VII

Солнце уже свернуло с полудня, когда Егор с отцом вышли снова из монастыря. Было жарко. У Егора болела голова. Они остановились около лавочки с картинами и купили две маленьких иконки о. Серафима. Тут они встретили Алексея и оба обрадовались ему чрезвычайно, точно родному. Вспотевшее и запыленное лицо его тоже засияло радостной улыбкой.

— Откуда? — спросил отец.

— У источника святого был. Вот где миру!

— А теперь?

— Теперь туда, в энти бараки. Думаю — в энти. Городок — ну его к Богу!.. Надо места добиться, а то надоело таскать все на себе… Просто — плечи как отрезало. А вы?

— Да мы сами не знаем.

— В церквах были?

— Помолились у одной.

— Святые места видали?

— Могилку… осмотрели.

— А келью?

— Келью — нет. А где она?

— Эх вы, народы! — воскликнул Алексей с сожалением и покачал головой: — Ну, вот что, давайте ваши сумки — донесу и к месту определю — там…

Алексей махнул рукой в пространство.

— А вы сейчас прямым трактом — к святому источнику. Не мешает выпить святой водицы… исцелиться…

Отец Егора с готовностью передал свою ношу Алексею.

— Ну, с Богом! — напутствовал он их, показывая дорогу. — Егорушка, бодрым шагом! По-кавалерийски! Смотри у меня, чтобы назад без костылей! Святому отдай костылики… Ну, дай Господи…

Он еще что-то говорил им вслед, но за народом уже не было слышно. Они спустились с насыпи и пошли по новой, пыльной, хорошо устроенной дороге с свежеобритыми глинистыми берегами, над узенькой зеленой речкой. Толпы народа шли туда и обратно и по дороге, и по лесным тропам, вьющимся вверху, над яром. Здесь было царство больных, калек, нищих, людей, просящих подаяния, взывающих к щедротам мира сего. Все они выкликали, громогласно пели, читали что-то, и под ярким, палящим солнцем, в пыли, среди этого суетливого, поспешного и сосредоточенно-серьезного движения, это скопление нищеты, грязи, физической уродливости производило такое впечатление, как будто здесь нарочно собралось все, что есть самого ненормального, гадкого, отвратительно-зловонного, нечистого, возбуждающего содрогание ужасными болезнями и несчастием… и здоровый человек, как бы он ни был удручен нуждой, заботами и горем, невольно останавливался перед этой бездной непонятного несчастия и, вглядевшись, чувствовал себя богачом и счастливцем…

Звуки говора и выкликаний были здесь свободнее, громче, чем в монастыре, и разнообразнее. Вот лохматый человек с бельмом на глазу, сбычившись, поет диким голосом какой-то тропарь и держит перед собой руку ковшом… Вот, поджав тонкие, голые выше колен ноги, громогласно читает псалтырь какой-то растерзанный, почти голый человек с болячками на лице, с облезшей головой и бородой. Загорелая, с обветренным лицом молодая женщина симулирует сумасшедшую: она сидит на коленях в тени куста и то смеется дробным смехом, то бормочет, то крутит головой и вдруг роняет ее себе в колени с искусством акробата.

Около нее останавливаются прохожие, глядят с недоумением. Вырастает толпа. Какая-то старуха участливо спрашивает:

— Ты чего?

Но женщина молчит, уткнувшись лицом в ладони. Молчит и стоящая вокруг нее толпа. Что-то загадочное, исполненное таинственного ужаса, медленно подымается из-за спин и объемлет всех темным облаком неизвестности.

— Ты откель? — спрашивает робкий голос.

Глубокое молчание. Дикое пение тропаря вырастает вдруг над толпой, быстро и нелепо проносится в сторону, затем падает.

— Больна, что ль?

— Голова… голова моя, — бормочет женщина тихо, почти невнятно, — болит голова… я не хочу… хлебушки нет… есть нечего…

И она опять быстро роняет лицо в ладони.

