Часть вторая Городок и город

Глава одиннадцатая Пятигорск

Впереди, на горизонте, в голубоватой дымке, как миражи, замаячили едва различимые пока что горы, ландшафт стал бугриться, изгибаться — прямая, плоская степь вскидывалась холмами и выходами пород, словно предупреждая о приближении к Кавказу.

Даша увидела вдали у дороги что-то блестящее, поймавшее блик солнца, что-то похожее на поверхность озера. Когда подъехали ближе, оказалось, это парники — бесконечные, плотно стоящие друг к другу стеклянные домики.

— О, китайские теплицы пошли, подъезжаем, — сказал Матвей.

В Пятигорске Даша была, считай, в прошлой жизни. И теперь, возвращаясь, морально готовилась к тому, что попросту не узнает его. Но — нет. Город выглядел практически так же, словно был слепком из ее памяти. Казалось, новые реалии почти не дотянулись до внутренней геометрии Пятигорска — во всяком случае пока. Матвей гнал машину по проспекту Калинина, и у Даши было ощущение, будто они оказалась внутри временного парадокса. Город словно плевать хотел на все, что происходит вокруг — Китай, кадавров, выбросы соли. В отличие от искалеченных кризисом и гражданской войной Ростова и Краснодара, Пятигорск был как будто законсервирован в прошлом. Разве что вывески и дорожные знаки изменились, стало больше иероглифов. Тот же Пятигорск, но с легким китайским акцентом.

Эта мысль — что ее родной город даже в самые тяжелые времена смог сохранить себя — почему-то успокоила Дашу. Впрочем, тут же она поймала себя на мысли, что это иллюзия — если внешне город не изменился, это не значит, что он остался тем же. Кое-что все же выглядело иначе — на проспекте Калинина теперь вместо «Макдоналдса» было полицейское отделение, а бывший торговый центр «Лермонтов» превратился в рынок. Дальше по проспекту, как отлично помнила Даша, располагалась духовная семинария, которую местные студенты называли просто «духовкой» и шутили, что на ее гербе вместо богородицы должна быть Сильвия Плат. Даша вспомнила эту ужасную шутку и фыркнула.

— Что? — Матвей посмотрел на нее. — Вспоминаешь старые деньки?

Она пожала плечами.

— Поверить не могу, что вернулась.

— И как ощущения?

— Испытываю щемящую нежность и экзистенциальный ужас одновременно.

— Я маме написал, она сейчас на даче, заедем к ней? — И увидев испуганный Дашин взгляд, рассмеялся. — Да ладно, настолько боишься?

— Давай прогуляемся немного, — пробормотала Даша. — Хочу оглядеться.

— Что ж, — Матвей вынул из кармана складной стаканчик, щелкнул пальцем по дну, и стаканчик раскрылся. — Как в старые добрые?

Они остановились у бювета — источника лечебной воды. Это было небольшое круглое строение, похожее на часовню, с фонтанчиком в центре зала и торчащими прямо из стены смесителями. Даша помнила этот вкус — вода из бювета номер 19 всегда воняла особенно сильно. В детстве она ненавидела этот запах, мама заставляла их с Матвеем пить эту воду чуть ли не каждый день, у их деда из-за этой воды потемнели зубы, но мама твердила, что это очень полезно. Даша так боялась испортить себе зубы, что вечно находила способы обмануть, перехитрить мать: стоило той отвернуться, Даша выливала воду из стакана на землю, в раковину или в цветочный горшок. С годами, впрочем, ее отношение к лечебной воде изменилось, она научилась любить этот вкус. Довольно иронично, думала она, когда дом у тебя ассоциируется с черными зубами и запахом сероводорода.

Выпив воды, они вышли из бювета и зашагали на север по Любимова. Когда-то они каждое утро ходили этим маршрутом в школу. Вдоль дороги росли деревья тютины, горячий асфальт был заляпан иссиня-черными кляксами раздавленных ягод. Из-за выбросов многие культуры вымерли, перестали цвести и плодоносить, а тютине хоть бы что. Даша вспомнила, как давным-давно, переехав в Москву, первое время удивлялась, что сорную ягоду продают в магазинах за какие-то сумасшедшие деньги, да еще и называют — то шелковицей, то тутовником. А тут, на юге, дети едят ее прямо с веток и потом весь день ходят с синими ртами и языками, как чернил напились.

Матвей тоже заметил дерево, схватил ветку, подтянул, сорвал несколько ягод, протянул Даше на ладони. Даша разжевала ягоды, и от сладости у нее свело скулы.

— Господи, я уже и забыла этот вкус.

Какое-то время они шли молча.

— Знаешь, я бы не смог как ты, — вдруг сказал он.

— Что?

— Уехать и столько лет не в России. Я бы от тоски умер, уже через месяц приполз бы на границу и умолял погранцов пустить меня обратно.

— Первые месяцы меня посещали такие мысли. По-разному бывало. Как в анекдоте про Штирлица, которого неудержимо рвало на родину. Но если серьезно, меня и правда пугало осознание, что я, возможно, больше никогда не увижу дом и близких. Мне все время снился Пятигорск, вот эти самые улицы. Иногда по ночам я открывала гугл-карты, там есть функция фотопанорам, и по ним можно «погулять». И я «гуляла». Шарилась по родному району, «заходила» во двор. При этом я прекрасно понимала, что это ненормально и что скучаю я вовсе не по дому.

— А по чему?

— Сложно объяснить. Я скучала по ощущению дома, по прошлой жизни — точнее, по ее фантому. По той жизни, которая оттуда, из будущего, казалась мне беззаботной и блаженной, хотя на самом деле никогда не была таковой. Да и сейчас — ты же видишь, что это не совсем тот Пятигорск, который мы помним. Но я скучала, конечно. Скучала по ощущению твердой почвы под ногами. Первое время, как уехала, мне казалось, что я как будто на отколовшейся льдине, которую уносит все дальше от материка. Я старалась не паниковать: ничего, рано или поздно это пройдет, льдину прибьет к берегу и я обрету почву под ногами, смогу пустить корни, потрогать траву. Но прошел год, а потом два и три, а я все дрейфовала. Я, кажется, до сих пор дрейфую. Кажется, это чувство, что я на льдине и мне совершенно не на что опереться — оно теперь и есть мой дом. — Она смотрела на ягоды тютины на ладони. — И вот я здесь.

>>>

«Пятигорск, даром что небольшой, состоял из двух разных городов — вертикального и горизонтального: вертикальная, верхняя часть, даже спустя годы оставалась почти нетронутой: все те же утопленные в соснах, построенные в каменной породе санатории, бюветы, лечебные ванны, канатные дорожки и скверы; те же туристы-отдыхающие на прогулках — одним словом, курорт. Другая же, нижняя, горизонтальная часть подножья Машука, теперь выглядела иначе — тут был привычный постсоветский пейзаж с панельками, ломбардами и магазинами; на первый взгляд все то же самое, что и раньше — но, если приглядишься, сразу замечаешь, как много стало полиции, и заборов, и КПП.

Китайский поэт, И Ша (伊沙), отбывавший тут, в Пятилаге, ссылку, сравнивал Пятигорск с огромным двухъярусным праздничным тортом; в своей поэме он рассказывает, как гулял по верхнему Пятигорску и уснул на лавочке возле фонтана; во сне он оказался на празднике, где в центр зала выкатили восхитительный, похожий на фонтан белый торт, с глазурью и розочками-безе; внезапно торт зашевелился и разломился изнутри, и из него выпрыгнул заключенный в тюремной робе; зек раскурочил слои коржей и бисквитов и, весь обмазанный кремом, побежал прочь, а гости сделали вид, что ничего не заметили; все подходили, отрезали ломти от разрушенного торта, накладывали себе и ели одноразовыми вилками с одноразовых тарелок и восхищались изысканным вкусом.

Город и правда как будто страдал от раздвоения личности: сверху моцион и открыточные пейзажи; внизу — бараки. Туристы гуляли по серпантинам, отдыхали, пили «вонючую водичку» из бюветниц и складных стаканчиков, смотрели вдаль, на вершину Эльбруса, и старательно не замечали ссыльных; ссыльным было запрещено подниматься в курортную часть, но иногда их пригоняли на работы — собирать мусор, класть тротуарную плитку, чистить ливневку или мести дороги».

Руслан Дудиев, «Карта и территория: границы и власть на Северном Кавказе после образования ОРКА»,

Издательство W-word, 2027 год.

>>>

Деньги на расходы в поездке Даша получала на карту китайского банка ICBC, из иностранных он единственный работал на территории ОРКА и позволял совершать транзакции с европейских счетов. В Пятигорске как раз недавно открыли филиал, поэтому, прогулявшись, первым делом Даша с Матвеем отправились туда. Даша сняла юани, перевела их в рубли и торжественно выплатила Матвею зарплату.

— Что будешь делать теперь? — спросила она, пока он заталкивал пачку купюр в наплечную сумку.

— С чем? С деньгами?

— Нет, вообще. Наша, — она неопределенно махнула рукой, — экспедиция скоро подойдет к концу, у меня разрешение на работу истекает, надо уезжать. Вот и спрашиваю: какие планы?

— Да нет планов. Часть денег вложу в «Самурая», он мне вместо дома теперь. Может, задержусь в Пятигорске ненадолго, потом, не знаю, на юг рвану, там поработаю. Я теперь так живу — перекати-поле. А сама ты как? Довольна работой?

Даша помолчала, пожала плечами.

— Не очень. Я собрала почти сто свидетельств. Хотелось бы и побольше выяснить, но времени мало. Впрочем, это тоже важно: фиксировать мысли людей, их реакции на кадавров, даже спустя годы. Кроме того, я потестила наш новый вопросник, он хорошо себя показал.

— У вас есть какой-то вопросник?

— Да, перечень вопросов, который мы обычно задаем свидетелям событий, чтобы получить наиболее чистые данные. Мы много над ним работали. У меня в списке девяносто семь опрошенных.

— Это что получается, всего двух-трех не хватает до красивой цифры? Или, может, до сотки добьешь?

— Это необязательно. Да и сил уже нет. И времени. У меня сегодня последняя встреча со свидетелем, вот и будет девяносто восьмой.

— Да ладно, че ты. Давай меня еще опроси, буду твоим девяносто девятым. Или хочешь, я тебя опрошу?

— Не надо.

— Почему?

— Мы с тобой родственники. По правилам интервьюер и свидетель должны быть незнакомы. Кроме того, в перечне есть вопросы, которые тебе не понравятся.

— Например?

— Например, о смерти близких.

Матвей запнулся, отвел взгляд.

— Да, тогда лучше не надо. — Он помолчал. — Ну что, едем к маме?

— К какой маме, ты чего? У меня еще один кадавр в графике. Ишь, разбежался. Зарплату получил и сразу отдыхать? Нет, братюнь, придется еще раз снарягу мою потаскать.

>>>

МА-146, или «девочка на болотах», стояла, как можно догадаться из названия, хрен пойми где, и дойти до нее без проводника было попросту невозможно. Матвей достал контакты некой Катерины, которая, как утверждали местные, была лучшей в своем деле. Катерина жила в семи километрах на запад, в Варваровке, в очередной умирающей деревне: одноэтажные избы с растущими на крышах кустами, заборы в лучшем случае из профнастила, в худшем — из гнилого, захваченного борщевиком штакетника. Даша подошла к калитке и позвала хозяев. На крыльцо вышла Катерина, облокотилась на калитку. Она была маленькая и худая, и вся одежда висела на ней мешком, казалась на два размера больше, чем необходимо. Одета она была по-охотничьи: штаны-хаки с карманами на бедрах, растянутый серый свитер крупной вязки, огромные резиновые сапоги. За штакетником на ее участке было видно курятник и кучу велосипедов. Велосипедов штук двадцать, не меньше, лежат горой, словно арт-инсталляция. Даша хотела спросить, зачем ей столько велосипедов, но постеснялась.

Катерина открыла калитку: проходите, мол, поговорим.

Еще во время первой своей экспедиции — тринадцать лет назад — Даша усвоила несколько правил: во-первых, нужно всегда следить за тоном и всем своим видом излучать скромность; звучит несложно, но на самом деле навык важнейший; если кому-то из местных не понравится твой тон или взгляд и он решит, что ты разговариваешь с ним свысока и считаешь себя лучше него — ты вернешься ни с чем. Во-вторых, по возможности лучше не предлагать местным мужикам деньги; женщинам иногда можно, но мужикам — нет; с высокой долей вероятности это приведет к проблемам. Второе правило звучало как колониальное клише и упрощение, но, к сожалению, в его правдивости Даша убедилась на собственном опыте: однажды дед, обещавший показать ей редкого, спрятанного где-то в лесах кадавра, потребовал деньги вперед, а утром его — деда — нашли босым у дороги с обморожением ног; Даше объяснили, что, выпив водки, дед обычно разувается и босиком пытается убежать из села, но падает в кювет примерно на втором километре и там засыпает. Как правило, местные просят об услуге; одна из старушек, увидев у Даши камеру, попросила ее сфотографировать; несколько лет назад, объяснила старушка, она случайно разбила зеркало, и с тех пор не видела своего лица — хотела вспомнить, как выглядит. Даша щелкнула и показала ей экран, старушка минуту разглядывала изображение, улыбалась и сказала довольная: «Красотка!»

Люди всегда находили чем удивить. Вот и Катерина, щурясь, посмотрела на Дашу и спросила:

— Ты, часом, не писательница?

Тон был такой, что Даша сразу догадалась: правильный ответ «нет».

— Хорошо, — кивнула Катерина и презрительно поморщилась. — А то была тут одна, тоже на мертвую приехала посмотреть. Пизда. Я ее провела, показала все, а потом через год мне кидают ссылку в чате. Смотрю: жопа эта книжку написала, и там про нас есть, про село наше. Мы у нее там дикари немытые, срем под себя, живем в землянках, овец ебем. А что у меня вайфай в доме и я ей к нему подключиться помогла — про это она упомянуть «забыла». Конечно, это в концепцию не вписывается, и правда, какой вайфай у дикарей, да?

Даша решила, что самой разумной реакцией на тираду будет молчание — и, кажется, угадала.

Катерина смерила взглядом ее и Матвея, увидела кеды, хмыкнула, качнула головой.

