ТЕНЬ ТРЕЗУБЦА

Эта история так необычайна, что порой я спрашиваю себя: да было ли всё это на самом деле? И вмиг возникает в памяти Москва 1957 года, Москва в дни VI Всемирного фестиваля молодежи. Была ли когда-нибудь такой красивой, такой веселой наша столица? Нет! То было время удивительных встреч, когда в братском рукопожатии сходились черный Судан и златокудрая Исландия, когда по улице Горького, обнявшись, с песней шагали немцы с Рейна и немцы с Одера, а на площади в жарком танце кружились араб и чешка, грузин и девушка из Вьетнама; когда стремительный язык испанца, напевная речь Китая, гортанные звуки наречий Африки сливались в один язык, понятный и доступный всем, — язык мира и дружбы.

Можно ли забыть лицо Москвы в те дни, — счастливое лицо матери, которая любуется своими детьми и их гостями, собравшимися со всех концов света!

Время уже стерло фестивальные приветствия на стенах домов, исчезли с окон разноцветные звездочки, белые голуби, но люди всегда будут помнить необыкновенный праздник, и деды расскажут своим внукам о Москве фестивальной, о Москве — столице молодежи мира.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной шумит и поет столица, полная радости, плещутся флаги всех государств, а в Центральном парке культуры и отдыха пылает фейерверк, и Москва-река ловит его отсветы, словно хочет взять с собой, пронести по русской равнине, передать могучей Волге и поведать ей о небывалом празднике. Тот вечер в парке особенно памятен мне, — там произошла встреча, положившая начало этой повести.

Теплый июльский ветер раскачивал гирлянды лампочек. Из рупоров парка неслись одна за другой мелодии — албанские, греческие, индонезийские, — ведь гости привезли в Москву вместе с мечтой о счастье, о мире и лучшие свои песни. Но вот песня умолкла и раздался голос диктора:

— Кася Назарова! Студентка Кася Назарова! Вас просят прийти в павильон студенческих встреч!

Чуть притихло веселье в парке, тысячи людей повторили, оглядывая соседей:

— Кася Назарова! Где Кася Назарова?

Имя русской девушки облетело парк: его аллеи, запруженные молодежью, толпы людей, теснящихся у открытых эстрад, где выступали широкоплечие, величественно-медлительные плясуны из Монголии, где задумчивый, черноглазый мальчик из Колумбии тихо, но уверенно играл на арфе.

— Кася Назарова, — снова заговорил диктор, — вас ждут!

В эту минуту с подножки троллейбуса спрыгнула невысокая девушка, белозубая, крепкая, с румянцем, упрямо пробивавшимся сквозь смуглоту ее щек. На ней была белая блузка и широкая, яркая, развевавшаяся юбка, какие в то лето, к празднику, сшили себе москвички.

— Кася Назарова! — грянули ей навстречу рупоры, укрепленные над входом в парк. — Кася Назарова! Вас ждут в павильоне студенческих встреч.

Девушка спешила. В карих глазах ее было столько нетерпения, что шеренги друзей расступались, влюбленные разнимали руки и уступали ей дорогу. А за ней бежал, едва поспевая, человек лет сорока, в сером костюме, с лучиком стальной «молнии» на светлой рубашке.

— Ну вот, — сказал он ей задыхаясь. — Не опоздали… Всё хорошо.

Они были уже у ступеней павильона. Девушка, не оборачиваясь, влетела в зал, навстречу улыбкам, под объективы наведенных на нее репортерских фотоаппаратов. А человек, сопровождавший девушку, остановился, чтобы перевести дух. Он вынул из кармана клетчатый платок, с облегчением вздохнул и вытер лоб. Я подошел и тронул его за локоть.

— Володя! — воскликнул он. — Ты?

Мы виделись редко, последний раз я был у него на границе два года назад.

— Какими судьбами, Андрей? — спросил я. — В отпуске? И вообще, что тут происходит?

— Ого! — засмеялся он. — Столько вопросов сразу! Войдем туда, прежде всего…

В павильоне всё трепетало от электрических вспышек. Кася кому-то жала руку, кругом шумели, аплодировали. То, что я увидел там и что потом услышал от Андрея Михайловича Ковалева, моего старого друга, я постараюсь теперь передать вам, читатель.

1

Граница проходит по реке.

Вся белая от пены, река мчится к морю. В тучах брызг сверкают бесчисленные клинки радуг. Они гаснут лишь с заходом солнца.

Судя по картам, рубеж проведен по самой середине реки, но, когда смотришь туда — в водовороты и водопады, — очень трудно представить себе пограничную черту. Буйные воды не признают ее. Быстрые струи, прыгая по валунам, летят из одного государства в другое и смешивают землю, смытую с берегов, — чужую землю и нашу.

На той стороне, как и на нашей, греются на камнях ящерицы, летают бабочки, ветер шевелит густую листву дубов, чинар и алычи, одевающих склон горного хребта. Но рисовое поле, возделанное на узкой прибрежной террасе, совсем не похоже на наши поля. Оно не знает ни трактора, ни железного плуга. Люди разбивают комки земли, спекшиеся на солнце, мотыгами.

Вот один из крестьян бросает мотыгу и спускается к реке, чтобы напиться. Видны струйки пота на его лбу, рваный ворот рубашки. Можно пересчитать даже пуговицы на ней, — так узок поток, разделяющий две страны.

За полем, повыше, начинается деревня. Среди саманных хижин, крытых соломой, возвышаются три бревенчатых здания, срубленных приблизительно так, как у нас в России, — то дома старосты, торговца и еще одного человека, хорошо известного нашим пограничникам.

Его дом особенно приметен. На крыше — большая заплата из оцинкованного металла, отсвечивающая на солнце. Появилась она давно, тому больше тридцати лет. Тогда многочисленная банда Сафара-мирзы — так зовут хозяина дома — внезапно ночью прорвалась через границу и вырезала нашу заставу. Сафар-мирза унес с собой кусок кровли, гордится им и бережет как память.

В километре с небольшим от деревни, выше по течению реки, — пограничный пост. Серое здание с куполом, напоминающим мечеть, прячется в чаще деревьев.

Часто на берегу показывается солдат в короткой куртке, перетянутой ремнем с патронташами, и в гетрах. Ленивым шагом он идет к вековому дубу, на котором укреплено некое подобие скворечника. Это наблюдательный пункт. В стенке скворечника сделан круглый, проем. Оттуда — с утра до вечера — смотрит в нашу сторону чужой пограничник.

Наша застава — как раз напротив. Скворечница на том берегу подвешена высоко, и люди на заставе постоянно чувствуют чужой, настороженный взгляд.

Впрочем, и от нас трудно что-нибудь скрыть там, за рекой. Каменный дувал заставы, пронизанный амбразурами, стоит над самым потоком. А с вышки, поднявшейся над лесом, всё как на ладони: рисовое поле, крыша Сафара-мирзы и дорога, которая тянется от деревни вдоль берега к низкому, под шапкой камыша, постоялому двору.

Однажды, в жаркий августовский день, на этой дороге показалась машина едкого лилового цвета, с длинным приплюснутым радиатором, похожим на утиный клюв.

Машина оставила за собой рисовое поле и, легко одолев подъем, въехала в деревню.

— У старого знакомого гость, — сообщил с вышки часовой начальнику заставы.

Гость побывал и на пограничном посту. Уехал он поздно вечером, а несколько дней спустя прибыл снова. Вскоре, со слов пойманного лазутчика, стало известно, кто хозяин лилового шевроле. Капитан Хилари Дюк — один из иностранных инструкторов, хлынувших в зарубежную страну тотчас после подписания Багдадского пакта.

В отличие от «старого знакомого» — Сафара-мирзы его начали именовать «новым знакомым».

Нашлись, однако, офицеры, для которых Дюк не был «новым». Они вспомнили: в годы войны в Тегеране у иранцев некий Дюк состоял переводчиком.

Дюком заинтересовались и работники КГБ, — и прежде всего капитан Ковалев. Он мог рассказать о Хилари Дюке, пожалуй, больше всех.

Человеческая память действует сложными путями: иногда первой выскакивает из глубин забвения какая-нибудь мелкая деталь и словно вытягивает за собой всё остальное. Так случилось и с Ковалевым.

В ожидании полковника Костенко, начальника пограничного отряда, капитан Ковалев покрывал листок бумаги значками. То были трезубцы разного вида. И прямые, и гладкие, а вот — с наконечниками в форме стрел, погнутыми, словно от удара.

Почему мелочь, вензель на кольце, так запомнилась? Наверное потому, что старинное, крупное серебряное кольцо на руке Хилари Дюка, тогда еще лейтенанта, бросалось в глаза, не вязалось с серой форменной гимнастеркой, или, точнее, блузой, с нашивками, с эмблемой бейзбольной команды, со всем спортивным обликом Дюка.

Ковалев сидел в приемной и вызывал в памяти картины прошлого.

Иран. Высокое синее небо, жара. Вереница машин на шоссе. В кузовах, под пыльными, побуревшими от солнца брезентами, ящики с консервами, со сгущенным молоком, солдатские ботинки. Идет перегрузка. Ковалев был в числе тех, кто охранял важную трассу, по которой союзники доставляли нам грузы. Тогда, у склада, они и познакомились.

Молодой долговязый парень с выпуклыми, жадными глазами…

«Должно быть, из богатой семьи», — решил Ковалев, заметив кольцо.

— Вам нравится? — сказал Хилари Дюк и протянул руку. — Кольцо деда. Из России… Наша фамилия очень связана с Россией.

Он прибавил, что отец не велел ему носить кольцо и, наверное, будет сердиться.

— Почему? — спросил Ковалев.

— Видите ли… оно серебряное, но дороже всяких денег… Это… Я не могу вам сказать, простите. Маленькая фамильная тайна.

Дюк восхищался стойкостью советских войск, бранил Гитлера.

Вот и всё.

Больше ничего не сохранилось в памяти Ковалева. Очнувшись от воспоминаний, он увидел дежурного офицера, окно, а за ним спокойное, усеянное солнечными искрами море.

— Прошу! — услышал Ковалев.

Начальник отряда Полковник Костенко — низенький, седой, черноглазый — возился с сейфом. Как всегда, сейф не хотел подчиниться стремительному, нетерпеливому Костенко.

— Истукан! — бранился начальник. — Тьфу, мученье! Вот! — дверца распахнулась, полковник извлек и бросил на стол папку. — Садитесь, капитан. Вам известно, как величают нашего нового знакомого? «Охотник за скальпами»! Тут вообще любопытные данные. Фигура, оказывается, не простая. Не пешка. Скальпы снимает, а? Ну? А вы опять к нам пожаловали. Совсем пограничником стали.

Действительно, Ковалеву в последнее время часто приходилось выезжать на границу.

Полковник выслушал Ковалева, заставил нарисовать трезубец, вызвал переводчика.

— Тамга. Родовой знак. Значит, Дюк в родстве с каким-нибудь племенем. Правильно?

Лейтенант Саламбеков, кудрявый красавец, подтвердил. Да, тамга. Но такая ему не попадалась.

Ковалев вышел из кабинета задумавшись. Дежурный по штабу передавал по телефону приказ начальника — охрану границы усилить. Вновь возник перед Ковалевым Хилари Дюк, долговязый бейзболист. Это из-за него тревога. Ого, подрос Дюк! «Охотник за скальпами»! Кличка, очевидно, почетная. Так что же ему нужно, этому охотнику?

В тот же день Ковалев уехал на заставу.

2

Рядовой Басков стоял на вышке. Ветер дул ему в лицо, платформа покачивалась, скрипела, и солдату казалось, что он летит над лесом. Одной рукой он держал бинокль, другой крепко ухватился за перильце.

Только полмесяца, как Басков на заставе.

На вышку он лез с дрожью, стараясь не смотреть вниз. Он боится высоты, но еще больше пугало новичка, что его страх могут заметить другие.

Сейчас рядом с ним офицер. При нем да показать себя трусом! Нет! И всё-таки Басков не может оторвать руки от перильца, — она точно приросла. И дрожь никак не уляжется, бинокль ходит ходуном.

— Дайте-ка мне, — сказал Ковалев.

Ну вот! Заметил! Басков жалобно поглядел на офицера. Тот ласково улыбался, — юный солдат, с виду почти еще мальчик, чем-то привлек Ковалева.

— Фамилия ваша? — спросил он.

— Басков.

— А, так это ваше стихотворение в боевом листке? Неплохо! В школе знаменитостью были? Да?

— Я много писал. Одно в «Пионерской правде» было напечатано, — заговорил Басков. — Я и теперь… Вот хочу про вышку сочинить, только рифму никак не подобрать. Мышка, крышка… Всё не то.

Он осекся и замолчал, смущенный тем, что столько сказал офицеру. А Ковалев уже не слушал.

На том берегу к самой реке сбегались солдаты. Усатый сутулый офицер построил их, ро́здал патроны. Один за другим выходили из строя солдаты, — смуглые, в коротких курточках и в гетрах, — и стреляли в фанерный ящик, надетый на кол.

Эхо множило выстрелы. Оно билось о наш скат ущелья, отскакивало к чужому скату и снова летело к нам, — оглушительный грохот поднялся над кордоном. Стая птиц просвистела мимо вышки и исчезла за хребтом.

Ковалев улыбался. Досталось, должно быть, соседям от Хилари Дюка! Всякий раз после визита инструктора они старательно наводят порядок, принимаются за боевую подготовку, изрядно запущенную. Обычно усердия хватает на два-три дня. Но что-то уж очень они стараются…

— Товарищ капитан!

Ковалев опустил бинокль. Басков показывал что-то. Край рисового поля, опушка колючих кустов, огромные скалы, сдавившие русло реки, — больше ничего не увидел капитан. Линзы бинокля выхватили и приблизили мшистый камень, застывшую, точно припаянную, ящерицу. В следующую минуту в круге зрения оказался человек.

Он стоял, прижавшись к камню, скрытый зарослями почти до подбородка. Узкое лицо с острой, седеющей бородой, пристальные глаза, обращенные к советскому берегу. Ковалев тотчас узнал его: Сафар-мирза!

Да, Сафар-мирза, старый знакомый. Он проворно скользнул в расщелину. Ковалев ждал. Ветки зашевелились, голова Сафара-мирзы в черной барашковой шапке вынырнула из-за другой скалы, ближе к воде. Зачем он тут? Похоже, высматривает что-то на советском берегу. Ковалев следил, как старый бандит шнырял между скалами, нагибался, пропадал и вылезал опять, словно в прятки играл. Время от времени Сафар-мирза оборачивался в нашу сторону, — с опаской и, как казалось Ковалеву, со злобой. А солдаты всё стреляли по ящику, и ущелье полнилось грохотом.

Что же это происходит? Ковалев уловил связь между событиями — ясное дело, стрельба должна отвлечь наше внимание от Сафара-мирзы, от его загадочных поисков.

Басков между тем отнял руку от перил. Сафар-мирза, матерый враг Сафар-мирза! Так близко! Солдат слышал о нем не раз, вожак бандитов представлялся ему зловеще уродливым, обросшим волосами.

— Плюгавый какой, — протянул Басков.

— Вы молодец! — сказал капитан. — Я думал, поэты народ рассеянный. «Но что же он там ищет? Что потерял?» — размышлял Ковалев про себя, не отводя бинокля.

Полчаса спустя Сафар-мирза ушел к себе, и пальба после этого прекратилась. Ковалев так и не получил ответа на свой вопрос. Он спустился с вышки и вошел к начальнику заставы.

Старший лейтенант Маконин — румяный, крепкий, беловолосый карел — составлял план охраны границы. Темная занавеска защищала его от палящего солнца. Маконин страдал на юге, мечтал о зиме, о лыжах. Ковалев рассказал ему о том, что видел.

— Баскову я бы дал поощрение, — прибавил капитан. — За бдительность.

— Басок, — засмеялся Маконин. — Так прозвали Баскова. Ох, языкатые!

— Ты в обиду не давай новенького, — нахмурился Ковалев, хотя отлично знал — нет ничего обидного в добродушной шутке, с какой принимают солдаты в свою семью новичка. Басков нравился капитану всё больше.

Вечером Ковалев уехал на другую заставу. Дорогой он и словом не обмолвился с водителем, — не выходил из головы Сафар-мирза.

У Баскова, напротив, всё пело внутри. Счастливый день! Командир объявил ему благодарность. Значит, он не так уж плох, хоть и посмеиваются товарищи! Всё-таки выйдет из него хороший пограничник! Непременно!

Конечно, усилий потребуется еще много, — в этом Басков отдавал себе отчет. Ведь вот у сержанта Стаха никогда не бывает сборок под ремнем спереди и пуговицы у него все застегнуты и блестят. А у него — Баскова — что-нибудь да не так. То забудет пришить свежий подворотничок, то ногти не острижет вовремя. Пуговицы не блестят, хоть плачь! Может, негодные пуговицы попались, тусклые от природы?

Чтобы стать хорошим пограничником, надо еще одолеть страхи. Вышка, ее он теперь, после благодарности, освоит быстро. Лес, темный лес — вот самое страшное. И тропа над обрывами. В лунные ночи еще туда-сюда, а без луны, в кромешной тьме, — совсем скверно. Одно помогает — смотреть в спину старшего по наряду, шагающего впереди, ступать ему в след. И не думать. Не думать о пропастях, скрытых в темноте, о леопардах, о диких кабанах, таящихся в этих джунглях. О дикой кошке, которая вот-вот спрыгнет на тебя с дерева.

Всё-таки и на его, Баскова, долю выпадет когда-нибудь большой подвиг.

Большой подвиг рисуется ему по-разному. Допустим, начальник даст ему пакет и прикажет отнести в комендатуру, а по дороге нападут враги. И он, Басков, перебьет их всех и сохранит секретный пакет. Подобный случай был, тут неподалеку есть скала, названная по имени красноармейца Корнева, погибшего в бою с бандитами. Ну, он, Басков, постарается не погибнуть… А то он выследит опасного шпиона. Шпион уже побывал на нашем аэродроме, добыл секретные сведения, сфотографировал и возвращается восвояси, и тут — бац, выбегает навстречу Басков: «Стой, руки вверх!»

Так мечтал Басков и в этот вечер, сменившись с поста. В ночной наряд его не послали. Казарма опустела. Солдата неудержимо тянуло излить кому-нибудь свою душу, поделиться первым успехом по службе. Он подсел к тумбочке и стал писать письмо.

Начало не складывалось. Басков скомкал листок и положил новый. Эка, подумаешь, доблесть! Заметил Сафара-мирзу, — только и всего. Что тут интересного для нее?

Он выдвинул ящик тумбочки. На него глянула полнощекая, белозубая девушка.

Товарищи завидовали Баскову, — до чего же красивая у него «заочница». И к тому же студентка! Он и сам гордился этим и в то же время стеснялся немного. Да, чувство смущения возникает у него даже перед портретом, и писать нелегко. Всегда нелегко. Конечно же, для нее, для Каси, хочется быть и старше, и лучше и вообще достойнее по всем статьям.

Завязалась переписка случайно. Адрес Каси Назаровой достался ему от солдата, уезжавшего в отпуск, к невесте. Солдат спешил, во дворе заставы гудела машина, он впопыхах сунул Баскову листок из записной книжки, фотографию и вспрыгнул в кузов.

Басков растерялся. Грузовик тронулся, обдав его бензиновой гарью, отпускник крикнул что-то, но Басков не ответил, — на него смотрела девушка, смотрела ласково, с умной, понимающей улыбкой. Она как будто была свидетельницей этой неловкой сцены и спрашивала Баскова, как он намерен поступить. Весь день он был в страшном смятении. Стало обидно за Касю, — очень уж грубо разделался с ней ее «заочник». Сперва Басков решил ничего не писать, потом передумал и написал ей всё начистоту — убеждал забыть неблагодарного солдата, наказать его презрением. Сообщил о себе. Вырос в Саратове, отец — архитектор. Упомянул и старшего брата Бориса, ставшего гордостью семьи, — он ведь уже почти инженер, скоро получит назначение. Мечтает о полете в космос.

Касю Басков не спрашивал ни о чем, но он обрадовался, когда из Ленинграда пришел конверт.

Письмо Каси было простое, дружеское. Она очень рада познакомиться с Басковым. С пограничниками она переписывается давно, — это началось еще в школе, в пионерском отряде. Басков читал и перечитывал, каждое слово казалось полным особого, невысказанного смысла… Так Кася Назарова вошла в его жизнь.

Что же он скажет ей сейчас? Как-то не ложатся на бумагу эти два слова — «первая благодарность». После всего того, что он писал ей! Правда, Басков не примысливал себе геройские похождения, он чаще всего употреблял местоимение «мы», но громких, мужественных тирад в его посланиях было больше чем достаточно, — он сам сознавал это. И вдруг — первая благодарность! Еще только первая! Каким же зеленым новичком он сразу предстанет перед Касей?

Может быть, рассказать ей про Сафара-мирзу, бандита, напавшего тридцать лет назад на заставу? Описать дом с краденым листом железа на крыше? Но разрешается ли сообщать такие подробности в письмах…

Дверь казармы скрипнула, повар Воронов позвал Баскова играть в шахматы. Письмо осталось неоконченным.

На другой день Басков попал в группу «тревожных». Это значит — быть на заставе на случай тревоги. Он сидел в тени, резкой и черной, как пролившаяся тушь, в этот лучистый, жаркий день, и сочинял в уме стихотворение для Каси. Рядом сидел сержант Стах. Он не был поэтом. Он думал о предстоящем окружном соревновании гиревиков, перебирал в уме возможных соперников, высчитывал шансы.

Изредка солдат и сержант перебрасывались ленивыми фразами. Солнце поднималось.

Начальник заставы Маконин изнывал от жары и духоты. В полдень солнце перестало штурмовать окно канцелярии. Старший лейтенант откинул темную занавеску. Он увидел вытоптанный двор, посыпанный мелкими ракушками, завезенными с морского берега, раскаленный, вызолоченный солнцем турник, ослепительно белую стену жилого офицерского дома, а чуть правее — лестницу, ведущую на бровку обрыва, к тропке, по которой наряды уходят в дозор, — патрулировать склон хребта. Разглядев Баскова и Стаха, примостившихся на нижней ступеньке, Маконин улыбнулся.

Дружбу этих двух бойцов, таких непохожих с виду, Маконин воспринимал как свой личный успех. Именно он соединил их, поручил Баскова сержанту-коммунисту Стаху, служащему уже второй год. Из-за них Маконин поспорил с заместителем по боевой подготовке Колчиным, — тот возражал, ссылаясь на разницу в возрасте, характерах, в культуре. Правда, Басков развитее Стаха. Стах — тракторист из степного села на Херсонщине. Всё-таки Маконин знал, что делал, когда послал их в наряд вместе. Недаром на столе у него в одной стопке с уставами, с учебниками для следопытов томик педагогических трудов Макаренко. Маконин предвидел — богатырь Стах, уверенный в себе, душевный и чуткий к товарищам, сумеет повести за собой юного, мечтательного Баскова, поможет ему стать настоящим воином.

Размышления Маконина прервал телефонный звонок. Часовой с вышки докладывал — к реке с той стороны подошел человек и, по-видимому, намерен переправиться.

Среди бела дня! Маконин переспросил, — потом упрекнул себя за недоверчивость. На границе всё возможно. Он твердил это и себе, и подчиненным; здесь неожиданное — в порядке вещей. Минутой позже два бойца выбежали за ворота заставы навстречу нарушителю.

Басков охотно ходил бы в наряд только со Стахом. Но увы, это не положено. И сейчас Баскова послали с ефрейтором Алимджановым, а это уж вовсе некстати. Алимджанов — первый насмешник…

Не прошло и пяти минут, как бойцы подбежали к реке.

Человек, замеченный с вышки, не спеша перебрался через огромный валун и опустил ноги к воде. Сначала он нерешительно погрузил правую ногу, потом оторвался от камня, сделал шаг и огляделся.

Мутная, красноватая вода доставала ему до колен. Дождей не было давно, река в жаркую пору неопасна, — это известно здесь каждому ребенку. Но пришелец, очевидно, не знал ее нрава, — двигался осторожно, на ощупь.

Маконин тоже поспешил за ворота. С дороги хорошо просматривался изгиб реки и оба берега: пологий чужой и наш, круто срывающийся к потоку, одетый боярышником, ежевикой и алычой. Пришелец — крупный, плечистый, седобородый старик в черном бешмете, каких молодежь уже не носит, в барашковой шапке — сделал еще шаг. Он пока не нарушил границу, он был еще в своей стране, на своей половине потока, и намерения его были неясны. Полдень не время для лазутчика. Разве что перебежчик! С неудовольствием отметил Маконин, что Басков слишком нервничает. Не терпится ему, не может он спокойно лежать в кустах и выжидать, — ворочается и шевелит листву.

Старик пошатнулся. Он ступил в самую сильную струю и ухватился за скалу, торчавшую из воды. Вот одна нога его уже у нас, на нашей стороне…

«Надо дать ему выйти ка берег, — подумал Маконин. — Не спугнуть». Его так и тянуло броситься самому и задержать нарушителя. В ту же минуту старик выпрямился, быстрым, отчаянным взмахом поднял над головой руки и пошел вперед, уже не ощупывая дно, не колеблясь.

Бойцы вскочили. Алимджанов первый очутился у самой воды, — он, следуя правилам, взялся отрезать нарушителю путь отступления. Басков взял на изготовку автомат. Зубы его стучали. «Что же я крикну? — колотилось в мозгу. — Руки вверх? Глупо — он и так поднял…»

То, что слова, так часто повторявшиеся в его мечтах, казавшиеся такими обязательными, неизменными, вдруг неуместны, смутило Баскова донельзя. «Я просто крикну — стой! — решил он наконец. — И всё». И тотчас наступило облегчение и то состояние ясности и предельного напряжения всех сил, какое даруется человеку перед лицом неизбежного.

Нарушитель вышел на берег и стал подниматься по травянистому склону, глядя прямо перед собой и не опуская рук.

— Стой! — голос Баскова осекся, и он повторил уже громче: — Стой!

При этом он вырвался из колючих тисков ежевики, двинулся навстречу нарушителю по мягкой луговой траве. А с фланга выступил Алимджанов и тоже крикнул. Нарушитель остановился, потом вдруг руки его точно надломились, он издал короткий стон, отшатнулся, словно автомат Баскова смертельно испугал его, и упал навзничь.

Бойцы оцепенели. Даже видавший виды Алимджанов не уразумел сразу, что произошло. Они всё еще стояли — застывшие, с нацеленными автоматами, — когда Маконин перевернул упавшего. Лужица крови густела на траве.

Нарушитель пробормотал несколько слов и затих.

3

Капитан Ковалев находился в это время на правом фланге отряда — выше в горах, где кордон уходит за облака. Происшествие на пятой заставе принудило его вернуться.

Странная там история. Убит нарушитель, убит своими, выстрелом с того берега…

Ковалев старался не утруждать себя догадками, — всё разъяснится на месте. Он не давал воли воображению. В душе он завидовал людям искусства — поэтам, артистам, — ему представлялось, что им легче достигнуть успеха. Ему, Ковалеву, он доставался ценой кропотливого труда, трезвого, упорного анализа фактов. Он считал себя человеком холодного рассудка.

Память свою он хотел бы настроить, как систему ящичков, где всё бережется в строгом порядке, где нет ничего лишнего. В ней давно прочное место заняли Сафар-мирза, Дюк, знак на его кольце. Нет, Ковалев не забыл и эту деталь — трезубец с погнутыми остриями-стрелами. А вчера, колеся по прикордонным дорогам, он вспомнил, что четыре года назад на нашу сторону забрела лошадь Сафара-мирзы. Животновод колхоза имени Низами поймал ее. Хороша была лошадка! Строго говоря, не стоило отдавать ее старому бандиту, но пришлось… Сегодня Ковалев сделал крюк в пятнадцать километров на своем вертком «газике», именуемом в просторечии «козлом», чтобы повидать животновода, спросить его, не заметил ли он тогда клейма на лошади.

Было клеймо. Арабское «С» — инициал Сафара-мирзы. И вот пока ездил в колхоз, это и случилось, убили нарушителя!

На заставе Ковалев застал Колчина, молодого франтоватого лейтенанта.

— Начальства понаехало, начальства! — сообщил он с явным удовольствием. — Полковник Костенко, подполковник Выхольский.

— Вас это радует, я вижу? А меня интересует, что́ тут стряслось?

Труп сфотографировали, Костенко расспросил Маконина, двух «тревожных» и поехал на переговоры с закордонным пограничным комиссаром. Следовало заявить протест против стрельбы по нашей территории, потребовать расследования.

На убитом нашли паспорт сопредельной страны на имя Ибрагима Алекпера-оглы, крестьянина, 1896 года рождения, из селения Джали-туз. Ковалев посмотрел на руки убитого, — большие, натруженные, с потрескавшимися ногтями.

«Да, крестьянин», — подумал Ковалев. Ему хотелось представить себе этого человека живым. Живым, идущим к нам.

— Кто был в наряде? — спросил он Маконина.

В казарме на койке Стаха притулился бледный, понурый Басков. Они тихо беседовали и при появлении капитана вскочили.

— Сядем, — молвил Ковалев. — Что ж, Басков, поздравить вас с задержанием?

— Задержание-то корявое, — вздохнул Стах. — Покойника задержали.

— То-то и есть, — сказал Ковалев.

Он перевел взгляд на Баскова. Светло-карие глаза юноши выражали смятение. Басков глядел на капитана с надеждой, словно от него зависело отогнать видение смерти.

— Служба наша боевая, — произнес Ковалев и положил ладонь на щуплое плечо солдата: — Всё может быть. Что, жалко старика? Да?

— Жалко, товарищ капитан, — и Басков подался к офицеру. — За что его? Убежал от них. За это и убили?

— Печальное положение, — молвил подошедший Алимджанов. — Человека убивают, а мы стоим с автоматами как столбы, ничего сделать не можем. Э-эх!

