Глава XIX. В КАБИНЕТЕ КОРОЛЯ

В ту ночь, когда королевским гонцам пришлось испытать столько необычайных приключений, король сидел один в своем кабинете. С разрисованного потолка над его головой опускалась изящная лампа, поддерживаемая четырьмя маленькими крылатыми купидонами на золотых цепях, и разбрасывала по комнате яркий свет, отражавшийся в бесчисленных зеркалах. Мебель черного дерева с отделкой из серебра, роскошные ковры, шелка, гобелены, золотые вещи и тонкий севрский фарфор — все лучшее, что производила промышленность Франции, сосредоточилось в этих стенах. Каждая вещь представляла собою художественную редкость. А владелец всего этого богатства и блеска, мрачный и угрюмый, сидел опустив подбородок на руки, опершись локтями на стол и устремив рассеянный взгляд на противоположную стену.

Но хотя его темные глаза и смотрели на стену, они, казалось, ее не видели. Быть может, они были обращены назад, в прошлое, во времена золотой юности, когда мечты и действительность так перемешивались друг с другом. Сон или действительность — вот эти двое людей, склонившихся над его колыбелью, один в темной одежде, со звездой на груди, которого его учили звать отцом, другой — в длинной красной мантии, с маленькими блестящими глазами? Даже теперь, по прошествии более сорока лет, королю внезапно представилось живым это злое, хитрое, властное лицо, и он снова увидел старого Ришелье, великого невенчанного короля Франции. А затем другой кардинал, длинный, худой, отбиравший у него карманные деньги, отказывавший ему в пище и одевавший его в старое платье… Как отчетливо воскресает в памяти день, когда Мазарини нарумянился в последний раз, и весь двор танцевал потом от радости при известии, что кардинала не стало. А мать? Как она была прекрасна и властна. Вспомнилось, как храбро она держалась во время войны, сломившей могущество вельмож, и как, уже лежа на смертном одре, умоляла священников не пачкать завязок ее чепца святыми дарами. Потом мысли понеслись к тому времени, когда он сделался самостоятельным: вот он сбавил спесь своей знатной аристократии, добившись того, чтобы быть не только деревом среди окружавших равных деревьев, но остаться одному, высоко раскинув ветки над всеми остальными, и своей колоссальной тенью покрыть всю страну. Промелькнули перед глазами веденные им войны, изданные законы, подписанные договоры. Под его искусным правлением Франция расширила свои границы и к северу и к востоку, а внутри спаялась как монолит, где слышался только один голос, голос его, короля. Вот замелькала галерея бесчисленного ряда очаровательных женских лиц. Олимпия Манчили, итальянские глаза которой впервые указали ему, что есть сила, могущая управлять даже и королем; ее сестра Мария Манчили; жена со своим смуглым личиком, Генриетта Английская, безжалостная смерть которой поразила его сердце ужасом неизбежного; Лавальер, Монтеспан, Фонтанж. Одни умерли; другие в монастырях. Блиставшие некогда красотой и утонченностью разврата, теперь остались только с последним. А что же в результате всей этой беспокойной, бурной жизни? Он перешагнул уже грань зрелых лет, потерял вкус к удовольствиям юности; подагра и головокружения постоянно напоминают ему о существовании иного царства, которым он не может уже надеяться управлять. И за все это долгое время им не приобретено ни единого верного друга ни в своей семье, ни среди придворных, ни, наконец, в стране — никого, за исключением разве той женщины, на которой он собирался жениться в эту ночь. Как она терпелива, добра, какие у нее возвышенные мысли. С ней он надеялся загладить истинной славой все грехи безумного прошлого. Только бы приехал архиепископ! Тогда он будет знать, что она действительно принадлежит ему.

Кто-то постучал в дверь. Людовик поспешно вскочил с места, полагая, что, вероятно, приехал архиепископ. Вошел камердинер с докладом, что Лувуа испрашивает аудиенции у короля. Вслед за ним появился и сам министр. В руке у него болталось два кожаных. мешка.

— Ваше величество, — проговорил он, когда Бонтан удалился, — надеюсь, я не мешаю вам.

— Нет, нет, Лувуа. Сказать по правде, мои мысли стали надоедливыми и я рад расстаться с ними.

— У вашего величества могут быть только приятные размышления, — продолжал Лувуа. — Но я принес вам нечто, что сделает их еще интереснее.

— А что именно?

