Глава четвертая

Трех часов мучений хватило для того, чтобы они все окончательно сосредоточились на однообразном переходе. Еще пять дней они бессмысленно поднимались по склонам и спускались в лощины, как роботы. Их разум, казалось, полностью онемел, а глаза следили только за тропой. Если даже кто-то и останавливался, чтобы восхититься пейзажем, то втайне от других, потому что у него ужасно болели ноги и ныли легкие. Они концентрировали свое внимание только на том, чтобы пробраться между камней, или на темной земле под мокрыми деревьями тропического леса. Подъем становился круче, и боль в мышцах усиливалась. Долгий спуск вызывал дрожь в коленах; подъем оставлял кровавые волдыри на их пятках. И вот теперь всех их все сильнее и сильнее начала охватывать тревога, она превратилась в заразную болезнь. Они осознали, что назад пути нет.

Этой тревоге не поддавались только погонщики. Терпеливо навьючив поклажу на мулов, они отправлялись в путь значительно позже остальных, обгоняли всех к полудню и разбивали лагерь за несколько часов до того, как туда добирались измученные путешественники. До поздней ночи европейцы слышали, как они болтают друг с другом на своем гортанном языке индейцев кечуа, а иногда до них доносился их мелодичный смех. Казалось, когда все устали, индейцы начали относиться к ним гораздо мягче. Каждый день они занимались одним и тем же. В шесть часов утра они приносили в каждую палатку горький индейский кофе и будили ее обитателей негромкими криками; через полчаса они снабжали всех теплой водой в эмалированных мисках; в семь часов всех путешественников уже ждал завтрак из кукурузных хлопьев со вкусом кокоса, и вскоре после него вся группа отправлялась в путь.

При каждом восходе солнца европейцы с благоговейным страхом разглядывали горы, которые накануне заслоняла от них усталость прошедшего дня. По утрам окружающие их силуэты, невидимые ночью, туманными контурами выделялись на фоне зари или превращались в серебристую линию, протянувшуюся через все небо; восходящее солнце рассыпало свои лучи между их вершинами. Иногда до них доносился рев какого-то далекого притока Амазонки или гул водопада в скалах. Но уже через час или два пути – дорога была очень крутой – они переставали замечать все, кроме тропы, по которой они шагали. Они как будто катались на американских горках. По горному склону, покрытому низкой жесткой травой, они поднимались в высокогорную долину, которую мокрые облака превращали в джунгли, полные тумана и древних деревьев.

Роберту казалось, что горы вокруг стали недобрыми. Когда-то по их склонам пронеслись лавины, вырывая с корнем все на своем пути. Он начал замечать, что становится невнимательным. Один раз он оставил компас на валуне – его подобрал один из погонщиков, – дважды он падал, зацепившись за корни деревьев, и потом долго не мог прийти в себя. Много миль тропа тянулась над пропастями, и по ее краю росли густые заросли низкого кустарника. Один неправильный шаг – и вы ухнете в пропасть и будете лететь вниз пару сотен футов, пока не упадете в заросли бамбука, который разорвет вас в клочья. По берегам рек парили стаи москитов. После их укусов на покрасневшей, воспаленной коже оставались плотные шишки.

Один раз они даже прошли через деревню индейцев кечуа; в ней жили крестьяне, выращивающие картофель. Дома были покрыты тростником, как это делали их предки-инки. Из дверей вышли маленькие женщины в розовых и красных юбках и робко посмотрели им вслед, а несколько мужчин обменялись с ними короткими, деловыми рукопожатиями. Их присутствие в этой глуши должно было подействовать на всех успокаивающе, но это было не так. Измученные путешествием, молчаливые, они казались сами себе призраками в этой деревне живых.