— Вы не расслышали выстрела? — спросил Ковалев.

— Нет.

— Щелчок вроде, — вставил Басков.

— Бесшумное оружие, — кивнул капитан.

— Он к нам хотел, — сказал Басков. — Бедняга! Они нарочно его пропустили и… А могли ведь у себя задержать. Пропустили-то зачем?

— Вопрос не простой, братцы, — ответил Ковалев.

Солдатское чутье Ковалев научился уважать еще на войне. И сейчас он чувствовал — настроение, мысли бойцов совпадают с его собственными. Это поддерживало его. Поговорив с бойцами, он отправился в канцелярию.

Там собрались офицеры. Раздавался голос толстяка Выхольского, начальника политотдела отряда.

— Почему убийца не сразу выстрелил? — подзадоривал Выхольский. — Почему позволил форсировать реку? Ну?

— Почему? — горячился майор Вартанян, помощник коменданта. — В воду человек упадет — вода понесет. Доказывать надо потом — нарушил или нет. На землю упал — видно, чья территория.

— Он прав, — подскочил Выхольский. — А выстрел меткий. Учтите расстояние, товарищи…

Он протянул руку к карте.

Ковалев тоже посмотрел туда. Скалы, те самые скалы, среди которых вчера бродил, искал что-то Сафар-мирза. Конечно, стреляли скорее всего оттуда. Далековато, правда. Но ближе на том берегу спрятаться негде, место открытое.

Стрелял Сафар-мирза! Ковалев отчетливо увидел, как матерый бандит шнырял, прижимался к скалам, выглядывал из-за них. Вороватый, движения ящерицы… Вот что он искал, оказывается, — огневую позицию! Стрелок он отличный, — не в пример солдатам пограничной охраны. Не очень-то умело лупили они тогда по фанерному ящику.

— Да, Сафар-мирза, — произнес Ковалев вслух, ни к кому не обращаясь.

Ковалев стоял задумавшись. Сафар-мирза, давний, злобный враг, — он опять взялся за оружие. Там, в доме под крышей, залатанной краденым железом, сегодня праздник. Сафар-мирза, верно, получит награду от Дюка. В том, что Дюк, «охотник за скальпами», причастен к убийству, Ковалев не сомневался.

— Провокация, — твердил Выхольский. — Старательно подготовленная провокация. Весь вопрос — для чего? Помяните мое слово, этим дело не кончится.

Почему же старика не задержали, как многих других? Почему дали уйти и убили?

Ковалев, Выхольский, все напрягали память, силились найти что-либо похожее. Напрасно!

Можно подумать, Сафар-мирза сознательно выжидал, пока выйдут из зарослей наши бойцы, наставят автоматы… Всё, всё было спланировано заранее. Знали, где он пойдет. Наверно, и направили сами…

Быть может, Алекпер-оглы, умирая, пытался объяснить цель своего прихода? Но ни Маконин, ни бойцы не поняли его предсмертных слов, — отрывочных, напоминавших бред.

Алимджанов в который уж раз повторял эти слова офицерам:

«Карасы зары»… «Назыр» или «Назар-оглы» — имя, значит… И еще — «йимзвы». На конце ударение.

Алимджанов вырос в Тбилиси, на рабочей окраине, говорил по-грузински, по-азербайджански, знал немного курдский язык, мог на слух, по разговору отличить лезгина, черкеса, осетина, абхазца. Но язык Алекпера-оглы был совсем особый.

— «Йимзвы, йимзвы», — твердил Алимджанов. — «В» едва слышно, «звы»…

— Корень «йим» черкесский, — сказал майор Вартанян, считавшийся в отряде полиглотом. — А остальное…

Ковалев выписал себе загадочные слова. «Не может быть, — подумал он, — чтобы не отыскался переводчик».

Среди офицеров, держась поближе к тем, кто старше по званию, вертелся Колчин. По его мнению, «тревожные» действовали плохо, не заметили вовремя Сафара-мирзу, не уберегли перебежчика. Как надо было действовать, Колчин не объяснял, да и высказывался он лишь для того, чтобы обратить на себя внимание. Выхольский, видя это, кряхтел от досады.

— Сил моих нет, — шепнул он Ковалеву. — Так бы и выставил его за дверь.

— Откуда он у вас? — спросил Ковалев.

— Прислали из училища. Сын крупного изобретателя. О зенитном орудии Колчина слыхали? Папаша его. Сынок по настоянию отца пошел по военной линии, — без охоты, без души.

Тем временем полковник Костенко начал переговоры с соседями.

На кордон, в маленький, чисто выбеленный домик, построенный специально для встреч подобного рода, явился погранкомиссар — грузный усатый офицер с кривой саблей в узорчатых ножнах. Правая щека его подергивалась от нервного тика.

Он выслушал протест Костенко равнодушно и ответил, что переход рубежа пограничной охраной не зарегистрирован и Алекпер-оглы ему неведом. Костенко показал паспорт убитого, предложил взять тело. Комиссар обещал навести справки. На этом дело и закончилось.

На другой день бойцы вырыли на каменистом склоне яму и опустили туда Алекпера-оглы.

4

Минула неделя, и многое неожиданно разъяснилось. В Южный порт пришла почта из-за рубежа.

Крупная столичная газета, издающаяся самыми закоренелыми реакционерами, вышла с небывалой сенсацией. С фотографии, занявшей почти половину первой страницы, смотрели два советских пограничника. Хотя контуры снимка, сильно увеличенного, несколько расплылись, всё же нетрудно было узнать Баскова и Алимджанова с автоматами на изготовку и распростертого на траве Алекпера-оглы. Подпись под фотографией гласила:

«Крестьянин Ибрагим Алекпер-оглы, поддавшись враждебной нам пропаганде, возмечтал обрести радость у безбожников и перешел нашу северную границу. Красная пограничная стража хладнокровно застрелила этого несчастного, шедшего без оружия, с поднятыми руками».

Чтобы усилить впечатление, фальшивку снабдили еще заголовком:

«Вот оно — миролюбие красных!»

Ковалев представил себе, как Алимджанов сожмет кулаки, как Басков опешит и широко раскроет свои глаза с длинными ресницами.

Да, многое стало ясным. Но не всё! Почему из немалого числа перебежчиков именно Алекпер-оглы стал жертвой провокации? Зачем он шел к нам? К кому?

— Алекпер-оглы умер в нашей стране, — говорил Костенко, — на нашей земле кровь. Убит наш друг, убит подло, в спину. Тем более мы все должны знать всю подоплеку, чтобы в любую минуту, если потребуется, сказать… Вскрыть перед всеми. Нам вся правда нужна об Алекпере-оглы.

То же самое говорил Ковалеву его начальник в КГБ. Он приказал форсировать работу, открыть правду…

Непривычное задание! И Ковалеву было не по себе. За неделю он не продвинулся ни на шаг. Он показывал непонятные слова переводчикам, даже ученым-лингвистам в университете, — и всё напрасно. Алимджанов неправильно передал слова или… Или язык Алекпера-оглы у нас неизвестен.

«Это дело надо бы другому поручить! — думал Ковалев иногда. — Тут фантазия нужна».

Не раз приходило на ум событие, случившееся год назад, когда Ковалева еще не было в Южном порту. У границы, на участке соседнего отряда, солдаты наткнулись на вражеский «почтовый ящик» в дупле дерева. Извлекли записку, написанную арабскими буквами. В ней удалось понять немного. Слово «Аллах», имя некоего Шамседдина-ибн-Мухаммеда, дату — 1284 год хиджры, или, по-нашему, 1864-й.

Курьезная записка! Чекисты пришли к выводу, что это шифр. Но разобрать его не сумели, как ни бились. А что если это был не шифр, а тот же самый неведомый нам язык, на котором произнес свои предсмертные слова Алекпер-оглы? При чем же, однако, 1864 год?

«Да, нужна вся правда, — повторял он мысленно. — Как добыть ее, когда всё так запутано?»

На широком проспекте, обсаженном акациями, желтыми от зноя, ветер гонял вихри пыли. Острые, раскаленные песчинки кололи лицо, как искры.

Ковалев свернул с проспекта. Погрузился в лабиринт Старого города.

Извилистая Крепостная улица — вся в резких контрастах света и тени — вела и вела его, обдавая запахами зеленого перца, лука, кислого молодого вина. Мимо караван-сарая, охраняемого как памятник прошлого, мимо башни с остатком зубчатой стены. Звонко застучали каблуки Ковалева под сводом арки в черной, вязкой, прохладной тени. Он замедлил шаг, вбирая эту прохладу и неистребимую, извечную сырость древних камней. В проеме арки ослепительно сверкала поперечная улица. Там, будто в другом мире, прошли две девушки в шелковых платьях. Одна размахивала огромным круглым чуреком и смеялась.

Ковалев пересек улицу, Крепостная повела его дальше, в гору, на окраину города.

Он любит этот город. Не забыл его во время долгой службы на севере. Нет! Любит переулки, дворы и веранды, увитые плющом и виноградом. Здесь, в Южном порту, Ковалев учился в школе, потом в Индустриальном институте, отсюда, со второго курса, ушел на фронт.

Улица всё круче вздымалась на желтую песчаную, обожженную солнцем гору. Серое двухэтажное строение показалось за поворотом. На стене, обращенной во двор, без окон, хорошо освещенной сияньем полудня, выступали смутные, полустертые буквы. Ковалев подошел поближе.

АЛЬФОНС ДЮК

ШВЕЙЦАРСКИЙ ПОДДАННЫЙ.

ВЕЛОСИПЕДЫ МУЖСКИЕ, ДАМСКИЕ,

ДЕТСКИЕ, ВСЕВОЗМОЖНЫХ СИСТЕМ.

ФИРМА СУЩЕСТВУЕТ С 1889 ГОДА.

Последние дни Ковалев нередко думал о Дюке. Причастность Дюка к убийству Алекпера-оглы стала теперь еще более вероятной, — недаром же Дюк удостоен клички охотника за скальпами, несомненно почетной. Кровавая инсценировка без сомнения поставлена опытным режиссером. Сафар-мирза был лишь ревностным исполнителем.

Пожалуй, Ковалеву трудно было бы объяснить, зачем он избрал этот путь, мимо дома Дюков. Нет, он не мог ожидать открытий. И всё же…

Он смотрел на калитку.

Толстые петли с узором, едва различимым под наростами ржавчины, держали тяжелую, плотную дверцу. Она служила много лет, доски высохли, отливали бархатистым серебром. Ровесником дверце приходился и столб, толстый, тоже весь серебряный от старости. Калитка согнула его, столб укрепили колышками. Один из них, из очень твердого коричневого дерева, был украшен тонким узором. Ковалев наклонился. Да, узор, но не тот, что на петлях. Вереница трезубцев, крохотных, тесно сплетенных трезубцев…

Рука Ковалева поднялась, уперлась в дверцу. Он подумал, что Костенко — тот, наверное, вошел бы. Но зачем?

То, что Дюки породнились в здешних краях с каким-то племенем, уже известно, и орнамент из трезубцев не открывает ничего нового.

Капитан отошел от калитки. За домом Дюков, от Крепостной улицы, отбегал и терялся внизу под горой переулок. Ковалев заглянул туда, потоптался. Теперь старый дом Дюков смотрел на него острым, как у утюга, углом. На втором этаже резко, со стеклянным звоном, хлопнула рама, кто-то закрыл окно.

Любопытство снова повлекло Ковалева к калитке. Женский голос звал некоего Геворка обедать. Тянуло дымом печурки, за калиткой жарилось мясо, — вероятно для того же Геворка. Ковалев мог бы, став на цыпочки, заглянуть во двор, но он не сделал и этого. Он видел только расшатанную веранду, кабачки и тыквы на перилах и деревья сада, начинавшегося в глубине двора.

Пустое любопытство Ковалев привык сдерживать, так как считал, что оно вредит делу. Он бросил еще один взгляд на кружево трезубцев, вырезанное бесспорно искусным мастером, и быстро зашагал прочь.

«Сад, наверное, тоже принадлежал Дюкам, — думал он. — Слуг требовалось немало: садовников, горничных, приказчиков. И, верно, Дюки набирали к себе свою родню, из племени с трезубцем. Породнились с главарями, использовали труд бедноты…» Исторические познания Ковалева дальше общих истин не шли. «А что если, — вдруг мелькнуло у него, — Алекпер-оглы здешний уроженец! Шел на родину, к человеку своего племени! Сюда, в дом Дюков, к какому-нибудь бывшему садовнику, живущему здесь». И тотчас Ковалев оборвал этот ход мыслей: «Фантазия! Где факты?»

Ковалев ошибался, считая себя человеком, лишенным воображения. Нет, оно пробуждалось часто, но Ковалев не доверял ему, — и чем соблазнительнее были образы, нарисованные воображением, тем строже он взвешивал каждый свой шаг. Он остерегался поверить кажущемуся, не хотел действовать по наитию. Его никогда не посещал легкий, скорый успех, — всё достигалось кропотливым расчетом.

А если всё-таки Алекпер-оглы шел сюда, в дом Дюков? К кому? Как знать, кто этот человек? Хороший или дурной?

Через минуту он уже укорял себя: «Зачем околачивался у дома так долго! Была ли в этом необходимость? Добро бы, в штатском…»

Переулок, уступами спускавшийся с горы, привел Ковалева на площадь. Он пересек ее и вошел в музей — величественное здание, украшенное статуями поэтов и ученых.

5

— Байрамов у себя, — сказала вахтерша.

Сквозь стекла на Ковалева смотрели одинаковыми, неестественно черными глазами манекены в черкесках, в барашковых шапках, с патронташами и резными карабинами времен Шамиля. Посреди зала, на постаменте, возвышалась арба — грубая повозка на двух колесах. Она точно спряталась здесь, испуганная автомашинами и троллейбусами, снующими за окном. Арбу обступила экскурсия пионеров.

— Привет, «Философ»! — сказал Ковалев, закрывая за собой дверь маленькой комнаты, душной от нафталина, заваленной коврами, вышивками, забитой книгами.

«Философ», «Спиноза» — эти клички утвердились за Байрамовым еще в школе. Когда Ковалев сражался в волейбол, Байрамов наблюдал и глубокомысленно рассуждал о пользе спорта. Сблизили их шахматы, — Байрамов был чемпионом школы. Ковалев несколько лет старался одолеть его, неизменно получал мат, но не обижался и не унывал.

— Осторожно, — отозвался Байрамов. — Не наделай мне тут черепков.

Капитан едва не наткнулся на узкогорлый сосуд, склеенный и скрепленный проволокой, обошел его и ухнул в продавленное кресло.

— Я вчера из поездки, — сказал Байрамов и просиял. Сутулый, оливково смуглый, с большой лысеющей головой, он царил над сокровищами, добытыми для музея в горных селениях.

— Ах, какие там места! — произнес он с чувством. — Ты над пропастью, «как слеза на реснице». Замечательно сказано, правда?

— Откуда это?

— Арабское изречение на камне, у дороги. Хотел выворотить, увезти сюда, да тяжелый уж очень. Замечательный памятник… Ну, чем тебе помочь?

— А может быть, «Спиноза», я просто так зашел, — повидать тебя.

— Врешь, милый.

— Да, вру, — кивнул Ковалев. — Слушай, фамилия Дюк тебе знакома?

— Конечно. Что тебе нужно про них?

— Прежде всего — откуда они взялись, что тут делали?

Байрамов вышел и принес тоненькую серую брошюру с новенькой библиотечной этикеткой, еще влажной от клея.

— На, читай! Не знаю, как тебе, а для историков весьма ценный материал. Сиди, занимайся! Прочитай, а потом будем говорить.

На обложке стояло — «Записки Леопольда Дюка». Из предисловия редактора Ковалев узнал, что эти записки были опубликованы в 1873 году в Лондоне и в русском переводе появляются впервые.

«Дед или прадед охотника за скальпами, — подумал Ковалев. — Что же привлекло его в наши горы?»

«3 августа 1862 года мы оставили Трапезунд. Вперив взор в кромешную темноту, я долго молился, дабы призвать благословение Создателя на наше опасное путешествие. Целью нашей было доставить оружие племенам, продолжавшим фанатическую борьбу против русского царя. Морские воды, плескавшие о борт, как бы вторили моей молитве».

Швейцарец Леопольд Дюк был английским агентом. Он не скрывал этого в своем дневнике. Он подробно описал, как приняли его племенные князья и старейшины, как, угостившись бараниной и медом у одного из них, он отправился на коне, с эскортом горцев разведывать русские позиции. Сильный бинокль, самого последнего выпуска, — он произвел фурор среди горцев, — позволил Дюку обстоятельно разглядеть укрепления противника, оценить их прочность и способность к сопротивлению. Обещая от имени иностранных держав военную помощь, Дюк побудил горцев начать наступление, закончившееся, впрочем, неудачно. Русские форты отбили атаку. Дюк зазимовал в горах, вместе со своими друзьями отступал под натиском царских войск, голодал, питался иногда сырыми зернами пшеницы и ячменя.

Сперва Дюк показался Ковалеву романтиком, искренне добивавшимся свободы для горцев, поражения царской деспотии. Но вскоре Дюк предстал в ином свете. У него не было жалости к горцам, которые внимали его обещаниям, терпели лишения, вели войну, уже ставшую безнадежной. Всё чаще проскальзывал в дневнике холодный, жестокий расчет:

«Я утешал себя мыслью, что сии жертвы в конце концов благодетельны для цивилизованного мира, ибо чем меньше уцелеет этих храбрых сынов Магомета, тем более сильной будет их ненависть к России. И, как знать, не послужат ли они опорой и сынам нашим».

Нет, не романтик, — хитрый авантюрист, политический провокатор обрисовался за строками записок.

«Не могу не привести беседу свою с моим другом, князем Дагомуком, племя коего, в результате бедствий войны, сохранилось лишь в одном селении. Я неоднократно разъяснял ему великую историческую миссию Британской империи в отношении мусульманского Востока, и однажды он, прервав меня, воскликнул: «На кого же мне еще надеяться! Вы же видите, как мы разорены! Неужели на весах вашей королевы ничего не будет весить пролитая нами кровь!»

Леопольд Дюк заинтересовал Ковалева. Он еще не видел, чем поможет ему дневник почти столетней давности, пригодится ли для разгадки тайны Алекпера-оглы, для раскрытия всей правды об убийстве на границе, — но читал, не отрываясь.

Дюк живо, с чуть заметной иронией превосходства изображал обычаи горцев, отмечал их ловкость, выносливость, мастерство в пляске.

— Спасибо, — сказал Ковалев, кончив чтение.

— Ты удовлетворен?

— Да, любопытная фигура. Но ведь Леопольд исчез с Кавказа. Как же потом?..

— Потом, через двадцать лет, в Россию приехал его сын Альфонс. Здесь на Крепостной торговал велосипедами.

— Да, я знаю.

Ковалев снова взял брошюру. Одно место как-то особенно цепко держалось в памяти. Он полистал, нашел абзац и перечитал:

«Обстоятельства вынудили меня покинуть Кавказ суровым и долгим путем, на лошади, а временами и пешком. В селении Хадар я едва не был схвачен людьми всероссийского самодержца. Я поспешно бежал, оставив на попечение муллы, почтенного Хаджи Селима, часть своего багажа, в том числе коллекцию оружия, а также записи о верованиях и обычаях горцев и словарь языка, составленный в бытность у друга моего и родственника князя Дагомука».

— Твоя пометка? — спросил Ковалев, протягивая брошюру Байрамову.

Абзац был помечен на полях птичкой.

— Нет, я не пачкаю книг. Это Кася, — он мягко улыбнулся. — Практикантка наша. Замучила меня…

— Да?

— Стремится в Хадар. Искать материалы Дюка.

— Хадар, — повторил Ковалев. — Какой Хадар? У границы, недалеко от пятой заставы? Колхоз имени Низами?

— Этот самый, — подтвердил Байрамов. — Старый, конечно.

Ковалев знал: вот уже лет двадцать назад появился Новый Хадар, основанный в плодородной долине. А Старый Хадар обезлюдел, дома его пустыми оконцами смотрят с каменистого склона. Ковалев как-то забрел туда. В одичавшем саду он увидел следы медведя, лакомившегося яблоками. На покинутом кладбище Ковалев застал нескольких стариков, пришедших помолиться.

— Хорошо бы найти материалы Дюка, — сказал Байрамов, — словарь, главное.

— Зачем?

— Вопрос сложный. Уверенности никакой нет, конечно… Но, видишь ли, есть нерасшифрованные тексты. На том камне, например, где «слеза на реснице», — изречение арабское, а остальное черт его ведает на каком языке!. Буквы арабские, а звуки… Странные звуки, непохожие ни на тюркскую, ни на иранскую группу, и с грузинским несходные.

Байрамов прибавил, что в ученом мире по поводу этих текстов разгораются споры. Язык племени князя Дагомука, племени исчезнувшего, является остатком какого-то древнего языка. Постигнуть его важно и филологам и историкам.

— Мы вряд ли найдем что-нибудь в Хадаре, — закончил он. — Краеведы давно бы докопались… И передали бы нам. Но попытаться стоит.

Ковалев потянул к себе инвентарную опись, лежавшую на столе, и на уголке автоматической ручкой набросал трезубец.

— Смотри, — сказал он. — Вот, мне кажется, родовой знак князя Дагомука.

Байрамов поднял брови:

— Откуда ты…

— Твой хлеб отбиваю, — засмеялся Ковалев.

— Идем, — Байрамов встал. — Идем, я тебе покажу один экспонат.

Они вошли в зал этнографического отдела музея, в знакомый Ковалеву зал с арбой посредине. Пионеры уже ушли, по паркету шлепали войлочные туфли дежурной. Миновав целую анфиладу витрин, Байрамов подвел пограничника к щиту с домашней утварью горцев. На полочке чернела широкая, ковшеобразная деревянная чаша. Байрамов снял ее.

— Из дворца князя Дагомука, — сказал он.

Пальцы его поворачивали чашу, свет скользил по темной поверхности, обнажая надпись, охватившую ободок, значки, нацарапанные по бокам. Он, Байрамов, напечатал статью о чаше. Ведь значки — родовые эмблемы. Их тут десятки, вырезаны они, скорее всего, подкинжальным ножичком. Его извлекали из ножен, чтобы резать фрукты, мясо или поставить тамгу, как вот здесь. Вообще-то тамги редко встречаются на посуде. Надо было разобраться… И Байрамов установил — на чаше расписывались почетные гости, ставили тамги на память хозяину. У других князей для этого служила притолока, а в аристократических домах Европы — специальная книга. На пирах чаша ходила по кругу… Но самое занятное — надпись. Надпись, сделанная, видимо, по приказу самого Дагомука, перемежающаяся его трезубцами. Вероятно, это застольное приветствие: «Да будет радость пьющему» или что-нибудь в этом роде. Прочитать не смог еще никто.

Байрамов бережно водрузил чашу на место и посмотрел на Ковалева. Вероятно, ему скучно слушать подробности, существенные лишь для исследователя? Но этнограф ошибся, — Ковалев был весь внимание.

Здесь, в музее, Ковалев чувствовал себя словно в лабиринте Старого города: полумрак и свет, неожиданные повороты, кусочки чужой жизни, отгороженной калитками-витринами. Сейчас он отдалялся от настоятельного, жгучего сегодня, погружался в давнее прошлое, и всё-таки шел за проводником — Байрамовым.

Археолог, увлекшись, демонстрировал ему пороховницы с насечкой по серебру, редкостные пояса.

— Тоже Дагомука? — спросил капитан.

— Нет. Его только чаша. Захватил ее русский офицер, который вступил тогда в земли Дагомука в аул Гмох, а потомок этого офицера подарил чашу музею.

Что же выяснилось? Ковалев подводил итог тому, что узнал. Леопольд Дюк, дед нынешнего, породнился с вождем племени, ныне несуществующего. Племя с трезубцем говорило на неизвестном нам языке, очень интересном для науки…

— Значит, племя исчезло? — спросил Ковалев. — Это твердо установлено?

— По всем данным, — твердо.

— То-то и есть! — сказал капитан, но не Байрамову, а самому себе, — и с укором. Зря, совсем зря он готов был отнести Алекпера-оглы к племени Дагомука. Разыгралось воображение…

— Между прочим, — сказал Ковалев, — как мог иностранец стать родственником Дагомука?

— Очень просто. Совершился обряд. Дюк поцеловал грудь старшей женщине в семье, и она нарекла его своим сыном. Он вступил в род.

— И получил тамгу?

— Да.

— Спасибо тебе, «Спиноза», — сказал Ковалев. — Я не стал бы отнимать у тебя время… Дело-то вот в чем. У нас на границе имела место провокация…

Байрамов выслушал, сдвинул брови.

— Подлецы! — бросил он. — Чем же я могу помочь тебе? Чем? Приказывай!

— Не знаю, — признался Ковалев. — Пока известен главный виновник — Дюк. Внук Леопольда. Он… действует на той стороне. Надо взять на заметку всё, что касается его, и вообще все связи Дюков… Данных, понимаешь, мало, бреду́ на ощупь. Это как Крепостная улица — крутит тебя, крутит…

В эту минуту раздался звонкий голос:

— Чудесная улица! Правда?

Ковалев обернулся. Крепкая, полнощекая девушка стояла рядом, смотрела на него карими глазами — смелыми и веселыми.

— Улица Красных Зорь, — сказала девушка. — Я ее так называю, по-старому, так гораздо красивее, правда?

6

— Наша Кася, — сказал Байрамов.

Лицо его потеплело.

— Назарова, — молвила девушка. Ковалеву понравилось, как она пожала его руку, — твердо, решительно, почти по-мужски.

— Студентка, — продолжал Байрамов. — Учится в Ленинграде. На практике у нас. Сама-то здешняя. Дочь Алисы Камчуговой. Помнишь, из нашего класса?..

— Как же! Вашу маму я за косы таскал, — улыбнулся Ковалев.

— Так и надо, — выпалила Кася.

Мужчины расхохотались.

— Видите ли, она была ужасная плакса, — объяснял капитан.

— Она и сейчас такая, — сердито проговорила Кася. — Ноет, в экспедицию меня не пускает. Точно Хадар — на краю света! Вечно боится чего-нибудь.

— Там и правда страшно, — шутливо подхватил Ковалев. — Глушь, форменные джунгли. Кабаны, медведи, дикие коты. Да что коты, — леопарды водятся!

— Я знаю, — кивнула Кася.

— Вот как?

— Да, я переписываюсь с пограничником. Он где-то тут, на юге. Мы… по почте познакомились.

— Очень хорошо! — подхватил капитан. — Кстати, вы непременно побывайте на заставах. Я скажу начальнику отряда. За вами приедут, в Хадар. Расскажете бойцам о своей работе, ну и из истории края. Люди оторваны от культурных центров. Для солдат это будет событие.

Тут же он подумал, что разговаривает с девушкой сухо, наставнически, и переменил тон.

— Заодно и «заочника» своего увидите.

— И вдруг разочаруюсь! — воскликнула Кася. — Вот это самое страшное!

— Сомневаюсь, — сказал капитан. — Народ на границе прекрасный.

— Берегитесь, — вставил Байрамов. — Ей рискованно давать трибуну. Под видом науки — тысяча и одна ночь.

— Ой, Сабит Зурабович!

— Да, да, ты только послушай ее! — возмущался Байрамов полушутя. — Она, представь себе, считает, что племя Дагомука вовсе не исчезло. Берется обнаружить. Вообще, отчаянная особа. Переворот в науке совершает.

Ковалев еще не понимал, о чем речь, но лабиринт, увлекший его в прошлое, внезапно просветлел. Что хочет доказать Кася? Желанным откликом на собственные его мысли прозвучали слова этой красивой девушки. Племя Дагомука не исчезло? Где же она намерена искать его? Очень возможно, молодая практикантка фантазирует, строит несбыточные планы… И всё же он поймал себя на том, что ему хочется поддержать ее, поддержать перед Байрамовым, так как и его, Ковалева, тревожила та же надежда — перебросить мостик от прошлого к сегодняшнему.

Он повернулся к ней, но увидел лишь холодное стекло витрины и манекен с нарисованными, равнодушными глазами. Где-то за шкафами, в недрах городка манекенов, удалялись быстрые, четкие Касины шаги.

— Обиделась, — снисходительно улыбнулся Байрамов. — Дочь Алисы Камчуговой, — произнес он, помолчав. — Какие мы с тобой старые, Андрей!

— Чепуха! — тряхнул головой Ковалев. — Чепуха!

Между тем Кася толкнула железную дверь и влетела в хранилище. На столе под узким, как амбразура, окном дожидалась прерванная работа — пышный многоцветный убор невесты, который предстояло починить. Кася схватила иголку, сделала несколько стежков и больно уколола палец. Щеки ее горели.

Действительно, Кася обиделась. Правда, к добродушной иронии Байрамова она уже привыкла. Он часто посмеивался над ней. Но тут, при постороннем…

Был бы жив отец… Да, вот кто помог бы ей в поисках!

Она была еще девчонкой, в шестом классе, когда сосед, дядя Левон, рассказал ей странную историю. Давно, за несколько лет до войны, к ее отцу, доктору Назарову, пришел нищий старик зурнач, попросил лекарство от рези в желудке, прилег на кожаный диванчик в кабинете доктора и тут же умер. После него осталась маленькая двухлетняя девочка Лейла, — должно быть, внучка.

Зурнач носил ее за плечами, в камышовой корзинке.

И Лейла была чем-то больна. Доктор Назаров лечил ее, даже возил куда-то к специалистам. Дядя Левон слышал, что она тоже умерла.

Но вот что особенно примечательно в этой истории: Лейла лопотала на каком-то загадочном языке. Говорила она, наверное, простые, детские слова, но никто не мог ее понять. Никто! Ни азербайджанцы, ни армяне, ни грузины, ни осетины! В больницу приходили даже переводчицы из института.

