АДАПТАЦИЯ, и, ж (лат. adaptatio) — 1) процесс приспособления организма, популяции к изменяющимся условиям существования; 2) физиологическая ~ совокупность реакций, обеспечивающих приспособление организма (или его органа) к изменению окружающих условий, напр. температурная ~, ~ к условиям невесомости; 3) социальная ~ — активное приспособление человека или социальной группы к меняющимся социальным условиям; 4) упрощение печатного текста, обычно иноязычного, для малоподготовленных читателей или в учебных целях.
У всякой истории своя предыстория.
Но о чем история, вот вопрос.
Обо мне в целом, то есть об Александре Николаевиче Анисимове, который родился в небольшом провинциальном городке, окончил МГУ, работал в разных газетах, сочинял бульварные романы, служил в издательстве, был брошен женою и сыном, но подобран молодой телевизионной красавицей, сделал с ее помощью карьеру и сам ее разрушил?
Или о том, как данный А.Н. Анисимов заболел в свои цветущие 45 лет и истерично захотел вернуть свою молодость?
Или только о том, как он в одночасье стал знаменит и почти богат, а потом опять беден и безвестен?
Или все-таки исключительно о романе с вышеупомянутой красавицей?
Или о феномене адаптации?
Обо всем хочется, но надо же договориться! — с самим собой и читателем.
Давайте договоримся: будет история о романе. Очень правильно. Во-первых, публика это любит. Во-вторых, сам жанр подсказывает: «роман».
И встреча с красавицей станет точкой отсчета, предысторию же я постараюсь изложить коротко и неутомительно.
Впрочем, возможно, история все же началась с того, как я стал адаптатором. Этой специальности нет в самом полном перечне профессий и даже в толковых словарях[1]. (Не путать с адаптером: термин технический.) Это мой дар, мой талант, но и болезнь, конечно, ибо она сопутствует любому таланту. У гениального прыгуна рано или поздно неизбежно начинают болеть ноги.
Всякое постоянное занятие меняет наш взгляд: соседка Вера, работающая на мясокомбинате фасовщицей ветчины и колбасы, рассказывала, что, возвращаясь с работы, мысленно разрезает и без того расчлененный вагонами поезд метро на привычные тонкие ломти, режет также людей, прикидывая, сколько получится пластов и пакетов, если по десять ломтиков в каждом, режет, идя домой, рекламные щиты, столбы, телефонные будки. В магазине ей кажутся неправильными хлеб буханками и батонами, колбаса кольцами и сыр кругами, хочется тоже порезать, но берет Вера именно их, а не готовую нарезку: спасает здравый смысл — нерасфасованный продукт дешевле. И дома ее некоторое время еще преследуют видения: диктор в телевизоре кажется противно цельным, неразрезанным, кошка полосатая мучает сознание своей недоделанностью, и даже ее дочка и ее мама (ужас какой-то, говорила Вера со смехом) кажутся початыми: намечены разрезы рта, глаз, видны просветы надрубов между руками и телом, меж ногами, а — не закончено еще… Но через пару часов это проходит, Вера начинает все видеть обычно, нормально — до следующего утра.
Эффект продолжающегося действия известен каждому, кто долго смотрел в окно поезда и с веселым удивлением наблюдал при его остановке, как дома и деревья продолжают плыть назад. Шоферы, выходя из машины после многих часов за рулем, тоже долго еще видят движущийся асфальт. Или собственное наблюдение: однажды, просидев часа два за глупым тетрисом, я наконец оторвался, отправился на рынок, и окружающие дома показались мне столбиками этого самого тетриса, хотелось чем-то заполнить пустоты над низкими домами, а высокие выглядели угрожающе: вот-вот дорастут до неба и — конец игре.
И так далее: примеров много.
Мне трудно в первые минуты читать любую книгу: кажется невыносимо длинно, даже если классика. Так и видишь, как слова, предложения и целые абзацы кто-то невидимый перечеркивает и вымарывает. Стихов это не касается: там плотно, ни слова не уберешь — если это хорошие стихи, конечно. Если плохие, легко убираются целиком.
Я мысленно редактирую и все прочее: газетные статьи, объявления, вывески, рекламу, дома, улицы и другие городские пейзажи, то есть не только слова. И не просто сокращаю, а привожу в вид, соответствующий моим понятиям о гармонии и простоте. Искусство адаптации предполагает не только убрать лишнее, но и добавить что-то необходимое в сокращенный вариант. Я не согласен со словарями, это не упрощение, это оптимизация. Тоже, кстати, хорошее слово, неплохо звучало бы и название специальности: оптимизатор! Но будем оперировать привычным.
Людей мне, каюсь без раскаянья, тоже хочется адаптировать. Они безразмерны, утомительно долги и длинны во всем; не умея никакой процесс сделать четким, емким и быстрым, они придумали для себя утешение, что, дескать, истинной целью при достижении цели является не сама цель, а именно процесс достижения цели!
Как часто бывает, собственный талант я долго принимал за недостаток, а то и уродство. Мне, например, казалось, что я не умею нормально дружить со сверстниками: я быстро уставал от любой игры, от общения с любым одноклассником и даже одноклассницей. Впоследствии я томился в семейных и служебных застольях, от популярных одно время приготовлений шашлыка на лоне природы меня просто тошнило — от ребячливой ритуальности прыгающих на травке дяденек и тетенек, попутных анекдотов и баек, от консилиумов по поводу того, сколько и в чем надо вымачивать мясо, как нанизывать на шампур, как поворачивать над углями и из чего, собственно, эти угли обязаны быть выжжены, из березы ли, дуба ли, осины ли… Когда же какой-нибудь бородатый кандидат каких-нибудь физико-математических наук брал гитару… Хорошо, что в нашей стране до сих пор не разрешают свободного ношения оружия.
В студенческую пору мне, провинциалу, не понявшему еще своей особенности, чудилось, что я неловок и от этого тороплив. Прилежно послушав часа два речи однокурсницы, лепечущей о стихах поэта Е. и не прошедших чувствах к другу детства, не имея охоты, да и умения поддерживать духовный диалог, я адаптировал ситуацию, то есть брал разговорчивую девушку за руку, а потом за талию и решительно привлекал к себе, и она, надо сказать, тут же забывала и о стихах поэта Е., и о не прошедших чувствах к другу детства. И мы уже адаптировались вместе.
Прежде чем научиться стаскивать слова в кучу, попутно выбрасывая лишнее, я занимался делом прямо противоположным: растаскивал, да еще каждый клочок при этом рвал на части, длинное удлинял, рыхлое разрыхлял, мягкое размягчал и т. п. Объясняю: я трудился литературным поденщиком (сказать бы негром, как все говорят, да политкорректность мешает!), бросив газетную суету, не приносившую ни славы, ни денег, и сочинил за четыре года 24 романа. Меня звали Кимом Шебуевым, Максимом Панаевским, Ольгой Ликиной и Вероникой Темновой. Писал я романы любовные, детективные, любовно-детективные и детективно-любовные. Нет фразы, которую я не смог бы разболтать на страницу, нет сюжета, из которого я не сумел бы соорудить книгу. Издателям было все равно, о чем; заказывая книгу, они определяли лишь объем и жанр. «Детективщинки листов пятнадцать. Любовщинки семь», — говорил один из них. Сейчас он занимается детской литературой и мечтает вслух: «Гаррипоттерщинки бы какой ни на есть листов тридцать-сорок, издадим толсто и красиво!».
То есть детективщинка, любовщинка (а также триллерщинка, нонфикшенщинка, прости меня, Господи, или, если от имен авторов, не посягая на сами уважаемые имена, муракаминщинка, паолокоэльевщинка, акунинщинка, пелевинщинка, сорокинщинка…) и иже с ними представляют собой однородную по сути субстанцию или, проще говоря, хрень, которая может мериться погонными страницами или штуками и одинакова во всех лавках, в любых обертках, что от нее, собственно, и требуется, поскольку у товара массового потребления важнейшее свойство — быть похожим на то, что ели вчера.
Надо только, говорил я себе, не заноситься и понимать, что ты именно производитель продукта, сходного с ливерной колбасой, и твоя максимальная задача — сделать этот продукт, елико возможно, качественным, съедобным, не вызывающим несварения.
Но как колбаса неизбежно наполнена на 80 % всякими добавками, в том числе, извините за выражение, бумагой, — такова рецептура! — так и романы приходилось искусно разжижать: чем жиже продукт, тем легче проглатывается. И это тоже перешло из работы в жизнь.
Вот пример: сижу на приеме у врача. У психоневролога. Рассказываю о своих симптомах. Жалуюсь то есть. А в это время молоденькая медсестра протирает листья большого фикуса. Я смотрю на нее и автоматически перевожу ее в три формата, то есть она существует едина в трех текстах.
Формат первый, более или менее обычный:
«Он (это я о себе в третьем лице) невольно загляделся на молоденькую медсестру, протиравшую листья фикуса».
Формат Шебуева и Ко:
«Хоть и был он озабочен своей болезнью, но не мог не обратить внимания на молоденькую и красивую медсестру, блондинку с синими глазами, которой как раз в этот момент пришло в ее очаровательную голову, не переполненную абстрактными понятиями, войти в кабинет и заняться протиркой листьев чахлого фикуса, стоящего на полу в деревянной кадке; она нагнулась, белый халат плотно обозначил гибкие линии спины, талии и бедер, и он с удивлением обнаружил в себе мимолетную вспышку вожделения, которое, казалось, было в его состоянии неуместным, лишним, несвоевременным, но, однако, если в другое время его посетило бы привычное чувство горечи оттого, что эта девушка никогда не будет ему принадлежать, то теперь, наоборот, ему стало даже радостно: я еще замечаю красоту и молодость, я еще не разучился желать, я не окончательно болен!»
Формат адаптированный (в котором я и стал потом мастером, о чем см. ниже):
«…».
В этом формате девушки, увы, совсем нет: адаптация предполагает уничтожение всего, что не имеет отношения к главному смыслу.
Смысл же в том, что я получал от своей работы удовольствие. Тихое, скромное и практически бескорыстное — платили очень мало. Жена Нина содержала, как выражаются сейчас, меня и сына Валеру. Работала в туристической фирме, сопровождала иностранцев, приезжавших в Москву частным порядком (перевод с англ., франц., экскурсии, практ. советы по шопингу), потом удачно устроилась в совместное благотворительно-коммерческое предприятие. Мою гордость это не уязвляло, я не поддерживаю идиотической уверенности советского киногероя Гоши (помните, был такой?), что мужчина должен зарабатывать больше и вообще быть всему головой — цитирую — «уже на основании того, что я мужчина!». Я в этом задорном потряхивании бубенцами вторичных половых признаков (пусть даже на словах) не видел и не вижу резона. Мужчина от природы сильней, умней, это да, но если социальные условия загоняют его в тупик, чем он виноват?[2]
Я много раз предлагал Нине свою помощь, перечисляя варианты вплоть до подработки ночным сторожем или курьером, но она, умница, говорила: человек должен стремиться делать то, что ему нравится. Мне нравится моя работа, тебе твоя, а если тебе платят меньше, ты ни при чем. Твое дело, говорила она, гораздо важнее и сложнее моего, я ведь это понимаю.
Ну как не ценить такую жену? Я даже не устраивал ей сцен, когда она задерживалась или приходила с легким запахом вина. Во-первых, сам не безгрешен, было кое-что с несколькими женщинами; я в этом смысле сторонник равенства предположительных возможностей, феминистки должны меня на руках носить. Во-вторых, обладая богатым воображением, я заранее, ожидая Нину, представлял, что я спрошу, что она ответит и т. п. Получался довольно длинный текст, который я в результате почти автоматически минимизировал и, когда Нина приходила, спрашивал:
— Много работы?
— Да, — отвечала она с усталой улыбкой.
И, когда она однажды сказала: «Послушай… Понимаешь, я встретила одного человека…» — я поднял руку и безжалостно (то есть, наоборот, милосердно) сократил будущий трехчасовой разговор до трех секунд:
— Нина, я все понял. Не надо объяснений.
Она, тем не менее, порывалась объяснить. Дескать, ей будет трудно без меня и Валеры, но так сложилось. Так получилось. Так вышло. Ты идеальный человек, ты еще найдешь себе, для себя, под себя…
— Успокойся, — сказал я. — Не терзайся. Я тебя тоже давно не люблю.
— Почему тоже? — удивилась она. — Я-то тебя люблю. А что ты не любишь, я почувствовала. Поэтому и ухожу.
— Ты уходишь потому, что кого-то там встретила, — напомнил я ей.
— Грустно, — сказала она. — Жить с человеком и не подозревать, что он тебя тайно ненавидит…
— Кто сказал — ненавидит? Я тебя обожаю. Всегда обожал.
— То он не любит, то он обожает… Ты определись как-то.
Я не определился, и она ушла.
Все беды и все победы женщин оттого, что они путаются в синонимах и антонимах. Не любит — значит, ненавидит. Обожает — значит, любит. А это разные вещи, очень разные.
Мы с Валерой остались вдвоем в нашей двухкомнатной квартирке. Я рассчитывал, что теперь мы с ним подружимся. Он ведь очень рано отдалился, ушел в свою жизнь. Старательный без наших понуканий, за что ему спасибо, он много времени проводил в школе, а потом в институте, друзей домой приглашать не любил, подруг тем более, вечно сидел в своей комнате за компьютером, или слушал музыку, или читал, или весело говорил с кем-то по телефону (или все это одновременно), и его эта отдельная веселость нам с Ниной до обидного ясно показывала, что с кем-то он общается нормально.
Некоторые родители из числа педагогически неуравновешенных начинают искать причины такого отчуждения их чад. Бестолковое занятие. Понимаете ли, просто в наших детях это часто заложено, как в компьютерных программах и приложениях, — по умолчанию. Я всего лишь пользователь, поэтому не люблю, когда мне морочат голову терминами, не буду и сам морочить. Поясню наглядно. Представим себе, допустим, перечень свойств, за что вырастающее или выросшее дитя может не любить своих родителей:
ц скупость
ц тупость
ц косность
ц пьяность
ц упертость
ц борзость
ц ёрзость
Это не все наши грехи, но характерные. Если кто не знает значений слов «борзость» и «ёрзость», обратитесь к детям. А если вы сами дети, но все равно не понимаете, следовательно, вы растете в очень хорошей, интеллигентной и замкнутой семье. Представим теперь: мы получили доступ к этой программе, к этой тайной страничке, и с дрожью в кончиках пальцев смотрим, что там отмечено галочками. Скорее всего, будет отмечено всё: кто же любит тупость, скупость и т. п.?