— Эт не дело. — Ушла в сарай и вернулась с двумя парами высоких болотных сапог. — Вот. Тапки свои сымайте. Вон там бросьте, не ссыте, не умыкнут.

Размер она не спрашивала, болотники были огромные — и Даша в них была как клоун. Она спросила, нет ли других размеров, и тут же по взгляду хозяйки поняла, что вопросы лучше не задавать. Катерина выдала им панамы и длинные тонкие шесты — чтобы прокладывать дорогу по болотам и вытащить, если начнут тонуть. Сама повязала на голове красную бандану: «шоб лучше меня видели, если шо — идите на красное», — и кивнула в сторону леса: пошли, мол.

По болотам шли час — но, кажется, дольше, потому что над головами вихрем кружило комарье и лезло всюду — в нос, в глаза, в уши. Даша обмахивалась веткой акации. Земля под ногами сперва была мшистая, мягкая, словно резиновая. Затем более-менее сухая почва совсем закончилась, началась топкая, гнилая влага — сапоги уходили в нее чуть не по колено, каждый шаг давался с большим трудом. Почва булькала, шест все глубже уходил в нее, пару раз Даша провалилась чуть не по пояс, и Катерина вытягивала ее, ухватившись за шест. Сквозь заросли камышей они протиснулись в мутное, заросшее ряской болото. Из зеленой воды здесь и там торчали почерневшие коряги — корни и остовы сваленных, погибших деревьев. Вдоль берега росли ивы, сквозь их кроны солнце строчило лучами, в лучах плавали пылинки.

На черных корягах кое-где гроздьями росли поганки и блестели соляные корки. Соли было все больше, кристаллы сверкали на листьях и на стволах деревьев — явный признак близости искалеченного кадавра.

В пути стало ясно, что недовольство Катерины приезжими туристками-писательницами — напускное, на самом деле она явно любила поболтать, с большим удовольствием рассказывала и о себе, и о жизни в селе. Была только одна проблема: Матвей. У него, кажется, было слишком хорошее настроение, он пару раз сказал что-то невпопад, одна из его реплик обидела Катерину, и дальше на вопросы Даши она отвечала односложно и с неохотой.

Наконец они вышли на открытую поляну и увидели ее — мертвую девочку. Катерина кивнула — вот, мол, любуйтесь — и отошла в сторону, села на камень и закурила. Сигарету она держала как-то по-зековски, большим и указательным, огонек прятала в кулаке.

— Так, сестра, у тебя пятнадцать минут, — сказала она, — обед скоро, а у меня еще гряда морквы не убрата.

Даша сняла рюкзак, достала камеру, сделала пару снимков, обернулась на Катерину.

— Я могу подойти?

— Кто ж те запретить-та? — произнесла она с преувеличенно-южным акцентом. — Вот тут, я дорожку колышками пометила.

Даша сделала шаг и тут же провалилась чуть не по пояс, Катерина, смеясь, вытащила ее за шкирку.

— Ладно, иди за мной. Наступай на мои следы.

Еще издалека Даша заметила рядом с кадавром потушенное кострище — лежащие аккуратной кучкой черные головешки. Поляна не выглядела заброшенной, да и сама мертвая девочка отличалась от прочих кадавров, и Даша не сразу сообразила, что именно не так.

Одежда, догадалась она, подойдя поближе.

Достала телефон и открыла архив фотографий. На снимках с прошлой экспедиции на девочке была белая рубашка и джинсы. Теперь на ней был вязаный зеленый свитер и почему-то зимняя куртка. Джинсы вроде бы те же.

Даша включила диктофон:

— МА-146, следов вандализма не наблюдаю. Но есть необычное отличие. Не пойму, ее переодели как будто. Одежда явно новая. Куртка и свитер. Фото приложу к отчету.

Даша обернулась на Катерину.

— Вы случайно не знаете, откуда взялась новая одежда?

Катерина затушила сигарету о подошву сапога и убрала бычок в карман.

— Я принесла.

— Это вы ее одели?

— Ну.

— А зачем?

— Шоб не мерзла, — сказала женщина таким тоном, словно отвечала на самый глупый вопрос на свете.

Матвей хмыкнул, и по лицу Катерины сразу стало ясно: это была последняя капля, она больше ни слова не скажет.

— Закругляйтесь, мне домой пора.

>>>

В машине Даша долго молчала, потом повернулась к Матвею.

— Матвей, а можно тебя попросить?

— М-м?

— Не мог бы ты в следующий раз завалить ебало?

— Чего?

— Ничего. Я из-за тебя так в жизни данные не соберу.

— Ты о чем?

— А ты подумай! У меня тут женщина, которая кадавру одежду приносит, я ее расспросить хотела.

— Ну и расспросила бы, я-то шо?

— Я бы может и расспросила, если б ты не ухмылялся, как мудак, каждые две секунды.

— А, так это я виноват?

— Ну а кто?

Матвей обиженно посмотрел на нее.

— Не надо строить из себя оскорбленную невинность, ты не в первый раз так делаешь!

— Да че я делаю-то?

— Вот эта вот ухмылка твоя. Шутки за триста.

— Нормальные у меня шутки. Ой, ладно, знаешь, сама тогда таскай снарягу, раз такая умная. Ухмылка ей моя не нравится, охренеть просто.

Дальше ехали в тишине.

Матвей затормозил у калитки, и Даша увидела маму — та стояла над грядкой с помидорами. На ней была выгоревшая зеленая рубашка и серые штаны, из заднего кармана которых торчали оранжевые резиновые перчатки. Матвей вышел из машины, повис на заборе.

— Ма, это мы!

Она не обернулась, так и стояла, уперев руки в бока. Махнула рукой: заходите, мол. Пока Матвей доставал из багажника мешок с удобрениями, Даша толкнула калитку и аккуратно прошагала по узким тропинкам между грядок с редиской и морковью и остановилась рядом с мамой. Вид у мамы был удрученный, она смотрела на кусты помидоров с немым упреком, как тренер Сборной России по футболу на игроков после провального первого тайма: что ж вы меня так подводите, пацаны; на нас вся страна смотрит, а вы — вот так? Чахлые, захиревшие кустики в два ряда торчали из серой земли и всем своим видом демонстрировали полное отсутствие воли к победе.

— Привет.

Мама отвлеклась от грядки, посмотрела на Дашу и замерла — словно увидела редкое животное и теперь боялась спугнуть. Пару секунд они обе неловко смотрели друг на друга. У мамы задрожали губы, из глаз потекли слезы, она кинулась и вцепилась в дочь, прижалась к ней. В детстве Даша была ниже мамы ростом и смотрела на нее снизу вверх, теперь все было наоборот, мама с возрастом словно уменьшилась, усохла, и теперь казалась совсем крохотной. Во всяком случае, Даша помнила ее иначе.

— Какая ты худая стала, господи, — бормотала мама, все еще обнимая Дашу, ощупывая ее спину и бока. Она всегда так делала — во время объятий на ощупь проверяла упитанность своих детей. Затем отпрянула, погладила по голове.

— Совсем седая. Почему ты седая?

— Мам, мне сорок четыре.

— Да, но… но… почему ты не красишься? Эта седина, ее же можно закрасить, — она перебирала Дашины пряди, — тебя Галя может покрасить, она с краской чудеса творит, и недорого. Ты же помнишь Галю?

— Мама, — Даша взяла ее за руки, — ну какая Галя? Зачем она мне?

— Она красит хорошо.

— Я не хочу красить волосы. Мне нормально с моей сединой.

Мать поморщилась.

— Ерунду говоришь, я сегодня же ей позвоню.

— С днем рожденья тебя-я-я-я, с днем рожденья тебя-я-я-я, — запел Матвей. Он шел меж грядок с мешком удобрений на плече. На мешке был розовой праздничный бант.

— О господи, — тихо сказала Даша, — он к мешку бант присобачил.

— Ну же, подпевай, с днем рожденья маму-у-уля! С днем рожденья тебя! Мы привезли тебе лучшие удобрения в мире!

— Ты зачем на плечо его взвалил, дурак, — сказала Даша, — у тебя же только спина прошла!

— А, черт, — спохватился Матвей и осторожно снял мешок с плеча и положил рядом с дорожкой.

Мать шмыгнула носом, вытерла слезы и вновь обернулась на Дашу.

— Вы же не спешите, да? Я грядки сейчас подкормлю и поедем.

— О, у тебя тут арбузы даже?

— Да, но они дрянные совсем. Их выбросом побило, — мама снова посмотрела на грядку с помидорными кустами. — И эти вот тоже. Как ни пытаюсь спасти — все без толку. Ну-ка, помоги мне.

Матвей надрезал мешок с удобрениями, насыпал в ведро. Даша зачерпнула лейкой теплой воды из бочки. Они шли от куста к кусту, мать сыпала похожие на золу удобрения, Даша аккуратно поливала.

В кармане завибрировал телефон, Даша достала его, взглянула на экран — это была Катерина.

— Хочешь знать про кадавра? Приезжай, — голос у нее изменился, и Даша не сразу сообразила, в чем дело — кажется, она была пьяна. — Только без этого, без хмыря твоего! Он мне не нравится. При нем я говорить не буду.

Даша убрала телефон в карман, поставила лейку и меж грядок направилась к калитке.

— Ты куда? — окликнула мама.

— Мне отъехать надо по работе, это часа на два, не больше. Увидимся дома. Матвей, дай ключи.

— Я тебя довезу.

— Не надо, я сама. Ты уже достаточно помог. — Матвей смотрел на нее в нерешительности, и она вздохнула. — Да нормально все будет с «Самураем», не переживай. Верну его в целости и сохранности.

>>>

Она вернулась в деревню, к дому с горой велосипедов на заднем дворе, Катерина встретила ее на пороге. Внутри было тесно, но чисто и довольно уютно. Закатный солнечный свет бил сквозь плотные шторы, и все пространство внутри было словно окрашено в мягкие оранжевые тона. На столе стояла уже початая бутылка коньяка.

— Чаю? — не дожидаясь ответа, хозяйка поставила чайник на плиту и уже засыпала заварку в френч-пресс. Пока чайник со свистком на носике тихо сопел на плите, она села напротив Даши, смотрела на нее с прищуром, как сквозь клубы сигаретного дыма. Взгляд у нее был масляный, пьяненький. Она, очевидно, была из тех людей, которые, выпив, грустнеют, предаются печали и тоскуют о былом. Достала с полки фотоальбом и положила на накрытый старой порезанной скатертью стол, пододвинула к Даше. На первой странице было две семейные фотографии: еще молодая Катерина, ее муж и девочка лет семи. Девочка была совсем не похожа на кадавра в болотах.

— Видишь? — сказала Катерина. Даша едва заметно кивнула, пролистала альбом. Она так боялась спугнуть Катерину, что едва дышала: пусть говорит, главное не сбивать ее с мысли.

— Я знаю, что ты думаешь. Что я… — Катерина повертела пальцем у виска. — Я читала об этом расстройстве. Когда люди думают, что кадавр — это их погибший ребенок. Это не мой случай. Моя дочь пропала без вести и через год появилась на болотах в виде кадавра, и я могу это доказать. — Она постучала пальцем по запястью левой руки. — Шрам, — и после паузы пояснила. — У девочки в болотах шрам на запястье. Вот тут. У моей Вари был такой же. Слишком явно для совпадения.

— Можно я, — Даша положила диктофон на стол, — включу запись?

Катерина кивнула и дождалась, пока Даша включит запись. Потом склонилась и громко сказала прямо в динамик, словно обращалась к большой аудитории:

— Проверьте шрам у нее на запястье — это главное доказательство. Только я знаю, откуда он взялся. Она витрину высадила. Когда ей было семь, мы с рынка шли и она увидела торт. На Юбилейном проспекте была кондитерская, можешь проверить, она и сейчас там, такая, с вензелями, лепниной. Вот Варя и увидела торт в этой проклятой витрине, глаз отвести не могла. Я говорю, идем. А она, нет, нет, давай еще посмотрим немного. Стояла, смотрела на торт, и вся, знаешь, прижалась к стеклу — смотрит как на чудо и спрашивает: а эти розы на нем, они из чего? Какие они на вкус? А ты когда-нибудь ела торт? А как его едят? Ложкой? С чаем, наверно, да? А я отвечаю что-то — не помню уже что — а сама плачу тихо, носом шмыгаю, сердце щемит, с работой было не очень, мужа тогда сократили, и я себя прям ненавидела, что не могу дочке торт купить.

И, знаешь, с трудом отлепила ее от стекла, она уходить не хотела, все спрашивала про крем, — а что там внутри? А он мягкий или твердый? Ну, все, все, говорю, пойдем. Пришли домой, а у меня ком в горле, потому что на ужин у нас суп «куриный» — хотя там, сама знаешь, ни курицы нет, ни мяса, ничего, только концентрат, кубики эти.

Она поела и гулять пошла, а потом через час соседка прибегает, говорит — в больницу ее, стеклом порезалась. И что ты думаешь: вернулась к витрине, еще хотела на торт посмотреть, и так прижалась, что витрина лопнула — и она в эту гору стекла.

И я бросаю все, ноги в руки. Захожу, называю фамилию, ведут меня к ней — она рыдает в голос, белугой воет, трагедия. Врачи с толку сбились, не могут понять, в чем дело — стекло-то вытащили, запястье зашили ей, конфет принесли, а она — ни в какую.

Я подхожу, обнимаю, в лоб целую, что такое, что, мой маленький, что, мой хороший. А она аж задыхается от рыданий. И говорит: мама, торт ненастоящий. Я, говорит, попробовала его — а он из картона. Зачем они его там, если он ненастоящий?

Так ей обидно было. И в общем, левая рука у нее была такая вот, стеклом сухожилья порезало, пианисткой не стала бы. Так что вот. Я знаю, ты мне не веришь, мне все равно. Мою девочку я везде узнаю. Сердце не обманешь, а мое мне говорит — это она.

Чайник на плите засвистел, Даша вздрогнула. Катерина встала, залила заварку кипятком и вернулась за стол.

— Насчет одежды, — Даша тщательно подбирала слова, — там, на болотах, вы сказали, что надели на нее куртку, потому что она мерзнет. Не могли бы вы прояснить этот момент? Сейчас лето, почему вам кажется, что она мерзнет?

Катерина нервно стучала костяшками по столу.