Доктор Назаров как-то объяснялся с ней. Дядя Левон навещал в больнице своего сына и хорошо помнит, как доктор Назаров повторял какие-то два слова, а Лейла отвечала…

Отец умер, когда Касе было четыре года. Но это он помог ей найти призвание.

С тех пор как Кася себя помнит, в семье присутствовало как бы два начала. Медицинская профессия отца жила в его кабинете: в жесткой стали приборов, в пугающем зеркальце, которому надо говорить «а-а-а!», когда оно смотрит тебе в горло, в книгах со страшными анатомическими рисунками, тяжелых, в темных переплетах с тусклыми инициалами на корешках — «Ф» и «Н», Федор Назаров. Входя в кабинет, маленькая Кася жмурилась, — она старалась не смотреть на инструменты, на письменный прибор с медным черепом — подарок сотрудников больницы, руководимой отцом. Но зато у отца была вторая натура, роднившая его с матерью Каси, — он прекрасно рисовал.

Из своих командировок, — а ездил он много, потому что был одержим страстью узнавать новые места и новых людей, — отец привозил веселые рассказы о своих дорожных приключениях, фрукты, альбомы. Он зарисовал сакли, старинные фонтаны, могилу мусульманского святого, тонущую в песках пустыни, женщину с ведром на голове, опоры высоковольтной передачи, шагающие через горы… Однажды вся семья — отец, мать и крохотная Кася — совершила путешествие по горам, оставившее смутные, отрывочные следы в ее памяти.

После смерти отца его врачебные книги, инструменты стали постепенно исчезать из виду. Всё это сделалось каким-то ветхим и словно съеживалось, уступая место новым вещам. Наконец мать продала кабинет отца. На память об отце остались только два акварельных пейзажа, но и им угрожала участь отправиться на чердак, вслед за альбомами, но Кася отстаивала эти акварели.

Одна изображает аул где-то в северной части гор, — сторожевые башни высятся над кипящей рекой. Другая — пляску, стремительную, вдохновенную пляску горцев. Мужчины в черкесках, женщины в длинных платьях, с развевающимися шалями движутся цепью, взявшись за руки, а на них наперерез мчатся всадники. Передние кони взвились на дыбы, застыли в воздухе подкованные копыта… Но пляска не прекращается. Горцы не разнимают рук. Не разорвать эту цепь сильных и отважных…

Из всех отцовских картин Кася больше всего любила эту. Она сама видела такую пляску в раннем детстве.

Что ни год, квартира меняет облик. Мать — художница, служит на мебельной фабрике, проектирует буфеты, шкафы, кровати, столовые и спальные гарнитуры, создает узоры для обивочных тканей и обоев. Квартиру она превратила в экспериментальную площадку, — к досаде Каси, не желавшей так скоро расставаться с привычными, полюбившимися вещами. Кроме двух отцовских акварелей — их-то Кася ни за что не отдает, — всё непостоянно в комнатах. Абажур, ласкавший глаз зеленым цветом, — смотришь, покрыт ковровым узором, вязким и темным, на окне появляется штора, сшитая из двух полотен — рыжего и лилового. Кася сетует — магазин, а не квартира, и главное — не очень ей нравятся работы матери.

В выборе собственного пути Касю посмертно направлял отец, — его зарисовки, его путешествия побудили ее стать этнографом. И вот она уже на практике — студентка, перешедшая на третий курс, уже обдумывающая дипломную тему.

Племя князя Дагомука, загадочное, исчезнувшее племя, — чем не тема!

Грузинский летописец называл его «элиани», в черкесском документе оно именуется «тхап», а сам себя этот народ нарек «дютш Элан» — люди богатыря Элана. Столетние дубы вырывал с корнем, скалы крушил ударом кулака Элан, — так он был могуч. Однажды столкнулся он в бою с другим великаном — Ацархом. Со всего размаха хватил Ацарх мечом по шлему Элана, — и разлетелся клинок на тысячи осколков. Тогда враг пустил в дело трезубец. Превосходная сталь защищала Элана, — погнулись копья трезубца. Элан устоял, и Ацарх был посрамлен. Так рассказывало предание, записанное еще в начале нашего века. Кася перечитывала и раздумывала: подлинно ли было такое оружие? Уцелел ли хоть один боевой трезубец до наших дней? Или не легенда создала тамгу, а наоборот, — она повлекла за собой легенды, одну удивительнее другой. А как понимать упоминание о превосходных стальных доспехах? Видимо, люди Элана не отставали от соседей в технике. Напротив! Племя вело оживленную торговлю, заботилось о состоянии дорог, ставило камни с надписями, предупреждавшими путников об опасности, и пыталось создавать свою письменность. Правда, текстов мало, очень мало-Как понять мертвый язык? Племя погибло, в селениях, основанных им, всё новое — здания и нравы жителей, и говор.

Приехав на практику в родные места, Кася убедилась — народная молва отказывается хоронить это племя. Снова и снова в разных вариантах доходила до нее история про старика зурнача и его внучку Лейлу. Их уверенно относили к народу Элана.

Конечно, Кася переспрашивала соседа — дядю Левона, наводила справки в милиции, в больнице. Установила имя зурнача. Но и только.

Есть же где-нибудь потомки сказочного богатыря Элана? Несколько семей в горном ауле? Или одиночки, раскиданные по свету?

Ничего не поделаешь, пока что почва под гипотезами не очень-то прочная. Ах, какое будет счастье, если в Хадаре отыщутся бумаги Леопольда Дюка! Описания быта людей князя Дагомука, людей Элана… А главное, словарь!

Байрамов охлаждал ее надежды.

Кася уважала Байрамова. Но сегодня она обиделась на него всерьез. Он смеялся над ней в присутствии этого офицера…

И она приглашена на заставу. Ее попросили выступить перед бойцами и офицерами. Какими же глазами будут смотреть на нее пограничники после того, что наговорил Сабит Зурабович!

Твердые, по-военному четкие шаги прозвучали в коридоре, за дверью хранилища. Это он — тот капитан…

Подойти разве к нему, рассказать про письмо, про народ Элана, поделиться своими заботами и муками? Он не станет смеяться, подумалось почему-то Касе. Может быть, он даже поможет ей. Она знала: в прикордонной полосе, куда лишь немногие получают доступ, тонут в зарослях остатки древних сооружений. Пограничники вообще знают многое…

Но Кася не двинулась с места. Она села, взяла иголку, в пальцах зашуршало ломкое, пожелтевшее от времени кружево.

Тем временем Ковалев и Байрамов продолжали беседу. То, что порывалась сообщить капитану Кася, он узнал от своего друга.

— Зурнач умер, — сказал Байрамов. — Лейла тоже. Я сам выяснял. Ну, а язык… Языков в горах множество. Кася, конечно, не успокоится. Упорная она. И умница.

Впритык к столу Байрамова стоял столик Каси, — опрятный, с веткой сирени, торчащей из узкогорлого кувшина. Ковалеву нравилось смотреть на эту ветку.

— Позволь, я ведь, кажется, помню одного зурнача, — сказал он. — А как звали этого? Откуда он?

— Алекпер-Керим-оглы из селения Джали-туз, так его записали. Кстати, селений с таким названием пять — три у нас и два за границей.

— Джали-туз, — задумчиво произнес Ковалев. — Джали-туз… Алекпер-оглы тоже был оттуда. Сын Алекпера! Ты понимаешь, «Спиноза», милый!

И Ковалев, смеясь от радости, крепко схватил Байрамова за плечи.

7

Ковалев ликовал. Дочь Алисы Камчуговой принесла ему удачу. След как будто нашелся. Если Алекпер-оглы — сын того зурнача, то, следовательно, Лейла его дочь. Алекпер-оглы шел на Крепостную к доктору Назарову узнать о судьбе своих близких.

О смерти доктора Назарова Алекпер-оглы, очевидно, не знал. И о том, что доктор лечил Лейлу, тоже. Назаров был выдающимся врачом, его знали у нас и за границей. Возможно, Алекпер-оглы был в числе его пациентов; полюбил русского врача, рассчитывал на его помощь.

Впрочем, Алекпер-оглы, может быть, сын другого Алекпера. Алекперов на Востоке много.

Бурное ощущение удачи, нахлынувшее на Ковалева, проходило. Осторожность брала свое.

— Видишь ли, «Спиноза», — сказал он Байрамову, — у меня тоже есть на заметке неразгаданные тексты. Во-первых, вот…

И он написал на листке бумаги предсмертные слова Алекпера-оглы.

— «Карасы зары», — прочел тот. — «Назир-оглы», «йимзвы»… Ого, да ты совсем лингвистом стал! Фонетическими знаками пользуешься!

Байрамов указал на крохотный зигзаг над «з», обозначающий призвук «в».

— Пришлось, — улыбнулся Ковалев. — Допустим, «Назир» или «Назар-оглы» — это Назаров, доктор Назаров. А остальное? Понимаешь, языковеды меня с толку сбили. Говорят «карасы зары» — из одного языка, «йимзвы» — из другого. Разные слова по природе. Вот загвоздка.

— Постой, постой, — Байрамов поднял глаза к потолку. — «Карасы зары»… Звучит по-тюркски словно. Похоже — название местности.

— Мне и это говорили.

— Улица Красных Зорь, — произнес Байрамов.

— Как так? — удивился Ковалев.

— Вернее всего. Улица Красных Зорь, только в отуреченном виде. Алекпер-оглы повторил то, что услышал. Такой адрес дали ему. И тогда всё в рамке, всё на месте. Алекпер-оглы в самом деле направлялся к Назарову.

Да, Байрамов прав. Сомнения, только что смутившие Ковалева, начали таять. Турок или человек, говорящий на каком-либо другом языке тюркской группы, скорее всего так и произнесет название улицы. Старое ее название.

— Ты не помнишь, «Спиноза», когда там сменили таблички? — спросил Ковалев.

— Накануне войны. Неужели забыл? Когда праздновали семисотлетие Южного порта. Многим улицам вернули прежние, исторические названия.

«Уже пятнадцать лет, как улица называется Крепостной, — подумал Ковалев, — а Алекпер-оглы этого не знал. Шел к Назарову, давно умершему. Неужели Алекпер-оглы раньше не пытался снестись с Назаровым? Писал, наверное. Письма не доходили… их перехватывали. Да что же тут удивительного? Враги Алекпера-оглы знали его намерения, его симпатии к Советскому Союзу и подготовили провокацию, подстерегли на границе…»

— Интересно, — прервал его размышления Байрамов. — Корень «йим» характерен для черкесского языка, а вот лабиализованный звук «зв» как будто абхазский, «йимзвы», «йимзвы»… Где у нас тут словарь…

— Смотрели, — остановил его Ковалев. — Не абхазское слово. Неизвестно какое.

Байрамов всё же раскрыл словарь, долго рылся в нем, нахмурив большой лоб.

— Ничего подходящего, — вздохнул он. — Интересно! Вот в чем штука, Андрей, язык элиани как раз в некотором родстве с черкесским и с абхазским. Как бы промежуточное звено. Конечно, насколько мы можем судить по текстам, по отзывам путешественников.

— Значит, «йимзвы» из языка элиани?

— Похоже…

— Хорошо. Вот еще текст.

Волнуясь, он подал Байрамову фотокопию перехваченной пограничниками записки. Байрамов наклонил свою большую голову, стал читать вслух.

— Ты слышишь?! — воскликнул он. — И здесь корень «йим»! В одном слове.

— Значит, тоже язык элиани?

— Э, так быстро решать рискованно, — улыбнулся Байрамов.

— «Спиноза», милый, — заговорил Ковалев, — важно вот что — племя не совсем исчезло! Там, в Джали-тузе, живут какие-то последние элиани. А может, и в других местах? И у нас где-нибудь?

— Ты как Кася, — засмеялся Байрамов. — Как Кася, — повторил он, и Ковалев почувствовал, что краснеет. — На основании одного-двух намеков такие открытия! Вай! Вай!

Ковалев потупился. Да, Байрамов опять прав. Мало ли племен в горах, — и здесь и за кордоном. Мало ли языков, наречий…

— Откуда же известно, что элиани исчезли? Что с ними случилось? Перебиты? Вымерли от болезней, от голода?

— И то и другое. Один английский ученый полвека назад, в Стамбуле, видел последнего элиани.

— Последнего ли?

Байрамов развел руками.

«Йимзвы»… Неотвязно звучало это слово со звенящим «з». Что скрывает оно?

Что можно утверждать определенно? — спрашивал себя Ковалев, шагая к остановке троллейбуса. — Алекпер-оглы шел к Назарову. Это бесспорно. Шел узнать о судьбе своих близких. И в этом вряд ли нужно сомневаться.

Непонятное «йимзвы», жужжащее точно муха, мешает насладиться успехом. И не только оно.

Ведь главное всё-таки еще неясно — почему именно Алекпер-оглы стал жертвой провокации? Чем был опасен Хилари Дюку, Сафару-мирзе безобидный старик, шедший в Советский Союз с адресом умершего врача Назарова? Нет, нельзя, нельзя успокаиваться, пока не откроется вся правда об Алекпере-оглы. Вся, до мельчайших деталей. И, прежде всего, надо уточнить факты, уже известные. Например, гибель зурнача Алекпера.

Зурнач… Старик зурнач… Давние юношеские воспоминания всколыхнулись в мозгу Ковалева. Да, зурнач — высокий, седой, в рваной чохе — был в доме у Ковалевых. С ним была девочка, маленькая девочка…

И что-то еще пробуждалось в самых дальних закоулках памяти. Нет, он больше ничего не припомнил.

Начальник Ковалева, полковник Флеровский — высокий, худой, с паутинкой тончайших морщин на загорелом лице, — выслушал капитана внимательно.

— Нет, конечно, рано ставить точку, — сказал он. — История с зурначом, правда, старая, но надо вернуться к ней. Обстоятельства его смерти, помнится, вызывали разные толки и подозрения… Поройтесь в архивах. И побеседуйте с вдовой Назарова. Может быть, она вам поможет.

Отпуская Ковалева, Флеровский посоветовал не терять связи с работниками музея.

Проблема племени элиани заинтересовала и Флеровского и — в особенности — начальника пограничного отряда Костенко, к которому Ковалев зашел на другой день.

— Научная загадка, говорите? — отозвался Костенко. — Загадок не должно быть на нашем участке границы. Тем более таких. Я не шучу, Ковалев. Уже одно то, что Дюк сродни этому племени…

Час спустя Ковалев шел снова по Крепостной улице.

Задание усложнилось. До сих пор Ковалев имел дело с явлениями обычной, повседневной жизни. Терпеливо собирал их, обобщал. Двигался по следу врага. А здесь врага пока не видно. Врага на нашей земле…

Этнографы, погруженные в прошлое, в легенды, в пыль древних камней, древних шелков, и он — пограничник Ковалев — теперь на одном пути поиска. Странная, непривычная область для Ковалева.

Часто непрошеная врывалась в его мысли Кася. И это усиливало его смятение.

Крепостная, вздымаясь всё круче, вела его в гору. Вырос за поворотом серый дом Дюков. Боковая стена была в тени, реклама велосипедной торговли выступала на ней едва приметными пятнами. Ковалев миновал знакомую калитку, бросив взгляд на столбик, украшенный трезубцами.

Еще поворот — и показался небольшой деревянный дом с мезонином, в русском стиле, с коньком, с резными наличниками, точно перенесенный из-под Вологды или Ярославля.

Отперла женщина в переднике, повязанная красным платком, как тюрбаном. В полумраке передней он не разглядел ее лица и молвил вопросительно:

— Алиса?

— Да… Кто это? Андрей!

Они виделись со времен юности всего один раз — мельком, на улице, в позапрошлом году. Ковалев тогда приехал в Южный порт после многолетней службы на северо-западной границе, в Заполярье. Алиса спешила, с трудом узнала его, скосила глаза на его погоны, произнесла: «всего-навсего капитан!» Потом они обменялись ничего не значащими фразами.

— Надумал зайти всё-таки?..

Он еще не знал, как ему говорить с ней, и не мог приступить к делу сразу. Он старался определить, какой же она стала: Алиса-школьница, Алиса-плакса, входившая в жизнь пугливо и как-то недоверчиво. Училась она хорошо, но никогда не поднимала руку в классе. Ждала вызова. Воспитывала ее бабушка, очень неприветливая, нелюдимая. У Камчуговых жгли лампады, панически боялись грозы.

— Как живешь, Андрей? Всё еще бобылем?

Ковалев потерял жену во время войны, новая семья не сложилась. Но слово «бобыль» ему не понравилось. В тоне Алисы была навязчивая, сентиментальная жалость. «Она и в школе порывалась всех жалеть», — подумал он.

— Да, я один, — сказал он. — И ты, я вижу, сама себе хозяйка?

«Красивая женщина, — отметил он про себя, — но чего-то не хватает в ней. Тусклая какая-то красота». — Он сравнил ее с Касей, — та действительно хороша. Не в мать уродилась. Верно, в отца — отважного и жизнелюбивого человека.

— Чудесная у тебя дочка! — вырвалось у Ковалева.

Он прибавил, что видел ее в музее, у «Философа» — Байрамова.

— Невеста уже, а дура! — отозвалась Алиса. — Непременно ей нужно в этот Хадар… Свалится еще где-нибудь. Вообще блажь всё это и ни к чему девушке… Там ведь граница, правда?

Она смотрела просительно, как бы ища поддержки.

— Зачем ты волосы обрезала? — спросил он.

— А что?

— Отвозил бы тебя за косы, — пошутил Ковалев. — Плакса! Не беспокойся, дочка твоя крепко на ногах держится. Шагает — земля гудит! Прелесть твоя Кася, умница…

Он увлекся и, поймав себя на этом, почувствовал неловкость. И закончил:

— А ты ведь тоже по любви дело нашла? Художница! Твое творчество тут?

Он обвел рукой комнату. С первого взгляда, когда он вошел, она показалась ему нестройно-пестрой.

Он вспомнил свою мурманскую приятельницу — художника-декоратора в театре. Она тоже сама украшала свою квартиру, придумывала занавески, скатерти, абажуры. Там всё радовало. Полярной ночью в квартире сияло солнце, лучи его, дробясь на многоцветные спектры, лежали на тканях. Здесь же, у Алисы, преобладали блеклые, осенние краски. К тому же, до странности разные тут вещи, в равной манере, а всё вместе дышит каким-то тягостным смятением.

Что же это — муки поисков или мелкая забота подражания, скачки от одного образца к другому?

Он заговорил об искусстве, она отвечала односложно, без воодушевления. За чаем он, наконец, перешел к делу. В музее он прослышал о каком-то загадочном племени — элиани или как еще называют его? Любопытно! Касю можно будет поздравить, если ее исследования увенчаются успехом.

Лицо Алисы вдруг изменилось, черты стали угловатыми, жесткими. Призвание дочери — ее больное место. Но почему? Ковалев сделал вид, что не заметил состояния Алисы, он продолжал непринужденно, весело:

— Между прочим, правда это или сказки насчет зурнача и его внучки? Неужели так никто и не сумел понять их язык?

— Андрей, — произнесла она глухо. — Ты… с какой стороны это тебя интересует?

— Я поразился просто… Ну и потом, ведь полагается знать всё, что творится тут, — сказал он с улыбкой, и тут пришли на память слова Костенко: «Для нас тут не должно быть загадок».

— Ах вот как!

Они помолчали. Алиса сняла с головы платок, натянула на плечи, зябко дернула за концы.

— Ты потому и зашел? — спросила она.

— Отчасти, да, — признался Ковалев.

— Мне Ксения покоя не давала, и ты туда же, — сказала она, несколько спокойнее.

«Значит, Кася — Ксения», — подумал он. И тотчас отогнал образ Каси, витавший в этой комнате, мешавший ему сейчас.

— Не знаю. Ничего я не знаю. Муж рассказывал что-то… Да, он лечил девочку. Возил ее в Ростов, к профессору одному. Но спасти не удалось.

— Что с ней было?

— Отравление… отравление пищей. Зурнач ходил по дворам. Где беда приключилась, неизвестно. А муж… Муж предполагал злой умысел.

— На каком основании?

— Не знаю. Давно ведь было.

— Кстати, — сказал Ковалев. — Твой муж подолгу жил за границей?

— Да. Один раз — полгода. С чумой воевал, с холерой. И всё у него как-то удачно получалось. Работал он, знаешь, словно с песней.

Она умолкла, потом опять заговорила о муже:

— Он всю жизнь скитался. А я сидела, растила дочь… — Алиса вздохнула. — Счастливый был человек.

— Да?

— Умел легко жить. У меня вот не получается.

«Не нарочно ли, — подумал Ковалев, — она отвела разговор? Что ж, потом вернемся к делу».

Прямо перед ним, над роялем, висела акварель доктора Назарова. Танец горцев. Всадники словно пытаются разорвать шеренгу танцующих. Нарисовано динамично, размашисто. Деталей никаких, одни контуры. Сочные, решительные мазки красок. Ковалев словно видел отца Каси. Сильный человек, со своим почерком в живописи и, вероятно, во всем.

— Касино сокровище, — молвила Алиса. — Тронуть не дает! Любит отца, а ведь совсем малышкой была…

«Ревнует, — подумал Ковалев и нахмурился. — Ревнует к памяти отца. Как это нелепо!»

— Андрей… она всё отдаляется от меня. Я бессильна. Мы, должно быть, разные люди. Я не хочу остаться одинокой, ты понимаешь? Правда, у меня есть друг… Просит, чтобы я вышла замуж за него, и я, наверное, соглашусь. Хотя в нашем возрасте начинать заново… Всё равно, мне нужна дочь, Андрей. Ближе ее никого нет, и вот… Ты, — она с усилием улыбнулась, — опять назовешь меня плаксой.

Подлинное горе прозвучало в ее речи. Ковалев попытался ободрить ее. Заговорил о Касе и опять смутился, встал, хрустнул пальцами, отошел к окну.

Плоские крыши ступенями спускались к морю. Сгусток выгоревшей, примятой ветром зелени прорывал каменную целину — сад Дюков.

— А не случалось ли тебе, — повернулся он, — слышать имя Алекпера-оглы?

Она побледнела. Испуг? Да, Ковалев ошибиться не мог, именно испуг согнал краску с ее лица.

— Нет, — проговорила она и перевела дыхание. — А… кто это?

— Изволь, отвечу. Нам нужно знать правду об этом человеке. Он шел к нам через кордон, с той стороны, и в него выстрелили, — коварно, подло, в спину. Его убили.

Что это? Или ему показалось… Он увидел на лице Алисы облегчение, почти радость. От неожиданности Ковалев умолк. Как же теперь быть? Хитрить он не любил. Он охотно, если позволяли обстоятельства, шел напрямик.

— Весьма вероятно, Лейла была дочерью Алекпера-оглы. Вот потому я и спросил тебя. Так ты никогда не слыхала о нем?

— Нет.

— Недоговариваешь ты, — сказал он просто. — Напрасно, Алиса, напрасно.

— Ты волен думать, что хочешь, — отрезала она, и взгляд ее стал холодным.

Больше он ничего не добился.

«Нет, она знает больше, — твердил он себе, спускаясь по Крепостной. — В чем тут дело? Как будто Алекпер-оглы мог быть опасен ей! Чем же? Конечно, беседу с Алисой надо будет продолжить. А пока… Назаров предполагал злой умысел?.. Что же, зурнача и Лейлу отравили? Если так, то поиски правды об убитом Алекпере-оглы привели еще к одному преступлению. Очень давнему… Надо проверить».

8

Прошел месяц. Ковалев был занят трудным, кропотливым делом: он прослеживал путь зурнача Алекпера, ходившего по дворам Южного порта в августе 1939 года. Искал старожилов, расспрашивал.

Зурнач был и в доме Ковалевых, — память не обманывала капитана. И что-то еще вспоминалось ему, но смутно, неразличимо…

Работал он с упоением. Его радовало, что поиск вышел из тихих пределов музея и архива.

Кася уехала в Хадар искать материалы Леопольда Дюка. И Ковалева вдруг охватило беспокойство за нее. Он досадовал, злился на себя. Что за чепуха! Кто может грозить Касе? А главное — застава уже предупреждена, Кася там не одинока.

Наконец он не выдержал. Решил позвонить. «Справлюсь, как идут дела, — сказал он себе, — есть ли успехи, как прошло ее выступление?.. Может быть, она на заставе? Часы показывают четыре. Время для лекции подходящее. Солдаты собираются в ленинской комнате, а Кася — она в канцелярии, у Маконина, и он передаст ей трубку».

Ковалев почувствовал, что краснеет. Его соединили. Ответил Маконин, но капитан не узнал его голоса.

— Алло, — крикнул Ковалев. — Маконин? Ты что — спал? Говори громче!

— Ты… разве не знаешь?

Голос не его. Голос какого-то другого человека, больного или разбитого горем. Капитан сжал трубку:

— Алло! Алло! Маконин!

— Я послал донесение, — слова давались говорившему с мучительным трудом. — У нас че-пе. Страшное че-пе.

— Какое? Маконин! Алло!

Мембрана трещала, шипела.

«Что я делаю! — спохватился Ковалев. — Нельзя же по телефону, раз че-пе».

Он положил трубку и выбежал в коридор. Хлопали двери, — не так как всегда, а иначе: отрывисто, резко. Навстречу Ковалеву бежал полковник без кровинки на щеках.

— Немедленно! — выдохнул Костенко. — Иди к машине! Я сию минуту… Едем вместе.

Дорогой, в машине, полковник сообщил Ковалеву скупые подробности. А на заставе выяснилось всё.

День на пятой заставе начался как всегда. К большой радости Маконина, жара спала, ветер дул вдоль ущелья, охлажденный ледниками. На той стороне было спокойно.

Выступление Каси Назаровой назначили на полдень. Из комендатуры, по просьбе Маконина, за ней послали в Хадар легковую машину.

Кася спрашивала себя — что она расскажет бойцам? Из бумаг Леопольда Дюка не осталось ни клочка. Кася обошла всех стариков, навестила дряхлого муллу, доживавшего свой век при мечети. Он вспомнил: аллах привел в Хадар купца, торговавшего в Южном порту велосипедами. Да, Дюка, если не изменяет память. Он увез какие-то старые бумаги.

Сколько раз Кася видела в мечтах словарь языка племени Элана! Листала его, переводила загадочные тексты. На что же теперь надеяться!

Единственный результат поездки — еще один текст на языке элиани. Да, уж тут сомневаться не приходится. Близ старого Хадара — мертвого, поглощаемого лесом, — Кася набрела на серый известняковый могильный камень с непонятной надписью арабскими буквами, списала ее, показала мулле, и тот подтвердил: да, там похоронен элиани, один из людей князя Дагомука, рассеявшихся по горам после поражения Шамиля.

Еще один текст на исчезнувшем языке. Касю жгло нетерпение. Когда же она узнает этот язык?

Лейтенант Колчин решил собрать людей во дворе. Старшина — он же нештатный плакатист — написал тушью пышное, с вензелями, объявление. Сочно выделялось имя лектора и интригующее название «По следам забытого племени».

Басков был потрясен. Назарова! Студентка Ксения Назарова! Вся застава взволновалась. «Заочница» Баскова едет сюда, на заставу! Сразу запахло ваксой, мылом для бритья. Дежурный то и дело выбегал к воротам, лихо обтягивая гимнастерку.

Все ждали Касю, — к вящему смятению Баскова. Он давно не писал ей, и теперь его мучило сознание своей вины перед Касей и странная, сладкая робость.

Письмо, которое он начал полмесяца назад, накануне убийства Алекпера-оглы, кончено только сегодня. Басков не мог не поведать Касе о трагическом событии на границе.

Когда во двор вкатился, с треском давя ракушки, комендантский «козел», реальный мир перестал существовать для Баскова. Сам он словно растворился в воздухе, — жили только его глаза, смотревшие на Касю. Дежурный подбежал к ней и что-то сказал, потом вышел Колчин, поздоровался и тоже сказал что-то. Все звуки выключились, Басков слышал лишь ее голос.

— Спасибо! — Кася смеялась. — Меня обратно надо вертеть, раскручивать…

Горная дорога-серпантин утомила ее. Слегка болела голова. Но она пожала руку Колчину, потом Маконину. Какие все милые! И офицеры, и юноша с солдатскими погонами, который нес скамейку, потом опустил ее с грохотом и застыл… Проходя, она улыбнулась Баскову.

Дверь закрылась за ней, видение исчезло. Баскова обступили солдаты.

«Сейчас они спросят, почему я не подошел к ней, — подумал он. — На смех поднимут. Скажут ей…» — И деревянными губами выдавил:

— Не она.

— Однофамилка? Брось! Покажи фото! — раздалось со всех сторон. Такой исход явно огорчил солдат. Баскову стало стыдно, он хотел было объяснить всё, но не смог и ушел в казарму.

От друга своего Стаха он не скрыл правду. Тот вскочил с койки:

— Чудак ты! — Он затянул ремень. — Да как же так можно? Идем к ней!

— Нет, прошу тебя! — испугался Басков. — Я сам, может быть, потом… Прошу тебя!

— Сам?

— Да.

— Ладно.

Встретить «заочницу» и не подойти к ней — это, по мнению Стаха, ни с чем не сообразно! Для пограничника, для отважного, бравого воина, это даже позорно.

— Ну, как она? — спросил он, кончив вразумлять Солдата.

— Знаешь, лучше, чем на карточке! — просиял Басков. — Она… она замечательная, Богдан.

Поговорив со Стахом, он уже набрался смелости, но на лекции решимость вновь покинула его. Кася стояла перед солдатами загорелая, легкая, — ракушки только чуть потрескивали под ее каблучками. Солнце золотило ее темно-каштановые волосы.

То, что он услышал от нее, напоминало историю Шамполиона, разгадавшего древнеегипетские иероглифы. Но тому было проще: он нашел камень с надписями на разных языках и догадался, что текст-то один, только в переводах. Касе бы так повезло! От племени Элана, когда-то жившего в горах, осталось очень мало памятников, и Касе приходится трудно. Есть один камень, но надпись на нем без перевода. Попробуй прочитать! И всё-таки она не унывает, она добьется своего!