Но вот другая страница, там перечень свойств, за которые нас должны любить:
ц щедрость
ц умность
ц лояльность
ц трезвость
ц лабильность
ц стремность
ц прикольность
(Стремность и прикольность — то же самое, что борзость и ёрзость, но со знаком плюс; «стремные родители» произносится с уважением и часто означает: с парашютом прыгают, по горной реке сплавляются, латиноамериканские танцы танцуют, рок-музыку с друзьями играют. Синоним: сильно продвинутые.)
И каково же будет наше разочарование, когда мы увидим отсутствие галочек, хотя, вроде, нас и любят. И только тут заметим, что на обеих страницах в конце стоит неприметный, но самый важный пункт:
ц по умолчанию.
Вот там-то, как правило, и стоит галочка у большинства. По умолчанию нас и любят, и не любят. Мы стараемся, мы себя для детей апгрейдиваем, мы доводим до минимума первую страницу и насыщаем другую — тщетно![3]
Постучав в комнату Валеры и приоткрыв дверь, я или Нина, сказав всего лишь, что пора обедать, часто слышали раздраженное:
— Потом!
Или:
— Сам соображу, когда пора!
А однажды и вовсе:
— Закройте дверь, блин!
Я, естественно, тут же выпрямился, расправил плечи и веско сказал:
— Во-первых, не ори!
— Я не ору!
— А что же ты делаешь?
— Кричу. Потому что мне некогда, а вы тут…
— Можно сказать нормально! И чтобы без блинов у меня, понял?
— Понял!
И через некоторое время в такой же ситуации я имел удовольствие услышать:
— Закрой дверь, без блинов!
Так выяснилось, что мой сын остроумный человек.
Подружиться не получилось. Вечером, когда я приходил с работы (трудясь в издательстве, о чем ниже), он, проснувшийся днем, только начинал заниматься своими делами, выполняя частные заказы по программированию, засиживаясь до позднего утра; тут не только дружить, общаться некогда. Вскоре он и вовсе снял квартиру, имея неплохие заработки, а дед его, отец Нины, мой тесть, подкинул от щедрот на подержанную, но неплохую машину. Я обиделся, но промолчал.
…Голая его комната, из которой вывезли мебель, пыль холмиками на полу у стены, где был стол и где еще недавно змеились компьютерные кабели и провода, — вон длинные следы от них; грустная картина… Собравшись со средствами, я нашел недорогую бригаду и сделал пристойный ремонт, чтобы уж все по-новому.
Средства появились не из мизерных гонораров за книги, да я и бросил уже это дело к этому времени.
Давным-давно, за полтора года до изложенных событий, я сдавал очередной роман и в издательских коридорах неожиданно встретил Илью Костика, приятеля студенческой молодости. Мы обрадовались друг другу, будто два земляка на чужбине, и Костик предложил мне работу. Открывается новое издательство «Просвет», оно будет заниматься учебной и справочной литературой: золотое дно, поддержка сразу нескольких министерств. Костик там займет пост главного редактора, имея за плечами большой опыт администрирования в каком-то учреждении по управлению московским лесопарковым хозяйством, а я, если захочу, сяду на заведование отделом. Зарплата относительно хорошая, работа относительно непыльная. Главное: свой человек нужен! — восклицал Костик. Не поинтересовавшись, кто теперь у Костика считается своим человеком, я согласился.
Тут-то и проявились наконец мои блистательные способности адаптатора. В числе прочих мы начали выпускать книги, где пересказывалось содержание художественных классических текстов с добавлением кое-каких комментариев и методических указаний. Для школьников, студентов гуманитарных вузов и т. п. Я стал куратором этой программы, я умело руководил группой авторов и сам не чурался адаптаторского творчества, результаты которого вызывали у всех неизменный восторг.
Я почувствовал вкус и азарт коллективной работы, у меня сложился спокойный и четкий ритм жизни, завелись кое-какие деньги, а тут и жена бросила, и сын съехал, я стал «свободен, свободен, свободен наконец» (М.Л. Кинг) и мог завести, например, дачу, собаку, любовницу, машину — и ездить, кстати, научиться, стыдно не уметь в моем возрасте.
И я записался на курсы вождения, честно изучил теорию и приступил уже к практическим занятиям. То есть — новые горизонты открылись. Тут оно и началось.
Нет, это пока еще предыстория.
Было лето. Было жарко. Был вечер. Кольнуло сердце. Ну что ж. Еще кольнуло. Задрожало, затрепыхалось как-то. Я весь покрылся потом. Сердце застучало часто и больно. Я испугался, вызвал «скорую».
Осматривая меня, врач (литература требует указать: женщина ли, мужчина ли, возраст, повадки, словечки, приметы, все это лишнее!) врач, все равно какого пола и какого возраста, без примет, повадок и словечек, спросил(а), не волновался ли я накануне, не переработал ли, не перепил ли — и услышал(а) на все вопросы ответ отрицательный.
— Курите? — с надеждой.
Я сознался.
— Надо бросить.
Я пообещал.
В ответ получил утешительное сообщение, что со мной ничего страшного, сердце соответствует паспортному возрасту, надо попить витамины, препараты калия и тому подобное. Не волнуйтесь вообще. Знаете анекдот? Если после сорока вы просыпаетесь и у вас ничего не болит, значит, вы умерли.
Я успокоился.
Недели через две, будучи на именинах у Костика, пошел в сортир и упал в обморок со спущенными штанами. Упал удачно, на дверь, сломав деликатный замок и вывалившись в коридор. Очнулся на диване. Вокруг говорили тихо, будто на похоронах. Помню чей-то голос: «А если бы он дома был? Нет, нельзя человеку одному жить…».
Приехала «скорая», меня осмотрели, врач спросил(а), не волновался ли я накануне, не переработал ли, не перепил ли, часто ли бывают такие приступы, ну и, само собой, курю ли я.
Я сказал, что такой приступ у меня впервые. Курю.
— Надо бросить.
Я пообещал.
Порекомендовали попить витамины, препараты калия и вообще-то обследоваться на всякий случай. Главное, не волнуйтесь. Помните народную мудрость? Если после сорока вы просыпаетесь и у вас ничего не болит, значит, вы умерли.
Раз уж я не умер, то вышел на работу, а в один из вечеров отправился на занятия по вождению.
Как всегда, перед выездом мы долго кружили у здания автошколы, пока я не уяснил в двадцатый раз, что сначала нажимают на педаль сцепления, потом включают первую передачу и только после этого нажимают на педаль газа, отпуская педаль сцепления; при этом, собираясь тронуться, ручку указателя левого поворота — вниз, ее же туда же — при повороте налево, и вверх — при повороте направо, а обратно насильно не надо ее дергать, она сама на место встанет, когда закончится поворот. У инструктора Саши, моего тезки, было, не в пример его коллегам, ангельское терпение.
Выехали на улицу, не очень загруженную, медленно поехали вдоль тротуара, задолго до светофора я мысленно диктовал себе: «сбавить скорость, не отпуская совсем педаль газа, нажать на педаль сцепления, перевести ручку коробки передач в нейтральное положение (чтобы слегка болталась), одновременно нажать на тормоз…». С чем одновременно? С нажатием на педаль сцепления или с переводом ручки? Или с тем и другим одновременно? Все, забыл! А у Саши спросить стесняюсь. Но вот светофор, а свет зеленый, проехали без остановки, я успокоился — до следующего светофора.
Далее не воспоминание, а реконструкция событий. Было примерно так: Саша смотрит на меня с удивлением. Что-то говорит. Я улыбаюсь, киваю, мне кажется, что я его почему-то не слышу. На самом деле слышу, но не понимаю и никак не могу этого осознать. Мы чуть не врезаемся в автобус, Саша бьет по своему учебно-аварийному тормозу, я падаю на руль. Смотрю на Сашу. Он о чем-то спрашивает. Наверное: «Что с вами?». Я слышу звук его голоса, я даже понимаю вопрос, но лишь улыбаюсь идиотски и пожимаю плечами. Саша выходит из машины, мы меняемся местами, он везет меня до дома. Я молчу, в голове тишина и звон. Хочу извиниться, но не могу произнести ни слова. Выхожу у дома, машу ему рукой, захожу в подъезд, поднимаюсь на свой седьмой этаж, вхожу в квартиру.
Включаю телевизор. Слушаю и смотрю. Ничего не понимаю. Будто за границей, в гостиничном номере, переключаешь с канала на канал, а там или язык той страны, где находишься, или английский, французский, итальянский; одинаково не различаешь смысла…
Страшно не было. Было тупо.
Лег спать.
Проснувшись, первым делом включил телевизор. Слава богу, все понимаю, странный приступ прошел.
Но за руль с тех пор садиться не пытался. А вот тесть мой бывший, Игорь Николаевич, обучился вождению в 69 лет и ездит вовсю на своем лихом «лексусе», хотя всю жизнь до этого знал только трамвай, метро да электричку, если за город…
Нельзя быть одному.
Эта мысль меня посетила вместе с соседкой Верой, которая после моего развода с женой заходила чаще, чем раньше (Нина не любила бытового общения), но все по делу: пару яиц спросить, луковицу, молока немного: «Так устаю, что вечно после работы то одно купить забуду, то другое!». А недавно книжку почитать взяла, да еще мою. То есть она знала и до этого, что я книжки пишу, но мало ли кто там чего пишет, дело это, судя по лоточному изобилию, нехитрое. Тем более когда не под своей фамилией, а под сразу четырьмя чужими, ясно: чистой воды халтура. Но вот взяла, прочитала, пришла другую взять и поделиться впечатлениями.
— Очень насыщенная книга, — говорила она, угощаясь чаем. — Такая, знаешь… Я прямо удивилась. Ну, то есть про жизнь вообще-то. Прямо даже про меня. Нет, серьезно. Даже не ожидала. И там есть мысль очень важная, что мы все бездуховной жизнью живем. Ты знаешь, я прямо ахнула. Какая мысль! То есть в самую точку! То есть именно про это я думала! Мы живем ужасающе бездуховной жизнью! Ну да, работа. Семья, у кого есть. А для души? Ведь что-то надо и для души! Серьезно, я прямо под впечатлением вся хожу. И откуда ты знаешь всё? Это же надо думать, понимать! Это все-таки талант надо иметь! Другой, может, тоже что-то как-то понимает, а сказать не дано!
А что? — думал я, глядя на нее. Милая женщина. Будет готовить, стирать, убирать, заботиться, ругать за опоздания, радоваться подаркам, за лекарствами сходит, если понадобится! Ведь этот ее разговор неспроста: она явно адаптирует себя под мой колер — и адаптирует почти безошибочно, силясь подняться до интеллектуальных высот и интуитивно понимая, что всякого автора нужно беззастенчиво хвалить.
И тут же сам себя одернул: что еще за мысли? Стирать, убирать, лекарства! — ты на пенсию собрался? Ты крепок, умен, здоров, перспективен, свободен, у тебя выбор, если подумать, от 18-ти лет до 88-ми, ни в каком возрасте нет такой широты возможного охвата!
И я под каким-то предлогом выпроводил Веру.
— Ох, — сказала она в двери, — прямо как хорошо, когда такой сосед есть!
— В каком смысле?
— Ну, поговорить всегда можно. Ты внимательный такой. Прямо какой-то весь родной!
С этими словами она шутя приобняла меня — только руками, телом почти не прикасаясь, невинно; и диким образом показалась она мне почему-то солдатской вдовой, безвинно одинокой, сиротливой и готовой всю жизнь отдать тому, кто к ней и к ее дочери по-человечески отнесется. Жаль, не повезло мне в нее влюбиться. И я кончиками пальцев погладил ее по голове и сказал:
— Ну, поговорить с тобой, наверно, много кто хочет. Молодая, красивая, стройная!
— А что толку?! — махнула она рукой.
И ушла, забыв на обувном шкафчике мою книгу, за которой, собственно, и приходила.
После первых двух странных приступов прошло некоторое время. Я сидел вечером дома и наслаждался пустым созерцанием телевизора, и вдруг ни с того, ни с сего: страшные провалы и перебои в сердце, весь покрылся холодным потом, руки онемели, ноги свело судорогой. Почему-то подумал: эпилептический припадок.
На этот раз из-за устрашающих симптомов забрали в больницу. И в тот же вечер все прошло. Меня даже не успели оформить, поэтому я сказал дежурному врачу, что мне нет необходимости здесь оставаться, я хочу домой.
Он пожал плечами:
— Дело ваше. У вас давно такие штуки?
— Первый раз. Как думаете, что это?
— Симптомы смазанные какие-то. Постарайтесь не волноваться, избегать физических и умственных перегрузок. Курите?
— Да.
— Придется бросить. А вообще-то не волнуйтесь. Такой уж возраст. Если после сорока вы просыпаетесь и у вас ничего не болит, значит, вы умерли.
— Спасибо.
— За что?
Мне все хуже. Просыпаюсь разбитый, с болями во всем теле, появились какие-то онемения по левой стороне, шум в ушах — и прочая, и прочая.
Иду к Костику брать неделю отгулов.
— С чего это вдруг?
— Подлечиться хочу.
— А что случилось?
— Так… Общее состояние.
— Состояние! У меня у самого сахар, как ты знаешь, а я работаю!
— Илья, я отгулов на месяц накопил, а прошу всего неделю.
— Не вовремя просто, Саша, очень не вовремя! Щирый хочет с нами встретиться, ты помнишь? Как я без тебя?
Я вспомнил: Щирый Петр Семенович, большой человек, действительно чего-то от нас хочет. И в таких случаях я при Костике — переговорщик. У меня это хорошо получается, сам Костик чересчур азартен и в азарте, как он сам говорит, теряет дар речи (которого у него и нет). Я присутствую в странном статусе, Костик обычно меня представляет: «Это Александр Николаевич, он в курсе!». Вот в роли человека в курсе я обычно и веду переговоры, а Костик кивает, но его собственный статус при этом не умаляется, ибо каждый диалог заканчивается каким-то решением, нужно сказать «да» или «нет», и уж эти-то слова остаются, естественно, за Костиком; право первого и последнего пожатия руки партнера — тоже за ним.
