ПОСЛЕДНЯЯ ЧЕТВЕРТЬ ЗИМА

Глава седьмая

Поднимаясь от набережной к гостинице. Золотой Рог. Сергей в последний раз перещупывал карманы и дно подкладки… Кранты. Про оставленный в номере пропуск с его, мягко говоря, непрезентабельным видом, мордовороты на входе не поверят. И так вчера был конфликт, а сегодня у него их и забашлять нечем. Кранты. Пышный снег, щедрыми хлопьями сыпавший вчера весь вечер и всю ночь, за сегодня так и не растаял. Грязная корка, вытоптанная пешеходами посредине, поквасившись полуднем, сейчас опять схватилась шершавой полупрозрачной мутью, из которой торчали окурки, пробки, ценники. Культурный слой, блин. И откуда здесь столько этих красных липучих ценников? Подниматься в летних, с дырочками, туфельках, было безумно скользко. Чтобы немного отдышаться, завернул в проулок за большую, но тёмную витриной с электрическими китайскими товарами. Фу-у. И что же теперь ему делать? Удушье понемногу отступало. Надо же, какой уютный закуток. Летом, поди, ему цены нет: тупичок составляли старые, начала века, двухэтажные штукатуренные домики, обсаженные под окнами, чуть было не сказал… зеленью, мелкими, но густыми кустами сирени. Даже скамеечка у парадного, можно по-человечески присесть. С обеих сторон вокруг скамьи закостеневшие шелушащиеся верёвки виноградника цеплялись за балкон второго этажа. Прямо как в беседке. Но долго сидеть нельзя, сам закостенеешь. А ему сейчас только простатита и не хватает.

А куда идти? К кому? От кого?


Всё из-за того, что он сорвался. И, естественно, оторвался. Когда пекинский рейс доставил гортанно галдящую ораву одинаково чёрненьких с жёлтеньким челноков на гостеприимную землю Русского Дальнего Востока, Сергей прямо на трапе почувствовал, как его оставляют силы. По-видимому, поплыло давление: оно то ли подскочило, то ли упало, но ноги вдруг потеряли чувствительность, зрение сузилось, а центр тяжести всего тела сфокусировался в затылке. Едва протянув через таможню, на автопилоте пересёк зал в сторону тёмного проёма кафе-бар, и непослушной трясущейся рукой сунул десять баксов бармену. Неужели не он один так плохо переносил возвращение на Родину? Бармен, жирный небритый молодой хряк с серьгой и косичкой, мгновенно накрыв правой ладонью купюру, левой густо татуированной рукой ювелирно налил до краёв двести двадцать пять беленькой и откупорил бутылочку пепси…

— Good-bye, America?

— Да. Спасибо.

Откуда догадался? Первые пахучие глотки прошли тяжело, с насилием, кадык не хотел открываться, и водка поднималась в нос. Но потом страх начал отступать. А вот пепси, после терпкой столичной, оказалось отвратительно сладким.

— Сигареты?

— Нет, ещё водочки.

Вторую можно было пить не торопясь. В три приёма и присев на высокий вращающийся стул. Руки-ноги всё ещё тряслись, но зрение стало выправляться, расширяя сектор охвата. В крохотном тёмном зальчике, кроме него, в дальнем углу курили ссохшийся до неприличия китаец и немолодая, испитая проститутка. Сильно пахло выпечкой и хлоркой. Прерывая негромкое, но липнущее пение бессмертной Салтыковой, пассажирам, прибывшим рейсом из Новосибирска, на двух языках предложили получить свой багаж. Братцы, а ведь и Салтыкова, и грязная изшарпанная стойка, и заспанные новосибирские пассажиры, столичная, и запах хлорки… это же всё Родина, Родина! Ёлы-палы!

Родина! Наша ты, милая Родина!


В Улан-Удэ возвращаться было безумием. Даже не так: возвращаться туда поздно, ибо Сергей там труп. Просто труп, давно и надолго. Разве что, тайно положить цветочки на свою могилку? И это бы ничего, что деньги, вложенные в его поездку Никанорычем, сгорели синим пламенем, но вот этим же синим же пламенем пфыкнуло задание серьёзных людей, проконтролировать честность сделки со стороны москвичей. И тесть тогда очень просил, точнее, умолял, всё время только что на коленях перед ним не стоял: «Не подведи, Серёженька, голову оторвут!..» Пусть хоть два раза отрывают. Если воскресят. Только сам он для их образцово-показательного кооперативного суда ни за какие такие договорные идеи не воскреснет. За что отвечать-то? Тоже, нашли доверенное лицо, которое дебет от кредита не отличит. Да ещё со знанием английского в пределах… Нет, бизнесмен из него такой же, как и семьянин. Семьянин? Вот-вот, это который муж, отец, опора и защита. Так, может быть, даже и лучше, если он для них без вести пропавший. Для них, для Ленки, Катюшки. И.? Кого ещё? Да, пожалуй, и всё на этом, остальные его уже и не помнят. Так что, разом всё само развязывается. Был человек, были проблемы. И… с ним, и у него, и от него. А тут ни проблем, ни человека. Ни долгов, ни обязательств.


Начинать новую жизнь с почти тонной баксов и опытом грузчика нужно бы с хорошей, но не броской гостиницы, и ужинать бы не в самом дорогом ресторане. И уж совершенно без роковых дам, там и сям безразлично пьющих отдающее дрожжами местное шампанское, но при этом компасными стрелками сидящих лицом ко входу. И у которых из-за полугодовалых плаваний мужей нервишки обычно не в порядке. Да, ещё нужно и самому с утра в номере цедить не якобы армянский коньяк, а родную пшеничную… Скромно спать, спать по восемнадцать часов. Ходить в порт, на вокзал, в аэропорт. Разгадывать кроссворды. Париться в общественной бане. Вот так всё медленно-медленно, помаленьку-помаленьку. Потому что для этой самой новой жизни обязателен толчок извне. Только извне. Тут нельзя ничего самому придумывать, фантазировать, заранее рассчитывать. Не только не нужно, но и вредно: ибо всё равно все придумки у человека на распутье всегда такие лукавые-лукавые, и такие сложные-сложные. Но почему-то всегда на одну тему: а не вернуться ли в прежнее?

Всё это правильно, да… Через пару недель ожидания Сергей перестал есть. Не мог, вот так вот не мог, проклятый аппетит отпал напрочь, и желудок ужался в горсточку. Двадцать пять дней в Америке, восемь в Пекине. Теперь пятнадцать здесь. Всё время прятаться от чьих-то глаз, играть в невидимку, как Зорге. На сорок девятые сутки наступила уже не тоска, а… а ничего. В том-то и дело, что ничего никак не наступало. Гостиница, гостиница, гостиница. Кажется, это у Лагерквиста есть незатейливая притча о гостинице и о её посетителях? Действительно, забавная всё же индустрия: всё обустроено вроде как для обслуживания только тебя желанного, и ничего для тебя конкретно. Кто ты?.. Клиент… Вошёл человек, расположился. Жил, что-то делал, что-то думал, обсмеивал, оплакивал. Потом вышел. И, всё: помыли, протёрли, проветрили. Кто здесь жил?..The client…

Потолок с плотно забеленной лепниной, мельтешащий новостями и шоу выцветший экран, дождь и снег за окном, опять потолок. Непродавляемая и даже несминаемая кровать, застеленная всегда чуть влажной, брезгливо холодящей застиранной простынею, плоская комковатая подушка в излишне свободной, мелких голубых цветочков, наволочке. Колючее бежевое одеяло. Если долго лежать на спине, то в начале затекают руки и плечи, а потом ноги и поясница. Поэтому каждый час-полтора необходимо, осторожно раскачав голову, и слегка согнув колени, переворачиваться набок. Или на живот. Волну тошноты от перемены положения сопровождал жалкий скрип. Даже не пружин, а растянутых крепёжных болтов в углах. Железная рама и дээспэшные стенки устало вспоминали о бесчисленных равномерных раскачиваниях, которые совершили на этой кровати в последние лет пять-семь неисчисляемые клиенты… Любовь купленная и настоящая, долгие союзы и частые измены, чадозачатие и педерастия. Ну, ладно, пусть ДСП, но и прессованная стружка, это всё же дерево, а дерево, говорят, имеет эмоциональные реакции. Дереву ведь тоже может что-то нравиться и что-то быть противным. Не только мимозе, но и сосне. Вот и этим спрессованным стружкам тоже должен быть рвотно омерзителен весь этот неизбывный человеческий поток, неоригинальностью поведения обесценивающий интерес к любым дальнейшим встречам. Командированные и списанные на берег, шлюхи и жёны, престарелые и едва получившие паспорт, кто из них честно проводил более двух одиноких ночей в этом одноместном номере? Временное жильё располагает к временным отношениям. Тем более, когда этажом ниже по вечерам так сладко ныл ресторанный саксофон и рокотала подстроенная под контрабас бас-гитара? Бедное, бедное дерево гостиниц… Бедный, бедный саксофон…

Саксофон гундосил классические блюзы. Классические? Кто-то просто разрывал «Murder In The First Degree». Но, ребята и девчата, чтобы пропеть такое, нужен ведь соответствующий аппарат. Звукоизвлечения. Как без толстых мягких губ до колен, как у Gertrude 'Ma' Rainey или Ida Cox, сие вытянуть? И чтоб зубы вот так же расходились на сто восемьдесят пять градусов?.. Потому-то наши доморощенные джазисты и не возбуждают. Всё без наката, без куража… Музыка, это ж всегда национальная музыка. Сердечный ли русский центр или китайский головной, или вот их, африканский, сексуальный. Ту-ду, ту-ту-ду. Нет, у нас, в России, творчество так низко не опускалось. И не прав был Пушкин: Барков для нас не сладкий запретный, а червивый фрукт. Даже прибалты, когда привозили свою раскладку актёрской игры на чакрах, адаптированную ими из суфийской практики, самым нижним центром задействовали солнечное сплетение. Более низкие вибрации на европейцев не действует. На нормальных европейцев, не раблезианцев. Для нас есть только три точки: лоб, сердце, пупок, и четыре основных ритма: A, B, C, D. Это объясняет воздействие не только музыки, но и любого творчества в любом виде искусства. Например, Высоцкий: третий центр, ритм. C. Это когда из-под ложечки бьёт пульсирующая прямая. А Рерих, первый центр, ритм. A. То есть, промеж бровей истекает абсолютно прямая, непресекаемая линия. А вот Петров-Водкин, это да, это уже наше чисто русское. У него из второго, сердечного центра идёт волнообразный ритм. B, причём волна мягкая, но сильная…

И пели сирены,

Запутаны в снасти,

Об юге, о страсти…

Мерцали их лиры.

А сумерки были и тусклы и сыры.

Синели зубчатые стены.

Вкруг мачт обвивались сирены.

Как пламя дрожали

Высокие груди…

Но в море глядевшие люди

Их не видали…

И мимо прошёл торжествующий сон,

Корабли, подобные лилиям,

Потому что он не был похож

На старую ложь,

Которую с детства твердили им.

Что ценно в переводчике? Уважение к оригиналу? Фигня. Лингвистическая грамота и этнографическая эрудиция? Чувство ритма? Опять пустенько. Нет, в нём важна врождённая возможность вдохновляться той же, что и автор, темой. Те-мой. Дух, дух должен входить, как хорошо об этом Флоренский писал. Поэтому переводчик не должен быть переводчиком только, а обязательно медиумом. То есть, он не смысл предложений в амфибрахий перекладывать, а дышать и сердцем колотиться обязан одинаково. С автором-то. Вот, Ахматовой сразу веришь, хоть она и испанского не знала, а всё равно, не то, что эти остальные, которые хоть и с языком, но на подбор безликие и безымянные. Тусклые, без вдохновения. И стихи у них без стихии.

А Верхарна стоит читать только в переводах Волошина. Ибо тут вот как раз одному Волошинскому душевному опыту и можно доверить. И ничьему другому. Потому что Волошин гений, сам знавший об этом. И ещё он был фаталистом. Фаталистом, потому что гением. То есть, ему себя ни на кого было не жалко. Он всем отдавал всё. Сергею не так. Сергею себя всегда было жалко, своих сил, своих лет. Вот, хотя бы ради той же Ленки он в театре играл в полсилы. Да мало ли чего он ещё делал в пол? И в результате? Потерянное время. Оп, ля! Неужели уже полжизни прошло? А куда? Мимо? Как сон. Как этот самый чужой праздник. Воспитывала пионерия, наставлял комсомол. А потом? Что стало со всеми этими зазубренными нравственными установками? Всё, почти всё на проверку оказалось игрой в будь готов, всегда готов… Химерой и кулисной пылью. Той самой, мелкой, летучей, кажущейся в луче снопосвета серебристо звёздной, но, на самом-то деле, вполне обычной серой кулисной пылью. Зачем же он так долго пытался погрузиться в эту игру? По честному. По пацански. Хотя знал, ох, знал, и, ладно, пусть не на все сто, но всё же достаточно явно чувствовал, что вернее, надёжнее было бы наблюдать мир со стороны. Экономнее. Для сердца. И печени. Вот почему он не стал, например, искусствоведом? Он же такой умный и знающий. Писал бы себе статейки, ругал, хвалил, оппонировал. Любили бы, не любили, но уж точно бы все заигрывали. Катался бы по театрам, как сыр по маслу. Но нет, не то. Не то. Не смог бы. Сначала нужно кем-то стать, найти именно своё, реализовываться, а уж после и философствовать. Нужно стать…

И опять этот подлый, этот незабиваемый в чужие ворота вопрос: а почему его-то театр не отпустил? По большому-то счёту. Почему и в дали от кулис у Сергея всё продолжает строиться по сценарию бессмертного Шекспира? Всё как в клятом. Гамлете.: пятнадцать минут зауми, потом, чтоб разбудить зрителя, две минуты для любовной сцены и три минуты на поединок, и снова четверть часа быть иль не быть, вот в чём вопрос… В России Шекспир просто член Серебряного века. А не потому ли, что этот полумифический англичанин как истинный медиум писал о неведомой, неслыханной, но так магически созвучной ему России?! Что, глупость сморозил? Так ведь не Сергей об этом первый догадался, о том, что леди Макбет у нас в каждом Мценском уезде! А Михайловский замок? То-то. Вон, в той же Америке гамлеты не живут, проверено. А тут на каждом перекрёстке полтора-два принца. Принца-изгоя… А какие у нас сны в летние ночи. Вот засели же под теменем строчки, и не вспомнить, откуда и от кого:

Печаль России. Горечь дыма

Неостывавших пепелищ…

Соотчичи и побратимы,

Я, как и вы, бездомен, нищ…

Наверное, от этой всеобщей и всевечной внутренней бездомности России, её насельники особо ненавидят гостиницы. А самую Россию они ненавидят не от неизбывной нищеты, а от гамлетовской непризнанности, невостребованности… Стоп! Кажется, есть ещё одна глупость, требующая обязательного внимательнейшего рассмотрения: если ты изо дня в день своими поступками читаешь уже написанную про тебя пьесу, то это значит, что ты никак не пишешь её сам? А чем прочтение сюжета отличается от написания? Тем, что один пользуется чернилами, а другой кровью. А кто из них первый? Который кровью или чернилами?

Это вопросы в… Глупость? Конечно. Но, всё же: смысл жизни ещё есть изначально или он появляется потом? Глупость…


Приходилось вставать. Потолок с плотно забеленной лепниной, мельтешащий новостями и шоу экран, дождь и снег за окном… Заходила горничная, злобно жужжала пылесосом, гремела пустыми бутылками и махала тряпкой. Некрасивая, вот и злая. Или наоборот. Экран, дождь со снегом, лепной потолок. Чтобы хотя бы заставить себя спать или элементарно не глядеть в этот проклятую лепнину, Сергею на день, а, может, на день и ночь, это не важно, требовалось две бутылки водки. По чуть-чуть, сто грамм через час. Поэтому приходилось иногда вставать, обуваться и идти вниз к проспекту. Косящиеся морды охранников, кривящаяся рожа администратора, язвительно напоминающего, сколько у проживающего осталось ещё проплаченных суток. Глубокий вдох, и улица обжигала человеконенавистническими ветром и сыростью. Приморье. Перейти улицу вообще просто невозможно. И чего они тут так гоняют? Как долбанутые, никто на светофор не смотрит в принципе. Тяжёлые двери. Замолкающая от его присутствия очередь, продавщица, давно переставшая шутить… Да плевать он на них хотел, если бы не ломка с нестерпимой головной болью и тошнотой, тошнотой до срыгивания желудочным соком. Плевал бы он на всех. Этим вот соком.


Но позавчера, выйдя из магазина, Сергей буквально наткнулся на маленького вьетнамчика. Тот легко отшатнулся, попытался, было, обойти справа. Но Сергей захватил кожзаменитель рукава его, вероятно, детской курточки:

— Стоять! Сколько вас тут развелось? Пройти нельзя. Стоять, я тебе сказал.

Пальцы соскользнули, и вьетнамец опять попытался обойти его. Но Сергей несильно ударил его кулаком в спину:

— Ты, косоглазый! Я, что, не тебе, тварь, говорю? Ты же, налим, даже Пушкина не читал, не то, что Волошина. А хочешь жить на русской земле. Зачем ты здесь, плесень?

Неожиданно этот крохотный мужчинка оскалился и что-то закричал в ответ. Это было уже слишком. Сергей попытался придавить его за грудки, но вьетнамец пропал из поля зрения, куда-то словно провалившись. И тут же Сергей почувствовал, как его шею жёстко захватили клешнёй две ноги в белых кроссовках, и понял, что летит через оказавшегося под ним вьетнамца лицом прямо в асфальт, не имея возможности подставить растопыренные руки. Удар пришёлся во всю левую щёку, но сознания он не потерял. Мучительно, почти рефлекторно скрутился и встал. И теперь полетел на спину, получив от высоко выпрыгнувшего противника жёсткий удар пяткой в грудь. При чём тут Пушкин? Ап, затылком Сергей треснулся здорово. Теперь встать никак не удавалось, звон шёл беспощадный, и он беспомощно скоблил ногами, а вокруг что-то зло кричало с десяток одинаково одетых маленьких чёрных человечков. Пока большинство, словно воробьи в сирени, почти упираясь личиками, возбуждённо чирикали друг на друга, двое, присев на корточки, деловито прошаривали его карманы и стягивали куртку.

Выстрел грохнул буквально над головой. В наступившей тишине только удаляющееся шлёпанье множества кроссовок. Сергея сильными рывками поставил сначала на колени, а затем и на ноги очень широкоплечий, кряжистый белобрысый парень с угрюмым бледным лицом. Угрюмость шла от безобразного кривого шрама, глубоким полумесяцем от левого глаза через щёку подрезавшего нижнюю губу. Парень с нескрываемой брезгливостью осмотрел Сергея. Ну, да: грязный, лицо в крови, ещё и разбитой в кармане водкой пропитался. Грабивший вьетнамец даже порезался осколком.

— Жив, братан?

— Должен.

— Ну, то, что должен, в этом никто не сомневается. Дойдёшь?

Сергей попытался отряхнуться, но сильно качнуло. Отступил, прижался задом к стене.

— Спасибо, братан. Дойду помаленьку. Только отдохну.

— Ну, отдыхай.

Шагов через десять парень оглянулся, видимо хотел что-то ещё сказать, но только махнул рукой.

В гостинице пришлось отдать последние деньги, которые лежали в паспорте, кошелёк вьетнамцы взяли в качестве трофея. Половину сразу затребовали на якобы чистку и глажку одежды. И тут же выяснилось, что наконец-то истёк оплаченный срок, а послезавтра массовый заезд под бронь мэрии, так что вторую половину отдал за последнюю ночёвку. Правда, после этого, воспользовавшись неразберихой, поспал в кредит ещё и нынешнюю ночь, но… Вот и всё. Сегодня его уже точно не впустят.


