанности.

— Ваше будущее, сэр, — говорил меж тем Данн, — для нас, конечно, прошлое. Хотели бы вы взглянуть на него, доктор Кори, чтобы понять, в какой степени наш сегодняшний мир обязан вам?

— Да, очень!…

Билл улыбнулся своей неуверенности, и неожиданно у него отлегло от сердца: ведь это только сон. Ну разумеется! Даже совпадения в нем уже вызывают подозрения. Или — не совпадения? Билл отчаянно пытался уяснить, что за мысль вызревает у него в голове, колоссальная по своей значимости, неподвластная доводам рассудка. Нет, все же это сон и ничто иное… Если бы все это было действительностью, тогда существуют и другие варианты. Не зря двое его потомков, пронзившие тьму ради контакта с ним, явились почти одновременно. За этим кроется некая причина — слишком серьезная, чтобы он мог с легкостью выразить ее словами.

Едва Билл попытался что-то сказать, как Данн его опередил:

— Глядите же, Уильям Винсент Кори! Убедитесь, что ваше величие возрастает от эпохи к эпохе!

Картинку в хрустале затянуло туманом, и родное синеглазое лицо сына, который мог никогда не родиться, растаяло, словно греза. Сон, тающий во сне, смутно подумал Билл.

На этот раз из церковных дверей ему навстречу вышла Марта — синеглазая Мадонна под фатой из белых кружев. Билл точно знал, что не любит ее: сердце ему до сих пор сжимало воспоминание о Салли. Но любовь не заставит себя ждать: рядом с такой женщиной она обязательно придет. В восхищенном взгляде невесты он прочитал лукавство, нежность и страсть, а еще упорство, которое пробудит в нем ответную твердость. И никаких слабостей, как на том лице с ямочками, которые у Билла вызывали ответную размягченность. Ему не хватает собственной твердости — он это знал. Только от его спутницы жизни будет зависеть, какое из двух качеств возобладает в его характере.

Жизнь с Мартой складывалась удачно. Билл увидел долгую вереницу дней, проходящих в работе, развлечениях и взаимопонимании, пробуждающих лучшее в обоих супругах. Странное видение, в котором его мучила мысль о любви к Салли, поблекло. Вот она, рядом с ним — любимая женщина, храбрая и неунывающая, чьи васильковые глаза с гордостью устремлены на него одного.

Краткие и отчетливые мгновения жизни быстро проносились перед его взором. Билл увидел, как постепенно продвигалась к завершению его работа. Стоило на пути возникнуть малейшим трудностям, как Марта неустанно подбадривала его и заражала верой в успех. Она так гордилась своим многообещающим молодым супругом, что ее энтузиазма хватало на двоих. Именно она настояла на обнародовании результатов эксперимента.

— Я хочу, чтобы о тебе узнал весь мир! — торопила она. — Давай немедленно известим Совет, дорогой! Ну пожалуйста, Билл!

— Но еще не все готово, — слабо протестовал он. — Может, подождем?

— Зачем? Вот, смотри, — она потрясла листом с выкладками у него перед носом. — Последние десять экспериментов дают стопроцентный результат! Чего еще ждать?! Пора сделать заявление по всей форме и сообщить о своем вкладе в мировую науку! Ведь от фруктовых мушек до обезьян — путь немалый! Прежде чем ты двинешься дальше, необходимо уведомить Совет. И помни, мой дорогой, я следующая на очереди!

Увидев, что она смеется, он сжал ее плечи и нахмурился:

— В моей семье подопытных кроликов не будет! Когда младший или младшая Кори появится на свет, это произойдет без вмешательства рентгеновских лучей! Ясно?

— Милый, мне казалось, что суть твоей идеи — дать родителям возможность выбирать, кого родить: мальчика или девочку.

— Результаты еще не столь хороши, чтоб я мог рисковать собственной женой! К тому же… иногда мне кажется, что лучше принять то, что есть. Не могу объяснить, но…

— Билл, да ты, оказывается, суеверен! Ладно, мы еще вернемся к этому вопросу. А пока ты займешься составлением полного отчета для Совета об успешном ходе экспериментов, и я смогу назвать себя счастливейшей супругой в Городе Ученых. Все, точка!

Доклад получил широкую огласку и произвел настоящую сенсацию. Мир рукоплескал чудодейственному способу, превращающему будущее в достояние самих людей. Билл Кори, краснея и ухмыляясь с телеэкранов, обещал очарованной аудитории скорое завершение работ, а рядом с ним сияло отраженным светом лицо Марты.

Ко времени экспериментов с человеком его щенки — первый успешный результат опытов над млекопитающими — уже вызывали у Билла легкое беспокойство. Тревогу подняла мисс Браун. Однажды она прошла из питомника прямиком к нему в кабинет, недовольно поправляя очки в стальной оправе.

— Доктор Кори, разве кто-то дрессирует наших щенков?

— Дрессирует? — непонимающе уставился на нее Билл. — Нет, конечно. А что?

— Они ведут себя так, словно с ними работали лучшие в мире специалисты. Или выводок попался такой исключительно смышленый… или что-то еще. Они сбивают друг друга с ног, стремясь выполнять все доступные их разумению команды.

Билл отвлекся от микроскопа и выпрямился.

— Хм-м… интересно. Обычно всего один или двое в помете умнее и послушнее других. Но чтобы все щенки в шести выводках оказались гениями — что-то не верится. А вы как думаете?

— Они не гении. Мне кажется, что эта необыкновенная сообразительность — просто повышенное стремление к послушанию, или, можно сказать, недостаток личной инициативы. В общем, выводы делать рано. Но щенки эти очень странные, доктор Кори.

С выводами и не торопились. Исследования показали, что щенки повышенно восприимчивы к дрессировке, но какое качество в них отвечало за эту способность, выяснить пока не удавалось. Билл не знал, как ко всему этому относиться, и пробудившаяся однажды тревога теперь не давала ему покоя.

Между тем на свет появились первые «рентгеновские» младенцы. Все они без исключения оказались нормальными, здоровыми, крепкими детишками; заданность пола ни разу не дала сбоев. В Совете были довольны, родители тоже — все, кроме самого Билла. Его неотвязно преследовала мысль об аномально послушных щенках.

Через три года система Кори получила широкое распространение. Экспериментальная группа детей выдавала такие многообещающие результаты, что в конце концов Билл уступил и предоставил свои достижения во всеобщее пользование — несмотря на внутренний протест против подобной спешки, причины которого он и сам не мог объяснить.

Дети получались вполне нормальными — здоровыми и умными. Возможно, с повышенным чувством ответственности — но ведь это не природная склонность, а, скорее, весьма ценное свойство характера.

Вскоре по всему миру во множестве расплодились представители новой системы, и опасений у Билла поубавилось, а появление Билла-младшего и вовсе отвлекло его от чужих детей. Тем не менее Билл Кори втайне был рад, что его ребенок оказался сыном по наитию, без вмешательства внешних сил. Как ни странно, он был очень щепетилен насчет собственного потомства и неуклонно противился идее рентгеновского влияния на зачатие.

Последующие годы оправдали его радость. Кори-младший быстро подрастал. От матери он унаследовал васильковые глаза, от отца — светло-русый цвет волос, а от себя лично — пренебрежение к чужому мнению. Он собирался стать архитектором, и ни отчаянные увещевания Марты в том, что он предает дело отца, ни плохо скрываемое разочарование Билла-старшего не могли его переубедить. Во всем остальном он был приличным парнем. Университетские каникулы отец и сын неизменно проводили вместе, и тогда для Кори-старшего этот чудный, талантливый, упрямый юнец превращался в средоточие мироздания; глядя на него, Билл чувствовал, что не зря живет на этой земле.

Ему даже нравилась сыновняя непокорность. В те дни уже никто не опасался, что дети, рожденные по системе Кори, вырастут хилыми. По всем показателям они были вполне здоровы, но начисто лишены какой бы то ни было инициативы, словно изначальная заданность пола убила в них всякую способность принимать собственные решения. Из них получались прекрасные исполнители, но лидерство было им неведомо.

Между тем увеличение числа безропотных последователей в мире, и особенно в Соединенных Штатах, где президентствовал генерал Джордж Гамильтон, не сулило ничего хорошего. Когда первая опытная группа системы Кори достигла совершеннолетия, генерал был избран уже на четвертый срок. Он истово и искренне исповедовал подчинение большинства интересам государства; новое поколение обрело в его лице едва ли не богоданного правителя.

Генерал Гамильтон грезил о Соединенном Свете, где все нации будут пребывать в слепой покорности и непоколебимом желании жертвовать всем ради общего блага. Ему удалось претворить свои грезы в реальность. Разумеется, поначалу он признавал наличие оппозиции. Он также допускал, что прольется немало крови, но, предаваясь возвышенным мечтам, свято верил, что любая цена оправданна и результат превзойдет все мыслимые ожидания. И казалось, само небо взялось помогать ему: подоспело целое поколение молодых людей, готовых безоговорочно принять такого предводителя.

Генерал знал, в чем тут дело; эффект, производимый системой Кори на младенцев, ни для кого не был секретом: они готовы слепо подчиняться сильнейшему. И Джордж Гамильтон понял, что одно поколение таких подражателей его воле станет основой последующих, которые в будущем воплотят в жизнь его самые дерзновенные замыслы. Милитаристу нужна целая нация вояк, обилие младенцев мужского пола, чтобы впоследствии пополнять ими армию. Удивительно, что очень немногие разглядели истинные причины кликушества генерала, призывающего рожать больше, больше мальчиков. Герои-отцы были в чести и получали вознаграждения. Каждый понимал, что за этими призывами маячит призрак войны, но мало кто догадывался, что система Кори, обеспечившая мир бесперебойным производством мужчин, обусловливала и появление все новых поколений соглашателей, пресмыкающихся перед вожаком, — точь-в-точь как их отцы. Возможно, система Кори вымерла бы сама собой, учитывая ее недостатки, если бы генерал Гамильтон не требовал от своих приспешников именно сыновей.

Джордж Гамильтон умер в Вашингтоне накануне окончания первой Великой войны. Его последними словами, едва слышными за грохотом бомбежки, были: «Не отступайте, объединяйте мир!» Вице-президент и правая рука генерала, Филип Сполдинг, был уже готов подхватить угасающий факел и заново возжечь в мире стремление к единению.

К концу Великой войны половина Соединенных Штатов представляла собой дымящиеся руины. Но недаром генерал Гамильтон выбрал для строительства самый надежный из фундаментов — людскую преданность. Его сторонники, сами того не ведая, претворяли в жизнь заповедь «плодитесь и размножайтесь». У Сполдинга не было недостатка в человеческих ресурсах, а на их послушание он всегда мог положиться. Прославленный генерал с радостью отдал жизнь за идею, и его смерть не была напрасной. За десятилетие, прошедшее после его кончины, полмира объединились под звездно-полосатым знаменем. Еще через полвека Соединенный Свет из его мечты стал реальностью.

Мир, лояльность и всеобщее процветание обеспечили развитие Городу Ученых. Аппетиты руководителей, вкусивших власти, росли день ото дня, а глаза его обитателей все чаще обращались вверх, к звездному небу. Первый успешный космический полет был осуществлен при четвертом (после генерала Гамильтона) правителе. Человек ступил на пористую поверхность Луны и тем самым проложил дорогу в космос остальному человечеству.

Еще через три поколения был покорен Марс. Его вымирающее население уступило после краткой, но кровопролитной войны, и седьмой правитель стал сладостно и дерзновенно помышлять о Соединенной Солнечной Системе.

Время стремительно неслось мимо, на Земле поколения сменяли поколения, похожие друг на друга как две капли воды из-за неизменной голубой униформы вековой давности. В какой-то степени все люди действительно были «как Джордж». Человечество формировалось по единому шаблону военного образца, вполне пригодному для жизни в СС — Соединенном Свете. Система Кори давным-давно была возведена в абсолют, и все дети появлялись на свет в строгом соответствии с решением правителей. Примечательно, однако, что руководящая верхушка по-прежнему производила потомков на свет по принципу случайности, как было еще до изобретения знаменитой системы.

Фамилия Кори по-прежнему гремела. По давней традиции это прославленное семейство не использовало научные изыскания своего родоначальника. Оно снискало славу на посту Главенства, дав стране нескольких правителей с легендарной фамилией, хотя, разумеется, сама должность не переходила по наследству. В нее вступали, лишь пройдя специальный курс обучения и выдержав серьезный конкурс среди лучших представителей кандидатской группы, когда срок прежнего правителя переваливал за середину.

