«Я направлю режим больных к их выгоде, сообразно с моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости. Я не дам никому просимого у меня смертельного лекарства и не покажу пути для подобного замысла. Точно также я не вручу никакой женщине абортивного пессария. Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство…»
Консервация ДНК не есть моральное обязательство.
____________________
АО 22-6712
РЭНДАЛЛ, КАРЕН
ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ЛИСТ
…в виде (4+) аллергической реакции с последующим смертельным исходом в 4 часа 23 минуты. Больная выписана в 4 часа 34 минуты.
Диагноз при выписке:
1. Кровотечение 2-о, вызванное самопроизвольным выкидышем.
2. Общая анафилаксия как следствие назначения инъекции пенициллина внутримышечно.
ПОМЕЩЕН -
ВЫПИСАН — палата Х
ДАТА — 10/13
ПОДПИСЬ — Джон Б.Вильямсон, доктор медицины
____________________
Все кардиохирурги порядочные сволочи, и Конвей в этом смысле отнюдь не является исключением. Он вихрем ворвался в лабораторию патологоанатомического отделения в 8:30 утра, на нем все еще был зеленый хирургический халат и шапочка, и он неистовствовал. Когда Конвей вне себя от злости, он что есть силы стискивает зубы, и монотонно цедит слова сквозь них. Лицо его при этом багровеет, а на щеках проступают пунцовые пятна.
— Идиоты, — шипел Конвей, — недоумки чертовы.
Он ударил кулаком о стену; расставленные на полках шкафов пузырьки и склянки испуганно задребезжали.
Все мы знали, что происходит. В день Конвей делает две операции на сердце, первая из них начинается в 6:30 утра. И когда двумя часами позже он объявляется в лаборатории нашего отделения, то происходит это лишь по одной-единственной причине.
— Бестолочь, ублюдок безголовый, — сказал Конвей и со злостью пнул ногой урну для мусора. Урна опрокинулась и с грохотом покатилась по полу.
— Чтоб ему пусто было, чтоб его поганые мозги повылазили, — продолжал разоряться Конвей, отчаянно гримасничая и устремив взгляд в потолок, как будто обращаясь к Всевышнему. Всевышний же, как, впрочем, и все мы, уже не раз слышал это и прежде. Все тот же гнев, и опять крепко стиснуты зубы, и снова раздается грохот и богохульство. Конвей неизменно остается верен себе, и это очень напоминает повторный показ кадров одной и той же старой киноленты.
Объектами для негодования чаще всего становились ассистенты, медсестры, техники, отвечающие за оборудование. Но вот сам Конвей, как ни странно, никогда не входил в это число.
— Тут хоть еще сто лет проживи, — цедил Конвей сквозь зубы, — все равно не найдешь приличного анестезиолога. Никогда. Потому что их не существует в природе. Все, все они тупые говнюки и ублюдки.
Мы сочувственно переглянулись между собой: на этот раз не повезло Герби. Примерно раза четыре за год в адрес Герби сыпались упреки и проклятия. В оставшееся же время они с Конвеем были близкими друзьями. И тогда Конвей превозносил его до небес, называя самым лучшим анестезиологом во всей стране, уверяя, что он лучше, чем Сондерик из «Брайхама», лучше Льюиса из «Майо», короче, лучше всех.
Но четыре раза в год Герберт Лэндсмен все же обьявлялся виновным за СНС — на слэнге хирургов это означает смерть на столе. В кардиологии такие случаи отнюдь не редки: пятнадцать процентов из ста для большинства хирургов, и восемь процентов из ста для такого человека, как Конвей.
И именно потому, что Фрэнк Конвей был хорошим хирургом, потому что у него лишь восемь операций из ста заканчивались неудачей, и потому что у него была легкая рука, всем волей-неволей приходилось мириться с вспышками раздражения и гневными порывами с его стороны, когда он был готов крушить все, что ни попадется ему на пути. Как-то раз досталось даже лабораторному микроскопу, ремонт которого впоследствии обошелся в сотню долларов. Но и тогда никто и глазом не моргнул, все сделали вид, как будто ничего не произошло. Потому что у Конвея было лишь восемь процентов операций со смертельным исходом.
Конечно же по Бостону ходили упорные слухи о том, как ему удается добиться столь низкого процента смертности, того показателя, что сами хирурги между собой называют не иначе как «коэффициентом убойности». Говорили, что Конвей намеренно не берет пациентов с осложнениями. Говорили, что Конвей избегает оперировать пожилых пациентов. Говорили также, что он противится новшествам и никогда не применяет в своей практике новых и рискованных методик. Все эти доводы, разумеется, были лишь досужим вымыслом. Коэффициент убойности у Конвея оставался столь низок, потому что он был превосходным хирургом. Только и всего.
А тот факт, что как личность он был совершенным ничтожеством, считался вроде как излишней подробностью.
— Тупица, вонючий ублюдок, — сказал Конвей. Он гневно оглядел лабораторию. — Кто у вас тут сегодня за главного?
— Я, — ответил я. Как старший патологоанатом в тот день я отвечал за работу лаборатории. И поэтому все должно было проходить через меня. — Вам нужен стол?
— Да, черт возьми.
— Когда?
— Вечером.
Это было вполне в духе Конвея. Он всегда проводил вскрытия по своим случаям со смертельным исходом вечером, нередко задерживаясь в секционном зале далеко за полночь, словно желая тем самым наказать самого себя. Но вот присутствовать при этом никогда не позволялось никому, даже стажерам, работавшим с ним. Кое-кто говорил, что якобы во время вскрытия он плачет над трупами. Другие же утверждали, будто бы, наоборот, похохатывает. Но наверняка этого не знал никто. Кроме самого Конвея.
— Я предупрежу канцелярию, — сказал я, — чтобы они оставили свободное отделение в холодильнике.
— Угу. Дерьмо! — Он грохнул кулаком по столу. — Четверо детей остались без матери.
— Я скажу канцелярии, чтобы там все организовали.
— Остановка произошла прежде, чем мы успели добраться до желудочка. Мы продолжали массаж целых тридцать пять минут, но все впустую. Все напрасно.
— Вы назовете мне имя? — спросил я. Это было нужно для канцелярии.
— МакФерсон, — сказал Конвей. — Миссиз МакФерсон.
Он направился к выходу и вдруг остановился уже у самого порога. Он уныло стоял там, понуро опустив плечи.
— Господи, — сказал он, — мать четверых детей. Что, черт возьми, я теперь скажу ее сиротам?
Он поднял руки — так как это делают только хирурги, обратив их ладонями к себе — и с отвращением посмотрел на собственные пальцы, как будто это они подвели его. Я полагаю, что в каком-то смысле они его действительно подвели.
— Боже праведный, — сказал Конвей, — и почему я только не пошел в дерматологи? Ведь у дерматологов-то небось не бывает смертников.
Затем, пнув ногой дверь, отчего та покорно распахнулась настежь, он вышел из лаборатории.
Когда мы наконец снова остались в одиночестве, один из патологоанатомов-стажеров, новичок, работавший у нас всего первый год и теперь казавшийся очень бледным, осторожно осведомился у меня:
— А он что, всегда так?
— Да, — ответил я. — Всегда.
Я отвернулся к окну, за которым накрапывал унылый октябрьский дождик, а сквозь него медленно тянулсялся сплошной автомобильный поток часа пик. Наверное мне было бы гораздо легче посочувствовать Конвею, если бы я только не знал, что подобные его выходки были неотъемлемой частью своего рода ритуала, совершаемого всякий раз, когда он терял пациента. Наверное, потребность в разрядке действительно существовала, но только не скрою, что нам, подавляющему большинству сотрудников лаборатории, оставалось лишь мечтать о том, чтобы в такие моменты он поступал как Делонг из Далласа, который занимался составлением кроссвордов на французском языке, или хотя бы как Арчер из Чикаго, отправлявшийся в город, к парикмахеру всякий раз, когда ему приходилось кого-либо терять.
Выходки Конвея пагубно сказывались на работе всей нашей лаборатории, из-за него мы теряли время. А по утрам это было особенно плохо, потому что как раз в утренние часы приходилось выполнять исследование образцов тканей, поступавших из операционных, а уложиться в положенные по графику сроки обычно никак не удавалось.
Отвернувшись от окна, я взял очередной материал, принесенный для исследования. В нашей лаборатории имеется все для того, чтобы работа шла без задержек: патологоанатомы работают, стоя за высокими лабораторными столами. Перед каждым из нас расположен микрофон, спускающийся с потолка и включаемый при нажатии педали, находящейся на полу. Это освобождает руки для работы; достаточно лишь наступить на педаль и говорить в микрофон, и тогда все замечания и выводы окажутся записанными на магнитофон. Впоследствии машинистки распечатают эти заключения, чтобы их можно было приобщить к больничным картам.
Вот уже всю прошлую неделю я пытался бросить курить, и то, что теперь оказалось у меня в руках, в некоторой степени помогло мне в этом. Передо мной лежал срез с легкого с выступающей из него шишкой белого цвета. На приложенной розовой бирке было указано имя больного, который именно в этот момент лежал на операционном столе с разрезанной грудью. Для того, чтобы продолжить операцию, хирургам было необходимо дождаться заключения от патологоанатома. Если опухоль доброкачественная, то они просто удалят эту долю легкого. Если же она окажется злокачественной, то придется убрать целое легкое вместе со всеми лимфатическими узлами.
Я поставил ногу на педаль в полу.
— Пациент АО-четыре-пять-два-три-три-шесть. Джозеф Магнусон. Для исследование представлен срез верхней доли правого легкого размером — тут я на время отпустил педаль и произвел измерения — пять на семь с половиной сантиметров. Ткань легкого бледно-розового цвета и крепитантна[120]. Поверхность плевры гладкая и блестящая без признаков соединительной ткани или спаек. Небольшое кровоизлияние. В составе паренхимы имеется новообразование неправильной формы, белого цвета, размером… — я измерил шишку -… приблизительно двух сантиметров в диаметре. Срез твердый, белого цвета. Видимой фиброзной капсулы не выявлено, наблюдается некоторое нарушение структуры прилегающей ткани. Общее впечатление… рак легкого, предположительно злокачественная опухоль, знак вопроса, метастазы. Перерыв в записи, подпись, Джон Берри.
Я сделал срез с шишки и поместил ее в агрегат для быстрой заморозки. Существует лишь один путь наверняка убедиться в доброкачественной или злокачественной природе опухоли — это исследовать срез под микроскопом. Поэтому если вначале подвергнуть ткань заморозке, то появляется возможность быстро сделать тонкий срез. Обычно для того, чтобы подготовить предметное стекло, исследуемый материал приходится вымачивать в шести или семи растворах, на что уходит самое меньшее часов шесть, а иногда и целых несколько дней. Хирурги же не могут ждать так долго.
Когда ткань была хорошо заморожена, я сделал с нее срез микротомом, и поместил его на предметное стекло, которое было тут же вставлено мною в микроскоп. Мне не пришлось помещать стекло в сушку: даже под объективом с небольшим увеличением была отчетливо видна причудливо переплетающаяся сеть легочной ткани, образующая пузырьки альвеол, в которых происходит газообмен между кровью и воздухом. Белое же образование было здесь явно не на месте.
Я снова наступил на педаль микрофона в полу.
— Микроскопическое исследование среза замороженной ткани. Новообразование белого цвета состоит из видоизмененных клеток паренхимы, поразивших прилегающую здоровую ткань. Делящиеся клетки содержат много неправильных, гиперхроматических ядер. Заметны также гигантские клетки, содержащие сразу несколько ядер. Впечатление — начальная стадия развития злокачественного новообразования в легком. Примечание — выраженный антракоз прилегающей ткани.
Антракозом называется скопление в легких частичек углерода. Стоит только углероду попасть в организм, будь то вместе с дымом сигареты или в составе загрязненного городского воздуха, как он тут же прочно оседает в легких, и избавиться от него человеческому телу уже не суждено никогда.
Зазвонил телефон. Я был уверен, что это скорее всего Скэнлон из операционной, где он уже наверное окончательно извелся оттого, что не получил от нас ответа ровно через полминуты, как ему очень бы хотелось. В этом отношении Скэнлон ничем не отличается от остальных хирургов. Если он не режет, то и жизнь для него не в радость. И поэтому, дожидаясь заключения, ему поистине невмоготу просто так стоять в бездействии и глядеть на огромную дыру, что он только что проделал в том парне. Но ему, по-видимому, и в голову не придет подумать о том, что после того, как он взял биопсию и бросил ее в лоток из нержавеющий стали, санитар должен еще доставить все это из операционного блока в лабораторию патологоанатомического отделения. Скэнлон так же не принимает в расчет и то, что в больнице помимо его операционной есть еще одиннадцать, и между прочим, с семи до одиннадцати часов утра во всех них тоже идут операции. В это время дня у нас в лаборатории работают сразу четверо стажеров и врачей-патологоанатомов, но вот с результатами биопсий мы все равно запаздываем. И с этим уже ничего не поделаешь — ведь не хотят же они в самом деле, чтобы мы второпях поставили ошибочный диагноз.
Нет, рисковать они не хотят. Им бы только показать свою сволочную натуру, и уж это у них получается ничуть не хуже, чем у Конвея. Наверное после этого они чувствуют себя намного лучше. К тому же все хирурги считают себя в некоторой степени изгоями и комплексуют из-за этого. Об этом вам расскажет любой психиатр.
Подойдя к телефону, я первым делом стащил с руки резиновую перчатку. Моя ладонь была потной; я вытер ее о штанину брюк, и лишь после этого снял трубку. Мы очень осторожно обращаемся здесь с телефоном, но все-таки на всякий случай, каждый день, в самом конце работы протираем аппарат ватным тампоном, смоченным в спирте и формалине.
— Берри слушает.
— Берри, ну что у вас там?
После того, как в лаборатории побывал Конвей, мне очень хотелось сказать какую-нибудь грубость, но я не стал этого делать. Я просто ответил:
— Опухоль злокачественная.
— Это я знал и сам, — произнес Скэнлон таким тоном, как будто бы все, чем мы занимались в своей лаборатории было лишь напрасной тратой времени.
— Да, конечно, — сказал я и повесил трубку.
Мне очень хотелось курить. За завтраком я выкурил лишь одну сигарету, в то время, как обычно выкуриваю две.
Возвратившись к столу, я увидел, что своей очереди дожидаются еще три объекта для исследования: почка, желчный пузырь и аппендикс. Я снова уже начал натягивать на руку резиновую перчатку, когда раздался щелчок селектора.
— Доктор Берри?
— Да?
Микрофон селектора настроен так, что можно говорить, совершенно не повышая голоса, находясь в любой точке лаборатории, и девушка вас все равно услышит. Этот микрофон установили очень высоко, почти под самым потолком, потому что новички имеют обыкновение вставать вплотную к нему и громко кричать, ничего не зная о его чувствительности и невольно оглушая секретаря на том конце провода.
— Доктор Берри, вам звонит супруга.
Я ответил не сразу. У нас с Джудит имеется негласная договоренность: никаких звонков по утрам. Потому что по утрам с семи до одиннадцати часов я всегда очень занят, и так изо дня в день, шесть дней в неделю, а иногда, если кто-нибудь из коллег заболеет, то и все семь. И обычно моя жена свято придерживается этого правила. Она не стала звонить мне даже когда наш Джонни въехал на своем трехколесном велосипедике в кузов грузовика, из-за чего ему на лоб пришлось наложить целых пятнадцать швов.
— Хорошо, — сказал я, — я сейчас возьму трубку.
К тому времени я уже успел наполовину натянуть снятую перчатку. Я снова стащил ее с руки и вернулся к телефону.
— Алло?
— Джон, это ты? — ее голос дрожал. Я не слышал этого вот уже несколько лет. С тех пор как умер ее отец.
— Что случилось?
— Джон, только что звонил Артур Ли.
Арт Ли — акушер-гинеколог, друг нашей семьи; он был шафером у нас на свадьбе.
— И что?
— Он звонил и спрашивал тебя. У него неприятности.
— Какие еще неприятности? — разговаривая, я сделал рукой знак одному из стажеров, чтобы он занял мое место у стола. Работа с материалами из операционных не должна останавливаться.
— Я не знаю, что случилось, — сказала Джудит, — но он в тюрьме.
Мне на ум тут же пришла мысль о том, что произошло, должно быть, какое-то чудовищное недоразумение.
— Ты уверена в этом? — переспросил я у жены.
— Да. Он только что позвонил. Джон, это что, из-за…?
— Я не знаю, — сказал я. — Мне известно не больше твоего. — Зажав трубку между ухом и плечом я стащил резиновую перчатку и с другой руки. Обе перчатки тут же полетели в урну, выстеленную изнутри виниловой пленкой. — Я сейчас сам поеду к нему, — сказал я. — Так что не волнуйся. Возможно это из-за какой-нибудь ерунды. Может быть он снова напился пьяным.
— Ну, ладно, — тихо сказала она.
— Не волнуйся, — повторил я.
— Ладно.
— Я перезвоню тебе потом.
Положив трубку, я развязал фартук и повесил его на крючок у двери. Затем я вышел в коридор, направляясь к кабинету Сэндерсона. Сэндерсон был заведующим лабораториями. Выглядел он вполне благообразно; ему было сорок восемь лет, и волос у висков уже коснулась седина. С мясистого лица Сэндерсона не сходило задумчивое выражение. Случившееся в равной степени касалось нас обоих.
— Арт в тюрьме, — сказал я.
В то время, когда я появился на пороге кабинета, он перечитывал протокол вскрытия. Прервав чтение, он захлопнул папку.
— Почему?
— Я еще не знаю. Я собираюсь сейчас навестить его.
— Мне пойти с тобой?
— Нет, — отказался я. — Будет лучше, если я пойду туда один.
— Тогда позвони, — сказал Сэндерсон, глядя на меня поверх очков, — когда что-нибудь выяснишь.
— Хорошо.
Он кивнул. Когда я уходил от него, он снова раскрыл папку и продолжил прерванное чтение. Если он и был расстроен этой новостью, то ему удалось не подать вида, хотя, впрочем, Сэндерсон и прежде не имел обыкновения выставлять напоказ свои чувства.
Проходя через вестибюль больницы, я сунул руку в карман, нашаривая там ключи от машины, когда меня вдруг посетила мысль о том, что я не знаю, где именно сейчас содержат Арта. Подумав об этом, я направился к стойке стола справок, чтобы позвонить Джудит и уточнить у нее эту деталь. Девушку за стойкой звали Салли Планк, это была добродушная блондинка, чье имя служило предметом бесконечных шуток, имевших хождение среди молодых врачей, проходивших стажировку при нашей больнице. Я позвонил Джудит и спросил у нее, где искать Арта; она этого не знала. Ей не пришло в голову спросить у него об этом. Тогда я позвонил Бетти, жене Артура, девушке очень привлекательной и деятельной, имеющей докторскую степень в биохимии и диплом Стэнфордского университета. До недавнего времени Бетти занималась научными исследованиями в Гарварде, но несколько лет назад, после рождения третьего ребенка, с наукой было покончено. Обычно она спокойна и невозмутима. За все время нашего знакомства я видел ее расстроенной один единственный раз: когда напившийся до бесчувствия Джордж Ковакс приноровился справлять малую нужду во внутреннем дворике ее дома.
Бетти сняла трубку. Она пребывала в прострации от случившегося. Она рассказала мне, что Артура увезли в центр города, на Чарльз-Стрит, и что арестовали его утром, дома, когда он еще только собирался на работу. Дети очень переживают. В школу она их не пустила, и вообще, она ума не приложит, что теперь будет с детьми. Как им объяснить произошедшее?
Я ей посоветовал сказать, что это просто недоразумение, и положил трубку.
Сев за руль своего «фольксвагена», я выехал со служебной автостоянки, миновав по пути припаркованные тут же сверкающие «кадиллаки». Владельцами роскошных авто были практикующие врачи; а мы, патологоанатомы, состоим при больнице, которая платит нам зарплату, и подобная роскошь нам, увы, не по карману.
На часах было без четверти девять, самый разгар часа пик, то самое время, когда у нас, в Бостоне, наиболее актуальным становится вопрос жизни и смерти. По числу аварий Бостон опередил даже Лос-Анжелес, заняв первое место среди городов США по количеству дорожно-транспортных происшествий, об этом вам расскажет любой стажер из отделения экстренной помощи. Или же патологоанатом: к нам на вскрытие попадает много трупов со следами травм, полученных в автокатастрофах. Машины с бешенной скоростью проносятся по дороге; если же заглянуть в отделение неотложной помощи, когда туда поступают очередные пациенты, то можно подумать, что за стенами больницы идет война. Джудит утверждает, что виной всему стрессы. Арт же всегда цинично твердил о том, что это все из-за католиков и их непоколебимой веры в то, что бог их хранит и не допустит ничего такого, в то время как сами они будут вытворять, что им вздумается. Арт цинник по натуре. Однажды во время одной из вечеринок, на которую собралось много врачей, один из хирургов рассказал о том, что зачастую пострадавшие лишаются зрения из-за различных пластиковых фигурок, которые стало модно укреплять рядом с приборной доской автомобиля. Люди попадают в аварию, при ударе их по инерции кидает вперед, в результате чего глаза оказываются выколотыми о шестидюймовую статуэтку Девы Марии. И это отнюдь не единичный случай, такое происходит довольно часто. Арт же нашел эту историю самой смешной изо всех, что ему когда-либо доводилось слышать.
Он смеялся до слез.
— Это называется ослепленные религией, — не переставал повторять он сквозь хохот, держась за живот. — Ослепленные религией.
Сам рассказчик занимался восстановительной хирургией и не находил в этом ничего смешного. Я думаю, это оттого, что на своем веку ему довелось приводить в порядок слишком много выдавленных глазниц. Но Арт просто-таки умирал со смеху.
Большинство из присутствующих на вечере были немало удивлены такому веселью, сочтя его в высшей степени неуместным и довольно оскорбительным для окружающих проявлением дурного тона. Полагаю, я был единственным из приглашенных, кто понимал истинное значение, вкладываемое Артом в эту остроту. К тому же лишь одному мне было известно о тех отнюдь непростых условиях, в которых ему зачастую приходилось работать.
Арт мой друг, и мы дружим с ним еще со времен совместной учебы в медицинском колледже. Он очень смышленный парень и опытный врач, придающий большое значение своей работе. Как и большинство имеющих собственную практику врачей, временами он бывает слишком уж авторитарен, слишком автократичен. Он считает, что лишь один он может принять единственно правильное решение, и никому кроме него этого знать не дано. Может быть временами он действительно перегибает палку, но я считаю себя не вправе осуждать его за это. Ведь он занимается очень важным делом. В конце концов, должен же кто-то делать аборты.
Я точно не знаю, когда он начал заниматься этим. Могу только предполагать, что это произошло сразу же по завершении стажировки в геникологии. В самой операции как таковой нет ничего особенно сложного — ее может запросто выполнить даже опытная медсестра. Все дело лишь в одной небольшой неувязке.
Это незаконно.
Я очень хорошо помню, при каких обстоятельствах мне впервые довелось узнать об этом. Я стал замечать, что кое-кто из молодых врачей, проходивших стажировку в патологоанатомическом отделении был не прочь посудачить по поводу Ли; многие из соскобов, взятых им во время чистки показывали наличие беременности. Выскабливание матки назначалось пациенткам по различным причинам — тут были и жалобы на нерегулярность цикла, на боли и маточные кровотечения — но некоторые из соскобов ткани подтверждали прерванную беременность. Меня это очень взволновало, потому что стажеры были еще очень молоды и чересчур словоохотливы. Тогда же, прямо в лаборатории я одернул их, сказав, что это не тема для разговоров, и что подобного рода остротами они могут нанести серьезный ущерб репутации опытного врача. На этом разговор был окончен и больше благоразумно не возобновлялся. Затем я отправился к Артуру, чтобы самому поговорить с ним. Я встретил его в больничном кафетерии.
— Арт, — серьезно начал я, — меня очень беспокоит кое-что.
Арт жевал пончик, запивал его кофе и пребывал в хорошем расположении духа.
— Надеюсь, это нечто не из области геникологии, — рассмеялся он в ответ.
— Не совсем. Просто мне довелось услышать, что кое-кто из наших стажеров говорит, будто бы за последний месяц полюжины взятых тобой соскобов показали беременность. Тебе об этом сообщили?
Стоило мне лишь заикнуться на этот счет, как от его дружеского настроя вмиг не осталось и следа.
— Да, — сухо сказал он. — Сообщили.
— Я просто хотел предупредить тебя, чтобы ты знал. Если это все всплывет на совете, то могут быть неприятности, и…
Он отрицательно покачал головой.
— Ничего не будет.
— Ты что, не понимаешь, как это выглядит со стороны?
— Понимаю, — сказал он. — Это выглядит так, как если бы я делал аборты.
Он говорил очень тихо, сохраняя при этом редкостное спокойствие и глядя на меня в упор. Я тоже смотрел на него, и тогда у меня возникло очень странное чувство.
— Нам надо поговорить, — сказал он. — Может быть пойдем, посидим где-нибудь сегодня вечером, часов в шесть? Ты освободишься?
— Надеюсь, что да.
— Ну тогда встретимся на стоянке. И вот еще что. Если ты сегодня днем будешь не слишком занят, то может быть сам взглянешь на один из моих случаев?
— Ладно, — недовольно сказал я.
— Имя — Сьюзен Блэк. Номер АО-два-два-один-три-шесть-пять.
Я торопливо нацарапал номер на салфетке, недоумевая, зачем ему понадобилось запоминать его наизусть. Обычно доктора помнят многое о своих пациентах, но редко когда могут по памяти назвать их номер по больничной регистрации.
— Ты внимательно разберись с этим случаем, — сказал мне Арт, — но только не обсуждай его ни с кем, не переговорив прежде со мной.
Несколько озадаченный таким поворотом событий, я вернулся обратно в лабораторию. В тот день меня еще вызвали на вскрытие, поэтому освободился я не раньше четырех. Покончив с делами, я отправился в архив и разыскал в нем больничную карту Сьюзан Блэк. Я прочитал ее на месте — история болезни оказалась предельно краткой. Пациентка доктора Ли, двадцать лет, первокурсница одного из бостонских колледжей. Обратилась по поводу нарушения менструального цикла. Предварительная беседа показала, что больная недавно перенесла корь, еще не совсем окрепла после болезни и была обследована врачом колледжа на предмет возможного мононуклеоза. Она жаловалась на нерегулярные кровотечения, начинающиеся примерно через каждые семь дней и продолжительностью до десяти дней при отсутствии нормальной менструации. Это продолжалось вот уже на протяжении последних двух месяцев. Она была слаба и апатична.
Результаты осмотра по существу можно тоже оказались нормальными, если не принимать в расчет того, что температура была несколько повышена. Анализы крови были тоже в норме, но уровень гемоглобина оказался немного низким.
С целью восстановления цикла доктором Ли была назначена чистка. Это было в 1956 году, когда лечение гормонами еще не вошло в практику. Результаты выскабливания были нормальными, не показавшими ни беременности, ни признаков опухоли. Девушке это лечение, по-видимому, пошло на пользу. Она наблюдалась у врача в течение следующих трех месяцев, и цикл у нее снова восстановился.
Случай казался предельно простым. Болезнь или сильное эмоциональное потрясение могут сбить ход биологических часов женщины и нарушить ее месячный цикл; чистка же помогает как бы заново установить эти часы. Я никак не мог взять в толк, зачем Арту было просить меня присмотреться именно к этому случаю. Я прочел и патологоанатомическое заключение, полученное после исследования ткани. Оно было составлено самим доктором Сэндерсоном. Описание оказалось простым и лаконичным: общее впечатление — нормальное, микроскопическое исследование — в норме.
Я положил историю болезни на место и вернулся обратно в лабораторию. Но уяснить, что такого необычного в этом случае, я так и не смог. Я слонялся по лаборатории, делал кое-что по мелочи, и наконец снова вернулся к проведенному вскрытию, намереваясь дописать заключение до конца.
Я не знаю, что заставило меня неожиданно вспомнить о предметном стекле.
Как и в большинстве больниц, у нас в «Линкольне» заведен порядок сохранять предметные стекла с образцами исследований. Мы сохраняем все; в случае необходимости можно разыскать даже стекла двадцати— или тридцатилетней давности и сравнить результаты микроскопических исследований данного пациента. Все стекла хранятся в длинных ящиках, с виду напоминающих библиотечные картотеки. У нас есть целый зал, заставленный подобными шкафами.
Подойдя к нужному шкафу, я отыскал стекло под номером 1365. На этикетке был проставлен номер больничной карты и стояли инициалы доктора Сэндерсона. Надпись, сделанная большими буквами, гласила «ВЫСКАБЛИВАНИЕ МАТКИ».
Взяв стекло, я вернулся обратно в лабораторию, где у нас выстроен длинный ряд из десяти микроскопов. Место за одним из них оказалось свободным; закрепив стекло на предметном столике, я заглянул в окуляр.
Это сразу же бросалось в глаза.
Ткань представляла собой обычный соскоб со слизистой матки, с этим вроде бы все в порядке. Налицо нормальные клетки эндометриоидной ткани в пролиферативной стадии, но я обратил внимание на саму окраску среза. Стекло было обработанно в зенкер-формалине, окрашивающем все в ярко-голубой или зеленый цвет. Этот препарат в исследованиях применяется довольно редко, только в некоторых частных случаях с целью диагностики.
Обычно же в работе используется гематоксилин-эозин, дающий оттенки розового и красного тонов. Этот раствор наносится на срезы исследуемой ткани, а если в некоторых случаях требуется применение другого препарата, то причины для этого излагаются в отчете патологоанатома.
Но ведь доктор Сэндерсон в своем отчете нигде не упомянул о том, что срез обрабатывался в зенкер-формалине.
Скорее всего просто произошла какая-то путаница со стеклами. Я снова взглянул на почерк на этикетке. Рука Сэндерсона, в этом никаких сомнений быть не может. Тогда в чем же дело?
На ум мне стали тут же приходить другие возможные варианты, объясняющие подобную ситуацию. Например, может же быть такое, что Сэндерсон просто забыл упомянуть в своем отчете, что при исследовании было использовано другое, чем обычно, окрашивающее вещество. Или, возможно, было приготовлено два среза — один с гематоксилин-эозином и другой с зенкер-формалином — но по какой-то причине сохранилось только одно стекло. Или это просто результат обычной путаницы.
Но однако ни одна из этих возможностей не казалась достаточно убедительной. Раздумывая об этом, я с нетерпением дожидался условленных шести часов, когда мы наконец встретились с Артом на стоянке, и я подсел к нему в машину. Он предложил подыскать место для разговора где-нибудь подальше от больницы. Когда мы выехали со стоянки, он спросил меня:
— Ну как, прочитал то, что я просил?
— Да, — сказал я. — Было очень интересно.
— И срез смотрел?
— Да. А он подлинный?
— Тебя интересует, этот ли соскоб я взял у Сьюзен Блэк? Нет, конечно.
— Тебе следовало бы быть поосторожнее. Там другое окрашивающее вещество. В случае чего на этом можно запросто попасться. Откуда же тогда взялось это стекло?
Арт чуть заметно улыбнулся.
— Из магазина наглядных пособий. «Образец нормальной эндометриоидной ткани».
— А кто произвел подмену?
— Сэндерсон. Тогда мы с ним были новичками, только-только начинали играть в такие игры. Кстати, это была его идея подложить фальшивое стекло и описать случай, как нормальный. Сейчас, разумеется, мы в этом деле значительно поднаторели. Каждый раз, когда к Сэндерсону попадает чистый соскоб, он делает с него несколько лишних стекол и придерживает их на будущее.
— Я не понимаю, — сказал я. — Ты хочешь сказать, что Сэндерсон в этом с тобой за одно?
— Да, — просто ответил Арт. — Вот уже несколько лет.
В моих глазах Сэндерсон всегда был очень мудрым, очень добрым и очень правильным человеком.
— Понимаешь, — продолжал Арт, — вся эта история болезни обыкновенная туфта для отвода глаз. Правдой там можно назвать только то, что девушке на самом деле было двадцать лет и что она переболела корью. Разумеется, у нее было нарушение менструального цикла, но только причиной тому стала беременность. Этим подарком ее наградил в одну из совместных вылазок на футбольный уикэнд какой-то молодец, которого, как выходило по ее же словам, она очень любит и даже собирается выйти за него замуж. Но все же сначала ей хотелось закончить учебу в колледже, а ребенок стал бы помехой в этом деле. К тому же во время первого семестра она умудрилась подхватить где-то корь. Может быть эта девица и была не слишком сообразительной, но, видать, для того, чтобы представить себе возможные последствия кори, у нее ума все же хватило. Когда она пришла ко мне на прием, она была очень встревожена. Сначала она, запинаясь, мямлила что-то маловразумительное, а потом напрямую попросила меня сделать ей аборт.
Я был в ужасе. Я тогда был только-только после стажировки и все еще смотрел на мир мечтательным взглядом идиалиста. А она оказалась в такой ситуации, что не позавидуешь; ей было уже нечего терять, и она шла напролом, действуя так, как если бы весь мир вокруг нее вдруг начал рушиться. Наверное, в некотором смысле, это так и было. Ей было наплевать на чужие проблемы; ее волновали только ее собственные трудности, как то вынужденная необходимость бросить учебу в колледже и стать матерью-одиночкой, родив вне брака ребенка, который, возможно, может к тому же оказаться дефективным. Это была довольно милая девушка, и мне было ее искренне жаль, но тем не менее я отказал. Я посочувствовал ей, на душе у меня было чрезвычайно мерзко, и начал объяснять, что не могу этого сделать, что руки у меня для этого связаны.
Тогда она вдруг поинтересовалась, опасно ли делать аборт. Вначале мне показалось, что она собирается попытаться проделать это самостоятельно, и поэтому я ответил, что это, безусловно, рискованная и сложная операция. И тогда она сказала мне, что будто бы где-то в районе Норт-Энда есть один человек, который делает аборты и берет за это две сотни долларов. Вроде как он когда-то работал санитаром в «Маринз» или еще где. Короче, она заявила, что если я не сделаю ей аборт, то она обратится к тому человеку. А потом она встала и вышла из кабинета.
Он глубоко вздохнул и покачал головой, продолжая следить за дорогой.
— В тот вечер, когда я вернулся домой, настроение у меня было прескверное. Я возненавидел ее: за то, что она имела наглость посягнуть на мою только-только начинавшуюся практику, за то, что ворвалась в мою чистенькую жизнь, в которой все мною было уже заранее распланированно. Я ненавидел ее за то давление, что она пыталась теперь оказать на меня. Я не мог спать; я думал всю ночь. Я представлял себе, как она заходит в вонючую дальнюю комнату какой-то грязной квартиры, где ее встречает некий подозрительный тип, который ее искалечит или даже отправит на тот свет. Я думал о своей собственной жене и нашем годовалом малыше, и как все могло бы быть хорошо. Я думал о последствиях тех кустарных абортов, которые мне приходилось видеть еще будучи стажером, когда в три часа ночи к нам поступали истекающие кровью девочки. И, если честно сказать, я думал о тех проблемах, что возникали у меня самого, когда мы еще только учились в колледже. Однажды мы с Бетти целых шесть недель с не находили себе места, дожидаясь ее долгожданных месячных. Я очень хорошо знал, что случайно забеременеть может любая женщина. Это элементарно, и это может случиться с каждым, а поэтому это не должно считаться преступлением.
Я молча курил.
— Я поднялся с постели посреди ночи, решив все же довести этот спор с самим собой до конца, и выпил сразу шесть чашек кофе, а потом сидел, тупо уставившись на стену кухни. К утру я пришел к выводу, что закон несправедлив. Я решил для себя, что коли уж врачу, если судить по большому счету, и приходится исполнять обязанности Господа Бога, то это дело несомненно благое. Ведь выходило, что я бросил больного в беде, не оказал ему помощи, хотя это было мне вполне по силам. Это угнетало меня больше всего — я отказал пациенту в лечении. Это было равносильно тому, как если бы отказать заболевшему человеку в пеницилине, так же глупо и жестоко. На следующее утро я отправился к Сэндерсону. Я знал, что он придерживается довольно либеральных взглядов по целому ряду вопросов. Я обрисовал ему ситуацию и сказал, что я хочу сделать чистку. Он ответил, что устроит все так, чтобы самому провести патологоанатомическое исследование. Сказано — сделано. Вот с этого все и началось.
— И ты что, делал аборты все это время?
— Да, — сказал Арт. — Когда я считал, что они оправданы.
Он остановился у какого-то неприметного бара в районе Норт-Энд, в скромно обставленном помещении которого проводили время местные разнорабочие — немцы и итальянцы. Арт был настроен на доверительный разговор и говорил без умолку, словно исповедывался.
— Я часто задаюсь вопросом о том, — говорил он, — какой была бы медицина, если бы главенствующее положение среди всех прочих религиозных чувств в этой стране занимало бы научно обоснованное христианство. Разумеется, раньше это было не слишком актуально; потому что медицина в то время была слишком примитивной и неэффективной. Но что было бы, если бы этот период пришелся на эпоху пеницилина и антибиотиков. Что если бы вдруг появились некие воинственно настроенные группы, выступающие против лечения с помощью этих лекарств. И что если бы в таком обществе нашлись бы заболевшие люди, которые знали бы наверняка, что им вовсе не обязательно умирать от своих болезней, потому что есть лекарство, которое может им помочь. Разве тогда не появился бы черный рынок этих лекарств? И разве не умирали бы эти люди от самолечения, от домашней передозировки, от суррогатов, завезенных контробандой? И разве не воцарилась бы тогда во всем полнейший хаос и неразбериха?
— Мне ясна твоя аналогия, — сказал я, — но согласиться с этим я никак не могу.
— Послушай, — сказал он. — Нравственность не должна идти вразрез с наукой, потому что если человека поставить перед выбором, быть нравственным и мертвым или безнравственным и живым, он всегда выберет жизнь. Сегодня люди хорошо осведомлены о том, что аборт — это безопасно и просто. И они хотят быть счастливыми и просят о том счастье, которое им может дать эта операция. Они нуждаются в этом. И так или иначе они все же добиваются своего. Если они богаты, то они едут для этого в Японию или в Пуэрто-Рико; если бедны, то обратятся к тому же самому санитару из «Маринз». Но так или иначе, они все равно сделают этот аборт.
— Арт, — сказал я. — Это же противозаконно.
Он улыбнулся.
— Я никогда не подумал бы, что ты до такой степени чтишь закон.
Это было намеком на мою несостоявшуюся карьеру юриста. После колледжа я поступил на юридический факультет, который был мною терпеливо посещаем в течение целых полутора лет, прежде, чем я наконец решил для себя, что ненавижу там решительно все. Я забросил юриспруденцию и решил попробовать себя в медицине. В перерыве между этими двумя событиями я успел еще некоторое время прослужить в армии.
— Я совсем другое имею в виду, — возразил я. — Если ты попадешься на этом, то тебя упрячут в кутузку и лишат лицензии. Об этом ты знаешь не хуже меня.
— Я делаю это, потому что это мой долг.
— Арт, брось дурить.
— Я уверен, — сказал он, — что поступая так, я поступаю правильно.
Взглянув ему в лицо, я понял, что он и в самом деле настроен самым решительным образом. Позднее, с течением времени, мне и самому выпала возможность столкнуться с несколькими случаями, где аборт был единственным гуманным выходом из положения. Арт делал свое дело. А мы вместе с доктором Сэндерсоном надежно прикрывали его у себя в отделении. Мы четко организовали все таким образом, что больничный совет по-прежнему оставался в полнейшем неведении. Это было тем более важно, что в совет больницы «Линкольна» входили заведующие всех ее отделений, а также избираемая на временной основе группа из шести врачей. Средний возраст членов совета равнялся шестидесяти одному году, и при любой расстановке сил, по крайней мере на одну треть он состоял из католиков.
Разумеется, сохранить все в строжайшей тайне было невозможно. Многие молодые врачи знали о том, чем занимается Арт, и по большей части они были на его стороне, потому что к принятию подобного решения в каждом конкретном случае он подходил чрезвычайно взвешенно. Большинство из них наверняка тоже делали бы аборты, окажись у них на это побольше смелости.
Но были и те немногие, кто осуждал Арта, и кто скорее всего не устоял бы перед искушением выдать его, имей они на это хоть капельку самообладания. Это были лизоблюды, такие как Уиппл и Глюк, ставившие религию превыше простого человеческого сострадания и здравого смысла.
Сперва меня весьма беспокоили все эти уипплы и им подобные. Но затем я просто перестал обращать на них внимания, делая вид, что не замечаю их омерзительных знающих взглядов, поджатых губ и того явного осуждения, что было написано при этом у них на физиономиях. Возможно, это было ошибкой с моей стороны.
Потому что теперь Арт арестован, и если уж карающий меч закона падет на его голову, то и Сэндерсону не удастся избежать этой участи. И мне тоже.
Припарковать машину рядом с полицейским участком оказалось невозможным. В конце концов я заехал на стоянку, находившуюся в четырех кварталах от него, и после этого поспешно отправился пешком в обратный путь, чтобы наконец узнать причину, из-за которой Артур Ли оказался в тюрьме.
Когда в свое время я волею судьбы оказался в армии, мне довелось служить в Токио, в составе частей военной полиции, и могу сказать, что обретенный там опыт очень пригодился в дальнейшем. В те дни, когда ждать конца оккупации оставалось недолго, военные полицейские были едва ли ни самыми ненавидимыми людьми в городе. Облаченные в военную форму и белые шлемы, для японцев мы все еще были напоминанием надоевшей власти военных. Для американцев с «Гинзы», упивавшихся саке, а если хватало денег, то и виски, мы служили воплощением всех тех запретов и неудобств, которыми изобиловала суровая армейская жизнь. Поэтому наше появление где бы то ни было расценивалось как вызов, и кое-кто из моих друзей пострадал именно из-за этого. Один лишился зрения после удара ножом в глаз. Другой же и вовсе погиб.
Разумеется, мы были вооружены. Я запомнил, как нам впервые выдали оружие, и сурового вида капитан озабоченно сказал: «Только что вы получили оружие, а теперь послушайте, что скажу вам я: не спешите хвататься за него. А то может случиться так, что, когда-нибудь, может быть даже защищаясь, вы застрелите на улице разбуянившегося пьяницу, а потом окажется, что это племянник какого-нибудь конгрессмена или генерала. Держите оружие на виду, но только пусть оно остается в кобуре. У меня все.»
Другими словами, нам было приказано «брать на понт». Мы научились и этому. Такова участь любого полицейского.
Я размышлял об этом, представ перед угрюмым сержантом полицейского участка на Чарльз-Стрит. Когда я вошел, он одарил меня таким взглядом, как будто ему не терпелось поскорее проломить мне череп.
— Что вам здесь надо?
— Я пришел, чтобы повидать доктора Ли, — сказал я.
Он усмехнулся.
— Что, маленький китаеза все-таки попался? Какая жалость…
— Я пришел, чтобы повидать его, — повторил я.
— Нельзя.
Он вернулся к разложенным перед ним на столе делам и напустив на себя озабоченный вид, раздраженно зашелестел страницами, давая тем самым понять, что разговор окончен.
— Может быть все-таки будете столь любезны и потрудитесь объяснить?
— Нет, — сказал он. — Столь любезен я не буду.
Я вынул из кармана ручку и записную книжку.
— Тогда позвольте узнать номер вашего значка.
— Вот странный тип. Да кто вы такой? Убирайтесь отсюда. Все равно у вас ничего не выйдет.
— По закону вы по первому требованию обязаны назвать номер своего значка.
— Как вам угодно.
Я взглянул на его рубашку и сделал вид, что записываю номер. Затем я направился к двери.
— Что, уже уходите? — небрежно окликнул он меня.
— Здесь у входа есть телефонная будка.
— Ну и что?
— Подумать только, какая досада. Держу пари, ваша жена целых несколько часов потратила на то, чтобы пришить вам на мундир вот эти шевроны. А на то, чтобы их содрать оттуда уйдет лишь каких-нибудь десять секунд. Всего-навсего. Их спарывают при помощи бритвы: так удобнее и меньше шансов порезать материю.
Он тяжело поднялся из-за своего стола.
— Да что вам вообще здесь нужно?
— Я пришел, чтобы увидеться с доктором Ли.
Теперь сержант смотрел на меня с некоторой опаской. Может быть он и не был до конца уверен в том, что из-за меня его могут понизить в чине, но в то же время он знал, что возможно и такое.
— Вы его адвокат?
— Вы угадали.
— Ну что же вы сразу не сказали? — он вытащил из ящика стола связку ключей. — Идемте. — Он изобразил на лице некое подобие улыбки, но глаза его смотрели зло.
Я проследовал за ним по длинному коридору полицейского участка. За все время он не произнес ни слова, и только пару раз фыркнул. Наконец он бросил мне через плечо:
— Вы уж на меня не обижайтесь. Все-таки, знаете ли, убийство есть убийство.
— Разумеется, — сказал я.
Камера, в которой держали Арта, оказалась довольно уютной. В ней было чисто и почти не воняло. Вообще-то считается, что тюремные камеры Бостона самые благоустроенные во всей Америке. Иначе никак нельзя: иногда в подобных камерах приходилось коротать время многим довольно знаменитым гражданам. Мэры, государственные служащие и другие люди этого круга. Ведь в самом-то деле, нельзя же ожидать от человека, чтобы он руководил проведением собственной предвыборной кампании за переизбрание на пост, сидя в замызганной камере.
Со стороны это выглядело бы довольно убого.
Арт сидел на койке, глядя на зажатую в пальцах сигарету. По засыпанному сигаретным пеплом каменному полу были разбросаны окурки. Когда мы вступили в коридор, он взглянул в нашу сторону.
— Джон!
— У вас есть десять минут, — объявил сержант.
Я вошел в камеру. Сержант запер за мной дверь, но не ушел, а остался стоять, облокотившись о прутья решетки.
— Благодарю вас, — сказал я. — Вы можете идти.
Пронзительно взглянув в мою сторону, он не спеша направился прочь, звеня на ходу связкой ключей.
Когда мы наконец остались одни, я спросил у Арта:
— Как ты тут? С тобой все в порядке?
— Кажется, да.
Арт был человеком невысокого роста; он был очень аккуратен и всегда придерживался того же безукоризненного стиля и в одежде. Он был родом из Сан-Франциско, где он вырос в большой семье, из которой вышла целая династия врачей и адвокатов. Очевидно, его мать была американкой: он мало чем походил на настоящего китайца. Цвет его кожи скорее оливковый, чем желтый, в разрезе глаз отсутствуют складки эпикантуса, а волосы темно-каштановые. Обычно он бывает очень подвижен, жестикулирует порывисто и энергично, и в этом смысле он напоминает скорее латиноамериканца, чем кого-либо еще.
Теперь он был очень бледен. Когда он поднялся с койки и принялся расхаживать по камере, движения его были резкими и суетливыми.
— Очень хорошо, что ты пришел.
— На всякий случай запомни, что я представитель твоего адвоката. Иначе сюда попасть было никак не возможно. — Я вытащил из кармана запискую книжку. — Ты адвокату уже звонил?
— Нет, еще нет.
— Отчего же?
— Не знаю, — он потер ладонью лоб, а потом провел пальцами по векам. — Я не подумал об этом. Все это какой-то абсурд, бессмыслица…
— Кто твой адвокат?
Арт назвал мне имя, и я записал его в свою записную книжку. У Арта был очень хороший адвокат. Смею предположить, он в некоторой степени догадывался, что когда-нибудь ему все же придется воспользоваться его услугами.
— Хорошо, — сказал я. — Я потом сам позвоню ему. А теперь может быть ты расскажешь мне, что случилось?
— Меня арестовали, — сказал Арт. — За убийство.
— Об этом я до некоторой степени догадывался. А зачем ты мне звонил?
— Потому что ты разбираешься в подобных вещах.
— В убийствах? Я ничего не знаю.
— Но ты же учился на юридическом факультете.
— Один год, — сказал я. — И это было ровно десять лет назад. Меня, можно сказать, выпихнули оттуда за неуспеваемость, и я не помню совсем ничего из того, чему нас там учили.
— Джон, — сказал он, — это медицинско-правовая проблема. Здесь все вместе. Мне нужна твоя помощь.
— Тогда тебе лучше рассказать мне обо всем с самого начала.
— Джон, я этого не делал. Я клянусь. Я ее даже пальцем не тронул.
Он продолжал нервно расхаживать по камере, и теперь шаги его сделались быстрее. Схватив Арта за руку, я остановил его.
— Сядь, — велел я ему, — и начни все с самого начала. Очень медленно.
Он замотал головой и, погасив окурок одной сигареты, тут же закурил другую, а потом сказал:
— Они взяли меня у меня же дома, сегодня утром, примерно часов около семи. Привезли меня сюда и начали допрашивать. Сначала они сказали, что это простая формальность, а там черт их знает, что на самом деле имелось в виду. Разозлились они уже потом.
— Сколько их было?
— Двое. Иногда трое.
— Может с тобой обращались грубо? Они били тебя или ослепляли лампами?
— Нет, ничего такого не было.
— Тебя предупредили, что ты имеешь право пригласить адвоката?
— Да. Но это было уже потом. Когда мне объявили о моих конституционных правах. — Тут он грустно улыбнулся — это была его привычная циничная ухмылка. — Понимаешь, вначале допрос был вроде как ради формальности, так что мне и в голову не пришло вспомнить об адвокате. Я ведь не сделал ничего плохого. Со мной здесь возились битый час, прежде чем ее имя было упомянуто вслух.
— Кого «ее»?
— Карен Рэндалл.
— Это что, та самая Карен…
Он согласно кивнул.
— Та самая. Дочь Дж.Д.Рэндалла.
— Бог ты мой.
— Они начали допытываться у меня, что мне известно о ней, и обращалась ли она ко мне когда-либо, как к врачу. Что-то типа того. Я сказал, что да, что она неделю назад приходила ко мне на прием за консультацией. Основная жалоба — аменорея.
— Какой продолжительности?
— Четыре месяца.
— А им ты говорил об этом?
— Нет, об этом меня не спрашивали.
— Это хорошо, — сказал я.
— Им захотелось узнать и другие подробности ее визита, как то: было ли это ее единственной проблемой, как она вела себя при этом. Я им ничего не сказал. Я сказал, что врачебная тайна, касающаяся только врача и пациента. Тогда они переменили тактику: меня стали распрашивать, где я был вчера вечером. Я сказал, что сначала я сделал вечерний обход в «Линкольне», а после него гулял в парке. Они еще спрашивали, возвращался ли я после этого к себе в кабинет. Я сказал, что нет. Они допытывались, видел ли меня в парке еще кто-нибудь. Я сказал, что не помню, во всяком случае из моих знакомых мне не попалось навстречу никого, это точно.
Арт глубоко затянулся сигаретой. Руки у него дрожали.
— Тогда на меня стали давить. Уверен ли я, что не заходил вчера вечером в свой кабинет? Что конкретно я делал после обхода? Уверен ли я в том, что последний раз я видел Карен на прошлой неделе и с тех пор с ней больше не встречался ни при каких обстоятельствах? Я же никак не мог взять в толк, зачем меня об этом расспрашивают.
— И зачем?
— А за тем, что в четыре часа утра Карен Рэндалл была доставлена матерью в отделение экстренной помощи при «Мем» с сильным кровотечением — считай, заживо обескровленной — в состоянии шока. Я не знаю, какую помощь ей там успели оказать, но так или иначе, она умерла. В полиции уверены, что это из-за того, что вчера вечером я якобы сделал ей аборт.
Я нахмурился. Просто чушь какая-то.
— А почему они так уверены в этом?
— Мне этого не сказали. Не думай, что я не спрашивал. Может быть девчонка бредила и в бреду назвала мое имя, когда ее привезли в «Мем». Не знаю.
Я покачал головой.
— Арт, полицейские как чумы боятся незаконных арестов. Если они, арестовав тебя, не сумеют доказать твою вину, то очень многие из них вылетят с работы. Подумай только, ведь ты уважаемый член нашего профессионального содружества, а не какой-то там подзаборный пьяница без роду и племени и без гроша в кармане. Ты можешь позволить себе обратиться за помощью к по-настоящему хорошему правозащитнику, и им известно и об этом тоже. Они не посмели бы предъявить обвинение, если бы у них не было каких-то очень веских улик против тебя.
Арт раздраженно махнул рукой.
— Может быть у них здесь одни бестолочи работают.
— Это несомненно, но все-таки не до такой же степени.
— Но я все равно не знаю, — сказал он, — не знаю, что у них может быть против меня.
— Ты должен знать.
— А я не знаю, — сказал Арт, опять начиная расхаживать по камере из угла в угол. — И даже не догадываюсь.
Еще какое-то время я смотрел на него, раздумывая над тем, когда будет лучше спросить его о том, не спросить о чем я просто не мог. Он поймал на себе мой взгляд.
— Нет, — сказал он.
— Что «нет»?
— Нет, я этого не делал. И перестань так смотреть на меня. — Он снова сел и забарабанил пальцами по койке. — Господи Иисусе, уж лучше бы мне напиться.
— И думать не смей, — сказал я.
— Ради бога,…
— Потому что ты выпиваешь только в компаниях, — сказал я. — И пьешь очень умеренно.
— Здесь что, вершится суд над моим характером и привычками, или…
— Здесь не вершится никакого суда, — сказал я, — он тебе не нужен.
Он фыркнул в ответ.
— Лучше расскажи мне о том визите Карен, — предложил я.
— Да тут и рассказывать особенно нечего. Она пришла и попросила сделать ей аборт, но я не стал этого делать, потому что она была уже на четвертом месяце беременности. Я объяснил ей, почему не могу этого сделать, что у нее слишком большой срок, и что без лапаротомии это сделать уже не возможно.
— И она согласилась с этим?
— Мне показалось, что да.
— А что ты записал ей в карту?
— Ничего. Я ничего не заводил не нее.
Я тяжело вздохнул.
— А вот это плохо. Что ж ты так?
— А потому что она не собиралась лечиться у меня, она не была моей пациенткой. Я знал, что больше я ее никогда не увижу, и поэтому не стал заводить никаких карт.
— А полиции ты это теперь как собираешься объяснять?
— Послушай, — возразил он мне, — если бы я еще тогда знал, что она собирается упрятать меня за решетку, я возможно очень-очень многое сделал бы по-другому.
Я закурил сигарету и облокотился о стену, ощущая затылком холод ее камней. Вырисовывалась довольно неприглядная ситуация. Все эти мелкие подробности, в ином контексте показавшиеся бы вполне безобидными, теперь могли приобрести огромный вес и значение.
— Кто направил ее к тебе?
— Карен? Думаю, что Питер.
— Питер Рэндалл?
— Да. Он был ее личным врачом.
— А ты что, не спросил об этом у нее?
Обычно Арт был очень осторожен в подобных вещах.
— Нет. Она пришла под конец дня, и к тому времени я уже очень устал. Кроме того, она сразу же перешла к делу; это была очень прямолинейная молодая леди, и по всему было сразу видно, что она не способна на безрассудство. Когда я выслушал ее рассказ, я решил для себя, что Питер, должно быть, направил ее ко мне, чтобы она сама объяснила свою ситуацию, потому что, очевидно, сделать аборт было еще не так поздно.
— А почему ты так решил?
Он пожал плечами.
— Просто решил.
Этот довод показался мне неубедительным. Я был уверен, что он рассказывает мне далеко не все.
— А что, другие члены семьи Рэндаллов когда-либо обращались к тебе?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Только то, что уже сказал.
— Не думаю, что данный вопрос здесь уместен, — сказал он.
— А вдруг.
— Уверяю тебя, что нет.
Я вздохнул и продолжал курить. Я знал, что если Арт заупрямится, то переубедить его будет трудно.
— Ну ладно, — наконец сказал я. — Тогда расскажи мне еще об этой девушке.
— А что тебя интересует?
— Ты видел ее прежде?
— Нет.
— Может быть где-нибудь в компании?
— Нет.
— Ты оказывал помощь кому-нибудь из ее друзей?
— Нет.
— Откуда у тебя такая уверенность?
— Черт побери, — воскликнул он. — Я не могу этого знать, но тем не менее я очень сомневаюсь в том, чтобы такое было возможно. Ей было только восемнадцать.
— Ладно, — сказал я. Возможно здесь Арт прав. Я знал, что обычно он делает аборты только замужним женщинам, тем, кому уже к тридцати или перевалило за тридцать. Он часто говорил о том, что не хочет связываться с малолетками, хотя время от времени он брал и их. Работать с взрослыми, замужними женщинами было намного безопаснее, к тому же они держат язык за зубами и трезво смотрят на жизнь. Но мне было известно и то, что за последнее время у него прибавилось молоденьких пациенток, потому что, как он сам говорил, заниматься только замужними женщинами означало бы дискриминацию и ущемление прав незамужних. Он говорил об этом полушутя-полусерьезно.
— А какой она была, когда пришла к тебе в кабинет? — спросил я. — Как бы ты ее описал?
— Она показалась мне довольно приятной девочкой, — сказал Арт. — Красивая, далеко не глупая, ей удавалось очень хорошо держать себя в руках. Очень прямолинейная, как я уже сказал. Она вошла в мой кабинет, села, сложила руки на коленях и начала говорить. Она использовала и медицинские термины, например, «аменорея». Я думаю, что это следствие того, что она выросла в семье врачей.
— Она нервничала?
— Да, — сказал Арт, — но они все волнуются. От этого и диагноз бывает трудно установить.
Дифференциальная диагностика аменореи, и в частности у молодых девушек, должна рассматривать проявление нервозности как одну из основных причин возникновения болезни. Очень часто задержка в наступлении или полное отсутствие менструаций у женщин происходит по психологическим причинам.
— Но четыре месяца?
— Маловероятно. К тому же она начала прибавлять в весе.
— И много?
— Пятнадцать фунтов.
— Само по себе это еще ничего не означает, — сказал я.
— Не означает, — сказал он, — но предполагает.
— Ты ее смотрел?
— Нет. Я, конечно, предложил, но от осмотра она отказалась. Сказала, что пришла на аборт, и когда я снова сказал, что не сделаю этого, она встала и ушла.
— А она ничего не говорила тебе о своих планах на будущее?
— Говорила, — согласился Арт. — Она пожала плечами и сказала: «Наверное, придется рассказать им все как есть и рожать».
— И поэтому ты подумал, что она не станет пытаться сделать аборт в другом месте?
— Точно так. Она показалась мне очень разумной и понятливой девочкой, во всяком случае, она очень внимательно выслушала все мои доводы. Я именно так и поступаю в подобных случаях — стараюсь объяснить женщине, почему ей нельзя делать аборт, и почему она должна примириться с тем, что у нее родится ребенок.
— Очевидно потом она изменила свое решение.
— Очевидно.
— Хотелось бы знать, почему.
Арт усмехнулся.
— Тебе когда-нибудь приходилось встречать ее родителей?
— Нет, — признался я, и тут же, спохватившись, задал встречный вопрос, — а тебе?
Но Арт быстро нашелся. Он понимающе усмехнулся и торжествующе сказал:
— Нет. Никогда. Но зато я очень наслышан.
— И что же ты слышал?
Тут вернулся сержант и начал с лязганьем отпирать дверь.
— Время истекло, — объявил он.
— Еще пять минут, — сказал я.
— Время истекло.
Арт спросил:
— Ты с говорил с Бетти?
— Да, — ответил я. — У нее все в порядке. Я позвоню ей, когда выйду отсюда и скажу, что у тебя все нормально.
— Она будет переживать, — сказал Арт.
— Джудит побудет с ней. Все будет хорошо.
Арт печально улыбнулся.
— Извини, что доставил тебе лишние хлопоты.
— Ничего страшного. — Я взглянул на сержанта, дожидавшегося у открытой двери. — У полиции нет оснований к тому, чтобы задерживать тебя. Тебя должны будут освободить не позже полудня.
Сержант сплюнул на пол.
Мы с Артом пожали друг другу руки.
— Кстати, — вспомнил я, — где сейчас тело?
— Скорее всего в «Мем». Но возможно ее уже увезли в морг при городской больнице.
— Я выясню это, — сказал я. — И ни о чем не беспокойся, — с этими словами я вышел из камеры, и сержант запер за мной дверь. Ведя меня обратно по коридору, он не произнес ни слова, но когда мы с ним оказались в вестибюле, он сказал:
— Капитан хотел вас видеть.
— Хорошо.
— Он хотел бы немного побеседовать с вами.
— Просто проводите меня к нему, — сказал я.
На зеленой двери висела табличка «Следователь по делам об убийствах», под которой был приколот листок визитки с отпечатанным на нем именем — «Капитан Петерсон». Капитан оказался немногословным человеком плотного телосложения, его седеющие волосы были коротко острижены. Он вышел из-за стола, чтобы поприветствовать меня, и я заметил, что он хромал на правую ногу. Капитан даже не пытался скрыть этот свой недостаток; напротив, он скорее всячески подчеркивал его, загребая по полу мыском поврежденной ноги. Полицейский, как и солдаты, имеют обыкновение гордиться своими физическими недостатками. Зато всем сразу становится ясно, что Петерсон получил это увечье отнюдь не в автокатастрофе.
Про себя я подумал, что это, скорее всего, результат пулевого ранения — ранения ножом в икру встречаются гораздо реже — но тут он протянул мне руку и представился:
— Я капитан Петерсон.
— Джон Берри.
Он от души пожал мне руку, но взягляд его оставался холодным и вопрошающим. Петерсон указал мне рукой на кресло, приглашая садиться.
— Сержант сказал мне, что видит вас впервые, и я подумал, что мне следовало бы познакомиться с вами. Мы знакомы с большинством бостонских адвокатов по уголовным делам.
— Имеются в виду адвокаты, выступающие в суде?
— Ну да, — просто сказал он. — Они самые. — Капитан выжидающе разглядывал меня.
Я промолчал. Когда стало ясно, что молчание несколько затягивается, Петерсон, спросил:
— А какую фирму представляете вы?
— Фирму?
— Да.
— А я не адвокат, — сказал я, — и не знаю, что укрепило вас в уверенности, будто бы им являюсь.
Он сделал вид, что очень удивлен.
— А разве вы сами не представились так сержанту?
— Я?
— Вы. Вы сказали ему, что вы адвокат.
— Я ему это сказал?
— Да, — сказал Петерсон, положив обе руки ладонями вниз на стол перед собой.
— Кто вам мог сказать такое?
— Он сам.
— Он что-то путает.
Петерсон откинулся на спинку кресла и примирительно улыбнулся мне, словно хотел этим сказать «давайте не будем ссориться из-за ерунды».
— Если бы мы знали, что вы не адвокат, вам ни за что не разрешили бы свидание с Ли.
— Возможно. Но с другой стороны, у меня никто не спросил даже имени, а уж тем более не интересовался родом моих занятий. Я даже не был зарегистрирован в книге для посетителей.
— Должно быть сержант просто растерялся.
— Впрочем, — сказал я, — меня это не удивляет.
Петерсон безучастно улыбнулся. Мне был знаком подобный тип людей: это удачливый полицейский, который знает, на что следует обратить внимание, а что лучше пропустить мимо ушей. Очень вежливый и обходительный полицейский, коим он останется до поры до времени, пока преимущество не окажется на его стороне.
— Итак? — наконец изрек он.
— Я коллега доктора Ли.
— Врач? — если он и был удивлен, то сумел не обнаружить этого.
— Да.
— И, конечно, вы, врачи, всегда держитесь вместе, — сказал Петерсон, все еще продолжая улыбаться. Должно быть за последние две минуты ему пришлось улыбаться больше, чем за последнюю пару лет.
— Не совсем, — сказал я.
Натянутая улыбка начала понемногу меркнуть, возможно причиной тому стало оказавшееся непомерным непривычное напряжение мускулатуры.
— Если вы врач, — сказал Петерсон, — то я очень советовал бы вам держаться как можно подальше от Ли. Огласка может очень повредить вашей практике.
— Какая огласка.
— Публичное оглашение вашего имени на суде.
— А что, будет суд?
— Да, — сказал Петерсон. — И публичная огласка может самым губительным образом сказаться на вашей практике.
— Я не практикующий врач, — возразил я.
— Вы что, занимаетесь какими-либо исследованиями?
— Нет, — сказал я. — Я патологоанатом.
Это мое заявление, казалось, заставило капитана отреагировать. Он подался было вперед, но потом, словно спохватившись, снова откинулся на спинку кресла.
— Патологоанатом, значит, — повторил он.
— Точно так. Я работаю при больницах, делаю вскрытия и занимаюсь тому подобными вещами.
Какое-то время Петерсон сидел молча. Хмурясь, он почесывал тыльную сторону ладони, устремив взгляд на крышку стола перед собой. Наконец он сказал:
— Я не знаю, что вы пытаетесь тут доказать, доктор. Но в ваших услугах мы не нуждаемся, а Ли зашел уже слишком далеко, чтобы…
— А вот это нужно еще доказать.
Петерсон покачал головой.
— Да вы и сами все прекрасно знаете.
— Не у верен, что это так.
— В таком случае, — сказал Петерсон, — известно ли вам, какую сумму может подать иск врач в случае ареста, если впоследствии его выпускают за недоказанностью улик?
— Миллион долларов, — ответил я.
— Ну, скажем так, пятьсот тысяч. Но не велика разница. Суть-то от этого не меняется.
— И вы считаете, что правда на вашей стороне.
— У нас есть для этого основания, — Петерсон снова улыбнулся. — Ну разумеется, доктор Ли может назвать вас в качестве свидетеля. Это нам известно. И вы сможете наговорить с три короба хороших и высоких слов о нем, пытаясь сбить с толку суд, поразить их своими вескими, как вам кажется, научными обоснованиями. Но вам не удастся пройти мимо основного факта. Это у вас просто не выйдет.
— И что же это за факт такой?
— Сегодня утром в больнице «Бостон Мемориэл Хоспитл» умерла истекающая кровью после подпольного аборта девочка. И это неопровержимый, вопиющий факт.
— И вы настаиваете на том, что этот аборт дело рук доктора Ли?
— Это подтверждается кое-какими уликами, — учтиво проговорил Петерсон.
— Тогда лучше бы им оказаться по-настоящему стоящими, — сказал я, — потому что доктор Ли является опытным и уважаемым…
— Послушайте, — перебил меня Петерсон, впервые за все время проявляя признаки нетерпения, — что вы там себе думаете? Вы что, считаете, что та девочка была дешевой потаскушкой? Уверяю вас, что это была прекрасная девочка, замечательная девочка из очень приличной семьи. И вот эта совсем еще юная и очень красивая девочка попала в руки к живодеру. Но она, разумеется, не стала обращаться к какой-нибудь повитухе из Роксбури или норт-эндскому шарлатану. У нее было достаточно благоразумия и денег, чтобы не делать этого.
— Но с чего вы взяли, что это во всем виноват доктор Ли?
— Боюсь, что вас это не касается.
На это я только пожал плечами.
— Адвокат доктора Ли наверняка спросит вас о том же, и его это будет касаться самым непосредственным образом. А если вам нечего сказать…
— Нам есть, что сказать.
Я ждал. Можно сказать, что мне уже просто хотелось убедиться в том, как далеко заведут Петерсона его такт и обходительность. Он не должен мне больше ничего рассказывать; он не должен давать мне ни единого намека. Если же он скажет еще что-нибудь, то это будет большой ошибкой с его стороны.
И Петерсон сказал:
— У нас есть свидетель, который слышал, как пострадавшая упоминала доктора Ли.
— Девочка поступила в больницу в состоянии шока, она бредила и была в пред коматозном состоянии. Вряд ли то, что она могла наговорить тогда может быть сочтено достаточно вескими доказательствами.
— Когда она говорила об этом, она еще не была в состоянии шока. Она сказала об этом намного раньше.
— Кому же?
— Собственной матери, — объявил Петерсон, и лицо его расплылось в самодовольной ухмылке. — Она сказала матери о том, что это сделал Ли. Тогда они еще только собирались отправиться в больницу. И ее мать покажет под присягой, что это было именно так.
Я постарался перенять стиль действий Петерсона, и теперь сидел, напустив на себя безучастный вид. К счастью, за плечами у меня имелся уже значительный опыт по части применения этого же приема в медицине; проработав какое-то время врачом, вы уже не станете удивляться, если пациент рассказывает вам, например, что он по десять раз за ночь занимается любовью, или видит себя во сне убивающим собственных детей, или же ежедневно выпивает целый галлон водки. Это часть имиджа врача: пусть все считают, что удивить его не возможно ничем.
— Понимаю, — сказал я.
Петерсон кивнул.
— Это заслуживающий доверия свидетель, — добавил он. — Зрелая женщина, решительная, но осторожная в суждениях. И, кстати, весьма привлекательная. Она произведет отличное впечатление на присяжных.
— Возможно.
— И теперь когда, я был с вами предельно откровенен, — сказал Петерсон, — может быть вы расскажете мне, чем вызван ваш столь необычный интерес к доктору Ли.
— Я не усматриваю в этом ничего необычного. Он мой друг.
— Он позвонил вам даже прежде, чем своему адвокату.
— По закону ему положено два телефонных звонка.
— Вы правы, — согласился Петерсон, — но в подавляющем большинстве случаев люди используют их на то, чтобы позвонить адвокату и жене.
— А он хотел поговорить со мной.
— Да, — сказал Петерсон. — Но вопрос в том, почему?
— Потому что я одно время изучал юриспруденцию, — ответил я, — а так же в связи с моим врачебным опытом.
— У вас есть диплом юриста?
— Нет, — признался я.
Петерсон водил ладонью по краю стола.
— Я, видно, чего-то тут не понимаю.
— Я не уверен, — сказал я, — что в данный момент это настолько важно.
— А может быть вы тоже могли оказаться до некоторой степени замешанным в этом деле?
— Все может быть, — сказал я.
— Означает ли это признание?
— Это означает только то, что все может быть.
Еще какое-то мгновение он оценивающе разглядывал меня.
— А вы, доктор Берри, очень несговорчивы, как я погляжу.
— Я скептик.
— Но если вы так скептически относитесь ко всему, то откуда у вас уверенность, что доктор Ли этого не делал?
— Боюсь, адвоката защиты из меня не выйдет.
— Знаете, — сказал Петерсон, — от ошибки никто не застрахован. Даже врач.
Когда я вышел на улицу, оказываясь под уныло моросящим октябрьским дождиком, то первым делом подумал о том, что, решив бросить курить, я выбрал для этого крайне неподходящее время. Петерсон действовал мне на нервы, и теперь я чувствовал себя вконец расстроенным. Я успел выкурить целых две сигареты по дороге к магазинчику, где я собирался купить новую пачку. Я ожидал увидеть перед собой твердолобого и до необычайности тупого полицейского. Но Петерсон не оправдал моих ожиданий. Если все рассказанное им было правдой, то, выходило, что полиция и впрямь располагала достаточно вескими доказательствами. Возможно, при некоторых обстоятельствах они могли и не сработать, но тем не менее значимость улик позволяла ему не опасаться того, что из-за случайно допущенного просчета ему придется вылететь с работы.
Петерсон оказался в довольно затруднительном положении. С одной стороны, содержать доктора Ли под арестом было не безопасно; но с другой стороны, при должной серьезности улик, было столь же не безопасно оставлять его на свободе. Сложившаяся ситуация требовала от Петерсона принятия решения, и он сделал свой выбор. Теперь он будет упорно отстаивать свою точку зрения так долго, насколько это будет возможно. Тем более, что на крайний случай у него и отговорка имеется: если дела пойдут уж совсем плохо, что он сможет свалить всю вину на миссиз Рэндалл. Он действовал по той же схеме, что в среде хирургов и молодых стажеров известна более под сокращением ДСР: делал свою работу. Это означает, что врач действует, руководствуясь очевидными симптомами, не задумываясь о том, прав он в данном случае или нет; его оправдывает то, что он поступал, как в тот момент требовали от него обстоятельства.[121] В этом смысле позиции Петерсона оставались надежными. Он ничем не рисковал: если Арта осудят, Петерсон будет избавлен от выслушивания выговоров и нотаций. Но если Арт даже будет и оправдан, то Петерсон здесь снова вроде как ни при чем. Потому что он просто делал свою работу.
Войдя в магазин, я купил сразу две пачки сигарет и сделал несколько телефонных звонков из установленного тут же телефона-автомата. Сначала я позвонил в лабораторию и предупредил, что до конца дня меня не будет. Затем я позвонил Джудит и попросил ее пойти домой к Артуру и оставаться там вместе с Бетти. Она спросила, видел ли я самого Арта, и я сказал, что да, видел. Потом она спросила, все ли с ним в порядке, и я ответил, что все в полном порядке, и что его должны будут скоро отпустить.
Вообще-то я не имею привычки что-либо утаивать от жены. Ну, может быть, за исключением, может быть, пары совсем незначительных, я бы сказал, мелочей. Как, например, рассказ о выходках Камерона Джексона на конференции Американского хирургического общества, что проводилась несколько лет тому назад. Я знал, что она наверняка станет очень переживать за жену Камерона. Тем более, я видел, как была расстроена Джудит, когда они развелись по весне. Этот развод был известен в местных кругах как МР — медицинский развод — и не имел ничего общего с прочими условностями. Просто Камерон, преуспевающий ортопед, полностью посвятивший всего себя медицине, с некоторых пор начал реже обедать дома, проводя все время в больнице. Но его жена так и не смогла смириться с этим. Вначале она выражала свое недовольство и возмущение по поводу ортопедии, а затем объектом для гнева стал сам Камерон. Теперь она осталась с двумя детьми, получая триста долларов в неделю, но только счастливее от этого она все равно не стала. Она жить не может без Камерона, но только ей нужен только он один — без медицины.
Камерон тоже не в восторге от случившегося. Я случайно встретил его на прошлой неделе, и в разговоре он прозрачно намекнул, что вроде собирается жениться на какой-то медсестре, с которой встречается последнее время. Конечно, он знает, что пойдут всякие там разговоры, но самое большое впечатление на меня произвел сам ход его рассуждений: «Но по крайней мере, эта-то хоть поймет…»
Я часто думаю о Камероне Джексоне, равно как еще о доброй дюжине своих знакомых, очень на него похожих. Обычно я вспоминаю о нем поздно вечером, когда мне приходится задерживаться в лаборатории или когда я бываю настолько занят, что, засидевшись за работой, забываю позвонить домой и предупредить, что приду позже, чем обычно.
Как-то раз мы с Артом Ли разговорились об этом, и последнее слово, разумеется, осталось за ним.
— Теперь я, кажется, начинаю понимать, — сказал он в присущей только ему цинничной менере, — почему священники никогда не женятся.
Брак самого Арта был наредкость прочным союзом. Мне кажется все это потому, что Арт китаец, хотя, разумеется, само по себе это не может служить достаточным объяснением. Арт и Бетти были слишком высокообразованными людьми, чтобы слепо следовать традициям, но в то же время, полагаю, и полностью отрешиться от них было далеко не просто. Арта постоянно мучают угрызения совести, что он посвящает семье недостаточно времени, и чтобы как-то исправить это положение, он буквально заваливает своих троих детей подарками, чем уже избаловал их до невозможности. Арт без ума от них, о своих детях он может говорить бесконечно, и обычно в таких случаях остановить его бывает очень трудно. Его отношение к жене представляется мне более сложным и неодназначным. Иногда он словно ожидает, что она станет увиваться вокруг него, словно преданная собачонка, и временами кажется, что подобная роль ее тоже как будто вполне устраивает. В другое время она может быть более независимой.
Бетти Ли можно поистине назвать самой красивой женщиной из тех, что мне когда-либо приходилось встречать. У нее тихий голос, она грациозна и стройна; рядом с ней Джудит кажется особой шумливой и даже несколько мужеподобной.
Мы с Джудит поженились восемь лет назад. Мы познакомились, когда я учился на медицинском факультете, а она заканчивала учебу в колледже Смитта. Детство Джудит прошло в Вермонте, в семье фермера, и, как впрочем, это принято среди красивых девушек, она очень практичная.
Я сказал ей.
— Побудь с Бетти.
— Хорошо.
— Успокой ее.
— Ладно.
— И гони подальше репортеров.
— А что, могут быть и репортеры?
— Я не знаю. Но если что, гони их в шею.
Она сказала, что сделает все, как я сказал и положила трубку.
После этого я позвонил Джорджу Брэдфорду, адвокату Арта. Брэдфорд был опытным адвокатом, обладавшим надежными связями; он был главным из компаньонов в адвокатской фирме «Брэдфорд, Стоун и Уитлоу». Когда я позвонил, его не оказалось на месте, и тогда я оставил для него сообщение.
Наконец я позвонил еще и Льюису Карру, профессору-консультанту, работавшему при больнице «Бостон Мемориэл». Некоторое время ушло на то, пока коммутатор соединил меня с ним, и как всегда он ответил на звонок очень живо.
— Карр слушает.
— Лью, это Джон Берри.
— Привет, Джон. Что у тебя?
Карр был в своем репертуаре. Большинство врачей, когда им приходится разговаривать по телефону с другими врачами, придерживаются своего рода неписанного правила: сначала они спрашивают, как у вас дела, потом интересуются обстановкой на работе, а после, как поживает ваша семья. Но Карр давно нарушил это правило, как, впрочем, он не признает и других условностей.
Я скказал:
— Я звоню тебе насчет Карен Рэндалл.
— А что тебя интересует? — судя по голосу, он насторожился. Очевидно, в «Мем» это считалось запретной темой.
— Все что, ты можешь мне рассказать. Все, что тебе, может быть, пришлось услышать.
— Послушай, Джон, — сказал он, — ее отец считается очень влиятельным человеком в этой больнице. Даже если я что-то слышал, то это никого не касается. А кому это понадобилось знать?
— Мне.
— Лично тебе?
— Да, мне лично.
— Но зачем?
— Потому что Артур Ли мой друг.
— А его что, уже взяли? Я что-то слышал об этом, но, признаться, не поверил. Мне казалось, что у Ли хватит ума…
— Лью, что случилось прошлой ночью?
Карр вздохнул.
— О боже, это черт знает что. Очень мерзкое дело.
— Что ты имеешь в виду?
— Я не могу говорить об этом сейчас, — ответил Карр. — Приходи ко мне, вот тогда и поговорим.
— Хорошо, — сказал я. — А где сейчас тело? Оно у вас?
— Нет, уже увезли в городскую.
— Вскрытие уже было?
— Понятия не имею.
— Окей, — сказал я. — Я скоро заскочу к тебе. А на карту ее никак нельзя взглянуть?
— Вряд ли, — ответил Карр. — Она у старика.
— И что, выудить ее нельзя никак?
— Никак, — подтвердил он.
— Ну ладно, — сказал я. — Я позднее заеду к тебе.
Я положил трубку на рычаг, а потом опустил в щель еще один десятицентовик и набрал номер телефона морга при городской больнице. Секретарь подтвердила, что тело к ним уже поступило. У секретарши, Элис, было не все в порядке со щитовидкой, и голос ее звучал так, как если бы она проглотила контрабас.
— Вскрытие уже было? — поинтересовался я.
— Еще не начинали, только собираются.
— А они не могут немного подождать? Я скоро приеду.
— Не думаю, что вас станут ждать, — словно из бочки громогласно ухнула Элис. — У нас здесь уже топчется какой-то нетерпеливый красавец из «Мемориэл».
Она посоветовала мне поторопиться. Я сказал, что скоро буду.
У нас в Бостоне бытует широко распространенное мнение, будто бы медицинское обслуживание в нашем городе поставлено на самом высочайшем мировом уровне. И сами горожане настолько уверены в этом, что практически всеми это устверждение воспринимается как неоспоримый факт.
