ИДУ НА ВЫ

Негодует Бог за наши грехи,

а мир — за наши добродетели.

Древнее изречение

101-й километр (Драма криминальной юности)

Парадная тисненая обложка «Книги о вкусной и здоровой пище» открылась — и цветная реклама «Жигулевского» и «Рижского» пива с зеленым горошком заполнила взор. Под рекламой красовалась надпись: «Пиво — жидкий хлеб».

Стеклянные банки, красиво расставленные, с жестяными крышками и яркими этикетками приманивали. Подпись убеждала: «Повидло и джем — полезны всем».

Стол на цветной рекламе ломился от яств — поросенок, шампанское, коньяки, балыки в хрустале — и над всем этим великолепием призыв: «Брось кубышку, заведи сберкнижку».

Красная и черная икра в открытых банках сочилась свежестью и манила. Бутерброды были приготовлены так, что хлеба за икрой не замечалось. И все это значило: «В наш век все дороги ведут к коммунизму!» (В. Молотов).


Отгрохотали на стыках колеса старого дизеля, открыв километровый столб с табличкой «101», огромные старые тополя, а за ними — кирпичные, изъеденные временем и оттого бурые с чернью коробки казарм, хаотичные многоугольники фабрик с непременными увенчанными громоотводами трубами рядом, здание школы — прихотливую помесь готики со стилем «а-ля рюс» — с непривычно чистыми стеклами окон.

«Пятилетку — в 4 года!» — гласила этикетка спичечного коробка. Булка, как фокусник, перевернул коробок — на тыльной плоскости обнаружилась та же наклейка.

Зажав коробок между указательным и большим пальцем, Булка отошел шагов на десять и наколол коробок на сухой сучок сосенки.

Вернулся и протянул «вальтер» Леньке:

— Шмаляй.

— Патронов всего пять, — предупредил Ленька.

— Маслины мы найдем, стреляй, — успокоил и приказал одновременно Костя Коновалов, стоявший рядом.

Ленька плавно надавил курок.

Коробок разнесло.


Огромные тополя и листья в эту томящую жару были настолько недвижимы, что походили на оперную декорацию из фильма «Большой концерт» с участием Козловского, шедшего на экране местного клуба.

По тополиному стволу, который не обхватить даже вдвоем, карабкалась по-кошачьи цепкая фигурка подростка.

Выше и выше — к уровню третьего школьного этажа.


В пустом просторном классе с чугунными литыми опорами, упершимися в потолок, сидело человек восемь шестнадцатилетних — ребята и одна девчонка-очкарик. Шло занятие литкружка.

Руководитель кружка — Георгий Матвеевич Звонилкин — рассказывал о принципах соцреализма, которыми надо руководствоваться, если хочешь писать.

— Главное — положительный герой. Который выражается не в намерениях и говорильне, а в поступках. Делает что-то хорошее.

— Георгий Матвеевич, а когда вы были в плену, — спросил Витек Харламов, — у вас там были положительные герои?

— Не будем переходить на частности, — запнулся Георгий Матвеевич, испуганный на всю жизнь своим пленением в войну и ставший не в меру ортодоксальным. — Поступки определяют героя, например...

В этот миг на сухой ветви тополя появилась фигура Кулика (так звали Борьку Куликова — заядлого голубятника из восьмой морозовской казармы). Он, заложив давно не мытые пальцы в рот, свистнул.

Кружок развернулся к окну. Леньке показалось, что свист обращен именно к нему — Кулик давно приставал, предлагая махнуть бинокль Ленькиного отца «на что хошь», как он говорил.

Кулик рукой поманил Леньку к себе «на волю».

— Вот вам пример отрицательного поступка, — откомментировал Звонилкин, но его никто не слышал — все были увлечены зрелищем Кулика, который прыгал вниз с ветки.

— Я же тебе говорил: махать бинокль не буду ни на что! — категорически отклонил предложение Ленька и пошел вдоль длинного деревянного сарая с множеством отдельных дверей-входов в «персональные» отсеки.

— А ты покнокай! И будешь махаться! — Кулик открыл дверь одного из отсеков. — Канай сюда!

Ленька задержался и обернулся.


Борька Куликов по лестнице взобрался на крышу, где в большой клетке на полатях курлыкали голуби: бантастые, турмана и просто сизари.

— Лезь сюда, — позвал он.

Ленька поднялся на полати.

— Смотри, — Кулик отодвинул доску — посыпались опилки. Из опилок он извлек что-то, завернутое в некрашеный брезент, и развернул.

В брезенте лежали густо смазанный, но все равно поблескивающий воронеными плоскостями «вальтер» и пяток патронов к нему.

Ленька не спросил, откуда это. Но Кулик без слов понял его взгляд и объяснил:

— Соседний сарай — Максима. Я хотел клетку сделать больше. Стал прибивать, а доска шатается. Я нажал — доска повернулась, а там — вот это. Будешь махаться? Ты же стрелок!

— Но машина-то Максима, а не твоя. Ты хочешь ее махать? — Ленька испытующе смотрел на Кулика.

— А Максиму десять лет дали за «Гастроном». Когда он еще появится!

— Ну, смотри! — пожал плечами Ленька.


Ленька в темной коммунальной ванной комнате, превращенной жильцами в кладовку, под светом фотоувеличителя собирал «вальтер». Собрал, взвел, нажал на курок. Удовлетворенно ухмыльнулся. Сунул «вальтер» в черный пакет, пакет — в коробку из-под фотопластинок, коробку — под доску увеличителя. И выключил свет.


Кулик стоял на крыше, победно глядя в артиллерийский бинокль: его голубка лихо вела за собой чужака.

Ленька сидел рядом с голубиным лотком и смотрел в небо, прикрыв глаза козырьком ладони.

— Кулик, иди сюда! — донеслось снизу. Кулик подошел к краю крыши.

На травке, между сараями, расположилась компания — столом служил дощатый ящик. Костя Коновалов сидел возле него на табуретке, остальные — на травке.

— Кого ты привел? — спросил Костя, расстегивая рубаху с вышивкой по воротнику и застежкой — «расписуху», как именовалась она на местном наречии.

— Это Ленька. С Крутого. Учится в первой школе, — доложил Кулик.

— Зови его сюда! — скомандовал Костя.

Ленька подошел.

— Выпьешь? — ощупывая взглядом долговязого чернявого парня, спросил Костя.

— Выпью.

Кто-то из сидевших на траве передал полный граненый стакан водки Косте, тот — Леньке.

Все замолкли в ожидании потехи.

Ленька влил в себя содержимое стакана.

— Еще! — то ли предложил, то ли скомандовал Костя.

Ленька выпил еще.

— Ну как? — поинтересовался Костя.

— Нормально, — выдавил Ленька через силу.

Присутствующие заржали.

— Закуси, — Костя протянул ему тоненькую стрелку лука.

Парень с сомнением — разве этим закусишь — повертел лук в руках.

— Кто я? Не догадываешься? — спросил хозяин компании в «расписухе». — Я Костя Коновалов. Держу город. Не боишься со мной говорить?

— А что я сделал, чтобы бояться?

На траве заржали:

— Что он сделал!!! А тут и делать ничего не надо!

— Шпана, тихо! — приказал Костя. — Наливай!

И снова протянул стакан.

— Больше не могу. — Ленька икнул.

Вокруг опять заржали.

Костя выпил сам, неторопливо закусил:

— «Смерть Ивана Ильича» читал?

— Читал, — ответил Ленька без энтузиазма.

— Понравилось?

— Нет.

— Почему?

— Страшно.

Компания потешалась.

Кулик наблюдал за этой потехой, сидя на краю крыши сарая и оглаживая голубя.

Какой-то, с масленой челкой, показал пальцем на Леньку:

— Ему страшно!

Костя повернул голову — и все стихло.

— Ты приходи сюда, мы с тобой про Ивана Ильича потолкуем. Заметано?

— Заметано. — Хмель достал Леньку, и он охотно согласился, лишь бы прекратить разговор и ровненько уйти.


Фотокор, склонившись к видоискателю широкопленочного аппарата, установленного на залихватском штативе с обтянутыми кожей ножками, «организовывал» ребят в композицию:

— Ты... вот ты... голову левее и на меня. Так. Теперь ты — чуть-чуть пригнись или... поменяйся вот с ним местами — он ниже...

Ребята стояли в основном затылками к фотографу, фасом в кадр был обращен только Звонилкин, благородно поблескивая очками.

— Очки снимите, — распорядился фотограф.

Учитель поспешно выполнил указание и осведомился:

— Может быть, включить подсвет?

За его спиной красовался фанерный стенд с десятком машинописных колонок, прикрепленных кнопками, а поверху стенда — стеклянная полоска с надписью «Литературная газета». Собственно, во имя выпуска этой школьной затеи и происходила инсценировка.

— Включите, включите подсвет, — не сразу и снисходительно согласился фотокор.

Звонилкин сделал несколько шагов вдоль коридора, оказался у портрета Берия (портреты членов Политбюро висели в полном составе, Берия — был не ближним к газете, но за ним на стене располагалась розетка).

Учитель просунул руку за портрет, нащупал болтавшийся штепсель и воткнул его в отверстия розетки.

Надпись «Литературная газета» осветилась.

— А для какого издания нас снимают? — поинтересовался Витек Харламов. — Для центрального органа или для «Известий»?

Почуяв подвох в вопросе, ребята заулыбались. Вместе со всеми и Ленька, отставленный в край композиции по причине высокого роста.

— Любое издание — орган нашей партии, — пресек иронию Георгий Матвеевич и добавил: — Местная «Правда» — тоже!

Но Витек не унимался.

— Кого мы сейчас изображаем?

— Читателей.

— Выходит, мы сами это писали и сами читаем?

— Это закономерно, — парировал учитель, — любой автор читает свое произведение после публикации.

— Замерли, — скомандовал фотокор и надавил на кнопку тросика. — Еще замерли. Спасибо.

Композиция рассыпалась. Фотограф с треногой под мышкой подошел к Звонилкину:

— Как подтекстуем снимок?

— Напишите: «Литературный кружок клуба старшеклассников выпустил свою газету...» Виктор! Харламов! — вспомнив что-то, Георгий Матвеевич позвал уходившего. — Вернись!

Фотограф ретировался, а его место возле учителя занял Харламов.

— Ты сегодня очень разговорился — подежурь у газеты. В шесть часов выключишь подсвет и — свободен!

Звонилкин надел очки и с достоинством удалился, а Витек тоскливо смотрел на сияющую надпись «Литературная газета».


— Лень, у меня эти разговоры про литературу — вот здесь! — Витек Харламов, выходя из школьной двери к ожидавшему другу, провел ребром ладони по горлу.

— Тогда зачем ходишь?

Витек замялся.

— Зачем? Ну ладно, тебе скажу. Только тебе. — Он погрозил Леньке пальцем. — Из-за Фаи.

Фаей звали девушку-очкарика.

— А ты-то зачем? — в свою очередь поинтересовался Витек.

— Я... Ну, в общем, мне это для будущего института не помешает...

— Для какого?

— Тайна.

— И от меня?

— Даже от тебя.

— Ну, твое дело — можешь не говорить. — И Харламов пошел косолапя.

— Вить! — позвал вдогонку Ленька.

— Да иди ты! — отмахнулся, не поворачиваясь, обидчивый Витек.

Во дворе, на врытом в землю дощатом столе, играли в дрынку человек шесть Ленькиных ровесников явно не школьного вида. Подошедший Ленька спросил:

— Почем?

— По гривеннику, — ответил тасующий карты Сидор.

— Сдавай мне. — Ленька пошарил в кармане и положил на кон монетку.

— Да вали ты со своим гривенником, фитиль догорающий! — И сидевший под последнюю руку Котыша зашвырнул Ленькину ставку в пыль двора.

Ленька сжал зубы и ушел, не подняв монетки.

— Зря ты его погнал, — заметил Сидор, сдавая карты, — мы бы его раскрутили.

— Да чо его крутить, ему мама Сара рупь на кино дает, — пробросил Котыша, сосредоточенно «вытягивая» свои три карты.


— Что случилось? — спросила мать, красивая полнеющая брюнетка, заметив кислое выражение сыновнего лица.

— А почему что-то должно случиться? — дерзко ответил он.

— Потому что, когда ты приходишь со двора, я жду неприятностей.

— Я не со двора, а из школы, где, — он откровенно кривлялся, — «постигаю премудрости литературы».

— Когда отец дома, ты так не разговариваешь!

— Посоветуй отцу сидеть дома! — И сын выскочил из комнаты.

— Та що ж вы! — запричитала бабушка. — Один казав, другой — перемовчав!

— Не вмешивайтесь! — пресекла мать.


Костя Коновалов, зажав в тиски металлический стержень, орудовал крупным напильником.

— Значит, страшно… — Он обращался к Леньке, сидевшему на пороге сарая, после каждой его фразы следовало резкое скрежещущее движение инструмента, как бы ставящее точку к сказанному.

— Да нет... — неопределенно ответил Ленька. — Просто очень здорово написано приближение Ивана Ильича к смерти.

— Потому и называется «Смерть Ивана Ильича». Только Толстой писал про другое.

— Откуда ты знаешь, про что он писал? — усомнился парнишка.

Костя пресек сомнения:

— Я-то знаю. Я на строгаче всего Толстого прочитал.

— Всего?

— Десять томов.

— Про что же он писал? — За спиной Леньки светило солнце, зеленела трава, и ему уже не хотелось длить разговор, но уйти он не рискнул.

— Про то, что все — бляди! — резанул напильником Костя.

— Ну, может, и не все, — вяло возразил парнишка.

Костя разжал тиски, поднял к глазам стержень, на конце которого образовался крючок вроде вязального.

— Ты Еську-убивца хоронить ездил?

— Какого Еську?

— Сталина. Иосифа.

Так вождя при Леньке называли впервые, и он растерялся.

— Нет. Мы собирались, но поезда мимо станции шли...

— Знаешь, что там было?

— Да. Много людей передавило.

— Не передавило, — Костя зажал стержень в тиски, — а передавили. Специально смастырили. Зачем, думаешь?

Не дожидаясь Ленькиного ответа, он объяснил:

— А чтобы народу стало ясно, что его в узде нужно держать...

— Может, действительно нужно. Иначе — анархия, — вслух подумал Ленька.

— Анархия! — Костя ядовито усмехнулся, перешел к противоположной стене, снял ножовку, подтянул полотно. — А амнистия сейчас, после смерти Еськи, была зачем? Ты думал?

Он резким силуэтом рисовался над парнишкой в проеме двери.

— Как пишут, акт человеколюбия, — ответил Ленька и для убедительности добавил: — И гуманизма...

— Как раз! — Костя вернулся с ножовкой к тискам. — По амнистии освободили хулиганов больше, чем воров, а для бакланов — закон не писан. Они так погуляют на воле, что народ вопить будет: «Давай порядок!» Значит, у них там, — он поднял ножовку вверх, — грабки освободятся. И хватай, дави всех, кто не шестерит! А зачем? Сообрази, будущий писатель! — Это звучало зло и издевательски.

Леньке хотелось что-то возразить, однако аргументов не нашлось.

Костя подытожил:

— А затем, что бляди всегда хотят наверху быть!

Он вытащил из тисков стержень и разломил его в подпиленном месте.

— Но у нас на таких тоже ключик есть, — неожиданно весело заключил он и повертел в пальцах выточенный крючок. — Видишь? Любой литой замок открывает. Знаешь замки «Первая пятилетка»?


Под козырьком эстрады на помосте в метр высотой играл джаз Кулагина. Гремел модный фокстрот «Гольфстрим», и танцплощадка шаркала сотней ног. Завсегдатаи танцплощадки — местная шпана, прислонясь спинами к торцу помоста, — дымили «памирами» и «нордами» и нагло рассматривали танцующих друг с дружкой девушек. Иногда подходил какой-нибудь опоздавший к началу танцев шпаненок в кепочке-восьмиклиночке и отпускал дежурную реплику:

— Ну что? Есть кого на хор поставить?

— Найдем, — отвечали ему самоуверенно и жадно затягивались.

Когда проходил милицейский патруль — сигаретки прятали в рукав, изображали притворную невинность на физиономиях, а самые рисковые выпускали дым в спину милиционерам.


Витька Харламов — тот, что дежурил у газеты, — босой, в одних трусах, сжав локти собственными ладонями, стоял в жидких кустиках у штакетника танцплощадки. Зебра света, отбрасываемая фонарем сквозь рейки, делала его кривоногую фигуру еще нескладней.

— Ты что? — Ленька, возвращаясь на танцплощадку с парой эскимо, увидел Витьку первым и подошел.

Витька не ответил, отвернулся, глотнув слюну.

— Вить! — заглянул ему в лицо Ленька.

— Загораю! Видишь? — зло огрызнулся тот.

— А по делу?

— Ты что — дурак? — уже не сдержался друг. — Раздели.

— Здесь?

— Ну да. Я Фаю ждал. Приставили нож вот сюда. — Витьку трясло.

— Иди домой, — посоветовал Ленька.

— Свет погасят — пойду.

— Надевай! — Ленька сбросил с себя пиджак, перекладывая мороженое из руки в руку. — Лезь через забор и иди задами.

Витька надевал пиджак, не попадая в рукава.

— Заявлять будешь?

— Без пользы, — перебирая кривыми ногами, Витька исчез в темноте.


— Медленный танец, — объявил руководитель паркового джаза и сел за барабаны.

«Осень, прозрачное утро», — завыли полузапрещенные тогда саксофоны. Танцплощадка с фокстротного бега перешла на медленный шаг с остановками.

Ленька танцевал с Ритой.

— А где пиджак? Ты же был в пиджаке, — спросила девушка, оглядывая его худые плечи, прикрытые сеткой-тенниской.

— Дал одному погреться, — небрежно бросил Ленька.

— Когда отдаст?

— Завтра.

— Значит, завтра меня и провожать пойдешь, — показала язык Рита.

— Почему? — притворно удивился Ленька.

— Окоченеешь! — Девушка в танце прижалась к нему.

— Зато не разденут! — двинул плечами парнишка.

— Не обязательно. Могут и тенниску снять... И все остальное.

— А ты сама? Не боишься? — Это звучало уже серьезно.

— Мы до казармы всей капеллой пойдем. А ты домой — один, через линию, поздно...

— Что ж мы с тобой, теперь всегда при людях видеться будем? — вытянул губы он, изображая уныние.

— Не всегда, — обнадежила Рита, — я постараюсь что-нибудь придумать.

Девушка так смотрела на него, что Ленька понял — придумает.


— Костя, моего друга раздели! На танцах! В парке! — почти кричал Ленька, задрав голову, и Костя, сидевший на полатях сарая, понял, что парнишка пришел просить за приятеля.

— Значит, подставился, — заключил Коновалов и кто-то невидимый — с полатей торчали только подошвы его сапог — согласно хохотнул:

— Фраер неразумный!

— На нем костюм был. Новый. Мать справила. Она на второй прядильной работает. Прядильщицей. Костюм новый... И полуботинки... — не унимался Ленька.

— Ты хочешь, чтобы твоему корешу все вернули? — Костя спустился по лестнице.

Ленька, соглашаясь, кивнул:

— Ты город держишь!

— Запомни. Я могу отмазать только вора, бегающего... Такой закон.

Коновалов взял Леньку за плечи, развернул, вытолкнул из двери и задвинул за ним засов.


Потерянный и униженный, сознавая свою ничтожность, Ленька торчал у стены Костиного сарая, упершись глазами в сбитые носки собственных тапочек.

— Чо ты здесь трешься, фитиль? — Угрожающий и подозрительный окрик вернул его к действительности.

Шагах в пяти двое парней, сидя на корточках, что-то чертили пальцами на земле, поросшей хилой травкой, а третий стоял, повернувшись к Леньке и вложив руку в оттопыренный карман.

— Этот — свой, — успокоил стоявшего парень с черной масленой челкой. Леньке показалось, что видел его в окружении Коновалова. — Он с Костей про книжки разговаривает.

«Подозрительный» опустился на корточки, и они возобновили беседу, не обращая теперь внимания на Леньку.

— Через двор товар не возьмешь!

— Можно попробовать, — возразил парень с челкой.

— Одна пробовала — семерых родила, — разозлился «подозрительный».

— Там два вохра с пушками, — согласился невзрачный с впалыми щеками.

Ленька с возрастающим вниманием слушал это обсуждение.

— А если с Ленинской улицы? — спросил собеседников парень с челкой.

— Сразу заметут, — прервал «подозрительный». — На улице в субботу — народ. Вечером — на танцы валят. А ночью — мусора.

— А я что — зря на красилку устроился? — вскинулся невзрачный. — В субботу там только поммастера. Они не расколятся — перехезают. Вельвету и маркизету — полно. По 110 метров кипа. Я к любому выходу поднесу — только берите снаружи.

— А как возьмешь? — ни к кому не обращаясь, спросил «подозрительный».

— Я знаю, как взять! — неожиданно вырвалось у Леньки.

Парни разом повернулись к нему.

— Ну?

— Завтра утром скажу.


Эдик по кличке «Трекало» сидел, по-восточному сложив ноги, на лавах через мутную Клязьму и тоскливо пел, бренча на гитаре:

Идут на север срока огромные,

Кого ни спросишь — у всех Указ.

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,

Быть может, видишь в последний раз...

— Что значит — Указ? — прервал его Ленька.

Трекало пренебрежительно обернулся и объяснил, как недоумку:

— Указ Президиума Верховного Совета РСФСР сорок седьмого года о хищении соцсобственности. Понял?

Ленька, морщась от прямого вечернего солнца, кивнул, и Трекало продолжил:

— «Быть может, завтра покину Пресню я, уйду этапом на Колыму...» — сейчас Трекало прервался по собственной инициативе: — Пресня — это Пресненский пересыльный пункт в столице мира Москве... «Уйду этапом на Колыму...» Колыма, знаешь, что такое?

Про Колыму Ленька знал.

Уйду этапом на Колыму.

И под конвоем в своей работе тяжкой,

Быть может, смерть я свою приму...

...Следующий куплет песни Эдика неотвязно звучал в ушах парнишки.

Друзья накроют мой труп бушлатиком,

За моим за гробом ты не пойдешь.

Не плачь, не плачь, любимая, хорошая,

Ты вора вновь себе найдешь!

Под лучом фотоувеличителя Ленька чертил цветными карандашами на тетрадном листе. Закончил. Окинул взглядом листок, сложил вчетверо и выключил лампу.


Листок ходил из рук в руки.

— Кипу нужно не бросать из окна, а спускать на веревке. Спустил на полметра — подождал минут пять. Спустил — подождал. Спустил — подождал... — растолковывал Ленька знакомой троице, которая расположилась на прежнем месте у сараев.

— К двенадцати кипа должна лежать на газоне у стены...

— Кипу я спущу, — поднял голову невзрачный, — а кто возьмет товар с газона и понесет по улице?

Все трое ожидали Ленькиных пояснений.

— Пойду с танцев. В толпе. В двенадцать как раз играют гимн — толпа у красилки. Подойду к стене поссать. Увижу тюк. И понесу направо к общаге. — Ленька ткнул пальцем в место на листке, где был обозначен его поворот. — По дороге сажусь вот на эту скамейку. Тут темно. Оставляю тюк. Дальше — вы.

Он забрал у «подозрительного» листок, разорвал, даже не разорвал, а измельчил его и положил обрывки в карман.

— А если тебя заметут? — спросил «подозрительный». — Ты всех закладываешь?

— Я говорю: иду с танцев. Увидел тюк на газоне. Взял и понес к посту общежития — сдавать. Долг комсомольца.

Троица обменялась взглядами. Невзрачный согласился:

— Делаем.


С танцев шли по проезжей части главной улицы, прорезавшей город и разделявшей его на две части. Из репродуктора у входа на фабрику звучал вечерний гимн, но его заглушали, перекрикивая:

Хороши весной в саду цветочки,

Еще лучше девушки весной.

Встретишь вечерочком милую в сорочке —

Сразу жизнь становится иной.

Девчата-текстильщицы, или «фабра», как их называли, взявшись под руки, шли во всю ширину мостовой и зазывно пели.

Кое-где попыхивали сигаретки парней.

Ленька в пиджаке с приколотым к лацкану блестящим комсомольским значком шел рядом с понурым Харламовым. Не по размеру куртка «динамка» стягивала Витькины широкие плечи и почти по локоть обнажала руки.

Витька курил «беломорину».

Ленька отмахнулся от набежавшего дыма и глянул вверх — на окна красилки.

— Я пойду побрызгаю, — предупредил он Витьку.

— Я тоже, — поддержал тот.

К неудовольствию Леньки, Витька свернул за ним к низкому штакетнику газона.

Мочась на стену, Ленька повернул голову влево — в метре от него на травке лежал тюк, зашитый в мешковину и запечатанный блестящей металлической лентой. Витька натужно писал рядом, не замечая тюка.

Застегнув ширинки, они вернулись в веселую толпу.

— Я как знал, — уныло затянул что-то Витька, но Ленька прервал:

— Ой, я там значок потерял! — и бросился назад. — Я поищу!

— Я помогу, — с готовностью устремился за ним Витька.

— Да что ты как банный лист! — резко остановил его Ленька. — Я сам!

Заново писать было тяжело. Но, как мог, имитировал действие.

Потом нагнулся, взвалил тюк на плечи и, глядя себе под ноги, зашагал по тротуару к углу, за которым — метрах в пятидесяти — находилась условленная скамейка.

Поющая толпа, отделенная от тротуара строем тополей, не обращая на него никакого внимания, текла рядом — параллельным курсом — по мостовой.

Он миновал поворот и поднял голову: вдалеке, у входа в женское общежитие, маячил милиционер.

Ходьба теперь казалась бесконечной. И когда боковым зрением он увидел скамейку, врытую рядом с «доминошным» столом, ноги сами остановились.

Ленька сбросил тюк на стол и сел на мокрую почему-то доску скамьи, упершись спиной в столешницу.

Сзади подошел «подозрительный», потянул тюк в темноту.

— Дай закурить, — не попросил, а потребовал Ленька.

«Подозрительный» удивился, но кинул на стол «Памир» и спички.

Когда шаги его стихли, Ленька пошевелил плечами, разминая их, взял сигаретку, прикурил не торопясь.

Милиционер по-прежнему спокойно торчал у входа в общагу.

Ленька глубоко затянулся — раз, два... И согнулся в натужном кашле — его тошнило.


Эдик Трекало — этакий механизированный гонец — пролетел на велосипеде по школьному проулку и остановился у забора, спустившись с седла и расставив ноги.

За забором играли в волейбол.

Он отыскал глазами Леньку и позвал:

— Ленчик!

Ленька был на подаче, потом тянул в падении трудный мяч, потом, в восторге подпрыгнув, хлопнул в ладоши, реагируя на удар товарища по команде. И снова получил мяч для подачи.

— Ты чо — оглох?! — крикнул Эдик.

Ленька повернулся к нему, кивнул «сейчас, мол», сделал подачу и, сказав кому-то, стоявшему у черты площадки, «стань за меня», подбежал к Эдику.

— Мы же на пиво играем!

— Костя зовет!

— Осталась одна партия!

— Ты плохо слышишь? Костя тебя — фрея — зовет! — угрожающе повторил Эдик.


Костя загадочно улыбнулся, глядя на Леньку, застывшего перед ним внезапно вызванным к доске первоклашкой, и бросил внутрь, в темноту сарая:

— Бадай!

