Остин и Пейдж посвящается
Я благодарен Джону Хеммингу за разрешение использовать его переводы из испанских хроник в «Покорении инков»; а также Марисоль Москьера и Фернандо Сильве за существенную помощь в Перу; и тишине в Сан-та-Маддалена.
Когда они спустились к ущелью, перед ними выросли высокие горы. Здесь царило полное уединение – такого никто из них никогда не ощущал до этого. Они почувствовали себя навеки отрезанными от солнечного света. Тропический лес заметно поредел, и откуда-то сверху задул теплый ветер. То и дело из-под лошадиных копыт вырывались мелкие камешки и со свистом уносились в пропасть. Над головами путников через полнеба протянулся частокол острых вершин, покрытых снегом, – там, на огромной высоте, и находился конечный пункт их путешествия, который они даже не могли себе вообразить.
Весь день они медленно брели по едва заметной тропинке, которая серпантином вела к ущелью. Они спустились на пять тысяч футов. Погода стояла безветренная, неяркое солнце мягко освещало ущелье – в Перу началась зима. Внизу, под ними, вокруг больших валунов пенились неспокойные воды реки Апуримак, заметно обмелевшей из-за засушливого лета. Когда они углубились в ущелье – кто пешком, кто на лошади, – вершины Вилкабамбы на горизонте наконец сменила стена скал, тянувшаяся вдоль лощины, с ее головокружительными уступами и глубокими расселинами.
Спускаясь по крутой тропе, лошадь бельгийца ступала медленно и осторожно, и у того уже сильно ныли бедра, а у англичанина после четырех часов непрерывной ходьбы огнем горели растертые в походных ботинках ноги. Впрочем, сейчас он был слишком поглощен путешествием, чтобы обращать внимание на боль; перед ним шел худой священник, казалось, он всегда погружен в какие-то высокие думы – остальные находили его экзальтированность забавной, но делали вид, что все понимают. То тут, то там путь пересекали бурные потоки воды, ярко блестевшей на солнце, и когда они перебирались через них, то оказывались в зарослях дикой фуксии и лиан, которые густо оплетали замшелые деревья.
Внезапно тишину разорвал нарастающий рев реки, и лес сразу же наполнился гомоном и свистом невидимых птиц. Лошади затрусили по навесному мостику, сплетенному из толстых веревок. На том берегу погонщики мулов уже разбили лагерь на небольшом клочке относительно ровной земли. Все они – пятеро мужчин с девятью навьюченными мулами и повар – как будто вышли из другого столетия. Погонщики были индейцами из племени кечуа – их глубоко посаженные глаза и острые подбородки выдавали в них потомков инков. Похоже, они были рождены для этих высоких гор и лесов. Уверенно, не спотыкаясь и не оступаясь, погонщики бесшумно скользили вниз по узкой тропе, вдыхая разреженный горный воздух давно привычными легкими. Когда зашло солнце, они распрягли мулов и устроились на корточках среди поклажи и упряжи, покуривая табак и тихо разговаривая между собой на своем гортанном наречии. Они уже поставили палатку, служившую путешественникам столовой, но входить в нее, похоже, не собирались. Европейцы и их проводник-mestizo[1] забрались внутрь и расселись на алюминиевых стульях вокруг алюминиевого стола, а повар остался у входа, пытаясь накачать газ в ржавую походную печку.
Сначала они чувствовали себя неловко – как незнакомцы, которых вместе свел случай. Но вскоре сгущающаяся темнота и ощущение того, что они отрезаны от окружающего мира, объединили их, заставив каждого испытать некоторую благодарность за то, что он здесь не один. Постепенно всех охватило легкое возбуждение. Они даже выпили по бокалу дешевого чилийского вина – за благополучное начало их путешествия.
Проводник, оказавшийся между священником и спокойной англичанкой, попытался было произнести приветственную речь, но в его голосе слышалась тревога. Эти люди совершенно не осознают, где находятся. В их сумках и рюкзаках – шоколад, косметика, сотовые телефоны. Неужели они не понимают, что звезды, только что проступившие в темном небе над их головами, уже не те звезды? Только Луи – тучный бельгиец – со свойственной ему прямотой решился обратиться к проводнику. Недовольно ворча, он растирал свой бедра.