Ей подают медные, темные монетки и отходят в недоумении. Таинственный ужас перед невнятным, бессмысленным бормотанием еще сквозит на лицах. А женщина быстро и ловко прячет деньги в карман и опять бормочет, смеется, крутит головой и роняет ее в колени…

Егор медленно и тяжело идет за отцом дальше. Кружится голова, томит жажда, кровь стучит в висках. Пение доносится издали, стройное, согласное, красивое, хотя несколько однообразное. Повторяющийся мотив вьется и плещет в горячем, пыльном, душном воздухе, и жалобно-покорные, безнадежно молящие и монотонные, как пустыня, звуки то плывут навстречу, приближаются и вырастают, — хорошо спевшиеся голоса сплетаются, льются вместе и развиваются, — то отступают вдаль, тихие, полусонные, замирающие… Вот и они, сами певцы. Их пять человек: две женщины и трое кудластых мужиков без шапок. Все трое слепы, один — хромой, два — убогих. У всех деревянная чашечка в руках и огромные сумки грубого рядна через плечо.

— И-о-он мо-лит-ся Бо-гу сы-ы-ы сле-за-э-э-ми… — ровным басом ведет фланговый слепец, согнув шею и вытянувши вперед кудластую, непокрытую голову.

— И-о-он вя-ли-кие по-кло-э-ны ис-пра-вля-а-е… — мягкими тенорами грустно говорят два других слепца, крутя в такт головами и глядя перед собой темными, невидящими очами. Женские голоса, не произнося слов, присоединяются то разом, то поочередно, и звуки тогда свиваются в красивую гирлянду и изумляют слушателей своим сурово-аскетическим рассказом, напоминая о бренности жизни, о краткости и быстротечности счастья, об ином, неведомом мире, чреватом муками и ответственностью, о безнадежном однообразии вечности…

Слушатели останавливаются, охотно бросают деньги в чашечки слепцов. Какая-то тощая старушка умиленно и скорбно качает головой, всплескивает руками на своей тощей груди и затем поспешно вывязывает из платочка медную монету. Проезжает верхом урядник с воинственным видом. Взглянув на толпу и на слепцов, он делает вдруг строгое лицо и кричит:

— Ну, вы, купцы, купцы… Будет! Опять торг завели…

— Да что ж мы… чем помешали? — говорит, остановившись, фланговый слепец.

— Будет — сказано! Кончено!.. Чтобы никак!.. — строго повторил урядник и, погрозив очами несколько мгновений, удалился.

— Черт… помешали ему… — говорит слепец и, переждав, пока урядник, по его расчету, отъехал, он запел опять.

— Пойдем, чадушко, а то припозднимся, — сказал отец Егору, и они двинулись дальше.

Два раза они останавливались около колодцев и пили воду из общего ковша. Приходилось долго ждать очереди, потому что люди не только пили, но и мочили себе головы, а вода с них стекала в колодец. Вода была свежая, чистая, прозрачная, и на дне колодца виднелись медные монеты, которые бросали туда богомольцы.

Вот опять толпа. И опять отец с Егором подошли взглянуть, не чудо ли. Они все время ждали чуда, страстно мечтали о нем, хотели увидеть исцеленных, хотели верить и верили верою робких, колеблющихся людей… Первый же осязательный факт раздул бы эту веру в яркий пламень, и они искали чуда, искали исцеленных с тревогой и жаждой алчущих и обделенных судьбой людей.

В центре толпы видно было иеромонаха, беседующего с тощей, вороватого вида женщиной с полуобнаженной грудью. Егор с отцом протискались поближе. Около женщины стояла тележка, а в тележке лежало странное, полуживое существо — дряблое, полусгнившее, грязное тело, в грязных кумачных лохмотьях. Вместо лица у этого человеческого подобия была одна сплошная глубокая язва. Узкий загаженный лоб, почти голый череп и подбородок, на котором торчали кустики грязных, пыльных волос… В промежутке между лбом и подбородком, в черном широком отверстии, болтался язык.

