Никого и никогда Дарья Негубина не любила так сильно, как свою мать. Семьдесят прожитых лет не стёрли из памяти ласковую заботу и синий сборчатый фартук, в который можно уткнуться лицом и выплакать обиду. Ещё ей помнились материны рассказы о домовом, которого маленькая Даша боялась. Домовик с Домовихой жили на чердаке и, по словам матери, запросто могли спуститься ночью вниз и наказать Дашу за проделки.
– А зачем ему у нас жить? У него своего дома нет? – боязливо оглядываясь, спрашивала Даша.
– Завсегда он с людьми живёт, дом сторожит, беду отводит, домашних своих бережёт, а за ссоры да раздоры наказывает.
– А как его зовут?
– Избяным кличут. Только ты по имени о нём не думай и в голос не обращайся. Не то услышит да в гости припожалует. Не обрадуешься.
Последние слова мать говорила шёпотом, крестилась собранными щепотью пальцами. Отвернувшись, Даша перекрестилась крепко сжатым кулаком, чтобы посильнее испугать домового.
Избяного полагалось уважать, оставлять для него угощение, менять в чашке воду: стоялую домовик не любил. На чердаке, в дальнем от окна углу, материн дед, а Дашин прадед, сколотил из сосновых крепких досок низенькую кладовку: в полный рост не войти и согнувшись не войти, в дверку только руку просунуть можно.
– А как домовик догадался, что это для него домик? Откуда он пришёл?
– Откуда пришёл? Из старой избы. А как дед мой, царствие ему небесное, новую избу строил, из печи горячих углей нагрёб, в новую печь перенёс, домового позвал: «Милости просим, соседушко, в новое жильё». А как хлеб в той печи испекли, первый ломоть отрезали да не ели, в правом углу под избой закопали. Домовому с домовилихой угощение.
Мать выставляла перед дверцей кладовки блюдечко с мёдом, насыпала горстку зерна, выплёскивала из чашки воду и наливала свежую. Даша с тревогой смотрела на дверцу: а ну как схватит за руку Избяной да к себе утащит? В кладовке было тихо. Может, там и нет никого? А проверять страшно, да и мать заругается.
На чердак Катерина поднималась с трудом, останавливаясь на каждой ступеньке и надсадно дыша. У неё была грудная жаба. Боль появлялась внезапно: от принесённого от колодца коромысла, от услышанного недоброго слова, от плотного ужина, от Дашиного истошного рёва из-за оторвавшейся у куклы ноги. В такие минуты мать мрачнела лицом, ложилась на кровать и шумно втягивала в себя воздух. Даша жалела мать и не понимала, почему домовой не хочет её вылечить.
– Мамочка, попроси Избяного, чтобы жабу с тебя снял.
– Глупая ты. Нет никакой жабы, просто называют так – болезнь.
Даша расстёгивала материну блузку, под которой белела исподняя рубашка. На груди никто не сидел. Значит, жаба упрыгала куда-то, – думала девочка. Но мать почему-то не вставала и несколько дней лежала пластом.
– Ма, ты почему лежишь? Жабы ведь нет, она ушла.
– Я встану, дочка. Полежу ещё денёк и встану. А ты бы поднялась наверх, домовому водички свежей отнесла, – просила мать.
Даша взбиралась по крутой лестнице, садилась у дверки кладовки и шёпотом рассказывала Избяному про мать, которая всё болеет, про корову, которая на выпасе сжевала осиное гнездо и теперь стонала и отказывалась от еды. А корова стельная, что ж теперь с телёночком будет, вдруг его осы там, внутри, заедят?
Не получив ответа, спускалась вниз с тяжёлым чувством. Выходило, что домовик забыл о своей обязанности беречь дом и всех, кто в нём живёт. За что ж тогда его кормить? Девочка дочиста слизывала с блюдца принесённый для домового мёд, а зёрна разбрасывала по чердаку: есть захочет – соберёт, а не то голодным спать ляжет.
Лёжа в постели, с удовлетворением слушала, как Избяной топчется по чердаку, собирая зёрна, стучит дверцей своего домика – злится.
– Не спишь, дочка? – тяжёлая отцовская рука провела по волосам, поправила подушку, подоткнула с боков одеяло. – Ветер-то как расходился! Стучит, шумит, в избу просится. А мы его не пустим. Спи, моя хорошая, спи с Богом…
Даша закрывала глаза и думала сквозь набегающий сон, что завтра надо незаметно от отца вытащить из поленницы березовое полешко и подпереть им дверку кладовки, чтобы Избяной не вылез и не наказал её за съеденный мёд.