Корка свежей коросты на лице чесалась ужасно. Как горчичник на всю щёку. Хотя именно благодаря вьетнамским тумакам, наступило протрезвление. Пополоскало, конечно, до зелёных комков, но постепенно-постепенно вернулась способность объективно смотреть вокруг. В зеркало, в том числе. Этим утром он помылся, почти побрился, вылил за шиворот остатки одеколона, и весь день пробродил около рейда. С передышками. Странный город Владивосток. В некоторых вещах совсем неправильный. Например, во всех городах местные снуют, а туристы прогуливаются, а здесь наоборот: повсюду носятся транзитные торгаши и жулики, а гуляют только владивостокцы. Точнее, владивостокши. Или как это сказать про жён и подруг ушедших в море? Не выговорить. Гуляют по улицам и старики, но их здесь почему-то мало. А молодёжь, которая не стоит в очереди на… Калигулу, та вся крутится на турниках во двориках. Качается, чтобы быть красивой и нравиться. Кому только нравиться, если вся их предстоящая жизнь, сухогрузы и траулеры? Друг другу? По восемь-десять месяцев в году. Ох, сколько же было в своё время прочитано и нафантазировано о Золотом роге! А на самом-то деле, трудно оказалось назвать золотом радужно поблёскивающие в пробивающемся на минуты солнце мазутные пятна, часто покрывающие наверно мёртвую под ними серую воду. Несколько разнокалиберных военных кораблей без признаков жизни, только на ближайшем буксире двое безобразно худых молоденьких матросиков драили палубу. Чем только на салагах штаны держатся?.. натуральные скелеты. Возвращаясь, Сергей рассмотрел со всех сторон подводную лодку-музей, посочувствовал скульптурной композиции из рвущихся в бой за светлое будущее революционеров. Столько фальшивой экспрессии на фоне распахнутого к спокойному океану простора набережной. И вообще, архитектура Владивостока удивительно обезобразила природу бухты. Мягкие очертания сопок надругательски изломаны страшенными коробками современных бетонных застроек. Один безумный по размерам серый куб около телевизионной башни чего стоит! Вообще, откуда у нас эта эстетика увеличенных в сотни раз, словно раковые клетки, ближневосточных саклей с плоскими крышами и слепыми фасадами? Ну, нет ведь в душе у русского человека таких тупых линий и плоскостей, просто не заложено природой! Да и не функционально под дождём и снегом делать плоские крыши. А вот ведь, весь Советский Союз рубленными панелками запоганили. И в лесу, и в степи. И вот здесь, у моря. Тупо, всё тупо. Но, кажется, когда-то и где-то он об этом уже рассуждал? Единственно, чем приятен портовый город, так это воздухом. Ни пыли, ни смока. И ещё: вместо серых ворон на помойках толкаются белые чайки.

Тошнота совсем отпустила. И отдышался. Всё хорошо, но захотелось пить и спать. Хо-хо, о последнем теперь и не помечтаешь. В порту не позволят, а до вокзала он не доберётся. Да, дождался толчка судьбы. Довылёживался, глядя в потолок. С лепниной. Даже продать с себя нечего. И в портфеле, оставленном в гостинице, кроме грязных трусов и носок, из ценностей немецкая бритва. Пожалуй, на минералку хватило б… Сергей ещё раз напоследок оглянул тупичок и… чуть не запел! Спасаясь от удара крови сдавил ладонями виски. Тихо-тихо-тихо! Опять открыл глаза, и не запел только потому, что всё равно не сразу поверил: у дальнего подъезда серенького двухэтажного домика начала века стояла бежевая тойотка, без номеров и с транзитной бумажкой на стекле. А вокруг тойотки, с ведёрком и тряпкой кружил тот самый белесый парень со шрамом через щеку! Господи помилуй! Он! Точно он. Сергей на всякий случай отёр рот, стряхнул воротник. Парень в застиранном тельнике и широченных малиновых трениках протирал фары и габаритки короллы…

— Здравствуй, братан.

— Привет. Снизу быстрый, ничего доброго не сулящий взгляд. Широкая сильная спина ходуном ходила под тельняшкой, в такт с вращательными движениями тщательно отжатой тряпки.

— Я ещё раз поблагодарить хочу. Выручил.

— Замётано. Или денег дать?

Сергей с трудом удержался, чтобы не разыграть благородное негодование. Придерживая пальцами негнущуюся под коростой щёку, косо шутнул:

— Нет, не так просто.

— Что, неужели ночевать? Прости, братан, не готов.

Парень распрямился, поставив ведёрко и вытирая руки. На мизинце и безымянном пальце правой кисти не было последних фаланг. Это было окончательным признаком.

— Ты где воевал?.. Сергей лихорадочно дёргал замок куртки.

— Афган. Ну и что?

— А я в Сирии. Новенькая, хоть и порванная куртка наконец-то разошлась, и он, вырвав из-за пояса, высоко задрал подол рубашки. Парень помолчал, видимо оценивая доказательства. Потом хмыкнул:

— Так ты арабов защищал? А они мне чуть полголовы не снесли. И чтобы я с оставшейся половиной делал?

— Ладно. Тротил всё равно американский. В любом случае.

Они крепко и сильно подавили друг другу ладони. Пока Сергей заправлялся и пытался заново застегнуть выпрыгивающий из дрожащих пальцев замок, парень осторожно присел на капот и закурил.

— Тебя как кличут?

— Обыкновенно: Сергей.

— Меня тоже просто: Геннадий. Так в чём нужда?

Сергей кивнул на транзитный номер:

— Ты её погонишь?

— В Нижний.

— Под заказ?

— Угу. А ты, поди, в попутчики попросишься?

— Могу и охранником.

— Дело полезное. А как с этим делом?

— Теперь не скоро потянет.

Геннадий опять хмыкнул. Весёлый, однако. Но впадать в горячительные уговоры с подробностями фатальных случайностей сейчас ни в коем случае было нельзя. Пусть сам решает. Сам. От напряжения под коростой обжигающими капельками снова липко просочилась кровь. Хорошо ж тогда схлопотал. Однако, в пьяном бою есть и положительные стороны. Расслабление, например. Если бы Сергей не был тогда столь расслабленным, то вьетнамчик бы точно ему грудину пробил. Пинком-то с прыжка. А так только обширным синяком отделался. Из разрыва быстрых низких облаков, сероватой рябью плотно плывущих от моря, на соседний дом упал бледно-жёлтый солнечный луч. Прямо как прожектор. Стёкла ослепляюще засияли, разбросав в ответ по всему двору подрагивающие блики. Есть!

— Лады. Труба через час. Собирай вещи.

— Уже собрал.

И они хмыкнули на пару.


Отсыпная крупногравийная дорога за поворотом пошла на затяжной подъём. Слева и выше за отросшей лесополосой остроконечных чёрных елей, не поддаваясь ландшафтным извивам, стремительно неслась на запад стальная, абсолютно прямая, непримиримая черта БАМа. Бетонные столбы электропередач и высокая насыпь наглядно и буквально связывали самую великую в мире страну от края и до края. Странное же это дело, господа, любить Россию отдельно от русских. Странное. Если до БАМа придорожные посёлки и городки имели вполне человечий вид, то в последние сутки дорогу отмечали безжалостно разваливающиеся барачные скопища, населённые обречёнными на беспросветное одичание последними советскими романтиками. Заброшенные сюда под это время звучит. БАМ!.. по посулам заплывших до макушки слизистым жиром академиков аганбегянов и лысых академис заславских, сотни тысяч этих, тогда красивых, сильных и так много мечтавших людей, отдали свою молодость на окончательное завершение иллюзии коммунистического будущего. Им нужно было срываться с родных мест или не возвращаться после дембеля, распроститься с родными, отказаться от учёбы и обустройства в благополучных новостройках вокруг исторических центров, чтобы с напутственными бумажками в комсомольских билетах и под гремучие речи партийных провожатых целыми счастливыми составами отправиться осваивать несметные богатства, принадлежащие великому советскому народу. Они валили лес, взрывали горы, засыпали болота. Рядом с зэками и железнодорожными войсками, в точно таких же вагончиках и времянках справляли свадьбы и встречали новый год у голубого огонька по сахалинскому и по московскому времени. Дружили, проверяли на верность, брали на поруки, встречали и провожали, рожали и хоронили. А впереди их ждала слава за совершённый всенародный подвиг…


Январь 1975. Широко развернулась шефская помощь в строительстве объектов Байкало-Амурской магистрали. Коллективы многих предприятий, научно-исследовательских институтов и проектных организаций страны решили помочь и сооружению на трассе БАМ городов и посёлков. Силами шефов из разных республик намечено построить 45 посёлков, станций и городов.

Декабрь 1975. Подведены итоги. На трассе возведено 28 жилых посёлков, уложено 178 километров главных железнодорожных путей, построено свыше тысячи километров притрассовых автомобильных дорог и 70 мостов. Досрочно открыто движение по линиям БАМ. Тында, Усть-Кут. Звёздный и мостовым переходам через реки Амур и Лену. Главное управление по строительству БАМа переехало в Тынду, А в Москве осталась оперативная группа. Из Нижнеангарска по зимнику пробился первый десант к Северо-Муйскому хребту. Два месяца понадобилось первопроходцам, чтобы достичь района Северо-Муйского тоннеля протяжённостью 15,3 километра…

Ура! Ура-а! У-урра-а-а!!!


Когда-то панельные дома посреди строительного мусора на фоне лесистых сопок казались почти достигнутым коммунизмом. Сейчас, за двадцать лет так и не обретя асфальтного и палисадникового благоустройства, они походили только на его призрак, забредший из неведомой Европы. А окружающие их брошенные на произвол судьбы разномастные времянки, бараки и прикопанные вагончики постепенно опустевали, зарастали крапивой и хмелем, плотно заплетающим следы преданных государством своих строителей. У тех, у кого была не забытая родня на большой земле, возвращались на озлобленный теснотой и нуждой позор и вечную коммунальную зависимость ради детей, которым нужно было ходить в школы. Кто же совсем разорвал с прошлым, а тем более попал под развал Союза, теперь на месте отчаянно цеплялся за любую возможность не сползти за грань необратимой нищеты. Мужики мыли в бригадах золото, валили лес, охотились, торговали и разбойничали. С какого-то времени, ощутив несопротивляемость и безвластность, хлынули сначала волны корейцев, а затем всё накрыла не просто волна, девятый вал китайцев. Заселяясь немерянным числом на самых захудалых окраинах, они вдруг выделяли из своей безликой массы одного-двух-трёх хозяев, которые жили уже получше и даже самых куркулистых русских. Коттеджи, окружённые охраняемыми высоченными заборами, джипы, а самое главное, наглая прагматичность в отношении нанимаемых рабов, и наложниц, из русских…


К 1 января 1983 года, на строительстве БАМ выполнено более 400 млн. куб. м. земляных работ. Построено 3400 км притрассовых автомобильных дороги, 1400 мостов и 1800 водопропускных труб, уложено 2260 км главных железнодорожных путей. Вышел на проектную мощность завод крупнопанельного домостроения в Нерюнгри. Его ежегодная продукция — 85 тыс. кв. м. деталей и конструкций домов.

В 1988 году Тында встречала пассажирский поезд с почётными пассажирами: Байкало-Амурская железная дорога заработала в постоянном режиме…

Ура! Ура-а! У-урра-а-а!!! Товарищи!!!


— Я, конечно, наслышан был, но всё равно такого, блин, никак не ожидал. Сергей ни с того, ни с сего разговорился и никак не мог остановиться. Гена, часа два уже уверенно погонявший от последнего КПП, время от времени только хмыкал. А тема, естественно, была самая мужицкая, об их милитаристском прошлом. Нас в первый день, после санобработки и холодной бани, нарядили во всё новое, правда, одного размера. Ну, мы, понятно, береты сразу же набекрень, воротнички расстёгнуты так, что тельники до пупа, сфотались на память. Десантура! Чтоб дома видели и гордились. Ага, а уже вечером, после отбоя, произошло переобмундирование в пользу старослужащих. Мне хотя бы с размером сапог повезло. А вот штаны на заду прожжённые, которые на проволоке только держались, я навсегда запомнил. Но особо непонятно было, что те же самые сержанты, что днём чуть ли не в отцы родные лезли, после отбоя как оборотнями стали. И офицеры-то знали! И поощряли. Вообще сейчас, издалека, понять можно: нормальных офицеров в забайкальский округ не направят. Для этого нужно очень хорошо проштрафиться. Хотя бы попить больше других. Понять-то можно, а простить нельзя. Мудрецы, из особо справедливых, додумались пожаловаться начальству учебки: мол, сержанты унижают и избивают, а лейтенанты с капитанами улыбаются. Так нас потом неделю выкладывали на плацу. Лежим, блин, после отбоя в ледяных лужах: «огонь противника справа», замёрзшие животы аж в позвоночник втягиваем, и жмуримся. А сержанты подвоводят в жопу пьяного комвзвода, и он пинает наши головы в очередь. Футбол, называлось. Чтоб больше эти головы не думали о гражданских правах. А только о воинском долге. Да, курок, это да, это на долгую память. Но, за то потом, при переводе в часть, меня, сопляка, хоп, и комодом, назначили. Ещё синяки не просветлели, а лычки уже сияют. Вот и раздавай наряды. Деды от такой несправедливости просто опупели. Потыкали пальцем в нос, но, видимо, согласия во взгляде не прочли. Опыт-то уже был: заигрывать бесполезно, сколько не гнись, им всё будет мало. Поэтому, когда они меня в бане решили проучить, я даже не раздумывал. Нет, лучше сдохнуть. И вот представь: я стою в мойке голый, ни мыла, ни вехотки, жду тазика в очередь, а они входят вчетвером, ремни на руках накручены, и давай пряжками понужать. Я успел одного за чуб схватить, он деревенский бычок был, к дембелю причёску специально отращивал, и тоже давай его дубасить. Левой держу, пригнул, а правой бью снизу, рожу ему квашу. Тот орёт как свинья, а остальные трое меня пряжками рубят. Картина? Всё в крови, молодые в стены влипли, а мы посреди крутимся. Забили, конечно, в лапшу. Но после этого, всё, не бурели, с ворчанием, но всегда обо всём договаривались. Даже молодым дедом, прозвали.

— А я после своего ПТУ в стройбат попал. Так что вспомнить тоже чего найдётся. Гена сбросил скорость, осторожно въезжая на обмытую по краям, совершенно прямую до самого горизонта бетонку. Выщербленные плиты плохо состыковывались, а стояки стоило поберечь, дорога только и начиналась. Теперь пошла его очередь жалобить:

— Так вот, нас в учебку впрессовали как полагалось: восемьдесят таджиков, пятнадцать чеченов и пять русских. Причём смотри расклад: таджики, все монолит, только ростом и весом различишь. Кажется, их чуть ли не из одного аула наловили. Кому восемнадцать, кому двадцать пять, пофиг. Из них не только никто ни разу в жизни зубы не чистил, но большинство даже и не умывалось. По-русски разве только что послать могли. Но, чурка, если попался, служи. А как они, бараны, служить могут, если им в башку не входит, что от них требуется. Не входит, потому что некуда. Кость. К ним попытались офицеры порядок подвязать. Какой там! Старлей один, из самых правильных, разорался, добавил про матушку и Аллаха, так вдруг один из строя шагнул и по горлу его ширкнул. Хорошо, что не до смерти. Таджика, конечно, в конвой и под трибунал. Да только остальных уже не трогали. Срали они на службу! Чечены, черти, хоть их и немного, но как на подбор здоровые были. Два каких-то разрядника, остальные просто сытно вскормленные. А мы-то как раз, наоборот, плюгавые, отбросы, кого военкомы в стройбат для числа спихнули. Так что, те тоже откровенно на нас делали. И от сортиров до тумбочки всё было чисто русское. Чисто наше. И нас же офицеры ещё и долбали. По полной долбали, пятерых за всю сотню. И, при этом, мы умудрялись двое против троих перемахиваться! Ага, кому очки отдраивать, а кому консервные банки после офицеров вылизывать.

Хмыкнули вместе, и Сергей чуть было не начал перебивать. Но хорошо, что удержался.

— Поэтому, когда набор пошёл, я самым первым добровольцем в ограниченный контингент напросился. Подвигов не искал, просто надеялся, что хоть в Афгане не такая дедовщина, будет. Я же по профессии сварщик. Когда рапорт подал, думал: моё дело электродом тыкать, да вшей вычёсывать. Какой там боец-интернационалист? В начале мы мост через Гильменд ставили. Тогда ещё нормально было. И кормили ничего, начпрод там не совсем сукой был. А потом в Джелалабад перекинули. Ага: …если хочешь пулю в зад, поезжай в Джелалабад… Вот там-то и поголодали! Я за колючку ни разу не вышел. А оттуда, в Газни. Там база была, Скоба, знаменитая. Чем? Ну, да, ты же в Афгане не был: её англичане ещё в прошлом веке построили. Меня туда в ремонтную бригаду вставили, простреленные вертушки, паять. Отправили нас в. Скобу, а по дороге как раз мы под. Чёрных аистов, и угодили.

Небольшие его глаза ещё больше сузились, шрам стал наливаться нехорошей краснотой.

— Ты знаешь, я до сих пор эту свою беспомощность до мелочей помню. Моджахеды и наёмники нас, как волки овец, порезали. Обложили и порезали. Передний танк и оба КАМАЗа с солярой сходу зажгли. Дорога вдоль ручья шла. Ущелье узкое, стены почти вертикальные. Бензовозы пылают, соляра растеклась, дымища, аж небо потемнело, и замыкающий танк сослепу сам вниз сполз и перевернулся. Ор, пальба изо всего, чего только у них и у нас имеется. Блин, ад! А духи нас сверху с обоих склонов режут и режут в упор. Мы почти в замыкающем БэТээРе шли. Сзади только царандоевцы и танк прикрытия. Над нами кто-то с КПВТ по духам стал палить, а мы, ремонтники-то, растерялись, залегли со страху мордами в пол, ждём судьбы. Хорошо, замок, уже с боевым опытом был, он нас пинками стал выпихивать. Повыпрыгивали и побежали куда-то. И прямо под мины угодили. Мне все ноги лейтенантовскими кишками залепило.

Гена раза два оглянулся, потом свернул с невысокого кювета, по подмёрзшим тракторным колеям въехал в мелкий лесок. Приоткрыв своё окно, закурил. В тишине почти чёрного, пробитого редкими серебристыми стволиками осинок, ельника хорошо слышалось чьё-то попискивание. Потом невдалеке пробил двойную дробь дятел. И снова тишина. И сиреневый холодок по траве. А откуда-то из-за спины розовая заря, ярко наливаясь золотыми полосками низких туч, уже сладко засвечивала противоположную лохматую сопку.

— Я понимаю, когда кого-то чему-то учили. Тебя, например. А я? Сварщик, блин. Показалось только, что от пуль камни вокруг кипят. Ей-богу, кипят! Пыль вот как парок над ними. И оглох вроде: общий звон, а отдельных звуков нету. Взглянул вверх и, блин, чё таить, обосался: духи, вот они, вроде как в глаза заглядывают. Я потом слыхал, мол, это в горах всё приближается, линзы какие-то из тёплого воздуха и холодного. Пустой базар, когда они действительно на тебя в упор смотрят. Рванул вниз, к ручью. Но, знаешь, вдруг ясно так вспомнил, даже, как бы услышал: …при перебежке калаш, нужно держать повыше, и приклад прижимать не к животу, а к плечу… Добежал до камней, залёг. Дальше опять голос: …не забыть выставить прицельную планку… Сделал. И даже цель выбрал. Там какой-то гранатомётчик, даже не прячась, в рост из шайтан-трубы, нас окучивал. Да только, оказалось, пока бежал, весь рожок в небо выпустил. И больше у меня ничего нет. Даже штыка: так вот замок, меня из БТРа выпнул, в каске, но без подсумка. Опять словно слышу: …для отхода отстёгнутый рожок можно метнуть в противника, имитируя гранату… И тут вижу, как из-за соседнего камня выпрыгивает моджахед. Меж нами пять шагов, не больше. Дух здоровый, борода от глаз, зубы скалит и на меня замахивается. Рубаха длинная, а под ней штаны белые. Я как заору и рожок в него!.. и точно в лоб попал!.. Он свою гранату себе под ноги и выронил. И, конечно, мне тоже досталось.