Каждый раз, когда Луи приходилось слезать с лошади, он старался идти медленным, но ровным шагом. Чем больше открывалась для него эта страна, тем сильнее она его отталкивала. К тому же – Луи прекрасно знал это – он задерживал остальных, даже Жозиан, которая шла перед ним, часто и тихо дыша. Казалось, его бока и бедра – плоды тех лет, которые он провел в роскоши и комфорте, – весили целую тонну и мешали ему идти быстрее. Для остальных такое путешествие вполне подходило, но ему-то уже исполнилось пятьдесят девять лет. Он прислушался к собственному сердцебиению. У Луи вызывало тревогу то, что сердце бешено колотится в грудной клетке. Вокруг него было слишком много мяса. В любой момент, думал он, оно может взорваться и превратиться в мешанину из желудочков и клапанов – настоящее boeuf bourguignon[12]. Ему даже стало жалко свое сердце, как будто оно жило своей собственной, отдельной от него жизнью. Он останавливался перед каждым вторым поворотом и ждал, пока его учащенное сердцебиение – самые громкие звуки в этой отвратительной стране – не успокоится.

Только Роберт постоянно что-то обдумывал. Его коленная чашечка воспалилась, в ней зловеще пульсировала боль, но время от времени он все еще оглядывался на горы и ущелья и пытался найти слова для их описания. Он был рад, что никто больше открыто не восхищается ими. Он мог примириться с их непреклонностью только в одиночку. По утрам, перед выходом, он снова пытался писать, все так же возбужденно. Но всегда получалось одно и то же. Может быть, у меня проблемы с воображением, подумал он. Вы входите в ущелье, по которому несется один из притоков Амазонки. За вашей спиной, до самого горизонта, расстилается бассейн реки Апуримак. Но когда вы пытаетесь описать все это, то кажется, что земля скрывает от вас самые важные детали. Может быть, его сломила эта постоянная игра света и облаков, подумал Роберт. А может, просто невероятные размеры всего, что его окружает: английские слова не созданы для подобных описаний. Эти пейзажи годились только для того, чтобы смотреть на них и изумляться. Избитые фразы пристали к нему, как сажа. Может быть, лучше будет попробовать написать обо всем этом дома, когда они вернутся, при обычном, спокойном и стабильном освещении.

Но, возможно, все это вообще было не важно. Ведь горы не были картой мышления древних инков, они ничего не объясняли. По вечерам он снова садился на камни. Он думал, а может, во всем виноват свет звезд? Его слова неровно бежали по листу, как будто их писал кто-то другой.

Вечером: я прошу проводника собрать всех погонщиков, я хочу поговорить с ними. Они собираются очень неохотно: в них нет враждебности, они просто озадаченно сидят на корточках в палатке. Широкие, спокойные лица. Интересно, а если их ударить, они улыбнутся?

Чего я хочу? Я не знаю: чтобы они раскрыли мне тайну этих гор, какую-нибудь случайную мысль, воспоминание. Никак не могу избавиться от ощущения, что они что-то скрывают. Это ужасно глупо: эта насмешка безразличных ко всему лиц.

Двое из них почти все время молчат. Другие трое болтают без умолку. Скользкий, завораживающий язык. Часто кажется, как будто они читают молитвы. В каждом слове предпоследний слог ударный, он очень резкий, как удар в маленький гонг. Может быть, именно из-за этого ритма и думаешь, что речь инков могла быть записана при помощи идеограмм в одежде или керамике.

Я спрашиваю об этом, но они мне не отвечают Никакой реакции.

Я спрашиваю, не считают ли они эту землю до сих пор святой. И не напоминают ли им о чем-нибудь руины инков? Они хмурятся. Но не отвечают. Это не их земля, говорят они. По крайней мере, неродная земля.

Я вспоминаю их игру на флейтах и спрашиваю: а нет ли слов к их музыке? И никогда не было? Один из них – самый высокий, его зовут Юпанки – говорит, что в Лайме можно найти хорошие поп-песни. Он включает свой транзистор, но мы слышим только помехи. Остальные смеются.

Проводник переводит все это с усталой улыбкой на губах. Не знаю, кого он опекает – меня или их?

Юпанки: благородное инкское имя. Но этот погонщик просто говорит: «Я известный человек в своей деревне».

Они расслабились. Проводник говорит мне: «Вы просто теряете время». Повар все это время не издает ни звука.

Некоторые ученые предполагают, что у инков существовал язык, известный только знати: язык, который был уничтожен в результате испанского завоевания. Но как он мог так быстро и бесследно исчезнуть?

Лингвисты не находят никаких остатков его в современном языке индейцев кечуа. Так что, может быть, он существовал в невербальной форме, высеченный на недолговечном дереве или ткани. Что-то вроде немой музыки. Или простого воспоминания.

Загрузка...