– Нужно было взять с собой носилки!
– Носилки? Что вы имеете в виду? – Проводник помолчал и добавил: – Вы жалеете о том, что отправились в это путешествие?
– Жалею ли я? – Бельгиец рассмеялся грудным смехом. Казалось, он смеется над самим собой. – Да у меня не было выбора! Моей жене захотелось покататься на лошадке. Она без ума от гор и джунглей. – Он перегнулся через стол и взял ее за руку. Она рассеянно улыбнулась, и он продолжил: – Я просто дурак.
Впрочем, бельгиец совсем не был похож на дурака. В его больших, навыкате глазах читалось любопытство. Жозиан выглядела на тридцать лет моложе; может, она и была на тридцать лет моложе – трудно сказать наверняка. Она казалась очень привлекательной и изящной. Англичанин, сидевший напротив, внимательно разглядывал Луи и думал, что это, должно быть, его вторая, а может, уже и третья жена. Сейчас, при колеблющемся свете свечи, Жозиан казалась вполовину менее реальной, чем Луи.
Она сказала:
– Louis fait seulement се qu’il a envie de faire[2].
Казалось, она говорит только по-французски, и опасения проводника все усиливались. В агентстве ему сказали, что единственный фактор, объединяющий этих людей, – английский язык. И снова он почувствовал, что надо что-то сказать, что-то среднее между приветствием и предостережением. Он попытался подобрать нужные слова:
– Вы и сами понимаете, что это необычное путешествие. Думаю, именно поэтому вы и решились в нем участвовать. – На самом деле он не был уверен, что они решились в нем участвовать именно поэтому. – Мы пройдем двести километров за пятнадцать дней. Это, конечно, не очень много, но… но нам предстоит проникнуть в самое сердце Восточных Анд. Идти по этой земле очень непросто… Иногда придется проводить на ногах по восемь-девять часов в день. Здесь почти нет равнин и плоскогорий. Погонщики будут разбивать лагерь там, где это возможно.
Теперь европейцы внимательно слушали его, но он понимал, что все это бессмысленно. Иностранцы путешествовали по этой земле, не обращая никакого внимания ни на подстерегающие опасности, ни на ее святыни. Может быть, именно это безразличие и защищало их, помогая им выжить. Он продолжил:
– Завтра вечером мы должны достигнуть развалин древнего инкского города Чокекиро. Немногие видели эти развалины до вас, и никто не знает, зачем вообще инки построили этот город. У него нет истории.
– Но должны же были остаться какие-то воспоминания, – прервал его англичанин. – Неужели не существует никаких преданий, легенд? – У него были бледные светло-серые глаза на красивом подвижном лице. Но проводник вдруг почувствовал прилив неприязни к этому человеку. Его челюсть слегка подрагивала из-за какой-то нервозной нетерпеливости. Кто бы что ни говорил, англичанин либо относился к этому с невероятным воодушевлением, либо выказывал полное неприятие. – А что говорят местные жители?
– Здесь нет местных жителей. Эта земля пуста, – резко ответил ему проводник и продолжил: – За шесть дней мы переберемся через хребет Вилкабамбы. Мы поднимемся на высоту пятнадцать тысяч футов и дойдем до линии снега, потом преодолеем перевал и начнем спуск. Ближе к концу нашего путешествия мы войдем в тропический лес возле Эспириту-Пампа. И наконец окажемся в городе Вилкабамба.
Наверное, ему просто показалось, что группа издала один общий слабый вздох. Вилкабамба. В конце концов, именно это и привело их сюда. Все эти люди чем-то походили на детей. Он уже был как-то раз в Вилкабамбе и знал, что ничего особенного там нет. Просто груды серых камней, окруженных джунглями. Инки построили этот каменный город пятьсот лет назад, он был их последним убежищем от испанцев. Какое дело иностранцам до обычных камней? Зачем они отправились в это путешествие? Эспириту-Пампа не самое приятное место. Почва там какая-то горькая. Уходя, испанцы разорили и увезли с собой все, что можно, а то, что осталось, скрыл лес. Говорят, это место неспокойно.