— Это зимой случилось, на озере. Она под лед провалилась. Поэтому у нее синие губы, понимаешь? Ей все время холодно, я пытаюсь ее согреть. То костер разожгу, то одеяла вот принесу, то одежду.

— Погодите, вы говорили, что она без вести пропала.

— Да, говорила, — Катерина задумчиво смотрела в сторону, словно настраивалась на нужную волну памяти. — Это на праздник случилось, — сказала хрипло после длинной паузы. — Под новый год ярмарка была на озере, салюты обещали. Ну мы и поперлись туда, посмотреть. У нас даже в декабре обычно уже под ноль максимум, но тогда холода бахнули, мороз был лютый, и я все что в шкафу нашла на себя и на Варьку напялила. Ну и, в общем, пошли мы на эту ярмарку, салюты смотреть. А когда салюты загрохали, лед и треснул, и вся ярмарка, все, кто на льду стоял, в воду и ушли. Можешь погуглить, я не вру, скандал был, в газетах писали. Вся ярмарка под лед ушла, и мы тоже. Варя вцепилась в меня, в воротник, почти душила, мы барахтались у края, я хватаюсь, а там скользко, хрен зацепишься. От холода все нутро свело, даже на помощь не позвать. Да и кого звать — вокруг только руки да головы над черной водой. Самое страшное было, что кричать не можешь и не услышит никто — в небе салюты, грохот, из динамиков гимн России орет, а мы тонем. Нарочно не придумаешь. Я видела, как в кино бывает, тонущие говорят друг с другом, как в «Титанике», успокаивают, но это все бред. В ледяной воде ты даже думать не можешь. Мне почти удалось вылезти, но Варя была слишком тяжелая, я не могла ее вытащить, одежда промокла и тянула якорем. Я несколько раз цеплялась и соскальзывала, ногами месила как сумасшедшая, так жить хотела, билась об лед реально, меня утянуло течением, смотрела на лед снизу, подсвеченный салютами, а вокруг целый вихрь пузырьков, страшно было капец. — Она помолчала, взяла стакан с коньяком на дне, подняла, поднесла ко рту, но остановилась, передумала, поставила стакан обратно. Минуту молча разравнивала складки на скатерти. — Ну и, в общем, барахтаюсь я в воде, хватаюсь за край палатки, она в воду съехала. И я бы выбралась, я кое-как зацепилась за ткань, а пальцы уже не слушаются, и на шее у меня Варя, мычит что-то, я прошу ее не мешать, но она в истерике, и мы снова срываемся, она тащит меня за собой. И тут… я не знаю, как это описать. Было так черно и холодно, что я хотела только одного — чтобы все прекратилось. Я уже не могла думать толком, только инстинкт остался. И я — я просто отодрала ее руки от своего воротника. Отцепила уже окоченевшую Варю и отпнула ее ногой, понимаешь? Отпнула и поплыла вверх. Я потом много читала про материнские инстинкты, про то, как матери совершают чудеса, убивают медведей, останавливают машины голыми руками, чтобы спасти родное дитя. У некоторых этого инстинкта нет. Она была сложным ребенком, Варенька моя, иногда просто бесила меня. Я родила ее в восемнадцать, по залету. Дура была. Что ты знаешь о жизни в восемнадцать? Сама еще ребенок. Я очень старалась, но не скажу, что была хорошей матерью. Иногда меня накрывало, я смотрела на нее и на мужа и думала, как бы все было, не роди я так рано. Я думала много плохих мыслей. Я же потом еще ходила на встречи, ну, была у нас такая группа. Группа взаимопомощи. Женщины в основном, некоторые пытались убить своих детей. Или как бы случайно калечили их. А у меня ведь… однажды Варя меня так выбесила, что я ей в лицо сказала: «Какая же ты тварь мелкая, жалею, что ты моя дочь». Или что-то в этом роде. А потом извинялась весь день, обнимала ее и плакала. И вот мы падаем под лед, и она хватается за меня, почти душит, так ей страшно. А я… я пытаюсь ее сбросить, как балласт, не дать ей утащить меня. Девчонки из группы взаимопомощи меня поддержали, они говорят, я ни в чем не виновата. Выбор был — или она умрет, или мы обе. Иногда я думаю, лучше бы обе. Лучше бы я осталась там вместе с ней. А еще иногда думаю: может, я на самом деле именно этого и хотела? И в тот вечер в воде мне просто подвернулся удобный случай? Убить дочь и выйти сухой из воды. — Она криво улыбнулась и выдохнула струю дыма. Даша и не заметила, как она закурила. Сидела, стряхивала пепел в глиняную самодельную пепельницу. — Еще был случай, за год до того, я помню, мы стояли на смотровой площадке, и Варя подтянулась и перегнулась через перила. Опасно перегнулась. И на секунду у меня мысль: «Мы тут одни, падать ей метров пятьдесят, просто толкни ее, и ты свободна». Тогда я эту мысль отбросила… испугалась… а теперь думаю, может, я всю жизнь только и ждала нужного момента? Когда я выплыла, меня почти сразу на лед вытащили. За шкирку, багром, как тюленя. Стянули мокрую одежду, обернули в одеяло. И тут до меня дошло, что я сделала. Мне казалось, сейчас все поймут, что случилось, догадаются, узнают, что я за человек, что я отпихнула собственного ребенка, утопила, чтобы выжить самой. А потом стало ясно, что ее не могут найти. Тело. Тело не могут найти. И от этого стало еще хуже, весь город словно сговорился свести меня с ума. Какие-то журналисты писали статьи про мою так называемую «трагедию». По какой-то безумной случайности именно моя дочь оказалась единственной, кто не выжил в тот день. Единственной, кто пропал. Сраные волонтеры расклеивали объявления с Вариным портретом и убеждали меня и окружающих, что пока не нашли тело — надежда есть. Какие-то психи рассказывали, что ночью первого января видели, как Варя с согревающим одеялом на плечах якобы шла через парк и с ней был какой-то мужчина в военной форме, вел ее за руку. Я слушала все это и… ну просто пиздец. — Она всплеснула руками и только тут заметила, что уже докурила почти до фильтра, затушила бычок о дно пепельницы. — Я-то знаю, что случилось, я была там, я утопила ее, она не могла выбраться. Не могла, я знаю. Потом прошел год, или побольше, и в самом начале осени на болотах возник кадавр. Сначала все всполошились, потом привыкли. Кто-то ходил смотреть на нее, а я боялась. Я п-чему-то точно б-ла уверена — это Варюша моя. Конечно, она, кто же еще?

Катерина была уже сильно пьяна, взгляд у нее был отупевший, темп речи замедлился, язык заплетался. Она подалась вперед.

— Я за нее отвечаю теперь, п-нимаешь? — Она указала пальцем на окно, в сторону болот, потом ткнула себе в грудь. — Я.

«Пора закругляться», — подумала Даша и остановила запись, стала собирать вещи.

— Спасибо, что… — она запнулась, — что поделились.

— Всегда пожалуйста. Заходи еще. Ты и чай-то не пила? Ты чего? Вкусный же чай, с мятой.

Даша встала и уже шла к выходу по коридору, когда заметила что-то краем глаза. Это были иконы в углу. Одна из них привлекла ее внимание. Святой с молотком в руке. Даша обернулась на Катерину, показала на икону.

— Можно еще вопрос? Я не в первый раз вижу эту икону. Вот эту, с молотком в руке. Я понимаю, что и так уже слишком много вопросов задала, но это может быть важно. Не могли бы вы сказать, откуда она у вас?

Катерина махнула рукой. Вопрос об иконе совершенно ее не смутил.

— Да был тут один турист проездом. Лысый такой мужик с безумными глазами. Как и ты, приехал типа посмотреть на мертвую. Я его отвела, сижу на камне, смотрю. А он подходит к ней и шепчет ей что-то на ухо, по голове гладит, потом на меня смотрит, грустно так, и говорит: «Я все знаю». Так и сказал. Она, говорит, тебя не отпускает, ты ее оплакать не можешь. Я испугалась сначала, ощущение было, как будто он мне в голову залез и ковыряется там, в мозгах моих. В глаза мне смотрит и говорит: «Это можно прекратить. Есть один способ». И гвоздь протягивает. Когда совсем тяжко станет, просто вбей этот гвоздь ей в голову. Он как сказал это, я охренела аж. «Чего? — говорю. — Ты, старый, совсем ебу дал? Чтоб я своей дочке — да гвоздь в голову». А он ничего не говорит. Только смотрит глазами своими.

— А можно посмотреть? На гвоздь.

— Да он там, под иконой и лежит.

Даша взяла гвоздь, взвесила в руке. Сантиметров двенадцать в длину, с причудливой гравировкой на стержне.

— Он сказал, гвоздь принесет облегчение. Сама не знаю, верю ему или нет. Но гвоздь не выбросила. Вот храню теперь. Может и правда, если совсем тяжко будет, возьму молоток и… — она склонила голову. — Сосед говорил, кто-то уже пробовал, и вроде даже помогло кому-то.

— В каком смысле помогло?

— Ну. Они перестали видеть детей, перестали слышать их. Так он сказал. Но я пока не готова, я хочу ее видеть, хочу чувствовать, знать, что она всегда рядом, пусть мертвая, но хоть так. Лучше мертвая, чем никакая. Это больно, страшно, но это лучше, чем… чем ничего.

>>>

Даша вернулась в город, но ехать на мамин праздник не спешила, сказала себе: «Дела доделаю — и тогда уже». Сняла номер в гостинице. В углу стоял вентилятор, работал он с трудом, иногда хрипел, словно пытался откашлять мокроту, а то и вовсе выключался, и Даше приходилось вставать, чтобы снова его запустить. Сегодня было полегче, небо заволокло облаками, поднялся ветер — не сильный, но все же — и к вечеру жара чуть спала. Еще тут был холодильник, Даша заморозила бутылку с водой и иногда прикладывала ее ко лбу и к виску — помогало. Лежа на полу, она открыла ноутбук и хотела заняться отчетами, но вместо этого открыла браузер и вбила в строку поиска «святой с молотком». Поиск выдал ссылки на трех святых: первый был святой Элуа, покровитель ювелиров, часовщиков и кузнецов, вторая — великомученица Марина Антиохийская, на всех изображениях и фресках она замахивалась молотком на беса; по легенде, дьявол пришел совращать Марину, а она схватила молоток, отоварила его по рогатой башке. В статье, которую Даше удалось найти, так и было написано: «Отоварила его по рогатой башке», — возможно, неточный перевод.

Еще был святой Элигий. Однажды он столкнулся с взбесившейся лошадью, в нее якобы вселился дьявол и не давал ее подковать («Зачем дьявол вселился в лошадь? — подумала Даша. — Ему, видимо, совсем скучно было»). Тогда Элигий отрезал лошади ногу, прибил подкову к копыту, а потом чудесным образом прирастил отрезанную ногу обратно. («Какая бессмысленная трата чуда, — заметила Даша, размышляя о прочитанном. — Ты мог использовать волшебство ради блага, но предпочел просто выпендриться перед зрителями. С тем же успехом мог бы кролика из шляпы достать».) Читать о побивании бесов и отрезанных лошадиных ногах было занимательно, но Даша быстро поняла, что идет по ложному следу: Марина, Элуа и Элигий не те святые, кто ей нужен.

Она достала из кармана украденный у Катерины гвоздь, вертела его между пальцев, как вертят ручку или карандаш. На телефон пришло оповещение — писал Матвей. Даша смахнула его имя с экрана. Тут же пришло еще одно — в этот раз Видич.

Vidic: Даша, этот Хлебников, про которого ты писала из Краснодара. Кажется, мы знаем, где он. Он сейчас в Пятигорске, в больнице лежит, в реанимации. Его два дня назад задержали, он ходил по улице и призывал людей вбивать в кадавров гвозди, проповеди читал. Его бросили в СИЗО, хотели судить по статье «вандализм» и «призывы к вандализму», но он, если я правильно понял, стал буянить и вбил гвоздь себе в лоб…

Selene:???

Vidic: Да. Я тоже удивился. Мне сказали, он приставил гвоздь к голове и с размаху шарахнулся о стену. Стержень гвоздя пробил лобную кость черепа и поразил префронтальную кору. Почти лоботомия, необратимые повреждения. Никто, конечно же, не верит, что он сам это с собой. Пятигорские менты известные шакалы, у них за последний год несколько дел о пытках, трое сотрудников под следствием. Есть версия, что Хлебников просто разозлил их, и они его «наказали». Не знаю.

Я пытался связаться с врачами в больнице, где он лежит, но сама понимаешь… россияне до смерти боятся общаться с «иностранцами». Есть, впрочем, и хорошие новости. В клинике работает один китаец, ссыльный профессор. Я через китайских коллег пробил, они сказали, он согласен поговорить. Его зовут Ван Шо, он встретит вас завтра в девять утра.

>>>

Даша шла по улице, которая серпантином взбиралась в гору и зигзагами виляла между плотно стоящими домами. Стены домов были зеленые — покрытые плющом и пожелтевшим, пожухлым, побитым выбросами хмелем. Клиника была где-то тут, но нужный дом Даша нашла не сразу, никакой вывески не было, обычный двухэтажный коттедж с внушительными трещинами в кирпичной кладке и ветхим деревянным забором. Даша нажала кнопку звонка возле калитки, и во дворе затявкала, загремела цепью собака.

На крыльцо вышла женщина в голубом халате, с полотенцем в руках, подошла к калитке, открыла. Даша объяснила, кто она, и спросила, где найти профессора Ван Шо.

Женщина кивнула на вход, а потом замахнулась полотенцем на рвущую глотку собаку.

— Я те щас полаю! — И та замолчала и потупила взгляд, словно смутившись.

Профессор Ван Шо был невысокий, опрятно одетый мужчина с аккуратной бородкой и ежиком седых волос на голове. Он заговорил с Дашей по-русски, почти без акцента. В его кабинете было сразу три вентилятора, и два из них работали так усердно, что расклеенные на маркерной доске исписанные иероглифами желтые стикеры трепетали от ветра как крылышки насекомых. Казалось, они живые. Несколько стикеров потоками воздуха сорвало на пол и унесло в угол, под табуретку, но, кажется, профессор совершенно этого не заметил. Он сидел за столом, стиснув зубы, под мышками — темные, мокрые пятна. Он постоянно протирал лицо и шею платком, но это не помогало — через минуту в морщинах на лбу и под носом снова блестели крупные бисерины пота. Ему явно было нехорошо, и он прикладывал огромные усилия, чтобы оставаться в сознании.