Кася сделает крупное научное открытие, это ясно. Она книгу выпустит. А он, Басков, что представляет собой? Ничего — ровным счетом!

Ну что он ей может сказать о себе? Если бы еще задержал нарушителя… Хоть одного. Поэт из него тоже пока не вышел. Подумаешь, напечатали в «Пионерской правде»! Кабы в большой, взрослой газете! Недоставало еще хвастаться «Пионерской правдой»!

После лекции Кася отвечала на вопросы. Баскову хотелось знать, почему Кася стала этнографом, но он не поднял руку. Ведь тогда придется встать и назвать себя, — по заведенному на военной службе порядку. Он сидел и завидовал товарищам, которые как ни в чем не бывало поднимались и спрашивали, а повар Воронов задал вопрос, приготовленный им, Басковым, и чувствовал он к нему что-то вроде ревности. Басков стал писать записку Касе, но не послал, а решил вложить в письмо.

Касю наградили аплодисментами. Лейтенант Колчин, расшаркиваясь, пригласил ее обедать.

Хорошо было на заставе. По дороге сюда ее одолевали сомнения — нужно ли выступать? Признаваться в неудачах! Сердечный прием, внимание ободрили. Ее никогда так не слушали, как здесь. За оградой, совсем близко, шумела река и словно вторила ей, а на той стороне, за границей, стоял под деревом чужой солдат в кургузой курточке. Стоило ей оторвать взгляд от слушателей, поднять глаза, — и она видела этого часового, и рисовое поле, и деревню, — всё чужое, иностранное. Было непривычно и чуточку жутко.

Какие все славные тут, даже Колчин, который так забавно старается показать свою воспитанность и вежливость.

Кася с аппетитом поела. Перловый суп и голубцы показались ей удивительно вкусными. Комендантский «козел» уже ждал ее. Она открыла дверцу, кинула на сидение чемоданчик и плащ и услышала:

— Я извиняюсь…

Ладный, рослый сержант стоял перед ней, поправляя ремень.

— Сплоховал ваш «заочник», — начал он с усмешкой и, видя, как взлетели брови девушки, поспешил объяснить: — Стесняется, чудак, боится вас. Письмо вам сейчас заклеивает, а вы тут. Умора! — он снисходительно фыркнул: — Басков, солдат Басков. Ну… мы рядом сидели.

Да, Кася запомнила юношу, несшего скамейку, и этого сержанта. Так тот — Басков? Басков, который пишет такие славные, искренние письма?

— А вы мало погостили… Чуток обождать можете? Я его сейчас силком притащу.

— Ой, не надо! — засмеялась Кася.

Стах, правда, обещал не вмешиваться. Но не вытерпел. Так и уедет «заочница», не повидавшись с Басковым. Ему же проходу не будет от солдат, когда узнают. Всей заставе будет стыдно за Баскова.

Стах решительно двинулся в казарму. Но в эту минуту его позвал из окна Маконин.

Кася постояла несколько минут, потом недовольно поморщила лоб: сколько можно ждать! Тут подскочил Колчин и стал усаживать ее в машину.

Встреча «заочников» не состоялась. «Козел» помчал Касю домой, в город, а бойцы стали собираться в наряд.

Басков покорно выслушивал упреки друга. Да, глупо получилось. Он сам корил себя. Как знать, когда он теперь увидит Касю!..

На этот раз Баскову и Стаху довелось идти вместе. Им достался самый дальний рубеж и самый трудный — на правом фланге заставы, — там, где граница отдаляется от реки и взбирается ввысь, по хребту.

Басков всё чаще смахивал со лба капли пота. Тропа забирала круче и круче, ноги съезжали назад по скользким камням, по сырой глинистой земле. Кася вдруг отдалилась, как теряющий очертания сон. Неужели она была на заставе, в двух шагах от него? Тропа сопротивлялась, слева зиял зеленый омут — затянутый листвой обрыв. В мыслях теперь другое: удержаться на этом скалистом выступе, поймать рукой вон ту ветку, не упасть.

Если бы Ковалев увидел сейчас Баскова, он заметил бы в облике молодого солдата много нового.

Это был уже не тот Басков, который хватался за перильце вышки, испугавшись высоты. Минули два месяца службы на заставе. Кожа на его лице погрубела от ветра, потемнела от солнца, весь он выглядел взрослее и даже как будто немного раздался в плечах. Он уже давно освоился с вышкой, — теперь он поднимался по гудящим брускам-ступеням спокойно, как по лестнице своего дома, и очень любил стоять с биноклем на платформе, словно плывущей над лесом. Свыкся он и с горной тропой. Сейчас он уверенно шагал по таким местам, которые, бывало, издали казались ему неприступными.

Как трудно, как страшно было проходить здесь первый раз! Тогда с ним был начальник заставы. Он знакомил новичка с местностью. С тех пор Басков ходил по крутой тропе, на правый фланг, много раз, часто в кромешной ночной темноте, и камни на тропе, выступы, спасительные ветви над головой знал наперечет, ощущал их тем особым чутьем, какое вырабатывается у человека в горах.

Маконин немало занимался с Басковым. Басков был слабее других, — ему надо было нагонять. Басков учился читать следы человека и зверя на распаханной полосе, на траве или на глинистом откосе. Учился передвигаться по лесу быстро, незаметно и без шума. Маконин — уроженец карельских лесов — особенно любил эти упражнения. Он сам показывал пример солдатам и затем, ловко выскользнув из чащи, приказывал Баскову: «А теперь вы! Попробуйте пройти так же!» И эта задача представлялась Баскову сперва невыполнимой, а потом всё проще…

Но нет, похвастаться большими успехами он не мог. В суровой школе пограничной службы он одолевал лишь азы, он еще не достиг мастерства, еще завидовал Стаху.

Вот и сейчас — Басков не мог не видеть этого — Стах взбирается куда ловчее по круче, движений делает меньше, но зато они хорошо рассчитаны, точны.

Внезапно слух Баскова уловил странный звук. Он родился где-то наверху, нарастал, приближался, точно порыв ветра, но громче, грознее.

— Обвал! — крикнул Стах, и голос его потонул в грохоте, заполнившем склон.

В том месте, где поднимались бойцы, тропу пересекала каменистая ложбина. Камни, срывавшиеся с вершин, давно вымостили ее сплошным серым покровом. Сейчас новый камнепад устремился по этому проторенному пути.

Как быть в таких случаях, Басков знал. Надо укрыться — встать за ствол дерева, за скалу или лечь под бугорком. Скала — вот, в двух-трех шагах. Басков увидел ее, — серебристо-серую, с ломаной темной жилкой, нависшую над тропой, увидел Стаха, протянувшего ему руку. Он едва коснулся пальцев Стаха. В следующую секунду удар по голове сбил Баскова с ног.

Удар, острая боль и темнота. Липкая темнота, затопившая всё.

Стах застыл в ужасе. Он уже не мог помочь товарищу. Басков летел вниз, ломая кустарник, покрывавший почти отвесный склон. Раз или два ремень автомата зацепился за сучок, но только замедлил падение. Яблоня треснула и со свистом выгнулась, хлестнув по соседним деревцам. Басков растянулся на траве, на самом дне ложбины. На голове его и на лице выступила кровь.

«Оглушен? Мертв?» — Стаха бросило в холод. Он не задумываясь кинулся бы вниз. Съехал бы на спине, ломая руками и ногами кусты, пни, торчащие камни, — так, как он сделал в прошлом году, когда надо было перерезать путь нарушителю. Да, кинулся бы… Но сейчас он не мог так поступить, хотя всем существом своим рвался туда, к неподвижно лежавшему Баскову.

Сейчас Баскова и Стаха разделяла граница. Там, на дне лощины, росла такая же трава, так же шелестели деревья, но там была чужая земля и ступить туда, покинуть свою землю Стах не мог, не имел права…

Мгновение он колебался… Совсем близко, но тоже за чертой границы, колыхалась на ветвях пилотка Баскова, алела крохотная звездочка. Сердце Стаха сжималось. А что если всё-таки броситься туда, нарушить рубеж? Никто, может, и не заметит! Однако как подняться с Басковым назад? Немыслимо!

Еще более жестокое испытание ожидало Стаха. Вокруг Баскова появились, словно выросли внезапно в чащах, в расщелинах, человеческие фигуры. Подняли солдата. Стах увидел, как повисла голова Баскова и часто закапала кровь. Ремень автомата сам сполз с плеча сержанта. Он знал, что стрелять туда, за рубеж, ни в коем случае нельзя, но терял власть над собой. И, наверное, не запрет помешал Стаху дать очередь из автомата, который словно накалился и жег ему пальцы, а то, что чужие солдаты в тот же миг скрылись за листвой и солнечная прогалина, где только что лежал Басков, глянула на сержанта страшной, леденящей пустотой.

…Басков провел в забытьи около часа.

Очнувшись, он увидел незнакомую стену с трещинами по серой глиняной обмазке. Вместо потолка — свод, уходивший в темноту, пучки свесившейся соломы.

И под ним была солома. Она зашуршала, когда он пошевелился. Тотчас врезалась в голову острая боль. Сначала она гнездилась где-то повыше виска, а сейчас волной прошла по всему телу.

Первое, что возникло в памяти, была скала, серая с прожилкой скала, за которой он хотел укрыться от удара. Что же было потом? Память Баскова оживала медленно. Он упал, схватился за что-то, сорвался…

А Стах? Где Стах? Они же были вдвоем. Стах, видно, и принес его сюда. Здесь не застава, нет… Что-то вроде сарая. На заставе вообще нет таких построек.

— Сержант! — слабо позвал он.

Никто не ответил ему. Значит, Стах оставил его тут и сейчас вернется с кем-нибудь и с носилками.

Какое-то красноватое пятно выступило впереди. Кружка. Да, кружка на грубом столе из толстых, темных досок, у стены. А сверху — зеленое пятно. Плакат. Свет из маленького, зарешеченного оконца падал в сторону, на железную печурку, и Басков разглядел ее не сразу. На плакате — человек в черном костюме, с галстуком-бабочкой.

«Артист», — решил Басков. Напрягая зрение, разобрал подпись под портретом. Король Жиллет. Странно! Он ни разу не слыхал про такого короля. И вдруг с удивлением сообразил: «Написано по-английски!» Потом он прочитал другую надпись, лиловую по зеленому фону, менее различимую:

«Весь мир пользуется лезвиями «Жиллет».

Реклама! Размышлять, догадываться, откуда она взялась здесь, не было сил. Он забылся.

Он открыл глаза поздно вечером. «Король Жиллет», — пробудилось в памяти. Приснится же чепуха!

Сумерки скрывали плакат. Голова еще болела, но уже не так сильно. Он опять стал вспоминать. Хлопнула дверь, кто-то внес свет, — неяркий, колеблющийся, желтый свет керосиновой лампы. И вышел.

— Сержант, сержант, — шептали губы Баскова.

С улицы неслись обрывки нерусской речи. Жалобно проблеяла овца. Все звуки, все шумы, как и лачуга, где его положили, явно принадлежали не военной, а гражданской жизни. Здесь — деревня. Ну конечно, деревня…

— Сюда, капитан, сюда, пожалуйста, — услышал Басков дребезжащий старческий голос.

— Счастье, что не убился, — молвил другой голос.

— Ах, хорошо, капитан, — заговорил старик с сильным акцентом и перешел на другой язык, непонятный Баскову. Он различил только — «Харджиев» и «Южный порт».

— Помолчи, Сафар, — сказал капитан по-русски.

Пламя в ламповом стекле встрепенулось. Голос старика удалился, пропал. За изголовьем Баскова кто-то перешагнул порог.

— Товарищ, — с трудом произнес Басков. — Товарищ капитан…

— Э, да он молодцом! — ответил вошедший весело. — Молодцом, молодцом!

Тень вошедшего раскачивалась, словно дразнила. Почему он не подойдет ближе? И Басков снова позвал.

— Не товарищ. Нет, уж извините. Во всяком случае, не товарищ.

Свет лампы озарил незнакомое лицо — розовое, щекастое, смеющееся, распахнутую кожаную курточку — рыжую, с зубчатой бахромой «молнии», и орла на ней — металлического орла, с острыми, взметнувшимися кверху крыльями.

До этой минуты Басков не думал, не мог подумать, что он за рубежом, в плену. Рубеж входил в его сознание незыблемо прочно, как предел всего, чем он жил. И вдруг… Острая, ни с чем не сравнимая душевная боль пронзила его. Он увидел белые пальцы, ощутил их прикосновение, отдернул голову. Потом с яростью, со стоном, чтобы дать выход и боли и ненависти, стал срывать бинт.

— Он потерял сознание, — послышалось где-то очень далеко, и Басков не сразу уразумел, что эти слова относятся к нему.

9

Приблизительно в тот же час на заставу приехали Ковалев, Костенко и Выхольский.

— Стах не мог помочь, — докладывал Маконин. — Стоит, смотрит… Ну что он мог предпринять? Баскова камнем задело. Голова сильно разбита, кровь…

Казалось, Маконин изнывал от смертельной жары. Губы его пересохли, он едва шевелил ими. Всё было уже сказано в донесении, но Маконина переспрашивали, и он повторял, тяжело и хрипло дыша, вытирая тыльной стороной руки белый лоб. Да, тропа там без малого соприкасается с границей. Метра три до нее, а то и два. Басков поскользнулся.

Да, всё ясно, уже не о чем спрашивать Маконина, — и всё-таки стучит, молотом стучит в сознании вопрос: как же это могло произойти? Всё время виделся Ковалеву Басков, его светло-карие глаза, пушистые ресницы мальчика. Как же мы отдали его?

— Участок трудный, — сказал полковник. — Не следовало посылать Баскова на такой участок, Маконин. Парень физически еще не окреп, а вы…

— Моя вина, товарищ полковник, — с отчаянием произнес Маконин. — Я думал, вдвоем ведь…

— Вдвоем! Вдвоем! — отрезал Костенко. — Наряд не один боец с двумя головами, а два бойца, два разных человека. И веревкой они не привязаны друг к другу. Забываем мы это. Мыслим как-то… двойками, что ли.

— По шаблону, — вставил Колчин.

Колчин сидел в дальнем углу канцелярии, на диване, который обычно предоставляют для ночлега приезжим. Колчин не глядел на Маконина, он как бы отстранился от начальника заставы. Насколько Маконин был подавлен несчастьем, настолько Колчин собран и холоден. Сапоги его сверкали; он, должно быть, прифрантился к приезду начальства. Подавшись к полковнику, он ловил каждое его движение.

— А вы садитесь-ка поближе, — сказал ему Выхольский с грубоватой прямотой. — Вы тут не зритель в театре. Тоже несете ответственность.

«Правильно! Так его и надо», — одобрил про себя Ковалев. Колчин поднялся и нехотя сел к столу рядом с Макониным, но вполоборота от него.

Выхольский взглянул на Колчина, потом на Маконина и проговорил скорбно и объединяюще:

— Плохо, товарищи!

Наступила тишина, заполненная лишь тяжелым дыханием Маконина.

— Плохо, товарищ полковник, — сказал Колчин, не глядя на капитана и подполковника и обращаясь только к Костенко: — Особенно плохо, что Басков к ним попал. Слабой он породы.

— Вы что же, — Ковалев едва сдерживал возмущение, — заранее объявляете своего бойца предателем?

— Спокойно! — остановил его Костенко. — Спокойно! Ваша характеристика Баскова, лейтенант!

— Дисциплинка весьма средняя. Последнее время, правда, несколько лучше у него… До пятерки не дотягивал. На политзанятиях зевал. Один раз, я подозреваю, стихи сочинял, вместо того, чтобы конспектировать.

Колчин заменял замполита заставы, третий месяц болевшего.

— Подозреваете! — прервал Костенко. — А может, вы сами виноваты, тоску нагнали на людей?

— Разрешите, — возразил Колчин, не смутившись. — Басков производит впечатление неустойчивого человека, физически и морально. Обеспеченная семья. Дома с ним цацкались. Изнежен, к трудностям не приспособлен.

— У вас всё?

— Преклоняется перед иностранщиной. Любимые авторы у него — Гоголь и Марк Твен. На втором месте автор не наш. Характерно, я считаю.

— Вы считаете? — отозвался Выхольский. — А я, например, выше всех драматургов ставлю Шекспира. Всё у вас?

— Так точно.

— Вы, капитан, не согласны?

— Нет, — сказал Ковалев. — Лейтенант Колчин по-настоящему не знает Баскова. Наклеивает готовые ярлычки. По-моему, Басков очень честный, по натуре честный юноша. Преданный, искренний.

Капитан понимал — исход конфликта на границе зависит теперь от Баскова, если он живым достался в руки Сафар-мирзы и Хилари Дюка, «охотника за скальпами».

— Капитан Ковалев бывал здесь наездами, — заметил Колчин. — У него личные симпатии.

Колчин был явно задет.

— А что же начальник заставы молчит? — сказал Костенко. — Ваше мнение о Баскове?

— Боюсь я за него, товарищ полковник.

Холодное лицо Колчина мгновенно оживилось. «Ему же всё равно, — подумал Ковалев, — лишь бы выйти правым. Ему же нет никакого дела до Баскова…» Он ужаснулся своей мысли, отогнал ее. Сжал ладонями виски, заговорил:

— Дюк крупную игру ведет. Басков… он на фото к ним попал, в связи с Алекпером-оглы. Тот же Басков оказался у них теперь. Они используют это, будут запугивать.

— Вполне возможно, — отозвался Костенко.

Полковник оглядел понурую, обмякшую в кресле фигуру начальника заставы, покачал головой и сказал будничным голосом:

— Ну, ужин готов у вас?

Потом он встал, вышел на веранду, нарочито обстоятельно пожурил дежурного, нечетко отдавшего честь. «Зашумел, — подумал Ковалев и про себя похвалил полковника: — Молодец!» Служба идет, в ней не должно быть послаблений, что бы ни случилось, как бы ни было тяжело. И ужин надо подать вовремя, хоть и не до еды сейчас. Командование, партия решат, как велика вина Маконина, Колчина, — горю не поддаваться! Наряды, как всегда, стоят на границе и будут охранять ее. Еще зорче!

Ковалев и Костенко заночевали на заставе, а утром побывали на месте происшествия. За чертой границы, на ветках боярышника, вцепившегося корнями в откос, всё еще висела пилотка Баскова, пятнышкам крови алела звездочка.

10

Басков не совсем потерял сознание. Он удержался на зыбкой грани обморока.

Только когда человек в чужой форме вышел, Басков окончательно уразумел, что́ постигло его. Он не хотел верить, он отталкивал от себя страшную истину, но она осталась, она проникала во все клеточки его существа. Теперь болела не только голова, — мучительно томилось всё тело. Если бы Баскова спросили, где гнездится физическая боль и где душевная, он не смог бы сказать.

Он забылся лишь на миг…

Сновидение было короткое и ясное. Он увидел отца, мать, маленькую сестренку Наталку. Они все в каком-то лесу прыгали через толстый ствол упавшего дерева. Басков перепрыгнул, оглянулся. Все куда-то исчезли, лес обступил его. Он очнулся, с резкой беспощадностью вернулась к Баскову действительность. Он в плену…

А может быть, всё было сном?

Он встал, ощупал в темноте стол, остывшую лампу. Потрогал жесткие края плаката с королем Жиллетом.

Утром пришел офицер. Но не тот, с орлами. В другой форме, тощий, усатый.

Басков сидел на топчане и глядел на него. Фигура офицера била в глаза своей вычурностью — усы иссиня-черные, крашеные, длинная сабля в узорчатых ножнах.

— Солдат! — проговорил он и шагнул к Баскову: — Почему ты не встал?

Басков не ответил.

— Почему? — усы офицера задергались. — Почему ты не встал? Почему?

— Я вам не подчиняюсь, — сказал Басков.

— О! Ого! Сафар! Юсуф! — крикнул офицер и хлопнул в ладоши. Тотчас из-за спины его показался военный. Басков успел заметить нашивки, соответствующие сержантским, и неподвижные, злые точечки зрачков, совершенно черных на свежем молодом лице. А следом за ним вошел легкой, подпрыгивающей походкой невысокий жилистый старик.

Сафар-мирза! Еще недавно Басков видел его с вышки… Он здесь! Ну да, ведь это он, значит, говорил о каком-то Харджиеве. Мысли Баскова путались, на миг ему показалось, что он смотрит спектакль. До того это всё невероятно, чудовищно невероятно…

Сафар-мирза подошел к нему, наступил на ноги и уперся в его колени своими острыми, дрожащими от напряжения коленями.

— Встать! — просипел Сафар-мирза и ткнул Баскова кулаком в подбородок.

Он высвободил ноги, пробовал отбиваться. Его связали. Потом били. Били двое: Сафар-мирза и Юсуф — тот, что принес одежду. Тощий офицер что-то приговаривал.

Басков пришел в себя на топчане. Силясь скинуть веревки, он свалился на холодный земляной пол.

Мягкие белые пальцы вывели его из оцепенения. Знакомые пальцы. Они распутали, сняли веревки.

— Проклятые азиаты! — услышал он. — Варвары!

Басков закашлялся. Вошедший поднял его, уложил, дал воды. Взгляд Баскова привлек герб на груди офицера, потом кольцо на его пальце, — на кольце вензель в виде трезубца.

— Мы как следует не познакомились, — проговорил офицер и растянул тонкие губы в улыбке. — Меня зовут Хилари Дюк.

Басков не удивился. Он слышал это имя. Еще капитан Ковалев из штаба отряда рассказывал про Хилари Дюка. Упоминал кольцо с трезубцем. И вот Дюк здесь, перед ним. Дюк, Сафар-мирза — они здесь, они держат его, Баскова, в плену. Всё опять стало нереальным, как в спектакле.

— Я не хочу! — вырвалось у Баскова. — Я не хочу тут… Отпустите меня.

— Еще бы! Кому хочется тут жить! В этой вонючей стране. Я бы минуты не задержался… Мы придумаем что-нибудь, друг мой. Отдохните пока.

Вечером Дюк пришел снова. Сбросил курточку, кинул на топчан, потер руки.

— Как чувствуем себя? — он потрепал Баскова по ноге, тот отдернул ее. — Ну-ну, всё будет хорошо. Голова не болит? Кожа содрана… пустяк, завтра заживет.

От Дюка, от его куртки, лежавшей рядом с Басковым, пахло духами. Солдат отодвинулся от нее.

— Отпустите меня, — проговорил он.

Тут же он вспомнил, что в таких случаях надо добиваться свидания с советским консулом, — и сказал это.

— Понимаю вас, понимаю, — вздохнул Дюк. — Я сам тоскую иногда по России, хотя я подданный Соединенных Штатов. Видите ли, в известной степени я ваш соотечественник. Я родился в Южном порту.

Он говорил размеренно, чуть снисходительно, словно обращался к ребенку. Родная, русская речь, — и всё же чужая! Так звучала передача на русском языке из Лондона, на которую как-то раз дома наткнулся Басков, поворачивая верньер приемника. Тотчас Басков увидел этот приемник, на нем салфетку с мохнатыми кисточками и вазочку. В ней сирень — любимые цветы матери…

— Вызовите консула, — повторил Басков.

Дюк скорбно улыбнулся:

— Друг мой! Увы, я тут ни при чем! Всё устроили эти азиаты. Я передам им, но… Они ведь мстят вам.

— За что мстят? — спросил Басков. — Я вам ничего не сделал.

— Говорю же вам, — Дюк натянул улыбку, — я не имею отношения… А ведь они весьма возбуждены против вас.

Несколько минут он продолжал в таком же духе: виноват Сафар-мирза и его компания. Он — Дюк — здесь иностранец, на скромной должности советника, передающего американский военный опыт. Сам томится в этой дыре, мечтает выбраться. В этом месте роль требовала максимальной искренности. Затем Дюк выложил главный свой козырь.

— Вы, очевидно, не в курсе, — сказал он и извлек из кармана сложенную газету.

И это не было новостью для Баскова — снимок в чужой газете, снимок, с которого смотрит он сам и Стах, с автоматами на изготовку, над телом Алекпера-оглы.

— Мы не убивали! Ложь! Сафар-мирза убил!

— В самом деле? Ничего не могу вам сказать, — Дюк с сомнением развел руками.

Басков онемел. Как он может говорить так уверенно, ведь знает же, что ложь! Дюк, между прочим, словно и не подозревал, какое действие произвели его слова. Он протянул руку и похлопал Баскова по плечу. Басков отшатнулся.

— Ну, ну, — примирительно молвил Дюк. — Мы найдем с вами общий язык. Я думаю, я смогу помочь вам вернуться домой…

Он встретил взгляд Баскова — настороженный, твердый, прощупывающий, отвел глаза, засмеялся, вскочил:

— Мы еще поговорим. Мне пора.

Подошел к двери, круто повернулся:

— Кстати, кто такая Назарова? Ксения Назарова?

Кася? Было пыткой услышать это имя из уст Дюка. Но откуда… И тут Басков сообразил. Письмо! Он же не отправил его. Сунул в карман, собираясь в наряд, и забыл.

— Мой отец знал врача Назарова. Быть может, родственница? Ну, я заболтался с вами. Попробую убедить азиатов, чтобы они не давали воли рукам.

И с любезнейшей из своих улыбок Хилари Дюк закрыл за собой дверь.

На улице его кто-то ждал.

— Пока не трогайте его, — сказал Дюк по-английски, понизив голос. — Пусть отдохнет.

Басков всё же уловил смысл сказанного. Рано или поздно — опять будут бить. Не отступятся. Басков похолодел, представив себе, как входит вприпрыжку Сафар-мирза, за ним Юсуф.

Внизу, на улице, заработал мотор, потом звякнула на столе посуда. Дюк, должно быть, уехал.

Басков растянулся на соломе, запрокинув голову. Он готов был кричать. Убийцы на него свалили вину! Да, тут все заодно с Дюком, все! Конечно, где-то здесь, на этой земле, должны быть друзья, — эту истину Басков впитал с детства. Но как их найти? Нет, среди тех, кто окружает его здесь, нечего и думать найти друга. Усатый офицер, наверно из вельмож, кичится своей саблей, доставшейся, должно быть, от предков. Закоренелый враг Сафар-мирза, Юсуф… О Юсуфе Басков думал с некоторым удивлением: «Молодой ведь, почти сверстник, по годам мог бы быть товарищем, — и тоже против нас. Почему? Почему он верит Дюку и прочим, служит им?»

Да, все враги, все против него. Эта мысль душила Баскова. Он во власти лжи, чудовищной лжи.

Но всё-таки, может быть, есть и такие, которые служат Дюку и верят ему, потому что не знают правды? Басков не в силах был отогнать эту догадку, он ухватился за нее. Если не знают, то должны узнать! Должны!

В силу правды Басков верил. Верил со всем пылом юности. Он вырос с этой верой. И теперь уже он не чувствовал себя безоружным.

С этого часа Басков стал сознавать себя не только пленником, но и воином в тылу врага.

11

Советская сторона направила энергичный протест против похищения пограничника.

Зарубежные соседи отпирались: Басков-де покинул родину добровольно и ему предоставлено политическое убежище.

В белом уютном домике на границе, словно перенесенном с окраины тихого украинского городка, шли переговоры. Полковник Костенко требовал очной ставки с Басковым. Пусть он сам скажет о себе! Этим Костенко прижал своих противников к стене. После долгих препирательств они согласились.

Костенко хотел говорить с Басковым немедленно. Пограничный комиссар затягивал дело, ссылался на плохое состояние здоровья солдата, просил «на поправку» два месяца. Костенко торопил. Сошлись на пятнадцати днях. Наметили место для встречи — на правом фланге отряда, — там, где черта границы взбирается на гладкий лысый косогор.

Капитан Ковалев, между тем, продолжал поиски.

С помощью Каси он сделал неожиданное открытие, которое, впрочем, только усложняло задачу. Кася показала ему надгробную надпись, обнаруженную на кладбище близ старого Хадара. Имя умершего Шамседдина-ибн-Мухаммеда и дата, 1284 год хиджры, или, по-нашему, 1864-й, были Ковалеву знакомы. Он сравнил надпись с запиской, перехваченной пограничниками. Одно и то же, слово в слово!

В недоумении Ковалев протер глаза. Не грезит ли он! Зачем понадобилось кому-то пересылать на ту сторону старую надгробную надпись?

То, что записка на бумаге советской выделки и составлена, видимо, на нашей территории, было установлено давно. След писавшего сгинул. И Ковалев пока отложил решение этой новой загадки.

За кладбищем чекисты и пограничники установили наблюдение.

Шаг за шагом Ковалев прослеживал путь зурнача Алекпера-Керима-оглы из Джали-туза. Оказалось, что зурнач обошел не одну улицу. Десятки людей угощали его: чуреком, фруктами, початком вареной кукурузы с солью или куском баранины. Одному зурнач сказал, что он пришел из-за рубежа, — там страшная засуха, высох не только ручей, питавший поле, но даже фонтаны остались без воды. Многие пытались заговорить с маленькой Лейлой, но она знала только язык своего племени.

Однажды после трудового дня Ковалев ехал в троллейбусе.

Поток звуков — неожиданных, покоряющих — хлынул навстречу, когда он вошел. В троллейбусе пела зурна.

Играл молодой парень в тюбетейке, сидевший на переднем диванчике, играл хорошо. Старинная мелодия — протяжная, широкая, без конца и края — текла и текла из маленькой дырчатой зурны, заполняла вагон с притихшими пассажирами, рвалась в окна.

Троллейбус мчался по проспекту, мимо новых многоэтажных домов, пестрых вывесок, мимо кинотеатра, бросившего в вагон сноп многоцветных электрических брызг, — а мелодия всё звучала, настойчиво, громко, причудливо сплетаясь с шумами большого города. Древняя мелодия, родившаяся еще тогда, когда на месте этих зданий была песчаная пустыня и по ней, лениво покачиваясь, брел к пристани караван верблюдов.