Но вот по вопросу о том, какую из бостонских больниц следует считать самой лучшей изо всех неизменно разгораются жаркие и страстные споры. Претендентов на это звание трое: «Дженерал», «Брайхам» и «Мемориэл». Сторонники «Мемориэл», отстаивая свою правоту, станут доказывать вам, что «Дженерал» слишком велик, а «Брайхам», наоборот, слишком мал; к тому же по их утверждениям выходит, что «Дженерал» слишком уж клинический центр, а «Брайхам» чересчур научный; что в «Дженерал» принебрегают хирургией, отдавая предпочтение лекарствам, а в «Брайхаме» наоборот. И наконец вам многозначительно скажут, что уровень подготовки персонала в «Дженерал» и в «Брайхаме» намного ниже и не идет ни в какое сравнение со знаниями и умениями, которыми обладают сотрудники «Мемориэл».
Но в любом из спорных списков «Городская больница Бостона» занимала место, близкое к концу. Теперь я ехал в сторону именно этой больницы, минуя по пути Деловой Центр, являющийся по сути показательным примером тому, что политики любят называть Новым Бостоном. Это широко раскинувшийся огромный комплекс из небоскребов, отелей, магазинов и площадей со множеством фонтанов, бестолково занимающих довольно большое пространство, придавая району современный вид. Отсюда рукой подать до другой городской достопримечательности — района красных фонарей, который хоть отнюдь не блещет ни современностью, ни новизной, но подобно Деловому Центру, тоже по-своему функционален.
Район красных фонарей находится на окраине негритянских трущоб Роксбури. Городская больница имеет примерно такое же расположение. Я ехал по неровной дороге, подскакивая на кочках и то и дело попадая в рытвины, и думал о том, что вотчина Рэндалла, где он был полновластным хозяином, осталась далеко позади.
То что, врачи из династии Рэндаллов практиковали в самом «Мемориэл» было вполне закономерно. В Бостоне семья Рэндаллов считалась потомками старинного рода, и это означало, что они могли претендовать на то, что предки их прибыли сюда если уж не на самом «Мейфлауэр», то по крайней мере на последовавшем сразу же за ним «Пилигриме», внеся тем самым свой вклад в генофонд нации. На протяжении нескольких столетий выходцы из этой семьи становились врачами: Вильсон Рэндалл умер в 1776 году на Банкер-Хилл.
Позднее из этой династии вышли многие выдающиеся врачи. На заре нашего столетия знаменитый хирург Джошуа Рэндалл проводил операции на мозге, внеся непереоценимый вклад в развитие нейрохирургии в Америке. Это был суровый, не терпящий возражений человек; в связи с этим бытует даже довольно известная в медицинских кругах история, якобы имевшая место на самом деле, за достоверность которой, впрочем, никто не ручается.
Джошуа Рэндалл, как и многие хирурги того времени, придерживался того правила, что молодым врачам, работавшим под его началом, жениться непозволительно. И вот случилось так, что один из докторов решился нарушить этот запрет и тайком женился; но тайное все же стало явным, и в один прекрасный день, несколько месяцев спустя, Рэндалл, узнав об этом, собрал всех своих стажеров, выстроил их в одну шеренгу и сказал:
— Доктор Джоунз, попрошу вас сделать один шаг вперед.
И когда провинившийся врач, дрожа от страха, встал перед ним, Рэндалл продолжал:
— Насколько я понимаю, вы женились, — этим самым он как будто вынес приговор, диагностировав неизлечимую болезнь.
— Да, сэр.
— В таком случае может бы вы имеете сказать нам что-нибудь в свое оправдание, прежде, чем я выгоню вас отсюда.
Молодой врач задумался ненадолго, а потом сказал:
— Да, сэр. Я обещаю, что этого больше никогда не повторится.
Говорят, что Рэндалла так умилил этот ответ, что в конце концов он сменил гнев на милость и позволил врачу работать с ним дальше.
На смену Джошуа Рэндаллу пришел Уинтроп Рэндалл. Дж.Д.Рэндалл, отец Карен, был кардиохирургом, специализировавшимся на пересадках клапанов. Я не был лично знаком с ним, но прежде мне довелось довелось один или два раза увидеть его — почтенного вида седой человек, показавшийся мне суровым и властным. Он был грозой молодых хирургов, старавшихся пройти стажировку именно под его руководством, но в то же время страстно его ненавидевших.
Его брат, Питер, был врачом-терапевтом, имевшим собственную приемную близ «Коммонз». Он был исключительно светским человеком, и лечиться у него считалось престижным. Наверное как врач он был тоже достаточно опытен, хотя у меня не было возможности лично судить об этом.
У Дж.Д. был еще и сын, брат Карен, который учился в Гарварде на медицинском факультете. Примерно с год тому назад ходили слухи, будто бы парня собираются исключить оттуда за неуспеваемость, но, видимо, все обошлось.
В другое время и в другом городе, это могло бы показаться странным: разве обязательно молодому человеку, пусть даже из семьи с такими богатыми медицинскими традициями, посвящать свою жизнь тому же? Где угодно, но только не в Бостоне: в Бостоне же состоятельные, всеми почитаемые династии издавна признавали только две профессии, которые, на их взгляд, могли заслуживать внимания. Одной из них считалась медицина, а другой юриспруденция; исключения допускались только в пользу академической науки, что тоже было вполне почетно, особенно если при этом удавалось стать профессором в Гарварде.
Но в семье Рэндаллов не было ни ученых, ни юристов. Это была династия врачей, в которой так уж было заведено, что всякий из Рэндаллов должен всеми правдами и неправдами закончить медицинский факультет и пополнить ряды штатных врачей,[122] живущих при «Мем». И на медицинском факультете, и в «Мем», было время, даже закрывали глаза на плохие оценки, когда это касалось кого-нибудь из Рэндаллов, ведь за все эти годы семья более, чем многократно оправдала кредит доверия. Носящий фимилию Рэндалл и посвятивший себя медицине был обречен на успех.
Ну вот, пожалуй, как будто и все, что я знал об этой семье, помимо того, что это была очень состоятельная семья, принадлежащая к епископальной церкви, всеми уважаемая и имеющая вес и влияние обществе.
Теперь мне предстояло выяснить больше.
За три квартала до больницы я проехал через Фронтовую Полосу на углу двух авеню: Массачусеттс и Колумбус. Вечерами здесь яблоку негде упасть; как раз тут и собираются проститутки, сводники, наркоманы и торговцы наркотиками. Название свое это место получило оттого, что врачам из городской больницы приходится так часто сталкиваться с тем, что больные с ножевыми и огнестрельными ранами поступают именно отсюда, что они уже давно считают его зоной локализованных военных действий.[123]
Городская больница «Бостон Сити» представляет собой обширный комплекс зданий, занявший под себя целых три городских квартала. Эта больница рассчитана на более чем 1.350 коек, места на которых занимают по большей части алкоголики и беспризорные бродяги. В кругах бостонского медицинского эстеблишмента больница «Сити» из-за подобного контингента именуется не иначе как «Бостон Шитти»[124]. Но тем не менее считается, что эта больница как нельзя лучше подходит для прохождения практики стажерами, потому что в ней можно получить реальное представление о многих заболеваниях, с которыми никогда не приходятся сталкиваться врачам в престижных больницах. Наглядный пример тому — цинга. В нашей современной Америке случаи заболевания цингой единичны. Для достижения подобного эффекта необходимо хроническое недоедание и полное воздержание от употребление в пищу овощей и фруктов в течение по крайней мере пяти месяцев. Случаи цинги настолько редки, что в большинстве больниц в среднем бывает по одному случаю раз в три года; зато в «Бостон Сити» их число ежегодно доходит до полудюжины, обычно подобные пациенты поступают весной, в «сезон цинги».
Другие примеры: запущенные формы туберкулеза, третичный сифилис, раны огнестрельные и ножевые, последствия несчастных случаев, попыток самоубийства и неудач в личных делах. Короче, вне зависимости от того, что еще может быть причисленно к данной категории пороков, через «Сити» их проходит намного больше, и в гораздо более запущенной форме, чем через любую другую больницу Бостона.[125]
Внутреннее убранство городской больницы напоминает скорее лабиринт, возведенный сумасшедшим. Бесконечные коридоры и переходы, в том числе и проложенные под землей, соединяют добрую дюжину отдельно выстроенных зданий больницы. На каждом углу вывешены большие зеленые таблички, указывающие направление, но и от них мало проку; даже несмотря на подобные меры здесь царит безнадежная путанница.
Я пробирался по лабиринтам коридоров и зданий, и меня одолевали воспоминания о тех временах, когда мне самому приходилось проходить стажировку при этой больнице. Вспоминалось все, вплоть до мельчайших подробностей. Мыло: необычное, дешевое мыло со специфическим запахом, оно было везде. У каждой раковины висели бумажные мешки: один для бумажных полотенец, а другой для использованных резиновых перчаток. Больница экономила на перчатках, собирая уже использованные, отмывая и снова пуская их в оборот. Маленькие пластиковые карточки с именем, имевшие по краям черную, синюю или красную окантовку — это зависело уже от занимаемой должности. Я проработал в этой больнице год, за время которого мне пришлось сделать несколько судебных вскрытий.
В медицинской практике есть всего четыре случая, подпадающие под юрисдикцию коронера, следователя ведущего дела о насильственной или скоропостижной смерти, когда, в соответствии с законом, вскрытие должно проводиться в обязательном порядке. И даже каждый стажер-патологоанатом может наизусть процитировать этот список:
Если смерть пациента наступает в результате насильственных действий или при невыясненных обстоятельствах.
Если смерть наступает по дороге в больницу.
Если пациент умирает в течении суток после поступления.
Если пациент умирает вне стен больницы, в то время, когда он не находился под наблюдением у врача.
В любом из перечисленных случаев вскрытие проводится в «Сити». Как и во многих других городах, у бостонской полиции нет своего отдельного морга. Второй этаж Корпуса Мэллори, в котором и распологается патологоанатомическое отделение больницы, отдан под кабинеты для проведения судебно-медицинских экспертиз. Вскрытия в большинстве случаев проводятся стажерами-первогодками из больницы, где скончался пациент. Для молодых врачей-стажеров, остающихся пока что новичками в этом деле и вынужденных всякий раз бороться с волнением, вскрытие в интересах следствие может оказаться задачей не из легких.
К примеру, вам никогда раньше не приходилось сталкиваться со случаями отравления или поражения током, и поэтому вы очень беспокоитесь, как бы не пропустить что-нибудь очень важное. Рекомендации по выходу их подобного затруднения передаются из уст в уста, от стажера к стажеру: прежде всего необходимо тщательно осмотреть и измерить труп, а потом, уже по ходу вскрытия, делать как можно больше снимков и записей, и «оставлять все», в том смысле, чтобы сохранить образцы тканей всех жизненно важных органов на тот случай, если судом будет вынесено решение о повторном разборе результатов вскрытия. Сохранение всех образцов, несомненно, представляется делом довольно хлопотным и дорогим. На это приходится расходовать больше консервантов, выделять дополнительную лабораторную посуду, и для хранения всего этого понадобится больше места в холодильных камерах. Но если только вскрытие проводится по делу, по которому ведет следствие полиция, то данному правилу следуют безоговорочно.
И все же, даже при неукоснительном соблюдении всех предосторожностей, вы не сможете полностью избавиться от волнений. При проведении вскрытия вам не будет давать покоя страх, леденящая душу чудовищная мысль, что вдруг прокурор или защита потребуют от вас представить им еще какие-либо сведения, какое-нибудь решающее, принципиально важное для суда доказательство, будь оно позитивным или негативным, а вы будете не в состоянии удовлетворить этот запрос, потому что в свое время не сумели просчитать все варианты, равно как вникнуть во все тонкости и предугадать решительно все возможности.
По какой-то всеми давно позабытой причине у самых дверей при входе в Мэллори были установлены две небольшие каменные скульптуры сфинксов. Каждый раз, когда я смотрю на них, у меня в душе неизменно возникает тревожное чувство; эти каменные сфинксы в здании патологоанатомического отделения как будто напоминают о древних чертогах, где древние египтяне проводили ритуал бальзамирования.
Я поднялся на второй этаж, собираясь переговорить с Элис. Она была явно не в настроении; вскрытие еще не начинали из-за какой-то задержки; и вообще в последнее время все идет через пень-колоду; и знаю ли я о том, что зимой снова ожидается эпидемия гриппа?
Я сказал, что знаю, и получил наконец возможность задать свой вопрос:
— А кто проводит вскрытие Карен Рэндалл?
Элис неодобрительно нахмурилась.
— Да приехал сюда один такой из «Мем». Какой-то Хендрикс, что ли…
Я был удивлен. Я ожидал, что по такому случаю на вскрытие прибудет кто-нибудь посолиднее.
— Он уже там? — спросил я, кивнув в сторону дальнего конца коридора.
— Угу, — утвердительно промычала Элис.
Я зашагал по коридору в сторону двустворчатых дверей, открывающихся в любую сторону, проходя мимо находившихся справа холодильных камер, где хранились тела, и мимо аккуратно выведенного на стене трафарета «ПОСТОРОННИМ ВХОД ЗАПРЕЩЕН». Двери были деревянными, глухими, без стеклянных окошек, и их створки были помечены двумя табличками — «ВХОД» и «ВЫХОД». Толкнув дверь, я вошел в секционный зал, то помещение, где проводились вскрытия. В дальнем углу его о разговаривали о чем-то двое мужчин.
Секционный зал представлял собой большую комнату, стены которой были выкрашены унылой краской — казенный зеленый цвет. Низкий потолок, цементный пол, проходящие под самым потолком трубы выставлены на всеобщее обозрение; тратиться на оборудование интерьеров здесь было не принято. В строгий ряд были выстроены пять столов из нержавеющей стали, каждый был длиной в шесть футов. Они имели слегка наклонную поверхность, край которой с боков был загнут кверху. На стальную поверхность стола непрерывно подавалась проточная вода, стекавшая затем по сточной трубе у нижнего его конца. Вода текла по столу на протяжении всего вскрытия, чтобы вместе с ней смывалась бы кровь и маленькие кусочки органической ткани. Так же непрерывно работал огромный, около трех футов в диаметре, вентилятор вытяжки, встроенной в одно из окон с матовыми стеклами. Вместе с этим небольшое устройство подавало сюда нечто напоминающее освежитель воздуха, придавая последнему фальшивый запах хвои.
Рядом с входной дверью находилась комната, где патологоанатомы могли переодеться из своей повседневной одежды в зеленую хирургическую робу и фартук. У этой же стены находились четыре раковины, над самой дальней из которой висела табличка «ТОЛЬКО ДЛЯ МЫТЬЯ РУК». Остальные раковины использовались для мытья инструментов и промывки взятых на исследование органов. Вдоль одной из стен стояли самые обычные шкафы, в которых хранились перчатки, сосуды для образцов тканей, консерванты, реактивы и фотоаппарат. Обычно перед тем, как вынуть какой-нибудь из имеющих отклонение от нормы органов, их фотографировали на месте.
Когда я вошел в помещение, те двое обернулись в мою сторону. Как раз перед моим появлением здесь они обсуждали какой-то случай, на дальнем столе перед ними лежал труп. Я узнал одного из них, это был стажер по имени Гаффен. Наше с ним знакомство носило скорее шапочный характер. Я знал, что он очень умен и довольно заносчив. С его собеседником я не был знаком вовсе; поэтому я предположил, что это скорее всего и есть Хендрикс.
— Привет, Джон, — сказал Гаффен. — Ты как здесь оказался?
— Вскрытие по Карен Рэндалл.
— Они начнут буквально через минуту. Переоденешься?
— Нет, спасибо, — отказался я. — Я просто посмотрю.
Вообще-то я не имел бы ничего против переодевания, но тогда мне это показалось неуместным. Единственный способ сохранить свой статус стороннего наблюдателя, это остаться в своей обычной одежде. Мне меньше всего хотелось, чтобы сложилось мнение, будто бы я активно участвовал в проведении этого вскрытия и, возможно, каким-то образом оказал влияние на сделанные в ходе него выводы и заключения.
Обращаясь к Хендриксу, я сказал:
— По-моему, раньше мы с вами не встречались. Я Джон Берри.
— Джек Хендрикс, — он улыбнулся но руки не подал. Он все еще был в резиновых перчатках, которыми он до этого прикасался к трупу.
— А я вот тут как раз знакомил Хендрикса с кое-какими выводами, — сказал Гаффен, кивая на труп. Он сделал шаг в сторону, чтобы мне тоже было видно. Это была молодая негритянка. Она, должно быть, была при жизни довольно привлекательной девушкой. Пока в груди и животе у нее кто-то не прострелил три круглые дырки.
— А то ведь Хендрикс все это время проводил в «Мем», — сказал Гаффен. — И сталкиваться с подобного рода вещами ему почти не приходилось. Например, мы только что обсуждали, откуда могли появиться вот эти отметины.
Гаффен указал на небольшие надрывы плоти. Более всего их было заметно на руках и ногах.
Хендрикс сказал:
— Я бы сказал, что это следы от колючей проволоки.
Гаффен грустно усмехнулся.
— Колючей проволоки, — повторил он.
Я промолчал. Сам я знал, что может оставлять на теле такие следы, равно как и то, что у человека, сталкивающегося с подобным случаем впервые, нет практически никаких шансов на то, чтобы это угадать.
— Когда ее привезли? — спросил я.
Гаффен взглянул на Хендрикса, а затем сказал:
— В пять утра. Но смерть, по всей видимости, наступила где-то в районе полуночи. — И обращаясь к Хнедриксу он спросил, — Тебе это говорит о чем-нибудь?
Хендрикс лишь покачал головой и закусил губу. Гаффен преподавал ему урок мастерства. Вообще-то мне лично подобная метода не по душе, но так уж заведено. При обучении медицине унижение зачастую ошибочно принимается за наставничество. Хендрикс знал об этом. И я знал об этом. И Гаффен тоже.
— Тогда, — снова заговорил Гаффен, — где, по твоему мнению, она находилась все эти пять часов после смерти?
— Не знаю, — униженно сказал Хендрикс.
— А ты подумай.
— Лежала в постели.
— Невозможно. Обрати внимание на характерный цианоз.[126]
Лежать она никак не могла. Она полусидела, склонившись на один бок.
Хендрикс посмотрел на труп и снова покачал головой.
— Ее нашли в сточной канаве, — продолжал Гаффен. — На Чарльстон-Стрит, в двух кварталах от Фронтовой Полосы. В сточной канаве.
— Ой.
— Итак, — настаивал Гаффен, — теперь ты можешь сказать, что это такое?
Хендрикс пожал плечами. Я знал, что подобное мытарство может продолжаться до бесконечности; Гаффен будет мусолить этот вопрос до тех пор, пока наконец это не надоест ему самому. Тогда, вежливо кашлянув, я сказал:
— Вообще-то, Хендрикс, это ничто иное, как следы крысиных укусов. Очень характерные признаки: начальный прокол и затем клинообразный надрыв.
— Крысиные укусы, — повторил он упавшим голосом.
— Век живи, век учись, — сказа Гаффен. Он взглянул на часы. — Ну все, мне на конференцию пора. Пока, Джон, встретимся еще как-нибудь.
Сняв резиновые перчатки, он вымыл руки, а затем снова подошел к Хендриксу, все еще разглядывавшему следы от пуль и укусов.
— И она что, пролежала в канаве все пять часов?
— Да.
— Ее нашла полиция?
— Да, случайно.
— А кто же это ее так?
Гаффен презрительно хмыкнул.
— Сам догадайся. Она, между прочим, уже бывала в этой больнице. С первичным сифилитическим поражением слизистой рта, и еще пять раз с трубами.
— С трубами?
— Пельвиоперитонитом.[127]
— Когда ее нашли, — сказал Гаффен, — у нее из бюстгальтера вытащили сорок долларов наличными.
Взглянув в сторону Хендрикса, он снова покачал головой и вышел за дверь. Когда мы остались вдвоем, Хендрикс сказал, обращаясь ко мне:
— И все же я не совсем понял. Это означает, что она была проституткой?
— Да, — согласился я. — Ее застрелили, и она пять часов пролежала в сточной канаве, где ее начали грызть живущие в канализации крысы.
— Какой ужас.
— Такое случается, — сказал я. — И довольно часто.
Створки двери распахнулись, и какой-то человек ввез на каталке накрытое белой простыней тело. Взглянув на нас, он спросил:
— Рэндалл?
— Да, — ответил Хендрикс.
— Какой стол выбираете?
— Средний.
— Ладно.
Он подкатил каталку поближе, а затем переложил тело на стол из нержавеющей стали, сдвигая сначала голову и плечи, а потом ноги. Труп уже был довольно окоченевшим. Затем он быстро снял простыню, сложил ее и бросил на каталку.
— Вам надо расписаться вот тут, — сказал он Хендриксу, протягивая ему бланк.
Хнедрикс расписался.
— Вообще-то я в этом не шибко разбираюсь, — сказал Хендрикс, обращаясь ко мне. — В уголовных делах. Прежде у меня было только одно такое вскрытие, да и то это был несчастный случай на производстве. Мужика на работе ударило чем-то по голове, и он умер. Но вот такого еще никогда…
Тогда я спросил у него:
— А почему сегодня сюда прислали именно вас?
— Значит, видно, судьба моя такая, — ответил Хендрикс. — Я слышал, что будто бы этим собирался заняться сам Вестон, но, очевидно, он передумал.
— Лиланд Вестон?
— Да.
Вестон, довольно мощного телосложения пожилой человек, был главным патологоанатомом «Сити» и несомненно самым лучшим патологоанатомом во всем Бостоне.
— Ну что ж, — сказал Хендрикс. — Наверное уже можно приступать.
Он подошел к раковине и начал долго и с убийственной тщательностью мыть руки. Подобное зрелище, когда патологоанатомы перед проведением вскрытия принимаются за тщательную обработку рук, неизменно раздражает меня. Со стороны они выглядят по-идиотски нелепой пародией на хирургов: это словно обратная сторона той же монеты, человек в хирургической униформе — мешковатые брюки, рубаха с V-образным вырезом и короткими рукавами — проводит дезинфекцию рук, прежде чем приступить к операции на пациенте, для которого уже безразлично, будет ли при этом все стерильно или нет.
Но в случае с Хнедриксом я понимал, что он просто тянет время.
Вряд ли вскрытие можно считать приятным времяпровождением. Но еще более гнетущее впечатление от подобных процедур остается, когда на столе патологоанатома оказываются трупы молодых девушек, таких же юных и привлекательных, какой была Карен Рэндалл. Ее обнаженное тело лежало на спине, и струящаяся по столу вода перебирала пряди длинных светлых волос. Невидящий взгляд прозрачных голубых глаз был устремлен в потолок. Пока Хендрикс все еще заканчивал с мытьем рук, я смотрел на тело и дотронулся до кожи. Она была холодной и гладкой на ощупь и серовато-белой на вид. А как же еще может выглядеть истекшая кровью девушка?
Хендрикс удостоверился в том, что в фотоаппарат была вставлена кассета с пленкой, а затем сделал мне рукой знак отойти в сторону, после чего от сделал три снимка трупа с разного ракурса.
Я поинтересовался у него:
— Вам отдали ее историю болезни?
— Нет. Сама карта у старика. А у меня есть только амбулаторная выписка.
— И что в ней?
— Клинический диагноз — смерть наступившая в результате вагинального кровотечения, осложненного общей анафилаксией.
— Общей анафилаксией? Отчего же?
— Я над этим тоже голову ломаю, — сказал Хнедрикс. — Видно у них там что-то случилось, но что именно это было, мне выяснить так и не удалось.
— Вот это уже интересно, — отозвался я.
Покончив с фотосъемкой, Хендрикс подошел к установленной рядом обычной школьной доске. В большинстве лабораторий есть такие доски, где патологоанатом по ходу вскрытия может делать какие-то свои пометки — результаты поверхностного осмотра трупа, вес и состояние органов, и тому подобные сведения. Взяв мел, он написал: «Рэндалл, К.» и поставил рядом порядковый номер по регистрации.
В этот момент в секционный зал кто-то вошел, и, обернувшись, я узнал в это лысеющем и несколько сутулом человеке Лиланда Вестона. Ему было уже за шестьдесят, он собирался в скором будущем оставить работу, но не смотря на довольно почтенный возраст и некоторую сутуловатость, Вестон был бодр и энергичен. Его движения были порывистыми. Сначала он поздоровался за руку со мной, потом с Хендриксом, который, казалось, воспринял его приход, как чудесное избавление.
Вестон самолично принялся за вскрытие. Он начал с того — и это его привычка была мне хорошо знакома — что принялся расхаживать у стола, раз шесть за это время обойдя вокруг тела со всех сторон, пристально глядя на него и бормоча что-то себе под нос. Наконец он остановился и взглянул на меня.
— Ну как, Джон, ты смотрел ее?
— Да.
— И что скажешь?
— Незадолго до смерти она прибавила в весе, — сказал я. — Растяжки на бедрах и груди. Она кажется несколько полноватой.
— Хорошо, — одобрил Вестон. — Еще что-нибудь?
— Да, — ответил я. — Не совсем обычный рост волос. У нее светлые волосы, но над верхней губой заметна тонкая полоска темных пушковых волос, и еще такие же волосы видны на предплечьях. На мой взгляд такое встречается довольно редко.
— Хорошо, — кивнул Вестон, слегка усмехнувшись. Это была так хорошо знакомая мне усмешка моего старого учителя. Большинство патологоанатомов Бостона в разное время проходили обучение у Вестона. — Но, — продолжал он, — ты не обратил внимание на самое главное.
С этими словами он указал на область лобка, который был чисто выбрит:
— Вот.
— Но у нее был аборт, — подал голос Хендрикс. — У нас всем известно об этом.
— До вскрытия, — строго возразил ему Вестон, — никому ничего известно быть не может. Мы не можем позволить себе заниматься постановкой предварительных диагнозов. Отдадим эту привилегию на откуп клиницистам. — Он натянул на руки резиновые перчатки. — Нужно будет очень постараться и составить тщательный и сверхподробный отчет об этом вскрытии. Потому что Дж.Д.Рэндалл еще сам постарается причесать его после нас. Итак, приступим, — он внимательно оглядел кожу лобка. — Трудно сказать, почему паховая область у нее выбрита. Это могло быть сделано при подготовке к операции, но очень часто пациенты делают это, исходя из каких-либо собственных соображений. В данном случае, мы можем отметить, что волосы выбриты очень аккуратно, без единой царапины или пореза. Это довольно существенное наблюдение, так как во всем мире нет, наверное, такой медсестры, которая при предоперационном бритье подобного обширного участка тела, как этот, справилась бы со своей задачей без по крайней мере маленького пореза. Медсестры всегда очень торопятся и не обращают внимания на такие мелочи. Значит…
— Она побрилась сама, — сказал Хендрикс.
— Должно быть, так, — согласно кивнул Вестон. — Но, разумеется, это еще совсем не означает, равно как и не исключает возможность операции. Но все же это следует иметь в виду.
Он приступил к вскрытию, действуя ловко и быстро. Измеренный им рост девушки составил пять футов четыре дюйма, а вес — сто сорок фунтов. Принимая во внимание количество потерянной ею жидкости, она была довольно тяжела. Вестон записал эти данные на доске и сделал первый надрез.
Надрез при анатомическом вскрытии имеет Y-образную форму, когда делаются косые разрезы, начинающиеся от каждого плеча и соединяющиеся по центру тела у нижней границы ребер, откуда идет один разрез до лобковой кости. Затем кожа и мышцы отворачиваются в стороны тремя лоскутами; грудная клетка вскрывается, открывая легкие и сердце; брюшная полость тоже оказывается открытой. Артерии перевязываются и перерезаются, толстая кишка перевязывается и перерезается, затем перерезают трахею и глотку — и все внутренние органы, сердце, легкие, желудок, печень, селезенка, почки и кишечник извлекаются наружу.
Затем выпотрошенное таким образом тело зашивается. Извлеченные органы могут быть исследованы позднее, и теперь с них делаются срезы для микроскопического исследования. В то время как патологоанатом занят этим, динер выполняет надрез на волосистой части кожи головы, снимает черепной свод и вытаскивает мозг, если на то было заранее получено соответствующее разрешение.
Подумав об этом, я обратил внимание на то, что при вскрытии не присутствовал динер.[128] Я сказал об этом Вестону.
— Все так и должно быть, — сказал он. — Мы здесь сами управимся. Со всем.
Я смотрел на то, как режет Вестон. И хоть рука у него чуть подрагивала, но действовал он все еще также умело и уверенно, как в былые годы. Как только он вскрыл брюшину, из надреза хлынула кровь.
— Быстро, — сказал он. — Откачиваем.
Хендрикс принес бутыль, с укрепленным на ней наконечником насоса. Оказавшаяся в брюшной полости жидкость — темно-красного цвета, почти черная, в основном кровь — была откачана. Объем жидкости составил где-то около трех литров.
— Очень плохо, что у нас нет ее карты, — сказал Вестон. — Не помешало бы знать, сколько в нее успели влить в неотложке.
Я согласно кивнул. Объем крови в организме среднего человека равняется примерно пяти литрам. И скопление такого значительного количества крови в брюшной полости может означать некое внутреннее повреждение.
После отвода жидкости, Вестон продолжил вскрытие, вынимая органы и выкладывая их в кювету из нержавеющей стали. Затем он отошел раковине, промыл все органы, и начал по очереди рассматривать их, начиная свое исследование с самого верха, с щитовидной железы.
— Странно, — сказал он, держа удаленную железу в руках. — Весит как будто грамм пятнадцать или около того.
Нормальная щитовидная железа весит в пределах от двадцати до тридцати граммов.
— Но возможно, что это просто обычное отклонение, — предположил Вестон. Он сделал надрез и принялся рассматривать внутреннюю поверхность. Мы не увидели ничего необычного.
Затем он вскрыл трахею, разрезая ее по всей длинне, до места ее раздвоения у легких, оказавшихся увеличенными и к тому же белого цвета, вместо обычного розовато-фиолетового.
— Анафилаксия, — заключил Вестон. — Общая. У кого-нибудь есть догадки или предположения на тот счет, на что у нее была такая аллергия?
— Нет, — сказал я.
Хендрикс делал записи. Вестон оглядел бронхи, уходящие в легкие, а затем вскрыл легочные артерии и вены.
Затем он занялся сердцем, сделав два сквозных надреза справа и слева, открывая сразу все четыре полости. («Все в совершенной норме.») Затем он вскрыл коронарные артерии. Они тоже оказались в порядке, хотя и имели некоторые признаки атеросклероза.
Все остальное было тоже нормальным, до тех пор, пока очередь не дошла до матки. Она была пунцовой от крови и не очень большой, размером и формой скорее походившей на электическую лампочку, в которую от яичников вели фаллопиевы трубы. Когда Вестон повернул ее в руке, на одной из стенок стал заметен сквозной порез. Этим и объяснялось кровотечение в брюшной полости.
Но сама величина органа показалась мне странной. На мой взгляд это ничем не напоминало матку беременной женщины, принимая в частности во внимание то, что срок беременности девушки предположительно подходил к четырем месяцам. В четыре месяца зародыш достигает длины в шесть дюймов, у него уже бьется сердце, происходит образование глаз и лица, формируются кости. Матка значительно увеличивается.
Вестон, похоже, подумал о том же.
— Конечно, — сказал он, — не исключено, что при поступлении в больницу ей ввели окситоцин[129], но все же все это чертовски странно.
Сделав надрез на стенке матки, он раскрыл ее. Внутренняя поверхность была выскоблена довольно тщательно; прокол стенки был явно недавнего происхождения. Теперь изнутри матка была наполнена кровью и многочисленными полупрозрачными, желтоватого цвета сгустками.
— Желток,[130] — сказал Вестон. Имелось в виду, что это посмертное образование.
Удалив кровь и сгустки, он принялся старательно разглядывать выскобленную маточную ткань.
— Тот кто это сделал не был дилетантом, — заметил вслух Вестон. — Этот кто-то был знаком по крайней мере с основными принципами выскабливания.
— Если не принимать во внимание перфорации.
— Да, — согласился он. — Если не обращать внимания на нее.
— Ну, что же, — снова заговорил Вестон, — по крайней мере теперь мы знаем, что она не могла сделать этого сама.
Это было весьма важным замечанием. Вагинальные кровотечения зачастую являются результатом предпринимаемых женщинами попыток самостоятельно избавиться от нежелательной беременности, будь то при помощи лекарств, разного рода солевых или мыльных растворов, вязальных спиц или других предметов. Но Карен не смогла бы самостоятельно произвести подобную чистку. Подобная процедура могла быть произведена лишь под общим наркозом.
— По-вашему это похоже на беременную матку, — поинтересовался я.
— Сомнительно, — сказал Вестон. — Весьма и весьма сомнительно. Сейчас посмотрим яичники.
Вестон вскрыл оба яичника, надеясь обнаружить желтое тело — железу желтого цвета, развивающуюся в яичнике после овуляции. Ничего подобного им найдено не было. Сам по себе этот факт еще ничего не означает; желтое тело начинает рассасываться по прошествии трех месяцев, а у этой девушки предположительно шел уже четвертый месяц беременности.
В секционный зал вошел динер и спросил, обращаясь к Вестону:
— Уже можно убирать?
— Да, — ответил Вестон. — Можете приступать.
Динер начал зашивать разрез и заворачивать труп в чистую простыню. Я обернулся к Вестону:
— А разве вы не будете исследовать мозг?
— Нет разрешения.
Если в конкретной ситуации не возникает подозрений на возможность некоей нейропатологии, судмедэксперты, назначающие вскрытия, обычно не настаивают на проведении исследования мозга.
— Но мне казалось, что такое семейство, как Рэндаллы, все-таки сами как никак медики…
— Вообще-то сам Дж.Д. ничего против не имел. Но вот миссиз Рэндалл… Она категорически против того, чтобы вынимали мозг, категорически. Ты знаком с нею?
Я отрицательно замотал головой.
— Потрясающая женщина, — сухо сказал Вестон.
Он снова занялся органами, исследуя желудочно-кишечный тракт от пищевода до прямой кишки. Все было в полном порядке. Я ушел, прежде, чем он успел управиться со всем остальным. Я увидел то, что хотел увидеть и знал, что окончательный отчет будет отнюдь не бесспорным. По крайней мере, основываясь на состоянии основных органов, никто не сможет однозначно утверждать, что Карен Рэндалл была беременна.
И все это было довольно странно.
Всякий раз при оформлении страховки я сталкиваюсь с трудностями. Это беда большинства патологоанатомов: узнав о роде ваших занятий, страховые компании приходят в ужас — постоянная работа в контакте с тканями, пораженными раковыми клетками, вирусами туберкулеза и прочими опасными инфекционными недугами, делает подобный договор с вами слишком рискованным. Единственным человеком из моих знакомых, у которого возникают еще большие трудности при попытках застраховать собственную жизнь, по праву можно считать биохимика по имени Джим Мерфи.
В годы своей юности Мерфи играл полузащитником в футбольной команде Йельского университета и даже был выдвинут в сборную восточных штатов. Само по себе это, безусловно, можно считать достижением, но вы бы удивились еще больше, познакомившись с Мерфи и увидев его глаза. Дело в том, что Мерфи практически ничего не видит. Он носит очки со стеклами в дюйм толщиной и низко наклоняет голову при ходьбе, как будто сгибаясь под их тяжестью. Видит Мерфи одинаково плохо при любых обстоятельствах, но в моменты особых переживаний или иногда выпив лишнего, он начинает налетать на предметы, случающиеся у него на пути.
Казалось бы о каких еще задатках футбольного полузащитника, имея в виду Мерфи, пусть даже для игры за такую команду, как в Йеле, может идти речь? Для того, чтобы узнать его секрет, вполне достаточно просто увидеть, как он движется. Мерфи наредкость проворен и умеет прекрасно удерживать равновесие. Когда он играл в футбол, его товарищи по команде разработали целую систему, состоявшую из нескольких приемов ведения игры и позволявшую защитнику сначала развернуть Мерфи в нужную сторону и затем направить его в заданном направлении. В большинстве случаев этот трюк срабатывал, хотя несколько раз Мерфи все же делал блестящие пробежки в ином, чем было нужно направлении, дважды выбежав при этом за линию ворот.
Его всегда влекли к себе экзотические виды спорта. Так, например, в тридцать лет он загорелся идеей скалолазания. Мерфи нашел свое новое увлечение весьма привлекательным, но только застраховаться ему никак не удавалось. Тогда он переключился на занятия автогонками и вроде даже делал успехи на этом новом поприще, пока в один прекрасный день не вылетел с гоночного трека на своем «лотусе», перевернувшись при этом четыре раза и попутно ломая обе ключицы сразу в нескольких местах. После этого он решил, что страховка для него все же важнее занятий спортом, поэтому все опасные увлечения были заброшены раз и навсегда.
Мерфи так быстр во всем, что и речь его скорее напоминает стенограмму, как если бы он считал ниже своего достоинства употреблять при разговоре все необходимые предлоги и местоимения. Но не только подобной манерой разговаривать доводит он до белого каления своих лаборантов и секретарш. Второй большой недостаток Мерфи — это окна. Мерфи всегда держит все окна настежь открытыми, даже зимой, будучи непреклонным противником того, что сам он называет «духотой».
Теперь же, войдя в его лабораторию, находившуюся в одном крыле городского родильного дома, я обнаружил, что она буквально завалена яблоками. Яблоки лежали в холодильниках, на лабораторных и письменных столах, на последних зачастую выполняя роль своего рода пресса для бумаг. Когда я переступил порог лаборатории, двое лаборанток, из-под лабораторных халатов которых виднелись теплые свитера, ели яблоки.
— Жена, — отрывисто сказал Мерфи, здороваясь со мной за руку. — Специализируется. Хочешь? Сегодня у меня «восхитительные» и «кортлэнд».
— Нет, спасибо, — отказался я.
Тогда Мерфи сам взял и надкусил яблоко, предварительно потерев его о рукав.
— Вкусные. Серьезно.
— У меня нет времени, — сказал я.
— Всегда торопишься, — посетовал Мерф. — Господи, всегда торопишься и времени нет. Целую вечность не видел вас с Джудит. Чем занимался? Терри играет за «Бельмонт», защитник, основной состав.
Он взяв со своего стола стоявшую на нем фотографию, поднося ее к самому моему носу. С фотографии на меня серьезно смотрел его сын, облаченный в футбольные доспехи и выглядевший совсем как Мерф: такой же маленький, но коренастый.
— Нам нужно как-нибудь встретиться с тобой, — сказал я, — и тогда можно будет поговорить о делах семейных.
— Угу, — Мерф пожирал свое яблоко с впечатляющей быстротой. — Давай. В бридж играешь? Мы с женой вчистую проигрались о прошлых выходных. Две недели назад. Играли с…
— Мерф, — перебил его я. — У меня есть одна проблема.
— Наверное язва, — сказал Мерф, выбирая очередное яблоко из длинного яблочного ряда, выложенного у него на столе. — Знаю, нервный ты мужик. Всегда торопишься.
— Вообще-то, — начал я, — это будет скорее по твоей части.
Мое сообщение его внезапно заинтересовало, и он даже усмехнулся:
— Стероиды? Держу пари, это первый случай в истории. Чтобы патологоанатом интересовался стероидами. — Он уселся за свой стол. — Весь во внимании. Выкладывай.
Проводимые Мерфи исследования касались образования стероидов в организме беременной женщины и плода. Сама лаборатория находилась непосредственно при роддоме, по одной простой, и, можно сказать, довольно неприятной причине — Мерфи нужно было находиться как можно ближе к источнику объектов для исследований, коими в его конкретном случае являлись еще не родившие матери, а также мертворожденные младенцы.[131]
— Ты можешь во время вскрытия сделать тест на беременность? — спросил я.
Он почесал в голове, движения его при этом были быстрыми, нервными и порывистыми.
— Черт. Наверное да. А кому это надо?
— Это надо мне.
— А разве при вскрытии ты не можешь сказать, беременна она или нет?
— В данном случае не могу. Все очень неясно.
— Так. Специального теста нет, но я думаю, что организовать это можно. Какой срок?
— Предположительно, четыре месяца.
— Четыре месяца? И ты не можешь определить по матке?
— Послушай, Мерф…
— Ладно, конечно, для четырех месяцев это можно сделать, — сказал он. — Для суда не пойдет, но все равно. Сделать можно.
— Ты сам сможешь этим заняться?
— Как раз для этой лаборатории, — ответил Мерф. — Испытание на стероиды. Что у тебя?
Я не понял, чего он от меня хочет и недоуменно пожал плечами.
— Кровь или моча. Что?
— А, ты об этом. Кровь.
Сунув руку в карман, я вытащил пробирку с кровью, которую я собрал во время вскрытия. Я спросил разрешения у Вестона, и он ответил, что ему все равно.
Мерф взял пробирку у меня из рук и посмотрел ее на свет. Он встяхнул ее и пощелкал по стеклу пальцем.
— Нужно два кубика, — сказал он. — Этого хватит. Порядок.
— Когда ты мне сможешь дать ответ?
— Два дня. На анализ уйдет сорок восемь часов. Кровь брал на вскрытии?
— Да. Я опасался, что гормоны могут потерять свои свойства или возможно…
Мерф грустно вздохнул.
— Как быстро забываем мы, чему нас учили. Только протеины могут утрачивать свои естественные свойства, а ведь стероиды не протеины, правда? Это просто. Смотри, взять хотя бы самый обычный тест на хорионический гонадотропин в моче. Наше оборудование позволяет определить уровень его содержания. Его, а еще прогестерона или любого другого одиннадцать-бета-гидроксил составляющего. В период беременности содержание прогестерона увеличивается в десять раз. Эстирола — в тысячу раз. Нет проблем. Такой скачок нельзя не заметить. — Он взглянул на своих лаборанток. — Даже в этой лаборатории.
Брошенный им вызов был принят одной из лаборанток.
— Я в работе всегда была очень аккуратной, — заметила она, — пока не попала сюда и не отморозила себе пальцы.
— Простите великодушно, — хохотнул Мерфи. Он снова повернулся ко мне и взял со стола пробирку с кровью.
— Это просто. Сделаем фракционную перегонку. Возможно даже одновременно продублируем. На тот случай, если один не удастся. Чье это?
— Что?
Он нетерпеливо потряс передо мной пробиркой.
— Кровь чья?
— А, это. Просто рядовой случай, — сказал я, для пущей убедительности пожимая плечами.
— Значит, четырехмесячная беременность, а ты не уверен? Мальчик Джон, не пытайся надуть меня. Своего старого приятеля и соперника по бриджу.
— Возможно, будет лучше, — сказал я, — если я скажу тебе это после.
— Ладно, ладно. Не хочешь — не говори. Видишь, я совсем не любопытен. Это твое дело. Но хоть потом ты расскажешь мне?
— Обещаю.
— Раз патологоанатом пообещал, — сказал Мерфи, поднимаясь из-за стола, — значит, быть по сему.
По данным самых последних проведенных исследований, человечеству известно двадцать пять тысяч недугов, а так же найдены способы лечения, позволяющие избавиться от пяти тысяч из них. И несмотря на это каждый молодой врач тайно в душе мечтает открыть новую болезнь. Это считается самым быстрым и надежным способом для приобретения известности в медицинских кругах. Если же подходить к этой проблеме с сугубо практической стороны, то выходит, что проще открыть новую болезнь, чем найти способ излечения для уже существующей; предложенные вами методы будут аппробироваться, обсуждаться и оспариваться на протяжении многих лет, в то время как сообщение об открытии нового недуга будет принято быстро и с готовностью.
Льюису Карру в этом смысле крупно повезло: еще в бытность свою стажером он открыл новую болезнь. Это довольно редкий случай — наследственная дисгаммаглобулинемия, воздействующая на бета-фракцию, выявленная сразу в целой семье из четырех человек — но суть не в этом. Важнее всего было то, что Льюис все-таки открыл это заболевание, описал его и опубликовал результаты своих наблюдений в «Медицинском вестнике Новой Англии».
Шесть лет спустя он стал профессором-консультантом при «Мем». То что он станет им, сомнений никогда и ни у кого не возникало; так что оставалось просто дожидаться, пока кто-нибудь из прежнего персонала не уволится и освободит-таки кабинет.
Принимая в расчет статус Карра при «Мем», можно сказать, что у ему достался довольно неплохой кабинет; для молодого и уверенного в себе терапевта это было даже лучше, чем просто замечательно. Если бы не одно обстоятельство: там было очень тесно, а общее впечатление усугублялось еще и тем, что везде где только можно были навалены кипы журналов по медицине, просто подборки статей и тому подобные научные издания. Помимо всего прочего это был старый, давно не знавший ремонта кабинет, затерявшийся в каком-то дальнем, темном углу Корпуса «Кальдер», рядом с отделением, занимавшемся исследованиями почек. И как будто специально для завершения картины посреди царящего вокруг разгрома и убожества сидела симпатичная секретарша, которая, обладая потрясающей, можно сказать, сексуальной внешностью, неизменно оставалась совершенно неприступной: эта бесполезная красота разительным образом не сочеталась с конструктивным убожеством помещения.
— Доктор Карр на обходе, — холодно, без тени улыбки на лице, объявила мне она. — Он просил вас подождать в кабинете.
Я прошел в кабинет и сел, предварительно убрав со стула кипу старых выпусков «Американского вестника экспериментальной биологии». Вскоре вернулся Карр. На нем был белый халат нараспашку (профессор-консультант никогда не станет застегивать халат), а через шею был перекинут стетоскоп. Воротник его рубашки казался несколько потертым (профессора-клиницисты получают не слишком много), но вот черные ботинки были начищены до блеска (профессора-клиницисты очень ответственно относятся к тем вещам, на которые обычно принято обращать самое пристальное внимание). И так же как всегда он был невозмутим, очень сосредоточен и в высшей степени обходителен.
Злые языки поговаривали, что Карр был не просто обходителен, а что он самым бесстыдным образом заискивал перед начальством и всеми теми, кто занимал более высокую должность, чем он сам. Но очень многие просто завидовали его быстрому успеху и присущей ему уверенности. У Карра было круглое, детское лицо, а щеки были гладкими и румяными. Он обладал очаровательной мальчишейской улыбкой, позволявшей ему замечательно ладить с пациентами, и в особенности с пациентками. Теперь эта улыбка была адресована мне.
— Привет, Джон. — Он закрыл дверь в приемную и уселся за стол. Я мог едва видеть его поверх наваленных кипами журналов. Он снял с шеи стетоскоп, сложил его и сунул в карман халата. После этого он посмотрел на меня.
Мне это кажется неизбежным, но любой практикующий врач, которому случается глядеть на вас из-за своего стола, обычно делает это напустив на себя такой задумчиво-изучающе-пытливый вид, что вы — разумеется, в том случае, если у вас ничего не болит — начинаете невольно чувствовать себя не в своей тарелке. И Льюис Карр в этом смысле отнюдь не являлся исключением.
— Значит, ты хотел узнать о Карен Рэндалл, — сказал он, как будто делая вступление к докладу о серьезном открытии.
— Точно.
— И исключительно по личным соображениям.
— Точно.
— И что бы я тебе ни сказал, останется только между нами?
— Точно так.
— Ну ладно, — сказал он. — Тогда расскажу. Самого меня при этом не было, но я подробнейшим образом был посвящен в то, как развивались события.
Я знал, что иначе и быть не могло. Льюс Карр всегда и самым подробнейшим образом был посвящен во все, что ни происходило бы в «Мем»; он знал больше сплетен местного значения, чем любая из медсестер. Собирать слухи, неизменно оказываясь в курсе всего, было для него так же естественно, как дышать.
— Девушка поступила в приемное отделение сегодня, в четыре часа утра. Она была в агонии, когда к машине подали носилки, она бредила. Причиной всему стало обильное вагинальное кровотечение. Температура — 40, сухая кожа со сниженным тургором, одышка, скорый пульс и низкое артериальное давление. Она постоянно просила пить.[132]
Тяжело вздохнув, Карр продолжал говорить:
— Врач-стажер осмотрел ее и назначил сделать перекрестную пробу крови, чтобы можно было начать переливание. Он набрал шприц для анализа на лейкоциты и гематокрит и затем быстро вел литр Д 5.[133] Он так же попытался установить причину кровотечения, но это ему не удалось, поэтому он ввел ей окситоцин для сокращения матки и приостановки кровотечения, а также вставил тампон во влагалище, в качестве временной меры. Затем от матери девушки парень узнал, что это за пациентка и немедленно наложил от страха полные штаны. Он послал за одним из штатных врачей. Он начал переливание, а затем, в целях профилактики ввел ей значительную дозу пеницилина. На свою беду он сделал это, не заглянув прежде в ее карту и даже не удосужившись расспросить мать о возможных аллергических реакциях.
— А у нее была аллергия.[134]
— И крайне сильная, — сказал Карр. — Десять минут спустя после того, как девушке внутримышечно был введен пеницилин, у нее начались приступы удушья, и она оказалась не способна самостоятельно дышать, не смотря на то, что дыхательные пути были свободны. К тому времени из архива наконец была принесена ее карта, и заглянув в нее, стажер понял, что он наделал. Тогда он назначил миллиграм адреналина внутримышечно. Когда же и это не возымело никакого действия, он перешел к медленным внутривенным вливаниям, бенадрилу, кортизону и аминофилину. Ее поместили под кислород под повышенным давлением, но у нее все равно начались конвульсии, она посинела и умерла в течение буквально двадцати минут.
Я закурил сигарету, и подумал про себя, что меньше всего мне теперь хотелось бы оказаться на месте того стажера.
— Конечно, не исключено, — продолжал Карр, — что она все равно умерла бы. Разумеется, точно этого не известно никому, но зато есть все основания полагать, что при поступлени к больницу уровень кровопотери у нее уже почти достигал пятидесяти процентов. А в таких случаях, как ты и сам знаешь, сделать ничего уже практически не возможно, шок подобного рода обычно оказывается необратимым. Так что навряд ли нам удалось бы удержать ее на этом свете. Но это, естественно, ничего не меняет.
Тогда я спросил:
— Зачем же стажеру понадобилось первым делом вводить ей пеницилин?
— Такова особенность принятой в этой больнице процедуры, — ответил Карр. — Это некий порядок, заведенный здесь для больных с определенными симптомами, наблюдающимися при поступлении. Обычно, когда к нам поступает девушка с признаками вагинального кровотечения и высокой температорой — возможное заражение — ей первым делом проводят чистку, а потом укладывают в постель и вкалывают антибиотик. Обычно на следующий же день больная отправляется домой. В больничных же картах подобные случай фиксируется, как выкидыш.
— А каков же тогда был окончательный диагноз в случае с Карен Рэндалл? Тоже выкидыш?
Кар кивнул.
— Самопроизвольный. Мы всегда поступаем таким образом, потому что тогда нам не приходится связыватся с полицией. Мы довольно часто сталкиваемся с последствиями как самостоятельных попыток избавиться от беременности, так и подпольных абортов. Иногда при поступлении у этих девочек во влагалище скапливается столько пены, что она прямо-таки лезет из них, как из загруженных сверх нормы посудомоечных машин. Или же это опять кровотечение, но в любом случае такие пациентки истеричны и никто из них не желает говорить правду. Мы просто без лишнего шума оказываем им помощь, и затем отправляем восвояси.
— И никогда не сообщаете об этом полиции?[135]
— Мы врачи, а не правоохранительные органы. За год через нас проходит до сотни вот таких девчонок. И тогда, если бы мы стали писать рапорты на каждую из них, то все остальное время нам приходилось бы посвящать не занятиям медициной, а даче показаний в суде.
— Но разве закон не обязывает…
— Разумеется, — быстро ответил Карр. — Закон обязывает нас сообщать о подобных случаях. По закону мы также должны сообщать полиции о случаях физического насилия, но если бы мы только стали извещать их о каждом пьянице, влезшем в драку в каком-либо из баров, то, уверяю тебя, очень быстро мы по уши увязли бы в этом болоте. Ни одно из отделений неотложной помощи не сообщает обо всем, о чем они, как казалось бы, обязаны сообщать, потому что физически это невозможно в принципе.
— Но ведь если это был аборт…
— Попробуй рассуждать логически, — предложил Карр. — Ведь очень большая часть подобных случае все-таки оказывается самопроизвольными выкидышами, а другая тоже большая часть таковыми не оказывается, что само по себе еще вовсе не означает, что мы обязаны относиться к ним как-то иначе. Допустим, что тебе становится известно, что девчонке был сделан аборт; и вот ты сообщаешь об этом полиции. На следующий день они действительно приходят, а девчонка начинает рассказывать им, что это был просто выкидыш или же объявляет, что попыталась сделать это самостоятельно. Но в любом случае, разговорить ее не удастся, так что полицейские будут очень недовольны. А злиться они будут на тебя, потому что это именно ты вызвал их.
— И что, такое случается?
— Да, — сказал Карр. — Дважды я сам был тому свидетелем. В подобных случаях девчонка поступает сюда вне себя от страха и в твердой уверенности, что жить ей осталось не долго. В ней говорит чувство мести, она жаждет отомстить тому, кто плохо сделал ей аборт, и она требует, чтобы вызвали полицию. Но к утру ей становится лучше, перед этим ей сделали хорошее больничное выскабливание, и она вдруг понимает, что все самое страшное уже позади. Ей вовсе не хочется связываться с полицией. Больше всего она боится оказаться замешанной в этом деле. Поэтому, когда полицейские приезжают, она делает вид, что произошло просто досадное недоразумение.
— И вы довольствуетесь тем, что просто подчищаете ошибки аборционистов и пытаетесь умолчать об этом?
— Мы пытаемся вернуть людям здоровье, и это все. Врач не может давать всему личностную оценку. Нам приходится исправлять ошибки неумелых водителей и озверевших пьяных хулиганов, но в наши обязанности не входит бить кого бы то ни было по рукам и читать им лекции о правилах вождения автомобиля или вреде алкоголя. Мы просто пытаемся снова поставить их на ноги.
Я не собирался спорить с ним; я знал, что ничего хорошего из этого все равно ней выйдет. И поэтому я решил переменить тему.
— Ну а как же тогда обвинение против Ли? Откуда они взялись?
— Когда девушка умерла, — сказал Карр, — у миссиз Рэндалл началась истерика, она кричала в голос, так что ей даже пришлось дать успокаивающее. После этого она пришла в себя и продолжала утверждать, будто бы дочь рассказала ей, что это сделал Ли. И тогда же она позвонила в полицию.
— Сама миссиз Рэндалл?
— Именно так.
— А как же тогда быть с больничным диагнозом.
— Он останется неизменным — выкидыш. Это есть допустимая законом медицинская интерпретация. Насколько я могу судить о подобных вещах, замена ныне существующего диагноза на «незаконный аборт» происходит уже вне этих стен. Вскрытие покажет, имел ли место аборт на самом деле.
— Вскрытие уже все показало, — сказал я. — Кстати, довольно неплохо сделанный аборт, за исключением единственного повреждения эндометриоидной ткани. У того, как его делал, по-видимому, имелся некоторый опыт в подобных вещах — но все же опыт недостаточный.
— Ты уже разговаривал с Ли?
— Сегодня утром, — сказал я. — Он божится, что не делал этого. Основываясь на показаниях вскрытия, я склонен верить ему.
— От ошибок…
— Не думаю. Арт слишком благоразумен, слишком опытен.
Карр вытащил из кармана халата стетоскоп и принялся нервно теребить его в руках.
— Это наредкость дрянное дело, — сказал он наконец. — Наредкость дрянное.
— Необходимо все обязательно прояснить, — возразил ему я. — Мы не можем на манер страусов спрятать голову в песок и бросить Ли на произвол судьбы.
— Нет, конечно, нет, — откликнулся Карр. — Но вот Дж.Д. был очень и очень растроен случившимся.
— Могу себе представить.
— Он едва не убил ого бедного стажера, когда увидел, что за лечение тот назначил его дочери. Я присутствовал при этом, и в какой-то момент у меня появилось такое ощущение, что он задушит парня голыми руками.
— А как звали того стажера?
— Роджер Уайтинг. В общем-то неплохой парень.
— А где он сейчас?
— Дома, должно быть. Его дежурство закончилось в восемь часов утра, — Карр помрачнел и снова принялся поигрывать своим стетоскопом. — Джон, — сказал он наконец, — а ты уверен, что тебе действительно следует вмешиваться во все это?
— Я ни во что не собираюсь вмешиваться, — возразил я ему на это. — Если бы мне было из чего выбирать, то я сию же минуту возвратился бы к себе в лабораторию. Но у меня нет другого выбора.
— Все дело в том, — медленно проговорил Карр, — что это не в нашей власти. Дж.Д. очень огорчен.
— Ты уже говорил об этом.
— Я просто пытаюсь помочь тебе понять реальное состояние дел. — Карр принялся перекладывать с места на место разложенные у него на столе предметы, избегая при этом смотреть на меня. Наконец он сказал. — Это дело находится сейчас в надежных руках. И Ли уже нанял наверное себе опытного адвоката.
— И вместе с тем возникает целая куча вопросов, ответы на которые так и повисли в воздухе. Я хочу увериться, что во все будет внесена надлежащая ясность.
— Это дело находится в надежных руках, — повторил Карр.
— В чьих руках? Рэндаллов? Или тех долдонов из полицейского участка?
— У нас в Бостоне замечательная полиция, — возразил Карр.
— Ты-то хоть не начинай!
Карр терпеливо вздохнул и сказал:
— И что ты надеешься этим доказать?
— То, что Ли этого не делал!
Карр покачал головой:
— Дело не в этом.
— А мне кажется, что оно именно в том.
— Нет, — сказал Карр. — Дело в том, что дочь Дж.Д.Рэндалла умерла от аборта, и теперь кто-то должен будет ответить за это. Ли делает аборты — и доказать это в суде будет не так трудно. Тем более, что более половина из членов суда присяжных — католики. И в том, что его признают виновным не может быть никаких сомнений. Это само собой разумеется.
— Само собой разумеется?
— Ты знаешь, что я имею в виду, — сказал Карр, заерзав на стуле.
— Хочешь сказать, что Ли суждено стать козлом отпущения?
— Точно так. Отдуваться за всех придется Ли.
— А это что же, официально утвержденный термин?
— Более или менее, — отозвался Карр.
— А ты-то сам, что думаешь об этом?
— Врач занимающийся абортами, подергает себя заведомому риску, он нарушает закон. И когда он делает аборт дочери известного бостонского врача…
— Но Ли утверждает, что он этого не делал.
Карр лишь грустно улыбнулся.
— Да какое это теперь уже имеет значение?
На подготовку кардио-хирурга уходит целых тринадцать лет. Сначала нужно проучиться четыре года на медицинском факультете, а потом год стажировки, за которым следуют еще три года общей хирургии, два года хирургии грудной клетки, и два года кардио-хирургии. К тому же два года из данного числа в обязательном порядке посвящаются службе Дяде Сэму.[136]
Человек должен обладать определенным складом характера, для того чтобы решиться взвалить на себя столь обременительную ношу, суметь сосредоточиться на достижении столь отдаленной цели. И к тому времени, когда он уже вполне готов приступить к самостоятельной практике, такой человек словно перерождается, становясь совсем другим, чем прежде; ощущая себя посвященным в тайны, не доступные другим людям, обладая не подвластным им опытом, он еще больше отчуждается от окружающих. В каком-то смысле это тоже можно считать неотъемлемой частью обучения: хирурги зачастую одиноки.
Я раздумывал об этом, стоя на смотровой площадке и глядя через стекло вниз, в операционную No 9. Смотровая площадка была устроена под самым потолком операционной, отсюда открывался замечательный обзор всей комнаты, можно было следить за действиями персонала и ходом операции. Обычно сюда поднимались студенты-медики и стажеры. В операционной был установлен микрофон, так что было слышно решительно все — металлическое позвякивание инструментов, ритмичное шипение аппарата искусственной вентиляции легких, приглушенные голоса — и еще здесь есть кнопка, нажав на которую, можно переговариваться с людьми, находящимися внизу. Иначе, вас просто не услышат.
Я пришел сюда, успев предварительно побывать в приемной у Дж.Д.Рэндалла. Я хотел ознакомиться с больничной картой Карен, но секретарша Рэндалла сказала, что это вопрос не к ней. Карта у Дж.Д., а у Дж.Д. сейчас операция. Не скрою, что я был немало удивлен этим сообщением. Мне казалось, что после всего случившегося он возьмет выходной, не станет оперировать сегодня. Но, очевидно, у него самого и в мыслях такого не было.
Секретарша сказала, что судя по времени, операция должна уже вот-вот закончиться. Но едва взглянув вниз сквозь стекло смотровой площадки, я понял, что до окончания еще далеко. Грудная клетка пациента все еще была открыта; они даже еще не начинали накладывать швы. Раз так, то я не собирался никого отвлекать; мне придется зайти попозже и все-таки попытаться заполучить карту.
Но я все же задержался здесь совсем ненадолго. Все-таки кардиохирургия обладает неким необъяснимым, словно завораживающим свойством, есть в ней нечто нереальное, не поддающееся описанию словами, похожее на ставшую явью смесь чуда и кошмара. В операционной подо мной находились сразу шестнадцать человек, включая четырех хирургов. Все эти люди находились в движении, каждый из них был занят своим делом, ни одного лишнего жеста, все движения плавные и соразмеренные. Словно в балете, сюрреалистическом балете. Пациент на столе, укрытый зеленой простыней казался еще меньше в сравнении с установленным рядом аппаратом искусственного кровообращения, огромным сверкающим сталью комплексом, по величине не уступающим автомобилю, с плавно движущимися цилиндрами и колесами.
У головы пациента в окружении оборудования стоял анестезиолог. Еще там находились несколько операционных сестер, двое техников, следившие за показаниями датчиков и управлявшие работой оборудования, а также медсестры, санитары. И хирурги. Я попытался было угадать, который из них Рэндалл, но не смог; в халатах и масках все они казались одинаковыми, обезличенными и ничем друг от друга не отличающимися. Разумеется, на самом деле все было не так. На одного из этих четырех человек была возложена ответственность за все, за все действия всех шестнадцати присутствующих при этом. А также ответственность за семнадцатого человека, находящегося в этой комнате, того, чье сердце теперь было остановлено.
В одном из углов операционной был установлен монитор электрокардиографа. Нормальная ЭКГ представляет собой стремительную изломанную линию, на которой каждый удар сердца, каждая волна его энергии, обозначены пиками. Эта же кардиограмма была ровной: просто бесполезная кривая линия. В соответствии с основным критерием медицины это означало, что пациент мертв. Сквозь открытую грудную клетку я посмотрел на видневшиеся в разрезе розоватые легкие; они оставались неподвижны. Пациент не дышал.
Все это за него делала машина. Она перекачивала его кровь, насыщала ее кислородом, выводила из нее углекислоту. Эта установка использовалась на практике вот уже около десяти лет.
Люди в операционной, казалось, не испытывали страха ни перед установкой, ни перед ходом самой хирургической процедуры. Они просто, обыденно делали свое дело. Думается, это и есть одна из причин того, что со стороны все происходящее внизу представлялось столь нереальным.
Я простоял здесь еще пять минут, совершенно не замечая времени. Затем я ушел. В коридоре я столкнулся с двумя хирургами-стажерами. Они стояли в дверях, привалившись к стене, на шее у обоих еще висели спущенные хирургические маски. Они пили кофе, ели пончики и весело обсуждали какое-то сомнительное свидание.
Доктор медицины Роджер Уайтинг жил неподалеку от больницы, на той захламленной стороне Бикон-Хилл, куда обычно свозился мусор с Луисбург-Сквер. Дверь мне открыла его жена. Она оказалась самой заурядной внешности девушкой, находившейся, насколько я мог судить, примерно на седьмом месяце беременности. Она выглядела очень обеспокоенной.
— Что вам надо?
— Мне хотелось бы переговорить с вашим мужем. Меня зовут Берри. Я патологоанатом из «Линкольна».
Она смотрела на меня с явным подозрением.
— Как раз сейчас мой муж пытается уснуть. Он был на дежурстве два последних дня, и очень устал. Он пытается уснуть.
— Это очень важно.
За спиной у нее возник стройный молодой человек в белых парусиновых брюках. Он казался не просто усталым; у него был вид измученного и испуганного человека.
Он спросил:
— В чем дело?
— Мне бы хотелось поговорить с вами о Карен Рэндалл.
— Я уже наверное раз десять пересказывал все с самого начала, — сказал он. — Распросите лучше обо всем доктора Карра.
— Уже распрашивал.
Уайтинг провел руками по волосам, а потом обратился к жене:
— Ничего страшного, дорогая. А сейчас иди и свари мне немного кофе, ладно? — Он обернулся ко мне. — Выпьете кофе?
— Если можно, — сказал я.
Мы сидели в гостинной. Это была крохотная квартирка, обставленная дешевой и обшарпанной мебелью. Но мне было уютно здесь, я чувствовал себя как дома: всего каких-нибудь несколько лет назад я и сам был таким же стажером. Мне были очень хорошо знакомы все эти стрессы, и хроническая нехватка денег, адские часы дежурств и вся эта самая грязная и неприятная работа, какую только приходится выполнять стажеру, проходящему интернатуру. Мне были хорошо знакомы выводящие из себя ночные звонки медсестер, спрашивающих разрешения дать еще одну таблетку аспирина больному Джоунсу. Я знал, что это такое, заставить себя выбраться из постели посреди ночи и идти к больному, и что именно в эти предрассветные часы проще всего допустить ошибку. Однажды, в свою бытность стажером, я и сам едва не отправил на тот свет пожилого человека с сердечным приступом. Проведя последние два дня на ногах, и успев проспать за это время в общей сложности всего-навсего три часа, немудрено допустить любую оплошность.
— Я знаю, что вы устали, — сказал я. — Я вас долго не задержу.
— Нет, что вы, — от всей души запротестовал он. — Я сделаю все, что от меня зависит. Я хотел сказать, в данное время…
Вошла жена Уайтинга, неся две чашки с кофе. Она гневно взглянула в мою сторону. Кофе оказался жидковат.
— Мои вопросы, — заговорил я, — касаются состояния девушки, когда она только поступила в больницу. Вы в тот момент были в приемном отделении?
— Нет. Я пытался уснуть. Меня вызвали потом.
— Во сколько это было?
— Почти около четырех.
— Расскажите, как это происходило.
— Я лег спать, не раздеваясь, в той маленькой комнатке рядом с амбулаторией. Я еще не успел толком уснуть, когда меня вызвали; перед этим я только-только поставил очередную капельницу одной даме, которая постоянно их выдергивает. Она утверждает, что она тут ни при чем, но я-то знаю, что она делает это нарочно. — Он тяжело вздохнул. — Короче, когда меня вызвали, я чувствовал себя чертовски усталым. Я встал и сунул голову под кран с холодной водой, а затем вытер волосы полотенцем. Когда я пришел в палату, девушку уже вносили на носилках.
— Она была в сознании?
— Да, но дезориентирована. Она была очень бледной от большой потери крови. У нее был жар, и она бредила. Точно измерить температуру не удалось, потому что она постоянно стискивала зубы, так что мы прикинули, что это где-то около сорока, и взяли кровь для пробы на совместимость.
— Что еще было сделано?
— Сестры укрыли ее одеялом и подложили под ноги шоковые колодки.[137] Затем я осмотрел ее. Это было маточное кровотечение, и мы диагностировали его как выкидыш.
— Относительно кровотечения, — сказал я. — Вы не заметили каких-нибудь выделений, сопровождавших его?
Он покачал головой.
— Только кровь.
— Без ткани? И никаких признаков плаценты?
— Нет. Но кровотечение продолжалось долгое время. Ее одежда… — он обвел комнату взглядом, вновь восстанавливая в памяти картину произошедшего. — Вся ее одежда была очень тяжелой от крови. Сестрам никак не удавалось раздеть ее.
— За все то время, что вы находились при ней, не говорила ли она что-нибудь более или менее вразумительное?
— Ничего такого. Время от времени она начинала что-то бормотать. О каком-то старике, кажется. О ее старике или еще о ком. Но ничего нельзя было разобрать, и никто вобщем-то на это не обращал внимания.
— А больше она ничего не говорила?
Уайтинг отрицательно покачал головой.
— Только когда на ней начали разрезать одежду. Она пыталась натянуть ее обратно на себя. Один раз она сказала: «Вы права не имеете». И потом она еще спросила: «Где я?» Но это был бред. Она практически была уже во вневменяемом состоянии.
— И как вы поступили с кровотечением?
— Я попытался локализовать его. Это было очень трудно, необходимо было действовать быстро. И мы никак не могли добиться того, чтобы свет падал под нужным углом. В конце концов я решил вставить тампон из марлевых салфеток и направить все усилия на то, чтобы восполнить объем потерянной крови.
— А где в это время находилась миссиз Рэндалл?
— Она ждала у двери. С ней было все в порядке, пока ей не сообщили, что случилось. Тут уж такое началось!..
— А карта Карен? Она когда-нибудь прежде бывала в этой больнице?
— Я не видел ее карты, — сказал он, — пока… до недавнего времени. Их должны были принести из архива. Но прежде она бывала там. Мазки каждый год, начиная с пятнадцати лет. Обычные анализы крови дважды в год. Как вы можете догадываться, за состоянием ее здоровья следили очень хорошо.
— А были ли там еще какие-нибудь отклонения? Кроме аллергии, разумеется.
Он грустно усмехнулся в ответ.
— А разве уже одного этого не достаточно?
В какое-то мимолетное мгновение я ощутил вспышку яростного раздражения по отношению к нему. Он просто-таки упивался жалостью к самому себе, и это помимо того, что он был сильно напуган. Но я хотел все-таки посоветовать ему смириться с мыслью, что у него на глазах будут умирать люди, много людей. И будет лучше, если он привыкнет к мысли о том, что и он сам может допустить ошибку, потому что от ошибок не застрахован никто. Одни ошибки легко заметить сразу, иные нет, но это уже частности, сама суть от этого не меняется. Еще я хотел сказать ему, что в том случае, если бы он заранее спросил у миссиз Рэндалл о повышенной чувствительности Карен к лекарствам, и та ответила бы ему, что никаких проблем не будет, то к нему, Уайтингу не было бы никаких претензий. Спасти девушку, конечно, все равно не удалось бы, но вот только в ее смерти никто не стал бы обвинять Уайтинга. Его ошибка состояла не в том, что он косвенно способствовал смерти Карен Рэндалл; она была в том, что прежде он не спросил разрешения.
Я собирался высказать ему все это, но не стал.
— А не было ли в ее карте упоминания о каких-либо психических отклонениях? — задал я свой новый вопрос.
— Нет.
— Совсем ничего необычного?
— Нет, вроде. — Он помрачнел. — Постойте-ка. Там было кое-что, показавшееся мне странным. Примерно с полгода назад был сделан полный комплект снимков черепа.
— Вы смотрели снимки?
— Нет. Я только прочитал заключение рентгенолога.
— И что же?
— Все в норме. Без патологии.
— А для чего делались снимки?
— Там не было указано.
— Может быть с ней произошел какой-нибудь несчастный случай? Например, падение или автомобильная авария?
— Мне ни о чем таком не известно.
— Кем было выписано направление на рентген?
— Кажется, доктором Рэндаллом. Да, точно, Питером Рэндаллом. Она лечилась у него.
— А вы, значит, не знаете, для чего понадобилось делать рентген?
— Нет.
— Но ведь должна же быть какая-то причина.
— Да, — согласился Уайтинг, но, судя по всему, его самого это не слишком интересовало. Он уныло разглядывал свой кофе, а затем отпил небольшой глоток. Наконец он снова заговорил: — Я очень надеюсь, что того, кто сделал ей аборт арестуют и припрут к стенке. И каким бы суровым ни оказалось наказание, для него этого будет не достаточно, он заслуживает худшего.
Я встал. Парень пережил сильное потрясение, еще совсем немного, и он расплачется. Для него насущней других была мысль о том, что все труды, и помыслы о многообещающей карьере в медицине пали прахом из-за того, что его ошибка стоила жизни дочери известного врача. Обозлясь на весь белый свет, отчаявшись исправить что-либо и проникшись всей душой жалостью к самому себе, он теперь тоже занялся поисками козла отпущения, на которого можно было бы свалить всю вину за случившееся. Уайтинг нуждался в нем больше, чем кто бы то ни было.
— Вы собираетесь обосноваться в Бостоне? — спросил я напрощание.
— Собирался, — ответил он, криво усмехнувшись.
Покинув дом Уайтинга, я снова позвонил Льюису Карру. Теперь мне уже как никогда нужно было заполучить карту Карен Рэндалл. Я должен был выяснить, что это были за снимки.
— Лью, — сказал я, — я снова хочу просить тебя о помощи.
— Вот как? — Судя по тому, как он сказал это, подобная перспектива его вовсе не воодушевляла.
— Да. Мне нужна ее карта. Это очень важно.
— А мне казалось, что мы уже все обсудили при встрече.
— Да, но тут всплыли кое-какие новые потробности. Просто час от часу не легче. Зачем нужно было делать рентген…
— Сожалею, — перебил меня Карр. — Здесь я ничем не могу быть тебе полезен.
— Послушай, Лью, даже если ее карта у Рэндалла, не может же он вечно дер…
— Мне очень жаль, Джон. Но я буду занят здесь целый день и еще завтра. У меня просто не будет времени на это.
Он говорил вполне официально, производя впечатление человека, который с особой тщательностью подбирает каждое слово, мысленно проговаривает каждое предложение, прежде, чем произнести его вслух.
— Что случилось? Рэндалл добрался и до тебя и сумел-таки заткнуть тебе рот?
— Я уверен, — сказал Карр, — что данным случаем должны заниматься те, кто наиболее подготовлен к тому и знает толк в подобных вещах. Чего я никак не могу сказать ни о себе, ни о других врачах.
Я знал, о чем он говорит, и что он при этом имеет в виду. Арт Ли обычно смеялся над тем, к каким изощренным способам порой приходится прибегать врачам, когда, случается, зачастую путаясь в двусмысленных объяснениях, они бывают вынуждены идти на попятную. Арт называл это «маневром Пилата».
— Ну, ладно, — сказал я, — как вам угодно.
Я положил трубку.
Вообще-то мне следовало ожидать, что так оно и будет. Льюис Карр жил, словно играя в некую игру, и как и подобает послушному мальчику, он старательно выполнял все принятые правила. Он всегда был дисциплинированным игроком, и останется им навсегда.
Мой путь от дома Уайтинга до медицинского факультета пролегал мимо «Больницы Линкольна». Недалеко от центрального входа на стоянке такси, уныло опустив плечи, засунув руки в карманы и тупо уставившись на тротуар, стоял Фрэнк Конвей. Весь его вид был исполнен непередаваемой словами горечи и безрадостной усталости. Я остановился у обочины тротуара.
— Подвезти?
— Я собирался в детскую больницу, — сказал он. Он, казалось, был удивлен тому, что я остановился. Мы с Конвеем никогда не были друзьями. Он замечательный врач, но как человек, не слишком-то приятен в общении. Он был дважды женат, и обе жены подали на развод. Вторая жена ушла от него после всего полугода совместной жизни.
— Мне как раз по пути, — сказал я.
Вообще-то я ехал совсем не в ту сторону, но мне хотелось поговорить с ним. Он сел ко мне в машину, и я снова выехал на дорогу.
— Я зачем тебе в детскую больницу? — спросил я.
— Конференция. Раз в неделю там устраивают конгениальные конференции. А ты куда?
— А я просто в гости, — ответил я. — На обед к приятелю.
Он кивнул и откинулся на спинку сидения. Конвей был еще довольно молод, ему было только тридцать пять. Он приобрел большой опыт, проработав в свое время под руководством лучших хирургов страны. Теперь он сам был лучше любого из них, или по крайней мере, так было принято считать. Весьма затруднительно быть уверенным в чем-либо, когда речь заходит о таком человеке, как Конвей: он был как раз одним из тех врачей, которые так быстро снискали себе успех и популярность, что даже стали чем-то сродни политикам и звездам кино; у них появляются слепо преданные им поклонники и непримиримые критики; таких как они можно или любить или же ненавидеть. Конвей обладал довольно внушительной внешностью: коренастый, могучий мужчина с тронутыми сединой волосами и глубоким, пронзительным взглядом голубых глаз.
— Я хотел извиниться, — сказал Конвей. — За сегодняшнее. Я не хотел, но так получилось.
— Ничего, все в порядке.
— И у Герби еще надо прощения попросить. Я такого наговорил ему…
— Он все поймет.
— На душе прегадостно, — сказал Конвей. — Но когда видишь, как умирает пациент, как он гибнет вот здесь, у тебя на глазах… Ты не знаешь, что это такое.
— Не знаю, — признал я.
Еще некоторое время мы оба молчали, а затем я сказал:
— Можно я попрошу тебя о небольшой услуге?
— Конечно.
— Расскажи мне о Дж.Д.Рэндалле.
Он ответил не сразу.
— А что?
— Просто интересно.
— Врешь.
— Конечно, — сказал я.
— Ли арестовали, ведь так? — спросил Конвей.
— Да.
— Это он сделал?
— Нет.
— Ты в этом уверен?
— Я верю тому, что он рассказал мне, — сказал я.
Конвей вздохнул.
— Джон, — заговорил он, — ты ведь не дурак. Представь, если бы на тебя решили повесить такое дело. Ты сам что, не стал бы все отрицать?
— Не в этом дело.
— Да нет, именно в этом. В таких вещах никто не станет признаваться.
— А что, разве исключена возможность, что Арт этого не делал?
— Это даже не просто возможность. Это более, чем возможность. Это вероятность.
— И что из этого?
Конвей покачал головой.
— Ты забываешь о том, откуда возникают подобные вещи. Дж.Д. большой человек. Дж.Д. теряет дочь. А в это же самое время неподалеку от места проживания вышеозначенного Дж.Д. подворачивается под руку удобный китаец, на которого можно спихнуть имевшее место неблаговидное деяние. Ситуация лучше не придумаешь.
— Я уже слышал подобную теорию. Я не верю в нее.
— Значит, ты не знаешь Дж.Д.Рэндалла.
— Вот это точно, не знаю.
— Дж.Д.Рэндалл, — сказал Конвей, — это пуп всего мироздания. У него есть деньги, связи и престиж. Он может позволить себе заиметь все, что его душа ни пожелает — даже голову маленького китайца.
— Но зачем она ему? — поинтересовался я.
Конвей рассмеялся в ответ.
— Друг мой, ты что, с Луны свалился?
Наверное вид у меня был довольно дурацкий.
— Ты разве не знаешь, что…, — тут он замолчал, поняв, наверное, что я действительно ничего не знаю. Затем Конвей очень старательно сложил руки на груди и к уже сказанному не добавил ни слова. Он сосредоточенно глядел на дорогу впереди себя.
— Ну так что же? — допытывался я.
— Спроси лучше у самого Арта.
— Но я спрашиваю у тебя, — сказал я.
— Или у Лью Карра, — продолжал Конвей. — Может быть он и расскажет тебе об этом. А я не стану.
— Ну ладно, — сказал я, — тогда расскажи мне о Рэндалле.
— Как о хирурге.
— Хорошо, давай как о хирурге.
Конвей кивнул.
— Как хирург, — начал он свой рассказ, — Дж.Д. ничего из себя не представляет. Он посредственность. Он теряет людей, которые должны были бы жить. Молодых, сильных людей.
Я кивнул.