Дятел выдал новую дробь где-то совсем над ними. И снова тишина. Тонкая, завивающаяся голубая струйка от выброшенного в закоченевший бурый мшаник гененого окурка упорно тянулась к небу. Потом резко затоньшала, пару раз прервалась и совсем пропала. Под тенью часто поблёскивающего бусинками ледяшек густого ельника машина выстывала быстро, они закрыли окна и почти одновременно откинули велюровые спинки сидений. Гена прикрыл глаза, но губы ещё нервно подрагивали.

— Подождём караван. Скоро КПП. Мы его с ними вместе проскочим. Да. Вот такие они были, горы Хайркота… А я до сих пор жмурюсь, когда лампочку зажигаю. Не переношу вспышек… Да, Серёг, а ты-то как воевать пошёл? Какого кислого? Тогда же всё мирно было? Я ведь про вас, честно, только в союзе ветеранов, узнал. Ну, про египтян, сирийцев, и ангольцев…

— А я до армии разрядником был. Первый по самбо. Сергей не смог лежать, дёрнул спинку в нормальное положение. Ну, вот, и выиграл полковые соревнования по борьбе, даже при том, что весовые категории на глаз определялись. А, оказывается, как раз комиссия из министерства присутствовала. На следующий день вызвали меня на собеседование, захожу: сидят три отмороженных полковника, морды тазиками, ни глаз, ни ушей, на груди у каждого по десятку колодок, хотя сами на вид не особо старые. А перед ними наш замполит соловьём льёт и павлином ходит. Он, сука, любил посылки у солдатиков выгребать: …тебе, мол, это расслабляет, служить мешает, да и деды, всё одно отнимут. А у меня семья… Сука конченый. И он им меня расхваливает и расхваливает, аж вот-вот самому поверится. Я сразу понял: откажу, замордует. Да и было бы за что держаться. Степь да степь кругом. Хуже тюрьмы: не тоска, так уныние, не по хлебалу, так по яйцам. А если кто-то где-то вдруг захохочет, значит, обкурился анашой. Её по весу у монголов на хозяйственное мыло меняли. Так вот, нас пять человек из полка набрали. Под Кубинку. И ты знаешь, нисколько не прогадал: служба небо и земля. Год был, не армия, а спортивные сборы. Если бы не ярусы, так это не казармы, а санаторий. И кормили как офицеров. Тренировки, стрельбы, тренировки, стрельбы. Чистые, сытые. И ни одного идиота в начальстве. Мужики с пониманием. В ответ и мы старались.

— А то! Всё от отцов-командиров зависит, мы-то подстроимся. Слышь, КАМАЗЫ пошли. И нам пора.

— Погоди. Понимаешь, меня же столько дрессировали, столько натаскивали: мы и взрывное, и радиодело, и даже подводную рукопашку проходили! Я знаю как наш штык-нож, а как от М-16 метать нужно. Американский, кстати, намного удобнее. Любой узел развяжу. А только на фиг всё это было? Все это: …противопехотная фугасная мина ПМД-6М состоит из деревянного корпуса, заряда взрывчатого вещества, взрывателя МУВ с запалом… Да ещё эти все ПФМ-1С, ПОМ-2, МОН-200, ПДМ, ТМ, ТМД и ЯРМ!! На кой?! Я же и не понял, кто и как меня приделал. Два дня выходили по песку на их лагерь, прятались как суслики, а едва подошли, так нас сразу заметили и долбанули с миномёта. То ли сионисты, то ли американцы. А, может, вообще и свои же братья-мусульмане напутали.

— Братья-мусульмане.? Трудновато слышать.

— Вот об этом и speeck! Я за них, ты против. International! И результат поровну: …Родина не забудет своих героев.!


КПП они прошли без задержки: гаишники с полными ртами чистили, по серьёзному, мороженая рыба и консервы десятками тонн, поэтому стольник от японца, им был, ну, совсем не вовремя. А дальше Володя опять поддал. Это была хорошо обкатанная и пока удачная практика: гаишники, конечно же, стучали местной братве о том, кто и с кем, с охраной или без, пересекал их участок трассы, и одиночкам или непроплатившим нелишне было проявлять осторожность. Поэтому они уже четыре раза перед самым КПП пристраивались к какому-нибудь каравану, светились с ними, чтобы потом резко уйти в отрыв. Хорошенько оторвавшись и проскочив неготовых к такой скорости местных мытарей, нужно было перед следующим досмотром вновь затаиться, поджидая многотонных попутчиков… Так пяти мафиям, делившим дорогу от Владика до Кургана, невозможно было вычислить, чьи же они. Хотя в самом Владике Володя, естественно, крышковался, но платить за каждую тысячу км не собирался. Да и не надёжно: может, только деньги возьмут, но могут и на тачку позариться…

Бетонка с равномерными похлопываниями шин кончилась. Вновь зашуршала укатанная и, не смотря на заморозки, обильно пылящая галька. Бетонка, это запасная посадочная авиаполоса. На случай войны. Предполагаемой, но непредвиденной. А чего нам с Китаем воевать? Они нас и так уже берут. Это в Москве не заметно. А тут, мильоны нас… За поворотом десяток, по крыши заросших ржавым с чёрными осыпавшимися шишками хмелем, серых брусовых домиков назывался… инка… Первые буквы были густо прострелены картечью или нулёвкой. Володя окончательно сбросил газ и свернул к крайнему, удлинённому на двух хозяев, дому. Одна половина явно и давно пустовала, даже стёкол за досками в забитых окнах не осталось, а в другой, большей, все признаки жизни были налицо. И дым, и отворённые двери, и крик малыша из-за забора. Машина скользнула к самым воротам, оставляя темно-синий след на мокрой от ледяной росы розовой траве. Они подождали, пока разбегутся пёстрые курицы. Старая искривлённая лиственница, голым скелетом нависшая из-за аккуратно переломанного палисадника, осыпала всё вокруг лимонно жёлтыми мягкими хвоинками. А в сиреневой тени дома высокая жёсткая трава сверкала стеклярусом инея. Из-под прикопанной в землю мятой бочки пучеглазо выглядывал испуганный рыжий котёнок.

— Кис-кис-кис!.. Володя хрустко потягивался, закинув сцепленные ладони на затылок. Изо рта шёл пар. Котёнок как можно страшнее выгнул худенькую спинку и зашипел. Тоже с паром. Наверно, минус пять, не меньше.

Сергей скорее почувствовал, чем увидел, как из черноты дверного проёма на них тускло смотрела глубоко замотанная в когда-то белый полупуховый платок старуха.

— И чё?.. она вышла в свет, худая, широкоплечая, в новенькой синей телогрейке и бледно-зелёном застиранном хэбэшном платье до колен. Вы к Люське? Так кончилась.

— Нет, мы просто поесть-попить. Уж водица-то хоть найдётся?.. Гена засмеялся, и котёнок бросился наутёк.

Старуха на него даже не посмотрела. Он просто впилась своими выцветшими маленькими глазками в Сергея и буквально прощупывала его коросту, тупо бросая реплики Геннадию:

— Нету Люськи. Могите забыть.

Сергею от её взгляда словно паутина на лицо налипла. Он даже чуток отступил за спину Гены. А тот тоже вдруг вспылил:

— Тётя Фель!.. Да на кой нам твоя Люська? Сифилис хватать? С триппером в придачу. Чё гонишь? Не первый же раз на трассе, знаем с кем можно, а кого подальше на скорости обойти. Ты лучше попои свеженьким и покорми… Аль до сих пор не узнала?

Но тётя Феля упорно смотрела только на новичка. Они уже аккуратно отворили и затворили калитку, прошли через захламлённый разбросанными запчастями от сеялки, конных граблей, косилки, и ободьями странных огромных колёс двор, встали перед крутым, когда-то жёлто окрашенным крыльцом. Тётя Феля, наконец, отстала от Сергея.

— А то. Генка-пенка! Щас, чай поставлю. И пироги, поди, будешь? Ныне с грибами.

— А до пирогов нам по четыре позы. Это, Серёг, не пугайся, это здесь, на Востоке, так манты называются. По-китайски позы…

— Тебе как всегда на крыльце, или, может, в избу войдёшь?

— Лучше на крыльце. Воздух чище.

— Как знаешь. Старуха, не оборачиваясь, отступила в густую тень сеней, и там, в темноте, густо скрипнула петлями. Колька, ты чё? Тащи масло шустрее!

Гена всё потягивался, планомерно похрустывая суставами. А Сергей, тоже разминая затёкшие ноги, раза два обошёл вокруг двора. Покачивало и пощипывало. После двадцати часов трассы, при любом прищуре на тебя сразу наезжает серая рябая лента, и слегка подташнивает. Это для пассажира, а каково после руля?

— У неё тут знаменитая проститутка жила. С прибабахами правда: почти голая круглый год ходила, даже в мороз. Тётя Феля её после зоны приютила. Сама-то она перегонщиков прикармливает. Малый, так сказать, бизнес. А Люська дальнобойщиков ублажала. Только совсем потом опустилась. Да что там потом.? За два года сгорела, наркота. Жаль, красивая деваха была. А вообще у тёти Фели постоянно кто-то приживает. То инвалид, то сирота. Вот и сейчас чьего-то парнишку кормит. А родители сидят.

Он всё делал полупоклоны вправо и влево, крутил головой, мелко подпрыгивал. Красные шуршащие его шаровары явно пугали, но и не отпускали перебежавшего под крыльцо котёнка, а Геннадий уже склонился и лазил пальцем в разобранному тракторному мосту:

— Это кто у неё тут ковыряется? Неужто восстановить хочет? Кто ж такой оптимист? Ну-ну. А я почему на холодке поесть предлагаю?.. чтоб не разморило, да и вонища в хате жуткая. Там и кухня, и стайка. Тётя Феля ведь почти тридцать лет по зонам и лагерям оттянула. С двадцать пятого начала, да потом только добавляли и добавляли. Впрочем, тут, на Востоке, это не редкость.


Позы, они же манты, оказались нежно жирными, обалденно пахнущими луком и красным перцем, каждый величиной почти с кулак. Сергей, правда, не так ловко, как Гена, прокусывая небольшую дырочку, продувал внутренний жар и звонко высасывал начинку из фарша и капусты, но и не особо отставал в количестве. Потом они пили крепко приправленный баданом и лимонником чай с крохотными жестковатыми пирожками. И Гена вдруг выпалил:

— Тётя Феля, расскажи Сергею про себя. Ну, про жизнь, про судьбу.

— А зачем? Затем ему моя судьба?

— Ему нужно. Как горчичник. А то он сейчас на свою жизнь озлобился, неудачником вот себя считает.

Сергей протестующе взмахнул вилкой, но осёкся об остроту встречного старушечьего взгляда.

— Озлобился? Такой молодой и красивый? Даром, что поцарапанный.

Тётя Феля удобно упёрлась спиной в когда-то крашенный брус стены. Прищурившись в холодное небо, неспешно вытянула пачку. Беломора… Выбив папироску, также неспешно прикурила от зелёной прозрачной зажигалки.

— В сорок девятом году, мне тогда было шестнадцать, я была осуждена как предатель Родины и участник фашистской банды. У меня четыре брата бендеровцами были. И батька тоже вроде как противник Советской власти числился. А всё ж как цепочка: колечко за колечком тянется. То есть, когда в тридцать девятом Западную Украину от Польши присоединили, нашего отца арестовали и в Ужгороде в тюрьме почти год держали. Конечно, что греха таить, он действительно контрабандой промышлял. Но у нас тогда все через границу товар носили. А когда немцы напали, то коммунисты, отступая, батьку вместе с другими заключёнными расстреляли. Скопом. Поэтому братовьёв не трудно было в лес заманить.

Я им в лет еду носила. И брала постирать бельё на дом. А когда младший наш, Андрейко, на мине подорвался, мы его в хату с мамой притащили. Особо даже не прятались, он всё одно умирал: слишком много крови было потеряно. Вот кто-то из соседей и доложил…

Я по малолетству получила двадцать лет. Суд был в Ужгороде, наверное, в то же тюрьме, где и батю убивали. Оттуда по этапу во Владимир. Во Владимире долго была, особый рассказ, чего там в тюремной камере насмотрелась. А потом железной дорогой до Владивостока отправили. Три месяца в скотских вагонах. Какоё там топить, снег вместо воды, а то и еды был. Зима наступила, а Сибирь-то длинная. Понятно, что доехала половина списочного состава. Все, кто послабее, замёрзли. Из Владика нас до Магадана пароходом повезли. Какое там море! Везли в трюмах, а оно, Охотское, без волн ни зимой, ни летом не бывает. Моряков среди нас не было, тошнило всех. Пока дошли, вот так, до половины голеней в блевотине и сранье стояли. А на корме в этом трупы плюхались. Так я в первый раз море увидала! И в последний.

Из Магадана до Сусумана ровно шестьсот пятьдесят километров этапом. Та самая знаменитая зековская трасса, что в песнях воспета.

Освободили меня в шестьдесят пятом: мы ж, предатели, под хрущёвские оттепели, не подходили. Это тогда только политических, как при Сталине после победы уголовных, амнистировали. А мы, фашисты, самые всегда непрощаемые оставались. Но, опять же, мне при освобождении не дали паспорта. Справку выписали о моём существовании. Ну, химия, не химия, отмечаться каждый вечер в комендатуре не требовалось, но и уехать никуда нельзя было. Прошло ещё три года. Только тогда я этот вот свой самый советский паспорт впервые в жизни получила. В тридцать шесть лет наконец-то гражданкой, стала. Решила с Сусумана рвать, да как можно скорее. А я тогда уже в больничке, лет пять работала. Санитаркой. Вот и подсуетилась, чтобы в Магадан в медучилище отправили на фельдшера.

Гражданка… Я же только на зоне читать-писать научилась. Село у нас, Жабы, маленькое было, без школы, а в церкви грамоте только мальчишек обучали. И вот, когда освободилась, стала писать письма на родину, каких никаких родных разыскивать. Но конверты возвращались с пометкой почтовый адрес отсутствует… Только потом узнала, что не одно наши Жабы, а и другие сёла вокруг тоже полностью были уничтожены. Мужиков, кто в бендеровцах был или не был, всё одно расстреляли, а баб и детей по лагерям и ссылкам. Вот и получилось, что почтовый адрес отсутствует… Никого не осталось.

А в Магадане я театром заболела. Вот натурально, если два-три дня не видела сцены, у меня температура поднималась. Через пару месяцев меня уже все собаки и кошки знали. Во все свободные от занятий или дежурств минуты помогала в цехах, чем только могла, и цветочки крутила, и папье-маше клеила. И сцену мела, лишь бы меня бесплатно на спектакли пропускали. И сейчас вижу: зал заполнен, зрители только-только расселись, ещё в полголоса переговариваются, а я или в проходе за прячусь, или в башне около пушки сожмусь, чтобы не мешать водящим. А как занавес двинется, у меня сердце, раз, и оборвётся. Все пьесы наизусть знала, а всё равно как заворожённая. Потом в темноте, под дождём в барак бегу, а меня там соседки ругают: мол, тварь, подкинет ребёнка и смоется. Гулёной считали.

У меня ж тогда сынок маленький был. Сашенька. Это в больничке, любовь у меня произошла. С одним добрым человеком. Никандр Ермолаевич был намного старше меня. Он политический, двадцать пять плюс десять довеском в лагере. А у нас с травмой полгода лежал. Вот и было полгода моей любви. Это ж, действительно, ребятки, правда, что бывают на свете одинаковые души. Я, как с первой секунды его увидела, всё поняла, и на сердце удивительно хорошо и мирно стало.

Кого ж винить? Сталина? Так ему Родину, Советский Союз защищать положено было. Ему многими судьбами думать приходилось, народами, а не нашими маковыми зёрнышками. Братьев? А кто тогда думал, что мы под русскими навсегда останемся, а не в Польшу вернёмся… И Хрущёва мне благодарить не за что: не по той статье его милость проходила. И ему не до меня было…

Возвращаться на Украину? Совсем глупости. Я уж и ридну мову давно забыла. Нет. Всё теперь как сложилось, так и сложилось. Я ж свою судьбу так и принимаю, как свою. А то, что она не как у других, так то ж покажи-ка мне: у кого эти судьбы хоть две одинаковые получились? Всем свой крест.

Общее тоже есть. Но это как наследство, как родовая отметина. Вот я без земли, как трава сохну. А ты раз оторван, значит, ты от Каина свой род ведёшь. Каиново колено. Это ведь он самый первый на Земле город построил и своими детьми населил, и поэтому в годах только каиниты проживают. В малых, больших. Это его дети и железо делают, и музыку играют. Ты что, Писание не читаешь? От этого и на судьбу злобишься.


Мальчишка всё же изловил шипучего котёнка, обнял крест-накрест и крепко придавил его к своему ватнику. Поцарапавшись всеми четырьмя конечностями, рыжий наконец сдался, однако продолжая из-за рукава внимательно следить за Геннадием.

— Ишь, ты чем кота так пуганул?..

— Не знаю. А Колян-то чей?

— Колька? Это пускай сам поведает. Скажи дядям, где твои родичи?

Мальчишка сильней прижал к груди готового вырываться котёнка.

— В командировке, собакам сено косят.

— Вот те на! А ты, значит, здесь. Геннадий сплеснул со дна на траву чаинки и отставил кружку на перила… А почему не в интернате?

— А тама мест нет.

— И тебя отпустили?

— А чё? Им же проще.

— Бабку не обижаешь?

— Неа. Помогаю с хозяйством. А батя с мамкой вернутся, ей денег отвалят. Полные карманы.

Сергей и Геннадий разом потупились.

— А чё вы лыбитесь? Не верите?

— Откуда у них полные карманы? За собачье сено разве?.. Протянув руку, Гена попытался прикоснуться к белесым вихрам. Но Колька резко откинулся и закричал:

— Да мой батя на Севере такие бабки зашибает, какие вам и не снились! Он там в шахте золото моет. Он и мне самородок привезёт. Вот такой, как кулак. И мы свой дом купим. С кухней, как у бабы Фели. А тех, кто не верит, кормить не будем, пущай катятся подальше! И вы к нам не зайдёте. Чё лыбитесь? Мне баба Феля письмо от бати читала. Поняли?! А если попробуете зайти, так батя вас так отметелит, не обрадуетесь! Козлы грёбаные! Он вам пенделей понавешает!

Колька закончил крик уже в избе. Тётя Феля покрутила Геннадию пальцем у виска и, сердито кляцкая, стала собирать посуду. Потом всё же пожалела:

— Ладно, не кисните. Колька, он у меня горячий, но и такой же отходчивый. Поезжайте с Богом, он скоро успокоится. Поезжайте, всё это не ваше дело, не ваши хлопоты. Это ж моя судьба, мой крест, чужих нянчить, и никто тут ни в чём не помощник.


Геннадий не спешил набрать скорость:

— Она меня почему особо привечает? Я же с её любовью знаком. Представляешь, как мир тесен? В позапрошлом году подрядился по этой вот магаданской трассе, по зимнику на Дукат, где серебряные рудники, новые машины перегнать. Новые, не новые, ну, конверсионные тягачи после армии. Вышли из Магадана колонной и вперёд! Ох, и нахлебались же тогда: или морозы за сорок, или пурга сутками. Тягачи один за одним глохли. А на этой трассе, ровно посредине стоит посёлок Стрелка. Собственно эта Стрелка и есть развилок, с которого один путь в Сусуман, а второй в Дукат ведут. Только этот посёлок сейчас не есть, а был. Город-призрак, как в американском кино. Знаешь, как в перестройку северные посёлки закрывались? Очень просто: в зиму не завозился уголь. И все разбегались как тараканы. Кто куда, с детьми и собаками. Без мебели, без шмоток. Хоп-хоп, всё размерзается и нет посёлка. Стоят дома, управления, школы, бани, магазины. И ни одного человека. И столбы с оборванными проводами. Так вот и эта Стрелка. И представь: живёт в этом, когда-то очень даже приличном по тамошним размерам городке, одинокий дед. Старый-престарый, наверное, под девяносто. Живёт за счёт проезжающих. И для проезжающих. То есть, это как в таёжной избушке: каждый заночевавший что-то берёт и что-то оставляет. Нужна, например, тебе соль или керосин, бери, а в ответ избытком мукой и спичками поделись. Так вот и этот Никандр Ермолаевич на своей Стрелке бытует. У него рядом с домом ангар стоит всегда готовый на случай ремонта. И все шофера, которые по трассе ходят, обязательно ему всегда запчасти, резину, горючку оставляют. Ну, и еду, конечно. Так что, если вдруг тебе что-то нужно подремонтировать, то тут всегда что-нибудь такое найдётся: фильтр или насос. Дед уже десять лет один, никаких денег никогда не берёт, а только муку, чай, сахар. Уголь. И. Беломор… И этим же всем со следующими делится.