Даша достала диктофон и выложила на стол.

— Вы не против, если я запишу разговор? Собираю свидетельства для отчета.

Увидев диктофон, профессор оживился. Возможно, он неверно понял Дашину просьбу, решил, что она берет у него интервью, и начал рассказывать о себе. Говорил минут десять, в основном жаловался, и слушать его было тяжело, как продираться сквозь бурелом, Даша все никак не могла улучить момент, чтобы вклиниться в его речь и задать хоть один вопрос. Китаец жаловался, что местные считают его оккупантом, колонистом, хотя он тут даже не по своей воле, он «боча-хули», хромой лис. Этот оборот китайские изгнанники принесли в русский язык вместе с другими атрибутами своей культуры — у выражения «боча-хули» было несколько значений: в основном так называли бестолковых, бесполезных для общества людей, окруженных аурой невезения, но еще так называли ссыльных. Одним из таких «боча-хули» и был профессор Ван Шо. В Китае он был известным ученым, написал несколько научных работ о посттравматическом стрессовом расстройстве, но пару лет назад его арестовали и обвинили в передаче данных иностранцам только на том основании, что он выезжал за границу; его бросили в тюрьму, а затем в соответствии с новым «законом о помиловании» депортировали сюда, в ОРКА, в бывшее Черноземье, формально здесь он мог продолжать заниматься исследованиями, по факту же — теперь на нем было клеймо, его социальный рейтинг обнулился, и уехать из Пятигорска он не мог, ни о какой научной карьере — в Китае или где-либо еще — не могло быть и речи. Китай был для него тюрьмой, Россия стала лимбом, хромой лис как он есть — везде чужой, нигде не нужен.

Когда он, наконец, заговорил о пациенте, Даша вздохнула с облегчением.

— Ну что я все о себе, — улыбнулся он. Он, очевидно, давно хотел выговориться и был рад, что нашел, наконец, свободные уши. — Вы приехали узнать про Хлебникова, — сказал он уже более серьезным, профессорским тоном. — Я полагаю, вам известен термин ССГ. — Даша кивнула. — Михаил Юрьевич, судьбой которого вы интересуетесь, уверен, что аномалии — это его погибшие родственники. — Один из вентиляторов в углу затрещал и остановился. Профессор поднялся из кресла и, ругаясь, подошел к нему. Он был в сланцах на босу ногу, при ходьбе сланцы шлепали по кафелю: сцок-сцок. Он ударил вентилятор, словно бы дал ему подзатыльник, и вентилятор снова затарахтел. Пару секунд профессор с закрытыми глазами стоял, подставляя лицо под поток воздуха, что-то тихо сказал по-китайски, потом вернулся за стол и стал читать с монитора.

— Эм Ю Хлебников. 48 лет. ССГ в тяжелой форме. Третья фаза. — Он посмотрел на Дашу поверх папки, затем глазами указал на диктофон. — Это нужно объяснить? Для отчета?

— Я была студенткой профессора Видича…

— Видич, — Ван Шо перебил ее, махнул рукой, — Видич — профан. При всем уважении. То, что происходит с Хлебниковым и ему подобными, — это более тяжелая форма, последние пару лет я наблюдаю подобное у многих пациентов. Синдром развивается постепенно, у него есть несколько четких фаз. Видич знал только про первую: узнавание. Пациент видит в лице кадавра черты умершего родственника. Но есть еще две фазы, вторая фаза — слуховая. Пациенту кажется, что он слышит плач, стоны, а иногда и голос погибшего. Эта фаза чаще всего сопряжена с бессонницей, плач слышится по ночам. Так было и у Хлебникова, вернувшись с войны, он годами скрывал галлюцинации от близких.

— Погодите, — Даша терла переносицу, пытаясь собрать слова врача в единую картину, — если он верил, что кадавры — это, м-м-м, его родственники, зачем он вбивал им в голову гвозди? Зачем призывал других людей делать то же самое? Это как-то…

— Это одна из последних стадий ССГ, о которой профессор Видич, — фамилию коллеги Ван Шо произнес с нажимом, — ни черта не знал. Местные верят, что, если в кадавра забить гвоздь, он замолчит, перестанет скулить. Вы, возможно, видели все эти иконы с молотками и гвоздями. Они оттуда и взялись. Это святой Самаэль, покровитель кузнецов. Он известен тем, что забил гвоздь в голову своей дочери.

— Один гвоздь? Я видела кадавра, в которого вбили восемь.

Ван Шо пожал плечами.

— Так работают навязчивые состояния. Пациента мучают видения прошлого, он забивает в кадавра гвоздь, и его отпускает, пациент чувствует эйфорию, освобождение. Но проходит время, и они возвращаются. Тогда пациент берет еще один гвоздь и опять калечит кадавра. Его снова отпускает. Но если в первый раз состояние покоя длилось, скажем, неделю, то второй вбитый гвоздь уже не так эффективен, и все возвращается уже через шесть дней. Это как наркотик, чем чаще пользуешься, тем слабее эффект, тем сильнее зависимость. В случае с Хлебниковым эффект быстро исчерпал себя — спустя месяц он уже вбивал в тело кадавра по два гвоздя в день, потому что иначе голоса прошлого не желали уходить. Причем на самом деле гвозди, конечно же, не дают никакого эффекта — чистое самовнушение.

— Эти гвозди, — сказала Даша, — мне показалось, они непростые, там какая-то гравировка на стержнях и на шляпках.

Ван Шо кивнул.

— Где горе — там мошенники. Люди с ССГ не пользуются обычными гвоздями, они покупают так называемые гвозди Самаэля. Считается, что только эти особенные гвозди помогают. Это, конечно, бред. Гвозди самые обычные, просто разрисованы рунами. Но местные мошенники рекламируют их как единственный способ заставить кадавров замолчать. А люди в отчаянии, как вы понимаете, готовы на все. Вот и возникла целая индустрия — продажа красивых ритуальных гвоздей.

>>>

Даша вернулась в гостиницу, выпила обезбол, наклеила пластыри вдоль позвоночника, расстелила коврик и легла на пол. Открыла ноутбук, наспех набрала отчет для Видича, отправила, пару минут просто смотрела в экран, открыла видео SMB и смотрела, как Настя прыгает между пролетами на заброшке.

На экране блокировки висело несколько новых сообщений от Матвея, Даша смахнула их. Телефон издал новый звук: иконка с грустным Колином Фарреллом на фоне Брюгге — письмо от Кристины. Даша вскинула бровь и тихо выругалась: письмо отправлено с обыкновенной почты, ну кто так делает-то, а? Талдычишь им про безопасность, а потом такие детские ошибки? Ладно, что там у тебя?

Открыла письмо:

«Привет,

Слушай, кажется, я нашла его. Твоего святого с молотком. Когда ты мне про него рассказала, я сразу подумала, что могла где-то слышать о нем. У меня есть приятель, он докторскую писал по христианским апокрифам. Я у него спросила, и он прислал мне тут. Почитай».

К сообщению был приложен pdf-файл, сканы какой-то старой книги. Слева на странице сирийский текст, справа несколько переводов: на современные французский, английский и русский. Сам текст апокрифа предварялся кратким объяснением:

«Базовым текстом для перевода, оригинал которого дошел до нас только на сирийском языке (древнееврейский подлинник утрачен), послужил французский перевод: Livre de Samaël. Introd., trad. et comment. Par P. Bogaert. Part. I–II. Paris 1969, с учетом английского перевода: R. H. Charles. The Apocrypha and Pseudepigrapha of the Old Testament in English (Oxford: Oxford University Press, 1913). Деление на части есть только во французском тексте. Деление на главы и стихи в английской и французской версиях совпадают. Перевод выполнен иноком ИПХ Илларионом (Самарским)».


1:1 Был человек в земле Уц, имя его Самаэль; и был этот человек хороший в своем деле — ковал железо для пастухов и пахарей и был тем известен в каждом дворе.

1:2 И была у него семья: жена и дочь.

1:3 Имения у него было: кузня, конюшня и хороший дом.


Даша читала стихи, снабженные рисунками в стиле православных фресок. На первой фреске Самаэль стоял в кузне и заносил молоток над наковальней.

По легенде, мимо дома Самаэля проходило войско и солдаты потребовали починить им доспехи и выковать новые мечи. Самаэль выполнил работу, а через пару дней узнал, что солдаты, которым он помог, сожгли соседнюю деревню.


1:14 И вот, приходит вестник к Самаэлю и говорит:

1:15 то войско, что прошло мимо тебя, не пощадило соседей. Дома преданы огню, а дочь твою поразили острием меча; и спасся только я один, и принес тебе весть о смерти ее.


Даша смотрит на фреску: на ней Самаэль слушает вестника, лицо его темное, мрачное, глаза огромные, в них ужас. На заднем плане полыхает огонь, и в огне римский солдат заносит меч над головой девочки.


1:18 После того открыл Самаэль уста свои и проклял день свой, и дом свой, и дело свое. И направил стопы свои в храм, призвать к ответу ложных богов своих.

1:19 И тишина была ему ответом.

1:20 И бросил он камень в ложного идола и покинул храм.

1:21 И скитался по землям, и не вернулся в дом свой к жене своей.


Даша листала дальше: Самаэль оставил кузницу и скитался «великое множество лет», пока не встретил на дороге монаха. Монах привел его в монастырь, где Самаэль принял постриг и обратился в христианство. Годы шли, он обрел себя в служении, стал пастухом. Но память о дочери всюду следовала за ним, он видел ее черты в лицах других детей и постоянно находил свой молоток — под кроватью в келье, в ведре для воды, на столе в трапезной. Образ дочери и орудие прошлой жизни преследовали его. Самаэль выбрасывал молоток в море, топил в колодце, сжигал в печи, но ничего не помогало. Тот самый молоток, которым он вбивал заклепки в доспехи римских солдат, всегда возвращался. Самаэль молился и призывал Иегову к ответу:


3:14 И послал Господь ему с неба голос свой: ты ведешь праведную жизнь, молвил Он, и вера твоя сильна, но жена твоя и братья твои до сих пор ходят к ложному богу и тревожат мертвых.


На следующей фреске монах Самаэль шагал к горизонту с небольшим узелком на плече.


4:1 И вернулся он в дом свой и увидел праздник, семейный ужин.


На фреске «Возвращение Самаэля» был длинный стол, за которым, совсем как на «Тайной вечере», сидели с десяток колоритных персонажей и праздновали. В маленьком окошке на заднем плане виднелось лицо Самаэля, он заглядывал внутрь.


4:3 Среди гостей Самаэль заметил ее, свою дочь. Прошло уже много лет со дня ее смерти, но она сидела там, совсем не выросла, еще ребенок.


Даша пригляделась, среди гостей по левую руку от матери действительно сидел ребенок. Девочка отличалась от остальных, она была бледная и худая, щеки впалые.


4:4 И Самаэль распахнул дверь и ступил на порог, и братья, и друзья обступили его, и пригласили за стол, и выпили за него.


На следующей фреске Самаэль сидит за столом вместе со всеми, гости держат в руках чаши с вином, а Самаэль неотрывно смотрит на дочь.


4:5 Наконец-то ты вернулся. Мы так тебя ждали, и теперь семья снова в сборе, мы можем жить как раньше, прошлое больше не властно над нами.

4:6 И сказала жена, что вестником, сообщившим о смерти их дочери, был демон Азазил. И что целью его было разрушить семью, и что дочь их все это время была жива.

4:7 И размягчилось сердце Самаэля и вновь забилось молодостью, и взял он чашу с вином и выпил вместе со всеми, и распевал песни.

4:8 И потянулся, и обнял дочь, и она была холодна и тверда как камень, но он все равно обнял ее, так сильно скучал. И тотчас же принял решение остаться, быть с семьей своей в доме своем.


Даша читала дальше и делала заметки: в пятой главе Самаэль выходит из зала и возвращается в кузницу, которую оставил много лет назад. Он думает о том, как вновь вернется сюда и будет подковывать лошадей и делать плуги для крестьян, он увидел свой молоток, лежащий прямо на наковальне, когда в печи вдруг затрещала зола и зажегся огонь.

На фреске изображен Самаэль, смотрящий в печь, в которой в языках пламени показалось суровое лицо.


5:5 И волосы встали дыбом на нем. И огонь говорил с ним.

5:6 Двадцать лет ты клялся мне в верности, и всего одной ночи хватило, чтобы отречься?

5:7 Неужели годы ничему тебя не научили, мудрость не коснулась тебя, не проникла в глаза и уши твои?

5:8 Неужели страх сильнее правды?

5:9 Неужели глаза твои неспособны отличить память от соблазна? Мои деяния и от деяний Диавола? Неужели ты веришь, что там, за столом — твоя дочь, а не голем, слепленный из горя и памяти?

5:10 И устыдился Самаэль и упал на колени и стал молиться, просил у Господа указать ему верный путь.

5:11 И обратил он взор свой на молоток и на лежащий рядом гвоздь.

5:12 И вернулся за праздничный стол, и гости радовались его приходу и воссоединению семьи и видели в этом знамение и славили ложных богов, славили идолов.

5:13 И дочь кинулась в объятия его и обняла его и назвала папой, и сердце его заболело.

5:14 Она была холодна и тверда как камень, но это был ее голос, Самаэль точно помнил.

5:15 И до конца праздника он сидел неподвижно, и сердце его было полем битвы, ангел и черт сражались за него.


На фреске: снова гости за праздничным столом, все радуются, бледная дочка тянет к Самаэлю руки, а он сидит прямо, и на лице его ужас, а от его головы к потолку возносится вихрь, ураган, в котором видна битва белых и красных крылатых существ.


5:16 И когда дочь коснулась его руки и спросила, зачем он принес молоток,

5:17 он приставил гвоздь к ее лбу и ударил.


На фреске — вся палитра эмоций: гости отпрянули от Самаэля, кто-то в ужасе схватился за голову, кто-то отвернулся, кто-то скорчился так, словно это его сейчас ударят, жена тянет руки к дочери в надежде защитить ее.


На этом текст обрывался. В статье, приложенной к апокрифу, Даша прочла, что последние три или четыре строки пятой главы были утеряны, кроме того — неизвестно, сколько всего глав было в изначальном тексте, пять или, возможно, больше. Исследователи полагают, что в изначальной версии апокриф завершался вторым уходом Самаэля из дома и вечными скитаниями по Земле.