Из двери сарая появился парень в хромовых прохорях с объемистым газетным свертком, перетянутым крест-накрест бечевкой.

— Свое отдаю! — многозначительно подмигнул он и протянул сверток Косте. Тот передал его Леньке.

— Это твоего кореша костюмчик! — И походя добавил: — Обрадуй его. Верни.

Ленька догнал Коновалова.

— А как же... закон?

— Ты же теперь — вор.

Это звание имело для парнишки двойной смысл: делало его защищенным от любых превратностей дворового быта, но оно же погружало его в какой-то еще до конца не понятый, но пугающий мир.

Но Костю мало занимали Ленькины тревожные размышления, которые ясно читались на лице; он остановился возле худого, как скелет, то ли старика, то ли парня, уныло гревшегося на солнышке возле кирпичной бурой стены казармы.

— Здорово, Сенька! — ободряюще поприветствовал его Коновалов.

— Здорово, — безразлично ответил старик-парень.

— Кто Зимний брал? — ни к селу ни к городу спросил вдруг Костя.

Сенька повернул к Коновалову тусклые глаза и заученно, без выражения ответил:

— Сенька, питерский рабочий!

Костя полез в карман, вытащил пригоршню мятых купюр и, сунув их Сеньке, прошел мимо, увлекая за собой Леньку.

— Он кто? — спросил парнишка.

— Доходяга. Сидел на строгом. И дошел. Посидит полчаса на солнышке и ложится. Сил нет. А был — заводной. Трекало.

— Как же он живет? — обернулся на ходу Ленька.

— Воры кормят. Дают кто сколько.

Сенька, как сломанная кукла, сидел, привалившись к стене.


— Носи на здоровье. — Ленька держал в вытянутой руке перед другом сверток с костюмом.

Харламов приставил старенький велосипед ЗИФ к облупившейся штукатурке стены и недоверчиво переводил взгляд со свертка на Леньку:

— Откуда взял?

— Тайна.

— Что-то у тебя одни тайны.

— Не хочешь брать? — пригрозил Ленька.

Витек взял сверток, стянул бечевку.

— Про эту тайну я догадываюсь. За тобой этот блатной, Трекало к школе приезжал...

— Дальше что? — вызывающе спросил Ленька.

Витька помялся.

— А что я теперь матери скажу?

— Придумаем.


— Врешь ты мне все! Врешь! Паралик тебя забери! Врешь! — в слезах кричала тетя Поля — мать Витьки Харламова, потрясая костюмными пиджаком и брюками.

Витька и Ленька сидели за столом у помятого старенького самовара, уткнувшись глазами в граненые стаканы с жидким чаем.

— Ну за что мне горе такое! — Она опустилась на стул и размазывала слезы на щеках тыльными сторонами ладоней, не выпуская при этом вещей из рук. — То раздели его! То подбросили! Да что я, дура, что ли? Так и поверила! — И она, поднявшись, с новой силой принялась допрашивать: — Говори, где костюм взял?

Тетя Поля влепила Витьке увесистую пощечину.

— Я по две смены вкалываю, чтобы выучить его, а он... — Мать не нашла слов от гнева и приступила к Леньке: — Ты друг! Скажи, что с ним было?

Ленька исподлобья зыркал на всклокоченного Витьку.

— И ты молчишь! Я твоей матери скажу, чтобы не пускала тебя к нам. Зачем тебе такой друг — картежник! — Она указала рукой на сына.

Парни удивленно подняли глаза на тетю Полю.

— Я знаю! Знаю! Ты проиграл костюм. А потом отыгрался? Так? Твой отец из-за этих карт сгинул! И ты хочешь?! — наступала она.

— Не играет он в карты, тетя Поля, — вступился за друга Ленька. — Костюм правда подбросили!

Тетя Поля замерла, потом всхлипнула и, махнув рукой, вышла из комнаты.

— Ой, лиха с вами не оберешься!


Ленька включил вилку подсвета за портретом Берия, сел на стул под стендом «Литгазеты», вытащил из-за ремня книгу и, положив ногу на ногу, углубился в чтение.

Мимо просквозила стайка ребят и девушек. Следующие — остановились у книгочея.

— Леньк, ты здесь надолго?

— До шести, я дежурный. — Он развел руками и показал пальцем через плечо на стенд.

— А если раньше?

— Попробую. Но Звонилкин велел до шести.

— Ну, мы — в волейбол. На пиво!

— Валяйте! — Ленька погрузился в чтение.

Когда шаги приятелей затихли на чугунной лестнице, у стула материализовался Кулик.

— Тебе. Твоя доля. Просили передать. — Он протянул Леньке плотную пачку пятерок. И исчез.

Ленька смотрел на деньги, и в глазах его рождалось решение.


Распахнулось школьное окно, из него выглянул Ленька и, заложив два пальца в рот, заливисто свистнул.

И ребята, игравшие в волейбол на школьной площадке, и девчонки-болельщицы запрокинули головы.

— Есть предложение — в кино! — крикнул Ленька. — На «Кубанских казаков»!

— А где бабки? — за всех ответил снизу Витька Харламов. — Ты дашь?

— Дам, — успокоил дежурный.


Не в силах скрыть удовольствия от собственного действа, он выдавал приятелям и одноклассникам билеты.

— А деньги откуда? — спросил кто-то.

— Много будешь знать — что будет? — отшутился он.

Потрудились мы недаром,

Хлеборобы-мастера,

Чтоб ломилися амбары

От колхозного добра.

Убирай, убирай,

Убирай урожай.

Убирай, наступили сроки...

Ребята размягченно смотрели экранную цветную жизнь, когда в конце ряда появился Ленька с лотком мороженого в стаканчиках и принялся передавать его ребятам. Каждый получил по порции, а на лотке осталась еще пара стаканчиков. Он вручил ближнему — Витьку Харламову — второй и бухнулся на стул, удовлетворенно надкусив холодный снежный шарик.

Урожай, наш урожай,

Урожай высокий...

Экран захлестывало море золотисто-рыжего зерна.


Они сидели на скамье в зарослях сквера у 13-й казармы, где жила Рита. Ленька потянулся и как бы невзначай положил руку на ее плечо. В этот момент в дальнем конце сквера загорланили под гитару:

Купила мама Ниночке,

Купила ей ботиночки.

И сказала Нине: «Надевай»,

И сказала лично:

«Веди себя прилично

И мальчикам ты вид не подавай».

Рита напряглась и посмотрела в темноту, откуда неслись слова.

Одела Нина ботики,

Одела коверкотики

И одела шляпу набекрень,

Но тут явились мальчики,

Явилися хорошие

И схватили Нину...

Ленька убрал руку с плеч девушки, а песня приближалась:

Тут лопались гондончики,

Трещали панталончики,

На юбочке осталася роса.

Ах время, время, времечко...

На тропинке, ведущей к скамье, появились три едва различимые фигуры. Вспыхнул карманный фонарик, осветив Риту, смотревшую в землю, и Леньку, который пытался увидеть подошедших, но безуспешно: увидел только кепку-восьмиклинку и освещенную отблеском фонаря ковбойку крайнего парня.

— Здравствуйте! — подчеркнуто вежливо прозвучало из темноты.

Со скамейки не ответили, и подошедший, выключив фонарик, прошел мимо в сопровождении двух парней, один из которых, фальшиво наигрывая на гитаре, продолжил свой «романс».

Ленька тревожно смотрел им вслед. Рита встала.

— Я пойду... А ты лучше иди туда — там в заборе дырка. Не нужно меня провожать...

— Почему? Я хочу... — уязвленно возразил он.

— Не надо, — сказала Рита тоном, не терпящим возражения, и быстро ушла по тропинке.

От стены казармы отделилась фигура. Снова вспыхнул фонарик.

— Ритуля! Чо не здороваешься? — спросил тот, в ковбойке и восьмиклинке.

— Что тебе надо? — Рита остановилась.

— Ты знаешь, с кем ты ходишь?

— Знаю.

— Думаешь, он лучше меня?

— Наверняка.

— А почему мы его до сих пор не раздели?

Ответа у Риты не было.

— А потому, что он бегает, — ответил за нее парень. И, поняв, что Рита не врубилась в его «феню», пояснил: — Он ворует, как и я. Поняла?


Звонилкин скорбно смотрел на стену школьного коридора. А со стены на него смотрел обгоревший портрет Берия.

— Я чую — гарью запахло. Побежала и выключила, — объясняла техничка, которую вполуха слушали учитель и несколько кружковцев.

По плиткам коридора зашаркали Ленькины шаги, и все повернулись к подходившему.

— Ты был вчера дежурным у газеты? — ожидая подтверждения, спросил Георгий Матвеевич.

— Я. — Ленька еще не понимал тревожных взглядов собравшихся.

— Когда по твоей вине горит школа — это преступление. А когда по твоей вине горит портрет ведущего члена Политбюро нашей партии — это нечто большее. — Звонилкин обвел ребят многозначительным взглядом и остановил его на Леньке: — Тебе придется отвечать.

Парнишка поднял увлажнившиеся глаза на обгоревший портрет вождя.


— Да! Из школы тебя выпрут, — подытожил Костя, выслушав Ленькин рассказ. — Но вряд ли посадят. Сейчас — после амнистии — по 58-й не сажают. Ждут... Но ты и без школы не пропадешь... — Костя выбирал веник для бани, взвешивая его в руке.

— Я хочу школу закончить, — неожиданно зло и нервно перебил Ленька.

Костя кинул веник в жестяную шайку.

— Хочешь быть, как говорил покойник Еська, инженером человеческих душ?

Ленька молчал, сглатывая комок в горле.

— Да сделаем мы тебе ксиву, — успокоил Костя. — Будешь иметь аттестат — один к одному!


Мать и бабушка отреагировали на Ленькин рассказ, как на известие о смерти. Первой пришла в себя мать:

— Леня, я прошу тебя — соглашайся, что ты виноват. И извиняйся. Проси прощения. Говори, что умысла не было!

— А его и не было! — обозлился до того вяло слушавший сын.

— Та що ж вы! Один казав, другой — перемовчав! — вмешалась со своего топчана бабушка.

— Не лезьте не в свое дело, — привычно одернула ее мать. — Главное, извиняйся. Отец, — она подошла к стоявшему у двери Леньке, — посоветовал бы то же самое!

— Всегда ты знаешь, что бы он посоветовал! — огрызнулся Ленька.

— Я — знаю, — с укором ответила мать. — Мы живем вместе двадцать лет. Извиняйся!


Ленька шел в школу. Ничего хорошего это посещение не обещало, и ноги сами замедляли шаг, приближаясь к калитке школьной ограды. Навстречу вылетел Витек Харламов и протянул руку.

— Поздравляю!

— С чем? — Леньке было не до шуток.

— Сейчас поймешь! — Витек обнял его за талию, потащил на школьное крыльцо.

Ребята наперебой совали ему свои пятерни. Он, недоумевая, спрашивал:

— Что случилось?

Объяснила девушка-очкарик, став на Ленькином пути в школьных дверях:

— Твой Берия оказался врагом народа!

В школьном коридоре Звонилкин со стремянки снимал обгоревший злополучный портрет, за которым жалко висела оплавленная розетка.

— Задержись, — приказал он Леньке сверху.

Спустившись, взял его под руку, отвел в сторону и негромко поинтересовался:

— А откуда ты узнал, что Берия вчера арестован?

Леньку ошарашил вопрос.

— Я этого не знал.

— Ты уверен? Может быть, ты слушал чужое радио? — не унимался учитель. — «Голос Америки»? Или Би-би-си?

— У нас дома нет приемника, — едва сдерживаясь, ответил парнишка.

Звонилкин не поверил.

— Сомнительно, — заключил он.


В пересечении коридоров казармы кипело гуляние.

— Оп-чи, карявая,

Шапка каракулева,

Я у дома страданула —

Мамка караулила, —

выплясывала девица в красной кофте с оборками, но Руфка по кличке «Ляляка» не уступала ей:

Ой, спасите, помогите,

Вон он, вон он побежал,

Десять лет ему воткните —

Он мне целочку сломал.

И снова хором пели:

Оп-чи, карявая...

Аккомпанировал на аккордеоне с демпферами чахоточный музыкант по кличке «Трухуночка», рядом с которым, не отпуская его ни на шаг, чтобы не увели, дежурила дородная жена.

Плясали и парни, пытаясь в этом ритме отбивать чечетку с оттяжкой и выкрикивать нескладухи.

Радостный Ленька продирался сквозь пляшущую и поющую толпу к подоконнику у кухни, на котором сидел Костя в окружении нескольких мрачных парней и неизменного Булки.

— Не нужно мастырить аттестат, — выпалил он, оказавшись рядом с Коноваловым. — Берию...

— Знаю. Шлепнули. Тебе фартит! В рубашке родился, — порадовался за парня Костя.

В коридоре заголосили еще сильней.

— С чего гуляют? — спросил Ленька.

— Малышка освободился. — Костя глядел стальными глазами поверх пляшущих на стриженую, в шрамах голову Малышки, возвышавшуюся над гульбищем.

— Тянул по Указу 47-го года. За хищение соцсобственности. Но — всего три года... — Он цокнул языком.

Малышка будто почувствовал, что о нем говорят, пригнувшись, нырнул в толпу и появился, огромный и рыхлый, перед Костей со стаканом водки в руке.

— Костя, выпьем за то, чтобы мы чаще гуляли и меньше сидели!

Малышка протянул ему стакан.

— Пока пей сам. И погуляй. — Коновалов не принял стакана.

Малышка помрачнел, заглотал водку, швырнул стакан на пол и ушел.

Осколки блестели на асфальтовом полу.

— Что это он? — не понял Ленька.

— Он, говорят, ссучился и заложил в колонии хорошего вора. Чтобы выйти до срока.

— Это... точно?

— Надо проверить, Леня.

— А как?

— У нас на это своя почта есть, — ласково объяснил Костя.

— И что будет, если заложил?

— Услышишь. Или узнаешь.

Веселье вдруг замолкло. Аккордеон еще звучал, но пляшущие, почуяв тревогу, перестали топтаться. По коридору прошел, вроде бы не замечая никого вокруг, участковый Гальян.

Возле Малышки он остановился.

— Что, твой? — указал пальцем Гальян в пацана, которого вернувшийся держал на руках.

— Мой! — Малышка погладил сына по русым волосикам.

— И мой! — за спиной участкового возникла запыхавшаяся и разопревшая от танцев Верка.

— Смотри-ка! — покачал головой участковый, словно не веря в то, что у Малышки может быть сын, да еще такой ладный крепыш. — А ты сам — почему здесь? Ты же подписку давал, что духу твоего здесь не будет!

— У меня здесь жена и сын! — встал с лавки бугай и навис над Гальяном, но того превосходство в росте и весе не смущало.

— Она, — Гальян дернул головой в сторону Верки, — тебе по закону не жена. Значит, и сын — не сын. По закону.

— Пропишите — сразу распишемся.

— Ага! — поддакнула из-за спины участкового Верка.

— Обождешь! Если я тебя здесь еще раз увижу — пеняй на себя. Тебя ведь по-хорошему предупреждали.

Гальян ушел. Аккордеонист зафокстротил, но никому не танцевалось, и Трухуночка смолк.

— Останется здесь, — сказал Костя вслед понуро бредущему по коридору Малышке, — будет искать пятый угол.

— Как это? — вырвалось у Леньки.

— Лучше не знать.

— А все же? — переждав, когда мимо пройдут возвращающиеся с гулянки, спросил парнишка.

— В комнате, в каждом углу, стоят четыре мусора и бьют сапогами и ремнями, а ты между ними мечешься, ищешь пятый — где не бьют.

По тому, как рассказывал Костя, было понятно, что он сам когда-то искал пятый угол, но Ленька все-таки не удержался, уточнил:

— А ты... искал... угол?

— Раньше — искал.

— А теперь?

— Теперь они меня трухают. — И, не дожидаясь нового Ленькиного вопроса, объяснил: — Каждому жить охота. Ментам — тоже.

Костя уже шагнул от подоконника, но виденное так зацепило Леньку, что он, совершенно осмелев, остановил его следующим вопросом:

— А почему здесь всех прописывают, а Малышку — нет? Ведь если он им кого-то заложил, то наоборот — нужно прописать.

Костя внимательно посмотрел на парнишку.

— Верно. Мне и самому понять охота, почему, Леня. Ой охота!


Малышку взяли ночью в комнате Верки. Едва она открыла на стук, Гальян сиганул к резиновым сапогам, которые стояли в головах у спящего на полу Малышки. Участковый запустил руку в голенища, затем вытряс сапоги и доложил пришедшим с ним «мусорам»:

— Оружия нет.

Сын Малышки проснулся и плакал. Верка выла:

— Что вы к нему привязались? Ну что?

Ее держали двое.

Малышка — груда рыхлого мяса — сидел на телогрейке, подобрав к животу татуированные ноги, и щурился на свет.

— Одевайся! — кричал Гальян. — Или помочь?


В заплеванной комнатенке отделения милиции Гальян выложил на стол лист серой шершавой бумаги и ткнул пальцем: здесь и здесь. Малышка, ждавший своей участи в окружении четырех милицейских, расписался.

— Проходи, — толкнули его в соседнюю комнату. Дверь захлопнулась, и тут же послышались глухой удар, крик, возня, крик, удар, вой, снова удары, всхлип, перешедший в стон, удар, еще, еще и еще...

А Гальян невозмутимо заполнял протокол, макая перо в чернильницу и сосредоточенно снимая соринку с кончика пера — чтоб писалось четче.


Мать колдовала у керосинки на кухне коммунальной квартиры. В коридоре прозвучали легкие шаги, и Ленька шустро прошмыгнул мимо раскрытой кухонной двери.

— Ты куда? — встрепенулась мать.

— Гулять! — отрезал сын уже с лестничной клетки.

— Опять до утра?! — крикнула вдогонку мать с порога кухни. Но ответа не последовало.

Соседки, занятые своей стряпней, никак не откликнулись на эту короткую перепалку.


Под козырьком Ленькиного подъезда, защищавшего от крупного, как плевки, дождя, Котыша и Сидор лениво играли в «пристеночек». Монетки, брошенные в плоскость закрытой двери, отскакивали и ложились на землю. Сидор, растопырив пятерню и уперев большой палец в свою монету, пытался дотянуться указательным до монеты соперника, что означало выигрыш.

Дверь распахнулась, едва не сбив Сидора.

— Ну, ты! — заревел тот, но тут же осекся, увидев Леньку.

— Дай взаймы! — заискивающе попросил Котыша, поднимаясь с корточек.

Ленька не торопился отвечать. Он поднял воротник плаща, озирая мутное дождливое небо, поправил кепку.

— Какой день сегодня? — поинтересовался он, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Вторник, — недоуменно ответил Котыша.

— У меня по вторникам денег не бывает.

— А когда бывает? — уже зло уточнил Котыша.

— Только по воскресеньям, — хмыкнул Ленька и шагнул под дождь.

Парни проводили его ненавидящими взглядами.

— Забурел. Как бегать стал. Жидюга! — прошипел Котыша.


Он ждал Риту около сарая, прижавшись к полусгнившим мокрым доскам.

Рита мелькнула в свете одинокого фонаря и сразу же возникла за его спиной. Ленька обернулся, взял ее за руку. Струйка, сбегающая с крыши, разделяла их. Он наклонился и сразу ощутил за шиворотом холодный ручеек.

— Пойдем в крыльцо, — предложил он, ежась.

— Его заколотили. Я взяла у сестры ключ от сарая. Пойдем. — Она, не дожидаясь его ответа, зная, что он не станет возражать, отошла и остановилась у одной из дверей сарая, ключом, похожим на сейфовый, открыла тяжелую дверь.

Внутри сарая было темно, только свет от уличного фонаря рисовал ее силуэт на фоне дверной щели да тускло светилось продолговатое оконце над входом.

— Ты знаешь парня, который подходил к нам с фонариком? — неожиданно торопливо спросила Рита.

— Нет.

— Я выпила... опьянела... И была с ним.

Ленька молчал, стоя в темноте сарая, и очень не скоро выдавил:

— Когда?

— На октябрьские... До тебя...

Рита закрыла дверь и тоже растворилась в темноте.

— Так что я — не девочка, — уныло прозвучал ее голос.

— А для меня это неважно, — храбрясь и сглатывая комок в горле, выдавил Ленька.

— А для меня важно, — вяло возразила Рита.

Скрипнули пружины койки.

— Не надо... Не надо... Не надо... — просила Рита, но он не верил искренности этих просьб и звуки поцелуев перешли в резкое поскрипывание пружин. Потом оно оборвалось и на прерывистом дыхании Ленька спросил:

— С ним это было здесь?

— Нет. В сквере. У канавы, — едва слышно ответила она и в свою очередь задала вопрос: — А это имеет значение — где? Или ты думаешь, что я сюда вожу...

— Ничего я не думаю, — оборвал Ленька, но по тому, как резко он откликнулся, было ясно, что вопрос попал в точку.


Когда скрипнула входная дверь в комнате милиции, Гальян переписывал очередной протокол. Поднял глаза на вошедшего и снова уткнулся в бумаги:

— Не вызывал!

У двери стоял Малышка — похудевший, осунувшийся, с синими разводами под глазами.

— Гальян, пропиши, — попросил он.

— Пропиской не заведую! — Гальян отвечал, не отрываясь от своей бумажной работы.

— Я же в лагере делал все, что просили! — Малышка сделал несмелый шажок к столу.

— Знаю. Потому и на свободе!

— Я же завязал.

— Слыхал.

— Ну что я вам? Жить мешаю? — молил Малышка.

— Нам Костя Коновалов жить мешает. — Гальян и теперь не поднял взгляда на посетителя, но ответил тише и с расстановкой, как вдалбливают недоумкам.

— Я... Я по мокрому не хожу, — осознав предложение, пролепетал вмиг взопревший Малышка.

— Ты просишь прописку или не просишь? — уперся в него серым взглядом Гальян.

Малышка кивнул.

— Ты меня понял?

Малышка долго молчал, глядя куда-то мимо участкового, потом посмотрел на протокол, на стеклянную чернильницу, на ждущую работы ручку, на покойно лежащие на столе кулаки Гальяна и мелко согласно затряс головой.


Пацан Малышки сопя строил домики в песочнице. Солнце зажигало в песке мелкие осколочки кварцита, и вокруг пацана вспыхивали искорки.

Папаша Малышка и Костя Коновалов сидели рядом на корточках в тени старого тополя, покуривая, и вели, как казалось со стороны, задушевную дружескую беседу.

— Сколько раз тебя метелили? — затянулся «Памиром» Костя.

— Четыре.

— Не отлипнут они от тебя, — заключил Коновалов. — Что ж ты не линяешь отсюда?

— Куда? — Малышка внимательно следил за «работой» сына.

— Туда, где тебя пропишут.

Малышка понял предложение Коновалова и напрягся:

— Ага, значит, туда, где чалился? Спасибо!

Костя усмехнулся.

— Туда-то тебе как раз нельзя.

— Это почему? — развернулся к Косте амбал.

— Там про грехи твои точно известно.

— Нету грехов! Нету! — почти выкрикнул Малышка.

Его пацан отложил деревянную машинку и уставился на отца.

— Не дергайся, — лениво остановил собеседника Костя. — Скоро освободится Маршаня. Соберемся вместе, поговорим, все выяснится. Если нет за тобой ничего, значит, будешь гужеваться!

— Когда еще выйдет Маршаня! — Малышка терял самообладание. — Что, я все время жить под ножом должен? Я не хочу! У меня пацан! У меня Верка!

Мальчишка заплакал, но папашу сейчас больше интересовал Костя.

— Ты, Малышка, запомни: я знаю, из-за чего ты отсюда не линяешь! — Коновалов поднялся. — И еще запомни: мне тоже под ножом жить неудобно. Особенно под твоим — сучьим!


Покойник, бывший Малышкой, лежал в обитом черным сатином гробу на полуторке с открытыми бортами. Машина медленно двигалась по центральной улице города. За гробом первыми шли родственники — немного. Пять-шесть человек. Среди них зареванная Верка в черном платке. Потом знакомые, и среди них — Костя Коновалов с Булкой.

Каменные лица. Отрешенные взгляды.

Замыкал шествие оркестр «жмурного состава», наполовину состоящий из джазистов, играющих на танцах в парке.

На тротуарах останавливались прохожие, печально смотрели вслед.

Смотрел вслед и Ленька, с рулоном ватмана под мышкой, в стайке ребят, которую возглавлял Георгий Матвеевич.

Леньке эти похороны говорили намного больше, чем прочим наблюдателям.


Гроб на веревках опустили. Музыка нестройно замолкла. Костя подошел к краю могилы и бросил горсть земли, потом еще и еще...


Костя сидел у стенки казармы, глядел из-под отяжелевших век в никуда.

Неожиданно веки вздрогнули, взгляд стал острым..

— Трекало! — позвал он.

Эдик появился в секунду, будто ждал клича.

— Чья это? — спросил Коновалов.

— Которая прыгает? — уточнил Эдик.

На углу казармы десятилетние девчонки играли в прыгалки. В очередь на одной ножке, на другой, по-быстрому — «пока не собьешься». Русая, с подлетающими вверх косичками, со вздернутым носиком, была неутомима. Придерживая юбчонку, понимая, что в прыжке становятся видны синие штанишки, прыгала, не желая уступить место подругам.

— Эта — Зинки Канонашки, — дал справку Трекало.

— А отец кто?

— Может быть, и ты.

— Не может быть, — глухо ответил Костя. — Когда ее делали, я в Магадане по первой ходке был... Приведи ее!

Сеньку Питерского рабочего, примостившегося рядом с Костей, этот приказ не потревожил — он продолжал сидеть, как и сидел, вяло уставившись в ноги себе.

Но Эдик, вроде бы привыкший к любым поручениям, обалдело пролепетал:

— Она же... это... дите...

— Меньше трекай! — В Костином голосе зазвучало железо, и Эдик ушел.

Что говорил Трекало девочке, слышно не было, но, прекратив прыгать, она поплелась за посыльным, испуганно зыркая исподлобья на Костю.

Перед Коноваловым девочка и Трекало остановились.

Костя снизу, с корточек, с удовольствием разглядывал девочку.

— Танцевать умеешь?

— Умею, — торопливо согласилась та.

— Танцуй.

— Что?

— Что хочешь, — приказал Костя, не отрывая взгляда от ее ладной фигурки.

Девочка, подпевая себе, закружилась в вальсе. Пальцы ее сдерживали края задирающейся юбки.

Костя смотрел на это представление, и непонятная, кажется, недобрая улыбка рождалась на его губах.

Сенька Питерский рабочий поднял было от земли вялый взгляд доходяги, но, не увидев ничего интересного, снова уткнулся в хилую травку под ногами.

Девочка кружилась.

С корточек неотрывно глядел Костя.

Настороженно наблюдал Костю Трекало.

Костя вдруг ожил. Дрогнули набрякшие веки.

— Ты что?

Перед ним, на земле, сидела девочка.

— Голова закружилась, — извиняюще ответила она.

— Ну... Иди... Иди... — разрешил Костя.

И девочка судорожно поднялась, пошла прочь, а отойдя три шага, побежала.

— Не для меня растет, — с сожалением цокнул языком Костя.

— Почему не для тебя? — попробовал успокоить его Эдик.

— Не для меня! Когда она вырастет, я где-нибудь в Сиблаге с елочками обниматься буду… — В Костином голосе мелькнула нотка сожаления.


