Нагиб Махфуз Каирская трилогия

Том 1. Меж двух дворцов

1

Она проснулась около полуночи, как делала обычно: без всякой помощи будильника или чего-либо ещё, побуждаемая желанием, нападавшим на неё ночью и верно будившим её. Некоторое время она медлила, сомневаясь, просыпаться ей или нет: в ней перемешивались видения из снов и нашёптывание чувств, пока их не опередила тревога, охватывавшая её ещё до того, как она поднимала веки в страхе, что сон обманет её. Слегка встряхнула головой и раскрыла глаза в непроглядном сумраке комнаты. Не было никакого признака, что указал бы ей на то, который сейчас час: на дороге, что проходила прямо под её комнатой, до самого рассвета жизнь била ключом, и в начале ночи, а именно — с полуночи и почти до самой зари — до неё доносились прерывистые голоса ночных посетителей кофеен и лавочников, и не было никакого доказательства, что вселило бы ей уверенность, кроме собственных ощущений, словно бдительная стрелка часов. В доме стояла тишина, свидетельствующая о том, что её муж ещё не пришёл и не постучал в дверь, колотя концом своей палки по ступенькам лестницы.

Эта привычка будила её примерно в такой вот час — то была старая привычка, что сопровождала её с юности, и по-прежнему владела ей даже в этом зрелом возрасте, из числа усвоенных ею правил супружеской жизни: просыпаться посреди ночи и дожидаться мужа, возвращавшегося с ночной посиделки в кафе, и обслуживать его до тех пор, пока он не заснёт. Не колеблясь, она села на постели, дабы одолеть сладкое побуждение поспать ещё, произнесла «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного»[1], скатилась из-под одеяла на пол комнаты, и пошла наощупь по опорам у кровати и оконным ставням, пока не подошла к двери и не открыла её. Внутрь проник ровный луч света, что исходил от лампы, прикреплённой к консоли в гостиной. Она медленно подошла к ней, взяла и вернулась обратно в комнату; лампа отразилась на потолке в круглом стеклянном отверстии, дрожавшем от слабого света, окружённого тенями; затем поставила её на стол напротив дивана. Лампа осветила комнату: та оказалась просторной, квадратной по площади, с высокими стенами и потолком, по которому шли горизонтальные параллельные друг другу балки, с благородной мебелью, ширазским ковром и большой кроватью с четырьмя медными опорами, огромным шкафом, длинным диваном, покрытым небольшим пёстрым узорным ковриком. Женщина подошла к зеркалу, окинула себя взглядом и увидела на голове помятую, откинутую назад коричневую косынку: пряди её каштановых волос рассыпались на лбу. Она провела пальцами по узелку и развязала его, уложила на волосах, терпеливо и заботливо завязала оба конца, погладила ладонями лицо, будто для того, чтобы удалить приставшие к нему следы сна. Ей было около сорока: среднего роста, стройная, полноватое тело её струилось в своих нежных границах. Что же до лица её, то оно было скорее вытянутым, с высоким лбом и мелкими чертами, маленькими красивыми глазами, в которых сверкал кроткий медовый взгляд, с небольшим, аккуратным носиком, слегка расширяющимся у ноздрей, и тонкими губами, под которыми выступал острый подбородок, с чистой кожей пшеничного цвета, и родинкой, блестевшей на щеке чистым чёрным пятнышком. Она завернулась в свой химар[2], как будто спешила, и направилась к двери машрабийи[3], открыла её, вошла и встала в своей закрытой клетке, поворачивая лицо то вправо, то влево, бросая взгляды через круглые тонкие отверстия в закрытых ставнях, которые выходили на дорогу.

Машрабийя была расположена перед дорогой, что шла меж двух дворцов, на которой соединялись две улицы: Ан-Нахасин[4], сворачивающая к югу, и Байн аль-Касрайн[5], что шла на север. Улица слева выглядела узкой, витиеватой, заворачивающей во мрак, что сгущался в самом верху её, куда выходили окна погружённых в сон домов, и редела в самом низу, куда проливали свой свет фонари от ручных тележек, да газовые лампы в кофейнях, и ещё некоторые лавки, что не закрывались до самого рассвета. А улица справа поворачивала в темноту, где не было кофеен, зато были крупные магазины, двери которых закрывались рано. В ней привлекали внимание лишь минареты Калауна[6], да Баркука[7], сверкавшие как призраки-великаны, что не спали под светом блестящих звёзд.

Это зрелище привлекало к себе её взгляды на протяжении четверти века, да так и не приелось, а может быть, за всю свою жизнь в этой рутине она просто не понимала, что такое скука, напротив, находила в ней собеседника для своего уныния, да друга для своего одиночества, в котором она жила долгое время, будто и не было у неё ни собеседника, ни друга.

Это было до того, как на свет появились дети. В большом доме имелись лишь пыльный двор, глубокий колодец, два этажа и просторные комнаты с высоким потолком. Ко времени своего замужества она была маленькой девочкой, не достигшей и четырнадцати лет. Она быстро стала хозяйкой большого дома сразу же после смерти свекрови и свёкра: ей помогала в делах одна старуха, покидавшая её при наступлении ночи, чтобы лечь спать в комнате с печкой во дворе, и оставлявшая её наедине с миром ночи, наполненным призраками и духами. Один час она дремала, а другой — мучилась от бессонницы, пока с длительной посиделки в кафе не вернётся её муж.

Дабы успокоить сердце, у неё вошло в привычку обходить комнаты в сопровождении служанки, державшей перед ней лампу в руках, и окидывать углы взором, в испуге всматриваясь, а потом накрепко запирая одну за другой, начиная с первого этажа, и до самого верхнего, читая суры из Корана, выученные наизусть для защиты от шайтанов, и заканчивая в итоге собственной комнатой. Она запирала дверь и ложилась на кровать; язык её не переставал читать нараспев суры, пока сон не подступал к ней. До чего же сильно боялась она ночи на первых порах в этом доме! А ведь для неё это не было секретом: она знала о мире джиннов раза в два побольше того, что было ей известно о мире людей: что в этом большом доме она живёт не одна, и что шайтаны не могут долго блуждать по этим старинным, просторным и пустым комнатам. Может быть, они нашли приют в её комнате ещё до того, как она пришла в этот дом, и даже раньше того, как она появилась на свет? Их нашёптывания закрадывались ей в уши. Сколько раз она просыпалась от их обжигающего дыхания! Не было иного спасения, как прочитать суру «Аль-Фатиха» или «Аль-Ихлас», или же поспешить к машрабийе и искоса сквозь отверстия смотреть на свет от тележек и кофеен, прислушаться к шуткам или закашлять, чтобы перевести дух.

Затем появились друг за другом дети; однако поначалу они были только свежей плотью, не рассеивающей страх и не успокаивающей её, даже наоборот: страх лишь удвоился, вызвав в её душе опасения за них, тревогу, как бы их не коснулось какое-нибудь зло; она брала их на руки от наплыва эмоций, ограждала их: и когда они бодрствовали, и когда спали, покрывая их бронёй сур из Корана, амулетов, заговоров и талисманов от сглаза. Что же до истинного спокойствия, то она испытывала его лишь тогда, когда тот, кто отсутствовал, возвращался с ночной посиделки в кофейне. Это не было странным: она сама заботилась о ребёнке: то баюкала его и ласкала, то вдруг прикладывала к груди, то робко и тревожно прислушивалась, а то голос её переходил на крик, словно она обращалась к кому-то, кто был тут же, рядом: «Уйди от нас! Это не твоё место. Мы мусульмане, единобожники!» Затем она в спешке читала суру «Аль-Ихлас». Когда же со временем её общение с духами слишком уж затянулось, бремя её страхов стало гораздо легче, и она почувствовала некую уверенность в их шутках, которые совсем не приносили ей вреда, и если у неё создавалось ощущение, что они бродят вокруг неё, то говорила тоном, не лишённым кокетства: «Разве ты не уважаешь рабов Милостивого?… Между нами и тобой стоит Аллах. Так уйди от нас, почтенный!» Однако она не знала истинного покоя, пока не возвращался отсутствующий. Да, одного его присутствия в доме — спал он, или нет — было достаточно, чтобы в душе у неё воцарился мир. У запертых дверей была горевшая или потухшая лампа. Однажды, в первой год совместной жизни с ним, ей пришло в голову вежливо объявить ему своё возражение против его непрерывных ночных посиделок в кофейне, но он лишь схватил её за ухо и громко сказал ей решительным тоном:

— Я мужчина! И запретить могу только я. И я не потерплю никакого контроля над своим поведением. Ты же должна только подчиняться, и остерегайся понуждать меня исправиться по-своему.

Из этого и других, последовавших за ним уроков, она усвоила, что может перенести что угодно, даже общение со злыми духами, вот только глаза у неё краснели от гнева, и она вынуждена была безоговорочно подчиняться. И она подчинялась настолько, что ей стало противно делать ему порицания из-за посиделок в кофейне даже втайне. Глубоко в душу ей запало, что истинная мужественность, деспотизм и посиделки в кофейне после полуночи — всё это тесно связанные с натурой свойства. Затем со временем она принялась гордиться всем, что исходило от него — неважно, радовало это её, или огорчало; при любых обстоятельствах она оставалась всё той же любящей, послушной и покорной женой. Она ни дня не сожалела о том, что охотно избрала для себя благополучие и покорность, и воскрешала воспоминания своей жизни в любое время, когда ей того хотелось, ибо они показывали ей лишь благо и радость. Иногда её страхи и печали казались ей голодными призраками, и удостаивались лишь улыбки сострадания. Разве не прожила она вместе с мужем, несмотря на все его недостатки, четверть века, и родила от этого брака с ним сыновей — зениц очей своих, разве не получила дом — полную чашу добра и благополучия, и счастливую жизнь…? Ну конечно же да! Что же до сношений со злыми духами, то оно протекало мирно, как и каждую ночь, и ни один из них не трогал ни её саму, ни её сыновей, лишь разве что в шутку, или, скорее, заигрывая. Она ни коим образом не жаловалась, и хвала на то Аллаху, словами из Книги которого успокаивалось её сердце, и милостью которого наладилась её жизнь. Даже этому часу ожидания, прервавшему её сладкий сон по требованию долга — услужить мужу — надлежало закончиться к концу дня. Она любила это время в глубине души, не говоря уже о том, что оно стало неотделимой частью её жизни и смешалась с большой долей воспоминаний. Этот час был и остаётся живым намёком её расположенности к мужу и самоотверженности, дабы сделать его счастливым. Ночь за ночью ему говорили об этом её симпатия и преданность. Потому-то она полностью чувствовала спокойствие, стоя в машрабийе. Она переводила взгляд через отверстие то на улицу Байн аль-Касрайн, то на переулок Аль-Харнафиш[8], а то и на ворота бани султана, или на минареты, либо смотрела на ассиметричное скопление домов по обеим сторонам дороги, стоящих как будто в армейском строю по стойке «Вольно», облегчающей строгость дисциплины. Она улыбнулась любимому пейзажу. Как же эта дорога, на которой покоились улицы, улочки и переулки, и которая оставалась оживлённой до самой зари, успокаивала её бессонницу, радовала своим присутствием её одиночество и рассеивала страхи! Ночь не меняла её, а всего лишь покрывала окружающие её кварталы глубокой тишиной, создавая обстановку для своих громких, явных звуков, будто тени, наполнявшие основу полотна, глубоко и ясно очищали картину. Поэтому смех в ней отдавался эхом, словно раздавался в её комнате, и была слышна обычная речь, в которой различалось каждое слово и продолжительный жёсткий кашель — до неё доносилась даже его заключительная часть, напоминавшая стон. Послышался громкий голос официанта, который призывал, словно возглас муэдзина: «Набитая трубка зовёт!», и она весело сказала себе:

— Какие хорошие люди… даже в такой час требуют покурить ещё. — Затем из-за этого невольно вспомнила своего отсутствующего мужа и сказала. — Интересно, где сейчас мой господин?… и что делает?… Да сопутствует ему благополучие, где бы он ни был.

Да, один раз ей сказали, что жизнь такого мужчины, как господин Ахмад Абд Аль-Джавад с его достатком, силой и красотой — несмотря на постоянное пребывание в кофейне — просто не может быть лишена женского общества. Однажды её отравила ревность, и охватила сильная печаль. Когда ей не хватило смелости завести с ним разговор о том, что ей сказали, она сообщила о своей печали матери, и та стала успокаивать её самыми нежными словами, которые только могла, а затем сказала:

— Он взял тебя после того, как развёлся со своей первой женой, и если бы он захотел, то мог бы вернуть её обратно, или жениться на второй, третьей и четвёртой. Его отец часто женился и разводился. Поблагодари Господа нашего, что он оставил тебя единственной женой.

И хотя слова матери не развеяли её печали, которая лишь усилилась, однако по прошествии времени она примирилась с истиной и обоснованностью этого факта. Пусть то, что ей сказали — правда, может быть это одно из свойств мужественности, как и проведение досуга в кофейне и самоволие. В любом случае, одно зло лучше множества зол. Не трудно позволить соблазну испортить ей её хорошую жизнь, наполненную довольством и богатством. Да и потом, то, что было сказано после всего этого, наверное, догадка или ложь. Она обнаружила, что относится к ревности как к трудностям, которые встречаются на её жизненном пути: её нельзя не признать, она как непреложный приговор, вступивший в силу, которому ничего нельзя противопоставить. И единственное средство, найденное ею для противостояния ревности — это терпение и призыв на помощь личной выдержки, своего единственного прибежища, чтобы преодолеть то, что было ей ненавистно. Так она стала терпеть ревность и её причины, как и другие черты характера мужа или свою дружбу с духами.

Она посмотрела на дорогу и стала прислушиваться к участникам ночной посиделки, пока до неё не донёсся звук от падения на копыта коня, и она повернула голову в сторону улицы Ан-Нахасин, где увидела медленно приближавшийся экипаж, два фонаря которого ослепительно сияли в темноте, вздохнула с облегчением и пробормотала:

— Наконец-то!..

Вот она, повозка одного из его друзей, которая после вечеринки в кофейне доставляет его прямо к воротам особняка, а затем как обычно отправляется в Аль-Харафиш, везя своего владельца и ещё кого-то из его приятелей, живущих в том квартале. Извозчик остановился перед домом, и послышался голос её мужа, который говорил со смехом:

— Да сохранит вас Аллах. До свидания…

Она с любовью и удивлением прислушивалась к голосу мужа, который прощался со своими приятелями, будто и не слышала его каждую ночь в точно такой же час; она не узнавала его, ведь ей и детям известны были лишь его решительность да солидность. Так откуда же у него взялся этот живой, смешливый тон, что так приветливо и нежно изливался?! Словно желая с ним пошутить, владелец повозки сказал:

— Ты разве не слышал, что сказал сам себе конь, когда ты свалился с повозки?.. Он сказал: «Жаль мне каждую ночь доставлять домой этого человека, он достоин ездить лишь на осле…»

Люди, что сидели в повозке, разразились хохотом, а её муж дождался, пока они вновь не замолкнут, затем сказал в ответ:

— А ты слышал, что ответила ему его душа?.. Она сказала: «Если ты не будешь его подвозить, то на тебе будет кататься верхом наш господин бек…»

И мужчины снова громко рассмеялись. Затем хозяин повозки сказал:

— Давайте-ка отложим остальное до завтрашней посиделки…

И повозка тронулась в путь на улицу Байн аль-Касрайн, а её муж направился к дверям; сама же женщина покинула балкон и заспешила в комнату, взяла лампу, и прошла в гостиную, а оттуда — в парадную, пока не остановилась у лестницы. До неё донёсся стук в переднюю дверь, которая была заперта, и скольжение ключа в личинке замка, а затем его шаги, когда он, высокий ростом, отражавшим его достоинство и солидность, пересекал двор, скрывая своё шутливое настроение — если бы она украдкой не подслушала — то сочла бы всё это абсурдом. Затем она услышала стук его палки о ступени лестницы и протянула руку к лампе над перилами, чтобы осветить ему путь.

2

Мужчина подошёл к тому месту, где она стояла, и она направилась к нему, держа лампу. Он последовал за ней, бормоча:

— Добрый вечер, Амина.

Она ответила ему тихим голосом, указывавшим на её покорность и учтивость:

— Добрый вечер, господин.

Через несколько секунд они уже были в комнате. Амина направилась к столу, чтобы поставить на него лампу, пока её муж вешал свою трость на край кровати, снимал феску и клал её на подушку, что находилась в центре дивана-канапе. Затем женщина приблизилась к нему, чтобы снять с него одежду. Когда он стоял, то выглядел высоким, широкоплечим, крупнотелым, с большим, тучным животом. На нём были надеты джубба[9] и кафтан изящного, свободного покроя, что говорило о его благосостоянии, хорошем вкусе и щедрости. Его густые чёрные волосы с пробором, причёсанные с огромной заботой, перстень с крупным алмазом, и золотые часы подчёркивали его прекрасный вкус и великодушие. Лицо же его было вытянутым, с плотной кожей, ясно выраженными чертами; в целом всё с превеликой точностью указывало на индивидуальность и привлекательность: и крупные синие глаза, и большой нос, соразмерный по своему объёму широкому лицу, и крупный рот с полными губами, и смоляные густые усы с закрученными концами. Когда женщина подошла к нему, он поднял руки, и она сняла с него джуббу, аккуратно сложила её и положила на канапе. Вернулась к нему, развязала пояс его кафтана и сняла его. Также аккуратно сложила его и положила поверх джуббы, пока её муж надевал джильбаб[10], а потом и белую шапочку-тюбетейку. Он потянулся, зевая, и сел на канапе, вытянул ноги, прислонившись затылком к стене. Женщина закончила складывать одежду и присела у его вытянутых ног, начав снимать с него башмаки и носки. Когда обнажилась его правая нога, то показался первый изъян этого красивого мощного тела: мизинец был изъеден от постоянного соскабливания бритвой мозоли. Амина вышла из комнаты и отсутствовала несколько минут. Она вернулась с кувшином и тазиком, поставила тазик у ног мужчины, и застыла с кувшинов в руках в готовности. Мужчина сел и протянул ей руки. Она полила на них водой, и он, долго умываясь, мыл лицо и проводил руками по голове. Затем взял полотенце со спинки канапе и стал протирать голову, лицо, руки, пока женщина относила тазик в ванную. Эта церемония была последней из всех тех, что ежедневно выполнялись в этом большом доме. Вот уже четверть века, как она трудолюбиво, без устали выполняла эту работу, даже скорее с радостью и удовольствием, и с тем же энтузиазмом, что побуждал её заниматься и другими домашними делами незадолго перед восходом солнца и до захода, из-за чего соседки прозвали её «пчёлкой» за непрерывное усердие и активность.

Она вернулась в комнату и закрыла дверь. Вытащила из-под кровати тонкий матрас, положила его перед канапе, и уселась, ибо не позволяла себе сидеть рядом мужем на диване из почтения к нему. Она хранила молчание до тех пор, пока он не позволял ей сказать слово. Он же прислонился к спинке канапе: после долгой ночной вечеринки он казался утомлённым, и веки его отяжелели и сильно покраснели от выпивки, а дыхание было тяжёлым и захмелевшим. Каждую ночь он привык напиваться до пресыщения, а домой собирался, лишь когда его покидал хмель и он снова мог владеть собой, сохраняя таким образом своё достоинство и солидность, которые он любил демонстрировать дома. Его жена была единственным человеком из всех его домочадцев, кто встречал его после ночной попойки, но она чувствовала лишь запах вина, исходивший от него, и не замечала в его поведении чего- либо из ряда вон выходящего и сомнительного, разве что поначалу — после замужества, да и то игнорировала. В отличие от того, что можно было ожидать, она скрывала, что провожает его в такой час, подступая к нему с разговорами, и углубляясь в это искусство. Ему же редко когда удавалось прийти полностью в себя в такое время. Она помнит, какой страх испытала в тот день, когда догадалась, что он возвращается пьяным с ночной посиделки в кафе; ей на память пришло вино, которое она связывала с дикостью, безумием и нарушением религиозных канонов, а это было самым ужасным. Ей стало тошно; страх охватил её. Всякий раз, как он возвращался, она испытывала беспрецедентную боль. А по прошествии дней и ночей ей стало ясно, что во время возвращения его с попойки он был даже ласковее чем когда бы то ни было, и смягчал свою суровость, уменьшая свой контроль над ней, и пускался разглагольствовать. Она присматривалась к нему и верила, хоть и не забывала покорно молить Аллаха, чтобы Он простил ему его прегрешение и принял его покаяние. Как же она хотела, чтобы нрав его стал таким же покладистым, когда он бывал трезвым, и как же дивилась она этому греху, смягчавшему его нрав! Она приходила в замешательство от обнаруженного отвращения, продиктованного религиозными канонами, которое досталось ей по наследству, и от плодов, пожинаемых благодаря этому его греху — покоя и мира. Однако свои мысли она запрятала глубоко-глубоко в сердце и умело маскировала их — как тот, кто не в состоянии признаться в этом, пусть и себе самому. Супруг же её ещё более того старался сохранить своё достоинство и решительность, и от него веяло лаской лишь украдкой, хотя иногда широкая улыбка расплывалась на его губах — когда он вот так сидел, и в нём по кругу бродили воспоминания о весёлой вечеринке, но он вскоре обращал внимание на себя, плотно сжимал губы, и украдкой кидал взгляд на жену. Но как и всегда, находил её перед собой с опущенными долу глазами, убеждался в том, и вновь возвращался к своим воспоминаниям.