— Не вовремя, очень не вовремя! — сокрушается Костик.
— Как будто для меня вовремя! Жизнь только начинается — и вдруг. Обидно.
Костик внимательно на меня смотрит и говорит:
— Ты, Саша, оказался не готов.
— К чему?
— Ну, вот я. И семейных передряг наелся, и со здоровьем давно уже проблемы. А ты всегда, как я понимаю, был счастлив и здоров. И теперь упираешься. Это вредно, от души тебе говорю. Дружи с судьбой, Саша. То, что с тобой происходит, естественный ход вещей. Молодость, зрелость, старость, гроб. Пора привыкать.
— Я не признаю естественного хода вещей! И никогда не умру! — отвечаю я Костику.
— Три дня, не больше! — отвечает он мне.
Тут было длиннейшее, страниц на пять, с подробными размышленьями и наблюденьями, описание того, как А.Н. Анисимов, то есть я, направляясь домой, вдруг вышел на «Арбатской» и отправился на Арбат, ему захотелось побыть среди людей. Вечер, но жарко. Пряные запахи парфюма и пота. И Анисимов обнаружил, что он тут — самый старый. Он самый старый тут! Гуляющие, пьющие кофе в открытых кафе, продающие, рисующие, танцующие, поющие… Все моложе! Когда же это случилось, когда это произошло, как же он не заметил, что стал самым старым в этом молодом мире? Он нашел наконец старика, но это был нищий. Анисимов, крепясь, списал свои мысли на состояние здоровья и сделал афористичный вывод: болезнь — это путешествие в старость. И поклялся не сдаваться.
Подтверждая свое решение не сдаваться, я накупил в переходе метро полезных травяных чаев. «Талия Луны». «Мечта организма». «Простатей» (от простатита — вдруг он у меня тоже есть?). «Легенда мира». «Горный аромат». «Желудочно-кишечный», «Ветрогонный», «Отхаркивающий»…
С отвращением и чувством исполняемого долга пил их поочередно и пытался работать. Я вел в это время сразу несколько проектов, один из них, самый интересный, назывался «Приближение к книге». Как известно, человек ничего нового не любит. Он ориентируется на стереотипы, на образцы, на знакомое. И это очень мешает нашим бедным детям овладевать новыми знаниями, а особенно новыми текстами. Что я придумал? Берем, например, Достоевского, «Преступление и наказание». Адаптируем — трижды. В десять лет детишки получают коротенькую страшилку на полстранички: «Студент Раскольников хотел делать добро, но не имел для этого денег. Он решил убить богатую старуху и взять деньги, чтобы делать добро…». И т. п. Лет в двенадцать дети читают тоже недлинный текст, но уже с некоторыми подробностями. В четырнадцать большой текст, страниц на двадцать, не только с подробностями, но и с психологическими наметками. И ко времени, когда нужно будет одолеть подлинник, они готовы, больше того — они даже ждут, они хотят узнать, как все было на самом деле! Я считаю, гениальная придумка. Мы уже опробовали несколько книжек, пошли хорошо. Хворая, я умещал в три страницы «Мертвые души», задача более чем интересная!
Неожиданно позвонила Нина и сказала, что есть срочный разговор.
— Так говори.
— Не по телефону. Приезжай ко мне на работу.
— Сейчас не могу.
— А когда? О Валере надо поговорить.
— А что?
— Ты давно у него был?
— Не помню. Что-то случилось?
— Приезжай — поговорим. Извини, сейчас некогда.
Нина отключилась.
Она меня ждет, следовательно — я примчусь. Не потому, что я согласился, а потому, что она ждет. На работе. То, что она забыла объяснить, где ее новая работа, я же там не был никогда, несущественно. Сам должен как-то догадаться и найти!
В этом она похожа на своего отца, моего бывшего тестя, Игоря Николаевича. «Я тут в субботу с Людочкой и друзьями собираюсь, и вас ждем!» — говорил он, не предполагая отказа, не спрашивая, удобно ли нам это, хотим ли мы собираться с его друзьями и т. п. Людочка — молодая жена вдового Игоря Николаевича, она чуть старше Нины. А сам он…
Далее адаптировано: удивительная история Игоря Николаевича, который служил чиновником и втайне сочинял стихи о погоде и о лирике. Вышел на пенсию, взял да и издал их за собственный счет. И они каким-то образом попали на глаза модному композитору, тот положил их на музыку, песни спели несколько известных певцов. Игорь Николаевич неожиданно забогател, не чрезвычайно, но ощутимо, разрушил свою старую дачку и построил целое поместье, женился, будучи давно вдовцом, на женщине из турагентства, с которой Нина когда-то работала (через Нину и познакомились) — и не просто, братцы, женился, а увел ее от довольно молодого мужа! Это интересно в виде отдельного сюжета, но к моему сюжету не имеет отношения. Так что посторонитесь, уважаемый Игорь Николаевич; и какое счастье не удостаиваться чести находиться в компании ваших друзей и пышных, сентиментальных подруг вашей юной, сорокасемилетней Людочки, не слышать и не видеть вашего композитора, который такой напыщенный дурак, каких свет не видывал! И почему вообще среди музыкантов (особенно так называемых попсятников) столько неумных людей? Может, Бог, давая один дар, отнимает другой? Впрочем, ум не дар…
Я валялся, лучше не становилось, решил наведаться в поликлинику. Обычную, районную, по месту жительства, в которой я лет сто не был.
В поликлинике не мог сообразить, к кому пойти: к терапевту, кардиологу или невропатологу? К первым двум, оказалось, надо записываться, а к невропатологу можно сейчас. Ладно, пойду к нему.
Часа два сидел в очереди. Смотрел на объявление: «Участники ВОВ — в первую очередь, ИОВ — вне очереди», думал, чем первая очередь отличается от вне очереди. А еще Иов — библейский персонаж. И это еще один наш проект, вернее, заказанный нам: адаптированная Библия. Есть для малышей, есть для подростков, для слепых, глухих и малограмотных (комиксы), понадобилась теперь Библия для детей, отстающих в умственном развитии, и душевнобольных. На Западе такие книги уже имеются, но переводить дорого и хлопотно, озадачьте своих авторов, сказали заказчики, пусть месяца за три сделают. Желательно в стихах: лучше запоминается. Заплатим хорошо: под это дело грант получен. Я от идеи не был в восторге, но Костику хоть Библию адаптировать, хоть Коран, хоть «Майн Кампф», и авторов у нас всегда полно, готовых это сделать. Однако заказчики оказались привередливыми, отвергали все варианты. Поэтичность и простота! — требовали они, а этого никак не получалось. Пришлось мне подключиться. И я, взяв для начала книгу Иова, довольно быстро сочинил такой текст:
Иов — хороший человек.
Не обижал он никого.
И счастлив был он целый век.
Но вдруг не стало ничего.
Остался он больной, один.
И стал он Бога упрекать:
«За что наказан верный сын?
Меня ведь не в чем обвинять!»
Друзья пришли, всяк утешал,
Но успокоить не могли.
Иов упреки в небо слал,
В грязи валяясь и в пыли.
Но и дождался он зато
Раздался с неба грозный глас:
«Ты спрашивал меня, за что?
Я отвечаю сей же час!
За что — пустыня или лес?
За что — чудовище из ада?
За что — светила средь небес?
Так создано! То есть — так надо!»
Иов прощения просил
И душу рвал в стыде на части.
Бог может все. И он простил.
И вновь Иов здоров и счастлив!
Заказчикам понравилось. Они говорили о конкретике, о том, что «хороший человек», «так надо» и «прощения просил» создают четкий стержень содержания, понятный абсолютно всем, а абстрактные понятия вроде «чудовища из ада» тоже нужны, ибо в любом убеждающем тексте необходимы таинственность и некоторая недоступность.
В результате очень просили взяться меня единолично за всю Библию. Я, польщенный, согласился и безбожно затянул работу. Не пошло как-то.
И вот — напоминание. И совпадение темы: Иов заболел, и я заболел. Не случайно! Для стариков, размышлял я (имея в виду уже себя), все становится совпадением, приметой, знаком. Не потому, что они наблюдательны, просто связь всего со всем становится им очевидна, начиная с уровня самого простого: сегодня кости ломит — завтра снег пошел.
Невропатолог Мамеев К.П (табличка на двери), тучный и явно сам нездоровый мужчина, протянул свои ладони и велел сжать. Я сжал эти пухлые и влажные ладони. Потом я закрывал глаза и искал пальцами свой нос, потом он стучал мне молоточком по коленям и махал этим молоточком у меня перед глазами. Спрашивал:
— Тяжелое ничего не поднимали?
— Нет.
— Стрессы были?
— Нет.
— Спите хорошо?
— Отлично. То есть сейчас не очень.
— Курите?
— Да.
Вяло задавая вопросы, он искал что-то в ящиках своего стола. Ящиков было всего три, и каждый он выдвинул по два раза, вороша бумаги. Потом уныло посмотрел на шкаф у стены. Видимо, то, что требовалось Мамееву, находилось в шкафу, но вставать ему было неохота. И он еще раз проверил все ящики. Пришлось все-таки встать и подойти к шкафу. Открыв его, он обозрел стопки папок и кипы каких-то бланков. Наугад взял пару бумажек, повертел, кинул обратно и вернулся к столу. И опять взялся за ящики.
— Так что вы думаете? — спросил я.
— А?
— Что вы думаете по поводу моих симптомов?
— Симптомы могут быть разные, — сказал он. — Картина необъективная, тем более — возраст. Если после сорока вы просыпаетесь…
— И у вас ничего не болит, — подхватил я иронически, но он моей иронии не заметил и неумолимо закончил:
— Значит, вы умерли. Вот что, сходите-ка в двести второй кабинет, спросите у них бланк направления. В диагностический центр вас направлю. А если в двести втором не будет, сходите в четыреста семнадцатый, к заведующей отделения. Да, лучше сразу десяток бланков. Или двадцать. Сколько дадут.
Я смотрел на него, усевшегося за столом. Наплевать ему было на меня и мою болезнь. У него бланки кончились. Но я же ему не мальчик на посылках! Сейчас вот взять и сказать ему:
— Может, вам за пивом еще сбегать? Или ботинки почистить?
Он сначала удивится, потом, скорее всего, разгневается. Дескать, чего это вы хамите тут?
А я скажу, что это он хамит тут: больных за бланками гоняет.
А он скажет: вам не надо — и мне не надо! Придете в другой раз!
А я скажу: нет уж! Придешь к вам, а у вас опять бланков не будет, я не нанялся к вам все время ходить, что это такое, чего ни коснись, ничего у вас нет, у вас тут бардак, вы работать не хотите, а еще жалуетесь, что вам платят мало, да вам вообще ничего платить не надо за такую работу!
А он крикнет: следующий!
Войдет следующий, врач начнет принимать его, я продолжу обличать. Мамеев пригрозит вызвать охранника. Следующий присоединится к его негодованию. Я буду упираться. Явится охранник. Я заявлю, что не уйду, пусть хоть милицию вызывают. Я пригрожу, что жалобы напишу во все инстанции.
Толку не будет. Бланки никто не принесет. Мамеев, охранник, следующий, милиция — лягут костьми и трупами, а бланки не появятся. Ни за что. Дело принципа.
И я сходил в двести второй кабинет, потом в четыреста семнадцатый и, галантно балагуря, как я иногда умею, выпросил у заведующей не десять и не двадцать, а целую кипу бланков, не меньше сотни.
Мамеев написал направление. Я не стал в него заглядывать сразу, прочел бумажку на крыльце поликлиники. «Дисциркуляторная энцефалопатия 2–3 ст.», вот что было написано.
Мне стало худо. Очень.
На слабых ногах, чуть не падая в обморок, потный, задыхающийся, шел я домой. Почти бежал. Наше издательство, кроме прочего, выпустило медицинскую энциклопедию, вот к ней-то я и стремился (хорошо, что когда-то я имел привычку оставлять у себя книги издательства, потом бросил: никаких полок не хватит).
Пришел, отыскал. Прочел несколько раз:
«Дисциркуляторная энцефалопатия (ДЭ) — группа патологических состояний, включающая различные по тяжести и характеру неврологические и психические синдромы… Астенические жалобы… Ипохондрические симптомы… Формирование псевдобульбарного, паркинсонического синдромов, интеллектуально-мнестических расстройств… Нарушения сна, нарушения в эмоциональной сфере (с преобладанием агрессивности и дисфоричности)… Транзиторная глобальная амнезия, снижение творческой продукции… Снижение комбинаторных способностей, инертность и стереотипность мышления… Эмоциональная тупость…»
Что ж, мне осталось только отметить те места, которые явно относятся ко мне. Ипохондрические симптомы? Есть: настроение дрянь. Нарушения сна? Обязательно! Преобладание агрессивности? Чувствую: в последнее время так и подмывает на агрессию. Снижение творческой продукции? Ее вовсе нет! (Впрочем, все-таки правильно — продуктивности, а не продукции, редакторы проморгали…) Есть у меня наверняка и псевдобульбарные, паркинсонические и интеллектуально-мнестические расстройства, просто я не знаю, что это такое.
С другой стороны, если взять те же самые агрессивность, инертность и стереотипность мышления, то, получится, у нас у каждого — энцефалопатия, причем в угрожающей стадии…
В диагностический центр я не поехал. Лежал, желая заснуть, но не получалось (нарушения сна!). Думал: вот, сколько живу в Москве, а друзей среди врачей так и не завел. Только Мокшин есть, да и тот давно не врач, а риэлтор. А до того, как стать врачом, он серьезно занимался оригинальным видом спорта: ходьбой. (Божился, что только этот спорт невероятно развивает мужские способности за счет постоянной стимуляции кровотока в области малого таза). Доходился до каких-то международных соревнований, но дальше карьера не заладилась. Он уверяет: бросил из-за женщин; кому понравится, если представляться: «Стас Мокшин, ходок!» У него все из-за женщин. Ушел из нормальных хирургов в клинику, где делают косметические операции: чтобы иметь больше возможностей. Но выяснилось, что туда обращаются чаще всего женщины, уже кому-то твердо принадлежащие. Он подался в риэлторы: свободный график, шальные деньги, шальные знакомства. Летом всегда пропадал из Москвы. Раньше ездил в Прибалтику, клянясь, что лучшие, самые тонкие и порочные женщины отдыхают именно там, а не на простонародном, грязном и многотолпном Черноморье. Потом, когда Прибалтика резко и амбициозно отделилась, он переметнулся в Карелию (и туда же, в лесные кемпинги, по его словам, перебрались лучшие, самые тонкие и порочные женщины). Теперь, когда Прибалтика поняла, что амбиции амбициями, а туристы деньги платят одинаковые, независимо от гражданства и национальности, Мокшин вернулся туда, к дюнам и соснам. Естественно, там же одновременно оказались самые тонкие и порочные женщины.
