1. Одни в океане


Плывут два кораблика по Великому океану. У каждого на грот-мачте развевается андреевский флаг. Торчат из бортовых люков медные пушечки. Но все равно корабли подобны игрушкам... Двадцать четыре метра длины, ширина — около семи метров. В сущности, просто большая крутобокая шлюпка с палубой и надстройкой на корме. Океан же вокруг огромен. Самый большой океан планеты — Тихий.

Особенно одиноко и затерянно в его просторах выглядят кораблики по вечерам.

Нет ходовых огней на мачтах. Впрочем, они и не нужны. Нет больше в эту ночь ни одного корабля на много тысяч миль кругом. Нет пока ни лоций, ни маяков на берегах. Да и сами берега еще не нанесены на карту.

Чтобы сделать это — найти берега и нанести на карту, — и отправились отважно в путь два корабля. Одним командует капитан-командор Витус Беринг, другим — капитан Алексей Ильич Чириков.

И плывут кораблики сквозь ночную непроглядную тьму.

Но как ни в чем не бывало, словно дома, на твердой, надежной земле, спят в тесном трюме матросы, а офицеры — в крошечных каютках, похожих на шкафы.

Не спят только вахтенный штурман да рулевой. Они стоят у штурвала прямо на палубе, открытой всем ветрам. Их поливает ледяной дождь и грозят смыть пенистые волны, перескакивающие через низкий борт. Вахтенным то и дело приходится склоняться над низеньким нактоузным шкафчиком, вглядываться в картушку компаса, прикрывая своим телом от ветра и брызг еле освещающую его тусклую лампочку. Светит она не ярче лампадки перед иконой. И это единственный живой огонек, упрямо спорящий с тьмой.

Ночью плыть особенно тревожно и опасно: может, неведомая земля совсем рядом? И вахтенные до рези в глазах всматриваются во тьму, прислушиваются: не ревет ли прибой, разбиваясь о скалы?

Но прокладывать дорогу в Америку еще рано. Сначала им приказано найти Землю да Гамы, которую заранее нанес на карту академик Жозеф Делиль — французский географ на русской службе. При дворе ему верят и так ценят, что положили академику двойное жалованье. А лукавый академик тем временем шлет в Париж секретные географические карты из архивов Адмиралтейства, отрабатывая и другой двойной оклад — в золоте, который он тайно получает из секретных фондов французского правительства...

Вот уже пятнадцатый год Жозеф Делиль всем морочит голову этой Землей да Гамы, отвлекая русских моряков поисками ее от реальных открытий.

Будто бы обнаружил этот большой остров посреди океана еще сто лет назад португалец да Гама. Об открытии Дежнева забыли, а выдумка о Земле упрямо живет...

Тщетно искали Беринг и Чириков эту Землю во время прошлого плаванья. Теперь снова перед ними в первую очередь поставлена та же задача. А чтобы проследить, как она выполняется, Жозеф Делиль отправил в экспедицию своего сводного брата Луи Делиля де ля Кройера. Тот поначалу собирался стать священником, но как-то так получилось, что вместо сутаны надел офицерский мундир и семнадцать лет прослужил в заморских владениях Франции в Канаде, а теперь числится академиком астрономии.

Главным его открытием, которому Луи не может не нарадоваться, пока остается рецепт изготовления самогона из сладкой камчатской травы.

Местные жители использовали эту траву как приправу. А предприимчивые казаки наловчились варить из нее самогон да в таких количествах, что бочками поставляли его казне. Неожиданная статья дохода от диких камчатских мест!

Несколько бочонков божественного напитка астроном захватил с собой, уверяя, будто спирт совершенно ему необходим для научных исследований. И как ни строг Чириков, ничего против такого довода возразить не может.

Целыми днями Делиль слоняется нетвердой походкой по палубе или спит в каюте, где громко тикают трое огромных настенных часов с длиннющими, словно шпаги, маятниками. Часы везет Делиль в качестве научных приборов. С их помощью он собирается провести какие-то важные исследования. Еще он везет с собой Невтонову зрительную трубу, двадцать градусников и двадцать семь барометров.