Быть может, эту же мелодию играл на зурне тот старик из неведомого племени. Так или иначе, зурна помогла Ковалеву вспомнить. Под ее пение ожило всё, что смутно пробуждалось в его памяти.

Старый зурнач с маленькой внучкой еще яснее представились ему сейчас. Но, кроме них, перед Ковалевым возникла еще одна фигура, знакомая с раннего детства.

В тот день, когда на двор к Ковалевым забрел зурнач, в семье Ковалевых ели плов.

Варить плов пригласили известного мастера — уста-пловчи[4] Уразбаева.

Его-то Ковалев не забыл! Рослый человек в халате, чернобородый, с ножом, висящим на поясе из двух красных платков. Для маленького Ковалева он был вестником праздника, веселого обжорства, — дядя Уразбаев, несравненный пловчи. Халат, пояс, нож — всё у него было необычное, а звание его — уста, мастер, звучало почти волшебно. Отвесив поклоны хозяевам, он произносил витиеватую речь, желал всему семейству благополучия и сотен лет жизни, затем благодарил за честь. Не напрасно ли, однако, пригласили его? Ведь он варит плов по-своему, как принято в Ташкенте. По-здешнему он не умеет. Только после этого предупреждения уста-пловчи приступал к делу. Сидя на корточках, он перебирал рис, отбрасывал сор и негодные, расплющенные зерна. Тончайшими, почти прозрачными дольками нарезал морковь, крошил лук, рассекал и мыл баранину, отделял крупные кости, которые, по обычаю, дают обглодать самым уважаемым гостям. Потом уста топил баранье сало и добавлял немного хлопкового масла, чтобы жир не застывал на губах. В раскаленном котле смесь сала и масла пузырилась и шипела. Уста время от времени кидал туда лук. Вот кусочек лука мгновенно покраснел в кипящем вареве, — значит, оно дошло, можно класть мясо. И долго еще трудился уста-пловчи, бросал в котел морковь, лук, стручки перца и разные другие, ему одному ведомые приправы.

Глотая слюнки, смотрит на священнодействие маленький Андрюша Ковалев. Скорее бы обед! Но надо еще высыпать в котел рис, не спеша залить всё водой. Жди, пока она закипит да пока отстоится вкусное варево, плотно накрытое одеялом… И вот, наконец, уста берет котел обеими руками, переворачивает и высыпает плов на блюдо — самое большое, какое только есть в доме. Гора, ароматная, дымящаяся гора, основанием которой служит рис, а вершиной — овощи и мясо.

Андрюша ни разу не говорил с мастером. Уста работал в суровом молчании, он попросту не замечал мальчика. Но Андрей не обижался. Для него образ пловчи был окружен ореолом величавой таинственности.

Шли годы. И вот в праздничный день, в день плова, и появился во дворе старый зурнач с внучкой. Мать Ковалева тоже пыталась заговорить с девочкой и подарила ей игрушку — деревянного попугая…

Парень в тюбетейке что есть сил впивается в свою зурну. Кажется, это песня зурны несет троллейбус мимо сквера, озаренного гирляндами фонарей. Мчит Ковалева в прошлое…

Вот уста-пловчи, степенный, суровый, выходит из кухни во двор, к фонтану, мыть мясо. Он идет, прижав большой таз обеими руками к животу. А старик зурнач уже здесь. Он присел на табуретку и обтирает зурну, подносит ее к губам, как вдруг… Завидев Уразбаева, зурнач вскочил, произнес что-то и согнулся перед уста-пловчи. Да, согнулся. Ковалев был теперь уже не юноша, он работал на заводе, учился в школе взрослых, повидал многое, — но больше никогда не видел такого поклона. Старик едва не коснулся лбом земли. Руки он прикладывал к груди и кланялся, кланялся и бормотал что-то. Уразбаев стоял с тазом и удивленно смотрел, потом сказал что-то, — резко, с раздражением. Старик перестал кланяться, сел на табуретку и заиграл.

Ковалев спросил Уразбаева, что всё это значило.

— Ошибся зурнач, — ответил уста-пловчи. — Глаза плохие, ошибся.

Потом Ковалев видел Уразбаева и зурнача вместе, на кухне. Уста-пловчи кормил старика и девочку пловом.

Вот что вспомнилось Ковалеву под пение зурны. А через два дня, когда он прошел по всему маршруту зурнача, опросил всех, видевших его, полузабытая сценка обрела новое значение.

Уразбаев был последним, кто дал в тот день пищу зурначу. Во дворе дома, где жил Ковалев, зурнач играл в последний раз. В следующем дворе он уже не мог играть. Он почувствовал себя плохо. К нему вызвали доктора Назарова. Заболела и Лейла.

Доктор Назаров предполагал злой умысел…

Что же, Уразбаев, уста-пловчи Уразбаев — отравитель? Значит, тогда, буквально на глазах у Ковалева, совершалось преступление? Нет! Ковалев не хотел верить. Нет! Уста-пловчи, несший радость, праздник, отравитель?.. А главное — какие мотивы могли быть у Уразбаева? Кому вообще мог помешать нищий зурнач?

В ту же минуту Ковалев вспомнил другого человека, по-видимому, из того же племени, погибшего недавно, на границе, — Алекпера-оглы…

— Где же теперь Уразбаев?

Ковалев навел справки. Уразбаев стар, но пока находится в добром здравии, иногда варит плов. Официальная его должность — дворник. Дворник в домохозяйстве № 178 на Крепостной улице. И вот что интересно — хозяйство охватывает квартал со старым домом Дюка и Уразбаев живет как раз в этом доме!

Видно, его не миновать! Два раза был Ковалев у калитки со столбиком, опоясанным трезубцами, — теперь предстоит открыть ее, войти.

Со странным чувством поднимался Ковалев по Крепостной. Обычная улица, с обычной своей жизнью: гирлянды петрушки и сельдерея на верандах, янтарные тыквы на плоских крышах, дым из печурок, возня черноглазых ребятишек. И где-то рядом, словно за калиткой, — другой мир, закрытый смертью Алекпера-оглы, недомолвками Алисы, тайный мир, будто придуманный кем-то.

Пустыми, черными окнами встретил Ковалева дом Дюка. Нежилым духом, запахом известки тянуло оттуда. Ковалев поискал глазами калитку, — ее убрали с частью забора, чтобы открыть дорогу грузовикам. Во дворе, у колченогого стола, по-видимому брошенного жильцами, собрались рабочие, плечистый бородач резал хлеб.

— Вам кого? — окликнул он Ковалева. — Кроме нас тут людей нет.

— Сно́сите дом? — спросил капитан.

— Что вы! — бородач укоризненно оглядел его. — Еще сто лет продержится. Капитальный ремонт.

— Тут дворник жил, Уразбаев, — сказал Ковалев. — Не знаете его? Где его искать теперь?..

— Мы ведь от стройконторы, — рассудительно молвил бородач. — Нам неизвестно. Постой, постой! Заглядывал сюда старик какой-то. Не дворник ли, а? Ребята? Ну тот, вчерашний.

— Он и сегодня был, — отозвался кто-то. — А, Бляхин… Ох, фу ты, учудит же Бляхин.

— Где озорство, там и Бляхин, — сказал бородач и с усмешкой посмотрел на круглолицего, пухлого парня во фланелевой рубашке, расположившегося поодаль. «Это и есть Бляхин», — подумал Ковалев.

Рабочие засмеялись. То один, то другой принимался объяснять Ковалеву, на какие штуки способен Бляхин. Взять того старика. Да, дворник. Просит, если попадутся забытые вещи или бумаги, поберечь, сдать ему. А Бляхин сегодня отвел его в сторону и начал городить небылицы. Будто в третьем этаже обнаружено с помощью стука потайное помещение. И будто он, Бляхин, вынул один кирпич, просунул руку и уперся в ящик. Старик хотел сейчас же лезть туда, но Бляхин не пустил. Там, мол, голые провода, опасно. Вот после работы…

— Дурная же голова, — сетовал бородач. — Заставит человека ночью прогуляться.

— А там ночью бродил кто-то, — вставил юноша в резиновом фартуке, с пятнышком штукатурки на лбу. — Одна женщина свет видела в доме. Перепугалась, ужас!

— А что, ребята, может, тут клад сокрыт, — басовито молвил другой штукатур, постарше. — Тысяч по десять на нос, и хватит…

Сам Бляхин молчал, только лукаво ухмылялся, и на мягких щеках его, словно в тесте, обозначались ямочки.

«Бумаги? — недоумевал Ковалев, — Неужели архив Леопольда Дюка? Нет, не может быть. О результатах поездки Каси капитан знал. Альфонс Дюк в свое время привез бумаги из Хадара сюда, в этот дом. Но не оставил же их здесь! С какой стати? У него была полная возможность взять архив с собой за границу. На самом деле всё, наверное, просто — дворнику нужны, может быть, квитанции Южэнерго или домоуправления, позабытые жильцами при переезде. Документы самые обыденные, никак не относящиеся к Дюкам… Но в этом деле всё так необычно! — продолжал размышлять Ковалев. Вот уже розыски привели к старому дому Дюков, и это, быть может, не случайно. Старый дворник, наведывавшийся сюда, — возможно, Уразбаев, уста-пловчи. Разрозненные нити начали как будто стягиваться в один узел. Почем знать, как обернется вдруг выдумка озорника Бляхина».

Новое решение созрело у Ковалева.

— Я, товарищи, из газеты, — сказал он.

Как заправский журналист, он интересовался выполнением плана, состоянием техники, подробно всё записывал и пробыл с бригадой до сумерек. Попрощался, вышел, некоторое время наблюдал за домом, а когда бригада разошлась, вернулся. Разыскал два рваных ватника, поднялся на третий этаж и занял пост наблюдения у лестничного проема, но не на площадке, а в передней, чтобы самому быть в укрытии.

Сумерки быстро сгущались. Снаружи ветер раскачивал уличные фонари, желтые отсветы мелькали по стенам, по потолку, наполняли дом безмолвным движением. Где-то внизу возились крысы.

В передней было совершенно темно. За порогом, в бледном сиянии, вливавшемся с улицы, простиралась пыльная, белая от известки, площадка лестницы с черным квадратным провалом. Ковалев сидел и смотрел туда, чернота дурманила его, глаза стали слипаться. Он встал, обошел пустую, гулкую квартиру, ступая по обломкам штукатурки, по иссохшим, хрустящим обоям, сброшенным на пол.

Осторожно, прикрыв рукой огонек спички, закурил, постоял у окна, выходившего во двор.

Он думал о Баскове, о Касе. Одно то, что Кася живет в этом же городе, доставляло Ковалеву постоянную радость. И где-то рядом жила боль от того, что Басков в плену. Ковалев ловил себя на том, что вот оба — Кася и Басков — почти одногодки, а относится он к ним по-разному: к Баскову чувство отеческое, а к Касе — другое. Хорошо ли это? Ведь он старше на целых двадцать лет!

«В воскресенье приглашу ее в кино», — решил Ковалев и тут же смутился.

Шли часы. Ковалев всё стоял, глядя во двор. Круг света от фонаря размеренно скользил взад и вперед, захватывая мешки с цементом, штабели кирпича, транспортер, и словно сталкивал всё это с места, увлекал за собой. Делалось холодно.

Около полуночи в воротах появилась человеческая фигура. Заглянула, отступила в тень. Потом, пригнувшись, с опаской вошла. Уразбаев? Ковалев всё время думал о нем, пытался представить, как выглядит теперь уста-пловчи.

Нет, не он. По двору, осторожно выбирая путь среди мусора, кирпичей, мешков, шла женщина. Ковалев не мог разглядеть ее, — она была далеко и фонарь давал слишком мало света. «Верно, за щепой, — подумал Ковалев. — За щепой для печурки». Но в эту минуту в руке у женщины зажужжал фонарик, тонкий луч взбежал по ступеням крыльца. Она вошла внутрь. Ковалев замер, прислушался. Тихие шаги приближались.

Первая его мысль была о Касе. Кого же еще влекут бумаги Леопольда Дюка? Сердце Ковалева забилось, он рванулся было, чтобы кинуться навстречу, но удержался. Можно ведь испугать ее. Стараясь не шуметь, он прошел в переднюю и стал у косяка. Сейчас, вот сейчас она покажется в черном квадрате, будет здесь…

Шаги раздавались громче, до слуха донеслось дыхание женщины, она явно устала. Одолела два пролета — и устала. И шаги ее на нижней площадке — медлительные, неуверенные — не похожи на Касины.

Кто же?..

Ковалев ждал. Из темноты вынырнула голова в платке-тюрбане. Алиса?..

На площадке она погасила фонарик. Алиса! Ковалев отшатнулся. Он уже облюбовал себе уголок для засады — у стенки, за огромным дубовым ларем.

Фонарик зажужжал снова. Алиса вступила в переднюю. Ковалев, улучив момент, юркнул назад, на площадку. Путь Алисы он мог проследить на слух, не обнаруживая себя. Она ходила по комнате, фонарик жужжал не переставая. Ковалев спустился во второй этаж, теперь шаги звучали над ним, с потолка сквозь доски сыпалась пыль.

Потом заохала, застонала ветхая, обреченная на слом лестница. Алиса уходила.

— Фу ты, господи! — услышал Ковалев. — Трущобы. Шею сломать можно…

Ей было жутко в пустом доме, жутко от тишины. Ковалев двинулся за Алисой. Сошел с крыльца, пересек двор, миновал ворота.

Он долго шагал за Алисой, петляя по узким, темным переулкам. Она исчезла под сенью деревьев, в маленьком сквере, сжатом каменными громадами. Сквозь листву глухой аллеи Ковалев услышал, как Алиса позвала:

— Уста! Уста!

Потом сплелись два голоса, — Ковалев не разобрал ни слова. Мужчина сердился, требовал. Алиса покорялась.

Вскоре Алиса ушла. Тихие шаги замерли в чаще акаций. Собеседник ее курил, беспокойно ерзал на скамейке. От времени до времени падал в каменный колодец ветер, крутил острые песчинки, сбивал стручки с веток. Человек кашлянул, в траву светлячком полетел окурок. Зашаркали по гравию подошвы.

Долго еще Ковалев следовал за этим человеком, по лабиринтам старого города, мимо спящих узкоглазых зданий, пока не убедился — перед ним не кто иной, как Уразбаев. Постаревший, седой, сутулый, но он, уста-пловчи!

Ковалев вышел на набережную, где открывалась глубокая даль ночного моря, оперся о гранит парапета, отдышался.

Ну и денек! Право, это дело самое удивительное из всех, выпадавших на долю Ковалева. Разрозненные нити действительно стягиваются в один узел, но пока еще решительно ничего нельзя понять. Почему Алиса подчиняется Уразбаеву? Что ему нужно? Почему Алекпера-оглы и бумаги Леопольда Дюка, породнившегося девяносто лет тому назад с людьми Элана, и вообще всё, что связано с этим племенем, окутано тайной и, по-видимому, сознательно оберегается от нас? В чем смысл старой надгробной надписи на языке элиани?

Наутро Ковалев докладывал своему начальнику полковнику Флеровскому. Никаких объяснений у капитана не было, он сообщал факты.

— Видите, не так всё просто, как нам казалось, — говорил Флеровский. — В истории с Алекпером-оглы от нас еще скрыто самое главное. Помните, вы сами спрашивали, почему именно его избрали жертвой провокации? Из десятков, из сотен перебежчиков — его. Значит опасен им был Алекпер-оглы. Мог нам открыть что-то очень серьезное. А? Весь вопрос, что?

— Алекпер-оглы, — задумчиво произнес Ковалев. — Алекпер-оглы из племени Элана. Всё упирается в эту точку. — Он помолчал и прибавил: — Важнее всего для нас Уразбаев…

Флеровский приказал собрать все данные об Уразбаеве и не спускать с него глаз.

12

Вот уже неделя, как Басков в плену.

Его не бьют. Ему приносят кислое молоко, густой, почти черный чай, сильно наперченную баранину. Нередко на столике у топчана появляются вина, ликеры, коньяк. Басков к ним не притрагивается. А однажды к нему вошла женщина — развязная, шумливая, с гнилым зубом во рту. Закатывала цыганские глаза, называла его красавчиком, котенком. Басков испугался, забился в угол. Она выпила, затянула песню: «По Дону гуля-ает…» — и вдруг стала всхлипывать. Потом швырнула на пол стакан, замолотила кулаками в дверь. Ей отперли.

Каждый день Баскова навещает Дюк. Он входит улыбающийся, самоуверенный, садится, вытягивает ноги и заводит речь о разных разностях. Баскову трудно понять, куда он клонит. Чаще всего Дюк рассказывает о своих путешествиях, вспоминает Южный порт, а иногда — доктора Назарова, будто бы дружившего с отцом Дюка. Вызывает на откровенность. Чувствуя сопротивление узника, Дюк напрягает свои актерские способности, играет мускулами своего лица, голосом. Басков видит это. Меняющиеся маски Дюка, его завывающий голос вызывают отвращение. Вот-вот он перестанет играть роль, не выдержит, закричит или ударит…

Дюка бесит молчание молодого пленника, прямой, не очень смелый и всё-таки дьявольски неизменный в своей враждебности взгляд его светло-карих глаз с девичьими ресницами. Но «охотник за скальпами» терпелив. Он старается скрыть досаду, смеется, шутит.

Басков понимает — Дюк присматривается к нему, ищет слабые места, готовится к новому натиску.

Очень часто Басков вспоминает сержанта Стаха, своего старшего друга. Басков спрашивает себя: а как бы Стах поступил на его месте? Стах, может, и добился бы свидания с советским консулом. Стах сумел бы, верно, больше выведать о намерениях Дюка и его шайки.

Юноша с ужасом думает о том, что его опять будут бить. Он боится ослабеть, уступить в чем-нибудь.

Басков уже представляет себе, где он, хотя на прогулку его не выводят. За стеной иногда храпят, бьют копытами лошади, — значит, рядом конюшня. Издали доносятся окрики офицеров, команда, патефонная игла выводит на затрепанной, щелкающей пластинке марши. Там пограничный пост. Но не тот, что против заставы, а другой — заслоненный от наших пограничников лесом. Будучи в наряде, Басков видел сквозь листву лишь крыши деревни, примыкавшей к этому посту.

Деревня близко, а по ночам она еще ближе. Кажется, тут за дверью тявкают псы, плачет ребенок…

Один раз, проснувшись, Басков услышал мотор грузовика, берущего крутой подъем, и от этого заныло сердце. Так живо возникла в его представлении машина, взбирающаяся на косогор у самой заставы. Там — на родной стороне.

В зарешеченное оконце Басков мог разглядеть лишь безглазую рыжую стену. Это, должно быть, сарай. У заколоченных ворот топорщился чертополох. Под окном никто никогда не проходил, — проулок, верно, закрыт, перетянут колючей проволокой. Множество раз, под мерный шаг часового, Басков обдумывал план побега, отвергал, принимался составлять новый.

Как-то, рано утром, из конюшни вывели лошадей, и вскоре часовой кого-то сердито окликнул. Ответил старческий голос, но не Сафара-мирзы. Потом опять заговорил часовой, теперь уже мягче, и старик вошел в конюшню. За стеной звякнуло что-то железное, похоже — лопата. Вскоре Басков догадался: старику разрешили почистить конюшню, взять навоз. Ну конечно, ведь это кизяк, топливо.

Кряхтя, охая, старик скреб лопатой, бросал навоз на тележку, отвозил. Временами он говорил про себя, хлопал себя ладонью, отгоняя слепней, бранил их и плевался.

Вдруг старик негромко забарабанил в дверь к Баскову:

— Эй, живой ты?

У Баскова пресеклось дыхание.

— Эй, комиссар!

Басков чуть не рассмеялся. И, как-то сразу проникнувшись доверием к невидимому собеседнику, придвинулся и шепнул:

— Живой.

— Откуда сам? — зачастил старик, навалившись на дверь. — Откуда? Россия, да? Откуда? Где папа твой, мама где?

— В Саратове, — вымолвил Басков, чувствуя, как тугой комок подступает к горлу.

— И-и-и! — радостно, тоненько протянул старик. — Я был Саратов. Я Астрахань жил. Большой купец Курбанов баржи гонял, я служил. Астрахань знаешь?

Ответить Басков не успел, — старик отпрянул: приближались шаги часового.

Хороший старик! Придет ли опять? Солдат с грохотом запер конюшню. Затарахтела, удаляясь, тележка.

Минуло еще два дня. Старик не появлялся. Дюк приносил альбомы с видами Нью-Йорка, Лондона, Парижа, сулил какие-то путешествия. Басков спрашивал себя — зачем его держат, чего хотят от него? Наверняка его будут допрашивать, выведывать военные тайны. Басков ждал этого, готовился к отпору.

То, чего ждал Басков, началось утром. Дверь отворилась, два солдата подняли Баскова с топчана, вывели. Он зажмурился. Слепящее солнце заливало белую стену кубического здания с цинковым, голубевшим на припеке куполом. Отсвечивало на штыке часового. Ноги Баскова, ослабевшие, отвыкшие ходить, ощутили дорогу — избитый, весь в рытвинах, проселок.

Сразу же за пограничным постом проселок нырнул с косогора в заросли. Шли около часа. Впереди Басков видел лес и гряду гор вдали. И позади, над чащами, вздымались горы, — и Басков то и дело оборачивался, чтобы посмотреть на них.

Родные горы! Он узнал их! Граница близко. Что если сейчас кинуться в лесную глушь… Но конвоиры с винтовками наготове хмуро следят за каждым движением. Нет, здесь не выйдет.

Его привели на окраину поселка, застроенного саманными и каменными домами. Поодаль от других домов поселка высилось серое двухэтажное здание, обнесенное оградой. «Штаб», — решил Басков.

Солдаты втолкнули его в затхлую комнатушку, похожую на тюремную камеру.

Вошел усатый майор. За ним Сафар-мирза, потом незнакомый военный, по-видимому офицер, с чемоданчиком в белом чехле. И Юсуф.

Они входили очень медленно, словно разморенные жарой, и последним показался Дюк. Он переступил порог и встал поодаль, чуть усмехаясь, грызя персик.

Военный открыл чемоданчик, разбирал в нем что-то, и Юсуф, склонившись, помогал.

«Сейчас прикажут встать», — подумал Басков. Он сидел не шевелясь. Каждый день он ждал побоев со страхом, а теперь страх вдруг исчез, — его вытеснила, должно быть, ненависть.

Майор повернулся к Юсуфу и заговорил на своем языке, быстро и отрывисто. Юсуф шагнул к Баскову и старательно произнес по-русски:

— Господин майор Фардж имеет к вам вопросы.

Дюк стоял и жевал персик с видом праздного зрителя. У Баскова, как и прежде, мелькнуло ощущение спектакля, — нелепого, напрасного и злого.

— Майор желает знать, ваше ли это письмо? — и Юсуф взял у майора и протянул Баскову конверт. Знакомый конверт с адресом Каси.

«Ясно и так, — подумал Басков. — Есть же подпись». Он молчал.

— Здесь написано, Назарова была на вашей заставе. Делала лекцию. Она ищет… одну национальность. Да?

«Об этом же написано, для чего же спрашивать? В самом деле, спектакль. Однако улыбается один Дюк, остальные серьезны. Им, выходит, важно».

Юсуф переводил. Майору, оказывается, надо знать, одна ли Назарова ведет эти разыскания или нет. Кто ей помогает? Читает ли она тексты?

Этого, видно, в письме нет. Басков судорожно восстанавливает в памяти свои строки Касе.

— Отвечайте, — сказал Юсуф.

Басков медлил. Ничего военного, ничего секретного в работе Каси нет как будто, но почему это им так важно? Юсуф сверлит его глазами, майор стиснул рукоятку шпаги. В чем тут дело?

И он услышал собственный голос:

— Я ничего не скажу.

— Как скоро умер Алекпер-оглы? — произнес Юсуф с трудом, и лицо его напряглось. — Он что-нибудь говорил перед смертью? Говорил? А вы поняли, что говорил?

Басков молчал.

— Говорил что-нибудь Алекпер-оглы? — повторил вопрос Юсуф, сверля Баскова глазами.

Басков не отвечал.

Майор стукнул каблуком, громко задышал, поглядел на Дюка. Тот чмокал, сплевывал кожуру.

Дюк доел персик, бросил косточку и вышел, с силой закрыв за собой дверь. Словно по сигналу, носатый военный выступил вперед, Юсуф дал ему дорогу. Носатый держал наготове шприц. Баскова силой уложили, Юсуф закатал ему рукав. Носатый отыскал вену и сделал укол. Почти сразу возникло давление в руке. Оно двигалось толчками к плечу, это неприятное, чужое давление, и рука как-то непривычно онемела. Носатый нажимал поршень, в стеклянном цилиндре колебалась, уходила вниз жидкость нечистого, желтоватого цвета.

Потом наступила никогда не испытанная слабость. Тело как бы растворилось, потеряло вес. Пальцы обхватили край матраца, — словно не его пальцы, он не чувствовал их. Только мозг существовал и бился, сопротивляясь дурману. Всё кругом сделалось зыбким как сон, всё покачивалось, плыло куда-то.

— Говорил Алекпер-оглы? Что говорил? — неестественно громко, точно в пустой комнате, раздавался, бил в уши голос Юсуфа.

— Не знаю, — сказал Басков.

Его спрашивали снова и снова — об Алекпере-оглы, Касе…

— Не знаю, не знаю…

Он не сводил глаз с лица Юсуфа. Почему он с ними? Такой молодой! Почему?.. Голос Юсуфа становится всё настойчивее, повелительнее. И вдруг… Басков не мог потом объяснить себе, как это получилось. Он собрал остатки воли и выговорил:

— Алекпера-оглы убил Сафар…

Лицо Юсуфа было очень близко. Оно заслонило всех. Басков видел только его.

— Убил Сафар-мирза…

Лицо дернулось, брови Юсуфа надломились. Кто-то позади Юсуфа сказал:

— Бредит. Слишком сильная доза.

Руки, ноги словно возвращались к нему, прирастали. Было хорошо чувствовать это. И сознавать, что вражеский натиск отброшен.

Его отвели обратно и не трогали два дня. Даже Дюк не появлялся.

Басков вспоминал, что́ с ним было, думал. «Он бредит», — это, кажется, сказал майор. Но ведь ему-то отлично известно, кто убил Алекпера-оглы. Хотел сбить кого-то с толку. Кого же? Значит, у них есть люди, может быть, один кто-то, кто не очень-то верит им. Ободренный этими предположениями, Басков не терял надежды найти друга, человека, который хочет знать правду.

Надежда часто сменялась отчаянием. В оконце влетал горячий ветер, с песком, такой же, как дома, в Саратове. От табачного дыма, повисшего в камере после ухода тюремщика, как-то вдруг запахло кабинетом отца. Бронзовая шкатулка с табаком на столе, чертежная доска, рулоны с эскизами зданий, два окна, выходящие на Волгу…

Между тем оружие Баскова, оружие правды, действовало, хотя и невидимо для него самого.

Басков запомнил, как странно изменилось лицо сержанта Юсуфа, переводчика, когда он услышал, что Сафар-мирза убийца. Но Басков не знал и не мог знать, что Юсуф перечитал письмо Касе и увидел, что половина страницы этого письма — та, где Басков рассказывал своей «заочнице» о подлой провокации на границе, — зачеркнута и что Юсуф, вглядевшись, узнал чернила вечной ручки Дюка.

Еще раньше до Юсуфа доходили слухи от крестьян — Сафар-мирза вел себя накануне убийства Алекпера-оглы странно, бродил с винтовкой у реки. А после хвастался каким-то удачно выполненным поручением и наградой.

Несколько слов в зачеркнутых строках Юсуфу удалось прочесть…

И еще многого Басков не знал. А правда Баскова делала свое дело.

Однажды он проснулся на рассвете. За стеной, под оконцем, звенел топор. Басков встал на топчане, подтянулся на руках, но увидел только черную войлочную шапочку на седой голове. Стоя спиной к Баскову, старик отдирал доски с заколоченных ворот сарая и что-то бубнил про себя. Тот самый старик, что приходил в сарай за навозом.

Потом блеснул, проплыл мимо оконца штык часового. Ему теперь нельзя стоять на месте — он ходит кругом. Сердце Баскова отчаянно билось. Он скажет… скажет этому старику правду о Сафаре-мирзе. Пусть все знают!

В эту минуту что-то влетело в окно, упало в солому на топчане. Басков нагнулся. Карандаш! Маленький огрызок, надрезанный на тупом конце. В расщепе — листочек бумаги.

Топор опять зазвенел, старик с усердием принялся отдирать вторую доску. Скрежетали ржавые гвозди. По проулку шагал, волоча ноги, часовой. Басков невольно притаился, зажав карандаш в кулаке.

— Ах, Саратов, город чудный… — пропел вдруг старик вполголоса, с ухмылкой и прибавил скороговоркой, стукнув под окно: — Пиши, комиссар. Папа, мама, пиши!

Написать домой? О плене? Нет, конечно, нет. На заставу! Чтобы знали — жив, хочет на родину, ждет спасения. Это главное. В тот же миг память подсказала — Харджиев.

Дрожа от нетерпения, от радости, Басков припал к столику и тихо, стараясь не скрипеть карандашом, нацарапал на плотном желтоватом листке:

«Меня спрашивают, что сказал перед смертью старик и как идет работа у Назаровой. Сафар-мирза в разговоре с Дюком упоминал Харджиева и Южный порт. — Написал, подумал с секунду и добавил: — Спасите меня».

Сложил листок, вставил в расщеп, прислушался. Часовой топтался у двери. Басков сперва бросил в оконце щепку, чтобы обратить внимание старика, потом карандаш. Подтянулся. И вдруг стало страшно. Что если провокация? «Нет, — ответил он себе, — нет!»