Род Кори славился также фамильным сходством. Конечно, от поколения к поколению оно постепенно ослабевало, но через годы неизменно возвращалось, проявляясь то в светло-русых волосах, заимствованных у Билла-старшего, то в темно-синих глазах, завещанных сыну Мартой, то в поразительной схожести кого-либо из потомков с Биллом-младшим, чьи дорогие черты некогда переполняли отцовское сердце гордостью и нежностью.

Теперь перед глазами Билла Кори предстал мир, унифицированный до мельчайших подробностей. Человечество с гордостью подавляло само себя — свои слабости и сентиментальную, эгоистическую потребность в личном счастье, — противопоставляя им великую идею общего блага. Некоторые не выдержали и погибли от малодушной тоски, а все, кто выжил, стали доносчиками на ближних — столь же непримиримыми, как и сами правители, в борьбе с происками против мощи СС. Настоятельной и священной обязанностью каждого индивида должно было стать принесение себя на алтарь интересов правителя и СС, а правитель и Соединенный Свет видели единственную задачу в том, чтобы контролировать эту жертвенность.

Прогресс шел вперед семимильными шагами. Стихии подчинились человеку, некогда непокорный атом отдал свою энергию механизмам, и даже космос превратился в скоростное шоссе для транспорта СС. Под иссиня-черными небесами Марса на красной горячей земле раскинулась гигантская шахматная доска человеческой цивилизации; тот же унылый разграфленный узор скрывали густые серые тучи в атмосфере Венеры: среди обжигающих испарений местных джунглей разбегались от центра придавленные доносами городишки. Ненасытные глаза правителей с высоты небоскребов из стекла и бетона были теперь устремлены к Юпитеру и его многочисленным спутникам.

Во всех трех образцовых мирах на лицах сторонников правителя читалось только одно — решимость и непримиримость, их черты тоже были созданы по единому образцу, исключающему счастье. Там мало смеялись; серьезность нарушали помимо отраженной экзальтации, излучаемой обликом правителя, только косые, вороватые взгляды, украдкой бросаемые на окружающих. Билл понял их причину: каждый был обязан не только жертвовать делу свои устремления и счастье в целом, но также и личную честь. Каждый должен был своевременно сигнализировать о преступных слабостях друзей, коллег, родных.

Но вот грядущие века смешались, подернулись дымкой и растаяли, снова уступив место облику синеокого юноши в стальном шлеме. Он улыбался, смотря прямо в глаза Биллу — напряженно, выжидательно и доверчиво.

Билл откинулся на спинку кресла и вздохнул полной грудью, чтобы на мгновение забыть о гордой улыбке своего сына. «А ведь там — я! — подумал он. — Снова и снова рождаюсь, чтобы изо всех сил бороться за человеческое счастье… Но то же самое было и со Сью, и со всеми дальнейшими ее воплощениями — то есть моими… То же искреннее стремление к противоположной цели — к миру без войн. В любом случае, я проигрываю: Если я не закончу работу, перекос рождаемости приведет мир к матриархату; если закончу, человечество превратится в бездушный механизм. Плохо. Так и эдак плохо…»

— Доктор, разумеется, ошеломлен размахом, который принял его великий проект, — донесся из окна будущности голос Данна.

Биллу даже почудилась извинительная нотка в его тоне, и он выпрямился, с трудом заставив себя посмотреть в исполненные достоинства глаза юноши, который однажды мог бы стать его сыном. На лице молодого человека читалось ожидание похвалы, но Данн, вероятно, заметил колебания Билла и веско добавил, еще более усилив его замешательство:

— Мы, все до единого, идем к великой цели, не тратя сил на мелочные устремления, — к покорению всей Солнечной системы и процветанию человеческой расы! Этой великой цели следуете и вы, доктор Кори, только в другую эпоху.

— Как вам известно, самое главное — это человеческие ресурсы, сэр, — подхватил его слова юный Билли. — У нас уже накоплен громадный потенциал, и мы продолжаем его наращивать. На Марсе полно свободного пространства, Венера очень мало освоена. А когда мы научимся адаптировать людей к гравитации Юпитера, тогда… тогда нашей власти не будет границ, сэр! Мы пойдем еще дальше — в неизведанную даль! Придет день, когда мы увидим соединенной всю Вселенную!

Поначалу, прислушиваясь к радостной дрожи в голосе юноши, Билл пытался прогнать сомнения. Процветание человеческой расы! А он сам — частичка этой расы, принадлежащая тому далекому будущему, воплощенная в потомка с каменным лицом и пылким сердцем! На мгновение он совсем забыл о том удивительном, невероятном факте, что из двадцать третьего века он видит в окно тридцатое столетие и беседует с еще не рожденным отпрыском собственного сына, которого пока нет даже в планах. Для Билла эта встреча стала реальностью, чудесным, будоражащим кровь событием, подарком, сделанным самому себе.

— Отец! Отец! — раздался нежный звонкий голосок у него в голове.

Его память мгновенно обратилась вспять, и в сердце не осталось ничего, кроме всепоглощающей любви к милой дочурке.

— Да, Сьюзан… да, радость моя… — громко прошептал он, тотчас повернувшись к кубику, вместившему альтернативное будущее.

Среди миртовых зарослей он увидел скорченную на траве фигурку Сью; ее карие глаза в испуге взирали на него. Меж взметнувшихся бровей залегла морщинка — такая же, как в этот момент у самого Билла. Некоторое время они смотрели друг на друга, словно в зеркало, настолько были схожи их черты — до мельчайших подробностей. Затем на щеках отдаленной правнучки Салли заиграли те же ямочки: Сью робко, неловко улыбнулась.

— Отец, что-то не так? Что происходит?

Он уже открыл рот, но не нашелся что сказать. Чем можно утешить ту, кто даже не подозревает о своей эфемерности? Как объяснить живому человеку, этой трепетной девушке, что ее на самом деле нет, что ее существование под вопросом?

Билл в замешательстве глядел на Сью, подыскивая слова для ответа и не находя их, но тут послышалось: «Доктор Кори! Сэр, что там случилось?» — и, обернувшись, он увидел на лбу молодого Билли точно такую же складочку.

Билл ошалело переводил взгляд с одного лица на другое. Как помочь им услышать друг друга? Билли, смотря из будущего в нынешний момент, видел перед собой только куб с застывшей улыбкой Салли, а перед Сью, выглядывавшей из своего окна, стоял хрустальный брусок со снимком Марты. Биллу казалось, что его молодые потомки говорят почти одинаковыми голосами, используют одни и те же слова, но совершенно не подозревают друг о друге. Да и как иначе? Не могут же они одновременно существовать в одном и том же мире! У него будет кто-то один из этих горячо любимых потомков — но никак не оба сразу. Да, он одинаково любит их обоих, но придется выбирать. Но как тут выберешь?

— Отец! — в голосе Сью нарастала тревога. — В чем дело? Что-то нехорошо? О чем ты думаешь?

Билл молча сидел, по очереди вглядываясь во взаимоисключающие лица. Вот они, а за ними — их миры; у обоих на лбу меж бровей — морщинка беспокойства. Говоря с любым из них, он неминуемо покажется другому безумцем, беседующим с пустотой. Билла разбирал дикий хохот: из этого положения нет и не может быть выхода. И тем не менее придется дать ответ… Придется выбрать.

Пока Билл тщетно искал, что ответить, в его мозгу постепенно сложилось некое новое осознание ситуации. Странно, что именно эти двое смогли установить с ним контакт, хотя многие поколения до них безуспешно пытались проникнуть в прошлое. И почему они сошлись в одной временной точке, хотя в их распоряжении было не одно десятилетие его жизни? Тем более что они руководствовались совершенно разными мотивами и использовали разные способы достижения цели… Если это не сон, значит, случайность исключается.

Билли и Сью — такие схожие, несмотря на огромную разницу в средствах выражения; их различие не охватить разумом, поскольку невозможно измерить расстояние между двумя несовместимыми сущностями! Билли взял от Билла Кори всю возможную решимость, силу и гордость; Сью воплотила в себе его более мягкие качества — нежность, стремление к миру. Они так полярны… Вот оно! Они — разные полюса! Положительные и отрицательные качества, слившись, и составили нынешнего Билла Кори. Даже их миры выглядели, словно две половинки одного целого: одна — сильная и жестокая, другая — сама кротость, отвлеченная и идеалистичная. И обе неполноценны, как и любые крайности. Если ему удастся установить причину, по которой две противоположные судьбы обратились вспять и застали его именно в этот момент… если удастся понять, для чего две крайности его натуры раскололись и показали ему все свои плюсы и минусы, зачем облеклись его собственной плотью и теперь мучают его необходимостью выбора, тогда…

Выбирать он не будет — все равно это невозможно. К тому же проблема гораздо глубже, и от его поведения мало что зависит. Билл терялся в поисках решения, гадая, не ответит ли таким образом на все мыслимые вопросы. Обычные объяснения не годятся: за этим происшествием мнилось грандиозное намерение, туманные вершины смысла, от которых кружилась голова.

Обращаясь сразу к обоим потомкам, Билл промямлил:

— Но как… почему ты… именно в эту минуту…

Билли, вероятно, ничего не разобрал из его лепета, а Сью поняла вопрос, заключавшийся в самом разуме Билла, и озадаченно протянула:

— Я не знаю, почему… Вероятно, что-то еще повлияло на успешное установление контакта. Я даже чувствую… ощущаю нечто за пределами моих стараний… и это меня пугает. Будто кто-то управляет мной и моими действиями… О отец! Мне страшно!

Стремление защитить ее вынудило Билла забыть обо всех доводах рассудка. Он поспешил ее успокоить:

— Не бойся, детка! Я не дам тебя в обиду!

— Доктор Кори! — крикнул Билли.

Голос его срывался: видимо, юноша принял слова Билла за чистейшей воды бред. Люди, стоящие за ним, начали перешептываться в замешательстве. Перекрывая гул их голосов, Сью выкрикнула: «Отец!», и ей вторило испуганное эхо из другого куба: «Доктор Кори, вам нездоровится? Сэр!»

— Замолчите на минутку, вы оба! — взревел Билл и, запинаясь, обратился к Билли, чтоб остановить истерический поток его вопросов: — Твоя сестра… Да, Сью, детка, я тебя слышу! Я не дам тебя в обиду! Только обожди!

Юношеское лицо в глубинах куба окаменело, в васильковых глазах, оттененных сталью шлема, появилось недоумение. Билли с трудом разлепил непослушные губы и пролепетал:

— Но у вас никогда не было дочери…

— Не было, но могла быть, если бы… если бы я женился на Салли, которую ты даже ни разу… О боже!

Билл смолк и закрылся ладонями, чтобы не видеть недоверчивого, ошарашенного лица юноши. Он почти выдал секрет, но пока не готов был побороть сумятицу мыслей и проявить беспристрастность. Единственное, что он ясно осознавал, — это необходимость уделить равное внимание и одному, и другой. Они должны понять, какие причины побудили его…

— Кандидат Кори, доктор болен? — раздался в кубе зычный голос Данна.

Билли неуверенно произнес:

— Нет… в общем, я не знаю…

Потом он еще тише пробормотал:

— Правитель, не страдал ли великий доктор от… безумия?

— Что ты, Бог с тобой!

— Но… поговорите с ним сами!

Билл измученно смотрел на Данна, который увещевал его раскатистым голосом главнокомандующего на строевом смотре:

— Придите в себя, сэр! У вас не было дочери! Разве вы не помните?

Билл исступленно захохотал:

— Не помню? У меня и сына-то еще не было! Я не женат — даже не помолвлен! Как я могу помнить то, чего еще не случилось?!

— Но ведь вы женитесь на Марте Мэйхью! Вы женились на ней! Вы основали знаменитую династию Кори и дали миру…

— Отец… Отец! Что там происходит? — ворвался ему в уши горестный призыв Сью.

Он мельком взглянул на нее, заметил в любящих карих глазах ужас и шепнул: «Тише, дорогая, подожди минутку!» — а затем опять посмотрел в лицо правителя и, призывая себя к спокойствию, вымолвил:

— Ничего этого пока не было.

— Но будет… как не быть… это было!

— Даже если я не женюсь на Марте и у нас не будет никакого сына?