Вот так они плывут, иногда ложась борт о борт в дрейф, чтобы капитаны могли посоветоваться, крича в разговорные трубы. Потом плывут дальше — пока все на юго-восток, в открытый океан, теряя Дни на поиски Земли да Гамы. Командор не решается нарушить данный ему приказ, хотя Чириков снова и снова настойчиво говорит, что явно нет на свете этой Земли и пора менять курс, искать Америку. Но Беринг не соглашается, хотя так ценит и уважает своего молодого помощника, что приказывает ему плыть впереди, а сам на «Святом Петре» следует за ним.

Чириков на палубу почти не выходит, отлеживается в каюте от береговых кляуз и суеты. Только теперь он по-настоящему почувствовал, как устал, измотался.

Пока он может позволить себе небольшой отдых. В Землю да Гамы он не верит, а офицеры у него опытные, в океане не заплутают. И порядок заведен строгий, все идет как положено на хорошем корабле, вроде само собой.

Хотя новостей никаких нет и ничего вокруг не меняется, кроме ветра, вахтенный штурман каждый час делает запись в журнале:

«Ветер марселевой...»

«Ветер мало прибавился...»

«Ветер и погода та ж и чрез все сутки весьма холодно».

Дни текут однообразно и монотонно, неотличимые один от другого. На рассвете, в четыре часа — побудка, уборка коек и палубы, подъем флага, молитва. Когда в одиннадцать пробьет шесть склянок, все оживляются. Вахтенный командир приказывает свистать к водке перед обедом. Водку дают два раза в день, строго по Морскому Уставу: две трети чарки к обеду, одну треть к ужину. В дурную погоду и при усиленной работе норма удваивается.

После обеда матросы собираются в кружок на баке, подальше от офицеров. Укрывшись кое-как от ветра, беседуют, отдыхают, вольно расстегнув камзолы.


Канонир первой статьи Григорий Зубов, великан и силач, приносит балалайку, игрушечную в его ручищах. С равнодушным и вроде сонным видом, глядя куда-то в океан, начинает играть. Ему визгливо вторит на гармошке разбитной Яков Асамалов, сибирскою гарнизона солдат. Порой так разойдутся, что кто-нибудь не выдержит, пустится в пляс, пройдется «Барыней» или ударит «Камаринского» — палуба загудит под каблуками. А то, чтоб согреться, затеют веселую возню, играют в кошки-мышки, в жгуты, словно не на тесной и тонкой палубе посреди океана, а где-нибудь на гумне у себя дома, в родной деревне. Жаль только, девок нет.

За девицу-красавицу выходит плясать молоденький солдатик Михайло Ложников. Маленький, щуплый, юркий, он похож на подростка. У него румяное личико, усыпанное веснушками, огромные любопытные глазищи с длинными ресницами; повяжет Михаил невесть откуда взявшийся платочек — и в пляс.

— Давай, давай, Меньшой! Жги!

Но даже и этот веселый, общий час и тот полон скрытой тревоги. Нет-нет кто-нибудь вдруг прервет разговор на полуслове, начнет всматриваться в даль — и все за ним.

Вроде горы видны на горизонте? Земля?!

Нет, почудилось, облако.

Глядя в пустынный океан, Иван Глаткой задумчиво заводит бесконечную поморскую песню. Передавалась она от отца к сыну и вот куда долетела...

Уж ты гой еси, море синее,

Море синее, все студеное,

Все студеное да все солоное.

Кормишь-поишь ты нас, море синее,

Одевашь-обувашь, море синее.

Погребашь ты нас, море синее,

Море синее, все студеное,

Все студеное, да все солоное...

Иван Глаткой, пожалуй, самый пожилой из солдат, молчаливый, хмурый и мрачный на вид, очень любит петь — и притом совсем неожиданным для его медвежьей фигуры тонким, высоким голосом. И когда он поет, закрывая глаза, как токующий глухарь, лицо его становится добрым, светлеет.

Напряжение и тревога прорываются в беседах, которые ведут вполголоса, оглядываясь по сторонам, словно кто-то может подслушать в открытом океане.


О доме, против обыкновения, говорят мало, больше о чаемой Земле Американской, о том, что их может там ожидать. И, оказывается, слышали о ней немало, хотя вроде откуда бы?