— Когда многие из наших молодых дворян отправились в Германию и Венгрию, вы мудро изволили заметить, что было бы желательно пересматривать письма, посылаемые ими на родину, а также быть в курсе новостей, получаемых ими от здешних придворных.

— Да.

— Вот они: полученные из заграницы здесь в этом мешке, а в другом — те, которые следует отослать. Воск распущен в спирте, и таким образом письма вскрыты.

Король вынул пачку конвертов и взглянул на их адреса.

— Действительно, мне хотелось бы прочесть правду в сердцах этих людей, — заметил он. — Только таким способом могу я узнать истинный образ мыслей низкопоклонствующих передо мною придворных. Полагаю, — добавил он, и подозрение внезапно блеснуло в глазах короля, — вы сами предварительно не проглядывали этих писем.

— О, я скорее умер бы, ваше величество.

— Вы клянетесь?

— Да, надеждою на спасение моей души.

— Гм. Я вижу на одном из этих конвертов почерк вашего сына.

Лувуа изменился в лице.

— Ваше величество убедитесь, что он так же предан вам в отсутствии, как и будучи налице, иначе он не сын мне, — пробормотал он.

— Ну, так начнем с него. Тут и всего-то несколько строчек. «Милейший Ахилл, как я жажду твоего возвращения. При дворе после твоего отъезда нависла скука, словно в монастыре. Мой забавный отец по-прежнему выступает индюком, как будто медали и кресты могут скрыть, что он не что иное, как старший из лакеев, имеющий власть не более меня. Он выуживает у короля массу денег, но я не могу понять, куда он их девает, так как на мою долю перепадает мало. Я еще до сих пор должен десять тысяч ливров моему кредитору. Если не повезет в ландскнехте, придется скоро приехать к тебе». Гм! Я был несправедлив к вам, Лувуа: очевидно, вы не просматривали этих писем.

Во время чтения этого документа министр сидел с побагровевшим лицом и вытаращенными глазами. Когда король окончил, Лувуа почувствовал облегчение по крайней мере в том отношении, что здесь не было ничего, серьезно компрометировавшего его лично; но каждый нерв в его громадном теле трепетал от ярости при воспоминании о тех выражениях, которыми обрисовал его портрет молодой повеса.

— Змея! — прошипел он. — О, подлая змея в траве! Я заставлю его проклинать день своего рождения.

— Ну, ну, Лувуа! — успокаивал король. — Вы человек, видавший виды на своем веку, и должны бы стать философом. Пылкая юность частенько болтает больше, чем думает. Забудьте об этом. А это чье? Письмо моей дорогой девочки к мужу, принцу де Конти. Я узнал бы ее почерк из тысячи других. Ах, милочка, она не думала, что ее невинный лепет попадет мне на глаза. Зачем читать письма, когда мне вперед известно все, что происходит в этом невинном сердце?

Он развернул душистый листок розовой бумаги с нежной улыбкой, но она исчезла, только глаза пробежали страницу. С гневным выкриком, прижав руку к сердцу, король вскочил на ноги. Глаза его не отрывались от бумаги.

— Притворщица! — кричал он задыхающимся голосом. — Дерзкая, бессердечная лгунья. Лувуа, вы знаете, что я делал для принцессы. Вы знаете, я берег ее как зеницу ока. Отказывал я ей когда-либо в чем-либо? Что я не сделал для нее?

— Вы были олицетворением доброты, ваше величество, — почтительно согласился Лувуа, собственные муки которого несколько утихли при виде страдания его повелителя.

— Послушайте только, что она пишет обо мне. «Старый ворчун все такой же, только подался в коленях. Помните, как мы смеялись над его жеманством? Ну, он бросил эту привычку и хотя еще продолжает расхаживать на высоких каблуках, словно нидерландский житель на ходулях, но зато перестал носить яркие одежды. Конечно, двор следует его примеру, и потому можете себе представить, что за веселым пейзажиком стало это место. Та женщина все еще находится в фаворе, и ее платья столь же мрачны, как и одежды отца. Когда вернетесь, мы с вами уедем в наш загородный дворец и вы оденетесь в красный бархат, а я в голубой шелк. Тогда у нас будет по крайней мере свой цветной двор, несмотря на кичливость отца».

Людовик закрыл лицо руками.

— Слышите, как она выражается про меня, Лувуа?

— Это ужасно, государь, ужасно.

— Она дает прозвища мне… мне, Лувуа.

— Возмутительно.

— А что она пишет о коленях. Можно подумать, что я уже старик.