Парадная тисненая обложка «Книги о вкусной и здоровой пище» открылась — и цветная реклама «Жигулевского» и «Рижского» пива с зеленым горошком заполнила взор. Под рекламой красовалась надпись: «Пиво — жидкий хлеб».

Стеклянные банки, красиво расставленные, с жестяными крышками и яркими этикетками приманивали. Подпись убеждала: «Повидло и джем — полезны всем».

Стол на цветной рекламе ломился от яств — поросенок, шампанское, коньяки, балыки в хрустале — и над всем этим великолепием призыв: «Брось кубышку, заведи сберкнижку».

Красная и черная икра в открытых банках сочилась свежестью и манила. Бутерброды были приготовлены так, что хлеба за икрой не замечалось. И все это значило: «В наш век все дороги ведут к коммунизму!» (В. Молотов).


Пиво было так себе, но пены много, и Ленька сдувал ее, чтобы добраться до мутноватой жидкости. «Голубой Дунай», как прозывалась пивная палатка, по периметру был обнесен полкой, на которую ставили кружки, стаканы, клали воблу и бутерброды с частиком в томате.

Из-за угла палатки возник Сидор, а потом и Котыша.

— А мы тебя как раз ищем! — дружелюбно вступил в разговор Сидор.

— Я что, вам должен? — Ленька нехотя оторвался от кружки.

— Нет. Просто потолковать хотели, — осклабился Котыш.

— Толкуй, — отвернулся от них Ленька.

Сидор пошарил глазами и, увидев мужика с двумя кружками с тыльной стороны палатки, просительно сказал:

— Лучше не здесь.

— Ладно, — согласился Ленька, — сейчас, допью.


Они пристроились к старой вагонетке на задах у железнодорожной насыпи.

— Ты это... Пошли с нами на дело, — предложил Котыша.

— Зачем именно я вам нужен?

— У тебя... бестолковка работает. — И Котыша постучал рукой по лбу.

— Кто это тебе сказал? — подозрительно спросил Ленька.

— Неважно. Тот, кто понимает! — ушел от вопроса Котыша, но Леньке такого ответа хватило.

— Какое дело?

— Сельмаг на 17-м торфоучастке.

— Надо посмотреть, — с сомнением ответил Ленька.

— Лень, смотрели, — успокоил Сидор.

— Мне надо посмотреть, — отрезал Ленька.


Паровичок узкоколейки не летел, не бежал, не шел, а плелся.

В вагончике дремал всего один путник, положив голову на мосластые руки. Ногами грибник — а с такими корзинками, утепленными тряпицей, ездили только они — сжимал изрядной величины тару с тесьмяной лямкой. Вагончик тряхнуло. Грибник поднял голову и оказался учителем Георгием Матвеевичем Звонилкиным в неизменных очках.

— Леня? — Он вопросительно вгляделся в сумрак вагончика.

— Ага, — ответил паренек.

— Куда? — спросил учитель.

— За черникой. — Ленька ударил по солдатскому котелку, подцепленному к ремню.

— Что ж ты в ночь один?

— Ребята на восьмичасовом уехали, а я опоздал. Догоню! Я знаю, где они заночуют.

— Хорошее место?

— По тридцать стаканов набирали.

— Домой, на варенье? — поинтересовался учитель.

— Может быть, — пожал плечами ученик.

Повисла пауза. Пыхтел паровичок.

— А вы-то что же один? — спросил Ленька, чтобы как-то замять неловкость.

— Я люблю побыть в одиночестве. Рассуди: на уроке на меня смотрят сорок пар глаз, на партсобрании — не меньше... Да и дома тоже глаз хватает... И так хочется побыть одному... Осмыслить, как говорится, бытие... Тем более сейчас время такое — нужно осмысливать. Ты должен понимать... У тебя, говорят, отец имел в прошлом неприятность?

Ленька насторожился.

— Я... не знаю.

— Ну ладно, — снял тему учитель. — Ты куда поступать думаешь? Ты ведь чистый гуманитарий... С фантазией.

— Еще думаю, — замялся Ленька.

— Понятно, — кивнул Звонилкин, и поля шляпы вздрогнули. — Отец не говорит, куда он тебя устроит?

— Отцу самому бы устроиться! — отрезал Ленька.

— Сейчас — самое время устраиваться, — поднялся учитель. — Я схожу. Хорошей тебе ягоды.


Ленька сидел на корточках в зарослях крапивы и наблюдал.

В профиль к нему на ступеньках большой бревенчатой избы с жестяной вывеской «Сельмаг» под тусклой лампочкой мужик смолил самокрутку. На коленях прикорнула маленькая жалкая берданка. Мужик курил и слушал гимн, доносившийся из соседнего — метрах в десяти от сельмага — барака с темными окнами.

Как только государственная музыка отзвучала, мужик погасил самокрутку о доску ступеньки и ушел в барак.

Леньке открылась мощная дверь, обитая железом, скобы в палец толщиной и огромный литой замок.

В окне барака зажегся свет, к стеклу прилип силуэт сторожа и тут же исчез.

Диктор радио объявил: «Передаем песни советских композиторов», и Бунчиков заголосил: «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт».

Ленька скрывался в зарослях крапивы и перешел, пригибаясь, к глухой торцовой стене сельмага.

Над стеной, под коньком крыши, чернел чердачный проем без рамы.

Ленька поправил майку на котелке — чтоб не звякал — и попробовал взобраться по бревнам в проем. Почти удалось. Ухватился было одной рукой за верхнее бревно, но рука скользнула, и он бесшумно слетел в мягкий торфянистый грунт. Прислушиваясь, посидел неподвижно.

Бунчиков с Нечаевым пели: «И меня, друг, и тебя, друг, он на свадьбу пригласил. Но за столом мы не пьем...»

Трещали кузнечики.

Ленька выглянул из-за угла — окно в бараке по-прежнему светилось, но силуэта сторожа он не увидел. Зато увидел здоровую торфушку в белой ночной рубахе и галошах на босу ногу, которая протрусила в сортир. Пришлось ожидать ее возвращения в барак.

Затем Ленька медленно поднялся и, осторожно ступая, пошел к тыльной стороне магазине. Здесь, на его счастье, валялась упаковка — ворох ящиков и остатки бочек. Пахло тухлятиной, но Ленька тщательно выбрал два самых крепких ящика, останавливаясь и прислушиваясь, принес к торцовой стене сельмага, поставил один на другой на попа и исчез в темном чердачном проеме.

Вспыхнул карманный фонарик, осветив стропила, давно не беленную печную трубу, ведущий к ней метровый боровок, обмазанный потрескавшейся глиной, и слежавшиеся опилки. Парнишка извлек из кармана жгутик мягкой медной проволоки, распрямил его, предварительно положив фонарь на боровок.

Из проволоки образовался штырь. Ленька ползал по полу, втыкал в опилки штырь и пытался обнаружить щель в перекрытии, но щели не было — штырь каждый раз гнулся. Тогда он поискал что-то глазами и наткнулся на боровок. Подобие самодовольной улыбки мелькнуло в полутьме чердака. Ленька поддел проволокой один кирпич с боровка, другой, третий... Кирпичи, обмазанные только глиной, легко отделялись от кладки. Открылась горловина печки, которая была сложена так же халтурно, — Ленька отделил для пробы еще один кирпич. Разбирать печь не имело смысла. Он сложил кирпичи в кладку — как были, замерил проволокой ширину печной горловины, разровнял опилки, тщательно отряхнул колени, рукав и выключил фонарик.

Появившись в чердачном проеме, он замер, прислушиваясь.

Трещали кузнечики.

«Жил кузнец веселый за рекою», — пела по радио Сикора.

Из сортира появилась очередная торфушка — на этот раз в очень короткой, едва прикрывающей зад рубашке — и исчезла в двери барака.

Ленька, оттолкнувшись что было мочи, прыгнул вперед, стараясь не задеть ящики. Получилось.

Посидел, обхватив руками колени. Потом отнес ящики на место и, глянув на чердачный проем, исчез в крапиве.


— Брать нужно через чердак, — уверенно вещал Ленька возле знакомой уже вагонетки. Ему внимали Сидор и Котыша. — Разбирается боровок...

— Что такое боровок? — уточнил Сидор.

— Часть трубы, примерно в метр, лежит плашмя на чердаке, соединяет саму трубу и печку. Кладется, чтобы тяга была.

— Откуда ты это знаешь? — подозрительно спросил Котыша.

— А я в пионерлагере в кружок печников ходил. Один записался. Как оказалось, не зря! — Ленька купался в своем величии. — Боровок разбирается легко. Там раствор на одной глине. Потом разбирается верхушка печки. Тебя, — Ленька указал на Котышу, — нужно на веревке опустить внутрь, ты пролезешь. Только третьего возьмите поздоровее, чтобы вытаскивать было легко — и тебя, и товар.

— Вот ты и будешь третьим, — заметил Котыша.

— Нет.

Сидор и Котыша переглянулись.

— Забздел?

— Меня засекли, — пояснил Ленька.

— Кто? — напрягся Котыша.

— Учитель. Когда ехал на торфоучасток.

— Может заложить?

— Может. Запуганный. Выслуживается.

Помолчали.

— Да, — выдавил Котыша. — Кого же взять третьим? Может, Вовку Шалавого?

— Ваше дело, — пожал плечами Ленька.

— Но ты свою долю все равно получишь, — успокоил Леньку Сидор.

— Не надо.

— Тебе что — дубы не нужны?

— Не... — победоносно улыбнулся парнишка. — Вы мне банку частика в томате принесете!

Котыша и Сидор непонимающе уставились на него.

— Люблю частиком закусывать, — пояснил Ленька. — Так что — не забудьте!


В полутьме сельмага шуровал Котыша. Он суетливо запихивал в мешок штуку товара, сапоги, кожаные пальто, даже упаковку одеколона, флаконы которого повторяли Спасскую башню. Наполнив мешок доверху, он дернул веревку, прикрепленную узлом к краю мешковины, и груз поплыл вверх, под потолок — в пролом печи.

Котыша вернулся за прилавок, вытащил откуда-то снизу ящик и лихорадочно рассовал по карманам, вынимая из ящика, мятые купюры. Потом затянул ремень, так что перехватило дыхание, наклонил ящик и, пригоршней зачерпывая мелочь, высыпал ее за пазуху.

Когда содержимое ящика исчезло в Котышиной рубахе, он юркнул к печи, просунул голову и руки в веревочную петлю, затем опустил руки — и веревка оказалась под мышками. Сверху веревку потянули. И Котыша, упираясь ногами в кладку, начал подниматься к пролому печи.


Вовка Шалавый — новый участник дела, — плечистый рослый парень, тащил на спине сразу два мешка, за ним, рассекая ветки и кустики, спешили Котыша с Сидором. Шли скоро, почти бегом, трещали сухие сучья под ногами, мягко шуршал мох. Не останавливаясь, компания меняла затекшие руки, вцепившиеся в мешки на спине, смахивала струи пота со лбов...

Какой-то странный звенящий звук впитался в шорох шагов.

Вовка Шалавый, шедший впереди, остановился.

— Что это?

Котыша и Сидор сбросили мешки.

— Понятия не имею, — пожал плечами Котыша.

Шалавый включил фонарь и пошел назад по собственным следам, освещая поросшую мхом землю.

В свете фонаря блестели монетки — одна, вторая, третья...

Вовка вернулся и подошел вплотную к Котыше.

— Выверни карманы!

— Не при на меня! — взвизгнул Котыша.

— Выверни! — И Вовка сам вывернул карманы подельщика.

Вывалились мятые купюры.

— Отвали! — пытался сопротивляться Котыша.

Но Вовка Шалавый рванул его ремень — из-под рубашки к ногам Котыши высыпалась куча монет.

— Ты же говорил, что денег в сельмаге нет!

Вовка саданул ему поддых. Потом еще. Котыша упал на колени. Шалавый ударил ногой.

— Хочешь его защитить? — спросил Вовка Сидора.

Тот отрицательно помотал головой.


— Мое! — Котыша открыл карты и сгреб мелочь и мятые рублевки со стола.

Картежники — парни с Ленькиного двора — уныло ставили в кон.

За спиной Котыши появился Ленька.

— Играю, — заявил он. — Почем?

— По полтиннику, — ответил Котыша, и Ленька заметил, что он хорошо «датый». Да и окружение Котыши не уступало своему предводителю. Появление Леньки почему-то вызвало у них гадливые ухмылки.

Ленька сел играть под последнюю руку. Котыша хотел было переместить его на первую («садись туда, там места больше»), но парнишка отказался:

— Мне и здесь хорошо!

Парни поднимали карты и делали ставки.

— Рубль!

— Прошел!

— Прошел!

— Бросил.

— Три!

— Пять! — заявил Ленька.

Охотников на эту ставку не нашлось и он, не открыв карты, взял кон, ссыпав деньги себе за пазуху.

Теперь сдавал он. И опять выиграл, здорово повысив ставку.

В третий раз ему пришлось предъявить карты и Котыша, рискнувший пойти на десять рублей, охнул:

— Да. Ему кобыла прет!

На руках у Леньки были три туза.

Деньги со стола переместились к Леньке за пазуху.

— Ставьте! — предложил он, тасуя колоду.

— Сдавай — я отвечаю! — зло потребовал Котыша — денег у него больше не было.

— Без денег я не играю. Кто ставит?

Картежники молчали.

— Тогда я пошел. — Ленька положил колоду на стол.

— Стой! — схватил его за руку Котыша. — Отыграйся!

— В дрынку не отыгрываются. — Ленька выдернул руку и шагнул от стола.

— Стой, ты, сука, жидовская морда! — Котыша вскочил и сорвал с пояса матросский ремень с залитой свинцом бляхой.

Этого терпеть было нельзя. Ленька остановился и, стиснув кулаки, приготовился к драке.

Котыша шел на него, зажав в руке конец ремня. Бляха покачивалась у его щиколотки в такт шагам.

Ленька прыгнул вперед, упреждая удар бляхой, выхватил ремень и стеганул им Котышу по голове.

Тот, согнувшись вдвое, качаясь то ли от водки, то ли от удара, пошел прочь. Сквозь пальцы, прижатые ко лбу, сочилась кровь.

А Ленька, не выпуская трофейного ремня из побелевшей от напряжения пятерни, нарочито медленно, чтобы картежники не посчитали его трухнувшим, брел к подъезду.


Он лежал на кровати поверх покрывала лицом к стене, подтянув ноги к животу.

Репродуктор слюнявил песню:

Есть у нас агроном,

Ой да косы длинные,

А глаза, друг,

Бирюза, друг,

И зовут Галиною...

От удара камешка задребезжало оконное стекло.

Ленька выглянул во двор.

Внизу с перевязанной головой — бинт на лбу и под челюстью — стоял Котыша и манил его к себе.


В темной комнате, под светом фотоувеличителя, он вытащил из черного пакета «вальтер», проверил обойму и сунул пистолет в карман шаровар.

Бабушка, чистившая картошку на пустой в этот дневной час кухне, угадав по выражению лица внука что-то недоброе, кинулась наперерез и загородила выход из кухни, раскинув руки.

— Ты шо? Ты шо, скаженный? — успокаивала она.

Ленька стоял перед старухой бледный, не разжимая губ.

— Не пущу! — выкрикнула бабушка.

Внук резко нагнулся и проскочил мимо бабки под ее рукой.

Сжимая в кармане «вальтер», он стоял у подъезда и оглядывал двор. Котыши во дворе не было. Ленька понял, что ждут его за балаганами, где происходили все драки и толковища.

Узкая, в ширину человеческого корпуса, щель между балаганами — так называли самостроенные сараи — вела к этому известному в округе месту.

Ленька появился из щели и тут же прижался спиной к стене балагана.

Потом он много раз пытался понять: что толкнуло его к стене? Спасло от ударов сзади? И приходил к выводу — судьба или Господь. В разные периоды его жизни ответы менялись.

Но сейчас он прилип к стене.

А против него, шагах в пяти, топталась ватага пьяных парней и в центре — перевязанный Котыша. Почти никого из ватаги Ленька не знал или не узнал теперь.

Кто-то сунул Котыше в руки большой, похоже кухонный, нож, и тот, выставив его перед собой, двинулся к Леньке.

Шаг, второй, третий...

Вжимаясь в стенку, Ленька с трудом — рука не слушалась — вытащил «вальтер» из кармана и поднял его на уровень живота. Снял с предохранителя.

Дальнейшее выглядело невероятно. И Котыша, и его кореша рассосались, растворились в пространстве пустыря.

Ленька попытался шагнуть, повернуться — ноги не слушались. С усилием переставляя ступни, он двинулся в щель между балаганами и только на половине пути заметил, что держит пистолет перед собой. «Вальтер» не попадал в карман шаровар; он остановился и, оттянув клапан левой рукой, затолкал его.

У подъезда, в который он вошел, сгрудились невесть откуда взявшиеся соседки по квартире.


Находиться дома ему пришлось совсем недолго.

Камешек ударил в окно.

Ленька приник к стеклу.

Снизу, со двора, его манил к себе парень на велосипеде — Эдик Трекало.

Ленька, кивнув — мол, понял, — исчез от окна. Его место заняла бабушка, с тревогой взиравшая на неизвестного велосипедиста.


Трекало остановил велосипед у раскрытой двери сарая. Ленька сполз с багажника, и Трекало моментально укатил.

Костя Коновалов в майке, обнаруживающей скромные по его блатному положению татуировки, расположился в прохладном полумраке сарая, оклеенного старыми газетами, на кровати, опершись о спинку с никелированными шарами. Вплотную к кровати стоял стол, покрытый чистой скатертью, на котором в изобилии разместились яркая летняя снедь и бутылки лимонада. За столом, затылком к двери, сидела девица, демонстрируя Ленькиному взгляду узкую, тощую спину с пунктиром позвонков.

— Руфка, выйди, — спокойно приказал Костя.

Руфка оглянулась на Леньку, сунула руки в рукава ситцевого халата, до того лежавшего под ней, на табуретке, запахнулась и встала.

— Выйди, выйди! — недовольно заявила она. — То я нужна, то — выйди.

— Скоро позову, — успокоил ее Костя. — Ну как? — вяло улыбнулся он Леньке.

Тот стоял за витой спинкой кровати у Костиных ног.

— Я вышел во двор, они играли в карты...

— Я уже все знаю. И чо тебе сказали, и как ты ответил, — прервал Костя, спустил ноги с кровати, открыл крышку подпола и какой-то проволокой выудил оттуда бутылку запотевшей «Московской». Повертел ее в руках.

— Они пьяные. Ждут тебя возле дома. Говорить сейчас с ними без пользы... Ты домой сегодня ночевать не ходи... Может быть много крови...

Где-то в глубине души после приезда Трекало Ленька рассчитывал на Костину защиту и теперь после ленивых Костиных слов почувствовал себя очень неуютно и в этом сарае, и в этом мире.

Но Костя, не отрываясь от манипуляций с бутылкой, слегка успокоил:

— Так что где-нибудь покантуйся до завтра, до вечера. А вечером приходи в лес к холодильнику. Часов в шесть.

Ленька не отходил от спинки кровати, хоть и понимал, что разговор окончен.

— Ты мне Руфку позови, — повернулся к нему Костя. — Она сейчас, верняк, у крыльца сидит... Позови.


Руфка Ляляка — так звали эту свободную девицу — действительно сидела на скамейке у крыльца казармы, вытянув длинные, совсем не такие уж костлявые, ноги и курила «Норд».

— Тебя Костя, — сказал Ленька подойдя.

— А ты что, ему шестеришь? — оценивающе окинула его взглядом Руфка.

— Просто попросил.

— А ты ништяк, я бы с тобой страданула! Ты приходи, когда я не занята буду.

— Может быть, — ответил Ленька, чтобы как-то вывернуться.

Руфка по-своему поняла его неуверенность и хохотнула:

— А ты, наверно, еще целка? Ты не тушуйся — я тебе ее сломаю.

И ушла, затягиваясь папироской.


Ноги сами вели его к казарме, где жила Рита. По дороге он соображал, кого из подруг попросит вызвать ее, если она дома, а может, и постучится сам — Ленька знал ее окно: четвертое от крыльца на первом этаже. Идти к Ритиной комнате через весь коридор под взглядами обитателей многолюдной казармы он стеснялся — казалось, все узнают их отношения...

Но идти пришлось — подруг Риты в сквере не было, а под самым окном расположилась компания незнакомых парней.

Ближнее к Ритиной комнате крыльцо было заколочено свежими досками-сороковками, и он прошел с кухни мимо галдарейки, так называли галерейку возле огромной русской печи, мимо свободных, на его счастье, скамеек в пересечении коридоров, где дремала одна безучастная ко всему старуха. Разглядывая номера на дверях, остановился около нужной. Постучал.

Дверь приоткрылась.

— Риту позовите, пожалуйста, — попросил он простоволосую с одутловатым пористым лицом, лет сорока женщину, появившуюся на пороге.

— А зачем? — зло спросила та.

За спиной женщины показалась Рита.

— Мама!

— Что «мама»? А мама потом слушай всякое... — Женщина резко повернулась и исчезла в комнате, а Рита, прикрыв за собой дверь, вышла в коридор.

— Твоя мама приходила — искала тебя.

— Что говорила? — Он затравленно оглядывал коридор.

Рита пожала плечами.

— Не знаю. Меня дома не было. Она с моей, — девушка повела головой в сторону двери, — разговаривала... После этого моя как с цепи сорвалась... Что случилось?

Он молчал.

Где-то хлопнула дверь, и мимо прошла женщина с кастрюлей, потом провезли плачущего ребенка в плетеной коляске.

— У тебя есть ключ от сарая? — спросил он, переждав прохожих.

Рита не успела ответить — открылась дверь, и мать приказала:

— Иди домой!

— Мам! — Рита закрыла перед матерью дверь, но она снова распахнулась.

— Ты у меня дождешься! — пригрозила мать и грохнула так, что из дверной рамы посыпалась штукатурка.

Рита, дав Леньке прийти в себя после этого демарша, напомнила:

— Ты спрашивал...

— Да, насчет ключа… — Они и раньше говорили тихо, а теперь — свистящим шепотом.

— Нету... Но я сейчас возьму у сестры. Как только мать выйдет... — торопливо ответила девушка.

— А тебе что? Ключ не доверяют? — подозрительно спросил он.

Рита отвернулась от него и ответила:

— Мать...

Снова открылась дверь, мать вышла с ведром и, проходя, угрожающе предупредила:

— Я вернусь сейчас — чтобы была дома!

Когда шаги ее стихли, Ленька подытожил потухшим голосом:

— Значит, с сараем ничего не вышло.

— Почему не вышло? Вышло. — И Рита взялась за дверную ручку.

— Подожди, я могу там переночевать?

— Конечно. Но можно и к нам прийти — мать эту неделю с ночи до обеда работает.

Ленька решал.

— А сестра матери не скажет. — И добавила: — Про тебя...

— Нет, лучше в сарае, — ответил Ленька, представив, как пойдет вечером по заполненному любопытному коридору.

— Ладно, — согласилась Рита.


Донесенный сюда, в сарай, сотней-другой домашних репродукторов, звучал утренний гимн Советского Союза. Восходный слабый солнечный луч высветил прядь рыжеватых Ритиных волос, пересекшую чуть скуластую щеку, обрисовал курносый нос и засветился в глазах, ослепив. Девушка, лежавшая на худой Ленькиной груди, пошевелилась. Ленька подтянул лоскутное одеяло и прикрыл голое плечо девушки. Она благодарно улыбнулась и, когда улыбка сошла с ее лица, сказала:

— Мать пересказала мне разговор с твоей.

Ленька ждал продолжения.

— Твоя мать считает, что с тех пор, как мы с тобой ходим... ты стал другим. Что у тебя появились друзья из казармы. Шпана и воры. Что ты стал выпивать... Что ты скоро сам станешь вором...

— Я уже, — вырвалось у него.

— Я знаю, — скорбно подтвердила Рита.

Вот это было для Леньки полной неожиданностью — он прокручивал в памяти их встречи после дел на красильной фабрике, пытаясь понять, когда Рита догадалась.

— Мне ребята сказали. Витька, его зовут Хитрый.

— Я его знаю?

— Он подходил к нам в сквере.

Значит, она узнала это не вчера и даже не попыталась его остановить. Ленька сел на скрипнувшей койке, поискал трусы, надел их.

— Ты уходишь? — Рита приподнялась на локтях.

— Да. — Он встал, худой и подчеркнуто нескладный в черных длинных трусах. — Ты знала и ничего мне не сказала?

— Я боялась.

— Чего?

— Боялась, что если буду уговаривать тебя бросить это, ты уйдешь.

— А для тебя... важно, чтобы, — поискал слова, — мы... были вместе?

— Да. Важно. Я всегда одна. Мать — ты ее видел. Отца я не знаю. Сестра живет своей семьей. А с тобой...

Он стоял в нерешительности.

— Не уходи, — попросила Рита, и ему показалось, что глаза ее полны слез.

Ленька сел на кровать, взял ее за плечи и, глядя в глаза, сказал:

— Я от тебя не уйду.


Станционная столовая гордо называлась рестораном, но еда была типично столовская, а выпивка — универсальной: портвейн «Три семерки», «Горный дубняк» и водка с пробкой, залитой сургучом.

Ленька уныло жевал холодную котлету, не обращая внимания ни на хрипы станционной дикторши, ни на шум ранней компании, делившей деньги на грязном столе.

Но его «публичное одиночество» прервала Руфка Ляляка; появившись за спиной у другого стола, она расставила еду, а заметив парня, собрала свои тарелки и пересела за Ленькин стол.

— Я думала, ты целка, а ты, оказывается, с малолеткой из тринадцатой казармы ходишь.

— По радио передавали? — Он вяло вступил в разговор.

— Сказали.

— Узнавала?

— Узнавала, — с вызовом произнесла Руфка. — Значит, ходишь?

— Ну, хожу...

— Когда она надоест — приходи ко мне! Она не умеет то, что я умею.

Ленька продолжал жевать.

— Что, перетрухал после вчерашнего? Ништяк, Костя на правиле справедливый. — Руфка успокаивающе потрепала его по затылку, отчего он еще больше сжался.

Буфетчица, сидя спиной к стеклянной витрине буфета, энергично двигала костяшками счетов, а когда обернулась, сразу признала Леньку и потом, не скрывая своего интереса, наблюдала за ним.

И если бы парень огляделся, он узнал бы в буфетчице мать Риты.

— Ты не бойся меня! — снисходительно улыбнулась Руфка парню. — Раз попробуешь — потом сам не отстанешь.

— Что ты ко мне привязалась? — Ленька скорее просил ее уйти, чем спрашивал.

Но Руфка пригнулась к его лицу, нахально заглянула в глаза и заявила:

— А такого интеллигентика у меня еще не было!


Георгий Матвеевич Звонилкин расхаживал вдоль полупустых рядов класса, где шло занятие литературного кружка, и вещал:

— Вы должны знать, что классик марксизма говорит: история повторяется дважды: один раз как трагедия, другой раз — как фарс.

Ребята слушали с постными лицами.

— Мы видели, какой всенародной трагедией была кончина товарища Сталина, теперь мы видим, каким фарсом у нас в школе обернулся арест врага народа Берии. Вы были свидетелями истории с его портретом, в которой участвовал наш кружковец. И я предлагаю...

Ленька заглянул в дверь класса, где шло занятие кружка.

Ребята, увидев его, засмеялись.

Он не понял причины смеха и, оглядев себя, на всякий случай пригладил волосы.