Англичанин лежал в спальном мешке и прислушивался к частому, но ровному дыханию своей жены. При тусклом свете луны он заметил, что она поставила между ними свои ботинки, а также положила куртку и бутылку воды. Он знал, что она еще не спит, потому что слышал ее дыхание. Во сне она обычно дышала бесшумно. Исходившее от нее безмолвное негодование обволакивало палатку подобно туману. Он попытался переключиться на шум реки и однообразную песню какой-то птицы.
Вдруг она спросила:
– Роберт? Что ты думаешь об этих людях?
Она даже не повернулась к нему.
Он ответил:
– Пожалуй, мне нравится бельгиец. Он, конечно, циник, но достаточно умный. Что до священника – как его зовут? Франциско? – сложно сказать, потому что он почти ничего не говорит. Думаю, проводнику можно доверять; да и погонщикам тоже. Эти ребята выглядят слабыми, но на самом деле они сделаны из железа.
О Жозиан он промолчал. Просто-напросто потому, что еще не знал, как он к ней относится.
– Что касается жены бельгийца, – в конце концов сказал он, – то сначала я вообще подумал, она его дочь. Как ты думаешь, кто она? Актриса? Танцовщица?
Камилла сказала:
– Сложно представить, чтобы такой человек, как Луи, мог потерять голову из-за кого бы то ни было.
Она замолчала и снова учащенно задышала. Он опять ощутил ее негодование, ее отвращение ко всему путешествию. Она оказалась здесь, в этой глуши, среди всех этих непохожих людей только из-за него. Они всегда подходили к людям по-разному. Обычно она норовила присвоить друзей себе. Друзья ее были немногочисленными, но зато верными. Он уставал от них и всегда чувствовал себя немного виноватым. Такая дружба была слишком тяжелой, слишком особенной.
Он заснул первым, но через час проснулся и увидел, что в лунном свете на потолке колышутся четкие тени от листьев. Он с удивлением уставился на эту картину. Они выглядели такими тонкими и изящными: капли джунглей на холсте палатки. Снаружи река все ревела и ревела в, казалось, сгущающемся одиночестве. Камилла спала, и на какой-то момент весь мир состоял только из леса, отпечатавшегося на залитом лунным светом брезенте, и шума огромной реки, во тьме несущей свои бурные воды к Амазонке. Воздух стал прохладнее. Он вдруг почувствовал необъяснимый восторг. Это странное чувство было знакомо ему с юности, и он услышал свои собственные слова, те же, что и двадцать лет назад: «Я жил, жил!»
Камилла услышала, как он расстегнул сетку от комаров у входа и вышел из палатки. Во сне ей показалось, как будто Роберт был слишком большой для палатки, и теперь, когда он вышел, внутри снова стало спокойно и холодно. Она посмотрела на потолок, увидела тот же лунный узор и испугалась. Лунный свет был слишком холодным и бледным. Она плотнее застегнула спальный мешок. Кто все эти люди, которых они больше никогда не увидят после путешествия? Бельгиец не обращал на нее никакого внимания, она для него вообще не существовала, по крайней мере как женщина. Это больше не волновало ее, подумала она, ну, разве только совсем немного. Но он ей никогда не сможет понравиться. А его жена, с локонами, как у эльфа, и детскими манерами, уже начинала слегка раздражать. Что же касается священника Франциско, то он смотрел на нее, как испуганный олень, и не промолвил ни слова. Роберту все это нравилось, как ему нравился театр. Непостоянство его не беспокоило. Он похищал у людей их образ мысли, взгляд, внешний вид, странности и шел дальше.
Когда-то ей нравились его метания от одной одержимости к другой, и время от времени она по привычке одобряла их и сейчас. Семнадцать лет назад (кто бы мог подумать?), когда они только-только поженились, он был без ума от турецкой архитектуры, потом его увлекли малые религии Ближнего Востока, потом он занялся спасением арамейского языка и беспрестанно строчил статьи – одну за другой, в которых, казалось, ярко выражался его несомненный талант. Работая журналистом в колонке новостей в Дамаске, он возил ее с собой по всей Сирии, пребывая одновременно в эйфории и разочаровании. Теперь она часто задумывалась об этой его неиссякаемой энергии. Следующие пятнадцать лет она наблюдала за тем, как он перебегает из одной газеты в другую, крутится возле столов иностранных редакторов в Лондоне, но никогда нигде не задерживается подолгу. Казалось, от него всегда ждали чего-то особенного: того, что он, в конце концов, станет главным редактором крупного издания или напишет книгу, которая произведет фурор. Но его увлечения никогда не пропадали сами по себе: каждая последующая одержимость поглощала предыдущую, и та просто переставала существовать. Иногда ей казалось, что и она сама уже давно перестала существовать для него.