— Стыд! Но, ваше величество, умоляю вас вспомнить, что философия должна помочь вам смягчить свой гнев. Юность всегда бывает пылкой и болтает не то, что думает. Забудьте об этом.

— Вы говорите глупости, Лувуа. Любимое дитя восстает против отца, а вы советуете мне не думать об этом. Ах, еще один лишний урок королю: менее всего доверять людям даже близким ему по крови. А это чей почерк? Почтенного кардинала де Бильон? Можно потерять веру в родных, но уж этот-то святой отец любит меня, не потому только, что обязан мне своим положением, нет, но и потому, что по свойственным его натуре чувствам он чтит и любит тех, кого бог поставил над ним. Я прочту вам его письмо, Лувуа, в доказательство того, что верность и благодарность еще существуют во Франции. «Дорогой принц де Ла Рош». Ах, вот кому он пишет… «В момент вашего отъезда я дал вам обещание извещать вас время от времени о том, как идут дела при дворе; ведь вы советовались со мной, привозить ли туда вашу дочь, в надежде, что она, быть может, обратит на себя внимание короля». Что? Что тут такое, Лувуа? Что это за мерзость? «Вкус султана все ухудшается. По крайней мере, де Фонтанж была самой очаровательной женщиной Франции, хотя, между нами говоря, цвет ее волос был слишком красноватого оттенка — это превосходный цвет для кардинальской мантии, мой милый герцог, но для дамских волос допустим только золотистый оттенок. В свое время Монтеспан была также далеко не дурна собой, но теперь, представьте себе, он связался со вдовой старше себя, женщиной, даже не старающейся делать себя более привлекательной. Эта старая ханжа с утра до ночи или стоит на коленях перед аналоем, или сидит за пяльцами. Говорят, декабрь и май составляют плохой союз, но, по моему мнению, два ноября еще хуже». Лувуа, Лувуа! Я не могу дальше. Есть у вас «lettre de cachet»?

— Вот, ваше величество.

— Для Бастилии?

— Нет, для Венсенской тюрьмы.

— Очень хорошо. Проставьте имя этого негодяя, Лувуа. Прикажите арестовать его сегодня же вечером и отвезти в его собственной коляске. Бесстыдный, неблагодарный негодяй, сквернослов! Зачем вы принесли эти письма, Лувуа? О, зачем пошли навстречу моей безумной прихоти? Боже мой, на свете нет ни правды, ни чести, ни верности!

Он в порыве гнева и разочарования топал ногами, потрясая кулаками в воздухе.

— Прикажете спрятать остальные? — поспешно осведомился Лувуа. С момента начала чтения он чувствовал себя как на иголках, не зная, какие сюрпризы могут последовать дальше.

— Положите письма назад, но оставьте мешок.

— Оба?

— Ах! Я забыл про другой. Если около меня только лицемеры, го может быть, вдали найдутся честные подданные. Возьмем наудачу одно из писем. От кого это? А, от герцога де Ларошфуко. Он всегда производил на меня впечатление скромного и почтительного молодого человека. Что тут? Дунай… Белград… великий визирь… Ах! — Людовик вскрикнул, словно получив удар в самое сердце.

— Что случилось, ваше величество? — произнес министр, приближаясь к королю, выражение лица которого его испугало.

— Прочь их, прочь, Лувуа. Возьмите прочь! — кричал король, бросая пачку писем. — Как бы я желал никогда не видеть их. Не хочу читать. Он посмел насмехаться даже над моей храбростью, мальчишка, лежавший еще в колыбели, когда я уже сидел в траншеях. «Эта война не понравится королю, — пишет щенок. — Тут придется давать сражения, а не вести те милые, спокойные осады, сапой, которые так нравятся ему». Клянусь богом, негодяй ответит головою за эту шутку. Да, Лувуа, дорого обойдется де Ларошфуко эта насмешка. Но возьмите их прочь. Я уже насытился по горло.

Министр принялся укладывать письма обратно в мешок, когда внезапно на одном из них ему бросился в глаза смелый, четкий почерк г-жи де Ментенон. Словно демон шепнул ему, что в руках оружие против той, одно имя которой наполняло его сердце завистью и ненавистью. Если здесь окажутся какие-либо иронические замечания, то можно даже теперь, в последний час, отвратить от этой ханжи сердце короля. Лувуа был хитрый, пронырливый человек. Он моментально понял значение этого шанса и решил им воспользоваться.

— А, — проговорил он, — вряд ли нужно распечатывать это письмо.

— Которое, Лувуа? От кого еще?

Министр подсунул ему письмо. Людовик вздрогнул, увидя надпись.