— Заходи, Леня, заходи, — позвал Звонилкин, — как раз ты-то нам и нужен.

Леня прошел к задней парте и сел.

— Я предлагаю, — продолжал Звонилкин, — каждому написать юмористический рассказ «Портрет Берии сгорел». И обнаружить свою точку зрения.

— А я напишу рассказ «Берия сгорел», — сказал Харламов, и ребят это развеселило.

— Не советую, — предостерег руководитель, — на это у вас нет материала.

— Не нашего ума дело? Так? — не унимался Харламов.

— Так, — раздраженно согласился Звонилкин. — Писатель может хорошо написать только о том, что видел и знает.

— Но про амнистию уголовников, которых выпустил Берия, мы здесь, на сто первом километре, знаем очень хорошо, — вдруг включилась в разговор девушка-очкарик.

— Хорошо, но не все! — подхватил Витек.

— Верно, Харламов, не все, — учитель оценил поддержку. — Поэтому...

Но Харламов и не собирался поддерживать Звонилкина. Его занимало другое:

— А вы объясните, Георгий Матвеевич, почему уголовники не имеют права раздевать и воровать в Москве, а за сто километров от столицы мира — пожалуйста? Прописывайтесь, грабьте! Здесь можно, здесь уже сто первый километр!

Ленька, не поворачиваясь, повел глазами в сторону приятеля: неужели сейчас он расскажет о костюме?

Звонилкин остановил Витькины рассуждения:

— Не нужно обобщать. У тебя нет для этого данных.

— Есть, — не унимался Харламов.

— Я сказал — нет, — напрягшись и с раздражением пресек его руководитель и улыбчиво продолжил: — Вернемся к юмору. Я особенно рассчитываю на юмористический рассказ Лени как участника поджога портрета.

— У меня сейчас с юмором плохо, — сказал Ленька и хлюпнул носом.


Борька Куликов стоял на крыше сарая у голубиного лотка с сеткой и смотрел в небо через бинокль. За пазухой, под рубашкой, у него топорщились и покурлыкивали чиграши.

— Кулик! — позвал Ленька снизу.

Кулик опустил бинокль, увидел Леньку и присел на корточки.

— Щас!

Он мигом спрыгнул с крыши, очутился внизу рядом с Ленькой и сообщил:

— К Косте сегодня утром эти двое приходили, которые на тебя прут: Котыша и второй. Похоже, за пазухой у Котыши что-то было. Зашли к нему в сарай и тут же вышли.

— Уже пустые? — уточнил Ленька.

— Вроде того. У Котыши рубашка была выпущена.

Сообщение не предвещало ничего хорошего.

— А где сейчас Костя?

— У себя в сарае.

Ленька шагнул в сторону Костиной «берлоги», но Кулик остановил:

— Не ходи сейчас — он там с Руфкой.

Ленька понимающе кивнул и ушел.

Борька, прищурясь, поглядел в яркое небо, приложил к глазам бинокль и, выхватив затем из-за пазухи чиграша, кинул вверх.

Чиграш пошел кругами.


Костина компания разместилась на опушке леса. Сквозь стволы сосен просматривался неопрятный цементный забор завода-холодильника. Сам Костя сидел под сосной на травке, по-турецки поджав ноги, перед газетой, на которой круг ливерной колбасы, лук, хлеб, стаканы и две бутылки «белой головки» образовали заметную горку. Рядом с ним в такой же позитуре выкладывал из авоськи банку с огурцами Булка. Третий — широкоскулый — стоял на коленях перед патефоном и накручивал ручку. Патефон издавал членораздельные звуки.

Костя жестом приказал Леньке сесть рядом.

— Выпьешь?

Ленька отказался.

— За тех, кто там, — поднял граненый стакан Костя.

Выпили. Зажевали луком.

Море шумит,

Звезда за кормой.

Чайка летит

Рядом со мной... —

вещал с пластинки Утесов.

Широкоскулый налил еще и предложил:

— За тех, кого нет.

Булка протянул стакан, чтобы чокнуться. Широкоскулый остановил:

— За покойников не чокаются.

— Чокаются, — возразил Костя. — Если мы о них помним — они здесь.

С Костей не спорили — чокнулись и выпили.

Костя протянул Леньке кус ливерной колбасы, и тот не посмел отказаться, — давясь, ел.

Мальчик в поход

Ушел с кораблем.

Завтра придет

Лихим моряком, —

шипела пластинка.

Широкоскулый поднял голову, за его взглядом повернулись все.

На опушку вышли и остановились в двух шагах от компании Котыша с перебинтованной головой и его постоянный кореш Сидор.

— Ну, рассказывай, — скомандовал Костя, не предложив пришедшим сесть.

Широкоскулый снял патефонную головку с пластинки.

— Мы сработали сельмаг на семнадцатом торфоучастке. Ночью заныкали, что взяли, здесь, рядом, у старицы… — Котыша мотнул забинтованной головой в сторону, показывая, где они прятали ворованное. — А утром приходим — ничего нет. Пусто.

— Значит, у вас увели под утро? — уточнил Костя блекло, без выражения.

— Значит, — согласился Котыша.

— Ага, — поддакнул Сидор.

— Он говорил, — Котыша показал заскорузлым пальцем на Леньку, — что у него деньги бывают в воскресенье, а во вторник не бывают... А вчера был вторник, и он был при фанере.

— Все?

— Все.

— Теперь ты растолкуй, — предложил Костя, не глядя на парня.

— В субботу «красилка» выходная. Мы берем оттуда товар. В воскресенье от молдаван с рынка за товар приходят деньги, — с большими паузами, преодолевая внутреннюю дрожь, говорил Ленька, пытаясь формулировать четко и ясно, чтобы не поняли как-нибудь иначе. — Вчера действительно был вторник, у меня оставалось рублей двенадцать, и я сел с ними в карты...

— А ты где был под утро? — Костя повернул голову к Леньке.

— Дома. Спал.

— Мамка с папкой видели? — усмехнулся Костя и продолжил сам, растягивая слова, как это делают, когда убаюкивают ребенка. — Ну, у них мы спрашивать не будем... А кто еще может подтвердить? Думай! — Это прозвучало уже угрожающе.

Ленька оцепенел. Внезапно ему стало жарко. Пока он искал ответ, и Костя, и Булка, и тот, другой с ними внимательно и жестко смотрели на Леньку.

— Могут подтвердить, — вспомнил Ленька, — и даже двое. Я утром, только рассвело, пошел поссать. А возле уборной очередь... Валька Шалавая — Вовкина сестра. Он как раз с ними в деле был. А перед ней Семен, сосед. Дверь к двери...

Булка и широкоскулый развернулись к Коновалову.

— Ты его сукой назвал? — Тяжелый взор Кости уперся в Котышу.

— Назвал, — сухими губами пролепетал Котыша. — А что такого! — Он вдруг вскинулся и тут же заглох.

— Пори, — коротко бросил Костя, и Булка протянул Леньке свинокол — острый кинжал, смастыренный из ромбического напильника.

Ленька оцепенело глядел на блестящие ребра кинжала и водил головой из стороны в сторону. Не лучше чувствовали себя и Котыша с Сидором.

— Я не могу, — наконец выдавил Ленька.

Булка и широкоскулый вопросительно посмотрели на Костю.

— Снимай тапочки, — приказал тот.

Ленька, понимая, что сейчас произойдет что-то отвратительное, снял черные чешки.

— Целуйте... Ноги ему целуйте, — первый раз повысил голос Костя и встал.

Котыша и Сидор опустились на колени к потным Ленькиным ногам.

Костя стал позади них.

Они чмокали пальцы Ленькиных ног, он поджимал их и подтягивал колени к груди.

Костя смотрел на это действо, презрительно ухмыляясь

— Ну хватит! — Он резко ударил Котышу ногой в зад, отчего тот ткнулся лицом в Ленькину голень. — Линяйте, и чтобы я вас не видел!

Котыша с Сидором исчезли, а Ленька сидел, поджав пальцы.

— Выпей!

Ленька выдул стакан и тут же опьянел.

— Я пойду? — попросил он.

— Иди, — согласился Костя.

— Ты нам машину покажи, которой их напугал, — добавил Булка.

Ленька вяло кивнул и пошел к забору холодильника.

В спину ему зазвучал голос Лещенко:

На Кавказе есть гора

Самая большая,

А под ней течет Кура,

Мутная такая.

— Лень! — остановил его оклик Кости. — Тапочки забыл!

Ленька вернулся, пошатываясь, поднял тапочки и снова двинулся.

Если на гору залезть

И с нее кидаться,

Очень много шансов есть

С жизнию расстаться, —

вещал теперь Лещенко.

Отец метался по комнате — шестнадцати квадратных метров было мало для его движения, — он задевал за стол, за стулья, за открытую почему-то дверцу шкафа. Волосы его растрепались, цепляя бахрому абажура, который раскачивался и то высвечивал, то бросал тень на худое обострившееся лицо.

— Ты должен уехать из этого проклятого города! — почти кричал отец Леньке, сидящему на «лобном месте» — у стола.

— Папа, почему «проклятого»?

Отец резко вынул из шкафа серо-зеленую книжицу.

— Вот твой паспорт. Здесь написано: место рождения — Москва, год рождения — 37-й. Ты не задумывался, почему мы тут живем с года твоего рождения?

— Мама говорила — вам в Москве негде было жить.

Мать, сцепив руки, сидела у стены на диване и скорбно смотрела на сына.

— Да, нам стало, — отец налег на слово «стало», — негде жить в столице. Я был выдворен за ее пределы как недостаточно лояльный к власти. И с тех пор я слоняюсь по провинции, записываю и довожу до какого-нибудь смысла бредни руководителей, которые не могут связать двух слов, а мнят себя передовиками, философами, организаторами побед! Они издают это под своими именами, а мне бросают крохи с барского стола. Я — негр, я — литературный негр!

— При чем же здесь город? — возразил Ленька.

Отец сник и, остывая, согласился:

— Да. Город ни при чем. Ты прав. Ни при чем — для меня. А для тебя — кладбище любой твоей мечты. Отсюда тебе прямая дорога в колонию.

Теперь вскинулся сын:

— Это почему?

— А потому, что наши прекрасные соседи с удовольствием рассказали матери, что они знают про тебя... остальное я в состоянии вообразить.

— Но у меня здесь... друзья, — не соглашался Ленька.

— Будем мужчинами, сын, не только друзья, но и подруги. И ты вполне можешь податься в казарменные приймаки.

— Не надо, папа, — угрожающе встал Ленька.

— Надо, — устало ответил отец, положив руки на колени, — называть вещи своими именами. Уезжай отсюда немедленно… — И, предвидя вопрос сына, продолжил: — Я созвонюсь со своим другом Семеном Гутченко...

— То гарна людына, — вставила доселе безмолвная бабушка.

— ...Он в Краматорске. Он примет.

Ленька стоял не отвечая. Встал и отец.

— Впрочем, думай сам. Ты взрослый.


— Клевая машина! — Костя повертел в руках «вальтер» и протянул его Булке — тот осмотрел и спросил Леньку:

— Шмолять умеешь?

— Второй разряд из мелкокалиберного. — Ленька ответил небрежно и слегка оскорбленно — разряд по стрельбе был его гордостью, и он всегда привинчивал на пиджак значок разрядника, отделяющий его от «простых смертных».

Они стояли в густом сосновом лесу с подлеском у того же холодильника, где произошло правило. Булка отошел шагов на десять, наколол на сухой сосновый обломанный сук спичечный коробок и, вернувшись, протянул «вальтер» Леньке:

— Шмаляй.

— Патронов всего пять, — предупредил Ленька.

— Маслины мы найдем, стреляй, — успокоил его Костя.

Ленька выстрелил.

Пуля врезалась в ствол сосны, отщепив кору.

Еще раз.

Снова в ствол.

Еще.

Коробок разлетелся.

— Умеешь, — сказал Булка и протянул руку за пистолетом.

Ленька вопрошающе посмотрел на Костю.

— Отдай ему пока. Он ведь тебе не нужен.

Ленька отдал.

Булка и Костя переглянулись, и Костя предложил:

— А может, ты с ним на дело пойдешь? Булка собирается ювелирный в Куровской брать. Ты там будешь очень кстати.

Собственное молчание показалось Леньке бесконечным, и он ответил, что есть силы стараясь казаться спокойным:

— Я подумаю.

— Подумай. — Костя смотрел на него тяжелым взглядом. — Подумай.


— Вызывали? — Ленька стоял в заплеванной комнатенке районного отделения милиции перед столом, похожим на школьный, за которым расположился приветливый мужчина в штатском костюме.

— Вызывали, — откликнулся участковый Гальян, примостившийся на табурете у стены.

— А почему через соседку? — недоуменно спросил парнишка.

— Чтобы родичей твоих не волновать, — объяснил Гальян.

— Ты садись, — предложил штатский и, ощупывая его взглядом, добавил: — Знакомец.

— Я вас не знаю. — Ленька уселся на стул против стола и попытался вспомнить, знает ли он штатского. Ничего не вспоминалось.

— Зато я тебя знаю, — заключил штатский, дав парнишке покопаться в памяти. — Портрет Берии сгорел? — ухмыляясь, напомнил он. — Сам сгорел?

— Сам. Сгорел, — понимая, куда он клонит, уперся Ленька.

— Да, сгорел. А система охраны государства не сгорит. Система осталась!

Ленька не знал, что он должен ответить, и пожал плечами.

— Про пожар на первой ткацкой слышал?

— Слышал.

— Значит, «Голос Америки» слушаешь, — заключил штатский.

— При чем тут «Голос» — про это весь город знает! — возмутился Ленька.

— Да, знает. А «Голос Америки» откуда знает? Подумай.

— Кто-нибудь им передает...

— Кто? — Вопрос штатского прозвучал теперь, как хлопок двери.

— У твоего отца авторские права есть? — нелепо конкретизировал вопрос участковый.

Ленька оторопело перевел взгляд со штатского на Гальяна.

— Вы что? Думаете, что это мой отец? Да он фронтовой офицер, он всю войну...

— Помолчи. Ты сам помоги нам снять с отца подозрения, — ласково попросил штатский. — Он ведь на машинке под копирку печатает. Ты вторые экземпляры дашь нам почитать, а потом положишь на место.

— Я не Павлик Морозов! — резко возразил Ленька.

— Ишь ты. Как заговорил! А ведь год назад писал про него сочинение...

Штатский открыл свой блокнотик и зачитал:

— «Вера в справедливость Советской власти толкнула Павлика на разрыв с отцом-подкулачником и дала ему возможность совершить подвиг — разоблачить заговор против колхоза». Твои писания.

— Это... так... сочинение. Писалось для отметки, — только и смог ответить Ленька.

— Значит, для отметки — одно, а в деле — другое?

Ленька молчал.

— Значит, с двойным дном растет человек? — не унимался штатский.

— Вам что, Звонилкин обо мне доложил? — вслух предположил парнишка.

— Ты здесь вопросы не задавай, а отвечай, — рыкнул на него участковый.

Штатский жестом остановил его.

— Да. Ваш учитель верно понимает свой долг.

— Я никому не должен, — выдавил парнишка.

— Если надо будет, мы твои долги найдем! — вмешался Гальян. — В восьмую казарму ходишь? С Костей Коноваловым дружишь?

Штатский опять жестом прервал участкового.

— Что же ты, — обратился он к Леньке, — дружишь с рецидивистом, с матерым уголовником, помогать нам не хочешь и собираешься еще и в институт поступать? Ты прикинь к носу: нужны ли нам такие... Обмозгуй все. Соображения в тебе достаточно. И позвони вот по этому телефону...

Штатский протянул вырванный из блокнота листок.


Ленька сидел у дровяных завалов так близко к линии железной дороги, что пролетающий мимо поезд дыбил его волосы. Стучали рельсы под колесами, скрипели буксы, лязгали буфера — паренек не слышал их. Он пытался услышать себя.


Парадная тисненая обложка «Книги о вкусной и здоровой пище» открылась — и цветная реклама «Жигулевского» и «Рижского» пива с зеленым горошком заполнила взор. Под рекламой красовалась надпись: «Пиво — жидкий хлеб».

Стеклянные банки, красиво расставленные, с жестяными крышками и яркими этикетками приманивали. Подпись убеждала: «Повидло и джем — полезны всем».

Стол на цветной рекламе ломился от яств — поросенок, шампанское, коньяки, балыки в хрустале — и над всем этим великолепием призыв: «Брось кубышку, заведи сберкнижку».

Красная и черная икра в открытых банках сочилась свежестью и манила. Бутерброды были приготовлены так, что хлеба за икрой не замечалось. И все это значило: «В наш век все дороги ведут к коммунизму!» (В. Молотов).

Ленькин отец долбил клавиши «Ремингтона», еле умещавшегося на тумбочке, затем вытащил напечатанный лист из каретки и положил его на стол, поскольку иного места не было.

Хлопнула дверь — отец обернулся, приветливо кивнул, заправил чистый лист в машинку и снова принялся долбить.

Ленька подошел к отцу, стал рядом.

Отец прекратил работу и посмотрел на сына снизу вверх.

— Я уеду, — сказал Ленька.

— И правильно, — вглядевшись в сыновние глаза, поддержал отец. — Я уже связался с Гутченко. Он, конечно...

— Только не провожайте меня, — прервал сын, — ни ты... ни мать.


На рассвете, крадучись, он нес чемодан вдоль железнодорожной линии. Мимо казарм, клуба, сараев... Забрался на пустынный перрон станции со стороны входного семафора. Фонари еще не выключили, и световые круги ровным рядом уходили вдаль.

Он поставил чемодан у ног и, засунув руки поглубже в карманы синего прорезиненного плаща, приготовился к ожиданию скорого.


Мать Риты в этот утренний час боролась со сном, с привычного места за стойкой оглядывая зал, — единственный посетитель спал, уронив голову на грудь. Буфетчица поднялась, забрала со стола спящего пустой графинчик — чтобы не разбил — и, возвращаясь, увидела за окном Леньку рядом с чемоданом.


Перронный репродуктор щелкнул и захрипел.

Ленька задрал голову на эти звуки.

— Поезд «Горький—Москва» прибывает через три минуты, — сообщила дикторша.

— Уезжаешь? — Перед ним в замызганном распахнутом халате стояла мать Риты.

— Да, — он торопился в объяснениях, как вор, пойманный с поличным, — я Рите письмо написал. Наверное, сегодня получит...

— А времени дойти до нее не было? — Мать спрашивала резко и зло.

— Так... Не получилось...

Она поглядела на объемистый фибровый чемодан.

— Куда едешь?

— Отдыхать. На юг, — опять соврал Ленька. — Я скоро вернусь....

— Вернешься? Ой ли! — криво усмехнулась мать Риты.

Он не смел поднять глаз.

— Говорила я Ритке, — мать погрозила ему пальцем, — не связывайся с этим... козлом, ничего у тебя с ним путного не будет — бросит он тебя... — И плаксиво передразнила: — А она: люблю, люблю...

Мать подошла на шаг ближе и дохнула ему в лицо запахом стойкого перегара:

— Катись ты к ядрене фене! Кому ты нужен!

Плюнула Леньке под ноги и ушла.

Загудел подходивший дизель. Ленька, глядя вслед Ритиной матери, не сразу нащупал ручку чемодана, чтобы взять его на изготовку.

— Скорый поезд на Москву отправляется, — звучало из репродуктора, а Ленька еще стоял на перроне.

Но вот двинулись шпалы, исчезая под колесами дизеля. Мелькнул на обочине километровый столб с табличкой «101». И полетела навстречу дорога, бесконечная дорога.

Здравствуй, cтолица! (Кинодрама)

Здравствуй, столица,

Здравствуй, Москва,

Здравствуй, московское небо!

В сердце у каждого эти слова,

Как далеко бы он ни был...

Слова бодрой, зажигательной песни звучат в темноте и исчезают в предрассветной мгле подмосковного пейзажа.

По узким мосткам через речку — такие зовут лавами, их сооружают на лето, после того как сойдет лед, чтобы удобнее было обывателям перемещаться из городских районов в дачные места, — по узким лавам идет парень в кепочке-восьмиклинке, ведя рядом шуршащий приспущенными шинами велосипед.

Из прибрежных кустов за велосипедистом наблюдают четыре глаза.

— За нашим пошел, сучара! — шепчет из-за кустов Булка.

— Булка, заткнись, — обрывает Вова Новый.

Мостки опустели — велосипедист скрылся в зарослях противоположного берега. Только качнулись ветки орешника — и был таков.

— Сейчас он похиляет обратно, и я его запорю, — шепчет Булка в своем укрытии.

— Перебьешся. — Вова Новый, останавливая напарника, приподнимает пятерню. — Без мокрухи. Он просто — потонет.

— Как? Он же плавать умеет...

— Тут не поплывешь — тут по пояс всего.

— А как же? — не унимается Булка.

— Покнокаешь... — Вова Новый пошевелил ветку — с нее ссыпался град капель.

И тотчас на противоположном берегу так же зашевелилась ветка.

— Чего теперь? — спросил Булка.

— Там верзила. Он знает чего. — Вова Новый, не отрываясь, наблюдал за мостками.

— Зря ты наших никого на это дело не позвал. Мы бы этому сучаре устроили. Это надо же — у своих ворованное красть, — не переставал причитать Булка.

— Булка, последний раз говорю: умолкни, — прохрипел Вова Новый, вывернув губы, отчего лицо его стало брезгливым.

На мостках у противоположного берега появился парень в восьмиклинке, ведя теперь уже навьюченный велосипед: два внушительных мешка на раме и один на багажнике.

Вова Новый, передернув затвор «вальтера», вышел из-за кустов навстречу и стал у начала мостков, держа перед собой «машину».

Одновременно с ним у противоположного берега на мостки вошел верзила, держа руки за спиной.

Велосипедист замер на полушаге.

Обернулся и, увидев верзилу, снова замер.

— Кто тебя, сучья рожа, на товар навел? — спросил Вова Новый.

— А отпустите? — выдавил велосипедист.

— Скажешь — своими ногами уйдешь по воде, — заверил Вова Новый.

Велосипедист торопливо застрекотал:

— Булка говорил, на двоих удобнее товар делить, чем на троих

Булка дернулся и исчез в прибрежных кустах — только качались ветки и стучали по листьям потревоженные капли.

— А меня кто заложил? — теперь велосипедист говорил медленно и еле слышно.

Вова Новый криво усмехнулся:

— Тоже Булка. При любом раскладе хотел в порядке быть, падла! Ну его-то мы достанем, с ним отдельно потолкуем... А ты — иди. — И он показал стволом, куда следует идти велосипедисту.

Велосипедист отпустил руль, навьюченный велосипед, глухо звякнув, свалился на доски мостков.

Велосипедист прыгнул в речку.

И в этот момент верзила, выхватив рогатину из-за спины, с мостков пригнул ею к воде шею велосипедиста.

А затем вдавил голову и все тело под воду.

Он напрягаясь держал рогатину, пока поверхность речки не успокоилась.

— Сам оступился и утонул, на корягу напоролся, — проронил Вова Новый.

— Товар заберем? — спросил верзила.

— А товар оставим здесь, — Вова Новый был категоричен.

— Меня жлоба давит, — слабо возразил верзила и перешагнул лежащий под грузом велосипед.

— А идти по мокрому — не давит? — Вова Новый прятал пистолет под пиджак.

Верзила согласно кивнул и зашвырнул рогатину подальше в воду.


— Ну-ка, покаж. — Вова Новый сам поднялся с корточек и взял листочки из рук Севы.

Он стоял у сарая и перебирал страницы, а Сева с тревогой наблюдал за выражением лица Нового.

— Молоток, — одобрил Вова Новый, вывернув губы, отчего лицо приняло брезгливое выражение, — молоток, что кликухи заменил, а иначе — стук... все по правде. В Москву поедешь? Фарт ловить?

— Поеду, — сказал Сева, как о давно решенном.

— Только учти: в столице мира правды не любят, ни на бумаге, ни в толковище, — предупредил Вова Новый.

Сева передернул плечами.

— Я — не салага. Соображаю...

— Но все равно, ты — молоток, — поддержал Севу Бадай, вмешавшись в разговор, — вырастешь — кувалдой станешь!

Бадай поднял с земли гитару и под парочку блатных аккордов запел:

Заболеешь, братишки, цингою

И осыпятся зубки твои,

И в больницу тебя не положат,

Потому что больницы полны.

Там же, братцы, конвой заключенных,

Там и сын охраняет отца,

Он ведь тоже свободы лишенный,

По приказу убьет беглеца!

Рецензент держал картонную папку в одной руке и, похлопывая другой по обложке, растолковывал Севе, сидевшему рядом на скамейке в сквере Литинститута:

— О ком ты написал? О знакомых урках? И ничего хорошего в жизни не нашел. Не нужно нам этого... у нас Литературный институт, а не библиотека блатных воспоминаний.

Мимо скамейки проходили веселые удачливые абитуриенты, оживленно бросали на ходу:

— Он думал, я Олешу не знаю! А я с ним лично знаком!

— А меня мучил метафорами!

— Ну, главное — все завершилось.

Рецензент глянул на Севу, заметил его почти скорбное выражение лица и успокоил:

— Но ты не расстраивайся! Научиться быть писателем в институте — нельзя... — рецензент поднялся, — сам пиши и читай хороших писателей.

— Что ж вы сами в институте преподаете? — поднялся следом Сева.

— Я? Я... Кормиться семье надо.

Консультант протянул Севе его «творения» и ушел, влившись в Бульварное кольцо.


Он сидел за столиком, уткнувшись взглядом в чашечку остывшего кофе. Разлившаяся невзначай кофейная жижа накрыла часть надписи на блюдце и можно было прочесть «фе „Националь“.

Напротив него на пустующее место плюхнулся кто-то солидный — он видел только рыхлый живот, прикрытый широким пестрым галстуком. Поднял взор и обнаружил пятидесятилетнего мощного мужика в темно-синем габардиновом пиджаке с привинченным к отвороту орденом Ленина, которым награждали до войны — штучно.

Рядом с мужиком уже стояли официантка с метрдотелем. Мужик диктовал:

— Банку крабов с майонезом...

— Нужно узнать, есть ли...

— Узнайте, — тоном, не терпящим возражений, перебил посетитель и продолжил: — И два раза пожарские котлеты с макаронами в одну тарелку.

Он узнал посетителя.

Обслуга ушла, и посетитель обратил свое незанятое внимание на него: тельняшка, суконка — непривычный наряд для этого заведения.

— Ты знаешь, кто я? — спросил посетитель.

— Вы кинорежиссер.

— И народный артист, — похоже угрожающе добавил режиссер, — а откуда меня знаешь?

— Ваши портреты висят в кинотеатрах.

— Какие фильмы я поставил?

Сева приготовился было отвечать, но подошел метрдотель и угодливо поставил перед режиссером банку с крабами:

— Нашли последнюю...

Режиссер с упоением занялся принесенным, а Сева, чтобы не мешать мэтру, на блокнотном листке перечислил все творческое наследие режиссера и протянул реестр...

Режиссер облачился в золотые очки явно забугорного изготовления и глянул в листок.

— Правильно! Ты что — моряк?

— Недавно демобилизовался

— Где служил? — допрашивал народный артист, глядя поверх золотых очков.

— На Балтике.

— Точнее!

— Рижская военно-морская база...

— О! — оживился режиссер, — я поднимал в Риге национальное кино. Там тогда командовал адмирал Головко-младший...

— Он и сейчас командует...

— Хочешь у меня работать? — великодушно спросил народный.

