II

В два часа ночи приехали в Поворино.

В третьем классе вокзала были забиты двери: шел ремонт. В первом — все диваны и стулья были заняты спящими. Егор с отцом остались на платформе. Они с удобством поместились на тачке. Поглядывая в небо, начинавшее бледнеть, Егор слышал голос батюшки, бунтовавшего в первом классе:

— Что ж такое, что дамское отделение? Во-первых, я — священник, а во-вторых, кроме моей жены, там никого нет.

Воздух был почти тепел. Легкая примесь вокзальной вони плавала в нем, и носился тихий говор каких-то переселенцев, возвращавшихся из Сибири, да густое храпение кубанских казаков-богомольцев. Прошел раза два по платформе величественный жандарм, перегнал кого-то с одного места на другое — для порядка — и ушел, громко звеня шпорами. Потом пришел поезд с пустыми красными вагонами, немного постоял и ушел, гремя, стуча, лязгая, словно ему нравилось мешать спать лежавшим на платформе людям.

Егор так и не заснул. И отец не спал: он сидел на тачке и дремал. Занималась заря. Вышел сторож в синей, засаленной блузе и в валенках и зазвонил в небольшой колокол, висевший у дверей. Хохол, спавший около дверей, испуганно вскочил на ноги.

— Кто-то подшутил, — сказал он сонным голосом, с недоумением оглядываясь кругом.

— А что? — спросил отец Егора.

— Да над самым ухом звону дал…

Пришел еще поезд — товаро-пассажирский. Отец Егора засуетился было, хотел садиться, но предварительно обратился к жандарму. Жандарм сначала отвернулся и зевнул, потом, оглянувшись на вопрошавшего, заметил знак отличия на его груди и стал любезнее.

— Вам по какому классу? — спросил он.

— По третьему.

— Это товаро-пассажирский. Видите — все четвертого класса вагоны. А вы садитесь на почтовый.

— А не знаете, когда почтовый будет?

— Никогда так не спрашивайте: «не знаете»… Конечно, знаю. В девять часов придет.

И жандарм величественно ушел с платформы.

Пришлось дожидаться почтового поезда. Взошло солнце. Зашевелился на платформе и в вокзале народ, загремели чайниками, посудой. Вышел на платформу батюшка с книгой, и около него собралась толпа. Он сидел на лавочке без шляпы, на самом припеке, и что-то читал вслух. Старый кубанец в черкеске, в грубых черевичках и толстых белых чулках стоял без шапки, ближе всех, высокий, тонкий и не совсем складный. На его рябом болезненно-бледном лице с мелкими чертами и с редкой бородой выражалось благоговение непонимающего, но верующего человека. Позади его стоял небольшой и неуклюжий подросток с бельмом на глазу и тупо дремал. Хохлы-переселенцы глядели прямо в рот чтецу. Умиленно подперши щеки руками, стояли женщины и сокрушенно вздыхали… Каялись ли они в каких грехах или вспоминали что-нибудь грустное?.. Станционные рабочие в синих блузах подходили к толпе, останавливались на минутку и, посмотревши с любопытством на слушателей и чтеца, уходили прочь. А батюшка своим звонким, немного сиплым голосом читал с увлечением одну назидательную историю за другой. Они были все очень похожи одна на другую. Егор подошел и прослушал, как крестьяне одной деревни вышли с крестным ходом против «червя» и как после этого налетели грачи и поклевали его.

Приходила два раза матушка и звала о. Михаила пить чай. Он отвечал: «Сейчас, мать», — и продолжал читать. Во второй раз матушка долго-долго стояла, ожидая о. Михаила и прислушиваясь к его уже уставшему, иногда спотыкавшемуся голосу. Потом, не дождавшись, пошла, несколько раздосадованная, и сказала:

— Это уж крайности…

Отец Егора тоже постоял, послушал и вздохнул.

— Пойдем, чадушка, чай пить, — сказал он голосом сознающего свою греховность человека.

Они отошли и сели в нескольких шагах. Был слышен лишь голос о. Михаила, но слова доходили неразборчиво. По спинам людей, стоявших в толпе, припекаемой солнцем, видно было желание уловить и понять смысл читаемого, и какие-то грустные и неясные мысли бродили, видимо, в этих обнаженных и покрытых головах и объединяли толпу.

— О-о-о, Господи Исусе Христе… — вздохнул кто-то громко и тяжело позади Егора, за тачкой.

Он оглянулся. Слепой казак с окладистой бородой, красавец, в папахе и башлыке, сидел в короткой тени, падавшей от дверей залы первого класса. Неподвижный, безмолвный, могуче сложенный, стройно перехваченный поясом с светлыми металлическими бляхами, он смотрел перед собой вниз своими темными очами, и какая-то тяжелая, неотвязная, глубокая дума застыла на его красивом, безнадежно-грустном лице. Подросток-кубанец, уставши слушать неутомимого о. Михаила, подошел к нему и сел рядом.