Камилла закрыла глаза. Ей никогда не нравились горы, и она была не уверена, что годится для этого путешествия. Лежа в одиночестве в палатке, она презирала себя за то, что была сейчас здесь. Она всегда старалась разделить увлечения Роберта, вместо того чтобы самой найти себе увлечения. Ее собственные всегда оказывались придавленными грузом его очередной, бурно разрастающейся одержимости. Ее тяга к исследованиям – тяга, которая стала не более чем хобби после рождения прекрасного сына – сильно отличалась от увлечений Роберта: это была не переработка или изменение знаний, а просто пассивное получение удовольствия от них. Иногда она думала о том, кем могла бы стать, если бы не вышла замуж так рано. Но, скорее всего, она стала бы тем же, почти тем же. Камилла представила, как Роберт стоит в темноте и мечтает об инках. Иногда она чувствовала, что он на грани отчаяния, он как будто боялся, что время убегает от него. Она ощутила легкий приступ тревоги.
Стоя под переливающимся небом, Роберт удивлялся, что на нем нет луны. Игру теней на потолке палатки вызывал свет звезд. Он никогда еще не видел такого удивительного неба. Оно притягивало его. Медленно переведя взгляд на реку, он вдруг понял, что улыбается, как наркоман. В зарослях белых лилий мигали светлячки, а в траве ползали светящиеся червяки. Над его головой неведомые ему созвездия сверкали ярче и загадочнее, чем созвездия Северного полушария, и Млечный Путь казался не жидкой струйкой огоньков, а широкой матово-белой лентой, протянувшейся от одного края земли до другого. Неудивительно, что инки поклонялись ему.
Роберт просунул руку под полог палатки, покопался и вытащил наружу свой телескоп и компас. Крошечная стрелка компаса ярко блестела при свете звезд. Она качнулась в сторону черного массива гор, вздымавшихся над ними, туда, где тропа, по которой они шли, круто уходила на север. За этим массивом, как представлял себе Роберт, последние пики и вершины Анд плавно переходили в покрытую снегом скалистую стену, за которой начиналось угорье, затем непроходимые леса и наконец дельта Амазонки. Именно там, где горы сменялись джунглями, инки построили последний город своей некогда великой империи. Вилкабамба – ему нравилось это слово. В течение нескольких лет оно постоянно вселяло страх и в испанцев, и в индейцев, страх, что инки могут когда-нибудь вернуться.
Он установил штатив телескопа среди камней и направил его на небо. Телескоп не был мощным – чуть больше, чем игрушка, – но в его объективе Южный Крест тут же угрожающе вспыхнул, а матовый Млечный Путь рассыпался на отдельные звезды, как разбитое стекло.
Когда Роберт оторвался от окуляра, ему на мгновение показалось, что небо сильно приблизилось к нему, приблизилось ко всей земле. Он потер глаза, чтобы снова привыкнуть. Его озадачивало, что с такой замысловатой паутиной звезд инки, которые верили, что они – Дети Солнца, почти ничего не знали о небе. У них даже не было настоящего астрономического календаря, как у майя или ацтеков. Для них звезды были священными животными, которые имели связь с землей: Орион, например, стал ламой, пересекающей небо, чтобы попить воды из Тихого океана.
Такие пробелы в культуре завораживали его: он видел в них не недостатки, а то, что последующие поколения так и не смогли понять. Цивилизация инков была полна таких загадок. Расцвет их империи приходился на европейскую эпоху Возрождения, но, казалось, он произошел в далекой древности. И вот в этот мир прибывают испанцы, неся с собой всю современную жестокость. Одетые в стальные доспехи, конкистадоры ездили на боевых лошадях и стреляли из мушкетов. А индейцы были в легких доспехах из золота и украшены перьями. Их войска рассеялись, как туман. Сто семьдесят испанцев обратили в бегство десятки тысяч индейцев, и всего за десять лет империя инков пала. Так исчезает изображение со старой картины, которую вдруг выставили под прямые солнечные лучи.