Я позвонил ему.
— Привет, Стас.
— Надо же! Чем обязан?
— Да так… Хотел посоветоваться. Тут мне вот какой-то смешной диагноз поставили.
Я вкратце рассказываю о диагнозе и о том, какие со мной неполадки.
— И чем я могу помочь? — спрашивает Мокшин.
— Ничем. Просто, как ты думаешь, что это может быть?
— Все что угодно. Прединсультное состояние, опухоль мозга, прогрессивный паралич. Выбирай.
— Тебе очень смешно?
— Нет. Но ты ведь хочешь напугаться? Я и пугаю, — спокойно говорит Мокшин, считающий себя большим знатоком человеческой психологии.
— А может, я, наоборот, хочу успокоиться?
— Зря. Лучше сразу напугаться. Представляешь, как ты будешь радоваться, когда исключат инсульт и рак? — Мокшин бестрепетно произносит страшные слова.
— А если не исключат?
— Зато ты уже морально готов! С моей помощью.
— Большое спасибо.
— Да пустяки. Звони, если что!
Приятно поболтать с приятелем…
После этого (имеется в виду следующее, что я сделал, но, возможно, это было через несколько часов или даже на другой день) я позвонил сыну Валере. И спросил у него, где работает наша мама (так я выразился). Он ведь у нее, помнится, был. Мне почему-то захотелось явиться без предупреждения. То есть она звала, но не ожидает, что я приеду вот так неожиданно.
Офис в большом здании, напичканном такими же офисами, в коридоре охранник, в Москве миллион охранников, не меньше, спрашивает, к кому, звонит Нине, она выходит, весело и приветливо удивляется мне, подходя бодро и энергично, охранник без пола, лица, возраста, отца-матери-родины, родившийся тут и тут мечтающий помереть, строго выговаривает Нине: нужно заранее заказывать пропуск, порядок для всех один.
— Ты тут кто? — спрашиваю я Нину.
— То есть? Пошли, пошли!
— Нет, кем ты тут работаешь? Может, уборщицей?
Я стою у стола, за которым охранник, отгнусавив свои нравоучительные речи, продолжает пить чай. Пустяк, на который я прежде не обратил бы внимания, вдруг меня задевает. (А еще у меня индульгенция: диагноз! Мне теперь просто положено быть агрессивным: см. выше.)
— Я просто хочу понять, — говорю я гневно, — на каком основании этот сукин сын хамит тебе? Я вам говорю, вам!
Охранник сглатывает, выпячивает глаза, собираясь мне достойно ответить, но, наверное, тут же соображает, что я ведь могу и право иметь, если так смело себя веду. И, проглотив обиду, бормочет:
— А чего такое? Я ничего такого не сказал! Просто: правила. Сами же ввели и сами же… Я разве хамил? — обращается он к Нине за защитой.
— Ты интонацией хамил, понял? — не даю я ей ответить. — Паскудной своей интонацией, понял? Запиши себя на магнитофон, послушай, и я очень удивлюсь, если тебя не стошнит!
— Чего?!
— Того!
Мы некоторое время безмолвно потаращили с охранником друг на друга глаза, как два враждующих варана из передачи «В мире животных», и разошлись. То есть я пошел с Ниной, а он остался таращить глаза в пустоту.[4]
— Что это с тобой? — спросила Нина. — Плохо себя чувствуешь?
— Отлично себя чувствую. Где будем говорить?
— Успеем еще. Сначала зайдем…
И мы зашли в кабинет ее босса и ее теперешнего мужчины, американца Джеффа, не помню фамилии, то есть не знал никогда. Ну, пусть Питерса. Джефф Питерс, американский деловитый мальчик с чубчиком, лет сорока, встретил меня как родного. Должно быть, у них там, в Америке, принято окружать вниманием и заботой бывших мужей своих женщин. Он предложил мне кофе, чаю, виски, минеральной воды. Я отказался.
— Очень рад наконец познакомиться, — сказал он почти без акцента. Нина много хорошего о вас рассказывала!
Он соврал легко, так, что это выглядело правдой большей, чем сама правда. Но видно было, что познакомиться действительно рад, без дураков. Ох уж эти чистосердечные американские мальчики, которые умудряются говорить то, что думают, потому что не любят и не приучены говорить то, чего не думают… Интересно, появились ли у нас такие?
Я сказал, что занят и пришел по делу. Он тут же извинился и пригласил меня приехать к ним в ближайший уик-энд, они снимают чудесную дачу на берегу лесного пруда.
— Там вода очень чистая, — аккуратно выговаривал он, — и я там поймал четыре эти… Как они?
— Караси, — подсказала Нина, любуясь им.
— Ка-ра-си, да! Мелочь, но приятно! — выразился он совершенно по-русски и весь засветился при этом, засмеялся, довольный тем, что у него есть хорошее здоровье, хороший бизнес, хорошая женщина Нина, хорошая дача с хорошим прудом, в котором он поймал не три, заметьте, и не пять, а именно четыре карася. Я помню, меня почему-то взбесила эта точность, и я поспешил откланяться.
Вспомнил сейчас и еще одну тогдашнюю мысль: мне показалось, что Нина настойчиво приглашала меня на работу не для того, чтобы срочно поговорить о Валере, а — с мужчиной своим познакомить. Похвастаться им. И при этом она не намеревалась сделать мне больно, просто в ней успело появиться что-то американское, прямодушное и однолинейное: она хотела, чтобы я за нее порадовался, она, пожалуй, не была против, если ее бывший муж и ее теперешний мужчина подружатся, проведут вместе уик-энд и поймают каждый по 4 (четыре) карася.
Мы говорили с ней в небольшом летнем кафе. Нина сказала:
— Вид у тебя в самом деле какой-то… Нормально себя чувствуешь?
— Нормально. О чем ты хотела поговорить?
— О Валере. Что случилось, я не понимаю?
— А что случилось?
— Квартиру зачем-то снял.
— Он ее не вчера снял, с чего это ты вдруг?
— Я просто подумала: мало ли. Мы совсем его не знаем, к сожалению. Чем он там занимается — неизвестно. Ему с тобой разве плохо было?
— Просто ему удобней жить отдельно. Девушек легче приводить.
— Это бы ничего. А если другое что-нибудь?
— Ну, мальчиков легче приводить.
— Очень плохие шутки!
— Странные мы люди! — захотелось мне пофилософствовать. — Научились терпимо относиться ко многому, почти ко всему! Но только когда не нас касается. Мы спокойно допускаем, что у кого-то могут быть какие-то нетрадиционные интересы. Но только не у наших близких!
— Пожалуйста, перестань! Валера абсолютно нормальный человек! Я не этого боюсь. Просто, когда молодой человек живет один, это, сам понимаешь, чревато… Друзья разные вокруг виться начинают. Разные, понимаешь? Девушка какая-нибудь прибьется и окажется наркоманкой. А ты даже не заходишь к нему. Я сама могла бы тоже, но я полтора месяца была в отъезде. И ты все-таки мужчина, отец, он тебе больше доверяет.
Я знал, что это не так: Валера доверяет нам в одинаковой степени. То есть в одинаковой степени не доверяет. Но согласился:
— Ладно, зайду сегодня же. Или завтра.
Нина слегка рассердилась:
— Ты будто мне одолжение делаешь!
— Вовсе нет. Просто — зайду. Я собирался. Зайду и зорким оком постараюсь разглядеть следы разврата и порока.
Нина внимательно посмотрела на меня и сказала:
— Отроги силою месть на кроле, но за тот не костечный. Читыреешь?
— Что?
— Отроги силою месть на кроле, но за тот не костечный. Читыреешь?
Нина смотрела на меня озабоченно. Как мать. И как женщина, которая начала новую жизнь, но прежняя тоже заставляет о себе думать. И я это видел, я это понимал. Но не понимал, что она говорит. То есть я понимал, что она говорит на русском языке, но не понимал ни слова. (Говорилось, то есть слышалось, не совсем, возможно, так, но надо же дать представление.)
Энцефалопатия, подумал я и торопливо отпил принесенное в этот момент официанткой пиво. Начинается. Органические поражения. Третья стадия. Как там? Интеллектуально-мнестическое расстройство, транзиторная глобальная амнезия… Сам-то я умею говорить?
— Да, — сказал я.
— Что да?
— Я согласен.
— С чем?
— Что-то надо делать! — решительно сказал я, радуясь, что приступ прошел, едва начавшись.
— Что делать? — недоумевала Нина. — Ты понимаешь вообще, о чем я говорю?
— Извини, жара действует. Ты еще раз — и подробней.
Нина подумала, постучала пальцами по столу, глянула на меня недовольно: действительно ли не совсем понимает или валяет дурака? И повторила подробней:
— Емды бы кипаешь, пто дре гуулче порется про прето прокатетовать, жбо гаражно! Брещно! Стороче. Эма оа иклап, эма оа рырырын, ивуй бебе грошу, дафцы?
Я глотал пиво. Я опять выпал. Прокашлявшись, сказал:
— Жамды.
И ждал всплеска недоумения в ее глазах. Но она кивнула.
— Бор а циципи. Рпе сека, зоркотимся!
Черт побери, думал я, надо успокоиться. А то я сейчас остатком разума потеряю остатки памяти. Перестану понимать человеческую речь, понимать сам себя. И из открытого навсегда счастливого рта потечет пенистая слюна. Я же грамотный человек: язык и мышление неразрывны. Если я сейчас мыслю — и довольно связно, следовательно, я могу и говорить. Спокойно, спокойно, спокойно! Погода. Простое слово. Надо попробовать.
— Погода, — сказал я.
— Что погода?
— Отвратительная.
— Да, приятная погода.
— Ты знаешь, а у меня, кажется, опухоль мозга. Представляешь?
— А мы с Джеффом даже кондиционеры не включаем, оба любим жару, оказывается. Как он тебе?
— Мне, может, осталось совсем немного.
— Мне тоже некогда.
— Ты слышишь, о чем я говорю?
— Конечно.
Она слышала, но не понимала. Возможно, мне только казалось, что я говорю нормальными словами. На самом деле выговаривается совсем не то, что посылается из речевого центра мозга к языку. Где-то что-то перемкнуло. Надо теперь разобраться, когда я выпадаю из нормального состояния, а когда опять в нем. Сейчас вот — где? Надо сказать что-то, требующее однозначной реакции, чтобы проверить. (Хотя и так сказал — но, видимо, не получилось.)
— Ты его любишь, этого Джеффа? — спросил я Нину.
— Конечно, — безошибочно ответила она. И встала. — Ты позвони потом, когда к Валере сходишь.
— Ладно.
Она сделала несколько шагов.
Стройная походка совсем еще молодой женщины.
И вдруг остановилась. Повернулась, быстро подошла, села.
И стало что-то горячо и быстро говорить, то глядя мне в глаза, то опуская голову.
Я ничего не понимал. Предполагаю: она, никогда не любившая врать (в отличие от меня), объясняла, что дело не в любви, а в том, что Джеффу она нужна, а нам с Валерой уже нет, а она привыкла быть нужной, она без этого не может жить. Или, возможно, она просто перечисляла накопившиеся обиды. Или доказывала мне и себе, почему мы никогда не сможем жить вместе. А может, наоборот, сделала какие-то предложения, согласившись с которыми, я могу рассчитывать на ее возвращение — если, конечно, сам этого хочу… Закончила она явным вопросом. Смотрела на меня и ждала. А я почему-то не смог признаться, что не понял ни слова.
И, пожав плечами, сказал:
— Не знаю.
Она вдруг улыбнулась, тряхнула головой, быстро пожала мне руку. Поблагодарила. За что, интересно?
И ушла окончательно.
Мне было плохо. То есть физическое состояние после пива даже улучшилось, но в голове был явный сбой. И стало очень страшно. Только что я был на грани: то понимал, то не понимал. А теперь не понимаю ничего. Рядом сидят юноша и девушка. Они говорят друг с другом. Они говорят на русском языке, это я понимаю, но это единственное, что я понимаю, остального я совершенно не понимаю, и вот сижу, слушая, обливаясь потом ужаса, какого у меня в жизни никогда не было.
— ……., - говорит девушка, помешивая соломинкой в стакане, посматривая на юношу примирительно. Посматривая соломинкой в стакане, помешивая на юношу примирительно. Он на что-то сердит. И говорит угрюмо:
— …!
— ……., - говорит девушка, не оправдываясь, но мягко доказывая юноше, что он не прав.
Тот упрям. И приводит свои резоны:
— …….!..….!..……..!
Девушке это начинает не нравиться. По ее глазам я вижу, что он не настолько дорог ей, чтобы терпеть от него такое обращение. Она кидает соломинку в стакан и, усмехнувшись, признает то, в чем он ее обвиняет:
— …..? — то есть, как я догадываюсь: «Ну и что?»
«Это — ну и что? Это для тебя — пустяки?» — поражается юноша, сам большой подлец, если вглядеться в глубину его не по возрасту опытных глаз.
«Важно, как ты ко мне относишься! Если относишься хорошо, то пустяки. Если нет, то нам не о чем говорить!» — примерно так говорит девушка.
«Я хорошо отношусь, — говорит юноша, интонацией намекая, что у него есть основания относиться гораздо хуже, но такой уж он простой и незлопамятный на свою беду. — Я отношусь хорошо, но это не значит, что ты можешь так со мной обращаться».
«Как?»
«Так!»
«Как?»
«Так».
Девушка молчит. Отпивает из стакана. И говорит то, что на этот раз я не могу перевести.
— …….!
Он не может поверить. Просит повторить. Она повторяет. Он делает вид, что хочет уйти. Она не удерживает. Он, разозлившись, уходит.
Появляется официантка. Я догадываюсь, что она спрашивает, не хочу ли я еще чего-нибудь. Я отрицательно мотаю головой. Собираюсь уйти, но вдруг озаряет, я опять усаживаюсь, поворачиваюсь к девушке и спрашиваю ее:
— Ду ю спик инглиш?