— Я у чукоч во многих стойбищах посуду деревянную своими глазами видал, — рассказывает толмач экспедиции Иван Панов. — Миски, плошки. Совсем как наши. А откуда им там взяться, когда во всей чукотской земле ни единого деревца не растет? Спрашивал я, говорили: плавают-де торговать на Большую землю — так они Америку называют, оттуда и привозят посуду. Да вон и Шарахов скажет, не даст соврать.

Второй толмач Дмитрий Шарахов, щуплый и скуластый, похожий на коренного камчадала, молча кивает.

— А может, ее американцы делают, посуду-то? — сомневается квартирмейстер Петр Татилов. — Подумаешь, эка вещь — плошка.

— Нет, у американцев такого завода нет. Из бересты не только туеса, даже лодки делают, сам, правда, не видел, рассказывали. А эта посуда истинно наша, русская.

— А откуда же им там взяться, русским-то?

— Говорили же тебе, дураку: еще у Дежнева кочи туда ветром унесло.

— Не только, — подняв палец, значительно произносит Иван Панов. — Говорили мне многие чукчи, будто и потом, когда купцы на ярмонку плавают в Колымское зимовье, там большая ярмонка бывает, тоже немало кочей ветром в Америку уносит. Там наши переженились, расплодились, говорят, целые деревни есть... Я те рассказы переводил, господин ветеринарный прапорщик Линденау все записывал, потом господину академику Миллеру доложил.

Чей-то недоверчивый голос:

— А чего же они там сидят, обратно не возвертаются, домой?

— Чукчи перебьют, боятся. Не пропустят чрез свои земли.

— Или американцы не пускают.

— Чукчи не пускают.

— Сами не хотят. Чего им возвращаться, когда и там, видно, живут неплохо?

— Конечно, живи не тужи без начальства!

— Тише вы, загалдели. Не мешайте слушать! — рычит Глаткой.

Он слушает эти рассказы особенно внимательно, заинтересованно, время от времени со значением переглядываясь с верным дружком, Никифором Пановым.

Поминают в этих беседах нередко и хвастливые рассказы пьяного Делиля. Как-никак прожил человек в тех краях целых семнадцать лет. И хотя, конечно, привирает немало, не без того, все же ведь что-то в его рассказах правда?

Хочется верить: есть где-то на свете вольная страна, куда еще не добрались царские пристава и сборщики ясака. Где по берегам светлых рек шумят вековые, дремучие леса, полные непуганых зверей и птиц. И можно в тех лесах укрыться, срубить избы из смолистых бревен, поставить баньку, часовенку. А вокруг пустить пал по кустам, вспахать пашенку, посеять хлеб, разбить огород. В хозяйских руках любая земля родить будет. Много ли мужику надо?

Для мужичьего рая и Земля да Гамы вполне сгодится, только бы существовала на свете. Об этом шепчутся в темноте вечером на нарах в душном и холодном трюме матросы, раскачиваясь в брезентовых подвесных койках, и солдаты, лежа вповалку на тощих тюфячках прямо на трюмном настиле, сквозь тонкие доски которого из глубин океана так и тянет ледяной сыростью. Шепчутся, тревожно прислушиваясь, как тяжело ударяет в борт набежавшая волна — совсем рядом, над самым ухом. Только тоненькая доска от нее отделяет — от волны, от бездонной водяной бездны...

Притихнут, послушают — и снова шепчутся, пока не крикнет зло с палубы, заглянув в люк, желчный лейтенант Плаутин:

— Разговорчики! Кошек захотели?

Плаутина не любят, побаиваются. У него противная привычка ходить бесшумно и быстро, словно подкрадываясь, и вдруг возникать неожиданно — даже перед капитаном.

А Морской Устав строг, сочинял его сам царь Петр: «Никто из обер- и унтер-офицеров не должен матросов и солдат бить рукой или палкой, но следует таковых, в случае потребности, наказывать при малой вине концом веревки толщиною от 21-й до 24-х прядей...»

Все замолкают, затаиваются в своих углах — и один за другим проваливаются в тяжелый, с храпом и вскриками, сон. И снятся им дремучие леса над светлыми водами...