— А еще он подлый как сам дьявол. Он изводит своих стажеров, заставляет терпеть всяческие унижения, короче, смешивает их с дерьмом. Под его началом работает много на самом деле способных молодых хирургов, и так-то он руководит ими. Я знаю это; я сам провел у него два года на хирургии грудной клетки, прежде, чем уехал в Хьюстон стажироваться в кардиохирургии. Когда жизнь впервые свела меня с Рэндаллом, мне было двадцать девять лет, а ему тогда было сорок девять. Он очень круто принимается за дела. Он вообще ужасно деловой, носит костюмы из магазина на Бонд-Стрит, и козыряет друзьями, владеющими замками во Франции. Разумеется, это еще совсем не означает того, что он хороший хирург, но главное произвести впечатление. Это создает некий ореол вокруг него. Благодаря этому он может выглядеть хорошо.
Я промолчал. Конвей, просто разогревался, готовясь перейти непосредственно к самой сути всего рассказа. Он повышал голос, начинал жестикулировать своими сильными руками. Я не хотел мешать ему в этом.
— Но вся загвоздка в том, — продолжал Конвей, — что Дж.Д. устарел. Он начинал заниматься хирургией в сороковые-пятидесятые годы, вместе с Гроссом, Чартиссом, Шэклфордом и иже с ними. Тогда хирургия была совсем другой; важны были практические навыки, а наука в расчет почти не принималась. Никто тогда не знал об электролитах или химии, и Рэндалл так и не смог до конца свыкнуться с ними. Пришли новые парни; они были выучены на ферментах и натриевой сыворотке. Но вот для Рэндалла все это так и остается мучительной головоломкой.
— Но он пользуется хорошей репутацией, — сказал я.
— И Джон Уилкс Бут тоже ею пользовался, — ответил Конвей. — До поры до времени.
— Что я слышу, неужели профессиональная зависть?
— Да я сам могу изрезать его левой рукой, — сказал Конвей. — Не глядя.
Я улыбнулся.
— С похмелья, — добавил он. — И в воскресенье.
— А что он за человек?
— Мудак. Вот он кто. Его стажеры говорят, что Дж.Д. нигде не появляется без молотка и полудюжины гвоздей, на тот случай, если ему вдруг представится возможность распять кого-нибудь.
— Но не может же он всегда оставаться столь отталкивающим типом.
— Конечно, — согласился Конвей. — Такое возможно только когда он чувствует себя в особенно хорошей форме. Но как и у каждого из нас, у него тоже бывают выходные.
— Но все равно. По твоим словам выходит, что он просто чудовище.
— Какое там… Обычная сволочь, — сказал он. — Знаешь, ведь стажеры еще кое-что рассказывают о нем.
— Вот как?
— Да. Они говорят, что Дж.Д.Рэндалл так любит резать чужие сердца, потому что у него никогда не было своего собственного.
Ни один здравомыслящий англичанин никогда не отважился бы на поездку в Бостон, особенно, если это год 1630. Для того, чтобы решиться на длительное морское путешествие к далеким и диким берегам мало было одной лишь отваги и силы духа — на такое мог отважиться только по-настоящему отчаянный и фанатичный человек. К тому же для всякого, решившегося на подобное путешествие, был неизбежен решительный и бесповоротный разрыв с английским обществом.
К счастью, история судит о людях по их поступках, а не по тому, что подвигло их на подобные свершения. Именно поэтому бостонцы могут спокойно считать своих предшественников поборниками демократии и свободы, героями-революционерами, а также придерживавшихся либеральных взглядов художниками и писателями. Это город Адамса и Ревера, город, в котором все еще чтут Старую Северную Церковь и Банкер-Хилл.
Но у Бостона есть и другое лицо, и эта темная личина обращает свой взор к позорному столбу, колодкам, стулу для пыток и охотам на ведьм. Вряд ли современному человеку дано понять, чем являлись эти орудия пыток на самом деле: это доказательства одержимости, неврозов и изощренной людской жестокости. Это признак общества, погрязшего в боязни греха, проклятия, жарких костров преисподней, недуга и индейцев — перечисление велось в таком или примерно таком порядке. Испуганное, настороженное, погрязшее в подозрениях общество. Проще говоря, общество реакционно настроенных религиозных фанатиков.
В немалой степени на подобное положение дел оказал влияние и географический фактор, потому что когда-то на месте Бостона были одни лишь болота. Кое-кто утверждает, что именно по этой причине столь часты здесь непогожие дни, а климат всегда неизменно влажный; другие же, напротив, говорят, что это здесь ни при чем.
Бостонцы склонны попросту не обращать внимания на многие факты из прошлого. Город, подобно выбившемуся в люди и преуспевающему пареньку из трущоб, постарался порвать со своим прошлым. Будучи сообществом обычных людей, населяющих его, город завел у себя династии нетитулованных аристократов, готовых посоперничать с самыми древними и устоявшимися династиями Европы. Будучи городом богобоязненным, он взрастил здесь просвещенное общество, равных которому не было на Востоке. Бостону оказалась не чужда и такая черта, как самолюбование — именно этим своим качеством он очень схож с другим городом сомнительного происхождения — Сан-Франциско.
Но к несчастью для этих двух городов, от своего прошлого им все равно никуда не деться. Сан-Франциско до сего времени никак не удается изжить из себя дух нашумевших золотых лихорадок и стать по-европейски благопристойным городом. А Бостон, сколько бы он не старался, все равно уже никогда не сможет отказаться от пуританства и снова считать себя чисто английским.
Всех нас — всех вместе и каждого в отдельности — с прошлым связывают крепкие узы. Оно заявляет о себе, влияя на телосложение, на цвет нашей кожи и волос, а также на то, как мы привыкли стоять, ходить, есть одеваться — и думать.
Мне вспомнилось об этом по пути на встречу с Вильямом Харви Шеттэк Рэндаллом, студентом медицины.
Мне кажется, что любой человек, названный в честь Вильяма Харви[138], не говоря уже о Вильяме Шеттэке, ощущает себя наверное законченным идиотом. Это все равно, что быть названным в честь Наполеона или Кери Гранта; уж слишком непомерна такая ноша для ребенка, уж чересчур это претенциозно. На свете есть очень много вещей, с которыми нелегко мириться при жизни, но все-таки зачастую труднее всего смириться с собственным именем.
И пример Джорджа Голла[139] может послужить совершенным тому доказательством. После окончания учебы на медицинском факультете, где ему приходилось терпеть бесконечные шутки и каламбуры в свой адрес, он стал хирургом, специализацией которого стали болезни печени и желчного пузыря. Это была едва ли не самая худшая изо всех открывавшихся перед ним возможностей. Но тем не менее он решился на это с необычной, смиренной уверенностью, как будто выполняя предначертанное ему судьбой. В каком-то смысле, так оно, наверное, и выходило. Спустя годы, когда насмешки и колкости уже почти сошли на нет, он задумался о том, что не плохо было бы сменить имя, но это было уже невозможно.[140]
Я очень сомневался на тот счет, что Вильям Харви Шеттэк Рэндалл когда-либо станет менять свое имя. Подобное имя хоть и накладывало на своего обладателя определенную ответственность, но оно в тоже время несло ему и благо, особенно, если тот останется в Бостоне; кроме того, сам он, производил довольно приятное впечатление. Это был высокий светловолосый юноша с красивым, открытым лицом. Казалось, что он являл собой воплощение парня американской мечты, и от этого обстановка в его комнате представлялась нелепой и довольно неуместной.
Вильям Харви Шеттэк Рэндалл жил на первом этаже корпуса «Шератон-Холл», где находилось общежитие медицинского факультета. Как и большинство студентов он жил один в комнате, которая была намного просторнее остальных. И уж разумеется, здесь было куда просторнее, чем то голубиное гнездо на четвертом этаже, где я обитал в свою бытность студентом. Комнаты верхних этажей были дешевле, чем внизу.
Со времени моего студенчества здесь все-таки произошли кое-какие изменения. В общежитии перекрасили стены. Тогда все кругом было выкрашено в допотопный серый цвет; теперь же стенки выли вымазаны тошнотворного вида зеленой краской.
Но эта была все та же самая старая общага — те же полутемные коридоры, те же грязные лестницы, тот же тяжелый, застоявшийся запах грязных носков, учебников и гексанхлорофена.
Можно сказать, что в комнате у Рэндалла было довольно мило. Она была обставлена под старину; мебель смотрелась так, как будто ее купили на каком-нибудь аукционе в Версале. В ее изрядно потертой обивке из красного бархата и облупившейся позолоте на резном дереве было заметно потускневшее от времени величие, тоска по прошлому.
Рэндалл отступил от двери.
— Проходите, — сказал он мне. Он не стал распрашивать, кто я такой. Ему достаточно было одного взгляда, чтобы узнать во мне врача. Это приходит со временем, когда человеку приходится достаточно много времени проводить в обществе врачей.
Я вошел в комнату и сел.
— Вы пришли из-за Карен? — казалось, он был не столько растроен, сколько чем-то озабочен, как будто я своим приходом отрываю его от какого-то важного занятия или же задерживаю, в то время, как он собирался уходить.
— Да, — сказал я. — Конечно, я понимаю, как это не вовремя…
— Ничего, начинайте.
Я закурил сигарету и бросил спичку в позолоченную пепельницу венецианского стекла. Редкостная безвкусица, но зато стоит дорого.
— Я хотел поговорить о ней с вами.
— Конечно.
Я все еще ожидал, что он хотя бы поинтересуется, кто я такой и откуда, но, по-видимому, ему это было совершенно безразлично. Он сел в кресло, стоявшее напротив меня, закинул ногу на ногу и сказал:
— Что вас интересует?
— Когда вы виделись с ней в последний раз?
— В субботу. Она приехала из Нортгемптона на автобусе, и я после обеда заехал за ней на автовокзал. У меня была пара свободных часов, и я отвез ее домой.
— И как она вам показалась?
Он пожал плечами.
— Замечательно. У нее все как будто было в полном порядке; она показалась мне очень счастливой. Все рассказывала об их «Колледже Смитта» и своей соседке по комнате. Очевидно, у нее была какая-то странная соседка. И еще она говорила об одежде и тому подобных вещах.
— И ее ничто не угнетало? Она не нервничала?
— Нет. Совсем нет. Она вела себя как обычно. И если даже и была несколько взволнована, то это скорее от встречи с домом после некоторого отсутствия. Я думаю, что в «Смитте» ей все-таки не очень нравилось. В семье она всегда была любимицей, и ей наверное казалось, что родители не воспринимают ее всерьез, не верят, что она может быть самостоятельной. Она была немного… дерзкой, вот наверное подходящее слово.
— А когда вы видели до этого, до прошлой субботы?
— Точно не знаю. Наверное где-то в последних числах августа.
— Значит, это была долгожданная встреча.
— Да, — сказал он. — Я всегда был очень рад видеть ее. Она была очень живой, очень энергичной, и она умела неплохо подражать другим. Она могла изобразить кого-нибудь из преподавателей или своего друга, и еще она была довольно истерична. Вообще-то именно так ей и удалось заполучить ту машину.
— Машину?
— В субботу вечером, — сказал он. — Мы ужинали вместе. Карен, я, Эв и дядя Питер.
— Эв?
— Моя мачеха, — сказал он. — Мы все зовем ее Эв.
— Значит, вас тогда было пятеро?
— Нет, мы были вчетвером.
— А что же ваш отец?
— Он был занят в больнице.
Он сказал об этом очень прозаично, и я не стал заострять внимания на этом обстоятельстве.
— В общем, — продолжал Вильям, — Карен на выходные нужна была машина, а Эв ей отказала, сказав, что не хочет, чтобы она исчезала из дома на всю ночь. Тогда Карен переключила свое внимание на дядю Питера, уговорить которого намного легче, и стала просить одолжить ей на выходные машину. Сначала он никак не хотел согласиться, но потом она пригрозила, что станет изображать и его, и тогда он немедленно отдал ей ключи.
— А как же Питер потом добирался обратно?
— Я подвез его до дома в тот вечер, когда сам возвращался сюда.
— Значит, в субботу вы провели несколько часов вместе с Карен.
— Да. Примерно с часу дня до девяти или десяти часов вечера.
— А затем вы уехали вместе с дядей?
— Да.
— А Карен?
— Она осталась с Эв.
— Она куда-то собиралась в тот вечер?
— Думаю, что да. Ведь ей для этого и нужна была машина.
— А она не говорила вам, куда она отправится?
— Как будто в Гарвард. У нее там были какие-то друзья.
— Вы виделись с ней в воскресенье?
— Нет. Только в субботу.
— Расскажите мне, — сказал я, — во время вашей встречи… вы не нашли ничего необычного в том, как она выглядела?
Он отрицательно покачал головой.
— Нет. Она была такой же как всегда. Конечно, она слегка поправилась, но я думаю, что когда начинаются занятия в колледже, это происходит со всеми девушками. Летом она очень много занималась спортом: плавала, играла в теннис. Начался учебный год, эти занятия прекратились, и отсюда появились несколько лишних фунтов. — Он задумчиво улыбнулся. — Мы подшучивали над ней из-за этого. Она жаловалась, что там отвратительно кормят, а мы поддразнивали ее, что это тем не менее совсем не мешает ей съедать много того, чего дают и с успехом прибавлять в весе.
— А у нее когда-либо прежде были проблемы с избыточным весом?
— У Карен? Нет. Она всегда была худеньким ребенком, и даже чем-то была похожа на мальчика. А потом она как-то быстро изменилась. Знаете, как это бывает с гусеницей и коконом.
— Значит, за все время она впервые набрала лишний вес?
Он пожал плечами.
— Не знаю. Сказать по правде, я никогда не обращал на это внимания.
— А больше вы ничего не заметили?
— Нет. Больше ничего.
Я окинул взглядом комнату. На письменном столе, рядом с томами «Патологии и Хирургической Анатомии» Робинсона стояла фотография, на которой они были вдвоем. Оба они были загорелыми и жизнерадостными. Он увидел, что я смотрю на фото, и пояснил:
— Это было прошлой весной, на Багамах. Один единственный раз за все время, когда нам наконец всей семьей удалось выбраться куда-то на целую неделю. Незабываемые дни.
Я поднялся со своего кресла, чтобы получше разглядеть фотографию. Это было очень удачное фото. Темный загар замечательным образом сочетался с голубым цветом ее глаз и светлыми волосами.
— Я знаю, что мой следующий вопрос может показаться вам странным, — сказал я, — но все-таки ответьте мне, всегда ли у вашей сестры были темные волосы над верхней губой и на руках?
— Как странно, — тихо проговорил он. — Странно, что вы спрашиваете об этом. Мы в субботу тоже обратили на это внимание, и Питер еще пошутил, что ей лучше отбелить их известкой или натереть воском. Она как будто надулась на нас, но потом тоже начала смеяться.
— Значит, это появилось недавно?
— Наверное, да. Хотя возможно так было всегда, но только я раньше не обращал внимания. А отчего это?
— Я не знаю, — сказал я.
Он встал и тоже подошел к фотографии.
— Вы не думайте, она была не из таких, кто пошел бы на аборт, — снова заговорил Вильям. — Она была замечательной девчонкой, веселой, счастливой, полной энергии. У нее было поистине золотое сердце. Я знаю, что это звучит довольно глупо, но это действительно так. Она была словно счастливым талисманом нашей семьи. Самая младшая. Все обожали ее.
Я позволил себе задать еще один вопрос:
— А где она провела это лето?
Он отрицательно покачал головой.
— Не знаю.
— Не знаете?
— Ну, не совсем. Теоретически, Карен была на Мысе, работая в картинной галлерее Провайнстауна. — Тут он замялся. — Но я не думаю, что она надолго задержалась там. Мне кажется, что большую часть времени она провела на Бикон-Хилл. У Карен там были какие-то придурковатые друзья; у нее вообще, знаете ли, была целая коллекция странных знакомых.
— Знакомых мужчин? Или женщин?
— И тех и других. — Он пожал плечами. — Но точно я не знаю. Она упоминала о них пару раз в разговоре, так, случайные фразы. Когда же я пытался выяснить что-нибудь об этом поподробнее, то она просто смеялась и спешила переменить тему разговора. Она благоразумно обсуждала со мной только то, что ей хотелось.
— И она называла имена?
— Возможно, но я не помню. Иногда при разговоре она могла упоминать имена каких-нибудь совершенно посторонних людей, непринужденно говоря о них, как будто все они были нашими общими знакомыми. И было бестолку напоминать ей о том, что я, например, знать не знаю, кто такие все эти ее Герби, Зю-зю и Элли. — Он усмехнулся. — Я запомнил только, как она потешно она изображала какую-то девчонку, что любила пускать мыльные пузыри.
— Но имен вы припомнить не можете?
Он лишь покачал головой.
— К сожалению.
Я встал, собираясь уходить.
— Ну, ладно, — сказал я, — вы должно быть и так очень устали. Чему вас сейчас учат?
— Хирургия. Мы только что закончили занятия по акушерству и гинекологии.
— Ну и как?
— Нормально, — вежливо сказал он.
Уже направляясь к двери, я спросил:
— А где у вас была практика по акушерству?
— В «Бостонском роддоме», — он задержал на мне взгляд и помрачнел. — Предвосхищаю ваш следующий вопрос: да, я ассистировал при таких операциях. И знаю, как это делается. Но вечером в воскресенье я был на дежурстве в больнице. Всю ночь. Вот так.
— Благодарю вас за уделенное мне время, — сказал я.
— Пожалуйста, — ответил он.
Выходя из общежития, я увидел, что мне навстречу направляется высокий, худощавый, седой человек. Конечно, я сразу же узнал его, хотя нас все еще разделяло весьма почтительное расстояние.
Это определенно был Дж.Д.Рэндалл собственной персоной.
Солнце начало клониться к закату, и теперь небольшой дворик между зданиями оказался залитым его золотисто-желтым светом. Я закурил сигарету и пошел навстречу Рэндаллу. Когда он увидел меня, на лице его изобразилось легкое удивление, и затем он улыбнулся.
— Вы доктор Берри.
Вполне дружелюбно. Он протянул мне руку. Я пожал ее: сухая, чистая, дизинфецированная до двух дюймов выше локтя в течение десяти минут. Рука хирурга.
— Приятно познакомиться, доктор Рэндалл.
Он сказал:
— Вы хотели видеть меня?
Я посерьезнел.
— Моя секретарша, — продолжал он, — сказала, что вы заходили ко мне в приемную. Спрашивали о карте.
— Да-да, — сказал я, — о карте.
Он беззлобно улыбнулся. Он был примерно на полголовы выше меня.
— Я думаю, что будет лучше все-таки внести в это дело некоторую ясность.
— Разумеется.
— Тогда идемте.
Он не собирался произносить это приказным тоном, но так уж получилось. Я подумал о том, что хирургов можно назвать последними из самодержцев современного общества, это последний уцелевший класс людей, на которых был возложен всеобъемлющий контроль за ситуацией. Хирурги принимали на себя ответственность за благополучие своих пациентов, персонала, короче, решительно за все.
Мы пошли обратно, направляясь к автостоянке. У меня было такое чувство, как будто он приехал сюда специально за тем, чтобы повидать меня. Я не имел ни малейшего представления о том, как он мог узнать, что я здесь, но тем не менее это ощущение меня не покидало. Рэндалл размахивал руками при ходьбе. Сам не знаю почему, но я обратил внимание именно на это; в памяти даже всплыл закон невропатолога — закон размахивающих рук.[141] Я видел его руки, огромные руки, казавшиеся непропорциональными в соотношении со всем остальным телом, огромные, волосатые, мускулистые руки с покрасневшей кожей. Ногти на них были аккуратно подстрижены до требуемой в хирургии длины в один миллиметр. Его седые волосы были коротко подстрижены, а холодные серые глаза придавали лицу выражение деловитой заинтересованности.
— В последнее время кое-кто из коллег несколько раз упоминал ваше имя в разговоре, — сказал он.
— Вот как?
— Да.
Мы пришли на стоянку. Машиной Рэндалла оказался серебристый «порше»; он остановился рядом со своим автомобилем и непринужденно прислонился к его отполированному крылу. Что-то в его манере давало понять, что мне следовало воздержаться от того, чтобы поступить подобным же образом. Еще какое-то мгновение он молча разглядывал мое лицо, а затем сказал:
— Они очень хорошо отзывались о вас.
— Я рад это слышать.
— Говорили, что вы человек справедливый в суждениях и благоразумный.
Я пожал плечами. Он снова улыбнулся мне, а затем спросил:
— Тяжелый день?
— Просто больше дел, чем обычно.
— Вы работаете в «Линкольне», это так?
— Да.
— Вы там на очень хорошем счету.
— Я стараюсь.
— Мне говорили, что ваша работа безупречна.
— Благодарю вас. — Его подобный подход сбивал меня с толку; я никак не мог догадаться, к чему он клонит. Но долго ждать мне не пришлось.
— А вы никогда не думали о переходе в другую больницу?
— Что вы имеете в виду?
— Ну, могут же быть и другие… возможности. Перспективы.
— Вы так считаете?
— Конечно.
— В настоящее время я вполне доволен своей работой.
— На данный момент, — уточнил он.
— Да, на данный момент, — подтвердил я.
— А вы знакомы с Вильямом Сиволлом?
Вильям Сиволл был заведующим патологоанатомическим отделением в «Мем». Ему был шестьдесят один год и в скором времени он собирался уйти на пенсию. Я почувствовал глубокое разочарование в Дж.Д.Рэндалле. То, чего я меньше всего ожидал от него, теперь было очевидно.
— Да, я знаю Сиволла, — сказал я. — Немного.
— Он скоро выйдет на пенсию…
— Тимоти Стоун, его заместитель, тоже замечательный специалист.
— Я тоже так считаю, — сказал Рэндалл. Задрав голову, он посмотрел в небо. — Я тоже так считаю. Но многих из нас он не устраивает.
— Я ничего не слышал об этом.
Он еле заметно усмехнулся.
— Это не афишируется.
— И что, я устроил бы многих из вас?
— В настоящее время, — осторожно заговорил Рэндалл, — мы ищем нового человека. Возможно кого-нибудь со стороны, чтобы он привнес свое, новое видение в работу отделения. Может быть даже немного изменил что-нибудь; придал бы работе новый импульс.
— Вот оно что.
— Таково наше мнение, — подвел черту Рэндалл.
— Тимоти Стоун мой близкий друг, — заметил я.
— Не вижу в этом никакой взаимосвязи.
— Взаимосвязь в том, — сказал я, — что я никогда не стану подводить его.
— А я вам и не предлагал кого-либо подводить.
— В самом деле?
— Конечно же, — подтвердил Рэндалл.
— Тогда, возможно, я превратно вас понял, — сказал я.
— Может быть.
— Тогда почему бы вам самому не объяснить мне?
Он непроизвольно почесал затылок. Я догадывался, что, судя по всему, теперь он попытается изменить тактику, попробует новый подход. Рэндалл посуровел.
— Знаете, доктор Берри, я не патологоанатом, — заговорил он, — но у меня есть довольно близкие друзья в ваших кругах.
— Держу пари, что Тим Стоун не входит в их число.
— Иногда мне кажется, что патологоанатомам приходится работать намного больше, чем хирургам, больше чем кому бы то ни было. Ведь патологоанатомы вынуждены работать целыми днями.
— Возможно, вы правы, — сказал я.
— И я удивлен, что вместе с тем вы располагаете такой уймой свободного времени, — продолжал Рэндалл.
— Ну, сами знаете, как это получается, — отозвался я. Меня уже начинало разбирать зло. Сначала попытался всучить мне взятку, а теперь еще и угрожает. Купить и запугать. Но вместе с тем, меня одолевало странное любопытство: Рэндалл вовсе не был дураком, и я прекрасно сознавал, что он никогда не стал бы говорить со мной таким тоном, если бы только сам чего-то не опасался. У меня даже промелькнула шальная мысль, а уж не сам ли он сделал тот аборт. Но тут Рэндалл снова обратился ко мне:
— У вас есть семья?
— Да, — ответил я.
— И давно вы обосновались в Бостоне?
— Меня здесь ничто не держит, — сказал я. — Я могу бросить все и уехать в любой момент, если решу, что мне уже надоело возиться со срезами и препаратами.
Он стойко воспринял и это сообщение. Даже не изменил позы относительно автомобильного крыла. Он просто разглядывал меня своими серыми глазами и проговорил:
— Понятно.
— Может быть вы все-таки раскроете карты и поделитесь со мной своими соображениями?
— Все предельно просто, — сказал Рэндалл. — Меня интересует мотивация ваших поступков. Я могу понять, насколько крепкими могут оказаться дружеские связи, равно как и то, что личная симпатия порой становится причиной предвзятости суждений. Я восхищаюсь тем, как вы остаетесь верным вашей дружбе с доктором Ли, хотя, не скрою, я был бы восхищен этим вашим достоинством еще больше, если бы вы выбрали для него более достойное применение. Хотя на данном этапе ваши действия выходят далеко за рамки обыкновенной личной преданности. Так ответьте мне, что же все-таки движет вами, доктор Берри?
— Любопытство, доктор Рэндалл. Обыкновенное человеческое любопытство. Я хочу знать, кому и чего ради понадобилось прикладывать такую уйму усилий, чтобы изобличить невинновного человека в том, чего он на самом деле не совершал. И меня удивляет, что те, кому вроде бы по роду службы положено объективно и непредвзято расследовать такие факты, решили остаться в тени и подобного любопытства не проявлять.
Рэндалл сунул руку в карман пиджака и вытащил портсигар. Открыв его, он вынул тонкую длинную сигару, оборвал кончик и закурил.
— Давайте все же внесем ясность в то, что имеется в виду, — заговорил наконец он. — Доктор Ли делает аборты. Верно?
— Говорите, — сказал я. — Я вас слушаю.
— Аборт — это противозаконно. К тому же, равно как и любое хирургическое вмешательство оно черевато некоторым риском для пациента — даже когда эта операция выполняется действительно хорошим специалистом, а не каким-то там спившимся…
— Иностранцем? — подсказал я.
Он улыбнулся.
— Доктор Ли занимается абортами, — продолжал Рэндалл, — он делает это, нарушая закон, и к тому же его личные привычки и наклонности более чем сомнительны. Как врач, я бы сказал, что его этика тоже сомнительна. А моя позиция гражданина штата такова, что действия его подсудны и наказуемы в уголовном порядке. Это мое мнение, доктор Берри. И мне в свою очередь очень хотелось бы знать, по какому такому праву вы повсюду суете свой нос, терроризируете мою семью…
— По-моему, вы все сильно преувеличиваете.
— …и цепляетесь ко всему, как будто вам больше нечем заняться, в то время как вас ждут более благовидные дела, те дела, за которые «Линкольн» платит вам вашу зарплату. Как и у любого врача, у вас есть свои служебные обязанности, предусматривающие несение некой ответственности. Вы же не исполняете этих обязанностей. Вместо этого, вы предпочитаете влезать в дела совершенно посторонней семьи, досаждая людям и пытаясь оправдать порочного типа, нарушившего все нормы медицинской морали, осмелившегося жить вне рамок, установленных законом и насмехаясь над устоями общества…
— Послушайте, доктор, — прервал я его речь. — Давайте взглянем на случившееся с точки зрения чисто семейной проблемы. Как бы поступили лично вы, если бы ваша дочь объявила вам, что беременна? Если бы она отправилась не на аборт, а вместо этого пришла к вам? Как бы вы поступили тогда?
— Я не вижу смысла в пустых догадках.
— Разумеется, ведь у вас есть ответ.
Он побагоравел. На шее, повыше туго накрахмаленного воротничка рубашки вздулись вены. Он поджал губы, а затем сказал:
— Так вот чего, значит, вы добиваетесь? Хотите оклеветать, опорочить мою семью, в надежде помочь своему, так сказать, дружку?
Я пожал плечами.
— Меня занимает только правовая сторона этого вопроса, — ответил я, — и с этой точки зрения имеются нескольько возможностей. — Я пересчитал их по пальцам. — Токио, Швейцария, Лос-Анжелес, Сан-Хуан. Или возможно у вас есть хороший друг в Нью-Йорке или Вашингтоне. Это было бы гораздо более удобно. И дешевле.
Он круто развернулся и открыл дверцу машины.
— А вы все же подумайте об этом, — сказал я. — Подумайте, что бы вы стали делать во благо репутации семьи.
Рэндалл завел мотор и ненавистно взглянул на меня.
— А заодно и о том, — продолжал я, — почему она не обратилась за помощью к вам.
— Моя дочь, — заговорил Рэндалл, голос его дрожал от гнева, — моя дочь замечательная девочка. Это неиспорченная, ласковая и красивая девочка. Ей были чужды вся эта грязь и низость. И как вы только посмели приплести ее ко всем этим вашим…
— Но если ваша дочь была так чиста и невинна, — сказал я, — то каким же образом она забеременела?
Рэндалл со злостью хлопнул дверцей автомобиля, включил передачу, и «порше» стремительно выехал со стоянки, оставив позади себя сизый шлейф выхлопного газа.
Собственный дом в тот вечер встретил меня пустыми комнатами и потушенными огнями. Оставленная на кухня записка сообщала мне о том, что Джудит все еще не возращалась из дома семества Ли. Пройдя по кухне, я заглянул в холодильник; очень хотелось есть, но у меня не хватило терпения на то, чтобы спокойно сесть и сделать сэндвич. Наконец я остановил свой выбор на стакане молока и оставшемся от обеда салате из шинкованной капусты, но царящая в доме тишина угнетала меня. Наскоро поев, я отправился к Ли; они жили всего через квартал от нас.
Семья Ли занимала большой кирпичный дом, выстроенный в ново-английском стиле, массивный и старый, как, впрочем, и другие дома на этой улице. С виду он был абсолютно ничем не примечателен. Я часто думал об этом; похожесть на других, насколько мне казалось, была не в духе Арта.
В доме тоже было мрачно. В кухне Бетти, натянуто улыбаясь, кормила годовалого малыша; она выглядела вконец измученной; это было не похоже на нее, ибо я знал ее совсем другой: всегда подтянутой, безупречно одетой и никогда не терявшей присутствие духа. Джудит на кухне вместе с ней, а Джейн, наша маленькая дочка, тоже стояла рядом, держась за мамину юбку.
Из гостинной слышалась пальба заряженных пистонами игрушечных пистолетов: мальчишки играли в грабителей и полицейских. Каждый раз, когда раздавался громкий хлопок от взорвавшегося пистона, Бетти вздрагивала.
— Пора бы давно прекратить это безобразие, — сказала она, — но я не могу…
Я прошел в гостиную. Все, что только можно было сдвинуть с места и перевернуть, было сдвинуто и перевернуто вверх дном. Джонни, наш с Джудит четырехлетний сын, прятавшийся за одним из мягких кресел, увидел меня и приветственно махнул рукой, а затем снова выстрелил из своего игрушечного оружия. У противоположной стены, за диваном притаились два брата Ли. В воздухе пахло жженой серой, и по всему полу были разбросаны бумажные ленточки с пистонами.
Джони снова выстрелил, а затем объявил:
— Я пришил тебя.
— Нет, промазал, — отозвался Энди Ли, которому было целых шесть лет.
— Пришил. Ты убит.
— Нет, не убит, — настаивал Энди и взмахнул пистолетом. У него кончились пистоны, и вместо «выстрелов» раздавались лишь тихие щелчки. Тогда Энди снова бросился за диван и было слышно, как он говорит своему брату, Генри Ли:
— Прикрой меня, пока я перезаряжусь.
— Будет сделано, шеф.
Энди начал заряжать пистонами пистолет, но движения его пальцев были слишком медлительными, и он начал терять терпение. Еще не успев довести дело до конца, он поднял руку с пистолетом и прокричал: «Бах! Бах!». После чего процесс зарядки пистолета пистонами был им возобновлен.
— Так не честно, — возмутился Джонни из-за своего кресла. — Ты убит.
— Ты тоже, — ответил ему Генри. — Я только что пристрелил тебя.
— Как бы не так! — Джонни выстрелил еще три пистона. — Ты только ранил меня.
— А, вот ты как? — отозвался Генри. — Тогда получай.
Перестрелка возобновилась с новой силой. Я прошел обратно в кухню, где Джудит по-прежнему стояла рядом с Бетти.
Бетти спросила у меня:
— Ну и что там?
Я улыбнулся:
— Они спорят, кто кого убил.
— Что тебе удалось разузнать сегодня за день?
— Все будет хорошо, — сказал я. — Не волнуйся.
Она невесело улыбнулась. Это была улыбка Арта.
— Слушаюсь, доктор.
— Я серьезно.
— Мне очень хотелось бы надеяться, что так оно и будет, — сказала Бетти, засовывая малышу в рот ложку яблочного пюре, которое тут же потекло по подбородку ребенка; Бетти ловко собрала его ложкой и сделала новую попытку.
— Мы только что получили плохое известие, — сказала мне Джудит.
— Что такое?
— Звонил Брэдфорд. Адвокат Арта. Он не возьмется за это дело.
— Брэдфорд?
— Да, — подтвердила Бэтти. — Он позвонил полчаса назад.
— И что сказал?
— Ничего. Просто, что в настоящее время он не может взяться за это дело.
Я закурил сигарету и попытался сохранять спокойствие.
— Тогда я сейчас сам ему позвоню, — сказал я.
Джудит взглянула на часы и с сомнением покачала головой.
— Уже половина шестого. Может быть он уже…
— Но я все равно попробую дозвониться, — сказал я. Я прошел в кабинет Арта. Джудит пошла вместе со мной. Я закрыл дверь, так, чтобы не было грохота пистонов.
— Что в самом деле происходит? — спросила Джудит.
Я покачал головой.
— Совсем плохо?
— Еще слишком рано делать выводы, — сказал я. Я уселся за письменный стол Арта и принялся набирать номер Брэдфорда.
— Хочешь есть? И вообще, ты хоть успел сегодня пообедать?
— Я немного перекусил по дороге сюда, — ответил я.
— У тебя такой усталый вид.
— Со мной все впорядке, — сказал я. Джудит перегнулась ко мне через стол, и я поцеловал ее в щеку.
— Кстати, — вспомнила она, — звонил Фритц Вернер. Он хочет о чем-то поговорить с тобой.
Мне следовало бы предвидеть это. Вездесущий Фритц знает все и обо всех. Но а вдруг он и впрямь сможет сообщить что-нибудь важное; это было бы очень кстати.
— Я позвоню ему потом.
— И еще, пока я не забыла, — продолжала Джудит, — завтра мы идем в гости.
— У меня нет настроения.
— Мы не можем не пойти, — возразила она. — Это же Джордж Моррис приглашает.
Как раз это-то начисто вылетело у меня из головы.
— Ну ладно, — сказал я. — А во сколько?
— В шесть. Мы сможем уйти пораньше.
— Ладно, — согласился я.
Джудит отправилась обратно в кухню, а в это время на другом конце провода секретарша Брэдфорда сняла трубку:
— «Брэдфорд, Вильсон и Старджес».
— Мистера Брэдфорда, пожалуйста.
— Сожалею, — сказала секретарша, — но мистера Брэдфорда не будет в офисе до конца дня.
— Тогда как еще я могу связаться с ним?
— Мистер Брэдфорд будет у себя завтра, в девять утра.
— Но я не могу ждать так долго.
— Мне очень жаль, сэр.
— Не надо ни о чем жалеть, — сказал я. — Просто окажите мне такую любезность и посрарайтесь разыскать его. Мое имя Берри, доктор Бэрри. — Я не знал, знакомо ей это имя или нет, но мне показалось, что это вполне возможно.
Ее тон разительным образом изменился.
— Не вешайте трубку, доктор.
Наступила минутная пауза, заполненная механическим гулом нажатой на том конце провода кнопки «пауза». Подобное ожидание у телефона во время «паузы» сравнимо, пожалуй, с ожиданием своей участи в чистилище. Это слова самого Арта. Он ненавидит телефоны и пользуется ими только в случае крайней необходимости.
К линии снова подключилась секретарша.
— Мистер Брэдфорд уже собрался уходить, но он поговорит с вами.
— Благодарю вас.
Раздался механический щелчок.
— Джордж Брэдфорд слушает.
— Мистер Брэдфорд, это Джон Берри.
— Да, доктор Берри. Чем обязан?
— Я бы хотел поговорить с вами об Арте Ли.
— Доктор Берри, я уже закончил с делами на сегодня и ухожу…
— Ваша секретарь сказала мне об этом. Но возможно мы могли бы встретиться с вами где-нибудь.
Он немного помолчал и вздохнул в трубку. Получилось очень похоже на нетерпеливое шипение коварного змея.
— Уверяю вас, это все равно ни к чему не приведет. Я уже принял твердое решение и изменять его не намерен. Изменить что-либо здесь я не властен.
— Я прошу лишь о короткой встрече.
Он снова выдержал небольшую паузу, а потом сказал:
— Ну ладно, уговорили. Я буду ждать вас в клубе через двадцать минут. Клуб «Трафальгар». До встречи.
Я положил трубку. Вот ведь скотина: его клуб находился в центре города, и теперь, чтобы успеть туда вовремя, мне придется лететь сломя голову. Я поправил галстук и поспешил к машине.
Клуб «Трафальгар» занимал небольшой, пришедший в упадок особнячок на Бикон-Стрит, у самого подножия холма. В отличие от других профессиональных клубов больших городов «Трафальгар» был настолько тихим и незаметным, что немногие из бостонцев знали о его существовании.
Прежде мне никогда не приходилось бывать здесь, но я все же примерно представлял себе, каким, наверное, должно быть внутреннее убранство клуба. Стены комнат отделанные панелями красного дерева; высокие и пыльные потолки; массивные мягкие кресла с кожанной обивкой светло-коричневого цвета; потертые восточные ковры на полу. Подобная атмосфера, видимо, отражала нравы членов клуба — людей зрелых, строгих и мужественных. Оставляя в гардеробе плащ, я заметил на стене табличку, сухо уведомлявшую о том, что «ПРИГЛАШЕННЫЕ ДАМЫ МОГУТ ПОСЕТИТЬ КЛУБ ПО ЧЕТВЕРГАМ СТРОГО С 4:00 ДО 5:30 ЧАСОВ ДНЯ». Брэдфорд встретил меня в холле.
Адвокат Арта оказался небольшого роста, безупречно одетым человеком холеной наружности. Черный, строгого покроя костюм выглядел так, как будто был только что отутюжен, черные ботинки были до блеска начищены, а манжеты рубашки были выпущены из-под рукавов пиджака ровно на положенную им длинну. У него были карманные часы на серебрянной цепочке, очень эффектно смотревшейся на фоне темной ткани жилета. Мне даже совсем необязательно было заглядывать в справочник «Кто есть Кто?», чтобы догадаться о том, что живет он, должно быть, в тихом местечке типа Беверли-Фармз, что в свое время он закончил колледж при Гарварде, где затем продолжал обучение на юридическом факультете, что жена его без ума от Вассара, и что всем остальным нарядам она предпочитает плиссированные юбки, кашемировые свитера и жемчужные украшения, или то, что дети его посещают занятия в колледже Гротона или Конкорда. Брэдфорд держался уверенно и с достоинством.
— По-моему, самое время выпить, — сказал он, обращаясь ко мне. — А вы как на это смотрите?
— Замечательно.
Бар находился на втором этаже, большая комната с высокими окнами, выходящими на Бикон-Стрит и Коммонз. Здесь было тихо и пахло сигарами. Завсегдатаи клуба собирались здесь небольшими группками и о чем-то тихо разговаривали между собой. Бармену без излишний напоминаний было известно, кто и что будет пить: он знал здесь всех, кроме меня. Мы расположились в удобных мягких креслах у окна, и я заказал себе водку «Гибсон». Брэдфорд же лишь кивнул бармену. Ожидая, пока принесут заказанные напитки, он заговорил первым:
— Я не сомневаюсь, что вы, должно быть, разочарованы моим решением, но откровенно…
— Я не разочарован, — сказал я, — потому что это не мой суд.
Брэдфорд сунул руку в карман, извлек оттуда часы, взглянул на циферблат и затем снова водворил их на место.
— В данный момент, — строго сказал он, — пока еще никого не начинали судить.
— Я не согласен с вами. Мне кажется, что именно в данный момент судят очень многих.
Он раздраженно забарабанил пальцами по столу, и бросил недовольный взгляд на бармена на другом конце комнаты. На языке психиаторов данный феномен называется замещением.
— Ну и что же это должно означать? — спросил он наконец.
— Все в этом городе отвернулись от Арта Ли, от него шарахаются, как от чумного.
— И вы усматриваете в этом некий темный заговор?
— Нет, — признался я. — Я просто удивлен.
— У меня есть один знакомый, — сказал Брэдфорд, — который утверждает, что все врачи доверчивы и наивны как дети. Вы же не производите впечатление человека наивного.
— Это что, комплимент?
— Это наблюдение.
— Стараюсь, — сказал я.
— Тогда знайте, что на самом здесь нет никакой тайны или заговора. Вы должны давать себе отчет, что по работе я связан со многими клиентами, и что мистер Ли просто один из них.
— Доктор Ли.
— Да, правильно. Доктор Ли. Он является одним из моих клиентов, перед которыми у меня также имеются определенные обязательства. Как раз сегодня днем я имел разговор с одним из сотрудников канцелярии окружного прокурора, так как мне было необходимо получить официальное подтверждение, на какой день будет назначено слушание по делу доктора Ли. И выходит, что оно совпадает со слушанием другого дела, за которое я взялся раньше. Как вы понимаете, я не могу разорваться и одновременно участвовать сразу в двух процессах. Я объяснил это доктору Ли.
Принесли напитки. Брэдфорд поднял свой бокал:
— Ваше здоровье.
— Ваше здоровье.
Он отпил небольшой глоток и принялся разглядывать бокал.
— Когда я объяснил свою позицию доктору Ли, то он согласился со мной. Я также сказал ему, что моя фирма приложит все усилия к тому, чтобы он у него на суде был хороший адвокат. Вполне вероятно, что кто-нибудь из наших четырех основных компаньонов сможет…
— Но это еще не точно?
Он пожал плечами.
— В этом мире нет ничего определенного.
Я отпил из своего бокала. Отвратительно: белый вермут с еле различимым привкусом водки.
— Вы дружите с Рэндаллами? — спросил я.
— Я знаю эту семью, да.
— И это, должно быть, тоже сыграло свою роль в принятии вами подобного решения?
— Нет, разумеется, — он приосанился в своем кресле. — Настоящий адвокат очень рано учится проводить четкую грань между работой и личными привязанностями. Очень часто это бывает просто необходимо.
— Особенно в маленьком городке.
Он улыбнулся.
— Простестую, Ваша Честь.
Он снова отпил из своего бокала.
— Знаете, доктор Берри, говоря строго между нами, так сказать не для протокола, я, признаться, полностью на стороне доктора Ли. Ведь аборт это дело житейское. Это случается со всеми и повсеместно. В Америке ежегодно производится миллион абортов; это очень средний показатель. Рассуждая с практической точки зрения, аборты необходимы. Наше же законодательство по этому вопросу высказывается слишком расплывчато и туманно. Причем суровость закона довольно абсурдна. Но смею заметить вам, что наши врачи еще более строги, чем сам закон. Созданные при больницах и клиниках советы, призванные вроде бы выдавать разрешения на аборт чересчур осторожничают. Они не разрешают аборты даже в тех случаях, где с правовой точки зрения нет и даже не могло быть никакого подвоха. По моему глубокому убеждению, прежде, чем пересматривать законодательство по вопросу об абортах, необходимо в первую очередь изменить взгляды, господствующие у вас в медицине.
Я ничего не сказал. Сложение вины с себя и взваливание ее на чужие плечи считалось испытанным и освященным временем ритуалом, наблюдать за которым надлежало в полном молчании. Брэдфорд взглянул на меня и спросил:
— Вы, кажется, не согласны со мной?
— Нет, отчего же, — сказал я. — На мой взгляд это довольно оригинальная речь в защиту обвиняемого.
— Это было сказано вовсе не за тем.
— Тогда, должно быть, я вас не совсем понял.
— Меня во всяком случае это не удивляет, — сухо сказал он.
— И меня тоже, — заметил я, — потому что сказанное лишено всякого смысла. Мне всегда казалось, что адвокаты обычно говорят по сути дела, а не ходят вокруг да около.
— Я просто пытаюсь внести ясность в занимаемую мной позицию.
— Ваша позиция мне и так вполне ясна, — сказал я. — Я беспокоюсь за доктора Ли.
— Что ж, очень хорошо. Давайте поговорим о докторе Ли. Ему предъявлено обвинение в соответствии с принятым семьдесят восемь лет назад законодательством штата Массачусеттс, по которому любое действо, способствующее прерыванию уже наступившей беременности трактуется как уголовное деяние, предусматривающее наказание в виде денежных штрафов и тюремного заключения сроком до пяти лет. За аборт, повлекший за собой смерть пациента, предусмотрена мера пресечения в виде тюремного заключения сроком от семи до двадцати лет.
— Как в случае непреднамеренного убийства или убийства без отягчающих обстоятельств?
— Формально, ни первое и ни второе. Если рассуждать…
— Но тогда может идти речь об освобождении под залог?
— В принципе, да. Но не к данному случаю это не относится, потому что обвинение будет добиваться наказания за убийство на основании общеправового положения, по которому любое противоправное действо, повлекшее за собой смерть, классифицируется как убийство.
— Понятно.
— По мере рассмотрения данного случая, обвинение сумеет доказать — и я уверен, что они подберут очень весомые доказательства — то, что доктор Ли делал аборты. Они объявят о том, что та девушка — Карен Рэндалл — прежде была на приеме у доктора Ли, и что он по неизвестной причине никоим образом не отразил этот визит в своих записях. Затем выяснится, что доктор Ли не может доказать свое алиби — где он был и чем занимался в те несколько решающих часов воскресного вечера. А потом будут представлены свидетельские показания миссиз Рэндалл, что якобы девушка сказала ей, будто это Ли сделал ей аборт.
В конце концов все дело сведется к противоречию в показаниях. Ли, врач, занимающийся абортами, заявляет, что он этого не делал; миссиз Рэндалл же настаивает, что это его рук дело. Окажись вы на месте присяжных, кому бы вы поверили?
— Но ведь прямых улик против Ли, которые подтверждали бы что тот аборт сделал именно он, нет. Обвинение располагает лишь косвенными доказательствами его вины.
— Но суд состоится в Бостоне.
— Тогда нужно сделать так, чтобы слушание было перенесено в другое место.
— На каких основаниях? На основании неблагоприятного морального климата?
— Вы рассуждаете о формальностях. Я же веду речь о спасении человека.
— В этих самых формальностях и заключается сила закона.
— И его же слабые стороны.
Брэдфорд посмотрел на меня долгим, задумчивым взглядом.
— Единственное, что, выражаясь вашими же словами, может сейчас «спасти» доктора Ли, это железное доказательство его невиновности, того что данная операция была произведена не им, а кем-то другим. А это значит, что должен быть найден тот третий, тот кто сделал аборт. И по моему мнению шансов на это нет практически никаких.
— Отчего же?
— Да потому что, когда я сегодня разговаривал с Ли, я ушел от него в убеждении, что он мне лгал. Я думаю, Берри, что это сделал именно он. Я думаю, что это Ли убил ее.
Возвратившись домой, я обнаружил, что Джудит с детьми все еще была у Бетти. Тогда я налил себе выпить — на этот раз все было нужной крепости — и остался сидеть в гостинной. Я был чуть живой от усталости, но расслабиться и отдохнуть мне все равно никак не удавалось.
У меня очень скверный характер. Я прекрасно знаю об этом, и по мере возможности пытаюсь держать себя в руках, но тем не менее все равно порой бываю бестактен и груб по отношению к окружающим. Сам я отношу это за счет того, что я не умею любить других людей; может быть именно поэтому я и стал патологоанатомом. Теперь же, мысленно оглядываясь на еще один прожитый день, я подумал о том, что слишком уж часто за сегодня мне пришлось выходить из себя. Это было по крайней мере неумно; подобное поведение не делало мне чести; добиться таким манером ничего не возможно, а вот потенциальные потери могут быть вполне ощутимыми.
Раздался телефонный звонок. Звонил Сэндерсон, заведующий лабораториями патологоанатомического отделения «Линкольна». Первое, что он сказал мне было:
— Я звоню из больницы.
— Понятно, — сказал я.
Номер нашего телефона в больнице имеет по крайней мере шесть каналов. И вечером кто угодно может запросто подключиться и подслушать разговор.
— Ну и как день провел? — сказал Сэндерсон.
— Довольно занимательно, — ответил я. — А ты?
— Всякие были моменты, — сдержанно откликнулся Сэндерсон.
Я хорошо мог себе это представить. Всякий, кому во что бы то ни стало вдруг понадобилось бы добраться до меня, прежде всего пришлось бы оказать давление на Сэндерсона. Это было наиболее логичным шагом, позволявшим к тому же осуществлять задуманное исподволь, совсем ненавязчиво. Например для начала подкинуть несколько шуток типа: «Слушай, говорят, что у вас острая нехватка рабочих рук.» Или несколько участливых вопросов: «А правда, что ли, что Берри заболел? Вот как? А я слышал, что он вроде нездоров. Но ведь на работе-то его не было, да?» Потом замечания от глав отделений: «На что это похоже, Сэндерсон?! О каком руководстве персоналом может идти речь, когда у вас, в лаборатории, люди каждый день устраивают себе выходной?» И наконец рассерженный глас кого-нибудь из администрации: «У нас в клинике, как на корабле — у каждого есть работа, и все занимаются своим делом, балласт нам не нужен».
Короче, будет оказываться всестороннее давление, имеющее своей целью вернуть меня обратно в лабораторию или же найти на мое место другого человека.
— Скажи им, что у меня третичный сифилис, — сказал я. — Это их остановит.
Сэндерсон замеялся.
— С этим никаких проблем, — сказал он. — Пока. У меня довольно крепкая старая шея. В конце концов я могу подставить ее и продержаться еще какое-то время.
Затем, немного помолчав, он спроси:
— Как на твой взгляд, надолго это может затянуться?
— Я не знаю, — ответил я. — Все очень непросто.
— Ты зайди ко мне завтра, — сказал он. — И мы это дело обсудим.
— Хорошо, — пообещал я. — Может быть к тому времени мне еще что-нибудь удастся разузнать. А по состоянию на данный момент, все это очень похоже на тот наш «перуанский случай».
— Ясно, — сказал Сэндерсон. — Тогда, увидимся завтра.
— Хорошо.
Я положил трубку, будучи уверенным, в том, что он прекрасно знает о том, что я имел в виду. Я хотел сказать, что во всем этом деле с Карен Рэндалл не было ясности, было в нем что-то очень сомнительное. Как в том случае с той болезнью, что проходила через нас три месяца назад. Это было очень редкое заболевание — агранулоцитоз, полное отсутствие белых телец в крови. Это очень грозный симптом, потому что в таком случае организм человека утрачивает стойкость к инфекции. Полость рта и поверхность тела у большинства людей можно назвать рассадником болезнетворных микроорганизмов — это могут быть стафилококки или стрептококки, иногда бактерионоситель дифтерии или пневмококк — и при нарушениях в имунной системе организма человек заражает сам себя.
Но так или иначе нашим пациентом в тот раз оказался американец, сам врач, работавший в Службе Народного Здравоохранения Перу. При приступах астмы он принимал какое-то лекарство перуанского производства, и вот однажды он заболел. У него началось воспаление слизистой рта, поднялась температура, и вообще чувствовал он себя неважно. Находясь в Лиме, он отправился к врачу и сделал анализ крови. Содержание белых телец — 600.[142] На следующий день этот показатель снизился до 100, а еще через день был уже нулевым. Тогда он вылетел в Бостон и обратился в нашу клинику.
Здесь была взята биопсия костного мозга — в грудную кость была введена полая игла, и с ее помощью было собрано немного костного мозга. Но каково же было мое удивление, когда при проведении микроскопического исследования я обнаружил в нем достаточно большое количество гранулоцитов, которое хоть и было ниже нормы, но все же в целом картина была вполне благополучной. Тогда я еще подумал: «Черт, что-то здесь не так», и отправился к лечащему врачу того больного.
Еще раньше тому врачу удалось выяснить, что за перуанское лекарство принимал его пациент. Оказалось, что в его состав входило вещество, которое вот уже с 1942 года не применялось при производстве лекарств в Америке, так как оно имело свойство препятствовать образованию белых кровяных телец. Доктор вычислил, что в этом, должно быть, и кроется причина недуга его пациента — он сам способствовал разрушению белых кровяных телец у себя в крови и теперь заражал сам себя. Назначенное лечение было простым: запретить ему принимать то лекарство, ничего не делать и ждать, когда данный показатель снова придет в норму.
Я сказал врачу, что под микроскопом анализ костного мозга совсем не выглядит таким уж плохим. Мы отправились к больному и обнаружили, что ему стало еще хуже. Язвы во рту не заживали, а кожа на спине и ногах тоже оказалась поражена стафилококковой инфекцией. У больного держался сильный жар, он выглядел вялым и очень медленно отвечал на вопросы.
Мы тогда никак не могли взять в толк, как так получается, что анализ костного мозга в принципе можно считать нормальным, в то время, когда пациент остается в таком тяжелом состоянии; мы ломали голову над этим почти целый день. В конце концов, примерно часа в четыре дня, я поинтересовался у лечащего врача, не появилось ли заражения у ранки, там где был сделан прокол при взятии костного мозга для биопсии. Врач сказал, что он не проверял. Тогда мы снова отправились к больному и осмотрели его грудь.
Никакого прокола не было и в помине. У данного пациента никто не брал костный мозг на биопсию. Скорее всего кто-то из медсестер или стажеров перепутал этикетки, ошибочно пометив пункцию костного мозга, взятую у другого больного, который лежал в нашей же клиннике с подозрением на лейкемию. Тогда мы немедленно взяли пункцию у своего пациента и все стало на свои места.
Тот больной все-таки благополучно поправился, но я никогда не забуду, то наше недоумение по поводу результатов лабораторных исследований.
Мои теперешние ощущения были сродни тем — что-то не так, во всем этом чувствуется какой-то подвох. Я не мог сказать конкретно, в чем дело, но у меня было такое подозрение, что между участниками последних событий царило взаимное непонимание, сродни тому, как если бы мы говорили о совершенно разных вещах, имея в виду каждый свое. Моя собственная позиция по данному вопросу была предельно ясной: Арт не виновен, пока не будет доказано обратное, а этого еще никто не доказал.
Остальным же, похоже, и вовсе никакого дела не было до того, виновен Арт на самом деле или нет. То, что на мой взгляд было жизненно важным, им представлялось несущественным.
Хотелось бы знать, почему?
Утром, когда я проснулся, наступивший день показался мне самым обычным. Я как обычно не выспался, а за окном, на улице, моросил мелкий дождик: серый, холодный и неприветливый. Сбросив с себя пижаму, я залез под горячий душ. Пока я брился, Джудит зашла в ванную, поцеловала меня и затем отправилась на кухню, чтобы приготовить завтрак. Я улыбнулся своему отражению в зеркале и поймал себя на мысли о том, каким сегодня будет расписание в операционных.
И тут я вспомнил: сегодня я не иду в клинику. В памяти ожили события вчерашнего дня.
Наступивший день не был обычным.
Я подошел к окну и смотрел, как дождевые капли стекают по стеклу. И тут впервые за все время я задумался о том, а лучше ли бросить это все, пока не поздно и вернуться к работе. Мысль о возвращении в лабораторию, о том, как я поставлю машину на стоянке, а поднявшись к себе, сниму плащ, надену фартук и перчатки — все это было составной частью ставшего давно привычным распорядка — неожиданно показалась мне очень заманчивой, можно даже сказать соблазнительной. Там была моя работа; там я чувствовал себя уверенно; там не было никаких стрессов и тому подобного напряжения; там я был на своем месте. У меня не было никакого желания играть в сыщика-любителя. А в холодном утреннем свете подобная мысль казалась нелепой.
Затем в памяти стали всплывать лица людей, с которыми мне довелось встретиться. Арт, Дж.Д.Рэндалл и еще чопорная, самодовольная физиономия Брэдфорда. И знал, что если Арту не помогу я, то ему не поможет никто.
Думать об этом было страшно, и от этого еще более невыносимо.
Джудит села завтракать вместе со мной. Дети еще не проснулись; мы были одни.
— Чем ты собираешься заняться сегодня? — спросила она.
— Не знаю еще.
Я уже задавал себе подобный вопрос. Необходимо выяснить больше, много больше того, что было известно мне сейчас. В частности о Карен и миссиз Рэндалл. Я практически ничего не знал ни об одной из них.
— Я начну с девушки, — сказал я.
— Почему?
— Судя по тому, что мне довелось услышать о ней, это была сама невинность и добродетель. Все обожали ее; она была замечательной девочкой.
— Может быть так оно и было.
— Конечно, — согласился я, — но мне все же хотелось бы услышать мнение еще кого-нибудь, помимо ее брата и отца.
— Но как?
— Я начну, — сказал я, — с «Колледжа Смитта».
«Колледж Смитта», Нортгемптон, Массачусеттс. И вот здесь, на самом краю света, 2.200 девушек получают элитарное образование. Сначала два часа езды по главной магистрали до дорожной развязки у Холиоке; и еще полчаса по узеньким шоссейным дорогам, пока наконец, проехав под железнодорожным мостом, я не оказался в самом городе. Мне никогда не нравилось в Нортгемптоне. В этом городке царит наредкость гнетущая и вовсе не студенческая атмосфера; как будто в воздухе витают настроения всеобщей разочарованности и раздражения, складывающиеся из глубоких разочарований 2.200 молоденьких девушек, которым предстоит провести целых четыре года своей жизни в этой глуши и объединенное раздражение местных обитателей, все это время вынужденных терпеть подобное соседство.
Студенческий городок был довольно живописным местом, особенно осенью, когда опадают листья. Здесь было хорошо даже когда шел дождь. Я прямиком отправился в стол справок колледжа и отыскал имя Карен Рэндалл по справочнику в бумажном переплете, где были перечислены все учащиеся и профессорско-преподавательский состав. Заполучив здесь же карту студенческого городка, я отправился на поиски ее общежития, Хенли-Холл.
Хенли-Холл оказался белым домиком с перекрытиями, находившимся на Вильбур-Стрит. Здесь проживало сорок девушек. На первом этаже была устроена гостинная, стены которой были отделаны пестрой расцветки тканью с мелким, рисунком в подчеркнуто женском вкусе. По дому расхаживали девицы в парусиновых брюках и с длинными, старательно завитыми волосами. Я подошел к стойке у двери.
— Где я могу видеть Карен Рэндалл, — обратился я к девушке за стойкой.
Она так испуганно взглянула на меня, как если бы вдруг узнала во мне сексуального маньяка.
— Я ее дядя, — сказал я. — Доктор Берри.
— Я уезжала на выходные, — ответила девушка. — Я вернулась совсем недавно и еще не успела увидеться с ней. Она тоже уезжала в Бостон на выходные.
Мне повезло: это девушка, по-видимому, ничего не знала. А другие? Трудно сказать. Вероятнее всего, что воспитательнице общежития уже обо всем сообщили или же сообщат в самое ближайшее время. Но так или иначе встреча с воспитательницей не входила в мои планы.
— Ага, — воскликнула девушка за стойкой. — Вон идет Джинни. Ее соседка по комнате.
Из двери выходила темноволосая девушка. На ней были плотно облегающие брюки из парусины и сиротского вида свитер, но в общем она производила довольно благоприятное впечатление. Ее надменное выражение лица составляло резкий контраст внешнему виду.
Девушка за стойкой жестом подозвала Джинни и сказала:
— Это доктор Берри. Он разыскивает Карен.
Джинни изумленно взглянула на меня. Она знала. Я быстро отвел ее в сторону, а затем увлек в гостинную и заставил сесть.
— Но ведь Карен…
— Я знаю, — перебил ее я. — Но мне хотелось бы переговорить с вами.
— Знаете, мне нужно посоветоваться с мисс Петерс, — сказала Лжинни. Она хотела уже встать и уйти, но я удержал ее.
— Прежде, чем вы это сделаете, — сказал я, — мне следует сказать вам и то, что вчера я присутствовал на вскрытии Карен.
Она в ужасе прикрыла рот рукой.
— Прошу извинить меня за столь шокирующие подробности, но я должен задать вам несколько очень важных вопросов, ответить на которое можете только вы. Ведь мы с вами оба знаем, что скажет мисс Петерс.
— Она запретит мне разговаривать с вами, — сказала Джинни. Она все еще смотрела на меня с подозрением, но я чувствовал, что как и все девчонки она любопытна, а мои слова ее заинтриговали.
— Может быть пройдем куда-нибудь, где нам никто не помешает, — предложил я.
— Я даже, право, не знаю…
— Я задержу вас всего на несколько минут.
Тогда она встала и кивнула в сторону коридора.
— Вообще-то здесь не разрешается приглашать в комнаты мужчин, — проговорила она, — но вы ведь родственник, да?
— Да, — подтвердил я.
Комната Джинни и Карен находилась на первом этаже, в самом конце коридора. Это была маленькая, тесная комнатка, где вокруг были расставлены, развешаны и разложены многочисленные, типично девические безделушки — фотографии мальчиков, письма, открытки с шутливыми поздравлениями с днем рождения, программки с футбольных матчей, различные ленточки, расписания занятий, флакончики с духами, игрушечные зверушки из меха. Джинни села на одну из кроватей и указала мне на стул у письменного стола.
— Вчера вечером мисс Петерс сказала мне, — заговорила Джинни, — что Карен… что она попала в аварию. Она попросила пока что не рассказывать об этом никому из девочек. Странно все-таки. Среди моих знакомых еще никто не умирал — я имею в виду своих ровесников, в этом смысле. Я хочу сказать, странно, что я ничего не чувствую, почти совсем не периживаю. Наверное, я все еще никак не могу в это поверить.
— Вы были знакомы с Карен до того, как стали жить в одной комнате?
— Нет. Мы познакомились только когда нас поселили сюда.
— Вы жили дружно?
Она пожала плечами. У меня сложилось впечатление, что все ее жесты были несколько жеманны. Этот же был просто неестественнен, как будто заученное движение, отработанное прежде перед зеркалом.
— Я думаю, что да. Карен не была такой, как большинство первокурсниц. Она не боялась города и уходила отсюда на целый день или даже на выходные. Она очень редко когда появлялась на занятиях и постоянно твердила, как ей все здесь опостылело. Тут все так говорят, но у нее это получалось от души, это была правда. Я думаю, что она на самом деле ненавидела все это.
— Почему вы так думаете?
— Потому что она и не думала этого скрывать. Пропускала занятия, уходила из городка. Уезжала на выходные, как будто едет домой, к родителям. Но она не ездила к ним, она мне сама говорила. Она ненавидела своих родителей.
Джинни встала с постели и открыла дверцу шкафа. С внутренней ее стороны была приколота кнопками большая глянцевая фотография Дж.Д.Рэндалла. Весь снимок был испещрен мельчайшими проколами.
— Знаете, что это такое? Мишень для дротиков. Это ее отец, он кажется какой-то хирург или что-то в этом роде; так вот, прежде, чем лечь спать, она каждый вечер метала в него дротики.
Джинни закрыла дверцу.
— А какие у нее были отношения с матерью?
— Она любила мать. Но только свою настоящую мать; она умерла. Теперь у нее мачеха. Карен всегда ее недолюбливала.
— А о чем еще она рассказывала?
— О парнях, — сказала Джинни, снова усаживаясь на кровать. — Об этом здесь все говорят. О мальчиках. Карен училась в какой-то частной школе недалеко отсюда и у нее было много знакомых парней. К ней всегда приезжали какие-нибудь знакомые из Йеля.
— А у нее был близкий друг, к которому она ходила на свидания?
— Не думаю. Вокруг нее увивалось много парней. Они ей проходу не давали.
— Такая популярность?
— Ничего особенного, — сказала Джинни, наморщив носик. — Послушайте, ведь все-таки наверное неприлично говорить о таком сейчас? Но я все же не верю, что все ее истории были правдой. Может быть она все выдумала.
— Что выдумала?
— Ну, понимаете, когда поступаешь сюда учиться, то никто тебя здесь не знает, никто не знает, какой ты была раньше, так что можно наговорить о себе все что угодно, и это сойдет с рук и обман не раскроется. Вот я, например, рассказывала всем, что у себя в средней школе я возглавляла группу поддержки нашей футбольной команды. Вообще-то я училась в частной школе, но мне всегда очень хотелось стать капитаном группы поддержки.
— Понимаю.
— Ведь это так здорово.
— Ну и какие же истории вам рассказывала Карен?
— Я даже не знаю. Это даже историями назвать нельзя. Так, кое-какие намеки. Ей очень хотелось, чтобы окружащие считали ее безумной и распущенной, и поверили бы в то, что и все друзья у нее такие же. Вообще-то это было ее излюбленным словечком: безумный. А уж она-то знала, как сделать так, чтобы все выглядело как взаправду. Она никогда ничего не говорила прямо, не рассказывала от начала до конца. Только делала небольшие замечания время от времени, как бы между прочим. Про свои аборты и про все остальное.
— Про аборты?
— Она говорила, что до поступления в колледж у нее было два аборта. Разве так может быть? Чтобы два аборта? Ведь ей было только семнадцать лет. Я сказала ей, что я ей не верю, но тогда она принялась очень подробно объяснять, как это делается. И после этого я уже не была так уверена в том, что она все наврала.
Нет ничего удивительного, в том, что девочка, выросшая в семье врачей была по крайней мере на словах знакома с тем, как производится выскабливание матки. Но это отнюдь совсем не означает, что самой ей делали аборт.
— А она рассказывала вам о них что-нибудь конкретно? Например, где и кто ей это делал?
— Нет. Она просто сказала, что у нее были аборты. Она постоянно говорила, что-нибудь такое. Ей очень хотелось шокировать меня, и это было слишком уж явно. Я помню в конце первой — нет-нет, второй недели, когда нас только-только поселили сюда — так вот, она ушла куда-то в субботу вечером и вернулась очень поздно. Карен, не включая света, забралась в свою постель и вслух сказала: «Господи, как я люблю черных мужиков». Вот так просто. Я не знала, что сказать, я имею в виду, что я тогда еще ее почти не знала, и поэтому я не сказала ничего. Я просто подумала, что ей очень хочется шокировать меня.
— А что еще она вам рассказывала?
Джинни передернула плечами.
— Так сразу и не вспомнить. Она всегда что-то говорила. Как-то вечером, собираясь уехать на уикэнд, она вертелась перед зеркалом, что-то нависвистывая, и сказала мне: «Я обязательно буду заниматься этим все выходные». Или что-то в этом роде, я не помню, как точно это было сказано.
— И что же вы ей ответили?
— Я сказала: «Желаю хорошо поразвлечься». А что еще можно сказать, когда выходишь из душа, и тебе вдруг объявляют такое? Тогда она ответила: «Да уж, постараюсь». Она всегда отпускала какие-нибудь шокирующие намеки.
— И вы ей верили?
— Иногда, после того, как мы прожили здесь два месяца.
— А у вас никогда не складывалось такого впечатления, что она, возможно, беременна?
— Здесь? В школе? Нет.
— Вы так уверены?
— Она никогда не говорила ничего такого. К тому же она принимала таблетки.
— Вы уверены в этом?
— Да, я так думаю. По крайней мере этот важный ритуал она производила каждое утро. Вон они, ее таблетки.
— Где?
Джинни указала на стол.
— Вон там, у нее на столе. В том маленьком пузыречке.
Я встал, подошел к столу и взял в руки пластмассовый флакон. На нем была этикетка аптеки «Бикон»; показаний к применению лекарства здесь не было. Тогда я вытащил записную книжку и переписал с флакона номер рецепта и имя врача. Затем я открыл крышку и высыпал таблетки в ладонь. В пузырьке оставалось четыре таблетки.
— И она принимала их каждый день?
— Каждый божий день, — подтвердила Джинни.
Я, конечно, не был ни гинекологом, ни фармакологом, но все-таки мне были известны некоторые общие понятия. Во-первы, большинство контрацептивных таблеток продавались в специальной упаковке, позволявшей женщине без труда вести отсчет дней. А во-вторых, дозировка гормонов в этих лекарствах была давным-давно сокращена с десяти до двух миллиграммов. Это означало, что сами таблетки должны быть маленькими.
По сравнению с тем, что я ожидал увидеть, таблетки из пузырька казались просто непомерно огромными. На их поверхность не было нанесено никакой разметки; по цвету они походили на мел и довольно легко крошились. Я незаметно сунул одну из таблеток в карман, и ссыпал оставшиеся обратно в пузырек. Даже безо всяких проверок, у меня уже была идея о том, что это были за таблетки.
— Вы были знакомы с кем-нибудь из тех молодых людей, с кем встречалась Карен? — спросил я.
Джинни отрицательно покачала головой.
— В общем-то нет. Я никого из них не знала лично, если вы понимаете, что я имею в виду. Она рассказывала мне, как она была с ними в постели, но обычно это было лишь пустой болтовней. Карен всегда все сильно преувеличивала. Особенно насчет таких откровенных подробностей. Подождите, я сейчас.
Она встала и подошла к туалетному столику Карен. На стене над столиком висело зеркало, за раму которого было вставлено несколько фотографий каких-то молодых людей. Она вытащила две из них и протянула их мне.
— Вот про этого она всегда рассказывала, но мне кажется, что последнее время они уже не виделись. Она провстречалась с ним почти все лето. Он из Гарварда.
Это было фото молодого человека в футбольных доспехах, усмехающегося в в объектив камеры. Номер 71.
— А как его зовут?
— Я не знаю.
Тогда я взял программку футбольного матча Гарвард-Колумбия и заглянул в список состава команд. Номером 71 оказался правый защитник Алан Зеннер. Я записал это имя к себе в записную книжку и вернул снимок Джинни.
— И вот еще один, — сказала она, протягивая мне вторую фотографию, — с этим они недавно познакомились. Я думаю, что она встречалась с ним. Иногда по вечерам, она возращалась сюда и целовала эту фотографию, прежде, чем лечь спать. По-моему, его звали Ральф. Ральф или Роджер.
Со снимка мне довольно натянуто улыбался молодой негр в облегающем блестящем костюме и с электрогитарой в руке.
— Вы думаете, что она с ним встречалась?
— Да, мне так кажется. Он играет в какой-то группе, из тех, что сейчас выступают в Бостоне.
— И по вашему мнению его зовут Ральф?
— По-моему, так или примерно так.
— А вам случайно не известно название группы?
Джинни сосредоточенно нахмурилась.
— Она мне как-то назвала его. Но я не запомнила. Карен очень нравилось, чтобы ее парни оставались тайной для всех. Она была не из тех, кто станет вдаваться в подробности, рассказывая о своих кавалерах. Это было не в духе Карен. Ей были больше по душе намеки и недомолвки.
— Вы считаете, что она уезжала на выходные, чтобы встретиться с этим молодым человеком?
Джинни кивнула.
— А где она проводила уикэнды? В Бостоне?
— Скорее всего. В Бостоне или Нью-Хэвене.
Я перевернул фотографию. На обратной стороне снимка стоял штамп «Фотоателье Курзина, Вашингтон-Стрит».
— Можно я заберу вот это?
— Конечно, — ответила она. — Мне все равно.
Я сунул фото в карман и снова сел.
— Вам не приходилось видеться с кем-либо из этих людей? Из ее парней?
— Нет. Я не знала никого из ее друзей. Хотя, нет, дайте подумать. Один раз, да, было такое. Приходила девушка.
— Девушка?
— Да. Карен мне как-то объявила, что к нам в гости придет ее лучшая подруга. Она все рассказывала мне, какая это классная девчонка, какая она крутая. Короче, она ей такую рекламу устроила, что я уже ожидала увидеть нечто такое действительно импозантное. А потом она пришла…
— Ну и как?
— Странная, — сказала Джинни. — Очень высокая с по-настоящему длинными ногами, и Карен все время твердила, как бы ей хотелось, чтобы и у нее тоже были бы такие ноги, а девушка просто сидела вот здесь и все время молчала. Она и вправду была симпатичная. Но очень уж странная. Она все делала как во сне. Может быть она кололась чем-нибудь или травку курила; я не знаю. Просидев молча около часа, она наконец изрекла какую-то чушь.
— Например?
— Уже не вспомню. Какую-то бессмыслицу. Типа «Карл у Клары украл кораллы». Потом она сложила стишок о том, как люди бегают по полям, где растут спагетти. Это было довольно убого.
— А как было имя той девушки?
— Не помню. Анжи, что ли.
— Она училась в каком-нибудь колледже?
— Нет. Она была очень молоденькая, но в колледже не училась. Она работала. И кажется Карен говорила, что будто эти девица работает медсестрой.
— Все же постарайтесь припомнить ее имя, — сказал я.
Джинни снова сосредоточенно нахмурилась и уставилась в пол, а затем покачала головой.
— Никак, — призналась она. — Я не обратила на это внимания.
Мне не хотелось опускать такую подробность, но я чувствовал, что время поджимает. И тогда я задал очередной вопрос:
— Что еще вы можете рассказать мне о Карен? Может быть она была нервной? Или пугливой?
— Нет. Она всегда была очень спокойной. Все в доме могли сходить с ума от волнений, особенно перед экзаменами, но ей это все как будто было абсолютно безразлично.
— Она была энергичной? Этакой болтушкой-попрыгушкой?
— Кто? Карен? Вы что, шутите? Если хотите знать, она была вялой, словно чуть живой и оживала только на время своих свиданий. А так она всегда сказывалась очень уставшей, и еще постоянно жаловалась, на то как она утомилась.
— Она много спала?
— Да. Постоянно просыпала занятия.
— А ела она много?
— Не очень. Вместе с уроками она часто просыпала и завтраки с обедами.
— Но тогда она должна была бы похудеть.
— А она наоборот начала поправляться, — сказала Джинни. — Не так чтобы слишком, но все-таки прилично. Она не влезала в большинство своих прежних платьев, и это-то за шесть недель. Ей пришлось покупать новые.
— А никаких других изменений вы в ней не заметили?
— Только одно, но я не уверена, что это так уж важно. Я хочу сказать, что на это обращала внимание только сама Карен, а остальным было все равно.
— И что же это?
— Она вбила себе в голову, что обрастает волосами. Понимаете, на руках, на ногах и над губой. Она мне жаловалась, что ей приходится постоянно брить ноги.
Я посмотрел на часы и увидел, что уже почти полдень.
— Ну что ж, не смею больше отрывать вас от занятий.
— Да нет, ничего, — сказала Джинни. — Зато это так интересно.
— Что вы имеете в виду?
— Следить за тем, как вы работаете и вообще.
— Разве вам прежде не приходилось разговаривать с врачом?
Джинни понимающе вздохнула.
— Вы, должно быть, принимаете меня за круглую идиотку, — обиженно заявила она. — А я, между прочим, уже не ребенок.
— Что вы, я напротив, думаю, что вы очень умная и взрослая девушка, — сказал я.
— Так вы пригласите меня давать показания?
— Показания? Какие еще показания?
— На суде.
Я глядел на Джинни, и у меня снова появилось ощущение, что все свои движения она заранее репитировала перед зеркалом. С ее лица теперь не сходило проницательно-таинственное выражение, по-видимому, она представляла себя киногероиней.
— По-моему, я вас не совсем понял.
— Но уж мне-то ты можете признаться, — сказала она. — Ведь я все равно знаю, что вы адвокат.
— Вот как?
— Я догадалась об этом десять минут спустя после того, как вы пришли сюда. И хотите узнать как?
— И правда, как?
— Когда вы взяли те таблетки и стали их разглядывать. Вы делали это очень тщательно, совсем не как врач. Честно говоря, мне кажется из вас получился бы ужасный врач.
— Возможно, вы правы, — сказал я.
— Желаю вам удачи с расследованием, — напутствовала меня Джинни, когда я собрался уходить.
— Благодарю вас.
И она подмигнула мне.
На двери рентгенкабинета, расположенного на втором этаже клиники «Мем» вывешена табличка, важно именующая его «Кабинетом Рентгнелогогического Диагностирования». Но как бы ни назывался здесь этот кабинет, он ничем не отличается от обычного рентгенкабинета любой другой больницы. По всей длине стен тянется экран из белого матового стекла с небольшими зажимами для снимков. Это довольно большая комната, в которой достаточно места для одновременной работы сразу полудюжины рентгенологов.
Я пришел сюда вместе с Хьюи. Он работал в «Мем» рентгенологом, и мы были знакомы с ним уже довольно долгое время; иногда он со свое женой и я с Джудит собирались вместе, чтобы поиграть в бридж. Они играли хорошо, с азартом, против чего я никогда не возражал. Бло время, когда и я сам оказывался в затруднительном положении.
Я не стал звонить Льюису Карру, потому что знал наперед, что он не пожелает мне помочь. Хьюи же занимал столь невысокую строку в местной табели о рангах, что ему было решительно наплевать, чьи снимки я хочу увидеть: Карен Рэндалл или же Ага-Хана, которому несколько лет назад здесь была сделана операция на почке. Хьюи привел меня прямиком в лабораторию рентгенкабинета.
По дороге туда я поинтересовался у него:
— И как твои дела на ниве секса?
Это стандартная шутка при разговоре с рентгенологом. Общеизвестно, что средняя продолжительность жизни среди рентгенологов меньше чем среди персонала других медицинских специальностей. Точные причины для этого не известны, но бытует предположение, что виной всему рентгеновское излучение. В былые времена рентгенологам при съемке и вовсе приходилось находиться в одной комнате с пациентом. За несколько лет такой работы они получали такую дозу гамма-излучения, которой оказывалось вполне достаточно, чтобы свести врача в могилу. В те же далекие времена пленка была гораздо менее чувствительной, чем теперь, и для того, чтобы получить на снимке нормальную контрастность приходилось давать большую дозу.
Но даже теперь, когда вместе с научным прогрессом на смену старым аппаратам пришло новое обородование, традиция ветхозаветных острот осталась неизменной, и рентгенологи по-прежнему обречены всю жизнь выслушивать колкости о просвинцованных трусах и атрофировавшихся половых железах. Насмешки, наравне с рентгеновским излучением, здесь относятся на счет вредных факторов производства. Хьюи хорошо переносит их.
— Моя половая жизнь, — ответил он, — складывается гораздо удачнее моей же игры в брижд.
Когда мы вошли в комнату, в ней работало трое или четверо рентгенологов. Перед каждым из них лежал бумажный конверт со снимками и стоял магнитофон; они по одному вытаскивали снимки и прочитывали вслух имя пациента и его номер, а также обозначали вид снимка — переднезадняя или же левопередняя косая проекция, внутривенная пиелография, или исследование органов грудной клетки и так далее — и после этого они прижимали их к матовому стеклу и надиктовывали свои заключения.[143]
Одна стена комнаты была целиком отведена для работы со снимками пациентов отделения интенсивной терапии. Все они были тяжелобольными людьми, и поэтому их снимки не убирались в привычные конверты, а были вместо этого были развешаны на вращающихся подставках. Достаточно было нажать кнопку и ждать, пока на стойке не появятся снимки нужного больного. Таким образом на поиски снимков тяжелобольного пациента не приходилось затрачивать много времени.
Комната, где было расположено хранилище снимков, примыкала к лаборатории. Хьюи ненадолго скрылся в ней, быстро разыскал снимки Карен Рэндалл и вернулся обратно. Мы сели перед стеклянным экраном, и Хьюи приложил к нему первый из снимков.
— Снимок черепа в боковой проекции, — произнес он вслух, разглядывая снимок. — Ты случайно не знаешь, почему был назначен рентген?
— Нет, — признался я.
Я тоже смотрел на черную пластинку, но, признаться, мало что понимал из увиденного. Исследовать рентгеновские снимки черепа довольно сложно. Череп представляет собой сложную костную структуру, дающую на снимке причудливую игру света и тени. Хьюи еще некоторое время разглядывал снимок, изредка проводя вдоль линий обратным концом своей чернильной ручки.