На последней фреске Самаэль стоял над телом дочери, во лбу у нее был гвоздь, а над головой Самаэля светился нимб, он смотрел прямо на читателя, стоял с молотком в руке, а вокруг — мрачные гости-язычники. И его жена, ее лицо, сведенное горем.

Даша смотрела на фреску, и ее затошнило. Она зашла в туалет, сунула два пальца в рот, но ничего не вышло. Открыла окно, легче не стало — воздух на улице был влажный, душный и пах застоявшейся водой и речной тиной. Тогда она вышла из номера, долго стояла на улице, озиралась, где-то тут была круглосуточная аптека, нет? Пока шла по тротуару, стало полегче, но появилось и другое — старое, из прошлой как будто жизни — ощущение, словно кто-то смотрит ей в затылок. Она увидела человека на той стороне улицы. Он, казалось, шел за ней уже целый квартал. Прибавлял шагу, если она ускорялась, и замирал, если она оборачивалась — словно играл с ней в «море волнуется». Она никак не могла избавиться от стремного чувства, будто она — убийца, вернувшаяся на место преступления, а этот незнакомец — детектив, который все эти годы выслеживал ее и, наконец, настиг. Она иногда думала о нем, представляла себе крутого, уставшего от жизни частного детектива, с сигаретой в уголке рта, типа Филипа Марлоу или Мейера Ландсмана, который нашел ее следы в заброшке на Кучуры и обнаружил пачку «Кента» в котловане, аккуратно упаковал ее в пакет для улик и отправил экспертам «снять пальчики».

Ближайшая аптека была закрыта, и пару секунд Даша взвешивала вариант разбить витрину булыжником. Она дошла до следующей, но под вывеской с зеленым светящимся крестом висела табличка «инвентаризация». Третья аптека также встретила ее запертой дверью и погашенным внутри светом. А незнакомец все еще был там, на той стороне, и Даша подумала, что не стоит пока возвращаться в гостиницу, ведь так он узнает, где она остановилась. Хотя, возможно, он уже знает, и все это неважно. Конечно же, он знает. Он знает все, что знает она.

Так, перестань накручивать себя. Выдыхай.

Она решила поплутать немного, сбросить хвост.

Какой хвост? Что ты несешь? Совсем уже? Ты ведь даже не пьяна.

Нет, не пьяна, но это идея. Аптеки закрыты, но есть и другие способы снять тревогу, избавиться от тесноты в груди.

Где-то вдали звучала музыка:

You’re good

Good

Good

Good

You’re good

Good

Good

You’re good

Даша шла на звук. Впереди красно-синим неоном замаячил караоке-бар, на вывеске был рак с микрофоном в клешне. Даша зашла и села за стойку, заказала джин с тоником, потом еще один, и еще. Песня группы Morphine оборвалась, и теперь на сцене какая-то девушка пыталась изобразить Blue Valentines. Получалось чудовищно, но зал все равно аплодировал, поддерживал ее. Даша тоже хлопала. Ей показалось, что такое неловкое, плохое исполнение очень идет этой песне, усиливает ее грусть. Когда девушка ушла со сцены, Даша спросила у бармена, можно ли ей тоже что-нибудь спеть. Бармен позвал кудрявого парня, стоявшего у пульта, тот подошел и, перегнувшись через стойку, спросил: «Какую песню?»

— Земфира[7], «Ариведерчи». Можно?

— Ее — нельзя. Иноагент. У нас проблемы будут.

— Ладно. А Стинга можно? Он хотя бы не иноагент?

— Надо проверить, но, кажется, нет.

— Поставьте его.

Парень молча протянул микрофон. Даша вышла на сцену и, щурясь под софитами, посмотрела в зал. Людей в баре было совсем немного, человек пять. Пять темных силуэтов — лиц не разобрать — молча смотрели на нее. Никто не курил, но все вокруг тем не менее было словно в дыму. Появился еще человек, он зашел в зал только что и отличался от прочих. Он стоял на месте, но всякий раз, стоило Даше моргнуть или чуть отвернуться, он, казалось, стоял все ближе к сцене.

Море волнуется раз,

Море волнуется два,

Море волнуется три…

Когда заиграли первые аккорды I Hung My Head, Даша поморщилась. Она вдруг вспомнила слова Видича о том, что песня — это талисман и оберег. И очень важно выбрать правильную, своя песня однажды спасет тебе жизнь, говорил он. Даша подумала, что если прямо сейчас выберет другую песню, если угадает, — это казалось очень важным: угадать, — то он, Филип Марлоу, уйдет, оставит ее в покое и, что еще важнее, позволит ей остаться. Она с предельной ясностью поняла, что именно он сейчас решает, что будет дальше, решает, куда она отправится. И еще поняла, что больше не хочет никуда ехать. Она хочет остаться, хочет земли под ногами, и именно сегодня, сейчас — по взгляду Марлоу было очевидно — у нее есть такая возможность, есть шанс. Она сможет остаться, надо только понять, какая именно песня — та самая?

Даша подошла к краю сцены, склонилась к кудрявому парню за пультом.

— Я передумала. У вас есть The Man Comes Around? Или нет, не надо. Знаете что? Давайте ту же, что сейчас пела та девушка до меня.

Парень посмотрел на нее злобно, словно она нарушает какое-то табу, словно это неприлично — просить замены, когда музыка уже играет, или петь два раза подряд одну и ту же песню. Но, помешкав, все же запустил минус Тома Уэйтса.

Даша снова вышла под софиты. Марлоу замер у самой сцены, стоял, вскинув бровь, скрестив руки на груди. Он тоже, кажется, не ожидал такой замены — неужели угадала? — и теперь хотел послушать.

Даша зажмурилась и запела — тихо, хрипло, не попадая ни в одну из нот.

Глава двенадцатая Якпостриг

— А где Даша?

Матвей снова проверил мессенджер, за последние пять часов он отправил Даше уже несколько сообщений:

Матвей: мы уже начали, ты где?

Матвей: ты едешь?

Матвей: мама про тебя спрашивает. Давай приеду за тобой?

Матвей: ау?

Матвей: Граунд контрол ту мэйджор Том?

Матвей: (гифка со сбитым с толку Джоном Траволтой из «Криминального чтива»)


Была уже полночь, но все сообщения Матвея так и висели в чате непрочитанными. Мамин день рождения в этот раз отмечали тихо, в семейном кругу. Матвей помогал Осипу Петровичу развести огонь в мангале. Старик в последнее время выглядел очень плохо — худой, бледный, облысевший. Три года назад у него обнаружили рак гортани, и после операции он теперь носил на шее платок, чтобы скрыть некрасивый шрам в том месте, где раньше был кадык. Говорить он мог лишь с помощью специального синтезатора речи, поэтому большую часть вечера просто молчал. Матвей знал, что старик стесняется своего искусственного голоса, он лишь смотрел на всех своими оленьими глазами и едва заметно улыбался.

Когда мясо было готово, они сели за стол, и мать снова спросила про Дашу. Матвей открыл мессенджер — Даша так и не прочла его сообщения. Он позвонил ей, послушал гудки, трубку никто не взял. Это было тревожно, но Матвей не хотел беспокоить мать, поэтому сказал, что Даша приболела, у нее кашель и температура, она боится заразить маму и Осипа, поэтому сегодня проведет ночь в гостинице.

— Она очень извиняется, мам. Вроде не ковид, но мало ли, лучше пусть посидит в изоляции.

— Может, отвезешь ей шашлыка, пусть хоть поест? А то голодная небось, как всегда, сухомятку свою жует.

— Позже отвезу, — сказал Матвей.

Матвей: Даш, я все понимаю, но вот так динамить маму в день рождения… (три злобных эмодзи)

Матвей: ответь хоть что-нибудь, ну! (еще четыре злобных эмодзи)

>>>

Он проснулся раньше всех, рассвет еще только запекался на востоке. Умывшись, он спустился на кухню, налил воды в чайник, включил газ. Поднялся на второй этаж и осторожно заглянул в гостевую, где должна была ночевать Даша. Ее постель была застелена, белье аккуратно сложено у изножья — она так и не приехала. Матвей вновь спустился на кухню, снял с зарядки телефон, позвонил ей, но номер был «вне зоны действия сети». Он открыл чат в мессенджере.

Матвей: ты где?

Чат сообщал, что «Даша была в сети шесть часов назад». Вчерашние сообщения она видела, — под ними стояли галочки (прочитано), — но так и не ответила на них.

Матвей: ответь, как прочитаешь

Матвей: мама беспокоится


Подумал и удалил последнюю фразу.

Когда утром на кухню вышла мама, Матвей сказал, что Даша поехала работать и скоро вернется.

Он каждый час проверял чат в мессенджере.


Даша была в сети семь часов назад

Даша была в сети восемь часов назад

Даша была в сети девять часов назад

Даша была в сети десять часов назад

Даша была в сети одиннадцать часов назад

Даша была в сети двенадцать часов назад


Матвей: довольно подло вот так уехать и не попрощаться. Где «Самурай»? Обещала же вернуть в целости и сохранности.


Вечером ему пришло сообщение: «Ваш автомобиль «Нива» (номер такой-то) находится на штрафной стоянке по адресу…»

Матвей приехал на штрафстоянку, над кабинкой рядом светилась надпись «касса». Он оплатил штраф, и скучающий сотрудник в светоотражающем жилете провел его к «Самураю». Машина была цела, двери, багажник и капот заклеены желтыми наклейками-пломбами, на каждой отмечена дата и печать местного управления ГИБДД. Матвей открыл багажник — там пусто, ни оборудования, ни карабина.

— А вещи где? — спросил он.

— Чего? — зевнув, спросил парень в жилете.

— Тут оборудование было, в кожухах.

— На ней пломбы, видишь? Наши приехали, опечатали, забрали. Если пропало шо, это к ментам.

Матвей сорвал пломбу с водительской двери, сел в машину и огляделся. Он рассчитывал найти какую-то записку, хоть что-то, что могло бы подсказать, где Даша. Но ничего не было. Ключи были спрятаны под козырьком. Матвей завел «Самурая» и, выезжая с парковки, опустил стекло и спросил у сотрудника:

— А нашли ее где?

— Чего?

— Ты глухой, что ли? Я спрашиваю, откуда ее эвакуировали?

Парень в окошке стал флегматично перебирать какие-то бумаги на столе.

— Улица Кучуры. Враскоряку там стояла, возле заброшки.


Матвей проверил бардачок. В нем лежал картонный конверт с надписью «для Матвея». Внутри был Дашин рабочий диктофон. Он включил его, посмотрел на экранчик, в памяти сохранилась одна запись: 4 минуты.

Матвей нажал «воспроизвести».


«Привет, Матвей. Я много думала вчера, когда ты предложил записать еще одно свидетельство. Я испугалась, потому что знаю вопросы и примерно представляю, что и как на них отвечать. Там много некомфортных формулировок. Например, «Случалось ли вам наблюдать смерть ребенка?», или «Случалось ли вам присутствовать на похоронах ребенка?», или «Когда вы смотрите в лицо кадавру, бывает ли у вас чувство, что вы его знаете?» Я думаю, тут стоит объяснить, откуда эти вопросы взялись. Мой начальник, профессор Видич, много лет изучал феномен, который теперь называют синдромом смещенного горя. ССГ. И знаешь, как иронично бывает: ученый изучает какую-то болезнь и даже не подозревает, что сам болен. У Видича так было. Он изучал случаи массовой истерии, связанные с мортальными аномалиями. Искал матерей, которым казалось, что кадавры — это их дети. Он даже дал название этому виду психоза — «синдром матери кадавра». Но в процессе сбора данных был вынужден поменять название. Он обнаружил у себя симптомы болезни, которую изучал. У него трое детей и пятеро внуков, и все они живы. Но в какой-то момент в лицах кадавров ему стали мерещиться черты друга, который погиб, когда Видичу было десять лет. Сперва он решил, что это мнительность и он, сам того не замечая, перенимает симптомы пациенток. Оказалось, нет. Оказалось, у всех сотрудников Института, всех, кто проводил с кадаврами достаточно много времени, у всех проявлялись симптомы ССГ. Даже меня перед экспедицией предупредили, что такое возможно. Видич любит повторять: «Если смотреть на мертвецов слишком долго, они заговорят с тобой». Разумеется, не буквально. Это сложно объяснить. Ты смотришь на кадавра, и тебе кажется, что ты его уже видел. Кадавры триггерят у нас в мозгу какие-то неизвестные ранее участки памяти. Мы пока не знаем, как это изучать. И, в общем, со мной это тоже случилось.

Меня зовут Дарья Силина, и это свидетельство девяносто девять. Сейчас я попробую ответить на вопросы из перечня. Или хотя бы на самые важные из них.

Случалось ли мне наблюдать смерть ребенка?

Да, в детстве у меня на глазах погиб Алексей Поляков. Я сама была ребенком. Тебе известны детали.

Когда вы смотрите в лицо кадавру, бывает ли у вас чувство, что у него (или у нее) знакомое лицо?