Вопрос не требовал ответа.


На этой съемке ни Севе, ни его нынешнему коллеге ассистенту режиссера Певзнеру нечего было делать. Командовал съемочной площадкой представительный мужчина с обширными залысинами и волевым профилем — второй режиссер Иван Иванович, которого в обиходе для удобства звали Ван Ванычем.

— Мотор! — Ефим Давыдович — режиссер, которого мы видели в «Национале», откинувшись в кресле, командовал тихо, не затрачивая энергии.

И Ваныч так же негромко вторил через микрофон:

— Мотор!

Сторож с берданкой на плече стоял, подперев дверь магазина.

— Сторож, высморкайся и уйди налево, — приказал шеф.

Второй повторил в микрофон.

Сторож оставался неподвижен.

— Сторож, высморкайся и уйди налево, — снова приказал шеф.

Ван Ваныч старательно повторил в микрофон:

— Сторож, высморкайся и уйди налево!

Команда не действовала на сторожа.

Шеф начал терять терпение:

— Пусть немедленно уйдет налево!

Второй повторил:

— Сторож, уходи налево!

Сторож по-прежнему стоял.

— Стоп! — закричал шеф без микрофона так, что Севе захотелось заткнуть уши, — он что, глухой?

— Сейчас выясню, — Ваныч важно направился к сторожу, заслонил его собственной фигурой и, как-то объяснившись, вернулся к съемочной камере.

— Он — глухой.

— Ты узнал это только сейчас? — угрожающе спросил шеф.

— Да.

— Какой ты второй режиссер! — кричал Давыдович, воздев массивную палку над собой, — второй режиссер обязан знать не только занятость актера, но и его медицинскую карту! Это — начальник штаба! В его руках — все: от последней вилки в реквизите до тысячной массовки, которой он руководит! Этого может не знать еще, — шеф поискал глазами и нашел Севу, — вот он! — и ткнул в направлении Севы палкой, — ему я могу простить. Он в кино без году неделя! А ты? Говорили мне, что ты — работник во-о-о-от такого масштаба, — Ефим Давыдович показал кончик указательного пальца и горестно развел руками.

Ван Ваныч воспользовался паузой и высказался:

— Хорошо, что сторож глухой. Мы же снимаем ограбление магазина!

Съемочная группа захохотала.

— Ты это серьезно или шутишь? — Шеф, белый от бешенства, подошел вплотную ко второму.

Тот не отвечал, боясь высказаться невпопад.

— Я спрашиваю: ты это серьезно или шутишь? — повторил Давыдович шепотом.

— Шучу, — наугад ответил второй.

— Ну, тогда работай пока, — махнул рукой шеф и отошел от Ваныча, нелепо торчавшего в центре пустой съемочной площадки.


Хлопушка «Цена человека».

— Кадр семь, дубль четыре! — Щелчок дощечки, и помреж Люся Яровая выбежала из кадра, открыв строй заключенных из бригады хозобслуги во дворе пересыльной тюрьмы.

— Плотники — шаг вперед! — звучит голос нарядчика.

Зеки названной специальности выходят из строя.

Начальник, стоящий под сторожевой вышкой, наблюдает за назначением на работы.

— Каменщики — два шага вперед!

Снова хлопушка «Цена человека».

Каменщики делают свои два шага. Камера панорамирует по лицам оставшихся в разреженном строю заключенных — здесь мы впервые видим лицо актера, играющего главного героя в фильме «Цена человека».

— Остальные — разобрать носилки и лопаты и — на погрузку.

Остатки строя рассыпаются.

Зеки разбирают носилки и лопаты. Удаляются к машинам. Одни — направо, другие — налево.

Крик:

— Стоп! — Движение в кадре остановилось, все зеки развернулись лицами к издавшему этот требовательный и недовольный крик.

Ефим Давыдович командовал съемочной площадкой через микрофон, не вынимая грузного тела из режиссерского кресла.

— Этюды лепите с массовкой, этюды! Что они у вас ходят слева направо и справа налево!

— Вы абсолютно правы, — поддакнул второй режиссер из-за спины шефа.

Ассистенты — их было двое: Певзнер и наш герой, Сева, находившиеся в гуще «зеков», обернулись и застыли.

— Вы бездарны!

— Что? — выставил челюсть вперед Певзнер.

— А то! — взревел Ефим Давыдович, — еще раз огрызнешься — поедешь туда, где лес рубил. Не забывай, что у нас консультант — комиссар милиции города! Севка! — режиссер направил свою энергию на Севу, — боржом!

На глазах у застывшей массовки, среди которой выделялись молодые особы, изображавшие подруг «зеков», приехавших на свидание в лагерь, Сева шел нарочито медленно.

— Бегом! — заорал режиссер.

И Сева кинулся к стоящему поодаль деревянному ящику с боржомом, выхватил бутылку и, на ходу открывая и обливаясь, протянул ее Ефиму Давыдовичу.

Тот глотнул прямо из горлышка.

— Видишь, — бросил Ефим Давыдович, отдавая ему пустую боржомную бутылку.

— Что вижу? — не понял он.

— Я прочитал твои рассказы для института. Видишь.


Жить в Москве было негде, и он ночевал на диване в кабинете у Давыдовича. До случая — ночью комнаты проверяла охрана.

Охранники в специфической форме, которую почему-то принято было называть полувоенной, шли по студийному коридору со связками ключей в руках, приоткрывали ближайшую дверь, заглядывали внутрь и, закрыв, устремлялись дальше.

Сева уловил звяканье ключей и, прихватив туфли, выглянул в окно.

Кабинет находился на втором этаже. Рядом с окном пролегала водосточная труба.

Сева дотянулся до нее и провисел снаружи корпуса, пока шла проверка — скрипела дверь, звенели ключи...

Но больше не рисковал ночевать в этом кабинете.


— Где ты теперь ночуешь? — спросил коллега — ассистент Певзнер. Они сидели в курилке на пересечении павильонных коридоров.

— В поезде «Москва — Петушки».

— Почему именно «Москва — Петушки»?

— Негде было ночевать, решил поехать домой. Сел в поезд. Залез на вторую полку и проспал свою платформу «Крутое», вышел в Петушках, снова сел в поезд и... До Москвы. Удобно! — отшутился к финалу монолога Сева.

— Не сладко, — заключил Певзнер.

Рабочие-постановщики пронесли мимо сидящих в курилке бутафорскую, под металл, кованую решетку.

Певзнер полез во внутренний карман пиджака, вынул распухшую записную книжку и, разыскивая нужную запись, рассказывал:

— Когда я, желторотый студент, попал в лагерь на лесоповал, я выжил только потому, что мне помогали опытные зеки...

— Политики или урла? — полюбопытствовал Сева.

— Честные — есть везде, — ушел от ответа Певзнер.

— Тебя за глаза Давыдович зовет «еврейский бандит Певзнер».

— Знаю, меня посадили по уголовной статье...

— А на самом деле?

— А на самом деле за то, что был студентом еврейской студии и раза два или три видел самого Михоэлса.

— И ты терпишь это прозвище Давыдовича?

— Он взял меня на студию. Это — не просто. Ну, хватит травить — вот телефон. Звони от меня. Хозяйка — баба с бурным прошлым, но сейчас жутко идейная. Общественница фабрики «Гознак». Обещай вести себя в ее комнате тише воды и ниже травы. А там — как выйдет.

— Я — твой должник.

Певзнер запрокинул красивую голову и с прищуром посмотрел на Севу:

— Время покажет.


— Баб — не водить. Тишину — соблюдать. По счетам будешь платить сам. Я — буду проверять, — общественница «Гознака» загасила окурок беломорины о надколотое блюдце, поправила криво висящую иллюстрацию из «Огонька» в рамке. — Чего не выполнишь — пеняй на себя! Значит, ты здесь не жилец!..

После своих наставлений она удалилась, позвякивая медалями на двубортном пиджаке.

Обстановка в комнате была безумно убогой и скучной: старая мебель с продавленным диваном на видном месте, мертвые настенные часы, параллельный телефон у самой двери. Когда он попробовал набрать номер, дверь распахнулась, на пороге появилась ровесница англо-бурской войны в халате и заявила:

— Ты что, не слышишь? Я разговариваю. Учись правилам общежития! Это не твой личный телефон, а параллельная трубка!

После такого замечания телефонировать не захотелось. Он пересчитал скудную наличность и принял решение.


В кафе «Националь» в этот час было еще пусто, но собеседник все-таки обнаружился. За столик сел парень старше его лет на семь, с губами-плюшками, курносым носиком и глазами дауна.

— Пижонишь? — спросил он Севу, как старого знакомого. Впрочем, такая манера общения была у Губана со всеми — и со знакомыми и с незнакомыми.

— Что вы имеете в виду? — Сева постарался не грубить.

— Твою тельняшку. За сколько купил? Хочешь выглядеть мужественным?

— Я, чтоб ты знал, старший матрос! — ощетинился Сева.

— С Неглинки, которая течет в трубе. — Губан осклабился, обнажив ряд кривых зубов.

— С Балтики!

— О! Приятно познакомиться. А я представитель второй древнейшей профессии! Какая первая — знаешь?

Не хотелось признаваться, но Сева не знал.

— Первая — проституция, а вторая — журналистика! — победно пояснил Губан.

— Ну и что из этого следует?

— А следует, что балтиец должен меня сегодня угостить коньяком — вот, — он вытащил из наружного кармана пиджака скомканную газету, — вышла моя статья в «Москоу ньюс».

— У меня денег как раз, чтобы заплатить за кофе.

— Тогда, как журналист, хочу знать, что ты, балтиец, без денег трешься здесь, в Москве.

— Мое дело.

— Ищешь удачи в столице?

— Я работаю на киностудии.

— Ну понятно. Ты — будущий кинорежиссер. Непонятый вгиком гений. Да тут все, — он обвел рукой зал, — или гениальные писатели, или гениальные режиссеры, или гениальные художники. Даже гениальные скульпторы попадаются! И один известный — Неизвестный!

— Не на понтярщика попал, — оборвал поток Сева.

— О! Тогда давай знакомиться — Костя Блинов.

— Сева Мокшин. — Он без энтузиазма протянул руку.

— Ну, а на бутылку в честь моей премьеры мы с тобой все-таки найдем! — заверил Костя Губан и поздоровался с кем-то из вошедших в зал.

— Это — Светлов! Не может жить без «Националя», каждый день сюда ходит. Знаешь «Каховку»? — пояснил Губан.

— Я и «Гренаду» знаю. А что он сейчас пишет?

— Ничего. Программу для Утесова.


— Губан, иди сюда! — окликнула Костю яркая девица, вышедшая из такси. Тот вразвалочку подошел, перебросился с девицей парой слов и вернулся к Севе, стоявшему на углу у телеграфа, с двумя бутылками портвейна и кульком конфет.

— Презент от мадам Дюпон.

— От кого?

— От мадам Дюпон из Марьиной Рощи. Так зовут эту центровую девочку.

— А почему она тебе все это отдала? — поразился Сева.

— Этим ее угостили сверх гонорара — за отличное обслуживание. А на работе она не пьет, — хохотнул Губан, — по причине рвоты от сладостей и вина! Так что свет не без добрых людей!

— Часто тебя так выручают?

— Успокойся, я — не сутенер.


Они брели мимо ночных стен Даниловского монастыря, и Губан вещал, отхлебывая из горлышка портвейн.

Иногда он вспоминал о Севе, протягивал ему бутылку и тот, морщась, делал глоток, чтобы не обижать собеседника.

— Здесь помещался «Даниловский детский приемник» — страх всех довоенных пацанов. Заведение с тюремным режимом. Если тебя приводили в милицию за что-нибудь, ну, скажем, за хулиганство, и говорили «отправим в Даниловский», значит, детство отвернулось от тебя!

— Красиво травишь, — перебил недоверчиво Сева, — ты что, здесь побывал?

Губан смерил его презрительным взглядом.

— Я побывал тут по другой причине, — он хлопнул рукой по стене, — здесь было отделение «детей врагов народа». Я бежал отсюда.

— Расскажи какому-нибудь салаге, — без обиняков перебил Сева.

— Я что, лажаю? — разогретый портвейном Губан прижал его к стене и, плюясь, выстреливал фразы.

— Мой отец был чекистом. Его взяли как врага. Мать — отправили в ссылку. А меня — сюда! И я бежал отсюда! Бежал! К тетке! Бежал! Понял?

Задохнувшись, он остановил поток откровений и попытался продышаться. Глаза слезились.

— А за что взяли отца?

— Расстреливал мало... а может быть, много! Как приказывали, так и делал. — Он швырнул бутылку портвейна, как гранату, она разбилась о выступ стены, оставив кровавое пятно.


Хлопушка «Цена человека».

Съемочная камера видит лицо героя.

Героиня картины «Цена человека» Элла пока что — к камере спиной.

— Коля! Ты должен прийти и все рассказать в милиции! Все, как было! Ты же мне рассказал — и я поверила! Расскажи там. Там тоже люди!

Во время этой тирады лицо героя мрачнеет. Причем смена состояния происходит — от равнодушия к неприязни — весьма достоверно и заразительно.

Снова хлопушка «Цена человека».

— Где люди? — враждебно отстранил героиню от себя герой Коля, — в милиции?

— Да. В милиции. Пока ты сидел, многое изменилось.

— Откуда тебе знать?

— Я хожу на работу, хожу по улицам... Вижу, что происходит вокруг!

— Стоп! — Герой Коля повернулся на крик режиссера.

Ефим Давыдович был в ударе. Забыв про боржом, он кричал:

— Убеждай его, убеждай, а не жалей, не себя! Его! Его! Его! Мотор!

Героиня картины Элла с красными, мутными от слез глазами снова толкала в грудь партнера в телогрейке:

— Иди, иди, сознайся! Да, да... посадят! Я — буду ждать! Буду!

— Еще раз — без остановки! — орал режиссер и, казалось, плакал вместе с актрисой.

Сева неотрывно наблюдал это эмоциональное действо.

— Стоп! Съемка окончена. — Ефим Давыдович отшвырнул микрофон, и Сева поймал его на лету.

— Ты сейчас куда? — вопрос мэтра был обращен к ассистенту.

— В «Националь», — ответил Сева, удивленный вопросом.

— Поедешь со мной к Бороде. Бывал у Бороды?

Вопрос был напрасным — у Бороды Сева, конечно, не бывал. У Бороды (так звали завсегдатаи ресторан ВТО из-за роскошной бороды метрдотеля) бывал весь цвет артистической Москвы. Входили по пропускам — не то что в «Нац», куда мог попасть каждый, в том числе и «художественная» шобла.

— Ты это заслужил.

— Чем?

— Я знаю чем. Я вижу все на съемке. Ты телогрейку обработал и даже надорвал. Хотя это не твое дело. Значит, следишь за кадром. Значит, заслужил осетрину по-монастырски...


Мрачный Пушкин стоял на постаменте как раз против окна ресторана ВТО, где...

Мэтр с упоением поглощал осетрину.

Сева пока что только разглядывал свою порцию, покрытую мельхиоровым колпаком, и косил взглядом в меню.

— А здесь обозначено: осетрина по-московски, а не по-монастырски...

— Никакой разницы, просто антирелигиозное переименование. — Давыдович выскребал остатки картошки в сметане и, облизнув вилку, спросил:

— Нравится профессия режиссера?

— Да.

— Чем? Можно ходить к Бороде? Общаться со знаменитыми людьми? И деньги хорошие со временем зашибать? А?

— Не только...

— Уже честно, это хорошо. Чем еще?

Сева напрягся — это было похоже на экзамен, только ответственней: нельзя встать и уйти, не ответив. Вылетишь с работы, которая уже нравилась.

— Можно разговаривать через кино с людьми о том, что у тебя болит.

— Ну и что же у тебя болит? — не унимался Ефим Давыдович.

— Неправда.

— Какая?

— Говорят одно, а делается — другое... не по совести...

— Понятно. Как писал Шекспир: «Опасна власть, когда с ней совесть в ссоре». Что именно?

— Ну, например, отстранение маршала Жукова, например...

— Ты вот что, — прервал его мэтр, — разворачивай мозги в другую сторону, если хочешь быть режиссером. Режиссура это не газета... Режиссура это радость, когда своими руками лепишь живую жизнь, от которой люди плачут и смеются! Ты видел сегодняшнюю съемку? — И вдруг совсем неожиданно спросил: — Ты спишь с женщинами?

— С...сплю...

— Так режиссура — это слаще, чем... самая сладкая баба! Понял?

Он залпом осушил бокал в пузыриках боржома.

— Когда тебя, а со мной это было, отлучают от этого дела — впору вешаться, родную маму... забудешь...

Сева слушал откровение, так и не притронувшись к мельхиоровому сооружению с осетриной по-монастырски.


Он шел обычным маршрутом по «Броду» (так называли «центровые» улицу Горького). Сверху вниз, от Моссовета к «Националю». Почти из-за каждой ресторанной витрины доносилась модная тогда мелодия портера «Я люблю Париж», которую джазовые вокалисты пели почему-то со словами «Мы идем по Уругваю...».

Чуть впереди Севы и ближе к проезжей части не шла, а «писала» Галка — одна из двух лучших девиц с «Брода». Сева не был с ней знаком лично, но она так часто встречалась на улице и, главное, так властно привлекала его внимание, что, казалось, они знают друг друга.

Сейчас он непроизвольно следил за ее неторопливым передвижением.

Она, почувствовав его взгляд, обернулась, приветливо махнула пальчиками в перчатке и продолжила свой маршрут.

Рядом с аркой, что на улице Неждановой, Галку догнал какой-то мужик. Они бойко разговаривали — Сева видел это, обгоняя остановившихся, — и вдруг мужик быстро рванул в переход, вниз.

Галка растерянно оглянулась и обратилась к Севе, как к свидетелю:

— Ты видал? Договорились, а он сквозанул! Мудила.

— Да. Непонятно. Вокруг никого не было. Чего он испугался?

Они пошли рядом вдоль Госплана.

— Ну, хрен с ним, ты не опоздаешь на метро? — спросила Галка.

— Мне на троллейбусе — я на Мархлевского живу.

В помпезных колоннах арки, что вела в бывший Брюсовский, а ныне улицу Неждановой, звучал Галкин хрипловатый голос.

— Я сегодня с мужем развелась… — Она ковыряла ногтем щель в гранитном покрытии колонны.

— Ты была замужем? — искренне удивился Сева. — Он был в курсе твоего занятия?

— Ему это нравилось.

Возле них появился таксист Виля.

— А, Галочка! А где твоя подруга Инга? Помнишь, как вы нас обслуживали у меня в такси?

— Ты бредишь, — остановила его поток Галка.

— Брежу? Да мы вам корочки КГБ предъявили, и вы с Ингой...

— Виля! — окликнули таксиста, — есть кодеин. Берешь?

Виля испарился. И примкнул к группке «толкавшей — покупавшей» у соседних колонн таблетки и аптечные рецепты.

— Пойдем отсюда, — предложила Галка.

Он не стал возражать, и они оказались у телеграфа. Дождь уже кончился.

— Поедем к тебе? — Галкин вопрос напряг Севу.

— Но у меня ничего нет... ни денег, ни жратвы, ни выпивки.

— А мне ничего и не надо. Поедем?

Он согласно кивнул.

Ехали в троллейбусе. Молча. Смотрели друг на друга и улыбались. Галка положила свою руку на его колено.

На улице Дзержинского в вагон вошел полковник милиции и поздоровался с Галкой.

— Здравствуйте, Егор Степанович, — мило ответила та.

— Как жизнь?

— Все в порядке, завтра к родителям уезжаю.

— Ну, счастливо. — Полковник сел на скамейку перед ними.

Галка наклонилась к Севиному уху:

— Он меня по проституции несколько раз вызывал, в картотеку заносил. Хороший мужик.

Севе стало неуютно в троллейбусе, он представил, что будет на студии, если полковник доложит студийному первому отделу!

Но полковник мирно дремал и не пытался познакомиться с Севой. Внимательно следил за нашей парочкой в салоне только Хрущев с портрета, укрепленного на заднем стекле кабинки водителя.


Галка сбросила одежду на продавленный диван и, подойдя к Севе, положила руки ему на плечи:

— Ты каким способом любишь?

— Обычным.

— А если «как пол моют»? Или — по-семейному?

Но Севу занимал вопрос другого рода:

— Я с тобой ничего не поймаю?

Она рассмеялась, и Севе сразу стало легко.

— Я сегодня утром проверялась.

— Прошел целый день...

— Днем — только с мужем.

— Ты же сегодня с ним развелась...

— На прощание... ну, разгрузим вагончик? — Она прижалась к его тельнику.

Он попытался поцеловать ее. Галка отстранилась:

— Не люблю целоваться.


Настенные часы без стрелок, с мертвым маятником осветил луч утреннего солнца и коснулся Галкиного лица. Она открыла глаза, сощурилась, крепче прижалась к Севе. От ее движения Сева проснулся, сел на скрипнувшей кровати.

— Сколько времени? Мне же на студию... У нас с восьми — съемка.

— Какая съемка, — Галка притянула его к себе, — отдыхай. Четыре вагончика разгрузили!

— Нет. Надо...

— Да что тебе надо! Поехали со мной в Шахты. У родителей там большой дом...

— Что я там буду делать? — попытался отшутиться Сева.

Галка ответила всерьез:

— Устроим завклубом. Будешь человеком, а здесь — на побегушках! — настаивала Галка.

— Да у меня денег на билет нет...

— Поезд только вечером, а к вечеру я заработаю!

— Нет, не поеду, — уже без обиняков заявил Сева, застегивая брючный ремень.

Галка встала с постели.

— Подари мне свою фотографию, — попросила она.

— У меня нет.

— Никакой? — В голосе Галки сквозило недоверие. — Или не хочешь дарить?

— Только на пропуске, — попробовал оправдаться он.

— Покажи пропуск! — И, не дожидаясь его действия, залезла в брючный карман.

Вытащила картонную книжечку, раскрыла.

С крохотной фотографии смотрел на нее совсем юный Сева, по шею заляпанный фиолетовой печатью.

— Подойдет, раз нет другой! — Она отделила ногтем фотографию от плотного картона, протянула Севе: — Подпиши.

— Тут негде.

— Напиши «Гале».

Он послушно написал, разыскав ручку.


— Верочка! — Ефим Давыдович шел по коридору студии, служившему по совместительству складом осветительной техники, отмеряя шаги ударами массивной бамбуковой трости об пол, рядом с очаровательной, чуть располневшей тридцатилетней редакторшей, — позвони Габриловичу и закажи ему диалоги к двум новым сценам, которые написала эта бездарность...

— Вы же так расхваливали его, — лукаво заметила Верочка.

— Ну, положим, первый вариант был действительно здорово придуман!

— Интрига — да.

— Это — уже много! — Ефим Давыдович вдруг резко остановился возле попавшегося по пути Севы, чтобы сменить тему разговора — он не любил признавать свои ошибки. — Вот, познакомься, мой новый ассистент. Сева.

— А где старый? — Редакторша проявляла язвительность.

— Вера, — отчеканил Давыдович, — ты работаешь со мной уже два года. Пора знать, что одного подхалимажа для работы у меня — мало.

— А у этого есть что-нибудь, кроме подхалимажа? — Верочка была зубастой.

— Есть. Сева, принесешь ей свои рассказы. Понял? Сегодня же!

— У меня не все перепечатаны, — слабо возразил Сева.

— Ничего, у Верочки зоркий глаз: она читает и самотек!

— Несите, насладимся новым открытием Ефима Давыдовича, — Верочка была снисходительна, — я в 302-й комнате.

Она внимательно осмотрела Севу.

— Почему она с вами так... запросто? — спросил ассистент, когда редакторша удалилась.

— Наблюдателен... Ей кажется, что она мне нужна в нынешней ситуации.


Он лежал на скрипевшей при каждом его движении железной трубчатой кровати и пробовал что-то писать. Не писалось. Из репродуктора доносилось «Когда мы были молоды, бродили мы по городу, встречали мы с подружками рассвет...». Стало жаль самого себя — одинокого. Он отбросил на стол блокнот и карандаш. Положил руки под голову, но лежать спокойно ему было отпущено совсем не долго. Зазвонил телефон. Сева не торопился подходить к трубке — может быть, это кого-то из соседок, но в дверь требовательно грохнули, и он понял: его.

— Я прочитала твои опусы, — говорила Верочка из квартиры своей подруги Тамары, — легко написано — у тебя есть перо. И достаточно убедительно нафантазировано...

— Это по большей части наблюдения, — уточнил Сева со скрытой обидой.

— Ну, тогда это имеет двойную цену! — Рядом с Верочкой сидела Тамара, плотная, но без весовых излишеств, натуральная шатенка с приятным, открытым, чуть тяжелым лицом. Держа на весу перед собой чашечку кофе и затягиваясь тонкой и длинной — нездешней — сигаретой, она внимательно слушала переговоры подруги.

— Спасибо, — только и смог выдавить Сева после комплимента Веры.

— Я подозревала, если говорить правду, что ты — очередной восторг Ефима Давыдовича с его любовью открывать самородки, которые на поверку оказываются обычными булыжниками! Ну, о твоих писаниях стоит поговорить не по телефону.

— У нас завтра съемки на натуре. На студии я буду только к пяти...

— Перенесем все разговоры в домашнюю обстановку. На день рождения моей молодой подруги. Ты — не против?

— Не против... — В Москве в гости его еще не приглашали, и он попросил: — Координаты, если можно, поточнее, чтобы не заблудиться.

— Не заблудишься — это рядом с Кремлем. Форма одежды, как говорят у вас на флоте, парадная.

— Ну, тогда я не смогу прийти...

— Почему?

— У меня парадная — она же повседневная.

На том конце провода засмеялись.

Подруги переглянулись, и Тамара, зажав ладонью трубку, подмигнула Верочке:

— Пусть приходит в одной тельняшке — это пикантно!

— Приходи в чем хочешь!

Губан стоял с фужером вина над столиком веселой и нарядной компании пижонов — это было заметно по небрежно повязанным галстукам, брошенным на спинки стульев твидовым пиджакам. Девицы, как в униформе, были в нейлоне.

Что говорил им Губан, не было слышно за столиком Севы: играл входивший тогда в моду малый джазовый состав. И, конечно, «Бесаме мучо».

Со своего места, что было напротив Губана, поднялся парень с мощной спиной гимнаста, и Губан, заглотнув фужер вина, тут же отошел от компании, поискал глазами удобное место и плюхнулся за столик одинокого Севы.

— Суки! Их папаши нахватали сталинских премий за то, что лизали жопу власти, а эти выродки считают, что они тоже таланты...

— Ты им это сказал?

— Ну, сказал.

— Зачем?

— А чтобы знали. Я для них — ничтожество, грязный репортер. — Он глотнул кофе из Севиной чашки.

— Значит, отдал концы?

— В каком смысле? — не понял Губан.

— В прямом — порвал знакомство, — пояснил Сева

— Да пошел ты со своими флотскими примочками. — Губан встал было со стула.

Но Сева удержал его:

— Ну брось! И что? Выродки изменили свое мнение о тебе?

— Да ты-то что выступаешь? Прибыл из своей провинции и трешься здесь в надежде наверх вылезти.

— Я тебе это говорил? — вскипел Сева.

— Да это ясно без всяких разговоров. Любым способом полезешь, без всяких принципов!

— Я тебя сюда не приглашал! — Теперь уже Сева встал со своего места.

— А... забрало! — Губан пьяно захохотал и ушел.