— Все вроде бы в норме, — сказала он наконец. — Ни трещин, ни аномального обызвествления, никаких признаков газа или гематомы. Конечно, неплохо было бы сделать артериограмму или пневмоэнцефаллограмму.[144]
— Давай посмотрим на остальные, — предложил я.
Хьюи снял с экрана снимок боковой проекции и тут же повесил на его место другой, переднезадний снимок.
— Здесь тоже как будто все в норме, — сказал он. — Интересно, для чего им понадобилось их делать — может быть она попала в аварию?
— Я об этом ничего не слышал.
Он порылся в снимках.
— Нет, — с сожалением сказал он наконец. — Очевидно лицевых снимков не делали. Здесь только череп.
Лицевыми снимками называют специальные серии снимков углов, которые используются для выявления трещин или переломов лицевых костей.
Хьюи продолжал разглядывать переднезадний снимок, потом вернул на прежнее место снимок боковой проекции. Но никаких отклонений ему найти так и не удалось.
— Ничего не понимаю, — сказал он, барабаня пальцами по пластинке. — Ничего. Совсем ничего.
— Ну ладно, — сказал я, вставая. — Большое спасибо за помощь.
Покидая лабораторию, я задавался вопросом, удалось ли мне с помощью этих снимков проснить хоть что-нибудь или же, наоборот, все запуталось еще больше.
Я вошел в телефонную будку, находившуюся рядом с вестибюлем больницы. Вынув записную книжку, я нашел в ней записанный мною телефон аптеки и номер рецепта. Я также отыскал в кармане таблетку из пузырька Карен.
Откулупнув ногтем небольшой кусочек, я вдавил его в ладонь. Белый осколок легко раскрошился, превратившись в белый порошок. Я уже не сомневался в том, что это было на самом деле, но на всякий случай все же дотронулся до порошка кончиком языка.
Никакой ошибки быть не может. Нет ощущения противнее, чем чувствовать у себя на языке раздавленный аспирин.
Я набрал номер аптеки.
— Аптека «Бикон».
— Говорит доктор Берри из «Линкольна». Мне хотелось бы знать о лекарстве по рецепту…
— Минуту подождите, я сейчас возьму карандаш.
Короткая пауза.
— Продолжайте, доктор.
— Имя — Карен Рэндалл. Номер один-четыре-семь-шесть-шесть-семь-три. Выписавший врач — Питер Рэндалл.
— Сейчас я проверю. — Телефонную трубку положили на стол. Я слышал, как на том конце провода кто-то, насвистывая, шелестел страницами, а затем: — Да, вот оно. Дарвон. Двадцать капсул, семьдесят пять миллиграмм. При болях принимать по одной таблетке каждые четыре часа. Заказ выполнялся дважды. Вам называть числа?
— Нет, — сказал я. — Этого вполне достаточно.
— Еще что-нибудь?
— Нет, благодарю вас. Вы очень любезны.
— К вашим услугам.
Я медленно опустил трубку обратно на рычаг. Час от часу не легче. Как можно объяснить тот факт, что девчонка, делая вид, что принимает противозачаточные таблетки, на самом деле глотала обыкновенный аспирин, который хранился у нее во флаконе из-под таблеток от спазмов во время менструаций?
Смерть от аборта — явление достаточно редкое. Но этот основополагающий факт обычно тонет в потоке разглагольствований и статистики. Статистика схожа с пустой болтовней в том, что она также эмоциональна и неточна. Ее данные варьируются в довольно широких пределах, но все же большинство сходится во мнении, что каждый год производится в среднем около одного миллиона подпольных абортов, в следствие которых ежегодно умирает примерно пять тысяч женщин. Следовательно уровень смертности в данном случае может быть выражен как соотношение 500/100.000.
Это очень высокий показатель, особенно, если принимать во внимание количество смертей от абортов, проведенных в больничных условиях. Смертность при больничных абортах колеблется в пределах 0-18/100.000, и это дает основания утверждать, что даже при самом неблагоприятном стечении обстоятельств, эта операция не более опасна, чем тонзиллэктомия — удаление миндалин (17/100.000).
Это означает, что смертность от подпольных абортов примерно в двадцать пять раз выше разумно допустимого уровня. Узнав о подобном соотношении, большинство людей по привычке ужасаются. Но Арт, который был склонен очень трезво и тщательно размышлять над подобными вещами, был впечатлен данными статистики. И тогда же он высказал одну довольно любопытную мысль: единственная причина, из-за которой аборты остаются по-прежнему запрещены законом, кроется в том, что они так безопасны.
— Ты только посмотри, какой размах, — сказал он как-то мне. — Сама по себе эта цифра — миллион женщин — еще ничего не означает. Но в конченом итоге выходит, что каждые тридцать секунд в стране делается один нелегальный аборт, и так изо дня в день, из года в год. Следовательно выходит, что это очень распространенная операция, и не стану судить, к добру это или к худу, но она безопасна.
В присущей ему циничной манере, Арт говорил о так называемом «пороге смертности», который он сам определял, как число людей, которые гибли каждый год от несчастных случаях и при непредвиденных обстоятельствах. В цифровом выражении «порог смерности» устанавливался из расчета 30.000 человек в год — примерное число американцев, ежегодно погибающих в автомобильных катастрофах.
— И вот что выходит, — говорил Арт, — каждый день на дорогах погибает примерно восемьдесят человек. И все принимают это, как жизненную неизбежность. Так кому придет в голову поднимать тревогу из-за каких-то четырнадцати женщин, умирающих каждый день в результате абортов?
Он доказывал, что для того, чтобы привлечь к этой проблеме внимание юристов и медиков, число смертей от абортов должно было бы достичь отметки 50.000 в год, или даже еще больше. При существующих в настоящее время показателях смертности, это означает десять миллионов абортов в год.
— Видишь, в каком-то смысле, — говорил он, — я оказываю обществу плохую услугу. У меня еще никто не умер во время аборта, и, значит, я снижаю эти показатели. Разумеется, для моих пациенток это хорошо, но зато это плохо для общества в целом. Потому что к действию его могут сподвигнуть только страх и чувство вины. Наше восприятие настроено лишь на огромные цифры; незначительная же статистика нас просто не впечатляет. Разве стал кто-нибудь поднимать шум, если бы Гитлер в свое время убил бы только десять тысяч евреев?
Он продолжал доказывать, что делая безопасные аборты, он поддерживает статус-кво, избавляя законодателей от того нажима и давления, при котором они были бы вынуждены пересмотреть существующие законы. А затем он сказал еще кое-что.
— Все дело в том, — заключил он, — что нашим женщинам не хватает мужества и силы воли. Они лучше будут таиться и решатся на рискованную и незаконную операцию, чем станут добиваться внесения изменений в законы. Законадатели в подавляющем большинстве своем мужчины, а мужикам беременными не ходить; поэтому они могут позволить себе быть столь высоконравственными. Служители церкви тоже очень добродетельны: если бы священниками у нас были женщины, то можешь не сомневаться, что многое в толковании религии изменилось бы очень быстро и самым кардинальным образом. Но в политике, равно как и в религии, у нас царит засилье мужчин, а женщины вовсе не горят желанием решительно отстаивать свои интересы. И это очень плохо, потому что проблема абортов — это в первую очередь их проблема: речь идет об их детях, и об их собственном теле и том риске, которому они подвергают себя. Если бы миллион женщин каждый год направляли бы обращения к своим конгрессменам, то может быть дело и сдвинулось бы с мертвой точки. Кончено, не исключено, что за этим ничего и не последовало бы, но все-таки можно было хотя бы на что-то надеяться. Но только наши женщины не пойдут на это.
Я думаю, что эта мысль угнетала его больше всего. Я вспомнил о том нашем разговоре, по дороге к дому женщины, которая, судя по тем отзывам о ней, что мне довелось услышать, обладала обеими качествами: и мужеством, и силой воли. И этой женщиной была миссиз Рэндалл.
К северу от Кохассет, приблизительно в получасе езды от центра Бостона, расположен шикарный жилой массив в духе Ньюпорта, протянувшийся вдоль полоски каменистого берега — старые особняки в окружении аккуратных зеленых лужаек и с открывающимся видом на море.
Дом Рэндаллов оказался огромным четырехэтажным особняком белого цвета, выстроенным в готическом стиле с замысловатыми балконами и башенками. Разбитая перед домом лужайка спускалась по склону берега к самой воде; всего к дому прилегали владения примерно в пять акров. Я проехал по длинной посыпанной гравием дорожке и припарковал машину на небольшой площадке рядом с двумя «порше»: черного и канареечно-желтого цвета. Очевидно, «порше» считался здесь семейной машиной. Слева к дому был пристроен гараж, в котором сейчас стоял серый «мерседес». По моему мнению, его держали здесь для слуг.
Я вышел из машины, размышляя над тем, удастся ли мне вообще, и если удастся, то каким образом, миновать преграду в виде привратника, когда парадная дверь дома открылась, и какая-то женщина сошла по ступеням крыльца. Она натягивала перчатки на ходу, и судя по всему, куда-то очень спешила. Увидев меня, она остановилась.
— Миссиз Рэндалл?
— Да, это я, — ответила она.
Не знаю, кого я тогда ожидал увидеть, но уж определенно не такую женщину, как она. Высокая, длинноногая красавица в бежевом костюме от Шанель, с волосами черными и блестящими, как смоль, и с большими, темными глазами. На вид она казалась не старше тридцати лет.
Несколько мгновений я стоял, тупо уставившись на нее, ощущая себя полнейшим идиотом, но в то же время будучи не в силах взять себя в руки. Она недовольно нахмурилась и нетерпеливо бросила мне:
— Что вам здесь надо? Я спешу.
У нее был немного глухой голос и чувственные губы. Речь ее казалась тоже очень правильной: ровная интонация, немного напоминающая ту, с которой говорят англичане.
— Нельзя ли побыстрее, — торопила она. — Говорите же.
— Мне хотелось бы поговорить с вами, — сказал я, — о вашей дочери.
— Падчерице, — быстро уточнила она, проходя мимо меня и направляясь к черному «порше».
— Да, о вашей падчерице.
— Я уже все рассказала полиции, — объявила она. — А как раз сейчас я из-за вас могу опаздать на важную встречу, так что с вашего позволения…
Я сказал:
— Мое имя…
— Я знаю, кто вы такой, — перебила она. — Джошуа говорил о вас вчера вечером. Он предупредил меня, что вы, возможно, станеье искать встречи со мной.
— Ну и..?
— И он сказал мне, доктор Берри, предложить вам убраться к черту.
Она изо всех сил старалась разозлиться, но я видел, что у нее это никак не получается. Во всяком случае лицо ее выражало нечто совсем другое, нечто сродни любопытству или же испугу. И это мне показалось довольно странным.
Она включила зажигание.
— Счастливо оставаться, доктор.
Я нагнулся к ней.
— Выполняете распоряжения мужа?
— Обычно я поступаю именно так.
— Но не всегда, — заметил я.
Она собиралась уже тронуться с места, но остановилась, рука ее по-прежнему покоилась на переключателе скоростей.
— Что, простите?
— Я хотел сказать, что ваш муж не совсем представляет себе, что происходит, — пояснил я.
— А по-моему, он все прекрасно понимает.
— Вы знаете, что это не так, миссиз Рэндалл.
Она заглушила мотор и пристально посмотрела на меня.
— Я даю вам ровно тридцать секунд на то, чтобы убраться за пределы чужой частной собственности, — сказала она, — и успеть сделать это прежде, чем я вызову полицию. — Она заметно побледнела, голос ее дрожал.
— Вызовите полицию? На мой взгляд это крайне неразумно.
Выдержка подвела ее, и она больше уже не казалась такой самоуверенной, как прежде.
— Что вам здесь нужно?
— Я хочу, чтобы вы рассказали мне, что произошло той, ночью, когда вы отвезли Карен в больницу. Ночь с воскресенья на понедельник.
— Если это вас так интересует, можете пойти и взглянуть вон на ту машину, — с этими словами она указала на желтый «порше».
Я подошел поближе и заглянул вовнутрь.
Такое не приснится даже в кошмарном сне.
По-видимому, изначалоо обшивка салона была светло-охрового цвета, но теперь вся она стала красной. В крови было все. Сидение водителя было в крови. Сидение рядом с водителем было темно-красным, тоже от крови. В крови же были и кнопки на приборной доске. Руль местами был тоже испачкан кровью. Коврик на полу превратился в плошную кровавую корку.
В этой машине пролился не один литр крови.
— Откройте дверцу, — предложила мне миссиз Рэндалл. — Потрогайте сиденье.
Я не стал возражать. Сиденье было влажным.
— Три дня уже прошло, — сказала она. — А оно все еще не высохло. Вот сколько крови потеряла Карен. Вот, что сделал с ней этот убийца.
Я захлопнул дверцу.
— Ее машина?
— Нет. У Карен не было своей машины. Джошуа не разрешил ей обзаводиться машиной до тех пор, пока ей не исполнилось бы двадцати одного года.
— Тогда, чья это машина?
— Моя, — ответила миссиз Рэндалл.
Тогда я кивнул в сторону черного автомобиля, за рулем которого она теперь сидела.
— А эта?
— Это новая. Мы купили ее только вчера.
— Мы?
— Я купила. Джошуа не возражал.
— А что будет с желтой?
— В полиции нас попросили пока подержать ее у себя, на тот случай, если она понадобится как вещественное доказательство. Но как только будет можно…
Я снова спросил:
— Так что же все-таки произошло ночью в воскресенье?
— Я не обязана отчитываться перед вами, — заявила она, поджимая губы.
— Разумеется, не обязаны, — вежливо улыбнулся я. Я знал, что все равно добьюсь своего; в ее глазах был страх.
Она первой отвела взгляд, глядя вперед перед собой через лобовое стекло.
— Я была дома одна, — заговорила она наконец. — Джошуа срочно вызвали в клиннику. Вильям живет в студенческом городке при медицинском факультете. Карен в тот вечер должна была ехать к кому-то на свидание. Примерно в половине четвертого утра я проснулась от того, что на улице сигналил автомобиль. Я встала, накинула халат и спустилась вниз. Там стояла моя машина с заведенным мотором и зажженными фарами. Сигнал все еще гудел. Я вышла на улицу… и увидела ее. Она потеряла сознание и сидела склонившись вперед, прижимая кнопку. Тут все было в крови.
Тяжело вздохнув, миссиз Рэндалл принялась шарить в сумочке. Наконец в руке у нее появилась пачка французских сигарет. Я поднес ей зажигалку.
— Продолжайте.
— Больше нечего рассказывать. Я пересадила ее на другое сидение и повезла в больницу. — Она нервно курила. — По дороге я попыталась выяснить, что случилось. Я знала, откуда у нее идет кровь, потому что юбка была вся насквозь в крови, в то время как остальная одежда оставалась сухой. И она сказала: «Это Ли сделал». Она повторила три раза. Я никогда не забуду этого. Тот слабый, жалобный голосок…
— Она пришла в сознание? Могла разговаривать с вами?
— Да, — ответила миссиз Рэндалл. — Она снова потеряла сознание, когда мы приехали в больницу.
— Но откуда вы знаете, что это был аборт? — спросил я. — Почему именно аборт, а не, например, выкидыш?
— А потому, — огрызнулась миссиз Рэндалл. — Потому что когда я заглянула в сумочку Карен, то там лежала ее чековая книжка. И самый последний чек был выписан «на наличные». На триста долларов и датирован воскресеньем. Вот откуда я узнала, что это был именно аборт, и ничто иное.
— А этот чек уже обналичен? Или вы не интересовались этим?
— Разумеется, он не был обналичен, — сказала она. — Потому что человек, которому он был передан, теперь сидит в тюрьме.
— Понимаю, — задумчиво произнес я.
— Рада за вас, — сказала она. — А теперь вы должны меня извинить.
Она вышла из машины и поспешила обратно к крыльцу.
— А мне показалось, будто вы опаздываете на встречу, — напомнил я ей.
Миссиз Рэндалл задержалась в дверях и обернувшись, посмотрела в мою сторону.
— Идите к черту, — сказала она в ответ и раздраженно хлопнула дверью.
Я направился обратно к своей машине, раздумывая над тем спектаклем, что только что был разыгран передо мной. На первый взгляд все вроде весьма убедительно. Я мог найти в нем только два слабых места, то, что наводило на размышления. Во-первых, это количество крови, разлитой по салону желтой машины. Меня встревожило то, что больше всего крови было на сидении пассажира.
А во-вторых, миссиз Рэндал, очевидно, не знала, что Арт берет за аборт всего двадцать пять долларов — только на то, чтобы покрыть лабораторные расходы. Арт никогда не брал ничего сверх этой суммы. Он был глубоко убежден, что только таким образом ему удастся оставаться до конца честным перед самим собой.
Невзрачная, облезлая вывеска: «Фотоателье Курзина». И ниже мелкими желтыми буквами: «Фотографии на все случаи жизни. На документы, для рекламы и на память. Исполнение заказа в течение одного часа.»
Фотомастерская находилась на углу в самом конце Вашингтон-Стрит, вдали от огней кинотеатров и крупных супермаркетов. Я открыл дверь и вошел. В небольшой комнатке меня встретил маленький старичок и такая же маленькая старушка, стоявшая рядом с ним.
— К вашим услугам, — сказал старичок. Он говорил вкрадчиво, как будто стеснялся чего-то.
— У меня к вам не совсем обычное дело, — сказал я.
— Паспорт? Нет проблем. Мы можем сделать вам фотокарточки за час. Даже раньше, если вы очень спешите. Мы делали это уже тысячи раз.
— Да, — подтвердила старушка, важно кивнув. — Много тысяч раз.
— Я имею в виду не это, — сказал я. — Видите ли, у моей дочери день рождения, ей исполняется шестнадцать лет, и…
— Мы не занимаемся брачными услугами, — не дал мне договорить старичок. — Извините.
— Нет, не занимаемся, — сказала старушка.
— Я не собираюсь никого сватать, это вечеринка по случаю шестнадцатилетия.
— Мы этим не занимаемся, — настаивал старичок. — Исключено.
— Раньше мы это делали, — пояснила старушка. — В прежние времена. А теперь нет.
Я терпеливо вздохнул.
— Все что мне надо, — снова заговорил я, — это всего лишь информация. Дочка сходит с ума по одной рок-н-рольной группе, а вы их фотографировали. Я хотел обрадовать ее, сделать ей подарок, поэтому я подумал, что…
— Вашей дочери шестнадцать лет? — он с подозрением воззрился на меня.
— Да. Будет на следующей неделе.
— А мы делали фотографию этой группы?
— Да, — сказал я. Я протянул ему фото.
Он долго разглядывал снимок.
— Но это не группа, это один человек, — объявил он наконец.
— Я знаю, но он играет в группе.
— Но здесь только один человек.
— Вы делали фотографию, и поэтому я подумал, что может быть…
К этому времени старичок перевернул фотографию и посмотрел на обратную сторону снимка.
— Это мы снимали, — объявил он мне. — Вот наш штамп. «Фотоателье Курзина», это мы. Работаем здесь с тридцать первого года. До меня хозяином мастерской был мой отец, упокой Господь его душу.
— Да, — поддакнула старушка.
— Так, значит, это группа? — спросил старичок, размахивая передо мной фотографией.
— Это один из ее участников.
— Возможно, — согласился он, а потом передал фото старушке. — Мы с тобой снимали таких?
— Возможно, — ответила та. — Я никогда их не запоминаю.
— Я думаю, что это рекламный снимок, — осмелился предположить я.
— А как называется эта группа?
— Не знаю. Вот почему я пришел к вам. На фотографии ваш штамп…
— Вижу, не слепой, — огрызнулся старикашка. Он нагнулся и полез под прилавок. — Надо посмотреть в архиве, — объявил он. — Мы все храним в архиве.
С этими словами он начал выкладывать пачки фотографий. Я был весьма удивлен; оказывается, у него и в самом деле снимались десятки групп.
Он очень быстро зашелестел снимками.
— Моя жена не помнит никого из них, а вот я помню. Если я увижу их всех вместе, то сразу же вспоминаю. Представляете? Вот это Джимми и «До-Да». — Он продолжал перекладывать фотокарточки. — «Птички певчие». «Гробы». «Клика». «Подлецы». Их названия оседают в памяти сами собой. Надо же. «Вши». «Стрелочники». Вилли со своей командой. «Ягуары».
Я пытался по мере возможности вглядываться в лица на фотографиях, но старик перебирал их слишком быстро.
— Подождите-ка, — попросил я, указывая на один из снимков. — По-моему вот эта.
Старичок нахмурился.
— «Зефиры», — сказал он, и в его голосе послышалось явное неодобрение. — Вот это кто. «Зефиры».
Я глядел на пятерых парней. Все пятеро — негры, облаченные во все те же блестящие костюмы, которые были мне уже знакомы по одиночному снимку. Они неловко улыбались, как будто не хотели фотографироваться.
— Вы знаете их имена? — поинтересовался я.
Старичок перевернул карточку. Имена всех пятерых музыкантов были нацарапаны на обратной стороне.
— Зик, Зак, Роман, Джордж и Счастливый. Вот, это они.
— Отлично, — я вытащил записную книжку и записал в нее имена. — А вы не знаете, случайно, где их можно разыскать?
— Послушайте, а вы все еще уверены, что хотите, чтобы они пришли на день рождения к вашей дочке?
— А почему бы нет?
Старичок пожал плечами.
— Это довольно несговорчивые ребята.
— Ну, на один-то вечер можно наверное.
— Не знаю, не знаю, — он с сомнением покачал головой. — Они очень неблагополучные.
— Так вы знаете, где их разыскать?
— А как же, — ухмыльнулся старичок. Он взмахнул рукой, указывая направление. — Они бренчат вечерами в «Электрик-Грейп». Там ошиваются все черномазые.
— Большое спасибо, — поблагодарил я, направляясь к двери.
— Будьте осторожны, — напутствовала меня старушка.
— Постараюсь.
— Удачной вечеринки, — пожелал старичок.
Я кивнул и вышел на улицу.
Алан Зеннер оказался огромным детиной. И хотя он не был таким же большим, как нападающий «Большой Десятки», но и маленьким его назвать тоже было нельзя. Могучий парень ростом под метр девяносто и весом наверное в добрый центнер.
Я застал его, когда он выходил из раздевалки после только что завершившейся тренировки. День начинал потихоньку клониться к вечеру; послеобеденное солнце заливало солотистым светом стадион «Солджерс Филд» и близлежащие постройки — здание, где находились раздевалки, хоккейную площадку, крытые теннисные корты. С краю поля команда новичков начинала новую схватку вокруг мяча, и в лучах солнца поднимались клубы легкой желтоватой пыли.
Зеннер только что вышел из душа; его короткие черные волосы были все еще влажными, и он на ходу ворошил их рукой, как будто с опозданием припоминая бесконечные наставления тренера не появляться на улице с мокрой головой.
Он сказал, что очень торопится, потому что ему надо поскорее поужинать и садиться за учебники, поэтому мы говорили на ходу, по пути через мост Ларса Андерсона к зданиям Гарварда. По началу мы разговаривали о всякой всячине. Он был выпускником колледжа «Леверетт-Хауз», Тауэрз, и профилирующий предмет у него история. И ему не нравится доставшаяся тема для сочинения. Он собирается поступать на юридический факультет и волнуется по этому поводу; здесь на юридическом факультете у спортсменов нет никаких преумуществ. Смотрят только на оценки. Может быть он вообще тогда будет поступать в Йель. Считается, что в Йеле с этим легче.
Миновав здание «Уинтроп-Хаус», мы направились к университетскому клубу. Алан сказал мне, что на протяжении всего учебного года он бывает здесь дважды в день — обедает и ужинает. Кормят тут нормально. По крайней мере лучше, чем бурда из обычных столовок.
Наконец я перевел разговор на Карен.
— Что? И вы туда же?
— Не понимаю. Куда «туда же»?
— Вы уже второй за сегодня. Незадолго до вас здесь побывал Старпер.
— Старпер?
— Ее старикан. Она обычно так звала его за глаза.
— Отчего же?
— Этого я не знаю. Называла и все тут. И не только так. У него и другие прозвища были.
— Вы говорили с ним?
Зеннер ответил, тщательно взвешивая каждое слово.
— Он ко мне приезжал.
— И что же?
Зеннер раздраженно передернул плечами.
— А я сказал ему, чтобы он катился обратно.
— Но почему?
Мы вышли на Массачусеттс-Авеню. Автомобильное движение на улице было очень интенсивным.
— А потому, — рассудительно сказал он, — что я не желаю впутываться в это дело.
— Но ведь вы и так некоторым образом причастны к нему.
— Как бы не так! — Искусно лавируя между машинами, он поспешил через шумную магистраль, направляясь к противоположному тротуару.
Тогда я спросил:
— А вы знаете, что с ней произошло?
— Послушайте, — ответил он. — Я знаю об этом больше, чем кто бы то ни было. Мне известно о ней такое, чего не знают даже ее родители. Вообще никто.
— И вы решительно против того, чтобы впутываться в это дело.
— Точно так.
Я сказал:
— Это очень серьезно. Арестован человек, которого теперь обвиняют в ее убийстве. Вы должны рассказать мне, что вам стало известно.
— Короче, — ответил он. — Она была хорошей девочкой, но у нее были некоторые проблемы. У каждого из нас бывают свои проблемы. Какое-то время все было нормально, а потом проблем стало еще больше и мы расстались. Вот и все. А теперь отвяжитесь от меня.
Я пожал плечами.
— Что ж, когда начнется слушание дела в суде, вы все равно будете вызваны защитой. Они смогут заставить вас давать показания под присягой.
— Я не собираюсь давать никаких показаний ни в каком суде.
— Тогда у вас не будет выбора, — сказал я. — Но это, разумеется, только в том случае, если этот суд состоится.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что нам лучше поговорить.
В двух кварталах по Массачусеттс-Авеню в сторону Центральной площади находилась небольшая замызганная закусочная с плохо настроенным цветным телевизором, укрепленным над стойкой бара. Мы заказали два пива и, в ожидании своего заказа, смотрели прогноз погоды. Диктор — жизнерадостный толстячок — весело предсказывал вероятность дождей в ближайшие два дня.
Зеннер спросил у меня:
— А какое вам дело до этого всего?
— Я считаю, что Ли невиновен.
Он рассмеялся.
— Похоже, что кроме вас так больше никто не считает.
Принесли два пива. Я расплатился. Он отпил глоток и облизал с губ пену.
— Ну ладно, — сказал он, поудобнее устраиваясь за столиком, — я расскажу вам, как это у нас было. Я познакомился с нею этой весной на какой-то вечеринке. Это было, кажется, в апреле. Мы как-то сразу поладили. Все было просто потрясающе. Когда мы познакомились, что я не знал о ней ничего, для меня она была просто симпатичной девчонкой. Я знал, что лет ей еще мало. Но когда на следующее утро я узнал, что ей только шестнадцать… я чуть с ума не сошел. Но она мне все равно нравилась. Она не была дешевкой.
Он одним залпом осушил половину кружки.
— Вот так мы стали встречаться. И мало помалу я начинал лучше узнавать ее. У нее была невыносимая привычка говорить намеками. Как в старых киносериалах. «В следующую субботу приезжай за очередной партией товара». Вот примерно в таком стиле. У нее это здорово получалось.
— И когда вы перестали встречаться?
— В июне, в самом начале июня. Она заканчивала свой «Конкорд», и я сказал, что приеду на выпускной вечер. Она не пожелала этого. Я спросил, почему. И тогда выяснилось все о ее родителях, и что я не впишусь в общую картину. Ведь знаете, — признался он, — раньше мое имя было Земник, и я вырос в Бруклине. Вот так. Она недвусмысленно дала мне это понять, и я послал ее к черту. Тогда я чувствовал себя, как оплеванный. Это теперь мне самому уже на все это наплевать.
— И с тех пор вы так больше никогда не встречались?
— Один раз. Был конец июля. Я работал на Мысе, на одной из строек. Работа попалась очень непыльная, и большинство моих друзей тоже работали там. И вот тогда я начал узнавать новые подробности о ней, то, о чем я не знал, пока мы встречались. О том, как она собирает приколы. О том, что у нее проблемы с родителями, и о том, как она ненавидит своего старикана. Я начинал обращать внимание на те мелочи, которые раньше не принимал в расчет. И еще до меня дошли слухи, что она сделала аборт и рассказывала всем, что это был якобы мой ребенок.
Он допил пиво и сделал знак бармену. Я тоже заказал еще одно за компанию.
— Однажды я совершенно случайно встретил ее недалеко от Скассет. Она заправляла машину на бензоколонке, и так получилось, что я подъехал туда в это же самое время. Мы немного поговорили. Я спросил у нее, правда ли это все про аборт, и она сказала, что да, правда. Я спросил ее, мой ли это был ребенок, и она как ни в чем небывало заявила, что точно не знает, кто отец. Тогда я послал ее к чертовой матери, развернулся и пошел восвояси. Она догнала меня, стала просить прощения и предложила снова стать друзьями и встречаться. Я ответил, что встречаться с ней больше не буду. Тогда она разревелась. Черт возьми, это просто ужасно, когда девка закатывает истерику на автозаправке. Тогда я сказал, что приглашаю ее вечером на свидание.
— И оно состоялось.
— Ага. Это было ужасно. Алан, сделай это; Алан, сделай то; быстрее, Алан, а теперь медленнее. Алан, ты слишком сильно потеешь. Она ни на минуту не заткнулась.
— А летом она тоже жила на Мысе?
— Это она сама так говорила. Работала в картинной галлерее или где-то наподобие того. Но я слышал, что в основном она околачивалась на Бикон-Хилл. У нее там были какие-то придурошные приятели.
— Какие приятели?
— Понятия не имею. Друзья.
— Вы когда-либо встречались с кем-нибудь из них?
— Только один раз. На Мысе, во время одной из вечеринок. Там кто-то представил меня девушке по имени Анжела, которая, вроде как, считалась подругой Карен. Анжела Харли, а может быть Харди, не помню. Чертовски красивая девчонка, но со странностями.
— Что вы имеете в виду?
— Странная и все тут. Как будто бы крыша поехала. Когда я с ней познакомился, она находилась под сильным впечатлением от чего-то и постоянно твердила чумовые вещи типа: «Нос — Бог на семерых нес». Разговаривать с ней было невозможно; она ни на что не реагировала. Жаль, классная была девка.
— Вы когда-либо видели родителей Карен?
— Ага, — сказал он. — Один раз. Та еще парочка. Засушенный старикан и чувственная дева. Не удивительно, что она их терпеть не могла.
— Откуда вы знаете, что она их не любила?
— А о чем, вы думаете, она говорила? О предках. И вот так час за часом, без умолку. Она ненавидела Старпера. Иногда она называла его Блудливым Отце-Гадом, из-за получающегося при этом сокращения. Для мачехи у нее тоже были прозвища, но у меня язык не поворачивается передать их вам. Все дело в том, что она очень любила свою мать. Свою родную мать. Она умерла, когда Карен было лет четырнадцать или пятнадцать. Я думаю, что тогда у нее все это и началось.
— Что началось?
— Дикий период. Наркотики и эти ее выходки. Она хотела, чтобы окружающие считали ее распущенной и испорченной. Ей хотелось быть шокирующей. И она всенепременно старалась всем это доказать. Она строила из себя наркоманку имела обыкновение проделывать это прилюдно. Кое-кто поговаривал, что она сидит на амфитаминах, но я не знаю, правда это или нет. На Мысе о ней ходило много грязных слухов. Обычно говорили, что Карен Рэндалл в своих амбициях старается забраться повыше, чтобы потом можно было бы пониже пасть, — говоря об этом, он слегка гримасничал.
— Она вам нравилась, — сказал я.
— Ага, — вздохнул Зеннер. — И я терпел ее, покуда это было возможно.
— Та ваша встреча на Мысе была последней?
— Ага.
Принесли еще пива. Он посмотрел на кружку и еще несколько секунд просидел, обхватив ее ладонями.
— Нет, — сказал Зеннер наконец, — это не так.
— Вы снова виделись с ней?
Он ответил не сразу.
— Да.
— Когда же?
— В воскресенье, — ответил он, — в прошлое воскресенье.
— Время было почти обеденное, — рассказывал Зеннер, — а я все еще никак не мог прийти в себя после вечеринки, что мы с ребятами устроили накануне после игры. Похмелье было жутчайшим. Короче, хмурое утро. Я беспокоился о том, чтобы хорошо выглядеть на тренировке в понедельник, потому что на игре в субботу я допустил несколько ошибок. Одно и то же: конечный проход. Я задерживался, действовал недостаточно быстро. Такое бывает. Поэтому я был несколько взволнован.
В общем, я оставался в своей комнате, пытаясь одеться к обеду. Завязывал галстук. Целых три раза мне приходилось начинать все заново, потому что узел получался неизменно кривым. Мне было очень тяжко с похмелья. К тому же голова раскалывалась; и вот тут вдруг открывается дверь, и входит она собственной персоной и с таким видом, как будто я именно ее здесь и дожидаюсь.
— А вы не ждали?
— Вот именно ее-то мне хотелось видеть меньше, чем кого бы то ни было. К тому времени мне уже удалось пережить наш разрыв, забыть о ней, вычеркнуть из своей жизни. А тут она появляется снова, и при том выглядит как никогда лучше. Правда, она показалась мне неможко пополневшей, но это ее не портило. Мои соседи по комнате уже ушли обедать, так что я был один. Она спросила у меня, не приглашу ли я ее на обед.
— И какой была ваша реакция?
— Я сказал, что нет, не приглашу.
— Почему?
— Потому что я не хотел видеть ее. Она же как чума, она заражает собой. Она мне была не нужна. Поэтому я предложил ей уйти, но она не ушла. Вместо этого она села, закурила сигарету и сказала, что она и сама знает, что между нами все давно кончено, но ей нужно поговорить с кем-нибудь. Ну, допустим, это я слышал и раньше, и твердо решил, что не буду выслушивать никаких объяснений. Я сказал ей об этом, но она все равно не ушла. Она сидела у меня в комнате на диване и не собиралась никуда уходить. Она сказала, что я тот единственный человек, с кем она могла поговорить.
И в конце концов я сдался. Тогда я тоже сел и сказал: «Будь по-твоему. Говори.» А мысленно я бранил и укорял себя за малодушие, твердил сам себе, что дурак и что еще очень сильно пожалею об этом, точно так же как пожалел в прошлый раз. Бывает же так, когда общество какого-нибудь определенного человека становится уже совершенно невыносимым.
— И о чем же вы говорили?
— О ней. Это была ее любимая тема для разговора. Она сама, ее предки, ее брат…
— Она была близка с братом?
— В какой-то степени. Но ведь он летящая стрела, типа как Старпер. Должен достичь своей медицинской цели. Поэтому Карен никогда не рассказывала ему слишком много. Как, например, о наркотиках и прочей дряни. Она просто никогда не говорила с ним об этом.
— Продолжайте.
— Вот так я сидел и слушал. Сначала она какое-то время говорила об учебе, а затем о чем-то мистическом, чем она тоже начинала заниматься и для чего было необходимо дважды в день по полчаса заниматься медитацией. Как будто из сознания выметаются все мысли, или ткань намокает в чернилах или что-то в этом роде. Так вот, она только начала эти занятия и считала, что это просто круто.
— А как она вела себя во время вашего разговора?
— Нервничала, — сказал Зеннер. — Она докурила сигареты из пачки и затем теребила руки. У нее было кольцо из ее школы — «Конкорд Академи», так она постоянно то стаскивала его с пальца, то надевала вновь, то принималась переворачивать. И вот так все время.
— Она вам не сказала, почему решила вернуться в город из колледжа на выходные?
— Я сам спросил об этом, — сказал Зеннер. — И она сказала.
— Сказала что?
— Что она приехала в город, чтобы сделать аборт.
Я откинулся на спинку стула и закурил сигарету.
— И какой была ваша реакция?
Он покачал головой.
— Я ей не поверил. — Он быстро взглянул на меня и отпил пиво из кружки. — Я не верил больше ни чему, ни единому ее слову. Вот в чем дело. Я просто выключился на это время, не обращал внимания. Я не мог дать себе послабления, потому что она… она все еще не была мне безразлична.
— А она сама об этом догадывалась?
— Она всегда догадывалась обо всем, — ответил Зеннер. — Она была из тех, кто совего не упустит. Как кошка; она действовала скорее инстинктивно, чаще всего не ошибалась. Ей было достаточно зайти в комнату и взглянуть по сторонам, и вот уже она знает все и обо всех. У нее было чутье на эмоции.
— Вы говорили с ней о предстоящем аборте?
— Нет. Потому что я ей не поверил. Просто не стал заострять внимания. Только примерно час спустя она снова вернулась к этой теме. Она сказала, что боится, что она хочет, чтобы я был с ней. Она все твердила, что боится.
— Вы этому поверили?
— Я не знал, чему мне верить. Нет. Нет, я не поверил ей. — Зеннер залпом допил пиво и отставил кружку. — Но а с другой стороны, что еще мне оставалось делать? Она была с сильной придурью. Все об этом знали, и это на самом деле было так. От всех этих дел с предками и со всеми остальными у нее просто крыша поехала. Она была психопаткой.
— Как долго длилися ваш разговор?
— Примерно часа полтора. Потом я сказал, что мне пора обедать и заниматься, и что ей лучше уйти. Тогда она ушла.
— А вы не знаете, куда она отправилась, выйдя от вас?
— Нет. Я спросил у нее об этом, но она рассмеялась в ответ. А потом сказала, что никогда не знает, куда занесут ее ноги.
Когда мы расстались с Зеннером, наступил уже ранний вечер, но я все же позвонил в приемную Питера Рэндалла. На месте его не оказалось. Я сказал, что у меня очень срочное дело, и тогда работавшая с ним медсестра посоветовала мне позвонить в лабораторию. По вторникам он имел обыкновение задерживаться до поздна у себя в лаборатории.
Я не стал звонить, а сразу же поспешил по указанному мне адресу.
Питер Рэндалл был единственным из семейства Рэндаллов, с кем мне доводилось видеться и прежде. Я встречал его один или пару раз на какой-то из вечеринок, устроенных врачами. Не обратить внимания не него было не возможно сразу по двум причинам: во-первых, из-за его совершенно замечательной внешности, а во-вторых, хотя бы потому, что он очень любил ходить в гости и не пропускал ни одного подобного мероприятия.
Он был очень грузным, очень тучным человеком с добродушным лицом, на котором более прочего были заметны толстые щеки с проступавшим на них ярким румянцем и двойной подбородок. Он постоянно курил, много пил, от души смеялся, слыл замечательным рассказчиком и в целом был настоящим кладом для любой хозяйки. Питер мог задать тон вечеринке. Он мог даже вдохнуть жизнь в незаладившийся было праздник. Бетти Гейл, чей муж был главным врачом у нас в «Линкольне», как-то сказала: «Ну чем не изумительное светское животное?» Она имеет обыкновение изрекать вещи подобные этой, но тогда, один единственный раз за все время, она была права. Питер Рэндалл и в самом деле был светским животным — общительным, привыкшим к своей стае, интересующимся только внешней стороной дела, раскрепощенным и жизнерадостным. Подобная манера общения позволяла ему почувствовать себя свободным от условностей.
К примеру, Питер мог прилюдно рассказать любой самый грубый, самый пошлый и неприличный анекдот, но вы все равно стали бы смеяться. Про себя вы, разумеется, подумали бы: «Какая пошлость!», но тем не менее все равно стали бы смеяться над ним, и все присутствовавшие при этом женщины тоже стали бы смеяться. Он мог также приударить за вашей женой, пролить коктейль, выступить с критикой по адресу хозяйки, или натворить еще что-нибудь. И вы отнесетесь к любой его выходке совершенно спокойно, потому что на него невозможно рассердиться.
Теперь я раздумывал, над тем, что он смог бы рассказать мне о Карен.
Его лаборатория находилась в здании медицинского факультета, на пятом этаже того крыла, где располагалась кафедра биохимии. Я прошел по коридорам, чувствуя запах лабораторий — пахло ацетоном, горелками Бунзена, мылом для мытья пипеток и реактивами. Острый, стерильный запах. Рэндалл занимал крохотный кабинет. Девушка в белом лабораторном халате сидела за стоящей на столе пишущей машинкой и печатала письмо. Она была очаровательна, даже очень, хотя, в общем-то, это наверное было совсем не удивительно.
— Да? Чем могу вам помочь? — она говорила с легким акцентом.
— Я хотел бы видеть доктора Рэндалла.
— Он ожидает вашего прихода?
— Точно не знаю, — сказал я. — Я звонил еще раньше, но, возможно, он не получил моего сообщения.
Она смерила меня оценивающим взглядом. В целом, исследователи снисходительно относятся к врачам-клиницистам, глядя на них с некроторым высокомерием. Ведь вы же сами понимаете, что клиницистам не приходится работать мозгами. Вместо этого они растрачивают время на совершенно ненаучные и неблагодарные занятия, типа возни с пациентами. Исследователя же, напротив, окружает мир чисто интеллектуальных рассуждений, столь близких его исследовательскому сердцу.
— Пойдемте, — сказала она, вставая из-за стола и направляясь по коридору. На ногах у нее были деревянные сабо без каблука — это было достаточным объяснением ее акцента. Шагая сзади, я разглядывал ее бедра и жалел о том, что на ней был халат.
— Он готовится начать новую серию опытов с культурами, — объявила она мне, оглянувшись через плечо. — Он будет очень занят.
— Я могу подождать.
Мы вошли в лабораторию, находившуюся в самом конце коридора. Это была просторная комната, окна которой выходили на автостоянку. К этому часу машин на стоянке уже почти не осталось.
Рэндалл стоял у стола, склонившись над белой крысой. Увидев на пороге девушку, он сказал:
— А, Бриджит. Ты очень вовремя, — тут он увидел меня. — И какие же у нас тут дела?
— Меня зовут Берри, — начал было я. — Я…
— Ну как же, как же. Я вас прекрасно помню.
Он выпустил крысу и пожал мне руку. Крыса тут же побежала по столу, но остановилась у самого края, глядя вниз и принюхиваясь.
— Джон, если не ошибаюсь, — продолжал Рэндалл. — Да, мы с вами виделись несколько раз. — Он снова взял крысу в руки и усмехнулся. — Вообще-то, мой брат только что звонил мне насчет вас. Вам удалось его сильно растревожить — сопливый проныра, да-да, он именно так и сказал.
По всей видимости, его это крайне забавляло. Он снова рассмеялся и сказал.
— Это вам за то, что вы позволили себе потревожить покой его наидражайшей возлюбленной. Очевидно, вы ее чем-то очень огорчили.
— Весьма сожалею.
— Не извиняйтесь, — весело сказал Питер. Обернувшись к Бриджит, он сказал: — Позови остальных, ладно? Пора начинать.
Бриджит недовольно наморщила носик, и Питер подмигнул ей. Когда девушка скрылась за дверью, он сказал:
— Восхитительное создание эта Бриджит. Благодаря ей мне удается поддерживать форму.
— Форму?
— Правда-правда, — подтвердил он, похлопав себя по животу. — Одна из величайших проблем современного, лишенного проблем и трудностей существования — ослабление глазной мускулатуры. Всему виной телевидение; мы просто сидим перед дурацким ящиком и не даем глазам никакой тренировки. В результате зрение портится, и это поистине трагедия. Но Бриджит препятствует этому. Она сама и есть профилактическое средство высшего сорта. — Он мечтательно вздохнул. — Но я теряюсь в догадках, чем я могу быть вам полезен. Понятия не имею, что вы во мне нашли. Я бы понял вас, если бы вы пришли сюда из-за Бриджит, но я…
Тогда я сказал:
— Вы были лечащим врачом Карен.
— Совершенно верно.
Он взял крысу и посадил ее в маленькую клетку. Проделав это, он начал разглядывать выстроенные в ряд клетки большего размера, выбирая следующее животное.
— Вот ведь дрянные девчонки. Сколько раз можно повторять, что краситель никуда не годится, но они все равно наносят его недостаточно. Вот, смотрите! — Рэндалл просунул руку в клетку и вытащил еще одну крысу. — Необходимо выбрать всех крыс с помеченными хвостами, — пояснил он, переворачивая крысу так, чтобы я мог видеть фиолетовое пятнышко на хвосте. — Вчера утром им был введен паратиреоидный гормон. И теперь, как это не прискорбно, им придется предстать перед своим Творцом. Вы понимаете что-нибудь в технике убийства крыс.
— Немного.
— Тогда может быть прикончите и этих? Я терпеть не могу приносить их в жертву.
— Нет, благодарю вас.
Он вздохнул.
— Я так и думал. А теперь, что касается Карен: да, я лечил ее и что из того?
Мне показалось, что он настроен весьма дружелюбно и благожелательно.
— Может быть она попала в аварию этим летом и лечилась потом у вас?
— В аварию? Нет.
В лабораторию вошли девушки. Их было трое, включая саму Бриджит. Все они были очень симпатичные, и то ли случайно, то ли так и было задумано, но одна была блондинкой, вторая брюнеткой, а третья и вовсе рыжей. Они остановились перед Питером, который милостиво улыбнулся каждой, с таким видом, как будто он собирался начать раздачу подарков.
— Сегодня будет шесть, — объявил он, — и после мы все сможем со спокойной душою разойтись по домам. Оборудование для препарирования подготовлено?
— Да, — отозвалась Бриджит. Она указала на длинный стол с придвинутыми к нему тремя стульями. У каждого места на столе лежала небольшая пробковая подстилка, булавки, пара щипцов, скальпель и стоял лоток со льдом.
— А ванная для перемешивания? Все готово?
— Да, — сказала другая девушка.
— Отлично, — одобрил Питер. — Тогда давайте начинать.
Девушки заняли места за столом. Рэндалл взглянул на меня с и сказал:
— Лучше уж я поскорее разделаюсь с ними. Терпеть не могу это занятие. Когда-нибудь я все же настолько распереживаюсь из-за этих маленьких тварей, что вместе с их головами оттяпаю себе пальцы.
— А чем вы пользуетесь?
— Это длинная история. — Он усмехнулся. — Перед вами стоит заядлый крысоубийца — знаток своего дела. Я перепробовал все — травил их хлороформом, ломал шеи, душил. У меня даже была миниатюрная гильотина, традиционно английская штучка. Один приятель из Лондона прислал — клялся и божился, что сносу ей не будет — но только в нее постоянно забивается мех. И тогда, — продолжал он, взяв одну из крыс и внимательно оглядывая ее, — я решил вернуться к истокам. Короче, я взялся за мясной тесак.
— Шутите?
— Разумеется, я понимаю, что это крайне неблагозвучно. И со стороны выглядет тоже не очень эстетично. Но зато это самый лучший из способов. Видите ли, необходимо, чтобы препарирование происходило очень быстро. Этого требует ход эксперимента.
Он отнес крысу к раковине. Рядом стояла тяжелая колода, подобная тем, на которых мясники разделывают туши. Он посадил крысу на колоду и положил на дно раковины вощеную бумагу. После этого из шкафа был извлечен огромный тесак — тяжелая, неуклюжая штуковина, насаженная на прочную деревянную рукоятку.
— Нечто подобное продается в магазинах, торгующих химическими реактивами, — пояснил Рэндалл. — Но только те штуки слишком уж хрупкие, и к тому же они мгновенно тупятся. А вот это я купил с рук, у одного мясника. Вещь, что надо.
Он немного поточил о камень край лезвия и попробовал его сначала на листе бумаги. Разрез получился ровным.
Тут раздался телефонный звонок, и Бриджит вскочила со своего стула, чтобы взять трубку. Остальные двевушки, очевидно, были рады этой задержке. Питер тоже как будто вздохнул с облегчением.
Бриджит ответила на звонок, и затем сказала:
— Это из конторы по найму. Они собираются пригнать машину.
— Отлично, — сказал Питер. — Скажи им, чтобы поставили ее на стоянку, а ключи пусть положат за солцезащитный щиток.
В то время, пока Бриджит передавала распоряжения, Питер пояснил, обращаясь ко мне:
— Черт знает что. У меня угнали машину.
— Угнали?
— Ага. Досадно, однако. Это случилось вчера.
— А что это была за машина?
— Небольшой «мерседес». Уже далеко не новый, но я любил эту машину. Если бы это было в моей власти, — с ухмылкой заметил он, — то я предъявил бы ворам обвинение как за похищение человека, а не за угон машины. Я действительно очень любил тот свой автомобиль.
— А в полицию вы заявили?
— Да. — Он пожал плечами. — Хуже-то не будет.
Бриджит повесила трубку и возвратилась на свое место. Тяжело вздохнув, Питер взялся за тесак и сказал:
— Ну что ж, начнем, что ли.
Он держал крысу за хвост. Крыса изо всех сил перебирала лапками по колоде, пытаясь вырваться. Стремительным движением, Питер занес тесак и тут же с силой опустил его. Трах! — острое лезвие вошло в дерево колоды. Девушки старались не смотреть на это. Снова переведя взгляд на Питера, я увидел, что он держит извивающееся обезглавленное тельце над раковиной, давая крови стечь. После этого он подошел к Бриджит и положил тушку на пробковый коврик.
— Номер один, — отрывисто сказал он. Возвратившись к колоде, он бросил крысиную голову в бумажный пакет и принялся за вторую жертву.
Я смотрел на то, как работает Бриджит. Действуя быстро и умело, она перевернула крысиную тушку на спинку, прикалывая ее булавками к пробковой подстилке. Затем она сделала надрезы на лапках, освобождая кости от плоти и мускулов, отделяя кости от тела и тут же бросая их в лоток со льдом.
— Небольшой триумф, — сказал Питер, готовя к экзекуции следующую крысу. — В этой лаборатории нам удалось совершенствовать первые костные культуры in vitro. Мы можем сохранять жизнеспособную костную ткань целых три дня. Основная трудность заключается в том, чтобы успеть извлечь кости из животного и поместить их в лоток, прежде, чем клетки начнут отмирать. Это же целое искусство.
— И какова конкретная область вашего исследования?
— Метаболизм кальция, и в частности зависимость его от паратиреоидного гормона и от гипокальциемического фактора. Я хочу узнать, каким образом под воздействием этих гормонов из костного вещества выделяется кальций.
Паратиреоидный гормон был малоизученным веществом, выделяемым четырьмя маленькими железами, расположенными на поверхности щитовидной железы. Эти железы были еще недостаточно изучены, и о них было известно лишь то, что они, видимо, контролируют выход кальция из костей в кровь, а также то, что содержание кальция в крови строго поддерживается на определенном уровне — и этот показатель гораздо устойчивее, чем, скажем, уровень содержания сахара. Поддержание уровня кальция в крови необходимо для обеспечения нормальной нервной деятельности и сокращения мышц, в связи с чем была выдвинута теория, что кальций может накапливаться и по мере необходимости вымываться из костей. Если в крови у человека оказывается слишком много кальция, то он откладывается в костях скелета. При недостатке же кальция в крови организм пополняет этот запас за счет кальция, содержащегося в костных тканях. Но никому еще не удалось точно установить, каким образом это достигается.
— Здесь все зависит от времени, — продолжал Питер. — Однажды я проделал один очень интересный опыт. Я взял собаку и поместил ее под аппарат искусственного кровообращения. Я мог отводить кровь пса, обрабатывать ее веществами, устраняющими кальций и вновь возвращать ее в организм. Я проделывал это на протяжении нескольких часов к ряду, и, надо думать, вывел из собачьего организма сколько-то фунтов кальция. И все же пробы крови показывали, что уровень кальция в крови оставался совершенно нормальным, мгновенно восстанавливаясь. Дело в том, что большое количество кальция переходило в кровь из костей, и происходило это очень быстро.
Тесак снова тяжело опустился на колоду. Крыса затрепыхалась и затихла. Питер отдал ее второй из девушек.
— Меня это очень заинтересовало, — говорил Питер. — Вся эта проблема накопления и вымывания кальция. Легко говорить, что можно откладывать кальций в костях, а затем извлекать его оттуда; но ведь кость это твердая ткань, имеющая жесткую, неподатливую структуру. А наш организм, очевидно, может всего за какие-то доли секунды создавать эту структуру или же разрушать ее. И я хочу узнать, как это происходит.
Он достал из клетки очередную крысу с фиолетовой меткой на хвосте.
— Поэтому я решил разработать систему in vitro, которая позволяла бы исследовать костную ткань. Поначалу никто не верил в то, что у меня что-либо выйдет из этой затеи. Костный метаболизм происходит слишком медленно, говорили мне. Его невозможно измерить. Но мне это все же удалось, правда, для достижения этой цели пришлось загубить не одну сотню крыс. — Он вздохнул. — Если вдруг крысы захватили бы власть во всем мире, то меня осудили бы как военного преступника.
Он посадил крысу на колоду.
— Знаете, я всегда хотел найти себе лаборантку, которая согласилась бы делать это вместо меня. Какую-нибудь хладнокровную немку или же просто девицу с садисткими наклонностями. Все впустую. Все они — он кивнул в сторону троицы, расположившейся за столом — согласились работать здесь только после того, как я пообещал, что им самим никогда не придется убивать животных.
— И как давно уже вы занимаетесь этой работой?
— Вот уже семь лет. Я начинал очень медленно, посвящая этому всего полдня в неделю. Потом полдня стали целым вторником. Немного погодя это стали вторник и четверг. А вскоре сюда добавились и выходные. Я даже свернул свою практику, сведя ее к минимуму. Эта работа как наркотик, к ней быстро привыкаешь.
— И она вам нравится?
— Я просто без ума от нее. Это игра, большая, занимательная игра. Головоломка, разгадка которой не известна никому. И при несоблюдении должной осторожности погоня за ответом может стать манией, навязчивой идеей. Здесь на кафедре биохимии есть такие уникумы, которые по времени работают больше, чем любой практикующий врач. Они просто-таки изводят себя. Но мне это не грозит.
— Откуда у вас такая уверенность?
— Потому что, когда я чувствую соответствующие симптомы — как то, труднопреодолимое желание работать круглые сутки, задержаться в лаборатории до полуночи, или же прийти сюда в пять утра — то я напоминаю себе, что это всего лишь игра. Я повторяю это снова и снова. И это действует: я успокаюваюсь.
Тесак отсек голову третьей крысе.
— Ну вот, — проговорил Питер, — полдела сделано. — Он непроизвольно почесал живот. — Но хватит обо мне. А вы что мне расскажете?
— Меня просто интересует все, что связано с Карено.
— Гм… Вы, кажется, спрашивали об аварии? А ведь, насколько мне известно, никакой аварии или несчастного случая не было.
— А зачем же тогда летом нужно было делать снимки черепа?
— Ах, вот оно что. — Он успокаивающе погладил четвертую жертву и усадил крысу на колоду. — Это просто типичный случай для Карен.
— Что вы имеете в виду?
— Она пришла ко мне в кабинет и с порога заявила: «Я слепну». Она была весьма обеспокоена. Вы, наверное, можете себе представить, что это для шестнадцатилетней девчонки: у нее портится зрение, и от этого она стала хуже играть в теннис. Она хотела, чтобы я сделал хоть что-нибудь. Тогда я взял у нее кровь на анализ. Почему-то анализ крови всегда производит на пациентов благоприятное впечатление. Я измерил ей давление, выслушал ее, и вообще всем своим видом давал понять, что я очень тщателен.
— И тогда же вы назначили сделать эти снимки?
— Да. Это было одной из составных частей лечения.
— Боюсь, что я вас не совсем понял.
— Проблемы со здоровьем у Карен были исключительно психосоматического плана, — пояснил он. — Она ничем не отличается от тех девяноста процентов женщин, с которыми мне приходилось иметь дело. Где-то происходят небольшой сбой, что-то не так — взять хотя бы ту же самую игру в теннис — и раз! у вас проблема со здоровьем. Вы идете к врачу. Врач, как ни странно, не находит у вас никаких отклонений. Но разве вы удовлетворены таким результатом? Нет, конечно: вы пойдете к другому врачу, а потом к третьему, и будете ходить по врачам до тех пор, пока в конце концов не найдется такой, кто похлопает вас по руке и согласится: «Да, вы очень больная женщина». — Он рассмеялся.
— Так значит направление на снимки черепа были нужны лишь для отвода глаз?
— По большей части, — согласился он. — Но не совсем. Во всем нужна предусмотрительность, и поэтому когда больной обращается с такой серьезной жалобой, как потеря зрения, во всем необходимо тщательно разобраться. Я проверил ее глазное дно. В норме. Поля зрения. В норме, но она сказала, что это то появляется, то пропадает. Тогда я взял на анализ для исследования функции щитовидной железы и уровня гормонов. Тоже все в норме. А потом еще и снимки черепа. Они тоже оказались совершенно нормальными, или может быть вы их уже видели?
— Я из видел, — сказал я. Я закурил очередную сигарету, в то время, как была обезглавлена очередная крыса. — Но мне все еще не ясно, почему…
— А теперь сложите все это вместе. Ей было мало лет, но и в юные годы это тоже возможно — зрение и головные боли, незначительная прибавка в весе, вялость. Это мог быть гипопиутаризм с поражением зрительного нерва.
— Вы имеете в виду опухоль гипофиза?
— Не исключено. Просто одна из возможностей. Я рассчитывал на то, что анализы помогут выявить это. Снимки черепа тоже показали бы, если бы она была и в самом деле серьезно больна. Но результат везде был отрицательным. Вся болезнь существовала только у нее в воображении.
— Вы уверены?
— Да.
— Но ведь в лаборатории могли ошибиться, перепутать снимки.
— Правда. Мне следовало бы назначить повторный снимок. На всякий случай.
— Так почему же этого не было сделано?
— А потому что она так больше и не пришла, — сказал Питера. — Вот он, ключ ко всему. Сначала она приходит и едва не бьется в истерике, кричиит, что слепнет. Я назначаю ей прийти через неделю, и моя медсестра записывает ее на прием. А через неделю ей это уже не надо. Она играет в теннис, приятно развлекается. Так что это все ее воображение.
— Когда она приходила к вам на прием, у нее были менструации?
— Она сказала, что с циклом у нее все нормально, — ответил он. — Конечно, если во время смерти она была на четвертом месяце беременности, то стало быть тогда она еще только-только забеременела.
— Но к вам на прием она так больше и не пришла?
— Не пришла. Вообще-то она была довольно легкомысленной.
Он убил последнюю крысу. Все три девушки теперь были сосредоточенно заняты работой. Питер собрал крысиные останки, сложил их в бумажный пакет, который был тут же выброшен им в урну для мусора.
— Ну вот наконец и все, — проговорил он, принимаясь энергично мыть руки.
— Что ж, — сказал я. — Спасибо, что уделили мне время.
— Не стоит благодарности. — Он вытер руки бумажным полотенцем, а затем остановился. — Полагаю, мне следовало бы сделать некое официальное заявление. Все-таки я как-никак дядя и так далее.
Я терпеливо ждал.
— Если Дж.Д. только узнает, что наш с вами разговор состоялся, он мне больше никогда руки не подаст. Так что вы уж постарайтесь помнить об этом, если вам случится разговаривать еще с кем-нибудь.
— Хорошо, — сказал я.
— Я не знаю, чем вы занимаетесь, — продолжал Питер, — и даже не желаю этого знать. Вы всегда производили на меня впечатление человека уровнавешенного и здравомыслящего, и я полагаю, что ваше теперяшнее занятие не окажется всего лишь пустой тратой времени.
Я не знал, чего ответить ему на это. Я догадывался, что он к чему-то клонит, но мне никак не удавалось взять в толк, что именно он имеет в виду.
— Моего брата в данный момент нельзя считать ни разумным, ни уравновешенным. Он параноик; от него невозможно ничего добиться. Но как я понимаю, вы присутствовали на вскрытии.
— Да, я там был.
— И каков д/з?[145]
— Судя по общему впечатлению, ничего определенного, — сказал я. — Все очень неясно.
— А стекла со срезами?
— Я их еще не видел.
— А каково лично ваше впечатление от вскрытия?
Я ненадолго задумался, а затем принял решение. Он был откровенен со мной. Так что откровенность за откровенность.
— Не беременна, — ответил я.
— Гм, — сказал он. — Гм-гм-гм.
Питер Рэндалл снова почесал живот и протянул мне руку.
— Это весьма интересно, — признался он.
Мы пожали друг другу руки.
Когда я подъехал к своему дому, у обочины тротуара стоял большой полицейский фургон с включенной мигалкой. Капитан Петерсон, все такой же крутой как и прежде и стриженный «под ежик», стоял, оперевшись о крыло и пристально следил за тем, как я свернул на дорогу к гаражу.
Я вышел из машины и взглянул на окна ближайших домов. Соседи, привлеченные видом полицейской мигалки, смотрели на нас из окон.
— Надеюсь, — сказал я, — что я не заставил вас долго ждать.
— Нет, — ответил Петерсон, слегка улыбаясь. — Я только что подъехал. Я постучал в дверь, и ваша жена сказала, что вы еще не возвращались. Так что я решил подождать на улице.
В свете чередующихся вспышек красного света полицейской мигалки я видел, каким подчеркнуто вежливым и самодовольным было выражение у него на лице. Я знал, что он не стал выключать мигалку, специально для того, чтобы подействовать мне на нервы.
— У вас есть ко мне какое-то дело?
Он переменил свое положение относительно автомобильного крыла.
— Ну, в общем-то, да. Знаете, доктор Берри, к нам ведь на вас жалоба поступила.
— Вот как?
— Да.
— И от кого?
— От доктора Рэндалла.
— И что же это за жалоба? — поинтересовался я с невинным видом.
— Из нее явствует то, вы нарушали покой членов его семьи. Его сына, жены, и даже друзей его дочери по учебе в колледже.
— Нарушаю покой?
— Так, — осторожно сказал Петерсон, — он нам сказал.
— А что вы ответили?
— А я ответил, что посмотрю, какие могут быть приняты меры.
— И поэтому вы оказались здесь.
Он кивнул и расплылся в медленной улыбке.
Мигалка начинала уже действовать мне на нервы. На углу улицы остановились двое ребятишек, и теперь они молча наблюдали за происходящим.
Тогда я сросил:
— Я что, нарушил какой-нибудь закон?
— Это еще не установлено.
— Если я нарушил закон, — сказал я, — то доктор Рэндалл может привлечь меня к суду. Или же еще он может заявить на меня в суд, если сумеет представить доказательства материального ущерба, причиненного ему в следствие моих вышеозначенных действий. Он это знает, так же как и вы, — я улыбнулся, отплачивая ему тем же. — И мне об этом тоже известно.
— Может быть мы сейчас проедем в участок и там поговорим обо в сем?
Я отрицательно покачал головой.
— У меня нет времени.
— А я ведь, между прочим, могу вызвать вас туда на допрос.
— Можете, — сказал я, — но с вашей стороны это было бы неразумно.
— Отчего же, это могло бы оказаться даже очень разумно.
— Сомневаюсь, — сказал я. — Я гражданин, частное лицо, и действую в рамках прав, установленных для этого самого частного лица. Я ни на кого не оказывал давления, никому ничем не угрожал. Всякий, кто не желал со мной разговаривать, был волен не делать этого.
— Вы нарушили границы частного владения. Вошли на территорию, принадлежавшую семье Рэндалл.
— Это было непреднамеренное действие. Я заблудился и хотел спросить, как мне проехать. Получилось так, что на пути мне попался большой дом, настолько большой, что мне и в голову никогда не пришло бы подумать, что он может оказаться частным жилищем. Я подумал, что там расположено, скорее всего, какое-нибудь учреждение.
— Учреждение?
— Ну да. Типа сиротского приюта. Или пансиона для престарелых. Поэтому я и решил спросить совета там. И только представьте себе, каково было мое удивление, когда я узнал, что по чистейшей случайности…
— По случайности…
— А вы что, можете доказать обратное?
Петерсон изобразил на лице некое подобие добродушной ухмылки.
— А вы, оказывается, очень находчивы.
— Не достаточно, — сказал я. — А почему бы вам все же не выключить эту вашу мигалку и перестать наконец привлекать всеобщее внимание? Иначе я сам напишу жалобу на то, что я и моя семья подвергаемся злостным нападкам со стороны полиции и направлю ее сразу в три адреса: шефу полиции, окружному прокурору и в канцелярию мэра.
Петерсон с видимой неохотой просунул руку в окно кабины и щелкнул выключателем. Мигалка тут же погасла.
— Когда-нибудь, — сказал он, — вас все же удастся схватить за руку.
— Конечно, — согласился я. — Меня или кого-то еще.
Петерсон поскреб тыльную сторону ладони, точно так же как делал это у себя в кабинете.
— Иногда, — снова заговорил он, — я начинаю думать, что вы или и в самом деле такой слишком честный, или же просто законченный дурак.
— Возможно и то, и другое.
Он медленно кивнул.
— Возможно.
Открыв дверцу, Петерсон уселся за руль.
Я направился к крыльцу и вошел в дом. Закрывая позади себя дверь, я слышал, как полицейская машина отъехала от тротуара.
У меня не было никакого настроения отправляться на коктейль, куда мы были приглашены, но Джудит настояла на том, что ехать надо. По дороге в Кембридж она поинтересовалась у меня:
— В чем там было дело?
— Какое?
— Зачем приезжала полиция?
— Меня пытались забрать в участок.
— На каком основании?
— Рэндалл подал жалобу. За нарушение покоя его семейства.
— Ты выкрутился?
— Думаю, что да.
Я рассказал ей вкратце о людях, с кем мне довелось повидаться за день. Когда я закончил говорить, Джудит сказала:
— Все выглядит очень запутанным.
— Ты права. По-моему, мне так и не удалось проникнуть глубже поверхности.
— Ты думаешь, что миссиз Рэндалл лгала о том чеке на три сотни долларов?
— Это не исключено, — признал я.
Ее вопрос остановил меня. Я понял, что при столь стремительном развитии событий, у меня попросту еще не было времени обдумать все то, что мне удалось узнать, просеять все факты и сложить их вместе. Я знал, что некоторые из доводов представляются непоследовательными и вступающими в противоречие друг с другом — были и такие — но я так и не сделал попытки подойти к их рассмотрению с логической точки зрения.
— Как дела у Бетти?
— Не лучшим образом. Сегодня в газете была заметка…
— Да? А я не видел.
— Просто небольшая заметка. Арестован врач, сделавший аборт. Почти никаких деталей, кроме его имени. Ей уже позвонило несколько каких-то придурков.
— Так плохо?
— Довольно неприятно. Теперь я сама стараюсь подходить к телефону.
— Молодец, хорошая девочка.
— Она старается сдерживать себя, пытается делать вид, как будто ничего не случилось. Уж не знаю, к худу это или к добру. Потому что у нее это не получается. Потому что все это ненормально, и тут уж ничего не поделаешь.
— Завтра тоже пойдешь к ней?
— Да.
Я припарковал машину в тихом жилом квартале, неподалеку от «Городской клинники Кембриджа». Это был уютный район, с традиционно старинными домами и кленами, высаженными вдоль дороги. Тротуары вымощены брусчаткой; словом, все как и должно быть в Кембридже. Пока я был занят парковкой, сюда же подкатил Хаммонд на своем мотоцикле.
Нортон Фрэнсис Хаммонд III олицетворяет собой надежду и будующее медицины. Только он сам не знает об этом, что, пожалуй, к лучшему; иначе он был бы просто несносен. Хаммонд родом из Сан-Франциско и к тому же он является живым воплощением рекламы преимуществ жизни в Калифорнии — загорелый блондин, высокий и весьма симпатичный. Еще он замечательный врач — вот уже пошел второй год, как он проходил последипломную стажировку при «Мем», где к его успехам относятся с таким уважением, что даже не обращают внимания на такие мелочи, как волосы, которые у него доросли уже до плечей, и на усы, тоже длинные, вьющиеся и чрезмерно пышные.
Но говоря о Хаммонде, равно как и еще о нескольких молодых врачах, подобных ему, важно учесть, что они рушат старые, устоявшиеся стереотипы, не восставая в открытую против консервативно настроенного сословия докторского истеблишмента. Хаммонд не собирается никому бросать вызов, выставляя напоказ свои распущенные по плечам волосы, поступая так, как ему больше нравится и разъезжая на мотоцикле; ему просто-напросто наплевать на то, что станут думать о нем другие врачи. Против этого отношения окружающим нечего возразить, и они принимают его таким, какой он есть — в конце концов в медицине-то он все-таки разбирается. И хотя внешность его раздражает очень многих, но зато и придраться им тоже вроде бы не к чему.
Так что Хаммонд продолжает беспрепятственно продвигаться в выбранном им направлении. А будучи при этом врачом-стажером, он выполняет еще и очень важную назидательную функцию. Он оказывает влияние на молодых врачей, на тех, кто еще младше его. А именно на них и возложены надежды за будущее медицины.
Со времен Второй мировой войны в медицине произошли разительные изменения. Это можно назвать двумя последовательными волнами инноваций, нахлынувшими одна за другой. Первая из них, начавшаяся сразу же в послевоенный период, принесла с собой новые научные знания, следовавшие одно за другим открытия, новые техники и методики. На раннем этапе этого вплеска было положено начало применению антибиотиков, а затем последовало изучение электролизного баланса, структуры протеинов и генных функций. На этом этапе достижения по большей части носили научный и технический характер, но именно они оказали решающее влияние на состояние дел во всей медицинской практике, и к тому же вплоть до 1965 года три из четырех наиболее часто назначаемых пациентам классов лекарств — антибиотики, гормоны и транквилизаторы — были разработаны и созданы в послевоенное время.[146]
Вторая волна перемен пришлась на более поздний период, неся с собой социальные, а не технические, перемены. Перед социальной, национализированной медициной, стоящей на службе у общества, встали новые проблемы, требующие разрешения, такие как рак и болезни сердца. Кое-кто из врачей старого поколения враждебно восприняли эти перемены, и кое-кто из молодых докторов был согласен с ними. Но стал очевиден тот факт, что вне зависимости от чьей-либо воли и желания, врачи должны оказывать медицинскую помощь гораздо большему числу пациентов, чем прежде.
Было бы вполне резонно ожидать новых открытий и усовершенствований от молодых специалистов, но дела в медицинской науке обстоят отнюдь не так просто, так как молодые врачи учатся у старых и более опытных, а поэтому зачастую студенты становятся точной копией своих наставников. К тому же в медицине всегда существовал своего рода антагонизм между поколениями врачей, что стало особенно заметно в последнее время. Молодые врачи оказываются лучше подготовленными, чем старая гвардия; они хорошо разбираются в науках, задают более глубокие вопросы, рассчитывая получить на них более развернутые ответы. К тому же они, как, впрочем, и большинство молодых людей повсеместно, начинают теснить стариков, стремясь заполучить их работу.
Вот почему Нортон Хаммонд был так примечателен. Совершаемая им ревоюция была ненасильственной.
Он поставил мотоцикл на стоянку, закрыл его, любяще провел по рукой по сидению и наконец отряхнул пыль с белого халата.[147] Затем он увидел нас.
— Привет, ребята.
Насколько мне было известно, это было универсальным приветствием Хаммонда, которое он обычно адресовал своим знакомым, называя всех поголовно «ребятами».
— Как дела, Нортон?
— Вырвался, — усмехнулся он. — Несмотря на все препоны. — Он хлопнул меня по плечу. — Эй, Джон, а я слышал, будто ты ступил на тропу войны. Это так?
— Не совсем.
— И уже есть первые ранения, боевые шрамы?
— Так, пока что всего несколько синяков, — ответил я.
— Тебе повезло, — продолжал он, — ведешь огонь по старику Г.Р.
— Г.Р.? — переспросила Джудит.
— Говнюк Редкостный: этим прозвищем его наградили ребятки с третьего этажа.
— Рэндалла?
— А то кого же еще, — он улыбнулся Джудит. — Твой парень дал ему призадуматься.
— Я знаю.
— Говорят, что Г.Р. рыскает по своему третьему этажу словно подбитый стервятник. Никак не может поверить, что кто-то посмел перечить его августейшей персоне.
— Могу себе представить, — сказал я.
— Он в ужаснейшем состоянии, — продолжал Хаммонд. — Даже Сэма Карлсона, и того не минула чаша сия. Ты знаешь Сэма? Он проходит резидентуру у нас, работает под началом Г.Р. и имеет доступ к самым недрам хирургической политики. Сэм — любимое детище Г.Р.. Г.Р. в нем просто-таки души не чает, и никто не может понять, отчего. Кое-кто говорит, что это потому, что он туп, в смысле того, что Сэм неописуемо, беспросветно, беспробудно туп.
— В самом деле? — переспросил я.
— Не поддается описанию, — подтвердил Хаммонд. — И вот этому самому Сэму вчера и досталось на орехи. А дело было так: они сидел в больничном кафетерии и вкушал сэндвич с куриным салатом — несомненно прежде не забыв поинтересоваться на раздаче, а где там, собственно, курятина, — когда в кафетерии появился Рэндалл и строго спросил у него: «А вы что здесь делаете?» И тогда Сэм честно признался: «Ем сэндвич с куриным салатом». А Г.Р. не отстает, продолжает вопросами мучить: «А это еще, черт возьми, зачем?»
— А что Сэм?
Хаммонд рассмеялся.
— Из достоверных источников мне стало доподлинно известно, что Сэм сказал: «Я не знаю, сэр.» А потом он отложил свой куриный сэндвич в сторону и вышел из кафетерия.
— Голодный, — заключил я.
Хаммонд снова рассмеялся.
— Наверное. — Он покачал головой. — Но в общем-то, не суди Г.Р. слишком строго. Он обитает в «Мем» уже целую сотню лет или около того, и никогда горюшка не знал. А тут тебе и шмон, а потом еще и с дочерью такое дело…
— Шмон? — переспросила Джудит.
— Ну надо же, система экстренного оповещения дает сбои. Обычно жены первыми узнают обо всем. Весь сыр-бор разгорелся из-за больничной аптеки «Мем».
— У них что-то пропало? — спросил я.
— Угадал.
— А что?
— Целая упаковка ампул с морфином. Гидроморфина гидрохлорид. Это раза в три или даже в пять раз сильнее по действию, чем сульфат морфина.
— И когда?
— На прошлой неделе. Фармацевта чуть удар не хватил — время было обеденное, и он отлучился с рабочего места, совращал какую-нибудь медсестру.
— И что, так и не нашли ничего?
— Нет. Перевернули вверх дном всю больницу, но ничего.
— А что, раньше у вас этого не случалось?
— Вообще-то несколько лет тому назад был подобный случай. Но тогда не досчитались только пары ампул. А тут все-таки большой куш.
— Кто-то из своих? — спросил я.
Хаммонд пожал плечами.
— Мог быть кто угодно. Я лично думаю, что это для продажи. Они взяли слишком много. Риск был слишком велик: вот ты, например, можешь представить, себя вприпрыжку вбегающим в клиническую амбулаторию при «Мем», а потом также выбегающим из нее с целой коробкой морфиновых пузырьков подмышкой?
— Не очень.
— То-то же.
— Но ведь это же слишком много для одного человека, — сказал я.
— Еще бы. Вот почему я думаю, что это связано с коммерцией. Я считаю, что это было хорошо продуманное и подготовленное ограбление.
— Значит, кто-то чужой?
— Вот, — сказал он. — Наконец-то ты подошел к самой сути вопроса.
— И что же?
— Считается, что это сделал кто-то из своих.
— И есть доказательства?
— Нет. Ничего.
Мы шли по ступенькам лестницы, поднимаясь наверх, к дому. Я сказал:
— Знаешь, Норторн, все то очень интересно.
— Еще бы.
— Знаешь кого-нибудь, кто колется?
— Из персонала? Нет. Говорили, будто бы было время одна девчонка из кардиологии сидела на игле, но только она уже год как не колется. Но с ней все равно обошлись доволььно сурово. Раздели, все искали следы от иглы. Но она оказалась чистой.
— А как насчет…, — начал было я.
— Врачей?
Я кивнул. Врачи и наркотики — это запретная тема. Некоторый процент врачей действительно употребляют наркотики; это так же общеизвестно, как и то, что среди врачей велико число самоубийств.[148] Гораздо менее широко известен классический психиатрический синдром, включающий самого врача и его сына, когда сын становится наркоманом, а папа-врач снабжает его зельем, к обоюдному удовлетворению обеих сторон.
Но об этом не принято говорить вслух.
— Среди врачей все чисто, — сказал Хаммон, — насколько мне известно.
— Кто-нибудь увольнялся от вас за последнее время? Медсестра, там, секретарша, хоть кто-нибудь?
Он улыбнулся.
— А тебя это что, и впрямь так взволновало?
Я пожал плечами.
— Отчего же? Думаешь, это каким-то образом может быть связано с девчонкой?
— Не знаю.
— Нет никаких оснований связывать воедино эти два происшествия, — сказал Хаммонд. — Но, с другой стороны, это было бы интересно.
— Да.
— Рассуждения из чистого интереса.
— Разумеется.
— Я позвоню тебе, — пообещал Хаммонд, — если что-нибудь прояснится.
— Уж постарайся, — сказал я.
Мы подошли к двери. Гости уже собрались: был слышен звон бокалов, голоса, смех.
— Желаю тебе удачи в твоей войне, — сказал Хаммонд. — Я очень надеюсь, что ты выйдешь из нее победителем.
— Я тоже на это надеюсь.
— Победа будет за тобой, — заверил меня Хаммонд. — Главное действовать решительно и не брать пленных.
Я улыбнулся.
— Это противоречит Женевской Конвенции.
— Здесь, — сказал Хаммонд, — идет речь о предельно локализованном военном конфликте.
Вечеринку устраивал Джордж Моррис, старший врач-стажер больницы «Линкольна». Еще совсем немного, и Моррис окончит свою резидентуру и приступит к частной практике, поэтому сегоднюшнюю вечеринку можно было считать чем-то сродни выпускному вечеру, который был устроен им в честь себя самого.
Все было замечательно задумано и организовано с тем поистине ненавязчивым комфортом, который, наверное, обошелся ему в сумму намного большую, чем была ему по карману. На ум почему-то пришла мысль о пышных вечеринках, устраиваемых обычно заводчиками по случаю начала выпуска нового товара или пуска новой линии. В каком-то смысле их цели были в чем-то схожи.
Джордж Моррис, двадцативосьмилетний врач, имеющий на своем попечении жену и двоих детей, был по уши в долгах: а какой молодой врач не залез бы в долги, случись тому оказаться на его месте? И вот теперь Моррис должен был начать понемногу выбираться из финансовой пропасти, а для осуществления этого плана ему были нужны пациенты. Рекомендации. Консультации. Короче говоря, он нуждался в содействии и помощи со стороны врачей, имеющих уже устоявшуюся практику, и именно по этой простой причине он пригласил к себе в дом сразу двести докторов со всей округи и выставил им по такому случаю самой лучшей выпивки, какую только смог закупить и целые горы вкуснейших канапе, какие только сумели изготовить для него поставщики провизии.
Как патологоанатом, я был польщен получить приглашение на эту вечеринку. С профессиональной точки зрения я ничем не мог быть полезен Моррису; патологоанатомы имеют дело с трупами, а трупы не нуждаются в рекомендациях. Моррис пригласил Джудит и меня, потому что мы с ним были друзьями.
Я думаю в тот вечер мы были его единственными друзьями среди остальных приглашенных.
Я огляделся по сторонам: приглашены были заведующие отделениями из большинства крупных клиник. В числе гостей оказались и другие врачи-стажеры. Все были с женами. Супруги приглашенных медиков собрались стайкой в углу, и завели разговор о детях; врачи же разделились на небольшие группки — по принадлежности к той или иной больнице или по специализации. Здесь наблюдалось своего рода профессиональное разделение, которое со стороны производило незабываемое впечатление.