Звякали монетки, падая в деревянную чашку, стоявшую в тележке. При этом звуке рука человека, не подававшего признаков жизни, конвульсивно двигалась, сжав в кучку пальцы, язык бормотал что-то невнятное, непохожее, на человеческие звуки, и это невнятное бормотание било в сердце нестерпимыми ударами жалости и отвращения…

— Давно он так? — спрашивал иеромонах у женщины, выбиравшей из чашечки деньги, когда их накоплялось там много.

Она запахнула свою тощую, плохо прикрытую платком грудь и сказала:

— Попортился-то? Годов одиннадцать.

— Он тебе родственник, что ль?

— Нет, милый… сосед. Сосед он мне. Из одной деревни мы. И энтот вон тоже из нашей деревни.

Рядом, в другой тележке, лежало неподвижно, не подавая признаков жизни, еще маленькое существо, сгорбившееся, все покрытое струпьями и гнойными язвами от головы до ног.

Женщина приподняла грязную тряпицу, которой прикрыто было от мух лицо этого человека, достигшего «предела скорби». При виде гнойных болячек по всему лицу и белых наростов на редких волосах Егор почувствовал внезапную тошноту и задрожал вдруг мелкой дрожью. Иеромонах сокрушенно покачал головой, а толпа разом тяжело вздохнула.

— Пойдем, — сказал Егор отцу, безмолвно смотревшему на этих несчастных.

И уходя, они слышали, как женщина с распахнутой грудью говорила иеромонаху:

— Сорок один год… женатый…

У Егора кружилась голова и мутно было в глазах. Жилки на висках бились сильнее, и в ушах звенело и шуршало что-то бесформенное и беспредельное… Пот лился ручьями, попадал в глаза; соленая влага резко раздражала их и вызывала слезы.

— Батюня! я устал… давай сядем где-нибудь, — сказал Егор, готовясь захныкать.

— Некогда сидеть, чадушко, — возразил отец. — Иди-ка я тебя понесу…

Он взял Егора на руки и понес. Но Егор чувствовал, что отцу тяжело — он и без того утомился духотой, зноем и долгим хождением. Пот лил с него ручьями. Не только рубаха, но и пиджак на спине были мокры. А раскаленное солнце беспощадно жгло своими прямыми лучами и землю, и лес, и людей. Тени были коротки и душны, и пыль, поднявшаяся и остановившаяся в знойном воздухе, казалось, еще больше накаляла его… Толпы теснились у колодцев, тянулись руками к ковшам, жадно хватались за них, расплескивали воду, наливали ее в чайники, в бутылки, пили, мочили головы, умывались, бросали грязные, темные монеты в колодцы, молились на иконы, поставленные около них, истово крестясь и впиваясь в них неподвижным взором… Много скорбных молений возносилось тут к небу…

Опять какие-то странные звуки стали доноситься издали. Кто-то стонал и причитал, звонко, настойчиво, неотступно причитал… Эхо векового соснового бора, близко подошедшего к речке с обеих сторон, отражало и усиливало этот ритмический стон. Сквозь ровный и мерный поток этих причитаний, плывших поверх людского говора и смутного шума движущейся толпы, прорывался по временам громкий и дикий вскрик, и эхо, повторяя его, придавало ему неистово-дикие, удивительные оттенки, точно это кричал человек, моливший в последние минуты жизни о спасении…

Вот они ближе, эти громкие вскрики, это звонкое причитание.

Впереди, в одной рубахе — когда-то красной, а теперь от грязи оранжевой, — полз человек с маленькой клинообразной головой и с провалившимся носом. Голые сухие ноги его были уродливо сплетены между собою, и он подвигался вперед при помощи рук, как бы двигался на полозьях. За ним шел слепой человек с острыми чертами лица, белокурый, со свесившимися на лоб волосами. Позади два мальчугана везли трехколесную тележку, в которой, прикрытый рогожами, лежал пожилой безногий человек, весь кишевший паразитами, лежал неподвижно, с закрытыми глазами, без признаков жизни.