На день рождения, по понятиям Севы, нужно было приходить с подарком. У букиниста он попросил «Книгу о вкусной и здоровой пище».

— Есть. Практически новый экземпляр. Только вот здесь надпись — кому-то дарили.

— Мне тоже для подарка.

— Надпись можно вытравить хлоркой. Берете ручку, макаете в хлорку...

— Я знаю этот способ, — прервал букиниста Сева, перелистывая книгу. — сколько?

— Практически даром — пятьдесят.

— Не слабо! — вырвалось у Севы, и он полез по карманам. — А у меня, как вы говорите, практически всего сорок два рубля.

Букинист великодушно развел руками:

— Придется уценить!


Тамара поблагодарила за подарок, повертела книгу в руках и крикнула куда-то в глубину квартиры:

— Клаша!

Появилась повариха Клаша, вытирая мокрые руки о белый передник.

— Вот. Посмотри. Может, ты чего не знаешь — научишься.

— Да я и без книжки, шо кажите, умею.

— Я говорю, посмотри, — мягко, но настойчиво попросила Тамара.

— Гарно. — После просьбы Клаша с готовностью согласилась, осторожно взяла книгу и унесла на вытянутых руках.

Тамара улыбнулась Севе и жестом пригласила из прихожей к столу. Вера, присутствовавшая при вручении подарка, взяла Севу под локоть.

— Может, я адресом ошибся? — спросил он, уязвленный отношением к подарку.

— А ты хотел, чтобы тебе на шею бросались?

— Ничего я не хотел.

— Ну иди, иди, садись к столу и будь как дома. — Вера подтолкнула его в большую комнату, где собиралось застолье.

Как-то само собой получилось, что он оказался рядом с Тамарой — больше свободных мест за столом не было. Впрочем, были, но его туда не посадили.

— Это — резерв. На случай приезда отца, — предупредительно положив руку на спинку пустующего стула, сообщил плотный сорокалетний мужчина.

— И вот, приходит она показываться в театр. Как положено, собирается худсовет в полном составе, поскольку прослышали про объем ее груди, — занимал уже закусывающих гостей популярный киногерой-блондин, — садятся в зал, в шестом ряду. В центре, естественно, главный режиссер. Она играет отрывок из «Бесприданницы», закончила и ждет решения худсовета. Ну, члены худсовета перекинулись взглядами с главным режиссером, и он говорит: «Мы берем вас в театр». — «А что я буду играть?» — спрашивает она. Главный режиссер отвечает: «Поживем — увидим». А она ему: «Нет, сначала увидим, а потом — поживем».

Присутствующие, которых во время рассказа этой байки Сева успел разглядеть, грохнули. Особенно громко, заметно громко, смеялась пара ребят из той «национальной» компании, не принявшей к себе Губана.

Зазвонил телефон, и плотный сорокалетний мужчина вышел на звонок.

За столом затихли.

Мужчина вернулся и сообщил:

— Папа быть не сможет. Он очень занят. Передал тебе, Тома, поздравление и пожелание счастья, а всем присутствующим — привет и пожелание культурно отпраздновать эту дату.

Киногерой-блондин встал, понял рюмку и предложил:

— Выпьем за папу именинницы стоя!

Гости с готовностью начали подниматься, откладывая вилки с кусками доброй снеди. Поднялся и Сева, негромко спросив у Веры, оказавшейся соседкой слева:

— Почему за Тамариного отца нужно пить стоя?

— Потому, что он третье лицо в государстве, а этого красавца представили к званию заслуженного артиста.

— Если этот красавец будет тамадой, мы стоя будем пить даже за повариху Клашу.

— Ты злопамятный! — Вера выпила и рассмеялась, бросив Тамаре: — А наш новый знакомый проявляет флотский максимализм.

— В чем именно? — откликнулась Тамара.

— Ему не нравится лизоблюдство тостующего.

— Мне тоже! Только без драки, — нежно попросила Тамара Севу.

После обязательных и чрезмерно цветистых тостов, как водится, танцевали. Почти безостановочно звучал «Истамбул».

— Прошу на горячее! — прервал танцы голос Тамары.

На столе, перемещенном незаметно для гостей к стене, покоилось теперь блюдо с отварным, уже разрезанным на куски, осетром. Момент — и дюжина вилок вонзилась в «натюрморт» и растащила, оставив на подносе только хищную зубастую голову...

Гости с волчьим аппетитом поглощали солидные кусманы.

Неожиданно для себя Сева подошел к магнитофону, выключил его и в наступившей тишине прокричал:

— Внимание! Предлагаю выпить, можно сидя, за пищеварение гостей!

Он подошел к столику с напитками и опрокинул в себя бокал водки.

— Откуда ты взяла это чудовище? — спросил у Веры киногерой.

— Любимый ассистент Ефим Давыдовича и, как ни странно, хорошо пишет, — цокнула языком Вера.

— А мне он нравится, — заявила Тамара.

— Чем? — удивился киногерой.

— Он не старается мне понравиться!

После такого ответа Тамары киногерой предпочел ретироваться.

Парочка парней из «национальной» компании отреагировала на тост Севы определенно:

— Чего еще ждать от друга этого подонка Губана?

Снова танцевали. На этот раз под принесенную кем-то пластинку — трио Нат Кин Кола «Бесаме мучо».

Сева стоял в одиночестве, прижавшись к оконному косяку. Тамара сама подошла к нему.

— Потанцуем?

Они танцевали, молча ощупывая глазами друг друга.

Гости, разделившись на группки, лениво потягивали через соломки коктейли, которые разносила Клаша.

Кроме Севы и Тамары танцевала только одна пара.

Киногерой что-то горячо втолковывал Верочке.


— Мы так и не поговорили, — сказала Севе Тамара, провожая гостей у двери, — уходи вместе со всеми. Ты в кепке пришел?

— Нет.

— Ну, не важно. Когда все разойдутся, возвращайся. Скажи охраннику, что кепку забыл. Я его предупрежу...


Они находились в большой комнате, где и происходило раньше сборище в честь дня рождения.

Тамара командовала Клашей, убиравшей использованную посуду:

— Унеси сначала мелкие тарелки и вилки. А потом уже — десертные. Что тут непонятного?

Сева от неловкости совсем протрезвел и рассматривал огромную красного дерева африканскую скульптуру в углу.

Освободившись от присутствия поварихи, хозяйка повернулась к Севе.

— Из моих сегодняшних гостей я знаю только двоих. Остальные — рекомендация Веры.

— Она — селекционер? — пошутил Сева.

— Она — лучшая подруга моей старшей сестры. Они учились вместе в университете. Я в Москве только полгода. Так что компанию собирала она.

— И я случайно попался под руку...

— В моей жизни случай решал многое, — пожала плечами Тамара.

— Буду считать, что в моей — тоже. — Тамара определенно нравилась Севе, но он не хотел выглядеть прущим напролом.

Зазвонил телефон.

Тамара вышла говорить в прихожую, хоть аппарат был и в большой комнате.

— Сейчас приедет папа, — объявила она, возвратясь. От мягкости разговора с Севой до звонка не осталось и следа. — Он не любит, когда гости задерживаются...

Сева понял информацию, как «просьбу выйти вон», и резко устремился в прихожую.

— Я провожу, — перехватила его Тамара. Это выглядело как извинение.

Вниз спускались не на лифте, а пешком. В подъезде была только одна квартира — та, из которой они вышли. На уровне бельэтажа у подоконника Тамара остановилась.

Сева обнял ее за плечи и поцеловал в шею за ухом.

— Лоскотно, — повела плечами Тамара.

— Что значит «лоскотно»?

— По-украински — щекотно.

— Ты знаешь украинский? — удивился Сева.

— Отец, до того как Хрущев вызвал его в Москву, был первым в обкоме на Украине. Там я, хочешь — не хочешь, выучила украинский.

— Придется и мне учить?

— Не обязательно. — Она взбежала по лестнице, услышав шум подъехавшей машины. — Звони по-русски.


Когда часа в два ночи в дверь заскреблись, он уже спал. Проснулся, сунул ноги в стоптанные полуботинки, которые служили шлепанцами и предыдущему жильцу, пошатываясь, добрел до дверного крючка:

— Кто?

— Я, Костя... — просипел из коридора Губан.

За порогом вместе с Костей стояла Лена Медведовская. Яркая и броская, обращавшая на себя внимание в том же «Национале», куда приходила регулярно с каким-нибудь постоянным «бобром».

— Уговорил зайти, — объяснила она.

— В подъезде — холодрыга, — подхватил Губан и шагнул через порог.

— А как вы попали в коридор?

— У вас замок ногтем открывается. — И Костя продемонстрировал свой коготь — иначе его и назвать нельзя было.

Они по-хозяйски уселись на продавленный диван, а Сева еще стоял перед дверью, протирая глаза.

— Будь другом, свари нам кофе, — со значением потребовал Губан.

Он подчинился, уловив просьбу во взгляде Лены.

Кофе в мятой алюминиевой турке варил долго — сначала, чтобы удлинить процесс, почистил закопченные бока сосуда.

Прежде чем открыть собственную дверь — поскребся.

— Входи! — Лена, стоя у дивана, застегивала пальто. — В этой комнате стоят только часы, — хохотнула она, глянув на Губана, и вышла.

Девушка оказалась наблюдательной — хозяйкины настенные часы стояли.

Костя мрачно шагнул в коридор, он поплелся следом — закрывать дверь в квартиру.

— Расскажешь кому про ее слова — изувечу, — бросил Губан, глядя в грязные половицы.

— Что? — напрягся Сева.

И получил от Губана в глаз.

Ответил.

Еще получил...

И так далее.

Весь десяток дверей почти одновременно открылись.

Из-за каждой вопрошали и возмущались глаза старух — похоже, прежних обитательниц этой веселой квартирки, бывшей по нэп включительно публичным домом.


Так он оказался без крыши над головой.

— Собирай вещички, — приказала хозяйка, смоля «беломориной» и позвякивая медалями, навсегда приколотыми к двубортному пиджаку. В прошлом «сотрудница» заведения, располагавшегося в квартирке, а ныне почетная пенсионерка фабрики «Гознак», она имела сейчас веский повод выговориться:

— Предупреждала: не води сюда никого. Вот и нарвался на дебош. Все доложили в отделение. А я — выслушивай. На «Гознаке» в меня будут пальцами тыкать: персональная пенсионерка превратила свою комнату в бардак!

Оправдываться было бессмысленно, а вещички умещались в портфеле: пора носков, помазок, бритва, вафельное полотенце, запасная чистая майка и кальсоны на случай минус двадцати. Он не хотел их класть, но мать сама насильно засунула.

Портфель был его постоянным спутником. С ним он смотрелся гораздо солиднее и основательнее. С ним предстояло завтра вечером встречаться с Тамарой. Правда, ходить с портфелем по вестибюлю Дома кино было неловко, но можно было за рубль попробовать уговорить гардеробщицу взять этот груз на хранение.

Но это все — завтра, сегодня нужно решить проблему ночевки.


Сева спал, сидя на скамейке в зале ожидания, выстроенном архитектором Рербергом.

Руки Севы даже во сне сжимали ручку портфеля, стоящего на коленях.

«Скорый поезд „Москва—Сочи“ отправляется в ноль часов сорок восемь минут», — прозвучало под сводами зала, увенчанного портретом Хрущева.

Но разбудило Севу не объявление вокзального радио, а голоса напротив.

— Ты куда аккредитив дел? — спрашивал женский голос.

На скамейке напротив готовилось к посадке в поезд семейство: отец, мать и пацанчик.

— Куда надо, — отвечал коренастый молодой отец.

— А булавкой заколол? — не унималась мамаша.

— Заколол, заколол...

— Ты не отмахивайся — мы что, зря, что ли, премии копили... А то приедем к морю и будем на зубариках играть.

— Да не стони ты раньше времени. Цел будет твой аккредитив!

— А что такое аккредитив? — вмешался мальчонка, до того времени молча слушавший перепалку родителей.

— Подрастешь — узнаешь! — засмеялся отец. — Для мамы это самая важная в жизни штуковина...

— Тоже мне — бессребреник! Идемте, а то опоздаем...

Сева закрыл глаза и снова погрузился в глубокую дрему.

Репродуктор под потолком зала ожидания продолжал бухтеть

— Ну не надо, не надо... — донеслось сквозь сон.

Он приоткрыл глаза и на этот раз увидел на скамье напротив скромную девчушку, которую с обеих сторон прижимали и лапали два невзрачных типа.

— Не надо, — скулила девчушка.

Глаза закрылись помимо его воли.

Он заставил веки подняться, когда услышал снова девчушкино:

— Я не хочу, не хочу...

Типы тащили девчушку к узкой щели за автоматами газированной воды. У одного в руке был нож, упирающийся в бок девчушки.

Сон как рукой сняло. Он отбросил портфель и бросился к девчушке, находившейся уже у самой щели.

Отшвырнул одного — того, что с ножом, другому врезал по челюсти. На его удивление, они тут же исчезли, не ввязываясь в драку.

Зато девчушка заблажила удивительно визгливым для нее голосом:

— Куда ты меня тащишь! Что ты от меня хочешь? Я не буду! Не заставляй! Не буду!

Сева остолбенел.

Из оцепенения его быстро вывел сержант милиции, сразу оказавшийся почему-то за спиной Севы.

— Что случилось?

— Насилует! — без тени сомнения взвизгнула девчушка.

— Пошли. Разберемся! — приказал сержант.

И когда Сева шагнул назад, к скамье, где лежал его портфель, схватил его крепко за шиворот:

— Не шали у меня!


В следственной комнате под потолком еще горели электрические лампочки, но за окном уже брезжил рассвет. Женщина-следователь в чине старшего лейтенанта, с помятым от бессонной ночной работы лицом, протянула Севе исписанный лист бумаги.

— Ознакомься. — И, пока тот знакомился с написанным, поясняла: — Попытка изнасилования — это минимум полтора года лагеря. Доказательства неоспоримые. Свидетели подтверждают. Личность потерпевшей не вызывает сомнений...

— Не вызывает? — вскипел Сева. — А что она делала с друзьями на вокзале?

— Так же, как и ты, ждала своего поезда, — очень спокойно парировала следователь. — Потерпевшая учится в техникуме, воспитывает одна малолетнего брата. Только что я связалась с директором техникума. Он подтверждает данные и характеризует потерпевшую положительно. Готов отразить это письменно.

Севе показалось, что стул под ним разъезжается:

— Я, выходит, показываю ложь?

— Выходит. Потерпевшая согласна забрать свое заявление, если ты вернешь ей золотые часы, кулон и браслет, которые ты с нее сорвал.

— Я, что, проглотил все это? — обескураженно спросил Сева. — Меня ведь тут же забрал ваш сотрудник.

— Ты согласен компенсировать причиненный ущерб?

— Я ей ущерба не причинял.

— Ты нагло себя ведешь. Себе же во вред. Тебя может спасти, только если мы установим, что потерпевшая занимается проституцией.

В последнем разъяснении Севе почудилась надежда.

— А как вы это установите?

— Это не просто. Клиенты проституток не любят подтверждать свои поступки... Так что это непросто.

— Мне нужно позвонить.

— Звони, посоветуйся, если есть с кем, — равнодушно согласилась следователь, она явно была уверена в собственной правоте и придвинула аппарат Севе.

У телефона, на счастье, оказался сам Давыдович. Он был еще в постели — полосатая шелковая пижама расстегнулась на волосатой груди.

— Я сегодня не буду...

— Почему?

— Я — в милиции.

— За что?

— Не могу говорить.

— Не валяй Ваньку!

— Ждал поезда на вокзале. Вступился за... женщину... В общем — попытка изнасилования, — сбивчиво, нестройно лепетал Сева, боясь, что следователь лишится своего великодушия, положит руку на рычаг телефона и ниточка надежды на поддержку оборвется.

— Что? — услышав треск в трубке, Давыдович заблажил: — Адрес, адрес говори! Какой вокзал?


Сева с закрытыми глазами сидел на невысоких нарах-помосте одиночной камеры.

Лязгнул замок.

На пороге открывшейся двери стоял сержант.

Тот самый, что забирал Севу.

— Держи свой портфель и исчезни!


Ефим Давыдович в собственной спальне карельской березы пил утренний кофе.

А рядом на краешке стула сидел Сева, вцепившись в свой портфель, как в спасательный круг.

— Повезло тебе, что у нас съемка во вторую смену... А то бы хрен ты застал меня дома... — Мэтр наслаждался кофе и собственной победой. — Поговорил я с этой потерпевшей, — он поцокал языком, подбирая слово, — оторвой: у нее же отработанный номер! Выбирает себе жертву, с которой можно сорвать деньги, и со своими котами начинает провоцировать... Как же ты этого не заметил?

— Наверное, сквозь сон...

— Ну да, спали режиссерские гены, — насмешливо согласился Давыдович. — Почему, думаешь, она заявление забрала?

— Надавил наш комиссар милиции...

— Ничего подобного! Обращаться к консультанту — длинный ход. Писанина уже уйдет в прокуратуру, и прекратить тогда дело — что гору передвинуть, — торжествовал мэтр. — Я надавил. Сказал: заявлю, что пользовался ее сексуальными услугами! И она испугалась...

— Вы... пользовались? — спросил или, скорее, пролепетал Сева.

— Я похож на человека, пользующегося вокзальной шлюхой? Не ожидал я от тебя такой тупости, — презрительно сощурился Ефим Давыдович.

— Я имел в виду, что вам неудобно такое даже заявлять... — оправдывался Сева.

— А я и не думал заявлять. Я знал, что она испугается — могут выслать из столицы — и заберет заявление. Это режиссура в быту. Понял?

— Понял.

Зазвонил телефон. Давыдович потянулся к трубке и бархатно проворковал:

— Рад тебя слышать. Эллочка! Сегодня же. Да. Сразу после съемки! Я — тоже!

— Я обязан вам, что на свободе! — благодарно произнес Сева, пока шеф возился с трубкой.

— Обязанность — быстро забывается. Я уже привык к тому, что ни одно хорошее дело не остается безнаказанным! — захохотал шеф, но похоже было, что он думает так всерьез.


Хлопушка «Цена человека».

В кабинете комиссара милиции героиня, привстав со стула и нависая над столом от порыва, переполняющего ее, убеждает теперь милицейского начальника:

— Он не виноват! Он случайно бежал из лагеря! Испугался и бежал!

— Чего испугался? — уточняет комиссар, внимательно слушая посетительницу. Форма ладно сидит на его мужественной, плечистой фигуре.

— Испугался, что вина ляжет на него. А виноват тот, другой, который ехал с ним в грузовике...

— Откуда вам это известно?

— Коля рассказал. Я верю ему!

— Верить людям надо, но нужно и проверять!

— Я не могу этого проверить, но знаю, что он не врет! Чувствую! Без Коли я снова буду несчастна!

— В том происшествии погиб человек. И одного вашего чувства мало, чтобы решить, кто виноват.

— Но ведь коля, если его несправедливо обвинят, погибнет!

— Я пришел в милицию из парторгов не самого маленького завода, чтобы здесь, — он постучал пальцем по столешнице, — теперь не было несправедливых обвинений! Я приложу все свое умение, чтобы не сделать вас несчастной.

— Что ты делаешь? — забыв скомандовать «стоп», врывается в кадр Ефим Давыдович и склоняется над присевшей на краешек стула во время тирады комиссара Эллой. — У тебя реплики звучат... деревянно!

— Такие реплики, — огрызается героиня.

— Что?! — ревет затравленным зверем Давыдович. — Когда тебя утверждали на роль, тебе нравились все реплики! Без исключения!

— Мне неудобно их произносить в такой позе!

— «Неудобно», — передразнивает мэтр, — удобно бывает только в кресле парикмахера! А я — не парикмахер! — И только сейчас, спохватившись, кричит: — Стоп!


Ефим Давыдович сидел на кожаном диване в своем кабинете. Героиня — та самая, которую мы видели на съемках эпизода картины, — почти прижавшись к Давыдовичу, снимала ворсинки с его пиджака букле.

Сева заглянул в кабинет.

— Вызывали?

— Элла, выйди! — скомандовал режиссер.

— Я могу повторить все и при этом наглеце! — повела плечом Элла.

Сева обалдело застыл в двери.

— Разберусь без тебя, выйди, — угрожающе повторил режиссер.

Героиня, исполненная независимости, поднялась и продефилировала мимо Севы, двинув его бедром.

Шеф не предложил ему сесть.

— Ты что себе позволяешь? Ты думаешь, мне сложно тебя выгнать?

Севе хотелось понять причину гнева шефа.

— Ты предлагал Элле поехать к тебе на ночь? — ревел медведем Давыдович.

— Куда?

— К тебе домой! Ждал возле ее подъезда, на Цветном, и предложил!

— Ефим Давыдович, — как можно мягче пояснил Сева, — у меня нет дома.

— Мне — можешь не врать!

—Что тут врать… — Ассистент был неподдельно удручен, и шеф поверил:

— То есть как? Где же ты ночуешь?

— Было время — спал здесь. У вас, на диване...

— Почему прекратил?

— Полундра образовалась...

— Чтоб я этих матросских вульгаризмов не слышал! Можешь говорить так со своими сверстниками! — оборвал мэтр.

— Охрана ночью проверяет. — Сева перевел со сленга на русский.

— Где спишь теперь?

— Где придется. Я поэтому и на вокзале оказался.

— Да? — удивился Давыдович. — Значит, действительно спал на вокзале?

— Действительно.

— А я поразился: вроде бабы на тебя посматривают и вдруг — пошел кадрить на вокзал... Докатился!

Севе было неприятно воспоминание о вокзальном происшествии — он молчал.

— Почему не снимешь комнату?

— На мою зарплату трудно найти даже угол.

— А на ужины в кафе «Националь» зарплаты хватает? — вдруг завелся мэтр, заподозрив, что его морочат.

Севе пришлось расшифровать расходы:

— Шесть рублей — чашка кофе, четыре — миндальное пирожное. В месяц — триста на ужины в «Национале», — Сева начинал заводиться, — остальные пятьсот — на завтраки и обеды в студийном буфете!

— Не жирно. Значит, Элка мне врала про тебя? — спросил шеф без перехода.

— Не знаю, что она говорила, но я ее вижу только на съемках...

— Ну, сука! Ей хочется доказать, что все хотят ее. Ну, сука!.. А ты не скули, — Ефим Давыдович не любил извиняться, но щедрым быть любил, — я помогу тебе. Кажется, ты этого заслуживаешь!


Мелькнули на экране необычные даже для зрителей тогдашнего Дома кино кадры из «Пепла и алмаза».

Герой фильма умирал на помойке.

Киношный народ повалил из зала, обсуждая непривычное зрелище.

Ефим Давыдович сразу засек ладную фигуру Тамары, а потом уже и Севу, который шел рядом, активно внедряя свое мнение о картине.

— Сева! — окликнул мэтр и продолжил, только когда парочка приблизилась к нему: — Не зря я тебе билет в Дом кино дал. У тебя есть вкус... представь.

— Знакомьтесь, — выдавил от неловкости Сева.

— Тамара Фролова. — Она кивнула.

— Ефим Давыдович. — Мэтр первый протянул мягкую ладонь, небрежно бросив Севе: — А ты не промах, может, это самого Фролова дочь?

— Да. Самого, — за Севу ответила Тамара.

Мэтр излишне горячо потряс ее руку и продолжил непривычным для него лебезящим тоном:

— Передайте папе приветы... И напомните: мы встречались, когда я снимал... В его области... Он очень помогал! Скажите, я позвоню его помощнику...

— Я обязательно передам папе, — глядя мимо режиссера, без удовольствия заверила она.

— Пока, Сева. Сам разработай эпизод у ювелирного...

Это задание ошеломило Севу — ничего подобного ему до того не поручалось.

— Сам? А... как вы...

— Ты можешь сам! — воодушевлял Давыдович, — придумай.

— Я попробую...

Шеф почувствовал неуверенность в ответе Севы и не унимался, давя на самолюбие:

— Как у вас во флоте зовут желторотого матроса?

— Вы запретили выражаться на жаргоне.

— Запомнил! — осклабился Давыдович, — а сейчас — разрешаю.

— Салага, — ответил Сева.

— Вот. Ты ведешь себя, как этот самый салага! — засмеялся Давыдович.

— Извините, нас ждут! — Тамара энергично взяла Севу под руку и, кивнув, увела.


У лестницы к гардеробу встретили Певзнера со спутницей. Сева познакомил.

— А ресторан здесь есть? — поинтересовалась Тамара.

— Есть.

— Пойдемте! — предложила она

Сева и Певзнер переглянулись. Тамара не унималась:

— Пойдемте!

Сева согласился и двинулся к дверям ресторана деревянной походкой приговоренного.

Сели за свободный столик.

Сева раскрыл карту и чем дольше изучал ее, тем больше мрачнел; не говоря ни слова, он протянул ее Тамаре. Та ободряюще улыбалась. Когда карта переместилась в руки спутницы Певзнера, Тамара слегка пригнулась...

Он ощутил ее руку на своем колене.

И краем глаза увидел, что в руке Тамары стопочка солидного достоинства купюр.

Ладонь Севы приняла купюры.

Певзнер, изучая меню, наблюдал за этой молчаливой операцией.

Подошла официантка.

— Решили, что будете?

— Решили! — бодро откликнулся Сева, — обязательно омлет-сюрприз. Четыре раза

Омлет вносили торжественно — поджигался спирт, подрумянивая взбитые сливки. Пламя колеблющимися бликами заполняло зал, где специально гасили общий свет.

Компания Севы завороженно смотрела на догорающий в центре их стола огонь.


После ресторана за Тамарой приехала машина — не зис, но и не «Волга» — зим.

Он проводил ее до машины, поцеловал в щеку, захлопнул дверцу и вернулся к наблюдавшим их расставание Певзнеру и его спутнице.

— Ты, Севка, дурак! Она же на тебя упала — женись быстро! Директор студии тебя тут же запустит с картиной, — не утерпел высказать свои соображения Певзнер.

— Что ты несешь! У меня же нет высшего образования, — отмахнулся Сева.

— А у Ромма — было? А у Александрова? А у Пырьева?

— То были другие времена.

— Времена те же. Представят тебя высокоталантливым...

Сева поморщился:

— Брось травить...

— И никакой ВГИК не потребуется, если нужно — оформят диплом как экстерну, — был уверен Певзнер. — А то будешь лет пятнадцать ходить в ассистентах! Не тяни. Такой шанс выпадает раз в жизни!

Певзнер со спутницей удалился, а он остался на улице вместе со своим неизменным портфелем.


Курский вокзал был палочкой-выручалочкой.

Дизель до Петушков отходил в 12.

Сева забрался на вторую полку, положил в головах портфель, поднял ворот пальто, натянул его на уши и погрузился под стук колес в неспокойный сон.

Пролетел мимо окна вагона серый, а потому заметный в ночи обшарпанный прямоугольник с черными глазницами окон — собственный дом Севы.

Но он этого не видел — спал.

Очнулся он от знакомого голоса:

— Колеса у него в порядке.

— Буди! — подвел черту другой знакомый голос.

— Ну ты, фраер, раздевайся!

Сева открыл глаза и увидел в свете потолочного керосинового фонаря своих знакомых — героев его экзаменационных рассказов — Нового, Бадая и еще одного, незнакомого.

— Новый, это я, Севка...

— Чего ж ты свое Крутое проспал? — от неожиданности Новый откликнулся не сразу.