В одном углу Эмери в споре доказывал терапевтические преимущества применения доз I-131 при гипертиреозе; в другом Джонстон обсуждал проблему печеночного давления при портокавальном анастомозе; а с другой стороны доносилось бормотание Льюистона, вот уже в который раз приводившего свои доводы, доказывающие негуманность использвания электрошоковой терапии для лечения депрессивных состояний. Из того угла, где собрались женщины, изредка слышалось «ОРЗ» и «ветрянка».
Джудит стояла рядом со мной. Синее платье было ей очень к лицу, в нем она казалась совсем юной. Она быстро пила свой «скотч» — у нее привычка все выпивать залпом — и, очевидно, настраивалась на то, чтобы присоединиться к компании докторских жен.
— Иногда мне очень хочется, — тихо проговорила она, — чтобы они хоть раз поговорили о политике или еще о чем-нибудь. О чем угодно, но только не о медицине.
Я улыбнулся, вспомнив рассуждения Арта об аполитичности врачей. Он говорил об этом с таким видом, как обычно говорят о неучах. Арт всегда настаивал на том, что врачи не только не придерживаются политических взглядов, но что они вообще не способны на это. «С медиками дело обстоит так же как и с военными, — сказал он однажды. — Приверженность политическим взглядам расценивается как проявление непрофессионализма.» Как водится в подобных случаях, Арт все сильно преувеличивал, но сказанное им все же не было лишено определенного смысла.
Я думаю, что Арт сгущает краски для того, чтобы шокировать людей, действовать им на нервы, приводить их в бешенство. Это вполне в его духе. Но мне кажется, что на него также оказывает завораживающее воздействие та тонкая грань, что отделяет правду от неправды, реальные факты от преувеличения. Он имеет обыкновение делать вслух замечания, а после смотреть, кто примет их на свой счет и кто как будет реагировать. Особенно он грешит этим, когда, бывает, выпьет лишнего.
По правде говоря, среди моих знакомых врачей Арт единственный, кто пьет и пьянеет. Очевидно, другие могут заливать в себя неимоверное количество алкоголя и держаться, как ни в чем не бывало; на какое-то время они просто становятся излишне разговорчивыми, а затем их начинает одолевать сонливость. Арт же пьянеет, в когда он пьян, он бывает особенно зол и к тому же непрочь поскандалить.
Я всегда был далек от понимания его этой особенности. Какое-то время я даже думал, что налицо случай патологической интоксикации[149], но позднее решил, что это своего рода проявление потворства собственным слабостям, желания поступать так, как заблагорассудится, в то время, как все остальные держат себя в руках. Возможно он нуждается в подобной поблажке; возможно он не может сдержать себя; а может быть он попросту усиленно ищет разные предлоги для того, чтобы выпустить пар.
Само собой разумеется, он довольно резко высказывается о своей профессии. В этом он не одинок, подобная черта присуща многим врачам, имеющих на это самые разнообразные причины: Джоунз — потому что он зациклился на исследованиях и никак не может заработать много денег, как ему того хотелось бы; Андрюс — оттого что урология стоила ему жены и счастливой семейной жизни; Тельсер — потому что на поприще дерматологии его сплошь окружают пациенты, которых он считает обыкновенными невростенниками, а не по-настоящему больными. Стоит только поговорить с любым из этих людей, и рано или поздно эти их обиды обнаружат себя, выплывут наружу. Арт же не таков. Его возмущает вся медицинская наука в целом.
Я думаю, что в любой профессии можно встретить людей, которые презирают самих себя и своих коллег. Но Арт в этом смысле представляет собой редчайший экземпляр. Складывается такое впечатление, что он выбрал медицину назло самому себе, чтобы досадить, разозлить и сделать себя глубоко несчастным.
В моменты уныния и отчаяния мне начинает казаться, что он и абортами занимается только за тем, чтобы вызвать раздражение со стороны своих коллег и позлить их. Конечно я знаю, что думать о нем так не справедливо, но все же до конца быть в нем уверенным я не могу. Когда Арт трезв, он говорит разумно, приводя веские аргументы в пользу абортов. Когда же он пьян, то над ним берут верх эмоции, субъективизм и самодовольство.
Я думаю, что он ненавидит медицину и всякий раз напивается именно для того, чтобы дать волю этому своему чувству и иметь бы при это оправдание — что с него взять, он же пьяный. Само собой разумеется, что напившись, он затевает возмутительные, а порой и вовсе безобразные словесные перепалки с другими врачами; во время одной такой стычки он объявил Дженису, что он, Арт, сделал аборт его жене, и у Джениса, которому об этом не было ничего известно, в тот момент был такой вид, как будто ему нанесли неожиданный удар ниже пояса. Дженис католик, а его жена нет. Вот так Арту удалось в миг окончить поначалу не предвещавшую ничего дурного вечеринку.
Я тоже был на той вечеринке и потом очень злился на Арта за его выходку. Несколько дней спустя он объявился и начал извиняться передо мной, и тогда я потребовал, чтобы он извинился перед Дженисом, что он и сделал. В последствии же по какой-то непонятной мне причине, Арт и Дженис стали хорошими друзьями, и Дженис резко изменил свое отношение к проблеме абортов. Я не знаю, что Арт наговорил ему и как убеждал, но как бы там ни было, это ему удалось.
Именно потому, что я знаю Арта лучше, чем большинство наших знакомых, я придаю очень большое значение тому, что он китаец по происхождению. Я думаю, что его происхождение и внешность оказывают на него огромное влияние. Среди медиков велико число китайцев и японцев, и на этот счет существует превеликое множество анекдотов — порой действующих на нервы баек, где говорится об их уме, энергичности и стремлении к успеху. Эти шутки сродни тем, что принято рассказывать об евреях. На мой взгляд, Арт, будучи американцем китайского происхождения, во многом действует наперекор сложившейся традиции и данному ему в свое время воспитанию, которое, следует заметить, было весьма консервативным. Он избрал для себя другой путь, став придерживаться самых радикально-прогрессивных взглядов. Доказательством тому может послужить хотя бы его желание и готовность перенимать все новое. В Бостоне не найдется, пожалуй, ни одного гинеколога, чей кабинет был бы оборудован так же современно, как у Арта. Стоит только на рынке медицинского оборудования появиться какому-нибудь новшеству, как он тут же покупает подобное устройство для применения в своей практике. На этот счет также существует множество анекдотов — о пристрастии выходцев с Востока к разного рода техническим новинкам — но Артом движет совершенно другое стремление. Он восстает против всего традиционного, привычного и общепринятого.
Стоит только однажды поговорить с ним, чтобы убедиться, что его буквально переполняют разного рода идеи. К примеру, у него имеется новый метод для исследования мазков.[150] Он хочет избежать привычного подхода, считая пальпацию тазовых органов пустой тратой времени. Он убежден, что базальная температура является более эффективным индикатором овуляции, чем это принято считать. Он считает, что щипцы необходимо исключить из процедуры принятия родов, какими бы сложными эти роды не были. Он уверен, что от общей анестезии при обезболивании родов следует отказываться, заменяя ее большими дозами транквилизаторов.
Когда вам доводится услышать его теории впервый раз, то это весьма впечатляет. И только позднее вы начинаете понимать, что это есть ничто иное, как выпады против десятилетиями сложившейся традиции, в которой Арт продолжает упорно выискивать и находить разного рода недостатки.
На мой взгляд, то, что Арт стал заниматься абортами, явление вполне закономерное. И по-моему, мне все же следовало бы усомниться в его мотивации подобного решения. Но я считаю это излишним, так как, по моему убеждению, не столь важны причины, подвигнувшие человека на тот или иной поступок, сколь значимой оказывается ценность конечного результата его действий. Историческая правда такова, что иногда человек может совершать плохие поступки, руководствуясь хорошими идеалами. И тогда он остается в проигрыше. Или же он может совершать правильные поступки, исходя из неправильных соображений. И в этом случае он герой.
Изо всех этих людей, приглашенных на вечеринку, только один человек, возможно, сумеет помочь мне. Этим человеком был Фритц Вернер, но его что-то нигде не было видно; я продолжал высматривать его среди гостей.
Но тут я лицом к лицу столкнулся с Блейком. Блейк работал старшим патологоанатомом в клинике «Дженерал», но известен он был главным образом как обладатель совершенно замечательной головы — огромной, круглой и гладкой. Черты его лица были по-детски мелкими, а небольшой подбородок и широко расставленные глаза делали Блейка похожим на воображаемого человека будущего. Он большой интеллектуал, а иногда становится прямо-таки заумным; а еще он обожает разного рода игры. Вот уже несколько лет мы с ним время от времени играем в одну такую сугубо интеллектуальную игру.
Он приветствовал меня взмахом руки, в которой он держал бокал с мартини и тут же спросил:
— Готов?
— А как же.
— Тогда MOANS в ROCKY.
На первый взгляд вроде бы ничего сложного. Я достал блокнот и карандаш и попытался найти решение. В самом верху странички я написал MOANS, а внизу — ROCKY. После этого я постарался соединить их, и вот что у меня получилось:
MOANS
LOANS
LOINS
LOONS
BOONS
BOOKS
ROOKS
ROCKS
ROCKY
На это у меня ушло всего несколько мгновений.
— Ну и сколько? — спросил Блейк.
— Девять.
Он усмехнулся.
— Мне сказали, что это можно сделать в пять приемов. У меня семь.
Он взял у меня из рук блокнот и написал:
MOANS
LOANS
LOONS
LOOKS
ROOKS
ROCKS
ROCKY
Я сунул руку в карман, и затем протянул ему монетку в двадцать пять центов. Он выигрывает уже третий раз подряд, и за все эти годы продолжает настойчиво обыгрывать меня. Но ведь Блейк обычно обыгрывает всех.
— Кстати, — сказал он, — я тут услышал новый спор. О модели ДНК, тебе это о чем-нибудь говорит?[151]
— Да, — сказал я.
Он покачал головой.
— Жаль. А то он мне нравится. Я хочу сказать, что здорово рассказывать об этом другим.
Я улыбнулся, едва удерживаясь от того, чтобы ничем не выказать своего злорадства.
— А вот самый последний. Ты уже слышал об аргументации отказа от лекарственной терапии? Это запросто можно включить в дискуссию по фтору. В самом деле.[152]
Об этом споре я тоже уже слышал, о чем и поспешил сообщить Блейку. Это его, по-видимому, огорчило. Тогда, оставив меня в одиночестве, он побрел дальше, в надежде попытать счастья с кем-нибудь другим.
Блейк коллекционирует аргументы и доводы на темы медицинской философии. По-настоящему счастлив он бывает лишь тогда, когда ему удается логически объяснить хирургу, что у того нет права оперировать людей, или доказать терапевту, что он с этической точки зрения просто-таки обязан сводить в могилу любого из своих пациентов. Блейк любит слова и выдает все новые идеи с тем азартом, с каким маленькие дети обычно играют на улице в мячик. Ему это не стоит никакого труда. Арт и Блейк хорошо ладят между собой. В прошлом году они проспорили четыре часа напролет о том, несет ли акушер моральную ответственность за всех детей, которых он принимал, с момента их рождения и до смерти.
Честно говоря, пользы от всех этих аргументов и доводов Блейка не больше, чем, скажем, от наблюдения за тренировкой атлета в спортивном зале, но иногда среди них попадаются довольно оригинальные идеи. Блейк хорошо умеет рассуждать, и это его качество очень выручает его, так как работать ему приходится с людьми самой спорной в мире профессии.
Расхаживая среди гостей, я слышал обрывки разговоров и шутки; вот уже в который раз мне подумалось о том, что это была типично медицинская вечеринка.
— А вы слышали о французском биохимике, у которого родились близнецы? Он окрестил только одного, а второго оставил в качестве контрольного образца.
— Бактеремии избежать не удастся в любом случае, рано или поздно…
— А он ходил — ходил своими ногами, заметьте, при рН крови в семь-и-шесть и гиперкалиемии…
— Да что с него взять? Это же Хопкинс…
— И тогда он сказал: «Курить я бросил, но вот пить!.. Не дождетесь!».
— Разумеется, вы можете скорректировать содержание газов в крови, но это не поможет сосудистой системе…
— Она всегда была очень милой девочкой. И очень хорошо одевалась. Они, должно быть, спустили целое состояние только на одни наряды…
— … конечно наложил в штаны от страха. А кто бы не испугался…
— … олигурия, это я тебе говорю. За пять дней ни капли мочи, и, представь себе, он выжил…
— … у семидесятичетырехлетнего старика, мы просто провели местное иссечение и выписали его домой. Рост медленный, так что в любом случае…
— … печень, считай, уже едва не у самых коленок. Но никакой печеночной недостаточности…
— Она сказала, что выпишется, если ей не сделают операцию, ну и тогда мы, естественно…
— … но студенты постоянно жалуются; это неспецифическая реакция…
— Вероятно, девица откусила у него это…
— Ну надо же! Гарри? И с той медсестрой из «Семерки»? С той самой блондинкой?
— … не верю этому. Он публикует больше статей, чем нормальный человек сможет прочитать за всю жизнь…
— … метастазы в сердце…
— Ну, короче, дело было так: тюрьма в пустыне, и, значит, там уже сидит старый заключенный с пожизненным сроком и молодой арестант, которого только что привезли. Тот, который молодой, постоянно говорит о побеге, и через несколько месяцев ему удается успешно бежать. Неделю его нет, а затем охранники его опять приводят и бросают в ту же камеру. А он еле живой, безумно хочет пить и жрать. Он только и делает, что рассказывает старику, как это было ужасно. Бескрайние пески, ни одного оазиса, короче, мертвая пустыня. Старый заключенный слушал его, слушал, а потом и говорит: «Ага. По себе знаю. Лет двадцать назад я тоже пытался убежать отсюда». Тогда молодой арестант к нему с претензиями: «Вот как? А что ж ты не сказал мне об этом раньше, когда я столько месяцев готовил свой побег? Почему ты не сказал, что это невозможно?» Старик в ответ лишь пожал плечами и сказал: «Каким же это надо быть дураком, чтобы обнародовать негативные результаты?»
Примерно около восьми часов я почувствовал, что начинаю уставать. Но тут я наконец увидел Фритца Вернера. Он вошел, приветствуя всех и о чем-то непринужденно болтая с знакомыми. Я направился было к нему, но на полпути к заветной цели меня перехватил Чарли Фрэнк.
Чарли стоял, уныло ссутулившись, и лицо его имело такое болезненно-перекошенное выражение, как будто его только что пырнули ножом в живот. Его широко распахнутые глаза были исполнены непередаваемой словами скорби. Со стороны все это производило довольно жалкое впечатление, но для Чарли подобное состояние было нормой. При одном лишь взгляде на него, на ум начинали приходить мысли о неотвратимо наступающем кризисе и неминуемой трагедии, сокрушительное бремя которых словно разом навалилось на его плечи. За все время нашего знакомства я еще никогда не видел его улыбающимся.
Напряженно, почти переходя на шепот, он поинтересовался у меня.
— Как он там?
— Кто?
— Арт Ли.
— В порядке. — У меня не было ни малейшего желания говорить о Ли с Чарли Фрэнком.
— А его правда, что ли, арестовали?
— Да.
— О боже. — Он даже как будто лишился дара речи от изумления и ужаса.
— Я уверен, что в конце концов все уладится, — сказал я.
— Правда?
— Да, — сказал я. — Я в этом уверен.
— Бог ты мой, — он закусил губу. — Может я смогу помочь чем-нибудь?
— Не думаю.
Он все еще продолжал удерживать меня за рукав. Я вызывающе пристально глядел на Фритца, находившегося на другой стороне гостинной, в надежде, что Чарли заметит это и наконец отпустит меня. Но он не понял намека.
— Послушай, Джон…
— Слушаю.
— А я вот тут слышал, что ты, это, тоже туда влезаешь?
— Скажем так, интересуюсь происходящим.
— Считаю своим долгом предупредить тебя, — сказал Чарли, наклоняясь поближе, — что в клиниках об этом уже пошли разговоры. Говорят, что тебя это так волнует, потому что ты сам в этом замешан.
— Мало ли кто что говорит.
— Джон, ты наживешь себе кучу врагов.
В это время я мысленно перебирал в памяти тех, кто ходил в друзьях у Чарли Фрэнка. Он был педиатром, и дела у него шли очень неплохо: он волновался и переживал за своих маленьких пациентов больше, чем их собственные матери, чем производил на последних очень хорошее впечатление.
— Откуда ты знаешь?
— У меня такое предчуствие, — с грустью в голосе сказал он.
— И что ты предлагаешь?
— Оставь это дело в покое, Джон. Это мерзкое дело. Очень мерзкое.
— Я это учту.
— Очень многие убеждены…
— И я тоже.
— … что здесь должен разбираться суд.
— Большое спасибо за совет.
Он еще сильнее сжал мою руку.
— Я говорю тебе об этом на правах друга, Джон.
— О-кей, Чарли. Я приму к сведению.
— Это очень мерзкое дело, Джон.
— Я учту.
— Эти люди не остановятся ни перед чем, — сказал он.
— Какие люди?
Внезапно он отпустил мой рукав и сокрушенно передернул плечами.
— Ну что ж, поступай, как знаешь.
Сказав это, он отвернулся от меня.
По своему обыкновению Фритц Вернер стоял рядом с баром. Он был высок и очень худощав, и может быть поэтому производил впечатление истощенного человека. Он неизменно носил очень короткую стрижку, и это лишь подчеркивало его большие, темные, задумчиво смотревшие на собеседника глаза. Он чем-то напоминал птицу, походка его была довольно неуклюжа, и всякий раз, когда с ним кто-нибудь заговаривал, он вытягивал вперед свою худую шею, как если бы у него были проблемы со слухом. Он был довольно напорист, что, видимо, объяснялось его австрийским происхождением или же его художественными наклонностями. На досуге Фритц часто брался за кисть и делал карандашные наброски, так что в кабинете у него всегда царил легкий беспорядок, как в студии у любого художника. Но он был психиатром, и зарабатывал на этом очень приличные деньги, терпеливо выслушивая рассказы уставших от жизни и уже совсем не юных матерей семейств, по той или иной причине лешившихся душевного покоя.
Мы обменялись рукопожатиями, и он улыбнулся:
— Так-так, верно ты и есть тот ядовитый плющ.
— Я уже и сам начинаю об этом подумывать.
Он огляделся по сторонам.
— И много лекций и наставлений уже выслушал?
— Всего одну. Чарли Фрэнк.
— Да, — сказал Фритц, — он горазд по части дурацких советов. В этом смысле можешь на него положиться.
— А у тебя как дела?
Он сказал:
— Твоя жена очаровательно выглядит. Синий — ее цвет.
— Я ей обязательно скажу об этом.
— Просто очаровательно. Как семья?
— Спасибо, в порядке. Фритц…
— А на работе как?
— Послушай, Фритц. Мне нужна помощь.
Он тихо рассмеялся.
— Тебе нужно больще, чем просто помощь. Тебя спасать надо.
— Фритц…
— Ты говорил с людьми, — продолжал он. — Насколько я понимаю, ты успел уже встретиться со всеми. Тогда позволь узнать твое мнение о Пузырике?
— О Пузырике?
— Да.
Я нахмурился. Я никогда не слышал ни о ком, кого бы так звали.
— Имеется в виду Пузырик, в смысле стриптизерша?
— Нет. Имеется в виду Пузырик, в смысле соседка по комнате.
— Ее соседка?
— Да.
— Та, что из «Колледжа Смитта»?
— Боже ты мой, нет, конечно. Та, с которой она была летом на Бикон-Хилл. Они жили втроем в одной квартире. Карен и Пузырик, и вместе с ними еще одна девушка, имевшая какое-то отношение к медицине — не то медсестра, не то лаборантка, короче нечто в этом роде. Та еще была компания.
— А как настоящее имя этой девушки, которая Пузырик? Чем она занимается?
Тут кто-то подошел к бару за выпивкой. Фритц обвел комнату задумчивым взглядом и серьезно сказал вполне профессиональным тоном:
— Это довольно серьезно. Знаешь, скажи ему, пусть не откладывает и приходит ко мне на прием. Тем более, что завтра у меня как раз будет свободный час. В два тридцать.
— Я все устрою, — пообещал я.
— Ладно, — сказал он. — Тогда, Джон, счастливо оставаться.
Мы пожали друг другу руки.
Джудит разговаривала о чем-то с Нортоном Хаммондом, который стоял, прислонившись спиной к стене. Направляясь в их сторону, я подумал, что Фритц прав: выглядела она замечательно. И тут я заметил, что у Хаммонда сигарету. Разумеется, в этом не было ничего особенного, если не принимать в расчет тот факт, что Хаммонд не курил.
В руке у него не было бокала с выпивкой, и курил он очень не спеша, глубоко затягиваясь дымом.
— Нет, — сказал я, — вы только посмотрите на него.
Он рассмеялся.
— Это мой социальный протест.
Джудит обернулась ко мне:
— Я пыталась втолковать ему, а вдруг кто-нибудь унюхает.
— Никто здесь ничего не заметит, — возразил Хаммонд. Возможно, в этом он был прав; в воздухе комнаты витало сизое облако сигаретного дыма. — Кроме того, вспомни, что по этому поводу говорится у Гудмана и Джильмана.[153]
— И все же. Ты бы поосторожнее с этим.
— Ты только подумай, — сказал он, делая очередную глубокую затяжку. — Ни тебе бронхогенной карциномы, ни овсяно-клеточного рака, ни хронического бронхита или эмфиземы, ни артериосклероза, ни цироза, ни даже болезни Вернике-Козакова. Это же замечательно.
— Это противозаконно.
Он улыбнулся и дернул себя за ус.
— Так значит ты поддерживаешь только аборты, а на марихуану это не распространяется?
— Я могу одновременно участвовать не более, чем в одной кампании.
Я смотрел на то, как он глубоко затягивается дымом, выдыхая из легких чистый воздух, и мне на ум пришла еще одна мысль.
— Послушай, Нортон, ты ведь, кажется, живешь на Бикон-Хил?
— Да.
— А тебе не известен человек по прозвищу Пузырик?
Он рассмеялся.
— Кто же не знает Пузырика. Пузырик и Супербашка. Они всегда вместе.
— Супербашка?
— Ага. Это ее теперешний ухажер. Он электро-музыкант. Композитор. То что он сочиняет очень похоже на хор для десяти воющих псов. Талант. Они живут вместе.
— А разве это не она снимала одну квартиру с Карен Рэндалл?
— Не знаю. Может быть. А что?
— А как ее настоящее имя? Той, которую называют Пузыриком.
Он пожал плечами.
— Я никогда не слышал, чтобы ее хоть кто-нибудь назвал как-то иначе. Но вот парня зовут Самюэль Арчер.
— Где он живет?
— По-моему, это где-то за зданием легислатуры. В полуподвале. Они выскребли и отделали его. Как матку.
— Матку?
— Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, — сказал Нортон и, расслабляясь, довольно вздохнул.
Когда мы возвращались обратно домой, мне показалось, что Джудит держится несколько натянуто. Она сидела на сидении рядом со мной, поставив вместе колени и обхватив их руками. Она так сильно сжимала руки, что суставы пальцев побелели.
— Что-то не так?
— Нет, — сказала она. — Просто устала.
Тогда я спросил:
— Что, допекли тебя докторские жены?
Она чуть заметно улыбнулась.
— Знаешь, твоя персона стала очень известной. Насколько я понимаю, миссиз Уитстоун была крайне огорчена, что ей пришлось пропустить такую забаву, как сегодняшний вечер.
— А что ты еще слышала?
— Они все допытывались у меня, почему ты это делаешь, зачем тебе понадобилось помогать Арту. Они считают это изумительным примером настоящей мужской дружбы. Так что с твоей стороны это очень трогательно, гуманно и вообще замечательно.
— Ну надо же…
— И они все время выспрашивали, почему ты взялся за это.
— Ну, я надеюсь, ты сказала им, что это все потому что я вообще очень положительный парень.
Она улыбнулась в темноте.
— Жаль, что самой мне это не пришло на ум.
Но в голосе Джудит слышалась горечь, и в отраженном свете фар лицо ее казалось изможденным. Я знал, как нелегко ей все это время оставаться с Бетти. Но ведь кроме нее туда пойти было некому.
Сам не знаю отчего, но именоо в этот момент мне вспомнились дни казавшегося теперь таким далеким студенчества и Сизая Нелл. При жизни Нелл была семидесяти восьмилетней алкоголичкой, умершей за год до того, как ее тело стало наглядным пособием для наших практических занятий по анатомии. Мы прозвали ее Сизой Нелл, придумывали множество других прозвищ и отпускали на сей счет разного рода невеселые и едкие шуточки, которые хоть как-то помогали нам, тогдашним студентам, делать свое дело. Я хорошо помню, как велико было желание бросить все и уйти, заняться чем угодно, но только перестать резать холодную, сырую, вонючую плоть, прекратить снимать один за другим все эти бесконечные слои. Я с вожделением мечтал о том счастливом дне, когда мне наконец удастся отделаться от Нелл, когда я смогу вычеркнуть ее из своей памяти, забуду об ощущении осклизлого мяса у себя в руках и тошнотворном трупном запахе, исходящем от мертвого тела. Все наши уверяли, что самое трудное уже позади, что главное привыкнуть и проще смотреть на вещи. А мне тогда по-прежнему хотелось забросить все раз и навсегда. Но я продолжал упорно ходить в анатомичку до тех пор, пока не было препарировано решительно все, пока не оказались отслежены и изучены все нервы и артерии.
И поэтому я был весьма удивлен, когда после того самого первого опыта препарирования и оставшегося от него далеко не самых приятных воспоминаний, мен всерьез заинтересовала патологоанатомия. Я люблю свою работу. Со временем я научился не обращаться внимания на запахи и отрешаться от вида каждого нового трупа, поступающего на вскрытие. Но все же с посмертными вскрытиями дело обстоит несколько иначе. Как бы это ни показалось странным, но они кажутся более обнадеживающими, что ли. При проведении такого вскрытия к вам на стол попадает недавно умерший человек, и вам известна история его болезни. И это уже не безликий труп для анатомического препарирования, а именно человек, который еще недавно жил, но вступив в самую главную в своей жизни битву, проиграл ее. Ваша задача, как патологоанатома, состоит в том, чтобы выяснить причину этого поражения, чтобы затем можно было бы помочь другим людям, тем, кому вскоре тоже будет суждено оказаться в подобной ситуации — и себе самому. И уж конечно подобное вскрытие не имеет ничего общего с препарированием трупов, особым образом забальзамированных после смерти только ради того, чтобы быть вконец изрезанными в исследовательскими целями.
Когда мы наконец возвратились к себе, Джудит тут же поспешил в дом, чтобы удостовериться, что у детей все в порядке и позвонить Бетти. Мне же предстояло отвезти няню домой. Это была бойкая девушка по имени Салли. А еще она была капитаном группы приветствия в своей школе — «Бруклин-Хай». Обычно, когда мне приходилось отвозить ее домой, мы разговаривали с ней на нейтральные, отвлеченные темы: нравится ли ей в школе, в какой колледж она собирается поступать после ее окончания, и так далее. Но сегодняшним вечером я ощущал, что меня разбирает некое назойливое любопытство, рядом с ней я чувствовал себя стариком, безнадежно отставшим от жизни, как, должно быть чувствует себя человек, проведший много лет на чужбине и на склоне лет вернувшийся на родину. Все вокруг было другим, не таким, как прежде, даже дети, даже молодежь. Мы в их годы вели себя иначе. У этих же были совершенно иные проблемы и соблазны. Наркотики, по крайней мере, у них другие, это точно. Но вот проблемы, наверное, все же остались те же самые. По крайней мере, вам в это очень хотелось бы верить.
В конце концов я сделал для себя вывод, что на вечеринке я, должно быть, перебрал, выпил лишнего и поэтому лучше уж мне помалкивать. Поэтому я молча слушал болтовню Салли о том, как она сдавала экзамен на получение водительской лицензии. Меня не покидала мысль о том, что это с моей стороны это ничто иное, как проявление малодушия, но при всем при этом на душе у меня было легко. А затем я вдруг подумал о том, что все это чрезвычайно глупо. И с какой это стати я буду проявлять любопытство к делам няни моих детей, пытаться заглянуть ей в душу, рискуя при этом быть понятым превратно. Гораздо безопаснее было вести беседы на предмет процедуры получения водительской лицензии; насущная, вполне приемлемая и разумно выбранная тема.
А потом я отчего-то вспомнил об Алане Зеннере. И на память мне снова пришли слова Арта. «Если тебе захочется узнать, каков этот мир на самом деле, то настрой телевизор на программу, по которой идет какое-нибудь интервью и выключи звук.» Несколько дней спустя, я последовал его совету. Довольно необычное ощущение: раскрываются рты, меняют выражения лица, жестикулируют руки. Но не слышно ничего. Совсем ничего. И у вас нет ни малейшего представления о том, что они говорят.
По телефонной книге я разыскал нужный мне адрес: Самюэль Ф.Арчер, 1334 Лангдон-Стрит. Я набрал номер и услышал в ответ записанный на магнитофон голос:
— Приносим свои извинения, но номер, который вы только что набрали в настоящее время не обслуживается. Более подробную информацию вы сможете получить у нашего оператора. Ждите ответа.
Я ждал. В трубке послышалось шуршание, раздалось несколько ритмичных щелчков, как будто в телефоне забилось сердце, а затем мне ответила телефонистка.
— Справочная служба. По какому номеру вы звоните?
— Семь-четыре-два-один-четыре-четыре-семь.
— Этот номер отключен.
— У вас нет других сведений?
— Нет, сэр.
Очень может статься, что Самюэль Ф.Арчер сменил место жительства, но может быть и нет. Тогда я отправился непосредственно по указанному в телефонной книге адресу. Нужная мне квартира была расположена в старом жилом многоквартирном доме, что стоял на восточном склоне холма Бикон-Хилл. В коридорах пахло кислой капустой и мокрыми пеленками. Я спустился в полуподвал, пройдя один пролет по скрипучим деревянным ступенькам, где горела единственная зеленая лампочка, освещавшая выкрашенную в черный цвет дверь.
Прибитая к двери табличка извещала о том, что ПУТИ ГОСПОДНИ НЕИСПОВЕДИМЫ.
Я постучал.
Из-за двери до моего слуха доносился какой-то скрип, повизгивание, и еще некие звуки, напоминавшие стон и трели. Дверь отворилась, и я оказался лицом к лицу с молодым человеком лет двадцати. Он носил бороду и усы и еще у него были длинные и казавшиеся на вид влажными темные волосы. На нем были парусиновые боюки, сандалии и фиолетовая рубашка в горошек. Он равнодушно глядел на меня, ни выказывая ни удивления, ни любопытства.
— Что вам?
— Я доктор Берри. Вы Самюэль Арчер?
— Нет.
— В таком случае, могу я видеть мистера Арчера?
— Он сейчас очень занят.
— Но мне очень нужно повидать его.
— А вы ему кто? Друг?
Теперь он разглядывал меня с неприкрытым подозрением. Снова стали слышны странные звуки — скрежет, сменившийся грохотом и наконец продолжительный свист.
— Мне нужна его помощь, — сказал я.
Услышав об этом, он, казалось, несколько успокоился.
— Не время сейчас.
— Это очень срочно.
— Так ты доктор?
— Да.
— У тебя есть машина?
— Да.
— Какой марки?
— «Шевроле». Шестьдесят пятого года.
— А лицензия?
— Два-один-один-пять-шестнадцать.
— Ладно, — кивнул он. — Ты уж извини, но сам знаешт, какие сейчас времена. Верить никому нельзя.[154] Заходите. — Он сделал шаг назад, давая мне пройти. — Но только помалкивай, не говори ничего, понял? Я ему сам скажу. Он сочиняет и, по-моему, уже слишком увлекся. Седьмой час пошел и вроде бы пока ничего. Но он выходит без проблем. Даже так поздно.
Мы прошли через то, что, скорее всего, было призвано служить гостинной. Здесь стояли диван-кровати и несколько дешевых торшеров. Белые стены были размалеваны странными узорами, состоявшими из волнистых линий, нанесенных флуоресцентными красками. Включенная ультрафиолетовая лампа была, по-видимому, призвана усилить создаваемый эффект.
— Балдеж, — сказал я, надеясь, что это слово в данной ситуации будет уместнее всего.
— Ага, классно.
Мы вошли в смежную с гостиной и тускло освещенную комнату. Очень бледный, невысокого роста молодой человек с огромной копной вьющихся светлых волос на голове, расположился на полу в окружении аппаратуры. У дальней стены стояли две колонки. Был включен магнитофон. Бледный молодой человек возился со своей аппаратурой, крутил ручки, извлекая из нее звуки. Он даже не взглянул в нашу сторону, когда мы вошли. Он как будто был крайне сосредоточен, но все его движения были слишком замедленными.
— Стой тут, — сказал бородач. — Я ему скажу.
Я остался стоять у двери. Бородач же тем временем подошел к своему приятелю и тихонько окликнул его:
— Сэм, а Сэм?
Сэм поднял на него взгляд.
— Привет, — сказал он.
— Сэм, к тебе пришли.
Судя по всему, Сэма весьма озадачило это сообщение.
— Ко мне?
Он все еще не заметил меня.
— Да. Очень приличный человек. Ты понял? Он твой друг.
— Хорошо, — медленно проговорил Сэм.
— Ему нужна твоя помощь. Ты ведь ему поможешь?
— Конечно, — согласился Сэм.
Бородач кивнул мне. Я подошел и поинтересовался у него:
— Что это?
— Амфетамин, — ответил тот. — Седьмой час улета. Ему пора бы уж начать отходить. Но ты начинай понемногу.
— О-кей, — согласился я.
Я присел на корточки рядом с Сэмом. Сэм смотрел на меня, и в его глазах была пустота.
— Я тебя не знаю.
— Меня зовут Джон Берри.
Сэм остался сидеть, не шелохнувшись.
— Ты старый, — сказал он. — По-настоящему старый.
— В каком-то смысле, да, — согласился я.
— Ну ты даешь, чувак. Слышь, Марвин, — обратился он к своему приятелю, — ты видел этого мужика? Он ведь старый.
— Да, — сказал Марвин.
— Ни фига себе! Старый.
— Сэм, — заговорил я, — я твой друг.
Я протянул руку, медленно, так чтобы не испугать его. Он не пожал ее; он взял мою руку за пальцы и поднес поближе к свету. Он медленно переворачивал ее, разглядывая ладонь, дотрагиваясь до пальцев.
— Слушай, мужик, — удивленно сказал он, — ты ведь врач.
— Да, — подтвердил я.
— У тебя руки врача. Я это чувствую.
— Да.
— Ну ты даешь, чувак. Обалдеть. Красивые руки.
Он снова замолчал, продолжая разглядывать мои руки, сжимая их в своей ладони, поглаживая, дотрагиваясь до волосков на тыльной стороне ладони, до ногтей, до кончиков пальцев.
— Они сияют, — сказал он. — Я хочу, чтобы мои руки тоже стали такими.
— А может быть они такие же, — предположил я.
Он выпустил мои ладони и поднес к глазам собственные руки.
— Нет. Они совсем другие, — заключил он наконец.
— А разве это плохо?
Он озадаченно посмотрел на меня.
— А зачем ты пришел?
— Мне нужна твоя помощь.
— Ага. Полный улет. О-кей.
— Мне нужно узнать у тебя кое-что.
То, что с моей стороны это было ошибкой, я осознал только тогда, когда Марвин двинулся в нашу сторону. Сэм ужасно разволновался; я оттолкнул Марвина.
— Все в порядке, Сэм. Все хорошо.
— Ты легавый, — сказал Сэм.
— Нет. Я не легавый. Я не полицейский, Сэм.
— Ты легавый, ты врешь.
— На него часто находит, — пояснил Марвин. — У него навязчивая идея. Боится, что его расколют.
— Ты легавый, вшивый легавый.
— Нет, Сэм, я не полицейский. Если ты не хочешь мне помогать, я уйду.
— Все равно ты легавый. Легавый.
— Нет, Сэм. Нет. Нет.
Затем он вроде бы несколько успокоился и его мышцы понемногу расслаблялись, и тело начинало становиться безвольным.
Я облегченно вздохнул.
— Послушай, Сэм, у тебя есть подружка по имени Пузырик.
— Да.
— Сэм, а она дружит с Карен.
Он сидел, тупо уставившись куда-то в пустоту. На сей раз ждать ответа мне пришлось довольно долго.
— Да. Карен.
— Пузырик жила вместе с Карен. Этим летом.
— Да.
— Ты знал Карен?
— Да.
Дыхание его стало частым, грудь тяжело вздымалась, глаза округлились.
Я осторожно тронул его за плечо.
— Тише, Сэм. Тише. Успокойся. Что-нибудь не так?
— Карен, — сказал он, уставившись на противоположную стену. — Она была… чудовище.
— Сэм…
— Знаешь, мужик, она была хуже всех. Хуже всех на свете.
— Сэм, а где сейчас Пузырик?
— Нет ее. Ушла в гости в Анжеле. Анжела…
— Анжела Хардинг, — подсказал Марвин. — Летом они вместе снимали квартиру — она, Пузырик и Карен.
— А где сейчас живет Анжела, — спросил я у Марвина.
В этот момент Сэм вскочил с пола. «Легавый! Легавый!» — вопил он во все горло. Он замахнулся на меня, но промахнулся, тогда он попытался пнуть меня ногой. Я ухватил его за ногу, и он повалился на пол, попутно задевая что-то из своей аппаратуры. Комната тот же миг наполнилась громким и пронзительным электронным верещанием — ииииииииииииииии.
— Я сейчас принесу торазин,[155] — предложил Марвин.
— К черту торазин, — сказал я. — Помоги мне.
Я схватил Сэма и прижал его к полу. Он продолжал орать, перекрывая несущийся из динамиков электронный писк.
— Легавый! Легавый! Легавый!
Он брыкался, сотрясаясь всем телом. Марвин пытался помочь, но у него ничего не получалось. Сэм с размаху бился головой о пол.
— Поставь ногу ему под голову.
Он не понял меня.
— Давай же! — прикрикнул я.
Он поставил ногу так, чтобы Сэм не разбил голову. Сэм продолжал биться у меня в руках. И тут я резко выпустил его. Он тут же перестал извиваться, посмотрел сперва на свои руки, а затем на меня.
— Послушай, мужик, а в чем дело?
— Ни в чем. Можешь успокоиться, — сказал я.
— Слушай, мужик. Ты отпустил меня.
Я кивнул Марвину, который тут же подошел и выдернул шнуры аппаратуры из розеток. Электронный вой стих. В комнате стало непривычно тихо.
Все еще продолжая пристально разглядывать меня, Сэм сел на полу.
— Слушай, ты меня отпустил. Ведь ты на самом деле меня отпустил.
Он разглядывал мое лицо.
— Мужик, — сказал он, дотрагиваясь до моей щеки, — какой ты красивый.
И затем он поцеловал меня.
Когда я приехал домой, Джудит уже была в постели. Она не спала.
— Что случилось?
— Меня поцеловали, — сказал я, раздеваясь.
— Кто? Салли? — видимо, подобная возможность представлялась ей чем-то очень забавным.
— Нет. Сэм Арчер.
— Этот композитор?
— Он самый.
— А почему?
— Это долгая история, — сказал я.
— А мне вовсе не хочется спать, — возразила она.
Я рассказал все, как было, а затем наконец забрался в постель и поцеловал жену.
— Странно, — сказал я. — До сегодняшнего дня мне никогда не приходилось целоваться с мужчинами.
Джудит обняла меня за шею.
— Ну и как, понравилось?
— Не очень.
— Странно. А вот мне очень нравится, — сказала она, притягивая меня к себе.
— Держу пари, что ты всю жизнь целовалась исключительно с мужчинами.
— Но у некоторых это получается намного лучше, чем у других.
— И кто же этот некоторый, который лучше других?
— Ты лучше других.
— Это что, комплимент?
Джудит лизнула кончик моего носа.
— Нет, — сказала она, — это руководство к действию.
Примерно один раз в месяц Всевышнему, по-видимому, все же становится жаль нашу «колыбель свободы», и тогда он великодушно разрешает солнцу появиться в небе над Бостоном. Сегодня был как раз такой день: прохладный, светлый и ясный, и воздух был по-осеннему свеж и прозрачен. Я проснулся в хорошем настроении. Меня не оставляло чувство, что сегодня должно будет произойти нечто очень важное.
У меня был плотный завтрак, включавший помимо всего прочего и два яйца, которые я съел, испытывая при этом некоторые угрызения совести за то, что позволяю себе так легкомысленно наслаждаться содержащимся в них холестеролом. После завтрака я отправился к себе в кабинет, собираясь составить план действий на сегодняшний день. Начал я с того, что набросал на листе бумаги список всех тех людей, с кем мне уже удалось встретиться и постарался решить для себя, на кого из них могут реально пасть подозрения. Выходило, что ни на кого.
Когда речь заходит об аборте, то подозрение в содеянном прежде всего падает на саму женщину, потому что во множестве случаев она пытается сделать его сама себе. Вскрытие показало, что операция Карен, скорее всего, проходила под наркозом; следовательно, сама она никак не могла этого сделать.
Ее брат был знаком с техникой выполнения подобной операции, но в то время он был на дежурстве в больнице. Проверить это было не трудно, и возможно, позже я так и сделаю, но в данный момент у меня не было никаких оснований не доверять ему.
Питеру Рэндаллу и Дж.Д.Рэндаллу, если рассуждать теоретически, эта операция была тоже вполне под силу. Но я все же не мог представить себе, чтобы кто-либо из них стал бы заниматься подобными вещами.
В итоге остаются Арт или кто-нибудь из приятелей Карен с Бикон-Хилл, или же еще кто-то, с кем я еще не встречался и о чьем существовании мне даже не было известно.
Еще некоторое время я сидел над своим списком, а затем набрал номер Корпуса Мэлори городской больницы. Элис не было; и я разговаривал с другой секретаршей.
— К вам уже поступило патологоанатомическое заключение на Карен Рэндалл?
— Какой это номер истории болезни?
— Этого я не знаю.
Ее последующее замечание было выдержано в весьма раздраженном тоне.
— Было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы его узнали.
— И все же, потрудитесь, пожалуйста, найти этот отчет, — сказал я.
Мне было прекрасно известно, что перед секретаршей на столе стоит картотека с результатами всех вскрытий за последний месяц, карточки в которой расставлены как в алфавитном порядке, так и по номерам. Так что ей это будет совсем не трудно.
После длительной паузы она наконец сказала:
— Вот оно. Вагинальное кровотечение, вызванное перфорацией стенки матки и разрывами ткани, как следствие произведенного выскабливания с целью прерывания трехмесячной беременности. Побочный диагноз — общая анафилаксия.
— Ясно, — мрачно сказал я. — Вы уверены в этом?
— Я просто читаю то, что здесь написано, — ответила она.
— Благодарю вас.
Я положил трубку, испытывая при этом очень странное чувство. Джудит принесла мне кофе и тут же спросила:
— Что случилось?
— В отчете по вскрытию сказано, что Карен Рэндалл была беременна.
— Вот как?
— Да.
— А разве этого не было?
— Мне так не показалось, — ответил я.
Я прекрасно знал, что изначально мог ошибиться. Беременность могла подтвердиться при микроскопическом исследовании, в то время как непосредственно само вскрытие ее не показало. Но подобная возможность все же отчего-то представлялась мне маловероятной.
Я позвонил в лабораторию Мерфа, желая узнать, не закончены ли уже тесты с пробами крови. Выяснилось, что еще нет; и результы будут готовы только во второй половине дня. Я сказал, что перезвоню ему позже.
После этого я открыл телефонную книгу и нашел в ней адрес Анжелы Хардинг. Она жила на Каштановой улице, замечательный адрес.
Я отправился на встречу с ней.
Каштановая улица берет свое начало в самом конце Чарльз-Стрит, у подножия Бикон-Хилл. Это очень тихий квартал, застроенный старыми домами, с находящимися здесь же антикварными магазинами, уютными ресторанчиками и маленькими бакалейными лавчонками; обитателями этого района были по большей части молодые и лишь еще только приступающие к самостоятельной деловой карьере профессионалы — врачи, адвокаты, банкиры — те, кому для престижа было необходимо иметь хороший адрес, но кому в то же самое время средства еще не позволяли поселиться где-нибудь в Ньютоне или Веллесли. Оставшуюся часть жителей составляли профессионалы старые, люди преклонного возраста, лет пятидесяти-шестидесяти, те кто вернулся сюда после того, как их дети уже давно выросли и создали собственные семьи. Если вам в голову придет мысль обосноваться в Бостоне, то будет лучше всего поселиться на Бикон-Хилл.
Разумеется, проживали в квартале и представители учащейся молодежи, но только обычно им приходилось ютиться в маленьких квартирках по трое или даже по четыре человека; потому что наем жилья небогатый студенческий карман мог оплатить только в складчину. Более старшим обитателям здешнего района, по всей видимости, подобное соседство было по душе. Студенты вносили живое разннобразие в размеренную жизнь тихого квартала. Выражаясь более точно, подобное соседство устраивало их до поры до времени, до тех пор, пока эти самые студенты прилично одевались и чинно себя вели.
Анжела Хардинг жила на втором этаже дома без лифта; я постучал в дверь. Мне открыла стройная, темноволосая девушка в миниюбке и свитере. На щеке у нее был нарисован цветочек, и еще она носила большие старомодные очки со слегка затемненными стеклами.
— Это вы Анжела Хардинг?
— Нет, — ответила девушка. — Вы опоздали. Она уже ушла. Но может быть она будет звонить.
Тогда я сказал.
— Меня зовут доктор Берри. Я патологоанатом.
— А…
Она стояла на пороге в нерешительности, закусив губу и разглядывая меня.
— А вы Пузырик?
— Да, — ответила она. — А откуда вы знаете? — Но она тут же щелкнула пальцами. — Ну конечно же. Это вы были у Супербашки вчера вечером.
— Да.
— Я слышала, что вы заходили к нему.
— Да.
Она отступила от двери, давая мне пройти.
— Заходите.
Мебели в квартире почти не было. В гостинной одиноко стоял диван, и еще на пол было брошено две подушки; через приоткрытую дверь в соседнюю комнату мне была видна неубранная кровать.
— Я собираю сведения о Карен Рэндалл, — сказал я.
— Я слышала.
— Это здесь вы все втроем жили этим летом?
— Ага.
— Когда вы видели Карен в последний раз?
— Мы с ней не виделись вот уже несколько месяцев. И Анжела тоже, — ответила она.
— Анжела сама сказала вам об этом?
— Да. Конечно.
— А когда она вам это сказала?
— Вчера вечером. Вчера мы говорили о Карен. Понимаете, когда только-только узнали об… о том, что с ней случилось.
— Кто вам сказал об этом?
Она пожала плечами.
— Просто пошли слухи.
— Какие слухи?
— Что у нее была неудачная чистка.
— Вы знаете, кто это сделал?
— Полиция арестовала какого-то врача, — сказала она. — Но ведь вы тоже уже слышали об этом.
— Слышал, — согласился я.
— Возможно, это он сделал, — она снова пожала плечами. Пузырик отбросила с лица спадающие на него пряди длинных черных волос. У нее была очень бледная кожа. — Но я точно не могу сказать. Не знаю.
— Что вы имеете в виду?
— Ну… Карен ведь не была дурочкой. Она знала, чем это черевато. Тем более, что у нее это было не в первый раз. И летом тоже.
— Аборт?
— Ага. Точно. Как раз после последнего аборта она впала в депрессию. И после этого ей даже пару раз было не в кайф, и ее это очень злило. Зациклилась на детях, вот у нее и начинались глюки. Мы даже не хотели, чтобы она ловила кайф, чтобы после аборта прошло какое-то время, но она заупрямилась. С ней было плохо. Совсем плохо.
— Что вы хотите этим сказать? — постарался уточнить я.
— Один раз она представила себя ножом. Тогда она начала как будто выскабливать комнату, не переставая визжать, что все здесь в крови, как будто все стены были в крови. Окна ей представлялись детьми, как будто они чернеют и умирают. Совсем никуда не годится.
— И что вы тогда предприняли?
— Мы заботились о ней, — передернула плечами Пузырик. — Что же еще нам оставалось делать?
Протянув руку, она взяла со стола кружку и проволочку, загнутую небольшой петлей на конце. Она взмахнула петлей, и тот час же в воздухе появилась целая стайка мыльных пузырей, которые затем стали медленно планировать вниз. Она глядела на них. Один за другим пузыри касались пола и лопались.
— Никуда не годится.
— А у кого она летом делала аборт?
Пузырик рассмеялась.
— Не знаю.
— А как это происходило?
— Ну, она залетела. Тогда она объявила, что спиногрыз ей не нужен и поэтому она собирается избавиться от него. Она где-то пропадала целый день, а затем объявилась здесь как ни в чем не бывало, довольная и счастливая.
— И никаких проблем?
— Абсолютно, — она выпустила в воздух новую вереницу мыльных пузырей и смотрела на них. — Совершенно никаких. Извините, я отойду на минутку.
Она отправилась в кухню, где налила себе стакан воды и выпила какую-то таблетку.
— Отходняк начинался, — пояснила она, вернувшись.
— А что это было?
— Бомбы.
— Бомбы?
— Ну да. А что же еще, — она нетерпеливо взмахнула рукой.
— Амфетамин?
— Метедрин.
— И вы постоянно на нем?
— Сразу видно, что вы врач, — она снова отбросила с лица упавшие на него длинные пряди. — Постоянно задаете вопросы.
— А где вы достаете это?
Я успел разглядеть капсулу. В ней было по меньшей мере пять миллиграмм, в то время как товар, появляющийся на черном рынке имел по большей части расфасовку по одному миллиграмму.
— Не будем об этом, — сказала она. — Договорились? Как будто ничего не было.
— Если вы не хотели, заострять на этом мое внимание, — сказал я, — то зачем же тогда было принимать это так, чтобы я видел?
— Ну вот, опять вы за свое.
— Просто интересно.
— Захотелось немного порисоваться, — ответила она.
— Вполне возможно.
— А то как же, — она рассмеялась.
— А Карен что, тоже сидела на амфетаминах?
— Карен сидела на всем, что можно было колоть и пить, — вздохнула Пузырик. — И на амфетаминах в том числе.
Вид у меня был наверное довольно озадаченный, и тогда она сделала пальцем у локтя колющее движение, имитирующее внутривенную инъекцию, рассчитывая видимо, что так до меня быстрее дойдет.
— Кроме нее этим больше никто не кололся, — пояснила Пузырик.
— Но предпочитала она…
— ЛСД. И еще как-то был ДМТ.
— И как она себя чувствовала после?
— Чертовски паршиво. Она как будто выключалась, едва не помирала. Это был настоящий отходняк.
— И долго она оставалась в таком «выключенном» состоянии?
— Ага. Весь остаток лета. Даже с мужиками трахаться перестала. Как будто чего-то боялась.
— Вы в этом уверены?
— А то как же, — утвердительно кивнула она. — Конечно.
Я снова обвел взглядом гостиную.
— А где Анжела?
— Ушла.
— Куда? Мне бы хотелось повидать ее.
— Ей действительно надо с вами поговорить, прямо сейчас.
Тогда я спросил:
— А у нее что, какие-нибудь трудности?
— Нет.
— Но нам с ней действительно есть, о чем поговорить.
Пузырик передернула плечами.
— Пойдите разыщите ее да разговаривайте, сколько угодно.
— Где она сейчас?
— Я же уже сказала. Ушла.
— Насколько я понимаю, она работает медсестрой, — сказал я.
— Совершенно верно, — подтвердила Пузырик. — У вас…
Но договорить она не успела. Дверь распахнулась, и в комнату стремительно ворвалась высокая девушка, заявившая с порога:
— Этого ублюдка нет нигде, прячется, вонючий…
Увидев меня, она замолчала.
— Привет, Анж, — приветствовала ее Пузырик. Затем она кивнула в мою сторону. — Смотри, какой взрослый дяденька пришел к тебе в гости.
Анжела Хардинг решительно продифилировала через всю комнату, уселась на диван и закурила сигарету. На ней было очень короткое черное платье, черные же чулки сеточкой и черные лакированные сапоги. У нее были темные волосы, и волевое, клиссически красивое, словно высеченнее в мраморе лицо; лицо фотомодели. Мне никак не удавалось представить ее в роли медсестры.
— Это вы хотите что-то узнать о Карен?
Я кивнул.
— Присаживайтесь, — пригласила она. — И выкладывайте, что там у вас.
Пузырик было заговорила:
— Анж, я не сказала ему…
— Послушай, Пузырик, будь так добра, принеси мне «кока-колы», — перебила ее Анжела. Пузырик послушно кивнула и отправилась в кухню. — Хотите «кока-колы»?
— Нет, спасибо.
Она пожала плечами.
— Как хотите. — Анжела курила, изредка, стряхивая пепел с сигареты. Движения ее были быстрыми, но она сохраняла редкостное хладнокровие, и ее лицо оставалось совершенно спокойным. Она понизила голос. — Мне не хотелось бы говорить с вами о Карен при Пузырике. Она очень расстроена.
— Из-за Карен?
— Да. Они с Пузыриком были очень близки.
— А с вами?
— Не особенно.
— Как это понимать?
— Сначала все вроде бы складывалось замечательно. Хорошая девчонка, немного чумовая, но в общем-то забавная. Сначала было все лучше не придумаешь. Мы решили жить вместе, здесь, в одной комнате, все втроем. А потом Пузырик притащила сюда своего Супербашку, и я осталась с Карен в одной комнате. А это уже мало не покажется.
— Отчего же?
— Да потому что она была сумасшедшей. Чокнутой.
— Не была она чокнутой, — это Пузырик вернулась в комнату, неся «кока-колу».
— Просто тебя это не коснулось. При тебе она такого не устраивала.
— Ты злишься на нее из-за…
— Да. Конечно. Разумеется. — Анжела тряхнула головой и закинула ногу на ногу. Затем она обернулась ко мне и пояснила. — Она имеет в виду Джимми. Джимми был моим знакомым. Он проходил резидентуру, стажировался в родильном отделении.
— Это там, где вы работаете?
— Да, — ответила она. — Я считала, что у нас с ним все будет хорошо. И все было хорошо. Пока не влезла Карен.
Анжела закурила еще одну сигарету, избегая встречаться со мной взглядом. Поэтому я не был уверен, с кем она разговаривает в данный момент: с Пузыриком, или все же со мной. Очевидно, каждая из них придерживалась своего собственного мнения по затронутому вопросу.
— Я никогда не думала, что она осмелится на это, — сказала Анжела. — Собственная соседка по комнате. Должны же быть некоторые правила приличия, я хочу сказать…
— Она влюбилась в него, — сказала Пузырик.
— Влюбилась, — фыркнула Анжела. — А то я не знаю. На три ночи.
Анжела встала с дивана и принялась расхаживать по комнате. Платье на ней едва-едва доходило до середины бедра. Это была очень красивая девушка. Намного привлекательнее Карен.
— Ты не справедлива, — сказала Пузырик.
— А мне плевать на твою справедливость.
— Ты знаешь, что все на самом деле было не так. Ведь Джимми…
— Ничего я не знаю и знать не хочу, — перебила ее Анжела. — Я знаю только то, что сейчас Джимми заканчивает свою резидентуру в Чикаго, и он не со мной. Может быть, если бы мне…, — она замолчала.
— Может быть, — вздохнула Пузырик.
— Может быть что? — попытался уточнить я.
— Ничего не может быть. Проехали.
Тогда я просил у нее:
— А когда вы в последний раз виделись с Карен?
— Трудно сказать. Наверное в августе. Пока она не уехала в эту свою школу.
— А в это воскресенье вы с ней случайно не встречались?
— Нет, — ответила Анжела, все еще продолжая расхаживать из угла в угол. Она даже не замедлила шаг. — Нет.
— Странно. А вот Алан Зеннер видел ее в воскресенье.
— А это кто еще такой?
— Алан Зенер. Ее приятель.
— Ах, вот оно что.
— Они виделись, и Карен казала ему, что она приехала сюда.
Анжела и Пузырик переглянулись между собой.
— Грязный, вонючий…, — начала было Пузырик.
— Так это не правда? — спросил я.
— Нет, — натянуто сказала Анжела. — Мы с ней не виделись.
— Но он был уверен…
— В таком случае, она, должно быть, передумала. Это было вполне в ее репертуаре. Карен так часто передумывала, что иногда начинало казаться, что просто думать она не умеет.
Пузырик хотела было вмешаться разговор:
— Анж, послушай…
— Будь добра, принеси мне еще «кока-колы», ладно?
Вне всякого сомнения это был скорее приказ, чем просьба. Пузырик смиренно поплелась на кухню за очередной бутылкой «кока-колы».
— Пузырик замечательное создание, — сказала мне Анжела, — но только чересчур уж наивное. Ей очень нравятся сказки со счастливым концом, когда все живут долго и счастливо. Вот почему она так беспокоится из-за того, что случилось с Карен.
— Понимаю.
Она перестала расхаживать из стороны в сторону и теперь просто стояла передо мной. Она начинала понемногу успокаиваться, к ней возвращалось прежнее самообладание.
— А о чем конкретно вы хотели спросить меня?
— Только о том, виделись ли вы с Карен в последнее время.
— Нет. Мой ответ — «нет».
Я встал с дивана.
— В таком случае, извините за беспокойство.
Анжела кивнула. Я направитлся к выходу. Уже оказавшись у самой двери, я услышал у себя за спиной голос Пузырика: «Он уже уходит?» На что Анжела приказала ей: «Заткнись.»
Уже перед самым обедом я позвонил в контору Брэдфорда, где мне объявили, что делом доктора Ли займется один из компаньонов. Адвокат по имени Джордж Вильсон. Мой звонок был тут же переадресован ему. Он говорил ровно и самоуверенно; он согласился встретиться со мной в пять вечера и выпить чего-нибудь, но на сей раз для встречи был выбран отнюдь не клуб «Трафальгар». Мы должны были встретиться в баре «У Громилы Томпсона», заведении, расположенном в центре города.
Затем я наскоро пообедал в придорожном кафе, где заказ приносили прямо в машину и просмотрел утренние газеты. История с арестом Арта стала наконец достоянием широкой гласности, выплеснувшись на первые страницы газет, хотя никакой связи между ним и смертью Карен Рэндалл там не прослеживалось. Статью сопровождала фотография Арта: темные садистские круги под глазами, рот зловеще приоткрыт, волосы всклокочены. Прямо-таки вылитый разбойник с большой дороги.
Сами же статьи перечисляли лишь скупые факты его ареста. Им было вовсе не к чему много писать об этом деле: фотография говорила сама за себя. В каком-то смысле это был очень умело спланированный ход. Нельзя же в самом деле заявить протест по поводу намеренного формирования у общественности предвзятого мнения об обвиняемом, располагая в качестве доказательства лишь явно неудачно снятой фотографией.
Пообедав, я закурил сигарету и попытался соединить наконец воедино все то, что мне стало известно. Признаюсь, что и на этот раз у меня ничего не получилось. Все те сведения и мнения, что мне пришлось выслушать о Карен Рэндалл, были слишком уж противоречивыми, какими-то неопределенными, что ли. У меня никак не складывалось собственного впечатления ни о ней, ни о том, чем она, предположительно, занималась. В частности, я никак не мог просчитать в уме последовательность ее действий на тот случай, если она и в самом деле была беременна и приехала в Бостон на выходные, чтобы сделать аборт.
В час дня я снова позвонил в лабораторию Мерфи. Трубку снял сам Мерф.
— «Гормонз-Анлимитед».
— Привет, Мерф. Чем порадуешь?
— Ты о Карен Рэндалл?
— Мерф, ты как, сам это придумал?
— Не совсем, — сказал он. — Только что звонили из «Сити». Вестон. Спрашивал, не приносил ли ты кровь на анализ.
— А ты что сказал?
— Что приносил.
— А он что?
— Хотел знать результат. Я ему сказал.
— И какой результат?
— Все гормоны, а также экскреция метаболита на однозначно низком уровне. Она не была беременна. Исключено. Абсолютно.
— Ну, ладно, — сказал я. — Спасибо.
Ответ Мерфа в некотором роде подтверждал мою теорию. Конечно одного этого доказательства было еще крайне не достаточно, и тем не менее.
— Ну так как, Джон, ты наконец расскажешь мне, в чем дело?
— Не сейчас, — сказал я.
— Но ты же обещал.
— Я помню, — подтсвердил я. — Но не сейчас.
— Я так и знал, что ты так обойдешься со мной, — упрекнул меня Мерф. — Сара никогда мне этого не простит.
Сарой звали его жену. Слухи и сплетни были ее страстью.
— Извини, но ничем не могу тебе помочь.
— Эх ты, а еще другом считаешься.
— Извини.
— Если она подаст на развод, — сказал Мерф, — то ты пойдешь в суд вместе со мной в качестве со-ответчика.
Когда я вошел в лаборатории патологоанатомического отделения Корпуса «Мэлори», часы показывали три. Первым же человеком, попавшимс мне навстречу, оказался сам Вестон. На нем не было лица от усталости. Приветствуя меня, он криво усмехнулся.
— Что вам удалось выяснить? — спросил я.
— Все результаты исследования на предмет беременности, — сказал он, — отрицательны.
— Вот как?
— Да, — он взял в руки прозрачную папку с протоколом вскрытия и патологоанатомическим заключением и принялся перебирать листы. — Без вопросов.
— А я звонил раньше и мне сказали, что в заключении была указана трехмесячная беременность.
— С кем ты разговаривал? — осторожно поинтересовался у меня Вестон.
— С секретарем.
— Должно быть произошло какое-то недоразумение.
— Скорее всего, — сказал я.
Он протянул мне папку.
— Хочешь взглянуть на стекла?
— Да. Не отказался бы.
Мы прошли в библиотеку патологоанатомического отделения. Это была длинная комната, разделенная перегородками на небольшие отсеки, в которых патологоанатомы держали свои микроскопы и стекла с исследуемыми срезами тканей, работая над отчетами по проведенным вскрытиям.
У одного из этих отсеков мы остановились.
— Вот, — сказал Вестон, указывая на коробку с предметными стеклами. — Мне бы очень хотелось узнать твое мнение, после того, как ты закончишь.
С этими словами он ушел, оставляя меня в одиночестве. Я же сел за микроскоп, включил свет и приступил к работе. В коробке находилось тридцать предметных стекол со срезами, сделанными со всех основных органов. Шесть из них содержали срезы, взятые с разных частей матки. Именно с них я и начал.
Мне тут же стало ясно, что девушка не была беременна. Эндометриоидная ткань не отличалась избыточным ростом. Если уж на то пошло, то она казалась атрофированной, с тонким пролиферативным слоем, малым числом желез и кровеносных сосудов на участке ткани. Я проверил еще несколько срезов, желая удостовериться в этом. Они были одинаковы. Некоторые из них содержали тромбы, образовавшиеся после чистки, но это было, пожалуй, единственным различием.
Я разглядывал стекла, раздумывая над тем, что это могло бы означать. Девушка не была беременной, но тем не менее она была убеждена в этом. К тому же у нее прекратились менструации. Скорее всего именно этим и можно объяснить наблюдаемое состояние покоя маточной ткани. Но только что стало причиной тому? Я сидел в раздумье, мысленно перебирая разные возможности.
На девушек этого возраста огромное влияние оказывают нейрогенные факторы. Нервное напряжение и переживания, связанные с необходимостью отправляться на учебу в колледж, где придется привыкать к новому окружению, разумеется, могли вызвать некоторую задержку менструаций — но не на три же месяца, и в таком случае не наблюдалось бы побочных проявлений в виде ожирения, изменений в росте волос и тому подобных вещей.
Значит, все дело в гормональных нарушениях. Вирилизирующая дисфункция коры надпочечников, болезнь Штейна-Левенталя, облучение. По той или иной причине все они представлялись маловероятными, но все же был один быстрый способ удостовериться в этом наверняка.
Я вставил в микроскоп стекло со срезом, сделанным с надпочечников. Налицо была кортикальная атрофия, особенно это было заметно в клетках фасцикулярной области. Гломерулярная зона казалась вполне нормальной.
Значит синдромы вирилизации и опухоль надпочечников исключаются.
Затем я взглянул на яичники и был потрясен увиденным. Фоликулы оказались маленькими, недоразвитыми, словно иссхошими. Весь орган, так же как и матка, производил впечатление атрофированного.
Теперь можно исключить и Штейна-Левенталя, а заодно и опухоль яичников.
Наконец я положил под микроскоп срез, сделанный со щитовидной железы. Даже при самой невысокой разрешающей способности окуляра, были налицо все признаки атрофированной железы. Фоликулы казались сморщенными, слой выстилающих клеток слишком тонок. Ярко выраженный гипотериоз.
Это означало, что надпочечники, яичники и щитовидная железа были полностью атрофированы. Диагноз был ясен, чего никак нельзя было сказать о его этиологии. Я открыл папку и прочитал официальное заключение. Оно было составлено самим Вестоном; изложение было сжатым и по существу. Я до шел до того места, где излагались результаты микроскопического исследования. Он отметил, что ткань матки была подваленной, с видимыми отклонениям от нормы, но в то же время по его отчету выходило, что другие железы были «в норме, под вопросом начальная стадия атрофических изменений».
Я захлопнул папку и поспешил к нему.
Вестон занимал большой кабинет, на стенах которого висели полки с книгами и где всегда царил идеальный порядок. Он сидел за старым, громоздким столом и курил трубку, выточенную из корня эрики — одной из разновидностей вереска. У него был вид почтенного, ученого старца.
— Что-нибудь не так? — поинтересовался он, увидев меня на пороге.
Я помедлил с ответом. Я задавался вопросом, то ли он старательно что-то скрывает, либо он тоже присоединился ко всеобщей кампании по фабрикации ложного обвинения против Арта. Но даже думать об этом было в высшей степени нелепо; подкупить Вестона было нельзя: в его-то возрасте, и с такой репутацией… К тому же он не был и близким другом семьи Рэндаллов. Тогда какой смысл ему фальсифицировать отчет?
— Да, — признался я наконец. — Меня смущает ваше заключение о микроскопического исследовании.
Он преспокойно попыхивал трубкой.
— Вот как?
— Да. Я только что просмотрел срезы и нашел в них все признаки атрофии. Я подумал, что может быть…
— Ладно, Джон, — усмехнулся Вестон. — Я знаю, что ты собираешься сказать. Ты подумал, что может быть я все же повторно просмотрю их. — Он снова улыбнулся. — Я уже смотрел их. И повторно, а потом еще и по третьему разу. Это очень важное вскрытие, и я сделал его так тщательно, как только мог. Первый раз, просмотрев стекла, у меня создалось впечатление, аналогичное твоему. Что это гипофункция гипофиза, с поражением всех трех органов — щитовидная железа, надпочечники и половые железы. Я был так уверен в этом, что я возвратился к исследованию самих органов. Как ты сам заметил, на вид органы казались вполне нормальными.
— Это могло развиться недавно, — сказал я.
— Могло, — согласился Вестон. — И вот это и усложняет задачу. К тому же неплохо было бы взглянуть на мозг, чтобы проверить его на предмет новообразований или кровоизлияния. Но это невозможно; сегодня утром тело было кремировано.
— Понятно.
Он снова улыбнулся мне.
— Джон, да ты садись. Что ты стоишь там, мне даже, право, не удобно. — После того как я сел на стул, он сказал. — В любом случае, я снова просмотрел органы и вернулся обратно к срезам. На этот раз я не был уже так уверен. То есть я уже вовсе не был в этом уверен. Поэтому я разыскал и заново пересмотрел срезы по ранее встречавшимся случаям гипопитуитаризма, и наконец просмотрел срезы Рэндалл в третий раз. На мой взгляд эти стекла не имели ничего общего с дисфункцией гипофиза. И чем дольше я смотрел на них, тем убеждался в этом все больше и больше. Мне хотелось найти хоть какое-нибудь подтверждение, которое либо упрочило бы меня в моих догадках, либо же напрочь их опровергло — будь патология мозга, или рентгеновские снимки или содержание гормонов в крови. Вот почему я звонил Джиму Мерфи.
— Вы ему звонили?
— Да. — Трубка погасла; и Вестон принялся снова ее раскуривать. — Я подумал, что ты взял кровь, чтобы можно сделать исследование на эстрадиол, и что скорее всего ты попросишь об этом Мерфи. Я также хотел узнать, может быть ты решил заодно проверить уровень других гормонов — ТТГ, ФСГ, Т-14, короче, чтобы зацепиться хоть за что нибудь.
— Тогда почему вы просто не позвонили мне?
— Я звонил, но у тебя в лаборатории сказали, что они не знают, где тебя искать.
Я кивнул. Все это было вполне логично. Я почувствовал, как меня начинает постепенно оставлять чувство прежнего беспокойства.
— Кстати, — сказал Вестон, — насколько я понимаю, некоторое время назад Карен Рэндалл делали снимки черепа. Ты, случайно, не знаешь, что они показали?
— Ничего не показались, — ответил я. — Результ отрицательный, все в норме.
Вестон тяжело вздохнул.
— Жаль.
— Но кое что в этом все же есть, — продолжал я.
— Что же это?
— Рентген черепа был назначен после того, как она начала жаловаться на неясность зрения.
Вестон вздохнул.
— Джон, а ты знаешь, что является самой распространенной причиной появления «пелены перед глазами»?
— Нет.
— Недосыпание, — ответил Вестон. Он сдвинул трубку к углу рта, и говорил, придерживая ее зубами. — А как бы ты поступил на моем месте? Поставил бы диагноз, основываясь на давнишней жалобе, которая опять-таки свелась в конечном итоге к ничего не выявившим рентгеновским снимкам?
— Но ведь срезы предполагают такую возможность.
— Вот именно, что только предполагают, — он покачал головой. — Это и так уже очень запутанный случай, Джон. И я не собираюсь вносить в дела еще большую сумятицу, подкинув сомнительный диагноз, в котором я опять же не могу быть до конца уверен. В конце концов меня могут вызвать в суд, чтобы я обосновал его. Так что я не собираюсь совать свою шею в эту петлю. Если обвинение или защита решат призвать патологоанатома со стороны, чтобы он для изучил материалы и вынес бы свое решение, это их дело. Все материалы здесь, смотрите, кто захочет. Но вот только меня оставьте в покое. То время, что мне пришлось за всю жизнь провести в зале суда, научило меня по крайней мере одной разумной вещи.
— Чему же?
— Никогда не занимай позиции, не будучи уверенным, что сможешь отстоять ее, защитить от любого нападения. Это очень похоже на совет полководцу, — продолжал он, улыбаясь, — но в конце концов зал для судебных заседаний и есть ничто иное, как очень цивилизованная война.
Мне во что бы то ни стало нужно было увидеть Сэндерсона. Я обещал зайти к нему, и теперь мне позарез было нужно посоветоваться с ним. Но в вестибюле «Клиники Линкольна» мне навстречу попался Гарри Фоллон.
Он шел крадучись по коридору. На нем был плащ и низко надвинутая шляпа с полями. Сам Гарри был врачом-терапевтом с большой практикой в Ньютоне; и кажется некогда в прошлом он был не то актером, не то каким-то клоуном. Я поздоровался с ним, и он медленно приподнял шляпу. У него было болезненное лицо и покрасневшие, воспаленные веки.
— Пдостудился, — прогундосил Гарри.
— А идешь к кому?
— К Гордону. Гдавному резиденду, — он вытащил из кармана бумажную салфетку и громко высморкался в нее. — Из-за пдостуды.
Я рассмеялся.
— Ты говоришь, как будто ваты наглотался.
— Спасибо на добром сдове, — он шмыгнул носом. — Но это совсем не смешно.
Конечно же, он был прав. Все практикующие врачи боятся заболеть. Считалось, что даже небольшая простуда и насморк могут нанести урон имиджу врача, отрицательно сказаться на том, что обычно называют «доверием пациента», а уж факты любого более или менее серьезного заболевания содержались в строжайшей тайне. Когда старый Хенли заработал в конце концов себе хронический гломерулонефрит, на какие изощренные уловки он только не пускался, и все ради того, чтобы его собственные пациенты только ни о чем не узнали бы; сам же он наносил визиты своему врачу лишь поздно ночью, воровато пробираясь в темноте к его дому, словно какой-то злоумышленник.
— По-моему это не похоже на простуду, — сказал я Гарри.
— А? Ты так дубаешь? Тогда посдушай. — Он снова высморкался. Это был длинный, трубный звук — нечто среднее между корабельным гудком и предсмертным ревом бегемота.
— И долго это уже у тебя?
— Дуа дня. Дуа жудких, жудких дня. Больные замечают.
— И чем ты лечишься?
— Горячим пуншем. Лучшее средство от заразы. Но весь мир пдотив меня, Джон. Сегодня, клянусь честью, мне же еще и штраф влепили.
— Штраф?
— Ага. За парковку.
Я рассмеялся, но тем не менее меня не покидало подспудное тревожное ощущение, мне казалось, будто я забыл, проглядел что-то очень важное, на что следовало бы непременно обратить внимание, но что так и осталось незамеченным мною.
Это было странное и довольно неприятное чувство.
Я разыскал Сэндерсона в библиотеке нашего патологоанатомического отделения. Библиотека располагалась в просторной квадратной комнате, заставленной множеством складных стульев и оборудованной проектором и экраном. Здесь проводились разного рода конференции по патологоанатомии, на которые выносились результаты вскрытий, и подобные мероприятия были так часты, что врачи оказывались практически лишены возможности попасть сюда, чтобы воспользоваться непосредственно библиотечными книгами.
В разложенных по полкам коробочках хранились результаты всех вскрытий, проводимых в «Линкольне», начиная с 1923 года, с того самого года, когда было решено подчинить все строгому учету. До того момента никто и понятия не имел, сколько человек умерло в стенах больницы и по какой причине, но по мере развития медицинских знаний, а также совершенствования анатомической науки, появилась насущная потребность в сборе подобной информации. Наглядным доказательством всевозрастающего интереса к данной проблеме может служить и тот факт, что все отчеты по вскрытиям, проведенным в 1923 году уместились в одной тощей коробке, в то время как к 1965 году этих отчетов уже набирается на добрую половину полки. В настоящее время вскрытие производится более чем в семидесяти процентах случаев, когда пациент умирает в больнице, и уже ведутся разговоры о том, чтобы микрофильмировать отчеты для библиотеки.
На столике в углу комнаты стоял небольшой электрический кофейник, сахарница и пирамидка из бумажных стаканчиков, с боку каждого из которых была видна надпись: «5 центов за штуку». Сэндерсон возился с кофейником, пытаясь заставить его работать. Кофейник представлял собой допотопный и хитроумно устроенный агрегат: поговаривали даже, что ни один молодой врач-стажер, проходивший патологоанатомическую резидентуру у нас в «Линкольне» не мог расчитывать на ее успешное окончание, не освоив прежде всех тонкостей по эксплуатации данного прибора.
— Когда-нибудь, — раздраженно ворчал Сэндерсон, — меня все же шарахнет током от этой штуки. — Он воткнул вилку в электрическую розетку; послышался треск. — Меня, или какого-нибудь другого несчастного придурка. Тебе со сливками и сахаром?
— Если можно, — сказал я.
Сэндерсон налил кофе в два стаканчика, далеко отставив от себя руку, державшую кофейник. С разного рода техникой у Сэндерсона были наредкость натянутые отношения. Он обладал непревзойденным, можно сказать врожденным даром понимания человеческого тела и тех функций, что были возложены на плоть и кости, но вот всякая там электрика, механика и железки были ему не подвластны. Он жил в постоянном страхе, что его машина, телевизор или стерео могут вдруг сломаться; к вещам он относился осторожно, видя в каждой из них потенциального предателя и дезертира.
Сэндерсон был высоким, мощного телосложения человеком, который когда-то даже выступал за команду гребцов-тяжеловесов Гарвардского университета. Его предплечья и запястья были толщиной с икру среднего человека. С его лица не сходило серьезное, задумчивое выражение: наверное из него мог получиться судья или же превосходный игрок в покер.
— А больше Вестон ничего не сказал? — спросил он у меня.
— Ничего.
— Ты как будто этим сильно опечален.
— Скажем так, что меня это тревожит.
Сэндерсон покачал головой.
— Мне кажется ты идешь по ложному следу, — сказал он. — Вестон ни для кого не стал бы подделывать отчет. Если он говорит, что сомневался, значит так оно и было на деле.
— Может быть тебе лучше самому взглянуть на срезы?
— Я бы и взглянул, — согласился Сэндерсон, — но только ты же сам знаешь, что это невозможно.
Он был прав. Если бы Сэндерсон вдруг объявился в «Мэлори» и попросил разрешения просмотреть стекла со срезами, то Вестон наверняка воспринял бы это как личное оскорбление. Это было просто не принято.
Тогда я сказал:
— Может быть если только он тебя сам попросил…
— А зачем это ему?
— Не знаю.
— Вестон поставил диагноз, дал свое заключение и поставил под ним свою подпись. Все. Дело сделано, разговор окончен, если только на суде что-нибудь не всплывет.
У меня внутри как будто что-то оборвалось. За прошедшие дни я уже успел прочно вбить себе в голову мысль о том, что никакого суда быть не должно. Любое судебное разбирательство, путь даже в ходе него и был бы вынесен оправдательный приговор, серьезно навредил бы репутации Арта, его положению, его практике. Никак нельзя допустить того, чтобы суд состоялся.
— А ты уверен, что это из-за гипофункции гипофиза.
— Да.
— Тогда какова этиология?
— Скорее всего, новообразование.
— Аденома?[156]
— Наверное. А может быть краниофарингиома.
— И как долго?
— Она могла развиться совсем недавно, — сказал я. — Четыре месяца назад снимки черепа были в норме. Ни гипертрофии, ни эрозии турецкого седла. Но ведь она жаловалась на ухудшение зрения.
— А что если это ложная опухоль?
Ложную опухоль — это недуг, наблюдаемый у женщин и маленьких детей. У пациентов проявляются все симптомы опухоли, которой у них на самом деле нет. Это связано с применением стероидов; у женщин подобные проблемы нередко возникают во время употребления противозачаточных таблеток. Но насколько мне известно, Карен не пользовалась подобными средствами. Я тут же сказал об этом Сэндерсону.
— Очень плохо, что у нас нет среза мозговой ткани, — сказал он.
Я кивнул.
— Но ведь, с другой стороны, — продолжал Сэндерсон, — аборт все же имел место. И мы никак не можем забывать об этом.
— Да, я знаю, — сказал я. — Но ведь это еще один показатель того, что Арт не делал его. Он не взялся бы за аборт, не сделав прежде теста с кроликом, а результат был бы отрицательный.
— В лучшем случае это можно считать лишь косвенной уликой.
— Я знаю, — согласился я, — но ведь это уже больше, чем ничего. Задел, так сказать.
— Но здесь есть и другая возможность, — сказал Сэндерсон. — Допустим, тот, кто делал аборт довольствовался лишь тем, что Карен сказала ему, будто она беременна.
Я нахмурился.
— Я не понимаю. Арт не был знаком с этой девушкой; они никогда не виделись прежде. Он ни за что не стал бы…
— Речь не об Арте, — не дал мне договорить Сэндерсон. Он разглядывал носки собственных ботинок, словно стараясь собраться с мыслями.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, знаешь ли, все это, конечно, только слова…
Я терпеливо ждал продолжения.
— Вокруг этого дела и так уже полно дурацких слухов и кривотолков. И мне бы не хотелось самому уподобляться болтунам, — сказал он.
Я промолчал.
— Раньше я никогда не знал об этом, — продолжал Сэндерсон. — Мне всегда казалось, что я довольно хорошо информирован и просвещен в подобных вопросах, но тем не менее до сегодняшнего дня я этого не знал. Как ты, наверное, можешь себе представить, вся медицинская общественность города взбудоражена. Совсем как пчелы в растревоженном улье, вокруг роятся слухи. Еще бы! Дочка Дж.Д.Рэндалла умирает от аборта — как же другие врачи могут упустить такую возможность и не обсудить промеж собой такое. На чужой роток не накинешь платок. — Он тяжко вздохнул. — Ну, в общем, чья-то жена сказала моей жене. Я даже не знаю, верить в это или нет.