Двенадцатого июня уже всем стало ясно: искать долее Землю да Гамы бесполезно. Уже несколько дней корабли плыли в тех местах, где Жозеф Делиль размашисто нанес ее на карту, а никаких признаков земли не было и в помине. Лот на канате длиной в сто саженей не достал дна.

В четвертом часу дня со «Святого Петра» подали сигнал, чтобы легли в дрейф. Когда корабли сблизились, лейтенант Свен Ваксель прокричал в разговорную трубу, что капитан-командор желает иметь консилиум.

День выдался холодный, пасмурный. Солнце прорывалось сквозь низкие тучи изредка и ненадолго. Ветер, хотя и небольшой, дул как-то беспорядочно, порывами, часто меняя направление и развертывая корабли то одним бортом, то другим. Офицерам приходилось переходить с места на место.

Стоявший рядом с Вакселем Беринг кутался в плащ, смотрел из-под низко надвинутой треуголки куда-то в сторону, в океанскую даль.

Сейчас, когда офицеры собрались возле своих капитанов, разделенные полоской неспокойной воды, сразу стало заметно, какие они разные на каждом корабле. На «Святом Петре» все опытные, пожилые, под стать командору: плечистый Свен Ваксель, длиннобородый патриарх Андрес Эзельберг, плавающий уж, почитай, полвека. Помоложе только неторопливый, уверенный Софрон Хитрово. Все штурманы отменные.

На «Святом Павле» все офицеры русские и гораздо младше. Даже худощавый Чириков выглядит моложе своих лет. Только ранняя седина да морщины, изрезавшие лицо, выдают его возраст. Впрочем, морщины рано появляются у моряков — от ветра, от постоянной привычки щуриться и вглядываться в даль. И седина рано осыпает головы капитанов — от постоянных опасностей и трудных решений.

А может, это и лучше, что молоды у него офицеры, думает Чириков. Больше у них энергии, сил, но и опыта хватает... На Чихачева вполне можно положиться, старший офицер не подведет. Всегда спокоен, давно плавает, подольше самого Чирикова. Да и Плаутин надежен, хотя характером наградил его господь тяжелым, но смел, дело знает. И младшие штурманы не подведут. Дементьеву капитан недавно с чистой совестью записал в послужной список, что он в своем ремесле опытен и к службе ревностен. И люди его уважают, любят.

Нет, грех жаловаться, веселеет Чириков. Даже самый молодой у него — мичман Иван Елагин, и тот успел себя превосходно зарекомендовать, за два прошлых лета обошел на шлюпке, весьма точно нанес на карту и подробно описал Камчатское побережье.

Начинается консилиум в открытом океане. Багровея от натуги, Свен Ваксель кричит в трубу, что, пожалуй, настало время изменить курс и держать по правому компасу на норд-ост. Что думают насчет того господин капитан Чириков и его офицеры?

Давно служит Свен Ваксель в России, но так и не научился хорошо говорить по-русски. Смешно коверкает многие слова, не все и поймешь.

А сам командор молчит, насупился. Большие, слегка выпученные глаза под круто изогнутыми густыми бровями придают его круглому, нездорово опухшему лицу какое-то совиное выражение.

Желчный Плаутин хочет сказать что-то злое, но Чириков опережает его вопросом:

— Как будем решать, господа офицеры? — И, как положено по Уставу, обращается сперва к самому младшему: — Ваше мнение, мичман Елагин?

Залившись густым румянцем, от смущения, от удовольствия и гордости, что ему первому честь высказываться по такому важному делу и что все, как ему кажется, сейчас на обоих кораблях смотрят на него, твердо чеканит Елагин:

— Считаю, надо изменить курс.

Чириков кивает и смотрит на Дементьева.

— Конечно, надо поворачивать, Алексей Ильич, — решительно поддерживает тот. — Хватит гоняться за химерами.

Чириков поворачивается к Плаутину. Тот машет сердито рукой, что-то зло бормочет. Капитан спешит спросить Чихачева:

— Ваше мнение, Иван Львович?

— Давно пора, — угрюмо ворчит старший офицер, попыхивая неизменной трубкой. Матросы между собой смеются, будто и спит он, не выпуская ее изо рта, как младенец соску.