— Я решил спать до Петушков, а оттуда обратно — спать до Москвы. Мне ночевать негде.

— Подфартило тебе — тут еще зуевские работают. Они бы тебя точно раздели.

— Значит, повезло.

— Выпьешь? — Новый протянул бутылку.

— Ты же говорил, когда делаешь — не пьешь.

— А у нас работа закончилась. В Посаде два угла сделали и сквозанули. Вот думали тебя расковать... Ты Булку знал? — совсем неожиданно спросил Новый.

— Какого Булку?

— Какого? Ты же про него в своем рассказе писал. Он своих подельщиков обокрал.

— А... Почему «знал»?

— Нету больше его. Уработали мы его за сучьи дела. Упал на рельсы между тамбурами... Ну, выпьешь?

— Я лучше посплю.

— Ну, спи, Петушки не проспи... — Новый с подельщиками удалился к тамбуру.

Но после полученной неожиданно информации Севе было не до сна.

Он возбужденно ходил со своим неизменным портфелем.

По ночному пустынному перрону в Петушках.

Загудел подходящий поезд.


— Внутренний монолог, активный внутренний монолог! — звучал голос шефа за кадром. — Вспоминай о хорошем, о своем, личном. Во всех подробностях... Вот так... Хорошо! А теперь — о тревожном... О трагическом!

Героиня Элла, вытирая посуду за столом под яблоней в садике, «активно вспоминала о своем хорошем и плохом» — съемочная камера неслышно по кривой наезжала крупней и крупней.

— Гениально! — шептал Давыдович.

— Порядок, — подтверждал почти беззвучно оператор Вадим, не отрывая глаза от лупы.

— Восхитительно, — просто млел от увиденного Ван Ваныч.

Рука его потянулась к деревянному ящику с аккумулятором и постучала по нему три раза.

Героиня Элла протирала тарелку.

— Стоп, — послышался голос оператора.

Элла застыла на полудвижении.

Давыдович резко развернулся к съемочной камере.

— В чем дело?

— Контакт отошел, — объяснил остановку ассистент оператора.

— Сам отошел? Пошел погулять?! — закричал Ефим Давыдович.

— Не сам, — вступился за своего ассистента оператор, — ваш, — Вадим напирал на слово «ваш», — второй режиссер постучал по аккумулятору, и контакт отошел.

— Зачем вы стучали по аккумулятору? — теперь уже злобно цедил шеф.

— Чтобы не сглазить дубль... из суеверных соображений. — Ван Ваныч затряс головой.

— Идиот!! — взревел Давыдович.

Элла грохнула тарелку о стол и убежала в кусты, изображая рыдания, шеф устремился за ней.

Оператор Вадим спокойно достал из портфеля термос и принялся за «перекусон».

Его ассистенты прозванивали кабель.

Сева вытащил из кармана уже вскрытое письмо и принялся дочитывать.

— Уже девочки пишут — просят взять на съемку? — спросил Певзнер, удобно перекуривая на ящике с боржомом шефа.

— Нет. Друг из Запорожья. Служили вместе. — Сева вытащил из конверта и протянул коллеге фотографию с кокетливыми провинциальными зубчиками по краям.

С фотографии смотрел матрос в обнимку с дородной девицей.

— Тоже хочет сниматься?

— Хочет жениться, — засмеялся Сева, — но просит для начала устроить его в какую-нибудь клинику по глазам, как он выражается. Не выдают шоферских прав из-за зрения...

— Он преувеличивает твои возможности. — Певзнер выпустил дым из ноздрей.

— Ну... Я попробую, — промямлил Сева.


Певзнер появился из узкой щели приоткрытых массивных ворот павильона.

— Ты в курсе? У нас уже нет второго режиссера. Ван Ваныч ушел!

— Куда? — опешил Сева.

— Куда — не знаю. Знаю — откуда...

— Ну что ты тянешь кота за хвост?

— Давыдович его убрал. Только что при всех объявил: «На сегодняшний день у нас нет второго режиссера».

—Его нет, будет другой... Если честно, неизвестно, какой будет лучше...

— Другим Давыдыч предложит быть тебе...

— Травишь? — Удивление Севы было искренним. — Откуда ты знаешь?

— Я знаю Давыдовича и знаю, как ему хочется угодить Фролову: он мечтает запуститься с новым вариантом «Ивана Грозного». А для этого нужно решение президиума ЦК!

— А при чем здесь я?

— Не играй ваньку. Ты живешь с дочкой Фролова.

Сева изучающе посмотрел на Певзнера.

— Зиновий, если мне предложат, ты хочешь, чтобы я отказался?

— Ты один не потянешь. Давай вместе. — Певзнер уловил колебания Севы и «дожимал» его. — За добро платят добром!


В свете прожекторов густые, слегка вьющиеся волосы Ефима Давыдовича гляделись нимбом.

— Человек с таким лицом, как у Ван Ваныча, не может быть вторым режиссером. Как только он входит в кабинет, ему сразу хочется отказать!

— Я никогда не ходил по кабинетам, — пожал плечами Сева, стоя напротив разместившегося в кресле мэтра.

— Научишься, — отмахнулся Давыдович, считая вопрос решенным.

— А если мы вдвоем, с Певзнером? Он старше меня, солиднее...

— Старше! — взревел мэтр, — Аркадий Гайдар был моложе тебя и полком командовал! А ты — «вдвоем». Вдвоем хорошо пилить дрова! В общем, решай: или ты один, или — обратно, в «Националь», пить кофе и мечтать о признании...

Весь этот разговор происходил на глазах у съемочной группы.

Певзнер, не дослушав его, вышел через щель павильонных ворот.


Хлопушка «Цена человека».

На экране героиня Элла «рвала страсти в клочья».

Сцену мы уже видели, но в этот раз камера фиксирует крупно лицо героини.


— Коля! Ты должен прийти и все рассказать в милиции! Все, как было! Ты же мне рассказал — и я поверила! Расскажи там. Там тоже люди!

Героиня совершает много физических усилий, тормоша и дергая Колю. Но глаза — пусты.

Снова хлопушка «Цена человека».

— Где люди? — враждебно отстранил героиню от себя герой Коля, которого на этот раз мы видим только со спины. — В милиции?

— Да, в милиции. Пока ты сидел, многое изменилось.

— Откуда тебе знать?

— Я хожу на работу, хожу по улицам... Вижу, что происходит вокруг!

Снова хлопушка «Цена человека».

И новый дубль последнего кадра

— В стране все изменилось! — этих слов в предыдущем дубле не было.


В зале зажегся свет.

— Кто хочет сказать? — спросил Давыдович.

Группа и редактура молчали.

Героиня Элла из-под ладони, прикрывающей глаза, зорко следила за присутствующими.

Сева вжался в обтянутое белым чехлом кресло, но что-то заставило его подняться:

— Я.

— Говори! — разрешил мэтр.

— В прошлый раз я был потрясен материалом, а сегодня... что тут долго говорить... все сыграно фальшиво...

— Кто ты такой?! — взревел Давыдович. — Как ты сюда попал? Вон со студии!

Сева сглотнул комок, образовавшийся в горле, и вышел.

Героиня Элла ухмыльнулась краешками губ.

Директор студии попенял мэтру:

— Вот, берешь их из провинции, а они срут на голову!

— Что можешь делать? — спросил прораб, не отрывая взгляда от бумаг, в которых он на ходу проставлял какие-то цифры.

— На флоте был по радиолокации... — отвечая, Сева понимал, что флотская специальность здесь ни при чем, а киношная — тем более.

— Этот дом строится пока без радиолокации, пердячим паром... Маляром пойдешь? — Мимо прораба пронесли носилки со строительным мусором, и он отвлекся от Cевы: — За территорией все вываливайте! Понятно? Проверю! И наряды не закрою! — погрозил он вслед чернорабочим и снова занялся Севой: — Маляром, понял?

— Пойду, если общежитие дадите, — согласился Сева.

— Московской прописки, конечно, нету?

— Что спрашивать! — подтвердил Сева.

— А судимость, конечно, есть?

— И судимости нет, — улыбнулся Сева.

— Уже легче. Иди, паспорт и трудовую книжку сдай в кадры. Они дадут ордер на место в общежитии. — И прораб протянул Севе записку.


Комната в общежитии была коек на восемь. На угловой, несмотря на дневное время, лежал парень в одежке и обувке и пел, подыгрывая себе на гитаре.

Коля парень не простой, Колька наш пройдоха —

Если ищут до сих пор, значит клали плохо.

— Какая койка свободна? — перебил его стоящий у дверей со своим неизменным портфелем Сева.

Парень окинул взглядом новичка и продолжал петь:

Если фраера поддел на тропинке узкой,

Значит, к Зое прилетел со своей закуской!

Ваши уши — не топор, вас замучит совесть,

Я кончаю разговор, закругляю повесть!

Он приподнялся на локтях и спросил пришедшего:

— Обождать не можешь? Торопишься на трудовой подвиг за копейки?

— Мое дело, — отрезал Сева, — я про койку спрашиваю.

— Вон та, — лениво показал гитарист и, когда Сева сунул под указанную койку портфель, добавил: — Ты свой сундук здесь не оставляй — сразу уведут. Сдай комендантше.

Гитарист снова запел:

Ваши уши не топор, вас замучит совесть,

Я кончаю разговор, закругляю повесть!

Сева, в заляпанном краской комбинезоне, стоял на подоконнике лестничной клетки и тщательно красил оконную раму.

Подошел такой же перемазанный работяга, спросил:

— Тебе какой разряд дали?

— Пятый.

— А зарплату какую обещали?

— Сдельно. Сколько заработаю.

— Если по малярке процентовку закроют, получишь за месяц триста.

— Сколько? — поразился Сева.

— Сколько слышал. Хочешь больше?

— Кто не хочет? — пожал плечами Сева.

— Видишь вон того мужика, — работяга показал через окно вниз, где по двору шел низкорослый коренастый крепыш.

— Ну, вижу — это наш прораб.

— Во! Мы хотим его помять, чтобы закрывал процентовки, как надо! — Работяга показал, что значит помять. — Пойдешь с нами?

Перспектива избиения начальника не улыбалась Севе, и он уклонился:

— Надо подумать...

— Подумай, а то мы тебя помнем!

— Отвали.

Работяга отвалил.

Сева присел на подоконник переварить предложение и во дворе неожиданно увидел Ефима Давыдовича — тот стоял, нелепый в своем модном наряде, среди куч строительного мусора, а крепыш-прораб показывал ему этаж, где работал недавно испеченный второй режиссер мэтра.

Давыдович шел навстречу Севе, разбросав руки в стороны.

— Звонила Тамара, беспокоилась, куда ты исчез, — он засмеялся, — успокоил ее. Сказал, что в командировке... Пришлось разыскать... не пора тебе возвращаться?

— Вам виднее, — уклонился от прямого ответа Сева.

— Тогда поехали, — Давыдович массивной бамбуковой палкой указал направление.

— На стройку просто только поступить, а уволиться... — И Сева пояснил сложность положения: — В кадрах паспорт отбирают.

— С отделом кадров я устрою. Но, впредь учти, не вздумай хамить при всех. — И мэтр ушел в кадры.

За спиной Севы снова возник работяга.

— Ну, идешь с нами мять прораба?

— Отвали! — огрызнулся Сева.

— Помнем! — пообещал работяга и ушел.


— От тебя пахнет краской, — сказала Тамара в танце, ожидая разъяснения.

— Две недели снимали на стройке, — не моргнув глазом соврал Сева.

— С чего вдруг? — удивилась она.

— Герой освободился из колонии и теперь по воле Давыдовича работает на стройке...

— Перевоспитывается! — понимающе кивнула Тамара. Конечно же, Верочка информировала подругу о истинном положении Севы на студии, но он продолжал игру:

— Приобретает трудовые навыки с кистью в руке...

Танцевали в пустой квартире Тамары.

Из радиолы звучала новая песня Утесова:

Сам не знаю, как я раньше жил.

Как тебя не знал и не любил.

Появилась ты средь бела дня,

Поселилась в сердце у меня.

Будь со мною строгой, будь со мною нежной,

Будь моей тревогой, будь моей надеждой...

Маленький столик, мимо которого они протанцевали, был сервирован на двоих. Поварихи Клаши и близко не было.

Мне с тобой, красивою такой,

Даже как-то совестно порой.

До сих пор я не могу понять,

Где я смелость взял тебе сказать:

Будь со мною строгой, будь со мною нежной,

Будь моей тревогой, будь моей надеждой...

Слова песни звучали совместным внутренним монологом танцующих.

— А у меня есть сын, — сказала она после очередного поцелуя в танце.

— Что же я его ни разу не видел?

— Он в загородном детском саду — на неделю. В воскресенье его привозят, а в понедельник — отвозят.

Он поморщился.

Она уловила его гримасу и поняла ее по-своему:

— А с мужем я... разошлась. Он не понравился отцу... но отец был прав: он бездельник...

Тамара сняла его руку с талии, подошла к двери спальни. Приоткрыла ее и, обернувшись, сказала:

— Папа на неделю улетел в Индонезию… — И засмеялась: — Его сегодня не будет.


Он был в ударе: с полутораметрового помоста, через мегафон руководил съемочной площадкой. Внизу, под ним, сновали машины, актеры эпизодов, массовка.

— Носилки! Быстро! — кричал он. — Теперь машина. Пошла. Пошла. Стоп. Водитель проспал! Еще раз! Водитель... Как тебя зовут? Нет. Не тебя! Со «скорой помощи». Коля? Коля, ближе, как можно ближе к тротуару! И тут же носилки из подъезда! Кто старший на носилках? Не назначали? Зиновий, — мягко обратился он к Певзнеру, мрачно курившему в сторонке, — определи, пожалуйста, самого смышленого, а то мы эти носилки будем грузить до утра. Приготовились! Все стали на исходные... Теперь — герой.

Сева спрыгнул с практикабля и сквозь нагромождение машин, носилок, тележек, осветительных приборов и людей устремился к герою, стоящему на исходной точке.

— Вы первый раз идете по воле. В начале прохода вы — один, в конце — другой!

— Что это значит? — герой скептически оценил рвение новоявленного руководителя съемки, — покажи!

— Пожалуйста! — И Сева прошел по маршруту героя.

«Зыркающий» взгляд исподлобья менялся в движении на спокойно оценивающий. Менялась на глазах и походка, кисти рук, вначале привычно, по-зековски сцепленные за спиной, переместились в карманы, уходила постепенно сутулость, распрямлялись плечи. Иным стал постав головы и торса…

Наверное, показывая, как идет герой, он показывал, как сам старается идти по жизни.

Словом, к финальной точке панорамы на фоне красот университета подошел уже другой человек.


Сева обернулся к герою и сказал:

— Вот так.

— Но этого нет в сценарии. Герой просто идет к женщине, — возразил тот.

— Он идет по жизни... И... к любимой, — Сева выделил это слово, — женщине.

— Твои упражнения мне дорого обойдутся! Я своей шеей перед Давыдовичем рисковать не буду, — сопротивлялся герой.

Севу не остановило сопротивление:

— Этот кадр Давыдович доверил снять мне. Рискую своей шеей — я!

— Только под твою ответственность, — нехотя согласился герой и обратился к присутствующим: — Все слышали?

— Сева! — пропищала за спиной девушка с хлопушкой, на которой было написано «Цена человека», — Люся Яровая, — тебя к телефону...

— Пусть перезвонят через полчаса! — отмахнулся Сева.

— Срочно.

— Кто?

— Мужской голос.

— Ну, ты объяснила...

— Объяснила, объяснила. Он говорит «очень срочно».

Сева беззвучно выругался, рыкнул в мегафон: «Перекур — пять минут», миновал сутолоку съемочной площадки. В подвальном складе соседней со съемочной площадкой какой-то вещевой базы на полке, уставленной рулонами туалетной бумаги, его ждала трубка.

— Слушаю! — с тревогой прокричал он.

— Давай мириться! Мне одиноко! — донесся голос Губана.

— Да нужен ты мне! — перекрывая галдеж выпивающих рядом грузчиков-подсобников, выкрикнул Сева, — я из-за тебя жилья лишился!

— Я нашел для тебя хату! Дешевую. Давай мириться! Мне одиноко! — рыдал Губан, вытирая слезу с синяка под глазом. А за его спиной по озерку сновали лодки.

— Поговорим в «Национале», — закруглял разговор Сева.

— Я туда не хожу.

— Травишь? — Сева не сдержал любопытства.

— Не пускают. Подрался. Дал одному стукачу по роже. А он головой разбил настольную лампу. — Губан шмыгнул носом. — Давай вечером в Парке культуры. В «Поплавке».

— Где? С чего это вдруг?

— В «Поплавке». Я о них статью напечатал. Директор дал слово с утра до вечера день поить и кормить бесплатно.

— Проверим! — Сева бросил трубку.


Дощатая палуба нависала над рукотворным озерцом и была отделена от воды штакетником, вдоль которого расположились за столиками под пестрыми зонтами многочисленные посетители. Еще бы — здесь подавали шашлыки и бочковое пиво кружками. Редкое сочетание! К тому же джазик и танцы.

Губана директор поместил в центре, на видном месте — очевидно, хвалебная статья журналиста была нужна торговому делу.

Сева поглощал плоды труда приятеля.

— Почему ты лезешь ко мне в друзья? — спросил он после очередного крупного глотка.

— Потому, что ты такой же, как я.

— Чем?

— Хочешь сделать себя сам.

— Сам... — повторил Сева раздумчиво, — самому не получится... без поддержки...

— Вот оно что! А поддержка у тебя, конечно, сам знаменитый режиссер? — заржал Губан. — Только Давыдыч тебе вряд ли поможет. Он слуга сталинского режима. А сейчас режим хрущевский. И слуги новому режиму нужны новые. Вроде этих мальчиков из «Националя»: они бездарны, но на роль слуг подойдут... Давыдыч старается сам уцелеть, но поезд его ушел.

— Ефим Давыдович в полной силе.

— Дело не в силе, а в биографии. Вон, — он показал взглядом за спину Севы, — она в полной женской силе, а по биографии — блядь.

Сева обернулся и увидел Галку. Та сидела рядом с солидным «сдобным» мужчиной, что-то излагавшим мужичку напротив — попроще, — и откровенно скучала.


— Подожди... — остановил разглагольствования пьяневшего Губана Сева, — я хочу пригласить ее потанцевать...

— Кого? — не понял Губан.

— Вон, ее, — Сева указал взглядом на скучавшую Галку. И встал.

— Это же блядь с улицы Горького! — Губан схватил его за рукав.

— Я сам разберусь. — Сева освободился от «захвата» приятеля.

У Галкиного столика он склонился к уху «сдобного» мужчины:

— Вы разрешить пригласить вашу даму?

Мужчина удивился, но разрешил:

— Танцуй...

И снова включился в разговор со своим визави.

Джазик выводил что-то монтановское, кажется «Желтые листья».

В танце Сева поинтересовался:

— Значит, опять «здравствуй, столица!».

— Нет, мы всего на неделю... погулять...

— Кто «мы»?

— Я и партнер.

— Тот, который за столиком?

— Да.

— Руководитель?

— Нет. Деловой человек. Солидняк из Ростова

— Что ж вы сюда завалились? Или нет места солидней?

— Мое пожелание. В центре меня слишком хорошо знают. А ты-то почему здесь?

— Губан позвал.

— Антисанитарный тип. Забыл, когда мылся. Я с ним ни за какие деньги не лягу.

«Сдобный» мужчина — деловой человек, — разговаривая, поглядывал на танцующих.

Дальше танцевали молча.

Вдруг Галка сказала:

— А у меня дома твоя фотография. С пропуска.

Сева ответил вопросом:

— Может, на неделе увидимся?

— Нет. Партнер не отпускает ни на минуту.

Танец пошел на коду.

— Ну, может, пересечемся когда-нибудь... — только и оставалось сказать Севе.

— Как карта ляжет, — пожала плечами Галка.

Сева усадил Галку рядом со «сдобным» и вернулся за свой столик. Губан уже изрядно окосел.

— Договорился? — спросил он, предвидя ответ.

— Нет.

Брови Губана поползли вверх.

— Задрала цену?

— Она при партнере, — не стал вдаваться в подробности Сева.

— Работа — прежде всего! — Губан хватанул водки.


В большом пустом зале для записи музыки звучал рояль.

Лирическая тема, тема тоски возникала под пальцами композитора Эрика.

Давыдович слушал, устремив взгляд в высокий потолок. Сева, опершись локтями о колени, завороженно следил за летящими пальцами композитора.

Тот взял завершающий аккорд и вопросительно посмотрел на Давыдовича, который долго молчал. Потом снял шляпу-лопух, бросил ее на колени Севе и вытер со лба испарину.

— Нет, не это нужно для сцены признания и раскаяния героя. Нужна песня, которая заменит монолог, которая пронзит каждого.

Композитор был само внимание.

— Сколько миллионов сидело в лагерях при Сталине? Нужно, чтобы они стали нашими зрителями. Без различия пола и возраста. Без различия статьи, по которой они сидели... В моем фильме о войне была песня, которую считали своей и в тылу и на фронте.

— Я попрошу Матусовского написать слова на мою музыку, — осмелился вставить молодой композитор.

— Матусовский — не для таких песен, — отмахнулся Давыдович. — Нужен поэт-сиделец!

— Кто? — не понял Сева.

— Сиделец — кто сидел.

— Бывший зек? Есть такой, — решился Сева.

— Ну? Снял один удачный кадр и думаешь, что можешь во все влезать? — удивился нахальству сотрудника мэтр.

— Вы, пожалуйста, послушайте. — И Сева процитировал Бадая:

Там же, братцы, конвой заключенных,

Там и сын охраняет отца.

Он ведь тоже свободы лишенный,

По приказу убьет беглеца...

— Неплохо, — согласился Давыдович, — веди этого сидельца сюда.

— Не смогу, он не захочет светиться. Он — в розыске, — объяснил Сева.

— Реальный персонаж твоих уголовных рассказов?

— Еще какой реальный! — грустно ответил Сева, вспомнив последнюю встречу с Бадаем в поезде…

— Значит, слова эти — блатные-народные, — радовался Давыдович, — сейчас же дай их Эрику, — приказал он Севе и встал над композитором. — А ты пиши музыку. Чтобы завтра разучили. Дуэт! Герой и героиня! Вместе поют! Слияние душ! Сначала он... а она подпевает...

Сева восторженно слушал, как «фонтанирует» шеф.


Обед был накрыт на три персоны в знакомой большой комнате.

Сева серебряной вилкой робко выстукивал что-то незамысловатое о край зеленоватой тарелки кузнецовского фарфора

Тамара машинально поворачивала против часовой стрелки подставку для салфетки.

Третий прибор оставался недвижимым.

По ковру в коридоре зашуршали шаги — Сева отложил вилку и встал.

К столу подошел в бархатном халате поверх белой рубашки с приспущенным галстуком отец Тамары и, усаживаясь, вялым жестом кисти показал: садись, мол, и ты.

Сева вернул свой зад мягкому стулу.

— Где мой любимый борщ? — спросил отец Тамары в пространство.

Клаша внесла супницу и начала разливать по тарелкам пахучую густую жидкость.

Отцу, Тамаре, потом и Севе.

— Люблю еще с войны, — сказал отец и пояснил: — Сразу и первое и второе и третье.

Дальше ели молча.

Тамара поглядывала попеременно — на отца, на Севу...

Наконец, отложив ложку, отец спросил, пристально вглядываясь в гостя:

— За что тебя хвалит этот знаменитый режиссер?

— Мне он этого не говорил, — ответил Сева как можно небрежней, чтобы выглядеть независимым.

— Мне говорил. — И отец встал со стула. — Ну, продолжайте, а я пойду покемарю, — закончил он по-простецки.

И Сева, и Тамара облегченно улыбнулись в ответ.

Снова появилась Клаша с фарфоровой миской для жаркого в руках.

Сева чинно остановил ее жестом, когда содержимое его тарелки превысило приличие.

Клаша удалилась.

— Ты в воскресенье свободен? — спросила Тамара.

— По воскресеньям мы, как правило, не снимаем.

— Я обещала Вовке сводить его в зоопарк. Пойдем с нами?

— Сходим, — с готовностью согласился Сева.


Хлопушка «Цена человека».

Девушка-помреж, хлопнув, выскочила из кадра, открыв стол, за которым сидел герой фильма рядом с героиней.

Опустошенный взгляд его был устремлен мимо бутылки портвейна и нехитрой застольной снеди.

Герой то ли запел, то ли заговорил...

Но, как водится, хорошо сказанное — наполовину спето. В общем, в съемочном павильоне звучало:

Заболеешь, братишка, цингою

И осыпятся зубы твои...

Героиня прильнула к плечу героя, и запели вместе:

А в больницу тебя не положат,

Потому что больницы полны.

Во время припева, который пела уже одна героиня, герой потянулся к наполненному портвейном стакану, опорожнил его и с новой силой включился в песню.

Там же, братцы, конвой заключенных,

Там и сын охраняет отца.

Он ведь тоже свободы лишенный,

По приказу убьет беглеца.

Припев они пели в унисон. Увлажненные глаза. Голова к голове — полное слияние.

Он ведь тоже свободы лишенный,

По приказу убьет беглеца.

И снова удар хлопушки «Цена человека».

На этот раз дощечка с надписью открыла комиссара милиции в полной форме.

— Товарищи, если кто-нибудь из вас станет равнодушным к судьбе человека, пусть подаст рапорт и уходит из милиции. Наша главная задача — возвращать людей в ряды строителей социализма.

Подчиненные — сотрудники разных рангов — с пониманием слушали начальника.

Комиссар взял из папки, лежащей на столе, фотографию героя «Цены человека» Коли:

— Вот человек, у которого еще возможна настоящая жизнь, а не тюремная карусель!

Он продемонстрировал фото собравшимся.

— Возможно, это мой будущий крестник! Мы ведь должны не только ловить, но и перевоспитывать. Запомните это!

Ефим Давыдович устало махнул рукой:

— Стоп.

И набросился на исполнителя в форме милиционера, стоящего перед камерой с пистолетом в руке:

— То, как вы входите задерживать рецидивиста, — детские игрушки!

— Я никогда не был на задержании... Покажите, как нужно, — предложил исполнитель.

Режиссер счел себя оскорбленным.

— Ты еще будешь меня экзаменовать! — Давыдович взревел перейдя на «ты». — Все, съемка окончена!

Гасли осветительные приборы, Давыдович пил боржом.

— Сева, — позвал он.

Рысцой подбежал Сева.

— Завтра поедешь в МУР и будешь дежурить там с оперативниками, пока не поймешь все тонкости их работы. Понял?

— А как же съемки? На мне площадка.

— На площадке будет твой дружок Певзнер.

— Тонкости работы может подсказать консультант, — сопротивлялся Сева.

— У консультанта глаза милиционера, а у тебя, я хочу надеяться, глаза режиссера.

— У нашего автора сценария — глаза писателя.

— Да. Писателя, который десять лет не выходил со своей дачи. И написал все по старым воспоминаниям!

Севе хотелось спросить, зачем мэтр взялся ставить залежалый сценарий, но тот ответил сам:

— На современную тему ничего лучше не было, но, — Давыдович глотнул минералки из горлышка бутылки и заговорил так, чтобы слышали все на площадке, — мой долг сделать картину на уровне моих лучших фильмов! Ты понял? И не приходи сюда, пока не сделаешь, что я велел. Понял?

Сева понял.


...Они с Вовкой, наверное, облазили весь зоопарк.