Я не собирался торопить Сэндерсона. Пусть соберется с мыслями; я закурил и терпеливо ждал.
— Черт возьми, — сказал Сэндерсон, — наверное это просто сплетни. В голове не укладывается, чтобы прошло столько времени, а я бы до сих пор ничего не слышал об этом.
— О чем? — наконец спросил я.
— Питер Рэндалл. Питер делает аборты. Очень тихо и далеко не всем, но он делает их.
— Бог ты мой, — только и смог сказать я.
— В это трудно поверить, — сказал Сэндерсон.
Я молча курил и раздумывал над только что услышанным. Если Питер и в самом деле делает аборты, то известно ли об этом Дж.Д.Рэндаллу? Или он думает на Питера, и старается выгородить его? И не это ли он имел в виду, говоря о «делах совершенно посторонней семьи»? И если так, то зачем было приплетать сюда Арта?
И разве стал бы Питер сразу делать девочке аборт? Питер был склонен полагать, что у нее не все в порядке со здоровьем вообще. Он был достаточно опытным врачом, чтобы заподозрить у нее опухоль гипофиза. И если бы девчонка вдруг снова пришла к нему и объявила, что беременна, то он наверняка вспомнил бы о ее проблемах со зрением. И сделал бы анализы.
— Питер этого не делал, — сказал я.
— Может быть она стала давить на него. Может быть она очень торопилась. Ведь в ее распоряжении были только выходные.
— Нет. Он не поддался бы давлению с ее стороны.
— Но она все-таки была его родственницей.
— Она была молоденькой и истеричной девчонкой, — сказал я, припоминая рассказ Питера.
— А ты можешь быть абсолютно уверен в том, что Питер этого не делал? — спросил Сэндерсон.
— Нет, — признал я.
— Тогда давай предположим, что он это сделал. И также будем считать, что миссиз Рэндалл знала об этом аборте. Или, положим, истекающая кровью девочка сама сказала ей о том, что это сделал дядя Питер. Как в таком случае поступила бы миссиз Рэндалл? Упрятала бы за решетку собственного деверя?
Я видел, к какому выводу он подводит меня. Разумеется, это могло послужить объяснением одному из тупиковых вопросов этого запутанного дела — почему миссиз Рэндалл позвонила в полицию. Но мне такая идея пришлась не по душе, и я сказал об этом Сэндерсону.
— Это все оттого, что ты Питер вызывает у тебя расположение.
— Может быть и так.
— Но ты не можешь позволить себе исключать его или еще кого бы то ни было из числа подозреваемых. Вот ты, например, знаешь, где Питер был вечером в воскресенье?
— Нет.
— И я тоже не знаю, — сказал Сэндерсон, — но я думаю, что это стоит выяснить.
— Нет, — сказал я. — Не надо ничего выяснять. Питер не стал бы этим заниматься. И даже если представить, что он взялся сделать ей аборт, то уж наверняка не напортачил бы так. На такую грубую работу не способен никто из профессионалов.
— Ты рассуждаешь предвзято, — возразил мне Сэндерсон.
— Послушай, если это мог сделать Питер — без анализов, без ничего — то с таким же успехом это мог сделать и Арт.
— Вот именно, — мягко сказал Сэндерсон. — Я тоже как раз подумал об этом.
Я покидал Сэндерсона, испытывая крайнее раздражение. Я никак не мог точно определить, что конкретно было тому причиной, и оттого начинал злиться еще больше. Возможно он был прав; может быть я и в самом деле подтасовываю факты, верю только в то и тем, во что и кому мне хочется верить.
Но у этого дела была и другая сторона. Вполне реальной представлялась возможность того, что мы с Сэндерсоном тоже можем оказаться вовлечеными в этот судебный процесс, и тогда уж наверняка станет очевидно и то, каким образом нам так успешно удавалось водить за нос весь больничный совет. На карту было поставлено слишком многое, и речь шла не только о судьбе Арта, но и о нашей с Сэндерсоном судьбе. Мы почти не затрагивали этот вопрос в разговоре, но мысль об этом подспудно преследовала меня, и я думаю, что он тоже думал об этом. Именно данное обстоятельство побудило меня несколько иначе взглянуть на вещи.
Сэндерсон был совершенно прав: мы могли бы постараться спихнуть все на Питера Рэндалла. Но только в таком случае движущие нами мотивы, скорее всего, так и остались бы неизвестными даже нам самим. Правда, можно было бы, конечно, оправдаться тем, будто бы мы уверены, что Питер виновен. Или же будто это необходимо, чтобы спасти ошибочно обвиненного человека.
Но в душе каждый из нас наверняка задавался бы вопросом, а не движет ли нами простое стремление в первую очередь обезопасить себя.
Прежде, чем предпринять какое-нибудь шаг, мне было бы необходимо сначала поподробнее выяснить, что к чему. В аргументации Сэндерсона не делалось различий между теми возможностями, что миссиз Рэндалл могла знать наверняка, что аборт сделал Питер или же она просто догадывалась, что это дело его рук.
Попутно у меня возникал и еще один вопрос. В том случае, если миссиз Рэндалл все-таки знала о том, что неудачный аборт был сделан Питером и она хотела выгородить его, отвести от него подозрения, то почему она обвинила во всем именно Арта? Что ей было известно об Арте?
Арт Ли был человеком осмотрительным и крайне осторожным. Никак нельзя сказать, что его имя было широко известно среди беременных женщин Бостона. Он был известен лишь немногим врачам и относительно узкому кругу пациентов. У него была своя, тщательная подобранная клиентура.
Так откуда же миссиз Рэндалл могла знать, что он занимается абортами? Ответ на этот вопрос мне мог дать только один человек, и этим человеком был Фритц Вернер.
Фритц Вернер жил в одном из домов на Бикон-Стрит. Первый этаж этого дома был полностью отдан под его кабинет — приемная и большая, уютная комната, в которой стояли письменный стол, стул и кушетка — и библиотеку. Два верхних этажа были жилыми. Он там жил. Я сразу поднялся на третий этаж и прошел в гостиную. Все здесь было по-прежнему: большой письменный стол у окна, заваленный ручками, кистями, альбомами для эскизов и пастелью; на стенах картины пикасо и Миро; фотография, с которой блистательно улыбался Т.С.Элиот; снятое в неформальной обстановке фото с автографом, где Марианна Мур беседует со своим другом Флойдом Паттерсоном.
Я застал Фритца сидящим в массивном кресле; на нем были широкие брюки и огромный мешковатый свитер. Он что-то слушал через стерефонические наушники, курил толстую сигару и плакал. Слезы катились по его бледным щекам. Увидев меня, он вытер глаза и снял наушники.
— А, это ты Джон. Ты слышал что-нибудь из сочинений Альбинони?
— Нет, — признался я.
— Так значит, и адажио его ты тоже не знаешь.
— Боюсь, что нет.
— Оно заставляет меня грустить, — сказал он, вытирая глаза носовым платком. — Трогает до глубины души. Это так прекрасно. Да ты садись.
Я сел. Он тем временем выключил свой проигрыватель и снял с него пластинку с записью. Он осторожно стер с нее пыль и убрал обратно в бумажный конверт.
— Молодец, что зашел. И как тебе сегодняшний день?
— Довольно занятно.
— Ты у Пузырика был?
— Да, был.
— И как она тебе?
— Как будто чем-то смущена.
— Почему ты так решил?
Я улыбнулся.
— Фритц, можешь меня не анализировать. Я никогда не оплачиваю счета своего врача.
— Никогда?
— Расскажи мне о Карен Рэндалл, — сказал я.
— Это очень неприятное дело, Джон.
— Ты сейчас очень напоминаешь мне Чарли Фрэнка.
— Чарли Фрэнк, между прочим, не такой уж и дурак, — сказал Фритц. — Кстати, я уже говорил, что у меня появился новый друг?
— Нет, — ответил я.
— Так вот, я говорю тебе об этом сейчас. Это изумительное создание, он очень занятный. Когда-нибудь нам с тобой обязательно надо будет о нем поговорить.
— Карен Рэндалл, — сказал я, возвращась к затронутой ранее теме.
— Ах, да. — Фритц тяжело вздохнул. — Ты ведь не был знаком с ней, Джон, — сказал он. — И можешь мне поверить, что она была далеко не примерной девочкой. Совсем наоборот. Это было подлое, лживое и до крайности гадкое маленькое чудовище, отягощенное сильнейшими неврозами. Состояние, граничащее с психозом, если тебя интересует мое мнение на сей счет.
Он прошел в спалью, на ходу стаскивая с себя свитер. Я пошел следом и смотрел на том, как он одевает свежую рубашку и завязывает галстук.
— Все ее проблемы, — продолжал Фритц, — развились на сексуальной почве, а причиной для этого послужили детские годы, проведенные в угнетающей сторогости родительского дома. Ее отец тоже далеко не отличается душевным равновесием. И женитьба на той женщине может по праву считаться ярчайшим тому примером. Тебе приходилось встречаться с ней?
— С теперешней миссиз Рэндалл?
— Да. Неприятная, чертовски неприятная женщина.
Он даже поежился, продолжая завязывать узел на галстуке и выравнивая его перед зеркалом.
— Ты знал Карен? — спросил я.
— К несчастью, да. С ее родителями я тоже был знаком. Впервые судьба свела нас на замечательной, славной вечеринке, устроенной баронессой де…
— Просто расскажи мне о ней, — сказал я.
Фритц вздохнул.
— Эта девочка, эта самая Карен Рэндалл, — заговорил он, — была живым воплощением тех скрытых нервозов, которым страдали ее родители. Можно сказать, что она претворяла в жизнь их собственные тайные, но не сбывшиеся мечты.
— Что ты имеешь в виду?
— Поступать наперекор всему, вопреки всем правилам и приличиям — быть сексуально раскрепощенной, не обращать внимания на то, что могут подумать по этому поводу окружающие, выбирать себе знакомых среди определенной категории людей, и все это опять же с сексуальной подоплекой. Спортсмены. Негры. И тому подобное.
— Она когда-нибудь была твоей пациенткой?
Он снова испустил протяжный вздох.
— Слава богу, нет. Одно время мне предлагали заняться ею, но я отказался. В тот момент мне приходилось заниматься тремя другими девочками-подростками, и их с меня было вполне достаточно. И даже больше чем достаточно.
— И кто порекомендовал тебе ее?
— Питер, разумеется. Он единственный более или менее разумный чедлвек в их семье.
— А аборты Карен?
— Аборты?
— Перестань, Фритц. Выкладывай.
Он подошел к шкафу, снял с вешалки пиджак, надел его на себя и поправил лацканы.
— Людям не дано этого понять, — сказал он. — В мире существует некий цикл, набор легко узнаваемых признаков, так, как например симптомы инфаркта миокарда. Надо просто выучить эти признаки, запомнить симптомы и суть проблемы. И тогда, когда у тебя на глазах будет вновь и вновь повторяться это действо, ты будешь знать, что происходит. Итак, непослушный ребенок останавливает свой выбор на каком-нибудь из родительских недостатков — и смею заметить, что делает он это безошибочно, с ошеломляющей, поистине сверхъестественной точностью — и сам вступает на эту стезю, начиная развивать данный порок на собственном примере. И заметь, что по правилам игры, неотвратимо надвигающееся наказание за содеянное тоже должно быть выдержано в духе избранного для подражания недостатка. Во всем должно быть соответствие: если тебя спрашивают о чем-то по-французски, то и отвечать ты должен тоже по-французски.
— Я не понимаю.
— Для такой девочки, как Карен, был важен вопрос возмездия. Ей хотелось быть наказанной, но только наказание это, подобно ее ослушанию, должно было бы по сути иметь сексуальную природу. Ей хотелось испытать родовые муки, чтобы таким образом наказать саму себя за разрыв с собственной семьей, со своим обществом, с нравственностью, наконец… Дилан очень хорошо сказал об этом; у меня где-то был сборник его стихов. — Он принялся перебирать расставленные на полке книги.
— Не надо, не беспокойся, — возразил я.
— Нет-нет, это замечательная цитата. Она тебе понравится. — Он поискал еще немного, а затем наконец выпрямился. — Никак не могу найти. Ну ладно, бог с ней. Дело в том, что ей хотелось страдать, и этого как-то не получалось. Вот почему она продолжала упорно беременеть.
— Ты говоришь совсем как психиатр.
— Все мы так говорим. Время сейчас такое.
— И сколько раз ей удавалось забеременеть?
— Насколько я знаю, это уже было дважды. Но это исключительно те сведения, что мне удалось узнать от своих других пациентов. Очень многие женщины испытывали на себе постоянный психологический террор со стороны Карен. Она посягала на их сложившуюся систему моральных ценностей, на устоявшееся представление о жизни, о том, что такое хорошо и что такое плохо. Она бросала им вызов, давая понять, что все они старые, фригидные, застенчивые дуры. Женщине средних лет не дано выдержать такое испытание; и это ужасно. У нее возникает потребность ответить, как-то среагировать, сформировать мнение, которое поддерживало бы, защищало ее позицию — и осуждало бы Карен.
— Значит, тебе приходилось выслушивать множество сплетен.
— Я слышал только одно — страх.
Он курил сигару. Комната была залита солнцем, в лучах которого клубилось облако сизого табачного дыма. Сев на кровать, он принялся надевать ботинки.
— Честно говоря, — продолжал Фритц свой рассказ, — некоторое время спустя я и сам уже начал ненавидеть Карен. С ее стороны это был уже перебор, слишком уж далеко зашла она в своих выходках.
— Возможно, она не могла совладать с собой.
— Возможно, — сказал Фритц, — в свое время им нужно было просто спустить с нее штаны, да выпороть хорошенько.
— Таково мнение профессионала?
Он улыбнулся.
— Обыкновенное проявление человеческого недовольства. Если бы я только мог подсчитать количество тех женщин, кто, преодолев стыдливость, завели романы на стороне — с жутчайшими, между прочим, последствиями для себя — только из-за того, что Карен…
— Мне нет дела до других женщин, — сказал я, — меня интересует Карен.
— Она умерла, — сказал Фритц.
— Тебя это радует?
— Не говори ерунды. Что заставляет тебя так думать?
— Фритц…
— Нет, просто интересно, с чего ты это взял.
— Фритц, — сказал я, — так сколько все-таки абортов было у Карен до прошлых выходных?
— Два.
— Один летом, — уточнил я, — в июне. И еще один раньше?
— Да.
— А кто ей их делал?
— Понятия не имею, — сказал он, попыхивая сигарой.
— Видимо, кто-то опытный, — предположил я, — потому что Пузырик сказала, что Карен ушла только на день. Очевидно все было сделано очень аккуратно и без осложнений.
— Вполне возможно. В конце концов она была девочкой при деньгах.
Я смотрел, как Фритц, сидя на кровати, и зажав в зубах сигару, завязывает шнурки на ботинках. Но только я был отчего-то уверен, что он все знает.
— Фритц, это был Питер Рэндалл?
Фритц хмыкнул.
— Если знаешь, то зачем спрашиваешь?
— Мне нужно подтверждение.
— Если тебя так интересует мое мнение, то я считаю, что удавить тебя за это мало. Но все же, да: это был Питер.
— А Дж.Д. об этом знал?
— Боже упаси! Никогда!
— А миссиз Рэндалл?
— Гм. В этом я не уверен. Возможно, она и знала, в чем я, лично, сомневаюсь.
— А Дж.Д. вообще знал о том, что Питер делает аборты?
— Да. Об этом знают все. И поверь мне, этот аборт тоже его рук дело.
— Но тем не менее Дж.Д. так никогда и не узнал о том, что у Карен были аборты.
— Точно.
— Тогда что общего может быть у миссиз Рэндалл и Арта Ли?
— Восхищаюсь твоей проницательностью, — сказал Фритц.
Я ждал ответа. Фритц еще пару раз затянулся сигарой, выпустив густое облако табачного дыма и отвел взгляд.
— Вот оно что, — мне стало все ясно. — Когда?
— В прошлом году. Перед Рождеством, если мне не изменяет память.
— А Дж.Д. так ничего и не узнал?
— Я уверен, что ты не забыл о том, — назидательно заметил мне Фритц — что Дж.Д. провел ноябрь и декабрь прошлого года в Индии, работая по линии госдепартамента. Там было что-то вроде тура доброй воли или акции из области общественного здравоохраниеня.
— Но тогда чей это был ребенок?
— Ну, на сей счет существует несколько разных версий. Но точно никому ничего не известно — возможно этого не знала даже сама миссиз Рэндалл.
И снова у меня возникло ощущение, что чего-то не договоривает.
— Ладно, Фритц, скажи. Так ты мне поможешь или нет?
— Мальчик мой, ты же и сам умен не по годам.
Он встал, подошел к зеркалу и одернул на себе пиджак. Он также провел руками по рубашке. Это очень характерно для Фритца: он имеет привычку постоянно дотрагиваться до своего тела, как будто желая лишний раз убедиться, что он не исчез.
— Мне неоднократно приходила в голову мысль, — снова заговорил Фритц, — что нынешняя миссиз Рэндалл могла бы запросто быть матерью Карен, потому что обе эти сучки друг друга стоили.
Я закурил.
— А почему Дж.Д. женился на ней?
Фритц беспомощно развел руками и поправил уголок платка, в верхнем кармане пиджака. Потом он выпустил край манжетов рубашки из рукавов своего пиджака.
— А бог его знает. Одно время на этот счет ходили самые невероятные слухи. Сама она из очень хорошей семьи — откуда-то с Род-Айленда — но в свое время ее родители сочли, что она должна воспитываться в пансионе. А жизнь в пансионе крайне губительно сказывается на девочке. Но в любом случае, она вряд ли была подходящей партией для, считай, шестидесятилетнего мужика, да еще к тому же хирурга, постоянно занятого на работе. Ей очень быстро надоело сидеть в четырех стенах своего огромного дома. А как ты понимаешь, скука это основное занятие для девицы из пансиона.
Фритц застегнул пиджак и отвернулся от зеркала, взглянув напоследок через плечо на свое отражение в нем.
— И тогда, — продолжал он, — она начала развлекаться, как могла.
— И как долго это продолжалось?
— Больше года.
— Это она договаривалась об абортах для Карен?
— Вряд ли. Конечно, нельзя ничего утверждать с полной уверенностью, но лично я в этом сомневаюсь. Скорее всего организационную часть брала на себя Сигне.
— Сигне?
— Да. Любовница Дж.Д.
Я глубоко вздохнул, раздумывая над тем, не издевается ли Фритц надо мной. Подумав, я решил все-таки, что он говорит серьезно.
— У Дж.Д. была любовница?
— Ну да. Финнка. Она работала в кардиологической лаборатории «Мем». Говорили, что обалденная девица.
— Ты сам ее когда-нибудь видел?
— Увы.
— Тогда откуда же ты знаешь?
Он загадочно улыбнулся в ответ.
— И Карен нравилась эта Сигне?
— Да. Они были подружками. Вообще-то, они вполне подходили друг другу по возрасту.
Я оставил явный намек без комментариев.
— Видишь ли, — продолжал Фритц, — Карен была очень близка со своей матерью, прежней миссиз Рэндалл. Она умерла два года назад от рака — кажется, прямой кишки, — и для Карен это было огромным потрясением. Она никогда не любила отца, но вот с матерью у нее были доверительные отношения. Ее последующая… скажем так, деятельность по большей части может быть списана на дурное влияние извне.
— Влияние Сигне?
— Нет. Судя по тому, что мне говорили, Сигне была довольно порядочной девушкой.
— Тогда я тебя не понимаю.
— Одной из причин, по которой Карен недолюбливала своего отца была ее осведомленность о некоторых его пристрастиях. Понимаешь, у него всегда были знакомые женщины. Молоденькие. Сначала миссиз Джуэтт, а потом у него была…
— Да ладно, не вспоминай, — сказал я. Я уже успел вполне уяснить себе картину происходящего. — А что, когда его первая жена была еще жива, он тоже таскался по бабам?
— Похаживал на сторону, — ответил Фритц, — скажем так.
— И Карен знала?
— Она всегда была очень сообразительным ребенком.
— Я только одного не могу взять в толк, — сказал я. — Если уж Рэндалл так любит разнообразие, то зачем ему было снова жениться?
— Проще простого. Достаточно лишь однажды взглянуть на теперяшнюю миссиз Рэндалл, и все станет ясно. Она разнообразит и украшает его жизнь. Как экзотическое растение в кадке — что, впрочем, не так уж далеко от истины, если принимать во внимание то, сколько она пьет…
— Все равно неубедительно, — сказал я.
Тогда он с интересом, вопрошающе взглянул на меня.
— А как дела у той медсестры, с которой ты обедаешь дважды в неделю?
— Сандра просто моя знакомая. Она очень милая девушка, — и только сказав это, я подумал о том, что он наредкость хорошо осведомлен.
— И больше ничего?
— Разумеется, ничего, — довольно натянуто подтвердил я.
— Ты просто по чистой случайности встречаешься с ней в кафетерии по четвергам и пятницам?
— Конечно. Наш распорядок дня…
— И как ты считаешь эта девушка к тебе относится?
— Она еще совсем девочка. На целых десять лет младше меня.
— А разве тебе это не льстит?
— Что ты хочешь этим сказать? — сказал я, прекрасно зная, что он имеет в виду.
— Разве тебе не доставляет удовольствия разговаривать с ней?
Сандра была медсестрой из процедурного кабинета восьмого этажа. Она была очень хорошенькой. У нее были большие темные глаза, очень узкая талия, а походка…
— Между нами ничего не было, — сказал я.
— И ничего не будет. И тем не менее ты встречаешься с ней дважды в неделю.
— Потому что она вносит в мою унылую жизнь приятное разнообразие, — начал злиться я. — Дважды в неделю. Рандеву в уединенной и располагающей к интиму атмосфере больничного кафетерия при «Линкольне».
— А вот повышать голос не стоит, я не глухой.
— А я и не повышаю его, — сказал я, и в самом деле сбавляя тон.
— Вот видишь, — как не в чем ни бывало продолжал Фритц, — мужчины по-разному относятся к одной и той же проблеме. Вот у тебя, например, не возникает потребности в ином общении с этой девушкой, помимо просто разговоров. Тебе достаточно и того, что она сидит рядом с тобой, ловит каждое твое слово, а возможно испытывает легкую влюбленность…
— Фритц…
— Смотри, — говорил Фритц. — Возьмем хотя бы случай из моей практики. У меня был пациент, у которого было навязчивое желание убивать людей. Это было сильное желание, подавлять его было очень трудно. И это весьма беспокоило больного; он жил в постоянном страхе, боясь и в самом деле кого-нибудь убить. Но в конце концов этот человек сумел-таки устроится на работу в тюрьму. Он приводил в исполнение смертельные приговоры. Он казнил людей на электрическом стуле и справлялся с работой очень хорошо; он оказался лучшим исполнителем приговоров за всю историю штата. У него было даже несколько патентов и свои маленькие профессиональные хитрости, при помощи которых он мог делать свое дело быстрее и менее болезненно для приговоренного к смерти. Он учится постигать смерть. Он любит свою работу. Он отдается ей всей душой. Его методы и подходы во многом схожи с задачами, которые ставит перед собой врач: избавлять от страданий, улучшать, совершенствовать.
— И что из того?
— А то, что я убежден, что нормальные желания могут проявляться в самых разнообразных формах, одни из которых более приемлемы, а другие не приемлемы вовсе. И каждый должен найти свой собственный путь, чтобы приспособиться к этому.
— Мы слишком отклонились от исходной темы нашего разговора, от Карен, — напомнил я.
— Не совсем так. Ты никогда не задавался вопросом, почему она была так близка с матерью, в то время как с отцом у нее были прохладные отношения? Или почему после смерти матери она выбрала себе столь шокирующий стиль поведения? Секс, наркотики, самоуничижение? Дошла даже до того, что набилась в подружки любовнице собственного отца?
Я поудобнее устроился в кресле. Фритца снова потянуло на риторику.
— Девочка, — сказал он, — жила в постоянном стрессе. В связи с этим, так как она все-таки знала об отношениях между родителями, у нее выработались вполне определенные реакции, некоторые из которых были защитными, а другие агрессивными. Она по-своему реагировала на все происходящее в семье. Иначе было нельзя. В каком-то смысле это вносило стабильность в ее внутренний мир.
— Относительную стабильность.
— Да, — согласился Фритц. — Неприятную, гадкую и извращенную. Но, возможно, это все, на что она была способна.
Тогда я сказал:
— Мне бы хотелось поговорить с этой Сигне.
— Невозможно. Полгода тому назад Сигне вернулась в Хельсинки.
— А как же Карен?
— А Карен, — сказал Фритц, — стала заблудшей душой. Она осталась совсем одна, ни друзей, ни поддержки. Или так ей казалось.
— Ну а как же Пузырик и Анжела Хардинг?
Фритц спокойно глядел на меня.
— А что они?
— Ведь они могли бы ей помочь.
— Разве могут идущие ко дну утопленники спасти друг друга?
Спустившись вниз по лестнице, мы вышли на улицу.
В прошлом Громила Томпсон был борцом, выступавшем на ринге в пятидесятые годы. От прочих смертных его отличала плоская, походившая с виду на шпатель голова, которой он когда-то упирался в грудь своему сопернику, повергнув того на пол и ломая кости. За несколько лет ему удалось приобрести некоторую популярность — а заодно и скопить достаточно денег, чтобы купить бар, который стал излюбленным местом для многих молодых людей, уже определивших свое профессиональное призвание. Это был хороший бар; несмотря на форму головы, Томпсон был далеко не дурак. Конечно он был не без странностей — так, при входе в его заведение, все стены которого были увешаны его собственными портретами, вам приходилось вытирать ноги о борцовский мат — но производимое общее впечатление было вполне благоприятным.
Когда я вошел в бар, то в баре был всего один-единственный посетитель — им оказался плотного телосложения, хорошо одетый негр, сидевший у дальнего конца стойки, на которой перед ним стоял бокал с мартини. Я тоже присел к стойке и заказал себе скотч. В баре управлялся сам Томпсон, рукава его рубашки были закатаны, обнажая крепкие, волосатые руки.
Я спросил у него:
— Вы знаете человека по имени Джордж Вильсон?
— А то как же, — ответил Томпсон, криво усмехаясь.
— Тогда, будьте любезны, когда он войдет, скажите мне об этом.
Томпсон кивнул в сторону посетителя у дальнего конца стойки.
— Уже вошел. Вон он сидит.
Негр посмотрел на меня и улыбнулся. Видимо подобная ситуация представлялась ему забавной, но все же у него был взгляд человека, попавшего в затруднительное положение. Я подошел и пожал ему руку.
— Извините, что так получилось, — сказал я. — Я Джон Берри.
— Все в порядке, — ответил он, — я тоже не знал, что так выйдет.
Он был довольно молод — на вид около тридцати лет. Его шею пересекал бледный шрам: он начинался у правого уха, спускался вниз и исчезал под воротничком рубашки. Взгляд его был спокойным и уверенным. Поправив узел галстука, он наконец предложил:
— Может быть пересядем за столик?
— Давайте.
По пути к одному из расставленных в помещении бара столов, Вильсон оглянулся через плечо и сказал:
— Громила, организуй еще два того же.
Бармен с готовностью подмигнул.
Я сказал:
— Вы работаете с фирмой Брэдфорда, так?
— Да. Меня приняли на работу немногим больше года назад.
Я кивнул.
— Это обычное дело, — говорил Вильсон. — Мне дали хороший кабинет с видом на приемную, так, чтобы все, кто приходит и уходит видели бы меня. Вот так.
Я знал, что он хочет этим сказать, и все же я чувствовал некоторое раздражение. Среди моих знакомых было несколько молодых юристов, никому из которых не удалось обзавестись собственным кабинетом даже проработав годы в адвокатской конторе. По всем объективным показателям, этому парню крупно повезло, но мне все же не стоило говорить ему об этом, потому что обоим нам были хорошо ясны причины такого везения — ему отводилась роль своего рода диковинки, чуда, которое общество сочло ценным для себя. Еще бы, образованный негр. Перед ним открывались необозримые горизонты и все возможности для хорошего будущего. Но это вовсе не освобождало его от статуса неординарного существа.
— А какими делами вы занимались прежде?
— В основном дела о налогах. Несколько дел, связанных с недвижимостью. Один или два гражданских процесса. Как вы понимаете, уголовные дела у фирмы бывают не каждый день. Но, в свое время поступая к ним на работу, я выразил заинтересованность к работе в суде. Я никак не думал, что они поручат это дело мне.
— Ясно.
— Я просто хотел, чтобы вы поняли.
— Я думаю, что мне все ясно. Они подложили вам свинью, так?
— Возможно. — Он улыбнулся. — По крайней мере они сами так считают.
— А вы как считаете?
— А я считаю, — сказал он, — что судьба дела может быть решена только в зале суда, но не раньше.
— И у вас имеется к этому собственный подход?
— Как раз сейчас я работаю над ним, — сказал Вильсон. — Нужно будет успеть очень многое, потому что все должно быть безукоризненно. Когда присяжные увидят на суде, то китайца-детоубицу защищает выскочка-негр, то они наверняка будут не в восторге.
Я отпил небольшой глоток виски. Второй заказ был принесен и оставлен с краю стола.
— А с другой стороны, — сказал Вильсон, — это может оказаться большим прорывом для меня.
— В том случае, если вы выиграете процесс.
— Что я и собираюсь сделать, — решительно заявил он.
Я неожиданно подумал о том, что Брэдфорд, вне зависимости от того, какими соображениями он руководствовался, поручая это дело Вильсону, принял очень мудрое решение. Потому что этот парень попытается выиграть процесс любой ценой. Во что бы то ни стало.
— Вы уже говорили с Артом?
— Сегодня утром.
— И каково ваше впечатление?
— Невиновен. Я в этом уверен.
— Почему?
— Я его понимаю, — сказал Вильсон.
Принявшись за второй бокал виски, я пересказал ему, что мне удалось сделать и узнать за последние несколько дней. Вильсон слушал молча, не перебивая, и лишь время от времени делая пометки в блокноте. Когда я закончил, он сказал:
— Вы во многом облегчили мою задачу.
— В каком смысле?
— Основываясь на том, что вы только что рассказали мне, мы можем закрыть это дело. Мы сможем запросто вытащить доктора Ли оттуда.
— Вы имеете в виду, что никакой беременности не было?
Он отрицательно покаччал головой.
— В нескольких случаях, и среди них Содружество против Тейлора, судом было принято решение не рассматривать беременность в качестве решающего элемента. Равно как не имеет значения, тот факт, что зародыш мог погибнуть еще раньше, чем был сделан аборт.
— Другими словами, то что Карен Рэндалл не была беременна, не имеет никакого значения?
— Абсолютно.
— Но разве это не служит доказательством того, что операция выполнялась дилетантом, человеком, который даже не удосужился сделать тест на беременность? Арт никогда не взялся бы за аборт, не определив прежде беременность.
— И вы рассчитываете построить на этом защиту? Доказывая, что доктор Ли был слишком опытен и искусен по части абортов, и поэтому он не мог сделать такой глупой ошибки?
Я был раздосадован.
— Нет, наверное нет.
— Поверьте мне, — продолжал Вильсон, — невозможно построить защиту, взяв за основу какие-то качества характера обвиняемого. Это не будет работать, как бы вы ни старались. — Он зашуршал страничками своего блокнота. — Если вы не возражаете, я вкратце опишу вам ситуацию. Итак, в 1842 году Общее Право штата Массачусеттс объявляло аборт, произведенный любыми средствами, преступным деянием. В том случае, если пациент оставался жив, срок тюремного заключения не мог превышать семь лет; если же пациент в результате аборта умирал, то срок уже мог варьировать от пяти до двадцати лет. С тех пор к закону были приняты некоторые дополнения. Так, несколько лет спустя было решено, что в том случае, если аборт необходим для спасения жизни матери, то подобное вмешательство не может быть сочтено противозаконным абортом. Но к нашему случчаю это никакого отношения не имеет.
— Не имеет.
— Более поздние поправки включили в себя и решение, вынесенное по делу Содружество против Виера, когда было принято постановление, что преднамеренное использование инструмента считается составом преступления, даже без доказательства причины выкидыша или смерти. Если обвинение попытается доказать — а я нисколько не смотневаюсь, что именно так оно и будет — что доктор Ли вот уже на протяжении многих лет занимается абортами, они постараются подвести суд к тому, что отсутствие прямых улик еще не может служить достаточным основанием для оправдания Ли.
— И что, у них это может получится?
— Нет. Но они могут предпринять такую попытку, и она может крайне губительно сказаться на всем ходе дела.
— Продолжайте.
— Существует еще два судебных постановления, и упомянуто о них важно хотя бы потому, что они дают наглядное представление о том, что законодательство обращено против врачей, производящих аборты, а до вовлеченных сюда женщин ему нет ровным счетом никакого дела. Процесс Содружество против Вуда вынес решение, что согласие пациента невещественно и поэтому оно не может служить оправданием для аборта. Тогда же было вынесено заключение, что смерть женщины, наступившая в результате аборта является отягчающим вину преступлением. В какой-то степени это означает, что ваши изыскания по делу Карен Рэндалл, с правовой точки зрения, можно считать просто пустой тратой времени.
— А я думал…
— Все правильно, — кивнул он. — Я сказал, что дело закрыто. И так оно и есть.
— Но как?
— Существует две альтернативы. Первая заключается в том, чтобы незадолго до суда вручить непосредственно семейству Рэндаллов все материалы. Особо выделив тот факт, что Питер Рэндалл, личный врач покойной, сам занимается абортами, равно как и то, что он прежде неоднократно делал ей аборт. Не преминув осветить также, что сама миссиз Рэндалл, жена Дж.Д., обращалась к услугам доктора Ли, сделавшего ей аборт, и что возможно она испытывает к нему некую личную неприязнь, на почве которой и делает ложное заявление о том, что якобы сказала ей Карен. Потом еще неоспоримый факт, что Карен была психически неуравновешенной и не вызывающей симпатий молодой леди, чьи предсмертные слова, никак не могут быть сочтены убедительным доказательством. Мы можем представить все это семейству, в надежде убедить их отказаться от обвинений до суда.
Я глубоко вздохнул. Этот парень был готов шагать по трупам. Это была грубая игра.
— А вторая альтернатива?
— Вторая альтернатива — это продолжение первой. Место действия — зал суда. Если кратко, то основные вопросы затрагивают отношения Карен, миссиз Рэндалл и доктора Ли. Обвинение возьмет за основу свидетельские показания миссиз Рэндалл. Мы должны суметь дискридитировать и ее показания, и ее саму, чтобы уже никто из присяжных не поверил ни единому ее слову. Затем нам следует поподробнее остановиться на личности Карен. Мы должны показать, что она в течение продолжительного времеми употребляла наркотики, была неразборчива в знакомствах и связях, а также что она была патологической лгуньей. Мы должны суметь убедить пресяжных, что правдопобность всего сказанного Карен, мачехе или еще кому бы то ни было, вызывает серьезные сомнения. Мы также можем доказать, что Питер Рэндалл прежде уже дважды делал ей аборт, и что скорее всего, и третий аборт тоже сделал он.
— Я уверен, что Питер Рэндалл этого не делал, — сказал я.
— Возможно, — согласился Вильсон, — но это несущественно.
— Почему?
— Потому что судят не Питера Рэндалла. Судят доктора Ли, и мы должны сделать все возможное, чтобы вызволить его оттуда.
Я взглянул на него.
— Да уж… Не хотелось бы мне встретиться с вами в темном переулке.
— Вам не нравятся мои методы? — он еле заметно улыбнулся.
— Откровенно говоря, нет.
— Мне самому они тоже не по душе, — сказал Вильсон. — Но сама природа законов вынуждает нас прибегать к подобным мерам. Во многих случаях при возникновении отношений пациент-врач, законы оборачиваются против него. В прошлом году через нашу контору проходило дело одного врача-практиканта «Клиники Горли», который пошел под суд за один только гинекологический осмотр женщины. По крайней мере, такова была его версия случившегося. Женщина же заявила, что он изнасиловал ее. Медсестра при проведении осмотра не присутствовала, так что свидетелей нет. А женщина трижды проходила лечение в заведениях для людей с нарушениями психики по поводу паранойи и шизофрении. Но она тем не менее выиграла дело, а практикант теперь уже никогда не станет врачом.
— И все же мне все это не нравится.
— Постарайтесь рационально взглянуть на вещи, — сказал Вильсон. — С законом все ясно. Прав или виноват, с этим все ясно. Закон предлагает и обвинению, и защите определенные возможности для ведения дела, определенную тактику и подходы, диктуемые существующими статутами. Но к несчастью и для обвинения, и для защиты, все эти подходы в конце концов сведутся к взаимным обвинениям и попытке морального разгрома противоположной стороны. Обвинение, вне всякого сомнения, приложит все силы к тому, чтобы дискредитировать доктора Ли. Мы же, защита, тоже будем упорно стараться дискредитировать покойную, миссиз Рэндалл и Питера Рэндалла. У обвинения будет преимущество в том, что суд присяжных в Бостоне заведомо неприязненно настроен к тому, кому в вину вменяется аборт. Нашим же преимуществом станет то, что каким бы ни оказался состав суда присяжных, но только все они просто-таки жаждут стать свидетелями подобного скандала, когда имя древней династии начнут втаптывать в грязь и мешать с дерьмом.
— Это подло.
Он кивнул.
— Очень подло и низко.
— А что, никакого другого подхода нет?
— Есть, конечно, — сказал он. — Например, найти того, кто в на деле сделал аборт.
— Когда будет суд?
— Предварительные слушания на следующей неделе.
— А сам суд?
— Наверное недели две спустя. Кажется он попал в число приоритетов. Я не знаю отчего, но могу догадаться.
— Рэндалл принялся за свои связи.
Вильсон кивнул.
— А если того, кто сделал аборт не будет найден до начала суда? — спросил я.
Вильсон грустно улыбнулся.
— Мой отец, — сказал он, — был проповедником. В Ралее, Северная Каролина. Он был единственным образованным человеком изо всей общины. Он любил читать. Я помню, как однажды спросил у него, правда ли, что все те люди, книги, которых он читал, такие как Китс и Шелли, были белыми. И он сказал, что да. Тогда я спросил, читает ли он книги, написанные кем-нибудь из цветных. И он ответил, что нет. — Вильсон провел рукой по лбу, прикрывая ладонью глаза. — Но в любом случае, он оставался проповедником, он был баптистом и придерживался очень строгих правил. Он верил в божье возмездие. Он был уверен, что небеса посылают молнии, чтобы пронзить грешника. Он верил в существование пламеми ада и вечного проклятья. А так же в то, что поступки могут быть или праведными, или же неправедными.
— А вы?
— А я верю в то, — сказал Вильсон, — что одно пламя можно потушить другим.
— Разве правда всегда на стороне огня?
— Нет, — ответил он. — Но зато огонь всегда жарок и неотразим.
— И вы уверены в победе.
Он дотронулся до шрама на шее.
— Да.
— Даже вот так бесчестно?
— Честь, — сказал он, — в том, чтобы победить.
— Вы считаете?
Он какое-то мгновение задумчиво разглядывал меня, а затем задал встречный вопрос:
— Почему вы с таким рвением защищаете Рэндаллов?
— Вовсе нет.
— А по вашим словам именно так и выходит.
— Я поступаю так, как того хотелось бы Арту.
— Арту, — сказал Вильсон, — хочется выйти из тюрьмы. Кроме меня никто в Бостоне не станет с ним связываться; он для них хуже прокаженного. А я говорю вам, что мне по силам вытащить его оттуда.
— Все равно это подло.
— Да, боженька ты мой, да, это подло. А вы чего хотели — думали, это все понарошку, типа как катать шарики в крокет? — Он залпом допил свой мартини. — Послушайте, Берри. Вот вы, если бы вы были на моем месте, то как бы вы поступили?
— Стал бы ждать, — ответил я.
— Чего?
— Чтобы найти того, кто сделал аборт.
— А если бы он не объявился?
Я покачал головой.
— Не знаю? — признался я.
— Тогда настоятельно рекомендую вам подумать об этом, — сказал он и вышел из бара.
Вильсон вызвал во мне раздражение, но в то же время разговор с ним навел меня на некоторые размышления. Приехав домой, я бросил в бокал лед, залил его водкой и расположился в кресле, собираясь все тщательно обдумать. Я перебрал в памяти всех тех, с кем мне удалось встретиться и поговорить и понял, что многие важные вопросы так и остались до сих пор невыясненными, потому что мне с самого начала не пришло в голову задать их. В моем расследовании было много слабых мест и пробелов. Например, я не знал того, чем занималась Карен в воскресенье вечером, когда она уезжала куда-то на машине Питера. Что она сказала об этом миссиз Рэндалл на следующий день. И возращала ли она Питеру его машину — которая теперь была угнана; и если да, то когда Питер заполучил ее обратно?
Я пил водку и чувствовал, как ко мне начинает возвращаться прежнее спокойствие. Все-таки мне следовало бы быть посдержаннее; я был чересчур вспыльчив и слишком часто выходил из себя; я придавал больше значения личностной оценке, чем объективной информации и фактам.
Впредь мне следует действовать с большей осторожностью.
Зазвонил телефон. Звонила Джудит. Она все еще была в доме у Ли.
— Как вы там?
Очень спокойно и хорошо поставленным голосом она сказала:
— Тебе лучше приехать. Тут на улице что-то типа демонстрации.
— Как?
— Они устроили сборище, — сказала Джудит, — на лужайке.
— Сейчас буду, — ответил я и положил трубку. Схватив пиджак, я бросился к машине, но затем остановился.
Пора бы стать поосторожнее.
Я возвратился обратно в дом и быстро набрал номер городской редакции «Глоб». Я сообщил о демонстрации у дома Ли. Звонок получился поспешным и эмоциональным; я был уверен, что они отреагируют на него.
Затем я сел в машину и выехал на дорогу.
Когда я остановился перед домом Ли, на лужайке со стороны улицы все еще тлел воздвигнутый там деревянный крест. На подъезде к дому стояла полицейская машина, а вокруг уже успела собраться большая толпа, состоявшая по большей части из соседских ребятишек и их ошеломленных родителей. Дело было ранним вечером, над землей постепенно сгущались сумерки, и черный дым от креста, клубясь, поднимался к небу.
Я начал протискиваться сквозь толпу, направляясь к дому. Все стекла в окнах, выходящих на улицу, были перебиты. Из дома доносился плач. Полицейский у двери остановил меня.
— Кто вы?
— Доктор Берри. В доме находятся мои жена и дети.
Он отступил от двери, и я вошел.
Они все были в гостинной. Бетти Ли плакала; Джудит присматривала за детьми. Все вокруг было усеяно битым стеклом. Двое из детей порезались об острые осколки. Порезы оказались довольно глубокими, но не опасными. Полицейский пытался задавать вопросы миссиз Ли. Но никакого разговора у них не получалось.
— Мы просили вас о защите, — повторяла Бетти. — Мы просили, мы умоляли вас, но вы так и не приехали…
— Ну что вы, леди, — сказал полицейский.
— Мы же просили. У нас что, и прав никаких нет?
— Ну что вы, леди, — повторил он.
Я помогал Джудит перевязать детей.
— Что здесь произошло?
Неожиданно полицейский обернулся в мою сторону.
— А вы кто такой?
— Я врач.
— А, давно пора, — сказал он и снова принялся распрашивать миссиз Ли.
Джудит была бледна и подавлена.
— Это началось минут двадцать назад, — говорила он. — Мы целый день выслушивали угрозы по телефону. И еще были письма. И тут вдруг эти… Они приехали на четырех машинах. Воткнули в землю крест, облили его бензином и подожгли. Их там было наверное человек двадцать. Они стояли на лужайке и пели «Вперед, солдаты Христа». А потом, увидев, что мы смотрим на них из окна, они стали кидать камни. Это было похоже на кошмарный сон.
— А что это были за ухари? Как они были одеты? Что у них были за машины?
Она сокрушенно покачала головой.
— В этом-то все и дело. Это были молодые, с виду приличные молодые люди. Если бы сюда приперлись фанатики-старперы, я бы еще как-то могла это понять, но ведь это были подростки. Тебе трудно представить, ты не видел, какие у них были лица.
Закончив перевязку, мы увели детей из комнаты.
— Я хочу, взглянуть на письма, которые вы получили, — сказал я.
И тут в гостинную вполз годовалый малыш Ли. Он счастливо улыбался и что-то лепетал, пуская слюни и хлюпая. Он был явно заинтригован видом поблескивающих на ковре осколков.
— Эй, — окликнул я полицейского у двери. — Остановите его.
Полицейский взглянул вниз. Все время до этого он наблюдал за тем, как ползет малыш.
Теперь он наклонился и остановил ребенка, удерживая его за пухлую ножку.
— Да возьмите же вы его на руки, — сказал я полицейскому. — Он вас не укусит.
Полицейской с явной неохотой поднял ребенка с пола и держа его так, как будто малыш был заразным. На его лице при этом появилось брезгливое выражение: еще бы, ребенок врача-детоубийцы.
Пройдя через просторную гостинную, Джудит подошла к двери. Под ногами у нее хрустело битое стекло. Она взяла ребенка из рук полицейского. Малыш же не знал ничего о чувствах полицейского. Он безмятежно играл с блестящими пуговками на его мундире, радостно пуская слюни на синюю униформу. И ему очень не понравилось, что Джудит уносит его от тех пуговок.
Я слышал, как другой полицейский говорит миссиз Ли:
— Поймите же вы, мы постоянно получаем сообщения об угрозах. У нас просто нет физической возможности отреагировать на каждое из них.
— Но ведь мы позвонили вам, когда они подожгли вон… вон ту штуку на лужайке перед домом.
— Это крест.
— Я знаю, как это называется, — сказала Бетти. Она уже больше не плакала. Она была вне себя от негодования.
— Мы приехали так быстро, как только смогли, — сказал полицейский. — Поверьте мне, леди. Так быстро, как только смогли.
Джудит обернулась ко мне.
— У них ушла на это четверть часа. К тому времени все стекла были перебиты, и эти ублюдки уехали.
Я подошел к столу и взглянул на письма. Все конверты были аккуратно вскрыты, а сами письма сложены ровной стопочкой. Большинство из них были торопливо нацарапаны от руки; кое-какие оказались отпечатаны на машинке. Все они были предельно краткими, некоторые и вовсе в одно-единственное предложение. Их авторы словно задыхались от злобного негодования и были щедры на проклятья.
Коммунист вонючий любимец жидов и черномазых чертов убийца! Ты и тебе подобные получите то, что заслуживаете, ублюдочные детоубийцы. Все вы гады и сволочи. Может быть вы думаете, что живете в Германии, но это не так.
Без подписи.
И сказано было нашим Господом и Спасителем «Пустите детей приходить ко мней и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие». Ты согрешил против Господа нашего Иисуса Христа и да постигнет тебя кара от Его всемогущей десницы. Славьте Бога небес, ибо вовек милость Его.
Без подписи.
Все порядочные граждане нашего Содружества не станут молчать и бездействовать. Мы доберемся до тебя, где бы ты ни был. Мы будет гнать всех вас из ваших домов, мы вышвырнем вас из нашей страны. Мы выживем отсюда всех тебе подобных, и не остановимся ни перед чем, ради того, чтобы очистить наше Содружество от скверны.
Без подписи.
Ну что, попался! Мы переловим всех твоих приятелей. Врачи считают, что им можно все: а) разъезжать на длинных «кадиллаках», б) драть с людей за лечение три шкуры, в) изводить больных ожиданием в очередях. д) Но все вы сволочи. И всех вас поставят на место.
Без подписи.
Нравится убивать детей? Посмотрим, что ты запоешь, когда твоим щенкам свернут шеи.
Без подписи.
Аборт — это грех против Бога, человека, общества и еще не рожденного младенца. Ты за все заплатишь сполна еще при этой жизни. Но Господь Бог все видит, и гореть тебе вечно в пламени ада.
Без подписи.
Аборт хуже любого убийства. Что они сделали тебе, почему ты их убиваешь? Ответь на этот вопрос и ты увидишь, что правда на моей стороне. Чтобы ты сгнил в тюрьме, а твои жена и дети сдохли.
Без подписи.
Но было и вот такое письмо, написанное аккуратным женским почерком.
Мне очень жаль, что у вас случилось такое несчастье. Я знаю, что всем вам сейчас очень тяжело. Но я только хотела сказать, что я очень благодарна вам за то, что вы сделали для меня в прошлом году, и я верю в вас и в то, что вы делаете. Вы самый лучший доктор из тех, кого я когда-либо знала и самый честный. Благодаря вам моя жизнь сложилась намного лучше, чем она была бы, если бы вы мне не помогли, и мы с мужем бесконечно вам за это признательны. Я каждый вечер буду молить Бога за вас.
Миссиз Элисон Бэнкс.
Это письмо я незаметно сунул в карман. Будет лучше, если оно не будет лежать здесь у всех на виду.
Я услышал голоса у себя за спиной.
— Так, так, так. Вы только подумайте.
Я обернулся. Это был Петерсон.
— Моя жена попросила меня приехать сюда.
— Ну надо же. — Он огляделся по сторонам. Все окна в комнате были выбиты, и с наступлением ночи оставаться здесь было зябко. — Полнейший разгром, не правда ли?
— Можно сказать.
— Да, точно. — Он прошелся по гостинной. — Разгром.
Глядя на него, я вдруг отчетливо представил себе ужасную картину — человек в униформе и тяжелых сапогах пробирается по руинам. Это был собирательный образ, не ассоциировавшийся с каким-либо конкретным местом или событием.
Тут в комнату вошел еще один человек. Он был одет в плащ, а в руке держал блокнот.
— Вы кто? — спросил у него Петерсон.
— Куртис. Редакция «Глоб», сэр.
— И кто же это вас сюда пригласил?
Петерсон обвел взглядом гостинную, и наконец его глаза остановились на мне.
— Не хорошо, — сказал Петерсон. — Ой, как не хорошо.
— Отчего же? Это очень уважаемая газета. А молодой человек точно изложит все факты. И наверняка вы не можете возражать против этого.
— Послушайте, — сказал Петерсон. — В городе проживает два с половиной миллиона человек, а в департаменте полиции не хватает людей. У нас нет возможности расследовать всякую дурацкую жалобу и сообщения об угрозах. Мы не можем заниматься всем этим, потому что помимо существуют другие, требующие постоянного внинимания к себе задачи, как, например, регулировка дорожного движения.
— Семье обвиняемого, — сказал я. Я чувствовал, что репортер ловит каждое мое слово. — Семье обвиняемого угрожают физической расправой — письменно и по телефону. Жене и детям. Она испугана. А вам на нее наплевать.
— Это не так, и вы сами прекрасно знаете об этом.
— Дальше — больше. Они поджигают крест перед домом и устраивают погром. Женщина зовет на помощь. А ваши люди прибыли сюда только через четверть часа. Кстати, как далеко отсюда до ближайшего участка?
— Это не имеет значения.
Репортер старательно записывал.
— Вы будете очень плохо выглядеть на этом фоне, — сказал я. — Конечно, многие граждане настроены против абортов, но гораздо большее число горожан выступает против вандализма, и незаконного уничтожения частной собственности шайкой распоясавшегося молодого хулиганья…
— Это были не хулиганы.
Я обратился к репортеру.
— Капитан Петерсон выражает мнение, что великовозрастные детки, которые сожгли здесь крест и не оставили в доме ни одного целого окна, хулиганами не являлись.
— Я не это хотел сказать, — быстро проговорил Петерсон.
— Но сказал он именно это, — сказал я репортеру. — К тому же может быть вам будет интересно узнать, что двое из находившихся в доме детей получили серьезные порезы от разлетевшихся осколков оконного стекла. Одному ребенку три года, а другому пять лет.
— Мне передали другую информацию, — сказал Петерсон. — Порезы были только…
— Насколько я понимаю, — перебил его я, — здесь в настоящее время присутствует только один врач, это я. Или может быть полицейские, соизволив наконец откликнуться на призыв о помощи, прибыли сюда со своим врачом?
Он молчал.
— Так привезла полиция врача или нет? — подал голос репортер.
— Нет.
— А они вызывали врача?
— Нет.
Репортер быстро записывал.
— Я еще припомню вам это, Берри, — сказал Петерсон. — Я еще до вас доберусь.
— Поосторожнее. Здесь репортер.
Его глаза метали молнии. Он развернулся и направился к двери.
— Кстати, — окликнул я его, — какие шаги будут теперь предприняты полицией, чтобы впредь не допустить повторения подобного инцидента?
Петерсон остановился.
— Решение об этом еще не принято.
— Вы уж потрудитесь объяснить этому репортеру, — сказал я, — как все это не удачно, и как вы отдадите распоряжение выставить у дома круглосуточную охрану. И самое главное убедитесь, что он вас правильно понял.
Петерсон презрительно скривил губы, но я знал, что он это сделает. И это все, что мне было нужно — защита для Бетти, и небольшое давление на полицию.
Джудит вместе с детьми отправилась домой; я остался, чтобы помочь Бетти хоть как-то заделать окна. На это ушел почти час времени. Меня разбирало зло.
Сыновья Бетти были подавлены, но они все равно ни за что не желали ложиться спать. Они то и дело спускались вниз, капризничали или просили дать им попить. Маленький Генри все время жаловался, что у него болит нога, и когда я снял бинты, то действительно обнаружил в ранке крошечный стеклянный осколок.
Пока я промывал ранку, Бетти была рядом, она уговаривала малыша не плакать, а я сидел, держа в руке маленькую ножку и внезапно почуствовал себя ужасно уставшим. В доме пахло жженым деревом. Было прохладно, и из разбитых окон тянуло холодом. Кругом царил полнейший беспорядок; на то, чтобы убрать все это уйдет несколько дней.
Все так нелепо.
Затем я снова возвратился к письмам, полученным Бетти, и читая их, я почувствовал еще большую усталость. Я задавался вопросом, зачем эти люди пошли на такое и о чем они при этом думали. Вывод, к которому я пришел, был очевиден с самого начала: они не думали вообще. Они реагировали, только и всего.
И вдруг мне захотелось, чтобы всему этому поскорее пришел конец. Мне хотелось, чтобы эти письма больше не приходили, чтобы в окна были вставлены стекла, чтобы раны зажили и вокруг все вновь встало бы на свои места. Я очень этого желал.
И тогда я позвонил Джорджу Вильсону.
— Я как чувствовал, что вы мне еще позвоните, — сказал Вильсон.
— Как вы смотрите на то, чтобы съездить в одно место?
— Куда?
— В гости к Дж.Д.Рэндаллу.
— Зачем?
— Подразнить гусей.
— Встречаемся через двадцать минут, — сказал он и положил трубку.
Когда мы подъезжали к Южному Берегу, направляясь к дому Рэндалла, Вильсон спросил у меня:
— Что заставило вас передумать?
— На то было много причин.
— Из-за сегодняшнего?
— На то было много причин, — повторил я.
Еще некоторое время мы ехали в молчании, а затем он сказал:
— Вы ведь понимаете, что это означает, да? Мы постараемся взять за горло миссиз Рэндалл и Питера.
— Мне все равно.
— А я думал, что вы с ним приятели.
— Послушайте, я устал.
— А я раньше думал, что врачи никогда не устают.
— Сделайте милость, помолчите, пожалуйста.
Поздно уже, почти девять часов. Небо было черным.
— Когда мы войдем в дом, — сказал Вильсон, — то говорить буду я, понятно?
— Хорошо, — сказал я.
— Потому что говорить должен кто-то один. Если мы станем делать это на два голоса, то ничего хорошего из этого не выйдет.
— У вас будет возможность высказаться, — сказал я.
Он улыбнулся.
— Вы меня недолюбливаете, ведь так?
— В какой-то мере.
— Но я вам нужен.
— Это точно, — согласился я.
— Это значит, что мы понимает друг друга, — сказал он.
— Это значит, что вы будете делать свою работу, — ответил я.
Я точно не помнил расположение дома, и поэтому, подъезжая, я сбавил скорость. Наконец я разыскал его, и уже собирался свернуть на подъездную дорожку, как что-то заставило меня остановиться. Впереди, на небольшой засыпанной гравием площадкой перед домом, стояли две машины. Я тут же узнал серебристый «порше» Дж.Д.Рэндалла, рядом с которым был припаркован серый «мерседес».
— В чем дело?
Я быстро погасил фары и включил заднюю скорость.
— Что случилось? — спросил Вильсон.
— Сам еще не знаю, — сказал я.
— Ну так идем мы в гости или нет?
— Нет, — сказал я. Я вывел машину обратно на шоссе и остановился на противоположной его стороне рядом с кустами. Отсюда мне открывался хороший вид на подъезд к дому и были видны обе машины.
— Почему?
— Потому что, — ответил я, — вон там припаркован «мерседес».
— Ну и что?
— Питер Рэндалл тоже ездит на «мерседесе».
— Это еще лучше, — сказал Вильсон. — Тогда мы сможем устроить своего рода очную ставку.
— Нет, — возразил я. — Потому что Питер Рэндалл сказал мне, что у него угнали машину.
— Вот как?
— Он сам мне об этом сказал.
— Когда?
— Вчера.
Я напряженно думал. Меня начинало одолевать беспокойство, это было неприятное, тревожное чувство. И тут я вспомнил: эту самую машину я видел в гараже Рэндаллов, в день посещения миссиз Рэндалл.
Я открыл дверцу своего автомобиля.
— Идем.
— Куда?
— Я хочу посмотреть на ту машину, — сказал я.
Мы вышли в ночь. На улице было сыро и зябко. Проходя вдоль подъездной дорожки, я нащупал в кармане небольшую ручку с лампочкой на конце. Я всегда держал ее при себе, как память о днях своей стажировки в интернатуре. И теперь я выл как никогда рад этой своей привычке.
— Вы хоть понимаете, — прошептал Вильсон, — что мы вторгаемся в пределы чужой частной собственности.
— Понимаю.
Мы сошли с хрустевшей гравием дорожки на мягкую траву и стали подниматься по склону холма, направлясь к дому. В окнах первого этажа горел свет, но шторы были опущены, и заглянуть в дом через окно было нельзя.
Мы подошли к машинам, для чего нам снова пришлось ступить на гравий. В тишине звуки собственных шагов казались нам оглушительными. Я остановился у «мерседеса» и щелкнул выключателем на своей ручке. Машина была пуста; на заднем сидении не было оставлено ничего.
Я замер на месте.
Сидение водителя было залито кровью.
— Так-так, — сказал Вильсон.
Я хотел что-то сказать, но тут раздались голоса и было слышно, как в доме открылась дверь. Мы поспешили уйти с гравия обратно на траву и спрятались за кустами, растущими вдоль дороги.
Из дома вышел Дж.Д.Рэндалл. Питер был вместе с ним. Они спорили о чем-то, стараясь не повышать голоса; я слышал, как Питер сказал: «До смешного доходит», а Дж.Д. ответил ему: «Мера предосторожности»; но с такого расстояния больше ничего разобрать было невозможно. Они спустились по ступенькам крыльца и подошли к машинам. Питер сел за руль «мерседеса» и завел мотор. Дж.Д. сказал ему: «Поезжай за мной», и Питер согласно кивнул. Затем Дж.Д. уселся в свой серебристый «порше», и поехал прочь от дома.
На шоссе обе машины свернули направо, направляясь на юг.
— За ними, — скомандовал я.
Мы бросились бежать к моей машине, припаркованной на противоположной обочине шоссе. Две другие машины тем временем уже успели отъехать на довольно приличное расстояние; гула их моторов было уже почти не слышно, но мы все еще могли видеть огоньки их заженных фар, передвигающиеся по побережью.
Я завел мотор и поехал вслед за ними.
Вильсон сунул руку в карман, и теперь возился с чем-то.
— Что у вас там?
Он поднял предмет так, чтобы я смог его разглядеть. Маленький, серебристый тюбик.
— «Минокс».
— Вы всегда носите с собой фотоаппарат?
— Всегда, — подтвердил он.
Я держался позади на приличном расстоянии, чтобы две другие машины ничего не заподозрили бы. Питер, не отставая, следовал за Дж.Д.
Пять минут спустя, обе машины въехали на эстакаду юго-восточной автострады. Некоторое время спустя я въехал на нее вслед за ними.
— Мне этого не понять, — сказал Вильсон. — То вы его защищаете, а теперь, словно заправский сыщик, идете за ним по пятам.
— Я хочу знать правду, — сказал я. — Вот и все. Я просто хочу знать правду.
Прошло уже полчаса, как я начал свое преследование. У Маршфилда дорога стала заметно уже, из трехполосного шоссе превратившись в шоссе с двумя полосами движения. Здесь было мало машин, и поэтому мне пришлось увеличить дистаницию.
— Это может быть совершенно невинная прогулка, — сказал Вильсон. — Может быть они просто…
— Нет, — возразил я, пытаясь мысленно соединить все факты воедино. — На выходные Питер одалживал эту машину Карен. Сын Дж.Д., Вильям, сказал мне об этом. Карен ездила на этой машине. В ней ее кровь. Затем машина была оставлена в гараже у Рэндаллов, а Питер заявил в полицию об угоне. А теперь…
— А теперь они попытаются избавиться от нее, — сказал Вильсон.
— Скорее всего.
— Черт побери, — сказал он. — Это дело у нас в кармане.
Машины продолжали свой путь на юг, мимо Плимута, дальше, направляясь в сторону Мыса. В холодном воздухе пахло соленой морской водой. Здесь почти не было движения.
— Здорово придумано, — сказал Вильсон. — Выбируют, где места побольше.
Когда шоссе почти совсем опустело, обе машины набрали скорость. Теперь они ехали очень быстро, разогнавшись наверное до восьмидесяти миль в час. Мы миновали Плимут, потом Хайэннис, и неслись дальше, по направлению к Провайнстауну. Неожиданно я увидел, что у впереди идущих машин зажглись фары тормоза, и обе они одна за другой свернули с шоссе направо, к океану.
Мы продолжали ехать за ними по грунтовой дороге, что вела сквозь заросли низкорослых сосен. Я потушил фары. С океана дул холодный, порывистый ветер.
— Пустынное местечко, — сказал Вильсон.
Я кивнул.
Вскоре я услышал скрежет тормозов. Я съехал с дороги в заросли и там остановился. Мы пошли пешком в сторону океана, и увидели две машины, стоявшие рядом.
Я узнал, что это было за место — восточный берег Мыса, где к океану вел долгий, длинной в сотню футов, песчанный откос. Оба автомобиля стояли шельфе и были развернуты в сторону воды. Рэндалл вышел из своего «порше» и о что-то доказывал Питеру. Они спорили еще некоторое, и затем Питер снова сел в машину и проехал вперед, остановившись всего в нескольких дюймах от края обрыва. Затем он вышел из автомобиля и вернулся назад.
Дж.Д. тем временем открыл багадник своего «порше» и достал оттуда небольшую канистру с бензином. Затем, действуя сообща, братья облили бензином салон «мерседеса» Питера.
Я слышал, как рядом со мной что-то тихо щелкнуло. Вильсон, глядя в видоискатель своего миниатюрного фотоаппарата делал снимки.
— Здесь недостаточное освещение.
— Три-Х, — сказал он, продолжая снимать. — В условиях хорошей лаборатории можно усилить до 2400. А у меня такая лаборатория есть.
Я снова посмотрел на машины. Дж.Д. укладывал канистру обратно в багажник. Затем он завел мотор «порше» и развернул машину в сторону дороги.
— К побегу готов, — сказал Вильсон. — Замечательно.
Дж.Д. окликнул Питера и вышел из машины. Они стояли рядом, и мне была заметна короткая вспышка от огонька зажженной спички. И тут салон «мерседеса» оказался охваченным пламенем.
Братья тут же забежали к машине сзади и дружно налегли на нее. «Мерседес» катился сначала очень медленно, затем быстрее, и вот уже наконец оседающий под его тяжестью сыпучий песок стремительно увлекал его вниз по склону. Они отступили назад и наблюдали за крушением автомобиля. Уже в самом конце спуска он, очевидно, взорвался — послышался грохот, за которым последовала огненно-красная вспышка.
Бросившись бежать к машине, они затем сели в нее и проехали мимо нас.
— Идите сюда, — сказал Вильсон. Он подбежал к краю обрыва, на дне которого, почти у самой воды пылал искореженный остов «мерседеса».
Вильсон сделал несколько снимков, а затем убрал свой фотоаппарат и посмотрел на меня.
Он широко улыбался.
— Радость моя, — сказал он, — это же улики, а значит дело у нас в кармане.
По дороге обратно, я свернул с автострады на выезде к Кохассет.
— Эй, — сказал Вильсон, — что вы делаете?
— Еду в гости к Рэндаллу.
— Сейчас?
— Да.
— Вы что, не в своем уме? После того, что мы видели?
Я сказал:
— Я приехал сюда сегодня, чтобы вытащить Арта Ли из-за решетки. И я это сделаю.
— Ага, — сказал Вильсон. — Но не сейчас. Не после того, что мы видели. — Он любовно погладил лежавшую у него на ладони маленькую фотокамеру. — С этим можно идти прямиком в суд. Теперь в этом нет необходимости. У нас железные доказательства. Неопровержимые. Неоспоримые.
Я покачал головой.
— Послушайте, — продолжал кипятиться Вильсон, — всякого свидетеля можно нейтрализовать. Его можно дискредитировать, прилюдно выставить дураком. Но дискредитировать снимок не сможет никто. Переплюнуть эти фотографии им не удастся. Так что мы их тут же возьмем за яйца.
— Нет, — сказал я.
Он вздохнул.
— Прежде все это было не более чем обыкновенный шантаж, я собирался пойти туда и попробовать взять их на понт. Я хотел напугать их, так чтобы им стало страшно по-настоящему, заставить их верить в то, что у нас есть доказательства, которых в самом деле у нас не было и быть не могло. Но теперь все иначе. У нас есть доказательства. У нас есть все необходимое.
— Если вы не желаете говорить с ними, то это сделаю я.
— Берри, — сказал мне Вильсон, — вы станете с ними говорить, и этим самым только пустите все насмарку.
— Я заставлю их отступиться.
— Берри, из-за вас все полетит к чертям. Потому что они только что совершили один очень неприглядный поступок. Они отдают себе в этом отчет. И тогда они изберут очень жесткую линию.
— Тогда мы им скажем, что нам все известно.
— А если дело дойдет до суда? Что тогда?
— Меня это не волнует. Потому что до суда не дойдет.
Вильсон снова дотронулся рукой до своего шрама, проведя пальцем вниз по шее.
— Послушайте, — сказал он, — вы что, не хотите победить?
— Хочу, — сказал я, — но без драки.
— Этого все равно не избежать. Здесь, как ни крути, а драка будет в любом случае. Это я вам говорю.
Я подъехал к дому Рэндаллов и свернул на дорожку из гравия.
— Мне можете не говорить, — сказал я. — Вы им скажите.
— Вы совершаете большую ошибку, — покачал головой Вильсон.
— Возможно, — согласился я, — хотя лично мне так не кажется.
Мы взошли по ступенькам крыльца и позвонили в дверь.
Дворецкий с явной неохотой проводил нас в гостинную. Гостинная в доме Рэндаллов по своей площади вполне могла соперничать со стандартного размера баскетбольной площадкой — необъятная комната с огромным камином, перед которым и расположились миссиз Рэндалл в дорогом домашнем костюме, а также Питер и Дж.Д., державшие в руках по большому широкобедрому бокалу с бренди.
Дворецкий остановился в дверях и объявил:
— Доктор Берри и мистер Вильсон, сэр. Они утверждают, что их прихода ожидают.
Увидев нас, Дж.Д. помрачнел. Питер откинулся на спинку кресла и чуть заметно улыбнулся. Миссиз Рэндалл выглядела очень удивленной.
Дж.Д. сказал:
— Что вам надо?
Я молчал. Переговоры были прерогативой Вильсон, который, учтиво поклонившись, сказал:
— Я надеюсь, доктор Рэндалл, что вы уже знакомы с доктором Берри. Мое имя Джордж Вильсон. Я адвокат доктора Ли.
— Это очень мило, — ответил Дж.Д. Он демонстративно посмотрел на часы. — Но уже почти полночь, и я отдыхаю в кругу своей семьи. Так что до встречи в суде мне нечего сказать никому из вас. И поэтому прошу меня…
— Прошу меня извинить, сэр, — перебил его Вильсон, — мы приехали издалека, чтобы встретиться с вами. Фактически с самого Мыса.
Дж.Д. замер, напустив на себя суровый вид. Питер тихонько кашлянул, стараясь подавить смешок. А миссиз Рэндалл удивленно спросила:
— Но что же вы делали на Мысе ночью?
— Наблюдали за фейверком, — ответил Вильсон.
— Фейверк?
— Да, — подтвердил Вильсон. Он обернулся к Дж.Д. — Мы тоже с удовольствием выпили бы с вами немного бренди, а потом можно было бы и за жизнь поговорить.
На этот раз скрыть смешок Питеру не удалось. Дж.Д. строго посмотрел на него и звонком вызвал дворецкого. Он велел принести еще два бренди, а когда дворецкий уже собрался уйти, уточнил:
— Маленькие бокалы, Герберт. Джентльмены пробудут здесь недолго.
Затем он обратился к жене:
— Если ты не возражаешь, дорогая.
Она кивнула и вышла из комнаты.
— Прошу садиться, джентльмены.
— Спасибо, но мы постоим, — сказал Вильсо. Дворецкий внес два маленьких хрустальных бокала с бренди. Вильсон поднял свой:
— Ваше здоровье, джентльмены.
— Благодарю вас, — ответил Дж.Д. Голос его был холоден. — Итак, что вы задумали на сей раз?
— Ничего особенного, — сказал Вильсон. — Просто нам показалось, что возможно вы решите пересмотреть ваши обвинения против доктора Ли.
— Пересмотреть?
— Да. Я именно так выразился.
— Тут нечего пересматривать, — сказал Дж.Д.
Вильсон отпил небольшой глоток бренди.
— Вы так считаете?
— Именно так, — подтвердил Дж.Д.
— У нас сложилось впечатление, — продолжал Вильсон, — что вашей жене, возможно, совершейно случайно послышалось, что доктор Ли сделал аборт Карен Рэндалл. Точно так же, как нам показалось, что Питер Рэндалл тоже, разумеется, ошибочно заявил в полицию об угоне машины. Или он еще не успел этого сделать?
— Ни моя жена, ни мой брат ни в чем не ошибались, — сказал Дж.Д.
Питер снова кашлянул и закурил сигару.
— Что-нибудь не так, Питер? — спросил у него Дж.Д.
— Нет-нет, ничего.
Он молча попыхивал сигарой и потягивал бренди.
— Джентльмены, — сказал Дж.Д., обращаясь к нам, — вы теряете время. Никакой ошибки не было, и пересматривать здесь нечего.
Тогда Вильсон мягко заметил:
— В таком случае, все дальнейшие объяснения стоит отложить до суда.
— Безусловно, — сказал Рэндалл, согласно кивая.
— И там вас могут попросить подробно рассказать о том, где вы провели сегодняшний вечер и чем занимались, — продолжал Вильсон.
— Возможно. Но на этот случай у нас есть свидетель — миссиз Рэндалл подтвердит, что мы сегодняшний вечер был проведен нами здесь, за игрой в шахматы, — он указал на шахматный столик в углу.
— И кто выиграл? — с улыбкой спросил Вильсон.
— Я выиграл, ей-богу, — сказал Питер, заговоривший в первый раз за весь вечер. Он усмехнулся.
— И как вам это удалось? — снова спросил Вильсон.
— Bishop to knight's twelve*, — ответил Питер и усмехнулся. — Он наредкость бездарно играет в шахматы. Я уже уведомил его об этом, наверное тысячу раз говорил.
— Питер, это совершенно не смешно.
— Ты не умеешь проигрывать, — сказал Питер.
— Заткнись, Питер.
Питер тут же перестал смеяться. Он сложил руки на своем огромном животе и больше не произнес ни слова.
Выдержав небольшую паузу, Дж.Д. снова обратился к нам:
— У вас есть еще вопросы, джентльмены?
— Ты, сволочь, сукин сын, — напустился я на Вильсона. — Ты сам все испортил.
— Я сделал все, что мог.
— Ты специально злил его. Ты провоцировал его, чтобы затащить в суд.
— Я сделал все, что мог.
— Это было самым гадким, самым паршивым…
— Тише, не шумите так, — сказал Вильсон, поглаживая свой шрам.
— Вы могли бы напугать его. Вы могли бы рассказать ему о возможных последствиях — как объясняли это мне в баре. Вы могли бы сказать ему о фотографиях…
— Ничего хорошего из этого не вышло бы, — отмахнулся Вильсон.
— А может быть и вышло.
— Нет. Они решительно настроены судиться. Они…
— Да, — перебил его я, — и все это только благодаря вам. После того как вы стали выкаблучиваться перед ними, как самая распоследняя самовлюбленная сволочь. Рисоваться, строить из себя крутого, требовать себе бренди — как хорошо, просто замечательно.
— Я пытался уговорить их, — сказал Вильсон.
— Не несите чушь!
Он пожал плечами.
— Вы добивались совсем другого, Вильсон. Вы провоцировали их на суд, потому что вам этого очень хочется. Вам нужна арена, вам нетерпится принародно продемонстрировать свою ученость, для вас это шанс сделать себе имя, чтобы все наконец увидели, какой вы отчаянный и беспощадный. Вам не хуже меня известно, что если дело попадет в суд, то Арт Ли — вне зависимости от того, каким будет приговор — проиграет. Он лишится престижа, пациентов, а может быть даже и лицензии на практику. Точно так же, как и для Рэндаллов этот суд тоже обернется поражением. Они будут опозорены, а все эти ваши двусмысленные намеки и полуправда обернутся бесчестьем для целой семьи. И только один человек окажется на гребне славы.
— Вот как?
— И этим человеком будете вы, Вильсон. Только вы один выиграете от этого суда.
— Это ваше сугубо личное мнение, — сказал он. Он начинал злиться. Мои слова его задели.
— Это реальный факт.
— Вы сами слышали, что говорил Дж.Д. Его невозможно урезонить.
— Но вы могли бы заставить его слушать.
— Нет, — сказал Вильсон. — Но в суде он будет слушать, как миленький. — Он откинулся на спинку сидения и глядел на дорогу перед собой, видимо, восстанавливая в памяти события минувшего вечера. — Знаете Берри, вы меня удивляете. Ведь вас в какой-то степени можно назвать ученым, и как ученому вам следовало бы объективно смотреть на вещи. За сегодняшний вечер вы получили кучу доказательств, говорящих за то, что Питер Рэндалл виновен, и тем не менее вы все равно не удовлетворены.
— Он произвел на вас впечатление человека виновного в чем-то? — поинтересовался я.
— Он хороший актер.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Ответил, — сказал Вильсон.
— Так значит, вы уверены, что он виновен?
— Именно так, — подтвердил Вильсон. — И более того, я могу заставить присяжных поверить в это.
— А что если вы ошибаетесь?
— Тогда с моей стороны это очень не хорошо. Так же не хорошо, как то, что миссиз Рэндалл была не права насчет Арта Ли.
— Вы пытаетесь найти себе оправдание.
— Кто? Я? — Он покачал головой. — Нет, господин хороший. Это не я, а вы стараетесь оправдать себя. Это вы всю дорогу играете в доброго доктора. Это вы не желаете нарушать традиций, вашего заговора молчания. Это вам хочется, чтобы все прошло тихо и гладко, чтобы, не дай бог, никого не обидеть и не оскорбить чьих-либо чувтсв.
— А что же в этом плохого? Ведь задача адвоката, — сказал я, — в том и заключается, чтобы действовать во благо своего клиента.
— Задача адвоката в том, чтобы выигрывать свои дела.
— Арт Ли обыкновенный живой человек. У него есть семья, какие-то свои жизненные цели, свои личные желания и устремления. И вы должны способствовать их воплощению. А не инсценировать шумный судебный процесс ради удовлетворения собственного тщеславия.
— Ваш, Берри, самый главный недостаток в том, что вы такой же как и все врачи. Вы никак не можете поверить в то, что в ваше стадо затесалась паршивая овца. И поэтому вы были бы не прочь увидеть на суде в крайнем случае какого-нибудь отставного военного санитара или медсестру. Или же на худой конец задрипанную старуху-повитуху. Вот кого вам хотелось бы призвать к ответу. Но только не врача.
— Мне хотелось бы призвать к ответу того, кто виновен, — возразил я, — и никого больше.
— Но ведь теперь вы знаете, кто виновен, — сказал Вильсон. — И вам это известно наверняка.
Я отвез Вильсона обратно, а затем возвратился домой и налил себе водки, не став ее ничем разбавлять. В доме было очень тихо; время уже перевалило за полночь.
Я пил водку и размышлял над всем увиденным мной этим вечером. Как и говорил Вильсон, все концы сходились на Питере Рэндалле. В его машине была кровь, и он отделался от машины. Я ни минуты не сомневался в том, что галлон бензина, опрокинутый на переднее сидение бесследно уничтожит все доказательства. Теперь он чист — или, скорее мог бы считать себя таковым, если бы мы только не видели его поджигающим машину.
К тому же Вильсон был прав в том, что все здесь объяснимо с логической точки зрения. Анжела и Пузырик не лгали, заявив, будто бы они не видели Карен; вечером того воскресенья она отправилась к Питеру. А Питер допустил ошибку; по дороге домой у Карен началось кровотечение. Она, по всей видимости, рассказала обо всем миссиз Рэндалл, которая отвезла ее на своей машине в больницу. Но оказавшись в больнице, миссиз Рэндалл не знала, что диагноз, поставленный в отделении неотложной помощи не относится к компетенции полиции; и желая предотвратить семейный скандал, она обвинила во всем другого врача, единственного изо всех, кто как ей было твердо известно, тоже занимался абортами: Арта Ли. Она действовала преждевременно, и тут-то все и началось.
Все предельно ясно и понятно.
За исключением того, думал я, что могло послужить изначальной предпосылкой для случившегося. Питер Рэндалл на протяжении многих лет был лечащим врачом Карен. Он знал, что девочка исключительно истерична. И уже хотя бы уже поэтому он наверняка не стал бы пренебрегать пробой на наличие беременности. Тем более, что он знал о возникших у нее в последнее время проблемах со зрением, что являлось одним из симптомов опухоли гипофиза, которая могла имитировать беременность. Поэтому он обязательно сделал бы прежде анализ.
Но в то же время он зачем-то направил ее к Арту Ли. Зачем? Если бы ему так уж хотелось, чтобы эта беременность была прервана, то ему было вполне по силам самому сделать ей аборт.
Но опять же он уже дважды делал ей аборты, и все прошло нормально, без осложнений. Так почему же он допустил ошибку — и очень серьезную, грубую ошибку — в третий раз?
Нет, думал я, ничего здесь еще не ясно.
И тут мне на память пришли слова Петерсона: «И, конечно, вы, врачи, всегда держитесь вместе.» Я понял, что он и Вильсон были в чем-то правы. Мне и в самом деле очень хотелось верить, что Питер невиновен. Отчасти потому что, он был врачом, а отчасти потому, что мне он был очень симпатичен. Даже перед лицом серьезных, можно сказать неопровержимых доказательств мне хотелось верить в то, что он невиновен.
Я горестно вздохнул и глотнул еще водки. Но все дело в том, что этой ночью мне довелось стать свидетелем очень важных событий, свидетелем криминального, злого умысла. И закрыть на это глаза я не мог. Я не мог списать это все на обыкновенное недоразумение или стечение обстоятельств. Мне было необходимо найти всему свое объяснение.