— Ван, ты? — спросил слепой казак. — Я.

— Де був?

— А на базаре.

— Хорош базар?

— Ни. Базару всего один воз, а станица — шесть чи семь хат… Священника слыхал? — прибавил Ван, помолчав. — Читает… Все, говорит, помрем, грешные.

— Помрем — заховают, — сказал равнодушно слепой казак. — Как Бог… С Богом драться, что ль, будешь? С Богом драться не будешь… Как говорится — знаешь? — нынче жив, а завтра что Бог даст…

В 9 часов 45 минут поехали дальше и часа через три снова пересаживались — в Балашове. Было жарко. Богомольцы метались по платформе, ища кипятку, а их гоняли из третьего класса в четвертый, а где был четвертый — никто не знал. Поезд стоял тут два часа, и в вагонах была неимоверная теснота. О. Михаил, около которого держались Егор с отцом, бунтовал, грозил жалобной книгой, усовещевал и добился все-таки того, что ему для матушки очистили одну длинную лавку, а на другой занял место он сам и Егор с отцом. Потом пришел и сел с самого края какой-то небольшой, грязный старичок, вроде юродивого, босой, в подряснике и подштанниках, с длинными волосами, с добрым испуганным лицом.

Но вошел кондуктор и весело крикнул:

— Ну, отче, под эту лавку!..

И старичок в подряснике вместе с своей котомкой беспрекословно пополз под ту лавку, на которой сидел Егор.

— А вы — в отхожее! — сказал кондуктор в соседнем купе, и несколько человек пошли по его указанию.

И хоть ехать тесно было, но интересно. О. Михаил не переставал рассуждать, поучать, повествовать. Егор ходил за ним на своих костыликах всюду. Теперь он симпатизировал ему даже больше, чем матушке, хотя последняя и давала ему какие-то вкусные белые, сдобные сухарики и поила чаем. Но Егору всегда было досадно, когда матушка останавливала ораторский пыл о. Михаила, якобы из опасения, что он может прозевать поезд, — а о. Михаил почти на всех больших станциях выступал с своей назидательной книжечкой «Друг народа» и собирал около себя толпу. Иногда даже жандармы, — хотя очень деликатно, — вмешивались и убедительно просили чтеца и его слушателей не мешать движению на платформе.

И в вагоне неугомонный о. Михаил не мог сидеть молча. Он не в силах был удержать своего проповеднического пыла и всегда находил слушателей, которых можно было наставить и просветить.

— Священное Писание, — говорил он поучительным тоном, — должно читать совсем иначе, чем обыкновенно читают, и каждый раз будешь узнавать все новое. Да. Я про себя скажу. Учился в гимназии, — наукам светским, — и не плохо учился… Даже стихи мог сочинять… Но при этом имел пристрастие к Св. Писанию и пел каждый день по кафизме, а читал по нескольку глав из Евангелия… И удалялся в уединенные места — пил из родничка холодную воду, пел… тогда у меня сформировался недурной баритон. И стало посещать меня по временам умиленное настроение… Как бы вам сказать? Восторг перед Богом, ясность такая… радость о всех ранах, болезнях, о благах и красоте мироздания Господня… Сердце, бывало, так и ширится, так и жаждет возлюбить всех и вся… каждое живое существо… каждую козявочку и былинку… И падал я без чувств, и било меня всего в конвульсиях… Но это было блаженное состояние… И слышался мне как бы голос, — откуда, как, — не знаю… Это был необычайный голос… чудный… без звуков, а проникал все существо. Что говорил, как, какими словами, — этого передать я никогда бы не мог… Но одно я понимал: звал он меня ко Господу — служить ему единому… Обращался я к священникам за советом, двух прозорливцев спрашивал: один — слепец, а другой — болящий. Посоветовали мне они в духовные учиться. Прозорливец-болящий сказал: «Ты будешь пострижен на Афоне в монахи. Но все-таки ты женись и иди в священники…»

Егор вдруг почувствовал, что между его свесившихся ног вылезает что-то из-под лавки. Он глянул. Зелено-седая голова старика в подряснике шевелилась, как какое-то невиданное чудище, а за нею с усилием выползало и все старое тело. Было и страшно, и смешно смотреть.

— Старым костям-то трошки и больно, — сказал старик, усаживаясь на полу между лавок, — все позатекло…

— Повременил бы, дедушка. Контроль еще не проходил, — сказал отец Егора.

— Ничего, милый… Я тогда как-нибудь… успею авось… Мне даже желательно послушать… Любопытен я на это… Вот вы, батюшка, говорите: на Афоне… Я там был. И на старом, и на новом… На старом — вот где истинное благочестие!..

— Да, дедушка, это верно, — согласился о. Михаил…

— Я и в Русалиме был, — продолжал старик, — Хорош и Русалим, конешно, там стопы Господни, а мы, грешные, по ним ходим… Но дико там нашему брату: турок, арап, греки… Дюже жадны, греки-то… А на старом Афоне — тут святость дюже хорошая…

— Что же, батюшка, рассчитываете — так и будет насчет монастыря? — спросил отец Егора, возвращаясь к прерванному рассказу о. Михаила.