Войлочная шапочка исчезла из виду, старик нагнулся. Наверное, поднял.

13

У Ковалева дело продвигалось медленно. Наблюдение за Уразбаевым успеха не принесло.

Уста-пловчи, казалось, потерял интерес к дому Дюков. С Алисой Камчуговой он больше не встречался. Как всегда, вставал рано, подметал тротуары, помогал вывозить мусор из дворов, подвязывал молодые деревца, поливал их. Шагал степенно, прямо, не ввязываясь в разговоры, не обращая внимания на резвящихся ребятишек.

Личное дело Уразбаева оказалось пухлым. Благодарности! Ковалев даже сосчитал их. Тридцать семь. От жилищных товариществ, от райжилуправления.

«Исключительное трудолюбие, добросовестность», — читал Ковалев. — «Сознание ответственности за порученный участок».

Один управхоз в порыве восхищения написал:

«Товарищ Уразбаев служит вдохновляющим примером для всех дворников нашего хозяйства».

Трудовой путь Уразбаева в Южном порту ясен. Всё датировано, подтверждено справками. Но вот до приезда в Южный порт?.. В автобиографии сказано коротко — прибыл в 1930 году из Ташкента, где служил в частной столовой Гевронца. О жизни Уразбаева в Ташкенте — никаких справок, подробностей, ничего, кроме одной фразы в автобиографии. Маловато!

Вот и всё. Бумаги больше ничего не расскажут об Уразбаеве. По крайней мере, здешние, в Южном порту. Остается послать запрос в Ташкент. Учтена ли кем-нибудь служба у частника? Какие-нибудь следы пребывания уста-пловчи в Ташкенте должны же быть! Ковалев послал запрос.

Иногда ему представлялось, что он барахтается без толку в массе бумаг.

Может быть, он чего-то недоглядел? Правда, многое отвлекало в эти дни, мешало сосредоточиться. Он не мог не думать о Баскове. Страдал за Баскова. И еще больше досадовал на себя, на свою беспомощность. Он вспоминал войну, бой в Пинских болотах, в густом тумане. Вот и сейчас… Битва с Дюком завязалась, но позиция врага, его цели, направление удара еще неразличимы. И он — Ковалев — и пограничники в наряде, на горных тропах, и бедняга Басков и Кася вовлечены в эту битву.

За всю неделю он только раз видел Касю. Пришел в музей, чтобы пригласить ее в кино. Застал Касю в хранилище с Байрамовым за разборкой деревянной утвари. Кася выглядела совсем девочкой рядом с «Философом».

«А ведь мы с ним ровесники», — подумал Ковалев. Ему стало стыдно. Кася держала резное блюдо из самшита. Ковалев хотел пожать ей запястье, но смутился, сухо кивнул и заговорил с Байрамовым.

— Устал, — пожаловался капитан. — Не вылезаю из бумаг. Решил проведать тебя.

Кася обиженно поджала губы, отвернулась. Тебя? Значит, одного Байрамова? Ее тянуло к Ковалеву, ей было хорошо в присутствии этого спокойного, уверенного, сильного человека. Нравились его неторопливые движения, манера засовывать руки под ремень, сзади.

Сегодня он почему-то не такой, как всегда. Что с ним? Как будто расстроен чем-то… Кася вслушивалась в голоса удалившихся мужчин.

— Идем, — басил Байрамов. — У нас новая экспозиция. Искусство горцев. Замечательная экспозиция. Увидишь. Музей, брат, лучший отдых…

— Я встретил Уразбаева, уста-пловчи. Помнишь его? — спросил Ковалев без всякой задней мысли, скорее для того, чтобы поддержать беседу.

— Еще бы, он ходит к нам.

— Вот как?

— Активный посетитель.

— Да?.. Что же его привлекает? — оживился Ковалев.

— Не знаю… «Здравствуй, — говорит, — начальник, старину посмотреть хочу». Пожалуй, вот этот зал он особенно любит. А впрочем…

Ковалев огляделся. Знакомый зал! Посредине арба — высохшая, жалкая и словно обветшавшая с тех пор, как он был здесь в последний раз. Неестественно статные, большеглазые джигиты с кинжалами, — за стеклами витрин. И чаша. Чаша из княжеского дворца, украшенная тамгами, с надписью на языке народа Элана.

Случайно ли, что Уразбаеву полюбился именно этот зал? Как знать…

Подошла Кася. Ей нужна инвентарная опись. Куда Байрамов положил ее? Взглянула на Ковалева, круто повернулась на каблуках и ушла. Капитану до боли захотелось удержать ее. Если бы не Байрамов… «Философ» ведь всё замечает.

А Касе не очень-то нужна была опись музейного имущества. Она придумала предлог… А он… он даже не повернулся в ее сторону!

Ну и пусть! В конце концов, что она для Ковалева… Девчонка! Она с жаром принялась за работу. Пусть, пусть! Из глубокого пыльного короба пахло смолой, лесом. Кася вынимала блюда, миски, ложки, вырезанные из дерева.

«Верно, и попрощаться не зайдет», — решила она. Но ошиблась, Ковалев пришел.

— Сокровища свои перетряхиваете? — сказал он. — На этом сундуке, должно быть, сидел какой-нибудь Скупой рыцарь. Правда?

Он улыбался. «А глаза тревожные, — подумалось Касе. — Кажется, он еще что-то хочет сказать».

Они были одни в узкой, длинной комнате хранилища, под круглым окном-амбразурой. И всё-таки смущение, нелепое, давно не испытанное смущение не оставило Ковалева и здесь.

Он спросил ее, как идет работа, есть ли надежда разрешить научную загадку — открыть племя Элана. И опять она почувствовала недосказанность в этих словах.

— Конечно, надеюсь, — ответила она.

— Ну, желаю успеха, — сказал он и приложил руку к козырьку.

— И вам также, — молвила она.

Он медлил. Взял зачем-то карандаш со стола, повертел… Нет, уходит. Ушел!

«Очень я ей нужен, — твердил себе Ковалев, спускаясь по лестнице. — И вообще, нашел время ухаживать!» То, что он услышал от Байрамова, снова напомнило ему битву в тумане. Уразбаев в музее, у чаши… Нет, не случайно!

Между тем штаб время от времени получал вести о Баскове. От перебежчика — голодного, оборванного крестьянина — стало известно, что русского солдата держат близ кордона, на пограничном посту. И что солдат этот, говорят, тот самый, который вместе с товарищем застрелил старика, шедшего на советскую сторону. Впрочем, недавно в деревнях стали утверждать иное — будто стрелял Сафар-мирза. Перебежчик тоже склонялся к такому толкованию. Ведь Сафар-мирза дурной человек и в молодости жил разбоем, грабил и русских и своих.

В показаниях перебежчика обнаружилась любопытная подробность: на пограничном посту, где заперли русского, служит односельчанин убитого старика — Юсуф. Приехал он только на днях из города, где обучался в какой-то школе у «жвачных», — так прозвал народ иностранных военных за их привычку жевать резинку. Родом Юсуф из какого-то племени, живущего в глубине страны. Юношей этого племени часто вербуют в пограничную стражу.

Так, постепенно, штаб отряда накапливал данные о Баскове, об окружающих его людях. Ковалев с жадностью поглощал каждую новость. Что же будет с Басковым? Как вызволить его? Найдет ли он там друзей?

И вот еще новость, нежданная, огромная: Басков сам подал весть!

На пятую заставу пришел крестьянин из пограничного колхоза и принес записку с той стороны. Он косил у реки, его окликнули два мальчугана, плескавшиеся в заводи, среди скал у того берега, и один швырнул камешек… Так и достигло заставы послание Баскова и в тот же день было переслано в штаб отряда.

Полковник Костенко протянул Ковалеву лоскуток желтой бумаги. Две строки, всего две строки, написанные в спешке, нетвердой рукой, большими буквами.

Кто же такой Харджиев? Что это за помощник, которого должны прислать? Когда? Зачем?

— Сложная задача, — сказал Ковалеву полковник.

Капитан пожал плечами.

— Битва в тумане, — сказал он.

— Что?

— На войне, товарищ полковник. Вспомнилось.

— Басков молодец. Вот вам и неженка!

— Товарищ полковник, — сказал Ковалев. — Попробуем ускорить очную ставку. Он же здоров. Сам утверждает.

— Конечно, конечно. Ох, до чего же тошно спорить с этой публикой! — вздохнул Костенко. — Харджиев… Харджиев… Постойте, я от кого-то слышал… Новоселов упоминал какого-то Харджиева.

— Полковник Новоселов?

— Нехорошо беспокоить его, но…

Он встал, сунул в карман папиросы, снял с вешалки плащ.

«Да, битва в тумане», — думал Ковалев, сидя в машине, под шум дождя, барабанившего над головой. Воспоминание преследовало капитана. Серый туман, обжигаемый вспышками выстрелов, невидимые разрывы мин. Он сам, сержант Ковалев, бегущий в атаку. Падающий в болотную слякоть. Разогревшийся автомат в руках…

Тогда — на войне — было проще. Даже там, в Пинских болотах, в тумане…

Они выехали из города. Шоссе взбиралось на рыжий, выгоревший холм. Внизу колыхалось море, тяжелое, придавленное облаками. Там и сям белели домики, разбросанные по побережью. Один — с палисадником, с одиноким тополем, у крыльца — стал быстро расти за ветровым стеклом машины, расплываясь в дождевых струях.

— Приехали, — сказал Костенко негромко.

Они вошли. Ковалев осторожно опустил за собой задвижку. Миновали веселый костер георгинов, потом долго, молча соскребали грязь с подошв.

Открыла женщина — дородная, высокая, в байковом халате и в шлепанцах. Впустила офицеров приветливо, как старых знакомых. Голос у нее был певучий, ласковый.

— Можно, можно, — сказала она. — Как же не можно? Вам всегда можно!

— Как он? — шепнул Костенко.

— Так же, — ответила она с коротким вздохом. — Ваня! — произнесла женщина громко, вводя гостей в горницу. — Ваня! К тебе!

Новоселов — полковник в отставке, бывший начальник отряда — лежал на диване, — седой, со старческим румянцем на щеках, в накрахмаленной, вышитой украинским узором сорочке. Вот уже восемь лет, как он слег, и все, даже он сам, знали: помочь ему нельзя.

— Извини, Иван Степанович, — сказал Костенко. — Коли остался тут с нами у границы, пеняй на себя. Сам виноват. Надоедаем тебе.

Фамильярной грубоватостью он скрывал жалость.

— Садитесь, — глаза больного заблестели. — Ну как, добился ты в округе? Прибавили паек восьмой заставе?

— Ни в какую! — махнул рукой Костенко. — Начпрод новый, Феоктистов, знаешь…

Он выругал начпрода за формализм, потом оба полковника, — в который уж раз при Ковалеве, — посетовали. Ведь пустяка не хватает до нормы высоты, семнадцати метров! Сколько было ходатайств, споров… Нет, не числят заставу высокогорной, не дают горного пайка — и баста!

— Да что ты всё об этом? — спросил Новоселов. — Другие ведь заботы есть. Вижу!

— Заботы всегда есть…

— Как я заболел, так и че-пе у нас не стало! — сказал Новоселов полушутя. — Благодать божья! Курорт да и только… Надо было мне раньше заболеть, а?

«У нас», — отдалось в мозгу Ковалева. Как неизменно сознает он себя пограничником! Ковалеву и хорошо и трудно у постели Новоселова — человека, ставшего образцом мужества и верности боевому знамени. А трудно потому, что приходится обманывать больного. Врачи строго-настрого запретили его волновать. А ведь он имеет право знать всё. Не вернулся на север к родным лесам. Поселился тут, в сухой степи, у своей, кровно своей границы.

— Заботы есть, как им не быть, — с усилием повторил Костенко, — но че-пе особенных нет. Один небольшой вопрос. К твоей богатой памяти хочу обратиться, Иван Степанович. Ты как-то поминал некоего Харджиева.

— Харджиева? — встрепенулся больной. — Как же! Известная личность в свое время… Тебе что, для истории части понадобилось?

— Да, да, — обрадовался Костенко. — Именно для истории, Иван Степанович.

— Двадцать четвертый год, — сказал Новоселов спокойнее. — Налет на нашу заставу. Эх, забываем мы, плохо храним факты… Кто сигналил Сафару-мирзе фонарем с нашей стороны? Харджиев, кто же еще?

— И куда он делся потом?

— Утонул. Искали его, полтора месяца длился поиск. Сунулся за кордон вплавь и утонул.

— Что же… Обнаружили тело?

— Нет. Не обнаружили. Были сведения. Да в чем суть-то? Объявился он, что ли? Воскрес?

— Для истории… Всплыла фамилия. Может, и не тот Харджиев.

— Харджиев… враг серьезный и старой закалки, не шушера, навербованная среди перемещенных.

— Значит, мог и воскреснуть? — в упор, оживившись, спросил Костенко.

— Не лишено… Постой, мы связного поймали, шел к этому самому Харджиеву. Со словесной директивой. Многое выветрилось, но одну фразу помню. Мы здо́рово головы ломали, так и не раскусили тогда. «На вас возлагается охрана трезубца», — произнес Новоселов раздельно. — Черт их ведает…

Костенко и Ковалев переглянулись. Это не укрылось от больного.

— А ведь ты врешь, Григорий Анисимович, — молвил он укоризненно. — Врешь ведь. Не для истории ты спрашиваешь. Врешь, за нос меня водишь.

Костенко помялся и виновато вздохнул:

— Ты прости, Иван Степаныч, медицина… она нам всем диктует, так что…

— Ладно, ладно. Прощаю, так и быть. Ну, так зачем тебе Харджиев? — спросил он строго.

Всей правды Костенко сказать не мог. О похищении Баскова он умолчал, сообщил об Уразбаеве — уста-пловчи, о странных событиях, связанных со старым домом Дюков. Новоселов приподнялся на подушках:

— Вот оно, вот… Троек нам не прощают. Решили мы тогда, признаюсь вам, задачу на тройку, дело сдали в архив, а оно, будь неладно, не кончилось… Что же ты раньше не пришел ко мне с этим? Альфонс Дюк при мне из Южного порта уехал. И племя это пропавшее меня занимало, как же…

Он дышал с натугой. Сухие руки комкали одеяло. Костенко встревожился:

— Ты ляг, Иван Степаныч. Ляг!

— Ничего… Затребуй дело; советую тебе. Там переписка есть, шифровки ихние. Или язык. Я тогда подозревал — может, язык, а не шифр. Вот как, значит, — и в глазах больного мелькнуло удивление, — к тебе по наследству задачка перешла! Тройка не прощается. Нет. Если я нужен, так всегда… Слышишь? Ты на медицину плюнь, ко мне в любое время, хоть ночью. Понял? Дай мне слово!

— Хорошо, Иван Степаныч, — сказал Костенко, и голос его дрогнул. — Спасибо. — Костенко встал. — Спасибо от лица всего отряда, — проговорил он с неожиданной торжественностью и выпрямился.

— Куда же? А чаю? Маша варенье сварила…

— Пора, Иван Степаныч, — ответил Костенко твердо. И по выражению лица Марии Фроловны видно было — пора уходить. Нельзя дольше.

Она проводила гостей до машины.

— Так и не хочет уезжать? — спросил Костенко. — Говорят, ему северный климат был бы полезнее. Хвойный воздух. А тут что́ — пыль одна.

— Не поедет он, — сказала женщина с грустью. — «От границы, — говорит, — мне отставки нет».

— Да, вот и застряли здесь старики, — молвил Костенко, когда машина тронулась. — Зимуют и летуют. Маня и Ваня. Служба наша целиком забирает человека, с чадами и домочадцами… Он прав, дело Харджиева мы затребуем.

Через неделю оно пришло, — дело из архива, помеченное тысяча девятьсот двадцать четвертым годом. С документами, отпечатанными на пишущих машинках давно отжитых систем. Листки серой бумаги с лиловым, неразборчивым, словно сплющенным, текстом. Ленточки папиросной бумаги, приклеенные на концах. Они шелестели, тоненько взлетали, как только Ковалев открывал папку.

Открывал он ее часто. На ленточках чернели письмена, с тех пор не прочитанные. Шифр или язык?

Потом почта принесла еще одну архивную папку, более раннюю, где Харджиев также фигурировал как обвиняемый. Он поджег стога сена, принадлежавшие сельскохозяйственной коммуне. На Ковалева глянула желтая, выцветшая фотография преступника.

Ковалев отчетливо увидел лицо Уразбаева, уста-пловчи.

Капитан откинулся в кресле. Так неожиданно, так стремительно ворвался успех! Не веря себе, подносил он портрет к глазам: «Да, Уразбаев! Ловкий враг, оборотень, три десятка лет заметавший следы, — он в наших руках. Теперь откроется всё!»

14

— Не ожидал я, что мы так встретимся, уста-пловчи, — сказал Ковалев.

В сущности, эта фраза была лишней, а он никогда не говорил ничего лишнего на допросах. Но тут он не удержался. Слишком уж необычно дело Харджиева-Уразбаева. И очень многое к тому же касалось лично его, Ковалева. Вот он сидит напротив, освещенный настольной лампой, — уста-пловчи, когда-то входивший в дом Ковалевых как желанный вестник праздника. В халате, казавшемся маленькому Ковалеву одеянием волшебника, с ножом на поясе из двух красных платков. Драгоценной частицей детства жил в памяти уста-пловчи, — и теперь Харджиев-Уразбаев отнял это…

Но нет, ничто личное не должно нарушать процедуру допроса. Стараясь быть спокойным, Ковалев пододвигает фотографию Харджиева и спрашивает:

— Узнаете себя, уста-пловчи?

На фото он молодой, с острой бородкой, почти такой, каким Ковалев знал его в детские свои годы. Арестованный шевелит губами, вглядывается в портрет, Ковалев не сводит с него глаз.

— Похож, начальник, похож, — отвечает бесстрастно. — Совсем как я.

— Это вы, уста-пловчи, — говорит Ковалев. — Только имя у вас было другое. Вы не помните, как вас тогда звали? — Не тревога, одно лишь недоумение изобразилось на бескровном лице. — Не помните, уста-пловчи? Гак я напомню вам: Харджиев! Харджиев — вот ваша тогдашняя фамилия.

Кажется, он побледнел. Или это свет лампы, — сильный свет, бьющий сквозь зеленый абажур, — сгоняет краску с лица? Губы старика опять зашевелились. Нет, он не знает никакого Харджиева. Не слыхал даже. Он — Уразбаев, Исмаил-Муса-оглы.

Что ж, другого ответа Ковалев и не ожидал. Старая фотография — недостаточное основание для ареста. Уста-пловчи не сидел бы здесь, если бы не справки из Ташкента, прибывшие сегодня утром.

— Исмаил-Муса-оглы Уразбаев, — кивнул Ковалев. — Год рождения девяносто четвертый. Из села Цалки, Южная Осетия. Так?

— Так, начальник, так.

— Этот человек здравствует в Ташкенте, уста-пловчи. В тысяча девятьсот тридцать четвертом году у него украли паспорт. В конце апреля. В начале мая того же года вы приехали в Южный порт.

Маска удивления застыла на лице арестованного. Ковалев еле сдерживал ярость:

— Вы слышали, уста-пловчи?

По привычке и еще для того, чтобы не сбиться с вежливого тона, подобающего при допросе, Ковалев величал его по-прежнему — уста-пловчи.

— Слышал, начальник, как не слышал. Уразбаевых много. Он — Уразбаев, я — Уразбаев.

— Однако у вас внешность Харджиева, почерк Харджиева, уста-пловчи. Не притворяйтесь, бесполезно.

— Уразбаев я.

— Харджиев, — поправил Ковалев.

Он выдвинул ящик стола, достал кольцо. Массивное кольцо, со знаком трезубца на блестящем, темном камне, вправленном в витой узор из серебра. Точно такое же кольцо было у Хилари Дюка, в Тегеране.

— Ваше кольцо, уста-пловчи, — сказал Ковалев. — Нашли при обыске. Откуда оно у вас?

— На базаре купил, начальник. Жена носила.

Капитан поднес кольцо к свету, чтобы Харджиев мог лучше увидеть, затем надел. Наблюдая за арестованным, Ковалев поворачивал кольцо на пальце то камнем книзу, то кверху.

Харджиев прикрыл веки. Похоже, он устал или боролся с внезапно напавшей дремотой. Но то была одна видимость. Ковалев заметил и почувствовал — глаза Харджиева следят за его движениями, следят пристально, неотступно.

— Больше тридцати лет прошло, Харджиев, — заговорил капитан. — Вы поселились у границы, в Хадаре, помните? Ваш друг Сафар-мирза готовил налет на нашу заставу. Вы помогали ему, Харджиев. Сигналили из леса. У вас был фонарь, керосиновый фонарь «Летучая мышь», верно? С той стороны к вам посылали связных. Для них у вас тоже была система сигналов. С помощью вот этого кольца. Камень повернут книзу — значит, подходить беседовать о деле сейчас нельзя. Верно? Помните, Харджиев?

— Не знаю, начальник, не знаю, — вымолвил он, словно очнувшись, — Уразбаев я.

— Вот здесь, — Ковалев хлопнул по папке, — показания одного связного, пойманного нами. Хотите, прочту вам?

— Уразбаев я, начальник.

— «В течение четырех дней, — прочел капитан, — я пытался передать задание Харджиеву, но положение кольца на его пальце ясно показывало, что вступать с ним в разговор не следует. Затем Харджиев исчез из Хадара, я же был задержан советскими пограничниками». — Это уже после налета, Харджиев. Вас считали утонувшим. Вы бежали, скрылись в Средней Азии. Задание, которое вам должен был передать тот связной, гласило — охранять трезубец.

Харджиев молчал. Вдруг он выпрямился, глаза широко открылись, лицо сделалось еще бледнее. Несколько секунд прошло в томительной тишине.

«Кончено, — подумал Ковалев. — Он приперт к стене, податься ему некуда. Неужели сейчас всё откроется?»

— Пусть я Харджиев, гражданин начальник, — произнес арестованный. — Пусть. Всё равно, напрасный ваш труд. Я вам ничего не скажу.

Голос его звучал по-иному, — гораздо чище и правильнее выговорил он русские слова. Другой человек сидел перед Ковалевым, — не уста-пловчи и, может быть, не осетин Харджиев.

— Не скажете?

Опять губы его раздражающе-беззвучно зашевелились.

После долгой паузы он вымолвил:

— Нет.

— Подумайте, Харджиев, — сказал Ковалев как можно спокойнее и нажал кнопку звонка.

Арестованного увели.

Капитан встал, сообразил, что уже поздно, что ночная темнота плотно залепила окно и парадный вход, конечно, уже заперт. Будничные мысли приходили к Ковалеву; они как-то облегчали напряжение этого вечера и острое ощущение досады. Опять успех поманил его и отдалился. Предстоит упорная борьба.

Наутро он продолжил допрос. Он спрашивал еще и еще раз, что значит охранять трезубец, извлекал кольцо и демонстрировал его, надеясь вывести противника из равновесия. Спрашивал, что Харджиев знает об Алекпере-оглы, что спрятано в старом доме Дюков и что связывает его, вражеского агента, с семьей Назаровых?

Показал Харджиеву фотокопию загадочной надгробной надписи 1864 года. Веки Харджиева, казалось, дрогнули.

— Знакомо вам это? Вижу, что знакомо, — сказал Ковалев.

— Шамседдин, — выдавил Харджиев. — Шамседдин похоронен. Прадед… Прадед моей покойной жены, начальник.

— Прадед жены? Странно, почему же этот текст оказался в дупле дерева, в тайном почтовом ящике? Почему?

Харджиев молчал. Ковалев продолжал допрос, но арестованный на всё отвечал молчанием либо коротко, с злобным упрямством, двумя словами:

— Не скажу.

Пять дней, пять долгих дней бился Ковалев.

Часто на допросах присутствовал полковник Флеровский. На шестой день поединка он оглядел измученного, осунувшегося капитана и сказал:

— Даю вам выходной.

— Товарищ полковник, я хотел…

— Приказываю, — прервал Флеровский, — гуляйте, играйте в шахматы. Вы читали детективные повести? Там все чекисты играют в шахматы. Впрочем, отставить! Дайте отдых мозгам, купайтесь, ухаживайте.

Ковалев купил билеты в кино, на предвечерний сеанс, и позвонил Касе. Входя в будку автомата, он подтрунивал над собой. Вот каким служакой стал! Всё по распоряжению начальства, — даже девушку в кино приглашает… Трубку взял Байрамов, капитан не назвал себя. Слушал, как приближаются четкие, быстрые Касины шаги, робел.

— Спасибо, — сказала она, — приду.

На набережную, к условленному месту, он явился за десять минут. Волны лениво накатывались на гальку, глухо били в парапет. Подозвал девочку, продававшую цветы, взял букет желтых, положил обратно, купил красные.

Стрелка уличных часов уже миновала долгожданную черту. Кася не шла. Убыстряя шаг, он расхаживал мимо скамеек с притихшими парочками. Сеанс в кино уже начался, он убеждал себя, что ждать дольше бессмысленно, и всё-таки не мог уйти. Сердился на себя и не мог. Как мальчишка!

— Андрей Михайлович!

К нему подбежала Кася, запыхавшаяся, в расстегнутом плаще.

— Простите, Андрей Михайлович!

Она не успевала перевести дух:

— Нельзя было… Новость у меня, такая новость… В доме Дюка…

— Что? Неужели бумаги Леопольда Дюка?

Кася повисла на его руке, ее волосы коснулись его щеки.

— Нет, рисунки отца и… Я в хранилище была. Тетя Поля, вахтерша наша, вызывает к подъезду. Посетители! Байрамов обедает, я одна хозяйка. Смотрю — двое, в фартуках, в известке. Мы, говорят, с объекта. Одним словом, Андрей Михайлович, там помещение в стене. Подоконник гнилой сняли и наткнулись… Провал там, понимаете?

Она задыхалась, глотала слова. Яркий румянец залил смуглоту. Она вся была в лихорадке открытий, и это передавалось Ковалеву. Снова почувствовал он то, что уже испытывал в старом доме Дюков, — этот волнующий шаг из мира повседневного в мир необычайного.

Значит, тайник есть! Что же там — одни картины? Да, акварели и рисунки доктора Назарова, семейные альбомы Дюков. Записей никаких, ни листочка.

— Один товарищ, из милиции, что ли, помогал мне. Как из-под земли вырос. Мы всё выгребли оттуда, отвезли в музей… Я сказала ему, что сообщу вам, он похвалил. Он знает вас, должно быть.

— Знает, — сказал Ковалев.

Они стояли на набережной, в самой гуще гуляющих. Их толкали.

Он подвел ее к скамейке, усадил. Через мгновение Кася вскочила:

— Андрей Михайлович! Идемте к нам… Я вам покажу. Хотите? Пошли!

Подгоняемые порывами ветра, дувшего с моря, они прошагали мимо кинотеатра и даже не вспомнили о пропущенном фильме.

— Как же они попали к Дюку, эти рисунки? — спрашивал Ковалев.

— Он купил. Я помню, мама рассказывала… Дюк выпросил у папы рисунки и очень хорошо заплатил. Папе нужны были деньги как раз… Дюк что-то много очень дал за рисунки, папа удивился даже. Не знаю, в чем тут дело, Андрей Михайлович. Всё так странно. Путевые зарисовки и эскизы, двадцать восемь штук, сакли, горы, сельские праздники, типы горцев, — для музея нашего находка.

Да, странно. Зачем понадобились Дюку любительские зарисовки доктора Назарова? Этот вопрос Ковалев задавал себе и получасом позднее, в хранилище. Одна работа приковала внимание капитана. Горцы, мужчины и женщины, в стремительном хороводе. Назаров выписал фигуры четко, решительными, сочными мазками красок — синей, красной. Задний план он лишь наметил острием карандаша, — там вздымались на дыбы кони, чернели лохматые папахи всадников. Знакомый рисунок! Ковалев вспомнил акварель в комнате Алисы. То же самое, только здесь первый набросок, а там законченная акварель.

— Я видела такой танец, — сказала Кася. — Я была совсем маленькой, папа возил меня по горам. У нас дома большая картина висит…

На каждой работе Назаров поставил дату: 1928 год, разные числа октября и ноября. Кое-где стояло и название местности или селения: «Урзун», «Гора Комыз», «Фонтан в Джали-тузе». Потом, просмотрев пачку еще раз, Ковалев придвинул к себе эскиз древней башни, возвышающейся над плоскими крышами городка, и вгляделся.

— Это не советский флаг, Кася, — сказал он. — Видите? Ваш отец рисовал это всё за границей.

— Да, — она наклонилась над эскизом. — Андрей Михайлович! Но как же тогда…

Он подхватил:

— Вы тогда еще и не родились, Кася. За рубеж отец вряд ли вас возил. Нет же! Картина висит у вас давно, вы привыкли к ней с детства, она и слилась с вашими воспоминаниями. Так бывает часто.

— Жалко, — вздохнула Кася. — Ужасно жалко!

— Понимаю вас. Мы бережем память о детстве. Я по себе сужу…

Худое лицо Харджиева возникло в эту минуту перед Ковалевым.

— А мама уверяет, что я ездила с папой… Вот еще странность. Почему же мама…

— Ничего не могу вам сказать. Я такой пляски не видел в здешних горах и не помню. Может быть, я ошибаюсь. Вы этнограф, вам и книги в руки.

— И никто не видел, — задумчиво произнесла Кася. — Выходит, пригрезилось. Ну конечно. Хорошо, Байрамова нет, — вот бы потешался.

— Кася, — сказал Ковалев. — У меня просьба к вам. Дайте мне всё это… рисунки, альбомы, на пару дней. Честное слово, ничего не потеряю.