— Йес! — отвечает она.
— Толк ми, — говорю я, — вэр ай?
— Стрит? — уточняет она.
— Йес.
— Ой, — улыбается девушка, — а я сама не знаю. Ай донт ноу, эскьюз ми!
Потом она что-то спрашивает, но мои запасы уже исчерпаны, и эксперимент оказывается неудачным. А она что-то говорит и говорит, о чем-то допытывается, современная девушка, бегло говорящая на нескольких языках — с человеком, который теперь не знает ни одного.
Мне захотелось домой, лучше бы поймать машину (вот тоже, кстати, особенность языка, проистекающая из ментально-исторических условий, в которых развивалась наша страна: машину, такси, у нас именно «ловят», а не «берут» или «останавливают»; а еще у нас в таких случаях говорят: «голосовать»), но я боялся, что не сумею сказать водителю, куда ехать. Поэтому побрел к метро. Слава богу, помню, как входить, как покупать карточку и как совать ее. То есть я во всем нормальный человек, кроме очень существенного момента: я словно оказался совершенно неожиданно в стране, языка жителей которой не понимаю.
Но я еще надеялся, что не все так плохо: может, я не понимаю выборочно, имея в виду не слова, а людей, то есть кого-то не понимаю, а кого-то понимаю? И я стоял в толпе вагона, озираясь слухом, но, как известно, из-за шума поезда не разберешь, что говорит даже стоящий рядом. И вдруг стало тихо, и все будто заговорили громче. На самом деле поезд вышел из тоннеля, звук его перестал отражаться от стен, а люди говорили так же, как и раньше, просто голоса их теперь проявились. И я их понимал. И слушал — с наслаждением!
— Я ему говорю: ты соображай, у тебя дети у самого взрослые! рассказывала одна женщина другой (обе были с короткими волосами, крашенными в гнедую масть, с пористыми щеками и носами, похожие, как сестры, при этом ясно, что не сестры). — Он говорит: ты меня не учи! А я не учу, я просто факт говорю! Очень надо мне тебя учить! Нет, правда же? Он говорит: ты меня не учи! Я говорю: родной, но ты же ко мне придешь! Ты же через неделю придешь ко мне! Понимаешь? Он через неделю же ко мне придет! Я ему говорю: родной, ты никуда не денешься, ты придешь через неделю! Прибежишь, как миленький! Вам чего, мужчина? — вдруг обратилась она ко мне, и я понял, что уставился на нее слишком уж пристально.
— Ничего.
— А ничего — так и нечего смотреть!
Я отвернулся. Я понимал и других, но мои восторги довольно быстро прошли. Умиление сменилось мыслью: чего мне теперь еще ждать? И надолго ли передышка? Однако и эта тревога ушла, навалилась усталость. В вагоне стало посвободнее, я сел, прикрыл глаза. Скорее бы домой.
Когда открыл глаза, увидел прямо напротив девушку. Красивую, стройную и т. п. Смотрел на нее и ничего не чувствовал. То есть — с чем бы сравнить? Ну, у человека в квартире, при входе в комнату, был порог. Он привычно его перешагивал. А потом сделали ремонт (у меня так и было), порог исчез, но он по привычке некоторое время перешагивает — без необходимости. Так я и смотрел на девушку: как бы перешагнув, то есть что-то такое как бы почти испытав, что привык испытывать, но тут же понял, что ничего я не испытываю.
Так, подумал я, это, видимо, и есть то, что в энциклопедии названо «эмоциональной тупостью». Вот нищий в инвалидной тележке едет по вагону, раньше хоть мелкие мысли, но возникли бы, а сейчас никаких. Раньше то давал денег, то нет, по настроению, но было же какое-то настроение! — а сейчас абсолютно все равно. Я пошевелился, опытный нищий тут же понял и шустро покатил ко мне, толкая колеса руками. Камуфляж, бритая голова, маленькие темные глаза, лицо длинное, на щеке шрам. Выражение лица, конечно, скорбное, но без нажима. Я решил, коли уж нет у меня эмоций своих, подпитаться чужими. Достал бумажник, залез в него и вынул все, что было. Не так уж много, но, в общем-то, кто-то такие деньги за месяц зарабатывает. Я хотел увидеть чужую радость.
Нищий благодарил, прижимая руки к груди, и что-то бормотал: «…кровь лил… недаром… спасибо… не забуду… есть люди!» — и посматривал на двери, опасаясь, что я передумаю. Поезд дошел до станции, двери открылись, он еще раз наскоро что-то пробормотал и выкатился. Никакой радости, никакой эмоциональной подпитки я не получил. Сожаления об утраченных деньгах тоже не было. Ничего не было.
Красавица смотрела на меня и улыбалась. Мне захотелось, адаптированно выражаясь, заговорить с ней. Потому что, если объяснить полностью, чего мне хотелось, то это будет страницы на две. Со всяческими подробностями. (На самом деле мне этого не хотелось — ни заговорить, ни подробностей. Никогда ни с кем не заговаривал на улице, в метро, в магазине, в общественных, то есть, местах: не хватало здоровой наглости. Но именно поэтому и захотелось потому, что не хотелось, и потому, что раньше этого не делал.)
Пока я собирался, красавица вдруг сама сказала:
— Лучше бы мне дали!
— Да он пьяный! — объяснила ей подруга, которая сидела рядом и на которую я до этого не обращал внимания. Какие-то щеки.
— Ошибаетесь, я трезв. Просто люблю делать добро. Вам нужны деньги?
В вагоне, в нашем конце, совсем уже никого не было, и я говорил без стеснения. Красавица улыбалась. Что-то было в ней провинциальное.
— Всем нужны деньги, — сказала она.
— Позвоните, дам, — спокойно сказал я ей, протягивая визитку.
— Ага, знаем! — сказали щеки.
— Что вы знаете?
— Да всё, за что вы деньги даете!
— Я даю их просто так. Хобби такое. Увлечение.
А красавица, улыбаясь, читала визитку.
— Издательство… Книжки печатаете?
— Да.
— Про любовь или детективы?
— Про все.
— Это хорошо. Спасибо.
— Вот и славно. Там домашний есть, звоните лучше по нему, — сказал я, вставая: была моя станция.
Ну вот, а теперь история. Начало. Нулевая отметка, как говорят строители.
Я пришел к сыну Валере, сын Валера встретил меня приветливо, но не радостно, поглядывал на часы. Я обратил внимание на то, что в квартире необычайно чисто, убрано, все на своих местах. Впрочем, он всегда любил порядок и очень раздражался, если в его комнате случалось что-то переставить, передвинуть, переложить без его ведома. Мы с Ниной нарадоваться не могли на черту, столь необычную для мальчика, да еще современного: большинство наших знакомых сетовали на безалаберность и неопрятность своих детей. И оно понятно: мы-то в советское время росли, когда то малое, что с трудом добывалось, хотелось хранить и содержать в идеальном порядке, а для них все окружающее — данность, среда обитания, не стоящая лишнего внимания и заботы. И одевался Валера с малолетства очень аккуратно. И для учебников покупал специальные обложки, чтобы книги не трепались…
Я сам своей глупой шуткой о том, что Валера, возможно, приводит не девушек, накликал неожиданные мысли. Эта любовь к чистоте и порядку… Довольно мягкие, даже, можно сказать, изящные движения: Валера высокий, большой, красивый, но при этом умеет быть плавным и неспешным… И голос у него высоковат… Правда, этим высоким голосом он не раз покрикивал на нас с Ниной с жестами не плавными и не изящными, что не утешает… И пахнет от него чуть ли не духами — или просто такая пахучая туалетная вода? Мне даже показалось, что у него ресницы темней обычного, будто подведены, и губы ярче, будто подкрашены. Интересно, как Нина отнесется к тому, что мои дурацкие пророчества сбылись? А как я сам отнесусь?
— Что нового? — спросил я.
— Ты по делу? — ответил Валера вопросом на вопрос, не вменяя себе в необходимость быть вежливым.
— По делу.
— По какому? Ты извини, просто ко мне скоро придут.
— Дело важное: пообщаться. Кофе угостишь?
— Запросто. Но у меня десять минут, извини. Ты бы позвонил вообще-то.
— Я хотел с дороги, батарейка в телефоне села. Кого-то ждешь?
— Я только что сказал.
— Да, извини. Старость, память дырявая.
Валера торопливо готовил кофе. Но не растворимый все-таки, он презирает растворимый кофе и тех, кто его пьет. Следовательно, он не хочет презирать своего отца. Уже обнадеживает. А я все оглядывался исподтишка. Подглядывал. Уличал. Одет Валера просто: джинсы и футболка, но футболка очень уж обтягивающая, что пристало скорее девушке, чем юноше. Ногти матово поблескивают: не маникюр ли? На окне занавески появились нежного голубого оттенка. Черт побели, что же делать, если — оно самое? Как отнестись? Что сказать?[5]
Валера поставил передо мной чашку кофе, сахарницу, молоко — в молочнике, между прочим, а не просто в пакете, блюдце с нарезанным лимоном. Все, что могло понадобиться, чтобы не тратить время, если я чего-то захочу. Дескать, пей кофе, папа, быстро и проваливай.
Мой сын явно не хотел, чтобы я с кем-то встретился. И я понимал, что самое лучшее — сейчас же уйти. Но вечное родительское стремление знать тайны детей, знать о них как можно больше, ревнивое отношение к их отдельной, отделившейся жизни… То самое, из-за чего дети родителей часто и недолюбливают.
— Работы много? — спросил я, отпивая маленький глоток кофе и видя, как Валера внимательно наблюдает за этим процессом — оценивая, насколько затяну я кофепитие такими крошечными глотками.
— Хватает, — ответил он.
— А я тут приболел немного.
— Бывает, — сказал Валера. И не спросил, чем. Надеюсь, не потому, что совсем не беспокоился. Просто боялся: я начну подробно отвечать. — Слушай! сказал он, в очередной раз посмотрев на часы и просветлев от придумки. Слушай, а давай я к тебе завтра заеду! Поговорим нормально. Просто сейчас придут, я обещал, что буду свободен.
— И занимайся с гостями, — кивнул я покладисто. — А я тут посижу. Меня не затруднит.
— Меня затруднит, ё! — воскликнул Валера, тут же переходя на повышенный тон и фамильярность. Ему не привыкать. — Я тебя рад видеть, пап, но бывают же обстоятельства! Чего ты смотришь? Ты кофе хотел? Пей, пожалуйста!
— И уматывай?
— Не уматывай, но… Ты можешь в другой раз прийти? Или я заеду… Ты не обижайся, но…
В это время прозвенел звонок.
— С ним, как с человеком! — воскликнул раздосадованный Валера и пошел открывать.
Вот так, думал я. За человека меня уже не считают.
А сердце стучало быстро и нервно. Я ожидал услышать в прихожей мужской голос. Или юношеский. Или мальчишеский. Надо определиться, как себя вести.
Голос, кажется, мальчишеский. И, похоже, сердитый. А Валера шепотом оправдывается. Надо вытерпеть, остаться здесь.
Я не вытерпел и вышел в прихожую.
Я вышел в прихожую и увидел девушку, одетую, как в фильмах шестидесятых годов («Мужчина и женщина»): строгий костюм, туфли на каблуке не высоком и не низком — приличном и черные очки, глаз абсолютно не видно.
Мне сразу стало легче.
— Здравствуйте, — сказал я. — Что ж вы тут? Проходите, познакомимся. Я все-таки отец как никак.
— Слушай, отец как никак! — заорал на меня Валера с высоты своего роста (и я мимолетно подумал, насколько он еще не вырос: типичная подростковая раздражительность). — Ты кофе хотел, иди пей!
— Хамите, юноша, — спокойно ответил я ему.
— Да ладно тебе, — сказала девушка, которой стало неловко за Валеру. И протянула мне руку, улыбнувшись: — Ирина.
— Очень приятно. Александр. Александр Николаевич.
А теперь стилем какой-нибудь Вероники Темновой, потому что обычными словами это описывать труднее:
«Улыбка показалась ему знакомой, он вглядывался в ее лицо, пытаясь вспомнить, где он видел эту юную женщину. И ей это не понравилось, судя по тому, как недовольно сдвинулись ее брови, наморщился лоб и покривился уголок губ, улыбка с которых моментально улетучилась. Но тут же она вернулась опять, вероятно, женщина подумала о том, что ее тайна здесь будет сохранена и нечего опасаться».
Я опознал ее сразу. Бывают у некоторых людей особые приметы, у нее такой приметой как раз и является улыбка. Не формальная, не заученная раз и навсегда улыбка телеведущей, а — от природы. Темнова написала бы: улыбка радости, улыбка обвораживающая, улыбка здоровья, молодости, душевной ясности, улыбка, преображающая лицо и освещающая все вокруг, как неожиданно включенная в серых сумерках вечера настольная лампа!
Но не улыбка, конечно, даже такая замечательная, причина того, что ее наверняка все узнают на улицах: прежде чем стать ведущей, она снялась в рекламе, ролик крутили очень часто, он, наверное, полюбился публике сам по себе, независимо от рекламируемого товара. (Потом она сказала мне, что ее показывали за год, если суммировать, около 300 часов, и в это легко поверить: шесть раз по минутке на десяти каналах, вот и час получается, то есть каждый день, в сущности, фильм с ее участием, как тут не запомнить!)
— Ирина? — переспросил я, словно уточняя. Не называя еще фамилии.
— Да. Только я хотела бы…
— Все понимаю! — галантно перебил я ее. — Храните тайну личного существования? Могу заверить, для меня неприкосновенность души — превыше всего!
Валера, только что готовый убить меня, тут же сменил гнев на милость, даже не усмехнувшись над моей цветистой фразой. На Ирину же он смотрел с щенячьей радостью.
— Что ж, — сказала она. — Тогда я тоже кофе хочу.
Мы сидели на кухне, Валера суетился, подавал кофе, был смущенным и довольным, убедившись, что Ирина на него не сердится. Обычно равнодушный к моим оценкам и моему мнению относительно чего бы то ни было, он, кажется, был рад возможности погордиться передо мной этим знакомством. Впервые я видел его таким и подумал: чтобы знать своих детей, нужно как можно чаще встречаться с ними в кругу их знакомых и друзей: там они настоящие, а не в поверхностном, бытовом контакте с родителями.
