Опять дожди, опять туманы,
И листопад, и голый лес,
И потемневшие поляны,
И низкий, серый свод небес.
Опять осенняя погода!
И, мягкой влажности полна,
Мне сердце веселит она:
Люблю я это время года.
Люблю я звонкий свист синицы,
Скрып снегирей в моих кустах,
И белые гусей станицы
На изумрудных озимях.
Люблю я, зонтиком прикрытый,
В речном изгибе, под кустом,
Сидеть от ветра под защитой,
Согретый теплым зипуном —
Сидеть и ждать с терпеньем страстным,
Закинув удочки мои
В зеленоватые струи,
Вглубь Вори[12] тихой и неясной.
Глаз не спускаю с наплавка,
Хоть он лежит без измененья;
Но вдруг — чуть видное движенье,
И вздрогнет сердце рыбака!
И вот он, окунь благородный,
Прельстясь огромным червяком,
Подплыл отважно и свободно,
С разинутым, широким ртом
И, проглотив насадку смело,
Все поволок на дно реки…
Здесь рыбаку настало дело,
И я, движением руки,
Проворно рыбу подсекаю,
Влеку из глубины речной
И на берег ее бросаю,
Далеко за моей спиной.
Но окуни у нас не диво!
Люблю ершей осенний клев:
Берут они не вдруг, не живо,
Но я без скуки ждать готов.
Трясется наплавок… терпенье!
Идут кружочки… пустяки!
Пусть погрузит! Мне наслажденье
Ерша тащить со дна реки:
Весь растопыренный, сердитый,
Упорно лезет из воды,
Густою слизью ерш покрытый,
Поднявши иглы для защиты, —
Но нет спасенья от беды!
Теперь не то. Внезапной хвори
Я жертвой стал. Что значим мы?
Гляжу на берега я Вори
В окно, как пленник из тюрьмы.
Прошло и теплое ненастье,
Сковал мороз поверхность вод,
И грустно мне. Мое участье
Уже Москва к себе зовет.
Опять прости, уединенье!
Бесплоден летний был досуг,
И недоступно вдохновенье.
Я не ропщу: я враг докук.
Прощайте, горы и овраги,
Воды и леса красота,
Прощайте ж вы, мои «коряги»,[13]
Мои «ершовые места!»
1857,
С. Абрамцево.