— Верю, — сказал о. Михаил, — твердо верю. Мне более по душе где-нибудь в монастыре священствовать: люблю служить… алтарь, тихое пение, сосредоточенную молитву… так бы служил, не переставая… А для мирян это не всегда того… подходяще… Но люблю я и мирян: народ добрый, мягкий. Дети наипаче.

Матушка вздохнула и сказала:

— Ты бы узнал, отец, на какой станции кипяточку-то можно набрать.

— Ну-ну, спрошу, спрошу, — сказал о. Михаил, неохотно выходя из своего приподнятого настроения.

— У меня в приходе, — прибавил он после значительной паузы, — есть также некоторые прозорливцы… сподобились различных видений… Одному мужику во время водосвятия голубь три раза садился на голову…

Старичок в подряснике нетерпеливо завозился… Лицо его странно сморщилось, точно он хотел засмеяться или заплакать.

— Вот вы, батюшка, верно сказали: мужичку благость Господня послана… Господь выбирает себе не из богатых да сильных, а самого что ни есть простеющего звания…

— Справедливо, дед, справедливо, — вздохнул о. Михаил.

— Вот я слыхал: одна старуха из Арзамаса заблудилась в пещерах киевских… Три года ходила! Через три года в старом Русалиме вышла. Как уж ее Господь сподобил… Через три-то года, — продолжал старик, оглядываясь кругом, — вошли, стало быть, монахи в пещеру, идут со свечами, вот и она на свечки идет. Передний и говорит: «Стой, остановись, кто ты такой?» — Она остановилась. «Сотвори молитву». Сотворила молитву. «Сотвори другую!» Сотворила. «Ну, стой тут, на месте!» Вышли они из пещеры, сказали старшим монахам. Старшие монахи сказали архимандриту. Архимандрит архирею доложил… Вошли в пещеру — потом вывели ее на воздух. За три года мохом покрылась, позеленела вся. Воздухом венуло на нее — она враз и кончилась… Да. Так любезничали дюже узнать, чем она питалась? Потрошили. Разрезали нутренность, живот, кишки. Одна земля в кишках…

Старичок посмотрел, сколько мог, вверх, на своих слушателей и повозился на месте, желая сесть поудобнее.

— Ну, хоронили-то ее дюже хорошо!.. — закончил он радостно. — Так хоронили… Сколько архиреев было… Дюже хороший похорон был по ней…

— Ваши билеты, господа, приготовьте! — раздался в конце вагона громкий голос кондуктора.

Старичок невероятно быстро юркнул под лавку, не договорив о похоронах.

Когда прошел контроль, он снова вылез из-под лавки, сел на полу и скоро завладел вниманием большинства пассажиров, сидевших по соседству. Словоохотлив и красноречив был о. Михаил, но старик-странник был еще красноречивее, и рассказ его лился неудержимым потоком.

— В Киеве я шесть раз был, — повествовал он. — Пение дюже хорошее! Все — партесное… «Господи помилуй» запоют, так аж душу пронзят… У Сергия Троицы три раза был. Два раза в новом Русалиме. Ну, лучше нет — у Сергия Троицы. Там одно панукадило, — мериканец представил, — теперь стоит этих трех монастырей. Золота на ней!.. Как свет зажгут — такая светлость! Дюже ха-рошая светлость-то…

— А в Сарове был? — полюбопытствовал о. Михаил.

— У о. Серафима? Четыре раза был. Там такой порядок: вот вас пять человек, сложитесь промежду собой по четвертач-ку, обеденку отслужите. После обедни пойдешь к хресту. «Батюшка, благословите к о. Серафиму приложиться»… Так-то вот будут царские врата (старик распланировал руками), а так-то вот гроб его… в пещерах. Тепленький лежит! И ручки, и ножки… голову лишь не видать, а то весь тепленький. И Сергий Троица лежит, на щечках у него — румянец, а сам — аж горячий весь…

Вы вот в Пензе будете — загляньте в губернию. Хорошо поправилась она за последние года!.. Там, коль поимеете усердие, к о. Акентию… под престолом лежит. Тоже чудеса являл: слепого одного с глазами сделал, хромого с ногами. Во сне губернатору являлся и говорит: «Вы, — говорит, — если хотите, чтоб я явился, уничтожьте скверу от собора». А сквера — это, стало быть, сады разведены, а в садах музыка всякая, лавки торгуют, статуй стоит и прочее, стало быть. «Уничтожьте, — говорит, — скверу, я вам явлюсь»… Ну, а нони ишшо с боку, от Московской, развели сады. От этого самого — прежде о. Акентий теплый был, а теперь гроб потемнел и плесень уже пошла. Стало быть, ушел оттуда… А то мог бы явиться вполне…

Загрузка...