Для Роберта, который всю свою жизнь зависел от слов, тайна инков казалась еще более удивительной из-за того, что у инков не было ни письменности, ни алфавита. Память о них сохранилась в их потомках – индейцах племени кечуа, которые все еще бродят по этим горам в печальном забытьи, и наполовину изученных руинах. Роберт много читал об инках в библиотеках, пока они не превратились в надоедливую одержимость. В Лайме он внимательно изучил памятники их цивилизации в музеях, но они все равно так и не стали ему ближе. Наоборот, они стали еще дальше. Их одеяния, сплетенные из золотых чешуек, похожих на чешуйки какой-то удивительной рыбы, их маски, флейты и опахала для церемоний, золотые украшения, которые сверкали на их телах, – все это казалось наполненным каким-то непонятным символизмом.
Как у них могло не быть письменности? Если это так, то их империя была самой странной из всех великих империй. Роберту все время казалось, что европейцы, и он в их числе, были всегда слепы ко всему неординарному, что такой пробел, как отсутствие письменности, мог быть заполнен каким-то другим способом выразить себя – языком, свободным от тех понятий, которые выражались алфавитом: возможно, языком, воплотившимся в музыке или иероглифах тканей; может даже, в созвездиях или замысловатой планировке инкских городов. Если необходимость выразить себя не может найти выхода в словах, то она – Роберт был в этом уверен – всегда ищет какой-нибудь другой путь.
Внезапно он услышал грудной голос у себя за спиной:
– Совсем другое небо, правда? Не могу найти ни одного созвездия. – В ярде от него стоял Луи. – Знаете, в первом телескопе – кажется, это был телескоп Галилео – звезды были квадратные и прямоугольные. Это довольно удручающе, я бы сказал. – Казалось, он чувствовал себя на удивление хорошо в эту холодную ночь, его двойной подбородок утопал в вороте шелковой пижамы. – Квадратные звезды значительно нарушали все наши представления о них, поэтому люди переделали телескоп. Людям не хотелось, чтобы над ними парили многоугольники.
Роберт подумал, что ему нравится Луи. Он сказал:
– Думаю, инки видели их именно квадратными. Раз они так и не придумали колеса.
Он заметил белый живот Луи, немного высовывающийся из-под рубашки пижамы, и почему-то подумал о Жозиан. Как она терпела его на себе? Он показал на телескоп:
– Не хотите взглянуть?
Бельгиец пожал плечами:
– Мне и отсюда видно достаточно. Даже больше, чем нужно. Этот свет бьет по глазам.
– Но это же удивительное зрелище.
– Ну да, конечно. Это все горная стратосфера. Само собой, в ней меньше углекислого газа, поэтому здесь значительно чище. – Он посмотрел на небо. – Но, господи, какая же там неразбериха! Полный хаос, следующий по своей собственной орбите. И люди еще говорят о строгом устройстве небес. Гравитация – обычная лотерея! Становится неприятно, когда смотришь на все это. – Он захохотал своим густым смехом. А потом вдруг добавил: – Вы ведь журналист, правда?
– Был журналистом, – ответил Роберт. – Я уволился из редакции, чтобы отправиться сюда.
– Уволились? – Луи подозрительно взглянул на него.
– Ну, я стал свободным журналистом. Довольно рискованно. Но все дело в том, как долго вы ждете.
– Чего ждете? – Луи почесывал свой живот.
Роберт поколебался. Ему вдруг стало немного неловко объяснять: как долго вы скрываете свои замыслы, подобно зверю, запертому в клетке. Долгие годы зверь почти не двигался. Роберт даже подумал, что тот уже умер. И вот зверь снова стал расхаживать по клетке – туда-сюда: его подняло желание сделать что-нибудь, пока не стало совсем поздно, пока он не умер, и от этого зверя стала исходить давно затаенная злоба. И вот однажды утром он решил высвободить его: страстное желание написать что-то совсем другое. Озвучить то, в чем инки оставили память о себе, что бы это ни было, пока он идет по этой некогда святой земле. Записать все это, пока его профессионализм не исказил все слова. Пока он сам еще не усомнился в своей идее о том, что инки могли открыть какой-то неведомый миру язык.