Чириков уже поднес ко рту трубу, чтобы прокричать ответ Вакселю, как спохватился и посмотрел на Делиля де Кройера. Астрономии профессор стоял чуть в стороне, крепко вцепившись в ванты и заметно покачиваясь, хотя волнения особого на море не было.

— Ваше мнение, господин академик, также желают знать, — крикнул ему Чириков. — Продолжать ли искать. Землю да Гамы, или пора повернуть к берегам Америки? Господин командор ищет вашего мнения.

Делиль выпучил глаза, распушил усы и что-то горячо, страстно, но, к сожалению, совершенно неразборчиво, произнес.

— Господин астрономии профессор тоже согласен, курс надо менять, — поспешно прокричал Свен Ваксель. — Господин командор интересуется вашим мнением, Алексей Ильич.

Чириков пожал плечами, ответил:

— Мое мнение ему давно известно...

Ваксель кивнул, что-то спросил у Беринга и крикнул в трубу:

— Господин капитан-командор приказывает: держать курс по правому компасу ост-норд. Вам, как и раньше, идти впереди.

«...Того ж часа смотрели с саленгов земли меж Z и W и меж Z и O, токмо нигде не видали, и, наполнив парусы, пошли определенным куршем».

Сколько времени потеряно зря! Даже через много лет, вспоминая об этом, Свен Ваксель снова придет в ярость и напишет:

«Кровь закипает во мне всякий раз, когда я вспоминаю о бессовестном обмане, в который мы были введены этой неверной картой, в результате чего рисковали жизнью и добрым именем. По вине этой карты почти половина нашей команды погибла напрасной смертью...»

Алексей Ильич Чириков был человеком сдержанным и так открыто чувств не выражал. Да и, к сожалению, не оставил он никаких воспоминаний о своем плаванье. Но наверняка и он разделял негодование Свена Вакселя. Уж он-то всегда наносил на карту только действительно открытые земли, чтобы не получилось, как любил говорить капитан, конфузной «прибавки».

А все же теперь Чириков вздохнул с облегчением. Карты со злополучной Землей да Гамы убрали подальше. Теперь перед Чириковым лежал просто большой чистый лист плотной бумаги. На нем была лишь размечена сетка долгот и широт в меркаторской проекции — и каждый день прокладывался путь, пройденный кораблем. Этот лист им предстояло самим превратить в карту, нанеся на него вновь открытые земли. И эта еще не рожденная карта радовала глаз, вдохновляла, манила вперед.

А погода с каждым днем все хуже, все холоднее.

«...Для опасности в ночное время взяли у марселей по одному рифу...»

«Ветр прибавился, спустили кливер».

«...По сей ширине счисление не исправляли, понеже погода была премрачная и горизонт нечист».

Иногда капитан приказывает провести нечто вроде научных исследований:

«...Спустили ялбот на воду и пробовали пущением лага течения моря, токмо течения никакого не явилось...»

Опять капитан Чириков плывет впереди. В пять часов утра двадцать первого июня он помечает в журнале: «Ветр крепкой ундер-зейлевой, пакетбота Св. Петра не стало быть видно, того ради закрепили фок и стали дрейфовать под гротом и бизанью, чтоб дождатца Св. Петра и с ним не разлучатца...»

Ждали и дрейфовали в штормовом океане почти двое суток. Палили из пушек. По ночам сигналили

фонарями. Прислушивались, всматривались в дождливую тьму.

Нет, ничего не видно, не слышно. Только волны глухо бьют в борта корабля.

Они остались в океане одни...

Корабли расстались навсегда. И многие из плывших на них уже больше никогда не увидятся снова...

«Вторник, 23 июня 1741 году 5 часов с полудни... В сем часу, оставя искать пакетбот Петра, по общему определению офицеров пакетбота Св. Павла пошли в надлежащий свой путь».

В полдень наступает самый ответственный момент. Его все ждут с интересом и волнением: штурман «берет солнце», определяет местоположение корабля.

Инструменты у них самые примитивные. Основной — «матка», простейший компас, жалкая игрушка магнитных аномалий и бурь. Даже секстан еще неизвестен. Высоту солнца над горизонтом, а следовательно, свою широту определяют градштоком — деревянной рейкой с передвижной поперечной крестовиной. Немножко точнее был квадрант. Но пользоваться им даже при небольшой качке становилось невозможно.