Она согласилась. Потом заговорила о другом. У нее еще новости! Байрамов подал замечательную мысль: если остатки племени ушли из своих селений после разгрома Шамиля за границу, то другие элиани, — взятые в плен русскими войсками или осужденные царским судом, сосланные, — остались в России. И потомки их — среди нас! Кася просмотрела данные переписи населения. И что же оказывается — четырнадцать граждан Советского Союза поставили в графе «национальность» — «элиани» или «тхап»!

— Один здесь живет, в Южном порту, — задыхалась Кася. — Вы представьте! На улице Комсомола! Я сегодня же схожу к нему.

— Отлично, — сказал Ковалев. — Непременно сходите.

Он проводил ее к троллейбусу.

Улица Комсомола, застроенная новыми зданиями, просторная, обсаженная малютками-деревьями, только что прижившимися на сухой, каменистой почве, упиралась в кирпичную ограду нефтеперегонного завода. Кася поднялась на пятый этаж. «Осторожно, окрашено», — повсюду предупреждали надписи. Табличка на двери, блестевшей от свежей охры, сообщала: «Инженер Виктор Алиевич Зурабов».

Касе открыл полнотелый невысокий мужчина лет пятидесяти, в полотняном костюме, с молотком в руке.

— С проводкой вожусь, — объяснил он и улыбнулся. — Что вы так смотрите на меня?

Касю распирало любопытство. Она увидела, наконец, живого элиани.

— Да, элиани, — сказал он, когда она быстро, волнуясь, изложила цель своего прихода. — Но должен вас разочаровать. Родился я в Красноярске. Мы, Зурабовы, сибиряки, только вот отчество да фамилия у меня восточные.

Он прибавил, что дед его отбывал в Сибири каторгу за покушение на исправника.

— Плохо, — поникла Кася. — Наверно, и языка своего не знаете?

— Нет, милая девушка, увы нет.

— Эх вы! — вырвалось у Каси.

Элиани засмеялся, принес из соседней комнаты бутыль с квасом и налил Касе стакан. Она отказалась.

— Простите, угостить нечем. Жена на даче… Вы, я вижу, очень расстроились? — спросил он с участием.

— Еще бы! Бьешься, бьешься… А вы других элиани не встречали? Правда, их немного, всего четырнадцать человек в стране. Может быть, вы случайно…

— Был эпизод. Довольно курьезный, между прочим. Я ехал в электричке с нашей стройки. Дело было прошлой осенью. Сел рядом старик, незнакомый, и вдруг слышу — обращается ко мне по-своему. Я ему: не понимаю, мол. А он опять по-своему, только, пожалуй, помедленнее. «Не понимаете?» — спрашивает по-русски. «Нет, — говорю. — Какой это язык? Слышу, на местный вроде не похоже». Он ничего мне не ответил, посмотрел как-то странно и вскоре на остановке вышел. Не знаю, может, почудилось мне, но… впечатление такое, точно он хотел проверить.

— Странно, — отозвалась Кася и подумала, что расскажет об этом Ковалеву.

Инженеру очень хотелось помочь девушке. Жаль, ему так мало известно о своем племени. Оно ведь переселилось за границу? Да, он слышал это от отца. Судовладельцы жестоко обобрали несчастных элиани, загнали в трюмы, как скотину. Многие в пути умерли.

Больше Зурабов ничего не мог припомнить. Кася поблагодарила его и простилась. Из автомата позвонила Ковалеву. Он встретил ее на остановке.

— Очень, очень ценно, — сказал он, выслушав ее. Кася обрадовалась, но расспрашивать не посмела.

В тот же вечер Ковалев показал инженеру Зурабову фотографию Уразбаева-Харджиева.

— Он, — подтвердил Зурабов. — Без сомнения, он.

На другой день Ковалев возобновил допрос арестованного. Разложил на столе всё найденное в доме Дюков, показал Харджиеву. Он долго, молча перебирал листки, разглядывал семейные фотографии Дюков.

— Вы не догадываетесь, откуда это у нас? — спросил капитан. — Вас это не интересует?

Харджиев молчал.

— Я вижу, что интересует. Могу сообщить вам: в доме, где вы жили, Харджиев, на втором этаже, в квартире Дюков. Под подоконником.

Губы Харджиева затряслись, лицо побледнело. Сильнейшее волнение охватило его. Скрыть его — при всем своем самообладании — он не сумел.

— Там ремонт, как вам известно, — продолжал Ковалев, наблюдая за ним, — меняют подоконники. И вот под одним оказался тайник. Неудивительно. Старая шпионская квартира. Тайник в стене. Смотрите, Харджиев, смотрите внимательно, не спешите, время у нас есть. Вы это искали?

Похоже, он хотел ответить. Злоба и недоверие читались в его глазах.

— Вам это и нужно было, очевидно. Что же еще? Любопытно всё же, какую ценность для вас могут представлять рисунки художника-любителя, доктора Назарова? Или семейные альбомы Дюков, а?

— Здесь не всё, — сдавленно произнес Харджиев.

Взгляды их встретились. Сорвался, — отметил про себя Ковалев. Выдал себя! Конечно, ему требовалось что-то другое.

— Нет, всё, — отрезал капитан.

— Вы… обманываете меня, — голос старика стал хриплым шепотом. — Неправда!

— Нам незачем обманывать вас, Харджиев. Больше ничего не найдено. Вот всё, что вы здесь видите. Что? Вам стало легче как будто?

— Мне всё равно.

Он вытер ладонью пот на лбу. Да, ему явно стало легче. И тут словно завеса упала перед Ковалевым:

— Не лгите, Харджиев, вам не всё равно. Да, печально сложилась ваша жизнь. Вы старались, служили Дюкам и прочим, а вам не доверяли, вас держали обманом. Ложь — их главное оружие, Харджиев.

Ковалев говорил и не узнавал себя. Никогда он не выражался так выспренно при допросе. И не поддавался так быстро собственной догадке, может быть, нелепой, фантастической.

— На всякий случай, чтобы вы не предали, не сбежали, для вас придумали легенду — в доме Дюков оставлены-де компрометирующие вас документы. В любую минуту они могут быть выданы чекистам, и тогда вам крышка. Ведь так?

— Да, — произнес Харджиев глухо, сквозь зубы, словно в забытьи.

— Вы бегали к рабочим, к ремонтникам… Один штукатур решил подшутить над вами, и тут вы попались… хотя послали вместо себя Назарову. Подумать только, как вы глупо попались, Харджиев. Иначе вы, возможно, еще гуляли бы на свободе. Ловко вас надували ваши хозяева, Харджиев.

Он уже овладел собой. Только губы его беззвучно шевелились, выдавая волнение.

— Ну, теперь вы будете разумнее, я надеюсь, — сказал Ковалев после короткой паузы. — Прекратите ваше бессмысленное запирательство.

— Я служил не Дюкам, гражданин офицер, — выдохнул арестованный. — Не за деньги. Нет! — выкрикнул он и качнулся, держась костлявыми пальцами за край стола… — Они… не купили меня, нет. У меня свои счеты с большевиками. Я не Харджиев. Можете записать. Я Гмохский. Искандер Али Гмохский, внук знаменитого князя Дагомука. Трезубец… трезубец на кольце — мой родовой знак.

Ковалев смотрел на тонкие, как у скелета, пальцы. Потомок Дагомука? Значит, чаша, загадочная чаша в музее, из дворца его предков… Да, аул Гмох — селение народа Элана, уничтоженное царскими войсками. Вот почему он ходил в музей. Тянуло в прошлое… И вдруг Ковалеву показалось, что перед ним не живое человеческое существо, а манекен, раскрашенный музейный манекен.

Потом Ковалев вспомнил старого зурнача, так странно погибшего. О нем он не спрашивал арестованного. Откладывал. К тому же было слишком мало оснований предполагать злой умысел. Но теперь…

— Мы знаем еще одно ваше преступление, — сказал Ковалев. — Вы положили отраву в ваш плов, уста-пловчи. Вы отравили Алекпера, нищего зурнача и его внучку.

Князь Гмохский вздрогнул, выпрямился, тяжело, с хрипом задышал.

— Он знал вас. Он был опасен для вас, этот старик. Кроме того, что он нес язык племени, — язык, ставший для вас шифром, — он мог разоблачить вас. И вы убили его. И ребенка.

Голова князя Гмохского качнулась. Казалось, он хотел возразить что-то.

— Вы отыскали инженера Зурабова, родом из вашего племени, и прошлой осенью, в вагоне поезда, пытались выяснить, знает ли он ваш язык. А если бы знал? Что бы вы сделали, уста-пловчи? Отравили бы его?! Отвечайте!

Преступник молчал.

15

Лето кончилось. Осень начиналась высоко в горах, — там всё чаще собирались тяжелые облака, бушевали первые метели. Из зеленого ущелья, пронизанного жарким августовским солнцем, странно было видеть снег, одевший вершины. По ночам оттуда тянуло холодом. Злой ветер сталкивал человека с узкой тропы, — скользкой, размытой дождем, невидимой в кромешной мгле.

Соседи под разными предлогами оттягивали очную ставку с Басковым, назначали всё новые и новые сроки. Сам он об этом не знал.

Дюк заходил к нему часто. Как всегда, начинал разговор с пустяков — ругал жару или распространялся о целебных свойствах гранатового сока, излюбленного на Востоке. Потом исподволь, как бы невзначай, выспрашивал.

Один раз Дюк таким же небрежным тоном сказал:

— Я слышал, у вашего брата интересная работа. Да?

Басков весь сжался. Вот куда метит! Но откуда он знает? Неужели из письма? Нет, в этом последнем письме Касе ни слова нет про Бориса.

Дюк заметил волнение пленного, усмехнулся:

— Ракеты, разведка космоса… это очень увлекательно. Я, знаете, сам мечтал… — Потом другим тоном, резче: — Вы могли бы сейчас же, завтра же быть на родине, если бы повели себя разумнее.

Потом Басков ругал себя за то, что был недостаточно гибок, не сумел поторговаться для вида с Дюком, заставить его высказаться яснее.

Спрашивал Дюк и о жизни Баскова на заставе, но почти не затрагивал вопросов военных. Кто друзья Баскова, каковы его успехи по боевой подготовке, по физкультуре? Какое любимое блюдо? Просит ли прибавки у повара?

Зачем Дюку всё это? Басков силился догадаться. Вместо ответа, он молчал или — в который уже раз — требовал свидания с советским консулом.

Иногда вместе с Дюком Баскова навещал белокурый парень, должно быть русский, и назойливо пялил на Баскова глаза. Раз как-то подсел к нему, фамильярно обнял и назвал сослуживцем. Басков отодвинулся. В другой раз белокурый спросил Баскова, играет ли он в шахматы.

— Тебе-то что? — ответил тот.

Странно, что же им всё-таки нужно?

Наконец Дюк приоткрыл карты:

— Я толковал с азиатами. Они отпустят вас. Дольше вас держать нелепо, они сообразили, слава богу…

И Дюк объяснил, на каких условиях Басков сможет вернуться домой. Во-первых, он должен рассказать о себе, о службе на заставе, не касаясь секретных вопросов, и сообщить данные о членах семьи. Об отце, матери, о брате Борисе. Как живут, чем заняты, их вкусы, привычки. Во-вторых, как умер Алекпер-оглы, сказал ли он что-нибудь перед смертью. В-третьих, о Назаровых — о Ксении и ее матери.

Всё, что он сообщит о жизни на заставе, ему придется проиллюстрировать наглядно. Его подведут к кордону, против заставы, и он покажет…

Говоря, Дюк сбил гусеницу, ползшую по куртке, и растоптал, взял соломинку и поиграл ею. И тон его и повадки выражали беспечность.

— Молодой человек, — Дюк кивнул белокурому, — тоже интересуется всем этим. Послушает. Может быть, и у него будут вопросы.

— Нет, — сказал Басков.

— Подумайте.

— Я уже думал, — произнес Басков. — Я требую… Отпустите меня без всяких условий. Я буду разговаривать только с советским консулом, — прибавил он твердо, глядя прямо в глаза Дюку.

Теперь Басков окончательно уразумел маневры своего врага. Дюк хочет знать, открыл ли нам свои намерения Алекпер-оглы. И, конечно, Дюка интересует Борис, брат. Всё остальное менее важно. Но для того-то и задавал Дюк множество мелких, на первый взгляд незначащих вопросов, чтобы поймать его на какой-нибудь мелочи, запутать, втянуть в свою сеть. «Как хорошо, что я ни в чем не уступил!» — подумал Басков.

Белокурый топнул ногой и сказал Дюку по-английски, не очень чисто:

— Это звереныш. Таких надо расстреливать.

«Пусть, — подумал Басков. — Только бы скорее». Но тут же в нем поднялась такая острая тяга к жизни, что он стиснул зубы, сдерживая стон.

— Расстреливайте, — выговорил Басков с усилием, наперекор страху и слабости. — Вам не простят…

Лицо Дюка маячило перед ним как в тумане. Если бы Басков мог спокойно наблюдать, он сообразил бы, что́ происходит с «охотником за скальпами».

Вся операция, начатая убийством Алекпера-оглы, операция, которую Дюк считал своим шедевром, рушилась, рассыпалась в прах перед сопротивлением Баскова. Безусого солдата, мальчишки!

Дюк сдернул куртку, поправил кобуру. Лицо его стало непроницаемым и холодным, — на мгновение он позабыл свою роль, сбросил маску.

Оба вышли.

В памяти Баскова надолго осталось это движение Дюка, поправлявшего кобуру. Он словно хотел сказать — пора кончать! Басков был недалек от истины.

Предстоящая встреча с советскими офицерами тревожила Дюка и его союзников. Играть в прятки больше нельзя было. Протесты советского соседа становились всё настойчивее. А привести Баскова на очную ставку — значило открыто признать свое поражение.

На пограничном посту был человек, который знал намерения Дюка и готов был сообщить о них Баскову, но он не имел свободного доступа к пленнику. То был Юсуф — соплеменник Алекпера-оглы.

Дюк доверял Юсуфу. Поколения племени Элана верно служили своим начальникам, — и Дюкам. И Юсуф старался до поры до времени сохранять доверие «охотника за скальпами».

То, что кое-кто в селениях называл Сафара-мирзу убийцей Алекпера-оглы, Дюку было известно. Однако надежность Юсуфа и других воинов из племени Элана не вызывала сомнений у Дюка. Они с детства приучены к мысли, что от русских и от большевиков исходит только злое. Смутьянов, сочувствующих красным, — таких, каким был Алекпер-оглы, немного.

Юсуфа сам Дюк уберегал от тлетворных идей! Отца Юсуфа, нищего крестьянина, нетрудно было уговорить отдать мальчика в приют, учрежденный американскими благотворителями.

В приюте Юсуфу разъясняли, что красные приносят зло и под маской добра. Так, советский врач Назаров, который лечил людей в Джали-тузе, на самом деле был коварным агентом большевиков, пытающихся уловить души правоверных, отвратить их сердце от аллаха.

С течением времени Юсуф ближе узнал своих наставников. Присланный из-за океана директор приюта запутался в спекуляциях и вынужден был с позором убраться из страны. Недовольство «жующими», распространяющееся в народе, захватывало и Юсуфа. Он сокрушался: что же делать, если нет лучших союзников против красных! Слепая враждебность к красным, к русским поневоле связывала его с наглыми, жадными чужеземцами.

Юсуф с хорошей характеристикой поступил на военные курсы русского языка, проявил отличные способности. Когда он прибыл на пограничный пост и услыхал, что один из советских солдат, убивших Алекпера-оглы, захвачен, то впал в лютую ярость. Он умолял офицеров и Дюка о милости — выдать ему пленника. Дюк посмеялся тогда, а в душе остался доволен. На всякий случай, во избежание кровопролития, он строго запретил допускать Юсуфа к пленнику одного.

Хотя правда о гибели Алекпера-оглы просачивалась и тревожила Дюка, Юсуф опасений не внушал: внешне он по-прежнему порывался отомстить Баскову.

Между тем Юсуф уже знал правду об убийстве Алекпера-оглы, и последние узы, державшие его в подчинении у Дюка, порвались: Юсуф вспоминал теперь, с какой любовью говорил ему некогда сам Алекпер-оглы о русском враче… Значит, Дюки обманывали!

Два рода обитали в селении Джали-туз: род «пшар», имеющий тамгу наподобие ящерицы, и «тгал», чье клеймо изображает две скрещенные сабли. Юсуф и Алекпер-оглы принадлежали к одному роду — «тгал». Люди «тгала» считали себя самыми храбрыми среди элиани: не было случая, чтобы кто-нибудь из них прощал обиду. Род «скрещенных сабель» доблестно сражался под знаменем Шамиля и неоднократно, путем обряда усыновления, вступал в родство с княжеским родом Дагомуков, носителей трезубца. Князей помнили только старики, сам Юсуф ни разу не видел ни одного из бывших владетелей племени. Они, говорят, жили в столице, потом сгинули. Для него, Юсуфа, скрещенные сабли рода означали одно: мужество, непримиримость к врагу.

Сафар-мирза, поднявший руку на родича, — враг, заклятый враг. Отомстить ему Юсуф обязан. Но как? Первым побуждением было выследить бандита, подстеречь в укромном месте и пристрелить. Большого труда стоило Юсуфу сдержаться. Сафар-мирза не покидал пограничный пост, — он дневал и ночевал здесь. То он вертелся возле сарая, где заперли русского пленного, то шептался о чем-то с Дюком, с офицерами. Юсуф чувствовал — Сафар-мирза присматривается к нему, держится настороженно.

Ясное дело, и Сафар-мирза участвует в охране пленника. Дюк озабочен, встревожен. Как никогда прежде, он приблизил к себе Сафара-мирзу. Это и понятно, сейчас нет у Дюка более верного слуги.

Есть еще одно стремление у Юсуфа, кроме жажды мести, — помочь пленнику. Он же невиновен! Вначале задача кажется невыполнимой. Юсуф отгоняет мысли о Баскове. Они возвращаются. Ведь спасти Баскова — это тоже способ уничтожить Сафара-мирзу. Дюк не простит ему…

Юсуф решил ждать, терпеливо ждать, не выдавая себя.

Накануне дня, назначенного для очной ставки с пленником, лиловая машина Дюка долго колесила по прикордонным дорогам. Дюк любил беседовать о делах в машине, — никто не подслушает, да и мозг работает как будто быстрее. За рулем сидел шофёр курд. Он ни слова не понимал из того, о чем беседовали Дюк и Юсуф.

Дюк не сразу приступил к делу, — он сперва помолчал, потом спросил Юсуфа о здоровье.

В военной среде это восточное правило вежливости не к месту. Но Дюк был сейчас подчеркнуто вежлив с Юсуфом. Дюк давал понять, что он обращается в данном случае не к младшему по званию, а к близкому помощнику.

К тому же Дюк говорил с Юсуфом на языке его племени. Юсуф и в этом видел признак особого расположения «охотника за скальпами».

— Ну, что, Юсуф, — сказал Дюк, — тебе всё не терпится снести голову русскому?

— Да, господин, — притворно ответил Юсуф. — Аллах требует этого от меня.

Проехали аэродром. На широком бетонном квадрате, потемневшем от солнца и гари, блестели две шеренги истребителей. Ветер шевелил иноземный флаг, укрепленный на вышке.

— Новехонькие, — сказал Дюк, скользнув взглядом по самолетам. — Прямо с конвейера сюда… Ты представляешь себе, сколько стоит такая штучка? Если в долларах… Впрочем, вы здесь на Востоке не знаете подлинной ценности подобных изделий. Сафар-мирза если бы продал всех своих овец, и то не смог бы купить…

— Великий аллах! — воскликнул Юсуф.

— Смотрю я, какую защиту мы вам дали и сколько вложено тут — и, поверь мне, грустно становится.

— Почему, господин? — спросил Юсуф, заинтересованный неожиданным поворотом мысли Дюка.

— Я думаю: неужели всё это в один прекрасный день достанется красным? Вашим же красным?

— Сердце господина неспокойно, — произнес Юсуф, — и кровь слишком горячит ему голову. Красные? Аллах вразумит их или уничтожит, — руками же самих красных, как это случилось с моим бедным заблуждавшимся односельчанином.

Юсуф повторил то, что ему внушал Дюк и офицеры, и ждал, что еще скажет «охотник за скальпами».

— Я не разделяю твоей беспечности, — сурово возразил Дюк, — уповающий лишь на аллаха и проводящий время в праздности не собирает зерна. Или ты слеп, Юсуф, не видишь, как красные всюду плетут свои сети? Эти возмутительные слухи о Сафаре-мирзе, — откуда они? В селениях есть люди, сочувствующие убийце, Юсуф.

— Аллах отнял у них разум, господин.

— Аллах… — Дюк сделал нетерпеливое движение. — Короче, мы должны развязаться с этим русским.

— Отлично, — поспешно согласился Юсуф. — Поручите мне.

— Не так всё просто, — молвил Дюк, помедлив. — Твои начальники готовы отпустить Баскова.

Возглас радости готов был вырваться у Юсуфа, но он подавил его.

— Увы! — вздохнул Дюк. — Авторитет Соединенных Штатов, видимо, недостаточно могуч для твоих начальников. Несмотря на всё, что мы вложили… Даже под защитой наших истребителей они способны уступить Советам.

— Невозможно, господин, — откликнулся Юсуф.

— Печально, печально! Отдавать Баскова никоим образом нельзя. Его надо вывезти из страны. Завтра устроим ему допрос… Еще одна попытка, и если он не откроет рта, — отправим его. На этот последний допрос, — и Дюк опустил руку на колено Юсуфа, — приведешь русского ты и кто-нибудь из твоих соплеменников, — Гусейн, например. Впрочем, на твое усмотрение.

— Возьму Гусейна, господин, — ответил Юсуф. — Будет исполнено.

— Обстановка тревожная. Русский, не лишено вероятности, попытается бежать.

— Не осмелится, господин.

— А я предвижу это, — отрезал Дюк, и Юсуф покорно склонил голову. Теперь замысел Дюка не оставлял сомнений.

— Тем лучше, — молвил Юсуф и изобразил такую радость, что Дюк дружески хлопнул его по колену.

— Чего доброго, ты застрелишь его у самого поста, — засмеялся Дюк. — Этого не хватало!

Он оборвал смех и плотно сжал губы, красные от бетеля. Обычно Дюк жевал резинку, издававшую запах мятного зубного порошка, и лишь изредка — в трудные минуты службы — прибегал к наркотику.

— Однако наша прогулка затянулась, — сказал Дюк. — Я высажу тебя на перекрестке. Нас слишком часто видели вместе.

Так закончилась эта беседа[5].

А Басков ждал своей участи. Он ничего не знал, но чутье подсказывало — судьба его вот-вот должна решиться. Вечером он услышал невдалеке голос Юсуфа. «Гусейн!» — донеслось до слуха Баскова. Юсуф и Гусейн прошли мимо конюшни, негромко совещаясь о чем-то. Баскову показалось, Юсуф назвал его имя. Впрочем, он легко мог ослышаться — рядом за стенкой фыркали и ржали кони.

Наутро, на рассвете, Баскова подняли с топчана, вывели на улицу. Вздрагивая от холодка, от тревоги, он вглядывался в конвойных — в Юсуфа и незнакомого солдата, приземистого, с тяжелым квадратным подбородком. На их лицах Басков не прочел ничего.

Миновав здание пограничного поста, все трое свернули с дороги в чащу. Тропа терялась среди кустарников, самшитов, дикой алычи.

Тревога Баскова росла. Юсуф, шагавший впереди, иногда оглядывался на Баскова, придерживая ветки; потом он вдруг улыбнулся, показав ровные белые зубы. Это было неожиданно, Басков обрадовался и в то же время растерялся.

В Юсуфе он привык видеть врага. Что же стало с Юсуфом? Не поговорить ли с ним? Басков уже совсем решился и приготовил даже первую фразу, но тут тропа перевалила за гребень холма и Басков чуть не вскрикнул.

Далеко внизу потоком пены неслась река. На том берегу, на фоне зелени, ярко белел дувал с черными точечками амбразур, краснела черепичная крыша. Чуть левее будто темная паутинка раскинулась по кронам деревьев… Вышка!

Толчок в самое сердце ощутил Басков, как только понял, что такое всё это: сотканная из стальных брусьев вышка, дувал, белое здание под красной крышей.

— Твоя застава, — сказал Юсуф как бы вскользь, не оборачиваясь, раздвигая кусты.

Наверху выгнулась ветка, вспорхнула птица и полетела туда, повисла над ущельем. Она неудержимо потянула Баскова за собой. Но о побеге нечего было и думать, — тропа вилась по краю обрыва, над бездной.

Потом каблуки стали скользить, срываться с каменных выступов, тропа круто спускалась по откосу ближе к реке.

«С вышки нас, наверное, видят», — подумал Басков. Но вышка и вся застава уже скрылись за скалистым лбом горы, а река придвинулась. Лес скрывал ее, порывы ветра заглушали далекий шум, но временами он как бы прорывался сквозь трущобу, звал Баскова.

Почему его ведут здесь, так близко от границы? Басков шагал, жадно вглядываясь в родной берег, вставший справа, над лесом. Там всё яснее различались стволы дубов и ясеней, телеграфные столбы, сплетения ежевики у обочины дороги, — всё такое же, как и здесь, и вместе с тем другое, свое. Ничто не могло бы оторвать его взгляда от тех деревьев, от шоссе, от родной земли, которая словно двигалась наперерез могучей высокой волной.

«Бежать! Бежать!» — повторялось в мозгу Баскова. Обрыва уже нет, лес полого уходил к реке.

Что если нагнуться, прыгнуть в те кусты, потом кинуться в заросли яблонь, где потемнее… Тут Басков вздрогнул, Юсуф словно прочел его мысли.

— Гусейн! — окликнул Юсуф солдата. — Гусейн! Смотри, убежит русский!

Солдат грузно ступал сзади, горячо дышал в затылок. Он молчал, а Юсуф говорил, и Басков вдруг сообразил, что Гусейн не понимает по-русски. И Юсуф обращался вовсе не к нему…

— Что будем делать, Гусейн? — сказал Юсуф. — Стрелять будем? Правильно! Только трудно попасть, а? В дерево попадем, Гусейн, в русского не попадем, а? Плохо, а?

Юсуф резко обернулся, и снова блеснули его зубы.

Ясная, ободряющая улыбка сообщала Баскову решимость, силу…

Басков прыгнул, плашмя кинулся на плотный кустарник. Сквозь ветви его, упругие как пружины, провалился наземь, на миг замер и пополз к гуще яблонь. Там он оттолкнулся от земли и побежал. За спиной его оглушительно грохотали выстрелы, эхо гуляло по ущелью, тяжелая ветка с плодами, срезанная пулей, упала Баскову на плечо.

Он бежал, слыша над собой посвист пуль. Эхо кругом рождало выстрелы, и всё ущелье гремело, как от горного обвала. Басков бежал, чувствуя, как редеют заросли и тают лесные тени, бежал что есть духу, всем телом, всей душой рвался он к солнечному простору впереди.

Он вступил в воду, шагнул и ухнул по пояс. Осень, начавшаяся высоко в горах, напоила реку, — она стала глубже и холоднее. Течение сбило Баскова с ног, он упал, ударился о камень, стремнина подхватила его и понесла. Поверхность реки была вся в бурунах, в воронках, черных зубьях скал, торчавших из воды. Теперь они все словно ринулись на Баскова, помчались на него, вспарывая пену, и он, крутясь в водоворотах, отбивался, силился встать и снова терял ускользавшее дно, и медленно продвигался к середине потока, к рубежу. Тело Баскова онемело от стужи, он не ощущал боли от ударов о камни, от кровоточащих ссадин на руках, — впереди, теперь уже совсем близко, был рубеж. Проложенный в беснующихся водах, он ждал Баскова, и не было для него ничего более прочного, чем этот невидимый в скачущих струях, в сверкающих брызгах рубеж родины.

Один раз Басков на мгновение увидел позади чужой, оставленный берег, блеск двух винтовок.

Басков уже пересек рубеж. Река здесь поворачивала, воды ее, наталкиваясь на глиняный откос, неслись навстречу Баскову, отбрасывали назад. Он влез на валун, перескочил на другой, прыгнул еще раз и уцепился за липкую, купающуюся в воде ветку ивы. Выбрался на сушу, замер, растянувшись на влажной, прогретой солнцем, бесконечно желанной земле.

Наряд «тревожных», посланный с пятой заставы, обнаружил на приречном лугу юношу в солдатской форме без погон, мокрого, в синяках и кровоподтеках. При виде бойцов он поднялся на колени и засмеялся.

— Вот те на, — оторопело молвил старший наряда Воронов. — Это же Басков!

В первую же минуту они подумали, что Басков помешался. Он не узнавал товарищей и что-то бессвязно шептал. Ему почему-то вспоминались пропуска, выученные за месяцы службы и застрявшие в памяти:

— Ярославль… Новгород… Казань…

Память всё подсказывала ему пропуска — названия русских городов. Они слетали с его губ, он смеялся от счастья и протягивал к бойцам руки.

16

Весть о возвращении Баскова мгновенно облетела заставы, комендатуры и достигла штаба отряда, превращая обычный будничный день в праздник.

Ковалева она не застала в штабе.

Утром он снова — и опять безрезультатно — допрашивал Гмохского. По-видимому, князь твердо решил унести свою тайну в могилу. Ковалев решил еще раз произвести обыск в жилье арестованного. Напрасно!

Часто Ковалев мысленно обращался к Алисе. Она-то могла бы помочь ему, если бы открыла то, что связывало ее с Гмохским. «Алиса», — писал капитан на листке перекидного календаря, потом зачеркивал, откладывал встречу. Нет, он не был готов для решительного разговора с ней. Сперва надо самому хоть что-нибудь выяснить.