Да. Мне кажется, я вижу Настю, мою племянницу. Она погибла пять лет назад. Мы с тобой никогда об этом не говорили, Матвей, но я иногда вспоминаю ее. Я вчера разговаривала с Катериной, и она рассказала мне историю о том, как погибла ее дочь, и она винит во всем себя, ее история меня потрясла, потому что, мне кажется, я очень хорошо ее понимаю. Мне кажется, я пережила нечто подобное. С Настей. Я страшно перед ней виновата. Я никогда ни с кем об этом не говорила, но я часто вспоминаю тот вечер, семейный ужин, когда вы с ней поругались из-за этих дурацких тиктоков, и она ушла. Так вот, я должна кое в чем признаться, Матвей. Тем вечером я тоже пошла прогуляться, подышать, выкурить сигарету. У меня есть свое насиженное место, на стройке на улице Кучуры. Я и сейчас тут сижу на крыше, говорю с диктофоном. Пять лет назад я пролезла на стройку через дыру в заборе, забралась сюда, наверх. Не знаю, почему именно на крышу, тут не сказать чтобы какой-то особенный вид. Просто приятно иногда посидеть на вершине заброшки, свесив ноги. Как в детстве. Помню, уже затушила бычок и собиралась возвращаться, но услышала детский плач. Сперва я решила, что у меня глюки. Голос был знакомый и доносился из котлована, как будто ребенок звал на помощь. Я знала, что школьники любят эту заброшку и что здесь опасно — пустые пролеты, дыры в полу, сорваться, упасть — только так. Много раз слышала, что там кто-то опять допрыгался и сломал ноги или того хуже. Поэтому, конечно, в том, чтобы услышать там детский голос, не было ничего удивительного. И все же я испугалась. Помню, подошла к краю котлована, и у меня дрожали руки, я боялась посмотреть вниз. А потом просто развернулась и пошла прочь. Я могла вызвать скорую или полицию, но ничего не сделала. Ничего. А потом… а потом, спустя сутки в этом самом котловане нашли тело Насти. Это была она. Выходит, я последний человек, видевший Настю еще живой, слышавший ее голос, ее мольбы о помощи. С тех пор я много раз мысленно возвращалась туда, в ту ночь. Я думала — почему я так поступила? Дело ведь не только в том, что я испугалась? Сначала я убеждала себя, что просто струсила: ну, знаешь, ты одна на заброшенной стройке, и из темноты доносится детский плач — как тут не струсить? Я убеждала себя, что все произошедшее — трагическое стечение обстоятельств. Конечно, я виновата, но это ведь случайность, откуда мне было знать, правда? А потом… в общем, время текло — год-два-три — и всякий раз в годовщину ее смерти, каждое первое сентября, увидев детей в школьной форме на улицах, я снова возвращалась в ту ночь, восстанавливала ее в памяти. И чем чаще я проводила этот мысленный эксперимент, тем сложнее мне было признаться себе в том, что…

Сейчас, погоди, тут сильный ветер.

В общем, той ночью я пришла на старую стройку, выкурила сигарету и услышала детский плач, и увидела на дне среди мусора девочку. Я узнала ее. Вот правда, от которой я так долго пыталась отвернуться: на самом деле я не сразу убежала, Матвей. Я посмотрела вниз и узнала Настю. Я видела ее, а она меня. Мы смотрели друг на друга, она звала меня. Я видела, как она умирает, и ничего не сделала, просто ушла. Я вернулась домой, я помню, вы с Осипом смотрели кино, и у меня была куча времени что-то предпринять, рассказать вам, но я промолчала, просто пошла в беседку к маме петь песни. А спустя сутки ее нашли мертвую, и были похороны, и случилось все, что случилось: я уехала из России, и даже там, в другой стране, я постоянно возвращалась в ту ночь и, как головоломку, пыталась решить ее, ответить на вопрос: почему я так поступила? Почему оставила ее там? Почему не вызвала скорую, спасателей? Все эти годы я искала в себе ответы. Она мне снилась иногда. Во сне она сидела у изголовья кровати, мертвая, в грязной кофте, с гематомой на подбородке, она сидела рядом и спрашивала: «Почему ты ушла?» А я не знала, что ответить. Оправдывалась как-то, говорила, что испугалась, и все. Я любила ее. Я бы никогда не сделала ей больно. Никогда. Так мне казалось. Но тогда почему той ночью я отвернулась от нее? Почему не помогла? Ведь по идее я должна была — не знаю — кинуться к ней, вытащить, согреть, позвать на помощь. Так поступил бы нормальный человек. Но вышло иначе: я подошла к краю и увидела на дне ребенка, и в голове у меня как будто выбило пробки. Просто черный экран. Со мной уже бывало такое. Однажды. Знаешь где? В катакомбах. Мы с Лешкой Поляковым тогда провалились в бомбоубежище, и Лешка лежал там, переломанный, и пытался говорить со мной, чтобы было не так страшно. Он пел мне песенку про кошку, которой приснилось, что ее съел слон. Знаешь такую? Нет, не знаешь, ведь тебя не было там, когда мы упали, ты сбежал. И вот тогда, в ту ночь, первого сентября, в голове у меня был черный экран, полный блэкаут, я смотрела на лежащую на дне котлована Настю и вспоминала себя, вспоминала, как ты повел меня в катакомбы, когда мы с Лешкой упали в дыру и он медленно умирал у меня на глазах в свете фонарика. Два этих события — падение Насти в котлован и мое падение много лет назад — как-то сплелись в памяти. Может, поэтому я ушла тогда? Поэтому не помогла ей? Кошмар из прошлого настиг меня, я испугалась, не справилась с собой и убежала.

Какое-то время, пока жила в Германии, я действительно думала именно так: что я оставила Настю умирать, потому что не владела собой. Удобное медицинское оправдание: ПТСР, мне было так страшно вновь переживать в голове падение и смерть Лешки, что я просто ушла.

Но вот я вернулась в Россию, и все то время, что мы ехали на юг, я вспоминала. Они мерещатся мне. Я даже самой себе боялась признаться в этом, но, когда я смотрю на кадавров, я иногда вижу их лица — Лешки и Насти. Я несколько лет жила с внутренним убеждением, что бросила Настю умирать из-за пережитого в детстве. Как будто во всем виновата не я, во всем виновата память. Я так и говорила себе: это не я дала ей умереть, это все память. Память не позволила мне спуститься к ней, оказать помощь. Память вынудила меня уйти. И это удобная версия, она как бы снимала с меня всю ответственность. В этой версии у меня как бы не было собственной воли, я была продолжением памяти.

Но есть проблема. Даже эта версия — не последняя. Есть еще одна, и она тебе не понравится. На смерть Насти можно взглянуть под еще одним углом. Что, если я намеренно оставила ее умирать? Видишь ли, в чем дело, увидев ее на дне, я и правда ушла не сразу. В голове проклятая чернота, но это был не страх. Точнее, не только страх. Еще была злость, много злости. Я вспомнила, как в детстве ты бросил меня в катакомбах, и подумала, что это несправедливо. Что там, на дне, должен быть ты. Это ты, а не Настя, должен плакать и просить о помощи. Клянусь, если бы ты оказался рядом, я бы столкнула тебя. А я ведь думала, это в прошлом, на терапию ходила, столько работы над собой, и, выходит, все без толку. Значит, есть такие потемки души, которые не побороть, как ни тянись к свету, свои потемки ты всегда носишь с собой, в себе. И вот я вспоминаю ту ночь, и стройку, и котлован, и думаю ужасную мысль: неужели я оставила Настю умирать там, чтобы — что? — наказать тебя? Я пытаюсь распутать узлы памяти, разобраться: неужели я могла так поступить? Ведь если могла, если где-то в самом темном углу моего сознания была подобная мысль, это значит, что я… Разве могла я быть настолько малодушной: бросить умирать любимую племянницу просто потому, что сама за тридцать лет так и не смогла выбраться из бомбоубежища? Я надеюсь, что нет, но у меня нет стопроцентной уверенности, что это не так. Теперь, когда прошло время и на этом воспоминании наросло столько узлов, я не помню, какие мысли у меня были, а какие я приписала себе позже, какие додумала. Я уже ничего не могу исключить…»

Щелк.

Матвей остановил запись, минуту растерянно смотрел на диктофон, бросил на сиденье. Завел мотор, выехал на дорогу. Какое-то время ехал в тишине, затем затормозил, взял диктофон, вышел из машины и швырнул его в кусты.

>>>

Прошла неделя, Даша так и не объявилась. Матвей нашел в сети зарегистрированный на немецком сервере сайт Института и написал им на почту, указанную в графе «контакты». Ему ответили, что Дарья Силина уже давно не выходит на связь и они сами ищут ее. Есть подозрение, что ее задержали и держат в одном из полицейских отделений Пятигорска.

Матвей объехал несколько отделений, но тщетно, ответ на его запросы всегда был один: никакой Дарьи Силиной не задерживали, и где она — не в курсе, вали отсюда, не мешай работать.

Что делать дальше, Матвей не знал, он давно жил без плана, кочевником. Когда Даша пропала, его это разозлило, он хотел бросить все и снова, так сказать, «схватиться за дорогу», уехать, например, дальше на юг, а там — будь что будет. Но, поразмыслив, решил ненадолго все же задержаться в Пятигорске — вдруг сестра объявится.


Матвей: я в Пятигорске, если что. Пиши на этот номер. Надо поговорить.


Пару дней он жил в гостевой комнате в доме у мамы и Осипа, потом съехал, снял крохотную квартиру в центре. Он быстро нашел работу, устроился водителем эвакуатора на той самой стоянке, откуда забирал «Самурая». Работал два через два, рассекал по городу в старом грузовике, цеплял и увозил неправильно припаркованные тачки, а весной и осенью выезжал за город и лебедкой вытаскивал увязших в грязи туристов. В напарники ему достался Захарыч, долговязый ветеран, мелкий, лысый и дерганый, лицо его от нервных тиков ходило ходуном так, словно через него пускали переменный ток. Захарыч жил недалеко: в старом, раздолбанном коттедже напротив здания бывшего военкомата. Война текла в его жилах вместо крови, так он говорил. По пьяни, как заметил Матвей, Захарыча часто тянуло на длинные, тоскливые прогоны о сути войны, о том, что война — это не событие, а состояние. Он говорил, что бывших солдат не бывает и все, вернувшиеся из горячих точек, несут войну в себе, разносят ее по улицам, как грибок или вирус. Отсюда и насилие — преступность и бандитизм, говорил Захарыч, это все — споры принесенной издалека войны; зараженный войной человек неизбежно начинает воевать — с собой, с семьей, с городом, с улицей, с чем угодно.

Захарыч был совершенно ебнутый, но в каком-то своем особенном смысле, без извращений. Он любил повторять, что «собрал всех покемонов», имея в виду войны выпавшие на его век — он все их видел, во всех отметился. Иногда у него случались «затмения», — так он их называл: он хватался за голову, зажимал уши и тихо скулил, пока в его разъятом, изломанном сознании артиллеристы бомбили города и по дорогам его памяти бежали обожженные фосфорными бомбами мирные жители.

Матвея Захарыч отчего-то полюбил с первого дня и относился к нему по-отечески. Ему нравилось, что Матвей был большой и сильный и его не нужно было обучать обращаться с эвакуатором.

— В этой колонне мяса заточена прекрасная душа, — говорил Захарыч, хлопая Матвея по плечу, и ржал как сумасшедший.

Иногда с утра Захарыч подбирал Матвея у дома, и они ни свет ни заря катили по дорогам, и Захарыч напевал заглавную тему из фильма «Челюсти»: тум-тум, тум-тум, тум-тум-тум-тум! А еще иногда он включал альбом группы «Любэ» и дергал плечами в такт музыке.

— Ну же, подпевай! — кричал он. — Кончай зажиматься, шо ты как этот, выпусти внутреннего Балу!

«Выпустить внутреннего Балу» означало танцевать и петь во весь голос и не бояться осуждения.

Захарыч затормозил на светофоре. Из стоявшей в соседнем ряду машины, вступая с группой «Любэ» в странный резонанс, долбили басы, водитель громко пригазовывал, словно готовился рвануть наперегонки с Захарычем.

На перекрестке стояла старуха в черном, вся усохшая, согнутая, словно побитая старостью. В руках у нее букет — какие-то полевые цветочки. Когда зажегся красный и машины встали, старуха не стала переходить дорогу, она шла от одной машины к другой, заглядывала в окна, протягивала букет и что-то жалобно, напевно говорила. Захарыч нервно стучал пальцами по рулю и смотрел на красный сигнал светофора, Матвей наблюдал за старухой. Старуха поймала его взгляд, направилась к нему, обошла эвакуатор, остановилась у окна. Матвей опустил стекло.

— Сколько стоит? — спросил он.

— Двести, сынок. Смотри, какие красивые, с любовью собирала, долго стоять будут.

Матвей полез было за деньгами, но светофор переключился на зеленый, и Захарыч дал по газам. Эвакуатор рванул с места. В зеркало Матвей видел, что старуха упала и теперь ползала на четвереньках, собирала разбросанные по асфальту цветы, пока ее, сигналя, объезжали автомобили.

— Ты чего? — Матвей посмотрел Захарыча.

— Чего?

— Ты бабку сбил. Совсем ебу дал?

— А ты чего — денег ей дать хотел?

— Ну.

— Бляха, всему тебя учить надо, Матвейчик. Нельзя давать попрошайкам. Попрошайки — это мафия. Огромный бизнес. И окно закрой, у меня тут кондер так-то.

— Она цветы продавала.

— Ты башку включи, орясина. Тебя разводят, а ты и рад. Цветы — это предлог, приманка. Она их вон там с клумбы сорвала, а ты, лох, повелся.

Матвей минуту смотрел в окно, затем сказал:

— Я думаю, это была самая обычная старушка.

— Самые отвратительные люди всегда маскируются под самых обычных. Особенно старушки, — назидательно сказал Захарыч, подняв палец.

Матвей пытался представить себе мафиозный клан старушек с цветами и покачал головой. Но спорить не стал, знал, что бесполезно.

— Попрошайки, — продолжал Захарыч, — самый выгодный бизнес сейчас. А знаешь почему? Потому что на самом деле они торгуют не цветами. Они торгуют жалостью. Жалость — это новая нефть.

Когда они только познакомились, Матвею казалось, что Захарыч очень умный, потому что Захарыч хорошо говорил, его было интересно слушать. Но шло время, и Матвей стал замечать, что красноречие ветерана — фикция, Захарыч повторял одни и те же мысли в разном порядке, как будто выучил несколько заумных конструкций и как диджей гонял их по кругу в разных вариациях, создавал ремиксы из одних и тех же наборов слов. Например, Матвей довольно быстро заметил, что многие внешне логичные речи Захарыча не просто противоречивы, но часто бессмысленны. Матвей даже вывел своеобразный «закон Захарыча», звучал он так: «В любом разговоре, вне зависимости от темы, вероятность того, что Захарыч объявит что-нибудь «новой нефтью», равна 100 %». Это была не шутка: Матвей давно относился к этому как к игре, засекал время и ждал, когда Захарыч снова заговорит. Ждать долго не приходилось, «новой нефтью» старик объявлял все подряд: попрошаек на улицах, плазменные телевизоры, батат, детское питание, войну, глобальное потепление, подписные сервисы, свадебных голубей. Была только одна вещь, которую Захарыч «новой нефтью» пока не объявил — собственно нефть. Но Матвей подозревал, что и до этого скоро дойдет, и круг замкнется.