Потемневшее лицо Данна исказилось гримасой гневного нетерпения.

— Боже праведный, послушайте же меня!

Он схватил Билли за плечи и подтолкнул его вперед:

— У вас был сын! А это — его потомок, живая копия Кори-младшего! И этот мир, и я сам, все мы… результат вашей женитьбы на Марте Мэйхью! У вас никогда не было дочери! Вы что, хотите сказать, что нас нет?! А то, что я вам показываю, — всего лишь выдумка? — Он еще раз встряхнул Билли за широкие плечи, облаченные в голубую униформу. — Вы видите нас, слышите нас, говорите с нами! Разве вам до сих пор непонятно, что вы были женаты?

— Отец, где же ты? Вернись! — неотступно стенала Сью.

— Подождите, Данн, — взмолился Билл и, отвернувшись, спросил: — Да, радость моя, что случилось?

Сидя на солнечной прогалине в прохладной зеленой тени миртовых кустов, Сью умоляла:

— Отец, не надо… не верь им! Я слышала их через твой разум: он связан с моим, и я кое-что разобрала. Я вижу, о чем ты думаешь, — но это неправда! Ты считаешь, что мы до сих пор на плоскости вероятностей — но ведь это идея, не больше! Это только гипотеза относительно будущего! Разве я не существую? Это же глупо! Посмотри на меня! Послушай! Вот она я! Разубеди же меня, а не то я и в самом деле могу подумать… что ты прав. Но ведь ты все-таки был женат на Салли Карлайл, да? Скажи «да»!

Билл поперхнулся:

— Постой, милая, давай я сначала разберусь с теми.

Он понял, что неверно выбрал посылку для убеждения. Невозможно доказать живому человеку, что он не существует, — он просто решит, что ты спятил. Сью еще можно попытаться объяснить: она все же не чужда метафизики и телепатии, но Билли…

Глубоко вздохнув и внутренне подобравшись, Билл решил попытаться еще раз — справедливости ради. Взглянув в другой куб, он спросил:

— Данн, вы слышали о плоскости вероятностей?

Ошарашенный вид правителя натолкнул его на неприятную догадку, не живет ли он сам в таком же иллюзорном мире, что и его мнимые потомки, и опора, на которой зиждилось понятие времени, на мгновение ушла у него из-под ног. Но размышлять было некогда — Билли должен понять, а уж Данн пусть считает его каким угодно сумасшедшим. И Сью должна знать, почему он поступил именно так — а как именно, он и сам еще не до конца представлял. Голова у Билла гудела от всей этой неразберихи.

— О плоскости вероятностей?

В глазах Данна, устремленных на него, Билл заметил вспыхнувшее на миг убеждение, что, в реальности или нет, в прошлом или в будущем, но этот человек явно не в своем уме. Правитель с сомнением протянул:

— Хм-м… да, вроде бы слышал… Вспомнил! Эти штучки-дрючки были в ходу у мошенников, работавших в телепатическом колледже, — пока их оттуда не вымели! Но какое отношение этот вздор имеет…

— Это не вздор.

Билл прикрыл веки, ощутив внезапную, нестерпимую потребность, чтобы его оставили в покое и дали возможность все взвесить. Но нет, надо решать сейчас, и времени на раздумья не остается. Возможно, это и к лучшему: человеческий мозг долго не выдержит, если заставить его размышлять над подобным бредом. Надо как-то объяснить юному Билли… Но что объяснить? Как можно глядеть в лица обоих любимых им детей — в эти непонимающие, умоляющие лица — и отказывать им в праве жить? Если бы только он мог разбить треножник времени, на котором все они оказались по воле случая…

Билл не знал, как это сделать. Надо все сказать Билли.

— Это не вздор, — упрямо повторил он. — Будущее, то есть вы и ваш мир, — не больше чем вероятность. Я еще не сделал выбор. Если я не женюсь на Марте, не доведу до конца изыскания по заданности пола — тогда будущее будет строиться… по другому образцу.

«Не лучшему, а может, и худшему!» — добавил он про себя.

— Он сошел с ума? — донесся из куба шепот Билли.

Правитель забормотал в ужасе, ни к кому не обращаясь:

— Я не… не могу… это абсурд! Но ведь он пока не женат, и великий труд еще не окончен. Если он так и не… Но ведь мы живые! Из плоти и крови! — Он топнул ногой в тяжелом ботинке, словно проверяя свой мир на прочность. — Весь наш непрерывный род происходит от… от этого полудурка. Боже праведный, мы что, все сумасшедшие?

— Отец! Вернись же! — взвизгнула Сью.

Билл в отчаянии повернулся к ней, втайне радуясь поводу отвлечься от безумных взглядов из одного окна и встретиться с еще одним — точно таким же.

Сью уже вскочила на ноги. Она стояла в прохладе и тиши миртовой поляны, среди безмятежного, озаренного солнцем мира — ее будущего. Из последних сил она упрашивала:

— Не слушай, отец! Я чувствую, как смятен твой разум. Я знаю, чего они добиваются! Но они же ненастоящие, отец, их нет! У тебя не было никакого сына, или ты забыл? Все твои разговоры — только слова… ведь правда? И чепуха насчет плоскости вероятностей — просто гипотеза! Ну скажи же, отец! У нас такой чудесный мир, в нем так приятно жить… Я хочу жить, отец! И живу! Мы столько боролись — не одно столетие — за покой и счастье, создавали этот вечно цветущий сад! Не обращай его в ничто! Впрочем… — она легонько усмехнулась, — ты и не смог бы: все, что нас окружает, существует не одну тысячу лет. И я… О отец!

Голос ее дрогнул, сорвался, и сердце у Билла мучительно сжалось, на глаза набежали слезы. Кому, как не ему, любить ее и оберегать от всех напастей? Как он допустил…

— Доктор Кори, вы слушаете? Пожалуйста, выслушайте! — вторгся из другого будущего знакомый юношеский голос.

Билл бросил туда взгляд, а потом зажал уши ладонями и отвернулся от стола. Оба голоса слились в невразумительную умоляющую какофонию.

Сью на миртовом склоне — дитя отдаленного будущего, загнивающего мира, сползающего в пропасть небытия. Билли и его цивилизация, возможно, и впрямь столь прославленны, сколь они сами себя воображают, но цена этой славы непомерно высока. Изыскания Билла Кори лишили этих людей самостоятельности — их врожденной привилегии. Он украл у них также и право на счастье, и волю самим принимать решения, определяющие их собственное будущее. Нет, даже ради столь выдающихся достижений нельзя отнимать у человечества законное право выбирать свою судьбу. Если во власти Билла — устранить систему, отвергающую свободу, честь и счастье человека, пусть и обеспечивающую непрерывный прогресс, то выбора не остается. Слишком велики жертвы. Ему смутно припомнились слова из глубокой древности: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»[14]

А противоположность? Билл вздохнул. Счастье, мир, свобода, честь… Да, в мире, где живет Сью, есть все, чего нет у Билли. Но к чему все это приведет? К праздности, к упадку, к угасанию великой расы, которую цивилизация Билли мечтает вознести до самых звезд.

— Ия еще рассуждаю о выборе, — простонал Билл. — Но выбора-то нет! Если я женюсь на Салли и заброшу свою работу — одна дорога. Если женюсь на Марте и завершу эксперимент — другая. Обе неверны, но что же делать? Человек и человечество — у кого из них больше прав? Счастье плюс вымирание или отсутствие счастья, помноженное на величие и бессмертие, — что лучше?

— Кори! Доктор Кори!

Суровый голос Данна пробился сквозь сомнения, льдом сковавшие рассудок Билла. Он обернулся. Черты лица правителя, под стальным шлемом казавшиеся высеченными из камня, превратились в застывшую маску. Билл понял, что Данн принял некое бесповоротное решение, и испытал восхищение перед чувством ответственности этого человека. Не зря же его выбрали правителем!

— Вы сваляли дурака, Кори, что рассказали все это нам. Вы или дурак, или сумасшедший, или то и другое вместе. Вы понимаете, о чем я? Неужели вы думаете, что мы устанавливали этот контакт, не учитывая возможных затруднений? Та сила, что обеспечивает передачу звука и изображения из нашей эпохи в вашу, может стать и разрушительной! Нигде в анналах не записано, что Уильям Кори погиб от залпа из атомного бластера, сидя за своим рабочим столом, — но, боже мой, сэр! Если вы способны изменять прошлое, то мы тем более!

— Этим вы истребите и самих себя, — напомнил Билл, стараясь не поддаваться панике и вглядываясь в злобное лицо человека, который, вероятно, никогда раньше не встречался с открытым неповиновением.

Оставалось гадать, поверил ли он словам, похожим, по его мнению, на сущий бред. Билла разбирал нездоровый смех, но внутри уже пробежал холодок от того, что потомки его нерожденного сына из своего предполагаемого будущего, того и гляди, сотрут его самого с лица земли. Он произнес:

— Если меня не станет, вы и весь ваш мир исчезнете.

— Но исчезнем отмщенными! — запальчиво выкрикнул правитель, затем опомнился и добавил с сомнением: — Но что я такое говорю? Вы меня совсем свели с ума! Послушай, друг, будем же мыслить здраво! Ты можешь представить, как растворяешься в пустоте, будто тебя никогда и не было? Вот и я не могу!

— Если вы меня убьете, то каким образом весь ваш мир вообще зародится?

— Да к черту все! — заревел Данн. — Я вам не метафизик! Я военный! И сейчас я это докажу!

— Прошу вас, доктор Кори…

Билли придвинулся вплотную к кубу, словно пытался проникнуть в прошлое, чтобы успеть образумить человека, столь на него похожего, оцепеневшего, с белым как мел лицом, на пороге собственного будущего. В его дрогнувшем голосе угадывалось не просто миролюбие: если Билл Кори при виде этого молодого родного лица испытывал теплоту и привязанность, то почему и юноше было не проникнуться к нему ответными чувствами? Возможно, неведомое, неуловимое сродство между ними двумя и вызвало трепет в его голосе — по мере того как пробуждались сомнения? И слова юноши подтвердили его колебания, хотя сам он едва ли отдавал себе в этом отчет. Он с жаром воскликнул:

— Прошу вас, постарайтесь понять! Мы не боимся умереть! Мы бы охотно отдали свои жизни, и немедленно, если бьгмогли упрочить этим наше общее дело! Но мы не в силах вынести мысль о гибели всей цивилизации — блага, несущего человечеству бессмертие. Подумайте же об этом, сэр, как о единственно верном решении! Стали бы мы убеждать вас, если бы сами не были так уверены? Неужели вы обречете людей прозябать на крохотной планете, когда можете подарить им просторы Вселенной и любые достижения технической мысли?

— Отец! Отец! — неистово восклицала вдалеке Сью.

Но прежде чем Билл успел посмотреть на нее, в беседу резко вмешался Данн.

— Постойте, я передумал!

Билли с надеждой обернулся, и Билл тоже во все глаза уставился на правителя.

— Насколько я понимаю, — продолжал тот, — вся эта нелепица возникла из-за ваших колебаний насчет спутницы жизни. Лично я не допускаю даже мысли о том, что вы могли жениться на ком-то еще, кроме женщины, на которой были женаты, — но если вы действительно не совсем уверены, то я решу этот вопрос за вас.

Он обернулся и кивком головы указал куда-то в угол помещения, выходящий за пределы видимости Билла. Глазеющая толпа в голубых униформах тут же подчинилась и бесшумно выкатила вперед внушительный ствол на низком лафете, отсвечивающий стальными бликами.

Дуло его было направлено как раз в окно прошлого-бу-дущего, отделявшее Билла от тех людей. Он никогда не встречал подобного оружия, но сразу догадался о его смертоносной силе. Ствол подался вперед и замер, словно зверь, готовый к прыжку; его темное жерло напоминало круглый проем, ведущий прямо к смерти. Данн сзади пригнулся и опустил руку на смутно различимый рычаг у основания ствола.

— Итак, — веско произнес он, — Уильям Кори, вы, кажется, интересовались, есть ли у нас оружие, способное вас уничтожить. Позвольте заверить вас, что силовой пучок, соединяющий наши миры, может передавать не только свет и звук, но и кое-что еще! Надеюсь, мне не будет нужды это демонстрировать. Надеюсь, что вы будете достаточно благоразумны и сейчас подойдете вон к тому телеэкрану у вас за спиной и свяжетесь с Мартой Мэйхью.