По правде говоря, эти вечеринки не заканчивались его возвращением домой, а продолжали жить в его воспоминаниях, в сердце, притягивающим их к себе с ненасытной силой, жаждущей удовольствий от жизни. Он словно всё ещё видел весёлое собрание, украшенное отборными членами общества — его друзьями и приятелями, в центре которого — полная луна, время от времени восходящая на небесах его жизни. В ушах его всё так же звучали анекдоты и шутки, талантом рассказывать которые он был так щедро наделён, когда напивался и оживлялся. Он вновь внимательно, с интересом возвращался к этим шуткам, брызжа гордостью и изумлением, и вспоминал, какое впечатление они производили на людей, каким увенчались успехом, и какой восторг вызвали у друзей. И это неудивительно, так как он часто ощущал, что та значительная роль, которую он играл на вечеринке, была словно заветной надеждой в жизни, и что будто бы вся его практическая жизнь — это потребность, которую он удовлетворяет ради успеха в эти часы, наполненные вином, смехом, пением, любовью, проводимые с друзьями-товарищами, то с одними, то с другими, когда он сочинял про себя приятные песни, из тех, которым подпевает весёлая компания. Он уходил с ними, и приходил, нашёптывая их в глубине души: «Ах… Велик Аллах», — эта любимая им песня, столь же любимая, как и вино, смех, друзья и полная луна — лицо любимой. Ни в одной компании не мог он обойтись без этого. И не обращая внимания на долгий и далёкий путь на другой конец Каира, он отправлялся туда, чтобы услышать таких певцов, как Абд Аль-Хамули, или Мухаммад Усман, или Манилави, где бы они не проживали, до тех пор, пока их песни не находили себе приюта в его щедрой душе, словно соловьи в листьях дерева. Благодаря этим мелодиям он приобретал знания, и приводил их как аргумент во время их прослушивания и пения — а пение он любил всем телом и душой. Душу его приводили в восторг, наводняли ароматы, а тело возбуждали чувства. Конечности же пускались в пляс — особенно руки и голова, — и потому-то он заучил наизусть некоторые отрывки из песен с теми незабываемыми духовными и телесными воспоминаниями, например: «А мне остались от тебя лишь страдания», или же «О, что завтра мы узнаем…, а потом увидим?», или «Услышь меня и приди, когда скажу тебе». Он полагал, что одна из этих мелодий сама спешит к нему, и наводняет воспоминания, чтобы возбудить в нём хмель, и встряхивал головой от возбуждения, а на губах его расцветала страстная улыбка. Он щёлкал пальцами, и вот он уже напевал, если оставался наедине с собой. Вместе с тем, не одно только пение привлекало его и дарило ему удовольствие — оно было букетом цветов, что украшал его, но и сам он был приятным украшением в любой компании, сердечным приветствием искреннего друга и верного возлюбленного, выдержанного вина и приятного остроумия. Но одно дело — слушать пение в одиночестве, как в тех домах, где есть граммофон — без сомнения, это было и приятно, и мило, однако не хватало той же атмосферы, тех же нарядов, той же обстановки, а потому едва ли сердце его могло довольствоваться этим. А ему так хотелось отделить просто песни от пикантных песен, от которых сотрясаются души и соревнуются между собой в подпевании, отпивая глоток из наполненного бокала и наблюдая следы возбуждения на лице и в глазах друга. Затем они все вместе славили Аллаха. Однако вечеринка не ограничивалась лишь воспоминаниями; преимуществом её было и то, что она в результате дарила ему средства наслаждения жизнью, пока покорная и послушная жена так тревожилась, оказавшись рядом в его приятном обществе, когда он углублялся с ней в разговор и сообщал о том, что у него на сердце, так что и сам ощущал это, пусть даже иногда она была не просто какой-то рабыней в доме, а ещё и спутницей его жизни. Так он начинал рассказывать ей о своих делах, и сообщал, что порекомендовал нескольким торговцам из числа своих знакомых закупить растительного масла, муки и сыра и принести ему на случай их удорожания и исчезновения необходимых продуктов из-за войны, которая вот уже три года как перемалывает весь мир. И по привычке, всякий раз, как он вспоминал про войну, начинал проклинать австралийских военных, которые наводнили город, словно саранча, и сеяли повсюду разврат. Он, по правде говоря, приходил в ярость от австралийцев по совсем другой, особой причине — потому что они препятствовали его походам в увеселительные места в Озбекийе, и побеждённый, отказывался от этих планов, разве что совсем изредка, когда выдавался подходящий момент, так как он не мог выставлять себя перед солдатами, которые явно грабили народ и развлекались тем, что безудержно подвергали их разного рода посягательствам и унижениям. Затем он стал спрашивать её о том, как там «дети», как он их называл, не делая различия между самым старшим из них, что был инспектором в школе на улице Ан-Нахасин, и младшим, что учился в начальной школе «Халиль Ага». После он многозначительно задал ей такой вопрос:

— А как там Камаль? Смотри у меня, не покрывай его проделки!

Женщина вспомнила про своего младшего сына, которого всегда покрывала. Для него и правда не было никакой опасности от невинной игры, хотя муж её не признавал невинными никакие игры или развлечения. С покорностью в голосе она сказала:

— Он соблюдает приказания своего отца.

Её муж ненадолго замолчал и казался рассеянным: словно цветы, он собирал воспоминания о своей счастливой ночи, затем отступил и начал проверять, что же он помнит о том, какие события были в тот день до вечеринки, и вдруг вспомнил: то был торжественный день. В таком состоянии он не желал чего-либо скрывать от неё, раз это маячило на поверхности его сознания. И он сказал, как будто обращаясь сам к себе:

— О, до чего же благородный человек, этот принц Камаль Ад-Дин Хусейн! Ты разве не знаешь, что он сделал?.. Отказался занять престол своего покойного отца, находясь в тени англичан.

И хотя женщина знала о вчерашней кончине султана Хусейна Камаля, имя его сына она слышала впервые, и не нашлась, что сказать. Подталкиваемая чувством благоговения к собеседнику, она, тем не менее, боялась, что не отреагирует на каждое сказанное им слово так, как надо, и произнесла:

— Да смилостивится Аллах над султаном и почтит его сына.

Муж её продолжал говорить:

— Его сын, принц Ахмад Фуад, или, точнее, султан Ахмад Фуад, как его теперь будут называть, согласился занять трон. Сегодня состоялась его коронация и торжественный переезд из дворца Аль-Бустан в Абидин… да хранит его Господь вечно.

Амина с большой радостью и вниманием прислушивалась к словам супруга. Внимание вызывало у неё любое известие, доносившееся из внешнего мира, о котором она почти ничего не знала. Радость же внушали ей всё те серьёзные вещи, о которых говорил с ней муж. А мимолётная симпатия восхищала её, доставляя удовольствие от понимания того, о чём он, собственно, говорил. Она пересказывала всё это своим сыновьям, и особенно обеим дочерям, которые как и она, совершенно ничего не знали о том мире. Она не нашла ничего иного, чем можно было бы вознаградить его за проявленное им великодушие, чем повторить для него молитву, которую знала уже давно, чтобы он почувствовал то же удовлетворение, что чувствовала и она в глубине души, и сказала:

— Господь наш способен вернуть нам нашего господина Аббаса.

Супруг её замотал головой и пробормотал:

— Но когда?… Когда?… это известно лишь Господу… В газетах мы читаем лишь о триумфах англичан. Но они ли одержат в итоге истинную победу, или всё-таки немцы и турки? Да внемлет Господь… — И мужчина устало закрыл глаза и зевнул. Затем потянулся со словами. — Вынеси лампу в гостиную.

Женщина встала, пошла к столу, взяла лампу и подошла к двери, но прежде чем пересечь порог, услышала отрыжку мужа, и пробормотала:

— Доброго здоровья…

3

В тишине раннего утра, когда шлейф зари ещё путается в стрелах света, из кухни во дворе послышались следующие друг за другом шлепки — то был шум замешиваемого теста, что доносился, словно бой барабанов. Амина уже полчаса как встала с постели, сделала омовение, помолилась, а затем спустилась в кухню и разбудила Умм Ханафи: этой женщине было уже за сорок, и в доме она стала прислуживать, ещё когда девчонкой была, но покинула их, чтобы выйти замуж, а после развода снова вернулась в дом. А пока служанка вставала, чтобы замесить тесто, Амина принялась готовить завтрак. При доме был большой двор, и в самом дальнем углу его справа находился колодец, отверстие в котором было закупорено деревянной крышкой, поскольку детские ножки так топали по земле, что это привело к смещению водопроводных труб. В дальнем углу слева, у входа в женскую половину дома, было два больших помещения, в одном из которых находилась печь, и потому оно использовалось как кухня, другое же было амбаром. Она всем сердцем, не колеблясь, испытывала привязанность к кухне из-за того, что та была изолирована от остального здания. И если бы подсчитала, сколько времени проводила в её стенах, то это была бы целая жизнь. Она украшала её, готовя к наступающим праздникам, и сердце её ликовало, когда она смотрела на эти радости жизни, и у всех из рта текли слюнки от разнообразных вкусных блюд, которые она готовила праздник за праздником: компот и блинчики-катаиф на Рамадан, торт и пирожки на Ид аль-Фитр, а на Ид аль-Адха — ягнёнка, которого они откармливали и ласкали, затем забивали на виду у детей, которые посреди всеобъемлющего ликования в слезах оплакивали его. Казалось, что изогнутое отверстие печи поблёскивает где-то в глубине огненным блеском, словно пылающий уголёк веселья в глубине человеческой души, а сама печь была подобна праздничному украшению и радостной вести. И если Амина чувствовала, что в верхних этажах доме она госпожа только в отсутствие мужа, или представительница султана, не владеющая ничем, то в этом месте она была царицей, у которой не было равных во всём царстве. Эта печь умирала и возрождалась по её приказу, а судьба топлива — углей и дров, что лежали в правом переднем углу, — зависела от одного её слова. Другой же очаг, что занимал противоположный угол под полками с котлами, тарелками и медными подносами, либо спал, либо издавал пронзительные звуки языками пламени по её команде. Тут уже она была и матерью, и женой, и учительницей, и артисткой, а то, что готовили её руки, сближало всех домочадцев и наполняло доверием их сердца. Знаком тому было то, что она удостаивалась похвалы от супруга, если конечно, он изволил её похвалить, за разнообразные блюда, что она так вкусно готовила.

Умм Ханафи была её правой рукой в этом маленьком царстве, принималась ли Амина за домашний труд, или отлучалась к одной из дочерей, чтобы та под её руководством училась искусству кулинарии. Умм Ханафи была женщиной дородной, без всякой гармонии, щедро раздавшейся в теле и заботившейся лишь о своей полноте. Она давно уже не уделяла внимания красоте, но была весьма довольна собой, ибо считала, что полнота сама по себе уже красота, и потому не удивительно, что каждое дело, которым она занималась в семье, было для неё чуть ли не второстепенным по сравнению с первейшей её обязанностью — откормить всю семью, или, вернее, женскую её часть. Женщины считали, что полнотой она обязана «секретным пилюлям», заговору красоты и секретом за семью печатями. А вместе с тем действие этих «пилюль» не всегда было полезным, а лишь служило частым доказательством связанных с ним надежд и чаяний. И потому-то неудивительно, что Умм Ханафи была полной, однако полнота эта не ограничивала её активность. Хозяйка не будила её, ибо та сама от всего сердца поднималась и принималась за работу, проворно спеша на поиски лохани для теста. Слышался шум раскатываемого теста, что служил будильником в этом доме, и доходил до сыновей на первом этаже, затем достигал отца на верхнем этаже, оповещая всех о том, что наступило время просыпаться.

Господин Ахмад Абд Аль-Джавад поворачивался на бок, затем открывал глаза, и вскоре хмурился, рассерженный шумом, что побеспокоил его сон, однако сдерживал свой гнев, ибо знал, что пора вставать. Первым же чувством, которое он ощущал обычно, просыпаясь по утру, была тяжесть в голове. Он сопротивлялся ей всей своей силой воли, и садился на постель, даже если его одолевало желание поспать ещё. Его шумные ночи не могли заставить его забыть о дневных обязанностях. И он вставал в это ранний час, вне зависимости от того, во сколько лёг спать, чтобы прийти в свой магазин к восьми часам. А затем после полудня у него было достаточно времени, когда он возмещал утерянный им сон и готовился к новому весёлому времяпрепровождению ночью. И потому те утренние часы, когда он просыпался пораньше, были самыми худшими из всех за день. Он покидал постель нетвёрдой походкой от усталости и головокружения и принимался за праздную жизнь, состоящую из сладостных воспоминаний и приятных ощущений, как будто вся она перешла в стук в его мозгу и веках.

Непрерывный стук раскатываемого теста будил спящих на первом этаже. Первым просыпался Фахми, и делал он это легко, несмотря на то, что ночами с головой уходил в книги по юриспруденции. Когда он пробуждался, то первым, что посещало его, был образ круглого лица цвета слоновой кости, а посредине его — чёрные глаза. Внутренний голос нашёптывал ему: «Мариам». И если бы он поддался власти соблазна, то долго бы ещё оставался под одеялом наедине с фантазиями, которые сопровождали его с нежнейшей страстью. На него пристально взирал тот объект, что он называл своим страстным желанием: он вёл с ним беседу, раскрывал ему секреты и подходил к нему с такой смелостью, которая возможна разве что в таком тёплом сне ранним утром. Однако по привычке он отложил свои тайны до утра пятницы, уселся на постели, затем бросил взгляд на своего спящего брата, что лежал в кровати рядом, и позвал:

— Ясин… Ясин… Просыпайся.

Храп юноши прервался, он запыхтел так, что это больше походило на хрип, и в нос пробормотал:

— Я не сплю… Раньше тебя проснулся.

Фахми с улыбкой ждал, пока храп брата возобновится снова, и закричал ему:

— Просыпайся…

Ясин повернулся на постели с недовольством. Одеяло сползло с его тела, которое напоминало отцовское своей полнотой и тучностью, затем открыл покрасневшие глаза, в которых светился отсутствующий взгляд, а угрюмое выражение говорило о досаде:

— Ох… как же быстро наступило утро! Почему бы нам не поспать вдоволь? Распорядок… вечно этот распорядок! Словно мы солдаты какие. — Он поднялся, оперевшись на руки и колени и шевеля головой, чтобы стряхнуть с себя дремоту, и повернулся к третьей кровати, в которой храпел Камаль — его никто не лишит этого удовольствия ещё полчаса — и позавидовал ему. — Ну и счастливчик!

Когда он уже немного пришёл в себя, то уселся на постель и подпер голову руками. Ему хотелось позабавиться приятными мыслями, из-за которых так сладостны сны наяву, однако всё же он проснулся, как и отец — с той же тяжестью в голове, от чего прервались все сны. В воображении своём он видел себя Занубой, играющей на лютне.

Эти сны, что оставляют обычно след в сознании, не оставили такового на его чувствах, даже если улыбка и сверкнула на губах.

В соседней комнате Хадиджа уже встала с постели без всякой нужды в будильнике от шума раскатывания теста. Из всей семьи она больше всех была похожа на свою мать и по активности, и по бдительности. Что же до Аиши, то она обычно просыпалась от движений, производимых кроватью, когда её сестра нарочно резко вставала и скользила на пол. Вслед за этим тянулись перебранки и ссоры, которые, повторяясь, превращались в некую грубую шутку. Если она просыпалась и пугалась ссоры, то не вставала и подчинялась долгой неге из тех, что бывают при сладостном просыпании, прежде чем покинешь постель.

Затем повсюду зашевелилась жизнь, и охватила весь первый этаж: открылись окна, внутрь хлынул свет, и тотчас по воздуху пронеслось громыхание колёс повозок, голоса рабочих, призывы продавца пшеничной каши. Движение продолжалось и между спальнями и ванной. Показался Ясин в своём просторном джильбабе на грузном теле, и длинновязый тощий Фахми — который был весь в отца — за исключением худобы. Обе девушки спустились во двор, чтобы присоединиться к матери на кухне. Лица их сильно отличались друг от друга, как это иногда встречается в одном семействе: Хадиджа была смуглой, в чертах её лица было заметно отсутствие гармонии, а Аиша — светлой, излучающей ауру добра и красоты.

И хотя господин Ахмад был на верхнем этаже один, однако Амина не звала его, когда ей требовалась помощь. Он нашёл на столе поднос с чашкой, полной хильбы[11] — чтобы заморить червячка, — и когда пошёл в ванную, в нос ему повеяло благоуханием прекрасного ладана. На стуле он нашёл чистую, аккуратно сложенную одежду. Как обычно по утрам, он принял холодный душ — этот обычай у него не прерывался ни летом, ни зимой, — затем вернулся в свою комнату с новыми силами, посвежевший, бодрый, принёс молитвенный коврик, — он был сложен на спинке дивана, — развернул и принялся совершать положенную утреннюю молитву. Он молился со смирением на лице — совсем не с тем сияющим и радостным видом, с которым встречал друзей, и не с тем решительным и строгим выражением, с которым он представал перед своими домочадцами. Лицо его было благонравным, и по расслабленным чертам сочились набожность, любовь, надежда, которые смягчали лесть, заискивание и просьбу о прощении. Он не читал молитву механически, наспех: чтение, стояние и земной поклон, нет, он читал её с чувством, с любовью, с тем же воодушевлением, которое расходовал на различные оттенки жизни, в которой всё течёт и изменяется. Он словно работал с крайним усердием, излишествовал в своих чувствах, любил и таял от любви, был пьяным настолько, что тонул в этом хмельном напитке.

В любом случае, делал он это искренне и правдиво. Эта обязательная молитва была его духовной потребностью, с которой он обходил просторы Господни, пока он не заканчивал её, усаживался и складывал ладони, моля Аллаха хранить его Божьим промыслом, простить и благословить в потомстве его и в торговых делах.

Мать закончила готовить завтрак и оставила для дочерей несколько подносов, а сама поднялась в комнату сыновей, где застала Камаля, по-прежнему храпевшего во сне. Она с улыбкой подошла к нему, положила свою ладонь на его лоб, прочитала суру «Аль-Фатиха», и начала звать его и нежно трясти, пока он не открыл глаза и не встал с кровати. В комнату вошёл Фахми, и увидев её, улыбнулся и пожелал доброго утра. Она ответила на его приветствие словами и любящим взглядом, струившимся в её глазах: «И тебе утро доброе, о свет очей моих».

И с той же нежностью она поприветствовала и Ясина, сына своего мужа, и он ответил любовью этой женщине, которая была достойна называться его матерью. Когда Хадиджа вернулась с кухни, её встретили Фахми и Ясин, — последний — своей привычной шуткой. Не важно, что служило поводом для шуток — то её ли отталкивающее лицо, то ли острый язычок, она пользовалась влиянием на обоих братьев, и с замечательным умением заботилась об их интересах. С трудом можно было найти такое же качество у Аиши, которая в семье светилась, подобно светочу красоты, блеска и очарования, однако без всякой пользы. Ясин поспешил к ней и сказал:

— А мы говорили о тебе, Хадиджа. Мы говорили, что если бы все женщины были подобны тебе, то мужчины бы тогда отдыхали от сердечного томления.

Экскпромтом она сказала:

— А если бы мужчины были подобны тебе, то все бы они отдыхали от утомления мозгов…

Тут мать воскликнула:

— Завтрак готов, господа.

4

Столовая находилась на верхнем этаже, там, где располагалась спальня родителей. На том же этаже, помимо тех двух комнат была ещё одна — гостиная, на четверть пустующая, разве что там находилось несколько игрушек, с которыми забавлялся Камаль на досуге. Стол был уже накрыт, вокруг него были уложены тонкие тюфяки. Пришёл глава семьи и занял почётное место в середине, скрестив ноги, затем все трое братьев подряд. Ясин сел справа от отца, Фахми — слева, а Камаль — напротив него. Братья сидели смирно и вежливо, опустив головы, будто находясь на коллективной молитве, и между ними: инспектором в школе Ан-Нахасин, студентом в Юридическом институте, и учеником школы «Халиль Ага», не было никакой разницы. И никто из них не осмеливался бросить пристальный взгляд на лицо отца. Более того, в его присутствии они сторонились даже обмениваться взглядами между собой, чтобы ни у кого не появилась улыбка на губах по той или иной причине — тогда он подвергал себя страшному окрику, который не в силах был стерпеть. Они собирались все вместе со своим отцом лишь на утренний завтрак, так как возвращались домой уже вечером, после того, как глава семейства, отобедав и вздремнув, отправлялся из дома в свою лавку, и возвращался уже только после полуночи. Их совместная посиделка, хоть и была непродолжительной, но проходила тяжело, под давлением требований армейской дисциплины, из-за нападавшего на них страха, усиленного вдвойне их впечатлительностью и заставлявшего их томиться, пока они раздумывали о самозащите. Не говоря о том, что и сам завтрак проходил в атмосфере, портившей им удовольствие от него. Ничего странного не было в том, что глава семьи прерывал этот краткий момент, чтобы до того, как мать семейства принесёт поднос с едой, всмотреться в своих сыновей критическим взглядом. И если он случайно находил во внешнем виде одного из них какой-то недостаток, пусть даже незначительный, либо пятно на одежде, то обрушивал на него крики и упрёки. Иногда он грубо спрашивал у Камаля:

— Ты помыл руки?

И если тот отвечал утвердительно, то приказным тоном говорил ему:

— Покажи-ка мне их.

Мальчик протягивал ладони, глотая слюну в испуге, а отец, вместо того, чтобы похвалить его за опрятность, угрожающе говорил:

— Если ты хоть один раз забудешь помыть руки перед едой, я их вырву и избавлю тебя от них.

Или спрашивал у Фахми:

— А этот собачий сын учит свои уроки, или нет?

Фахми точно знал, кого он имел в виду под «собачьим сыном»: этим их отец имел в виду Камаля, и отвечал, что тот хорошо учит свои уроки. По правде говоря, смышлёность мальчика, которая вызывала гнев у его отца, не подводила его и в учёбе, на что указывали его успехи. Однако отец требовал от своих сыновей слепого подчинения, чего мальчик был не в состоянии переносить. Он больше любил играть, чем есть, и потому отец комментировал ответ Фахми с негодованием:

— Вежливость предпочтительнее знаний, — затем поворачивался к Камалю и резко продолжал. — Ты слышишь, собачий сын?

Пришла мать с большим подносом еды и поставила его на расстеленную скатерть, а потом отошла к стене комнаты, где стоял столик, и поставила на него кувшин. Сама же встала, готовая отозваться на любой сигнал. Посредине медного блестящего подноса стояло большое белое блюдо, полное варёных бобов с маслом и яйцами, а в стороне от него стопкой были разложены горячие лепёшки. По другую сторону лежали уложенные в ряд маленькие тарелочки с сыром, маринованным лимоном и сладким перцем. Был здесь и стручковый перец, и соль с чёрным перцем. Аппетитная еда возбуждала аппетит в животах братьев, однако они хранили неподвижность, не показывая своего ликующего вида, словно они и палец о палец не ударят, пока отец семейства не протянет руку к лепёшке. Он брал лепёшку, разделял её пополам, бормоча:

— Ешьте!

И они протягивали руки в порядке старшинства: Ясин, Фахми, затем Камаль, и приступали к еде, соблюдая приличия и скромность.

И хотя отец жадно, помногу и в спешке поглощал пищу, его челюсти были словно часть резца, что быстро и безостановочно работает. Он загребал одним большим куском лепёшки пищу самых разнообразных оттенков — бобы, яйца, сыр, маринованный перец и лимон, — а затем начинал всё это сильно и быстро размалывать зубами; пальцы же его готовили уже следующий кусок. Сыновья ели медленно, терпеливо, несмотря на выдержку, вынуждавшую их ждать, и не соответствовавшую их горячей натуре. Ни от одного их них не было скрыто и то, что иногда он наблюдал за ними или грозно посматривал, а если и проявлял небрежность или слабость, и забывался, то игнорировал, следовательно, и осмотрительность, и приличия. Камаль испытывал даже большую тревогу, чем его братья, ибо сильнее их боялся отца. И если его братьям чаще доставались от него окрики и попрёки, то ему — пинки ногами и кулачные удары, и потому он ел свой завтрак с настороженностью, подглядывая время от времени на остатки еды, которой очень скоро становилось всё меньше и меньше. И всякий раз, как её становилось меньше, он испытывал всё большее волнение и с нетерпением ждал, пока отец издаст звук, свидетельствовавший о том, что он закончил есть, и для него освободится место, чтобы он мог набить себе живот. Несмотря на скорость отца, с которой тот поглощал еду, и большого куска, которым он жадно загребал остальное, Камаль знал по опыту — самая тяжёлая и неприятная угроза для еды, а следовательно, и для него самого, исходила со стороны его братьев, ибо отец ел быстро и также быстро наедался. Братья же начинали настоящий бой сразу после того, как отец отходил от стола. Они не отходили от него, пока на тарелках не оставалось ничего съедобного. И потому, как только отец поднимался и покидал комнату, они засучивали рукава и кидались на тарелки как безумные, пуская в ход обе руки — одну руку для большой тарелки, и одну — для маленьких тарелок. Его же усилия казались малоэффективными по сравнению с той активностью, что исходила от братьев, и потому он прибегал к хитрости, которая выручала его всякий раз, как благополучие находилось под угрозой в подобных случаях. Хитрость заключалась в том, что он нарочно чихал на тарелку, и братья отходили назад и смотрели на него вне себя от гнева, затем покидали обеденный стол, заливаясь смехом. Для него же воплощался в жизнь утренний сон — обнаружить, что он за столом один-единственный.