Захарыч часто использовал заумные слова: медиатор, энтропия, снафф, трансгуманизм, постмодерн, патологии, евразийство, гей-лобби, пассионарность, — и вроде бы даже к месту, но иногда у Матвея закрадывалось подозрение, что Захарыч не всегда понимает, что они означают.

— А что это такое? — однажды спросил он.

— Что такое что?

— Постмодерн. Ты постоянно говоришь «постмодерн то, постмодерн се», или «ну это же чисто постмодерн», а я не знаю, что это такое. Вот и спрашиваю, что такое постмодерн?

Захарыч всерьез задумался.

— Постмодерн, Матвей, это когда ты распинаешься перед другом как мудак, рассказываешь ему интересную историю, а он берет и перебивает тебя своим тупым вопросом, ты сбиваешься с мысли, и дальше вы едете в тишине как мудаки, — он замолчал, угрюмый, и дальше некоторое время они действительно ехали в тишине.

Впрочем, нельзя сказать, что Захарыч был уж совсем безнадежной сволочью. Если бы так, Матвей вряд ли так долго продержался бы с ним в паре на работе. Иногда у Захарыча случались моменты душевной открытости, из задерганного клубка нервозов он превращался в спокойного мудрого деда из романтических комедий. Чаще всего это превращение происходило в обед, когда он ел. Матвей почти сразу заметил, какое чудесное воздействие на Захарыча оказывает вкусная еда. Однажды он купил в ларьке на площади хычинов — карачаевских лепешек. Хычины оказались чертовски вкусные, Захарыч съел парочку и пустился в воспоминания.

— Дочка моя готовила лучшие хычины во всей округе. На кефире, с брынзой, мать моя женщина, сейчас вспоминаю и слюни текут. Эти тоже хороши, но Тонькины хычины — ты бы знал, братан, ты бы знал, чисто героин, — он мечтательно смотрел вдаль и рассказывал о своей дочери, чем она занимается (генетик), сколько у нее детей (трое), как он ей гордится (очень гордится) и как он не согласен с ее политическими взглядами (очень не согласен, но все равно гордится). Затем, погрустнев, добавил, что они давно не общаются, и, если бы мог, он бы, конечно, сейчас все переиграл. — Она уехала из страны лет пять назад. Обозвала меня людоедом, ватником и свалила. С тех пор не общаемся вот. А у тебя как?

— М-м?

— Дети есть?

Матвей кивнул, дожевал хычин и стал рассказывать про Настю — и сам удивился, когда внезапно понял, что говорит о дочке с таким видом, словно она жива. Пока рассказывал, подумал, что это как-то нехорошо и надо все же упомянуть немаловажную деталь…

— А сейчас она чего? — спросил Захарыч.

— Да вот, в институт поступила, — как ни в чем не бывало ответил Матвей, — на иняз. Переводчицей будет.

У Матвея часто так бывало: как начнет выдумывать — не может остановиться; еще с детства врал без всякой цели, из спортивного интереса. Вот и сейчас — ни с того ни с сего стал рассказывать про жизнь дочери: ей восемнадцать, учится, в юности была просто невыносима, худший подросток на свете, одевалась хер пойми как, волосы в синий красила, дерзила, шлялась по заброшкам с хмырями какими-то, паркур, вся фигня…

— Хах, это нам знакомо! — Захарыч хлопнул себя ладонью по колену.

…Однажды упала в котлован, полгода в гипсе лежала, чудом спасли, ее Даша, сестра моя, обнаружила и спасла, если бы не она, не знаю, как бы мы сейчас, я бы сдох, наверно, скурвился. Но нет, после больницы и реабилитации Настя долго в себя приходила. Она спортом грезила, альпинизмом, но это теперь все, крест. Пока лежала в гипсе, книжки читала, я лично ей привозил, она меня своим книжным дилером называла.

— Ну и вот, — Матвей развел руками, как бы завершая рассказ, — недавно в Москву поступила, на переводчика. Уехала, в общаге живет. Обещала писать, но куда там. Жизнь молодая, что им до нас, стариков.

Захарыч жевал хычин и кивал.

— Понимаю, братан. У меня уже внуки, а я все привыкнуть не могу, что забыли меня. У них там за границей свои дела, какой там дедушка. Отдельные люди. — Захарыч с грустью посмотрел вдаль и, вздохнув, добавил: — Да и пошли в сраку, вот что я думаю. Люблю их больше жизни, но все равно — в сраку пусть идут.

— Это точно, — тихо сказал Матвей.


Примерно через год после исчезновения Даши на телефон пришло сообщение «Сестра Даша (номер телефона) теперь в вашем мессенджере». У Матвея екнуло сердце, он тут же написал ей:


Матвей: ну и где ты, овца, пропадала? Напиши адрес, приеду дам тебе по жопе.


Ему перезвонил какой-то мужик по имени Борис. Борис попросил прекратить угрозы и сказал, что о Даше ему ничего не известно. «Но ты звонишь с ее номера!» — не унимался Матвей. Борис ответил, что недавно завел новую симку. Такое часто бывает, когда кто-то долго не пользуется номером, оператор отключает его и продает заново. В подтверждение своих слов Борис скинул ссылку на сайт оператора связи. Матвей пожелал ему всего хорошего и забанил.


Вечера Матвей коротал в баре «Трамвай „Желание“». Бар был в здании бывшего депо, внутри, как на перроне, пахло креозотом. За барной стойкой висело большое зеркало под наклоном; от наклона Матвея всегда мутило, он смотрел в отражение, и казалось, будто это не в зеркале, а в реальности все под углом, и стаканы, бутылки и пепельницы вот-вот заскользят по столам и упадут на пол; у него от зеркала всегда было ощущение, будто он уже завалил горизонт, хоть и не пил еще. Он вспомнил, что фразе «завалить горизонт» в смысле «напиться» его научила жена, Марина. Бывшая жена. От мыслей о Марине в груди защемило.

Барменом тут работал молодой парень с татуировками на лице и потрясающе ухоженными усами, как у Пуаро. Имя у него было простое, но Матвей все равно никак не мог его запомнить, поэтому просто обращался к нему «братан». Он просил у «братана» бутылку пива и сидел за стойкой, смотрел в наклоненное зеркало. Бармен, похоже, как-то неверно трактовал панибратское обращение Матвея, он решил, что они с ним натурально братаны, и поэтому каждый вечер докапывался до Матвея, втирал ему какую-то дичь, рассказывал про свою жизнь. Рассказчик из него был дрянной, истории его были похожи на набитую мусором тележку из супермаркета, которую столкнули с горы, и она катится не пойми куда, набирая скорость, скрипя сломанным колесиком. Матвей иногда пытался разобрать, что же там бармен такое пытается ему втолковать, но слышал только скрип проклятого тележечного колесика.

— Привет. Ты ведь Матвей, да?

К нему подсел молодой парень с очень длинным, вытянутым лицом. Сперва Матвей даже обрадовался, потому что появление незнакомца заставило бармена-братана прерваться. Парень протянул руку.

— Я Саша.

Матвей посмотрел на Сашу, потом на руку, пожал ее.

— Ты на эвакуаторе работаешь, с этим лысым дедом, я тебя видел. Слушай, тут такое дело. Вы сегодня тачку забрали на Заводской, «Лифан» старый, на катафалк похож, и там в ней… короче, там кое-что лежит. Мне достать надо. — Пауза. — Я заплачу.

— Слушай, мозг не еби, а? — Матвей вздохнул. — Заплати штраф. Пять тыщ, и вся любовь.

Саша поджал губы, раздраженный, видимо, тем, что Матвей не въезжает в суть просьбы.

— Ты не понял. Я хочу, чтобы ты сходил на стоянку и принес мне то, что лежит на полу за водительским сиденьем. Оно небольшое, вот такое примерно. — Он развел ладони. — Выглядит как футляр для сигар.

Матвей ухмыльнулся.

— Это не наркота, — закачал головой парень.

— Угу, конечно.

— Да я серьезно! Можешь открыть ее и посмотреть, если хочешь.

— И ты не можешь достать коробку сам, потому что…

— По документам тачка не моя, я не могу забрать ее со стоянки, даже если бы захотел. Но футляр — мне за него башку оторвут, ясно тебе? — с нарастающим раздражением проговорил Саша. — Камон, бро, выручи, по-братски.

Матвей посмотрел на Сашу исподлобья.

— Ну-ка съебал отсюда. Бро.

— Да че ты, я ж нормально…

Матвей резко повернулся к Саше, и тот отпрянул, чуть не упал со стула. Поднял руки.

— Ладно-ладно. Нервный какой…

Саша взял свое пиво и, стараясь сохранить остатки самоуважения, зашагал в зал к одному из столиков с таким видом, словно все на мази и разговор прошел именно так, как он и планировал. Матвей посмеялся про себя: какой-то левый чел просит вскрыть чужую тачку, что может пойти не так?

Он выпил три бутылки пива, заказал четвертую. Обычно мазать его начинало где-то после шестой. Обернулся и осмотрел зал, перед глазами уже плыло, но он быстро разглядел Сашу. Тот сидел за столиком с друзьями, парой молодых парней-подростков. Матвей прикинул их габариты — дрищи, опасность нулевая.

Он расплатился с барменом-братаном, вышел на улицу и пару минут стоял на холоде, проветривал голову.

Штрафстоянка была недалеко, если знаешь, где срезать, он дошел до нее пешком дворами. Открыл своим ключом вход в раздевалку, заглянул в подсобку, взял моток алюминиевой проволоки и далее, нырнув в технические помещения, вышел на закрытую на ночь стоянку. Тут были камеры, но Матвей знал, что они давно не работают, висят на столбах и смотрят слепыми линзами в пустоту. Начальник попилил деньги на установке и теперь в отчетах всегда указывал, что оборудование в ремонте не нуждается.

— «Лифан», похожий на катафалк…

Нужную тачку он отыскал быстро, на стоянке был всего один квадратный универсал. Обошел ее кругом, заглянул в окна. Согнул проволоку крючком и вогнал под стекло со стороны водителя, поерзал минуту, искал нужный зацеп, дернул вверх, дверь с щелчком открылась. Коробка лежала на полу под водительским сиденьем. Матвей достал ее, открыл и тихо выругался. Внутри лежал гвоздь. Особенный, с узорами на стержне.

— Бля.

Первым его желанием было вернуться в бар и сломать Саше лицо. Он-то надеялся, что в коробке именно наркота: грибы, или таблетки, или трава, или хоть что-то, чем можно закинуться и забыться. А тут — гвоздь.

Ему казалось, будет забавно — обчистить барыг, и, вскрывая их тачку на стоянке, он впервые за долгое время почувствовал драйв, удовольствие, адреналин. А теперь, вернувшись домой, сидел уставший, смотрел на украденную коробку, и душа наливалась тоской и хотелось выть.

Раздраженный и злой, он лег спать.

Ему снилась мигрень. Очаги мигрени расцветали на висках и над бровями. Именно «расцветали», это самое верное слово, потому что мигрень во сне ощущалась именно так — как бутоны цветов с черными лепестками. Цветы пробивались сквозь кожу и тянулись от лба к вискам и дальше, и в конце концов сошлись и сплелись на затылке, плотным обручем стянули голову. Во сне Матвей смотрел в зеркало, и ему казалось, что он видит их — бутоны боли, черные, похожие на тюльпаны. Там же, во сне, он лег на спину и сложил руки на груди и вдруг спохватился, что лежит в позе покойника, а так делать не стоит. Тюльпаны боли прорастали в его голову, и он уже с трудом соображал. Он все пытался вспомнить, почему нельзя лежать в позе покойника, помнил только, что нельзя. Хорошо бы все-таки позу как-то сменить. Он открыл глаза и увидел Дашу, она стояла у изголовья кровати и тихо напевала что-то себе под нос, на ресницах ее блестели кристаллики соли. Матвей хотел протянуть руку, коснуться ее, но не мог даже пальцем пошевелить, тело не поддавалось, оно как будто вросло в кровать. Он вспомнил, как Даша однажды спросила, есть ли у него любимая песня. Или нет, не так. Она спросила по-другому. Она спросила: если бы песню можно было взять с собой в путешествие, как талисман или оберег, какую он выбрал бы? Он ответил тогда, что взял бы что-нибудь из «Касты»[8] — «Вокруг шум» или «На порядок выше», и спросил у Даши про ее выбор, и она ответила — что же она ответила? Он все пытался вспомнить, но не мог. И теперь во сне он слышал, как она поет эту самую песню, слышал ее мелодию каждую ночь, но, проснувшись, как это и бывает со снами, не мог вспомнить ни одного слова, только пару аккордов. Бутоны боли цвели в висках и в затылке, отцветали, сбрасывали лепестки и высыхали, но на месте высохших тюльпанов тут же прорастали новые. Он слышал пение в слоях темноты, хотел позвать на помощь, но язык не слушался. Он отчетливо ощущал, что он теперь не человек, он — чернозем, питательный слой, и прекрасные черные бутоны мигрени растут из него как цветы из удобренной земли.


Когда он, наконец, проснулся, в спальню сквозь щель между шторами уже пробивался предутренний тусклый свет. Он лежал на кровати, поверх одеяла, в позе покойника, весь мокрый, липкий от пота.

— Приснится же…

Поднялся, доковылял до кухни, открыл холодильник, похмельно сощурившись, вслепую, по памяти нашарил бутылку пива в дверце, сорвал крышку ударом о край стола, сделал глоток, прополоскал рот, сплюнул в раковину и начал пить, запрокинув голову, совсем как в рекламе «Цилинь-Колы», стоя в одних трусах в желтой полосе света из открытого холодильника. Убирая бутылку обратно, он почему-то вспомнил, что в «Криминальном чтиве», когда герои открыли чемоданчик, из него тоже ударил свет, совсем как из холодильника. Мысль о чемоданчике, впрочем, не задержалась в его голове надолго. Он уже собирался выходить, сидел на пороге и надевал ботинки, когда в кармане забился в припадке телефон.