— С Мартой? — переспросил дрожащим голосом Билл. — Но зачем?…

— Вы вызовете ее и в нашем присутствии попросите ее руки. Вот вам выбор — женитьба или смерть. Слышите?

Билл не знал, смеяться или плакать. Свадьба под прицелом из несуществующего будущего!

— Вы же не будете вечно держать меня на мушке вашего пугача, — сдерживая смех, заметил правителю Билл. — Откуда вы знаете, что я потом сдержу слово и женюсь на ней?

— Вы сдержите слово. — Данн был невозмутим. — Не забывайте, Кори, что мы знаем вас лучше вас самих. Мы видим ваше будущее яснее, чем вы можете себе представить. И мы знаем, какой через много лет у вас будет характер. Вы же порядочный человек! Попросив руки женщины и услышав ее согласие — а она его даст, — вы не пойдете на попятный. Нет, ваше предложение и его принятие Мартой равносильно самой брачной церемонии, как если бы мы лично на ней присутствовали. Вы видите, мы полагаемся на вашу честность, Уильям Кори.

— Но…

Билл не успел больше ничего сказать, как в его голове громко запричитала Сью:

— Отец, отец, куда ты пропал? Что там происходит? Почему ты не отвечаешь?

В горячке Билл едва не забыл о дочери, но ее родной голос отдался в нем надсадной болью. Сью… Какие бы ей ни грозили напасти, Билл, не задумываясь, готов был пообещать оградить ее от них. Инстинкт, коренящийся глубоко внутри него, — защита слабого, любимого существа — требовал безотлагательных действий. На мгновение Билл позабыл и о стволе, направленном на него из другого окна, и о Билли, и обо всей альтернативной будущности. Он видел только, что его дочь плачет от страха и зовет на помощь — зовет его, чтобы защититься от него же. Билл так запутался, что в голове у него царила полная неразбериха.

— Сью… — нерешительно обратился он к ней.

— Кори, мы ждем! — зловеще напомнил о себе правитель.

И Билл принял решение. Он сам не знал, когда оно пришло к нему — возможно, не сейчас; может быть, подсознательно он давно его вынашивал. И он не мог с точностью сказать, как оно проникло в его рассудок, зато догадывался откуда. Это решение было настолько верным и всеобъемлющим, что не могло зародиться в сознании Билла без посторонней помощи… Пожалуй, только космический разум, в котором блуждают бессчетные души, подобные душе Билла, был способен предложить этот выход, сверившись со своим безграничным, непостижимым планом.

«Все находится в равновесии… Сила, движущая миры по их орбитам, не приемлет вопросов без ответа…»

Случайности нет, все, что происходит, — часть единого замысла. Билл неожиданно ощутил глубокое доверие к неизвестной силе, которая его вела. Он снова повернулся к столу, и его лицо выражало такую спокойную решимость, что Билли с облегчением улыбнулся, а Данн вздохнул свободнее.

— Слава богу, сэр, — обрадовался Билли, — я и не сомневался, что здравый смысл вас не подведет. Поверьте, вы не раскаетесь.

— Постойте, — обратился к ним обоим Билл и под столом нажал кнопку, соединяющую его с лабораторией. — Смотрите, что будет.

В трех мирах и измерениях три человека, сходные между собой в чем-то большем, чем обычное, внешнее сходство, — возможно, три ипостаси одной и той же личности, кто знает? — замерли в напряженном ожидании. Прошла целая вечность, пока дверь открылась и в комнату вошла мисс Браун. Она застыла на пороге и, обратив к Биллу доброжелательное лицо, спокойно поинтересовалась:

— Вы звали меня, доктор Кори?

Билл ответил не сразу. Он вложил всю душу в долгий прощальный взгляд, обращенный к юному потомку, которого больше никогда не увидит. Осознание, хлынувшее из безбрежного безымянного источника, наполнило его разум, и Билл наконец понял, что грядет и почему так должно быть. Он в последний раз посмотрел в другой куб, на родное лицо Сью, столь похожее на его собственное. Это дитя любви, неосуществленной любви к милой Салли, никогда не увидит свет.

Набрав в легкие побольше воздуха, Билл едва не задохнулся, но отчетливо произнес:

— Мисс Браун, вы выйдете за меня?

Данн сам дал ему подсказку: брачное предложение и его принятие нельзя отменить; дорога в будущее, таким образом, приведет в такой мир, которого ни Сью, ни Билли не суждено будет узнать.

Спокойствие, с которым мисс Браун встретила его вопрос, подало Биллу первый проблеск надежды. Эта женщина не таращила глупо глаза, не хихикала, не мямлила. Она остановила на нем долгий, проницательный взгляд — Билл только сейчас заметил, что под очками глаза у нее светло-серые, — и невозмутимо ответила:

— Благодарю вас, доктор Кори. Я с радостью выйду за вас.

Все было кончено. В недрах его разума, словно олицетворенное отчаяние, прогремел мучительный вопль попранной веры. Его любимая, дражайшая дочь Сью в мгновение ока канула в небытие, откуда ей больше не выбраться. Прощайте, зеленые райские холмы, прощай, светловолосая красавица на миртовом склоне! Всего этого никогда не было — и не будет.

В другом окне Билл с нестерпимой ясностью увидел на миг лицо Билли, недоверчиво взирающее на него, а за этим любимым, преданным Биллом юношей — корчащегося от ярости правителя. На тот короткий, ослепительный момент, пока исчезающее, несуществующее будущее задержалось внутри куба, Билл заметил в нем вспышку свирепого красно-белого пламени, вырвавшегося из жерла пушки. Жар опалил его мозг; но, настигни эта вспышка Билла — испепелила ли бы она его?

Этого он так и не узнал, потому что все длилось долю секунды, а потом вечность сомкнулась над потухшим миром, накрыла его бесшумной, безбрежной, всепоглощающей волной. Там, где только что суетились люди, Билл видел теперь неподвижное лицо Марты, смотревшей на него сквозь хрусталь. Рядом, в другом кубе, застыла милая и беззаботная улыбка Салли. Фотографии стали для Билла воротами в будущее — но он их закрыл. Ни одна из этих будущностей не воплотилась — и не воплотится. Две полуоформившиеся в космическом разуме задумки, два проекта в грандиозном плане мироздания погасли, словно пламя задутых свечей.

Билл шумно вздохнул и обернулся к сероглазой женщине, стоявшей у порога. Он смотрел на нее, и в голове у него бродили мысли слишком смутные, чтобы их можно было выразить словами.

«Теперь я твердо уверен — как ни один человек до меня — в нашей тождественности Замыслу. Будущностей неизмеримое множество; сейчас я не могу увидеть все остальные, но надеюсь, очень надеюсь, что эта не худшая. Она не позволит мне забросить мои изыскания, но и не станет заставлять меня дарить их несовершенному миру. Возможно, совместными усилиями нам удастся установить, какой просчет лишает эмбрион самостоятельности, а затем — к чему загадывать? Кто может сказать, почему все случилось так, а не иначе? Все подвластно Замыслу, даже мои видения, но я никогда не узнаю, чему они послужили. Я понял только, что будущее бесконечно, а значит, я не терял ни Билли, ни Сью. Я не согласился бы пожертвовать ими, если бы не был уверен, что они — это я сам, лучшее во мне, остающееся на века. Наверное, я и не умру никогда — моя сущность не иссякнет, пока живы эти лучшие воплощения, какие бы формы и обличья они ни принимали. В них и осуществится высшее предназначение человека — в будущем, которое мне недоступно. И этому тоже есть причина. Когда-нибудь я познаю и ее».

Вслух же Билл ничего не сказал, а просто протянул руку женщине, стоявшей у дверей, и, улыбнувшись, доверчиво поглядел в ее светло-серые глаза.

Даэмон

Слова даются мне с трудом, падре. Уже давно мне не приходилось говорить по-португальски — больше года. Мои здешние собеседники не привыкли к людским наречиям. К тому же, падре, знайте, что в Рио, где я родился, меня прозвали Луис О'Бобо, что значит Луис Простодушный. С головой у меня было что-то не в порядке, поэтому руки мне все время мешали, а ноги то и дело заплетались. Память у меня была никудышная, зато я многое видел. Да, падре, я видел то, о чем другие люди и не догадываются.

Я и сейчас вижу. Знаете ли вы, падре, кто стоит рядом с вами и слушает меня? Впрочем, неважно. Я ведь по-прежнему Луис О'Бобо, хотя этот остров издавна славится исцеляющими свойствами. Теперь-то я помню, что случилось со мной несколько лет назад. Помню даже лучше, чем то, что было на прошлой или позапрошлой неделе. Год пролетел, как один день, потому что время па этом острове течет по-иному. Стоит человеку поселиться с ними, как время исчезает. Я говорю о нинфа и им подобных.

Я не лгу. К чему мне это? Я ведь умираю — скоро умру, и в этом вы были правы, падре. Но я и так знал. Давно знал. У вас красивое распятие, падре. Вон как сияет на солнце. Увы, не для меня. Верите ли, я всегда знал про людей, что кого ожидает. А про себя нет. Может, потому, что у них есть душа, а у меня нет, оттого я и простодушный. А может, дело в одаренности, которая дается только умным. Или то и другое вместе, не знаю. Знаю только, что умираю. Нинфа уйдут, и тогда жить станет незачем.

Вы спрашивали, как я попал сюда, и я расскажу, если хватит времени. Вы не поверите. Пожалуй, это единственное место на всей земле, где до сих пор встречается такое, во что вы не верите.

Но прежде чем я расскажу о них, я должен обратиться к прошлому, когда был еще юнцом и жил на берегу синей бухты Рио, у подножия Сахарной Головы[15]. Помню доки в Рио и мальчишек, дразнивших меня. С виду я был большой и сильный, но умом все равно О'Бобо, не отличающий «вчера» от «завтра».

Minha avó, моя бабушка, была добра ко мне. Она была родом из Сеары[16] — области неумолимых ежегодных засух — и, полуслепая, страдала от вечных болей в спине. Она работала, чтобы нас прокормить, и не слишком журила меня. Я знаю, она была доброй. Это-то я понимал, на это у меня хватало способностей.

Однажды утром бабушка не проснулась. Я дотронулся до ее руки — она была холодная. Я не испугался, потому что добро не сразу ушло от нее. Я прикрыл ей глаза, поцеловал ее и ушел. Мне хотелось есть, а поскольку я был Бобо, то надеялся, что кто-нибудь накормит меня по доброте душевной.

Кончил я тем, что стал рыться в мусорных кучах. Нет, я не голодал, но был предоставлен самому себе. Вам приходилось испытывать подобное, падре? Похоже на резкий ветер с гор, от которого не спасает никакая овчина. Однажды я забрел в портовый кабачок и запомнил, как сверкали глаза у темных теней, во множестве сновавших среди пьянствовавших там матросов. У моряков были красные обветренные лица и просмоленные ладони. Они поили меня до тех пор, пока все не завертелось у меня перед глазами и не провалилось во мрак.

Я проснулся на грязной койке. Доски пола скрипели, а сам он качался подо мной. Да, падре, меня увезли обманом. Я пробрался на палубу, где чуть не ослеп от яркого солнечного света, и встретил там человека необычного и сияющего даэмона. Человек тот был капитаном судна, хотя тогда я этого еще не знал. Я его едва видел. Я смотрел на его даэмона.

Почти за каждым человеком следует даэмон, падре. Наверное, вы сами знаете. Какие-то из них темные, вроде тех, что я видел в таверне. А некоторые — сияющие, как у моей бабушки. Бывают цветные, такого бледного оттенка, словно пепел или радуга. А у того человека даэмон был ярко-алый. Настолько яркий, что по сравнению с ним кровь покажется золой. Этот цвет ослепил меня. Но в то же время он и притягивал. Я и взора не мог отвести, и долго смотреть на него не мог: болели глаза. Никогда прежде я не видел цвета столь прекрасного, но и столь пугающего. Сердце у меня в груди сжалось и затряслось, словно собачонка при виде хлыста. Если у меня все же есть душа, наверное, это она и трепетала. Я испугался красоты этого цвета ничуть не меньше, чем ужаса, который он пробудил во мне. Негоже видеть красоту в том, что злонамеренно.