Отец вернулся к себе в комнату, помыв руки, а Амина догнала его со стаканом в руках — в нём было три сырых яйца, смешанных с небольшим количеством молока, и подала его ему. Он проглотил их, а затем присел отхлебнуть утреннего кофе и этого жирного питья — окончание его завтрака — то была «рекомендация», одна из тех, которых он всегда придерживался после еды или во время неё, также как и рыбий жир, засахаренные грецкие орехи, миндаль и фундук — забота о здоровье его тучного тела и компенсация за то, что тратилось им на свои капризы — он поглощал мясо и всё то, что известно было своей жирностью, пока не стал считать диетическую и обычную пищу «забавой» да «потерей времени», не подобающей таким как он. Гашиш ему порекомендовали в качестве вызывающего аппетит средства — наряду с другими его полезными качествами, — и он попробовал его, однако не смог привыкнуть к нему и бросил без всякого сожаления, ибо из-за него стал чаще впадать в оцепенение, у него усилилась глухота, и он насыщался тишиной, испытывая склонность к молчанию, и давая понять, что хочет побыть один, даже если находился среди лучших своих друзей. Боялся выставить себя чёрствым по натуре: с юных лет он полюбил веселье, возбуждение от хмеля, удовольствие от смешения всего этого с шутками и смехом. А чтобы не утратить свои необходимые преимущества как одного из выдающихся поклонников веселья, заменил гашиш на один из дорогих видов другого наркотика в смеси с опиумом, продаваемого известным Мухаммадом Аль-Аджами — продавцом кускуса на выходе из Ас-Салихийи, рядом с лавками золотых дел мастеров. Он готовил его преимущественно для избранных своих клиентов — торговцев и знати. Господин Ахмад не был заядлым наркоманом, однако время от времени заходил к нему — всякий раз, как на него нападал новый каприз, и особенно, если у него появлялась любовница — много знавшая о мужчинах и об их силе женщина.

Господин закончил пить свой кофе, поднялся и подошёл к зеркалу, затем по отдельности надел одежду, которую Амина подавала ему. Кинул внимательный взгляд на своё красивое лицо, причесал чёрные волосы, уложив их по обе стороны, затем разровнял усы и закрутил кончики, пристально всмотрелся в отражение своего лица и тихонько склонил его направо, чтобы поглядеть на левую сторону, а потом налево, чтобы увидеть его справа, пока не уверился, что всё в порядке. Протянул жене руку, и она подала ему пузырёк с одеколоном, который налили ему в парикмахерской двух Хусейнов, умылся и побрызгал одеколоном свой кафтан на груди и носовой платок, затем надел на голову феску, взял трость и вышел из комнаты, распространяя благоухание и впереди, и позади себя. Всем домочадцам был знаком этот аромат, выпаренный из различных цветов, и если кто-либо из них вдыхал его, то перед глазами его возникал господин Ахмад с его степенным и решительным видом, и вместе с любовью к нему в сердцах появлялись благоговение и страх. Но в такой утренний час этот запах символизировал уход господина, и все с нескрываемым и невинным облегчением вдыхали его, как вздыхает от облегчения узник, заслышав лязг цепей, что снимают с его рук и ног. И любому было известно, что он вернёт себе свою свободу разговаривать, смеяться, петь и ходить, пусть и не на долго, зато без всякой опасности.

Ясин и Фахми закончили одеваться, а Камаль побежал в комнату после выхода отца из дома, чтобы удовлетворить своё желание — сымитировать его движения, за которыми он украдкой подглядывал в щёлку полуоткрытой двери. Он встал перед зеркалом, внимательно и спокойно глядя на своё лицо, и сказал, обращаясь к матери повелительным тоном, сгущая интонацию в голосе:

— Пузырёк с одеколоном, Амина.

Он знал, что она не откликнется на этот зов, однако провёл руками по лицу, пиджачку и коротким брючкам, как будто смачивая их одеколоном. Хотя мать и старалась подавить смех, но он продолжал притворяться строго и всерьёз, рассматривал своё лицо в зеркале и справа, и слева, затем пригладил свои воображаемые усы, закрутил кончики, отвернулся от зеркала, срыгнул и посмотрел в сторону матери, и обнаружив ни что иное, как смех, сказал в знак протеста:

— Почему ты не желаешь мне доброго здравия?

Женщина, смеясь, пробормотала:

— На здоровье, мой господин.

И он вышел из комнаты, копируя походку отца и двигая правой рукой, словно опираясь на трость…

Амина с обеими дочерьми поспешила к машрабийе, они встали у окон, выходящих на квартал Ан-Нахасин, чтобы увидеть через их отверстия мужскую часть членов семьи, что шли по дороге. Отец, казалось, шёл неторопливо, степенно, в ореоле достоинства и красоты, время от времени поднимая руки в приветствии. Дядюшка Хуснайн-парикмахер, хаджи Дервиш-продавец бобов, Фули-молочник и Байюми-торговец щербетом смотрели вслед ему: глаза их переполнялись от любви и гордости. Фахми пошёл за ним своей быстрой походкой, а потом Ясин — с его бычьем телом и плавностью павлина, и наконец, появился Камаль, но не успел он сделать и пары шагов, как развернулся и поднял взгляд на окно, за которым, как он знал, скрывались мать и сёстры, и улыбнулся им, затем продолжил свой путь, держа под мышкой портфель с книгами, и топча ногой мелкие камешки в земле.

Этот час был одним из самых счастливых для матери, но она боялась, как бы её мужчин кто-нибудь не сглазил, и беспрерывно читала такой айат: «…и от зла завистника, когда он завидует»[12], пока они не пропали из виду…

5

Мать покинула машрабийю, и Хадиджа вслед за ней. Аиша же не торопилась, ибо ей предоставили свободу действий, и она перешла к той стороне машрабийи, что выходила на улицу Байн аль-Касрайн, и бросила внимательный нетерпеливый взгляд через прорезь в окошке. Судя по тому, как блестели её глаза и по тому, как она кусала губы, казалось, что она в ожидании. Ждать ей пришлось недолго — с переулка Харафиш появился молоденький офицер полиции, и не торопясь, прошёл своей дорогой в полицейский участок Гамалийи[13]. В этот момент девушка покинула машрабийю и быстро прошла в гостиную, направляясь к угловому окну. Повернула ручку, приоткрыла створки, и встала у окна; сердце её издавало резкие, тяжёлые удары — и из-за любви, и из-за страха одновременно. Когда офицер подошёл к их дому, осторожно поднял глаза, не поднимая при этом головы — в то время никто в Египте не поднимал голову, — и лицо его осветилось светом скрытой улыбки, что отразилась на лице девушки румяным сиянием залившего её стыда, и она вздохнула… Затем закрыла окно и нервно надавила на него, словно бы пряча следы кровавого преступления, отошла от него, закрыв глаза от сильного волнения, бессильно опустилась на стул, подперла голову рукой, и унеслась в свои бесконечные фантазии. Ни счастье её, ни страх не были на все сто процентов подлинными — сердце её обуревало то одно, то другое чувство, которое беспощадно тянуло её на свою сторону — если она предавалась эйфории и её чарам, молот страха бил по сердцу, предостерегая её и грозя. Она и не знала, что для неё лучше — отказаться ли от своей авантюры, либо продолжать идти на поводу у сердца. Но нет, и любовь, и страх были сильны, а она так и оставалась в этой полудрёме, долгой ли, короткой. В ней тлели ощущения страха и укоризны, а она продолжала наслаждаться упоением мечты под сенью покоя, и вспоминала — ей всегда было приятно вспоминать — как однажды она отдёрнула висящую на окне занавеску, чтобы смахнуть пыль, и скользнула взглядом по дороге из открытого наполовину окна. Он бросил на её лицо взгляд изумления, соединённого с восхищением, а она отпрянула чуть ли не в испуге. Однако он не уходил до тех пор, пока не произвёл на неё впечатления — вид его золотой звездочки и красной ленты пленил её и похитил воображение. Его образ долго ещё стоял перед её глазами, и в тот же час на следующий день она встала перед щелью в окне, так чтобы он не заметил её, и с явным восторгом ощутила, как его глаза внимательно и страстно смотрят на её закрытое окно, а потом как он старается рассмотреть её силуэт за щёлкой, и все черты его лица излучают радостный свет, и её пылкое сердце, — которое потягивалось, впервые проснувшись ото сна, — ждало этого мига с нетерпением, испытывая счастье момента, оставлявшего ей чувство, что всё это похоже на сон. Хотя и прошёл месяц, он вернулся в тот день, когда она снова смахивала пыль. Она подошла к занавеске и отряхнула её за умышленно полуоткрытым окном и на этот раз — чтобы увидеть его — как и день за днём, и месяц за месяцем, пока жажда ещё большей любви не одержала верх над притаившимся страхом, и она пошла на безумный шаг — открыла оконные ставни и встала позади с отчаянно бьющимся от любви и страха сердцем, словно заявляя о своих чувствах открыто. Она была подобна тому, кто выбрасывается сверху, с огромной высоты, в страхе перед пылающим огнём, объявшим его.

* * *

Чувство страха и угрызения совести улеглось, а она продолжала наслаждаться в упоении своей мечтой под сенью покоя, а затем очнулась от этого сна и решила избегать страха, который так расстраивал её безмятежность, принявшись твердить себе, дабы ещё больше увериться:

— Никакого землетрясения нет, всё мирно и спокойно, меня никто не видел и не увидит, и я не совершила греха! — и поднялась. Чтобы внушить себе беззаботность, она стала напевать нежным голоском, выходя из комнаты. — О тот, у кого красная лента! Пленил ты меня, сжалься над моим унижением!

И она много раз повторяла это, пока не из столовой до неё не долетел голос Хадиджы, её сестры, которая с издёвкой кричала:

— Эй, госпожа Мунира Махдия, будь добра, подойди, твоя служанка накрыла для тебя стол.

Голос сестры был словно удар, который полностью привёл её в себя, и из мира грёз она попала в реальный мир, несколько напуганная по какой-то скрытой причине. Однако всё прошло мирно и спокойно, как она и говорила себе, и лишь нотки возражения в голосе сестры из-за этого пения напугали её — вероятно от того, что Хадиджа играла роль критика, — однако она прогнала от себя внезапное волнение и ответила ей импровизированным смехом, а потом умчалась в столовую и обнаружила, что стол уже и правда накрыт, а мама идёт с подносом. Хадиджа сердито сказала ей:

— Ты совсем не торопишься, пока я сама всё не приготовлю… Хватит уже петь…

И хотя она с ней говорила любезно, остерегаясь быть острой на язык, но упорно продолжала язвить всякий раз, как представлялся удобный случай, иногда дававший ей возможность подразнить сестру, и тогда она говорила с деланной серьёзностью:

— Не согласишься ли на то, чтобы мы разделили работу? Ты должна будешь делать всё по дому, а я — петь…

Хадиджа посмотрела на маму и сказала в насмешку, имея в виду сестру:

— Может, она намерена стать певицей?!

Аиша не рассердилась, напротив, также с деланным интересом сказала:

— А что с того?!..У меня голос как у кулика.

И хоть предыдущие слова Аиши не вызвали у неё гнева, ибо это было нечто вроде шутки, однако последнее, сказанной ей, разозлило её, ибо то была очевидная правда, а также потому, что она завидовала красоте её голоса, как и другим её достоинствам, и в отместку она сказала:

— Послушай-ка, знатная дама…, это дом благородного человека, и он не порицает своих дочерей за то, что голос у них как у ишака; он порицает их за то, что они словно картинка, от которой ни пользы, ни блага.

— Если бы у тебя был такой же красивый голос, как у меня, ты бы этого не говорила!

— Естественно!.. Я бы тогда распевала и вторила тебе: «О тот, у кого красная лента, пленил ты меня, сжалься над моим унижением», госпожа, мы оставим тебе, — она указала на мать, — домашний труд: подметать, мыть и готовить.

А мать, которая уже привыкла к этой ссоре, заняла своё место и сказала, прося их:

— Прекратите, ради Бога, сядьте и поедим лепёшек спокойно.

Они подошли к столу и сели. Хадиджа сказала:

— Ты, мамочка, не годишься для воспитания кого бы то ни было…

Мать спокойно пробормотала:

— Да простит тебя Аллах. Я отдам свою задачу по воспитанию тебе, чтоб только ты о себе не позабыла… — затем протянула руку к тарелкам. — Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного…

Хадидже было двадцать лет, и она была старше братьев, за исключением Ясина — своего брата по отцу — которому был двадцать один год, и была она сильной, полной — благодаря заслугам Умм Ханафи, — и слегка низковатой. Что до лица её, то она заимствовала из черт своих родителей гармонию, что в расчёт не шла: от матери унаследовала маленькие красивые глазки, а от отца — его большой нос, или скорее, его лицо в миниатюре, но не настолько, чтобы это было простительно, и как бы этот нос ни шёл её отцу, сколько бы заметного величия ни придавал ему, на лице дочери он играл совсем другую роль.

Аише же было шестнадцать: изумительно красивое лицо, изящная фигура, и хоть это и считалось в их семейном окружении недостатком, исправление которого ложилось на Умм Ханафи, лицо — круглое, как полная луна, кожа — белая, с насыщенным румянцем, а голубые глаза отца прекрасно сочетались с маленьким носиком матери и золотистыми волосами, — это доказывало закон наследования и выделяло одну её среди всех потомков бабки по отцу. Естественно, что Хадиджа понимала, насколько она отличается от своей сестры. Ни её превосходное искусство ведения домашнего хозяйства и вышивания, ни её постоянная активность, неутомимая и не знавшая устали, не приносили ей никакой пользы, и часто она обнаруживала в себе зависть к красоте сестры, которую и не пыталась скрывать. Однако к счастью, эта естественная зависть не доставляла глубоких переживаний её душе, и ей было достаточно остудить свою горячность какой-нибудь колкостью или остротой. Более того, несмотря на свою проблему от природы, эта девушка по натуре была очень доброй и нежной к членам семьи, что, однако, не освобождало их от её горького сарказма. Зависть находила на неё временами — то надолго, то нет, но она не отступала от своего врождённого свойства ни в сторону презрения, ни ненависти, и хоть и продолжала острить, для её семьи это сводилось к шутке. Ей было свойственно, помимо того, в первую очередь, порицать соседей и знакомых; глаза её видели в людях лишь их недостатки, словно стрелка компаса, извечно направленная к полюсу. Если же недостатки исчезали, то она пускалась на все ухищрения, чтобы обнаружить их и преувеличить, а затем начинала давать своим жертвам описания, соответствующие их недостаткам, и в семейной обстановке чуть ли не одерживала над ними верх. Эта вот — вдова покойного Шауката, одна из старейших подруг её матери, которую она называла «Пулемётом» за то, что та брызгала слюной во время разговора. А та — госпожа Умм Мариам, их соседка из смежного дома; она звала её «Ради Бога, милостивые господа», за то, что она иногда занимала у них какую-нибудь домашнюю утварь. А безобразного шейха-учителя начальной школы с улицы Байн аль-Касрайн — «злом, что Он сотворил»[14], из-за того, что он часто повторял этот айат, когда читал всю суру в силу своих обязанностей. Торговца варёными бобами звала «Плешивым» из-за его плеши, а молочника — «Одноглазым» из-за его слабого зрения. Уменьшительные имена присвоила она и собственным домочадцам; так, мать была «Муэдзином» за то, что та рано поднималась[15], Фахми — «Прикроватным шестом» за его худобу, Аишу — «Тростинкой» по той же самой причине, а Ясина — «Бомбой» за его тучность и изысканность.

Её острый язычок работал не только ради издевательства, но по правде говоря, слова её не были лишены жестокости к людям, за исключением членов её семьи, и таким образом, критичность её в отношении других отличалась суровостью и отказом от снисхождения и прощения. В характере её преобладало безразличие к страданиям, что охватывали людей день за днём. В семье и доме эта её жестокость проявлялась по отношению к Умм Ханафи — ни к кому она так не относилась, как к ней, даже к домашним животным, вроде кошек, которые получали от Аиши неописуемую ласку. Её отношение к Умм Ханафи было предметом конфликта между ней и матерью: мать относилась к служанке как к члену собственной семьи, как к равному, ибо она считала других людей ангелами, и даже не понимала, как можно плохо думать о других. Хадиджа же настойчиво продолжала дурно отзываться об этой женщине, что соответствовало её натуре, которая была настроена плохо вообще ко всем, и не скрывала своих опасений по поводу того, что Умм Ханафи спала неподалёку от кладовки. Она говорила матери: «Откуда у неё эта чрезмерная полнота?! Все мы следуем её рекомендациям и не толстеем так же, как она. Это всё масло и мёд, от которых её так разносит, пока мы спим».

Однако мать заступалась за Умм Ханафи всем, чем только могла, и вот когда ей надоело упорство дочери, она сказала: «Ну и пусть ест, что хочет, всякого добра полно, желудок её не беспредельный, и мы в любом случае голодать не будем». Её не удивили эти слова матери, и она принялась каждое утро проверять бидоны с маслом и кувшины с мёдом, а Умм Ханафи смотрела на это с улыбкой, так как любила всю эту семью, а также в знак уважения к своей милой хозяйке. В противоположность этому девушка была нежна ко всем членам собственной семьи, и не могла успокоиться, если с кем-либо из них случалось какое-нибудь недомогание, а когда Камаль заболел корью, она ни за что не хотела отходить от его постели; даже была не в состоянии нанести малейшее зло Аише. Ни у кого не было такого же холодного и такого же нежного сердца, как у неё.

Когда она заняла своё место за накрытым столом, то сделала вид, что забыла про разгоревшийся у них с Аишей спор, и с аппетитом, о котором в семье слагали поговорки, принялась за бобы и яйца. Помимо питательной пользы у еды, что была перед ними, к неё была ещё и эстетическая цель — то было её естественное свойство — поддержание полноты. Они кушали неторопливо и внимательно, усердно пережёвывая и измельчая еду зубами, и если даже они и наедались, то ели против своих сил и просили добавки, пока чуть ли не лопались. Мать заканчивала есть быстрее дочерей, за ней следовала Аиша, а Хадиджа оставалась в одиночестве с остатками еды на столе, и не вставала из-за него, пока все тарелки не были вылизаны. Худощавость Аиши совершенно не соответствовала тому усердию, с которым она кушала, и всё из-за того, что она не поддавалась чарам пилюль, что и становилось причиной подтрунивания над ней Хадиджи. Та говорила, что из-за своих злых козней она стала плохой почвой для лечебных семян, которые в неё кидали, а также то, что лучше бы та объясняла причину своей худобы слабостью веры:

— Мы все, за исключением тебя, постимся в Рамадан, ты же незаметно прокрадываешься в кладовку, словно мышка, и наполняешь своё пузо грецкими орехами, миндалём, фундуком, а затем разговляешься вместе с нами, да так, что все постящиеся тебе только завидуют. Однако Аллах тебя не благословит.

Был один из тех редких часов завтрака, когда все они остались в доме одни, и это было самое подходящее время для раскрытия тайн и всего, что лежало у них на душе, особенно о таких делах, которые обычно призывала скрывать излишняя стыдливость — этим отличались их домашние посиделки, где присутствовали оба пола. Хадиджа, несмотря на всю свою увлечённость едой, говорила тихим голосом, полностью отличавшимся от того крика, который был слышен некоторое время назад:

— Мамочка… Я видела один странный сон…

Мать, прежде чем успела проглотить свой кусок, с большим уважением к напуганной дочери сказала:

— Сон в руку, дочка, Иншалла.

Хадиджа с удвоенной озабоченностью сказала:

— Я видела, что будто бы иду по стене террасы, может быть, то была терраса нашего дома, а может, и какого-то другого дома, и тут вдруг какой-то незнакомый человек толкает меня, и я с криком падаю.

Амина перестала есть, слушая с неподдельным вниманием, а девушка замолчала ненадолго, дабы вызвать ещё больший интерес, пока мать не пробормотала:

— О Аллах, сделай этот сон добрым.

Аиша, пересиливая улыбку, сказала:

— Я ведь не была тем незнакомым человеком, что толкнул тебя… не так ли?

Хадиджа испугалась, что та своей шуткой испортит всю атмосферу, и закричала на неё:

— Это сон, а не забава, воздержись от своего вздора. — Затем, обращаясь к матери, продолжила. — Я упала с криком, но не разбилась об землю, как ожидала, а вскочила на коня, который понёс меня и улетел.

Амина облегчённо вздохнула, как будто поняла, что скрывается за этим сном, и успокоившись, вернулась к своей еде с улыбкой. Потом сказала:

— Кто знает, Хадиджа. Может быть, это суженый!..

Едва только на этой посиделке с лаконичным намёком было произнесено слово «суженый», как сердце девушки, которое ничем так не огорчалось, как вопросом о замужестве, учащённо забилось. Она поверила в сон и в его толкование, как только обнаружила в словах материли глубокую радость, хотя и хотела скрыть своё смущение под маской колкости, как обычно это делала — даже от самой себя, — и сказала:

— Ты полагаешь, что конь — это суженый?… Моим женихом только ослу и бывать.

Аиша засмеялась, да так, что крошки еды высыпались у неё изо рта, но потом она испугалась, что Хадиджа неправильно поймёт её смех, и сказала:

— До чего же ты себя обижаешь, Хадиджа!.. Нет в тебе никаких недостатков.

Хадиджа взглянула на неё пристальным взглядом, смешанным с недоверием и подозрительностью, а мать тем временем заговорила так:

— Ты девушка, каких мало. Кто сравнится с тобой в искусности и трудолюбии?… В живости духа и нежности лица? Чего ты ещё хочешь помимо всего этого?

Девушка дотронулась указательный пальцем до кончика своего носа и со смехом спросила:

— А разве вот это не преграждает путь замужеству?

Мать с улыбкой сказала:

— Это всё пустые речи… ты ещё ребёнок, дочка.

От упоминания о том, что она ещё мала, Хадиджа почувствовала досаду, ибо сама она не считала себя маленькой, недоросшей по возрасту для замужества, и обращаясь к матери, сказала:

— А ты, мамочка, вышла замуж, когда тебе не было и четырнадцати лет.