Когда Настя погибла, он запил как черт. Месяц не просыхал, допился до того, что не мог спать на спине — почки болели. Мама приезжала к нему, заботилась. Именно мама уговорила его сходить на собрание анонимных алкоголиков. Он сходил. Не потому, что верил будто поможет, просто не хотел огорчать маму. Именно там на одном из собраний ему рассказали про гвоздь Самаэля, который можно вбить в кадавра, и станет легче. Никто не знал, как эта хрень работает, но щегол, продавший Матвею гвоздь, утверждал, что отпустит сразу — никакой боли по прошлому, никакой вины. Матвей был в том состоянии, когда ему в целом было уже все равно, он просто хотел, чтобы вся эта муть, которая поднялась со дна его души после смерти дочери, исчезла, перестала травить его. Он многое перепробовал и уже почти готов был поверить в медиумов, экстрасенсов, заряженную у телевизора воду и прочий бред, лишь бы хоть как-то справиться с этой взвесью в душе и тьмой под сердцем. После очередного собрания АА он купил у щегла гвоздь — красивый, с узорами на стержне — и вечером отправился к ближайшему кадавру, приставил гвоздь к детской голове и ударил молотком.

Позже он слышал множество историй о том, как опасны бывают гвозди Самаэля, что люди подсаживаются на них и покупают пачками и вбивают в кадавров. У Матвея было не так, ему хватило одного гвоздя, и поначалу казалось, что и правда помогло, он больше не жил с мучительным ощущением сведенного судорогой нутра, мутная взвесь в душе снова осела. Проблема была в том, что он вообще больше не помнил Настю, ее как будто стерли из его памяти, но стерли грубо, неаккуратно, так, что он постоянно ощущал пустоту в том месте, где раньше хранил ее образ. Так бывает с вырванными зубами, мы еще долго трогаем языком место в десне, где недавно был больной зуб, и никак не можем привыкнуть, что его больше нет. Матвей помнил, что у него была дочь и что она погибла, но иногда забывал ее имя и, глядя на ее фотографии, смотрел как будто на чужого человека и не испытывал ничего, словно видел впервые. Тут были свои плюсы: Матвей справился с алкозависимостью и смог наладить жизнь, но до сих пор иногда, копаясь в себе, задавался вопросом: не слишком ли высокую цену он заплатил?

Он часто вспоминал их с Дашей экспедицию и ругал себя, что не признался ей сразу, когда она показала фотографии гвоздей. Он притворился, что видит такое впервые. Ему было неловко признаваться ей, она всегда смотрела на него свысока, с осуждением, что бы он ни делал. Матвей всю жизнь боялся Дашу, боялся ее высокомерия, того, с каким превосходством она смотрела на него, боялся ее осуждающего, «профессорского» взгляда в стиле: «Ты дебил? Ты че натворил опять?» В их паре она всегда была первой и лучшей, избранной, а он — отбросом, бестолковым дурачком, на которого все махнули рукой, это было очень обидно.

Поэтому когда они в поездке нарвались на образ святого Самаэля, Матвей ничего не сказал, решил затаиться и долго взвешивал, нужно ли признаваться, что он знает о гвоздях. Ведь тогда Даша вцепится в него, начнет спрашивать, и ему придется признаться, откуда он знает, и рассказать, как он сам вбил такой гвоздь в кадавра, и Даша снова будет смотреть на него своим мерзким, осуждающим взглядом и назовет дебилом.

Иногда он писал ей сообщения в мысленном чате: «Как же с тобой тяжело, ты бы знала! Я люблю тебя, но иногда ты просто ужасная сестра. С тобой я всегда чувствовал себя человеком второго сорта, и тебе нравилось твое превосходство, ты наслаждалась им».

Он постоянно возвращался к той записи, которую она оставила, к ее признанию, и ему было грустно. Наверно, если бы он все еще помнил дочь и что-то чувствовал к ней, признание сестры привело бы его в ужас, разбило бы сердце. Но правда в том, что, когда Даша рассказала ему, как бросила Настю умирать в котловане, Матвей подумал только об одном — что совершил ужасную ошибку, когда купил тот гвоздь и вбил в кадавра. Теперь любая, даже самая ужасная история про Настю не вызывала в нем отклика, как будто гвоздь Самаэля отключил какую-то важную часть его души, и он, Матвей, теперь не совсем человек. Наверно, как-то так ощущаются последствия лоботомии. Память о Насте возвращалась к нему ненадолго лишь раз в году, в годовщину ее смерти — ему действительно становилось очень плохо, и он по привычке заедал свое горе.

>>>

Звонил диспетчер, сообщил, что за городом увяз в грязи грузовик, надо сгонять вытащить, там какие-то серьезные люди, услугу оплатили на весь день.

— Ого, ни хера себе Ротшильды, — Захарыч развернулся через двойную сплошную и дал по газам.

Черный импортный грузовик показался впереди, когда они уже съехали на проселочную. Был ранний март, распутица, все знали, что за город соваться глупо — дорог, считай, нет, сплошное глиняное месиво, огромные вязкие лужи в колеях. Грузовик был небольшой, кузов затянут брезентом. Два мужика стояли на обочине, брюки обоих заляпаны рыжей грязью. Матвею почему-то показалось, что они похожи на ментов, хотя он точно не смог бы объяснить почему.

Захарыч аккуратно проехал по обочине, опустил стекло.

— Здоров, мужики.

— Привет, начальник, — сказал один из них. Он курил, не вынимая сигарету изо рта. Сигарета прилипла к нижней губе, как во французском фильме. Сам мужик был похож на молодого Бельмондо и, кажется, знал об этом сходстве и всячески старался его подчеркнуть. — Увязли вот. Выручайте.

Матвей с Захарычем выбрались из кабины, натянули болотники и захлюпали к грузовику. Матвей наклонился, на глаз оценил масштаб трагедии: задний мост почти целиком увяз — эти дебилы продолжали газовать, даже когда было ясно, что выбраться без помощи не вариант.

Матвей с Захарычем переглянулись и без слов обменялись мнением о клиентах.

— Что думаете, ребята? Вытащим? — спросил второй мужчина, он был худой и мелкий, в очках в роговой оправе и коричневом свитерочке с ромбиками и торчащим воротником клетчатой рубашки. Он был немного похож на Шурика из «Кавказской пленницы».

Матвей схватился сзади за борт грузовика и подтянулся, хотел посмотреть внутрь.

— Э, слышь, ты че делаешь? — заорал Бельмондо.

Матвей обернулся на него.

— Я должен знать, сколько в нем веса. Вы везете что-то?

— То, что в кузове, тебя не касается. Твоя работа — из грязи тащить.

На первый раз Матвей пропустил грубость мимо ушей, он всегда давал ушлепкам второй шанс; продолжит козлить — по рогам получит.

— Я варианты прикидываю. Лебедкой вас тянуть или по старинке канатом. Ща мы вас назад потянем лебедкой, а у лебедки предел прочности, прикинуть надо.

— В смысле назад? — засуетился Шурик. — Мы вперед едем, под гору. Боря, скажи им.

— Нам надо вперед, — с дымом выдохнул Бельмондо. — Зад нас не интересует.

Матвей с Захарычем переглянулись с видом взрослых, которые пытаются втолковать туповатому ребенку очевидную вещь.

— Дружище, ты прикалываешься? Сейчас март, вы на своем пердоходе в первой же луже встали. Ты про распутицу слыхал вообще? Кто тебя дальше тягать-то будет?

— Ты, — сказал Бельмондо. — Тебя для этого и вызвали. Вот и тягай. Дружище.

— Ясно, — сказал Матвей и зашлепал по грязи к эвакуатору, Захарыч — за ним.

— Э, вы куда?

Матвей запрыгнул на ступеньку эвакуатора, по одному стянул болотники и закинул в грузовой отсек.

— Во циркачи, — бормотал Захарыч, запрыгнув следом в кабину. — Как думаешь, шо у них там, в кузове?

— Мужики, погодите!

Матвей смотрел в зеркало: Шурик шагал к ним прямо по коричневой жиже, чавкая кедами, его брюки были чуть не до пояса в глине. «Их уже не спасти, только выбросить», — подумал Матвей.

Шурик схватился за зеркало, подтянулся, заглянул в кабину.

— Слушайте, не обижайтесь на Борю. У нас сегодня день тяжелый, сами видите. У нас две машины, одна проехала и уже ждет под горой, а мы вот. Без вас никак, мужики, серьезно.

— А че ж вторая машина вас не вытащила?

— Мы боялись, что и она увязнет. Отправили дальше, а сами вас вот ждем.

— А в кузове у вас шо? — спросил Захарыч.

— Я не могу сказать, это секретная… — Матвей завел мотор, и Шурик, заикаясь, заговорил с удвоенной скоростью. — Саркофаг! В кузове саркофаг!

Матвей заглушил мотор.

— Чего?

— Мы из института изучения мортальных аномалий. Наша задача доставить саркофаг и провести испытания, там кадавр стоит, мы до него добраться пытаемся.

Матвей вздохнул.

— А сразу сказать не мог? Стоите тут, залупаетесь.

>>>

Через час эвакуатором дотащили несчастный грузовик до стоянки под горой. Второй грузовик уже стоял там с открытым кузовом, из него выгружали горы всякого оборудования: огромные газовые баллоны, бобины с армированным шлангом, еще какие-то провода и пульты.

Матвей дернул ручник, спрыгнул из кабины на землю. К грузовику Шурика тут же как муравьи подбежали рабочие в комбинезонах, открыли кузов и начали выносить из него листы из толстого, темного, зернистого металла и куски арматуры — фрагменты будущего саркофага.

— Охренеть, — пробурчал Матвей. — Это они всего за пару лет так прокачались?

— Ты о чем? — спросил Захарыч.

— Моя сестра работала на Институт, я ей помогал. Еще два года назад у них бюджета было на пару камер со штативами и бензин. А теперь — вон че.

— Мужики, подсобите, а? — рабочий в комбинезоне окликнул их, Матвей подошел, подхватил бобину с армированным шлангом. Бобина была неподъемная, и поясница тут же выстрелила болью. Протащив шланг через заросли, Матвей вышел на поляну, где стоял кадавр, девочка лет двенадцати, вокруг нее как раз начинали возводить саркофаг. Рабочий в маске сварщика соединял вместе части конструкции.

Матвей смотрел на девочку-кадавра и не мог избавиться от ощущения, что она похожа на двенадцатилетнюю Дашу — такой он помнил ее в день, когда они спустились в проклятые катакомбы.

— А ты новенький, что ли? Не видел тебя раньше, — сказал мужик, которому Матвей помог дотащить бобину.

— Мы на эвакуаторе приехали, — Матвей указал себе за спину, — грузовик ваш из грязи достали. А так-то я раньше на ваш Институт работал. Слушай, а зачем вы этот саркофаг-то вокруг нее?

— Тестируем новую разработку, — подал голос Шурик. Он стоял недалеко, заметил Матвея и подошел. Теперь на лице у него не было уязвленного, просительного выражения, он приосанился и выглядел ужасно гордым собой. — Если хочешь, можешь остаться посмотреть, я думаю, там еще минут двадцать. Саркофаг у нас современный, собирается как лего. Ты только это, к Семену подойди, он тебе очки даст.

Семеном звали седого мужика, сгорбившегося над каким-то пультом с кучей датчиков. Он подключал провода, прикручивал шланги и проверял стрелки барометров. Когда Матвей подошел, Семен кивнул на коробку с очками. Матвей взял очки, они были простые, дешевые, как в 3D-кинотеатрах, только стекла зеленые. Матвей огляделся, весь мир окрасился в малахитовые тона. Саркофаг действительно возводили с впечатляющей скоростью, кадавра было уже не видно, вокруг мертвой девочки выросло нечто похожее на телефонную будку, к которой уже подводили и подключали армированные шланги.

В груди у Матвея появилось тревожное нехорошее предчувствие, он понял, что это, кажется, совсем не тот Институт, и то, что они делают, не очень похоже на науку. Во всяком случае, это не та наука, которой занималась Даша и ее коллеги. Еще он подумал, что будь Даша тут, она бы попыталась их остановить.

— Давление отличное, газ готов, — сказал тем временем Семен и повернулся к подошедшему Шурику. — Скажи своим, чтобы швы в саркофаге проверили. А то будет как в прошлый раз.

— Не будет, — ответил Шурик и тоже надел малахитовые очки. — Детонатор давай.

Семен протянул Шурику небольшую металлическую коробочку, похожую на зажигалку. Отщелкнул крышку, внутри было две кнопки — желтая и красная. Семен положил большой палец на желтую. — Это подача газа. Сначала жамкаешь по ней, ждешь отмашки, и потом красную.

Шурик забрал у него детонатор, взвесил в руке, несколько раз по-пижонски щелкнул крышкой.

— Погодите, вы ее взорвать собираетесь? — спросил Матвей. — Реально? Я слышал, когда кадавра взорвали в последний раз, жопа была полная.

— Ну так это когда было, — отмахнулся Семен. — Тридцать лет прошло. Наука на месте не стоит.

— И за тридцать лет вы придумали мобильный крематорий, — пробормотал Матвей.

— Сам ты крематорий, это вакуумный саркофаг. Хана кадаврам. Если все хорошо пройдет, считай нет их больше. За неделю всех обнулим.

Матвей стоял в зеленых очках за бронированным прозрачным экраном и смотрел на вакуумный саркофаг. В груди под сердцем похолодело, а в голове зазвучал Дашин голос: «Что, так и будешь стоять? И ничего не предпримешь?» А что тут предпринять-то, подумал он. Пульт разбить, детонатор у них отобрать? Какой смысл? И потом: что, если они правы? Что, если у них получится? Может, так и правда лучше? Тут одно из двух: или Шурик прав, и тогда кадаврам хана, и мортальные аномалии перестанут травить земли и мучить людей, и все будет как раньше. Или…

Саркофаг тем временем был закончен, Семен включил матюгальник и заорал на рабочих. Все отошли, спрятались за экраном, Семен раздал всем зеленые очки. Шурик открыл крышку детонатора и нажал на желтую кнопку. Змеящиеся по земле армированные шланги словно бы сократились и напряглись, как гальванизированные мышцы.

— Газ пошел, — сказал Семен, наблюдая за пляшущими стрелками на датчиках. — Ждем, — он поднял руку, как судья на старте, готовый дать команду бегунам. Стрелки датчиков медленно заползали в красную зону. Семен махнул рукой, но Шурик не спешил, он медлил, бормоча что-то себе под нос, затем, перекрестившись, сказал:

— Ну, с богом.

И вдавил большим пальцем красную кнопку детонатора.

2020–2023, Москва — Пятигорск — Тбилиси

Загрузка...