— А сын их где?

— Замёрз по пьяни.


Высокое уже солнце понемногу пригревало, иней отполз с обочин в кювет, а далёкая и всё отступающая горная гряда справа стала закрываться поднимающимся туманом. Тойота, шла убаюкивающе мягко, ровно шуршали шины, иногда на поворотах в кабину резко врывался пахнущий полынью ветер. А впереди матерински округлыми холмами уже распахивала им свои объятия древня и великая забайкальская степь. Бурая и бурятская…

— Меня тоже не дождалась. Чё там, через полгода письмо пришло: …прости, но я полюбила другого… Простил. Да. А за то теперь жена у меня красивая. Очень. И интеллигентка. Знаешь, такая хрупкая-хрупкая. И всегда холодная. Лицо, спина. Руки и ноги, ну, просто ледяные. Не отогреешь. А она в ответ дразнится: Зато ты, говорит, горячий, как собака… У меня, действительно, температура стабильно около тридцати семи. Как у пса… А если подумать, так ведь я и действительно при ней как пёс.

Гена что-то расчувствовался и понёс про интим. Как родному. Сергей из последних сил старался не задремать, оттопыривал губы, ерошил взбитую ветром причёску. Ничего не помогало. Тогда стал потихоньку отколупывать корочку коросты. А тот всё ныл и ныл:

— Ты ведь только подумай: я тогда, после дембеля, бухал по чёрному. Нервы, плюс вроде как обида на всех: мол, я там, блин, подыхал, а у них тут праздники и футбол. Да ещё и рожа пополам разрезана. Это недавно шрам перестал синеть как язык у висельника. А она… Я её как увидел первый раз: идёт тоненькая, в белых туфельках, а чемодан огромный. Всё, сразу влип. Она комнату по соседству снимала. Через дом. Но как подойти? Я же сварной, руки в принципе не отмываются, металлом насквозь воняю. А она, учительница. И на артистку Симонову похожа. Понимаешь, Серёг, я для неё действительно как пёс. И нисколько не стыдно. Даже в этом году на заочное поступил, в политехнический. И буду учиться, буду! Ох, и забавное какое дело, любовь. Мы же ребёнка ждём. На УЗИ сказали: девочка. Они, девочки-то, всегда отворачиваются, и с первого раза никак никто не может определить пол. Стыдливые.

Впереди идущий КАМАЗ с тяжёлой фурой-холодильником выпустил облако сизого дыма и вышел на середину дороги, объезжая стариковский мотоциклет с самодельным кузовом.

— Девочка, Серёга! Это же такое чудо!

Геннадий сбросил ход, подождал пока КАМАЗ свернёт на свой край, и вдавил педаль. Их отжало в спинки кресел, когда они пошли на обгон вдоль длиннющего серебряно ребристого тела холодильника.

Белый огромный жеребец выскочил прямо под бампер. Сергей мгновенно в мельчайших подробностях увидел его безумный, выдавленный страхом карий в красных прожилках глаз, увидел как от удара по ногам запрокидывается назад его горбоносая красивая голова с раскрывающимся в беззвучном хохоте желтозубым ртом, увидел как лобовое стекло превращается во всё умельчающуюся серую сетку. А потом с рвущимся треском вплотную прогнулась крыша.

Тонкостенная, Тойота, от удара в четырехсоткилограммовую массу глубоко смялась, сорванным двигателем прижимая им ноги, и, пропустив разорванную лошадь через себя, на подломленных колёсах, скребя брюхом, с разворотом пошла к обочине. И тут её добил КАМАЗ.

Угол его бампера пришёлся в переднюю правую дверь, и Геннадий умер почти мгновенно…

Первое, что узнал Сергей, приходя в себя, выныривая из кружащего оранжево-коричневого марева, дятел, двойные дроби из-за крон невозможно далёкого леса.

А потом лица, вой сирены и боль.

Боль.


Окно, затянутое ледяными папоротниками до самого верха, сиренево-синей растяжкой предвещало наступление утра. Все трое его сопалатников спали, наслаждаясь последними минутами перед вторжением медсестры с градусниками, уколами и утками. Как они могут храпеть в такой вони? К концу ночи, не смотря на то, что от окна напористо дуло, сложная смесь запахов карболки, фурацилина и мази Вишневского, ещё более усложнялась сероводородом и аммиаком: лежащий в около двери обожжённый горе-тракторист ходил под себя. Он стеснялся, терпел почти весь день, но во сне опражнялся. Бедняга, говорят совсем молодой и красивый, теперь плотно умотанный пропитанной жёлтой от мази марлей буквально от головы до жопы, он пытался разогреть двигатель на морозе и облился солярой. А потом, факелом падая в овраг, сломал обе руки. Страдал страшно, после каждой перебинтовки его привозили без сознания.

Ближе, напротив Сергея, лежал, наоборот, обмороженный снизу служитель культа. Диакон отец Вадим. Забавный, говорливый мужичок лет пятидесяти пяти, худой, с диканьковской косичкой и реденькой острой бородкой. Он перенёс уже три операции, а вяло текущая гангрена от пальцев все поднималась выше и выше. Не смотря на эти пытки, диакон нёс на себе социальную роль палатного оптимиста. Тумбочка, подоконник, подподушка были забиты у него самой разнообразной литературой, иной раз очень даже далёкой от религиозных проблем. Его навещали почти каждый день, и всё какие-то новые лица. Бабы, бабки, деды, дети, мужики и девушки из педучилища. Несли всё в основном домашнее, солёное и печёное, чем он радостно делился и с остальными болящими, и с младшим медперсоналом. Понятно, что это была весьма популярная в Нерчинске личность.

А четвёртым был Иванов. Просто Иванов. Его каждый день обещали выписать, но кто-то за ним всё не приезжал из их закрытого прииска, и поэтому нервы у мужика зашкаливали… Он ни с кем не разговаривал, и, либо лежал, отвернувшись к стене, либо на костылях упрыгивал в курилку и часами молчал там.


Темно-зеленая масляная краска, на полтора метра опоясывавшая стены, узорно растрескалась, попучилась, выгнувшись наружу краями разломов, как пересохшая земля. Сергей мысленным жуком кропотливо ползал по этой зубчатой сетке, стараясь найти одинаковый рисунок, но, при внешней схожести, узор никак не повторялся. А вот та сетка, на которой в пол-объёма отпечаталась голова лошади, была совершенно из одинаковых ячеек. Он тогда, периодически теряя сознание и снова приходя в него, так и запомнил её: сплошь из одинаковых кубиков. Почему запомнил? А потому, что ужасно хотелось видеть небо, чистое, в разошедшихся по кругу облаках, голубое небо. Но его не было. Может быть, его душа поэтому-то и не отлетела, не вырвалась из спрессованного салона, потому что не было этого чистого неба? Да, та серая сетка была для души. Как эта зелёная, для тела…

— Слава Богу за всё! Слава Богу за всё!.. Дьякон, свесив наиболее здоровую и длинную ногу, сел на своей прогнувшейся в пол сетчатой кровати. Часто и мелко крестясь, ещё мутными глазами оглядел всех. Он как-то совершенно точно успевал проснуться за семь минут до прихода медсестры, чтобы успеть прочитать своё краткое правило, и на его окончательное. Господи, благослови день сей и труды во славу Твою, она обычно включала свет.

Сергея смущал, царапал за нутро его совсем придавленный шепоток, где звук воспроизводился без участия голосовых связок, одними губами. Так когда-то говорил дед Пети Мазеля, после операции на горле: придыхание, пощёлкивание и посвистывание. Так говорят между собой пигмеи. У дьякона получалась не молитва, а тайные заклинания. Лучше бы в голос. Хоть немного.

Сегодня дежурила Светочка. Маленькая тридцатилетняя вертушечка с самыми в их отделении круглыми голубыми глазками и самыми пухлыми алыми губками, из-под накрахмаленного крылатого колпачка пышно демонстрирующая истину, что ничто так не красит женщину, как перекись водорода. Она звонко щелкнула выключателем, победоносно обозрела зажмурившихся и заёрзавших выздоравливающих, и, поморщившись, пропела, подзванивая себе стаканчиком с градусниками:

— Подъём!

— Доброе утро, Светлана, доброе утро. Отец Вадим уже протягивал руку, хотя знал, что вначале термометр вставляли горе-трактористу, потом Иванову, а затем лишь служителю культа. Последним был Сергей. Ему Светочка холодную стекляшку просто вкладывала, заботливо проверяя, не торчит ли ртутный кончик с той стороны. Нежно-нежно, но с отстранено стерильным выражением личика. Даже почти с юмором:

— Ну, как, господин Американец, самочувствие?

— Вашими, Света, заботами и молитвами отца Вадима.

На их такие дежурные утренние мурлыканья Иванов отворачивался к стене так, что старые пружины ещё долго вздрагивали и поскуливали.

Потом были уколы, каждому, кроме почти выписанного Иванова, по паре, потом таблетки и завтрак. К половине двенадцатого до них докатывался обход завотделением, а по понедельникам и самого главврача, полковницки шествующего в окружении дежурных и практикантов. Потом были пытки в виде смены повязок и процедур. Обед, сон, посетители к дьякону, для ходячих телевизор, ужин, уколы и отбой. Лежали здесь подолгу. Поэтому, неравно поделенные на курящих и бросивших, все, кто мог передвигаться, уже давно перезнакомились, переиграли в карты и шахматы, переобменялись. Бандой, и Бандой-2, перерассказали биографии и беды, приведшие их в реабилитационный центр при военном госпитале. Сами военные лежали на втором этаже, а здесь, в разные стороны от столовой и ординаторской, по полкоридора предоставлялось для М и для Ж из гражданских, свозимых со всей Читинской области.

Из-за дьякона и артиста. Сергея, их восемнадцатая палата была на особом счету. Даже главврач Цейтлин несколько больше задерживался тут при обходе, строго сквозь свои жутковатые пятикратные линзы поглядывая на докладывающего. Но, кроме обычного похвально, похвально, так ничего никогда и говорил. Просто стоял дольше обычного. Зато младший персонал, включая нянь, был как родной.


— А была ли она, Америка? Что я в ней видел? Ничего, кроме мулатки горничной и негра таксиста. Да, море там хорошее, а вот пальмы в Сочи попышнее. И общался я только с русскими. Такими же затюканными, как и здесь. Пекин гораздо большее впечатление произвёл: вот это настоящая перестройка. По полной, не то, что наша. Сергей в очередной раз отбивался от очередного скучающего, забредшего в их палату.

— Ну, а мулатка-то хоть хороша? Ну, это-то у неё как?

— Нет, наши бабы лучше. Аббы…

— Ну, кончай, не финти! Как?

— Объясняю предельно доходчиво: берёшь в кульке батончик. Баунти, раскрываешь с одного конца и кусаешь. Кусаешь, кусаешь. Пока не слипнется. Вот и вся Америка.

— Да ладно ты, темнишь, как шпион. Разочарованный странник, махнув затёртой газетой, удалился, нарочито громко шоркая кожаными тапочками.

…Тракториста увезли на обработку, Иванов убрёл молчать в курилку. Отец Вадим, дочитав очередную книгу, сунул её под подушку… Осторожно повернулся на бок, хитро сощурился:

— Говорите лучше. Аббы.? Очень охотно верно! Я ведь до служения педагогом был, даже кандидатскую написал. Только защититься не дали, да и с работы уволили, за пропаганду идей, чуждых социалистическому мировоззрению. Слава Богу, статью не пришили. Но нигде ни в одну школу не брали, тунеядничал года два, пока до служителя культа не докатился… Только это так, ненужные стоны. Я к чему разговор начал? Я об идеале хотел с вами поговорить. О национальном идеале. Ибо это и было темой моих любомудрствующих изысканий: воспитание идеала. Вы же актёр?

— С вашего позволения.

— Нет, не бойтесь! Я ничего не собираюсь вам начитывать. Я вообще противник тех категорических глупостей, когда кто-то берёт на себя смелость вершить Божий суд загодя: …ты вот спасёшься, а ты нет!.. Я тут согласен с Иваном Ильиным, действительно, всё равно, кто ты по профессии, главное, чтоб душа была православной. Естественно, мы не имеем в виду разбойников и блудниц. Я только хочу обратить ваше внимание на то, как крепко сидят, словно на так называемом генетическом уровне, некоторые человеческие стереотипы добра и зла, красоты и мерзости. Простите, не стереотипы, а архетипы. Стерео, то от зрения внешнего, а тут другое, более древнее виденье: змея, всегда и для всех зло, а восход, для всех одинаково красота.

— Стоп, а как же китайцы с их восхищением драконами? Для нас-то, действительно, Змей-горыныч исчадие ада, а у них он покровительствующая сила. И индусы кундалини свой ласкают. Тоже ведь змей спит.

— Это… нет, не буду я об откровениях. Для церковного человека всё и так ясно, а для мирского в двух словах не расскажешь. Тут, скорее всего, к вам будет наиболее близко определение этнического, национального понятия прекрасного и ужасного. Вы же помните Роммовские фильмы-сказки о Кощее, о Василисе? Помните тип русского богатыря? Белокурого арийца? А ведь на фоне борьбы с фашистской идеологией и под присмотром кремлёвского горца, делалось. А потом кукрыниксы над американцами в. Крокодиле, изгалялись: дядя Сэм был обязательно подчёркнуто неславянской внешности. Да и вообще, на всех советских плакатах рабочие и солдаты интернационального государства имели достаточно чёткую иконографию всё того же арийца. Это вот Ленин в каждой республике изображался то грузином, то тувинцем, то белорусом, а идеальный архетип строителя коммунизма долго для всех оставался единым. Но потом, в семидесятых, что-то стало ломаться. Как раз на вашем искусстве это хорошо видно. Я-то помню, и по учёбе в Москве, и потом, когда там в командировках или проездом оказывался, всегда ходил, помню МХАТовских стариков. При любом росте, они все казались надёжными, мощными, обстоятельными, горы, а не люди. Неколебимые ветром. И играли героев. Именно героев! И, что тоже замечательно, жили по восемьдесят лет! Это при их-то биографиях: и гражданская война, и отечественная, и зачистки, и всё остальное с лихвой да по полной! А потом им на смену пошли Борисовы, Дали, Мироновы. Мелкие, очень нервные, злые. А дальше, хлеще: героев вдруг стали играть карачинцовы и кости райкины. Комики стали претендовать на лик национального идеала! После лоновых-то и яковлевых. Простите, если чем вас зацепил.

— Да нет, ничего подобного. Продолжайте, пожалуйста. Мне пока очень забавно: мысли почти и мои, но и не совсем.

— Тогда повествую далее. Театр, кино, тут ведь зритель страшно прессуется, когда человек внутрь большой массы помещён, он ею придавлен и поглощён, тут сильнейшая информационная агрессия внешнего на его беззащитное внутреннее идёт. А зрелища всё массовей и массовей. И страшно наблюдать, как это затягивает: стадионы не вмещают! Нет, конечно, книга никогда не отступит, не умрёт, но именно по полноте агрессивности соединения зрительных и звуковых сенсорных каналов, да ещё при ритуальном использовании времени, сцена не имеет себе равных. Сильнее грамотно простроенного спектакля воздействуют только шаманские обряды, но они только для подготовленных. Это уже другое, это мистика. А я к тому, что такая резкая смена идеала, массово навязываемого нам нынче в принципиальном противопоставлении прежней эстетической традиции, не могла быть случайной. Вот. Куравлёв, Пуговкин, сегодня со своей славянской внешностью играют только идиотов, а зато русских дворян. Гафт и Джегорханян. Да и та же литература сегодня тоже кем-то вывернулась. Вот взять поэзию: как только сошли фронтовики, продолжавшие национальную ритмическую традицию, вдруг, откуда ни возьмись, вновь высыпали кудреватые мудрейки и мудреватые кудрейки!.. Я, как педагог, просто выл от этих новых детских. стихов: На сосне весёлый дятел Досиделся, спятил…

Отец Вадим чуть было опять не перешёл на свой клюкающий шёпот, но потом вернул звук:

— Знаете, что такое канон.? Вы, поди, думаете: это два таких забора, чуть ли не с колючей проволокой, и промеж них гонят стадо баранов? И герой, мол, тот, кто этот забор перепрыгнет. Нет, канон, в переводе с греческого, правильный образец… Это вот как бы светится где-то вдали идеал, а к нему через болото ведёт тропинка. Проверенная и протоптанная поколениями. И ты совершенно вправе и в силах свернуть с неё, поискать свой оригинальный путь. Но с риском для результата. Дойдёшь ли до света? Впрочем, для вас, молодых да творческих, поиск важнее находки. Процесс самодостаточен. А это как раз от отсутствия идеала! К чему вам стремиться? Не для вас огни.

Зашёл и тяжело упал на своё место измученный незабиранием Иванов. Сергей свесился поближе к отцу Вадиму:

— Прошу прощения, а разве идеал не в самом себе? Вы же начинали с того, что он, этот идеал, не изменяется от внешней идеологии?

— Верно. В себе. Как камертон. Но тут-то и секрет: идеал нации составляется из двух частей, из двух природ, если позволите, но где какая! Народ, нация ведь не есть только кровь, это чисто внешнее, как бы это парадоксально не звучало. А внутренне, сакральное, самоопределяется народом через свою религию. Даже через привнесённую к нему со стороны. Не спешите спорить! Я и говорю: звучит парадоксально, но не для нас с вами, так как наша-то религия и является преодолением всех парадоксов. Православие, это не компромисс, как, например, буддизм или манихейство, а преодоление полярности. И материалистическая диалектика, она только констатирует непримиримость мира, а православие его преодолевает. Именно Христос в своих двух природах смертию смерть попрал… Вот так и нация: кровь, это мирское, внешнее, не зря же многие народы зачастую именуются со стороны соседей, даже иногда их врагов: иракцы, персами, саха, якутами. А вот религия, это взгляд нации внутрь себя, тут никакие соседи не властны. Отсюда я и думаю, что враги русского народа не посягали на наш внешний физический идеал до той поры, пока не усохла, утерялась почти полностью в нём память религиозная. И в секуляризованной культуре само собой не стало национального идеала. Камертон в тебе есть, а небесного звучания, чтоб срезонировал, нету!


Поморгав, включился ненужный неоновый свет, и в незакрываемую днём дверь вкатили коляску двое солдатиков, служивших здесь и за санитаров, и за дворников, и за кухонных. Они кое-как, словно манекен или мумию, перевалили на кровать бесчувственное тело свежеперебинтованного тракториста, и прокатились к окну:

— Розанов, ты?

— Розов.

— Я и говорю… Розов. Нам один чёрт.

Сергей, скинув одеяло, на руках сам переполз на каталку.

— Пехота, только через туалет, а то не выдержу.

У левой ноги было отнято полступни, а вот правую отпилили по треть голени. Когда искорёженные культи разбинтовывали, Сергей старался смотреть только в потолок. Чтобы не терять сознание, он не закрывал глаза. И таращился в склонившийся над ним операционный светильник до тех пор, пока слёзы не превращали мир в алмазный грот.


Сознание вернулось мгновенно. Что было? Где он? А… Да, Гена погиб тогда мгновенно, а его бесчувственное непослушное тело, ненужно дёргая, долго вытаскивали два мужика из КАМАЗа. Потом подъехала старая сельская санитарка, но, слава Богу, мужики уже успокоились и стали ломиком и монтажкой осторожно отжимать металл вокруг его ног. А захлёстанный быстро почерневшей кровью труп Геннадия всё наваливался и наваливался на плечо… А… Да, это Нерчинский госпиталь. Его привезли сюда почти за двести километров, перетянутого жгутами, и всю дорогу старая толстая фельдшерица, держа его мотающуюся голову на коленях, громко материла своего водилу и капала слезами на сергеево лицо: …потерпи, потерпи, потерпи… Вот он и терпит… А потом… Да, сейчас уже душечка Светочка, чудно пахнущая. Ландышем серебристым, аккуратно подтыкивая простынь, шепчет всё тоже потерпи… Потерпит, потерпит. Только бы и Светочка поняла: всё, о чём она думает, он уже отыграл. Переиграл и проиграл. Проиграл. Вот-вот, в обоих смыслах.