Но вот загадка: где он умудрился с нею познакомиться? И кто она ему? То есть, кажется, понятно, кто. Надо же, как повезло моему мальчику…
— Извините за любопытство, — спросил я Ирину, — Виленская — это псевдоним?
— Многие так думают! — рассмеялась Ирина неподражаемым смехом. — Нет, это настоящая фамилия. А прадед мой вообще крестьянином был.
— Виленской губернии? — блеснул я познаниями в истории и топонимике.
— Нет. Но вы правы, их оттуда откуда-то в Подмосковье привезли, их семью. А дед уже городским человеком был, москвичом. Так что я москвичка потомственная.
Она принялась пить кофе, а я развлекал ее и Валеру разговором, довольно удачно. Рассказал о работе в издательстве и о наших проектах. С юмором. Валера был счастлив, наблюдая за воркованием своей любимой женщины и своего уважаемого с этой минуты папы. Но начал поерзывать и вскоре, выйдя в комнату, позвал меня:
— Пап, можно на минутку?
И позвал не так, как кричал раньше «закрой дверь, блин», позвал мягко, по-доброму, по-сыновнему! Дождался от него наконец…
Я вышел.
— Пап, ты извини, — сказал он, — но у Ирины мало времени.
— Ах ты подлец! — сказал я, гордясь им. — Где ты с ней умудрился познакомиться?
— Потом расскажу.
— Ну-ну. Успеха.
Мы впервые говорили с ним на равных. Как мужчина с мужчиной, понимающие друг друга. Многое было впервые в тот день.
Я вышел и сел на лавке у подъезда. Мне опять ни с того, ни с сего стало худо: покрылся потом, мурашки какие-то пошли по левой половине тела, начиная с головы.
Я сидел и думал: а если свалюсь прямо вот здесь? Народ ведь по обыкновению подумает: напился человек. Смешная мысль пришла: заранее написать плакатик: «Я не пьяный, я больной!». И, падая, успеть положить его себе на грудь. А если без шуток, надо бы на бумажке записать номера телефонов Валеры и Нины и вложить бумажку в паспорт.
А если дома свалишься? Нельзя жить одному…
Когда вышла Ирина, мне показалось, что до этого я спал сидя, причем довольно долго. Стало неловко: подумает еще, что ее жду.
— Вот, — встал я ей навстречу, — подумаете, что сижу и жду вас. А я так… Небольшой приступ.
— Сердце?
— Да нет. Бурная юность, травма головы. Теперь иногда сказывается.
И так легко, так по-мальчишески совралось про бурную юность и травму головы, что даже совестно не было: естественных порывов не надо стесняться.
— Вас подвезти?
— Разве что до метро. Я без машины сегодня, — опять соврал я. Но тут же подумал, что Валера мог сказать ей об отсутствии у меня машины. И уточнил: С шофером езжу обычно. (Это почти правда: раза три в месяц я езжу на издательской машине. С шофером.)
Ирина невнимательно кивнула, и я понял, что мои старания пропали даром: в ее мире с личным шофером ездит каждый второй, ее этим не удивишь. Мы ехали молча. Хотелось завязать легкий разговор, как недавно на кухне, но что-то не клеилось. Кураж пропал.
Она посматривала на меня с улыбкой и сказала:
— Наверно, вам интересно, как я с вашим сыном познакомилась?
— Конечно.
— Очень просто: я в его машину врезалась.
— Он не рассказывал.
— Умеет молчать, за это и ценю. Ну, не только за это. Славный он у вас вообще. Спасибо вам.
— Вам спасибо.
— За что?
— За отзыв. А вам трудно жить, наверно.
— Почему это?
— Известная женщина, все знают в лицо, приходится соблюдать конспирацию.
— Это да. Тем более, у меня жених.
— Я читал в газетах. Беклеяев, — назвал я фамилию известного бизнесмена.
Она кивнула. Наличие одновременно жениха и юного любовника ее ничуть не смущало. А о своем уважении к тайнам и умении их хранить я ее уже уведомил, и, кажется, она поверила.
— Я давно слежу за вами, — решился я на открытый комплимент, употребив обычную для моего поколения формулировку, в которой нам почему-то не виделось гэбистского оттенка (типичные фразы: «слежу за вашими творческими успехами»… «весь советский народ следит за полетом в космос отважных космонавтов…», — негатива в этом слове не ощущалось).
— Спасибо, — сказала Ирина. — Дециметровые каналы мало кто смотрит. И я всего лишь диктор фактически, хоть и считается, что ведущая. Своей передачи нет. Пока.
— Будет?
— Надеюсь. Я тут сейчас сворачиваю.
— А я выйду. Вон метро. Спасибо.
Где-то я читал о чем-то очень похожем. Или сам писал. В это, быть может, трудно поверить, но я очень плохо помню свои любовно-детективные романы. Я забывал, о чем там речь, сразу же после написания. Поэтому Нина, всегдашняя первая моя читательница, очень меня выручала. Не раз она говорила, когда я давал ей посмотреть начальные страницы нового опуса, что у меня уже был такой же сюжет — или такие же герой, героиня, место действия и т. п.
Дома я взялся пролистывать романы Шебуева-Панаевского-Ликиной-Темновой, занимающие две полки (некоторые переизданы), и наткнулся на то, что искал. Роман Темновой «Звезда эфира». Ситуация такова: он художник, уже в возрасте, непризнанный гений, и вот ему благотворительно устраивают экспозицию, его сын Максим, юный успешный коммерсант, желая хоть как-то поддержать отца, упрашивает свою подружку Арину, корреспондентку одной телекомпании (красотку, естественно), сделать репортаж. Художник Переверчев в камеру грубит, хамит и чуть ли не ругается матом. Арина его брутальностью очарована, его картинами покорена. Она начинает любить его. Сын, напившись, приходит к отцу выяснять отношения. Отец говорит, что он тут ни при чем: это она влюбилась, дура, он-то не виноват. Сын оказывается умным, понимает, что сердцу не прикажешь, особенно чужому. Устраняется. Драматические эпизоды: сын пьет, нюхает кокаин, шляется по казино, ездит по ночному городу. Кидает монетку. Орел — застрелиться. Решка — за границу уехать. Выпадает орел. Он уезжает за границу.
Арина постоянно навещает художника, приносит ему продукты и вино. Переверчев снисходительно ее ласкает. Чем небрежней он с ней обращается, тем больше она его любит. Тут возникает ее друг и спонсор Дьяканин, старше Максима, но моложе Переверчева. Узнает о любви Арины и намеревается погубить ее — или его. Или обоих разом.
«Дьяканин жил по волчьим законам. Если бы его подругу-самку отбил волк более сильный и молодой, он, возможно, смирился бы. То есть, конечно же, бился бы за нее всеми зубами, до крови, но — смирился бы, уступая единственному, что он уважал — Силе. Его возмущало именно то, что его красавица-самка отдалась волку старому (на его взгляд), полудохлому, который живет одиноко в своей берлоге, питаясь падалью. Дьяканин просто не подозревал, что остался еще мир, в котором люди — не волки, и законы у них другие. Человеческие!»
Так писала об этом Вероника Темнова.
Я взял книгу, взял листок бумаги и начал искать совпадения. Реестр составился такой:
1. Арина — Ирина.
2. Та с телевидения — и эта с телевидения.
3. Сын Максим, любовник Арины — сын Валера, любовник Ирины.
4. Переверчев одинок и независим — я одинок и независим.
5. Переверчев художник, творческий человек — я в некотором смысле тоже.
6. У Арины спонсор, которого она называет женихом, — и у Ирины спонсор, которого она называет женихом. (Поворошив газеты и найдя множество материалов в Интернете, я понял, что отношения Беклеяева и Ирины именно, будем прямо говорить, товарно-денежные.)
Да еще у Арины и фамилия довольно искусственная, вполне в духе любовно-детективного романчика: Левицкая (в самой фамилии ничего искусственного нет, но я контекст имею в виду, контекст, понимаете?). У реальной же Ирины фамилия, пожалуй, еще искусственнее, Виленская, не фамилия, а романс! Хотя и подлинная.
И т. д.
Я некоторое время изучал этот листок, а потом подумал: что это я делаю? Неужели я верю в возможность того, что и остальное повторится? Чем таким я могу заинтересовать эту блестящую особу? Да и хочу ли заинтересовать? Мне ничего не надо нового вообще, мне плохо, я заболел, я, как Иов, прошу вернуть что было.
Мне было плохо, но я терпел. Я отлеживался, как больной или раненый зверь, и говорил себе, что все пройдет. Никаких диагностических центров, никаких больниц: это означает сдаться. Я должен сам. И, как только стало чуть лучше, взялся: сделал зарядку, походил спортивным шагом по комнате (прав Мокшин, это действительно благотворное занятие), потом полез под контрастный душ, чтобы восстановить иммунную систему, приготовил на завтрак полезную овсяную кашу, выпил кофе без сахара. Оделся и хотел позвонить Костику с тем, чтобы осчастливить его сообщением о своем выходе на работу. Чувствовал себя прекрасно, что-то даже напевал фальшивым голосом, что-то выкрикивал. Примерно так: «Нет! Я вас всех сделаю! Я всех переживу! И пере… всех красивых женщин! Ирину в первую очередь! Ты слышишь, Ирина? Папочка идет к тебе! Берегись! Бойся! Ага-га! Ого-го!».
Тут меня ударило в левый висок. Что-то в голове сжалось и разжалось со странным звуком, похожим на засасывающий всхлип уходящей из ванны последней воды. Я пошатнулся, добрел до дивана, упал. Смотрел на трубку телефона. Добраться до нее, позвонить, вызвать «скорую». Нельзя быть одному…
И — заснул, вернее, впал в забытье.
Я проснулся в поту, с раскалывающейся от боли головой. В ней что-то стучало и звенело.
На самом деле стучали и звонили в дверь. А потом стали ковыряться в замке. Дверь я в ходе ремонта поставил новую, собирался на всякий случай дать дубликат ключей сыну, но как-то все забывал. Кто же там так старается?
Воры? Почему бы и нет: в соседних домах обокрали за полгода три квартиры. Сейчас день, многие на работе. Воры позвонили и постучали, чтобы убедиться, что никого нет, и вот взялись за дело. Я читал в какой-то газете: на взлом замков любой сложности они тратят не более десяти минут.
А вставать не хотелось. И, самое интересное, я не испугался. Я беспокоился: лишь бы они сами не испугались, когда увидят, что хозяин дома. Надо, как только войдут, весело сказать им: «Привет, ребята! Только без паники, я вам ничего не сделаю, я болен. Деньги будете искать? Не трудитесь, вон там, на второй полке сверху, выньте двухтомник Лермонтова, за ним старая книга безымянного автора Ашура Калымбекова „Цветы на барханах“, УзРесИз, 1957 г., 866 страниц, в середке вырез, деньги там, а больше ничего ценного у меня нет. Будете уходить, дверь закройте, я сквозняков боюсь!».
Следовательно, сделал я попутный вывод, старость еще и бесстрашна. Старый человек боится не того, что извне грозит, а того, что грозит из него самого.
Воры возились слишком долго. Я встал и медленно, сберегая силы, подошел к двери, посмотрел в глазок. Увидел голову в матерчатой грязной кепке детского бирюзового цвета. Человек трудился над замком, потом что-то сказал кому-то сбоку. Чуть отошел, осмотрел дверь. В его руках появился лом. Он, почему-то не боясь шума и грохота, начал орудовать ломом, собираясь, как я понял, вынуть дверь целиком из косяка.
И я решил сам открыть ее.
— Надо же! — удивленно сказал взломщик.
Как выяснилось, это был обыкновенный слесарь из нашего ДЭЗа, которого уговорила и подкупила на это деяние Ирина. Как всегда, она была в темных очках. За нею стоял Валера.
— Привет, — сказал он. — С тобой все нормально?
— Спасибо, — сказала Ирина слесарю, давая ему деньги. Он взял их, но не уходил, а смотрел на Ирину.
— Мало? — спросила Ирина, улыбнувшись. (Зачем улыбается, если не хочет, чтобы узнавали?)
— Порядок, — сказал он и кашлянул. И ушел.
— Чего это вы переполошились? — спросил я.
— Ну, как же! — весело ответила Ирина. — Телефоны у вас отключены, на работе никто не знает, что с вами. Кстати, начальник ваш, мне кажется, хам и равнодушный человек. Мы ему говорим, что с вами что-то произошло, а он нам про какой-то сахар.
— Не про какой-то, а в крови. Это для него гораздо важнее, чем я. Таких, как я, у него много, а он сам у себя один.
— Нет, правда, все нормально? — спросил Валера без тревоги.
Видя отца стоящим на ногах, он тут же успокоился. Он, как все молодые люди, считает, что между жизнью и смертью ничего нет. Или жив человек — и все в порядке, или мертв — и тоже все в порядке, но обратном. Папаша жив, следовательно, все в порядке.
Интересно, а когда же я отключил телефоны? Я посмотрел: в мобильном просто села батарейка, но домашний выдернут из розетки. Не помню, когда и зачем я это сделал.
Мимоходом заглянул в ванную: лицо, хоть и после сна, не помято, выгляжу сносно. Костюм выручает, конечно, в котором я так и лег, легкий летний светлый костюм, с недавних пор я разлюбил эти вечные джинсы и футболки, мне понравилось быть всегда элегантным, тем более — фигура позволяет. Сейчас это очень кстати, очень.
Я угостил молодежь кофе, посмеивался над их переполохом, над собой. Но Валера явно скучал, да и жаль ему было тратить на меня время, когда рядом Ирина.
— Заедем ко мне? — спросил он ее негромко, но и не очень скрываясь.
Я ведь в курсе событий. Свой человек. Ему отец, а ей почти родственник. Так можно было расценить его открытый вопрос. Ирина так и расценила, и ей это не понравилось, хотя она продолжала улыбаться.
— Нет, — сказала она.
— Работа? — спросил Валера.
— Нет.
— А что?
— Ничего. Просто не хочу.
— Как это? — не поверил Валера.
А я подумал, что завидую прямоте этого поколения. Она не хочет — и все тут. И не собирается ничего придумывать, оправдываться. Наверняка она и с Беклеяевым ведет себя так же. И если изменяет ему, то не обманывает, а просто ничего не говорит. Спросит — скажет, не называя имен. Только он, скорее всего, человек умный и лишних вопросов на всякий случай не задает.