Но все это казалось слишком наивным, чтобы говорить сейчас об этом. Потому что, может быть, только он и верил в то, что такой секретный шифр мог сохраниться – в камне, или в керамических украшениях, или в очертаниях развалин их городов, – а также в то, что он обладал способностью разгадать его, что это была не просто необоснованная вера в себя. Не скрытые способности – он уже представил себе, как усмехнется Луи, – а полное убеждение в своей идее: ловушка. Поэтому он ответил Луи:
– Я имел в виду, ждете той возможности, когда сможете написать об этом путешествии. – Роберт вдруг почувствовал, как внутри предостерегающе забилась неуверенность.
– Что написать? – спросил Луи.
– Книгу, тонкую книгу.
– Ну, тогда сделайте это, месье, сделайте! Сделайте ее непохожей на то, что вы обычно пишете. – Бельгиец едва заметно покачал головой. У него были соломенные кудри, которые выглядели немного растрепанными. – Когда я был молодым архитектором, мне очень хотелось спроектировать загородную виллу, но никто не хотел выделить мне денег на это. Дело в том, что наши виллы в Эно были слишком похожи на городские дома. И тогда я сам купил участок и сам построил виллу. В духе Фрэнка Ллойда Райта. Продал ее потом очень дешево! – Он засмеялся, на этот раз немного жестоко. – Но теперь я вижу, что эта вилла была жалким подражанием. Каждый раз, когда я проезжаю мимо нее, я снимаю очки. Ха-ха-ха!
Роберт почувствовал себя слишком уязвленным, чтобы смеяться с ним вместе. Он сказал:
– Ну, я не так молод, как вы были тогда. – Он сложил телескоп. – В любом случае посмотрите на эту страну! Если что-то и может заставить вас посмотреть вокруг незамутненным взглядом, то это она!
Он понял, что его слова прозвучали очень глупо, но было уже поздно.
Луи снова разразился смехом. В его смехе что-то перекатывалось, громыхало, и теперь в нем чувствовалось нечто недоброе.
– А! Незамутненный взгляд! Самозабвение. Вы очень амбициозны.
– Да, – Роберт вспомнил другие обвинения. Ты эгоистичный: да. Высокомерный: возможно. Деспотичный: да (это она так говорила). И все в том же духе. Да.
– Но при чем тут Вилкабамба, месье? Почему вы не выбрали Лондон, если вам так захотелось испытать себя? О доме писать гораздо сложнее.
Роберт ответил:
– Потому что Вилкабамба была последним воспоминанием инков о самих себе. Это была их последняя попытка оставить о себе память.
Он подумал: там, и нигде больше, они должны были стремиться запечатлеть свое прошлое, свою историю, которую они не могли облечь в слова, в то время как их империя испарялась у них на глазах. Желание увековечить свою историю, должно быть, было невыносимым. Путешествие к этому городу, думал он, напоминает паломничество. Впервые он отправляется куда-то не как журналист, не в поисках определенного сюжета, не пытаясь навязать кому-то какие-то взгляды. Он не знал, чем все это закончится. Он просто верил в путешествие. И верил себе. Это действительно было высокомерием. Он никогда еще не чувствовал такого ликования. Он посмотрел на палатки, опасно нависающие над бурной рекой, – в палатке священника все еще горел свет – и на их мулов и лошадей, прижавшихся друг к другу за палатками. Ему больше не хотелось говорить о себе.
– А вы, Луи? Вы оставили вашу карьеру архитектора ради этой причуды.
– О нет, это моя карьера оставила меня. Я был сокращен – в пятьдесят шесть лет! Люди разлюбили мои дома. Все решили, что мои дома построены в духе постмодернизма, а это в провинциальной Бельгии конец. Они сочли меня неуместным, а я просто играл со стилями. – Он забавно потоптался на траве. – Вы всегда можете отличить мои дома – они повсюду в Эно и Брабанте, – потому что у них у всех маленькие погрешности в стиле, какие всегда должны быть.