После снотворного горло как пемза, а губами он просто боялся пошевелить, чтобы они не полопались по самые зубы. Пошарив на тумбочке, приложился к баночке из-под майонеза. Струйка тёплой кипячёной воды протекла по колючей щеке, замочила подушку. Хорошо! Сергей осторожно приоткрыл глаза. Что было? Где он? Да, это Нерчинский госпиталь. Напротив, на краю дьяконовской кровати сидела худая, жёлто-бледная в рамке чёрного шерстяного платка, женщина, лет сорока, сорока пяти. Она сосредоточенно перебирала тонкими, без колец, пальцами кончики своего платка и часто смаргивала. А отец Вадим, тоже сидя, вдохновенно клекотал:

— Так отчего же ребёнок болен? Тут понимать нужно! Становление ребёнка начинается с момента зачатия. Именно с этого момента и начинается его духовное развитие. Резерв сил, которые будут затем поддерживать человека до самой смерти в сотворении добра, правды, в истинной любви к ближним и к самому себе, закладывается в первый период, внутриутробный. Внутриутробное становление, это, прежде всего, запечатление душевных сил матери, её эмоционального состояния, отношения к отцу, другим детям, к собственным родителям. Тут покой, покой нужен матери, глубокий, внутренний мир. Кто из нынешних девочек обладает таким запасом внутреннего покоя, без коего и мать не мать? В смысле вышивания плода. Ужас в том, что у таких-то, неспокойных, их будущие дети уже тоже обречены. А скажется всё это годикам к двадцати.

Дьякон покосился на заскрипевшего пружинами Сергея. И вдруг воскликнул в голос:

— У ребёнка врожденные способности всё определяют, врождённые! А они, все четырнадцать, в беременности зреют. Так ей и передай дочке: ей не просто терпеть, а радоваться будущему дитю нужно. Радоваться! Пусть и безотцовщине. Всё, ступай с Богом. И сама-то помни: Он сам нам всем Отец, и у Него мы не байстрюки.

Женщина послушно поднялась, отряхнула юбку, поклонилась отцу Вадиму, потом Сергею, Иванову. И молча вышла.

— Вот, подойдёт человек вроде бы как за советом, а на самом деле приходит за подтверждением своим мыслям. И если ты не так думаешь, он и не слышит. Не может.

— А где наш тракторист?

— В реанимационную перевели. Опять температура к сорока.


Сумерки в палате они берегли не сговариваясь. Зудящая лампа дневного света, включалась только медперсоналом. А читали в реальном свете короткого декабрьского дня. Сумерки же располагали к беседам. Задушевным и философским попеременно. Говорил больше отец Вадим, Сергей в меру оппонировал. Когда мудрёные темы восходили к совсем заоблачному, вечно молчащий Иванов удалялся в курилку. Вообще, если бы не его короткие да, нет, на вопросы завотделения, его можно было бы принять за немого.

Светочка, зная их взаимодоговорённость, без официального повода выключатель не трогала. Вот и сейчас, проскользнув высвеченную из коридора полосу, душистым, пышноволосым облачком склонилась над Сергеем:

— Как, артист, проснулся?

— М… Вы мне точно не снитесь? Можно вас ущипнуть? Слегка?

— Себя, себя щипать нужно. Вот, пришёл ответ от нашего военкома: …воину-интернационалисту и инвалиду Советской Армии тов. Розову С. В. протезы будут предоставлены вне очереди… Завтра замерка для фабрики. А как получишь, спляшешь.

— Спляшу! А сейчас хотя бы щёчку поцеловать?

— Только после танцев.

— М-м…

И она уплыла, излишне для своего возраста покачивая бёдрами. Ну, ну! Не переиграл ли он?.. А вчера пришло письмо от отца. Мать тоже лежала в больнице, и Розов-старший, успокаивая сына, пробалтывался о своём страхе и одиночестве: пусть Серёженька потерпит, они пока к нему приехать никак не могут, но очень надеются на всё хорошее и очень ждут. В какой мама больнице? Давно? С чем? Ни полнамёка. Ох, отец же, он как всегда. А отчего сеструха не написала? Сергей направил ей кучу злых вопросов. И запсиховал, сколько же ему ещё нужно терпеть?


Запсиховал, сорвался, ни за что, ни про что грязно матерно наорал на дежурных тёток, но письмо в Улан-Удэ всё же не отправил. Оно было длинным, многословным, шесть страниц мелких и крупных строчек, сбивчиво перепрыгивающих от оправданий и скулежа к дурацким обвинениям то тестя, то самой Ленки. Писал с наслаждением, дня два. И ещё добавлял нечто нравоучительное для Кати. Хорошо, что вовремя не нашлось конверта, а пока сдвоенные тетрадные листы субботу-воскресенье мялись в кармане пижамы, запал ушёл. В понедельник привезли примерять протезы. После виденья своих культей, это был второй шок. Интересно, а тот, кто так старательно маскировал их кожзаменителем под ботиночки, поди, вполне искренне любовался своей работой? Как и этот старый, толстый прапор, распираемый самоуважением от сопричастия мудрой инженерной мысли, долго и доходчиво объяснявший принцип крепления. Когда протезы забрали на доводку, у Сергея случилась неприлично бабская истерика. Какое успокоительное, пошли бы они на фиг, когда всё стало таким смешным! Сергей хохотал и выбивался из рук солдатиков, сестра ждала с вознесённым шприцом, и беда была в том, что он никак не мог им объяснить: теперь-то Ленка будет просто в восторге, теперь-то он никуда и никогда от неё не убежит. Это же смешно, дико, до колик в боку, бешено смешно: безногий калека, он же теперь никуда не убежит от нелюбимой, но любящей жены! Всё, всё!.. она дождалась своего, дождалась-дотерпела, стоит только послать конверт по адресу.


Сергей жёг в ночной курилке один лист от другого и казнился вслед случившемуся слабоволию. Эка же, да каково мужика заломило: себя жалеть стал. Нет, рано радуетесь, это всё так, это временно. Мужик, он как палка, кроме своего мужского конца имеет и своё мужское начало. У Сергея всё пока на месте. Если и крадутся какие сомнения, то это так, временно, это от лекарств. Понятно, что он не Маресьев, понятно, что и не Казанова. Стыдно только, что случилось всё при свидетелях. Вон, отец полкисти на войне потерял, без профессии остался, а никто ж не видел его истерик по этому поводу. Кстати, и сам-то ведь после ранения кичился шрамами, даже позировал при случае. А что теперь? Другое? Не за Родину, не за ура.? Стыдоба. Радоваться, радоваться нужно, что жив. Радоваться тихо, тупо, животно. Жив! Вон, Геннадий-то, так и не увидел своей дочки.


Вчера наступил Новый год.

Из высокого, часто зарешёченного окна сильно, с подвыванием дуло. Пепел от неотосланного письма серыми шелушащимися скрутками отлетал под дверь. Курилка, узкая, неровно облепленная разномастным кафелем, с длинной деревянной скамьёй вдоль отделяющей от туалета стены, под утро обычно пуста. А так-то здесь свой клуб, днём набито и шумно, и завсегдатаи порой торчат часов до двух ночи, споря о политике, понтуясь знанием техники, фантазируя о любви и пересказывая бородатые анекдоты. Как у людей хватает слюни жевать изо дня на день черномырдиных, чубайсов и моник с японскими коробками-автоматами?.. Скамейка вся сплошь покрыта безнадёжно закрашиваемыми автографами обожённых, обмороженных, лишённых конечностей и кожных покровов бедолаг. Но жаждущих иллюзии полноценности. Отчаявшиеся одиноко лежали по палатам или тупо дремали в столовой около телевизора.

С Новым годом их поздравлял сам начгоспиталя и потом был детский хор.

Из-за чуть позвякивающих от выкрошившейся замазки стёкол с подвыванием дуло. Ох, хо-хо!.

Степь да степь кругом,

Путь далёк лежит.

Там, в степи глухой.

Ох, хо-хо. Голые, прилизанные сопки на слиянии Шилки и Нерчи снегом до самого февраля обычно так и не покрывались. Всё, что иногда наносило с востока, дня через два-три старательно уносило с запада. Ветра здесь знаменитые. Покрытая ледяной коркой, глубоко полопавшаяся лысая земля вокруг Нерчинского казачьего острога, а потом пересылки и каторги, а после и грозящей Китаю военной базы, под своей внешней скудостью хранила несметные богатства, из-за которых сюда по-за восемь тысяч вёрст из столиц прибывали и присылались вольные и невольные авантюристы. Казаки, солдаты, купцы, ссыльные и переселенцы, каторжане, проститутки и непримиримые старообрядцы, они стаптывали десятки пар лаптей и сапог, истирали окованные колёса и полозья, вывозя, а то и на себе вынося из далёкой. Рассеи, всё необходимое для новой жизни, всё, от икон, семян, сох и винтовок, вплоть до тараканов, монист, песен и домовых. Здесь всё, кроме мяса, было привозным, и от этого цена каждой российской и, тем паче, европейской штуковины, как в увеличительном стекле, в знойном и морозном мареве двухлетнего пешего пути возрастала неисчислимо: в Нерчинской библиотеке, бывшей до революции офицерским собранием, сияли трёхметровые зеркала, на руках!.. принесённые сюда каторжанами из Москвы. Здесь, во всхолмленной суперазиатской глубине, за морем Великого Чингиза, чьё священное имя в страхе было утоплено обессиленными его ханством монголами под покровом. Байкал, вокруг отчаянно, но так прозорливо обустроенного русского городка, в глубь голубых и зелёных сопок повсюду с неистовой силой уже двести лет вгрызались и вкапывались тысячи и десятки тысяч искателей угля, железа, кобальта, урана, золота и камней-самоцветов. Колдовские карлики, человеколицые полозы и поверженные титаны, убийцы, насильники, правдолюбы и декабристы, стяжатели, инженеры и мастера каменных цветков, они выносили на свет и отправляли в далёкую Отчизну тайные сокровища страны, раскинувшейся ох как далеко за геродотовской Гипербореей. И если здесь до самых сталинских времён было слишком мало могил, чтобы крестами обрусить этот кочевой край неведомых возможностей, но теперь их стало излишне достаточно. Теперь, обильно засеянная белыми костями, волей и неволей эта земля тоже стала Россией. Дальней Русью, в избыточной пассионарности захлестнувшей, было, и американский континент, но затем стянувшейся в свои реальные возможности. Возможности осмысления, одоления и преобразования. Преобразование? Может быть, может быть в скором будущем. Но пока Читинская область, Нерчинский район, это шахты, шахты, рудники, прииски, копи и разрезы. А где изымать было нечего, там, в рукодельных норах, замаскировано таились, нацеленные на лежащий в каких-то ста сорока километрах миллиардный Китай, разной величины ракеты, неусыпным дежурством сдерживающие назревающую очередную волну Великого переселения народов. Очередного наплыва всепожирающих орд, на Дели, Самарканд, Прагу…

И что тут такое судьба-судьбишка одного, обиженного на весь белый свет нелепой, непреднамеренной случайностью, несчастного или неудачливого, а ещё точнее, несостоявшегося человечка? На этом вечном, мистически торном пути от моря к морю и обратно.


Иванова всё же забрали. Он, уже в ярко-красном, с начёсом, свитере и ватных штанах, расчувствованно крепко пережал им руки, оставил по большому, ничем не пахнущему вощаному аргентинскому яблоку и пропал. Дело было к вечеру, новеньких уже не добавилось, и они с отцом Вадимом расположились поудобнее, подоткнулись от стен подушками, чтобы говорить громко, долго и с наблюдением реакции собеседника.

— Вас врождённые способности заинтересовали? Так я только своё могу предложить, доморощенное, без опоры на авторитеты. Просто результат практических наблюдений педагога. Я много в школе тестировал, потом обрабатывал материал, обдумывал. И вывел некую сетку. Жаль, не с кем сравнить, не на ком из оппонентов попробовать. Так вот, первая, царственная способность, интеллектуальная. Следующие за ней четыре из эмоционального плана: музыкальная, изобразительная, зодческая и лингвистическая. Далее следуют обращённые к материальному миру: ремесленная и техническая… Ремесленная слышит предметы природы, а техническая, всё созданное человеком. Далее две обращены к миру природы: растениеводческая и животноводческая. Далее, организаторская способность. Затем идут квалификационные, научная, или предрасположенность различать мировые явления, и социально-гумманистские: ораторская, врачевательная, пластическая. Последняя, это умение чувствовать своё тело.

— А актёрская? И вот ваша, педагогическая? Они-то где?

— А вот актёрских и педагогических способностей не бывает. И то, и другое, дар. Что такое дар? Дар, это соединение способностей и душевных свойств. Это нечто, обращённое в окружающий мир и через душевные чувства, к людям. Педагогический дар может быть ложным и может быть истинным. Если в педагогическом даре соединяются способности и душевные свойства, то это дар истинный. А если соединяются способности и одна только эмоциональность, ложный. Что вы затаились? Да, по-моему, актёрский дар с позиций нравственной психологии, это всегда ложный дар, потому что актёрский дар, это всегда соединение способностей со страстной эмоциональностью.

— Это в вас поповство прорывается.

— Ой, ли! Я стараюсь катехизис от правил уличного движения отличать. Скажу более: у нас в храме за приснопоминаемого убиенного Игоря Талькова постоянно частичка вынимается. Удивляетесь?..

— Да и нет! Я тут о другом: я всегда чувствовал в противостоянии церкви и театра некую зависть, причём с обеих сторон. Мне даже кажется, что от этой вот зависти и происходит бравада неким театральным сатанизмом. Точнее, мелким бесенизмом: мол, раз вы так, то мы этак.

— Бесенизм.? Какое вы замечательное словечко употребили. Только вряд ли у церкви есть причина завидовать, а у театра повод. Тут отношения господина культа и служанки культуры. Знаете, это когда хозяина нет, прислуга его одёжу примеряет.

— Стоп! А не попадалась ли вам одна интереснейшая статья Флоренского о демоновиденьи Блока?

— Флоренский о Блоке? А есть такая? Нет, даже не слыхивал. Жаль, но нет, не попадалась.

— Там о служанке и госпоже, то есть, о культуре и культе, точь в точь написано, как вы сейчас сказали. И ещё много о духах, которые определяют вдохновение. Светлые, тёмные, лунное, солярное творчество. Я только не понял: человек-то чем виноват, если его от рождения тот или иной преследует.

— Нет, конечно, человек часто не виновен, тем более, если с детства. Одержимость сложный очень вопрос, тут каждый раз индивидуальный подход нужен. Отчего врождённая? Ответственность поколений, родовое наследие: бывает, родители колдовали, бывает, деды свято молились. Но бывает, что и сам Господь, вопреки своим же законам, волю проявит. Он же Творец своей вселенной, тут всё в Его власти. А где, говорите, статья публиковалась?

— Нигде, я рукопись читал. То есть, машинопись.

— Каюсь, не знаком. Но позвольте продолжить собственные измышления: в коммунистический период господина в России долго дома не было… Вот тут-то театр и повеселился до невозможного. Это вроде того, как бы затянувшуюся школьную вечеринку бесенята превратили после полуночи в оргию. Простите, но я уверен, что завидует церкви только советский театр, не русский, а советский.

— А я другого и не знаю.

— Не только театр, или там иное искусство, разбаловались в это дикое время, но и наука, и техника. И даже сельское хозяйство. Бездуховность, как беспризорность, тут грех и разврат неизбежны. Когда нет единоначалия, то начинается разброд и склоки. Ибо тогда кто во что горазд дует. Всё стало нерусским.

— Я путаюсь: …нерусским… это для вас как?..

— Бесцельным. Для нас с вами бесцельным. Смысл-то какой в этой стране жить без русской идеи? Обогащаться? Умничать? Грозить соседу? Пустое всё, сие в Швеции или Америке гораздо сподручнее делать. А наша идея проста до невозможности: …Русь Святая, храни веру Православную…

Глава восьмая

Снег. Снег. Снег.

Февраль. Мать родна, все холмы, поле, всё бесконечно белое!

Снег. Снег. Снег.

За окном Сибирь, а она и есть бесконечность. Бескрайность. Бесприютность.

Поезд стучал, стучал как растревоженный нагрянувшими переменами пульс, и замкнутая в его составе жизнь пассажиров длинной-длинной двойной ниткой стремительно раскручивалась вслед секундам отбиваемых стыков. Целеустремлённость неутомимо тянущего состав локомотива была просто фатальна. Из пункта А в пункт Б с таким-то сроком. И ещё: ты можешь никуда не спешить, медлительно пить чай, бледный от полудужки лимона, дремать, прикрывшись огромным кроссвордом, смотреть сквозь двойное стекло или же любоваться на своё в нём отражение, но при этом неотступно ощущать, как тебя несёт, несёт, несёт. Из этого вот пункта А в пункт Б… Нет, неприятная, это вещь, вылизанная до гильотинного блеска рельс, диспетчерски размерянная, отнивелированная железная колея. И, забавно, что чем жаднее глядишь в окно, надеясь захватить памятью мелькающую мимо чужую жизнь, тем меньше запоминаешь: из пункта А в пункт Б всё повторяется, повторяется, и заснеженные сопки, заснеженные равнины, заснеженные станции и мосты сливаются в одно бесконечное и нераздельное проходящее… В Сибирь. В бескрайность. Бесприютность.


Сергей пил. Неспешно, почти одиноко. Как только можно одиноко пить на виду чужих людей, то есть, в свой интерес на фоне показного безразличия. В его купе садились, выходили, расстилали и скручивали постели, обильно ели и громко храпели. А он, демонстративно выставив под откидным столиком отвратительно новые протезы, надевать не больше чем на полчаса!.. неразговорчиво цедил из маленького пластикового стаканчика, стараясь не сильно хмелеть, но и не трезветь до ломки. Дремал тоже сидя в уголке, просыпаясь от озноба, из-за шторки чувствительно дуло. Проводники, сами приносившие за двойную цену водку, с деланной заботливостью подсаживали в купе только мужчин, заранее предупреждая, что инвалида и ветерана нужно потерпеть… Те и терпели. Пытались, правда, пару раз составить компанию, пожалеть и морально поддержать, но, уразумев его настрой, стыдливо дули своё пиво отдельно.

Хватит с него бесед. В госпитале наболтался. С церковнослужителем, реально и ритуально, всё как полагается. На ближайшее время исповедальная тема исчерпана. И ещё. Когда Сергею подогнали протезы и показали как ими ходить, когда на деньги, высланные сестрой, купили билет до Новосибирска, и Светочка, дежурившая в тот день с красными припухшими веками, принесла ему выстиранную и подштопанную ею одежду, вместе с ненужными уже, такими летними туфельками!.. вдруг совершенно неожиданно передали письмо, да не письмо!.. записку от жены Геннадия. Вдовы Геннадия. И в ней главный вопрос: …Он, правда, не мучался?.. Подчерк ровный-ровный, со всеми полагающимися завитушками, учительский. Сергей тогда чуть не кончился. Сидел в коридорчике, гонял под языком валидол и недоумевал: вот, повстречал человека, которого впервые со дней далёкой юности захотелось считать другом. А теперь один вопрос: …он, правда, не мучался?.. Почему так? Кто и где составляет это проклятое расписание: кому сколько проехать по дороге, сколько провести задушевных бесед, кого-то спасти или укокошить, родить и перетерпеть боли? Ну, не случайно же всё… Чтобы на бесконечно пустой трассе в одой точке и в одном мгновении собрались легковушка, КАМАЗ, мотоциклетка и лошадь. А если это так, если действительно, что когда где-то некий неведомый диспетчер включает зелёный семафор, и раздаётся первый крик новорождённого, а в тот же миг кому-то другому где-то в другом месте приходится раскорчёвывать поле, чтобы засёять его подсолнечником, чтобы, отжав семечки и разлив масло по банкам, через сколько-то лет продать его нерасторопной бабе, которая прольёт его около трамвайных путей? То, что тогда? Что тогда пресловутая свобода воли? Воля, это же и ум, и желание, и сила в желании. А если всё предопределено и предписано, то в чём же тогда смысл человечьих стремлений? А! Стремлений, куда? Или, от чего?.. Эх, птица-тройка. И нет ответа. А, может быть и есть: суета, братцы, всё суета…

Сергей пил. Неспешно, почти одиноко. За упокой души Геннадия. И Петра. Святых душ. И за покой окаянной души Сергея.