Слепец, обливаясь потом, причитал звонким, приятным голосом:

От-цы на-ши, ма-а-те-ри… До-бры-е пи-та-а-те-ли… По-а-ма-ги-те, ба-тюш-ки… По-а-ма-ги-те, ма-а-туш-ки… За свои-и гы-лаз-ки, о-чи… За сво-и вы руч-ки, но-о-ж-ки…

В его певучем, мягком речитативе слышались вздохи, всхлипывания… В иных местах как будто кто-то рыдал в бесконечной скорби, о которой с таким чувством и уменьем рассказывал этот слепец людям здоровым, счастливым своим здоровьем, возможностью свободно двигаться, работать, видеть белый свет и весь прекрасный божий мир… Слова были неярки, обычны, но в звуках этих причитаний было что-то могущественное и глубоко потрясающее, была жгучая тоска вечной темноты и безвыходного унижения, вечная, неутолимая скорбь отчаяния, вечного голода, нищеты, грязи, унижений, волчьей жадности, злобы и зависти…

А мы горь-ки-е ка-ле-ки… Мы не-счаст-ны-е ка-а-ле-ки… За-ро-ди-лись мы сты-рра-да-ти… С мо-ло-дых ле-тов блу-жда-ти… У-у-ми-ли-тесь вы-э на нас…

И среди этого складного, гармонического речитатива вдруг раздавался режущий ухо, дикий вскрик охрипшего и осипшего горла:

— По-а-дай-те, православные христиане! За упокой ваших родителей… всех сродников… — кричал ползущий на руках калека, и эхо отражало и усиливало этот крик, и в нем звучала не просьба, а настоятельное требование внимания к несчастию и горю обездоленных людей.

— По-дай-те, православные хри-сти-я-ни-и… сиротам без-род-ны-им!.. — гнусавыми и пронзительными голосами кричали вслед за первым калекой мальчуганы, катившие тележку, в которой лежало неподвижное, безногое существо. И эхо, повторяя этот крик, плакало голосом, полным страдания.

И здоровые люди, загорелые, бедные, нуждающиеся, у которых было свое горе, свои печали, останавливались, подавали монетки, крестились и уходили прочь, качая головами с сокрушенной мыслью о человеческом страдании, об его ужасе и гнетущей тяжести, об его неведомом таинственном смысле, сжимающем сердце страхом. Женщины плакали. Вдали показалась часовня. Плотно сбившаяся толпа людей на расстоянии не менее четверти версты, телеги и тележки с больными, полицейские и солдатские патрули, две длиннейших вереницы богомольцев, стоявших без штанов и без подштанников, в одних рубахах, в ожидании очереди войти в купальню, — все это смешалось, двигалось, толкалось и угнетало теснотой, грубостью, грязью, неистовым стремлением вперед, вперед и вперед — туда, где горели свечи, очень много свечей, где одновременно бормотали что-то духовные лица и откуда по временам доносилось дьячковское козло-гласное торопливое пение… Но другие звуки, пестрые, шумные, необычайные, заглушали и пение, и бормотание служителей молебнов и панихид. Из купальни — из женского отделения, главным образом — доносились неистовые визги; в толпе мычали и хохотали идиоты, вырываясь из рук провожатых; слышался детский плач. Бранились за очередь люди, стоявшие в одних рубахах; слышалась и брань обиженных, получивших толчки от полицейских: они, усталые, измученные, изнывающие от жары, озлобленные, наводили порядок только упрощенным способом — толчками и бранью…