У других людей на палубе тоже были свои даэмоны. Помимо видимых теней за ними следовали и невидимые — у кого светлее, у кого темнее. Но я заметил, что все они шарахаются от того прекрасного алого существа, что нависало над капитаном судна. У других даэмонов глаза светились, а у алого даэмона очей не было. Его прекрасное слепое лицо было все время обращено к капитану, словно он не мог смотреть иначе, как его глазами. Я видел очертания его закрытых век. И мой страх перед его красотой и порочностью не шел ни в какое сравнение с ужасом от того, что красный даэмон вот-вот приподнимет веки и взглянет на мир.


Капитана звали Иона Страйкер. Это был жестокий человек, от которого следовало держаться подальше. Матросы его ненавидели. Выходя в море, они оказывались в его власти не меньше, чем он сам во власти собственного даэмона. Вот почему я не испытывал к нему той же ненависти, что и другие. Я даже по-своему жалел Иону Страйкера. Вы разбираетесь в людях лучше, чем я, поэтому поймете, что из-за этой жалости капитан ополчился на меня даже больше, чем команда — против него самого.

Однажды утром я вышел на палубу и из-за того, что был ослеплен солнцем и сиянием алого даэмона, а также потому, что был сбит с толку и растерян, нарушил корабельный устав. Не знаю, какое именно правило — их было так много, а память в те дни часто подводила меня. Может быть, приблизившись к капитану, я загородил ему ветер. Наверное, так не делается на клиперах, падре? Мне так и не удалось узнать.

Капитан закричал на меня на языке янки — злые слова, значение которых было мне неясно, а его даэмон запунцовел еще ярче, пока Страйкер обращался ко мне. Потом он ударил меня кулаком, и я упал. Слепое алое лицо, реющее над капитаном, преисполнилось тайного наслаждения, вослед гневу Страйкера. Мне подумалось, что закрытые глаза даэмона смотрят на меня посредством капитанского зрения.

Я зарыдал. Тогда-то я впервые понял, что человек вроде меня воистину одинок. У меня ведь нет даэмона. Не просто тоска по бабушке или любому дружескому участию нагнала слезы — ее я еще мог бы пережить, но только не блаженство на слепом лице даэмона. Он радовался дурному поступку капитана, и я тут же вспомнил, как радуются и переливаются порой яркие даэмоны, сопутствующие добрым натурам. Однако ни один из моих поступков не вызовет ни радости, ни огорчения у того, что движет человеком, обладающим душой.

Я лег на залитую солнцем, нагретую палубу и плакал — не из-за взбучки, а потому, что неожиданно понял, насколько я одинок. Нет такого даэмона, который толкал бы меня на добро или зло. Наверное, потому, что и души у меня нет. Даже вам, святой отец, не под силу постичь, что значит подобное одиночество.

Капитан схватил меня за руку и грубо поставил на ноги. Я все еще не понимал, что он говорит мне на языке янки, хотя потом я навострился схватывать смысл разговоров, которые вели матросы. Наверное, вы удивляетесь, как это О'Бобо мог выучить чужестранный язык. А это нетрудно. Пожалуй, даже проще, чем разумному человеку. Многое я читал по лицам даэмонов и, хотя большинство слов звучали для меня по-прежнему непривычно, догадывался об их значении по обрывкам мыслей в головах людей.

Капитан окриком подозвал Бартона, и старший помощник в страхе кинулся к нему. Одновременно Страй-кер оттолкнул меня к лееру, так что я едва удержался на ногах, видя и его, и палубу, и даэмонов сквозь радужную пелену слез, застилавших мне глаза.

Завязалась перебранка — судя по их жестам, относительно меня и еще двух мужчин, вывезенных из порта Рио. Старший помощник, указывая на меня, лупил себя по голове, капитан клял его на чужеземном языке, а даэмон, стоящий у него за плечом, сладко улыбался.

Наверное, в тот раз Страйкер впервые заметил жалость на моем лице, когда встретился со мной взглядом. Этого он, конечно, не мог стерпеть — выдернул из поручня кофель-нагель[17] и засветил мне по лицу так, что зубы во рту раскрошились. Но кровь, что я сплюнул на палубу, была бесцветнее воды по сравнению с багрянцем капитанского даэмона. Там были и другие даэмоны, наблюдавшие, как льется у меня кровь, но только алый слегка склонился, вдыхая, вбирая ее в себя, словно благовоние. Капитан снова ударил меня — за то, что я изгадил палубу. Первым моим поручением на борту «Танцующей Марты» было отскрести собственную кровь с опалубки.

Затем меня препроводили на камбуз и толкнули в узкий проход, прямо под ноги коку. Я обжег ладони о плиту. Капитан осклабился, видя, как я отпрянул. Нестерпимо было слышать этот смех снова и снова, много раз за день, и не находить в нем подлинного веселья. Зато был доволен даэмон капитана.

Боль от побоев и ожогов надолго сделалась моей постоянной спутницей, чему я был даже рад: она отвлекала меня от мыслей о собственном одиночестве, внезапно постигнутом мною. Это было нелегкое время, падре. Худшее в моей жизни. Позже, когда я уже избавился от одиночества, я оглядывался на те дни, подобно душе в раю, порой вспоминающей чистилище.

И все-таки я по-прежнему одинок. Никто не идет за мной следом, как за всеми прочими людьми. Здесь, на острове, я столкнулся с нинфа и удовольствовался их обществом.

Я обнаружил их благодаря Шонесси. Теперь я понимаю его лучше, чем в те дни, потому что он был мудрецом, а я до сих пор всего лишь О'Бобо. Но мне кажется, что кое-какие его мысли сейчас мне доступны, ведь и я в свою очередь знаю, что вот-вот умру.

Шонесси долго носил в себе смерть. Как долго, мне неведомо. Она вошла в него не за одну неделю или даже месяц и поселилась в легких и сердце, подобно ребенку во чреве матери, ожидающему срока своего рождения. Шонесси был пассажиром на судне. Он был богат, поэтому мог потратить оставшееся время своей жизни, как ему вздумается. К тому же он принадлежал к прославленному семейству в чужедальней стране, именуемой Ирландией. У капитана были свои причины, чтобы недолюбливать Шонесси. Страйкер насмехался над его недомоганием и побаивался его болезни. Возможно, он в чем-то и завидовал ему, потому что род того считался королевским, отчего Шонесси презрительно относился к смерти. А капитан, несомненно, страшился ее. Она ужасала его, и недаром. Хотя Страйкер понятия не имел, что над его плечом нависает невидимый даэмон с елейной улыбкой, внутреннее чутье, видимо, предупреждало его о близящемся сроке, неотвратимом, словно смерть в легких Шонесси. Я видел, как умер капитан. Не зря он боялся часа, предсказанного его даэмоном.

Жизнь на корабле была несладкой. Хуже всего то, что нас окружала несказанная красота. Раньше мне не приходилось бывать в море, поэтому мне в диковинку были и бег судна по волнам, и взметнувшиеся ввысь облака тугих парусов, и сам морской простор, изборожденный цветными течениями и слепящий солнечными бликами, дорожкой протянувшимися по воде. Белые чайки неустанно кружили над палубой, поджимая желтые лапки, а дельфины, не отстающие от корабля, совершали у борта дугообразные прыжки, роняя капли, сверкающие подобно алмазам.

Я трудился не покладая рук, получая в награду лишь избавление от побоев, если справлялся с поручением, и объедки со стола после того, как кок хорошенько насытится. Кок был подобрее капитана, но все же дурным человеком. Ему было плевать на все, и даэмон у него был мутный, вечно сонный, равнодушный и к коку, и ко всему миру.

Шонесси вернул мне желание жить. Если бы не он, я мог бы предаться отчаянию и однажды ночью, пока никто не смотрит, кинулся бы во вздымавшиеся вокруг волны. Для меня, человека без души, это вовсе не грех, как для всех остальных.

Но я удержался из-за Шонесси. Даэмон у него был изумительный — на свету перламутровый, а в сумерках мерцающий более темными оттенками. Возможно, он прожил не слишком праведную жизнь, я ничего об этом не знаю. Может быть, дыхание смерти заставило его прозреть. Скажу только, что ко мне он был необыкновенно добр. Даэмон его светлел вместе с нараставшей в Шонесси слабостью и приближением смерти.

Он много рассказывал. Мне никогда не доводилось бывать в далекой стране Ирландии, но в своих грезах я часто бродил там, следуя за его повествованием. Познакомился я и с ранее неведомыми мне греческими островами, которые Шонесси успел полюбить, пока жил в тех краях.

Он предупредил меня, что его рассказы — вымысел, но, думаю, он и сам им отчасти верил, настолько красочными были его описания. Великий Одиссей был для меня живым человеком из плоти и крови, с сияющим даэмоном у плеча, и я будто сам помнил волшебное путешествие, длившееся долгие годы, словно был одним из матросов его судна.

Он поведал мне об ослепительной Сафо, и я понял, почему поэт так ее назвал, и Шонесси, наверное, тоже, хотя и не признался в этом. Я представил, сколь сияющим было существо, следовавшее за ней по светлым дорогам Лесбоса и склонявшееся к ее плечу, пока она пела.

Он говорил о нереидах и океанидах, и однажды мне показалось, будто вдали, среди солнечной морской глади, слепящей глаза, высунулась из воды огромная голова, и я услышал звук рога, которым мокрый Тритон сзывал девушек с рыбьими хвостами.


«Танцующая Марта» бросила якорь у берегов Ямайки, чтобы взять груз сахара и рома. Затем мы направились к стране, именуемой Англией, стремительно бороздя голубой океан. Но нам не везло. Все на корабле шло наперекосяк. Бочонки для воды не были вычищены как следует, и наше питье протухло. Личинки из соленой свинины еще можно кое-как выбрать, но негодную воду пить не будешь. Поэтому капитан распорядился взять курс на островок, находившийся где-то в этих широтах, — слишком крошечный, чтобы там мог кто-нибудь жить. Это был просто утес, поднимающийся из неведомых морских глубин, а на нем, в окружении поросших лесом скал, возносилась высоко вверх струя живительного источника.

Я заметил утес на рассвете и сначала принял его за зеленоватое облако на горизонте. Когда мы приблизились, он стал похож на зеленый драгоценный камень, покоящийся на синеве волн. Сердце едва не выпрыгнуло у меня из груди и стало легче воздуха, засияв всеми цветами радуги. Мне на миг показалось, что этот островок похож на те, что находятся в бухте Рио, будто я вернулся домой и на берегу меня ждет бабушка. Я многое тогда забывал. Не помнил, что она уже умерла. Я был уверен, что сейчас мы обогнем утес, и с другой стороны откроется праздничная бухта у подножия Руа д'Опорто, с прекрасным городом на холмах, подступающих к морю.

Я был так в этом уверен, что побежал обрадовать Шонесси о прибытии домой. А поскольку очень спешил и не видел перед глазами ничего, кроме Рио, то налетел на капитана, стоявшего на палубе. Он покачнулся и схватил меня за руку, чтобы сохранить равновесие, и на миг мы оказались совсем близко друг к другу, так что алый даэмон распростерся и у меня над головой, обратив ко мне свое безглазое лицо.

Я засмотрелся на его прекрасный улыбчивый лик, которого, казалось, можно было коснуться рукой, и все же более недосягаемый, чем самая далекая из звезд. Я взглянул на него и вскрикнул от ужаса. Никогда раньше мне не приходилось настолько приближаться к даэмону — я чувствовал его дыхание на своем лице, сладкое, леденящее кожу жгучим холодом.

Страйкер побелел от гнева и… от зависти? Возможно, он и вправду завидовал мне — О'Бобо, потому что человеку с даэмоном, подобным капитанскому, вполне пристало завидовать кому бы то ни было, пусть даже напрочь лишенному даэмона. Он яростно ненавидел меня, потому что знал о моем сочувствии к нему, а сочувствие такого, как О'Бобо, наверное, очень унизительно. К тому же он видел, что я всегда отвожу глаза, не перенося ослепительного цвета его даэмона. Скорее всего, он не догадывался, почему я моргаю и прячу взгляд, внутренне содрогаясь всякий раз, когда сталкиваюсь с ним. Зато он догадывался, что причиной такого избегания был не злобный страх, как у других матросов. Думаю, он чувствовал, что проклят и именно поэтому я не могу удержать на нем взгляд. Страйкер поневоле ненавидел и боялся презреннейшего члена команды и в то же время завидовал ему.