Все, что Сева знал о животных, включая анекдоты, он рассказал Тамариному сыну, когда они ну только что не влезали за решетку к зверям.

Мальчик был в восторге, мальчик смеялся и постоянно задирал голову вверх, ожидая от Севы очередной истории.

Тамара наблюдала за их общением со стороны. Ей явно нравился возникший мужской контакт.

Иногда Сева брал тайм-аут, и компания перемещалась к очередному вольеру.

— Хочется мороженого, — просяще бросил Вовка, когда они проходили мимо лотка на колесиках.

— Что за вопрос! — лихо отреагировал Сева и полез в карман за деньгами.

— Не нужно ему мороженое, — тотчас откликнулась Тамара, находясь в тройке шагов от «мужчин».

Сева отмахнулся и вручил вафельный стаканчик пацану.

Пока Вовка, облизывая края стаканчика, созерцал антилоп, Тамара подошла к Севе, отвела в сторону и негромко пояснила:

— У него — гланды.

— Ну и что? У меня тоже были гланды. Нужно закалять и тогда...

— Давай условимся, — перебила Тамара тоном, которым однажды говорила при Севе с поварихой Клашей, — раз и навсегда: если я говорю «нет», значит — «нет».

Она подошла к сыну, взяла из его руки стаканчик, зашвырнула в вольер и приветливо улыбнулась Севе.

Сева выдавил ответную улыбку.

На пруду лебеди уже забирались в домики, когда они вышли к ограде зоопарка, где их поджидал уже знакомый зим.

Сева по-мужски «по петухам» простился с мальчиком.

Тамара посадила сына на заднее сиденье в машину, несколько мгновений стояла, склонясь над ним у открытой двери, и вернулась на тротуар, к Севе.

— Ты ему очень понравился. Знаешь, что он мне сейчас сказал? Он сказал, что хочет быть режиссером!

Тамара поцеловала Севу в щеку и, помахав рукой, укатила.

Через заднее стекло было видно, как активно машет Севе мальчик.

Сева отвечал медленными взмахами.


В темноте милицейского «газика» настороженно блестели умные глаза овчарки. Проводник, державший ее на поводке, задремывал.

— Куда едем? — спросил Сева майора Бичева, единственного оперативника в форме. Остальные в «газике» были в штатском.

— В Сходню. Там рецидивист со своими корешами встречается. Сидели вместе.

— Ну и что здесь противозаконного?

— А то, что он в бегах.

Сева всмотрелся в зарешеченное окошко.

— А зачем сейчас свернули на Маяковку?

— За участковым. Он один знает рецидивиста в лицо.

— Откуда узнали, что он в Сходне? — не унимался Сева.

— От наседки, — уже раздраженно ответил Бичев, — и, вообще, много вопросов задаешь.

Дальше ехали молча.


«Газик» с потушенными фарами затормозил возле такого же милицейского на пригородной улице. Оперативники осторожно высадились из машин и цепочкой побрели по грязной обочине.

Бичев придержал Севу.

— Не лезь вперед.

— Мне нужно все видеть.

— Можешь навсегда ничего не видеть: они с оружием!

Луч карманного фонаря пополз по приоткрытой дощатой двери. На дверном карнизе темного подъезда сидел котенок. Оперативник в треснутых очечках поднял руки, снял котенка с карниза, погладил, отбросил в сторону.

— Отдохни в другом месте, а то могут зашибить. — И исчез в темноте подъезда. За ним — проводник с могучим Райтом и вся группа, которую замыкал майор Бичев.

Прозвучали удары в дверь, выстрелы, собачий рык, и наступила тишина.

Сева понял, что если не войдет сейчас, вообще ничего не увидит.

В комнате под лампой без абажура стояли трое парней со скрученными за спиной руками в окружении оперативников.

Как только Сева переступил порог, он сразу опознал в одном из парней своего давнего знакомого — Вову Нового.

Парни посмотрели на вошедшего, под которым скрипнула половица.

Новый тотчас отреагировал своей улыбочкой.

— Снюхался, падла! Жалко руки повязаны, а то бы я тебя, сучару, порвал!

Объяснять ему что-нибудь было бессмысленно.


Хлопушка «Цена человека».

Герой рассказывал героине у входа в ее частный домик:

— Позвонил я ему из проходной. Подождал. Вижу, выходит лейтенант, спрашивает меня. Я откликнулся, а он мне, мол, по фото он меня другим представлял. Провели меня к комиссару. Ну, рассказал я все, как было, и сказал, что в лагере я каменщиком стал, что хочу дома строить. Комиссар говорит: «Это хорошее дело, особенно нужное сейчас, когда партия переселяет людей из подвалов в отдельные квартиры»...

Героиня напряженно слушала, глаза ее увлажнялись.

—...Ну, поговорил он по телефону с кем надо, встал, пожал мне руку и сказал: «Иди работай, крестник! Строй людям дома!»

— Ты видишь, нужно верить в добро! — говорит сквозь счастливые слезы героиня.

Ефим Давыдович был удручен. Сидел мокрой нахохлившейся птицей под зимним низким небом, с которого сыпалось или летело что-то мокрое.

Мимо его кресла проходили сотрудники, пронося детали обстановки и реквизит — разбирали съемочную площадку. Зная характер шефа, никто не решался нарушить его мрачное безмолвие; лишь директор попытался подступиться, чтобы решить какую-то неотложку, но получил вялую отмашку рукой и ушел со словами «побольше братолюбия».

— Сева, — слабо, даже немощно позвал мэтр. Сева присел на корточки перед его креслом.

— Сева, картина не получается. Я чувствую... такого у меня никогда не было, в моем возрасте сделать слабую картину... ты не представляешь, как обрадуются все эти интеллигентные бездарности... они ждут моего провала. Они всю жизнь завидовали мне. Никакие их теории не заменяют таланта. У меня есть картины, которые переживут и их, и меня, и... тебя... но сейчас я не могу позволить себе остановиться на плохой работе. Я должен подтвердить, кто я, как спортсмен подтверждает свой рекорд... понимаешь?

Мэтр тяжело встал и побрел.

Велюровая шляпа и нераскрытый зонт остались висеть забытыми на спинке кресла.

Сева устремился за шефом, потом вернулся, забрал шляпу и зонт.

Пустое кресло одиноко рисовалось на белизне площадки.

Они медленно, по причине отдышки Давыдовича, поднимались по пандусу, ведущему к хвостовому павильону студии. Мимо заснеженного и нелепого под снегом самолета, оставленного во дворе студии.

Сева нес над непокрытой головой шефа зонтик, а шляпу держал в другой руке…

— И ты должен мне помочь.

Вот этого Сева не понял и поднял на шефа вопрошающий взгляд. Шеф остановился.

— Почему я посылал тебя в МУР? Подумай.

— Вам не хватало конкретности в сценарии...

— Вот! Сценарий нужно лечить на ходу. Твой рассказ, где топят вора, который обокрал своих, я хочу включить как эпизод в картину. Согласен?

— Согласен.

— Деньги за это ты получишь. Но без упоминания твоего имени. Согласен?

Сева молчал.

— Я не хочу тебя ущемлять... но наш сценарист — маститый писатель, можно сказать — классик. И рядом с ним неловко писать тебя в титры. Тем более за один эпизод.

Сева молчал, и шеф сменил тему, двинувшись вдоль натурных декораций.

— Я мечтаю о новой постановке «Ивана Грозного». Ты будешь у меня не вторым режиссером, а сопостановщиком. Это дороже, чем авторство одного эпизода... если, конечно, ты всерьез решил стать режиссером. Согласен на такие условия?

Тяжелая трость Давыдовича врезалась в мягкий грунт.

Сева кивнул не сразу

— Чтобы снимать «Грозного», нужны большие деньги. Их не дадут без решения президиума ЦК... поговори с отцом Тамары. Он обещал мне... напомни...

— Я видел его всего один раз...

— Будешь видеть чаще.

— Возможно, — вынужден был открыться Сева.

— Вот видишь, — понимающе кивнул Давыдович, — давай помогать друг другу. Хочешь Новый год в Доме кино встречать? Бери с собой Тамару, мне дадут лучший стол!

— Не смогу. Пригласили домой... К Тамаре.

— Это серьезно, желаю удачи! — Давыдович энергично протянул руку Севе. — И никаких неопределенностей! О своих намерениях нужно говорить конкретно.


Губан окликнул Севу на улице Горького в том же месте, где раньше произошло знакомство с Галкой.

— Свататься идешь? — хмыкнул он, посмотрев на букет в руках приятеля.

— Предположим, ну? — ощетинился Сева.

— Не торопись. Тише едешь — дальше будешь.

— Тебя не спросил!

— Я и так скажу, — с превосходством ответил Губан, — папашу твоей невесты сняли за крупные злоупотребления!

— Откуда ты знаешь?

— Видел набор в нашей газете. Должно было пойти в сегодняшний номер, но оттуда поступила команда — задержать публикацию...

— Может... отменили? — недоверчиво спросил Сева.

— Не, — ехидно ответил Губан, — всего-навсего отложили. Чтобы не портить народу праздничного новогоднего настроения. Как же так! В руководстве страны — вор! Я думаю, потом имущество его конфискуют... Так что — лопнуло твое благополучие...

Губан рассуждал, придерживая оттопыренные карманы с бутылками портвейна.

Сева, не дослушав, бросился к соседнему телефону-автомату.


Звучали длинные телефонные гудки.

Все окна в высотном доме на Котельнической светились.

Ефим Давыдович готовил себя к встрече Нового года. У трельяжа в спальне выдергивал пинцетом волосы с кончика носа.

Торс борца в крахмальной рубашке на тоненьких голых ногах, в ярком полосатом галстуке. Он с неудовольствием поднял телефонную трубку с прикроватной тумбочки:

— Слушаю... Сева! Ты не вовремя! Что?

Давыдович сел на кровать.

— Откуда узнал? — Он полез в тумбочку за патрончиком с нитроглицерином и положил белый комочек под язык.

— Это точно? — переспросил он, не закрывая приоткрытого рта. — Значит, не зря Вера намекала... это конец моего замысла...

— Печально... — только и смог выдавить Сева на другом конце провода.

— Что тебе печально! — сочувствие взорвало мэтра, — тебе — печально! Для меня это конец мечты о «Грозном»! Печально! Ты женишься. Деньги там есть. Квартира есть. Машина есть. Дача — тоже. Что тебе еще надо!

Монолог шефа был ударом наотмашь. Шеф срывал злобу.

— Мне нужна профессия, которую я полюбил! — В голосе Севы звучали одновременно обида и твердость.

— Будет тебе профессия, — Давыдович понял, что перебрал, и продолжил, как мог, миролюбиво, чтобы отделаться. — Мне тут звонил Лукинский, он хочет делать про Фрунзе. Спрашивал о тебе. Приглашает.

— Кем? — после паузы спросил Сева.

— Ассистентом! А ты хотел — режиссером? Еще сопли не высохли! — Давыдович швырнул трубку и тупо смотрел на свое тройное — в разных поворотах — отражение в трельяже.

Сева подавленно уставился на нелепый в этой ситуации букет.

Из повисшей в руке телефонной трубки неслись гудки.

В такой момент идти в дом с предложением... Там не до него... А вообще-то «до него» там без случившегося?..

Снова возник Губан. Будто подслушал его размышления.

— Если раздумаешь идти к невесте, приходи на Пушкинскую, думаю, будет не скучно. Только мужиков недобор. — Он нацарапал на клочке бумаги адрес и вложил его в чащу букета. — И учти: зять проворовавшегося чиновника в вашем кино никому не нужен. От тебя побегут, как от чумного!

— Отвали! — только и оставалось сказать Севе.

Понуро, с опущенным букетом он брел к Тамариному «начальственному» дому мимо светящихся новогодних витрин с размашистой надписью «С Новым годом!». Мимо веселых прохожих с крохотными елочками.

У подножия памятника Пушкину клубилась новогодняя толчея.

Из-за толстенного дуба, перехваченного златой цепью, появлялся «кот ученый»...

Развернувшись налево, кот сказывал «Сказку о попе и о работнике его Балде».

— От первого щелка подпрыгнул поп до потолка, — с восторгом рассказывал «кот ученый».

Сева недолго простоял в толпе зрителей, жующих горячие булки с сосиской.

Его мало интересовало сказочное шоу или, как оно официально называлось, обозрение. Но слова «от первого щелка подпрыгнул поп до потолка» звучали в ушах всю дорогу к Тамаре.

Недалеко от дома Тамары пришлось огибать изрядный строй людей, так как пересечь его очередники не разрешили, приняв за нахала, желающего протыриться без очереди.

— Одесская кончилась, осталась только краковская! — звучали ему вслед выкрики очередников.

Держа букет перед собой, он открыл дверь Тамариного подъезда, за которой возникла фигура знакомого охранника.

— Никого нет дома! — Охранник не был так же вежлив и обходителен, как тогда, на дне рождения Тамары, сообщая, что Фролов не приедет.

— Как это? Я же звонил час назад, — растерялся Сева.

— Тебе же русским языком говорят: никого нет дома! — И, предвидя следующие вопросы, страж информировал: — Улетели.

— Куда?

— Для тебя — в никуда! — Охранник захлопнул дверь.

Сева оторопело стоял перед входом с нелепо торчащим перед собственным носом букетом, потом сунул его под мышку, сделал несколько неуверенных шагов от двери, остановился, долго смотрел на букет, что-то соображая, тряхнул им, как банным веником, и резко швырнул цветы на заснеженный асфальт.

Из распластанных цветов вывалилась писулька Губана.

Поднял ее, на этот раз внимательно прочитал...

Из заиндевевшего оконца Тамариного подъезда выглядывал охранник.


— Привет! — В квартире на Пушкинской из-за стола ему улыбалась... «шахтинская» Галка.

Он подошел, отдалившись от сопровождающего Губана.

— Какими судьбами? Из Ростова?

— Из Москвы. — И предвкушая его удивление, продолжила с расстановкой: — Я теперь директор фабрики местной промышленности.

— Как? — вырвалось у него.

— Ты помнишь моего партнера... того, в «Поплавке»?

— Да.

— Он сделал. Купил мне место.

— Ты говорила — он из Ростова.

— Он — отовсюду...

— Но ведь ты... это... засвечена на Петровке...

Галка засмеялась:

— На Петровке тоже деньги любят. Садись сюда... — Она подвинула соседний стул ближе к своей стройной ляжке, четко рисовавшейся из-под юбки с чехлом. — Ну, за старый год! Мы живы и даже неплохо его провожаем.

Выпили. Галка активно подкладывала Севе закуски — тот самый дефицит, так искомый в магазинах накануне праздников.

— Миноги хочешь?

После второй рюмки за старый год возник Губан, попытался облапить, но Галка живо отшила:

— Мужик, прекрати работу!

Губан, неловко хихикнув, заглотнул фужер водки и удалился на другой конец стола.

Гости под музыку «Истамбула» запивали проглоченные таблетки кодеина.

Галка вдруг сообщила Севе на ухо планы об их радужном совместном существовании.

— Собиралась тебе звонить. Сразу после Нового года...

— Куда? Я там уже не живу.

— Ну и что? Ты же центровой — тебя в «Национале» каждый знает.

Губан со своего места внимательно, как может только пьянеющий человек, наблюдал за их разговором.

— Пойдешь ко мне на фабрику...

— Ты уже предлагала раньше — завклубом...

— Это в Шахтах, а здесь — выше. Культоргом дирекции.

— У меня интерес на киностудии...

— Ну... я помогу... твоему интересу, переезжай ко мне на квартиру. Поживем... понравится — распишемся?

Внезапно Сева оказался на полу, лежа на спинке своего опрокинутого стула. Над ним стоял Губан и хохотал:

— Будешь помнить, как лезть к чужим бабам!

Сева вскочил, бросился к Губану, но между ними возник быстро отваливший от компании кодеинщиков Андрей Коробов — боксер, чемпион «Спартака» в тяжелом весе.

— Только не здесь! А то мебель переломаете. И кровью зальете паркет. Раздевайтесь до пояса, чтобы рубашки остались в порядке…

Они разделись, побросав одежду на стулья.

— Пошли! — скомандовал Андрей.

Остальные гости не захотели участвовать в аттракционе. Только Галка провожала их взглядом, приподнимаясь со стула.

Медленно спустились с третьего этажа по старой литой лестнице. Губан первым, между ним и Севой — мощная фигура Андрея Коробова.

Вышли на заснеженную улицу.

На тротуаре он развел бойцов, отскочил к Сене и взмахнул рукой:

— Сходитесь!

Они ринулись друг на друга, принялись молотить кулаками носы, скулы, рты...

Пар валил из ноздрей.

Губан не выдержал — он, в отличие от Севы, курил, и дыхалки не хватило, — как был, голый по пояс, убежал домой в «Славянский базар», где жил тогда в огромной коммунальной квартире.

Сева смотрел ему вслед, но победного было мало в его окровавленном лице.

На Спасской башне ударили новогодние куранты.

Галка — «дама сердца» накинула на Севу принесенное пальто.

Он благодарно кивнул и слушал бой часов, успокаивая дыхание.

В простреле между Историческим и Музеем Ленина сияла звезда Спасской башни.


Он с Галкой расположился в «Национале» за уютным столиком у стены.

Мельхиоровый кофейник, такой же молочник, яблочный пай. В общем, то, что мог позволить на свою зарплату Сева.

— Ну и что ты так надолго исчез?

— Проклятое кино засасывает! — отшутился Сева.

— Смотри, не потони.

— Тебя позову спасать!

— Всегда готова. Я ведь не зря тебе тогда предлагала... Переезжай ко мне.

— Учту предложение...

— А я, пока тебя не было, новый гарнитур купила. Чешский — «У-300».

Севе от этой новости сразу стало скучно, и он не поддержал разговора, но Галка взяла инициативу на себя:

— Этот гарнитур продают только по записи, но за двести сверху мне быстро достали и даже сами привезли!

Сева по-прежнему молчал.

— Так что сегодня у меня обмоем покупку, — тарахтела она.

— У нас завтра с шести — съемка.

— Ну и что? Одну ночь не поспишь. Ничего с тобой не случится!

Сева, чтобы уйти от ответа, с видимым желанием проглотил кусок пая.

— Давай закажем еще... Ну, поесть чего-нибудь, — предложила Галка, заметив аппетит Севы.

— Ты хочешь есть? — уточнил Сева.

— Нет. Для тебя. У меня с деньгами порядок.

— У меня сегодня тоже.

— Тебе в кино стали много платить? — засмеялась Галка.

— Нет. Получил случайно. За один эпизод... как автор.

В этот миг официантка поставила на стол блюдце, на котором красовался фужер портвейна, а под ним — записка.

— От кого? — естественно поинтересовался Сева.

— Просили не говорить. — Официантка ушла.

Сева развернул записку и пробежал корявый нетрезвый почерк:

«Не вышло с начальственной дочкой — живешь альфонсом у бывшей проститутки! Вот и все твои принципы!»

Он поискал глазами Губана.

Тот был уже на выходе и, перехватив взгляд Севы, издевательски помахал рукой.

Пока Сева решал, где бить оскорбителя, Губан смылся.

Галка тоже прочитала послание.

— Ты расстроился?

— Приятного мало, когда тебя считают альфонсом.

— Да плевать, кто как считает. Главное, что ты сам знаешь про себя.

— Про себя я еще не все знаю, — с сожалением заключил Сева.

— Узнаешь, какие твои годы! — ободрила Галка.


Ночь он провел у Галки.

У разложенного широко дивана «У-300» стоял журнальный столик с бутылками шампанского.

Они с бокалами в руках, раздетые, лежали на смятых простынях и слушали армстронговское «Сесибо», подперев головы диванными подушками.


Популярная мелодия еще звучала в ушах, когда он вышел из подъезда и наткнулся на парня, сидевшего на объемистом фибровом чемодане.

Обошел было его, но что-то заставило обернуться...

У подъезда ждал кого-то Вася Завирюха, его флотский товарищ, из Запорожья. В темных очках.

— Завирюха?

«Флотский товарищ» поднялся. Снял очки.

— Севка, ты?

— Я. Ты что — не видишь?

— Никого не вижу.

— Как? — только теперь Сева обратил внимание на мутные зрачки Завирюхи.

— А вот так. Помнишь, как на флоте «стеол» из откатников пили?

— Еще бы.

— Ну вот, демобилизовался. А потом стал видеть плохо. Я же писал тебе... ты, правда, не ответил...

— Я... Не думал, что так серьезно... — пытался оправдаться Сева, — я тоже «стеол» пил... — Ему не нужно было напрягать память, чтобы вспомнить их флотские выпивки.

— Значит, мне больше досталось, — невесело усмехнулся Завирюха, — а теперь — потеря зрения 90 процентов на оба глаза.

— Лечиться приехал?

— Если получится... тут у вас какой-то Гельмгольц есть. По глазам. Но к нему мне самому не пробиться...

Сева молчал, понимая, что кореш ждет поддержки. А откуда ее взять, эту поддержку, когда у него с Давыдовичем...

Завирюха будто чуял направление его размышления и подтолкнул:

— Ты у знаменитости работаешь! У народного артиста. Может, он порадеет. Поможешь?

— Попытаюсь, — не сразу ответил Сева, — я... Попытаюсь... Как ты меня нашел?

— Ты же писал, что ходишь в «Националь». Ну, с вокзала меня туда вечером и подвезли. Швейцар дал адрес твоей бабы... Сказал: «Она у нас человек известный».

Сева помрачнел.

— Вась, ты с вечера здесь сидишь?.. — Он попытался замять возникшую неловкость.

— Ну да, а что вас ночью беспокоить...

— Поднялся бы...

— Я же знал, что ты с бабой...

— Сейчас я позвоню на студию. Скажу, что не буду сегодня. — Сева устремился в подъезд.

— Стой. Это тебе. В грелке — самогон, а здесь — сало, — Вася Завирюха протянул грелку и сало в белой тряпице, — все наше, запорожское!


Последний объект снимали в тюрьме.

В Пресненской пересылке.

Площадкой руководил Певзнер.

— Машины идут одна за другой, дистанция — максимум три метра! — кричал он в мегафон. — Вадим, так годится? — спросил он у оператора.

Вадим, глядя в визир съемочной камеры, одобрил:

— Годится, но не реже...

— Где Севка? — спросил тотчас, как появился, Ефим Давыдович.

Певзнер молчал.

— Я спросил: где Севка? Ты плохо слышишь?

Певзнер уткнулся взглядом в раструб мегафона.

— Что ты молчишь, как уркан на допросе? — наседал Давыдович.

— Он... У врачей... звонил.

— Молочные зубки зашатались? Или молодежный триппер прорезался?

— Его диагноза я не знаю.

— Зато я знаю. Он решил, что ему все позволено! Но сегодня для него — не то время! Мы здесь дышим смрадом этих стен, а он гуляет! Я ему разъясню, что незаменимых нет! Певзнер! Ты, кажется, претендуешь на роль второго режиссера? Ну командуй! Покажи, на что ты способен!

Певзнер недолго колебался.

— По местам! — неистово прокричал он. — Генеральная репетиция! Машины, пошли!

Ефим Давыдович с удовлетворением наблюдал движение в кадре.


Хлопушка «Цена человека».

На фоне тюремной стены затылок героини Эллы. Внезапно она поворачивается, смотрит прямо в камеру и почти кричит:

— Пустите, пустите меня к нему! Он должен знать, что о нем кто-то думает! — Она проглотила слезы и уже шепотом произнесла: — Что кто-то помнит! Помнит!


В белом халате, накинутом на плечи поверх флотской суконки, Сева разговаривал с Васей Завирюхой у окна в коридоре больницы.

— Меня смотрел академик. Сказал, что будет думать, что со мной делать, — доложил Завирюха грустно.

— Даст бог, тебе повезет...

— Я не знаю, что мне даст бог, но тебе — уже спасибо. Без тебя я бы года три ждал сюда места.

— Просто случай... Улучил момент, когда секретарша повисла на телефоне, и рванул прямо в кабинет к академику. Ну а он тоже когда-то служил на флоте, — пояснил Сева причину успеха своей «акции».

— И никакого звонка или письма от твоего народного артиста не было? — недоверчиво уточнил Вася.

— Я к нему не обращался.

— Почему?

— Надоело ходить на коротком поводке! Хочется самому хоть что-то сделать!

Давыдович, восседая в брезентовом кресле, привычно спрашивал оператора:

— Проекция на рисунок стены есть?

— Есть, — успокаивал Вадим.

— Еще дубль для гарантии.

— Тогда перезарядка.

Сева появился перед креслом шефа.

Тот смерил его насмешливым взглядом.

— Осчастливил нас! Явился, наконец, на работу!

— У меня была серьезная причина.

— Слышите, — Давыдович встал с кресла и говорил, чтобы слышала вся группа, — у него — серьезная причина, чтобы не являться на съемку! Да я из-за съемки опоздал на собственную свадьбу! Если есть дела важнее съемки — лучше не работать в кино!

Сева протянул шефу лист бумаги.

— Что это?

— Заявление.

— Решил общаться со мной при помощи бумажек?

— Могу сказать и устно. — Сева старался говорить спокойно..

— Сделай одолжение...

— Ухожу.

— Бросаешь картину?

— Почему бросаю... сегодня — последний съемочный день.

— А если досъемки?

— У вас есть Певзнер.

— Да, пригрел змею у сердца. — Давыдович опустился в кресло.

— Мне нужно готовиться.

— Поступаешь в институт?

— Да.

— В какой?

— Мой секрет.

— На режиссуру?

Сева кивнул.

— И не просишь меня помочь?

Сева молчал.

Съемочная группа от осветителя до главного оператора ждала его ответа.

— Салагу, — шеф издевательски произнес это словечко морского жаргона, — гордыня заела?

— Попробую сам.

— Ты не поступишь, — Давыдович сощурил глаза, — без моей помощи.

— Ну тогда мне в режиссуре и делать нечего.

— Режиссером может быть каждый, кто не доказал обратного! — Шеф открыл паркеровскую ручку, подписал заявление и протянул листок Севе. — Провалишься, придешь проситься ко мне — не возьму!


За мутным окном тамбура волочились без листвы унылые рощи Подмосковья. На подъеме вагон тряхнуло, и кто-то больно саданул Севу. Он обернулся и увидал спину соседа по тамбуру, а через его плечо — угол газеты с портретом Ефима Давыдовича в траурной рамке. Стучали колеса на стыках...


Другая актриса, никак не похожая на Эллу, кричит в камеру уже снятые прежде реплики:

— Пустите меня к нему! Он должен знать, что о нем кто-то думает! Что кто-то помнит, помнит!

— А почему героиня другая? — шепотом спросил Сева у Зиновия на той же самой съемочной площадке, где происходил последний разговор с Давыдовичем.

— У них теперь все другое! — развел ладони Певзнер, обвешанный мегафонами.

У камеры, рядом с оператором Вадимом, сидели в одинаковых креслах рядышком новые режиссеры.

— Твое мнение? — Низкорослый брюнет — режиссер энергического склада — обратился к своему раздумчивому коллеге с бородкой.

— Думаю, еще дубль...

— Еще дубль, — скомандовал энергический, — мотор!

Появилась хлопушка «Цена человека».


—Стоп! — Энергический заметил Севу. — А почему посторонние на площадке?

Сева, сжав челюсти, развернулся и зашагал мимо внушительной шеренги осветительных приборов, а вдогонку ему неслась песня «Здравствуй, столица, здравствуй, Москва...».

Загрузка...