А в Красноярске он отстал. В первый раз сам надел протезы, взял костыли и с помощью сердобольных соседей выкарабкался подышать, просвежиться в подмерзающий вечер. И отстал. Понадеялся на двадцатиминутную стоянку, потащился в вокзальный буфет. А теперь занудный мент в сто десятый раз задавал одни и те же вопросы, а подступающее похмелье стискивало череп и выдавливало в горло желудок. Наконец всё проверено, запротоколировано, подписано. Следующий поезд западного направления был через полтора часа. Старлей, хоть и зануда, но сам отвёл в медпункт, уговорил приютить и напоить чаем. Дежурная врачиха померила давление, ахнула и зло уложила его на ледяную, застеленную пятнистой клеёнкой, кушетку. Вколола в вену какую-то гадость, и Сергей придремал.

Его втолкнули в общий вагон. Высоченный, сутулый проводник незло, но искренне матерился. Свободных нижних полок не было, и что с этим калекой делать, у него в голове не укладывалось. В конце концов, посадил на собственную кровать, пока что не прояснится… Сергей сидел тише воды и ниже травы, выслушивая внутренние бурления организма и стараясь не заплакать от накатившей непреодолимой жалости к самому себе. В чём смысл человечьих стремлений? А в чём смысл его страданий? Суета, всё суета.

Проводник появлялся и исчезал. Что-то устраивал, чем-то распоряжался, выдавал и принимал бельё, закрывал и открывал туалеты, мудрил с билетами, считал деньги и ругался с цыганками. Он старался как бы и не видеть забившегося в уголок и притворяющегося… что дремлет Сергея, старался не раздражаться на навязанное ему присутствие убогого недотёпы, но это ему не всегда удавалось. Потом откуда-то подошёл его напарник, они вышли шептаться в коридорчике, косясь в его сторону. Куда бы деться? Сергей осторожно, с непривычки ещё высоко, как журавль на болоте, поднимая колени, вышел в грохочущий полутёмный тамбур и, навалясь на палки, честно заскулил. Что ж теперь, ему так и быть для всех обузой? Полуходячим моральным градусником демократического общества? И все теперь будут тяготиться, морщиться, вздыхать и помогать, помогать, проявляя лучшие нравственно-этические качества. А ему? Принимать с благодарностью? Или как должное?

Неужели всё настолько предопредено?


Поезд замедлял ход, въезжая на освещённые мощными прожекторами путевые разводы какой-то полуночной станции. Проводник, опрометчиво выскочивший в одной гимнастёрке, с трудом открыл заиндевелую снизу дверь, поднял порог и, похлопывая себя по плечам, скрылся в теплоте вагона. Он продолжал не замечать Сергея. В проём со снегом влетали запахи угля и мазута, тормозящие колёса жутко скрипели. Сергей дождался полной остановки, осторожно выглянул на пустой перрон и сбросил на него костыли. Потом на руках соскользнул по перилле. Долго не мог подняться, всё время заваливаясь на спину. Всё-таки встал. Вокруг никого. Пустой белый перрон третьестепенного пути, сонный чёрный состав напротив, сверху зло гремящий голос об отправлении и осторожности. Всё выжидающе замерло, и только крупный снег под фонарями летел снизу вверх, кипящими фонтанами нарушая закон всеобщего тяготения. Сильно опираясь, Сергей неуклюжими шагами направился к концу пустого состава, из-за которого чуть виднелся шпиль вокзала. Метель просто слепила. Дежурная ещё раз предупредила об осторожности, мимо него из снега в снег проскочили два обезумевших мужика с огромными клетчатыми сумками, потом раздался надрывный суставчатый лязг сдвигаемых вагонов, и он остался на свободе.

Станция называлась. Междуреченск… А Тигр и Евфрат тут причём?

С чёрного неба сыпал и сыпал белый снег. Пушистый, мягкий. И скользкий.


Через двое суток деньги кончились, и он поменял у блатнящегося пацана свою кожаную куртку на крытый брезентом ватник и две бутылки водки. Задружив под такое дело, они вместе забрались в товарный вагон, заваленный обледеневшими подкирпичными поддонами, и, переждав обход, развели в нём костёр. Пришлось исчиркать почти весь коробок, прежде чем бледный огонёк, кое-как от наструганных финкой лучинок осмелился перебраться на достаточно сухие доски. Дым быстро заполнил пространство, нещадно выедая глаза и царапая носы, но около стреляющего во все стороны угольками огня хотя бы с одного бока было тепло. Пили, закусывая поджариваемыми тут же ломтиками хлеба. Пятнадцатилетний Муха беспризорничал с мая, с переменным успехом воруя на вокзалах и попрошайничая в электричках. Теперь же, как следует намёрзшись, он уже внутренне приготовился вернуться в приют, но всё не было повода. Как назло в последнее время удача не отворачивалась, а если тебя не схватили за руку, то на кой же самому голову в ярмо совать?..

— Блин, опять кумовские дюли хавать? Ладно, ещё чуток покайфую и поддамся.

— Ты сирота?

— Хуже. Я свободу полюбил. Вот в детдоме переховаюсь до зелёнки и опять уйду.

Муха постоянно подкашливал, при этом его худющий, обросший разной длины волосами, смугло прокопченный, с огромными выкаченными глазами и резко торчащим, чуть раздвоенным на кончике носом, уже совсем недетский череп трясся, и великоватая собачья шапка сползала на брови. Тоненькая грязная ручонка привычно взбивала её на затылок, но от следующего покашливания шапка вновь сползала и сползала. Теперь к великанской шапке добавилась сергеева куртка, и Муха напоминал усохшую черепашку или рака-отшельника, вольготно освоившегося внутри чужой раковины.

Хоть водка была явна палёная, не больше тридцати градусов, но мальчишка быстро опьянел, засмурнел и зазевал, потом резко свернулся у самого огня калачиком и мгновенно заснул…………

Наконец-то тронулись и, постепенно убыстряясь, дёргано покатили в нужном западном направлении. Больше всего Сергей боялся поджечь протезы. Да и стёртые культи страшно мёрзли и ныли, пришлось отстегнуть железно-пластмассовые конструкции и, намотав на укороченные конечности разорванный пополам шарф, ползать за топливом на коленях. Одного поддона хватало часа на полтора или на три глотка водки. Вагон гремуче трясся и жутко скрипел на поворотах, болтанка мутила и убаюкивала, но нужно было бодрствовать и поддерживать неравномерную жизнь вспыхивающего и спадающего огня. Муха, морщась остатками полупрозрачной плоти своего безвозрастного черепа, то и дело переворачивался, рискуя сползти прямо в мечущееся вслед завихрениям пламя. Сергей осторожно отпихивал мальчишку на безопасное расстояние, и сам почаще подставлялся то одним боком, то другим. Но, даже отвернувшись спиной, он никак не мог не видеть, не чувствовать магнитящих взгляд протезов. Сколько он уже смотрит на эти странные и страшные заменители своих ног, сколько ему ещё их забывать? Когда они станут, родными? Стали же костыли.


Геннадий тихо подсел напротив, ссутулившись, пригорюнился. Прыгающее белесое пламя, размывая резкость, мешало поймать выражение лица. Сергей решился окликнуть. Но Геннадий не шевельнулся. Только голос.

— И что там, братан?

— Всё нормально, братан.

Они опять помолчали. Теперь и Сергей повесил нос, ощутив ровное сердечное тепло. От пришедшего друга глубоко в груди стало спокойно и уверенно.

— И что там, братан?

— Всё нормально, братан. Я прошёл трубу.

— Трубу. И?

— Всё нормально. Жить там можно.

— Жить? Чем жить? Чем там жить?.. А здесь?

— А здесь я за себя оставил: девочка, это же такое чудо.


Муха тряс его за плечо:

— Ты чо, в натуре, дурной? Так сгореть запросто.

Сергей едва разлепил веки. Тишина. Стоим? Станция? Или в поле? И тут его догнал пронзительно прокалывающий спину, сотрясающий озноб. Трясущиеся руки безуспешно искали что-нибудь горючее. Перед ним больше парили, чем дымили остатками широко рассыпанные последние угольки. Он, оказывается, заснув, вполз в самое пепелище.

— И чо? Ты всю водяру сам выдул? Посмотрел бы на себя: чисто чёрт! Нет, час разводить огонь нельзя, засекут. И высекут. Надо в житухе погреться.

В голосе Мухи не было агрессии, впрочем, и водка-то в принципе была сергеева, шла довеском к ватнику.

— Где мы?

— В Тайге. Ну, станция такая.

— Я знаю.

— Тогда потопали. Покрутимся, как подфартит: может, я у кого лопатник нашарю. Фортуна, она тля весёлая. Тогда мы с тобой вечером, как люди, в евросауне с тёлками почалимся…

— А ты откуда про Фортуну знаешь? Книжки, что ли, читал?

— Ага, с картинками.

Тощий Муха с трудом принял Сергея, обстучал со спины сажу, и они челноками поскрипели меж бесконечных отстойных товарных составов: на костылях ни под состав не нырнёшь, ни по акведуку не напрыгаешься.

— А ты, вправду, артист?

— Не хуже тебя.

— Так вправду? Или по-пьяни понтовался?


Сергей сидел около батареи на полу, рядом со входом, и терпеливо ждал. Правая штанина была закручена, чтоб менты не вязались. Народа в старом вокзальчике, мутно освещённом высокими пыльными окнами в смесь с неоновыми мигающими лампами, днём толклось немного, и Муха пошёл искать счастья куда-то к завокзальным ларькам. Мало того, что проклятый протез опять истёр свежую кожицу культи, страшно хотелось есть. Но у них на двоих было полтора рубля, даже на хлеб не хватало. Сергей из-под приспущенных век смотрел, как на дальней скамейке молодая мама всячески пыталась заставить расплакавшегося мальчишку откусить яблоко, а тот только крутил головой и истерично визжал. Наконец, она сдалась, и всё окончилось обыкновенными поджопниками. Потом совсем рядышком с костылями чумазый воробей лихо уворачивался и ускакивал от собратьев, не имея сил взлететь с большим куском булки. А вон ещё. Короче, все мысли и чувства собрались под ложечкой. Даже пробивающее спину щедрое тепло разгорячённого чугунного радиатора не радовало: почки не отпускало. Особенно левая, как гвоздь торчит. Застудил? И последствия лекарств? Ладно, терпеть, ему нужно просто терпеть. Сейчас важнее, как там, у киосков, поворачивала своё колесо весёлая Фортуна?


В туго подпружиненную скрипучую дверь вдавился Муха. Он был без шапки, из-под вздувшейся верхней губы на подбородок и на грудь обильно текла ярко-красная струйка крови. Сочащиеся ссадины были и на ухе.

— Ты что? Что такое?.. Сергей достаточно лихо подтянулся на костылях, встал.

— Да суки местные шапку сняли. Муха, громко матерясь, размазывал по смуглому лицу кровь и открыто, не сдерживаясь, кашлял. На них косились и отходили подальше.

— Так пойдём, разберёмся!.. Сергей толкнул плечом дверь.

— Куда ты, калека костылёвая? Размажут, даром, что взять с тебя нечего. Они сказали: час на то, что бы смылись. С их территории. Эти не шутят, забьют на хрен.

Тяжёлый кашель сотрясал жалкую мальчишескую худобу под большой, далеко ещё на вырост курткой, расцарапанное ухо и вздутая губа продолжали обильно кровянить. Муха изо всех сил отворачивался, чтобы только предательски не заблестеть глазами, и что, что можно было для него сделать?! Сергей попытался приобнять за плечо, но тот рывком вывернулся:

— Пошлёпали, там электричка скоро отправится. В сторону Новосибирска. Побереги слюни, они тебе сейчас понадобятся.

План был не гениален, но прост: Сергей снимал правый, длинный протез, завязывал узлом штанину и с заднего вагона шёл в передний, где его дожидался Муха. С этим самым протезом. И по ходу костыляния взывал к милости. Нет, вместе им попрошайничать сегодня нельзя, лохи крови боятся и битым ни черта не подают. А инвалиду должны отсыпать.

— Ты же, блин, артист! Всё как раз по твоей масти. Потом, как прошаришь, сойдём, пожрём, и в следующую. Так, электричками, и доберёмся. А в большом городе мы себе местечко заточим, не жмись. Там всем хватает, не то, что здесь. Как Фортуна покатит, а то в метро без ноги можно тысячи сшибать. Ну, да, на евросауну с тёлками.


Тяжело переставляя костыли, медленно ковылять по чуть покачивающемуся вагону и уничижительно жалостливо заглядывать в лица отворачивающихся, это этюд для начинающих. Для первого курса. Тут результат беспроигрышен, главное выдержать паузу. Секунду, две, три… Ведь появление твоё все заметили от самого входа, и теперь срочно придумывают повод не видеть. Счастливчики прикрываются газетой, менее удачливые таращатся в окно, самые неловкие демонстративно придрёмывают. И всё это так грубо, так ненадёжно: да родные ж вы мои, да ведь нас всех пионерия воспитывала! Неужто бы и Сергей, сиди он сейчас в ваших рядах, не ощутил бы тоски от неистребимости морального кодекса строителя коммунизма при виде страдающего калеки? Так подайте же! Подайте хоть десять копеек, и ваша совесть облегчённо отстанет, всего-то десять копеек за свободу от совести! Никто же не просит снять последнюю рубашку и, тем более, накормить, обогреть и приютить в своём доме. Подайте копеечку, люди добрые!

Сергей никогда не думал, что такое может увлечь всерьёз. Не догадывался о себе, не подозревал за собой такой способности к подобной отстранённости в исполнении роли. Пассажиры, мучительно сопротивляясь своей рачительности, откупались, а он всё затягивал и затягивал паузы показного унижения, превосходно кривясь, щурясь до мелких слёз и подрагивая пересохшими губами. И одновременно делал ставку: кто и сколько? Верзила, второй ряд с краю, рубль. Та дама в капюшоне, три. И почти всегда выигрывал. Что такое актёрское мастерство? Да прикладная психология! Дальше больше: после третьего вагона они уже просто давали ему столько, сколько он им мысленно указывал. Интересно, что самыми щедрыми оказывались работяги, делившиеся явно заначенным на послеобенную складчину. Это жалость в чистом виде. Потом шли молодые, неплохо одетые в лису и нутрию женщины, которых коробил вид нестарого, но уже ни на что не годного мужика. Брезгливость. После них, старухи и молодёжь. Этих давило суеверие: вдруг и самому придётся? А вот из стариков расколоть удалось только двоих, и то, как он с опозданием заметил, первый был тоже инвалидом. Тут побуждением служило радость превосходства.

Дойдя до двери машинистов, Сергей растерялся: а где Муха? С его ногой? Вернулся в вагон, ещё на раз осмотрелся. Пусто. Осторожно, с самого краю, присел рядом с двумя укутанными тётками, обнял костыли и замер, и обмер от услышанного:

— Дак, ты чего, не поняла, что, когда его арестовывали, у его в мешке какой-аппарат лежал. Это и была бомба.

— Ну, какая бомба! Он же не этот, не черножопый.

— Дак, чо ж тогда?

— Может, самогонный аппарат. Он такой какой-то, я точно видела.

— Дак, что ты могла видеть? Милиционер мешок сразу отнял.

— Вот отнял, а потом заглянул. Ну, и я тоже. Аппарат там был! Могет, и не самогонный, но какой-то технический.

— Вот, сама баешь: бомба.

Электричка тормозила, и тётки засобирались к выходу. Сергей, пропуская их, проскользнул к окну и окончательно убедился, что повязали именно Муху:

— Дак, и что ж с того, что молодой? Мало ли? Это он, могет, для народу кричал об отце-инвалиде? Внимание отвлекал. Ну, ничего, в отделении с ним быстро разберутся. Кто отец, кто инвалид.

Вслед тёткам вышло больше половины вагона. Сергей отвалился к стеклу и, закрыв лицо шапкой, закостенел в полном стопоре: вот, и что теперь? Что? Теперь-то даже спуститься из вагона сам не сможет, а кто такому грязному захочет помочь? Прокоптились они в товарнике насмерть. И небрит уже пять дней. И неумыт. Культя без протеза подмерзает. А ведь ещё нужно как-то добраться до Академгородка. В автобус его таким не впустят. Хотя в карманах мелочью никак не меньше двухсот рублей, и, может, ха-ха, такси взять? Картинка: калека-побирушка в Городок на тачке подъезжает и расплачивается на вес. От такой Сергей стал оттаивать: юмор, признак хороший. Жить будем. Надо же, он как-то привык уже к Мухе. Парнишка, в общем-то, неплохой. Неплохой, если в светлое будущее не заглядывать.

Опять остановка.

Глаза, если их долго не открывать, слипались. Наконец, со стоном разодрав веки, он в упор столкнулся взглядом с молодым парнем в чёрном полупальто, тоже дремавшим до того на короткой скамье напротив. Парень спросонья испуганно таращился на Сергея:

— Чего тебе? Денег? Курева? На!

И бросив Сергею на колени почти полную пачку. Аэрофлота, рванулся на выход.

Где же Сергей видел такой голубой, из-под чёрной чёлки, взгляд? Аккуратно припрятав хорошие сигареты подальше во внутренний карман, проследил за окном убегающий, плохо очищенный от заносов перрон дачного посёлка, по-зимнему сиротливо прячущегося за оголённой лесополосой. И опять зажмурился от укола в левой почке. Вот зараза! Неужели теперь так и будет?


Дороги, железные, каменные, воздушные, водные, грунтовые и ледяные дороги. Асфальтные трассы для бескамерной финской резины, лесные колеи для лагерных вагонеток, пыльные просёлки для босоногого детства. Россия не воспринимается в статике. Абсолютно. Смысл её существования, суть её величия и тайна красоты познаются только через движение. От Москвы до самых до окраин, через одиннадцать часовых поясов мощно расходится, разбегается, далее всё разрежаясь и ослабевая, напряжённая пульсирующая сетка имперских трасс и тяг. Имперских? А что ещё из центробежности ойкумены творит центростремительную империю, как не они, эти вот самые грунтовые, каменные, железные? Что ещё соединяет, привязывает и удерживает неохватимое сознанием разнообразие географических, исторических, национальных, экономических, культурных, культовых и иных зон, фактов, процессов и стремлений своей живой волокнистостью? Стволы, ветви, веточки, побеги и ножки листьев, в которых приказы и отказы, контрибуции и дары, полезные и смертоносные ископаемые, техника и народы, сталкиваясь, пересекаясь и вновь отдаляясь, в реальном времени уже тысячелетие ощущают себя единством величайшей, богатейшей и красивейшей страны.

Империя, венец всечеловеческой идеи всемирного религиозного, государственного, этнического и социального обустройства. История человечества и исчисляется империями. Империями, как живыми системами из десятков и сотен народов, в их сложнейшей гармонии сочетания без слития, в единых космогонии и мифе, при фантастических неповторимостях законов выживания и бытовых ритуалов, при разностях земельных предназначений, в божественном единстве судеб. Империя, это полноценный и самодостаточный мир, единственно настоящий, сегодняшний мир, а всё вокруг неё, только обломки былого, или сгустки будущего. Демократии племён пигмеев и латиноамериканские диктатуры.