Так я фантазировал, а Валера смотрел в стол и рассеянно щелкал пальцами.
— У тебя времени нет? — уточнил с надеждой.
— Есть, как ни странно. Немного, но есть.
— А чего ты хочешь тогда?
— Кофе пить. С Александром Николаевичем разговаривать. Что и делаю.
Мне надо бы выйти. Но я остался.
— Так, значит? — растерялся Валера.
— Ага, — кивнула Ирина.
— Тогда я поехал?
— Ладно. Увидимся.
— Не уверен! — резко сказал вдруг Валера.
— Ну, значит, не увидимся. Хозяин — барин.
— Не понял! — сказал Валера и посмотрел на меня. Я слегка расширил глаза, обозначая: ничего не понимаю, ничего не знаю и вообще тут совершенно ни при чем.
— Хорошо! — сказал Валера.
И вышел.
— Что это вы с ним так? — спросил я.
— Это он со мной так, — ответила Ирина. — Видите ли, по первому его требованию должна с ним ехать… Очень быстро освоился. Замуж зовет даже.
— А вы не хотите?
— Нет.
— За него или вообще?
— И за него, и вообще.
— А Беклеяев?
— Это совсем другая история.
— Какая, если не секрет?
— Секрет.
Я помолчал и сказал, подпустив в голос темного и томного бархата:
— А я-то надеялся, вы из-за меня остались.
— Все сегодня шутят, я смотрю…
— Какие шутки! Знаете, какой мне диагноз поставили? Дисциркуляторная энцефалопатия! — похвастался я. — Стою в могиле одной ногой, мне не до шуток! Полюбите меня перед смертью, а? Хотя бы в благотворительных целях! А уж как приговоренные любить умеют! Ведь в последний раз!
— Я подумаю, — улыбнулась Ирина.
Улыбнулась неохотно. Ей просто не хотелось обидеть человека, который, шут его знает, может, и впрямь смертельно болен.
А.Н. Анисимов, оставшись один, размышляет на тему, что нельзя быть одному, и перебирает кандидатуры, с кем можно жить. Около десяти страниц с описаниями различных женщин, с которыми были или возможны какие-то отношения. Все кандидатуры последовательно отпадают. Остается бывшая сокурсница Дина Кучеренко, пожизненно влюбленная в него.
Дина была замужем, прожила в браке лет пять, без детей, и вот много уже лет одна: пожилые родители давно умерли. Я захожу к ней с интервалами в два-три года, как правило, выпивший. Когда остаюсь на ночь, когда нет. Был эпизод: три дня жил.
Обязательно говорил при этом: Дина, не строй планов, ты замечательная, но что-то не сошлось, я тебя не люблю и не полюблю. Не могу также сказать, что меня к тебе тянет. Все есть так, как есть: раз в три года я вдруг вспоминаю о тебе и хочу увидеть. Просто хочу увидеть и пообщаться. Все. И мне хватает опять на три года. Понятно?
Она отвечала:
— Мог бы и помолчать.
И вот я пришел.
Я пришел и сказал:
— Дина, давай жить вместе.
А она сказала:
— С чего это ты?
А я сказал:
— Я понял, ты мне нужна. Очень.
Она сказала:
— То есть мы прямо поженимся, что ли?
— Прямо поженимся.
— Надо же.
— Мечтать, конечно, интересней, — начал я уличать ее, — чем воплотить в реальность то, что…
— Да иди ты, — дружески сказала Дина. — Я просто хочу понять, серьезно ты или нет.
— Абсолютно серьезно, — сказал я.
— Тогда я подумаю, — сказала Дина.
И я ушел.
Через два дня она позвонила.
— Знаешь, я подумала. Ты меня, конечно, не любишь. И, скорее всего, через месяц или через три, ну, или через полгода уйдешь. То есть с моей стороны, Саша, довольно подло соглашаться: не по отношению к тебе подло, а по отношению к себе. Поэтому я соглашаюсь, себе ведь навредить не так страшно. С другой стороны, ты ведь со мной никогда не жил. Мало ли. Вдруг привыкнешь.
Я даже не сразу понял, о чем она говорит, потому что забыл о том, что ездил к ней и делал предложение, честное слово, забыл! Только в момент ее звонка и вспомнил. И сказал:
— Диночка… Радость ты моя… Ты очень правильно говоришь: можно быть подлым по отношению к себе. Но к другому — нельзя. Я тебе не все сказал. У меня сейчас со здоровьем нехорошо. Даже очень плохо. То есть совсем.
Дина помолчала. И вдруг спросила:
— Это то, о чем я думаю?
— А о чем ты думаешь?
— Значит, не то.
— Нет, а о чем?
— Неважно.
(Тут я начал усиленно вспоминать, отчего умерли ее папа и мама. Наверно, там разгадка. Не вспомнил.)
— В общем, я не имею права взваливать на тебя все это, — сказал я ответственным голосом.
— Ты приходил ко мне на своих ногах. Значит, пока еще все нормально. А там — как будет, так и будет.
— Нет. Не сердись, но просто у меня была такая минута. Я не имею права.
Дина помолчала. И сказала:
— Хорошо. Но ты некоторое время ко мне не приходи. И не звони. Ладно?
— Ладно, Диночка, — сказал я так, будто для меня это большая потеря.
АДАПТАЦИЯ ГЛАВЫ. Анисимов делает предложение женщине, которая его любит, она соглашается, он пугается.
Позвонила Ирина и сказала с досадой:
— Здравствуйте! Опять, кажется, надо дверь ломать!
— Какую дверь?
— Валера ваш заперся и не отвечает. К телефону не подходит. Совсем как вы. Думаю, что тоже окажется все в порядке. Но неприятно. Вы сумеете приехать?
— Конечно.
У двери Валериной квартиры стояли Ирина и слесарь. Этот слесарь был несговорчивей того, который ломал мою дверь. На Ирину не засматривался, деньгами не соблазнялся. Было видно, что человек твердых принципов, ответственный отец семейства и разумный гражданин. И ничем преходящим, в том числе и женским обаянием, его не проймешь. Я появился в разгар процесса обольщения: Ирина улыбалась и говорила:
— Слушайте, мы ведь на себя ответственность берем!
— А я знаю, кто вы?
Ирина сняла очки.
Слесарь узнал ее и кивнул, сказав с замечательной иронией:
— Здрасьте!
Вот что значит свободный человек!
— А это его отец! — обратила Ирина внимание слесаря на мое появление.
— Да, — подтвердил я. — Можно проверить. Вот паспорт.
— Пусть милиция проверяет. Я сказал, без милиции ничего делать не буду!
— Где мы вам возьмем милицию?
— В отделении, оно рядом тут.
Что ж, пришлось мне выспросить, где находится отделение, идти туда, объяснять дежурному ситуацию. Нам выделили сержанта, совсем мальчика, который, как и слесарь, оказался большой законник. Ирину он узнал сразу, вежливо поздоровался. Но, тем не менее, потребовал присутствия двух понятых. На кандидатуру Ирины согласился, мою отклонил, говоря, что родственник понятым быть не может. Слесарь слушал сержанта одобрительно: не он один, значит, в мире такой правильный человек.
Позвали соседку-пенсионерку. Соседка, женщина пожилая, но бодрая, попросила секундочку подождать, скрылась и появилась минут через десять, сменив домашний халат на платье и даже подведя немного глаза и слегка подмазав губы бледно-розовой, приличествующей случаю помадой.
Слесарь приступил к делу, а мы с Ириной разговаривали в сторонке.
— С чего вы решили, — спросил я, — будто что-то случилось?
— Он вчера вечером позвонил, кричал всякие глупости. Требовал, чтобы я немедленно приехала. А я не могла, я была в студии перед записью. Он стал грозить, что тогда всё.
— Что всё?
— Не уточнил.
— А после записи вы могли приехать?
— Могла.
— Почему же не приехали?
— Не захотела. Не люблю шантажа.
— А если он в самом деле…
— Что?
— Мало ли. Я смотрю, вы ничуть не тревожитесь.
— Почему, тревожусь. То есть неприятно.
— Были столько с ним — и неприятно? И больше ничего?
— Ну, была полтора месяца. Вы чего хотите, не понимаю, рыданий, что ли? Если он там что-нибудь, то… Сам дурак, в общем.
Я коротко ударил ее по щеке.
Тут надо объяснить.
Женщин я никогда до этого не бил. Да и мужчин только три раза, тут можно бы рассказать, но адаптируем: 1. спьяну, 2. в глупой драке, 3. бил гада за дело, горжусь, с трудом удерживаюсь от рассказа.
Конечно, я с ума сходил из-за Валеры, этим можно объяснить.
Был, к тому же, болен, аффективен, раздражен, не полностью контролировал эмоции, и этим можно объяснить.
Показалось отвратительным, омерзительным и достойным самого грубого наказания свинское равнодушие этой красотки к чужой жизни, этим вполне можно объяснить.
Но я четко помню, как думал (думал очень ясно, подробно, ярко, тоже болезненно, в общем-то): вот чудесная возможность ударить эту чудесную женщину, и повод хороший, и момент подходящий, и очень хочется увидеть, что произойдет с ее лицом, и она, наконец-то, обратит на меня внимание, а то смотрит, как на… Никак не смотрит. И пусть перестанет наконец улыбаться!
Самое интересное или самое смешное (впрочем, и неинтересное, и несмешное) то, что эпизод этот уже существовал. Я потом проверил, я порылся в своих авторах и у Панаевского в детективно-любовном (с примесью извращенной психологии) романе «Крик крови» нашел следующие строки:
«Она отчитывала его, словно строгая учительница провинившегося школьника, и Ручьев, возвышаясь над нею, все больше склонял голову и сутулил плечи, чтобы стать ниже, меньше, но становился от этого еще более громоздким, нелепым, со стороны он действительно походил на школьника, мальчика, но огромного, как собственная тень в предвечерний час. Она распалялась, ее красивые губы изрыгали проклятия, и видно было, что она наслаждается своей властью над этим большим, сильным и гордым мужчиной. Но тут она неосторожно выкрикнула: „Ботаник!“ (прозвище персонажа, на лицо ужасного, доброго внутри), и он распрямил плечи, взглянул на нее со странной усмешкой, поднял руку и ударил ее по щеке. Конечно, в полсилы, даже в четверть силы, но голова ее резко мотнулась в сторону, глаза стали удивленными и испуганными. И она вдруг поняла, что любит этого нелепого человека, любит против своей воли, она поняла, что, быть может, только и ждала от него чего-то в этом роде. Поэтому она сразу же замолчала, взяла его большую руку, поцеловала и сказала: „Прости“».
Ужасный текст, конечно.
А уж какие тут параллели с происшедшим, не мне решать. Я забыл этот текст изысканного психоложца Панаевского, но вот выплыл же, воплотился в жизнь, хоть и в другой форме. Довольно паскудное ощущение: чувствовать себя пародией на пародию (ибо именно пародиями, для собственного утешения, я считал романы четверки своих лихих авторов).
Я ударил Ирину. И что-то при этом сказал, не помню. Возможно, матерное слово. Понятно, какое.
Слесарь и соседка были заняты и не заметили, а милиционер, посматривавший на Ирину, увидел. Страшно удивился. То, что женщин вообще-то бьют, он, конечно, знал и даже не раз наблюдал в силу своей профессии (возможно, к некоторым и сам ударом прикасался по ходу опасной и трудной службы). Но что такую женщину, как Ирина, тоже можно ударить, как любую другую, его изумило.
Ирина улыбнулась ему и подняла руку: не волнуйтесь, у нас свои дела!
Он понял и отвернулся.
— Вы что, с ума сошли? — тихо сказала Ирина. — Если я вам не отвечаю, то потому, что понимаю — вы не в себе.
— Неужели могла бы ответить?
— Вполне! И тем же самым!
Слесарь взломал дверь, мы вошли в квартиру.
Валера спал.
Это мне знакомо: если уж он разоспится, ничем не разбудишь. К тому же на журнальном столике стояла пустая бутылка из-под коньяка. Ирина присела к Валере, пощупала пульс. Он открыл глаза, блаженно улыбнулся:
— Ириша… Приехала?
И опять заснул. Похоже, он пил коньяк всю ночь и еще не протрезвел. Да и много ли ему надо, он ведь практически не пьет.
— Протокол будем составлять или как? — спросил милиционер.
— Или как, — сказала Ирина, вышла с ним в прихожую и вскоре вернулась. Приверженность сержанта правилам оказалась не безграничной.
— Я дверь, между прочим, аккуратно вынул, — обратил наше внимание слесарь, вспомнивший, что и он человек и что ему детей кормить надо. Можете, конечно, мастеров вызывать. Но могу и сам обратно вставить. Дешевле будет.
— Вы уж вставьте, — сказала Ирина. — Не обидим.
— Это естественно! — согласился слесарь. И опять начал громыхать.
Ирина собралась уходить. Я сказал ей:
— Вы уж простите… Сам не знаю, как… Я никогда…
— Ладно, ладно, — она вдруг усмехнулась. — Даже не ожидала.
Я эту усмешку запомнил. Я придал ей особое значение. Я истолковал ее по-своему. Верней, по-чужому: так, как истолковал бы деревянный персонаж деревянно-психического Панаевского. Наши тексты нас делают, история известная. Мораль тоже известна: не пиши похабных текстов, если не хочешь сам испохабиться. Ибо это, брат, порча на самого себя, или, если сказать современно и продвинуто: нейролингвистическое программирование.
— Поймите… — начал я, но Ирина пресекла.
— Не пойму. Знаю, про что будете говорить: мы ответственны за тех, кого приручаем, и так далее! А кто его просил приручаться? Он щенок? Или ребенок? Бессовестность прирученных, между прочим, не знает предела! Спекулируют на своей зависимости почем зря! Я бы, знаете, как сказала? Мы ответственны за тех, кто нас приручает! Все, мне некогда! А сыну передайте, что мы больше не увидимся!
И опять мне худо. Я лежу и перебираю мысленно тех, кого хотел бы сейчас видеть. И вдруг понимаю, что — никого. Кроме Дины Кучеренко. Она одна поймет, выслушает и пожалеет.
Звоню ей.
— Я же просила! — говорит Дина.
— Что просила?
— Не звонить. Ты нарочно?
— Не помню. Я об этом и хотел тебе сказать. У меня что-то с головой. Я помню, мы о чем-то говорили, но помню не все. Я каких-то глупостей наговорил?