Катерина из-за сердечной хворобы часто ложилась отдыхать, не могла уследить за быстроногой дочкой, и девочка росла вольно. Единственный ребёнок в семье, она не знала ни в чём отказу, хвасталась перед подругами нарядными башмачками и платьями, угощала конфетами, которые всегда носила в карманах. Конфеты и пряники Даша ела по будням, а всем-то давали по праздникам. Избалованная сверх всякой меры и уверенная в своей безнаказанности, однажды попросила деда:
– Давай домового с домовихой из избы выгоним! Он нехороший. Мама его мёдом кормит, а всё равно болеет, выздороветь не может. Знаешь он кто? Дармоед и захребетник! – заявила Даша деду.
– Окстись! Язык бы твой отсох за такие слова! – в дедовых глазах девочке чудился испуг и сокровенное, лишь ему одному ведомое знание.
– Ладно, дедушка, ладно, я больше не буду, я не буду так говорить… – скороговоркой бормотала Даша, стараясь задобрить разозлившегося деда. Но каяться было поздно: дед выломал из плетня хворостину и в первый и последний раз отстегал внучку, положив поперёк колена и не слушая пронзительных криков.
– Заслужила, так получай. И не ори мне. И отцу не жалуйся. Не то добавит. И чтобы слов таких поганых я от тебя не слышал боле.
В довершение ко всему, дед велел отдать домовому городской печатный пряник с тестяными выпуклыми узорами, облитый медовой глазурью. Даше жалко было его есть, и она не ела, берегла.
Доберегла.
Пряник Даша съела здесь же, на чердаке, давясь слезами обиды. А уходя, изругала домового нехорошими словами, которые слышала от мужиков, и с размаху бацнула в дверцу кладовки ногой. На Дашину беду это услышал отец. С того дня кормить домового стало её обязанностью.
Учительница в школе говорила, что домового на самом деле нет, и кикиморы нет, и русалок, и лешего. Что это предрассудки. Но куда же тогда девается еда, спросила у неё Даша. И получила исчерпывающий ответ: зёрна съедают мыши, вода из чашки испаряется от жары, а мёд на блюдце высыхает и становится тонкой невидимой корочкой.
Спорить с учительницей нельзя. Даша и не спорила. Но если бы Нина Филипповна хоть раз осталась ночевать в их доме, то услышала бы, как по чердаку бродит разлапистыми шагами Избяной, скрипит половицами, жалуется на судьбу. Дашиными стараниями он каждый день остаётся голодным и сам вынужден добывать себе пропитание. Вот и ходит, вот и злится, а сделать ничего не может.
Даша мстила Избяному изощрённо: наливала для него в чашку круто посоленную воду, щедро разбрасывала по чердаку травленое зерно, купленное отцом для крыс, обживших подпол, а в мёд добавляла горчицу. О тайной войне с Избяным домашним знать не полагалось, иначе бы Даше не поздоровилось. Григорий, в отличие от дочки, не винил «хозяина» в болезни жены и строго следил за тем, есть ли у Избяного еда и вода. Удостоверившись, что – есть, целовал дочку в лоб, а она улыбалась деланной улыбкой и со страхом думала, что будет, если отец захочет попробовать мёд или выпить воду.
Вышло всё хуже, чем думалось.
На чердаке отец сплёл из ивовых прутьев закут для цыплят: августовские ночи холодные, в сенях цыплята мёрзнут, а на чердаке тепло. Цыплят набралось больше пятидесяти – от шестерых несушек. Их перенесли на чердак в двух больших корзинах, следом – заполошно квохчущую курицу. Утром всех нашли мёртвыми: цыплята вылезли через щель в прутьях и под предводительством заботливой наседки склевали травленое зерно до последнего зёрнышка.
– Избяной постарался, – заключил дед. – Чем ему не угодили, знать бы…
Отец не проронил ни слова. Собрал цыплячьи невесомые тельца в корзину и закопал за сараем. Мать молчала, сморкалась и плакала. Избяной на чердаке молчал, шуршал и радовался.
«Меня не достал, на цыплятах отыгрался, – думала Даша. – Подожди, я тебе устрою. Запоёшь лазаря». И изобретательно придумывала новые пакости, старательно изображая перед домашними пай-девочку. И перестаралась.
Отец как-то догадался, что она имеет отношение к случившемуся. Не задаривал, как раньше, обновками, и ей приходилось носить платья, на которые мать пришивала аккуратные круглые заплатки. Перестал возить из города гостинцы. Не спускал шалостей, на которые всегда смотрел сквозь пальцы. Наказанием была работа по дому¸ не тяжёлая, но отнимавшая время.
Даша чувствовала себя пленницей.
– Мама, я всё сделала, что велено. Я на улку пойду, ладно?
– Отец отпустит, тогда и пойдёшь. У меня не спрашивайся, он в дому́ хозяин.
– Батя, я всё сделала, что ты велел, я на улку пойду, к девчонкам. Можно?