Путь империй связан с Солнцем. Каждой дано чуть больше тысячи двухсот лет. Зарождение, спад, расцвет, снова спад, и последний всплеск. Но и эти государственные спады проигранных войн, бунтов и неурожаев есть лишь внешняя концентрация материи на сотворении в себе духовного плода, культуры. Только в горниле и под ударами молотов из руды создаются мечи и розы, только через погружение на дно цветущий металл обретает твёрдость. И поэтому даже нынешняя Россия, ужатая чужаками и обезображенная смутами, ещё на двести лет вперёд, самостоятельный, самодостаточный мир, на который многим придётся равняться даже без желания. В этом тайна. Слова о полку, и пророчество. Божией Матери Державной…


Дороги, дороги, дороги… От пункта к пункту, от дома к службе, от сердца к сердцу. Слишком тонкие и слишком длинные, чтобы не порождать тоски. За что Россию так боятся? Со всех сторон её границы определены ледяными торосами, горными хребтами, реками, пустынями и неприветливыми морями. Наверное, оттуда, из-за рек и пустынь, её мир смотрится монолитом. Но живущие здесь знают, как нежна она изнутри, рыхла и пересыпчата от недостатка, неразвитости этой венозной, лимфатической и периферийно-нервной систем всех этих пассажиро и грузоперевозок, ЛЭП и телеграфа. Почему-то вдруг вспомнилась Рыба-кит из. Конька-горбунка… Эта Рыба-кит изначально рисовалась как осётр. То бишь, древнее существо без скелета. В осетре из костей только череп. Ха! Это же Кремль! И тогда Трансиб, хорда великого осетра России.

Дороги, вены и артерии. И от каждой станции разбегаются капилляры просёлков.

А вокзалы? Вокзалы, тромбы.


Милиционер довольно больно ткнул кончиком дубинки в грудь:

— Вставай, прибыли.

— Куда? Что тут?

— Новый Вавилон! Конечная.

Сергей с трудом взгромоздился на костыли. Неужели заснул? Нет, просто провал какой-то. Оказывается, электричка уже с полчаса стояла на конечной, и патруль, обходя опустевший состав, устало сгонял на мороз таких вот затаившихся бедолаг, торопясь до того, как объявится посадка на обратное направление. Перед Сергеем к выходу брели ещё два, крепко поддатых, мужичка. Один, который поменьше, беспрерывно материл всех и вся, от Сталина и Хрущёва до матушки Деда Мороза. Молодые менты, терпеливо замыкая шествие, не мешали народному гневу сотрясать самые основы демократической государственности и, одновременно, за то же самое клеймить национальную политическую и экономическую элиту. Второй, который повыше, похоже, вообще не разумел, что происходит. И с ним в том числе. Кое-как спустились, каждый сам. Ну, и что дальше?

— Так, вы, граждане, в вытрезвятник. А с этим что? Документы есть?

Паспорт был, но заграничный. Не предъявлять же!

— Дома всё.

— Дома? На рояле оставил?

— Да, на белом.

Патрульные переглянулись. В самом деле, не обыскивать же его: или вшей, или лишай, но что-нибудь точно подцепишь.

— Шутить изволишь? Ладно, инвалид, колупай отсюда. Иди-иди. За паспортом. Остальные налево! Вперёд шагом марш!


Нажать звонок у незнакомо оббитой светлой рейкой, а когда-то твоей, когда-то родной… двери ох и не просто. Сергей уже минут пять не мог поднять руку. Ну! Ну! Давай же.

На порог вылетела сестра. В жёлтом халатике, босиком. Да-с, милая Кэт, двадцать лет ни для кого не проходят даром. Она, видимо, кого-то ждала, открыла рывком, без вопросов и подглядывания в глазок. И с заготовленной улыбкой. Или нет, нет! Это Сергей отзвонил условным, тридцать лет назад им же придуманным набором: длинный, короткий-короткий!

— Вам, тебе хлеба?

Она уже испуганно смотрела на странное и страшное существо, повисшее на костылях, и почему-то не могла захлопнуть, пока ещё возможно, перед ним дверь. Грязное до черноты, покрытое седой двухнедельной щетиной, отёкше сизое, вздутое пятно с гнойными щёлками глаз. Глубоко полопавшиеся губы. Но за этой жутью было, что? Что?! Засаленная и закопчённая телогрейка, пустая штанина, вонь. А! А-а-а: длинный, короткий-короткий!..

— Серёжа? Сергей?!

Хорошо, что он не шагнул с объятиями. И даже не шелохнулся. Иначе бы железная гильотина двери смаху срубила ему полчерепа. Хлопнула на весь подъезд, даже пыль с проёма посыпалась…

Ну, и как теперь далее? Зачем же ты так, родная? Сергей сидел на полу и на какой-то раз медленно пересчитывал оставшуюся мелочь. Двадцать два рубля восемнадцать копеек. Это тянулась самая длинная пауза, которую не только Шаляпин, но и Коля Сапрун не выдержал бы. Пауза её страха, переплавляющегося в стыд. Только сеструха-то не ахти какая пионерка, может и не страдать совестью: кому нужен неудачник? Из-за родительской двери ни звука. Нет, кровь должна перебороть. Может, он не прав, и сестра просто в обморок упала? И, падая, захлопнула дверь. Так, нечаянно. Однако, если вспомнить их совместное детство, она на такое не была способна. В смысле, на обмороки. А зато с пелёнок поражала рачительностью. Даже игрушки не ломала. Какая же там тишина… Опять тянуло и прокалывало почку, приходилось периодически поворачиваться, менять положение. Двадцать два рубля восемнадцать копеек. Правую культю он как следует обмотал найденным около мусорных баков хорошим ещё синим мохеровым шарфом, и всё равно она продолжала мёрзнуть. Да, интересно, как Кэт сейчас выкрутится из этого положения? Сергей уходить не собирался. Сколько придётся сидеть под дверью? Всё равно. У него и часов нет. Мимо, то и дело, вверх и вниз проходили незнакомые люди, подозрительно и зло косились, но пока вслух не возмущались. Надо же, не прошло ни одного, кто бы мог хоть чем-то быть похожим на Нежинских или Устюжаниных. Или Куцев. Забавно, но для него все теперь новенькие. Даже если прожили здесь лет пятнадцать. Или, стоп, с восемьдесят второго, это когда он в последний раз побывал дома, по двухтысячный, ого, восемнадцать. Тогда, конечно, простительно. Всем им и всё простительно. Двор-то как весь зарос, липы, сирень выше головы, этого ничего не было. И сам подъезд, давненько выкрашенный повсеместно лупящейся бежевой краской, стал совсем не таким, не тем, по которому Сергей прыгал со школьным портфелем. Тогда все подъезды были зелёными.

Да что же она, сука?! Открой, открой же!!!

И дверь действительно открылась. Кэт, поджав губы ниточкой, протянула через порог стопку одежды:

— Переодевайся здесь. Это отцово. А своё засунь в мешок. И не вздумай вносить.

И снова хлопок.

Переодеваться на площадке? А если кто.? Тихо! Тихо. Примем это за следующий этюд для первокурсников. А если кто и увидит, как тут переодевается пропойный калека, то вряд ли возбудится.

От прихожей его проконвоировали в ванну. Круто отделано! Всё блестит: ребристый кафель, полочки из стекла и никеля, бутыльки. Но! Спасибо, что не велели обезвреживаться перекисью или формалином. Плевать. Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращило голубые глаза безобразно отёкшее, за неделю ощетинившее, заветренное лицо со сросшимися бровями. Откуда, всё-таки, у него в крови такой явный кавказский след? Хотя пока не лысеет. Но, по указке сестры, только душ, ни бриться, ни расчёсываться. И полотенце Кэт демонстративно двумя пальцами бросила в помойное ведро. Ну-ну. Пережить возможно и такое. А где родители? И, наверное, у неё самой тоже должны быть какие-то сожители? Муж, дети? Где кто?


Они сидели на неузнаваемой ни в чём, импортного цветного кафеля и заказной мебели, кухне. Новая, странно откидывающаяся всей створкой, оконная рама, новая, дымного стекла, модерновая посуда, новый высоченный холодильник. Новая сестра. Окончательно потолстевшая, с усталыми подглазными мешками, с глубокими складками на шее. И крашеная в полоску.

— Они ждали тебя. Очень.

Она говорила жёсткие, жестокие слова, а Сергей никак не мог наесться. Кэт добавляла винегрет и гречку, подрезала колбасу, сыр и хлеб. И говорила, говорила.

— Муж забрал мальчиков с собой в Питер, чтобы немного разрядить. Послезавтра вернутся. А мама. Мама, когда узнала про тебя, сразу слегла. И начала заговариваться. Вызвали скорую, они давление сбили, а она всё бормочет про какое-то нераскаянье. И всё добавляла одно слово: …каяниты, каяниты… Со страхом, словно какое-то имя. Я потом у всех спрашивала, никто не знает. Когда стало ясно, что дома не помочь, решили отвезти её в больницу, ну, чтобы снять шок. А там, от передозировки сердце остановилось…

Сергей никак не мог наесться.

— А отец… Ты же знаешь, как они любили друг друга. Он умер к вечеру. Возле неё. Как сидел, так и сидел, даже не сразу заметили. Я дала телеграмму, но тебя уже выписали. Мы ждали три дня, надеялись, что успеешь.

— Отстал от поезда. В Красноярске. Не смог догнать на костылях.

Кэт смотрела в окно и плакала одними глазами. Лицо не кривилось, не краснело, только слёзы соскальзывали по проторенным дорожкам. Хорошо для крупного плана в кино, а на сцене не годится. На сцене нужно хотя бы голосом вибрировать. Для достоверности-то. Сергею теперь захотелось выпить. Просто мучительно.

— Сестрёнка, ты давай, ну, за помин душ.

Она словно выросла…

— Что?

— Ну, как полагается. По-русски.

Встала, принесла начатую бутылку водки, две рюмки гранёного хрусталя.

— Земля им пухом. И вечная память.

Сергей сглотнул и сморщился от боли: почка, проклятая.

— Прости, не спросил сразу: детей-то как звать? И сколько им?

— Володя и Сергей. Девять и двенадцать.

— А муж кто? Я его не знаю?

— Не знаешь. Кончил наш универ. Был до перестройки геологом. Сейчас торгует. Как все.

Сергей покивал на бутылку. Она всё так же невыносимо медлительно поморщилась, налила только ему.

— За твоих сыновей!

Он сглотнул и откинулся к стенке. Широковатые отцовы брюки, стянутые старым-престарым, ещё из детства, исшарканным вдоль дырочек ремешком, его же тёплое, застиранное нижнее солдатское бельё, наверное, выданное к юбилею как ветерану, и почти новая клетчатая рубашка. Нет, при всём старании Сергей никак не улавливал от одежды ничего особого. Никаких флюидов.

— Ты бы фотографии показала.

Кэт кивнула, и бесшумно вышла, и он быстро схватил бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Вот теперь хорошо. Теперь душевно…

Как всё переменилось. Просто в принципе ничего не осталось из его прошлого. Ни самодельных полочек, ни наивных картинок из бересты. Даже потолок подвесной, с зеркальными полосками. Морёное дерево, никель, цветной пластик. Они всё тут вытравили. Ну, да, муж-то торгует. Ему пофиг вся ностальгия. А, тем более, не будет же он терпеть розовский мусор, теперь-то, после смерти стариков. Теперь он тут окончательно хозяин.

Сергей успел приложиться ещё раз, прежде чем сестра внесла несколько больших и малых альбомов. Кэт внимательно, с болезненным прищуром всмотрелась ему в лицо, но промолчала. Вначале подала старый, знакомый с детства, тёмно-зелёный. Наклеенные на картон чёрно-белые снимки с аккуратными мамиными примечаниями. Он, сестра, родители. А вот все вместе на берегу Обского моря. Школа, Новый год, опять выезд на природу… Надо же, даже его армейские сохранились. В конце тонкой стопкой лежали совсем свежие, ярко цветные снимки похорон. Как много народа было. И почти все незнакомые. В три ряда вокруг гробов.

— Ой-ёй, родные мои, простите, простите же меня!.. Сергей потянул к себе бутылку, хотел налить, но потом опять крупно глотнул из горла. Водка не пошла, рванула обратно и протекла из носа. Кэт выдернула поданый, было, ему альбом своих мальчиков. Быстро бросила перед ним на стол салфетку. Чего уж там! Ему и не очень-то хотелось бы видеть чужое счастье. На фоне его горя. Кое-как сглотнул. Ведь только подумать: они умерли в один день! Это же только подумать.

— Серёжа, ты больше не пей. Тебе поспать лучше.

— А потом?

— Потом мы позвоним в Улан-Удэ. Лена знает, что ты должен приехать сюда.

— Да ну её! О чём ты говоришь? Мама и папа умерли, а я не успел даже на похороны!

— Кто ж тебе виноват? Кто виноват в твоём запое?

— А как не пить? И кто не пьёт? Твой мужик, что ли? Конечно, если пофиг.

— Серёжа, это и наше горе. И мой муж вытянул на себе все эти дни. И морг, и кладбище, и поминки. Если бы не он, я бы просто сошла с ума.

— Да перестань ты!.. Горе!.. С ума!.. Бутафория. Кто тебе поверит? Я и не такие спектакли видел. У тебя же всё хорошо: муж, дети. У тебя же всё как полагается. Это я вот урод. То есть, такое моё семейное положение, урод. Калека и пустота. Ну, скажи, что тебе я не противен? Что тебя я не смущаю и не мешаю своим присутствием? Соври!

— Перестань.

— Нет!.. Он допил оставшееся. Нет. Теперь у вас всё будет ещё лучше. И квартира, и, всё. Только меня не забудьте забыть. Проветрите как следует, чтоб и не пахло. Уродом. Ха-ха, горе у них! Жилплощадь освободилась.

Кэт встала, сложила альбомы на подоконник, вытерла пальцы полотенцем:

— Будь ты проклят.

— Что?

— Что слышал. Будь проклят.


На огромном, только что заново отделанном бронзой и мраморами, новосибирском вокзале не так-то просто затеряться. Даже среди стотысячной снующей, прибывающей и убывающей, встречающей, торгующей, промышляющей и оказывающей услуги толпы, вместе с гулом и музыкальными репродукциями постепенно разряжающейся в радиусе километра. Всё время кто-то достаёт. Внутри менты, снаружи блатные. Нет, ехать ни в какой Улан-Удэ он не собирался. Деньги, конечно, взял, от них не убавится. Взял и отцову одежду: крытое коричневой плащёвкой, на натуральной цигейке пальто и чёрную кроличью шапку у него в ларьке с руками оторвали. Сразу появились друзья с хатой, пару ночей перекантовался в весёлой компании. Потом, правда, немного повздорили с хозяином, так как деньги слишком быстро кончились, а, насколько помнится, в его планы как-то не входило поить восемь человек… А потом выяснилось, что и паспорт пропал. Заграничный… Но, дело не в деньгах, нет. Просто он уже раз решил, что не поедет, значит решил. Единственное, что Сергей сделает, это пойдёт на почтамт и отправит дочери маленькую посылочку. Бандерольку с красной коробочкой. Пусть дочурка знает, что её отец, настоящий отец, не всегда был таким. Таким калекой. Он был солдатом и воевал. Воевал за Советскую Родину.

А что на вокзале? Так, есть слабая надежда, что вдруг Муха объявится. С его ногой.

Почти неношеной.


Перед спуском в метро два парня увлечённо что-то обсуждали, широко разводя руками с горячими, завёрнутыми промаслившимися бумажками, беляшами. Надо же, столько у молодых людей здоровья: на морозе, под ветром стоят себе с обнажёнными головами, ещё и пиво из банок сосут. Один, чёрнявый, с ярко голубыми глазами, вдруг осёкся и внимательно всмотрелся в замершего рядом в просительной позе безногого бомжа, чертыхнулся и неожиданно подал беляш. За ним и второй, высокий, с пышными пепельными кудрями, отдал свой. Правда, перед этим ещё раз откусил. Жлоб.

Парни, скинув в урну смятые баночки, бочком сбежали по заметённым дымящимися снежными языками, скользким ступенькам в тепло и свет метро. Беляши были хорошие, тёплые. И мяса ещё много. Пошевелил в мусорнице синие жестянки, нет, пусто, пива не оставили. А, между прочим, этого чернявого и голубоглазого Сергей узнал. Узнал почти сразу: это же он его позавчера в подземном переходе сбил. Вылетел из-за угла как ужаленный, долбанул прямо по коленке. Много же у людей в таком возрасте здоровья. И ничего молодые не помнят. Ничего. Кажется, это Хемингуэй подметил, что счастье, это крепкое здоровье при слабой памяти. Он или не он, точно так или чуть по-другому, но, вот, есть на свете счастливчики. Пока счастливчики. Пока есть…

— Ты тут чё опять ошиваешься?.. Над ним выгнулся длинный, но хлюповатый, какой-то словно весь на ослабленных шарнирах, вихлястый гопник. Никак, тут работать пристраиваешься? Чужой хлеб, типа, отбирать? У старушек, а?

— Да нет. Сына жду, он протез подвести должен.

— Сына? В мокасинах? И сколько ждёшь? Если ты, козёл, здесь за так, типа, собирать думаешь, то ошибаешься. Я тебе не только костыли, а оставшиеся полноги перешибу. Уразумел, чмо? Или повторить для непонятливых?

Огромная олего-поповская кепка из меха норки, чёрная, с барашковыми отворотами турецкая кожанка, широченное синее трико с лампасами. В руке демонстративно крутилась лисичка… Лицо бледно-зеленое, с черняками под глазами, малый явно на игле. И без тормозов конкретно. Если вписать ему с левой в печень, потом ещё коленом, он длинный, сломается сразу. Год назад Сергей в один миг от него рванья бы не оставил, а теперь приходилось глотать. Глотать приходилось теперь часто. Но уже не обидно, к слабости, как к боли, тоже привыкаешь. Тем более, он, действительно, побирался у метро уже третий день. Так, мышковал по полчаса утром и вечером. Но стуканули, успели-таки.

— Да я ж, братан, сам понимаешь, готов делиться.

— Ты чего, не включаешься? Пошёл вон!.. Делиться, он готов. Ещё раз увижу, что ты мне здесь статистику портишь, уздечку подрежу. По самое-самое.


Яркий рубин рифлёного стекла замигал, перелил свет в лимонно-жёлтый. Перейти улицу Гоголя на костылях довольно непросто. Улицу давно не чистили. Грязный, истоптанный за зиму снег на проезжей части просел и не прятал того, что далёкие потомки назовут культурным слоем… Смог и сплошное авто. Человеку просто места не осталось! И плевать, что какой-то таксист, сворачивая навстречу, чуть было не зацепил мятым задним крылом и обдал брызгами снежной грязи. Главное, нужно быть уверенным, что тебя вовремя заметили на законном переходе, ибо все к концу рабочего дня давятся без всякой привязки к светофору. На цвет и свет только очкастые пенсионеры ориентируются. Нет, совсем к вечеру, когда уже на грудь принял, тогда ладно, идёшь себе, ковыляешь в отрубе проклятого инстинкта выживания. И пусть они на своих джипах фафакают, тебе на это сморкаться. Они, которые на джипах, уже совсем из другого мира, с ними даже не представишь, как и где можно соприкоснуться. На заправках и около супермаркетов, где эти хозяева жизни покидают свои толстокожаные сидения с подогревом и песцовыми подголовниками, все места поделены от сотворения российской демократии. Там в основном кормятся пацаны. Малолетки, они очень опасны, одиночку могут забить за так, ради куража, когда обкурятся или ширнутся. И кто бы подумал, что эти развращённые в беспредел ублюдки, тоже дети. Чьи-то дети. Конечно, если бы его взяли на службу куда-нибудь в переход. Но! Но из-за почек рожа постоянно отёкшая, и подающий народ отпугивается. Вдобавок, из-за них же у него частое недержание. Цистит, это, даже если лечить, надолго. Скентоваться с такими же бичами? Ежу понятно, что в компании хорошо, но, только хорошо, когда в кармане не пусто. Тогда тебя, даже если не особо обихаживают, то, по крайней мере, не опускают, на социальное дно. Так что, при любом раскладе, ему лучше волчарить до тепла. Сергей присмотрел себе подъезд с пустой околочердачной площадкой, обжил и старался особо не светиться.