Роберт подумал, возможно, такое доверие вызвано уединением этих мест или этой удивительной пропастью во времени и национальной принадлежности между ними.
Луи продолжал:
– Все это произошло три года назад – тогда я оказался без работы и разведен. Но этот мир здорово продуман, месье. Он продолжает жить и развиваться. – Он дотронулся до руки Роберта, как будто желая его утешить. – Сейчас я работаю частным консультантом, и у меня чудесная жена!
Когда он направился к своей палатке, англичанин внезапно почувствовал тот же запах, что и у Жозиан, удивительно похожий на запах ладана.
Блокнот – это почва, из которой потом произрастает книга. В нем содержатся детали, изображения, мысли. Я записываю их, сидя на этих камнях, при свете звезд.
Сегодня первый день свободы.
Я не могу воспринимать окружающий мир так, как воспринимали его инки. Но вполне могу избавиться от собственного восприятия. В первую очередь это касается того, как описать эту землю. Если я сосредоточусь, я смогу избавиться от банальности. Так что все дело во внимательности и открытости. Пусть предметы сами подбирают слова для своего описания. И тогда получится книга.
День: острые и голые вершины гор. Серо-голубой сланец. Ужасающие стальные стены, окружающие долину. Вся сложность этого ущелья – переменчивое освещение. Вокруг ни души. Только две маленькие девочки играют на берегу Апуримак. Но потом и они убежали. Отсюда река преодолевает еще четыре тысячи миль, прежде чем достигнуть Атлантического океана. Ее воды бурные даже в августе.
Камилла неплохо справляется. Я боялся, что она устанет. Она всегда думает, что я специально оставляю ее позади. Мы спускаемся по ущелью с помощью бамбуковых палок в обеих руках, как лыжники по пыли.
Тайна: как испанцам удалось завоевать эти земли? Стальные доспехи, тяжелые мечи, боевые лошади в броне, аркебузы, невероятная смелость – всего этого все равно не хватит, чтобы противостоять во много раз превышавшим их по численности инкам. Может, инки считали их богами?
Камилла проснулась от скрипучего голоса бельгийца и подумала, что он, наверное, разговаривает с Жозиан в своей палатке. Потом она увидела скомканный спальный мешок рядом и выглянула наружу.
Роберт устроился под звездами на валунах с блокнотом в руках. Несколько минут она смотрела на его склоненную голову и мелькавшую над страницей руку. Она поняла, что он начал свою книгу, но его блокноты всегда были тайной для нее – он не разрешал ей читать их. Сталкиваясь с его страстным и глубоко личным желанием писать, она отступала к практицизму. Она превращалась в жену, которая волнуется по поводу платы за обучение на будущий год. Ей также было интересно, какой она представала в его повествованиях. Скорее всего, как далекая знакомая, думала Камилла, или как имя, затерянное в списке благодарностей и посвящений.
Она снова легла, не испытывая на этот раз никакой горечи. Она не считала себя очень привлекательной. Когда ее сын был меньше, представить себя привлекательной было гораздо проще. Но теперь он уже учился в закрытой школе – ему было пятнадцать, и у него начал ломаться голос. Время от времени она чувствовала себя лишенной чего-то. Ей хотелось, чтобы он все еще был маленьким.
Когда она повернулась на бок, то с радостью заметила, что ее тело по-прежнему гибкое. Она согнула спину, потрогала икры – ничего. Ей не хотелось подводить Роберта.
Но с каждым днем, все чаще и чаще, прикрываясь заботой о нем, она чувствовала себя одинокой. Возможно, чтобы чувствовать себя женщиной, ей нужно, чтобы кто-нибудь от нее зависел. Даже спустя несколько лет после того, как она отучила сына от груди, Камилла просыпалась среди ночи, чувствуя у своей груди ребенка.