Егор с отцом тоже стали в очередь. Долго пришлось стоять под этим ужасным палящим солнцем, в духоте и в пыли, слушая жужжание и крики людей, усталое и жалкое пение дьячков, созерцая дурачков, вырывавшихся из рук провожатых, изможденных больных, с страдальческим недоумением смотревших на это людское море, жаждущее помощи, облегчения и исцеления. Эти глаза безнадежно больных людей!.. Их не забыть никогда. Вон несут одного: голые ноги — как спицы… руки бессильно болтаются… голова качается на тонкой шее… черная бородка резко выделяется на восковом лице… И прекрасные, исполненные страдания, мольбы, жалостной покорности и робкой, но жадной надежды, глаза глядят с немым вопросом перед собой… Ближе шепот воды и глухой плеск. Видна уже дверь купальни, куда входят и выходят богомольцы. Около желоба на лесенке стоит монах и наблюдает за происходящим внутри. Толпы любопытных заглядывают и в трещины, и в двери; тут же и женщины, заглядывающие во внутренность купальни и что-то оживленно рассказывающие. Детские и женские визги из женского отделения, лающие крики «бесноватых» раздаются тут еще звонче и оглушительнее.

Егор рассмотрел только большое количество голых тел, когда отец ввел его в купальню. Вода шумно бежала из желоба, сырая прохлада приятно охватила его вспотевшее тело, и по липкому грязному полу он, хромая, пошел под этот белый дождь, под которым крестились, ахали, плескались и стонали голые люди.

— Перекстись, чадушка! Перекстись! С молитовкой, с молитовкой, чадушка… Проси Боженьку, отца небесного, — говорил отец со слезами на глазах, сам голый и могуче сложенный.

Егор крестился и мысленно просил Бога, о котором всегда много и упорно думал, сделать его резвым и дать возможность снова драться на кулачках, ловить силками птичек, лазить по деревьям и скакать верхом на Киргизке.

Он хотел сначала подставить лишь голову, но отец легонько подвинул его вперед, и он попал под дождь всем телом. Холодные, как лед, острые струйки накрыли его и обожгли. Он ахнул и едва удержался, чтобы не взвизгнуть. Дыхание на мгновение перехватило какой-то волной, поднявшейся от сердца к горлу. Тело сначала загорелось, потом задрожало и покрылось мелкими пупырышками; потом стало хорошо.

— Буде! — сказал он, стуча зубами.

— Сотвори молитовку, чадушка… С молитовкой, — повторял отец, крестясь и становясь сам под желоб.

Оба они дрожали, одеваясь. Отец пытливо посматривал на Егора и говорил:

— Рубахи-то белой не догадались взять… Ну как, чадушка, ножка-то?

— Ничего. Голова… стало лучше… — сказал Егор.

— Кабы Господь, отец небесный, ножечку-то… Кабы милость его неизреченная… Один ты у меня и остался… один-разъединый… Господи! Оглянись на нашу немочь…

Они вышли из купальни, перешли мостик и сели на противоположном берегу речки отдохнуть. Весь берег был усеян отдыхающим народом; тут была тень и меньше пыли. Духота уже не чувствовалась после купанья, и было легче. Сразу потянуло в сон. В глазах пестрел противоположный берег. Входили люди, выходили назад мокрые, но неисцеленные, такие же калеки и идиоты. Кругом стоял говор. Говорили о чудесах.

Егор прилег головой к отцу на колени. Он уже не дрожал; рубаха высохла. Только голова была еще мокрая.

— Спать хочется, — сказал Егор.

— Отдохни, матушка, отдохни…

Сначала Егору виднелся весь противоположный берег. Потом он заколыхался и отодвинулся дальше. Перед глазами остался один мальчишка, лет шестнадцати, с надломленным носом и с красной болячкой на всей правой половине лица. Он сидел на берегу без портов, мычал, и слюни текли у него длинными нитями. Иногда он делал попытки проползти вперед, к воде, но мужик, сидевший спиной к Егору, хватал его за рубаху и удерживал на месте. Потом и мужик, и мальчишка заволоклись постепенно шумящим водяным пологом. Мелькнуло синее, сверкающее небо и зеленые облака сосен на нем. Потом все потухло, и осталась степь, звезды и шуршащая вдали телега…

Загрузка...