Есть отдельные, разрозненные звенья, но цепь из них не составлялась. Находка в доме Дюков — тоже звено. Рисунки доктора Назарова, сделанные за границей, и среди них пляска горцев, загадочная пляска, сжившаяся с детскими воспоминаниями Каси…

Кася и Байрамов перерыли все библиотеки города в поисках данных о селениях Урзун и Джали-туз, запечатленных карандашом врача-художника. Ковалев помогал им. Два кружочка на карте одной ближневосточной страны да короткая справка о жителях — выходцах из Российской империи, — вот и всё, что удалось найти. Племя Элана названо не было. Умалчивала о нем и официальная статистика ближневосточного государства. Потомки горцев, переселившиеся за рубеж после восстания Шамиля, причислены там к основной национальности, отдельно не учтены. Но ясно — только люди Элана могли обитать в тех двух селениях! Недаром же именно эти рисунки Дюк приобрел у Назарова и спрятал.

Правда, особой опасности для Дюка они, видимо, не представляли. Он не уничтожил их перед отъездом, а просто оставил. Похоже, Дюк не хотел, чтобы рисунки эти хранились в семье Назаровых.

Верно, по пальцам можно было пересчитать людей, говорящих на языке Элана, — на языке, который стал для врагов шифром. Тем больше у них и стремления и возможностей оберегать шифр, окружить тайной самое существование людей Элана.

В иностранном журнале отыскалась статья немецкого ученого. Он пытался проникнуть к племени Элана, с тем, чтобы изучить его язык. Власти воспротивились этому. До сих пор, сетовал ученый, племя неизвестно науке, так как исследователи не имеют к нему доступа. Власти ссылаются на обычай, запрещающий людям Элана принимать у себя иноплеменных.

Живут замкнуто, дики, — вот всё, что смог сообщить автор статьи о племени, и то понаслышке.

«Отличаются храбростью, — прочла Кася в другой статье, — и поэтому их охотно вербуют в солдаты».

Напрашивалось сравнение с племенем гуркхов в Индии. Тех тоже держали в изоляции. Англичане избрали их в качестве опоры. Гуркхи были полицейскими, стражниками. Гуркхи составляли ядро национальных, так называемых сипайских войск, созданных британскими колонизаторами.

— Да, люди Элана — это ближневосточные гуркхи, — рассуждал Байрамов. — Вот в чем суть! Крепкий орешек для тебя, Кася!

— Разгрызу, — отвечала Кася. Глаза ее горели, и Ковалев любовался ею.

А Ковалев думал о своем.

Судьба племени Элана несомненно как-то определила и секрет Алисы Назаровой. Но как? Вспоминалась тревога Алисы за дочь, ее опасения потерять Касю, странная неприязнь Алисы к этнографической профессии Каси, к научным изысканиям. Можно подумать, Касе грозила опасность. От кого? От Гмохского? Но зачем ему и его хозяину Хилари Дюку бояться Каси? Ведь люди Элана за рубежом и селения Урзун, Джали-туз для нее пока недостижимы! Так или иначе, тревога за Касю возникла у Алисы, вероятно, не без влияния Гмохского.

Он внушил ей мысль об опасностях, будто бы ожидающих Касю, и таким путем, с целью, пока непонятной, подчинил ее мать. Она слабовольна, легко поддается всяким страхам. Главное — выяснить цель врага.

Ковалев уже готов был вызвать Алису, но опять отложил встречу, так как размышления его пошли по новому пути.

Он поехал в музей.

Сердце Ковалева забилось, когда перед ним, в конце анфилады выставочных зал, мелькнула гибкая фигурка Каси в синем халатике-спецовке. Догадки, которые привели его сюда, показались фантастическими. «Ты просто придумал повод для встречи», — строго сказал он себе и смутился. Кася подбежала к нему.

— Кася, — сказал капитан, — у меня из головы не выходит рисунок вашего отца. Пляска, — помните? Великолепный рисунок. Как сильно он привлек вас в детстве!

— Да, очень сильно. И знаете, мне не верится… Неужели я там не была?

— Как же вы себя видели там? Среди зрителей? Рядом с отцом?

— Нет, — произнесла Кася. — Нет… Отца не было. Люди кругом. Много людей. Морды коней, всадники. А я будто бы плачу. И меня унесли куда-то. Теперь-то я понимаю, что это было во сне. А почему вы спрашиваете?

— Да так, Кася. Мне интересно… С психологической точки зрения. Ранние воспоминания ведь причудливы. Я, например, был в лесу и видел играющих медвежат. То есть мне казалось… Потом мне сказали: обои такие были у нас в квартире, с медвежатами.

— А у меня… У меня в памяти кувшин. Да, глиняный кувшин, кувшин с водой. И… я тянулась к нему, а меня не подпускают.

— Кто?

— Женщина какая-то. В черном. Должно быть, тоже сон.

— Весьма возможно, — вымолвил Ковалев и, пряча волнение, заговорил о другом:

— Так вы не разочаровались в вашей дипломной теме? Не расстаетесь с племенем Элана?

— Что вы? Напротив!

Стрелка часов подошла к шести, по-школьному задребезжал звонок, рождая бесчисленное эхо в залах и закоулках музея. Кася предложила прогуляться по набережной, капитан с радостью согласился.

Его так и подмывало поделиться с ней своими догадками. Необходимость что-либо скрывать от Каси была мучительна. Но что делать? Ведь он еще на подступах к разгадке, на запутанных тропинках предположений. А они слишком близко касаются девушки.

Если они оправдаются, тогда она, конечно, всё узнает. И тут он пожалел, что отложил вызов Алисы. Она-то как раз и нужна сейчас.

— Нет, нет, как же я могу отказаться от своей темы, — весело болтала Кася. — Вы видели, как меня на заставе слушали? Так слушали!.. Да, я ведь рассказывала вам. А про «заочника» своего говорила?

— Про «заочника»? — спросил Ковалев, оторвавшись от своих мыслей. — Он, значит, там оказался, на пятой?

— Да, представьте себе, стеснялся ко мне подойти, — засмеялась она и вдруг покраснела: — Он… непохож на других молодых людей, совсем непохож.

Румянец всё настойчивее пробивал смуглоту ее щек. Ковалева это неприятно задело.

— Кто же он? — хотелось спросить Ковалеву, но он промолчал. «Не всё ли тебе равно», — молвил вдруг внутренний голос, строгий и приказывающий.

Они шли по торговой улице, мимо витрин, и отражались в зеркалах, — Кася и он, мужчина с проседью, которого, верно, прохожие принимали за ее отца…

— Вы… вы извините, — сказал он и протянул Касе руку: — Мне пора… Масса дел.

Она не удерживала его. Ей по-прежнему было приятно с Ковалевым, но что-то в нем, прежде привлекавшее ее, исчезло. Почему? Может быть, тому виной был тот застенчивый юноша, ее «заочник»? Но ведь она видела его только один раз! Кася старалась разобраться в себе и мыслями возвращалась к нему — этому нескладному юноше. Ее идеалом всегда был мужественный, сильный герой, а Басков так далек от этого образа…

В своем смятении она даже не проводила Ковалева взглядом.

Капитан жил в центре города, на седьмом этаже, над шумным перекрестком. Над толчеей троллейбусов, роняющих по вечерам на асфальт бенгальские искры, в созвездии освещенных окон Ковалев различил свое окно, — там тоже горел свет.

Его ждали. Кто?

— У вас гражданка какая-то, — сообщила соседка, открывая ему.

«Вероятно, Алиса», — подумал Ковалев.

Она вскочила с дивана, завидев его, и с неожиданной силой стиснула ему руки.

— Прости меня, Андрей. Мне в штабе дали твой адрес, и я… Прости, что я ворвалась… Я слышала, Уразбаев арестован. Да? Я понятия не имею, что он натворил, клянусь тебе, но… Это очень серьезно?

Ковалев смотрел на нее — на Алису-плаксу, всю свою жизнь обитавшую в узком мирке, в окружении ею же созданных химер. Вот и сейчас ее привел страх.

— Очень серьезно? Да? — она бледнела, комкала носовой платок. — За что его? Нельзя сказать? Всё равно, — выкрикнула она, — всё равно… Чтобы вы не думали… Я должна всё сказать тебе…

Она еще не произнесла этих слов, а он чувствовал, — она приготовила признание. И сейчас вдруг по-новому отчетливым стало для него то звено, которое соединяло Алису с преступником. Надо было еще раз посмотреть на нее, — и вот гипотеза, еще час назад казавшаяся плодом воображения, обрела дыхание жизни и плоть человеческих характеров. И стало понятно всё: туманные образы детства Каси, Алекпер-оглы и цель, побудившая его отправиться через рубеж — к нам, к доктору Назарову…

— Видишь ли, Андрей… Дело в том… Это касается меня и Каси…

— Твоей падчерицы? — сказал Ковалев.

— Ты… ты знаешь? — вздохнула она. — От Уразбаева? Конечно, я должна была раньше прийти…

— Хорошо, что всё-таки пришла, Алиса, — перебил Ковалев. — Я знаю, ты теперь поможешь мне. Завтра ты пойдешь к нам в комитет госбезопасности и там всё повторишь. А сейчас я по-дружески спрашиваю, Алиса, что могло связывать тебя с бандитом, с убийцей?

— Главное ты сказал сам, Андрей, — поникла она. — Кася не родная моя дочь. Она оттуда… Ее отец…

— Алекпер-оглы.

— Да.

Восемнадцать лет назад, летом, доктора Назарова вызвали к больному.

Во дворе дома, окруженный толпой растерявшихся, опечаленных людей, умирал нищий старик зурнач. Возле него плакала маленькая девочка. Старика спасти не удалось. Назаров боялся, что Лейла тоже умрет.

Девочку отвезли в больницу. Назаров днем и ночью не отходил от нее. Повез в Ростов, чтобы испробовать какие-то новые методы лечения.

Назаров удочерил Лейлу. Когда она выздоровела, он поехал с ней в Темрюк, к своей матери. Там она прожила два года, научилась русскому языку. Потом маленькая Ксения появилась в доме Назаровых, в Южном порту. Соседям и знакомым сказали, что дочь воспитывалась у бабушки, так как климат Южного порта девочке противопоказан. Ксения быстро позабыла свой язык, выросла как русская, как родная дочь Назаровых.

Только Назаров и Алиса знали, откуда она.

По праздникам у Назаровых ели плов. Варил плов Уразбаев. Сперва он как будто не проявлял интереса к Касе. Как-то раз — Алиса уже была вдовой — он намекнул ей, что прошлое девочки ему известно. Алиса испугалась. Уста-пловчи обещал молчать.

От него Алиса узнала имя отца Каси — Алекпера-оглы. Мать Лейлы умерла в год засухи. Алекпер-оглы был тогда далеко от дома, на заработках. Дедушка и Лейла побирались. Кто-то показал зурначу путь к границе, сказал, что советские люди накормят.

Алисе было неспокойно. Уразбаев толковал об опасностях, угрожавших Касе в случае раскрытия тайны. Законы ее племени запрещают общения с русскими. Дед погиб недаром. Убьют и ее.

Назаров в свое время рассказывал Алисе о людях Элана. Доктор сам чуть не поплатился жизнью, хотя и лечил их. Власти убеждали его уехать. Хотели даже выслать его, но не осмелились оторвать врача от больных во время эпидемии, которая грозила распространиться по всему государству. Назаров провел в Джали-тузе и Урзуне месяц. Запомнил несколько слов на языке племени.

Говоря, Алиса комкала платок, завязывала и нервно распутывала узел, подносила платок к лицу, точно вытирала слезы. Но глаза ее были сухие, покрасневшие, тревожные. Страх не покидал Алису.

— Я боюсь, Андрей, — призналась она. — Уразбаев всегда что-то недосказывал. А самое важное, Андрей, — я боюсь потерять дочь.

— Не бойся, Алиса, — сказал Ковалев. — Прошли годы, враги наши стали слабее и трусливее…

— Нет, не только в этом дело… Она и так отдалилась от меня, я уже жаловалась тебе… А теперь, если она узнает… Что удержит ее около меня? Я мачеха! Даже нации разные, господи! А для меня она родная, я не могу жить без Ксении. Не могу.

— Полно, Алиса, — успокоил ее Ковалев. — Ты преувеличиваешь. Ответь мне, Уразбаев, наверное, требовал от тебя что-нибудь?

— Почти ничего. Один раз… На Крепостной, в доме Дюка, шел ремонт, а там будто бы бумаги хранились. В стене. Уразбаев велел мне пойти.

— Почему он послал тебя?

— Там, говорит, прошлое Каси. В тех бумагах. Сам он почему-то опасался идти. «Мне, — говорит, — неудобно».

— И это всё, Алиса? Неужели ему больше ничего не нужно было от тебя?

Она помолчала.

— Уразбаев выставлял себя другом нашей семьи. Плов нам варил и денег не брал. «Я, — говорит, — для Лейлы всё сделаю». Он ведь из того же племени. Ах, Андрей, сколько пережила я из-за Касиной дипломной темы! Ну как себя отыщет — Лейлу! От судьбы не уйдешь, видно. Голос крови у нее, что ли?.. Нет, я просто не могу придумать, зачем я нужна была Уразбаеву. А он ходил ко мне. Часто ходил. Один раз… я пришла с рынка и застала его в комнате Каси. Он читал письмо от солдата с заставы. Тоже причуда Ксении…

— Что же было в письме? — прервал Ковалев.

— Очень милое письмо. Мальчик из хорошей семьи, сын архитектора. Брат его, по-моему, какой-то важной проблемой занят, авиацией вроде. Продолжатель Циолковского, так про него сказано в письме. Мальчик, видно, восторгается братом. Да, вспомнила, ракеты, ракеты, — вот какая специальность у брата.

— Интересно, — молвил Ковалев. — Кстати, как фамилия солдата?

— Басков.

— Басков? Басков! — крикнул капитан. — Продолжай, — он схватил Алису за руки. — Мне надо знать всё об Уразбаеве. Каждая мелочь может иметь значение.

— Тогда вот… Это было недавно. Незадолго до моего ночного похода в дом Дюков, — смущенно улыбнулась она. — Он пришел расстроенный и сказал, что чувствует себя плохо. И дал мне кольцо — старинное серебряное кольцо с каким-то темным камнем. «Вот, — говорит, — единственная ценность, которая у меня есть». Наследников у него нет. Если с ним что-нибудь случится, я должна выполнить за него обет. Кольцо принадлежало родственнику, похороненному в старом Хадаре, и надо было вернуть его — положить на могилу. Погрузить в землю у самого надгробного камня. Вот и всё. Я обещала, Андрей. Это обычай такой — класть разные вещи на могилы, делать покойникам подарки. Уразбаев объяснил, как найти могилу.

— А потом? — спросил Ковалев.

— Он забрал его. После нашей прогулки в дом Дюков, — она опять смущенно отвела глаза, — он сказал, что кольцо незачем класть на могилу. Лучше он продаст его и поедет лечиться.

Собственно, и в этом не было большой неожиданности. Ковалев недаром установил наблюдение за кладбищем. Наверно, не кто иной, как Гмохский вложил в дупло текст надгробной надписи. Он попросту давал знать на ту сторону о смене почтового ящика. И полагал, что послание дошло. Последнее время он был в тревоге, начал метаться, сперва доверил кольцо Алисе, потом решил сам положить его, но не успел.

В чем же, однако, состоит значение кольца?

— Андрей! — и Алиса подняла на Ковалева умоляющие глаза. У меня к тебе просьба.

— Какая?

— Огромная просьба. Чтобы всё осталось между нами. Не дошло до Ксении. Обещай мне, Андрей! Ведь необязательно посвящать ее. Верно?

— При одном условии, — произнес Ковалев. — Ты сама ей скажешь.

— Никогда! — вырвалось у Алисы.

— Как хочешь. А если она узнает другим путем? Сама найдет Лейлу? А? Лучше будет? Нет, Алиса, она должна знать правду.

Он встал, прошелся по комнате, глянул в окно. Во мраке мерцали, сплетались клубками и разбегались в стороны электрические нити улиц. Далеко в ночную даль уходила, извиваясь, Крепостная.

— Правда превыше всего, Алиса, — заговорил он громко, убежденно… — Мне жаль тебя, Алиса, ты словно живешь в драме, которую сама сочинила. Не бросит тебя Кася, не верю я. Ерунду ты болтаешь насчет разной крови. Есть другие узы, связывающие людей. Важнее крови, важнее печатей загса. Ты же была настоящей матерью Касе. Нет, не надо скрывать от Каси, уверяю тебя. Тем более, тайна не только семейная.

Он подробно рассказал Алисе, как погиб Алекпер-оглы. Она не прерывала.

— Такое скрывать нельзя, Алиса. Люди должны знать, все люди, во всех странах, чтобы такие преступления не могли повториться. И Кася должна знать, в каком мире она живет. Это суровая, жестокая правда, но она нужна, пойми ты! Ты скажешь Касе всё это. Обещай мне!

Она слушала, опустив голову, сжав платок. Потом вдруг выпрямилась, встала:

— Хорошо, Андрей. Я постараюсь. Я пересилю себя. Хорошо. Ты, наверно, прав. Я скажу ей. Я не хочу, чтобы ты плохо думал обо мне.

Ковалев проводил ее, вернулся, распахнул окно, — обе половинки рамы. Вместе с ветром ворвался в комнату сверкающий рой городских огней.

— Кася — дочь Алекпера-оглы! Дочь племени Элана! Как это не пришло в голову раньше! Стоило поглядеть повнимательнее на Касю, темноволосую, смуглую. Ковалеву вспомнилось, как она однажды сказала о себе: «Ни в мать, ни в отца уродилась». Так часто бывает — жизнь подсказывает нам решение своих загадок, а мы не слышим ее или не понимаем.

Так думал Ковалев, глядя на сверкающий город. Потом ощущение успеха стало гаснуть, он вспомнил о князе Гмохском. О нем он узнал мало нового. Очень мало.

Два десятка лет тут варил плов, подметал дворы. Ради чего?

Капитан взял кольцо с трезубцем, взвесил его на ладони, потом порылся в ящике стола и достал перочинный ножик. Кончиком лезвия стал отгибать серебряные лапки, державшие камень. Наконец камень упал на стол. В пустом ложе нащупывалось что-то мягкое. Ковалев осторожно выковырял маленький серый комок. Расправил, поднес к глазам лупу. На листке тончайшей материи были искусно нанесены квадраты, испещренные разными знаками — кружочками, крестиками.

Было что-то очень знакомое в этом чертеже, но Ковалев не сразу сообразил, что перед ним Южный порт. Да, план города, на котором рука врага пометила дислокацию воинских частей, котельную номерного завода, радиолокационные станции…

Этот план составлялся в течение месяцев, а может быть, и лет. Он лежал перед Ковалевым как итог деятельности злобного врага, к счастью зачеркнутой теперь.

Ковалев поднялся, снял трубку телефона и набрал домашний телефон Костенко.

— Товарищ полковник, — сказал он. — У меня важные новости. Очень важные.

— У меня тоже, — голос Костенко был веселый и, несмотря на поздний час, свежий, какой-то утренний. — Насчет Баскова. Вы в курсе?

— Нет.

— У нас он. Пришел сынок, — ласково произнес полковник. — Хороший он парень. Замечательный.

— Ну и день! — воскликнул Ковалев. Его душил неодолимый, счастливый смех.

— Вот что, — нотка заботы прозвучала в этих словах, — я спать собрался, да нет, пожалуй, не усну… Давайте-ка сейчас ко мне.

Ковалев выбежал на лестницу и спустился на этаж ниже. Костенко — в шароварах, со спущенными подтяжками — ждал его на пороге. Капитан на цыпочках прошел через темную жаркую тишину спальни и плотно затворил за собой дверь. Он вошел в кабинет — маленький, оплетенный вьющимися растениями и электрическими проводами. В углу, под аквариумом с глазастыми зелеными рыбками, мурлыкал приемник. Костенко выключил его.

Ковалеву следовало тотчас же доложить об итогах дня, но весть о Баскове оттеснила всё остальное.

Полковнику и самому не терпелось рассказать. Он видел Баскова. Сейчас Басков здесь, в городе, в госпитале. Сильное нервное потрясение.

— Отлежится, — молвил Костенко с нежностью. — Недели через три встанет на ноги. Данные он нам доставил…

Ковалев слушал, затаив дыхание. В эту ночь вновь возник перед ним Дюк, «охотник за скальпами», открылась от начала до конца его провокация, разоблаченная, рассыпавшаяся в прах благодаря стойкости Баскова, юноши с длинными ресницами, почти мальчика.

Ковалев узнал, какие испытания выдержал Басков, какие виды имел на него Дюк.

Вероятно, Гмохский каким-то путем успел сообщить Дюку о специальности брата Баскова, Бориса. Так или иначе, Дюк о нем знал. Рассказ Баскова о белокуром подручном Дюка не оставлял сомнений: разумеется, белокурого готовили к засылке, и вернее всего, в Саратов, к Борису Баскову.

— Ясно, зачем Дюк таскал белокурого на беседы с пленным, — рассуждал Костенко, — ясно, зачем выпытывал всякие подробности о службе на заставе. Да, ничего секретного! Стало быть, белокурый намеревался приехать туда, в Саратов, как сослуживец Баскова, его товарищ, и втереться в доверие к Борису. Использовать доверие наших людей к пограничнику. Разведать, где производится запуск ракет дальнего действия. И то немало для Дюка. Его вопросы об Алекпере-оглы тоже понятны. Дюк боялся, что мы разгадаем намерения старика, доберемся до Назаровых, а затем и разоблачим Гмохского. Так оно и случилось, к счастью.

Отдельные детали, порой казавшиеся Ковалеву несоединимыми, теперь сочетались, составили план обнажившегося вражеского заговора.

Потом Ковалеву подумалось о том, какой путь проделал он сам, собирая и изучая эти звенья. Ведь задачей его было добыть правду об убийстве Алекпера-оглы. И он, Ковалев, привыкший идти по следу, искать нарушителя, вначале растерялся, получив столь необычное задание…

— Да, вот оно как обернулось дело, — сказал Костенко, словно угадав мысли капитана. — Ну, что у вас?

До самого рассвета сидели они, обсуждая все перипетии и результаты схватки у кордона, на той стороне и на нашей, — схватки, завязавшейся десятилетия назад и, разумеется, еще не законченной.

— То, что Басков вернулся, — поражение для них, страшное поражение. Но отступятся ли они? Наши ракеты — лакомая приманка! Словом, я предвижу… да, я отчетливо предвижу командировку для вас. В Саратов.

— Я готов, коли прикажут.

— Ну да, у вас же свое начальство, — засмеялся Костенко. — Я так привык к вам, что… Жаль расставаться, откровенно говоря.

Полковник посмотрел в окно на крыши, порозовевшие от встающего солнца.

— Ну, а если охотники за скальпами отступятся, тогда что ж, тем лучше! Всё равно, не напрасно вы поработали. Обезвредить матерого врага, припасшего путеводитель для диверсантов, предупредить вылазку против советского специалиста, владеющего большой государственной тайной, — это что, пустяки, по-вашему? А?

И Костенко, повинуясь внезапному порыву, крепко обнял Ковалева.

— Отдыхайте, — сказал он, всё еще не отпуская его. — Идите, дорогой. Отдыхайте.

Костенко оказался прав. Начальник Ковалева, полковник Флеровский, выслушал доклад капитана и сказал, что на всякий случай надо подготовиться к встрече непрошеного гостя в Саратове. И кто же может помочь саратовским коллегам, если не Ковалев? Флеровский связался с высшей инстанцией и получил согласие.

На другой день Ковалев собрался в путь. Отдельский «козел» повез его в аэропорт. У грузного, с колоннами, здания госпиталя капитан остановил машину, — он не хотел уехать, не повидав Баскова.

Сестра дала капитану халат. Ковалев неуклюже натянул его поверх кителя, царапая о погоны, и, скользя по навощенному паркету, поспешил к палате. Дверь была приоткрыта. Чье-то золотистое платье сверкнуло там, когда он подошел. Там, в палате, в солнечном луче, бившем в окно, Кася!

Он встал на пороге. Сердце его колотилось. А они — Кася и Басков — не замечали его. Кася сидела у койки, спиной к Ковалеву, и не могла его видеть, а Басков… широко открытыми глазами, не отрываясь, смотрел на Касю.

Потом, в самолете, над ледниками, над провалами ущелий, Ковалев много раз вызывал в памяти эту картину, — в просвете полуоткрытой двери, к которой он так и не прикоснулся. Знакомые черты бледного лица, спутанные волосы на подушке… Он стал другим, этот юноша с детскими ресницами. Что-то новое, мужское появилось в его облике, словно не недели, — годы утекли с того дня, когда он стоял рядом с Ковалевым на вышке. Неизгладимо запомнился Ковалеву и взгляд Баскова, обращенный к Касе. Он как будто благоговейно дивился тому, что она живет на свете, и благодарил — за счастье видеть ее, за то, что она здесь, рядом с ним…

* * *

— Что же было дальше? — спросил я Ковалева после недолгого молчания.

— У тебя, верно, уже готова концовка, — улыбнулся он. — На пороге квартиры Басковых чекисты хватают белокурого шпиона, посланного Дюком. Ведь так?

— Нет, — ответил я. — Твоя история лучше всякой выдумки. Сочинять не требуется.

— Вот как! Нет, с белокурым нам столкнуться не пришлось. За кольцом никто с той стороны не пришел, хотя мы на всякий случай положили его на могилу Шамседдина. Значит, на той стороне либо вовсе не узнали о замене почтового ящика, либо не осмелились сунуться. Вернее всего, последнее. У дуплистого дерева тоже никто не появлялся. О Дюке не слышно больше. Его отозвали за океан. Карьера его, по-видимому, серьезно подорвана. Майору Фарджи грозила виселица, но он сумел свалить часть вины на Сафара-мирзу. Майора разжаловали, а Сафара-мирзу повесили. На Востоке расправа крутая. Юсуф, выходит, отомстил.

Что же до связей Гмохского на нашей земле… Ну, об этом говорить рано. Розыск продолжается. Между прочим, языком элиани враги там, на юге, в пограничье, пользовались мало. Шифровки обнаружились в одном московском деле и еще в Киеве. Ну, из четырнадцати элиани, обитающих в нашей стране, один знает несколько слов. С помощью филологов начинаем разбирать.

— А что значит «йимзвы»? — спросил я.

— Ребенок. Очень просто. Отец Каси хотел узнать о ее судьбе.

— Как Басков?

— Он еще служит. Сержант теперь. Решил стать офицером. Мечтает об училище. По-прежнему влюблен в Касю. Нет, не то слово, — он обожает ее. Она ждет его. Эх, Владимир, — он огляделся вокруг и вздохнул, — до чего же хорошо молодым!

Мы шли по аллее парка, и вокруг нас, звеня, плескал разноцветьем флагов и пел фестиваль.

— Не завидуй, — сказал я. — Мы все молодцы, Андрей. Время наше молодое.

Теплая летняя ночь, — синяя, трепетная, — опускалась на праздничный парк. Уже погасли огни Павильона студенческих встреч, где мы недавно были. Удивительная встреча произошла там! Кася познакомилась со своим соплеменником Юсуфом, который прибыл в Москву в составе делегации одного арабского государства. Храбрый, честный человек, настоящий Элан! Он снял мундир, ставший ему ненавистным, бежал к арабам, примкнул добровольцем к войскам Египта, сражавшимся против чужеземных захватчиков.

Ощущая биение фестиваля, я думал о нашем времени, о том, как оно, подобно неудержимому вешнему потоку, ломает преграды между людьми разных наций, смывает всё, что противится прогрессу и миру. Рушится и стена, возведенная вокруг маленького, исчезающего племени Элана злобой и коварством Дюков и их сообщников.

Навстречу нам, взявшись за руки, шагали сыны и дочери черной Африки, белой Европы, желтой Азии. Из многоликой, многоязычной толпы доносилась то горячая, быстрая речь испанца с ее раскатистыми «р», то легкая щебечущая фраза японца, то суровый, неторопливый говор шведов. Тут запели протяжную песню черноглазые девушки с острова Кипра, там, скандируя джазовую мелодию, идут в разрисованных рубашках-«гавайках» молодые американцы. Песни звучат повсюду, — они рождаются в толпе, льются из репродукторов. Они сливаются в единый, мощный гимн Миру.

В открытом кафе, на поплавке, колеблемом водами Москвы-реки, к нам присоединилась Кася Назарова. Ее сопровождали двое юношей — стройных, белозубых.

— Это Юсуф и его друг Мансур, араб, — представила их Кася. — Ух, сядем! Устала страшно! Я… во сне или наяву? — рассмеялась она. — Просто не верится! Они обещают мне… Мне кричать хочется от радости — они мне словарь пришлют. Да, словарь языка элиани. Он печатается в Дамаске. Это же… вы не представляете, что это значит для меня. Ведь скоро защита диплома.

— А там и диссертация, — вставил Ковалев.

— Да, да, Андрей Михайлович, непременно! Спасибо ему, — она показала на Ковалева: — он так помог мне с дипломной работой, так помог! Старинные тексты, вышивки, посуда — это же не всё. Надо же и о судьбе племени. Оно так бы и исчезло в невежестве и безвестности, в рабстве…

— Если бы не наше время, — сказал я.

Юсуф и Мансур не понимали нашего разговора, но, казалось, улавливали его смысл. Они согласно кивали и улыбались, — дружески и чуть смущенно.

— Время, — задумчиво произнес Ковалев. — Да, верно. Но оно ничего не даст нам без нашей воли. Без нашего труда.

— Вот-вот, он всегда твердит это мне, — засмеялась Кася. — Я ведь непоседа, и лень иногда такая схватит!.. Хороший у нас Андрей Михайлович! — и она нежно погладила руку Ковалева. — Я слушаюсь его. Честное слово! Слушаюсь, как отца. Ой, смотрите, смотрите!

Над парком взорвался фейерверк. Один за другим стали распускаться, сжигая ночь, огненные цветы. Их лепестки — золотые, красные, зеленые — падали в воду. Москва-река подхватывала их и несла, — словно спешила передать огни фестиваля другим рекам, послать во все концы света.

Загрузка...