А для определения второй координаты — долготы вообще никаких инструментов практически не было. Нет еще не только хронометров, но и обычных пружинных часов. Пользуются песочными, а в хорошую погоду и солнечными часами, как во времена древних греков. Вахтенный матрос следит, как пересыпается в часах песок, переворачивает их и отбивает склянки ударом в маленький колокол.

Громадные и неуклюжие маятниковые часы, которые везет с собой Делиль, большая редкость. Это научные приборы, а не часы.

Определялись по счислению, отсчитывая пройденный путь от мыса Вауа при входе в Авачинскую бухту, каждый час замеряя скорость по лагу и делая поправки на боковой снос под влиянием ветра.

Лаг в те времена был дубовой дощечкой в виде сектора, укрепленной на конце тонкого линя, размеченного через равные промежутки узелками. Сектор утяжеляли свинцом, чтобы свободно плавал в воде острым кончиком вверх. Один матрос бросал его за борт, а второй, засекая этот момент, пускал в ход «склянки» — полуминутные песочные часы. Оставалось только считать, сколько узелков на разматывающемся лаглине пробежит между пальцами за полминуты. Получалась скорость корабля в узлах — в милях за час.

А поправку на ветер приходилось делать на глаз — по изгибу кильватерной струи за кормой. И конечно, глаз тут требовался острый, наметанный. Только большой опыт и высокое мастерство судовождения могли восполнить недостаток навигационных приборов.

Все дальше они заплывают на север. Теперь Алексей Ильич много времени проводил на палубе, словно его сразу излечил от всех хворостей и недугов хмельной воздух неизвестных просторов. Но командовали вахтенные начальники, Чириков им не мешал. Вдруг возникнет среди ночи призрачной тенью возле рулевого, в самый унылый час тягостной «собачьей вахты», присядет на корточки возле нактоуза, проверяя по компасу курс, потом встанет, послушает невидимый в темноте океан, посмотрит наверх, на смутно светлеющие над головой паруса — и так же тихо покинет шканцы.

А на рассвете, смотришь, капитан стоит где-нибудь на баке, крепко расставив ноги. Склонив голову и сдвинув парик, чтобы не мешал, внимательно слушает, как журчит вода под форштевнем. Постоит, послушает, удовлетворенно кивнет — и пойдет дальше, сутулясь и заложив руки за спину...

Лицо у него посмуглело, стало покрываться здоровым морским загаром.

Радует Чирикова, что все пока спокойно. Уверенно ведут корабль по неведомым водам его штурманы. Правда, Чихачев все свободное время проводит в каюте француза. Но вахты свои стоит исправно, так что Алексей Ильич никаких внушений ему пока не делает.

Зато Плаутин крепко следит за порядком, старается за всех офицеров. Даже сменившись с вахты, снует по всему кораблю крадущейся походкой, неожиданно возникает то на баке, то в трюме, слышно, как строго распекает кого-нибудь. Провинность он всегда найдет.

И младшие штурманы не нуждаются в капитанской опеке. Елагин отлично берет солнце, ведет журнал, вечером несколько раз проверит, залито ли масло в нактоузные лампы. А Дементьев в свою вахту непременно поднимет все паруса, какие позволяет ветер, чтобы поскорее мчаться навстречу открытиям — и с улыбкой поглядывает на капитана.

Но плыть нелегко. Почти все время погода стоит пасмурная. Определиться удается не каждый день. Днем и ночью небо плотно затягивают тяжелые низкие облака — ни звезд, ни солнца. Так что и широту оставалось прикидывать на глазок.

«Мы должны были плыть в неизведанном, никем не описанном океане, точно слепые, не знающие, слишком ли быстро или слишком медленно они передвигаются и где вообще находятся. Не знаю, существует ли на свете более безотрадное или более тяжелое состояние, чем плаванье в неописанных водах. Говорю по собственному опыту и могу утверждать, что в течение пяти месяцев этого плавания в никем еще не изведанных краях мне едва ли выдалось несколько часов непрерывного спокойного сна: я всегда находился в беспокойстве, в ожидании опасностей и бедствий...»