Когда академик Павлов примучивал животных, он прошёл в своих исследованиях от множества частных инстинктов, типа удовлетворения голода, размножения, самозащиты и территориальной привязанности до единого главного, всех их объединяющего и всё распределяющего. Названого им инстинкт цели… Вот только цели, к чему? Цели, во что? Похоже, любимый сталинский академик, на старости вновь вернувшийся в лоно церкви, просто не решился тут произнести промысел Божий… Для животных главное, да, выживание вида, но у человеков-то есть ещё и некая личная жажда смысла бытия. То самое, что заставляет человека есть, пить, размножаться и убивать, вполне как животное, но, со смыслом. Смысл. Промысел. А, может, правда, есть этот инстинкт, инстинкт высшего смысла? Через что уже физиологически человек отделяется от животного. Но Павлов об этом умолчал. Ха! Это потому, что бродяг не препарировал. А Фрейд на бомжах вообще отдыхает: какому бичу до размножения?..

Если нет смысла жизни, то человек уже не человек. Нечто хомо асапиенс… Да, это из изучаемой некогда им латыни. Только легко классифицировать через бикуляры, а если заглянуть в зеркало? Можно ли в чём признаться себе о себе? Вот, что теперь для него есть жизнь.? Вставание часов в пять, до того, как проснутся жильцы и по подъезду поведут на выгулку собак, потом, похмельно стуча зубами и избегая беспредельных халявшиков, осторожное собирание стеклотары, с параллельным подробным изучением содержимого мусорных баков и плевательниц, с периодическими отогревами в магазинных тамбурах, там заодно и хлеба подают. А вечером перебинтовывание ног припрятанным за батареей тёплым тряпьём и отключка около этой же батареи в тяжёлой алкогольной дури. И при этом хотеть завтрашнего дня? Зачем и чем его хотеть?.. А! Вот он, инстинкт смысла жизни. Словно какой-то чёрный жучок засел глубоко в голову, и существует сам по себе, наплевав на воспалённый непрекращающейся усталостью мозг, на больное, мучительно разлагающееся снаружи и изнутри, искалеченное тело. Только водка изолировала этого жучка, окукливая его мутью, но слишком ненадолго, и он к утру снова начинал там, в подкорке, шевелиться, перебирать лапками и грызть, грызть, грызть. И от его шевеления и свербения опять нужно было вставать в пять, собирать стеклотару, осматривать баки и ждать подачки у хлебного.

Где и откуда он гнездится, этот проклятый инстинкт?

И как от него избавиться?..


В парке Берёзовая Роща, недалеко от окостеневшего до весны колеса обозрения, по воскресеньям с утра толклись продавцы, покупатели, менялы, агенты-оценщики и просто любители антиквариата, нумизматики, филателии и… прочей приятной мелочи. Из воскресенья в воскресенье, из года в год они собирались здесь с, ну, точно с середины шестидесятых. Перекрестье двух парковых дорожек являлось перекрестьем интересов нескольких сотен представителей сменяющихся поколений, которые в полутора миллионном городе, сформировавшемся за счёт эвакуаций и переселений со времени Отечественной войны, упорно искали для себя материальное подтверждение своей принадлежности к многовековой истории. Родовые киевские иконы и ганноверские инженерные приборы, петербургские табакерки, тбилисские кинжалы, московские фотографии, царицынские открытки и сузунские монеты давали их обладателям право не причислять себя к иванам-непомнящим, а становиться участниками исторического процесса сотворения Русского мира. Покупали ли здесь, или продавали? Нет, не стоило ради редкой и копеечной выгоды из года в год, по возможности каждое воскресение приезжать на это место. Меняли? Да. Выменивали. Ибо, продав марку или пороховницу, тут же, добавив из заначки, покупали карту епархии Томской губернии.

Плотно разложившись товаром, по застеленным картоном и фанерой скамейкам, расставив его на складные лотки, или развернув приспособленные под прилавки и витрины этюдники и туристские седушки, знакомая-перезнакомая аудитория важно, несуетно и многозначительно кучковалась, деланно равнодушно перебрасываясь сквозь зубы ничего не объясняющими случайным или посторонним фразами, понтовались с нарочито скучными лицами, почти незаметными притопами и прихлопами разгоняя мороз. Хотя часам к десяти-одиннадцати этот проклятый морозец вовсю уже отгоняли и из-за запазух. Кто-то плоскими чекушками походной, а кто-то виски из серебряных фляжек. И к полудню лица теплели. И разговоры приобретали сердечность. Уважения и симпатии меж участниками многолетне тянущейся выставки-продажи собраний и коллекций никак не соотносились с тем, подъехал ли человек сюда на трамвае, или периодически через плечо брелком заводил стынущий за кустами джип. К двенадцати все, и всё решительней, активно прохаживались по рядам, искренне здороваясь, передавая приветы и выспрашивая о причинах чьего-то отсутствия. Любые новые лица провожались неотпускающими, но внешне прикрытыми, долгими и косыми взглядами: если это покупатель, то чего ищет и сколько даст? А если новый продавец, то чем и откуда? Однако больше, чем новые люди, пятачок будоражили новые вещи. Любое новьё, гордо и очень-очень неспешно выставляемое торжествующим хозяином, немедленно обступалось, обстоятельно рассматриваясь со всех сторон, проводилось через дебаты с определением истинной цены и удачности открытия. А потом, без выказывания явной зависти, посрамлённые чужим обладанием, понурые конкуренты расходились по сторонам и оттуда в полголоса более страстно обсуждали вещь и осуждали хозяина.

Мужской клуб с мужскими интересами. Холод, дождь, жара или государственные праздники не особо влияют на количество собирающихся в Роще. Чуть меньше, чуть больше. Это практически всё знакомые с пионерского возраста, приезжавшие сюда менять первые марки и значки, книги и пачки из-под импортных сигарет с хрущёвской оттепели. Знакомые, знакомые, знакомые лица, чаще с одними только именами, без фамилий. И без табели о рангах. Истинно мужской клуб с мужскими интересами. Обновление членства происходило медленно, как смена воды в аквариуме. Если кто-то вдруг исчезал, это означало либо подкаблучную, женитьбу, либо отъезд из города или же смерть. Перестройка внесла свои коррективы, теперь и здесь появлялись люди, способные собрать неплохую коллекцию года за два, за три, были бы деньги, желание и консультант. Но к таким новым русским, относились без восторга, не спеша переводить их из разряда клиентов, в ценителей.: здесь же не рынок. А настоящая коллекция, это жизнь.

Или настоящая жизнь коллекция?


Остекленевшие деревья недвижимы в мохнатой опушке инея, гигантскими шатрами старых тополей и берёз сияют матовым серебром на фоне бледно-эмалевой голубизны округлыми облачными вершинами, лишь редко-редко осыпаясь, то ли под не чувствуемым внизу ветерком, то ли под накопившейся собственной тяжестью. Иней длинными искрящимися лентами сеется вниз, откуда навстречу, через трёхметровые отвалы сугробов, обнажённые сильные ветви ранеток и сирени упорно тянутся в небо, бережно покачивая над головой, словно затаившихся в засаде зверей, плотные снежные комья. На дорожках, прямо на плечи спархивают такие в эту пору доверчивые синицы, а рядом оседает лёгкая ольховая шелуха с пиршества залётных красавцев свиристелей. В тени сиреневый на контрасте с солнцем холод пронзительно скрипит под каждым шагом. Сергей, пока допрыгал на костылях от остановки, промёрз до крупной тряски. Осторожно подошёл к крайнему.

— Медали не покупаешь?

Мужичок постарался не услышать вопроса. Смотрел поверх, постукивал валенками… На лбу было написано: вот, бомж украл и пропивает. За пузырь отдаст, если правильно помурыжить. Ну-ну, это даже стоило посмотреть, как он старательно тянул, как равнодушничал, надеясь на дополнительный барыш. И Сергей помолчал, типа, пусть и тот тоже созреет. Ждать-то можно. Только мутило. И одежонка тоже подводила.

— Так покупаешь?

— Палёные нет.

Врал, падла, всё брал. Не своё же он наследное разложил. Сколько тут блестело чьего-то позорного горя: отцы и деды бились, бабы и матери на себе пахали. И вот их кровь и пот здесь на деньги оценивались. Да ещё так омерзительно дёшево. И в чём тут проклятый высший смысл?

— А если с удостоверением и в присутствии награждённого?

— Пошёл ты на фиг. Топай!

Сергей раскрыл подрагивающую на ладони коробочку, вытянул вслед за медалью складную картонку удостоверения. Толкнул к самой его наглой роже:

— Дочь болеет. На дорогу денег нет. Я же воевал, ранен за нашу с тобой Родину. Смотри: Розов Сергей Владимирович. Это я.

Слипшиеся вокруг рта ледяной толстой коростой усы и бородка мешали отчётливо произносить слова. Глаза в глаза. И вдруг самому не поверилось, что этот награждённый Розов имел к нему какое-то отношение.

— Стольник.

— Ты чего, мужик, совсем оборзел? Я же жизнью рисковал!

— А пофиг. На кой кому сейчас твоя жизнь?

— Это же война была! Дай хоть пятьсот.

— Считай: сто пятьдесят. И вали.


Это же была война. И, вертушка, шла на бреющем, буквально ныряя по-над расплавленными холмами, она всё надвигалась и надвигалась сладкой смесью мурлыкающего рокота и свиста. Она тогда искала и нашла его…

…Эх, Катя, Катенька. Прости, прости, доченька. Ничего, ничего-то тебе от отца не осталось. Э-эх, блин! Сергея на повороте сильно качнуло, и он завалился грудью на снежный бархан. Скрутившийся вокруг воздух уплотнился в какую-то бледно полосатую трубу, и его с нарастающим ускорением понесло в возносящую неизвестность. Куда это?.. Куда?.. Зачем?.. Нет, не надо. Вот, если взять под язык льдинку, она действует так же, как валидол…


Прости, доченька… Тут, где-то совсем рядом должна была стоять стекляшка… Давным-давно они студентами-пересмешниками забегали в неё пропустить по мутной двухсоточке разливного азербайджанского портвейна. Где-то совсем уже рядом… От неожиданно выглянувшего солнца снег засиял ослепительными сварочными разводами, сверху, снизу и со всех сторон резанув по глазам нетерпимой болью. Низко склонив голову и щурясь до елеразличимости контуров, Сергей из последних сил отталкивал костылями из-под себя короткую фиолетовую тень. Где-то совсем уже рядом. Такой ребристый, бетонно-витринный пентагон. Они ещё покупали в нём из-под прилавка. Союз-Аполлон, по полтиннику за пачку. Какие ж это были деньги! Но понт всегда дорого стоил. Эх, Катя, Катенька. Прости доченька, прости, героя.

Прямо над ним басовито раскатисто бомнуло. Потом ещё, ещё, и вдруг разом раззвенелось на разные голоса. Разогнувшись, Сергей разлепил веки и обомлел: прямо перед ним за прозрачным, узорно металлическим забором стояла церковь. Такой вот серо-розовый храм, штукатуренными под шубу, стенами повторявший периметр былого кафе. Только крышу синюю подняли, с играющим на солнце чешуйками куполком-луковкой по центру. И добавили невысокую квадратную колоколенку. С которой и раскатывалось по парку на разные голоса. По парку? Ну, да, наверняка до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати, где-то когда-то он слышал, что на сербском зрелище, это позорище…


Сегодня он вернулся в подъезд раньше обычного. Был же повод. Ступенька за ступенькой переставляя костыли, Сергей медленно, с хрипящей одышкой, поднимался и поднимался наверх. Подолгу отдыхивался на каждой площадке, а на предпоследней вообще чуть не помер. Сердчишко хватануло так, что пришлось присесть на высокий узкий подоконник. Разинув рот ждал, пока отпустит. Эх, если бы на улице: снежок под языком как валидол. А здесь? Он растерянно водил глазами, боясь вздохнуть…

— Ну, ты чо, дура! Ты так только напугаешь. Вверху, на его, над-этажной площадке, с которой задраенный люк вёл на чердак, шёпотом перепирались девчачьи голоса.

— Да не напугаю! Кис, кис-кис!

— Ага, пойдёт он теперь.

Раздалось шебуршание, потом всё надолго затихло.

— Ну вот, видишь! Пьёт.

— Какой малюсенький. А ты завтра в школу идёшь?

— А то! У нас больше трёх дней болеть нельзя.

— Дурь какая! А если у человека грипп? Чо, у вас классная совсем того?

— Причём тут классная? Наоборот, Галина Васильевна вообще человек. Это директриса. Шниткина, знаешь? Она ведь ведьма. Ага, йогой занимается и поэтому не стареет. И ещё потому, что энергию из учеников сосёт. Вампиризирует. Шниткина вообще ни за что, ни про что может из училища выгнать. Под настроение. Или просто так доведёт, что кранты. У нас на прошлой неделе один мальчишка повеситься в туалете пытался.

— И чо? Жив же! Да я бы просто послала её в… туда. Подумаешь, балет! Ради чего такие унижения терпеть? А вдруг ты потом солисткой не станешь? Мало ли? И зачем тогда так трястись?

Продолжая громко шептаться, девочки медленно спускались, и Сергей вжался в дальний угол. Только куда тут спрятаться? На секунду замерев, подружки оценили степень опасности и неизбежность риска. Вытянувшись, бочком-бочком проползли вдоль перил… И с шумом рванули вниз. Фу. Теперь можно было подниматься.

Из-под батареи пучеглазо выглядывал испуганный рыжий котёнок. Ну, братан, ты-то зря пугаешься: люди кошек не едят. По крайней мере, в самую последнюю очередь. Сначала коров, потом собак. Потом друг дружку. Это они тебя прямо из пакетика поили или как? Ан, нет, в сторонке, в перевёрнутую крышке белели остатки молока. Сергей взболтнул картонку. Домика в деревне… высосал остатки. Котёнок как можно страшнее выгнул худенькую спинку, разинул розовый ротик и зашипел. Что, жалко? Так, брат, жалко у пчёлки, пчёлка на ёлке, ёлка в лесу, лес на мысу, мыс на реке, река вдалеке. Уразумел? А хочешь, я с тобой водкой поделюсь? То-то. И луковку ты не будешь.

Он неспешно достал и развернул высохшее и прогретое за радиатором тряпьё, и приготовился, было, снять левую протезную ступню, когда снизу скорее почувствовал, чем услышал приближение беды. И котёнок, внимательно наблюдавший за всем из дальнего угла, тоже что-то понял. Выгнувшись, опять почти беззвучно зашипел. А потом вдруг бросился на Сергея, запрыгнув на спину. И вовремя.

С лестницы на них набегали ротвейлер и его хозяин. Молодой и жирноватый, лет тридцати, он держал левой рукой чёрную, лоснящуюся суку за ошейник, а в правой сжимал вывинченную ножку от табурета или журнального столика. Сорокапятикилограммовая собака не лаяла, а только азартно подрагивала в ожидании команды на атаку. Бедный рыжий стоял на спине Сергея на самых кончиках когтей, лишь бы выглядеть повыше и погрознее. А костыли лежали слишком далеко.

— Ну, ты что, козёл, решил наш подъезд засрать? Другого места нет?

Ротвейлериха тихо-тихо поскуливала, неотрывно глядя на незакрывающего от ужаса рот котёнка.

— Молчать! Ты зачем, козёл, моего ребёнка испугал?

Чёрная, сытно-блескучая торпеда неожиданно рванулась, и, похоже, хозяин не особо расстроился её непослушанию. Сергей успел вскинуть перед лицом руку, но псина, опрокинув его ударом передних лап, клацнула зубами выше, пытаясь схватить рыжего. От толчка котёнок отлетел под батарею и мгновенно забился за горячий чугун. Мелко притоптывая от возбуждёния, ротвейлериха совала рыло в промежутки рёбер, и, обжигаясь, свирепела на глазах. А сколько же там выдержит рыжий?..

— Ты чего? Убери, убери собаку!

— Убрать? Ни хрена. Ноема, фас! Фас!..

Собака недоуменно, всем корпусом повернулась и на жест хозяина также молча бросилась на Сергея. Тот, закрывая лицо руками, закричал и, извиваясь, пополз к ступеням:

— Ты чего?! Убери собаку! Убери, я уже ухожу!..

Из запазухи с глухим стуком выпала и покатилась по площадке начатая бутылка. Водка, побулькивая, толчками разливалась на желтоватый кафель, а Ноема всё так же молчаливо мощно сотрясала и трепала его рукав, проникая клыками глубже и глубже. Наконец Сергею удалось доползти до ступеней, и он с кувырка покатился вниз. Потеряв выкрученное предплечье, собака попыталась перехватить его за щиколотку, но, скользнув зубами по спрятанному под кожей ботинка железу, удивлённо отскочила. Хозяин успел подхватить её за ошейник. В этот момент окончательно пришпаренный котёнок из-за батареи рыжей искрой прорвался к выходу…

— Ты чего? Убери собаку!

— Пошёл отсюда! Пошёл быстро!

Пинок попал в губы, сорвав старую коросту и вызвав сильное кровотечение.

— Пошёл отсюда! Считаю до пятнадцати и спускаю! Раз. Два.

Зажимая разбитые губы, Сергей скатывался и сползал по ступеням, даже не пытаясь выпросить костыли. Кого просить? Потом, потом, а сейчас нужно было выживать.

Он успел вытолкнуть входную дверь на четырнадцать…


Звёзды. Ближние два фонаря не горели, и насыщенная чернота выдавила из себя нелюбящие город мелкие иглы синих звёзд. Город отвечал тем же равнодушием. Что они там, в сравнении с его витринами и рекламой? Далёкая никчёмность. Ну, не Божьи же, на самом деле, искры. А насчёт их пророчеств и гороскопов, то это всё можно прослушать сидя на кухне или в автомобиле. В городе вообще излишне задирать голову. Всё нужное для жизни лежит на асфальте. А выше. Мелкие бесчисленные квадратики всех оттенков жёлтого разбегались и панельным эхом микрорайонов множились в беспросветном студне длинными и короткими строчками великой книги слепых. Слепых? Ну, да, им же изнутри ничего уже не видно. Вот, хотя бы там, за блестящими штрихами кленовых веток розовеет уютный огонёк, и именно от уюта там нет никакого дела до того, кто тут сидит на ледяной скамье один, с остекленевшим лицом и сведёнными рукав в рукав, липкими от густеющей крови руками. Им там, за двойными стёклами и полупрозрачными шторами, слишком хорошо от горячих батарей, от горячего чайника и горячих, чего? А, всё равно, им хорошо и плевать на всех, кто не с ними.

Мимо чьи-то весело-скрипучие молодые шаги, молодые голоса. Мимо.

Как холодно. Разве ж он хотел испугать? Всё случилось глупо и ненароком. Можно было б объясниться, он же всегда готов извиниться. И ушёл бы он сам, зачем было бить? Тем более травить собакой.

Холодно. Разве ж он смог бы кого-то обидеть? Тем более девчушек. Он же помнит: …девочка. это такое чудо… Гена, Гена.

— И что там, братан?

— Всё нормально, братан. Жить можно.

Обидеть. Всё-таки было! Да, в Америке. Тамара и Саша, он осквернил, их доверие, оттого, что не досталось. Баунти…

И я сказал: …Смотри, царевна,

Ты будешь плакать обо мне…

Кончита ждала семнадцать лет… И Ассоль ждала. Молодость верит в чудо. Ибо одна имеет на него право. Ведь только на рассвете все паруса алые. Холодно. Катя, Катенька. Прости меня, прости доченька, ведь ты помнишь: …Жил-был один принц. Или, вернее, царевич. Или, нет, не портной, а художник. А, может быть, поэт. С небольшой, но ухватистой силою…

Так, всё-таки, это был артист.

Прости его, меня.

Простите же все… за всё… его… меня… окаянного…


Ему хватило сил проползти через удивительно пустую улицу, через пустой парк. И он умер, едва дотянувшись бесчувственными пальцами до бетонной ступени паперти.


Скрутившийся воздух уплотнился в бледно-полосатую трубу, и Сергея с нарастающим ускорением потянуло в возносящую неизвестность. Где-то там, уже совсем близко, нужно было отвечать, отвечать за добро и зло, за содеянное и за отложенное, за веру и предательство, реально случившееся и только выдуманное, за все его бестолковые сорок четыре года.

…Да святится имя Твое, да будет воля Твоя!

Странное, металлическое эхо гремело по трубе вверх и вниз.

Загрузка...