Капитан окинул меня взглядом, и лицо его мертвенно побледнело, а даэмон над ним заалел еще живее и ярче. Дрожащей рукой Страйкер потянулся за кофель-нагелем. Его глазами глядел на меня не человек, а даэмон, трепещущий от удовольствия точно так же, как я трепетал от страха.

Штырь опустился мне на голову, и я почувствовал, как хрустнул под ударом череп. Перед глазами мелькнула ослепительная вспышка, тут же заполнив всю голову. Больше ничего о том злодеянии я не помню. Меня вдруг окутала тьма, сквозь которую я различал только яркие молнии капитанских ударов. Даэмон его смеялся.

Когда я пришел в себя, то понял, что лежу на палубе, а рядом на коленях расположился Шонесси, обмывающий мне лицо какой-то жгучей жидкостью. Даэмон, переливающийся перламутром, участливо смотрел на меня из-за его плеча. Но я не ответил на этот взгляд. Мое одиночество жалило сильнее, чем ссадины от побоев, потому что у меня не было своего даэмона, который склонился бы над моими болячками, и не будет никогда.

Шонесси заговорил со мной на мягком, убаюкивающем лиссабонском наречии, к которому я никак не мог привыкнуть.

«Не двигайся, Луис, — шептал он, — не плачь. Я позабочусь, чтобы он больше не прикасался к тебе».

А я и не знал, что рыдаю. Но я плакал не от боли, а от печали на лице его даэмона и от одиночества.

«Когда он вернется с острова, — продолжил Шонесси, — я поговорю с ним начистоту».

Он говорил и говорил, но я не слушал. Я боролся с мыслью, нет, многими мыслями, продиравшимися сквозь сонный туман, в который был вечно погружен мой разум. Шонесси хотел мне добра, но капитан был хозяином судна. К тому же мне по-прежнему казалось, что мы стоим в порту Рио и бабушка ждет меня на берегу.

Я сел. За леерами сверкал зеленью высокий утес, солнечные блики плясали на воде и на листве, скрывавшей его склоны. И я понял, что надо делать. Шонесси ушел за водой, а я тем временем поднялся на ноги. Голова у меня раскалывалась, все тело ныло от капитанских ударов, а палуба ходила ходуном, хотя больших волн на море не было. Я подошел к поручню, без усилий перевалился через него и тихо погрузился в пучину. После этого я помню только вспышки, жгуче-соленую воду, вздымающиеся и опадающие волны, жар в легких, с которым не могла соперничать даже боль от попавшей в них жидкости. Затем я ощутил под коленями песок и выполз на узкую прибрежную полосу, а потом, думается мне, заснул в тени пальм.

Мне приснилось, что уже стемнело, над головой сияют звезды — такие близкие, что рукой подать, и такие яркие, что больно глазам. Мне снилось, что какие-то люди за пальмами зовут меня, а я все молчу. Мне слышались звуки ссоры, громкий и недовольный капитанский голос против решительного и высокого тона Шонесси. Затем скрипели уключины, и весла с плеском погружались в воду, а потом, наконец, все это отступило перед теплом и темнотой.

Я поднял руку, чтобы потрогать созвездие, висевшее у меня над головой, — оно казалось светлым и трепетало под пальцами. Это было лицо Шонесси.

Я прошептал: «О сеньор!», потому что помнил, что капитан где-то поблизости. Шонесси, озаренный светом звезд, улыбнулся: «Можешь не шептать, Луис. Мы теперь одни».


На острове мне было хорошо. Шонесси обходился со мной по-дружески, дни текли долго и безмятежно, и сам остров благоволил к нам. Это всегда чувствуется. В те дни я было решил, что уже никогда не увижу ни Страйкера, ни его нестерпимо-алого даэмона, источающего за плечом капитана слепую затаенную улыбку. Капитан оставил нас на погибель на этом острове, и одного из нас она все же настигла.

Шонесси уверял, что другой бы непременно скончался от ударов, которые пришлись на мою долю. Но, видимо, мой разум так незатейлив, что его легко залатать; к тому же через пролом в черепе в мою голову могло проникнуть еще немного ума. Или, может быть, тут заслуга счастливого стечения обстоятельств, обилия пищи и сказок Шонесси о том, во что вы не верите, святой отец.

Шонесси слабел по мере того, как я набирался сил. Целые дни он проводил в тени раскидистого дерева на берегу, и вместе с покидающими его силами даэмон его все светлел и отдалялся, словно уже готов был переступить черту иного мира.

Когда я окончательно поправился, Шонесси показал мне, как устроить пальмовую хижину для защиты от ливней.

«Здесь бывают тайфуны, Луис, — сказал он. — Эта баррака не устоит перед непогодой. Запомнишь ли ты, как построить такую же?»

«Sim, — ответил я, — запомню. Вы мне покажете».

«Нет, Луис, меня здесь не будет. Ты должен будешь сам все сделать».

Он снова и снова повторял свои объяснения с неизменным терпением: как искать моллюсков на отмелях во время отлива, как ловить рыбу в ручье, какие плоды можно есть, а какие — ни в коем случае. Мне это давалось с трудом: стоило перенапрячь память, как начинала болеть голова.

Я бродил по острову, потом возвращался и рассказывал, что мне удалось обнаружить. Вначале я не сомневался, что стоит взобраться на холмы, как с вершин мне откроются склоны Рио, сияющие по ту сторону пролива. Сердце мое замерло, когда я впервые оказался наверху: впереди расстилался все тот же бескрайний океан, вздымающий валы между мной и горизонтом. Впрочем, вскоре я опять все позабыл, и Рио вместе с остальным прошлым померк в моей памяти.

Я отыскал чашевидное озерцо с вкусной прозрачной водой, заполнившее пустоту меж утесами, со дна которого, пузырясь, бил ключ. Оттуда, с высоких скал, в древесной тени бежал ручеек, прыгая по уступам, выдолбив в каждом небольшой водоем. Я набрел на рощи, где бледные пряди листвы, напоминавшие распущенные волосы, шелестели, вторя шуму водопада. Людей я не обнаружил, хотя не мог отделаться от ощущения, что за мной наблюдают сквозь лиственную завесу, а иногда за моей спиной будто кто-то смеялся, но тотчас смолкал, стоило мне обернуться. Я рассказал об этом Шонесси, и тот улыбнулся.

«Я перестарался со сказками, — сказал он. — Впрочем, если кому-то и дано их увидеть, то как раз тебе, Луис».

«Sim, сеньор, — подхватил я. — Расскажите мне еще о лесных женщинах. Вы думаете, сеньор, это они?»

Он пропустил меж пальцев струйку песка, глядя на нее так, будто в самом падении песчинок заключался некий недоступный мне смысл.

«Ах да, — ответил Шонесси, — может, и они. Им больше по душе оливковые рощи Греции и древесные великаны на Олимпе. Но у каждой горы своя ореада. И здесь, наверное, они есть. Маленький народец давно уже бежал из Ирландии, и, насколько мне известно, — ореады тоже чураются цивилизации. Места, подобные этому, заменили им дом. Одна из них когда-то давно обернулась источником. Я видел его в Греции и пил из него. Наверное, его воды были волшебными, потому что с тех пор я все время возвращался в Грецию. Я уезжал, но не мог надолго ее покинуть. — Он улыбнулся. — Может быть, поскольку сам я не могу добраться туда, ореады и навестили меня здесь».

Я внимательно всматривался в его лицо, пытаясь разгадать, шутит он или нет, но Шонесси только покачал головой и снова улыбнулся.

«Думаю, они навестили не меня — скорее, тебя, Луис. Они уповают на веру. Если ты в них веришь, может, они тебе и покажутся. Кому, как не мне, знать такие вещи. Тебе впоследствии потребуется общество, дружок, — пусть это будут хотя бы они».

Он снова стал пересыпать песок в ладонях, и выражение его лица при этом было такое, что я озадачился.

Ночь на острове спускалась быстро. Там было очень красиво. Шонесси говорил, что острова исполнены особого очарования, потому что на них суша встречается с морем. Мы частенько лежали на берегу и глядели, как полыхают гребни волн, накатывающих на песок, а потом устало отползающих назад. Шонесси все рассказывал. Голос его заметно ослабел, и он уже не терзал меня повторением затверженных мною истин. Он повествовал о древнем волшебстве, и в свои последние дни все чаще вспоминал о чудесах страны, именуемой Ирландией.

Он поведал мне о зеленых человечках, прячущих свои фонарики среди зарослей папоротника. Рассказал о единороге, обгоняющем в беге любую птицу, — волшебном олене с единственным рогом на лбу, длинным, словно древко копья, и острее острого. Он говорил также о Пане с козлиными ногами, бегающем по лесам, приносящем веселье и сеющем после себя панику — вроде той, что навевает его имя и в нашем языке, и в языке Шонесси. Мы, бразильцы, называем ее panico.

Однажды вечером Шонесси обратился ко мне, воздев передо мной деревянный крест.

«Посмотри-ка, Луис, — сказал он, и я заметил, что на перекладинах ножом вырезаны какие-то значки. — Это мое имя, — пояснил Шонесси. — Если кто-нибудь приедет сюда искать меня, покажи им этот крест».

Я внимательно рассмотрел зарубки. Я понял, что он имел в виду, говоря об имени: это тоже своего рода волшебство, когда закорючки могут говорить, только голосок у них такой тихий, что ушами его не услышишь. Я — О'Бобо, и читать не умею, потому что не понимаю, как это возможно.

«Когда-нибудь, — продолжил Шонесси, — думаю, кто-нибудь сюда доберется. Моя родня не поверит россказням капитана Страйкера, что бы он там ни выдумал. Или подвыпившие матросы могут проболтаться. На тот случай, если они отыщут этот остров, Луис, поставь этот крест над моей могилой, чтобы люди знали, кто там похоронен. И не только поэтому, — задумчиво произнес он, — не только. Впрочем, неважно, meu amigo».

Он подсказал мне, где вырыть для него ложе. Он не велел класть в могилу листья или цветы — я сам додумался, когда через три дня пришел срок. Раз уж он того пожелал, я положил его в землю, хотя мне и не очень хотелось. Но мне было немного страшно ослушаться его распоряжений, потому что даэмон Шонесси все еще витал над ним — очень, очень яркий, настолько, что я не мог смотреть ему в лицо. Казалось, от него исходит музыка, но мне могло и почудиться.

Я осыпал цветами сначала Шонесси, а потом землю над ним. Не вся она поместилась обратно в яму, поэтому я устроил сверху вытянутый холмик — по росту Шонесси, а в головах, как он учил, воткнул подножие креста. Затем я попробовал приложить ухо к значкам на перекладине, надеясь услышать их беседу: мне казалось, что шепот зарубок, сделанных его руками и означающих его имя, ненадолго прогонит мое одиночество. Но все было тихо.

Затем я возвел глаза к его даэмону — тот сиял, словно полуденное солнце, и свет от него был нестерпимым. Я закрыл себе веки ладонями, а когда отнял их, даэмон уже исчез. Вы не поверите моим словам, падре, но в тот самый момент что-то вокруг переменилось. Все листья на острове будто повернулись другой стороной, слаженно прошелестев некое слово, — всего один раз, а потом все стихло. Мне кажется, я догадываюсь, что это было за слово, и могу потом поделиться с вами — если захотите.

Остров тоже вздохнул — похоже на человека, который долго задерживал дыхание, боясь боли, и облегченно выдохнул, когда боязнь прошла. Тогда я понятия не имел, что все это означает. Но мне захотелось вскарабкаться на скалы, к источнику, потому что он напоминал мне о Шонесси. Я полез вверх, пробираясь меж плакучих деревьев. Ветер свистел среди ветвей, а мне чудился смех. Я вроде бы даже заприметил одну нинфа, буро-зеленую на фоне зарослей, но она засмущалась. Когда я обернулся, бурое стало древесной корой, а зеленое — просто листвой.

Я подошел к источнику — из него пил единорог. Он был прекрасен, белее пены, а его грива спускалась по обеим сторонам могучей шеи, словно накипь на гребнях волн. Острие его длинного витого рога чуть касалось воды, пока он утолял жажду, и далеко по воде расходились круги. Учуяв меня, он вздернул голову: на его бархатистой морде сверкали капли, похожие на бриллианты. Глаза у единорога были такими же зелеными, как и отражение листвы в ручье, а в их серединках горели золотые точки. Медленно, с плавной величавостью он повернулся и удалился в лес. Там, куда он ушел, раздавалось пение.