– Сделала, говоришь? И в избе прибралась? А почему тряпка на столе лежит? А кофту почему не убрала? На мать понадеялась? Мать-то у нас хворая, знаешь ведь. Её от работы ослобонить бы, подмогнуть чем-ничем, а ты всё на ней проехать норовишь.
Даша соглашалась с отцом, убирала забытую на столе посудную тряпку, прятала в сундук шерстяную кофту – мать заштопала её на локтях и оставила на лавке. А могла бы убрать. Тогда Даше не пришлось бы выслушивать от отца замечания.
– Кофтёнку могла бы сама заштопать, а ты матери отдала. Самой-то лень, видать… – Отец будто услышал её мысли.
Даша приказала себе не думать ни о чём, чтобы он не подслушивал. Не думать не получалось. Вот сейчас ещё что-нибудь углядит, и ей опять придётся оправдываться. И почему мама не убрала в сундук эту противную кофту? Наверное, подумала, что Даша её наденет, когда пойдёт гулять.
Отец подождал, пока Даша сунет кофту в сундук и закроет крышку, и продолжил:
– Окна вымыла? А почему стёкла в разводах?
– Не знаю, почему. Я мыльной водой мыла и газетами протирала.
– Значит, плохо протирала. Вдругорядь протри, чтоб стёкол вовсе не видать было.
– Это как – не видать? С закрытыми глазами, что ли? – упавшим голосом спросила Даша.
– Можешь и с закрытыми глазами, – усмехался отец. – Чтоб, значит, прозрачные были. Как закончишь, меня покличешь, приду погляжу. Тогда и на улку пойдёшь.
Вот – как с ним говорить? Даша с ожесточением тёрла стёкла, глаза закипали злыми слезами, и отмытые до блеска окна казались мутными.
С того лета между ней и отцом словно выросла стена. Даша больше не взбиралась к нему на колени, не выкладывала свои детские горести и не поверяла секретов. Об их дружбе с Федькой Офицеровым не знали ни дед, ни отец. Как не узнали о том, что дружба незаметно переросла в любовь. Пятнадцатилетний Фёдор, краснея, попросил разрешения её поцеловать. Шестнадцатилетняя Даша, понимая значительность происходящего, важно кивнула, разрешая.
– У тебя губы ягодами пахнут.
– И у тебя.
– А ты почему шёпотом говоришь?
– А ты почему?
– Не знаю.
Сцепившись указательными пальцами, они поклялись друг другу, что поженятся, когда Фёдору исполнится восемнадцать, а до тех пор это будет их тайна, и никто ничего не узнает.
Виделись не часто, и Дашин отец ни о чём не догадывался. Им хватало – взгляда, едва заметного наклона головы, нарочно сбитого шага, «нечаянно» развязавшегося шнурка, который Даша, отстав от подружек, старательно и долго завязывала, вскидывая глаза на стоящего рядом Фёдора и слушая торопливые слова:
– Вечером на пруды приходи, соловьёв слушать.
– Ага. Приду. Я картох принесу, испечём.
Сидели на берегу, соприкасаясь плечами, смотрели на звёзды, отражавшиеся в спокойной воде. Выкатывали палочкой из прогоревших углей картошку, жевали, обжигаясь и дуя на пальцы. И говорили не переставая, и дурачились, и смеялись, чувствуя себя на седьмом небе от счастья.
До свадьбы, в которую оба верили, оставалось три года.
* * *
В семнадцать лет Дарья вошла в невестин возраст, налилась телом, смотрела особым взглядом на парней, будто выбирала.
«Замуж тебе пора, – без обиняков бухнул отец, застав Дарью вертящейся перед зеркалом в спущенной с плеч комбинашке. Бесовская одёжа, глаза от неё отвести мудрено, сами смотрят-любуются. – И жених есть, Митрия Кожина сын.
Дарья торопливо соображала, у кого искать защиты. Выходило так, что не у кого: мать, от болезни состарившаяся до срока, в свои сорок два года потеряла интерес к жизни, на Дарьины жалобы не реагировала и в действия отца не вмешивалась. Дед Андриян стоял за сына горой, не вникая в суть вопроса: «Вот как Гришаня мой сказал, так оно и есть. Он в дому хозяин. А и́нче не могёт быть» – заключал дед, с торжеством глядя на сноху. Мать махала на него рукой, уходила на двор. Спорить с дедом бесполезно.
Просить его о помощи тоже бесполезно, против сына не пойдёт, хоть режь его, хоть ешь его. Значит, ей придётся самой… Дарья открыла было рот, но отец взмахом руки приказал замолчать. Припечатал:
– И оденься. Не маленькая уже, голяком по избе шлёндать. Штаны ишо сними…
Пристыженная Даша торопясь натянула платье. За что так зол на неё отец? Атласную, струящуюся по телу комбинацию он сам привёз ей из города, а теперь злится. И что он там говорил о замужестве? Вот ещё удумал. Стёпка Кожин никогда не станет её мужем.