— Почерк г-жи де Ментенон, — прерывисто произнес он.

— Да, письмо к ее племяннику, в Германию.

Людовик нерешительно взял письмо. Потом внезапным движением бросил его в кучу других, но вскоре рука его снова потянулась за ним. Лицо короля побледнело, и капли пота показались на лбу. А если и оно окажется таким же, как и другие? Вся душа его была потрясена при одной этой мысли. Дважды он старался побороть свое любопытство и дважды его трепещущие руки касались этой бумаги. Наконец, он решительно бросил письмо Лувуа.

— Прочтите его вслух, — приказал он.

Министр развернул письмо, разложив его на столе. Злобный блеск сверкнул в глазах царедворца. Если бы король сумел верно разгадать выражение взгляда Лувуа, последний поплатился бы своим положением.

— «Дорогой племянник, — читал Лувуа, — то, о чем вы просите в последнем письме, совершенно невозможно. Я никогда не пользовалась милостью короля ради собственных интересов и точно так же мне было бы тяжело просить ее для моих родственников. Никто не обрадуется больше меня, узнав, что вы произведены в майоры, но достигнуть этого вы обязаны только храбростью и верностью, а не моими хлопотами. Служба такому человеку, как король, есть сама по себе награда, и я уверена, что вы, оставаясь корнетом или достигнув более высокого чина, будете одинаково ревностно служить ему. К несчастью, он окружен низкими паразитами. Некоторые из них просто глупцы, как, например, Лозен; другие — плуты, как покойный Фуке; а некоторые, по-моему, в одно и то же время и глупцы и плуты, как Лувуа, военный министр».

Чтец задохнулся от ярости и несколько мгновений сидел, молча барабаня пальцами по столу.

— Продолжайте, Лувуа, продолжайте! — обратился к нему Людовик, устремив мечтательно глаза в потолок.

— «Мы надеемся вскоре увидеть вас в Версале, склоненного под тяжестью лавров. А пока примите мои искренние пожелания быстро достигнуть повышения, несмотря на то, что оно не может быть получено указываемым вами способом».

— Ах! — вскрикнул король, и вся любовь, таившаяся в сердце, отразилась во взгляде. — Как мог я усомниться в ней хотя бы на мгновение. Другие так расстроили меня. Но Франсуаза — чистое золото! Не правда ли, прекрасное письмо, Лувуа?

— Мадам — очень умная женщина, — уклончиво ответил министр.

— А как она отлично умеет читать в сердцах людей. Разве не верно схватила она сущность моего характера?

— Однако не поняла моего, ваше величество.

Кто-то постучался в дверь, и следом голова Бонтана заглянула в комнату.

— Архиепископ прибыл, ваше величество, — доложил он.

— Очень хорошо, Бонтан. Попросите мадам пожаловать сюда. А свидетелей просите собраться в приемной.

Камердинер поспешно скрылся, а Людовик обернулся к министру.

— Я желаю, чтобы вы были одним из свидетелей, Лувуа.

— Чего, ваше величество?

— Моего бракосочетания.

Министр вздрогнул.

— Как, ваше величество? Сейчас?

— Да, Лувуа, через пять минут.

— Слушаю, ваше величество.

Несчастный царедворец изо всех сил старался принять подобающий событию вид; этот вечер уже принес ему кучу неприятностей, а теперь судьбе угодно заставить его испить последнюю горькую чашу и присутствовать при браке презираемой им женщины с королем.

— Спрячьте эти письма, Лувуа. Последнее вознаградило меня за остальные. Но все же негодяи поплатятся за свои послания. Между прочим, как фамилия молодого племянника мадам, кому она адресовала письмо? Жерар д'Обиньи, не так ли?

— Да, ваше величество.

— Назначить его полковником при первой вакансии, Лувуа.

— Полковником, ваше величество? Ведь ему еще нет и двадцати лет.

— Лувуа! Скажите, пожалуйста, кто из нас глава армии, я или вы? Берегитесь, Лувуа. Я уже предупреждал вас ранее. Вот что я скажу вам, милейший; если я захочу поставить хотя бы чурбан во главе бригады, вы должны без колебаний подписать бумагу о назначении. Ясно? Отправляйтесь в приемную и дожидайтесь там с прочими свидетелями, пока вас не позовут.