Я все еще оставался О'Бобо. Я попил на том же самом месте, где только что был единорог, и мне подумалось, что вода стала куда слаще. Затем я вернулся в барраку на берегу, потому что уже все забыл и рассчитывал найти там Шонесси.

Настала ночь, и я уснул. Рассвело, и я проснулся как ни в чем не бывало. Я выкупался в море. Потом собирал моллюсков и плоды, пил из ручейка, вытекающего из горного озерца. Но едва я наклонился к воде, из нее высунулись две белые руки, схватили меня за шею, и на губах я ощутил поцелуй чьих-то мокрых холодных губ. Меня приняли в братство. С тех пор островные нинфа больше не скрывали своих лиц.

Волосы и борода у меня понемногу отросли, а одежда изорвалась о кустарник и превратилась в лохмотья, которые вы видите на мне. Но я не обращал на это внимания. Это не имело для меня значения, ведь они видели не мою внешность, а мою простоту. Я был такой же, как нинфа и все прочие.

Часто меня навещала ореада той горы, куда приходил пить единорог. Бессмертие сделало ее мудрой и загадочной. Внешние уголки ее раскосых глаз были обращены вверх, а волосы — зеленый лиственный поток — реяли сзади, поскольку ее всегда овевал ветерок, даже при полном затишье. В жаркий день она любила сидеть у водоема, запуская темные пальцы в гриву единорога, примостившегося рядом. Во время наших бесед они не сводили с меня глаз: она — мудрых и раскосых, цвета древесной тени, а он — круглых и зеленых, напоминавших отражения в озерце, с золотыми искорками внутри.

Ореада многое мне поведала. Большую часть я не могу пересказать вам, падре. Но Шонесси оказался прав: я верил в них, и они тянулись ко мне. Пока был жив Шонесси, они не могли являться воочию, им оставалось лишь наблюдать со стороны: они боялись. Но потом их страх прошел.

Уже много лет они лишены пристанища и бродят по свету в поисках уголка, где нет места недоверию, где они могли бы обосноваться. С любовью рассказывали они о греческих островах, тоскуя по их языкам, и сквозь их речь я будто снова слышал Шонесси.

Они говорили о Нем — о том, кого я еще не видел, вернее, заметил лишь украдкой. Это случилось, когда в сумерках я проходил мимо захоронения Шонесси: оказалось, что крест на его могиле рухнул. Я выпрямил его и снова приложил ухо к зарубкам, надеясь услышать их тихий шепот. Но это волшебство было мне по-прежнему недоступно.

Зато я увидел, как кто-то — Он — бродит неподалеку. Однако, пока я поднимал крест, Он неторопливо удалился, медленно скрывшись в сумраке леса, и оттуда вскоре донесся до меня высокий звук свирели.

Наверное, Ему не было до меня дела, тогда как все другие были мне рады. Они утверждали, что теперь редко встретишь человека, который чувствовал бы себя своим в их обществе. С того самого времени, когда началось их изгнание, со слезами говорили они мне, почти не осталось людей, кто близко знал бы их. Я расспрашивал об изгнании, и они сказали, что оно длится много-много лет. Большая звезда застыла в небе над яслями в городе, чье название я запамятовал, хотя когда-то знал. Помню только, что оно было красивым. Небеса разверзлись, в вышине разнеслась песнь, после чего греческие боги вынуждены были спасаться бегством. С тех пор они и кочуют.

Они были рады, что я составил им компанию, а уж как я-то был рад: впервые после бабушкиной смерти я осознал, что не одинок. Даже Шонесси не смог так сблизиться со мной, как нинфа, — потому что у него был даэмон. Нинфа же бессмертны, но души у них нет. Именно поэтому, думается мне, они так обрадовались моему обществу. Мы, простодушные, рады всякому, кто похож на нас. Для нас единственное спасение от одиночества состоит в том, чтобы держаться вместе. Нинфа давно это поняли, на то они и вечные, и я делился с ними всем. Мне было очень жаль их, ведь их смертный час грозил вот-вот наступить.

Да, жить на острове было прекрасно. Дни и месяцы проходили в неге, исполненные цветистых оттенков и запахов моря. Ночь освещали звезды, яркие, словно эти факелы у нас над головой. И я уже не был прежним О'Бобо, потому что нинфа учили меня мудрости, которой я не слыхивал от людей. Это было счастливое время.

А потом на остров возвратился Иона Страйкер.


Вы прекрасно знаете, падре, почему он вернулся. Мудрый Шонесси верно предсказал, что его ирландская родня не успокоится, пока не выяснит все у капитана, а тому нечего было ответить. Но Шонесси не смог предугадать, что Страйкер быстро вернется, пока родственники Шонесси не дознались правды, со злобным умыслом уничтожить на острове все следы пребывания тех двух, кого он обрек на гибель.

В тот день я сидел на берегу, слушая песни двух нереид, разлегшихся в полосе прибоя; морская вода окатывала их и отбегала назад по покатой песчаной отмели. Нинфа выгибали прекрасные рыбьи тела, отливающие всеми цветами радуги, и напевали. Голоса их смешивались с шепотом волн, вторя музыке морских глубин.

Вдруг пение оборвалось, и я увидел, как на лицо одной, а потом и другой набежал ужас. Зеленая кровь их жил отхлынула, и обе нереиды уставились на меня, от страха белые, почти прозрачные, словно уже распростились с жизнью. Затем они дружно повернули головы, всматриваясь в морскую даль.

Я тоже вгляделся. Как мне помнится, первым, что я заметил, была полыхнувшая алым вспышка далеко впереди, над гребнями волн. И сердце у меня в груди затряслось, словно собачонка при виде хлыста. Я сразу узнал этот прекрасный и ужасный отсвет.

Следом я увидел «Танцующую Марту», встающую на якорь у гряды скал. Между берегом и судном показалась шлюпка, ныряющая с волны на волну; человек в ней сгибался и выпрямлялся, и снова сгибался над веслами, лопасти которых то и дело вспыхивали на солнце. Над гребцом нависало алое облако, отсвечивающее устрашающим багрянцем.

Я обернулся — нинфа исчезли. Нырнули ли они в пучину или просто растворились, пропали с глаз — я так и не понял. Больше они мне не являлись.

Я отошел в заросли и стал наблюдать из-за деревьев. Дриады молчали, но я слышал рядом их прерывистое дыхание и трепет листвы. Я не мог смотреть на алого даэмона, скользящего ко мне по голубым волнам, но и не смотреть не мог, настолько он был прекрасен и опасен одновременно.

Капитан сидел в лодке один. Я уже почти перестал быть О'Бобо и понимал, почему он один. Страйкер вытащил лодку на песок и стал взбираться вверх по откосу, а даэмон его реял над ним багровой тенью. Я видел, что прекрасный, безмятежный слепой лик даэмона исполнен блаженства от намерений капитана. В руке Страйкера поблескивал пистолет с длинным дулом. Капитан ступал осторожно, оглядываясь по сторонам. Он был явно чем-то озабочен, и рот его стал еще жестче с тех пор, как я видел его в последний раз.

Мне было жаль его, но в то же время я боялся. Я понял, что он намерен убить всякого, кто повстречается ему на острове, чтобы ни одна живая душа не смогла поведать семье Шонесси о злодеяниях капитана.

На берегу капитан наткнулся на мою барраку, крытую пальмовыми листьями, и разнес ее в клочья ударами жестких башмаков. Затем он набрел на холмик над могилой Шонесси, над которым возвышался крест, поставленный в головах. Страйкер склонился к перекладине, и значки на ней рассказали ему то, что не хотели поведать мне. Я ничего не уловил, а он все расслышал и понял. Тогда он ухватился за крест и выдернул его из могилы.

Затем капитан вернулся к развалинам барраки, где тлел костерок, который я обычно поддерживал. Страйкер сломал крест о колено и бросил обломки на горячие угли. Сухая древесина мигом вспыхнула и сгорела у меня на глазах. Я заметил также, что пламя вызвало легкий ветерок, а по листве окрест пронесся неприметный вздох. Теперь ничто не могло указать тем, кто пришел бы впоследствии на остров, что Шонесси покоится в здешней земле. Ничто и никто — кроме меня.

Страйкер заметил мои следы вокруг разрушенной барраки и нагнулся, желая получше их рассмотреть. Когда же капитан распрямился и внимательно обследовал взглядом побережье и заросли, я заметил в его глазах блеск. Не человек смотрел этими глазами, а его даэмон.

Капитан двинулся по моим следам к лесу, где я укрылся. Я сильно испугался, вскочил и побежал сквозь заросли, а вокруг всхлипывали дриады. Они отводили ветви с моей дороги, а потом снова распрямляли их, чтобы преградить преследователю путь. Я все бежал, карабкался на скалы, пока не оказался у озерца, облюбованного единорогом. Горная ореада уже ждала меня, положив руку на шею животному.

На острове поднялся ветер. Деревья шелестели, переговариваясь меж собой, а лиственная шевелюра ореады развевалась, открывая ее мудрое лицо с раскосыми глазами. Ветер трепал серебристую гриву единорога, рябил воду озерца.

«Беда пришла, Луис», — сказала мне ореада.

«Даэмон. Я знаю», — кивнул я и поморгал, потому что мне почудилось, будто они с единорогом, как и морские нинфа, настолько побледнели, что просвечивают на фоне леса. Или, может, просто даэмон капитана обжег мне глаза?

«На остров пришел человек, обладающий душой, — продолжила она. — Он не верит в нас. Хотя, может быть, ему придется поверить, Луис».

«У Шонесси тоже был даэмон, — возразил я, — но вы жили здесь и до того, как его даэмон покинул его. Почему же сейчас вы хотите уйти?»

«Его даэмон был добрым. Но, пока он был здесь, мы могли жить лишь наполовину. Ты же помнишь, Луис, что я говорила о часе, когда звезда застыла над яслями, в которых лежал младенец. Тогда силы покинули нас. Мы не можем оставаться там, где живут людские души. У пришельца душа очень недобрая, она пугает нас. Впрочем, теперь он сжег крест, и Хозяин еще может побороться…»

«Хозяин?» — удивился я.

«Тот, кому мы служим. Тот, кому и ты служишь, Луис. Пожалуй, и твой Шонесси служил Ему, хоть и не догадывался об этом. Он — Повелитель открытых глаз и дальних мест. Он не может явиться, пока существует Знамение. Однажды ты уже видел Его — когда Знамение случайно рухнуло на могиле, но ты, наверное, успел забыть».

«Я не забыл. Я уже не такой О'Бобо, как прежде».

Она улыбнулась мне, и сквозь ее приветливое лицо я увидел деревья позади нее.

«В таком случае ты в силах помочь Хозяину, когда наступит срок. Мы не можем этого сделать — мы слишком ослаблены присутствием не верящего в нас человека, сопровождаемого даэмоном. Видишь?»

Она дотронулась до моей руки, но вместо прикосновения ее мягких пальцев я ощутил только холодок, пробежавший по коже подобно сквозняку.

«Может быть, Хозяин одолеет его, — произнесла ореада едва слышно, будто издалека, хотя стояла совсем рядом, — не могу предсказать. Нам пора, Луис. Кто знает, встретимся ли мы теперь. Прощай, дорогой О'Бобо, — пока я еще в силах попрощаться…»

Последние ее слова смешались с шелестом листвы, и ореада с единорогом обратились в дымок, какой тянется от костра по лесной прогалине. Одиночество охватило меня еще сильнее, чем в тот час, когда я узрел даэмона капитана и понял истинную причину своей печали. Впрочем, горевать не было времени: среди листвы позади меня пронесся испуганный шепот, а затем раздался треск сучьев под ногами, и меж деревьев мелькнул ужасный алый отсвет.

Я побежал. Я толком не знал, куда бегу. Я слышал, как вскрикивали вокруг дриады — значит, меня окружал лес. Наконец я снова оказался на берегу и увидел вытянутый могильный холмик Шонесси, уже без креста. Я резко остановился: страх обуял меня. Над могилой низко склонилось Нечто.