Мать, которая на самом деле волновалась не меньше дочери, сказала:

— Ни одно дело не опережает свой срок, и не запаздывает, всё происходит по велению Аллаха…

Аиша искренне произнесла:

— Да обрадует нас Аллах вскоре приятным известием о тебе, Хадиджа.

Хадиджа взглянула на неё с подозрением, и припомнила, как одна из их соседок просила её руки для своего сына, но отец отказал выдавать замуж младшую дочь прежде старшей, и спросила:

— Так ты и правда хочешь, чтобы я вышла замуж, или желаешь, чтобы для тебя освободился путь к замужеству?!

Аиша, смеясь, ответила:

— Для нас обеих…

6

Когда они закончили завтрак, мать сказала:

— Ты, Аиша, сегодня постираешь, а Хадиджа уберётся в доме, а потом вы обе поможете мне на кухне.

Амина распределяла между ними работу по дому сразу же после завтрака, и хоть они и были довольны её повелением, Аиша довольствовалась им без рассуждений. Хадиджа, однако, брала на себя руководящие указания или под видом собственного превосходства, или из-за придирчивости, и потому она сказала:

— Я уступлю тебе уборку дома, если тебе тяжело стирать. Но если ты настойчиво возьмёшься за стирку ещё и остатка белья в ванной, пока работа на кухне не закончится, то это заранее неприемлемо.

Девушка проигнорировала её замечание и пошла в ванную, напевая вполголоса, а Хадиджа насмешливо сказала:

— Ну и везёт тебе! Твой голос отдаётся в ванне как в граммофонной трубе. Пой и дай послушать соседям.

Мать вышла из комнаты в коридор, затем на лестницу, и поднялась по ней на террасу, чтобы пройтись по ней, как обычно делала по утрам, прежде чем спуститься на кухню. Рознь между её дочерьми не была ей в новинку, а со временем превратилась в обычную практику в такие моменты, когда отца не было дома, или когда ему было приятно проводить вечера среди членов семьи. Она старалась разрешить эти споры с помощью просьб, шуток, огромной нежности, ведь то была единственная политика, проводимая ею по отношению к своим детям, ибо была частью характера, не терпящего иного подхода. Если же иногда в целях воспитания требовалось проявить твёрдость, то с таким понятием она была незнакома. Возможно, она и хотела этого, но не могла. А может быть, даже пыталась испытать его на себе, но её одолевали слабость и переживание; она словно не в состоянии была стерпеть такой ситуации, когда в отношениях между нею и её дочерьми присутствовали иные мотивы, вместо любви и привязанности. Она оставляла это отцу — или, вернее, его личности, господствующей над ним — наводящей порядок и обязывающей придерживаться ограничений во всём. И потому этот их глупый спор не ослабевал, сколько бы она ни восхищалась своими дочерьми, и как бы ни была ими довольна — даже Аишей, до сумасбродства увлечённой пением и стоянием перед зеркалом, которая была не менее искусной и хозяйственной, чем Хадиджа, несмотря на всю свою нерадивость. Лучше бы во время отдыха полежать, растянуться, если бы не свойственное ей искушение, больше схожее с недугом. Ей во что бы то ни стало нужно было всем в доме заправлять — и малым, и большим. И если девушки управлялись со своими делами, она сама принималась за уборку с метлой в руках или с веничком для пыли, за инспектирование комнат, зала и коридора, выискивая углы, стены, занавески и прочие предметы интерьера, где, возможно, осталась забытая капелька пыли, находя в этом удовольствие и облегчение, будто она удаляла соринку из глаз. Искушение её заключалось в том, что она тщательно осматривала бельё, приготовленное к стирке, и если случайно находила какую-нибудь запачканную одёжку, что была более грязной, чем обычно, то не оставляла в покое её владельца, мягко не указав ему на его обязанность: от Камаля, которому было почти десять, до Ясина, у которого были совершенно противоречивые вкусы в уходе за собой, проявлявшиеся в излишней разборчивости в том, что касалось одежды для улицы — в пиджаке, феске, рубашке и галстуке с ремнём, и в постыдном пренебрежении к нижнему белью. Само собой разумеется, что она не упускала из виду также и террасу с её обитателями — голубями и курами, к которым проявляла полное внимание. Но час, проводимый на террасе, был наполнен любовью и радостью из-за её занятий там, и того веселья и забав, что она находила. И неудивительно, что терраса была для неё другим, новым миром, подходящим ей по натуре, с которым она не была знакома до переезда в этот большой дом, сохранивший свой облик с момента своей постройки в незапамятные времена. В этих клетках, установленных на нескольких высоких стенах, ворковали голуби. В вольготных деревянных домиках, сложенных ею, кудахтали куры. Какая же радость охватывала её, когда она бросала им зерно или ставила на пол поилку, и куры бежали к ней наперегонки следом за петухом, и быстро и метко набрасывались на зерно клювами, точно иглами швейной машинки, оставляли за собой землю на полу, а иногда и аккуратные дырочки, похожие на капли дождя. С какой же радостью раскрывалась её грудь, когда она смотрела на них, и видела, что и они пристально глядят на неё своими ясными, пытливыми глазами, кудахча и квохча от взаимной любви, которой сочилось её сострадательное сердце. Она любила кур и голубей, как и всех творений Аллаха, и ласково ворковала с ними, считая, что они её понимают, волновалась за них, а всё потому, что её воображение наделяло животных восприятием и умом, а иногда также и неподвижные предметы. Она была убеждена в том, что эти творения возносят хвалу своему Господу и с контактируют с миром духов по-своему, а весь мир — земля, небо, животные, растения — был живым, наделённым разумом. И потому достоинства этого мира не ограничивались мелодией жизни, их дополняло ещё и поклонение Богу. Не было ничего странного в том, что она часто выпускала на свободу петухов и кур под тем или иным предлогом: эту — потому что она уже долго живёт на свете, ту — потому что она несёт яйца, а вон того петуха — за то, что утром будит её ото сна своим кукареканием. Возможно, если бы она оставляла их в покое, то неохотно перерезала бы ножом им горло — лишь когда того требовали обстоятельства. Она выбирала курицу или голубя скорее из-за вынужденности, затем поила птицу и молилась Богу о снисхождении к ней, приговаривая «Именем Аллаха, Милостивого и Милосердного», и прося прощения, и потом забивала её и утешалась тем, что воспользовалась правом, которым наделил своих рабов Всемилостивый Аллах. Удивительным на этой террасе было то, что на её южной половине, выходившей на улицу Ан-Нахасин, рос уникальный сад, посаженный её руками в беззаботные годы, которому не было подобных на всех крышах квартала, покрытых обычно помётом домашних птиц. Поначалу у неё было немного горшков с гвоздикой и розами, а потом он начал разрастаться год за годом, пока не расположился великолепными рядами параллельно флигелям забора. Ей пришла фантазия соорудить поверх своего сада ещё и навес, и она вызвала плотника, и тот соорудил его, а после того она посадила два кустарника — жасмин и плющ, и их стебли оплели весь навес и его опоры, вытянувшись настолько, что всё то место превратилось в крытый сад с зелёными небесами, через которые пробивался жасмин, а из уголков его расходился дивный аромат. Эта терраса с её обитателями — курами и голубями, с садом под навесом — её прекрасный и любимый мир, наилучшая забава в этом большом мире, о котором она не знала ничего. И как бывало уже с ней, подобный час прошёл для неё в заботе о саде: она подмела его, полила растения, покормила кур и голубей, затем долго ещё любовалась окружающим пейзажем: губы её улыбались, а глаза мечтали. Затем она прошла в конец сада и остановилась за переплетёнными, спутанными стеблями растений, простирая взгляд с бреший и отверстий между ними к пространству, не знающему никаких пределов.

Какой же трепет внушали ей минареты, вызывавшие глубокое вдохновение — то из-за своей близости и ярких светильников и полумесяцев, вроде минаретов Калаун и Баркук, — то из-за дальнего расстояния, и потому казавшиеся ей одинаковыми, без каких-то особенностей, вроде минаретов мечети Хусейна, Гури и Аль-Азхар, или вообще с далёкого горизонта, выглядевшие как призраки, вроде минаретов Аль-Калаа и Ар-Рифаи. Она завороженно поворачивала своё лицо то к одним, то к другим, глядя на них с любовью и верой, благодарностью и надеждой, и дух её парил над их верхушками вблизи неба. Затем её глаза остановились на минарете Хусейна, самом любимом у неё, из-за её любви к господину той мечети[16], и вперила в него взгляд с нежностью и тоской, к которым подмешивалась печаль, что охватывала её всякий раз, как она вспоминала о том, что ей запрещено выходить и посещать внука Посланника Аллаха и сына его дочери, — путь тот лежал всего в нескольких минутах ходьбы от места его упокоения. Она громко вздохнула, и этот вздох вернул её на землю. Очнувшись, она стала ради развлечения глядеть на крыши и дороги: её не покидало томление. Затем она повернулась спиной к ограде — из любопытства познать неизвестное, то, о чём не ведал никто — мир духов, а также то, что было неизвестно только ей одной — Каир. Или хотя бы соседние кварталы, звуки которых доносились до неё. Интересно, каков этот мир, в котором она видела только минареты и ближайшие крыши?! Четверть века прошло, а она всё сидела взаперти в этом доме, не покидая его, разве что несколько раз, чтобы повидать свою мать в Харафише. И каждый раз, когда она навещала её, то была в сопровождении супруга; они ехали в экипаже, так как он не мог терпеть, чтобы кто-то бросал взгляды на его жену, будь она одна или в его компании. Она была далека от того, чтобы гневаться и роптать. Однако взгляд её был направлен сквозь щели между ветвями жасмина и плюща на небо, минареты и крыши, пока на тонких её губах не появилась нежная, мечтательная улыбка. Интересно, а где же находится юридическая школа, где сейчас сидит на уроке Фахми?.. И где школа «Халиль-Ага», которая, по утверждению Камаля, в минуте ходьбы от мечети Хусейна?… Прежде чем покинуть террасу, она воздела ладони кверху и взмолилась Господу:

— Господь мой, прошу Тебя, позаботься о моём супруге и детях, о матери, и о Ясине, и обо всех людях, мусульманах и христианах, даже об англичанах. О Господь мой, изгони англичан из нашей страны, в знак уважения к Фахми, который их не любит.

7

Когда господин Ахмад Абд Аль-Джавад пришёл в свою лавку, что находилась перед мечетью Баркук на улице Ан-Нахасин, его помощник Джамиль Аль-Хамзави уже открыл её и всё подготовил. Ахмад любезно поприветствовал его, улыбаясь своей светящейся улыбкой, и направился в свой кабинет. Аль-Хамзави было пятьдесят лет, и тридцать из них он провёл в этой лавке помощником её основателя, хаджи Абд Аль-Джавада, затем после его смерти — помощником его сына. Он оставался верен ему и из соображений работы, и из-за того, что любил его и глубоко почитал — точно так же, как всякого, с кем был связан работой или дружбой. По правде говоря, господин вовсе не был таким уж страшным или грозным, разве что для собственных домочадцев. Среди же всех остальных людей, включая друзей, знакомых, коллег, он был совсем иным человеком, пользующимся в достаточной мере почётом и уважением, но прежде всего, он был личностью, популярной из-за многих похвальных свойств своей натуры. Ни остальные люди не знали хозяина того дома, ни обитатели того дома не знали, каков он среди других людей.

Лавка его была средней по размеру, загромождённая полками с тюками молока, риса, орехов и мыла; в левом углу её, напротив входа находился письменный стол хозяина с его тетрадями, бумагами и телефоном. Справа от стола был амбар с зелёными стенами изнутри, вид которого внушал твёрдость, а зелёный цвет напоминал купюры. Посреди стены над письменным столом висела рамка чёрного дерева, в которой была выгравирована позолоченная басмалла[17]. До рассвета работа в лавке не начиналась. Хозяин проверял бухгалтерские счета за предыдущий день с тем прилежанием, что он унаследовал от отца, сохраняя их с подчёркнутой заботой, а Аль-Хамзави стоял при входе, скрестив на груди руки, непрерывно читая те айаты из Корана, что были для него лёгкими, совсем неслышно, про себя, о чём напоминало лишь постоянное шевеление его губ, и приглушённое шипение, что издавали время от времени буквы «Син» и «Сад». Он не прекращал этого занятия, пока не пришёл слепой шейх, которому хозяин подавал милостыню каждое утро. Ахмад несколько раз отрывал голову от своих тетрадей и прислушивался к чтению Корана или долго глядел на улицу, где не прекращался поток людей, ручных тележек, двуколок, линейных автобусов «Саварис», которые чуть ли не шаталась из-за своих громоздких размеров и тяжести. Торговцы напевали под звук поедаемых помидоров, мулухийи[18] и бамии — каждый по-своему, и этот шум не мешал ему сосредоточиться: он уже к нему более чем привык за тридцать лет, и примирился, даже если тот нарушал его покой. Затем пришёл какой-то клиент, а Аль-Хамзави занялся им; подошёл кто-то из друзей, соседей господина Ахмада, тоже торговцев, любивших хорошо провести время с ним, пусть и недолго, обменяться приветствием, да перекусить — по их собственному выражению — под его многочисленные анекдоты или шуточки. Это заставляло его гордиться собой как блестящим рассказчиком, а рассказы его не были лишены проблесков, неотделимых ни от впитанной им народной культуры, ни образования, остановившегося ещё в начальной школе, но более всего они были почерпнуты из газет и общения со «сливками общества»: аристократами, чиновниками, адвокатами, с которыми он водил знакомство. То было общение на равных — с его стороны были находчивость и любезность торговца, получающего обильный доход. Он сам обновлялся, менялся его склад ума — склад ума дельца, ограниченный вдвойне тем, что он гордился им и любил почтение со стороны этого привилегированного класса. Когда один из них искренне сказал ему однажды:

— Эх, если бы вы, господин Ахмад, смогли выучиться праву, то стали бы красноречивым адвокатом, каких мало, — он напыжился от самодовольства, но прекрасно скрывал это под маской своего смирения и дружелюбия. Никто из приходящих к нему подолгу не засиживался, и все постепенно уходили. Ритм работы в лавке закипел. Вдруг в неё вошёл в спешке один человек: будто бы чья-то сильная рука втолкнула его туда. Он остановился посередине, прищуривая и без того узкие глаза, и заостряя взгляд. Глаза его обратились к письменному столу владельца лавки, и хотя он стоял от него на расстоянии не более трёх метров, напряжённо рассматривал его без всякой пользы, а потом громко спросил:

— Здесь ли господин Ахмад Абд Аль-Джавад?

Господин сказал с улыбкой на устах:

— Добро пожаловать, шейх Мутавалли Абдуссамад. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы рады вас видеть…

Посетитель склонил голову, и тут вдруг Аль-Хамзави подошёл к нему, чтобы поприветствовать его, но тот не заметил протянутой ему руки и неожиданно чихнул, и Аль-Хамзави ретировался, вытаскивая из кармана носовой платок. Он уловил на лице его улыбку, и потом угрюмую складку. Шейх бросился к столу господина Ахмада, бормоча при этом: «Слава Аллаху, Господу миров», затем поднял край своего кафтана и вытер им лицо. Сев на стул, поданный ему Ахмадом; он, казалось, был в прекрасном здравии, чему в его возрасте — а ему уже перевалило за семьдесят пять, можно было только позавидовать, и если бы не его слабые, воспалённые по краям глаза, да старческий рот, то и жаловаться было бы не на что. Он укутался в свой поношенный выцветший кафтан — если было бы возможно, он заменил бы его на что-то получше, чем жертвуют ему благодетели, однако он хранил его, потому что, как сам он говорил, видел во сне Хусейна, и тот благословил его кафтан, передав ему нетленное добро. Среди чудес его было предсказание будущего и исцеляющие молитвы, а также изготовление амулетов. А его обильные шутки и анекдоты только добавляли ему веса, особенно в глазах господина Ахмада. И хотя он был жителем здешнего квартала, никому из его учеников не было в тягость навещать его. Могло пройти несколько месяцев подряд, но его и след простыл, а когда внезапно кто-то шёл навестить его после долгой разлуки, он вдруг выходил навстречу, и его радушно приветствовали и дарили подарки. Господин Ахмад сделал знак своему помощнику приготовить для шейха уже вошедший в обычай подарок: рис, молоко и мыло. Затем приветливо сказал, обращаясь к шейху:

— Совсем вы нас оставили, шейх Мутавалли, с самой Ашуры не удостаивали нас честью увидеться с вами.

Шейх незатейливо и безразлично сказал:

— Я исчезаю, когда захочу, и появляюсь, когда захочу, и не спрашивай, почему…

Господин Ахмад, который уже привык к его стилю, улыбнулся, и пробормотал:

— Даже если вы и отсутствовали, ваша благодать никуда не делась…

Но не было заметно, чтобы на шейха эта лесть произвела впечатление; скорее напротив: он дёрнул головой, что указывало на его нетерпение, и резко произнёс:

— Разве я не обращал твоё внимание не раз, чтобы ты не начинал разговор и сохранял молчание, пока я говорю?!

Господин Ахмад, не желая затевать с ним ссору, сказал:

— Простите, шейх Абдуссамад, я позабыл об этом напоминании из-за вашего длительного отсутствия.

Шейх ударил ладонью о ладонь и закричал:

— Оправдание хуже вины! — Затем, грозя указательным пальцем, сказал. — Если ты и дальше будешь упорно мне противоречить, я откажусь брать от тебя подарок!

Господин Ахмад твёрдо сжал губы и простёр ладони, поневоле сдавшись и заставляя себя замолчать на этот раз. Шейх Мутавалли выждал, дабы удостовериться в его послушании, затем откашлялся и сказал:

— Благословение любимому господину нашему.

Господин Ахмад с глубоким чувством произнёс:

— Да будет над ним благословение и мир!

— Да воздаст Аллах должное твоему отцу, и да смилостивится Он над ним и упокоит его с миром. Я вот сижу здесь на твоём месте, и не вижу никакой разницы между отцом и сыном. Разве что покойный носил чалму, а ты вот сменил её на феску…

Ахмад с улыбкой пробормотал:

— Да помилует нас Аллах…

Шейх зевнул, да так, что из глаз его потекли слёзы, затем продолжил:

— Молю Аллаха, чтобы Он даровал детям твоим — Ясмину, Хадидже, Фахми, Аише, Камалю, и матери их успех и благочестие. Амин…

Странным показалось господину Ахмаду, что шейх упомянул имена его дочерей, Хадиджи и Аиши, несмотря на то, что он сам давно сообщил ему, как их звать, чтобы тот написал для них амулеты, и шейх не первый и не последний раз произносил их имена, однако повторение имени даже одной из его женщин вне стен дома — пусть даже устами шейха Мутавалли — звучало порой странно и неприятно для него. Он пробормотал:

— Амин, о Господь обоих миров…

Шейх вздохнул и сказал:

— И прошу я Аллаха Всемилостивого вернуть нам эфенди нашего, Аббаса, при поддержке войска халифата, от первого до последнего…

— Мы просим Его, ведь для Него нет ничего сложного.

Шейх заговорил громче, и с раздражением сказал:

— И да потерпят англичане и их пособники отвратительное поражение, после которого не будет у них опоры.

— Пусть Господь наш поразит их всех карой Своей…

Шейх горестно качнул головой и сказал с тоской в голосе:

— Я вчера был в Москве, и два австралийских солдата преградили мне дорогу, требуя отдать всё, что было при мне. Я только вытряхнул свои карманы перед ними и вытащил единственную вещь, что у меня была — початок кукурузы. Один из них взял его и пнул ногой, словно мяч, а другой выхватил у меня чалму, развязал шарф, порвал их и бросил мне в лицо.

Господин Ахмад следил за его рассказом, стараясь справиться с обуревавшей его улыбкой, и тут же замаскировал её преувеличенным сочувствием, воскликнув:

— Да уничтожит Аллах их вместе с их семействами…

Шейх закончил свой рассказ словами:

— Я поднял руки к небу и закричал: «О Могущественный! Уничтожь их народ, как они уничтожили мою чалму…»

— Да не оставит Аллах без ответа эту мольбу…

Шейх откинулся назад и закрыл глаза, чтобы немного отдохнуть. Пока он оставался в таком положении, господин Ахмад с улыбкой всматривался в его лицо. Затем шейх открыл глаза и обратился к своему собеседнику тихим голосом, в котором проскальзывали нотки, предвещавшие какую-то важную тему:

— До чего же ты доблестный и великодушный человек, о Ахмад, сын Абд Аль-Джавада!

Ахмад довольно улыбнулся, и сдержанно произнёс:

— Боже сохрани, о шейх Абдуссамад…

Но шейх опередил его и не дал закончить:

— Не торопись. Такие, как я, высказывают похвалу лишь как подготовку, чтобы потом сказать правду, в виде поощрения, о сын Абд Аль-Джавада…

В глазах господина Ахмада проскользнул интерес вместе с опаской, и он промямлил:

— Господь наш, помилуй нас…

И шейх ткнул в него своим толстым указательным пальцем, и спросил тоном, больше похожим на угрозу:

— Ты же верующий, благочестивый человек. Но что ты скажешь о своём увлечении женщинами?

Господин Ахмад, привыкший уже к откровенности шейха, не встревожился из-за такого наскока, и лаконично засмеялся. Затем сказал:

— И что с того? Разве не рассказывал Посланник Аллаха, мир ему и благословение Аллаха, о своей любви к благовониям и женщинам?

Шейх нахмурился и презрительно скривил рот в знак протеста словам Ахмада, который не был удивлён тому, и сказал:

— Дозволенное не есть запретное, о сын Абд Аль-Джавада, а брак — это не беготня за распутными женщинами…

Господин Ахмад устремил взгляд куда-то в сторону и серьёзным тоном произнёс:

— Я вообще никогда не позволял себе покуситься на честь или достоинство кого-либо, и слава Богу…

Шейх ударил руками себя по коленям, и странным, порицающим тоном сказал:

— Оправдание для слабого это всего лишь его отговорка, а разврат проклинаем, хотя бы даже с распутной женщиной. Твой отец, да упокоит его Аллах, бегал за женщинами и женился раз двадцать, так почему же ты пошёл по его следам и почему пошёл по пути греха?!

Ахмад громко засмеялся и сказал:

— Ты что, один из угодников Божьих, или ответственный за шариатский брак?! Мой отец был почти бесплодным, и потому женился больше одного раза, но несмотря на всё это, у него родился только я, и всё его имущество было распределено между мной и четырьмя его жёнами. А сколько всего было потрачено за всю его жизнь на нужды шариата?! У меня же есть трое сыновей и две дочери, и мне не позволительно жениться ещё раз и растрачивать то состояние, которым наделил меня Аллах. Не забывай, о шейх Мутавалли, что мои красотки сегодня — это те же вчерашние невольницы, которых Аллах дозволил покупать и продавать, а Аллах и был и будет Прощающим и Милосердным…

Шейх вздохнул и сказал, покачав головой вправо и влево:

— Кто же искуснее вас, о люди, в приукрашивании зла? Ей-Богу, о сын Абд Аль-Джавада, если бы не любил я тебя, то мне и на ум бы никогда не пришло беседовать с таким бабником, как ты…

Господин Ахмад раскрыл ладони и с улыбкой сказал:

— Да внемлет Аллах…

Шейх запыхтел от досады, и воскликнул:

— Если бы не твои шутки, ты был бы самым идеальным человеком…

— Совершенство принадлежит лишь одному Аллаху…

Шейх повернулся к нему, указывая рукой, словно говоря: «Давай оставим это в стороне», а потом внимательно, как человек, которого душит петля на шее, спросил:

— А как же вино?… Что ты об этом скажешь?!