Это вспоминает Свен Ваксель о плавании на «Святом Петре». А ведь у Чирикова практического опыта плаваний было поменьше, чем у Вакселя, зато ответственности — больше. Он был капитаном, «вторым на борту после бога», как говорят англичане.

Двадцать седьмого июня с утра погода была малооблачна, даже показалось солнце. И вдруг — тревога!

«В начале 12 часу между N и NO оказался вид подобно горам, того ради для подлинного рассмотрения стали держать по компасу на NO».

Неужели чаемая Земля Американская?!

Но нет, скоро стало ясно: это не снежные шапки на вершинах гор, а облака. Алексей Ильич приказал ложиться на прежний курс.

Шестого июля вечером всех всполошил новый признак близкой земли. Первым его заметил лучший стрелок и охотник Никифор Панов:

«Ветр самой малой, явилось в море много цветов плавающих, видом в воде зеленые и желтоватые, которые надеялись, что трава, того ради отдрейфовали и бросали лот и ста саженями земли не достали. Цветы осмотрели, что оные не травяные, токмо сгустившаяся вода наподобие киселя, каких обычайно много выбрасывает на морские берега...»

Наука о море еще так молода, что медуз считают «сгустившейся наподобие киселя» морской водой...

Но вот тринадцатого июля в журнале появляется столь важная запись, что делают ее прямо поперек всей страницы:

«Увидели береговую утку».

На следующий день новая запись: «В прошедшие сутки видели одну береговую утку да чайку, два древа плавающих старых».

Теперь сомнений уже нет: земля близка!

«14 июля 1741 году пополудни. В начале часа увидели круг судна отменную 1 воду широкими и долгими полосами, цветом очень белую, и таких полос видели три, чего ради отдрейфовали и метали трижды лот, токмо земли ста саженями не достали, а как дрейфовали, то с первой полосы, которая была длиною с полверсты и шириною с двести сажен, с оной сдрейфовало, потом нанесло на другие полосы, которые были меньше, а признаваем, что оные отменны 2 воды от идущей вместе собравшейся мелкой рыбы, а подлинно отчего такая отменная вода была — знать не можно...»

1 Тут в смысле: необычную. 2 А здесь в смысле: другую, отличную, непохожую.

На всякий случай разложили по палубе канат левого дагликс-якоря, а сам якорь подвесили на борту готовым в любой момент к отдаче. И, вглядываясь в даль во все глаза, поплыли дальше...

Земля открылась внезапно, в ночь на пятнадцатое июля 1741 года.

С вечера погода была скверная, с мокротою и туманом. Но к полночи небо расчистилось, и вскоре впереди вроде что-то увиделось. Словно темнота в том направлении сгустилась, стала твердой, приобрела какие-то очертания...

Уж не горы ли?!

И вроде донес ветер голос прибоя — совсем иной шум от разбивающихся о скалы волн, чем плеск воды у бортов корабля. Давно уже не слышали они прибоя.

Чириков сам взял пеленг на нечто темнеющее вдали и приказал переменить курс в бейдевинт на левый галс, чтобы пойти вдоль берега — если это был берег — и не напороться в темноте на подводный камень.

Никто, конечно, не спал. Все были на палубе. Всматривались, шептались, ждали рассвета.

Хорошо, что ночь была короткой — далеко они уже заплыли на север. Темнота стала таять, расходиться. Занимался нежный, призрачный, колдовской рассвет, какие бывают только на севере летом.

А справа по борту темнота не исчезала. Наоборот, становилась гуще, чернее. И все ясно увидели: это же в самом деле горы!

Но только утром, когда никаких сомнений не оставалось, Алексей Ильич Чириков записал в журнале: «В 2 часа пополуночи впереди себя увидели землю, на которой горы высокие, а тогда еще не очень было светло, того ради легли на дрейф. В 3-м часу стало быть землю свободнее видеть, на которой виден был и оную признаваем мы подлинною Америкою...»

Впервые по-настоящему Америка открыта вторично — теперь и с запада. Исторический миг!

Что их ждет у чужих берегов?


Загрузка...