В то же время в комнатке, где горела лампадка перед изваянием пресвятой девы, шла суетня. Посредине комнаты стояла Франсуаза де Ментенон. Легкий румянец возбуждения играл на ее щеках; обычно спокойные серые глаза горели странным блеском. На ней было платье из белого глазета, отделанное и подбитое серебристой саржей, обшитое у ворота и рукавов дорогими кружевами. Вокруг нее суетились три женщины; они то поднимались с колен, то опускались на пол, то время от времени отходили в сторону, оглядывая платье, подбирая и прикалывая то тут, то там, пока не устроили все по своему вкусу.

— Ну, вот, — вымолвила главная портниха, поправляя в последний раз одну из розеток, — теперь, кажется, хорошо, ваше вел… мадам, хотела я назвать.

Г-жа де Ментенон улыбнулась при ловкой обмолвке придворной портнихи.

— Я лично совершенно равнодушна к нарядам, — произнесла она, — но мне хотелось быть сегодня именно такой, какой король желал бы меня видеть.

— Ах, мадам так просто одевать. У мадам такая фигура, такая осанка! С такой шеей, талией, такими руками какой наряд не окажется эффектным. Но как нам поступать, мадам, когда вместе с платьем приходится создавать и фигуру? Вот, например, принцесса Шарлотта-Елизавета. Вчера мы кроили ей костюм. Она маленького роста, мадам, и полна. О, просто невероятно, как она полна. На нее идет гораздо больше материи, чем на вас, мадам, хотя она значительно ниже вас. Ах, я уверена, что не милосердный господь выдумал создавать таких полных женщин. Но, впрочем, она ведь баварка, а не француженка.

Г-жа де Ментенон не слушала болтовни портнихи.

Кто-то осторожно постучался в дверь, нарушая ее молитву.

— Это Бонтан, мадам, — проговорила м-ль Нанон, — он просит передать, что король готов.

— Так не будем заставлять его дожидаться. Пойдемте, м-ль, и да благословит бог наше начинание.

Маленькое общество, собравшись в приемной короля, направилось оттуда в часовню. Впереди шел величественный епископ в зеленом одеянии, исполненный сознания важности своего сана, с молитвенником в руках, раскрытым на обряде брака. Рядом с ним семенил короткими ножками его раздатчик милости, а двое маленьких придворных слуг в ярко-красных камзолах несли зажженные факелы. Король и г-жа де Ментенон шли рядом — она спокойная и сдержанная, с кротким видом и опущенными ресницами, он с румянцем на смуглых щеках, с растерянным нервным взглядом человека, сознающего, что им переживается один из величайших этапов в жизни. Следом, в торжественном безмолвии, шла небольшая группа избранных свидетелей — высокий, молчаливый отец Лашез, Лувуа, угрюмо смотревший на невесту, маркиз де Шармарант, Бонтан к м-ль Нанон.

Факелы отбрасывали ярко-желтый свет на эту маленькую группу людей, чинно проходившую по коридорам и залам; в часовне факелы осветили фрески потолка и стен, отразились в позолоте и зеркалах, но в углах словно для борьбы с колыхавшимся светом скопились длинные мрачные тени. Король нервно вглядывался в темные ниши, в портреты предков и родственников, красовавшихся на стенах. Проходя мимо портрета своей покойной жены, Марии-Терезии, он сильно вздрогнул и, задыхаясь, прошептал:

— Боже мой! Она нахмурилась и плюнула в меня.

Ментенон дотронулась до его руки.

— Ничего нет, государь, — успокоила она также шепотом. — Игра бликов света на картине.

Ее слова произвели обычное действие на короля. Выражение испуга пропало в его взгляде, и, взяв ее за руку, он решительно зашагал вперед без боязни и робости. Минуту спустя они уже стояли перед алтарем и слушали слова, связывающие их навеки.

Когда новобрачные отошли от алтаря, на руке г-жи де Ментенон блестело новое обручальное кольцо, и часовня наполнилась гулом поздравлений. Один король ничего не говорил, но молча смотрел на свою новую спутницу жизни так, что она не желала ничего больше. Новобрачная была все так же обычно спокойна и бледна, но кровь кипела у нее в жилах. «Теперь ты королева Франции, — казалось, говорила она себе. — Теперь ты королева, королева, королева…»

Но вдруг на нее набежала тень, и она услышала тихий, но твердый шепот:

— Помните обещание, данное вами церкви.

Она вздрогнула, обернулась и увидела перед собой бледное, но грозное лицо иезуита.

— У вас похолодели руки, Франсуаза! — произнес Людовик. — Пойдемте, дорогая, мы слишком долго пробыли в этой мрачной церкви.

Загрузка...