Тут же настроение господина Ахмада спало, в глазах его сверкнула досада, и он надолго замолчал. Шейх же принял его молчание за капитуляцию, и победоносно воскликнул:

— Разве это не грех, который совершает тот, кто стремится к послушанию и любви Аллаха?

Господин Ахмад перебил его с воодушевлением того, кто отражает постигшую его беду:

— Но я очень стремлюсь к послушанию и любви Аллаха!

— На словах или же на деле?

И хотя ответ у него уже был готов, он помедлил, размышляя, прежде чем произнести его. Не в его обычаях было утруждать себя субъективными размышлениями или внутренним созерцанием. У него была одна особенность — как у всех тех, кто почти никогда не остаётся наедине с самим собой: мысли его не включались, пока он сам не заставлял их работать с посторонней помощью — будь то мужчина, женщина, или какая-то причина, вытекающая из практической жизни. Он отдался полноводному потоку жизни, целиком утопая в нём, и видел на его поверхности лишь отражение своего лица. Не так давно он был бодрым и жизнерадостным, и даже начиная стареть — ему уже исполнилось сорок пять — он всё так же наслаждался льющейся через край пылкой жизненной силой, которая влияла лишь на юнцов. Потому-то его жизнь вобрала в себя такое количество противоречий, колебавшихся между поклонением Богу и развратом, — от всего этого он получал удовольствие, несмотря на их несовместимость. Он не подкреплял эту несовместимость личной философией или какими-то ханжескими мерами, предпринимаемыми остальными людьми, а лишь своим поведением, свойственным его особой природе, добросердечию, чистой душе и искренности во всём, что бы он ни делал. В его груди не бушевали вихри смущения, и он оставался всё таким же довольным. Вера его была глубока — он унаследовал её от отца, и тот никто не вмешивался в его усилия, однако его деликатные чувства и совесть вкупе с искренностью придавали ему то высочайшее, острое ощущение, что не давали его вере стать слепым подражанием или ритуалом, исходящим только лишь из желания или страха. В целом, самой яркой характерной чертой в нём была его вера в плодотворную, чистую любовь. И с этой плодотворной, чистой верой в душе он радостно и легко исполнял все предписания Аллаха: молитву, пост и раздачу милостыни. Душа его была чиста, а сердце наполнено любовью к людям, мужеством и доблестью, что делало его дорогим другом, заслуживающим того, чтобы люди пили из этого пресного источника. И этой чрезмерной, пылкой живостью он раскрывал свою грудь для радостей жизни, для удовольствий — улыбался при виде роскошной еды, оживлялся от выдержанного вина, сходил с ума по миловидному личику, всё это радостно и страстно вкушая, не обременяя при этом совесть чувством вины или тревоги. Он действительно наслаждался подаренной ему жизнью. Как будто не было никакого противоречия между правом его сердца на то, чтобы жить полной жизнью и правом Аллаха на его совесть. Ни одного момента в своей жизни не чувствовал он, что далёк от Аллаха, или что ему воздаётся по заслугам, нет: то было лишь по-братски, с миром. Неужели в одной этой личности уживалось сразу две таких разных?!.. Или же он верил в Божественное великодушие, но не считал истинным запрет двух своих любимых удовольствий, ведь даже в запрете была свобода — воздерживаться от греха, чтобы не мучить никого?! Скорее всего, он воспринимал эту жизнь сердцем, чувствами, без малейшего раздумья или созерцания, и находил в себе сильные инстинкты, некоторые из которых стремились к Богу, которые он упражнял поклонением Ему. Другие же инстинкты толкали его к удовольствиям, и он насыщал их разными забавами. И те, и другие напрочь смешались в нём, но он не надрывался, чтобы навести в них порядок. Ему не было нужды оправдывать их своими идеями, разве что под давлением критики, вроде той, что представил сейчас шейх Мутавалли Абдуссамад. И в этом состоянии ему особенно тяжело было думать, чтобы обвинять самого себя, но не потому, что ему было легко винить себя перед Аллахом, а скорее потому, что он не всегда верил, что виноват, или что Аллах и впрямь гневается на него, чтобы позабавиться, но не наказывать его мучениями. С одной стороны, он следовал за нитью размышлений, но с другой обнаруживал всякие пустяки, которые знал о собственной религии. Вот почему он стал таким угрюмым, когда шейх вызывающе спросил его:

— На словах или же на деле?

Тоном, не скрывающим недовольства, он ответил:

— И на словах, и на деле, молитвой, постом, милостыней, поминанием Аллаха и стоя, и сидя. И что же, если после всего этого я развлекал себя какой-нибудь забавой, которая никому не вредит и не заставляет забыть то, что предписано религией? Да неужто Господь запретил лишь то да это?

Шейх вскинул брови и закрыл глаза, что свидетельствовало о том, что его не убедить, а затем пробормотал:

— О, какая самозащита! Но всё равно ты на ложном пути!

Недовольство Ахмада внезапно сменилось привычным весельем, и он доброжелательно вымолвил:

— Аллах Прощающий и Милосердный, о шейх Абдуссамад, и я не представляю, чтобы Он, Всемогущий и Великий, всегда гневался или был в мрачном духе, ведь даже месть Его — это скрытое милосердие. Я высказываю Ему всю свою любовь, всё преклонение, смирение и творю добрые деяния в десятикратном размере…

— Ну что до добрых деяний, то это тебе на пользу…

И Ахмад сделал знак Джамилю Аль-Хамзави принести подарок для шейха, радостно сказав:

— Довольно нам Аллаха; как прекрасен этот Попечитель и Хранитель!

Его помощник принёс свёрток, и он взял его и протянул шейху, радостно произнеся:

— Вам на здоровье…

Шейх принял его и сказал:

— Да воздаст тебе Аллах изобильным пропитанием, и да простит Он тебя…

Ахмад пробормотал:

— Амин, — затем, улыбаясь, спросил. — Разве вы сами никогда не были из числа таких вот, о шейх, господин наш?!

Шейх рассмеялся и сказал:

— Да простит тебя Аллах! Ты великодушный и щедрый человек, и поэтому я предостерегаю тебе — не пей больше. Это не подходит тебе. Это не то, что требуется от торговца…

Господин Ахмад с удивлением спросил:

— Так ты побуждаешь меня забрать свой подарок?

Шейх поднялся и сказал:

— Этот подарок не стоит выше намерения. Всегда есть и другие подарки, о сын Абд Аль-Джвада. До свидания. Мира и благословения Аллаха тебе…

И шейх быстро покинул лавку и скрылся из виду. А господин Ахмад задумался о том, что же вызвало спор между ним и шейхом, затем воздел руки к небу в мольбе и произнёс:

— О Господь, прости мне и будущие, и прошлые грехи. О Господь, поистине, Ты Прощающий, Милосердный.

8

После полудня, ближе к вечеру, Камаль вышел из школы «Халиль Ага», колеблясь в полноводном потоке учеников, что столпились и заградили путь, но потом разошлись кто куда: одни в квартал Дараса, другие — на Новую дорогу, а остальные — на улицу Хусейна. Отдельные группы столпились вокруг бродячих торговцев, что с нагруженными корзинами встречались на пути потока учеников на развилке дорог: в них были семечки, арахис, финики, халва, и прочее. В такой час на дороге всегда была драки, затевавшиеся то тут, то там между учениками, вынужденными днём во время уроков держать в секрете свои разногласия во избежание наказания в школе. До того уже не раз ему доводилось ввязываться в драку, что случалось очень редко: может быть, не более двух раз за два года, что он проучился в школе, но не из-за того, что разногласий с ними у него было немного — фактически они не были столь уж редкими, и не из-за ненависти к дракам, ибо необходимость сторониться их вызывала у него глубокое сожаление. Однако с приближением многочисленной группы школьников постарше он и его сверстники, бывшие в школе чужаками, путались в своих коротких штанишках среди тех, которым было по пятнадцать лет, а многим и почти под двадцать: они пробивали себе дорогу хвастовством и заносчивостью, у некоторых даже уже появились усы. Они были из тех, кто нападал на него во дворе школы без всякой причины, выхватывал у него из рук книгу и швырял её подальше, словно мяч, или отбирал у него какую-нибудь еду и совал себе в рот без позволения, не прерывая разговора. У Камаля было желания лезть в драку — только этого ещё не хватало- и он подавлял это желание, оценивая последствия, не откликаясь, пока его не начинал звать кто-то из его младших товарищей. Тогда нападение на него он встречал атакой, переводя дух, и возмещая подавленное в себе чувство гнева, а также возвращая уверенность в собственных силах. Но хуже драки и бессилия было только нахальство нападающих, оскорбления и ругательства, что доходили до его ушей, и неважно, о нём ли самом они говорили, или о ком-то другом. Смысл чего-то он понимал, и это предостерегало его, но было и то, о чём он попросту не ведал, и повторял это у себя дома с самыми лучшими намерениями. Но дома это вызывало бурю ужаса, и жалобы доходили до школьного надзирателя, который был другом его отца. Однако злополучный рок сделал одним из двух его противников в тех двух драках, в которые он ринулся, хулигана, известного в квартале Дараса. На следующий вечер после драки мальчик обнаружил, что целая банда молодых ребят, над которыми витала злая аура, поджидает его у ворот школы, и все они были вооружены палками. Когда его противник указал на него, он понял, что нужно делать ноги, осознав, какая опасность его ожидает, и отступил, чтобы бежать в школу и попросить помощи у надзирателя. Но и тот напрасно пытался разогнать банду и отвлечь её от мишени: они нагрубили ему, так что он даже был вынужден позвать полицейского, чтобы тот проводил мальчика до дома. Надзиратель навестил его отца в лавке и поведал ему об опасности, что грозит мальчику, посоветовав ловко уладить это дело по-доброму. Тогда Ахмад обратился к некоторым своим знакомым торговцам из квартала Дараса, и они пошли домой к тем хулиганам, чтобы заступиться за мальчика. Вот тут-то Ахмад привлёк на помощь своё знаменитое великодушие и деликатность, пока ему не удалось их смягчить, и они не принесли мальчику свои извинения, и даже пообещали заступаться за него как за своего. День ещё не подошёл к концу, как господин Ахмад отправил к ним человека, что отнёс им подарки, и тем самым спас Камаля от палок этих хулиганов. Однако это было похоже скорее на человека, что просит у огня защиты от зноя, ибо палка его отца так гуляла по его ступням, как не могли сделать и десятки палок хулиганов.

Мальчик вышел из школы под звонок колокольчика, возвещавшего о конце учёбы. Это вселило в его душу радость, равную в те дни разве что радости от лёгкого ветерка свободы, который он вдыхал по ту сторону школьных ворот с раскрытой грудью. Ветерок не стёр из его сердца отголосков последнего и любимого им урока — урока религиоведения. Шейх сегодня читал им из суры «Джинны» такой айат: «Скажи: „Дошло до меня, что несколько джиннов подслушали…“», и толковал его им. Он сосредоточился на нём всем своим сознанием, и несколько раз даже поднимал руку спросить про непонятные места. Учитель же проявлял к нему благосклонность и хвалил за то, что он с таким интересом слушает урок и хорошо запоминает суру, и внимательно отвечал на его вопросы — что редко выпадало на долю кого-либо из учеников. Шейх начал рассказывать о джиннах и их разрядах, о том, что среди них есть мусульмане, и особенно о тех, которые в конце концов одержат победу над джиннами, так же как и над своими собратьями — людьми, и попадут в рай. Мальчик запоминал наизусть каждое слово, что произносил учитель, и не переставая повторял его про себя, даже в то время, пока переходил дорогу, направляясь в лавку с жареными пирожками, что была на другой стороне улицы. Учитель знал о его увлечении религией, и что он не просто так, для себя, учит уроки, а для того, чтобы повторить дома матери всё, что запомнил из них, как уже привык делать с начальной школы. Он рассказывал ей обо всём, и в свете этой информации она воскрешала в памяти то, что узнала когда-то от своего отца, который был шейхом в Университете Аль-Азхар. Так они долго сидели и совместно повторяли всё то, что знали, затем он заставлял её учить новые суры из Корана, которые она ещё не знала.

Он подошёл к лавке с пирожками, и протянул свою маленькую ручку, в которой было несколько мелких монет — миллимов, — что он берёг с утра. Затем съел пирожок с огромным удовольствием, которое он испытывал лишь в такие моменты, как сейчас, из-за чего часто мечтал стать однажды владельцем кондитерской лавки, чтобы есть все эти сладости самому, вместо того, чтобы продавать их. После этого он продолжил свой путь по улице Хусейна, обкусывая пирожок и радостно напевая. Он напрочь забыл, что был весь день взаперти дома: ему запретили выходить из-за игр и шуток, а также о том, что иногда по голове ему доставалось от палки учителя. Но несмотря на всё это, у него не было абсолютной ненависти к школе, так как в её стенах он удостаивался похвалы и одобрения из-за успехов в учёбе, что во многом были заслугой его брата Фахми. Но отец не удостаивал его и десятой доли такой же похвалы.

Он прошёл мимо сигаретной лавки Матусиана, и по всегдашней своей привычке в этот час остановился под вывеской, задрав свои маленькие глазки на цветное объявление, на котором была изображена женщина, лежащая на диване: в алых губах у неё была сигара, из которой петлями струился дым; она опиралась на краешек окна, а за открытой занавеской виднелся пейзаж, совмещающий как финиковую рощу, так и русло Нила. Он про себя называл её «Сестрица Аиша» из-за схожести обеих: золотистые волосы, голубые глаза. И несмотря на то, что ему было почти десять лет, его восхищение картинкой было превыше всяких слов. Сколько же раз он представлял, как она наслаждается жизнью посреди этого изумительного пейзажа! А сколько раз он представлял, как вместе с ней живёт этой безбедной жизнью в милой комнате посреди деревенской идиллии, предназначенной для неё, нет, для них обоих — земля, пальмы, вода и небо; как он плавает в зелёном вади, переправляется через реку на лодке, кажущуюся призраком в уголке картины, или трясёт пальму, с которой сыпятся финики, или даже сидит перед этой красавицей, устремив взгляд в её мечтательные глаза. При том, что он совсем не был таким же миловидным, как его братья — скорее всего, в семье он больше всего пошёл в свою сестру — Хадиджу. Как и у неё, у него были материнские маленькие глаза, и большой нос отца, однако во всей полноте своей формы и без тех черт, что улучшали внешний облик, унаследованный Хадиджей — большая голова, явно выступающий лоб, из-за чего глаза казались ещё более отличными друг от друга, чем были на самом деле. Но к сожалению, всё это делало его лицо причудливым и вызывало насмешки. Когда его одноклассник Ахмад назвал его «двухголовым», то вызвал у него припадок гнева и стал причиной одной из тех двух драк, в которые Камаль сам же и ввязался. Но у него и в мыслях не было мести. На то, что печалило его, он пожаловался дома маме, которая расстроилась из-за его горя и стала сочувствовать ему, заверяя в том, что крупная голова — показатель большого ума, и что у самого Пророка, мир ему и благословение, голова была большой, и отнюдь не из-за внешнего сходства между ним и Посланником Аллаха все люди так мечтают о нём как о предмете своих грёз.

Когда он оторвался от картины с курящей женщиной, то опять продолжил свой путь, на этот раз уже пристально смотря на мечеть Хусейна, и её образ порождал в его сердце неиссякаемые фантазии и эмоции. И хотя в его глазах Хусейн уступал статусу его матери, в частности, и всей семьи в целом, то высокое положение, что он занимал в его душе, было плодом его родства с Пророком. Однако знание его о Пророке и биографии того не значили, что обойтись без знакомства с Хусейном и его биографией.

Камалю всегда очень нравилось вспоминать его жизнь, запасаясь самыми благородными примерами, наполненными глубокой верой. Он и сейчас, по прошествии многих веков, постоянно слушал истории о нём, преисполненный огромной любовью, верой и горестным плачем. Из всех бед Хусейна наиболее тяжёлой было то, что, как говорили, после того, как голову его отделили от непорочного тела, она не нашла упокоения нигде на земле, кроме как в Египте, и была она погребена там же, где ныне находится его усыпальница. Сколько же он стоял перед этой усыпальницей в мечтательных раздумиях, направляя взгляд в глубину её, чтобы увидеть то прекрасное лицо, которое, по заверениям матери, пережило вечность благодаря своему Божественному секрету, и сохранило свою свежесть и красоту, освещая тьму могилы вокруг своим светом. Но он не нашёл никакого способа для того, чтобы осуществить свою мечту, и довольствовался тем, что просто долго стоял перед усыпальницей, тайно беседуя и высказывая свою любовь Хусейну, жалуясь ему на трудности, что возникали из его представлений о злых духах и страха перед угрозами отца, и прося помощи на экзаменах, преследовавших его через каждые три месяца. Заканчивал же он разговором о потаённом, как обычно, моля его почтить его, явившись к нему во сне. И хотя утром и вечером он проходил мимо соборной мечети, и её воздействие несколько успокаивало его, взгляд его не падал на неё, и он не читал «Аль-Фатиху», даже если за день часто проходил мимо неё.

Удивительно, однако, — эта привычка так и не смогла вырвать из его сердца восторг мечтаний, и он всё так же глядел на эти высокие стены, перекликавшиеся с его сердцем, и на этот вздымающийся минарет, с которого слышен был призыв к молитве, на который так быстро откликалась душа. Он перешёл улицу Хусейна, читая «Аль-Фатиху», а затем завернул в Хан Джафар, а оттуда направился на улицу Аль-Кади. Но вместо того, чтобы идти к себе домой, в квартал Ан-Нахасин, пересёк площадь и пошёл к Красным Воротам с унынием, волнением и испугом, избегая отцовской лавки. Он дрожал от страха перед отцом и представлял себе, что мог бы больше испугаться злого духа, предстань он сейчас перед ним, чем гневного крика отца. Муки его удваивались, ибо отец никогда не довольствовался лишь строгими приказаниями, но ещё к тому же всячески препятствовал его играм и развлечениям, по которым мальчик так тосковал. И если он искренне подчинялся его требованиям, то всё своё свободное время проводил сидя, скрестив ноги и сложив руки, так как был не в силах слушаться навязываемую ему жестокую волю, и украдкой играл за спиной у отца, всякий раз, когда хотел — дома ли, на улице ли. Отец же не ведал о том, пока ему не доносил кто-либо из домашних, когда тем надоедала неумеренность мальчишки. Однажды он поднялся по лестнице и добрался до соловьиных гнёзд и жасмина на самой крыше. Его заметила мать, когда он находился прямо-таки между небом и землёй, и в ужасе стала кричать, пока не вынудила его спуститься вниз. Она испугалась за последствия этой опасной забавы даже больше, нежели гнева его отца, и потому закричала. И тут же отец позвал к себе Камаля и приказал ему вытянуть ноги, а затем отколотил своей палкой, не обращая никакого внимания на крики мальчика, наполнившие весь дом. Когда Камаль выходил из комнаты, то хромал. В гостиной он обнаружил братьев и сестёр, которые надрывались от смеха, за исключением Хадиджы, которая приняла его в свои объятия и прошептала ему на ухо: «Ты заслуживаешь этого… Как ты достанешь до соловьёв и упрёшься в небо? Думал, что ты — дирижабль и умеешь летать?!!» Но его мать выгораживала его не только из-за опасных игр: она позволяла ему играть в любую невинную игру, какую душе было угодно.

До чего же он удивлялся всякий раз, когда вспоминал, каким остроумным и нежным был с ним отец во времена его такого ещё недалёкого детства, как развлекал его своими шутками, и иногда дарил ему различные сладости, как утешал его в тот ужасный день, когда ему сделали обрезание, — наполнил всю его комнату шоколадом, новой одеждой, и окружил его своей любовью и заботой. И до чего же быстро потом всё изменилось: ласка сменилась суровостью, нежное воркование с ним — криками, а шутки — побоями, и даже сама процедура обрезания теперь воспринималась как инструмент запугивания мальчика, пока через какое-то время всё не смешалось у мальчика в голове, и он не начал думать, что, возможно, и впрямь у него ещё раз отрежут то, что ещё оставалось! К отцу он испытывал не один только страх, но ещё и восхищение его сильным величественным обликом. Он покорялся ему из почтения перед ним, перед его элегантностью и силой, как он полагал. Может быть, то, что рассказывала мать об отце, и пугало его, однако он не представлял, что в мире есть ещё один такой же человек, как его отец, равный ему по силе, величию или богатству. Все домочадцы любили его чуть ли не до обожания, и в маленькое сердечко Камаля тоже постепенно и незаметно проникла любовь к отцу благодаря тому, что внушала ему обстановка в доме. Но сам он оставался жемчужиной, таящейся в закрытой шкатулке из страха и ужаса.

Он подошёл к тёмному своду Красных Ворот, который злые духи выбрали как арену для своих ночных забав — путь, которым он предпочитал идти вместо того, чтобы проходить мимо отцовской лавки. Когда он вошёл в его недра, начал читать айат «Скажи: „Он — Аллах Единый“» громким голосом, дрожащим в темноте под изогнутым потолком, затем ускорил шаги, повторяя на ходу суру, чтобы прогнать всех тех злых духов, которые были там, по его мнению, ведь духи бессильны перед тем, кто вооружился айатами Аллаха. Однако и они не могли устранить гнев отца, даже если бы он стал читать нараспев весь Коран целиком. Выйдя из-под арки, он направился к самому последнему краю ворот, и вот перед ним показалась дорога, что вела к улице Байн аль-Касрайн, и вход в султанские бани, затем перед глазами мелькнули тёмно-зелёные машрабийи родного дома и массивная дверь с бронзовым молоточком, и на губах его сверкнула радостная улыбка, ибо это место дарило ему разного рода радости: сюда, в этот просторный двор размером с несколько комнат, сбегались мальчишки со всех окрестных домов. В центре его стояла печь, а это означало и игры, и забавы, и картошку.

В этот миг он заметил рейсовый автобус, который, медленно пересекая улицу, направился в сторону Байн аль-Касрайн, и сердце мальчика вздрогнуло. Коварная радость разлилась по нему, и он тут же сунул свой школьный ранец под левую подмышку и побежал вслед за ним, пока не догнал и не запрыгнул на нижнюю ступеньку. Однако проводник не дал ему долго радоваться: он подошёл, требуя предъявить билет, подозрительно, в упор взирая на него, и наконец, вежливо сказал ему, чтобы он слез, как только автобус остановится, так как сходить во время движения нельзя. Проводник отвернулся от него и, обращаясь к водителю, крикнул, чтобы тот остановил автобус. Но водитель недовольно зароптал, и мальчик воспользовался шансом, когда кондуктор отвернулся, встал на цыпочки, дал ему пощёчину, соскочил на землю, и бросился бежать под крики кондуктора, поносившего его, что есть мочи… Эта не было заранее подготовленной тактикой или излюбленной его хитростью, но кондуктор видел, как мальчишка проделывал это каждое утро, обращаясь к такой хитрости, когда видел удобный случай снова повторить её.