Беспорядок, творившийся в мозгу у испанца, был вызван вовсе не тревогой или страхом, а лихорадочным возбуждением, усиливавшимся из-за суровых законов этой земли, а также из-за необычного характера того, в чем он участвовал. Он очень устал, но никак не мог заснуть. Казалось, он больше не в состоянии ничего вынести. Из-под блестящих волос, по-мальчишески расчесанных на пробор, смотрели черные сверкающие глаза и проглядывали худые, обтянутые кожей черты лица, что придавало ему какую-то нервозную слабость.
Он осторожно поставил свечу на брезентовый пол палатки и повесил над собой распятие. Потом раскрыл католический требник и прочитал вслух Anima Christy[3], чтобы наконец успокоиться. Он дважды поднимал глаза и просил прощения у крашеной фигурки, висевшей на кресте; краска с нее почти вся вытерлась от частых прикосновений пальцев его бабушки, его тети, его матери. Он немного успокоился.
Пару минут спустя он порылся в рюкзаке и вытащил оттуда диск из отполированного кварца. Осторожно протер его гладкую поверхность и снова увидел свое отражение, колеблющееся в неровном свете свечи. Он видел его в диске с детства: это обеспокоенное лицо. Но сейчас, непонятно почему, оно поразило его – то, как он умудряется выживать здесь; и Франциско вдруг понял, что почти ожидал не найти своего отражения в отполированном круге.
Снаружи смех бельгийца смешивался с ревом реки. Франциско вздрогнул. Эти люди носят с собой свои земные интересы, подобно доспехам. Из них сочатся города. Что бы они ни сказали, как бы ни взглянули, что бы ни сделали – все кажется каким-то грязным, порочным. Особенно Луи: этот второй подбородок, глаза навыкате и привычка весело говорить о чем угодно, часто безо всякой необходимости! И вот, как раз когда ожидаешь, что он станет серьезным, этот жуткий смех начинает вдруг сотрясать его грудь и вырывается наружу, как будто пытаясь обезопасить его от правды.
И Жозиан тоже. Разве можно быть такой и все еще не умереть? Она похожа на фарфоровую статуэтку. Он и вправду уже встречал такую – на витрине одного магазина в Трухильо, – бледную, почти что незримую. Помощники переодевали ее и меняли ей парики раз в месяц. Его пугала даже мысль, что она может к нему прикоснуться.
А еще – чета англичан. Из-за этого журналиста он уже боялся разговаривать. Если все же заговоришь с ним, он либо быстро отделается от тебя, либо разорвет тебя на куски, требуя объяснений. Эти бледные, горячие глаза! Один раз за вечер Франциско попробовал заговорить о ранних испанских миссионерах, и Роберт тотчас же расстрелял его в упор: какие именно миссионеры? когда? где? что именно они?.. Напор Роберта был приятнее, чем цинизм бельгийца, – иногда в его взгляде, в его чутком, вытянутом лице и губах даже проступала симпатия, – но все равно это было невыносимо. Франциско очень хотелось оставаться незамеченным. Человека, он был уверен в этом, создал Господь.
Только англичанка, которую муж игнорировал, казалась другой. Она выглядела спокойной и серьезной. У нее было приятное женское тело. Она говорила о доступных вещах. Ее можно было понять по глазам. По глазам Жозиан – темно-синим, с длинными ресницами – невозможно было ничего сказать о ней самой: они были просто красивыми. А серые глаза Камиллы резко выделялись на фоне ее смуглой кожи. Он решил, что она прекрасна.
Франциско развернул книгу в потертом кожаном переплете, El Calvario del Inca: Cronicas contemporaneas[4], и осторожно раскрыл ее. На форзаце выцветшими чернилами было выведено имя его матери, а под ним, тем же почерком, но немного неровным, явно слабеющей, дрожащей рукой было написано: «Para Francisco, para que comprenda у se illumine»[5]. Он наугад выбрал страницу – как талисман.
Я проехал по всей этой земле и увидел ужасные разрушения. Это погрузило меня в глубокую печаль. Виды подобного опустошения могут ввергнуть в величайшую тоску. Здесь обнаруживается удивительный парадокс: варвары-инки поддерживали повсюду абсолютный порядок, вся страна была спокойна, все жители накормлены, тогда как сейчас везде лишь покинутые обитателями деревни, следы разорения по всем дорогам в этом королевстве.
Франциско медленно закрыл книгу. Он знал многие страницы из нее наизусть.