Она молчит. Дышит очень тяжело. Мне приходит в голову: а ведь я состоянием здоровья Дины не поинтересовался даже. Может, у нее астма? Хороши же мы будем, два инвалида, шаркающие под ручку по листьям осеннего парка (именно такая картинка вдруг представилась).
— Не веришь? — спрашиваю я. — Ей-богу, очень странные провалы бывают.
— Мне верить легко. Забыл, из-за чего я развелась?
Действительно, развелась из-за этого: муж оказался сильно пьющим, куролесящим и, главное, регулярно забывающим, что он делал накануне, Дину это возмущало больше всего: слишком простой способ уйти от ответственности!
— Ты помнишь, надеюсь, — говорит Дина, — что ты замуж меня звал?
— Помню. А ты?
— А я отказалась.
— Почему?
Дина молчит. Чувствую: не верит. Потом нервный смешок:
— Нет, но как… Сейчас опять начнем разговор, а потом ты скажешь, что опять ничего не помнишь?
— На этот раз запомню. Правда, давай жить вместе, а?
Она снова молчит.
— Алло, ты где?
— Тут. А вдруг ты проснешься в одно прекрасное утро и спросишь меня: кто ты? Разберись сначала со своей головой, хорошо?
— Ладно. Извини.
Я кладу трубку.
Рядом с телефоном лежит направление врача Мамеева. «Дисциркуляторная…» — далее по тексту.
И я начинаю одеваться.
Сижу в коридоре диагностического центра. На столике уйма листков с рекламами лекарств. Беру наугад.
«…..» — самый доступный альфа-блокатор для лечения ДГЖП!
Быстрый клинический эффект!
Удобный режим дозирования!
Повышает качество жизни!
Качество жизни, надо же придумать. Заметим, стоит на третьем месте, как вещь важная, но не самая главная.
В кабинете врача. Волновались? Перетрудились? Как спите? Курите? Если мужчина после сорока… А на что жалуетесь, собственно?
— На себя.
— А точнее?
— На голову.
— Надо сделать томографию.
— Это что?
— Магнитно-резонансная томография. Причем желательно в два приема, если вам по средствам: отдельно на сосуды провериться, отдельно на образования всякие.
— То есть на опухоль?
— Что вы так сразу? Надо же что-то исключить!
— Только время тратить. Я уверен, у меня этого нет.
— Хорошо, давайте по симптомам. Что у вас? Шум в ушах есть?
Я почему-то вру, что нет. То есть возник шум на прошлой неделе, но тут же прошел.
— Онемения бывают?
Я вру, что нет. Так, пустяковые. Это у меня с детства.
— Чувство сонливости, усталость, депрессивные состояния?
— Да нет, все в норме в принципе.
— Извините, а что же вы пришли? И в направлении у вас написано…
— Да он не глядя написал! Я просто: иногда бывает что-то такое. Очень редко. Вы пропишите что-нибудь.
— Прописать-то я могу…
Врач прописывает.
Он равнодушен, и это меня успокаивает. Равнодушие, я понял, иногда очень живительная вещь. И я даже начинаю чувствовать себя лучше.
Состоялась встреча с Петром Семеновичем Щирым.
Щирый соответствует своей фамилии: большой, широкий, громкий. Ему бы в полотняных штанах и соломенной шляпе стоять на бахче и потчевать гостей огромными кавунами, но он — в костюме, представителен и хоть громок, а глаза тихие, внимательные, привычно настороженные.
Костик представил меня, как всегда: «Это Александр Николаевич, он в курсе».
— В курсе чего? — спросил Щирый, умещаясь в кресле. — Еще и курса-то не было!
— В курсе всего, — смирно говорит Костик.
— Я только с тобой вообще-то собирался обсудить. Дело такое…
Мне бы встать и уйти, но я почему-то начинаю злиться. Пусть Костик распоряжается и решает, на то он и начальник.
Костик не хочет остаться один, говорит Щирому, что я его правая рука.
— И левое полушарие? — спрашивает Щирый. — Ладно, будем говорить.
Моя злость дает результат: меня вышибает в очередной раз. Я слышу голос Щирого, но перестаю его понимать.
Думаю: сейчас пройдет, не надо волноваться.
Не проходит. Я понимаю только одно: Щирый что-то предлагает. Я вижу, что Костика предложение очень заинтересовало, но он интереса старается не обнаруживать.
Щирый заканчивает. Костик делает паузу. Его дело более ответственное: обдумать. Мое дело маленькое: говорить.
— Да, — говорю я, пробуя голос. И слышу его странно — гулко и чуждо, будто из собственной утробы. Неважно, главное — говорю!
— Да, — говорю я. — Это все очень интересно.
— Не то слово! — восклицает Костик.
Я удивляюсь: что за чушь? Щирого не понимаю, а Костика понимаю? Но тут же соображаю: слов Костика я тоже не разобрал, всего лишь догадался.
— Некоторые детали, конечно, требуют доработки, — говорю я.
Щирый отвечает. В том смысле, наверно, что детали его сейчас не интересуют, важнее обсудить вещи принципиальные.
— Согласен, — произношу я безошибочное слово.
Щирый опять говорит. Слегка сердится: дело очевидное, ясное, чего тут толковать? И выкладывает на стол бумаги.
Костик берет их, читает, передает мне.
Я вижу буквы и слова, но не улавливаю смысла.
Костик начинает говорить сам. Это редкость. Видимо, дело очень серьезное. Говорит он медленно, спотыкаясь, посматривая на меня. Я не могу его выручить, я не знаю, о чем речь. Я только вдруг каким-то чутьем догадываюсь: нам предлагают нечто особенное и, возможно, не стопроцентно законное. Мне известно это выражение лица Костика, когда светит большая выгода, сопряженная, однако, с некоторым риском. Он не любит риска, но любит выгоду.
— Как ты думаешь? — спрашивает он меня, закончив свою речь (я догадываюсь о смысле вопроса).
Отвечаю осторожно:
— Надо бы все взвесить.
Щирый, с трудом усмиряя голос (дело все-таки келейное), изумляется, негодует и, кажется, грозит пойти в другое место с этим предложением. Костик пугается, поднимает руки, смотрит на меня почти умоляюще.
— Да нет, — говорю я. — В принципе, думаю, стоит согласиться. Но некоторые пункты все-таки оговорить отдельно.
Щирый хлопает ладонью по бумагам: о чем речь, тут основное, а некоторые пункты — всегда пожалуйста, в любое время!
Костик ставит свою подпись.
И я ставлю свою подпись. Так Щирый захотел. Я глянул на Костика, он кивнул: подписывай, это бумажка особая, на ней — можно.
Так я превращаюсь из человека, который в курсе, в человека, который ставит подпись. Большая разница.
Приступ кончился неожиданно, как и начался: прощаясь, Щирый начал рассказывать анекдот. Я понял охальную фразу, которой он венчался, а потом и все остальное: Щирый рассказал еще три или четыре анекдота.
— Дай-ка еще раз посмотреть, — сказал я Костику, когда мы проводили Щирого.
— Обойдешься, — сказал он, засовывая бумаги в сейф. — Некоторые документы лучше сразу забыть. Но помнить! — поднял он палец.
И поэтому я о содержании этих бумаг узнал гораздо позже.
Вечером я позвал друга Мокшина, чтобы напиться с ним и рассказать о том, что со мной происходит. Но, пока собирался, он вдруг сам пустился в излияния:
— Хочешь, скажу тебе всю правду? Никому не говорил, учти. Почему я ушел из спортивной ходьбы? Почему не женат? Почему только на север летом уезжаю, каждое лето, ты заметил?
— Заметил.
— Рассказать?
— Расскажи.
— У меня аллергия на собственный пот.
— Это бывает?
— Бывает. Мама за мое здоровье боялась. Форточки наглухо закрывала и постоянно лоб щупала. Не вспотел ли. Больше всего этого боялась. Я злился. Не понимал, что материнское сердце чуяло, откуда мне беды ждать. А с подросткового возраста сыпь замучила. Под мышками, в паху, а иногда везде. В аллергологический центр возили, исследовали. Долго ничего не могли понять. Я уже вырос, ходьбой начал заниматься, сначала ничего не было, организм, наверно, перестраивался. А потом опять началось. Опять всякие центры, клиники. А один старичок, простой терапевт, никакими анализами не интересовался, только поспрашивал. И посоветовал: попробуй не потеть. Так оно и выяснилось.
— То есть стоит тебе…
— Вот именно! Стоит вспотеть — сыпь. Ну, если не очень обильно, то еще ничего. А если настоящий пот — все, сыпь. Ты пей.
— Сам пей. Вечно отлыниваешь. Вспотеть боишься? Значит — и Прибалтика, и все остальное…
— В Прибалтике прохладно. А работа у меня теперь такая, что потеть не приходится. Машина с кондиционером. Квартиры показываю только с лифтом, никаких пятиэтажек!
— А при чем женитьба?
— Семья — это неизбежный пот. Дети, хозяйство. Гвоздь забить — вот и пот.
— Ясно. А с женщинами?
— Там пота нет. Я нежен и медлителен. За это и обожают.
— Да…
— Что да? Ты хотел своими симптомами похвастаться, а у меня, как понимаешь, вся жизнь — симптом.
— От этого не умирают.
— Неизвестно. Я себя все чаще плохо чувствую. Ладно, хватит о грустном.
И Мокшин в виде анекдота рассказал о трудном клиенте, какой-то административной шишке провинциального масштаба.
— Они все сейчас этим увлеклись: квартиры в Москве скупают. Или детей селят, или вообще квартиры пустые стоят. Деньги вкладывают. Или столичную старость себе готовят.
«Столитьную», сказал Мокшин. У него странный дефект речи: «ч» звучит как «ть». Другие шипящие тоже мягче, но все-таки без явных искажений.
— Этот тюдак, — рассказывал Мокшин, — отень интересно понимает престижность. Показываю ему дом, тюдесный дом на Ленинском, до Воробьевых гор пятнадцать минут пешком, тего ж больше желать? А он спрашивает: «Кто тут живет?». Я: «В каком смысле?». — «Из знаменитостей кто тут живет?». Оказывается, два его приятеля, губернаторы Пензы и Самары или Сызрани и Тамбова, не помню, купили квартиры в домах, где у одного артист А. живет, а у другого поп-певитька Б. Вот и мой клиент хотет, тьтобы обязательно кто-то жил из знаменитостей! Представляешь дурака? Ну, нашел я ему такой дом, на Сухаревке, там артистка эта, тьфу ты, сам уже фамилию забыл, ну, в фильме этом играла, — и Мокшин назвал телевизионный многосерийный фильм про колхозную жизнь тридцатилетней давности. — А он говорит: «Нет, это не знаменитая!». Хорошо. Тратю время и кровные денежки, покупаю у пиратов компьютерный диск с адресами и телефонами всех московских знаменитостей, живых и мертвых, узнаю, где тьто продается, нахожу дом, в котором жили в разное время Гиляровский, Дзига Вертов, а сейтяс живет М., - Мокшин назвал фамилию очень хорошего и очень известного писателя. — Так это тютело меня спрашивает: «А это кто?». Зато сегодня сам приволок меня в один дом, захлебывается от радости и критит, тьто тут В. живет! Ты знаешь В.?
— Нет.
— В., деревня, великий эстрадный имитатор, певец, пародист, хохмать и все такое! Вся страна знает.
— Я не знаю.
— И я не знаю. Но он хотет тут квартиру. И он ее полутит. И я ему даже не скажу, тьто отопление в этих домах дрянь, тьто последний ремонт был сорок лет назад, а нового не предвидится! Он хотет — он полутит!
Мокшин рассказал о своем, я о своем. Он выслушал. Спросил:
— Говоришь, само прошло?
— Да. Само собой. Слушал анекдот и вдруг начал понимать.
— Матерный?
— Да.
— Я всегда говорил: если кто тего не понимает, надо объяснять матом! Просто слушал, без эмоций?
— Злился. Человек очень не нравится.
— Уже яснее! Завелся, разозлился, адреналин пошел. Слушай мой совет: тебе надо сделать то, тьто раньше никогда не делал. Встряхнуть организм, поставить его в необытьные условия. Я не знаю… В сафари поучаствовать. На Эльбрус залезть. К тибетским монахам поехать.
— Не хочу.
— Это и хорошо! Тьто хотется — то вредно как правило.
Упоминание о тибетских монахах неожиданно переключило мои мысли сначала на сына, а потом на Книгу Иова. Я спросил:
— Ты Библию читал?
Мокшин сразу соскучился.
— Ну, титал.
— А Книгу Иова?
— Да все титал. Тебя замутил вопрос: за тьто? Или: потему жизнь так несправедлива? Не утруждайся! Жизнь такова, какова! Как Бог устроил или кто-то другой, без разницы. За тьто на теловека кирпить с крыши упал? Именно этот кирпить, именно в это время, именно на этого теловека? Ни за тьто! Так полутилось!
— Не в этом дело. Просто я много думал и понял, почему Иов так мучается. Он был когда-то очень богат, очень здоров. Ну, и молод. Его воспоминания замучили, хоть он об этом не очень распространяется. А у меня даже путных воспоминаний нет.
— А у кого они есть? И потему, кстати, Ио'в? — он сделал ударение, как и я, на втором слоге. — И'ов вообще-то, на первом слоге ударение.
— Почему?
— Откуда я знаю. Церковнославянская традиция.
— Тебе-то откуда известно?
— Мало ли тьто мне известно! — неохотно сказал Стас и посмотрел на часы.
Я ему неизменно удивляюсь: он откуда-то знает много серьезных вещей. Но никогда не говорит об этих серьезных вещах серьезно. Интересно, почему?
Листаю роман Темновой «Звезда эфира». Вместо оракула.
«Их встреча, по сути, была такой же невероятной, как встреча двух одинаковых или хотя бы похожих планет в мегагалактике, но они все же встретились.
Страсть кидает людей друг к другу, а жизнь разводит — жестоко и резко. Но это все слова. Он был уверен, что ничем не заинтересовал ее внимание, он был уверен, что она уже забыла о нем, и сам, хоть у него был номер ее телефона, не собирался звонить ей. Но вдруг звонок среди ночи. И ее голос, возникший из бездны ночного города:
— Это я.
— Кто?
— Не узнал?
— Арина?
— Да. Я хочу тебя видеть.
— Что ж, завтра у меня…