9

Вся семья — за исключением отца — собралась перед заходом солнца выпить кофе. Столовая находилась на первом этаже, и там было самое любимое место для этого: её окружала спальня братьев, гостиная, и ещё одна комната поменьше, предназначенная для уроков. Столовая была застелена цветными циновками, а по углам её стояли диваны с подушками и валиками. На потолке висел крупный фонарь, зажигавшийся от газового светильника такого же размера. Мать сидела на диване в центре, а перед ней был большой камин, среди головней которого почти до половины была закопана кофеварка, покрытая золой. Справа от неё стоял стол, на которой она поставила жёлтый поднос с чашками. Сыновья сидели рядом с ней, было ли им позволено выпить кофе — вроде Ясина и Фахми, или не было — в силу традиций и этикета, а значит приходилось довольствовался одной беседой — вроде Камаля. Такой час был самым излюбленным у них, когда они общались в семейном кругу и наслаждались вечерней беседой, объединяясь все вместе под крылом чистой и всеобъемлющей материнской любви. Казалось, в их посиделках была безмятежность свободного времени и освобождения: кто сидел, кто лежал, а Хадиджа с Аишей тем временем побуждали братьев, что пили кофе, в промежутках погадать им на кофейной гуще. Ясин то начинал рассказывать, то читать историю о двух сиротках из народного сборника сказок. Он привык посвящать какую-то часть своего досуга сказкам и стихам, но не из-за ощущения пробелов в своём начальном образовании, а из-за тяги к развлечению.

Оба брата были увлечены поэзией и ораторством. Полное тело Ясина в просторном джильбабе, казалось, выглядело как огромный бурдюк, с которым, однако, не контрастировала его внешность — в силу молодого ещё возраста: приятное смуглое лицо с медовыми красивыми глазами, сросшимися бровями и чувственными губами — всё это указывало, несмотря на его юность — ему ещё не исполнилось и двадцати одного года, — на возмужалость и бьющую через край энергию.

Камаль прильнул к нему, чтобы послушать чудные истории, которые брат читал ему иногда, и не переставая, просить ещё и ещё, но брат не обращал на него внимания, а тот всё назойливо просил, стремясь насытить пламя своего воображения, что разгоралось в нём примерно в такой час каждый день. Ясин старался поскорее отвлечь его, заводя разговор или внимательно изучая что-либо, но иногда делал ему одолжение, когда тот особо настаивал, и отвечал короткими словами на его вопросы, если находил ответ. Однако время от времени Камаль поднимал новые вопросы, на которые у брата не было ответа. Тогда мальчик пристально смотрел на него с завистью и грустью в глазах, а Ясин тем временем принимался штудировать свои книги, раскрывавшие перед ним волшебный мир. Как же он страдал от того, что не мог сам читать сказки, как расстраивался, держа в руках книгу, и вертя её, как ему вздумается, но так и не мог разгадать её загадки и войти в мир снов и мечтаний! Рядом же с Ясином он находил источник для своих фантазий в самых весёлых красках, волновался, жаждал, мучился. Он часто вопросительно поднимал глаза на брата и в нетерпении спрашивал:

— А что случилось потом?!

Брат же пыхтел и отвечал:

— Не приставай ко мне с вопросами и не торопи события, если сегодня тебе не рассказал, то расскажу завтра.

Ничто так не расстраивало мальчишку, как это откладывание на завтра, так что в уме у него слово «завтра» теперь было прочно связано с тоской. Нередко бывало и так, что он поворачивался к матери, когда семейная посиделка заканчивалась, и все расходились, в надежде, что она расскажет ему, что же случилось потом. Но женщина не знала историю о двух сиротках и все те, что читал им Ясин, хотя ей и неприятно было обманывать его надежды. Тогда она рассказывала ему истории о ворах и джиннах, которые помнила. И воображение Камаля постепенно переключалось на них, получая утешение.

Во время их кофейных посиделок не было ничего удивительного в том, что он ощущал себя брошенным, что его семья оставила его без всякого внимания; к нему почти никто не обращался, все отвлекались от него своими бесконечными разговорами. Камаль, не стесняясь, придумывал всякие небылицы, чтобы вызвать их интерес хоть ненадолго, и для этого дерзко встревал в разговор, мешая им. Он заговорил резко и неожиданно, словно пуля, будто вдруг ни с того ни с сего вспомнил о чём-то важном:

— До чего же странную и незабываемую вещь я видел сегодня по дороге домой!.. Я видел мальчика, который вскочил на подножку автобуса, а потом ударил контролёра и бросился бежать со всех ног, а тот пустился ему вдогонку, пока не настиг и не пнул его что есть сил в живот…

Он перевёл глаза на лица присутствующих, чтобы посмотреть, произвёл ли впечатление его рассказ, и заметил, что они отвернулись от него, оставив без внимания его волнующую историю, решив продолжать собственную беседу. Увидел он и то, как Аиша тянет руку к подбородку матери, поворачивая в свою сторону, когда та уже собиралась прислушаться к нему, заметил он и насмешливую улыбку, что нарисовалась на губах Ясина, не поднимавшего головы от книги, но его обуяло упрямство, и он громко заявил:

— И мальчик упал и скорчился. А люди обступили его, но он тут же умер…

Мать отстранила ото рта чашку и воскликнула:

— Бедные родители его!.. Так ты говоришь, он умер?!

Он обрадовался тому, что она обратила внимание, и сосредоточил все свои силы на ней, словно нападающий, что отчаянно концентрирует силы на опасном месте посреди неприступной стены, и сказал:

— Ну да, умер. Я сам видел, как он истекает кровью…

Фахми насмешливо сверлил его глазами, будто говоря:

— Я могу напомнить тебе не одну схожую историю, — и саркастически спросил, — Ты сказал, что контролёр пнул его ногой в живот?… И откуда же у него шла кровь?!

Пламя триумфа, что засияло в глазах мальчика после того, как он привлёк к себе внимание матери, погасло, и его место заняло задумчивое смущение, а потом гнев. Но фантазия, вновь вернувшая живость его глазам, пришла к нему на помощь, и он ответил:

— Когда его пнули ногой в живот, то он упал лицом вниз, и разбил себе голову!

И тут Ясин, не отрывая глаза от своих сироток, подал голос:

— Или кровь лилась у него изо рта, ведь кровь может литься и изо рта, и необязательно, чтобы была открытая рана. Есть и ещё одно объяснение твоему выдуманному сообщению — как и всегда, — так что не беспокойся…

Камаль запротестовал против такого обвинения во лжи и поклялся своей верой, что всё это чистая правда. Однако все его протесты потонули в шумном хохоте, в котором единой гармонией смешивался и грубый смех мужчин, и звонкий — женщин. Хадиджа, склонная к насмешкам, сказала:

— К чему приносить столько жертв! Если бы ты говорил правду обо всех этих новостях, то из жителей квартала Ан-Нахасин никого не осталось бы в живых… А что ты скажешь нашему Господу, если Он призовёт тебя к ответу за такие истории?!

Он понял, что в лице Хадиджи он нашёл себе судью, что нападает на него, и как и в тех случаях, когда он попадал в трудное положение, стал насмехаться над её носом:

— Я скажу Ему, что во всём виноват нос моей сестры…!

Девушка со смехом ответила ему:

— У некоторых из нас он такой же. Разве мы не товарищи по несчастью?

И тут Ясин ещё раз сказал:

— Ты права, сестрица!

Хадиджа повернулась к брату, готовая уже обрушиться на него с нападками, но он опередил её и сказал:

— Я разве тебя рассердил?… Но почему?!.. Ведь именно я в открытую заявил, что согласен с тобой…

Вне себя от злости, она ответила ему:

— Сначала вспомни о своих недостатках, прежде чем выставлять напоказ недостатки других…

Он поднял на неё глаза, делая изумлённый вид, и пробормотал:

— Ей-Богу, самый большой недостаток — ничто в сравнении с таким носом…

Фахми сделал осуждающий вид, а затем тоже присоединился к спорящим и спросил:

— О чём ты говоришь, братец, о носе, или о преступлении?

Фахми лишь изредка принимал участие в подобных перепалках. Он с воодушевлением похвалил слова Ясина и произнёс:

— И то, и другое вместе. Подумай об уголовной ответственности, которую понесёт любой, кто представит такую невесту несчастному жениху.

Камаль расхохотался, подобно прерывистому гулу сирены. Мать была недовольна тем, что её дочь оказалась посреди всех этих нападок, ей захотелось вернуть разговор к началу, и она тихо сказала:

— Вы перевели разговор с главного на всякую чепуху. Было ли сообщение господина Камаля правдивым или нет, я полагаю, что нет необходимости сомневаться в том, что он сказал правду, особенно после того его клятвы… Не так ли, Камаль… ведь лжец никогда не клянётся?

Всю радость мальчишки от того, что он взял реванш, тут же как рукой сняло, и хотя братья опять продолжали шутить, он отрешился от них, обменявшись с матерью многозначительными взглядами, а затем задумчиво, в тревоге ушёл в себя. Он осознавал всю серьёзность клятвы лжеца, и вызываемый ею гнев Аллаха и Его святых-угодников: ему было очень трудно врать и клясться, в частности, именем Хусейна, которого он так любил. Однако он часто попадал в трудное положение — вот прямо как сегодня — из которого, по его мнению, не было выхода, кроме как нарушить клятву. Он, сам того не осознавая, вовлекался во всякие неловкие ситуации. При том, что спасения от тревоги и беспокойства он не находил, особенно если упоминал о своём проступке, и тогда ему хотелось искоренить дурное прошлое и начать всё с новой, чистой страницы. Он вспоминал Хусейна и то место, где он находился рядом с основным минаретом, верхушка которого соединялась с небом, и умоляюще просил его простить ему допущенную ошибку. Он испытывал стыд, подобно тому, кто осмелился обидеть любимого человека проступком, которому нет прощения. Долгое время он предавался мольбам, а потом очнулся и начал осматриваться, что происходит вокруг него, да прислушиваться к разговору, к тому, что в нём повторялось, и что было новым. Редко когда разговор привлекал его внимание, почти всегда в нём повторялись обрывки воспоминаний о далёком или о недавнем прошлом семейства, новости о радостных или печальных событиях, что произошли у соседей, трудностях в отношениях обоих братьев с их суровым отцом. Хадиджа вновь принималась за свои остроумные или злорадные комментарии. Благодаря всему этому у мальчика зародилось знание, которое выкристаллизовалось в его воображении самым причудливым образом — оно состояло из крайней уязвимости благодаря борьбе противоположностей — агрессивного духа Хадиджи и терпимого, прощающего духа матери. В конце концов, он обратил внимание на Фахми, который обращался к Ясину:

— Последняя атака на Гинденбург[19] была очень опасной, и вполне вероятно, что она будет в этой войне самой решающей.

Ясин разделял надежды брата, но в тишине, когда мало кто обращал на его слова внимание, ему тоже захотелось разбить немцев, а заодно и турков, и вернуть халифат в его прежнем величии, и чтобы Аббас[20] и Мухаммад Фарид[21] вернулись на родину, хотя все эти надежды и желания не отвлекали его от разговора. Кивнув головой, он сказал:

— Вот уже четыре года прошло, а мы только повторяем то же самое…

С надеждой и пылом Фахми ответил ему:

— В любой войне есть конец, и эта тоже обязательно закончится, и я не думаю, что немцы потерпят поражение!..

— Мы как раз об этом и просим Аллаха, ну а что ты думаешь, если для нас немцы окажутся именно такими, какими их описывают англичане?!

Как раз тогда, когда перепалка достигла своего апогея, он повысил голос и сказал:

— Самое главное для нас — избавиться от этого кошмара — от англичан, и чтобы вновь был халифат в его былом величии, тогда путь наш будет лёгким…

Хадиджа вмешалась в их разговор со своим вопросом:

— А почему вы так любите немцев, которые послали дирижабль бросать на нас бомбы?…!

Фахми, как и всегда, заявил, что немцы нацеливали свои бомбы на англичан, а не на египтян. Разговор перешёл на дирижабли, их гигантские размеры, как утверждают, их скорости, и на то, какие они опасные, пока Ясин не встал с места и не направился в свою комнату переодеться, чтобы по привычке пойти в кофейню. Вскоре он вернулся, наряженный и готовый к выходу. Он выглядел элегантным и красивым, но его крупное тело, мужественность и пробивающиеся усики делали его значительно старше своего возраста. Затем он попрощался с домашними и ушёл. Камаль же проводил его взглядом, в котором читалась зависть — мальчику тоже хотелось наслаждаться свободой, и для него не было секретом, что его брат с тех пор, как его назначили инспектором в школе квартала Ан-Нахасин больше не обязан отчитываться о том, когда он уходит и приходит, и о том, что он проводит ночь, как ему вздумается, и возвращается домой тоже когда ему вздумается. До чего же всё это замечательно, и до чего же ему везёт! И как он сам был бы счастлив, если бы уходил и возвращался, когда ему захочется, и проводил вечер там, где нравится, а чтение ограничивал бы только рассказами и стихами — если бы умел читать. Он внезапно спросил у матери:

— А если меня тоже назначат на должность, то можно мне проводить вечер вне дома, как и Ясину?

Мать улыбнулась и ответила:

— Разве так важно, чтобы ты начинал мечтать проводить время вне дома уже сейчас?!

Но Камаль воскликнул в знак протеста:

— Но ведь отец тоже ходит по вечерам в кофейню, как и Ясин.

Мать в смущении вскинула брови и пробормотала:

— Потерпи сначала, пока не станешь мужчиной и госслужащим, и уж тогда порадуешься!

Однако Камалю, казалось, не терпелось, и он спросил:

— Но почему меня не назначат на должность в начальной школе сейчас, а не через три года?

Хадиджа насмешливо воскликнула:

— Чтобы тебя назначили до достижения четырнадцати лет?!

Фахми презрительно сказал брату, прежде чем успел вызвать у него вспышку гнева:

— Ну и осёл же ты… Почему бы тебе не подумать о том, чтобы учиться праву, как и я?… Ясин в чрезвычайных условиях получил свой школьный аттестат: ему было двадцать лет, и если бы не это, то он закончил бы своё образование… Разве ты сам, лодырь, не знаешь, чего хочешь?!

10

Когда Фахми с Камалем поднялись на крышу дома, солнце уже почти скрылось. Его белый диск мирно блестел; жизненная сила покидала его; оно остывало, а свечение его угасало. Садик на крыше, заросший плющом и жасмином, казалось, был покрыт слабым мраком, но мальчик и юноша прошли к дальнему концу крыши, где перегородка не загораживала остатки света. Затем они направились к перегородке, что примыкала к соседней крыше. Фахми водил сюда Камаля во время каждого заката под предлогом повторить уроки на свежем воздухе, несмотря на то, что в ноябре уже стало холодать, особенно в такой час. Он велел мальчику остановиться в таком месте, где тот стоял спиной к перегородке, а сам встал лицом к нему, так, чтобы можно было кидать взоры на соседнюю крышу, не будучи замеченным всякий раз, когда ему хотелось. Там, среди бельевых верёвок мелькала девушка — молоденькая, лет двадцати, или около того, — которая увлечённо собирала постиранную одежду, сваливая её в большую корзину. И хотя Камаль, по привычке, принялся громко разговаривать, она продолжала свои дела, как будто не замечая их двоих.

В такой час его всегда обуревала надежда, что она удостоит его хоть одним взглядом, ему хотелось, чтобы она вышла на крышу за чем-нибудь. Но воплотить это было не так-то легко. Пунцовый румянец на его лице явно свидетельствовал о его чрезмерной радости, равно как и сердце, что начинало бешено колотиться вслед за этим непредвиденным шансом. Он слушал младшего брата, а мысли его блуждали где-то. Глазам не давал покоя взгляд, что он бросал на неё украдкой. Иногда она была видна, а иногда исчезала из поля зрения, всякий раз скрываясь и показываясь между развешанным бельём и простынями…

Она была среднего роста, светлокожей, почти беленькой, черноглазой. В глазах её светился взгляд, полный жизни и теплоты. Но эта её жизнерадостная красота и чувство триумфа, возникавшее у него от того, что он видел её, не могли побороть тревоги, затаившейся в его сердце, — то слабой — в её присутствии, то острой — когда он уходил. Тревожило его то, что она осмеливалась появляться перед ним, словно он не был мужчиной, от взглядов которых девушкам вроде неё надлежало скрываться. Либо она была из тех, кому попросту безразлично, появляться ли перед мужчинами, или нет.

Пока что он задавался вопросом, что же у неё на уме, и почему она ни чуточку не боится, вроде Хадиджи или Аиши, которые, окажись на её месте, сразу бы убежали! Какой удивительный у неё дух, что так сильно отличается от сложившихся традиций и священных обычаев! Он никак не мог успокоить себя — то ли от того, что казалось, будто ей не достаёт застенчивости, то ли это было из-за его неописуемой радости видеть её… Он, однако, очень настойчиво придумывал всякие отговорки для неё — и из-за того, что они уже давно соседи, и из-за изолированности их друг от друга, а может и из-за её симпатии к нему. Он не переставал беседовать и спорить с ней про себя, чтобы приободриться и угодить ей. Хотя он и не обладал такой же смелостью, но украдкой кидал на неё взгляд с соседней крыши, дабы убедиться, что за ней никто не присматривает, ибо он был не из тех, кто смотрит сквозь пальцы на то, чтобы опорочить восемнадцатилетнюю дочку соседей, а особенно, если это дочь добряка Махмуда Ридвана. Вот почему его постоянно тревожило такое чувство, что она совершает что-то опасное, а ещё страх из-за того, что весть об этом долетит до его отца, и вот тогда будет катастрофа. Но пренебрежение любви к всяким страхам давно уже вызывает удивление, и ничто не могло расстроить это его опьянение или лишить мечты в такой час. Он продолжал наблюдать за ней, а она то исчезала, то вновь появлялась, пока их, наконец, больше ничего не разделяло, и она не оказалась лицом к лицу с ним. Её маленькие ручки то поднимались, то опускались, а пальчики то сжимались, то разгибались, так спокойно и неторопливо, будто она делала это умышленно. Сердце подсказывало ему, что она делает всё это не просто так, и потому и сомневался, и желал этого одновременно. Однако при всей своей радости не осмеливался пойти ещё дальше: и так уже всё внутри него пело и ликовало. Хоть она совсем и не поднимала на него глаза, но всё в ней — фигура, румянец на лице и то, что она избегала смотреть в его сторону — говорило о том, что она ощущает его присутствие. Молчаливая и замкнутая, она казалась преисполненной невозмутимости, будто это вовсе не она была источником радости и ликования в его доме, когда навещала его сестёр, или вовсе не она начинала говорить громче и смеяться звонче, когда бывала в их доме, а он стоял с книгой в руке за дверью в своей комнате, готовый в любой момент сделать вид, что учит уроки, если кто-нибудь постучится к нему, запоминая её интонацию, как она говорит и смеётся, когда все остальные голоса умолкали. Его память была словно магнит, который из различных смесей притягивает к себе одну только сталь. Возможно, иногда, когда он проходил через гостиную, он замечал её, и их глаза встречались на какой-то миг. Но этого было достаточно, чтобы он опьянел и смутился, будто получив от неё важное послание, настолько важное, что у него кружилась голова. Он украдкой глядел на её лицо, хотя бы и на мгновение, и она прочно овладевала его духом и чувствами, так что он не мог долго смотреть на неё — точно на вспышку молнии, что своими искрами освещала пространство и ослепляла всех вокруг. Сердце его хмелело от упоительной радости, однако было в нём место — как и всегда — для печали, преследовавшей его, словно восточный ветер-хамсин весной. Он всё не переставал думать о тех четырёх годах, что осталось ему доучиться, и о том, сколько рук за это время протянутся за этим созревшим плодом, чтобы сорвать его. Если бы атмосфера у них дома не была такой удушающей, и отец железной хваткой не вцепился бы в него, он мог бы поискать другие, кратчайшие пути к сердечному покою. Но он всегда боялся излить душу и рассказать о своих надеждах из-за суровых криков, которые отец расточал направо и налево. Он спрашивал себя, смотря поверх головы младшего брата, а какие мысли, интересно, приходят ей в голову? Неужели её занимает лишь сбор высохшего белья?!.. Неужели она ещё не чувствует, что его влечёт сюда вечер за вечером?… И как её сердце воспринимает эти отважные шаги с его стороны?… Он представил, обратившись в сумраке к перегородке на крыше, что говорит с ней: то она ждёт встречи с ним, то внезапно предстаёт перед ним, чтобы убежать. Затем он представил себе, какие упрёки и жалобы вдруг вырвутся у него, а после всего этого начнутся объятия и поцелуи. Но всё это были лишь его фантазии, ибо ему было прекрасно известно, то все они бесполезны и нереальны, и что говорит религия и этикет о том, для чего он создан на самом деле.

Этот момент казался наполненным молчанием, но молчание это было наэлектризовано настолько, что всё было понятно и без слов. Даже в маленьких глазках Камаля сверкнул растерянный взгляд, будто он задавался вопросом, что же означает эта странная серьёзность, что так безрезультатно возбуждает его любопытство. Терпение его лопнуло, и он громко спросил:

— Я уже выучил слова, ты разве не будешь меня проверять?

При звуке его голоса Фахми очнулся, взял у него из рук тетрадь и начал спрашивать, что означает то или иное слово, а тот отвечал. Когда взгляд Фахми падал на дорогое ему слово, он находил связь между ним и собой. Тогда он произносил его громко, спрашивая, что оно означает:

— Сердце…?

И мальчик отвечал, а его брат произносил его по буквам, ища отпечатки слова на её лице. Затем он снова повысил голос и спросил:

— Любовь…?

Камаль немного смутился, затем протестующе сказал:

— Этого слова нет в тетради…

Фахми, улыбаясь, сказал:

— А я однажды упоминал его тебе, и ты должен был его выучить наизусть…!

Мальчик нахмурился, будто бы дугой бровей собирался догнать убежавшее от него слово, но брат не стал дожидаться результата своей попытки, и продолжил проверку, снова громко спросив:

— Брак…?