И наиболее логичным в данной ситуации объяснением казалось то, что Питер Рэндалл и был как раз тем, кто сделал этот роковой аборт.
Я проснулся и на душе у меня было пре гадостно. Я ощущал себя диким зверем, загнанным в угол клетки. Мне было не по душе все происходящее, но я не знал, как воспрепятствовать ему. И хуже всего было то, что я не мог себе представить, какую управу найти на Вильсона. Доказать невиновность Арта Ли было довольно трудно; но доказать отсутствие вины Питера Рэндалла было практически невозможно.
Джудит взглянула на меня и сказала:
— Злючка.
Я хмыкнул и отправился в ванную.
Тогда она спросила:
— Что-нибудь выяснил?
— Ага. Вильсон собирается повесить все на Питера Рэндалла.
Она засмеялась.
— Как, на старого доброго Питера?
— На старго доброго Питера, — сказал я.
— И у него есть доказательства?
— Есть.
— Это хорошо, — сказала она.
— Нет, — возразил я. — Ничего хорошо в этом нет.
Я выключил душ и потянулся за полотенцем.
— Я не верю в то, что это сделал Питер, — сказал я.
— Очень благородно с твоей стороны.
Я отрицательно покачал головой.
— Нет, — возразил я ей, — это просто означает, что обвинение еще одного невинного человека все равно ничего не решит.
— Ничего, так им и надо, — сказала Джудит.
— Кому?
— Рэндаллам.
— Но это не справедливо, — снова возразил я.
— Тебе легко об этом говорить. Ты можешь позволить себе рассуждать о технической стороне дела и прочих формальностях. А я уже три дня провела с Бетти Ли.
— Я знаю, что тебе очень нелегко…
— Речь не обо мне, — перебила меня Джудит. — Я говорю о ней. Или может быть ты уже забыл о вчерашнем вечере?
— Нет, — ответил я, про себя размышляя о том, что именно вчерашний вечер и стал причиной этого кошмара. Именно эти события побудили меня позвонить Вильсону.
— На долю Бетти выпали все эти адские испытания, — сказал Джудит. — Этому не может быть оправдания, и Рэндаллы должны отплатить сполна за ее страдания. Так что пусть теперь жуют там друг дружку, кувыркаются как хотят. Пускай прочувствуют на собствейнно шкуре, каково это.
— Но Джудит, если Питер не виноват…
— Питер очень милый и забавный, — сказала она. — Но это еще совсем не значит, что он невиновен.
— Но это и не делает его виноватым во всем.
— А меня не волнует, кто там из них виноват, а кто нет. Меня интересует лишь то, чтобы все это побыстрее закончилось, и чтобы отпустили Арта.
— Да, — сказал я. — Я знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Я брился и разглядывал свое лицо в зеркале. Самое обыкновенное лицо, вот только щеки несколько толстоваты, глаза слишком маленькие, волосы начинают редеть. Но в целом и общем во мне не было ничего необычного. И тем более странно мне было ощущать себя вот уже на протяжении трех дней в самом центре событий, в эпицентре разразившегося кризиса, охватившего полдюжины человек. Я не годился для этого.
Одеваясь, я раздумывал над тем, чем бы мне следовало заняться этим утром, а также над тем, действительно ли я был в самой гуще событий. Это была довольно необычная мысль. А что если я все это время кружил где-то по краю, вороша второстепенные факты, не имеющие никакой ценности? А что если суть всей проблемы так и остается еще не раскрытой?
Снова пытаюсь найти оправдание Питеру.
Ну а почему бы, собственно, и нет? В конце концов он был таким же человеком, как и все остальные.
Мне показалось, что помочь Питеру было столь же важно, как и выручить Арта. Они оба были людьми, признанными врачами, придерживающимися достаточно интересных и нонконформистских взглядов. Если получше подумать, то между ними было очень много общего, а различия начинали казаться не столь существенными. Питер был весельчаком по натуре, Арт же часто бывал саркастичен. Питер был тостым, а Арт худым.
Но в основном они были одинаковы.
Я надел пиджак и постарался выбросить из головы эти идеи. Я не был судьей — и слава Богу. Распутывать дела в суде — это не по мне.
Зазвонил телефон. Я не стал брать трубку. Мгновением позже раздался голос Джудит:
— Это тебя.
Я поднял трубку.
— Алло?
Знакомый, густой голос сказал:
— Джон, это Питер. Мне бы хотелось пригласить тебя на обед к себе.
— Зачем? — спросил я.
— Я хочу, чтобы ты познакомился с моим алиби, которого у меня нет, — сказал он.
— Что это значит?
— Так в половине первого?
— Хорошо, до встречи, — согласился я.
Питер Рэндалл жил в современном доме к западу от Ньютона. Особняк был небольшим, но очень хорошо и со вкусом обставленным: кресла от Брюэра, диван от Якобсена, рахманновский кофейный столик. Все было выдержано в строгом духе современности. Он встретил меня в дверях, держа в руке бокал с выпивкой.
— Джон. Проходи. — Он проводил меня в гостиную. — Что будешшь пить?
— Ничего не надо, спасибо.
— Я мне кажется, что выпить не мешало бы, — сказал он. — Виски. Скотч?
— Тогда со льдом.
— Да ты садись, располагайся, — пригласил Питер, сам в тем временем направляясь в кухню; я слышал, как звенят кубики льда о стекло бокала. — Чем занимался утром?
— Ничем, — ответил я. — Сидел и думал.
— О чем же, если не секрет?
— Обо всем.
— Если не хочешь, то не говори, — сказал Питер, возвращаясь в гостиную с бокалом виски в руке.
— Ты знаешь о том, что Вильсон все сфотографировал?
— Догадываюсь. Очень прыткий молодой человек.
— Да, — согласился я.
— И у меня теперь могут быть неприятности?
— Похоже на то, — ответил я.
Еще некоторое время он молча разглядывал меня, а потом спросил:
— А ты что думаешь по этому поводу?
— Я уже сам не знаю, чего подумать.
— А тебе известно, к примеру, что я делаю аборты?
— Да, — сказал я.
— И о Карен?
— Дважды, — ответил я.
Он откинулся в кресле, его необъятные, округлые формы резко контрастировали со строгими, прямыми линиями и углами современного мебельного дизайна.
— Три раза, — поправил он меня, — если уж быть до конца точным.
— Значит ты…
— Нет-нет, — покачал он головой, — последний был в июне.
— А первый?
— Когда ей было пятнадцать лет, — он вздохнул. — Видишь ли, за свою жизнь я совершил целый ряд ошибок. И одной из них было то, что я пытался присматривать за Карен. Ее родной отец никогда не баловал ее вниманием, а я… я любил ее. Она была милой девочкой. Может быть и сбитой с толку, но в целом она была неплохой. Я сделал ей первый аборт, потому что время от времени я делаю аборты и другим пациенткам. Тебя это шокирует?
— Нет.
— Хорошо. Но все дело в том, что Карен продолжала упорно беременеть. Три раза за три года; для девочки этого возраста это очень недальновидный поступок. Это было уже нечто сродни патологии. И в конце концов я решил, что четвертого ребенка ей лучше выносить и родить.
— Почему?
— Потому что, очевидно, ей очень хотелось быть беременной. Она сама этого добивалась. Очевидно ей хотелось познать позор, быть пристыженной за незаконнорожденного ребенка. И поэтому в четвертый раз я ей отказал.
— Вы были уверенны в том, что она беременна?
— Нет, — Питер снова покачал головой. — И вы наверное догадываетесь, что послужило причиной для подобных сомнений. Проблемы со зрением. На ум сразу же приходят мысли о первичной дисфункции гипофиза. Я хотел сделать анализы, но Карен отказалась. Ее интересовал исключительно аборт, и когда ей стал ясно, что я не собираюсь ничего делать, она пришла в бешенство.
— И тогда ты направил ее к доктору Ли?
— Да, — согласился он.
— И это сделал он?
Питер покачал головой.
— Арт слишком умен и осторожен, чтобы пойти на такое. В любом случае он стал бы настаивать на анализах. К тому же там был уже большой срок — четыре месяца, или по крайней мере она сама утверждала. Арт не взялся бы делать такой аборт.
— И ты тоже его не делал? — сросил я.
— Нет. Ты веришь мне?
— Хотелось бы.
— Но до конца ты не уверен?
Я пожал плечами.
— Ты сжег собственную машину. А в ней была кровь.
— Да, — согласился Питер. — Кровь Карен.
— Как же так вышло?
— Я одолжил Карен свою машину на выходные. Я даже представить себе не мог, что она задумала сделать аборт на стороне.
— Ты имеешь в виду, что она отправилась на аборт в твоей машине, ей его сделали, а потом поехала домой, истекая кровью? И уже там пересела в желтый «порше»?
— Не совсем так, — сказал Питер. — Но я знаю кое-кого, кто сможет рассказать тебе, как все было на самом деле. — Он позвал: — Дорогая. Выйди, пожалуйста, к нам.
Мне же он улыбнулся.
— Познакомьтесь с моим алиби.
В гостиную вошла миссиз Рэндалл. С виду она казалась строгой, сосредоточенной и очень сексуальной. Она опустилась в кресло рядом с Питером.
— Теперь ты видишь, — сказал Питер, обращаясь ко мне, — в какой переплет я попал.
Я спросил:
— И воскресным вечером?
— Мне не хотелось бы от этом говорить, но это так.
— Это потрясающе, — сказал я, — но в то же время достаточно удобно.
— В некотором смысле, — согласился Рэндалл. Он провел ладонью по ее изящной руке и тяжело поднялся с кресла. — Хотя я вообще-то так не считаю.
— Вы уверены в том, что провели вместе весь вечер в воскресенье?
Он налил себе еще виски.
— Да.
— И чем занимались?
— А тем, — ответил Питер, — что я не стал бы объяснять даже под присягой.
— С женой своего брата? — переспросил я.
Он подмигнул миссиз Рэндалл.
— Ты что, и на самом деле замужем за моим братом?
— До меня тоже доходили какие-то слухи об этом, — задумчиво проговорила она, — но я им не верю.
— Вот видишь, я посвящаю тебя в достаточно интимное семейное дело, — сказал мне Питер.
— Да уж, вот так дела.
— Ты возмущен?
— Нет, — возразил я. — У меня просто нет слов.
— Джошуа, — продолжал свой рассказ Питер, — обыкновенный дурак. Разумеется, тебе об этом уже известно. И Вильсону тоже. Именно это и позволяет ему ощущать в себе такую уверенность. Но к сожалению, Джошуа женился на Эвелин.
— К сожалению, — повторила Эвелин.
— Нам приходится просто встречаться, — сказал Питер. — Она не может развестись с моим братом, чтобы выйти замуж за меня. Это невозможно. И поэтому нам приходится принимать жазнь такой, какая она есть.
— Наверное, это очень нелегко.
— Я бы не сказал, — не согласился со мной Питер, вновь усаживаясь в кресло, держа в руке очередной бокал с виски. — — Джошуа очень предан своей работе. Он зачастую работает вечерами и поздно возвращается. А у Эвелин есть куда пойти, в смысле светских клубов и других мероприятий.
— Но ведь рано или поздно он все равно узнает.
— А он уже знает, — спокойно сказал Питер.
Наверное, по выражению моего лица можно было догадаться, какое впечатление произвел на меня подобный оответ, потому что он тут же быстро оговорился.
— Разумеется, подсознательно. Точно Дж.Д. не знает ничего. Но где-то глубоко в подсознании он все же понимает, что у него есть молодая жена, которой он уделяет недостаточно внимания и которая находит… удовлетворения настороне.
Тогда я обратился к миссиз Рэндалл:
— Вы могли бы подтвердить под присягой, что Питер был с вами в ночь с воскресенья на понедельник?
— Если это будет необходимо, то да, — согласилась она.
— Вильсон вынудит вас к этому. Он настаивает на суде.
— Я знаю, — сказала она.
— А почему вы обвинили Арта Ли?
Она отвернулась от меня и взглянула на Питера. Тогда Питер ответил за нее:
— Она пыталась защитить меня.
— Арт был единственным известным ей врачом из тех, кто занимался абортами?
— Да, — ответила Эвелин.
— Вы делали у него аборт?
— Да. В прошлом году. В декабре.
— И как? Все было удачно?
Она неловко заерзала в кресле.
— Все получилось, если вы это имеете в виду.
— Я имею в виду именно это, — сказал я. — Вы были уверенны в том, что Арт никому не расскажет о вас?
Этот вопрос привел ее в замешательство, наконец она сказала:
— Я очень испугалась. Я сама не ведала, что творю.
— И свалили все на Арта.
— Да, — проговорила она упавшим голосом, — так получилось.
— Ну тогда, — сказал я, — вы еще можете помочь ему.
— Как?
— Отказаться от обвинений.
В разговор снова вступил Питер:
— Это совсем не так просто.
— Почему жн?
— Вчера вечером ты сам мог в этом убедиться. Границы определены, линия фронта обозначена, и Дж.Д. рвется в бой. У него типично хирургическое, прямолинейное представление о том, что такое хорошо и о том, что такое плохо. Он видит во всем только белое и черное, день и ночь. И никаких, там, сумерек, оттенков серого или полутонов.
— И в такое явление как муж-рогоносец он, очевидно, тоже не верит.
Питер рассмеялся.
— Наверное, он считает так же как и ты.
Встав с кресла, Эвелин сказала:
— Обед будет готов через пять минут. Может быть еще выпьете?
— Да, — согласился я, глядя на Питера. — Не мешало бы.
Когда Эвелин вышла из гостинной, оставив нас одних, Питер заговорил вновь:
— Я знаю, о чем ты сейчас, должно быть подумал. Ты видишь во мне жестокое и бессердечное животное. Но я на самом деле таковым не являюсь. Здесь уже и так было сделано немало ошибок и допущено достаточно промахов. Мне бы очень хотелось, покончить с этим делом, но так…
— Чтобы обошлось без жертв.
— Насколько это возможно. К несчастью, на помощь моего брата рассчитывать не приходится. Стоило лишь его жене заикнуться о докторе Ли, как он тут же с готовностью принял это обвинение за правду в конечной инстанции. Он мертвой хваткой вцепился в эту идею, подобно тому, как утопающий может хвататься за спасательный круг. Его уже не исправить.
— И что же из того?
— Но главный факт остается фактом. Я настаиваю — и ты можешь верить в это или нет — но я настаиваю на том, что я не делал этого аборта. Ты же со своей стороны так же твердо убежден, что доктор Ли его тоже не делал. Так кто же остается?
— Этого я не знаю, — сказал я.
— А ты можешь это выяснить?
— Ты хочешь, чтобы я помог тебе?
— Да, — сказал он.
За обедом я спросил у Эвелин:
— Так все-таки, что Карен сказала вам в машине?
— Она продолжала повторять: «Этот ублюдок». Снова и снова. Больше ничего.
— Она так ничего и не объяснила?
— Нет.
— И вы не догадывались, кого она могла иметь в виду?
— Нет, — ответила Эвелин. — Я понятия не имела.
— Она говорила что-нибудь еще?
— Да, — она кивнула. — Что-то об игле. О том, что она не хочет иглы, чтобы ее втыкали в нее, чтобы она была бы рядом. Игла.
— Наркотики?
— Я не знаю, — пожала плечами Эвелин.
— А что тогда подумали об этом?
— Я ничего не думала, — сказала Эвелин. — Я везла ее в больницу, и она умирала у меня на глазах. Я очень боялась, что это мог сделать Питер, хотя в то же время и сомневалась в этом. Я боялась, что Джошуа узнает обо всем. Я волновалась очень о многом.
— Но не о ней.
— Отчего же, — возразила она, — и о ней тоже.
Поданные блюда оказались вкусно и хорошо приготовленными. Но в самом конце обеда, глядя на хозяев, я вдруг поймал себя на мысли, что мне очень хочется вернуть время вспять, чтобы можно было отказаться от этого приглашения, не приходить сюда и оставаться в счастливом неведении. Я не хотел знать об их отношениях, не хотел думать об этом.
После обеда мы с Питером пили кофе. Было слышно, как в кухне звенят тарелки — это Эвелин мыла посуду. Мне было трудно представить ее за подобным занятием, но рядом с Питером она была совершенно другой; наверное ее можно было даже полюбить.
— Я отдаю себе отчет в том, — сказал Питер, — что с моей стороны было нечестно зазывать тебя сегодня сюда.
— В общем-то, да, — согласился я.
Он тяжело вздохнул и поправил галстук на своем огромном животе.
— Но раньше мне никогда не приходилось оказываться в подобных ситуациях.
— Как же так?
— Так вышло, — сказал он.
Про себя я подумал, что во всех своих несчастьях ему некого винить, кроме себя, он шел на это сознательно. И я был готов презирать его за это, но не мог.
— Самое ужасное в том, — продолжал Питер, — что время от времени приходится оглядываться назад, на прожитую жизнь и задаваться вопросом: «А что бы я сделал по-другому, будь у меня возможность изменить прошлое?» Со мной это часто бывает. И я никогда не нахожу ответа на свой вопрос, я не вижу того места, где среди этого лабиринта мною был сделан неверный поворот. Может быть связь с Эв? Но, доведись начать все сначала, я бы поступил так же. Карен? И тут тоже я не стал бы ничего менять. Каждое конкретное событие, взятое само по себе не вызывает возражений. Но вот все вместе…
Я сказал:
— Сделай так, чтобы Дж.Д. дал отступного.
Он лишь покачал головой.
— Сколько я себя помню, мы с братом никогда не ладили между собой. Мы с ним совершенно разные, несхожие ни в чем, даже во внешности. Мы думаем иначе, совершаем совершенно непохожие поступки. По молодости мне было даже неприятно думать о том, что он мой брат, и поэтому в душе я тайно надеялся, что он мне не родной, что его усыновили или взяли же в нашу семью на воспитание. Полагаю, что он думал обо мне то же самое.
Питер допил кофе и теперь сидел, откинувшись в кресле и склонив подбородок к груди.
— Эв уже пыталась убедить Дж.Д. отказаться от обвинений, — сказал он. — Но он неумолим, а она не знает, как…
— Оправдать свое поведение?
— Да.
— Очень плохо, что она с самого начала приплела сюда Ли.
— Да, — согласился он. — Но что сделано, то сделано.
Он проводил меня до двери. Я вышел на улицу, где сквозь серую пелену облаков проглядывало по-осеннему бледное солнце. Когда я направился к машине, он сказал мне вслед:
— Если ты не захочешь связываться с этим, я тебя пойму.
Я оглянулся.
— Ты же с самого начала знал, что у меня не будет иного выбора.
— Не знал, — покачал головой Питер. — Но надеялся.
Садясь за руль своего автомобиля, я напряженно раздумывал над тем, как быть дальше. У меня не было ни малейшей идеи на сей счет, ни соображений, ни догадок, короче, абсолютно ничего. Наверное можно было бы снова позвонить Алану Зеннеру и спросить, не может ли он припомнить еще что-нибудь из своего последнего разговора с Карен. Или нанести повторный визит к Джинни в «Колледже Смитта», или к Анжеле и Пузырику, на тот случай, если они смогут сообщить мне некие дополнительные подробности. В чем сам я, лично, очень сомневался.
Я сунул руку в карман за ключами, и мои пальцы наткнулись еще на что-то. Я вытащил находку из кармана: фотография молодого негра, облаченного в блестящий костюм. Роман Джоунз.
Я совсем забыл о нем. Где-то по ходу дела он выпал из моих планов, исчез, растворился в стремительном водовороте лиц и событий. Я довольно продолжительное время разглядывал фотографию, пытаясь по чертам лица получить хоть какое-то представление о складе характера этого человека. Но это оказалось невозможно; стандартная поза, дерзкий взгляд затянутого в серебряную чешую молодого жеребца, надменно ухмыляющегося и как будто даже поглядывающего с подозрением. Снимок был неестественно-показушным, фото для толпы, и мне оно ровным счетом ни о чем не говорило.
Иногда мне бывает трудно найти или подобрать нужные слова, и поэтому я не перестаю удивляться тому, что у моего сына Джонни этой проблемы не возникает. Когда он остается один, он может играть со своими игрушками и заодно составлять разные игры со словами; он подбирает рифмы или придумывает и рассказывает сам себе какие-нибудь истории. К тому же у него очень хороший слух, и каждый раз, услышав что-либо новое и непонятное для себя, он тут же идет ко мне за разъяснениями. Однажды он спросил у меня, что такое десквамация, произнеся слово совершенно правильно и с большим старанием.
Поэтому я вовсе не был удивлен, когда в то время, покуда я занимался какими-то своими делами, он подошел ко мне и спросил:
— Пап, а что значит аборционист?
— А что?
— Один из дяденек-полицейских сказал, что дядя Арт аборционист. Это плохо?
— Иногда, — сказал я.
Он прислонился к моей ноге, положив подбородок мне на колено. У него большие карие глаза. Глаза Джудит.
— Пап, а что это такое?
— Это очень непросто, — со вздохом проговорил я, стараясь выгадать время на раздумья.
— Это врач так называется? Как окулист, да?
— Да, — согласился я. — Но только аборционист занимается другими вещами. — Я усадил сынишку к себе на колено, чувствуя как он вырос, стал довольно тяжелым. Джудит говорит, что пора завести еще одного малыша.
— Он занимается маленькими детьми, — сказал я.
— Как акушер?
— Как акушер, — подтвердил я. — Правильно.
— Он достает из мамы ребеночка?
— Да, — сказал я, — но не совсем так. Иногда малыш бывает нездоровым. Иногда он рождается так, что не может говорить…
— Малыши не умеют говорить, — поправил меня Джонни, — пока не подрастут.
— Да, это так, — снова согласился я. — Но иногда ребеночек рождается без ручек или без ножек. И тогда доктор останавливает его, чтобы он больше не рос и достает его раньше.
— Раньше, чем он вырастет?
— Да, раньше, чем он вырастет.
— А меня достали раньше?
— Нет, — сказал я и крепко прижал его к себе.
— А почему у некоторых деток нет ручек или ножек?
— Это случайность, — объяснил я. — Ошибка.
Он поднес руку к глазам и смотрел на то, как сгибаются и разгибаются пальцы.
— Хорошо, когда есть руки, — сказал он.
— Да.
— Но ведь руки есть у всех.
— Нет, не у всех.
— У всех, кого я знаю.
— Да, — сказал я, — но иногда люди рождаются без рук.
— А как же они тогда играют в мячик, без рук?
— Они не могут играть в мячик.
— Мне это не нравится, — объявил он. Он снова взглянул на свои руки и сжал пальцы.
— А почему у людей бывают руки? — спросил он после некоторого молчания.
— Потому что они есть, — подобный вопрос оказался мне не под силу.
— А почему они есть?
— Потому что внутри твоего тела есть специальный код.
— Какой код?
— Как инструкция. Он говорит твоему телу, как оно должно расти.
— Код?
— Это такой набор указаний. План.
— Ну надо же…
Это его озадачило.
— Как в твоем конструкторе. Ты смотришь на картинку и собираешь то, что видишь на ней. Вот такой план.
— Ну надо же…
Я не был уверен в том, понял он меня или нет. Он еще немного подумал над услышанным, а затем посмотрел на меня.
— А если ребеночка достать из мамы раньше, то что с ним будет?
— Он уходит.
— Куда?
— Просто уходит, — сказал я, не желая дальше развивать эту тему.
— Вот как, — сказал Джонни. Он слез с моего колена. — А правда, что дядя Арт аборционист?
— Нет, — ответил я. — Это неправда.
Ответить иначе я не мог, зная, что в противном случае мне очень скоро пришлось бы объясняться с его детсадовской воспитательницей по поводу того, что у моего ребенка есть дядя-аборционист. Но на душе у меня все равно было прескверно.
— Хорошо, — сказал он. — Я очень рад.
На этом разговор был окончен, и он отошел от меня.
Джудит сказала мне:
— Почему ты совсем ничего не ешь?
Я отодвинул от себя тарелку:
— Мне не хочется есть.
Тогда Джудит сказала, обращаясь к Джонни:
— Джонни, ты должен доесть все, чтобы на тарелке ничего не оставалось.
Сынишка держал вилку, крепко зажав ее в маленьком кулачке.
— Мне не хочется есть, — заявил он и посмотрел на меня.
— Ну конечно же ты хочешь есть, — сказал я.
— Нет, — возразил он. — Не хочу.
Дебби, которая была еще так мала, что ее было едва-едва видно из-за стола, бросила свои нож и вилку.
— Тогда мне тоже не хочется есть, — объявила она. — Это невкусно.
— А по-моему это очень вкусно, — возразил я, покорно отправляя в рот очередной кусок. Дети с подозрением воззрились на меня. Особенно Дебби: для своих трех лет она казалась наредкость уравновешенным и рассудительным ребенком.
— Ты просто хочешь, папочка, чтобы мы ели.
— Мне нравится еда, это очень вкусно.
— Это ты нарочно так говоришь.
— Нет, честно.
— А почему ты тогда не улыбаешься? — спросила Дебби.
К счастью, в этот момент Джонни все же решил съесть еще.
— Вкусно, — объявил он, поглаживая себя по животу.
— Правда? — спросила Дебби.
— Да, — подтвердил он. — Очень вкусно.
Дебби задумалась. Ей нужно обязательно во всем убедиться самой. Но набрав полную вилку и уже поднося ее ко рту, она нечаянно уронила ее содержимое себе на платье. И тогда, как и всякая нормальная женщина в подобной ситуации, она начала злиться на всех и вся, немедленно заявив, что это ужасно, что ей это не нравится и поэтому есть она больше не будет. Вот так. Тогда, обращаясь к дочке, Джудит стала называть ее «молодой леди», и это был верным признаком того, что Джудит тоже начинает злиться. Дебби выбралась из-за стола, в то время, как Джонни продолжал есть, а потом наконец поднял свою тарелку и гордо показал ее нам: чистая, все съел.
Прошло еще полчаса, прежде чем дети были уложены спать. Все это время я оставался в кухне; Джудит вошла и спросила:
— Будешь кофе?
— Да. Не отказался бы.
— Не сердись на детей, — сказала она. — Им пришлось пережить несколько утомительных дней.
— Как и всем нам.
Она налила кофе и села за стол напротив меня.
— У меня все не идут из головы те письма, — призналась она. — Те, что получила Бетти.
— А что те письма?
— Я думала о том, что за ними стоит. Ведь есть тысячи людей, они вокруг нас, они повсюду, и складывается такое впечатление, что они только и делают, что дожидаются подходящего случая. Тупые, ограниченные фанатики…
— Это называется демократия, — сказал я. — На этих людях держится страна.
— Ты смеешься надо мной.
— Ни в коем случае, — возразил я. — Я знаю, что ты имеешь в виду.
— Мне делается страшно при мысли об этом, — призналась Джудит. Она пододвинула мне сахарницу, а потом сказала: — Иногда я думаю, что мне очень хочется поскорее уехать из Бостона. И уже никогда не возвращаться сюда.
— В других местах все то же самое, — ответил я. — Нужно постараться просто свыкнуться с этим.
Я убил два часа в своем кабинете, просматривая старые журнальные вырезки и статьи. И все это время я напряженно думал. Я старался свести все воедино: сопоставить Карен Рэндалл, и Супербашку, и Алана Зеннера, и Анжелу с Пузыриком. Я попытался логически объяснить поведение Вестона, но в конце концов запутался окончательно и все начало представляться напрочь лишенным всякого смысла.
Джудит вошла ко мне и сказала:
— Уже девять часов.
Я встал и надел пиджак от костюма.
— Ты куда-то собираешься?
— Да.
— Куда.
Я усмехнулся.
— В бар, — пояснил я. — Это в центре города.
— Но зачем?
— Разрази меня гром, если я сам это знаю.
Бар «Электрик-Грейп» находился в самом конце Вашингтон-Стрит. С виду он оказался ничем не примечательным кирпичным зданием с большими окнами. Окна были затянуты бумагой, и поэтому заглянуть вовнутрь было невозможно. На бумаге было написано: «Сегодня и каждый вечер: „Зефиры“ и Танцующие Девочки.» Направляясь к входу, я слышал доносящиеся из бара звуки рок-н-ролла.
Был четверг, десять часов вечера, и время тянулось медленно. Заезжих моряков на улице почти не видно, а немного поодаль призывно маячат две проститутки. Еще одна разъезжает по кварталу в маленьком спортивном автомобильчике; проезжая мимо, она обернулась в мою сторону и захлопала густо накрашенными ресницами. Я вошел в бар.
В помещении было жарко и душно, здесь терпко пахло потом и стоял оглушительный грохот, от которого сотрясались стены и от этого даже воздух казался густым и липким. С непривычки у меня зазвенело в ушах. Я остановился у входа, давая глазам привыкнуть к темноте комнаты. Вдоль одной из стен были расставлены дешевые деревянные столики; стойка бара находилась у стены напротив. Перед сценой оставалось небольшое пространство для танцев; двое матросов лихо отплясывали здесь с двумя толстыми, непромытого вида девицами. Танцоров кроме них в баре не нашлось.
«Зефиры» на сцене старались вовсю. Их было пятеро — в руках у троих были электрогитары, еще один ударник и солист, который самозабвенно манипулировал с микрофоном, то и дело заступая за его стойку то одной ногой, то другой. Они производили много шума, но делали это с каким-то явным безразличием, как будто дожидаясь чего-то, просто убивая время за игрой.
По обеим сторонам сцены танцевали две девицы. На них были бикини с оборками. Одна из девушек была несколько полноватой, а вторая хоть и двигалась весьма неуклюже, но у нее было довольно миловидное лицо. При ярком свете сценических ламп их кожа казалась белой, как мел.
Я подошел к бару и заказал себе виски со льдом. Лед растает и «скотч» окажется разбавленным водой, как раз то, что мне было нужно.
Расплатившись с барменом, я повернулся к сцене и начал разглядывать участников группы. Роман был одним из гитаристов, жилистый молодой человек лет, должно быть, около тридцати, с густой шевелюрой черных вьющихся волос. В розовых огнях сцены было видно, что его темная кожа блестит от пота. Играя, он смотрел себе на пальцы.
— Здорово играют, — сказал я, обращаясь к бармену.
Он пожал плечами.
— Вам нравится такая музыка?
— Конечно. А вам нет?
— Дерьмо, — бармен был предельно краток. — Все дерьмо.
— А какая музыка вам нравится?
— Оперная, — ответил он, отходя от меня, чтобы обслужить другого посетителя. Я так и не понял, шутил ли он или говорил серьезно.
Я остался стоять с бокалом в руке. Наконец «Зефиры» доиграли свое произведение до конца, и два матроса, все еще топтавшихся на оставленном для танцев «пятачке» заапплодировали. Они оказались единственными благодарными слушателями на весь бар. Солист группы, все еще приходя в себя после песни и от этого нетвердо державшийся на ногах, прильнул к микрофону и выдохнул в него: «Спасибо. Спасибо всем.» — с таким видом, как будто ему устроили многотысячную овацию.
Затем он сказал.
— А сейчас мы исполним старое произведение из репертуара Чака Берри.
Этим произведением оказалась песня «Длинная зануда Салли». Действительно старая песня. Достаточно старая для того, чтобы я мог знать о том, что в свое время ее исполнял Малыш Ричард, но никак не Чак Берри. Достаточно старая, чтобы я запомнил ее еще с тех пор, когда задолго до женитьбы я приглашал своих знакомых девчонок в заведения, подобные этим, с тех времен, когда негры считались чем-то из разряда живых игрушек, даже не людьми, а просто тем, что создавало музыкальный фон. Это были те времена, когда белые парни могли запросто появиться в Гарлеме, чтобы провести вечер в баре «Аполло».
Давно минувшие времена.
Они играли старую песню хорошо, громко и быстро. А вот Джудит рок-н-ролл не нравится, и это очень прискорбно; я же, напротив, всегда был без ума от него. Но в годы моей юности он был еще не в моде. Тогда это считалось моветоном и безвкусицей. Все были без ума от Лестера Ланина, Эдди Дэвиса, и Леонарда Бернштайна, и твист тогда тоже еще не танцевали.
Времена меняются.
Наконец «Зефиры» отыграли свою программу. Подсоединив проигрыватель к своим колонкам, они включили запись, а сами поспрыгивали со сцены и направились к бару. Когда Роман расположился за стойкой, я подошел к нему и тронул за руку.
— Купить тебе выпить?
Он удивленно посмотрел на меня.
— С чего это?
— Я фанат Малыша Ричарда.
Он смерил меня взглядом.
— Будет трепаться-то…
— Нет, я серьезно.
— Тогда водку, — сказал он, усаживаясь за стойку рядом со мной.
Я заказал водку. Заказ был выполнен, и он одним залпом опрокинул в себя целый бокал.
— Давай еще по одной, — предложил он мне, — а потом поговорим о Малыше Ричарде, идет?
— О-кей, — согласился я.
Он взял еще один бокал с водкой и направился с ним за столик у противоположной стены. Я последовал за ним. Его серебрянный костюм поблескивал в полутьме зала. Мы расположились за свободным столом, он взглянул на бокал и сказал:
— А теперь можно и на серебрянную блямбу можно взглянуть.
— Что? — не понял я.
Он понимающе взглянул на меня.
— Где твоя бляха, детка? Значок такой, маленькая такая брошечка. Пока ты мне его не покажешь, я ничего говорить не буду.
Вид у меня, наверное, был довольно озадаченный.
— Господи Иисусе, — страдальчески проговорил он, — неужели я доживу до того дня, когда среди легавых станут попадаться хоть более или менее соображающие?
— Я не из полиции, — сказал я.
— А то как же, — он поднялся и взял со стола свой бокал.
— Подожди, — остановил его я. — Я сейчас покажу тебе кое-что.
Я достал бумажник и извлек из него свою карточку врача. Было темно, и поэтому ему пришлось наклониться, чтобы получше рассмотреть ее.
— Меня не проведешь, — недоверчиво объявил он мне. Но тем не менее он снова вел за стол.
— Это правда. Я врач.
— Ну ладно, — согласился он. — Ты врач. Хотя я и чую в тебе легавого, но ты как будто врач. Но только уговор: видишь вон тех ребят? — с этими словами он кивнул в сторону своих приятелей из группы. — В случае чего, все они подтвердят, что ты показал мне карточку врача, а не бляху. Это называется обман, детка. В суде такой трюк не пройдет. Ясно?
— Я просто хотел поговорить.
— Меня не проведешь, — сказал он, потягивая водку. Он усмехнулся. — Земля слухом полнится.
— В самом деле?
— Ага, — сказал он, снова взглянув мне в лицо. — Кто тебе сказал об этом?
— Так получилось.
— Как получилось?
Я пожал плечами.
— Просто… получилось.
— Куда это пойдет?
— Мне.
Он рассмеялся.
— Тебе? Ладно, мужик, давай по-серьезному. Тебе это не пригодится.
— Ну что ж, — вздохнул я. Я встал из-за стола и собрался было уходить. — Наверное я действительно обратился не по адресу.
— Постой, детка. Куда же ты?
Я остановился. Он по-прежнему оставался сидеть за столом, глядя на водку, обхватив руками бокал.
— Присядь. — Еще какое-то время он продолжал молча разглядывать бокал, и наконец сказал: — Товар первоклассный. Чистый, ничем не разбавленный. Высшее качество и поэтому цена тоже высокая, понял?
— О-кей, — сказал я.
Он нервно почесал запястья.
— Сколько?
— Десять. Пятнадцать. Сколько есть.
— У меня есть столько, сколько тебе надо.
— Тогда пятнадцать, — сказал я. — Но сначала посмотреть.
— Да-да, конечно. Увидишь сначала, можешь не беспокоиться.
Он продолжал почесывать руки, скрытые под серебристой тканью, а затем улыбнулся:
— Но прежде один вопрос.
— Что?
— Кто тебе сказал?
Я несколько смутился.
— Анжела Хардинг, — сказал я.
Его это, по всей видимости, сильно озадачило. Я начал подумывать о том, что, очевидно, сболтнул лишнего. Он заерзал на стуле, как будто все еще решая, что со мной делать, а потом спросил:
— Она твоя знакомая?
— В какой-то степени.
— Когда ты виделся с ней в последний наз?
— Вчера, — признался я.
Он медленно кивнул.
— Выход, — снова тихо заговорил он, — вон так. Я даю тебе ровно тридцать секунд на то, чтобы убраться отсюда, предже, чем я отверну тебе башку. Слышал меня, скотина легавая? Тридцать секунд.
Тогда я сказал.
— Ну ладно, это была не сама Анжела. Мне сказала ее подружка.
— Кто именно?
— Карен Рэндалл.
— Не знаю такую.
— А мне кажется, что вы очень близко знакомы.
Он отрицательно замотал головой.
— Не может такого быть.
— По крайней мере мне так было сказано.
— Тебя неверно информировали, детка. А ты и поверил.
Я вытащил из кармана его фотографию.
— Вот это из ее комнаты в колледже.
Но не успел я опомниться, как он стремительно выхватил снимок у меня из рук и изодрал его в клочки.
— Какое фото? — как не в чем ни бывало спросил он. — Не знаю я, о каком таком фото идет речь. А телку твою я в глаза никогда не видел.
Я откинулся на спинку стула.
Он зло глядел на меня.
— Проваливай отсюда.
— Я пришел сюда за тем, чтобы кое-что купить, — сказал я. — И без товара я никуда не уйду.
— Или ты сейчас же выметешься отсюда, или пеняй на себя.
Он снова почесал руки. Глядя на него, я понял, что больше мне все равно ничего узнать не удастся. Он не был настроен на разговор со мной, а заставить его говорить я не мог.
— Ну что же, ладно, — сказал я, вставая из-за стола и оставляя на нем свои очки. — Кстати, ты не подскажешь мне, где можно разжиться тиопенталом?
На мгновение глаза его округлились. Затем он переспросил:
— Чем-чем?
— Тиопенталом.
— Не знаю. Никогда не слышал. Я теперь проваливай отсюда, прежде, чем кто-нибудь из вон тех ребятишек у бара не настучал тебе по мозгам.
Я вышел на улицу. Было холодно; снова зарядил бесконечный, мелкий дождик. Я глядел на Вашингтон-Стрит и яркие огни других рок-н-ролльных заведений, стриптиз-шоу и ночных дискотек: я подождал с полминуты, а затем вернулся обратно.
Мои очки все еще лежали на столе, где я их и оставил. Я забрал их и снова направился к выходу, не приминув по пути окинуть взглядом помещение бара.
Роман звонил куда-то из телефона-автомата, находящегося в углу.
Это все, что мне надо было узнать.
За углом, в одном из домов в самом конце квартала располагалась маленькая закусочная, обыкновенная замызганная забегаловка с самообслуживанием и высокими столами, за которыми едят стоя. Гамбургеры по двадцать центов за штуку. У забегаловки была большая застекленная витрина. Войдя в помещение, я увидел двоих девочек-подростков, жующих и хихикающих одновременно, парочку угрюмых бродяг в потрепанных непомерно длинных, едва ли не до пят, пальто. У одной из стен собрались трое матросов, они весело смеялись и хлопали друг дружку по спине, очевидно, оживляя в памяти подробности недавнего приключения или же планируя очередное. Телефон был у дальней стены.
Я позвонил в «Мем» и попросил разыскать доктора Хаммонда. Мне было сказано, что этой ночью у него было дежурство в отделении неотложной помощи; и мой звонок был тут же переадресован туда.
— Нортон, это Джон Берри.
— Что случилось?
— Мне нужна кое-какая информация из вашего архива.
— Тебе повезло, — сказал Хаммонд. — Ночь в целом спокойная. Всего-то одна или две рваные раны да парочка подравшихся пьяниц. Все. Так что тебе надо?
— Запиши, — сказал я. — Роман Джоунз, негр, примерно двадцати четырех или -пяти лет. Мне нужно узнать, не поступал ли он когда-либо в вашу больницу и не наблюдался ли в какой-нибудь из клинник. Мне нужны даты.
— Понятно, — сказал Хаммонд. — Роман Джоунз. Поступление в больницу и клинические обращения. Пойду гляну.
— Спасибо тебе, — поблагодарил я.
— Ты еще перезвонишь?
— Нет, я попозже сам заеду к тебе в отделение.
Тогда я еще не ведал о том, что в свете грядущих событий, это обещание можно было по праву считать самым выдающимся преуменьшением года.
Закончив разговор и положив трубку, я вдруг почувствовал, что хочу есть. И тогда я взял себе хот-дог и кофе. Я никогда не беру гамбургеры в подобного рода сомнительных заведениях. С одной стороны, потому что в них вместо нормального мяса могут положить дешевую конину, или крольчатину, или потроха или еще что угодно, главное, чтоб это можно было пропустить через мясорубку. А с другой стороны, еще и потому что, в подобной продукции обычно содержится столько болезнетворных микробов, что их, наверное, с лихвой хватило бы на то, чтобы перезаразить целую армию. Взять для примера хотя бы трихинеллез — по нему Бостон в шесть раз опережает среднестатистический показатель по стране. Так что излишняя осторожность не помешает.
У меня есть друг, и по специальности он бактериолог. Весь его рабочий день проходит в больничной лаборатории, где он и его коллеги занимаются тем, что культивируют микроорганизмы, вызвавшие заболевания у пациентов. Так вот, этот парень доработался до того, что его невозможно никуда затащить на обед, даже в такие приличные места как «У Джозефа» или «Локе-Обер». Он никогда не станет есть бифштекс с кровью. Он боится. Однако, однажды я все же попал на обед в его компании, и это на самом деле ужасно — пока мы ели горячее, он прямо-таки извелся, на него было жалко смотреть. А по выражению его лица не составляло труда догадаться, что именно в этот самый момент он представляет себе чашки Петри с кровяным агаром, и прожилками проросших крошечных колоний. И в каждом куске отправляемом в рот ему мерещятся эти самые колонии. Стафилококки. Стрептококки. Грамотрицательные бациллы. Жизнь его безнадежно исковеркана.
И все же хот-доги в этом отношении не столь опасны — не намного, конечно, но все-таки — и поэтому я взял себе один хот-дог и кофе, отошел в сторону и встал у высокого прилавка, выбрав место у окна. Я ел и глядел на уличный людской поток.
Я вспомнил о Романе. Мне было не по себе от того, что он наговорил мне в баре. Но он торгует зельем, это однозначно; и очевидно, это нечто сильнодействующее. И это не марихуана — ее можно запросто купить на каждом углу, для него это было бы слишком просто. Промышленный выпуск ЛСД тоже прекращен, но вот лизергиновая кислота, служащая исходным веществом для получения требуемого наркотика, тоннами производится в Италии, и любой школьник, мало-мальски смыслящий в химии и запасшийся некоторыми реактивами и несколькими колбами из школьной лаборатории, запросто может самостоятельно довести этот процесс до конца. А получить псилоцибин и ДМТ даже еще проще.
Наверное Роман имеет дело с опиумом, морфином или героином. Это уже значительно усложняло дело — в частности, если вспомнить его реакцию на упоминание об Анжеле Хардинг или Карен Рэндалл. Я еще не мог предположить, какая здесь может быть взаимосвязь, и все же меня не покидало ощущение, что очень скоро я обо всем узнаю.
Я доел хот-дог и теперь просто пил кофе. В очередной раз бросив взгляд в окно, я увидел, как мимо по улице торопливо прошел Роман. Он не заметил меня. Он глядел куда-то вперед, был чем-то встревожен, и, судя по всему, настроен весьма решительно.
Я залпом допил кофе и поспешил за ним.
[Примечание редактора: описание трех этапного процесса синтеза диэтиламида лизергиновой кислоты (ЛСД) из обычного сырья было исключено из данной рукописи.]
Он шел впереди, обгоняя меня на полквартала, и я держался на почтительном расстоянии позади него. Он спешил сквозь толпу, расталкивая прохожих. Он выходил на Стюарт-Стрит, и но я не выпускал его из виду. Затем он повернул налево и направился к автостраде. Я последовал за ним. Это было пустынное место; я остановился и закурил сигарету. Я старался поплотнее запахнуть на себе плащ и жалел о том, что не удосужился надеть шляпу. Если он сейчас оглянется назад, то наверняка узнает меня.
Роман прошел еще один квартал, затем снова повернул налево. Он как будто возвращался наза. Я не понял этого маневра, но решил быть поосторожнее. Он шел торопливо, едва не срываясь на бег, это были движения испуганного человека.
Теперь мы были на Харви-Стрит. Здесь находилась несколько китайских ресторанчиков. Я остановился у одного уз них, делая вид, что читаю меню. Роман не оглядывался назад. Он прошел еще один квартал, а затем повернул направо.
Я поспешил следом.
К югу от Коммонз городской облик разительно меняется. Так, на Тремонт-Стрит расположены дорогие магазины и первоклассные театры. Вашингтон-Стрит находится всего в квартале отсюда, и характер тамошних увеселительных заведений рассчитан на менее взыскательную публику: бары, проститутки и кинотеатры, в которых крутят порнофильмы. Еще далее кварталом дела обстоят еще круче. Потом идет квартал с китайскими ресторанчиками, где я сейчас и оказался. Еще дальше квартал оптовых магазинчиков. В основном ткани.
Теперь мы шли по этим улицам.
Магазины были погружены во тьму. В витринах были выставлены рулоны тканей. Были здесь и большие железные ворота из рифленого железа, куда подъезжали для погрузки и разгрузки грузовики. Несколько маленьких галантерейных лавчонок. Магазинчик театральной бутофории, в витрине которого были выставлены костюмы — чулки для танцовщицы кордебалета, старая военная униформа, несколько париков. В полуподвальном этаже располагался зал для игры в пул, откуда слышался тихий стук шаров.
На улицах царили темнота и сырость. Навстречу почти не попадалось прохожих. Роман быстро прошел еще один квартал, и затем остановился.
Я успел нырнуть в какой-то дверной проем. Какое-то время он стоял, оглядываясь по сторонам, а потом отправился дальше. Я снова последовал за ним.
Он петлял по улицам, несколько раз возвращаясь обратно и часто останавливался, чтобы оглянуться назад. Один раз мимо проехала машина, шины шелестели на мокром тротуаре. Роман бросился в тень, и вышел оттуда только когда машина скрылась из виду.
Он нервничал, это хорошо.
Я шел за ним еще по крайней мере с четверть часа. Я никак не мог решить, то ли он на самом деле настолько осторожен или же просто убивает время. Он останавливался несколько раз, и глядел на то, что теперь было у него в руке — может быть часы, может быть еще что-нибудь. Я не мог разглядеть.
Наконец он направился на север, придерживаясь дальних улочек, обходя стороной Коммонз и Легислатуру Штата. И только теперь я понял, что он направляется на Бикон-Хилл.
Прошло еще десять минут, и я должно быть, утратил бдительность, потому что случилось так, что я потерял его из виду. Он бросился за угол, а когда, буквально несколько мгновений спустя, я подоспел на то же место, то его нигде не было видно: улица была совершенно пустынна. Я остановился, прислушиваясь к звуку шагов, но все было тихо. Это меня обеспокоило, и я поспешил вперед.
Все произошло очень быстро.
Что-то холодное, влажное и очень тяжелое ударило меня по голове и я почувствовал острую боль, холодившую лоб, а потом сильный удар в живот. Я упал на тротуар, и мир закружился у меня перед глазами. Я слышал крик и шаги, а потом была пустота.
Это было очень странное зрелище, я чувствовал себя как будто во сне, где все перемешалось. Дома казались черными и огромными, они возвышались и нависали надо мной, угрожая вот-вот обрушиться. И им не было видно конца и края. Мне было мокро и холодно, мое лицо было мокрым от непрекращающегося дождя. Я немного приподнялся на тротуаре и увидел, что асфальт был красным.
Я приподнялся на локте. Кровь капала на плащ. Я тупо смотрел на красный асфальт. Черт возьми, сколько кровищи. Моя кровь?
В животе у меня забурлило и меня вырвало. Ужасно кружилась голова, и все перед глазами стало на мгновение зеленым.
Наконец, сделав над собой усилие, мне удалось подняться на колени.
Где-то вдалеке я слышал вой сирен. Довольно далеко, но этот звук как будто становился ближе. Я нетвердо стоял на ногах и прислонился к автомобилю, что был припаркован у обочины. Я не знал, где я; на улице было темно и тихо. Я глядел на залитый кровью тротуар, и раздумывал над тем, что же мне теперь делать.
Звук сирен становился ближе.
Спотыкаясь, я забежал за угол и здесь остановился, чтобы перевести дух. Сирены были совсем близко; их голубой свет осветил улицу, на которой я только что стоял.
Я снова побежал. Я не знал, как далеко удалось мне уйти от того места. Я не знал, где я теперь находился.
Я продолжал бежать, пока не увидел такси. Машина с работающим вхолостую мотором была припаркована у стоянки.
Я сказал таксисту:
— Довезите меня до ближайшей больницы.
Он посмотрел на мое лицо.
— Еще чего не хватало, — сказал он.
Я хотел было сесть в машину.
— Отвали, приятель. — Он захлопнул дверцу и уехал прочь, оставляя меня стоять посреди улицы.
В далеке я снова услышал звуки сирен.
Меня захлестнула новая волна слабости. Я опустился на тротуар и ждал, пока приступ пройдет. Меня снова стошнило. С лица по-прежнему капала кровь. Маленькие красные капельки падали на землю, смешиваясь с тем, что было только что исторгнуто из себя моим желудком.
Дождь не утихал. Я дрожал от холода, но как раз именно это и удерживал меня от того, чтобы потерять сознание. Я поднялся на ноги и попробовал вспомнить, как все было; я находился где-то южнее Вашингтон-Стрит; на последнем указателе, была надпись Керли-Плейс. Мне это название ни о чем не говорило. И тогда я пошел вперед наугад, нетвердо ступая, часто останавливаясь.
Я надеялся, что иду в верном направлении. Я знал, что теряю кровь, но не имел понятия, насколько серьезной может оказаться моя рана. Через каждые несколько шагов мне приходилось останавливаться, чтобы прислониться к каой-либо из машин и перевести дыхание.
Мне стало еще хуже.
Я споткнулся и упал, сбивая о тротуар колени и чувствуя адскую боль. Через некоторое время сознание мое все же несколько прояснилось, и я смог снова подняться с земли. Насквозь промокшие ботинки скрипели при ходьбе. Вся моя одежда была насквозь мокрой от дождя и моего собственного пота.
Я постарался сосредоточиться на скрипе своих туфель и заставил себя идти дальше. Медленно, шаг за шагом. В трех кварталах впереди себя я увидел зажженные фонари. Я знал, что мне это по силу.
Шаг за шагом.
Я прислонился на минутку к синему автомобилю у обочины, только на минутку, чтобы можно было перевести дух.
— Вот так. Вот так, осторожнее.
Кто-то поднимал меня. Я сидел в машине и меня вытаскивали из нее. Кто-то забросил мою руку к себе на плечо, и я шел. Впереди яркие огни. Вывеска: «Отделение неотложной помощи». Горит голубая лампа. Медсестра остановилась в дверях.
— Давай, иди медленно. Все будет в порядке.
Мне казалось, что моя голова с трудом удерживается на шее. Я попытался, что-то сказать, но во рту у меня все пересохло. Мне было очень холодно и очень хотелось пить. Я взглянул на человека, помогавшего мне идти. Пожилой человек, лысый и с седой бородой. Я старался идти ровнее и тверже держаться на ногах, чтобы как можно меньше обременять его, но ноги были словно ватными и еще меня бил озноб.
— Хорошо, парень. Иди. Молодец.
У него был грубоватый голос. Медсестра вышла нам навстречу, выступая из моря ослепительного света, увидела меня и тут же поспешила обратно. Из двери появились двое врачей-практикантов, которые тут же подхватили меня под руки. Они были сильными и высокими, я почувствовал, что меня приподнимает над землей так, что теперь лишь мыски моих туфель едва чиркали по лужам. Моя голова была наклонена вперед, и я чувствовал, как дождевые капли затекают за шиворот. Лысый человек забежал вперед и распахнул двери.
Мы оказались в помещении, и там было тепло. Меня уложили на застеленный простыней стол и начали раздевать, но вся одежда насквозь вымокла и пропиталась кровью; вещи липли к моему телу и в конце концов их стали резать ножницами. Это было очень нелегко, и наверное растянуло на многие часы. Я лежал с закрытыми глазами: потому что лампы под потолком горели очень ярко, они слепили глаза и на них было больно смотреть.
— Взять кровь на гематокрит и сделать перекрестную пробу, — сказал один из врачей. — И подготовьте комплект номер четыре и шовный материал во втором кабинете.
Они что-то делали с моей головой; я почти не ощущал того, как чьи-то руки прижимают марлевые салфетки к моей коже. Лоб казался холодным и онемевшим. К этому времени им удалось меня раздеть. Меня растерли жестким полотенцем и укутали в одеяло, а потом переложили на другой стол, который тоже был застелен простыней, который тут же покатился по коридору. Я открыл глаза и увидел, что тот пожилой человек с бородой с беспокойством смотрит на меня.
— Где вы его нашли? — спросил один из врачей.
— На машине. Он лежал на машине. Сначала я подумал, что он просто напился до бесчувствия. Это было на дороге, понимаете, и я испугался, что он может угодить кому-нибудь под колеса, поэтому я остановился, чтобы убрать его оттуда. Подойдя поближе, я увидел, что он хорошо одет и весь в крови. Я не знаю, что с ним случилось, но на вид он был совсем плох, и поэтому я привез его сюда.
— А вы не знаете, что это может быть? — спросил практикант.
— По-моему, его избили.
— У него нет бумажника, — сказал практикант. — Сколько он вам должен за проезд?
— Ничего, пустяки, — сказал лысый.
— Я уверен, что он пожелает заплатить вам.
— Пустяки, — повторил таксист. — Ну ладно, мне пора.
— Все же оставьте свои координаты у секретаря, — сказал практикант.
Но пожилой таксист уже скрылся за дверью.
Меня привезли в комнату, стены которой были выложены голубым кафелем. У меня над головой был включен хирургический светильник. На меня смотрели чьи-то лица, наполовину скрытые под марлевыми повязками. На руки врачей натянуты резиновые перчатки.
— Сначала остановим кровотечение, — сказал все тот же врач. — А потом сделаем рентген. — Он взглянул на меня. — Вы очнулись, сэр?
Я кивнул и хотел что-то сказать.
— Нер разговаривайте. У вас может быть сломана челюсть. Сейчас я закрою рану у вас на лбу, а там посмотрим.
Медсестра умыла меня. Сначала теплым мылом. Губки быстро пропитывались кровью и их приходилось менять.
— Теперь спирт, — сказала она. — Может немного щипать.
Молодые врачи-практиканты осматривали рану и разговаривали между собой.
— Наверное лучше отметить это как шести сантиметровый наружный порез на правом виске.
Я почти не чувствовал жжения спирта. Он холодил кожу и немного пощипывал, вот и все.
В руках практикант держал кривую хирургическую иглу, вставленную в иглодержатель. Медсестра отступила назад, и он склонился над моей головой. Я ожидал почувствовать боль, но чувствовал лишь легкое покалывание. Накладывая швы, он сказал:
— Черт, какой глубокий порез. Совсем как хирургический.
— Нож?
— Может быть, но я сомневаюсь в этом.
Медсестра наложила мне на руку жгут и брала кровь из вены.
— Введите ему еще противостолбнячную сыворотку, — сказал практикант, продолжая накладывать швы. — И пенициллин. — Тут он обратился ко мне. — Моргните один раз, если «да», и два раза, если «нет». У вас есть аллергия на пенициллин?
Я моргнул два раза.
— Вы уверены?
Я моргнул один раз.
— Хорошо, — сказал практикант. Он все еще зашивал рану. Медсестра сделала мне два укола. Второй практикант осматривал мое тело и не говорил ничего.
Должно быть я снова потерял сознание. Вновь открыв глаза, я увидел, что над головой у меня установлен огромный рентгеновский аппарат. Кто-то раздраженно повторял: «Осторожно. Да осторожнее же.»
Я снова впал в забытье.
Очнулся я уже в совсем другой комнате. Стены в ней были выкрашены светло-зеленой краской. Занимавшиеся мной практиканты подносили еще сырые рентгеновские снимки к свету и обсуждали их между собой. Затем один из них ушел, а второй подошел ко мне.
— С вами как будто все в порядке, — сказал он. — Возможно у вас выбито несколько зубов, но трещин и перекосов как будто нет.
Туман в голове рассеивался; я приходил в себя и уже был в состоянии спросить:
— Рентгенолог смотрел снимки?
Этот вопрос застал их врасплох. Они приехали, и в этот момент, должно быть, думали о том же, что и я: о том, что разбирать снимки черепа очень нелегко, и для этого необходимо соответствующий опыт. Они так же не ожидали, что я могу задать подобный вопрос.
— Нет, рентгенолога сейчас нет на месте.
— А где же он тогда?
— Вышел за кофе.
— Тогда пусть он войдет обратно, — сказал я. У меня во рту все пересохло; челюсть болела. Я дотронулся рукой до щеки и обнаружил большой и очень болезненный желвак. Не удивительно, что они беспокоились о том, что могут быть трещины.
— Какой у меня крит? — снова спросил я.
— Что вы сказали, сэр?
Им было трудно понимать меня, потому что язык у меня заплетался и речь от этого казалась неразборчивой.
— Я сказал, какой у меня гематокрит?
Они снова переглянулись между собой, а затем один ответил:
— Сорок, сэр.
— Принесите мне воды.
Один из них отправился за водой. А другой изумленно глядел на меня, как будто только что признал во мне человеческое существо.
— А вы врач, сэр?
— Нет, — огрызнулся я. — Я хорошо осведомленный пигмей.
Смутившись, он вытащил из кармана блокнот м спросил:
— Вы поступали когда-либо на лечение в эту больницу?
— Нет, — сказал я. — И сейчас не собираюсь этого делать.
— Сэр, но вы поступили сюда с резанной раной…
— Это мое дело. Дайте мне зеркало.
— Зеркало?
Я вздохнул.
— Хочу посмотреть, чего вы там нашили.
— Сэр, если вы врач…
— Дайте мне зеркало.
Зеркало и стакан воды были доставлены мне с впечатляющей поспешностью. Сначала я быстро выпил воду; это было замечательно.
— Вам лучше не торопиться, сэр.
— Гематокрит сорок, и это совсем не плохо, — сказал я. — Вы тоже, кстати, об этом знаете.
Держа зеркало в руке, я рассматривал порез у себя на лбу. Я злился на практикантов, и это раздражение помогало мне забыть о боли. Я разглядывал изогнутый порез, который начинался повыше брови и спускался к уху.
Они наложили около двадцати швов.
— Как давно меня привезли? — спросил я.
— Около часа назад, сэр.
— Перестаньте называть меня сэром, — сказал я, — и сделайте еще один анализ крови. Я хочу убедиться, что нет внутреннего кровотечения.
— Сэр, но у вас пульс только семьдесят пять, и цвет вашей кожи…
— Делайте, что вам говорят, — сказал я.
Они снова взяли у меня кровь. Практикант набрал в шприц не меньше пяти кубиков.
— Боже, — сказал я. — Ведь это только на гематокрит.
Он виновато взглянул на меня и поспешно удалился. Небрежно работают. Для анализа требуется совсем немного крови, какая-то часть миллилитра, фактически может быть достаточно даже капли крови из пальца.
Я сказал, обращаясь оставшемуся практиканту.
— Мое имя Джон Берри. Я патологоанатом из «Линкольна».
— Да, сэр.
— Ничего записывать не надо.
— Да, сэр, — он отложил блокнот.
— Я к вам не поступал, и никаких документальных записей на сей счет быть не должно.
— Сэр, но если на вас напали и ограбили…
— На меня никто не нападал, — возразил я. — Я споткнулся и упал. И все. Нелепая случайность.
— Сэр, но характер травм, полученных вами, указывает на то…
— Мне нет дела до того, что я не соответствую ни одному из тех, случаев, что описаны в вашем учебнике. Я говорю вам, как было дело, и этого достаточно.
— Сэр…
— И без разговоров.
Я посмотрел на практиканта. На нем были белые брюки и халат, слегка забрызганный кровью; я догадался, что это, наверное, была моя кровь.
— У вас на халате нет карточки с именем.
— Нет.
— Тогда вам лучше приколоть ее. Потому что нам, пациентам, хочется знать, с кем мы говорим.
Он испустил глубокий вздох и затем сказал:
— Сэр, я еще учусь на четвертом курсе.
— Бог ты мой.
— Сэр.
— Послушай, сынок. Будет лучше, если ты уяснишь себе кое-что с самого начала. — Я был рад предоставившейся возможности лишний раз позлиться, потому что это придавало мне силы. — Я допускаю, что месячная практика в «неотложке» доставляет тебе особое удовольствие, но, согласись, что мне здесь радоваться нечему. Позови доктора Хаммонда.
— Кого, сэр?
— Доктора Хаммонда. Дежурного врача.
— Да, сэр.
Он направился к двери, и тут мне стало жалко его, я решил, что обошелся с ним слишком круто. В конце концов он был еще всего лишь студентом, и показался мне довольно славным парнем.
— Кстати, — окликнул я, — это вы накладывали швы?
Наступила длинная, неловкая пауза, и наконец он виновато сказал:
— Да, я.
— У вас хорошо получилось, — похвалил я его.
Он расплылся в улыбке:
— Спасибо, сэр.
— Не называйте меня сэром. Вы осмотрели рану, прежде чем зашить?
— Да, с… Да.
— И каковы ваши впечатления?
— Порез был наредкость чистым. Как будто резанули бритвой.
— Или скальпелем? — улыбнулся я.
— Я вас не понимаю.
— Мне почему-то кажется, что у вас сегодня будет веселая ночка, — сказал я. — Позовите сюда Хаммонда.
Оставшись в одиночестве, я уже не мог думать ни о чем, кроме боли. Хуже всего дело обстояло в животом; он болел так, как будто бы я проглотил шар для игры в кегли. Я перевернулся на бок, и почувствовал, что как будто стало лучше. Некоторое время спустя, вошел Хаммонд, за которым на некотором расстоянии следовал уже знакомый мне студент-четверокурсник.
Хаммонд сказал:
— Привет, Джон.
— Привет, Нортон. Как успехи?
— Я не видел, когда тебя привезли, — сказал Нортон, — иначе бы я сам…
— Не бери в голову. Твои ребята замечательно и сами со всем справились.
— Что с тобой случилось?
— Просто несчастный случай.
— Тебе повезло, — объявил Нортон, разглядывая мою рану. — Задет висок. Кровь, небось, била фонтаном. Но гематокрит этого не показывает.
— У меня большая селезенка, — сказал я.
— Может быть. А как ты себя чувствуешь?
— Как кусок дерьма.
— Голова болит?
— Немного. Но сейчас уже лучше.
— Может быть есть ощущение сонливости? Или тошнота?
— Перестань, Нортон…
— А теперь приляг, — сказал Нортон. Он вынул световод и проверил реакцию зрачков, затем посмотрел через офтальмоскоп на глазное дно. После этого он проверил рефлексы. Ноги и руки.
— Вот видишь, — сказал я. — Ничего.
— И все же у тебя может быть гематома.
— Не-а.
— Мы хотим, чтобы ты остался здесь на сутки под наблюдением, — продолжал Хаммонд.
— Еще чего, — я сел на кровати, морщась от боли. Живот продолжал болеть. — Помоги мне встать.
— Боюсь, что твоя одежда…
— Была в клочья изрезана. Я знаю. Принеси мне белый халат с брюками, ладно?
— Халат? Но зачем?
— Я хочу присутствовать при том, когда привезут остальных, — сказал я.
— Каких еще «остальных»?
— Сам увидишь, — ответил я.
Студент спросил у меня, какой размер одежды я ношу, и сказал ему. Он направился было к двери, но Хаммонд остановил его, ухватив за руку.
— Обожди немного. — Он снова обернулся ко мне. — Ты получишь одежду только на одном условии.
— Нортон, ради бога, отстань от меня. У меня нет никакой гематомы. Потому что субдуральная гематома может проявиться только недели или даже месяцы спустя. Сам знаешь.
— А если она все же окажется эпидуральной? — продолжал упорствовать Хаммонд.
— На снимках черепа нет трещин, — сказал я. Эпидуральной гематомой называется как внутричерепное кровоизлияние, при котором повреждение артерии вызвано переломом костей черепа. Кровь собирается в черепе, оказывает давление на мозг, и это может стать причиной смерти.
— Ты же сам сказал, что рентгенолог еще не смотрел снимки.
— Нортон, имей совесть. Я же не восьмидесятилетняя леди, и поэтому уговаривать меня не надо.
— Ты получишь халат, — спокойно сказал он, — если останешься здесь на ночь.
— Но только без регистрации.
— Ладно, без регистрации. Просто побудешь, здесь, в отделении.
Я нахмурился.
— Хорошо, — согласился я наконец. — Здесь я побуду.
Студент отправился за одеждой для меня. Когда мы остались наедине, Хаммонд покачал головой и спросил.
— Кто это тебя так отделал?
— Скоро узнаешь.
— Этот студент и другой практикант теперь боятся тебя как огня.
— Я не нарочно. Но они в некотором роде были небрежны. Так что сами виноваты.
— Сегодня ночью из рентгенологов здесь дежурит Харрисон. Та еще скотина.
— Ты думаешь, что мне это должно быть интересно?
— Сам знаешь, как иногда бывает, — сказал он.
— Да, — согласился я. — Знаю.
Наконец мне были принесены белый халат и брюки, которые я тут же натянул на себя. Это было очень необычное ощущение; ведь прошло уже несколько лет с тех пор, как я впослеедний раз облачался в подобный наряд и очень гордился этим. И теперь материал казался мне слишком жестким на ощупь, и вообще чувствовал я себя не слишком удобно.
Ботинки мои тоже нашлись — промокшие насквозь и залитые кровью; я кое как вытер их и надел. Я чувствовал себя ослабшим и усталым, но мне во что бы то ни стало нужно было продержаться еще немного. Этой ночью все должно будет прийти к своей логической развязке. В этом я был уверен.
Потом я выпил немного кофе и съел сэндвич. Вкуса еды я не почувствовал, у меня было такое ощущение, что мне дали пожевать газетной бумаги, но все же есть было надо. Хаммонд все это время оставался со мной.
— Кстати, — сказал он, — я проверил Романа Джоунза, как ты и просил.
— И что?
— Он был здесь только раз. В урологической клинике. Поступил с признаками почечных колик, и там ему был сделан анализ мочи.
— А дальше?
— Гематурия. Красные кровяные клетки содержат ядра.
— Понятно.
Это классический случай. Зачастую пациенты объявляются в клиннике, жалуясь на сильные боли в нижней части живота и сниженный диурез. Наиболее вероятный диагноз — камни в почках, одно из пяти самых болезненных состояний; после постановки подобного диагноза больному практически тут же вводится морфин. Но для того чтобы убедиться наверняка врач назначает сделать анализ мочи, которая затем исследуется на содержание в ней крови. Почечные камни обычно раздражают мочевые пути и вызывают незначительные кровотечения.
Наркоманы, зная о сравнительной простоте подобного способа получения морфина, зачастую пытаются симулировать почечные колики. И у некоторых из них это получается очень правдоподобно; они знают симптомы и в точности их воспроизводят. Когда же их просят сдать мочу на анализ, то они просто отправляются в туалет, собирают мочу, а затем, уколов палец, капают в нее небольшую каплю крови.
Но некоторым из них все же не хочется колоть собственные пальцы. И поэтому вместо того, чтобы использовать на это собственную кровь, они пускают в дело заранее принесенную с собой кровь какого-нибудь животного, например, цыпленка. Но все дело в том, что в кровяных клетках цыплят содержатся ядра, в то время, как у человека они отсутствуют. Поэтому обнаружение подобных клеток в моче пациента, поступившего в больницу с почечными коликами, является однозначным указателем того, что это наркоман.
— А следов от иглы на нем не нашли?
— Нет. Он ушел из клиники, и больше никогда там не появлялся.
— Это уже интересно. Значит, возможно, что он колется.
— Да. Скорее всего.
После еды я почувствовал себя несколько лучше. Я поднялся на ноги, чувствуя боль и усталость. Я позвонил домой, Джудит, и сказал, что нахожусь в амбулатории «Мем», что со мной все в порядке, и волноваться незачем. Про удар по голове и порез на лбу я умолчал. Я не сомневался, что когда я в своем теперешнем виде заявлюсь домой, она закатит мне истерику, но все-таки нет нужды волновать ее заранее.
Я шел по коридору рядом с Хамондом, стараясь по возможности не морщиться от боли. Он то и дело интересовался у меня, как я себя чувствую, на что я неизменно отвечал, что чувствую я себя хорошо. Что на самом деле было далеко не так. После еды меня начало тошнить, и стоило мне лишь встать на ноги, и голова начала болеть еще сильнее. Но хуже всего то, что я чувствовал непомерную усталость. Я очень, очень устал.
Мы подошли ко входу в отделение неотложной помощи. Здесь было устроено нечто вроде стоянки, куда подъезжали машины скорой помощи. В здание больницы вели автоматически раскрывающиеся двери. Мы вышли из здания, и стояли, вдыхая холодный ночной воздух. Ночь стояла дождливая и туманная, и, казалось, ее холодный воздух оказывал на меня благотворное воздействие.
Хаммонд сказал мне.
— Ты очень бледный.
— Со мной все в порядке.
— Мы еще даже не успели убедиться в том, что у тебя нет внутреннего кровотечения.
— Со мной все в порядке, — повторил я.
— Если вдруг почувствуешь себя еще хуже, — настаивал Хаммонд, — скажи мне. Геройствовать здесь никчему.
— А я и не геройствую, — ответил на это я.
Мы стояли и ждали. Мимо нас по дороге, шурша шинами по мокрому асфальту, проехал случайный автомобиль. Кругом все было тихо.
— А что должно произойти? — сказал Хаммонд.
— Я пока что не уверен. Но мне кажется, должны будут привезти еще негра и девушку.
— Романа Джоунза? Он что, тоже замешан во всем этом?
— Думаю, что да.
Вообще-то я был более чем уверен, что избил меня именно Роман Джоунз, и никто иной. Точно я не помнил ничего; события предшествующие нападению припоминались смутно. Мне следовало бы ожидать этого. Память я не терял, как это бывает обычно при сотрясении и ушибах головного мозга, когда невозможно вспомнить даже того, что происходило за четверть часа до происшествия. Но все же мысли в голове путались.
Это Роман, наверняка Роман, думал я, потому что больше некому. Логичнее всего было бы думать на него. Роман направлялся на Бикон-Хилл. И для этого могло существовать всего одно единственное логическое объяснение.
Нам придется подождать.
— Как ты себя чувствуешь?
— Ты спрашиваешь об одном и том же, — сказал я. — И поэтому я отвечаю тебе все то же: со мной все в порядке.
— Ты выглядишь уставшим.
— Это потому что я действительно устал за эту неделю.
— Нет. Я хотел сказать, что ты какой-то вялый.
— Это тебе показалось, — сказал я, взглянув на часы. С тех пор, как меня избили прошло уже более двух часов. Достаточно времени. Даже более чем достаточно.
Я уже начал было подумывать, о том, не просчитался ли я в чем-нибудь.
Но тут из-за угла выехала полицейская машина с включенной сиреной, осветившей все вокруг всполохами синего света. Раздался визг тормозов. Следом за полицейской машиной появилась машина скорой помощи, за которой следовал еще один автомобиль. Пока скорая помощь разворачивалась, подъезжая задом к дверям, из третьей машины выскочили двое людей в строгих костюмах: репортеры. Их всегда можно безошибочно отличить от других по нетерпеливому блеску в глазах. В руках у одного из них был фотоаппарат.
— Никаких фотографий, — сказал я.
Задние двери машины скорой помощи были открыты, и теперь из нее выносили носилки с телом. Первым, что увидел, была одежда — сплошь изрезанная, изодранная одежда на теле и руках, как будто этот человек оказался затянутым в какой-то чудовищный механизм. А затем, в холодном, флуоресцентном свете входа в отделение неотложной помощи я увидел лицо того, кого и ожидал здесь увидеть: это был Роман Джоунз. Череп с одной стороны у него был проломлен и походил с виду на приплюснутый футбольный мяч, из которого спустили немного воздуха, а его губы посинели, приобретя темно-фиолетовый оттенок.
Защелкали затворы фотоаппаратов, ослепительно засверкали вспышки.
Тут же, прямо на улице Хаммонд приступил к работе. Он действовал быстро: единым движением он левой рукой взял больного за запястье, одновременно прикладывая ухо к груди и пытаясь правой рукой нащупать на шее сонную артерию. Затем он выпрямился и, положив ладони одна на другую, начал жесткими, ритмичными толчками надавливать на грудь.
— Позовите анестезиолога, — распорядился он, — и хирурга. Мне нужен арамин в растворе один к тысяче. Кислородную маску. Под давлением. Поехали.
Мы вошли в отделение неотложной помощи, направляясь вдоль коридора в одну из небольших палат. Все это время Хаммонд, не нарушая ритма, продолжал проводить массаж сердца. Когда мы оказались в палате, то хирург уже дожидался там.
— Остановка?
— Да, — ответил Хаммонд. — Остановка дыхания, пульса нет.
Хирург взял бумажный пакет в резиновыми перчатками восьмого размера. Он не ждал, пока это для него сделает медсестра; вытащив перчатки, он натянул их на руки, все это время безотрывно глядя на неподвижное тело Романа Джоунза.
— Сейчас мы его откроем, — сказал хирург, сгибая и разгибая пальцы в перчатках.
Хаммонд кивнул, все еще продолжая массаж. Но, по-видимому, усилия его ни к чему не привели: губы и язык Романа почернели еще больше. Кожа, особенно на шее и ушах, была темной и покрытой пятнами.
Была надета кислородная маска.
— Сколько, сэр? — спросила медсестра.
— Семь литров, — ответил хирург. Ему подали скальпель. С груди Романа была содрана и без того уже порядком изорванная одежда; никто не собирался терять время на то, чтобы раздеть его полностью. Хирург сделал шаг вперед, лицо его было равнодушным. В правой руке он держал скальпель — указательный палец на тыльной стороне лезвия.
— Ну, ладно, — проговорил он и сделал надрез поперек ребер с левой стороны. Надрез оказался глубоким, тут же пошла кровь, внимания на которую он не стал обращать. Он обнажил беловатого цвета, блестящие ребра, сделал надрез между ними и затем наложил ретракторы. Ретракторы были раздвинуты широко в стороны, и послышался треск ломающихся ребер. Сквозь зияющую дыру в груди были видны легкие Романа, запавшие и сморщенные и сердце — большое, синеватое, не бьющееся, а трепыхающееся, наподобие мешка, в котором возится клубок червей.
Хирург запустил руку внутрь грудной клетки и принялся за прямой массаж сердца. Он делал его очень плавно, начиная движения с мизинца, и поочередно сгибая пальцы до указательного, выталкивая кровь из сердца. Он крепко сжимал сердце и ритмично дышал.
Кто-то надел Роману манжет прибора для измерения давления, и Хаммонд накачал в нее воздуха, чтобы снять показания. Какое-то время он следил за стрелкой, а потом сказал:
— Ничего.
— Он фибриллирует, — сказал хирург. — Адреналина не надо. Давайте подождем.
Массаж продолжался еще минуту, потом прошла еще одна минута. Роман продолжал темнеть.
— Слабеет. Дайте пять кубиков один к тысяче.
Был приготовлен шприц. Хирург сделал укол в сердце, а потом снова продолжил массаж.
Прошло еще несколько минут. Я смотрел на то, как сжимается сердце, как под воздействием аппарата искусственного дыхания ритмично вздуваются легкие. Но пациенту становилось все хуже. В конце концов все было остановлено.
— Без толку, — сказал хирург. Он вытащил руку из грудной клетки, взглянул на Романа Джоунза и стащил с рук перчатки. Он оглядел резанные раны на груди и руках, а также проломленный череп.
— Скорее всего первоначальная остановка дыхания, — вслух предположил он. — Его чем-то очень сильно ударили по голове. — И затем, обращаясь к Хаммонду, — Сам будешь делать свидетельство о смерти?
— Да, — ответил Хаммонд. — Сделаю.
В это мгновение в палату стремительно вошла медсества.
— Доктор Хаммонд, — сказала она, — доктор Йоргенсен просит вас зайти к себе. Там поступила девушка. Шок от большой кровопотери.
Первого кого я увидел, выйдя в коридор, был Петерсон. Он был одет в костюм, и выглядел смущенно и растерянно. Завидев меня, он ухватился за рукав моего халата.
— Скажите, Берри…
— Потом, — ответил я.
Я шел вслед за Хаммондом и медсестрой в другую палату. Здесь находилась девушка. Она была очень бледна, и запястья на обеих руках у нее были перевязаны. Она была в полубессознательном состоянии — ее голова перекатывалась по подушке из стороны в сторону, и она тихо стонала.
Йоргенсен, уже знакомый мне врач-стажер стоял, склонившись над ней.
— Самоубийство, — сказал он, обращаясь к Хаммонду. — Порезанные запястья. Мы остановили кровотечение и теперь будем переливать кровь.
Он как раз собирался поставить капельницу и теперь искал вену для этого. На ноге.
— Перекрестную пробу уже сделали, объявил он, вводя иглу. — Нужно будет взять из банка еще крови. Ей нужно по крайней мере две единицы. Гематокрит в порядке, но это еще ни о чем не говорит.
— А почему на ногах? — поинтересовался Хаммонд, кивнув на капельницу.
— Запястья пришлось перевязать. Неохота возиться с руками.
Я подошел поближе. Девушкой оказалась Анжела Хардинг. Она теперь уже не показалась мне такой красивой; лицо ее было белым как мел, а вокруг рта кожа стала даже сероватой.
— И каково твое мнение? — спросил Хаммонд у Йоргенсена.
— Жить будет, — ответил тот. — Если не случиться ничего непредвиденного.
Хаммонд осмотрел перебинтованные запястья.
— Это вот здесь порезы?
— Да. С обеих сторон. Мы зашили их.
Он оглядел кисти рук. Кожа на пальцах была покрыта темно-коричневыми пятнами. Он вопросительно взглянул на меня.
— Это о ней ты говорил?
— Да, — сказал я. — Анжела Хардинг.
— Заядлая курильщица, — заключил Хаммонд.
— Не угадал. Подумай получше.
Хаммонд снова взял ладонь в свою и понюхал пальцы.
— На табак не похоже, — проговорил он наконец.
— Так точно.
— Тогда…
Я согласно кивнул.
— Совершенно верно.
— … она работает медсестрой.
— Да.
Коричневые разводы на коже пальцев были ничем иным как следами от йода, используемого в качестве дезинфицирующего средства. Эта желто-коричневая жидкость окрашивает все, что только ни приходит в соприкосновение с ней. Йод применяется при обработки кожи при хирургических операциях, перед тем, как будет произведен разрез, а также при постановке капельниц.
— Но я все равно ничего не понимаю, — признался Хаммонд.
Я поднял ее кисти. Возвышение большого пальца и тыльные стороны ладоней были покрыты небольшими поверхностными надрезами, явно недостаточными для того, чтобы вызвать кровотечение.
— А это тебе как?
— Проверка. — Классический признак, характеризующий попытку самоубийства посредством вскрытия вен на запястьях, выглядит так, как будто самоубийца хочет испытать на остроту лезвие бритвы или же убедиться, насколько это больно.
— Нет, — покачал головой я.
— А что же тогда?
— Ты видел когда-нибудь жертв поножовщины?