Ранее такой страх был мне неведом — жестокий и смутный, он окутывал Хозяина, словно облако. Я знал, что он не желает мне зла, но ужас давил на меня, вызывая головокружение от паники. Panico…

Хозяин встал, нависая над могилой, дважды топнул ногой с козлиным копытом и поднес флейту к губам, прятавшимся в бороде. До меня донесся странный высокий рыдающий звук, от которого кровь стыла в жилах. Эта музыка вызвала явление, уже однажды замеченное мною на острове: все листья на деревьях повернулись обратной стороной, прошептав одно лишь слово. Это слово и было именем Хозяина. Я побежал оттуда прочь в панике — как и всякий, кто хоть раз слышал это имя.

Я добежал до края прибрежной полосы — дальше пути не было. Тогда я присел за выступом скалы, на мокром песке, и стал ждать, когда мой преследователь покажется из леса. Оттуда вышел капитан, сопровождаемый даэмоном, который реял над ним подобно дымке. Страйкер держал пистолет наготове, а его глаза обшаривали берег, словно подкарауливая дичь на охоте.

Наконец он заметил Хозяина, стоявшего над могилой Шонесси. Я видел, как он разом застыл, оцепенел, словно обратился в камень, так что алый даэмон даже немного опередил его в полете. Капитан глядел во все глаза, и неверие его было столь сильным, что мне даже на миг показалось, будто очертания Хозяина расплылись, как в тумане. Все же сила людей, обладающих душой, невероятна.

Я выпрямился, показавшись из-за скалы, и выкрикнул, стараясь перекрыть шум прибоя: «Хозяин, Великий Пан, я верю!» Он услышал меня, вздернул голову с рожками, и контуры его тела вновь обрели четкость. Хозяин опять поднес флейту к губам.

Капитан Страйкер резко обернулся, услышав мой крик. Он вскинул пистолетное дуло — мелькнула вспышка, и раздался грохот выстрела. Что-то пронеслось мимо со зловещим визгом, но не задело меня.

Полились звуки музыки — ужасной, нестерпимопронзительной, похожей на беспричинный звон в ушах. Она неощутимо, но сильно захватила капитана и заставила его обернуться, и он снова застыл, оцепенев, не в силах отвести взгляд. Даэмон над его головой беспокойно извивался, похожий на змею.

И вдруг капитан Страйкер пустился наутек. Я видел, как мокрый песок летел из-под его подошв, пока он убегал вдоль берега. Следом за ним летел его даэмон — алая тень с закрытыми глазами, а позади них шел Пан, мелко переступая козлиными копытцами, не отрывая флейту от губ и сверкая на солнце золотыми рожками. И любому страху, что подкарауливает людей в ночи, было, по-моему, далеко до этого полуденного ужаса.

Я все таился за скалой. Море позади меня было пустынно, если не считать «Танцующей Марты», стоявшей на якоре и ожидавшей капитанских распоряжений. Ни одна из нинфа не показывалась из пены, чтобы составить мне компанию, ничья голова, увитая водорослями, не высовывалась из воды. И море, и остров — все было безлюдно, за исключением капитана с его духом и Дудочника, поспевающего за ними по пятам. Себя я в расчет не беру — я же простодушный.

Уже почти стемнело, когда они вернулись. Наверное, Дудочник прогнал их по берегу вокруг острова, неторопливо переступая копытами, неспешно, но и неумолимо, наполняя уши капитана устрашающе назойливой музыкой. В сумерках мне удалось разглядеть лицо Страйкера — старческое, измученное, бледное, изрезанное глубокими морщинами. Глаза его были столь же безумны, сколь и глаза Пана. Одежда капитана изорвалась в клочья, пальцы кровоточили, но он так и не выпустил из рук пистолет, а алый даэмон по-прежнему реял над его головой.

Думаю, Страйкер даже не заметил, что вернулся на то же самое место. Наверное, к тому времени все вокруг слилось для него в одно. Он, пошатываясь, пошел в мою сторону, едва ли видя меня. Я выпрямился во весь рост. Тогда он заметил меня, поднял пистолет и пробормотал несколько слов на языке янки. Капитан Страйкер был по-настоящему выносливым человеком, если за время столь долгой гонки он все еще не забыл, что собирается меня убить. Я счел, что он вряд ли позаботился перезарядить оружие, поэтому не двигался, глядя ему прямо в лицо.

Флейта Пана предостерегающе взвизгнула, но Хозяин не подошел ближе и не встал между нами. Багровый даэмон виднелся из-за капитанской спины, и я понял, почему Пан не поспешил мне на помощь. Те, кто потерял свою мощь после рождения Младенца, не в силах напрямую влиять на людей, обладающих душой. А души, даже такие злодейские, как у Страйкера, неколебимы перед владычеством Пана. Только звук флейты способен достигать людских ушей, но и его бывает достаточно.

Флейта не могла меня спасти. Я слышал, как без передышки хохочет капитан; затем раздался непонятный резкий звук, и из пистолетного дула сверкнула молния. Она вызвала гром, поразивший меня сильным ударом вот сюда, прямо в грудь. Я едва не упал, потому что не сразу заметил толчок, несмотря на всю его мощь. Мне еще многое предстояло сделать.

Капитан хохотал, а я сразу подумал о Шонесси. Я шагнул вперед и ухватился рукой за горячее пистолетное дуло. Я очень сильный, и я вырвал у Страйкера оружие, а он так и остался стоять с разинутым ртом, не веря собственным глазам. Капитан прерывисто и глубоко дышал, и я заметил, что и сам хватаю ртом воздух, хотя пока еще не осознавал почему.

Страйкер встретился со мной взглядом и, думаю, понял, что я по-прежнему не испытываю к нему ненависти, а только жалость. Человек в его глазах куда-то пропал, и его место занял алый даэмон, исходящий яростью от того, что я осмелился сострадать капитану. Я еще раз взглянул на это прекрасное слепое лицо, на глаза, скрытые веками. Вот кого я по-настоящему ненавидел и, в конечном счете, поразил. Я поднял пистолет и разрядил его в лицо капитана.

В тот момент в моей голове уже произошло помутнение. Я рассчитывал убить даэмона, но именно капитан почему-то отступил на три шага и упал. Я очень силен — одного выстрела хватило с избытком. На мгновение на острове воцарилась мертвая тишина. Даже волны не шевелились. Капитан затрясся, потом испустил вздох, словно нехотя возвращаясь к жизни. Он упер ладони в землю и приподнялся на руках, разглядывая меня сквозь свисавшие на лоб волосы. Он рычал словно дикий зверь. Не знаю, на что он рассчитывал. Думаю, стал бы биться со мной, пока лишь один из нас не остался бы в живых.

Но вдруг даэмон над ним заволновался. Впервые я видел его в движении, если не считать реакций на поступки капитана. Всю жизнь даэмон сопровождал Страйкера — незрячий, бессловесный: тень, копирующая походку и жесты своего владельца. Но в этот раз она поступила по-своему.

Даэмон вознесся над головой капитана на небывалую, недосягаемую высоту, и цвет его стал неизмеримо ярче и насыщеннее. Он превратился в ослепительное существо, пылавшее так жарко, что стало больно глазам. Блаженство снизошло на прекрасное слепое лицо, засиявшее от восторга, — радость и порок смешивались в нем. Я понял, что пробил час этого даэмона.

Некая высшая мудрость подсказала мне закрыть глаза. Веки даэмона дрогнули, и я осознал, что мне не стоит смотреть в глаза тому, кто собирается в последний раз окинуть ужасным взглядом мир, который до сих пор ему довелось наблюдать лишь посредством капитанского зрения.

Я упал на колени и закрыл лицо. А капитан, вероятно, наконец понял, кого я всегда видел у него за плечами. Думаю, всякий человек узнает об этом в свой смертный час. Думаю, в свой последний миг он все понимает, оборачивается и впервые за всю жизнь встречается взглядом со своим даэмоном.

Я не видел, что сделал капитан. Я вообще не смотрел. Зато я услышал долгий громкий крик, подобный музыке, оглашающей рай, — вопль, полный восторга, благодарности и радости в конце бесконечного изматывающего пути. В нем были и веселье, и красота, и все зло, которое только может охватить разум. Пламя полыхнуло у меня в щелях между пальцами, прожгло веки и проникло в мозг. Я не мог от него отгородиться. Мне даже не пришлось поднимать голову: сияющее видение достигло самых моих костей.

Я узрел, как даэмон опустился на своего обладателя. Капитан вскочил на ноги, воя будто дикий зверь — жестоко и бессмысленно. Он запрокинул голову и стал отбиваться от налетевшего на него ослепительно алого существа. Но все его усилия были напрасны: пришел час его даэмона. Мне неведомо, когда наступает этот час, но даэмон знал, что делал, и остановить его было невозможно.

Я увидел, как огненный сгусток слетел на капитана подобно метеориту, прорвался сквозь преграду капитанских воздетых рук и проник сквозь плоть и кости в пустоты, населенные душой. Страйкер на миг застыл, как пригвожденный, лишенный чувств, залитый алым сиянием. Я видел, как багрянец постепенно пронизывает его насквозь, так что на коже проступил силуэт скелета. И вдруг полыхнуло пламя, вырвавшись из глаз, рта и носа капитана. Все его тело служило теперь фонарем из плоти, наполненным огнем пылающей души. Только вот пламя выжигало фонарь изнутри…

Когда сияние стало слишком нестерпимым для моего зрения, я хотел отвернуться — но не смог. Боль в груди разрослась до предела. В тот момент я вспомнил Шонесси, который тоже знал, какой бывает боль в груди. Думаю, именно тогда я впервые осознал, что, как и Шонесси, скоро умру.

На моих глазах капитан сгорал в пламени собственного даэмона. Он горел не переставая, и его живые глаза смотрели на меня сквозь багряное великолепие, а мелодичный смех даэмона заглушал гудение пожара. Я же не мог ни смотреть, ни отвести взор.

Наконец пожар стал утихать. Раскатисто прогремел победный смех, и в глазах у меня вспыхнул ослепительный багрянец, с яркостью которого не могла сравниться даже кровь, а потом все заволокла тьма.

Когда ко мне вернулось зрение, капитан безжизненно лежал на песке. Я увидел его и узнал смерть. Он вовсе не обгорел. Он был, как и любой мертвец, неподвижен и безмолвен. Не тело его, а душа недавно сгорела у меня на глазах. Даэмон капитана вернулся туда, откуда пришел, — я узнал об этом по чувству одиночества, вновь охватившему меня.

Остальные тоже ушли. Явление огненного даэмона стало последней каплей, и они не смогли вынести его присутствия на острове. Может быть, недобрая душа была для них опасней, чем благочестивая, хотя они не различали добра и зла — просто опасались неизвестности.


Вы сами знаете, падре, чем все закончилось. На следующее утро матросы с «Танцующей Марты» забрали тело капитана. Остров страшил их. Они пытались установить причину гибели Страйкера, но не посмели углубляться в лес, где я прятался, пока они не ушли. Это я уже плохо помню: в груди у меня все горело, то и дело горлом шла кровь — вот как сейчас. Мне неприятно смотреть на нее. У крови красивый цвет, но я помню, что есть цвета куда красивее, куда краснее…

Потом появились вы, падре. Я не знаю, сколько времени спустя. Вы приплыли сюда вместе с родней Шонесси, разыскивающей его могилу. Теперь вы все знаете. Я рад вам: хорошо побыть рядом с таким человеком в свой последний час. Если бы только у меня был свой даэмон, который после моей смерти вспыхнул бы и исчез без следа! Но О'Бобо не может на это рассчитывать, и я успел привыкнуть к одиночеству. Вы же видите, я не жилец теперь, когда здесь больше нет нинфа. Мне было хорошо с ними, мы спасали друг друга от одиночества, но я должен признаться, падре, — это было весьма жалким утешением. Хоть я и О'Бобо, но все-таки человек, а они — нинфа. Они даже не догадываются о том, что я знаю наверняка, — сколько теплоты и счастья придает человеку душа. Но я не стал бы им об этом рассказывать. Мне было жаль нинфа, падре. Они ведь, как известно, бессмертны. Что до меня, я скоро забуду и об одиночестве, и вообще обо всем. И мне бы не хотелось превратиться в нинфа и жить бесконечно.

За спиной у вас даэмон, падре. Он ослепителен. Он смотрит на меня из-за вашего плеча. В глазах его и мудрость, и печаль. Нет, даэмон, не печалься обо мне — пожалей лучше нинфа и людей, подобных тому, кто сгорел на этом берегу. А меня не жалей — я получил свое. И теперь я могу уйти.

Загрузка...