Тут ему почудилось, что на её губах мелькнула полуулыбка, и сердце его забилось часто-часто, наполненное ощущением триумфа, при том, что он задавался вопросом — почему же её реакцию вызвало только одно это слово: из-за того ли, что ей не понравилось предыдущее, или это слово было первым, которое уловили её уши?!.. Да и как знать… Но тут Камаль, уставший от повторения, оправдываясь, сказал:

— Такие слова очень трудные…

Сердце Фахми поверило невинным словам брата, в свете этого он вспомнил о своих делах, и радостный порыв ослаб. Он уже собирался продолжить разговор, как увидел, что она склонилась над корзиной, взяла её и пошла к перегородке, что отделяла соседние крыши их домов, поставила на неё корзину и начала отжимать бельё неподалёку от него — их отделяло где-то два локтя. Если бы она хотела, то выбрала бы для этого другое место, но она словно нарочно столкнулась с ним лицом к лицу, и в этой смелой её выходке, казалось, был некий рубеж, который напугал и смутил его. Сердце его снова учащённо забилось, и он почувствовал, что жизнь раскрывает перед ним свои сокровища в новом оттенке, которого он и не знал — его переполняли нежность, ликование, жизненная сила. Но она не оставалась там надолго — сняла корзину и повернула к двери на крышу, а потом промелькнула мимо него и скрылась из глаз. Он же долгое время смотрел на дверь, не обращая внимания на брата, который опять стал жаловаться на сложное слово, затем ему захотелось уединиться, чтобы насладиться новым для него любовным опытом. Обведя взором пространство и приняв изумлённый вид, будто он впервые всматривается в приближающийся на горизонте мрак, он пробормотал:

— Пора нам возвращаться…

11

Камаль повторял свои уроки в гостиной, уйдя из комнаты, чтобы дать Фахми побыть одному и быть поближе к обществу матери и сестёр: то были посиделки, предварявшие распитие кофе, правда, ограничивались они особыми женскими разговорами, в пустячности которых для них было ни с чем не сравнимое удовольствие. Они сидели, по привычке прижавшись друг к другу, словно единое целое, но с тремя головами, а Камаль сидел на другом диване напротив них, раскрыв на коленях книгу, и то читая что-то из неё, то прикрывая глаза, чтобы заучить наизусть. Время от времени он развлекался тем, что поглядывал на них и прислушивался к их разговору.

Фахми вынужденно соглашался, чтобы мальчик занимался вдали от него, но успех Камаля в школе сослужил ему хорошую службу: он мог выбирать любое место, которое ему нравилось, и заниматься там. Его усердие было единственным достоинством, за которое он получал похвалу, и если бы не его озорство, он бы удостоился поощрения и от отца. При всём своём старании и успехах бывало, что часами его охватывала скука, уроки и послушание ему надоедали, и он тихо завидовал матери и сёстрам оттого, что они были беззаботны и наслаждались миром и покоем, а возможно, даже мечтал про себя, что хорошо бы, если бы в этом мире мужчинам достался такой же удел, что и женщинам. Однако такие моменты были мимолётными и не могли заставить его забыть о тех преимуществах, которыми он наслаждался, когда его частенько хвалили и по поводу и без. Нередко бывало и так, что он спрашивал мать и сестёр, и в голосе его звенел вызов:

— Кто из вас знает столицу Эфиопии? — или, — Как будет «мальчик» по-английски?

Аиша приветливо молчала, а Хадиджа сознавалась, что не знает, а после порицала его, говоря:

— Эти тайны только для тех, у кого такая же голова, как у тебя!

Мать же с наивной верой отвечала ему:

— Если бы ты научил меня таким вещам, как учишь религии, то я была бы в состоянии ответить и без твоей помощи.

Его мать, несмотря на своё смирение и кротость, очень гордилась своей народной культурой, унаследованной от поколений предков, и не думала, что нуждается в больших знаниях или в прибавке к тем, что и так уже имеет. То были познания в религии, истории, медицине. Вера её сдабривалась тем, чему она выучилась от своего отца и в родном доме: её отец был шейхом, из тех, кого Аллах предпочёл другим учёным в знании наизусть Корана. Было неразумно критиковать одни знания другими, даже если она и не объявляла об этом во всеуслышание. По её мнению, так было лучше для всеобщего благополучия, и потому многое из того, что говорили детям в школе, осуждала и никак не могла взять в толк — будь то, как там толковали Коран, или разрешали подсказывать новичкам, при том, что она не находила различий в религиозных предметах между тем, чему учили в школе и тем, что знала сама. Когда же урок в классе включал только чтение сур Корана, их толкование и разъяснение первейших принципов религии, она находила достаточно времени, чтобы рассказать и о мифах, которые были неотделимы в её представлении от истины и сути религии. Но возможно, именно в этом она всегда видела истину и суть религии, делая акцент на чудесах и необычайных способностях Пророка, его сподвижников и святых, а также на разнообразных заклинаниях для защиты от злых духов, всяких ползучих гадов и недугов. А мальчик верил ей и считал, что всё это правда, так как это исходит от матери, с одной стороны, и из-за того, что такие новинки не противоречили полученным им в школе религиозным знаниям, с другой. Помимо того, его склад ума раскрывался тогда, когда он зачастую углублялся в разговоры — здесь он более-менее отличался от неё в том, что страстно любил мифы, в отличие от сухих уроков. Тот час, что он получал урок от матери, был самым счастливым для него, полным фантазии и удовольствия. Но за исключением религии, в остальном часто возникали трения и конфликты, ибо для того были все причины — то они спорили о земле — вертится ли она вокруг своей оси в пространстве, или покоится на голове быка. Когда она видела, что мальчик упрямо настаивает на своём, то отступала, притворяясь, что сдаётся, а сама пробиралась незаметно в комнату Фахми и спрашивала его о том, правдива ли история про быка, несущего на себе землю, и там ли она ещё? Юноша видел, что нужно сжалиться над ней и ответить ей ласково, с любовью, и говорил, что земля поднята благодаря милости и мудрости Великого Аллаха. Тогда женщина возвращалась, убеждённая таким ответом, радовавшим её, хотя и не стирала в своём воображении того гигантского быка.

Камалю не мешали заниматься посиделки матери и сестёр, несмотря на его гордость своими знаниями или желанием устроить с ними интеллектуальный спор. Он и правда любил всем сердцем быть рядом с ними и не расставался даже тогда, когда учил уроки. Камаль находил ни с чем несравнимое удовольствие от того, что видел их — ведь это его мать, которую он любил больше всего в этом мире, — и не представлял себе жизни без неё даже на миг, и Хадиджа, которая играла в его жизни роль второй матери, несмотря на свой острый язычок и колкости. И ещё была Аиша, которая хоть и не горела желанием служить кому-либо, кроме тех, кого она действительно очень любила, — а его она любила, как и он её, настолько, что даже не мог выпить и глотка воды из кувшина, если до этого её губы не коснулись того кувшина.

Их посиделка продолжалась так же как и всегда по вечерам, пока не пошёл девятый час, и обе девушки не встали и не пожелали спокойной ночи матери, а затем отправились к себе в спальню. Тогда мальчик стал быстрее учить свои уроки, пока не закончил и, взяв учебник по религии, пристроился сбоку от матери на противоположном диване и начал заговорщицким тоном:

— Мы сегодня слушали толкование одной великой суры, которая тебе очень понравится.

Женщина выпрямилась и с почтением сказала:

— Всякое слово нашего Господа является великим…

Его обрадовало то, что она заинтересовалась, и он испытал ликование и гордость, приходящие к нему, только когда он учил свой последний урок за день. В этом занятии по религии он находил больше всего поводов для счастья, ведь как минимум в течении получаса он разыгрывал роль учителя и старался как мог восстановить в памяти образ своего учителя, его жесты, и подражать его превосходству и силе. За эти последние полчаса он наслаждался теми воспоминаниями и мифами, что рассказывала ему мать, которая сейчас принадлежала только ему одному, и больше никому.

Камаль поглядел в учебник, затем произнёс:

— Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного. Скажи: «Мне было открыто, что несколько джиннов послушали чтение Корана и сказали: „Во-истину, мы слышали удивительный Коран. Он наставляет на прямой путь, и мы уверовали в него и не будем приобщать сотоварищей к нашему Господу…“», и так до конца всей суры.

В глазах матери мелькнуло что-то вроде сомнения и недоумения, так как она всегда предостерегала его не упоминать джиннов и злых духов, чтобы держаться подальше от зла некоторых из них и запугать их, а других не поминать из страха и чрезмерной осторожности. Она просто не знала, как вести себя, пока он произносил одно из двух опасных слов, встречавшихся в благородной суре. Она не понимала, как же отделить это от заучивания суры наизусть, когда он по привычке призовёт её повторять вслед за ним. Мальчик по лицу её прочёл это удивление, и его охватила коварная радость. Он стал повторять это опасное слово, намеренно делая на нём ударение, замечая при этом её смятение в ожидании, что она вот-вот выскажет свои опасения открыто и оправдывающимся тоном. Однако мать, несмотря на сильное смущение, хранила молчание. Он же продолжать толковать ей суру, как слышал на уроке, пока не сказал:

— Вот видишь, и среди джиннов есть такие, кто слушал Коран и уверовал в него, и возможно, те, что живут в нашем доме, это джинны-мусульмане, а иначе бы они не пощадили нас.

Женщина сказала с долей нетерпения:

— А может, среди них…, может быть, среди них есть и другие, и нам лучше не упоминать их!

— Нет ничего страшного в упоминании — так сказал наш учитель.

Она пристально порицающе посмотрела на него и сказала:

— Ваш учитель ничего не знает!

— А если это имя — часть благородного айата Корана?

Она почувствовала, что в вопросе его кроется какая-то уловка, однако сочла, что нужно высказаться:

— Во всех словах нашего Господа благодать.

Это убедило Камаля, и он продолжил толкование дальше:

— Наш шейх также говорит, что тела их из огня!

Тут её тревога достигла предела, и она сказала:

— Да простит меня Аллах, — и повторила несколько раз «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного».

Камаль же сказал:

— Я спросил шейха, войдут ли те из них, что являются мусульманами, в рай, и он ответил что да, тогда я ещё раз спросил его, как они войдут туда, если созданы из огня, и он резко ответил мне, что Аллах способен на всё.

Он с интересом уставился на неё и спросил:

— А если мы встретимся с ними в раю, не сгорим от их огня?!

Она улыбнулась и уверенно ответила ему:

— Там нет страданий и страха.

Мальчик мечтательно поглядел на неё, и вдруг, изменив ход разговора, внезапно спросил:

— А в последней жизни мы увидим Аллаха собственными глазами?

С той же уверенностью мать ответила:

— Это несомненная истина.

В его мечтательном взоре промелькнуло возбуждение, похожее на свет в предрассветной тьме, и он подумал, когда же он увидит Аллаха, и в каком облике Он явится ему, но тут снова поменял тему разговора и спросил мать:

— А мой отец боится Аллаха?!

Изумление охватило её; и она неодобрительно сказала:

— Что за странный вопрос!.. Сынок, твой отец верующий человек, а верующий боится своего Господа.

Он в замешательстве кивнул головой и тихо сказал:

— Я не могу себе представить, что мой отец чего-то боится.

Она с упрёком воскликнула:

— Да простит тебя Аллах… да простит тебя Аллах…

С нежной улыбкой он извинился за свои слова, затем призвал её учить новую суру, и они начали читать нараспев и повторять айат за айтом. Когда, приложив все свои усилия, они закончили, мальчик поднялся, чтобы отправиться спать, а она пошла следом за ним, пока он не улёгся в своей маленькой кроватке, и положила ладонь ему на лоб и прочитала айат «Аль Курси»[22]. Она склонилась над ним и поцеловала в щёку, а он обнял её за шею и ответил ей долгим поцелуем, исходящим из самых глубин его маленького сердечка. Ей всегда было тяжело высвобождаться из его объятий при прощании перед сном, так как он применял все свои хитрости, чтобы оставить её подле себя как можно дольше. И даже если у него и не получалось удержать её рядом, пока он не заснёт, или он не находил никакого средства, чтобы достичь своего, всё же лучше было, чтобы она читала у его изголовья айат «Аль Курси», потом ещё один айат, пока он не замечал её извиняющейся улыбки, которую выпрашивал у неё под предлогом страха остаться одному в комнате, когда к нему являлись тревожные сновидения, прогнать которые было под силу только продолжительному чтению благородных айатов из Корана. Может быть, он упорно продолжал цепляться за неё, даже в какой-то степени притворяясь больным, не находя свои ухищрения несправедливыми, а лишь недостаточными, чтобы защитить своё святое право на мать, которое и так ужасно попирали, отбирая её у него в течение дня. Она принесла его на руках и положила на кровать в спальню, отдельную от комнаты братьев. Сколько же раз он с тоской вспоминал то недавнее время, когда у него с матерью была единая постель, и он спал, подложив себе под голову её руку, а она тихонько шёпотом рассказывала ему на ушко истории о пророках и святых, а если до прихода отца из кафе его охватывал сон, спадавший после того, как отец шёл в ванну, то подле матери больше не было третьего лишнего, и весь мир безраздельно принадлежал только ему одному. Затем по воле слепого рока, умысла которого он не знал, их разлучили друг с другом.

Он же всё так же взирал на неё, чтобы увидеть, как же отразится на ней это расставание, и удивился тому, что она одобрила это и даже поздравила со словами:

— Ты теперь стал мужчиной, и тебе по праву досталась отдельная кровать.

То ли его радовало то, что он стал мужчиной, или же то, что у него теперь есть отдельная кровать, о которой он так мечтал. И хотя он и оросил слезами свою первую отдельную подушку, хотя и убеждал мать, что теперь не простит ей этого на всю жизнь, однако не посмел незаметно проскользнуть в свою старую постель, так как знал, что за таким самовольным и вероломным поступком таится воля его отца, с которой ему не справиться. И потому он сильно огорчился, да так, что осадок его грусти отразился даже в его снах.

Он злился на мать — но не потому только, что был неспособен злиться на отца, а потому, что в последнюю очередь представлял себе, что именно она обманет его надежды. Однако она умела угождать ему и потихоньку возвращать безмятежность, прикладывая усилия с самого начала, чтобы не покидать его до тех пор, пока его не сморит сон. Тогда она говорила ему:

— Мы не разлучимся, как ты предполагаешь. Разве не видишь, что мы вместе?! Мы навсегда останемся вместе, и лишь сон разлучит нас, как и раньше, когда мы спали в одной кровати.

Сейчас он больше не чувствовал тоски, оставшейся от тех воспоминаний, и покорился новой жизни, хотя и не отпускал их, пока не исчерпал все свои приёмы, чтобы оставить мать подле себя как можно дольше: жадно схватил её за руку, как маленький ребёнок цепляется за свою игрушку в кругу других детей, что вырывают её друг у друга. Мать начала читать айаты из Корана, положив ладонь ему на голову, пока дремота не захватила его врасплох, и покинула его с лёгкой улыбкой на губах. Она вышла из комнаты и направилась в следующую, проворно открыла дверь и посмотрела на кровать, очертания которой сверкнули справа от неё, и нежно спросила:

— Вы спите?

До неё донёсся голос Хадиджи:

— Как же мне заснуть, когда храп госпожи Аиши наполняет всю комнату?!

Затем послышался сонный голос Аиши:

— Ещё никто никогда не слышал, чтобы я храпела. Это она не даёт мне спать своей непрерывной болтовнёй.

Мать с упрёком сказала:

— А как же моё наставление вам, чтобы вы не болтали, когда спите?

И она закрыла дверь и прошла в комнату для занятий, быстро постучала в дверь, открыла и, всунув голову, с улыбкой, спросила:

— Моему маленькому господину ничего не нужно?

Фахми поднял голову от книги и поблагодарил её, просияв и нежно улыбнувшись. Она закрыла дверь и отошла, желая своему мальчику долгой жизни и радости, затем прошла через гостиную по внешнему коридору и поднялась по ступеням на верхний этаж, где находилась её с мужем спальня, читая на ходу айаты из Корана.

12

Когда Ясин вышел из дома, он, разумеется, знал путь, по которому ходил каждый вечер, однако казалось — как и всегда, когда он шёл пешком по дороге, — будто он бродил без всякой цели. Как это бывает с ним, когда он шёл не спеша, то выставлял себя на показ и любовался собой, будто ни на миг не упускал из виду, что это он — хозяин этого мощного тела и лица, полного жизненной силы и мужественности, а ещё этой элегантной одежды, приносящей удачу, и кроме того, трости из слоновой кости, с которой он не расставался ни зимой, ни летом, и высокой феской, склонившейся вправо, так что она почти касалась бровей. Он привык при ходьбе поднимать вверх не голову, а глаза, с любопытством выведывая, что скрывается в окнах. Не успел он пуститься в путь, как тут же почувствовал, что в конце его ждёт головокружение из-за чрезмерной работы глаз, так как его увлечённое рассматривание женщин, встречавшихся по дороге, было самой что ни на есть неизлечимой болезнью. Она рассматривал тех женщин, что приближались к нему, и смотрел на зад экономок. Тревога и возбуждение не покидали его, так что он забывал даже себя самого, и больше уже не мог благоразумно скрывать то, что было у него на уме. Со временем это начали замечать и Хусейн-парикмахер, и Хадж Дервиш-продавец бобов, и Аль-Фули-молочник, и Байуми-продавец щербетов, и Абу Сари-владелец лавки жареных закусок, и все остальные. Среди них были и те, кто относился к этому шутливо, и те, кто воспринимал критически, и если бы не соседство и положение его отца, господина Ахмада Абд Аль-Джавада, то они не стали бы закрывать на это глаза и проявлять снисходительность.

Его жизненная сила граничила с резкостью и мощью, что полностью брали над ним верх, не оставляя ему времени отдохнуть от этого возбуждения. Он всегда ощущал, как их языки возбуждают в нём страсть, а эмоции, словно злые духи, оседлали его и понукают им как хотят, хотя на самом деле никакой злой дух не мог напугать его или, тем более, докучать ему. Он не хотел избавляться от этого чувства, но может быть, он слишком многого хотел от него? Его злой дух быстро исчезал, и превращался в нежного ангела, стоило ему подойти к лавке отца. Там же он опускал очи долу и останавливался, облачившись в одеяния скромности и вежливости, и ускорял шаги, уже ни на что не обращая внимания.

Когда он проходил мимо двери в лавку, свернул внутрь и увидел огромную толпу народа. Он заметил отца: тот сидел за своим письменным столом, почтительно наклонившись и поднеся руку к голове. Каждого, кто проходил мимо, он приветствовал улыбкой, и тот вновь шёл своей дорогой, радуясь этой улыбке, словно ему достался редкостный дар. На самом же деле привычная суровость отца, которая нападала на него временами, ощутимо изменилась с тех пор, как его сын поступил на государственную службу, и во взгляде его уже не было никакой строгости, пусть даже сдобренной проницательностью. А вот сына-служащего не покидал прежний страх, что наполнял его сердце, ещё когда он учился. Он не мог расстаться с таким чувством, что его отцом является кто-то другой. То чувство постепенно ослабевало в его присутствии. И несмотря на всю его грузность, он был как будто воробушек, которого бросает в дрожь, когда его закидывают камешками. И хоть он уже порядком удалился от отцовской лавки на такое расстояние, где тот больше не мог его заметить, и к нему вновь вернулось его самодовольство, глаза снова стали беспрерывно скользить то в сторону дам из высшего общества, то в сторону торговок апельсинами. Злой дух, сидевший в нём, питал интерес ко всему женскому полу, согласный как на знатных, так и на простолюдинок — таких, как к примеру, торговок апельсинами, хоть из-за грязи и пыли их невозможно было отличить от земли, на которой они сидели, — иногда и среди них попадались миловидные, с полной грудью или глазами, подведёнными сурьмой. А что он ещё хотел, помимо этого?!

Затем он направился в ювелирную лавку, а оттуда — в Аль-Гурийю[23], и свернул в кофейню господина Али на углу улицы Ас-Санадикийя[24]. Кофейня та была чем-то вроде средней по размеру лавки, двери которой выходили на Ас-Санадикийю, а зарешёченные окна — на Аль-Гурийю. По углам её стояли в ряд диваны. Он занял своё излюбленное место на диване прямо под окном — он облюбовал его несколько недель назад, — и заказал себе чаю. Место это позволяло ему легко, не вызывая никаких подозрений, устремить взгляд в окно, а оттуда уже, когда только вздумается, на маленькое окошко в доме, что находилось на другой стороне улицы, ибо оно было единственным среди всех окон, что было неплотно закрыто, так что оставалась щель. Да и не удивительно! Окно это принадлежало дому Зубайды-певицы. Однако предметом его желаний была не певица: без такого предварительного этапа ему просто было бы непристойно так долго и терпеливо ждать. Он принялся поджидать, пока наконец появится Зануба-лютнистка, воспитанница певицы, восходящая звезда.

То был момент, когда его только назначили государственным служащим, и всё было наполнено воспоминаниями о долгой принудительной экономии на всём, от которой он страдал, опасаясь грозного отца. Мысли понеслись в его голове, словно водопад, скатываясь в пропасти квартала Аль-Узбакийа[25]. И хоть ему и приходилось терпеть наплыв английских солдат после того, как маховик войны забросил их в Каир, потом появились австралийцы, и он вынужден был бросить увлечение музыкальными салонами, спасаясь от их зверств. Он не знал, что ему делать, и бродил по улочкам своего квартала, словно безумец, и максимум, чем он желал насладиться, были те самые заветные торговки апельсинами или цыганки, из тех, что гадают по ладони, пока однажды не увидел Занубу, и не пошёл за ней, совершенно ошеломлённый, до самого её дома. Затем раз за разом стал появляться у неё на пути, почти никогда не удостоившись от неё и взгляда. Она была женщиной, а все женщины были для него предметом желания, и к тому же она обладала миловидностью и смущала его. Это была не любовь, а та слепая, понятная страсть, у которой, как известно, есть множество оттенков.

Он устремил взор на решётки окна и, прихлёбывая чай, стал ждать с нетерпением и тревогой, заставивших его забыть даже о самом себе. Он глотнул чая, не обращал внимания на то, что тот был очень горячим, и запыхтел от боли, поставив стакан обратно на жёлтый поднос, украдкой взглянув на других посетителей кафе, привлечённый их громким шумом, который будто ужалил его, или, по-видимому, был причиной, по которой Зануба так долго не появлялась в окне… А ну-ка, где там эта проклятая?… Она что это, нарочно скрывается от меня?!.. Она, безусловно, знает, что я здесь…, наверное, видела, как я иду сюда… Если она прикидывается кокеткой, то в конце-концов, и этот день у меня будет напрасно потрачен.

Ясин вновь украдкой взглянул на собравшихся, не заметил ли его кто-нибудь, но они были полностью поглощены своими бесконечными разговорами, и он успокоился и снова поглядел на свой объект. Течение его мыслей было прервано воспоминаниями о дневных проблемах, что подвернулись ему в школе, когда инспектор усомнился в надёжности поставщика мяса, и начал проверку, в которой он, Ясин, тоже принял участие в качестве школьного инспектора. Казалось, что в работе он проявлял какую-то нерадивость, заставившую инспектора подгонять его окриками. Это испортило ему весь оставшийся день, напрочь лишив его безмятежности, и он задумался о том, чтобы пожаловаться отцу на того инспектора — оба были давними друзьями — если бы не его страх, что отец окажется ещё строже инспектора…

— Да отбрось ты эти глупые идеи… И чёрт с этой школой и инспектором… Мне хватает сейчас той раны, что наносит Зануба, не желая одарить меня даже одним своим взглядом… С меня довольно и этого.