Хаммонд отрицательно покачал головой. Несомненно, ему никогда не приходилось видеть ничего подобного. Чаще всего с подобными случаями приходится иметь дело патологоанатому: незначительные порезы на кистях были верным признаком драки, где в ход был пущен нож. Жертва обычно поднимает и выставляет вперед руки, пытаясь уберечься от удара ножом; вот отсюда и берутся эти порезы.
— Такова закономерность?
— Да.
— Ты хочешь сказать, что на нее напал кто-то с ножом?
— Да.
— Но почему?
— Потом скажу, — ответил я.
Я отправился обратно в ту палату, где еще по-прежнему оставался лежать Роман Джоунз. В той же палате теперь находились Петерсон и еще один человек в строгом костюме, который теперь был занят тем, что осматривал глаза трупа.
— Берри, — сказал мне Петерсон, — вы появляетесь везде в самое неподходящее время.
— Беру пример с вас.
— Ну да, — кивнул Петерсон, — но это все же моя работа.
Он кивнул на человека в костюме.
— Памятуя о том, как вы беспокоились в прошлый раз по этому поводу, я привез с собой врача. Полицейского врача. Это дело коронера, как вы наверное уже поняли.
— Да я это знаю.
— Парень по имени Роман Джоунз. У него при себе был бумажник.
— Где вы его нашли?
— На улице. На одной из тихих улочек на Бикон-Хилл. С проломленным черпом. Должно быть вывалился из окна и приземлился на голову. Двумя этажами выше было разбито окно в квартире, принадлежавшей девушке по имени Анжела Хардинг. Она тоже здесь.
— Я знал.
— Вам за сегодняшний вечер удалось слишком много узнать, не так ли?
Я пропустил его колкость мимо ушей. Головная боль стала сильней; казалось, что голова раскалывается на части, и еще я чувствовал себя очень усталым. Мне хотелось прилечь и спать долго-долго. Но расслабиться я не мог; в желудке у меня бурлило.
Я склонился над телом Романа Джоунза. Одежда с него была содрана, и теперь под прежними лохмотьями обнаружились глубокие порезы, которыми были покрыты руки и туловище. Ноги остались нетронутыми. Вот это, подумал я про себя, было довольно характерно.
Врач выпрямился и взглянул на Петерсона.
— Трудно сказать, что стало причиной смерти, — сказал он. Он кивнул на зияющую в груди рану. — Они тут и так все разворотили. Но на мой взгляд, он умер от перелома костей черепа. Так ты говоришь, он из окна выпал?
— Пока еще это предположение, — ответил Петерсон, взглянув в мою сторону.
— Я заполню бумаги, — сказал доктор. — Дай мне бумажник.
Петерсон протянул ему бумажник Романа Джоунза. Врач отошел к одной из стен и занялся делом. Я продолжал смотреть на тело. Особенно меня интересовал череп. Я дотронулся до продавленной кости, и Петерсон тут же одернул меня:
— Что вы делаете?
— Осматриваю тело.
— Кто вас на это уполномочивал?
Я вздохнул.
— А какие полномочия вы имеете в виду?
Мой встречный вопрос, похоже, смутил его.
Тогда я сказал:
— Я бы хотел получить у вас разрешение произвести поверхностный осмотр трупа.
Говоря это, я взглянул на врача. Он рассматривал бумажник и делал какие-то пометки, но я не сомневался, что он внимательно прислушивается к нашему разговору.
— Будет произведено вскрытие, — ответил Петерсон.
— И все же я просил бы вашего разрешения, — настаивал я.
— Вы его не получите.
Тут подал голос доселе хранивший молчание врач:
— Да брось, ты, Джек.
Петерсон оглянулся на полицейского врача, потом посмотрел на меня, затем снова на него. Наконец он сказал:
— Ну ладно, Берри. Осматривайте. Но только ничего не нарушьте.
Я принялся разглядывать рану на черепе. Она была похожа на выемку, размером примерно с кулак взрослого мужчины, но только ни один кулак не смог бы нанести столь сильного удара. Эта рана была оставлена палкой или обрубком трубы, обрушившегося на череп со страшной силой. Я пригляделся получше и увидел крошечные кусочки древесины, прилипшие к окровавленной коже. Я не стал дотрагиваться до них.
— Так вы говорите, что он раскроил себе череп в результате падения?
— Да, — сказал Петерсон. — А что?
— Я просто спрашиваю.
— А что такое?
— А как же резанные раны на теле? — задал я очередной вопрос.
— Мы полагаем, что он усспел побывать в той квартире. Очевидно они с той девицей, Анжелой Хардинг, из-за чего-то не поладили между собой. В квартире мы также нашли окровавленный кухонный нож. Должно быть она напала на него. Но так или иначе он вывалился из окна или был из него вытолкнут. И, ударившись головой о тротуар, он проломил череп, что и повлекло за собой смерть.
Он замолчал и посмотрел на меня.
— Продолжайте, — сказал я.
— А больше, собственно, и нечего рассказывать, — ответил Петерсон.
Я кивнул, вышел ненадолго из палаты, а затем снова вернулся, держа в руке иглу и шприц. Склонившись над телом, я вколол иглу в шею трупа, надеясь быстро отыскать яремную артерию. Не было смысла утруждать себя и возиться с венами на руках, нет, только не сейчас.
— Что вы делаете?
— Беру кровь, — сказал я, набирая тем временем в шприц несколько миллилитров синеватого цвета крови.
— Зачем?
— Хочу удостовериться в том, что он не был отравлен, — ответил я. Это было первое, что пришло мне в голову в тот момент.
— Отравлен?
— Да.
— А с чего вы взяли, что его отравили?
— Просто предполагаю, — ответил я.
Опустив шприц в карман халата, я направился к двери. Петерсон провожал меня взглядом, а потом все же окликнул:
— Задержитесь на минутку.
Я остановился.
— Мне хотелось бы задать вам пару вопросов.
— Вот как?
— Насколько мы можем сейчас догадываться, — начал Петерсон, — этот парень подрался с Анжелой Хардинг. Затем Джоунз вываливается из окна, а девица предпринимает попытку самоубийства.
— Вы мне уже говорили об этом.
— Но вот только вся загвоздка в том, — продолжал развивать свою мысль Петерсон, — что Джоунз довольно здоровый бугай. Наверное около ста девяноста фунтов весом, а может быть и на две сотни потянет. Вы что, считаете, что у такой хрупкой женщины как Анжела Хардинг достало бы сил на то, чтобы выпихнуть его в окно?
— А может быть он сам вывалился.
— А может быть и без ее помощи не обошлось.
— Может быть и не обошлось.
Он взглянул мне в лицо, на повязку, закрывавшую порез.
— А у вас сегодня вечером, кажется, были неприятности?
— Да.
— И что же случилось?
— Я шел по улице и упал.
— Так значит у вас на лбу ссадина?
— Нет. Я ударился головой о безупречно острый край одного из замечательно сработанных городских паркометров. Так что у меня скорее не ссадина, а резанная рана.
— С рваными краями.
— Нет, довольно ровная.
— Как у Романа Джоунза?
— Я не знаю.
— Вы когда-либо прежде встречались с Джоунзом?
— Да.
— Даже так? И когда же, позвольте у вас узнать?
— Сегодня вечером. Примерно часа три назад.
— Это уже интересно, — проговорил Петерсон.
— Как вам угодно, — сказал я. — Думайте, что хотите. Желаю успеха.
— А я, между прочим, ведь вас и на допрос мог бы вызвать.
— Разумеется, могли бы, — согласился я. — Но на каком основании?
Он пожал плечами.
— Соучастие. Да что угодно.
— А я в таком случае обжаловал бы ваши действия в суде, как незаконные. И не сомневаюсь, что мне удалось бы вытрясти два миллиона долларов из вашей конторы даже прежде того, как вы сумели бы разобраться, что к чему.
— За один лишь допрос?
— Точно так, — сказал я. — Компрометирование врача. От репутации врача зависит очень многое, можно сказать, что в этом вся его жизнь, и вы это знаете. И поэтому любое, даже самое малейшее подозрение неизбежно влечет за собой нанесение ущерба — ущерба финансового. И мне не составило бы труда доказать все это в суде.
— Арт Ли не придерживается ваших взглядов.
Я улыбнулся.
— Желаете поспорить?
Я направился к выходу. Петерсон сказал мне вслед:
— Доктор, а какой у вас вес?
— Сто восемьдесят пять фунтов, — сказал я. — Такой же, как и восемь лет назад.
— Восемь лет назад?
— Да, — ответил я, — когда я был полицейским.
Мне казалось, что голова у меня трещит и раскалывается, как будто бы ее зажали в тиски. Головная боль была невыносимой, она сводила с ума. Проходя по коридору, я внезапно ощутил сильный приступ тошноты. Я зашел в туалет и меня стошнило. Съеденные мной раньше сэндвич и кофе не пошли мне на пользу. Я чувствовал неимоверную слабость, на теле у меня выступил холодный пот, но это состояние вскоре как будто прошло, и я даже почувствовал себя лучше. Я снова вышел в коридор и вернулся обратно к Хаммонду.
— Как ты себя чувствуешь?
— Ты начинаешь становиться занудливым.
— Выглядишь ты отвратительно, — сказал он. — Такое впечатление, что тебя вот-вот стошнит.
— Не стошнит, — сказал я.
Я вытащил из кармана халата шприц с набранной в него кровью Джоунза и положил его на тумбочку. Затем я взял чистый шприц.
— Можешь достать мне мышь? — сказал я.
— Мышь?
— Да.
Хаммонд сосредоточенно хмурил брови.
— Кажется, Кохран держит у себя в лаборатории каких-то крыс; возможно, там открыто.
— Мне нужны мыши.
— Попытаться можно.
Мы отправились в подвал. По пути Хаммонда остановила медсестра, сообщившая, что им удалось дозвониться до родителей Анжелы Хардинг. Хаммонд сказал, чтобы его держали в курсе всего, и тут же сообщили бы об их приезде или же если девушка снова придет в себя.
Мы спустились в подвал и продолжили свой поход по бесконечным лабиринтам коридоров, пригибаясь под проходящими над головой трубами. Наконец мы оказались в той части подвала, где содержались подопытные животные. Как и в большинстве крупных клиник, поддерживающих связь с университетом, в «Мем» целое крыло было отведено для исследований и опытов, по ходу которых использовались животные. Проходя вдоль череды комнат, мы слышали лай собак и тихий шелест птичьих крыльев. Наконец мы остановились перед дверью, обозначенной табличкой «МЕЛКИЕ ОБЪЕКТЫ». Хаммонд толкнул дверь, и так покорно распахнулась.
Стены открывавшейся за дверью комнаты были от пола до потолка заставлены рядами клеток, в которых были рассажены мыши и крысы. В воздухе ощущался сильный специфический запах, хорошо знакомый каждому молодому врачу, и имевший в то же время свое собственное клиническое значение. Дыхание пациентов, страдающих заболеваниями печени имеет специфический запах, известный, как fetor hepaticus, весьма похожий на тот, что бывает в комнате, где держат мышей.
Мы нашли подходящую мышку, и Хаммонд вытащил ее из клетки, как это и было принято — держа за хвост. Мышь запищала и попыталась укусить Хаммонда за палец, но у нее из этого ничего не вышло. Хаммонд посадил мышь на стол, придерживая ее двумя пальцами за складку кожи на шее.
— И что теперь?
Я взял шприц и ввел мыши немного крови, взятой мною из тела Романа Джоунза. После этой процедуры Хаммонд опустил подопытную мышь в сосуд с прозрачными стеклянными стенками.
Довольно продолжительное время с мышью ровным счетом ничего не происходило: она просто бегала кругами вдоль прозрачных стенок по дну сосуда.
— Ну и..? — спросил Хаммонд.
— Твой недостаток в том, — сказал я, — что ты не патологоанатом. Ты слышал когда-либо о пробе с мышкой?
— Нет.
— Это довольно старая методика. Раньше это вообще был единственный способ для количественного определения биологической активности.
— Количественного определения? Но чего?
— Морфина, — ответил я.
Мышь продолжала бегать кругами. Но затем она, казалось, начала двигаться медленней, мускулы животного напряглись, а хвост оказался задран вертикально.
— Позитивный, — сделал я свой вывод.
— На морфин?
— На него самый.
Теперь существуют и другие, более совершенные методики проведения подобных анализов, как, например, налорфин, но при исследовании крови, взятой у трупа, тест с мышкой подходит как нельзя лучше.
— Он был наркоманом? — уточнил Хаммонд.
— Да.
— А девица?
— А это мы сейчас выясним, — сказал я.
Когда мы вновь возвратились в палату, она была в сознании, печально смотрела на нас и выглядела уставшей, после того, как ей было перелито три порции[157] крови. Но я устал никак не меньше ее. Я чувствовал себя вконец измученным, это была та усталость, с которой не было больше сил бороться, и одолевавшее меня огромное желание лечь и заснуть.
В палате находилась медсестра, которая тут же объявила:
— Давление поднялось. Сто на шестьдесят пять.
— Хорошо, — сказал я, изо всех сил стараясь перебороть усталость. Я подошел к ней и легонько похлопал ее по руке. — Как ты себя чувствуешь, Анжела?
Голос ее звучал глухо.
— Хреново.
— Все будет хорошо. Ты поправишься.
— У меня не получилось, — монотонно проговорила она.
— Что ты имеешь в виду?
У нее по щеке скатилась слеза.
— Не получилось, и все тут. Я попробовала, но у меня не получилось.
— Но теперь у тебя все хорошо.
— Да, — повторила она. — Не получилось.
— Мы бы хотели поговорить с тобой, — сказал я.
Она тут же отвернулась от меня.
— Уходите. Оставьте меня в покое.
— Анжела, это очень важно.
— Черт побери всех врачей, — сказала она. — Вам что, трудно оставить меня в покое? Я хочу побыть одна. Вот почему я это сделала, чтобы меня наконец все оставили в покое.
— Тебя нашла полиция.
Она усмехнулась, едва не задыхаясь.
— Врачи и легавые.
— Анжела, нам нужна твоя помощь.
— Нет. — Она подняла руки и взглянула на перевязанные запястья. — Нет. Никогда.
— Тогда извини. — Я обернулся к Хаммонду и сказал. — Принесите мне налорфин.
Я был в полной уверенности, что девица не оставила мои слова без внимания. Но все-таки она никак не прореагировала на них.
— Сколько?
— Десять миллиграмм, — сказал я. — Подходящая доза.
Анжела еле заметно поежилась, но ничего не сказала.
— Тебя это устроит, Анжела?
Она гневно, но в тоже время почти с надеждой, смотрела на меня. Она хорошо знала, что это означает.
— Вы что-то сказали? — спросила она.
— Я спросил, будешь ли ты довольна, если мы введем тебе десять миллиграммов налорфина.
— Разумеется, — сказала она. — Как угодно. Мне без разницы.
Налорфин был веществом-антагонистом морфина.[158] Если девушка была наркоманкой, то налорфин очень быстро положит конец конец ее кайфу — и при использовании достаточных доз, эта быстрота может оказаться фатальной.
В палату вошла медсестра. Она недоуменно заморгала, не узнавая меня, но сумела быстро взять себя в руки.
— Доктор, приехала миссиз Хардинг. Ее вызвала полиция.
— Хорошо. Я сейчас прийду.
Я вышел в коридор. Там уже дожидались заметно нервничающие женщина и мужчина. Мужчина был высоким, и по всему было видно, что ему пришлось одеваться второпях — носки были из разных пар. Женщина была довольно мила, но с ее красивого лица теперь не сходило выражение встревоженной озабоченности. Вглядываясь в ее лицо, я поймал себя на мысли о том6 что уже встречал ее где-то раньше, хотя в то же время я был более чем уверен, что этого никогда не было и быть не могло. И все же тем не менее, черты ее лица казались мне до боли знакомыми.
— Я доктор Берри.
— Том Хардинг, — мужчина протянул руку и пожал мою таким стремительным движением, как будто хотел вывихнуть ее. — И миссиз Хардинг.
— Очень приятно.
Я не сводил с них глаз. Со стороны они производили впечатление благонравной четы пятидесятилетних супругов, которые были неподдельно удивлены, что им вдруг нежданно-негаданно пришлось оказаться в четыре часа в больничном отделении неотложной помощи, куда незадолго до того была доставлена их дочь с перерезанными венами на запястьях.
Неловко кашлянув, миссиз Хардинг нарушила молчание.
— Эта, кх-м, медсестра рассказала нам, что случилось. С Анжелой.
— С ней будет все хорошо, — сказал я.
— Мы можем увидеться с ней? — спросила миссис Хардинг.
— Не сейчас. Мы еще не закончили делать анализы.
— Но ведь это не…
— Нет, — перебил ее я, — просто обычные больничные анализы.
Том Хардинг кивнул.
— Я уже говорил жене, что все будет хорошо. Анжела работает медсестрой в этом госпитале, и я говорил жене, что о ней здесь хорошо позаботятся.
— Да, — подтвердил я. — Мы делаем все возможное.
— С ней действительно все в порядке? — снова спросила миссис Хардинг.
— Да, она скоро поправится.
Миссис Хардинг сказала, обращаясь к Тому:
— Тогда будет лучше позвонить Лиланду и сказать, чтобы он не приезжал сюда.
— Но возможно, он уже выехал.
— Все равно, хотя бы попробуй, — настаивала миссиз Хардинг.
— Телефон в приемном отделении, — подсказал я.
Том Хардинг отправился звонить. А я тем временем спросил у миссис Хардинг:
— Вы хотели вызвать своего семейного врача?
— Нет, — ответила она, — моего брата. Он врач, и он всегда души не чаял в Анжеле, еще с тех пор, как она была совсем крошкой. Он…
— Лиланд Вестон, — сказал я, узнавая в ее лице так хорошо знакомые мне черты.
— Да, — кивнула она. — Вы знакомы с ним?
— Он мой давнишний приятель.
Но прежде, чем она успела ответить мне что-либо, вернулся Хаммонд, со шприцем и ампулой налорфина. Он сказал:
— Ты уверен в том, что нам следует…
— Доктор Хаммонд, познакомьтесь, это миссис Хардинг, — быстро перебил я его. — А это доктор Хаммонд, старший стажер резидентуры.
— Очень приятно, доктор, — миссис Хардинг учтиво кивнула ему, но ее взгляд неожиданно стал настороженным.
— Ваша дочь очень скоро поправится, — сказал Хаммонд.
— Я очень рада узнать об этом, — холодно ответила она.
Извинившись, мы снова отправились в ту палату, где лежала Анжела.
— Черт возьми, я все же надеюсь, что ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь, — сказал мне Хаммонд, пока мы шли по длинному коридору.
— Отдаю.
Я остановился у небольшого фонтанчика с питьевой водой и набрал воды в стакан. Выпив воду, я снова наполнил стакан. Очень болела голова, ужасно хотелось спать. У меня было желание лечь, забыть обо всем, и спать…
Но я не сказал ничего. Я знал, что сделает Хаммонд, если только узнает об этом.
— Я знаю, что я делаю, — проговорил я.
— И я на это очень надеюсь, — ответил мне на это он, — потому что если, упаси бог, что-нибудь случится, то отдуваться за все придется мне. Потому что сегодня я здесь за все отвечаю.
— Я знаю. Не беспокойся.
— Не беспокойся, черт возьми. Куда уж тут. Десять миллиграмм вот этого в два счета…
— Не беспокойся.
— Она может не выдержать этого. Это следует вводить постепенно, дробными дозами. Начать с двух, и если через двадцать минут не будет должного эффекта, перейти к пяти и так далее.
— Да, — согласился я. — Но только дробные дозы не убьют ее.
Хаммонд пристально посмотрел на меня и спросил:
— Джон, ты что, совсем свихнулся?
— Нет, — сказал я.
Мы вошли в палату Анжелы. Она перевернулась на бок, и лежала, отвернувшись от нас. Я взял у Хаммонда ампулу с налорфином и положил ее вместе со шприцем на тумбочку у кровати; я хотел убедиться в том, что она прочитает надпись на этикетке.
Затем я зашел с другой стороны кровати, оказываясь у нее за спиной.
Протянув руку, я взял ампулу и шприц. А потом я быстро наполнил шприц водой из стакана.
— Анжела, повернись пожалуйста.
Она перевернулась на спину и протянула руку. Хаммонд замер на месте от изумления; я перетянул руку жгутом и принялся растирать кожу у сгиба локтя, пока не выступили вены. Затем я ввел иглу и выпустил содержимое шприца. Она молча наблюдала за мной.
Когда все было сделано, я поднялся и сказал.
— Готово.
Он посмотрела на меня, потом на Хаммонда, затем снова на меня.
— Осталось подождать совсем немного, — сказал я.
— Сколько вы мне ввели?
— Достаточно.
— Десять? Вы ввели мне десять?
Она начинала тревожиться. Я успокаивающе похлопал ее по руке.
— Тебе не о чем волноваться.
— Тогда двадцать?
— Не совсем, — сказал я. — Только два. Всего два миллиграмма.
— Два!
— Это не смертельно, — мягко сказал я.
Она со стоном отвернулась от нас.
— А ты, кажется, разочарована? — учтиво поинтересовался я.
— Что вы этим пытаетесь доказать? — спросила она.
— Ты сама знаешь ответ на этот вопрос, Анжела.
— Но два миллиграмма. Это…
— Этого вполне достаточно для того, чтобы вызвать у тебя все симптомы. Холодный пот, судороги и боль. Скажем так, самое начало синдрома отмены.
— Боже.
— Но это не смертельно, — снова сказал я. — И ты это прекрасно знаешь.
— Вы, ублюдки. Я не просила привозить меня сюда, я не желаю…
— И тем не менее, Анжела, ты здесь. Я в вену тебе уже введен налорфин. Не много, конечно, но вполне достаточно.
На лбу у нее выступил пот.
— Остановите это, — сказала она.
— Можно было бы, конечно, воспользоваться и морфином…
— Остановите это. Пожалуйста. Я не хочу.
— Тогда говори, — сказал я. — Расскажи о Карен.
— Сначала остановите.
— Нет.
Хаммонд был обеспокоен происходящим. Он хотел было подойти к кровати, но я оттолкнул его.
— Говори, Анжела.
— Я ничего не знаю.
— Что ж, тогда придется подождать, пока не проявятся симптомы. И тогда тебе придется говорить, крича от боли.
Ее подушка была мокрой от пота.
— Я не знаю, ничего не знаю.
— Говори.
— Я ничего не знаю.
Ее начинала бить дрожь: сперва слегка, а затем все сильнее и сильнее, и вот она уже содрогалась всем телом.
— Вот видишь, Анжела, это уже начинается.
Она скрипела зубами.
— Мне все равно.
— А дальше будет еще хуже.
— Нет… нет… нет…
Вынув из кармана ампулу с морфином, я положил ее на тумбочку перед ней.
— Говори.
Дрожь стала еще сильней, она начинала биться в судорогах. Кровать под ней сотрясалась. Наверное мне было бы жаль девушку, если бы только я не знал, что она сама вызывает в себе эту реакцию, что я не вводли ей ни капли налорфина.
— Анжела.
— Ладно, — сказала она, задыхаясь. — Это сделала я. Мне пришлось это сделать.
— Почему?
— Из-за шмона в клинике.
— Ты воровала из операционной?
— Да… не много, совсем немного… но мне хватало…
— И как долго?
— Три года… может быть четыре…
— И что случилось потом?
— Роман обворовал больницу… Роман Джоунз.
— Когда?
— На прошлой неделе.
— И?
— Тогда начали шмонать. Они проверяли всех…
— И поэтому ты перестала воровать?
— Да…
— И как ты стала обходиться тогда?
— Я пробовала покупать у Романа.
— И?
— Ему нужны были деньги. Много.
— Кому в голову пришла идея об аборте?
— Роман.
— Чтобы получить деньги?
— Да.
— Сколько ему было нужно?
Ответ был мне уже известен. Я ожидал услышать то, что она сказала в следующее мгновение.
— Триста долларов.
— И ты сделала аборт?
— Да… да… да…
— А кто был вместо анестезиолога?
— Роман. Это было не трудно. Тиопентал.
— И Карен умерла?
— Когда она уходила, было все в порядке… Мы сделали это на моей кровати… все это… Все было в порядке, все… на моей кровати…
— Но потом она умерла.
— Да… Господи, ну сделайте хоть что-нибудь…
— Сейчас, — сказал я.
Я снова набрал в шприц воды, выпустил воздух, пока из иглы не брызнула тонкая струйка и снова ввел воду в вену. Она сразу же успокоилась. Дыхание ее замедлилось, стало более расслабленным.
— Анжела, — сказал я, — это ты сделала аборт?
— Да.
— И Карен умерла от этого?
— Да.
Голос ее был глухим.
— Ладно, — я погладил ее по руке. — Теперь можешь отдохнуть.
Мы вместе с Хаммондом шли по коридору. Том Хардинг вместе со своей женой дожидался нас там, он курил сигарету, прохаживаясь из стороны в сторону.
— Ну как, доктор? Анализы…
— Замечательные, — сказал я. — Она обязательно поправится.
— Слава богу, — сказал он, стоя передо мной, уныло опустив плечи.
— Да, — сказал я.
Нортон Хаммонд пронзительно взглянул на меня, а я избегал встречаться с ним взглядом. Мне было чертовски плохо; страшно болела голова, и временами мне начинало казаться, что я теряю зрение. Особенно на правый глаз.
Но все-таки кто-то должен был поставить их в известность. И тогда я сказал:
— Мистер Хардинг, мне очень неприятно говорить вам об этом, но боюсь, что ваша дочь оказалась замешанной в деле, относящемся к компетенции полиции.
Он смотрел на меня взволнованным, неверящим взглядом. Потом я заметил, что черты его лица смягчаются, принимая выражение смиренной покорности. Как будто бы все это время ему было известно обо всем.
— Наркотики, — тихо проговорил он.
— Да, — подтвердил я, чувствуя себя как нельзя отвратительнее.
— Вы только не подумайте, — быстро проговорил он, словно стараясь оправдаться, — мы ни о чем не знали. Я хотел сказать, что если бы мы только…
— Но мы подозревали, — сказала миссис Хардинг. — Мы не могли уследить за Анжелой. Она всегда была очень самостоятельной и своенравной девочкой. Даже в детстве. Очень самонадеянной, независимой и уверенной в себе. Даже будучи еще совсем ребенком, уже тогда она была очень самоуверенной.
Хаммонд утер рукавом халата пот со лба.
— Ну вот, — выдохнул он, — ну вот и все.
— Да.
Даже несмотря на то, что он стоял практически вплотную ко мне, мне казалось, что он где-то очень далеко. Его голос доносился до меня как будто издалека и слова его ровным счетом ничего не значили. Все вокруг представлялось мне малозначительным. Люди казались маленькими, все было расплывчатым, словно в тумане. Боль стала нестерпимой. И один раз мне пришлось даже остановиться посреди коридора, чтобы перевести дух.
— В чем дело?
— Не в чем. Просто устал.
Он кивнул.
— Ну вот и все, — проговорил Хаммонд. — Ты должен быть доволен.
— А ты?
Мы вошли в так называемый зал совещаний — крохотную комнатку с двумя стульями и столом. На стенах были развешаны таблицы, наглядно показывающие методы и приемы оказания экстренной медицинской помощи в различных ситуациях: шок от кровопотери, отек легких, инфаркт миокарда, ожоги, переломы. Мы сели за стол, и я закурил сигарету. Щелкая зажигалкой, я почувствовал в руке необыкновенную слабость.
Какое-то время Хаммонд сидел, уставившись на схемы; мы оба молчали. Наконец Хаммонд положил конец затянувшейся паузе, спросив у меня:
— Хочешь выпить?
— Хочу, — сказал я. Я был очень раздражен и возмущен, и к тому же меня снова начинало слегка подташнивать. А если я выпью, то мне станет лучше, это поможет мне забыть обо всех неприятностях. Или же мне станет еще тошнее.
Он открыл шкафчик и, пошарив рукой у задней стенки, вытащил оттуда колбу.
— Водка, — гордо объявил Хаммонд. — И никакого запаха. Незаменимая вещь при экстренных случаях.
Вытащив пробку, он отхлебнул из горлышка, а потом протянул колбу мне.
Пока я пил, он сказал.
— Господи Иисусе. Душевно. И гори все синим пламенем. Боже.
— Это точно.
Я возвратил ему колбу.
— А девица-то из себя ничего.
— Да.
— И какой плацебо эффект. Ты вызвал у нее ломку обыкновенной водой, и затем прекратил ее той же самой водой.
— Ты знаешь, почему так получилось, — сказал я,
— Да, — согласился Хаммонд, — потому что она поверила тебе.
Я разглядывал одну из схем на стене, наглядно иллюстрировавшую процедуру патологоанатомического вскрытия, а также неотложные меры по диагностированию и оказанию помощи в случае эктопической беременности. Я дошел до того места, где говорилось о нерегулярности месячного цикла и схватко образных болях в нижней правой части живота, когда буквы перед глазами начали сливаться и меркнуть.
— Джон?
Мне понадобилось некоторое время для того, чтобы ответить Хаммонду. На то, чтобы просто слышать его слова, теперь стало уходить как будто больше времени. Я стал сонным, вялым и медлительным.
— Джон?
— Да, — отозвался я. Голос мой был глухим, замогильный голос. И он отзывался эхом.
— Ты в порядке?
— Да, все хорошо.
Это было как во сне, слова продолжали звенеть у меня в голове: хорошо, хорошо, хорошо…
— Ты ужасно выглядишь.
— У меня все хорошо…
Хорошо, хорошо, хорошо…
— Джон, не дури…
— Я не дурак, — сказал я и закрыл глаза. Было очень трдуно держать веки открытыми. Они были тяжелыми, словно налитыми свинцом, и теперь как будто старались во что бы то ни стало сомкнуться с нижними веками. — Я счастлив.
— Счастлив?
— Что?
— Ты счастлив?
— Нет, — сказал я. Он говорил какую-то ерунду. Бессмыслица. Его голос был пронзительным и высоким, похожим на голос ребенка, лепечущий детский голос. — Нет, — снова сказал я. — Я совсем не дурак.
— Джон…
— И перестань называть меня Джоном.
— Но тебя так зовут, — сказал Нортон. Он встал, очень медленно, движения его были плавными, как будто все это было во сне. Я смотрел на него и чувствовал себя очень усталым. Он вытащил из кармана свой маленький фонарик и направил мне его в лицо. Я отвернулся; свет был слишком ярким и болезненно бил в глаза. Особенно больно было правому глазу.
— Смотри на меня.
Его голос был громким и повелевающим. Голос армейского сержанта на плацу. Придирчивый и раздражительный.
— Да пошел ты.., — огрызнулся я.
Мою голову держат сильные пальцы, и ослепительный свет бьет мне в глаза.
— Выключи, Нортон.
— Джон, сиди спокойно.
— Выруби его, — я закрыл глаза. Я устал. Очень устал. Я хотел заснуть и не просыпаться миллион лет. Сон это прекрасно, это как океан, омывающий песок, неспеша набегающий на него с ласкающим слух шелестящим шумом, уносящий с собой все наносное.
— Со мной все в порядке, Нортон. Я просто сошел с ума.
— Джон, сиди спокойно.
Джон, сиди спокойно.
Джон, сиди спокойно.
Джон, сиди спокойно.
— Нортон, ради бога…
— Заткнись, — сказал он.
Заткнись, заткнись.
Он вытащил небольшой резиновый молоточек. Он стучал мне по ногам, отчего мои ноги вздрагивали и подпрыгивали. Мне это было неприятно. Я хотел спать. Мне хотелось поскорее заснуть.
— Нортон, ты, сукин сын.
— Заткнись. Ты ничем не лучше их.
Не лучше их, не лучше их. Влосва отзывались эхом у меня в голове. Кого их? Я не мог этого понять. А потом сон. Он начал наползать на меня, он прикрывал мне глаза своими резиновыми пальцами, опускал веки, не давал открыть глаза…
— Я устал.
— Я знаю. Я это вижу.
— А я нет. Я не вижу ничего.
Ничего.
Не вижу.
Я попробовал открыть глаза.
— Кофе. Хочу кофе.
— Нет, — сказал он.
— Тогда дай мне зародыш, — сказал я, удивляясь сам на себя. Зачем я это сказал. В это не было смысла. Не было? Или было? Все так запутано. Мой правый глаз болел. Головная боль сосредоточилась как раз за правым глазом. Как будто в голове у меня сидел крохотный человечек, который бил молоточком по глазу изнутри.
— Человечек, — сказал я.
— Что?
— Ну, это все человечек, — объяснил я. Ведь это же очевидно. А он настолько туп, что не может этого понять. Ведь это совершенно очевидное, разумное утверждение разумного человека. А Нортон, наверное, решил пошутить надо мной и теперь делает вид, что не понимает.
— Джон, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты сейчас сосчитал в обратном порядке от ста. Вычитая по семь. Можешь?
Я немного помолчал. Это было совсем не просто. Мысленно я представил себе чистый лист бумаги, ослепительно белый лист бумаги, на котором лежал карандаш. Сто минус семь. И еще нужно подвести черту, чтобы можено было производить вычитание.
— Девяносто три.
— Хорошо. Продолжай.
Это было уже труднее. Мне был нужен чистый лист бумаги. Для этого мне пришлось так же мысленно вырвать из блокнота старый лист, чтобы можно было начать писать на новой страничке. А оторвав листик и выбросив его, я начисто забыл о том, что было на нем написано. Вот незадача-то. Конфуз.
— Продолжай, Джон. Девяносто три.
— Девяносто три вычесть семь, — я задумался. — Восесьдесят пять. Нет. Восемьдесят шесть.
— Дальше.
— Семьдесят девять.
— Да.
— Семьдесят три. Нет. Семьдесят четыре. Нет-нет. Подожди-ка.
Я продолжал выдирать странички из своего воображаемого блокнота. Так трудно. И очень неудобно. Сколько же сил приходится тратить на то, чтобы сосредоточиться.
— Восемьдесят семь.
— Нет.
— Тогда восемьдесят пять.
— Джон, а какой сегодня день?
— День?
Что за глупый вопрос. Сегодня Нортон только и занимается тем, что достает меня своими дурацкими вопросами. А какой же может быть сегодня день?
— Сегодня, — сказал я.
— А число какое?
— Число?
— Да, число. Дата.
— Май, — сказал я. Ну да. Дата в мае. Логично.
— Джон, а где ты сейчас находишься?
— Я в больнице, — сказал я, глядя на свой белый халат. Я слегка приоткрыл глаза, потому что больше открыть их не мог, так как веки были слишком тяжелыми, я был очень слаб, а яркий свет резал глаза. Мне очень хотелось, чтобы он наконец замолчал и дал мне хоть немного поспать. Я очнь, очень устал.
— А в какой больнице?
— В больничной больнице.
— В какой?
— В…, — я хотел что-то сказать, но тут же забыл о том, что именно я собирался ответить, а вспомнить так и не смог. Нестерпимо болела голова, боль стучалась изнутри в правый глаз, в лоб с правой стороны, и это было ужасно.
— Джон, подними левую руку.
— Что?
— Джон, подними левую руку.
Я слышал его, разбирал слова, но все происходящее представлялось мне редкостной бессмыслицей. Никто не стал бы обращать внимания на такие слова. Никто.
— Что?
А потом я ощутил легкую вибрацию с правой стороны своей головы. Очень странно. Я открыл глаза и увидел девушку. Она была хорошенькой, но только почему-то делала со мной какие-то странные вещи. На пол с моей головы спадали пушистые, коричневого цвета хлопья. Нортон смотрел на это, и что-то говорил, но я не разбирал слов. Я уже почти заснул, и это было очень странно. На смену пушистым хлопьям пришла мыльная пена.
И бритва. Я посмотрел на лезвие, на пену и меня неожиданно стошнило. Ни с того, ни с сего, просто стошнило и все. И еще Нортон говорил:
— Поскорее, начинаем.
И потом они принесли сверло. Я едва смог разглядеть его, мои глаза закрывались, и меня снова стошнило.
Последнее, что я сказал было:
— Никаких дырок у меня в голове.
Я сказал это очень четко, медленно и разборчиво.
Мне так кажется.
У меня было такое ощущение, как будто кто-то было попытался отрезать мне голову, но затем, поняв, что у него ничего не получится, оставил это занятие. Очнувшись, я нажал на звонок, и когда в палату вошла медсестра, потребовал морфина. Она сказала, что это невозможно, разговаривая со мной в той вежливой, улыбчивой манере, как обычно принято говорить с тяжелобольными пациентами, и тогда я предложил ей, отправиться к черту. Она была не в восторге от моего предложения, но и я был совсем не в восторге от нее. Я дотронулся до повязки на голове и отпустил по этому поводу несколько замечаний. Они понравились ей еще меньше, и поэтому она ушла. Вскоре в палату вошел Нортон Хаммонд.
— Ты, цирюльник чертов, — сказал я, дотрагиваясь до головы.
— А мне показалось, что получилось очень даже неплохо.
— Сколько дырок?
— Три. Правая париетальная область. Отвели порядочно крови. Помнишь что-нибудь?
— Нет, — сказал я.
— Ты был сонный, тебя рвало и один зрачок был расширен. Мы не ждали снимков; стали сразу сверлить.
— А когда меня отпустят домой? — спросил я.
— Как минимум дня через три-четыре.
— Ты что, смеешься? Целых три или четыре дня?
— Эпидуральная гематома, — назидательно сказал Нортон, — очень неприятная вещь. Мы хотим быть уверенными в том, что ты отдохнешь.
— И у меня нет другого выбора?
— Правильно все же говорят, — покачал головой Хаммонд, — что самые несносные пациенты это врачи.
— Еще морфина, — сказал я.
— Нет.
— Тогда дарвон.
— Нет.
— А аспирин?
— Ну ладно, — согласился он. — Аспирин тебе дадут.
— Настоящий аспирин? А не сахарные пилюли?
— Прекращай привередничать, — сказал он, — а не то мы пригласим психиатра, чтобы он дал свое заключение.
— Руки коротки.
Нортор посмеялся и вышел из палаты.
Я поспал еще немного. Потом ко мне приходила Джудит. Она как будто сердилась на меня, но не долго. Я объяснил ей, что это случилось не по моей вине, и она сказала, что я чертов дурак и еще поцеловала меня.
Потом приходили из полиции, и я притворился спящим, пока они не ушли.
Вечером медсестра принесла мне несколько газет, и я просмотрел их все в поисках новостей об Арте. Но о нем ничего не писали. Совсем ничего. Сенсационные статьи о Анжеле Хардинг и Романе Джоунзе. И больше ничего. Вечером снова приходила Джудит. Она сказала мне, что у Бетти и детей все в порядке и что Арта должны отпустить завтра.
Я сказал, что это замечательная новость. Она ничего не сказала мне на это, а просто улыбнулась.
В больнице пропадает ощущение времени. Один день медленно перетекает в другой; все больничные дни как две капли воды похожи один на другой — измерение температуры, еда, обходы, снова температуры, и снова еда — вот и все. Проведать меня приходил Сэндерсон, Фритц и еще кое-кто из моих знакомых. И еще снова приходили из полиции, но только на этот раз я не стал притворяться спящим. Я рассказал им все, что мне было известно. Они внимательно слушали и делали пометки по ходу моего рассказа. К концу второго дня мне стало лучше. С чувствовал в себе силы, туман в голове нрассеивался, и спал я меньше.
Я неприминул сказать об этом Хаммонду, в ответ на что он лиш хмыкнул и сказал, что нужно выждать еще один день.
Под вечер ко мне в больницу пришел Арт Ли. Все в нем было как и прежде, и саркастическая кривая ухмылка была тоже мне хорошо знакома, но только выглядел он очень уставшим. И как будто постаревшим.
— Привет, — сказал я. — Ну и как тебе на свободе?
— Здорово, — ответил он.
Он стоял рядом с кроватью, у меня в ногах, смотрел на меня оттуда и покачал головой.
— Очень болит?
— Уже почти совсем не больно.
— Жаль, что так получчилось, — сказал он.
— Все в порядке. Даже в каком-то смысле интересоно. Моя первая эпидуральная гематома.
Я замолчал. Мне очень хотелось спросить его кое о чем. Я успел многое передумать за это время и нередко корил сам себя за собственные глупые ошибки. Самой дурацкой из них был вызов репортера в дом Ли в тот незабываемый вечер. Это была дурацкая затея. Очень, очень плохо. Но были и другие неприглядные вещи. И поэтому я хотел расспросить его.
Но вместо этого я сказал:
— Наверное, полиция теперь закроет дело.
Он кивнул.
— Роман Джоунз снабжал наркотиками Анжелу. Он же заставил ее сделать тот аборт. Когда у них ничего не вышло — и этим делом заинтересовался ты — он отправился к ней домой, возможно за тем, чтобы ее убить. Он решил, что за ним следят и напал на тебя. Заявившись к Анжеле домой, он принялся гоняться за ней с бритвой. Кстати, прежде, он резанул этой же самой бритвой тебя по лбу.
— Как мило.
— Анжела отбивалась от него кухонным нодом. И, видимо, время от времени ее удары все же достигали цели. Должно быть это было душераздирающее зрелище: он с бритвой и она с кухонным нодом. В конце концов ей удалось изловчиться и греть его по голове стулом, а затем выпихнуть из окна.
— Она сама призналась?
— Да, очевидно.
Я кивнул.
Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
— Я очень благодарен тебе за помощь, — сказал он, — и вообще за все.
— К вашим услугам. Ты уверен, что это можно назвать помощью.
Он улыбнулся.
— Я на свободе.
— Я не это имел в виду, — сказал я.
Он пожал плечами и присел на краешек кровати.
— Широкая огласка этого дела — не твоя вина, — сказал он. — И кроме того, я все равно уже устал от этого города, он мне надоел. Хочется чего-то нового.
— И куда ты теперь?
— Вернусь в Калифорнию, наверное. Мне бы хотелось жить в Лос-Анжелесе. Может быть даже повезет, и когда-нибудь я буду принимать роды у кинозвезд.
— Кинозвезды не заводят детей. Им хватает агентов.
Он рассмеялся. На мгновение мне показалось, что все было как прежде, он смеялся так, когда бывал чем-то доволен или находил находил в словах собеседника что-то смешное для себя. Он хотел было что-то сказать, но, видимо, передумал. Арт сидел, уставившись в пол. Он уже болььше не смеялся.
Я сказал:
— В кабинете у себя уже был?
— Только для того, чтобы закрыть его. Я сейчас договариваюсь насчет перевозки.
— Когда думаешь уезжать?
— На следующей неделе.
— Так быстро?
Он пожал плечами.
— У меня нет желания задерживаться здесь.
— Да, — сказал я, — понимаю.
Я думаю,, что все, что произошло дальше было результатом моего гнева и бессильной злобы. Это было весьма грязное и неприглядное дело, и мне более не следовало бы влезать в ход событий. Дело сделано, больше нет нужды вмешиваться во что бы то ни было. Я мог вычеркнуть эти события из своей памяти, просто позабыть обо всем. Джудит хотела было устроить прощальную вечеринку по случаю отъезда Арта; но я не согласился, с казал ей, что нет, что сам Арт тоже не одобрил бы эту идею.
Меня же это просто выводило из себя.
На третий день в госпитале я с новой силой принялся канючить и упрашивать Хаммонда отпустить меня домой, чем в конце концов надоел ему окончательно, и тогда он согласился выписать меня. Я думаю, что медсестры тоже неоднократно жаловались ему на меня. Но так или иначе, но в 3:10 дня меня выписали, Джудит принесла мне одежду и повезла меня домой. По дороге я сказал ей:
— На следующем углу поверни направо.
— Зачем?
— Мне нужно заехать в одно место.
— Джон…
— Поехали, Джудит. Одна небольшая остановка.
Она помрачнела, но все же свернула направо. Я направлял ее по улицам Бикон-Хилл, к дому, где жила Анжела Хардинг. Полицейская машина была припаркована у обочины тротуара. Я вышел и поднялся на второй этаж. У двери квартиры стоял полицейский.
— Доктор Берри. Лаборатория «Мэллори», — сказал я официальным тоном. — Вы уже взяли пробы крови для исследования?
Мой вопрос, казалось, привел полицейского в замешательство.
— Пробы крови?
— Да. Соскобы с предметов. Сухие пробы. Для исследования по двадцати шести параметрам. Вам же должно быть известно об этом.
Он покачал головой. Ни о чем подобном ему не было известно.
— Доктор Лазар обеспокоен задержкой, — сказал я. — Он поручил мне взять этот вопрос на контроль.
— Я не знаю. Мне нечего вам сказать, — проговорил полицейский. — Тут были вчера ребята-медики. Вы их имеете в виду?
— Нет, — сказал я. — То были дерматологи.
— Да… гм. Вот как. Ну тогда вам лучше самому посмотреть. — Он распахнул передо мной дверь в квартиру. — Но только ничего не трогайте. Они снимают отпечатки.
Я вошел в квартиру. Здесь царил настоящий погром, мебель была перевернута, кушетки и столы были щедро забрызганы кровью. Трое людей изучали зеркало. Они посыпали его пудрой, сдывали излишки, а затем фотографировали отпечатки пальцев на стекле. Один из них оторвался от своего занятия.
— Вам помочь?
— Да, — сказал я, — тот стул…
— Вон там, — ответил он, указывая на стул в угду, — но только не трогайте его.
Я подошел поближе. Это был обыкновенный кухонный стул, деревянный, дешевый и не слишком тяжелый, короче, ничем не примечательный. Незатейливо изготовленный. На одной из ножек была кровь.
Я обернулся к троице у зеркала.
— Отсюда уже брали отпечатки?
— Ага. Странно. В этой комнате сотни отпечатков. Несколько дюжин людей побывали здесь. На то чтобы по ним установить всех, уйдет несколько лет. Но вот что интересно: во всей квартире нашлось две вещи, с которых мы не смогли снять отпечатков. Вот тот стул и еще ручка входной двери.
— Как же так?
Мой собеседник лишь пожал плечами.
— Все чисто вытерто.
— Вытерто?
— Ага. Кто-то старательно отдраил стул и дверную ручку. По крайней мере, со стороны это выглядит именно так. Занятно, черт возьми. Больше ничего не вытирали. Даже нож, которым она кромсала вены.
Я кивнул.
— А наши ребята уже приезжали за пробами крови?
— Ага, уже были. Пришли и ушли.
— Тогда все в порядке, — сказал я. — Вы разрешите мне позвонить? Мне нужно переговорить с лабораторией.
Он кивнул.
— Разумеется, позвоните.
Я подошел к телефону, поднял трубку и набрал номер бюро прогноза погоды. Когда заговорил автоответчик, я сказал:
— Соедините меня с доктором Лазаром.
— … солнечно и прохладно, при максимальной температуре воздуха плюс десять градусов. Во второй половине дня местами небольшая облачность…
— Фред? Это Джон Берри. Я сейчас на месте.
— …вероятность дождя небольшая…
— Да, они говорят, что пробы уже взяты. Ты уверен, что их еще не передали к вам в лабораторию?
— … завтра, ясно и холодно, столбик термометра не поднимется выше шести-восьми градусов тепла…
— А, понятно. О-кей. Я еще раз проверю. Хорошо. Пока.
— … ветер восточный, порывистый, двадцать метров в секунду…
Я повесил трубку и повернулся к троим у зеркала.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что.
Никто из них даже не взглянул в мою сторону, когда я уходил из квартиры. Никому не было до меня абсолютно никакого дела. Эти люди занимались своей обычной работой. Они занимались подобными вещами и раньше, привычно проделывая всю процедуру десятки, сотни раз. Для них все это было просто обыденной, рутинной работой.
Утром в понедельник я пребывал в довольно прескверном настроении. Я сидел дома, обпиваясь кофе и куря сигареты одну за другой, но тем не менее все равно ощущая у себя во рту мерзкий привкус. Я продолжал упорно доказывать самому себе, что мне необходимо бросить это занятие, что никому это не надо. Потому что все кончено. Я не смог помочь Арту, не смог ничего исправить. Я только все испортил.
И кроме того, Вестон был здесь абсолютно непричем, в самом деле. Даже несмотря на то, что мне очень хотелось обвинить кого-нибудь в своих неудачах, его винить я не мог. И к тому же он был уже совсем стариком.
Все это было пустой тратой времени. Я пил кофе и вновь и вновь принимался мысленно твердить себе об этом. Пустая трата времени.
Я терял время.
Незадолго до полудня, я поехал в «Мэллори» и направился в кабинет Вестона. Когда я вошел он разглядывал стекла со срезами под микроскопом, надиктовывая свои заключения на небольшой магнитофон, стоявший тут же на столе. Когда я вошел, он замолчал.
— Привет Джон. Какими судьбами?
Я поинтересовался у него:
— Как здоровье?
— Мое? — он рассмеялся. — Замечательно. А у тебя как? — он кивнул на повязку у меня на голове. — Я уже слышал о том, как это случилось.
— Со мной все в порядке, — сказал я.
Я взглянул на его руки. Он держал их под столом, на коленях. Он опустил их тут же, как я появился на пороге.
— Очень болят?
— Что?
— Руки.
Он изумленно посмотрел на меня, или по крайней мере попытался изобразить на лице удивление. У него это не получилось. Я кивнул на руки, и он положил ладони на стол. Два пальца на левой руке были перевязаны.
— Несчастный случай?
— Да. Моя неуклюжесть. Я дома резал лук — помогал жене на кухне — и порезался. Небольшой порез, неглубокий, ничего серьезного, но все равно неприятно. Вообще-то я всегда был склонен думать, что за столько лет я научился вполне прилично обращаться с ножом.
— Перевязку сами сделали?
— Да. Ведь это, так пустяковая царапина.
Я опустился в кресло, стоявшее напротив его стола и закурил, чувствуя, что он внимательно следит за каждым моим движением. Задрав голову, я выпустил в потолок струю сизого табачного дыма. Он смотрел на меня с напускным безразличием, его лицо все это время оставалось совершенно невозмутимым. Полагаю, что по-своему он был прав. Во всяком случае, я на его месте наверное повел бы себя так же.
— У тебя ко мне какое-то дело? — спросил он.
— Да, — сказал я.
Некоторое время мы разглядывали друг друга в упор, и затем Вестон отодвинул от себя микроскоп и выключил продолжавший работать магнитофон.
— Это по поводу заключения по Карен Рэндалл? Я слышал, что ты им интересовался.
— Интересовался, — сказал я.
— Может быть тебя устроит, если стекла посмотрит еще кто-нибудь? Может быть Сэндерсон?
— Не сейчас, — сказал я. — Сейчас это уже не имеет принципиального значения. По крайней мере для суда.
— Наверное, ты прав, — согласился он.
Мы сидели, глядя друг на друга. Наступило продолжительное молчание. Я не знал, как сказать об этом, с чего начать, но это молчание тоже угнетало меня.
— Тот стул, — проговорил я наконец, — был вытерт. Вы знаете об этом?
Он сдвинул брови, и я уже было подумал, что он собирается прикинуться простаком, претендуя на роль человека несведующего. Но ничего такого не произошло; вместо этого он кивнул в ответ.
— Да, — сказал он. — Она пообещала, что вытрет его.
— И ручку на входной двери?
— Да. И ручку тоже.
— Когда вы там оказались?
Вестон вздохнул.
— Было уже поздно, — сказал он. — Я заработался допоздна в лаборатории и потом пошел домой. К Анжеле я зашел по пути, чтобы проведать ее. Я часто к ней захаживал. Просто так. По дороге домой.
— Хотели избавить ее от зависимости?
— В том смысле, поставлял ли я ей наркотики?
— Я спросил о том, не пытались ли вы ей помочь?
— Нет, — сказал он. — Я знал, что у меня ничего не выйдет. Разумеется, я думал об этом, но я также знал и то, что это мне не под силу, и возможно я только все испорчу. Я уговаривал ее согласиться на лечение, но…
Он пожал плечами.
— И вместо этого решили просто почаще захаживать к ней.
— Только для того, чтобы помочь ей в трудные моменты. Это было единственное, что я мог для нее сделать.
— А вечером в четверг?
— Когда я пришел, он был уже там. Я слышал возню и крики, доносившиеся из квартиры, и открыв дверь, я увидел, что он гоняется за ней с бритвой. У нее был кухонный нож — длинный такой, каким обычно режут хлеб — и она отбивалась. Он пытался убить ее, потому что она была свидетелем. Он все время твердил об этом: «Ты же свидетель, крошка.» Я точно не помню, как это получилось. Я всегда очень любил Анжелу. Увидев меня, он что-то сказал и начал подступать ко мне со своей бритвой в руке. Это было ужасно; к тому времени Анжеле уже удалось порядком порезать его ножом, одежду, по крайней мере…
— И вы схватили стул.
— Нет. Я отступил. Он снова принялся гоняться за Анжелой. Он был повернут лицом к ней, спиной ко мне. И вот тогда… я схватил стул.
Я указал на забинтованные пальцы.
— А порезы?
— Я уже не помню, как это получилось. Наверное он успел задеть меня. Когда я в тот вечер вернулся домой, то обнаружил на рукаве пальто небольшой порез. Но этого я уже не помню.
— А после того, как стул…
— Он упал. Без сознания. Оглушенный. Просто упал.
— И что вы тогда сделали?
— Анжела испугалась за меня. Она сказала, чтобы я поскорее уходил, что она сама обо всем позаботится. Ей очень не хотелось, чтобы я оказался бы впутанным в это дело. И я…
— Вы ушли, — сказал я.
Он разглядывал свои руки.
— Да.
— Роман был уже мертв, когда вы уходили?
— Я не знаю. Он упал рядом с окном. Я думаю, что она просто выпихнула его из окна и после этого вытерла стул и ручку. Но точно я не знаю. Я ничего не знаю точно.
Я смотрел ему в лицо, на пересекавшие лоб старческие морщины, на седину волос и вспоминал то время, когда он был моим учителем, его наставления, поучения и шутки, как я тогда безгранично уважал его, как каждую неделю, по четвергам он вместе со своими стажерами отправлялся в ближайший бар, чтобы выпить и поговорить о жизни, как раз в года, на свой день рождения, он приносил из дома большой именинный пирог и угощал им всех на своем этаже. Все это теперь всплывало в памяти, добрые шутки, старые добрые времена, трудные дни, вопросы и объяснения, долгие часы в секционном зале, суть проблем и моменты сомнений.
— Ну вот и все, — с грустной улыбкой сказал я.
Я закурил еще одну сигарету, прикрыв пламя зажигалки в ладонях и наклонив голову, хотя никакого сквозняка в комнате не было. Наоборот, здесь было очень жарко и душно, как в теплице для редких растений.
Вестон не спросил у меня ни о чем. Ему было не очем спрашивать.
— Возможно вам удастся оправдаться, — сказал я. — Ведь это была самооборона.
— Да, — медленно выговорил он. — Может быть.
Я вышел на улицу. По-осеннему холодное солнце светило в небе над лишенных листвы остовами деревьев, аллея которых протянулась вдоль Массачусеттс Авеню. Когда я спускался по ступенькам Корпуса Мэллори, мимо меня проехала машина скорой помощи, направлявшаяся к отделению экстренной помощи «Бостонской городской больницы». Провожая ее взглядом, я мельком увидел лежавшего в ней пациента, у лица которого санитар удерживал кислородную маску. Мне не удалось разгледеть черт его лица, невозможно было даже понять, мужчина это или женщина.
Кое-кто из прохожих на улице тоже замедлил шаг, глядя вслед проехавшей машине. Одни смотрели на нее с тревогой, другие просто из любопытства, а иные с жалостью. Но все они остановились, задержались лишь на короткое мгновение, чтобы взглянуть в ту сторону и тут же забыть об увиденном, мысленно возвращаясь к своим обыденным, земным думам.
Наверняка в этот момент все они думали о том, кого только что увезли в больницу, что случилось с этим человеком, что это за болезнь, и покинет ли вообще когда-либо этот пациент больничные стены. Никому из них не было дано узнать ответа на эти вопросы, но у меня такая возможность была.
В данном случае, хоть на крыше машины и была включена мигалка, но она ехала без звуковой сирены, и к тому же ехали они тоже не слишком быстро. А это означало, что жизнь больного была вне опасности.
Или может быть он был уже мертв. Точнее сказать было невозможно.
В какой-то момент мною овладело странное, просто-таки искушающее любопытство, так, как если бы я вдруг счел бы себя обязанным во что бы то ни стало зайти сейчас в приемное отделение и выяснить, что это за пациент и каков будет прогноз.
Но я не стал этого делать. Вместо этого я пошел вдоль по улице, сел в оставленную здесь машину и поехал домой. Я постарался поскорее забыть о той машине скорой помощи, потому что по улицам ездят миллионы таких машин, и миллионы людей каждый день попадают в больницу. В конце концов я действительно позабыл о ней. И стал чувствовать себя гораздо лучше.
Неотъемлемой частью работы любого патологоанатома является необходимость описать увиденное быстро и точно; хорошо составленный патологоанатомический отчет позволяет читателю мысленно представить себе то, что предстало глазам патологоанатома. И для того, чтобы это стало возможным, многие патологоанатомы имеют обыкновение описывать пораженные болезнью органы так, как если бы это была еда, отчего таких врачей и называют гурманами.
Для некоторых подобные сравнения вошли в практику; и поэтому их отчеты о вскрытиях напоминают скорее ресторанные меню. Но подобный метод изложения мыслей оказался столь удобным и эффективным, что практически каждый патологоанатом время от времени прибегает к нему.
Тут можно встретить и сгустки черносмородинового желе, и посмертные сгустки «яичного желтка». Нередки и такие изыски, как сравнение слизистых оболочек желчного пузыря со спелой малиной или земляникой, верным показателем присутствия холестерола. Мускатная печень при застойной сердечной недостаточности и вида швейцарского сыра эндометрия при гиперпласии. Даже такому малоприятному явлению как рак тоже может быть подобран аналог на этой кухне, как, например, в случае с овсяно-клеточной карциномой легкого.
В подавляющем большинстве случаев врачи настроены весьма недоверчиво по отношению к полиции. И вот одна из причин для этого:
Однажды во время одного из ночных дежурств талантливый, подающий надежды врач-стажер клиники «Дженерал» был разбужен посреди ночи ради того, чтобы произвести осмотр пьяного, доставленного полицией. Полицейским известно о том, что некоторые недуги — такие, например, как диабетическая кома — могут по внешним признакам походить на состояние опьянения, включая даже запах «алкоголя» изо рта. Так что это было вполне обыденной процедурой. Привезенный был осмотрен, объявлен здоровым с медицинской точки зрения, после чего его увезли в тюрьму.
Той же ночью он умер. На вскрытии выяснилось, что смерть наступила от разрыва селезенки. Семья умершего подала в суд на стажера, обвинив его в халатности, а полиция же, в свою очередь, проявила необычайное усердие в том, чтобы помочь убитому горем семейству взвалить всю вину на врача. Суд вынес решение, что в данном случае врач и в самом деле пренебрег своими обязанностями, но решения о возмещении ущерба тогды вынесено все же не было.
Позднее тот врач попытался получить сертификат на право занятия частной практикой в штате Вирджиния, и удалось ему это с превиликим трудом. И тот случай теперь будет преследовать его теперь до конца жизни.
Разумеется, вполне возможно, что он и в самом деле не обратил внимания на увеличенную или поврежденную селезенку, но вместе с тем, это все же представляется весьма сомнительным, особенно, если принимать во внимание характер травмы и очень высокую квалификацию врача. Персонал той клиники склонялся к тому мнению, что покойный уже после осмотра, по прибытии в полицию получил сильный удар в живот.
Разумеется все это бездоказательно. Но в медицинской практике случай подобного рода отнюдь не является единичным, и поэтому недоверие к полиции возведено врачами едва ли не в ранг основополагающей политики.
Испокон веков войны и занятия хириргией были тесно связаны друг с другом. Даже в наши дни, изо всех врачей молодые хирурги меньше всего возражают против того, чтобы оказаться на поле боя. Потому что именно здесь традиционно происходило становление хирурга как врача, а также развитие и обновление хирургии как науки.
Самые первые хирурги не имели никакого отношения к медицине; они были цирюльниками. Использовавшая в те дни хирургия была донельзя примитивной, и состояла по большей части из ампутаций, кровопусканий и перевязки ран. Цирюльники сопровождали войска во время больших военных кампаний, получая возможность узнать больше о восстановительных возможностях своего искусства. Камнем преткновения долгое время оставалось отсутствие анестезии; вплоть до 1890 года единственными обезболивающими средствами становилась пуля, зажатая между зубами жертвы и выпитый залпом бокал виски. Хирурги всегда с высока поглядывали на обыкновенных врачей, всех тех, кто не утруждался лечить пациента собственными руками, а старался найти для этого более искусный и интелектуальный подход. И такое отношение в какой-то мере сохраняется и на сегоднящий день.
Разумеется, в наши дни парикмахеры уже не становятся хирургами, и наоборот. Но у парикмахеров все же сохранился символ их древнего ремесла — полосатый красно-белый шест, символизирующий окровавленные бинты, которыми перевязывали полученные в бою раны.
Но хотя в обязанностя хирургов уже давно не вменяется пострижка и бритье, они и по сей день сопровождают войска. На войне они имеют возможность приобррести большой опыт по части лечения разного рода травм, увечий и ожегов. Война также предоставляет простор для создания новых методик; так, например, большинство считающихся теперь обыденными техник пластической и восстановительной хирургии были разработаны в годы Второй мировой войны.
Разумеется, это вовсе не означает того, что хирурги являются непримиримыми сторонниками войны или, наоборот, яростными поборниками мира. Просто исторически так уж сложилось, что благодаря своему ремеслу у хирургов существуют свои мобственные, особые взгляды на многие вещи, зачастую не совпадающие с мнением врачей других специальностей.
Врачи любят сокращения, и, наверное поэтому больше ни в одной из сфер человеческой деятельности не существует такого множества сокращений, как в медицине. Сокращения выполняют очень важную функцию: они позволяют экономить время, но в то же время служат они еще и для другой цели, являясь своего рода паролем, зашифрованным языком, кабалистическими символами медицинского общества.
Например: «PMI, соответствующий LBCD, расположен в 5-м ICS в двух см от MCL». Для человека непосвященного не может быть ничего более загадочного и таинственного, чем это предложение.
"Х" — для медиков это самая важная буква изо всего алфавита, потому что она часто используется в сокращениях. Спектр употребления самый разнообразный: от незатейливого «Polio x3», обозначающего три полио вакцинации, до «Выписан в Палату Х», подобный эвфемизм обычно употребляется для обозначения морга. Но есть еще великое множество подобных сокрашений: dx, что означает «диагноз»; px — прогноз; Rx — терапия; sx — симптомы; hx — история болезни; mx — метастазы; fx — переломы.
Буквенные аббревиатуры в большом почете у кардиологов, где бесконечно повторяются все эти LVH, RVH, AS, MR, описывающие различные состояния сердца, но у врачей других специальностей тоже есть свои собственные сокращения и аббревиатуры.
В некоторых случаях к сокращениям прибегают, когда необходимо сделать пометку, полное написание которой нежелательно. Это потому что больничная карта любого пациента является официальным документом, который может быть даже затребован для представления в суд; и поэтому врачи должны очень бережно и осторожно относиться к словам. Подобная необходимость и вызвала к жизни целый ряд специальных выражений и аббревиатур. Например, пациент не может быть «сумасшедшим», а только «дизориентированным» или же пребывать в «помраченном сознании»; пациент не лжет, а лишь всего-навсего «преувеличивает»; пациент не может быть тупым, он может просто чего-то «недопонимать». Выписывая симулянта, хирурги любят употреблять аббревиатуру SHA, означающую: «Ship his ass out of here».[159] А в педиатрии существует также аббревиатура, прежставляющаяся наиболее необычной: FLK, означающая: «Funny-looking child».[160]
Всем известно о том, что врачи носят белые халаты, но никто, включая самих врачей, не знает, отчего. Конечно, белый халат является отличительной чертой медиков, но только он все равно остается лишенным реального смысла. Ведь белый халат отнюдь не является традиционным.
Например, при дворе Людовика XIV все доктора одевались в черное: длинные, черные балахоны, вселявшие в людей в свое время тот же благоговейный страх, что в наши дни вызывает и ослепительно-белоснежный халат.
Современные объяснения белому цвету докторских халатов обычно сводятся к ссылкам на чистоту и стерильность. Врачи носят белые халаты, потому что белый — это «чистый» цвет. Помещения больниц окрашиваются белой краской по той же самой причине. И, пожалуй, это объяснение можно будет счесть вполне логичным, пока на глаза вам как-нибудь не попадется какой-нибудь неряшливый практикант, проведший на непрерывном дежурстве целых тридцать шесть часов, успевший пару раз поспать, не раздеваясь, и оказывавший помощь десяткам пациентов. К концу дежурства халат его уже сильно измят, запачкан и, вне всякого сомнения, уже не является стерильным.
Хирурги отказались от этого. Операционные можно считать маленькими островками абсолютно стерильных условий, безмикробной территорией. И все же очень немногие операционные полностью выкрашены в белый цвет, а сами хирурги не одеваются в белое. Своими цветами они избирают зеленый, или голубой, а иногда и серый.
Так что к белому докторскому халату следует относиться не иначе как к обыкновенной униформе, в выборе цвета для которой было не больше логики, чем в том, что для моряков выбран синий цвет, или зеленый для формы военнослужащих. В данном случае аналогия с военной формы совсем не лишена смысла, как это может показаться стороннему наблюдателю на первый взгляд, потому что по ней могут быть определены как ранг, так и специальность носящего ее врача. Оказавшись в отделении, врач безошибочно сможет рассказать вам, какое место на служебной лестнице отведено каждому из работающих здесь сотрудников. Обращая внимание на казалось бы незначительные мелочи, точно так же, как военный обращает внимание на нашивки и лычки на погонах, он расскажет, кто из них врач-стажер, кто практикант, кто пока еще только студент-медик, а кто санитар. Все сводится к таким подробностям, как: Имеется ли у конкретного человека при себе стетоскоп? Один или два блокнота лежит у него в кармане халата? И карточки, скрепленные металлическим зажимом? Носит ли он черный кейс?
С помощью данной методики можно определить даже специализацию врача. Невропатолога, например, можно легко узнать по трем или четырем прямым иглам, вколотых в левый лацкан халата.
Принято считать, что существует шесть доводов в защиту абортов и шесть же контраргументов для их опровержения.
Первый довод относится к области закона и антропологии. Высказывается мнение, что у многих народов аборты, а также лишение жизни младенцев считались в порядке вещей, и не были делом постыдным или подрывающим нравственные устои общества. Для примера обычно берутся небольшие племена, обитающие в суровых условиях, такие как африканские пигмеи или бушмены из Калахари. Или те народы, где всячески поощряется рождение сыновей, а излишек младенцев женского пола попросту убивают. Но здесь же можно привести и пример Японии, шестой по численности нации в мире и одной из самой высокоразвитой страны.
В ответ на это оппоненты обычно возражают, что между западным обществом и пигмеями или японцами очень мало общего, и поэтому совсем не обязательно, что то, что оказалось удачным и приемлемым для них, окажется столь же удачным и для нас.
Когда же речь заходит о законах, то разговор обычно сводится к следующему. На конкретных исторических примерах может быть доказано, что современные законы, имеющие отношение к абортам, существовали не всегда; они развивались на протяжении многих столетий, и были обусловлены целым рядом факторов. Сторонники абортов утверждают, что современные законы предвзяты, несостоятельны и в них нет никакой необходимости. Они выступают за систему правосудия, которая бы точно отражала нравы и технологии настоящего времени, а отнюдь не минувших дней.
Их противники выдвигают встречные доводы, утверждая, что старые законы еще совсем не означает того, что они плохи, и что бездумное их изменение может повлечь за собой неизбежную неопределенность и в без того нестабильном мире. Менее изысканный довод против абортов заключается в незатейливом утверждение, что это просто-напросто незаконно. До недавнего времени многие врачи, вроде бы считающиеся во всех отношениях нормальными людьми с готовностью принимали эту удобную для себя позицию. Но все-таки сейчас, когда вопрос об абортах широко обсуждается на самых разных уровнях, подобный упрощенный взгляд на проблему становится неприемлемым.
Второй довод рассматривает аборт как средство контроля за рождаемостью. Сторонники абортов объявляют аборт высокоэффективным средством контроля рождаемости, отмечая успехи этого метода в Японии, Венгрии, Чехословакии и так далее. Они не видят принципиальной разности между предотвращением зачатия и прекращения этого процесса на ранней стадии, пока зародыш не превратился в полностью жизнеспособного ребенка. Короче говоря, в данном случае все сводится к тому, что «цель оправдывает средства».
Те же, кто в этом не согласен с ними, проводят аналогию между предотвращением ошибки и ее исправлением. Они уверены в том, что если уж зачатие произошло, то зародыш получает право на жизнь, и поэтому его нельзя убивать. Данной точки зрения придерживаются многие из тех, кто отдает предпочтение традиционным методам контрацепции, и поэтому зачастую для таких людей проблема того, как быть, если беременность все-таки наступит — как это и бывает в определенном проценте случаев — остается неразрешимой.
Третий довод рассматривает социальные и психологические факторы. Здесь существует несколько вариантов.
Первый из них провозглашает принцип того, что психическое и физическое здоровье матери всегда важнее, чем здоровье ее еще нерожденного ребенка. Может оказаться так, что рождение еще одного ребенка нанесет как эмоциональный, так и материальный ущерб самой матери и членам ее уже существующей семьи, и поэтому в подобных случаях появление ребенка на свет должно быть предотвращено.
Во-вторых, сторонники абортов настаивают на том, что крайне безнравственно и преступно позволять нежеланному ребенку появляться на свет, так как в наше непростое время надлежащая забота о ребенке является удовольствием не из дешевых, занимающим уйму времени и требующим материнской опеки и впоследствии ощутимой финансовой поддержки со стороны родителей на образование. И если семья лишена подобной возможности, то можно сказать, что, давая ребенку возможность появиться на свет, они тем самым заведомо обрекают его на лишения. Очевидным в данном случае примером может служить мать-одиночка, которая зачастую ни морально, ни материально, оказывается неготовой к тому, чтобы самой позаботиться о ребенке.
Контраргументы, приводимые оппонентами в данном случае, кажутся крайне неубедительными. Типа того, что любая женщина хочет познать радость материнства, хоть это желание может быть неосознанным, что материнский инстинкт к продолжению рода заложен в женщине природой; и еще сюда же относятся заявления вроде того, что «нежеланных детей не бывает». Или же просто так называемый подход к проблеме «пост-факто»: если ребенок родится, то семья все равно смирится с этим и будет любить его.
Четвертый аргумент, выдвигаемый сторонниками абортов, гласит, что ни одна женщина, ни при каких обстоятельствах, не может быть заставлена вынашивать и рожать ребенка, если только она сама этого не желает. Аборт по первому требованию должен быть правом любой женщины, таким же всеобщим и бесспорным, как право голоса. Это весьма интересный аргумент, но только его значимость зачастую умаляется самими же людьми, выступающими в его пользу, со стороны которых нередко раздаются истерические заявления о том, что во всем мире власть принадлежит мужчинам, от которых никак нельзя ожидать проявления сочувствия к противоположному полу.
Их оппоненты в данном случае обычно указывают на то, что современной, эмансипированной женщине доступны самые разнообразные средства и методы, позволяющие не забеременеть, если она этого не желает. И поэтому они считают, что аборт нельзя рассматривать как еще одно средство контрацепции. Но все же с данных позиций трудно судить о том, как быть в случае, если несмотря на применение контрацептивов беременность все же наступила или как поступить, если беременность стала результатом изнасилования.
Пятый из выдвигаемых аргументов объявляет аборт безопасной, простой и доступной операцией; а поэтому не может быть найдено никаких практических возражений против того, чтобы легализовать прерывание беременности.
Контраргумент же выражает мнение, что хоть очень небольшой, но риск умереть от аборта все же существует. Но вот только к несчастью для сторонников данной точки зрения, теперь уже стало совершенно ясным и то, что больничный аборт примерно в шесть-десять раз менее опасен, чем роды в той же самой больнице. А это значит, что безопаснее прервать беременность, чем выносить ребенка и родить его.
Шестой из приводимых аргументов появился совсем недавно, и именно он может быть назван самым искусным. Впервые он был выдвинут Гареттом Хардином, и он затрагивает один из основных вопросов, а именно: является ли аборт убийством? Хардин утверждает, что нет. Он отстаивает ту точку зрения, что эмбрион становится человеком лишь после рождения и после длительной подготовки. Для него эмбрион это ничто иное, как заготовку, шаблон, созданный из ДНК — вещества, несущего в себе генетическую информацию. Гаррет говорит о том, что информация сама по себе еще ничего не значит. Это как чертеж. Чертеж здания не имеет практически никакой ценности; подлинную ценность и значение имеет только здание, выстроенное по этому чертежу. Чертеж может быть запросто уничтожен, потому что вместо него можно сделать другой; но никто не станет ломать уже выстроенный дом без веских на то оснований.
Таково краткое и сильно упрощенное изложение его точки зрения. Хардин получил образование антрополога и биолога, и его точка зрения поистине уникальна. Она интересна еще и потому, что он рассматривает вопрос о том, когда человек становится существом разумным, исходя из того, что вообще есть человек? Снова обращаясь к аналогии с чертежом и домом: чертеж определяет размеры, устройство и общую архитектуру здания, но он еще не предопределяет того, будет ли дом выстроен в Нью-Йорке или Токио, в трущобах или же в престижном районе, будут ли его использовать заботливо и разумно, или же ему так и суждено будет простоять весь свой век без ремонта. Гардин косвенно рассматривает человека как животное, ходящее на задних ногах, обладающее большим мозгом и выступающий большой палец кисти; он также включает в свое определение упоминание о материнской заботе и образовании, призванных помочь человеку стать приспособленной и активной единицей в обществе себе подобных.
Оппоненты Хардина возражают против того, что, рассматривая ДНК, он лишает ее «уникальности», считая просто «копированной» информацией, в то время как молекула ДНК уникальна сама по себе. Ведь дети одних и тех же родителей не рождаются абсолютно одинаковыми, и выходит, что ДНК поистине уникальна.
На это Хардин отвечает, что все рожденные люди есть ничто иное, как лишь некоторые, произвольно, волею случая выбранные из ряда потенциально возможных ДНК-комбинаций спермы и яйцеклетки, которым было суждено полностью пройти внутриутробное развитие и увидеть свет. При этом он замечает, что в яичниках женщины содержится в среднем 30.000 яйцеклеток, и лишь нескольким из них суждено оказаться оплодотворенными. Остальные же будут уничтожены, как если бы женщине был сделан аборт. И как знать, может быть одна из них могла бы дать жизнь «супер-Бетховену».
Доводы Хардина новы и оригинальны, и очень многие находят их трудными для понимания. Но несомненно он стал первым из тех кто до него выдвигал аргументы за и против абортов, кто постарался более или менее научно обосновать свою точку зрения. Это рассуждения по поводу современного человека, о том, что при рассуждениях на темы морали, он все-таки должен основываться и на тех молекулярных механизмах, что действуют в одной клетке его тела.
Существует еще множество других аргументов, но все они по большей части малозначимы и носят характер отговорок. Так, например, некоторые из этих доводов с экономической точки зрения рассматривают проблему, во что обойдется переоборудование больниц в фабрики, где выполнение абортов будет поставлено на поток; то и дело раздаются истерические крики о всеобщей распущенности, как это было перед тем, как контрацептивные таблетки были введены в повседневную практику. Существует и либеральная точка зрения, типа «больше свободы хорошей и разной», а также мнение о том, что необходимо ограничить рождаемость среди низших слоев общества. Подробно останавливаться на этих точках зрения не имеет смысла, так как выдвигаются они по большей части людишками не наделенными большим умом, ограниченными и мелочными.
В современной медицине существует четыре основных нравственных вопроса, связанных с занятием медицинской практикой.
Аборт является лишь одной из них. Другой спорной проблемой считается эйтаназия, намеренное ускорение смерти или умервщление неизлечимого больного. Третьим спорным вопросом является социальная обязанность врача оказывать помощь как можно большему числу людей. И четвертый вопрос затрагивает определение смерти.
Примечательным является и то, что все эти вопросы возникли совсем недавно. Все они стали следствием наших, заявивших о себе в последнее десятилетие, проблем в области законодательства и нравственности.
Например, аборт, произведенный в больничных условиях, должен считаться теперь не требующей особых затрат и безопасной процедурой, уровень смертности при которой приблизительно такой же как при удалении зубов. Так было не всегда, но в данных условиях дело обстоит именно так, и поэтому мы должны считаться с этим.
В свое время эйтаназия считалась куда меньшей проблемой. Это было в те времена, когда в распоряжении врачей имелось меньше «вспомогательных» средств, аппаратов для искусственной вентиляции легких, когда они не обладали знаниями об электролитных балансах, неизлечимо больные пациенты обычно умирали довольно быстро. Теперь же медицина сталкивается с тем фактом, что стало возможно чисто технически на протяжении довольно долгого времени поддерживать в человеке жизнь, не давая ему умереть, хотя выздороветь ему все рано не суждено никогда. В связи с этим врачу приходится принимать решение, есть ли необходимость в проведении подобной поддерживающей терапии, и как долго ее следует продолжать. Это действительно весьма серьзеная проблема, потому что традиционно врачи считают, что они должны во чтобы то ни стало, любыми доступными средствами сохранять жизнь своему пациенту. И вот теперь настало время, когда нравственность — и даже человечность — подобного подхода оказалась под большим вопросом.
Само собой напрашивается вполне логичный в данном случае вопрос: обладает ли неизлечимо больной человек правом отказаться от поддерживающей терапии; может ли пациент, вынужденный неделями или даже месяцами страдать от боли потребовать для себя легкой и безболезненной смерти; и имеет ли пациент, вверивший себя заботам врача, право самостоятельно решать вопрос о собственном существовании.
Вопрос об ответственности в ее современном понимании — ответственность перед обществом, а не перед отдельно взятым человеком — возник в медицине относительно недавно. В прежние времена за лечение небогатых пациентов в лучшем случае из жалости брались совестливые врачи, в худшем же случае, такие больные вовсе не получали никакой помощи; в наши дни общество упрочается во мнении, что медицинская помощь есть право, а не привелегия. Также постоянно увеличивается количество пациентов, ранее зависевшим лишь от чужой благотворительности, но кто может теперь расчитывать на помощь страховых компаний, занимающихся медицинским страхованием. И в связи с этим врачу приходится пересмотреть свои взгляды, принимая в расчет не только тех пациентов, средства которых позволяют им обратиться к нему за помощью, а всех членов общества. В связи с этим медиками стало уделяться большое значение профилактике многих заболеваний.
Определение смерти является поистине серьзеной проблемой, для которой имеется не менее серьзеное основание: это трансплантация органов. По мере того, как хирурги продолжают совершенствовать свои умения по пересадке органов, взятых у умерших людей, живым, на первый план выступает вопрос о том, когда человека надлежит считать мертвым, так как органы, предназначеные для трансплантации, должны быть взяты у умершего как можно скорее. Принятые ранее показатели — отсутствие пульса и дыхания — были заменены на отсутствие показаний электрокардиограммы или ровной электроэнцефалограмме, но несмотря на это вопрос по-прежнему остается открытым, и возможно, что в ближайшее время разумного решения по нему найдено не будет.
Существует и еще одна проблема, имеющая отношение к медицинской этике, и она затрагивает самого врача и компании по производству лекарств. В настоящее время все споры и дискуссии по данному вопросу, затрагивающие интересы самого пациента, врача, правительства и производителя медикаментов, ведутся сразу в нескольких направлениях, когда каждая из сторон пытается перетянуть одеяло на себя. Сами же причины для разногласий, равно как и исход данного спора, все еще во многом остаются неясны.