На него нахлынули мечты, которые он так часто лелеял в своём воображения, глядя на какую-нибудь женщину или воскрешая память о ней.

Мечты эти были сотворены его безрассудной страстью; в них он срывал с их тел одежду и оставлял в первозданном виде, обнажёнными, как и себя самого, а затем переходил к различным забавам, не удерживаемых ничем. Он почти уже отдался этим мечтам, как услышал голос извозчика, что останавливал своего осла: «Ясс!..», и поднял глаза в ту сторону, откуда шёл шум. Там была двуколка; она стояла прямо перед домом певицы. Ему стало любопытно, приехала ли эта повозка сюда, чтобы отвезти музыкантш на какую-нибудь свадьбу? Он позвал мальчика-официанта и заплатил по счёту, готовый уйти в любой момент, если для того будет предлог. Некоторое время он ждал, затем дверь в том доме открылась, и тут показалась одна из музыкантш, тащившая слепого, на котором был джильбаб и пальто, на глазах — чёрные очки, а под мышкой — цитра. Женщина села в двуколку, забрав цитру, а затем взяла за руку слепого, которому с другой стороны помог извозчик, а когда он прижался к ней, оба сели в передней части повозки, и вслед за тем к ним присоединилась вторая женщина, державшая бубен, затем третья, у которой был под мышкой свёрток. В своих накидках они казались полностью укутанными, и вуали на их лицах скрывали их, а украшения яркого жёлтого цвета делали их похожими на ярмарочных невест.

А потом — что же это? Своим увлечённым взглядом и трепещущим сердцем он заметил лютню — она выделялась своим красным цветом на фоне дверей в гараж…

И наконец появилась Зануба: она откинула с макушки край покрывала, и под ярко красным платком, украшенным бахромой, сверкнули её чёрные смеющиеся глаза, взгляд которых изливал озорство и игривость. Она подошла к повозке, протянула той женщине лютню, затем подняла ногу и взобралась на самый верх повозки, а Ясин вытянул шею и проглотил слюну, заметив складку её чулка, завязанного над коленом, и нежную, чистую кожу, что выглядывала из-под бахромы её оранжевого платья…

— Ох, да провалиться мне на целый метр в землю прямо на этом самом месте!.. Боже… У неё лицо смуглое, а скрытая под одеждой плоть белая… или почти совсем белая… а какие же тогда бёдра?!.. И какой у неё живот?… Живот, о Боже…

Зануба уперлась ладонями о повозку и надавила на них, пока не смогла наконец уместить свои колени с краю повозки, и та медленно покатилась на своих четырёх колёсах…

— О Милостивый Боже… Ох, если бы я был у дверей её дома… или даже в лавке Мухаммада, что торгует фесками… Посмотрите на этого сукиного сына, как он таращит глаза на неё на своём наблюдательном пункте… С сегодняшнего дня он больше не заслуживает называть себя Мухаммадом-Завоевателем… О Милостивый Избавитель…

Она выпрямила спину, пока не смогла встать прямо на повозке, раскрыла свою накидку, схватилась за края и потрясла её несколько раз, словно то была не накидка, а птица, расправляющая крылья, затем поплотнее завернулась в неё, обнаружив в точности изгибы и черты своего тела, особенно ягодицы, округлые, словно бутыль, и блестящие. Потом она уселась в заднем конце повозки, так что задница её округлилась, спрессованная сидевшими слева и справа, на мягкой подушке… Ясин встал и покинул кофейню. Он застал повозку, когда та уже тронулась, и не торопясь, проследил за ней, часто-часто дыша и скрипя зубами из-за сильного возбуждения. Повозка, медленно качаясь, поехала своим путём, а женщины на крыше тоже качались в такт с ней, то влево, то вправо, и молодой человек вперил глаза в подушку лютнистки, следуя за ней и представляя себе, как она танцует. Сумерки начали опускаться на узкую дорогу, и некоторые лавки закрыли двери. Большую часть прохожих составлял рабочий люд, возвращавшийся без сил домой. В сумерках, посреди усталой толпы, Ясину было достаточно места, чтобы внимательно всё рассмотреть и спокойно помечтать:

— О Боже, не дай закончиться этой дороге, а этому танцу — прекратиться… Какая царская задница, она объединила в себе и надменность, и мягкость, так что такой несчастный, вроде меня, видит одновременно и её нежность, и мощь невооружённым взглядом… И это удивительная ложбинка, что делит её на две части — по одной накидке можно судить… а то, что было скрыто — то самое прекрасное… теперь-то я понимаю, почему некоторые совершают два раката молитвы, прежде чем войти к новобрачной жене… Разве это не купол мечети?.. Вот именно, а под куполом — шейх-наставник…, и я одержим этим шейхом… О Боже… Вот зараза…

Он откашлялся, а повозка тем временем подъехала к воротам дома шейха Аль-Мутавалли. Зануба обернулась и увидела его. Когда она уже отвернулась, ему почудилось, что на губах её мелькнула улыбка, и сердце его сильно забилось в радостном опьянении. Повозка тем временем отъехала от ворот дома Аль-Мутавалли и покатила налево; тут юноша был вынужден остановиться, так как заметил поблизости фонари и ликующую толпу, и немного отступил назад, не отрывая взгляда от лютнистки, высматривая её среди остальных, когда она слезала с повозки. Она же игриво смотрела по сторонам, а затем направилась в сторону дома невесты, пока не скрылась за ней под пронзительные радостные крики женщин. Он издал громкий вздох и сделал озадаченный жест, казалось, не зная, в какую сторону ему теперь идти…

— Проклятые австралийцы!.. Где же ты, Узбакийа, чтобы я мог рассеять свою тревогу, горести, и запастись терпением?.. — Затем он развернулся на пятках, бормоча про себя. — На вечное мучение… К Костаки.

Не успел он произнести до конца имя греческого бакалейщика, как ему страстно захотелось вина…

Женщины и вино в его жизни были связаны неразрывно, как одно целое. Будучи с женщиной, он впервые предался вину, а затем это вошло у него в обычай, как один из элементов и стимулов удовольствия, при том, что он не позволял, чтобы они — то есть женщины и вино — были постоянно тесно связаны друг с другом. Много ночей он проводил один, без женщин, и потому ему было необходимо облегчить свои страдания вином. С течением времени и закреплением этой привычки удовольствие от вина стало возбуждать его.

Он вернулся по той же дороге, по которой пришёл, и направился в бакалейную лавку Костаки в начале Новой дороги. То была большая лавка, снаружи выглядевшая как бакалея, а внутри была баром, отделённым маленькой дверкой. Он остановился перед входом, смешавшись с другими клиентами и рассматривая дорогу — нет ли там отца. Затем он подошёл к маленькой внутренней дверке, не не успел ступить и шага, как заметил человека, что стоял перед весами, а господин Костаки сам взвешивал ему какой-то большой свёрток. Он невольно повернул голову в его сторону, и в тот же миг лицо его омрачилось, всё тело затряслось, а сердце сжалось от страха и отвращения. В облике того человека не было ничего такого, вызывающего эти враждебные эмоции. Ему шёл уже шестой десяток, одет он был в широкий джильбаб и чалму. Усы его поседели, а на лице было выражение одновременно и высокомерия, и кротости. Ясин в тревоге пошёл своим путём, будто убегая, прежде чем взгляд того человека упадёт на него. Он с силой захлопнул дверь бара, и вошёл. Земля словно уходила у него из под ног…

13

Он бросился на первый попавшийся стул, который подвернулся ему около двери. Он казался изнеможённым и бледным. Затем подозвал официанта и тоном, говорившим о том, что у него лопнуло терпение, потребовал принести ему графин коньяка. Бар этот больше походил на комнату: с потолка её свешивался большой фонарь, а по бокам стояли деревянные столы и бамбуковые стулья. Сидели за ними крестьяне, рабочие и господа. В центре комнаты, прямо под самым фонарём, стояло несколько горшков с гвоздикой. Странно, но он не забыл того человека, он узнал его с первого взгляда.

Когда он последний раз его видел?.. Он не мог решить, но очевидно, что он видел его за целых двенадцать лет лишь пару раз, и один раз — как раз сейчас — и это потрясло его. Тот человек, без сомнения, изменился, стал почтенным старцем!.. Да проклянёт Аллах слепой случай, из-за которого он подвернулся у него на пути. Он скривил губы в отвращении и негодовании и почувствовал горечь унижения, что разлилась во рту. Как же это было унизительно! Он едва очухался от головокружения, навеянного ему старинными воспоминаниями или этой проклятой случайностью, что произошла сегодня. Теперь он превратился в униженного, разбитого горем поражения человека, нет, слабака… Но несмотря на это, он с удивлением принялся вспоминать отвратительное прошлое, а в сердце его стояла сильная тревога. Сумрак в его памяти отделился от безобразных теней, что долго сражались с ним, словно в знак страданий и ненависти, и среди всех воспоминаний проступило одно: фруктовая лавка, расположенная в начале переулка Каср Аш-Шаук, где и всплыло лицо со смутными чертами. То было его лицо, когда он был ещё мальчишкой; он видел, как он сам ускоряет шаг, приближаясь к тому месту, где его поджидал тот человек, нагрузивший его кулём с апельсинами и яблоками, и он в радости взял его и вернулся к женщине, которая послала его в лавку — не к кому-то ещё, а к своей матери, увы!.. Он вспомнил, как вне себя нахмурился, задыхаясь от гнева, а затем в памяти его возникло лицо того лавочника, и он в тревоге спросил себя, узнает ли он его, если встретится с ним взглядом?.. Вспомнит ли этот человек в нём того мальчугана, который был сыном той женщины?..

Он содрогнулся от ужаса, и силы покинули его дородное, мощное тело, превратившееся, судя по ощущению, в ничто. Он принёс графин и рюмку, налил себе, и жадно, нервно выпил, торопя удел всех пьяниц — сначала оживление, а потом забвение. И вдруг из самых глубин воспоминаний о прошлом перед ним всплыло лицо его матери; он не смог сдержаться, и плюнул. Что же ему проклинать теперь: судьбу, что сделала её его матерью, или её красоту, что пленяла многих и окружила его горем?!.. Вся правда состояла в том, что он был не в состоянии изменить что-либо в своей судьбе, лишь подчиниться предопределению, что растёрло в порошок его самолюбие. Разве было справедливо, чтобы после всего этого он ещё и признал это велением судьбы, как какой-нибудь грешник?!.. Он не знал, чем же заслужил такое проклятие: ведь детей, воспитанных разведёнными матерями и вышедшими в мир, не так уж мало, и, в отличие от большинства из них, от своей матери он видел лишь безупречную ласку, безграничную любовь, и полное потакание, которые не мог обуздать даже отцовский контроль. У него было счастливое детство, опорой которому служили любовь и мягкость. В его памяти всё ещё хранилось множество воспоминаний о его старом доме в переулке Каср аш-Шаук: например, о той крыше, с которой он глядел на другие, бесчисленные крыши, видел минареты и купола мечетей со всех четырёх сторон, и машрабийю собственного дома, выходящую на квартал Гамалийя, по которому ночи напролёт следовали свадебные шествия, освещаемые свечами и в окружении девушек. Там часто возникали драки с применением дубинок, лилась кровь. Он любил свою мать настолько, что больше и любить нельзя, однако в сердце его нарастало смутное подозрение, пускавшее первые ростки странной неприязни — неприязни сына к матери, — которой со временем было суждено развиться и вырасти до огромных размеров в ненависть, похожую на неизлечимую болезнь. Он часто говорил себе, что, возможно, высшая воля могла бы дать ему не одно будущее, а два, — однако у нас никогда не будет двух, и какое бы ни было у нас предопределение, прошлое только одно, и от него не убежишь. И теперь он спрашивал себя — как уже много раз делал это раньше — когда же он понял, что мать не была единственным человеком в его жизни?!.. Совсем невероятно, чтобы он был в этом уверен. Он помнил себя лишь в детстве, тогда его чувствами завладел новый человек — он приходил к ним домой время от времени, и может быть он сам, Ясин, поглядывал на него как-то необычно, с некоторым страхом, и наверное, тот прилагал все свои усилия, чтобы понравиться мальчику и развеселить его. Он вглядывался в прошлое, несмотря на своё отвращение и ненависть, однако обнаруживал там только напрасное сопротивление, как будто то прошлое уже зарубцевалось, словно рана, и ему хотелось бы вообще не знать о нём, особенно когда вспоминал, как тот человек прощупывал его. Было такое, о чём нельзя забыть… Однажды он видел где-то в наполовину тёмном, наполовину освещённом месте, из окна или двери в столовую, сквозь мозаику из синего и красного стекла… там он неожиданно для себя обнаружил — когда обстоятельства требовали забыть об этом — того нового человека, который как будто насиловал его мать, и он не смог сдержаться и закричал, что было сил, из самой глубины души, завизжал, пока к нему в тревоге не прибежала мать и не начала утешать его и успокаивать.

Из-за той сильной обиды цепочка его мыслей прервалась, и он безмолвно уставился вокруг себя, затем налил себе из графина рюмку и выпил. Ставя рюмку на место, он заметил пятнышко от жидкости, что блестело с краю его пиджака, подумав, что это, должно быть, вино, вытащил носовой платок и принялся его тереть, затем ему пришла в голову одна мысль, и он осмотрел рюмку и увидел капли воды, приставшие ко дну. Предположив, что на пиджак ему попала вода, а не вино, он успокоился… Но до чего обманчивым было это спокойствие! Глаза его вновь обратились к зеркалу отвратительного прошлого.

Он и не помнит даже, когда же случилось вышеупомянутое событие, и сколько ему было лет тогда, но без сомнения, он чётко помнит, что тот хищный тип продолжал ходить в их старый дом и часто старался добиться его расположения тем, что угощал разными фруктами. Затем он видел его во фруктовой лавке в начале переулка, когда мать брала его с собой, а он с детской наивностью привлекал её внимание, указывая на того мужчину. Она же сурово тащила его к себе, стараясь отойти подальше оттуда и запрещала мальчику кивать ему, даже просила нарочно не замечать его, когда он идёт с ней по улице. Тот человек ещё больше стал недоумевать, а мать предостерегала мальчика не упоминать того пожилого дядю, который тогда навещал их время от времени, и он последовал её совету, хотя ещё больше изумился. Если тот человек не приходил к ним домой по нескольку дней, тогда мать посылала мальчика к нему с приглашением прийти к ним «ночью». Мужчина ласково принимал его у себя, дарил ему корзины, полные яблок и бананов, и тот тащил их, то соглашаясь, то оправдывая его как придётся, а потом до него дошло, что если ему очень захочется фруктов, то он попросит разрешения у матери пойти к этому человеку и пригласить его «на ночь». Он вспомнил об этом сраме, и лоб его покрылся потом и вздулся от досады, затем он налил себе и залпом проглотил содержимое рюмки. Постепенно тепло разлилось в крови, и начало играть свою чудодейственную роль, помогая ему легче переносить все эти неприятности…

«Я тысячу раз говорил себе, что нужно оставить прошлое покоиться в его могиле…, но всё бесполезно… У меня нет матери, достаточно жены отца, нежной и доброй… Всё хорошо, кроме моих воспоминаний о прошлом, и кажется, я подавляю их… Но почему тогда я так настойчиво продолжаю воскрешать их время от времени?!.. Почему?!.. Это злой рок сегодня подкинул этого человека на мой путь, но когда-нибудь он всё же умрёт… Хотелось бы, чтобы умерли многие, не только один этот…»

Его бурное воображение продолжало переносить его во тьму воспоминаний о прошлом, несмотря на всё его теоретическое сопротивление, правда, с меньшим напрягом. Да уж, в этой истории больше не было, по сути, долгого продолжения — оно выделялось каким-то особым светом, освещавшим его по прошествии мрачного периода детства. Это было в то недолгое время, пока он ещё не перешёл под опеку отца, и его смелая мать ощутила, что должна открыто заявить о том, что этот «торговец фруктами» посещает её, чтобы попросить её руки, и что она колеблется, принять ли ей его предложение, или нет, и даже зачастую отвергает его из уважения к нему, своему сыну!.. Но правда ли то, что она говорила ему?.. Едва ли все детали его воспоминаний были достоверны, но без сомнения, он старался понять их и страдал от каких-то смутных подозрений, что обнаруживались в его сердце без участия разума, переживая все оттенки тревоги и выпуская из своей головы голубя мира. Он удобрил в себе почву, чтобы взрастить на ней семя ненависти, которое со временем выросло вон во что. Затем в девятилетнем возрасте он перешёл под опеку отца, который видел его лишь изредка, избегая столкновений с его матерью. К нему он переехал уже подростком, не выучив ни слова из азов того, чему его учили, и продолжал искупать своё баловство, переданное им матерью. Учёбу он воспринимал с тем же отвращением и слабоволием, и если бы не строгость отца и добрая атмосфера, что царила в новом доме, то никто бы не подтолкнул его к успеху на вступительных экзаменах после того, как ему стукнуло девятнадцать. С возрастом он стал понимать истинную суть вещей, перебрал в памяти свою прошлую жизнь в материнском доме, хорошенько поразмыслил, — его новый опыт показывал ему её в скандальном свете. Перед ним предстала вся безобразная и горькая правда, и всякий раз, как он делал новый шаг в своей жизни, прошлое представлялось ему отравленным оружием, вонзавшимся прямо в его сердце и достоинство. Его отец с самого начала усердно допрашивал его о его жизни в материнском доме, но из-за своего юного возраста он избегал грустных воспоминаний и одерживал верх над своим уязвлённым достоинством, несмотря на то, что возбуждал интерес отца и любил болтовню, что прельщала таких же мальчишек, как и он сам, и хранил молчание, пока до ушей его не дошла невероятная весть о замужестве матери с торговцем углём из квартала Мубида. Юноша долго плакал, грудь его ещё больше стеснило от гнева, и наконец он не выдержал и принялся рассказывать отцу о том «торговце фруктами», которого, как утверждала его мать, она отвергла из уважения к нему!.. С тех пор его связь с ней прервалась — с одиннадцати лет — и больше он о ней ничего не знал, кроме того, что иногда передавал ему отец, например, о её разводе с угольщиком через два года после замужества, и о том, что она вышла за армейского сержанта на следующий год после развода, затем ещё раз развелась примерно спустя два года, и так далее…

За время этого долгого разрыва женщина часто хотела его увидеть и посылала к его отцу какого-нибудь человека, который бы попросил у него разрешения для сына навестить её, но Ясин с отвращением и высокомерием отклонял её просьбу, хотя отец и советовал ему проявить снисхождение и простить её. Он, по правде говоря, испытывал к ней сильный гнев, что шёл из глубин разбитого сердца, и захлопнул перед ней все двери прощения, а по ту сторону их воздвиг баррикады из злобы и ненависти, уверенный в том, что не он поступил с ней несправедливо, разжаловав её, а она сама себя своими делами так унизила…

— Женщина. Да, она всего лишь женщина… А любая женщина — скверная потаскуха… Она не знает, что такое целомудрие, разве что когда у неё отсутствуют причины для измены… Даже добрая жена отца. Один Аллах знает, что бы с ней было, если бы не отец!

Мысли его прервал чей-то высокий голос:

— В вине польза, а кто скажет, что это не так, пусть отрубят ему голову… В опиуме и гашише много вреда… а вот в вине — одна только польза…

У него спросили:

— И в чём же от него польза?

Тот неодобрительно заметил:

— Как это, в чём польза?! Что за странный у тебя вопрос!.. От него одна только польза, как я уже сказал… Ты и сам это знаешь, и веришь в это…

Его собеседник ответил:

— Но и опиум с гашишем полезны, и тебе следует знать это и верить… Все люди говорят об этом, ты разве будешь им перечить?!

Тот человек немного помедлил, затем сказал:

— Значит, они все полезны: и вино, и гашиш, и опиум, и всё новенькое!

Его собеседник продолжил победным тоном:

— Но вино — харам!

Мужчина разгорячённо ответил:

— Ты разве в тупике, не знаешь, что надо делать? Раздавай закят, соверши хадж, корми бедных… Много есть над чем поразмыслить, а блага в десять раз больше…

Ясин улыбнулся с некоторым облегчением. Да уж, наконец-то он смог довольно улыбнуться:

— Да пусть она убирается ко всем чертям, и унесёт с собой прошлое… Я ни за что не отвечаю. Каждый в этой жизни чем-то замарался, и кто срывает покровы тайн, увидит нечто удивительное… Меня только одна вещь интересует — её имущество. Лавка в Аль-Хамзави[26], постройка в Аль-Гурийе[27] и старый дом в Каср аш-Шаук[28]… И клянусь пред Аллахом, если всё это я однажды унаследую, то помолюсь за неё, но без сожаления… Ах… Зануба… Я чуть было не забыл про тебя. Это шайтан выбил тебя у меня из головы. Одна женщина измучила меня, а другая дала мне утешение… Ах, Зануба, до сего дня я не знал, что душа твоя настолько чиста… Ох, я должен стереть эти мысли… Моя мать, на самом деле, как воспалённый зуб — пока не выдернешь его, не успокоится…

14

Господин Ахмад Абд Аль-Джавад сидел за своим рабочим столом в лавке, и кончиками пальцев левой руки играл со своими изящными усами, как обычно делал всякий раз, когда его уносил поток мыслей, смотря в никуда. На лице его было некоторое удовлетворение и довольство. Несомненно, ему было приятно ощущать, что люди испытывают к нему симпатию и любовь. А если бы каждый день они ещё и демонстрировали ему доказательство своей любви, то он бы сиял от невыразимой радости.

Сегодняшний день принёс ему новое доказательство, ибо вчера ночью он был вынужден пропустить вечеринку, на которую его позвал один из друзей. И как только он уселся в своей лавке этим утром, к нему пришёл тот, кто звал его вместе с компанией других гостей, которые стали всячески упрекать его за то, что он отсутствовал вчера, и винить, что из-за него они утратили радость и веселье. Затем они сказали, что не смеялись от всего сердца так, как привыкли делать это вместе с ним, и вино не приносило им удовольствия, которое всегда было на пирушках с его участием, а собранию их не хватало — как они выразились — его духа. Он радостно попросил их повторить свои слова. Он сиял от удовольствия, но они восприняли это с упрёком, и он принялся горячо извиняться, правда, с некоторыми угрызениями совести, так как был склонен по натуре своей угождать приятелям. Ахмад искренне спешил насытить их из источника своей симпатии и дружбы. Безмятежность его почти было нарушилась, если бы не пылкое изъявление чувств друзьями, говорившее само по себе о великодушии и благосклонности. Да уж, пока в его сердце был источник — любовь, что притягивала к нему людей, а его — к ним, он наслаждался ликующей радостью и невинной гордостью; он словно был создан прежде всего для дружбы.

В этой любви было и ещё одно чудо — правильнее будет сказать, что это была любовь иного рода — она раскрылась ему сегодня на рассвете, когда к нему зашла Умм Али, сваха, и после разговора, который он вертела и так, и сяк вокруг главного, она сказала:

— Вы, конечно, знаете госпожу Нафусу, вдову хаджи Али Ад-Дасуки, которая владеет семью лавками в Аль-Маграбин?

Господин Ахмад улыбнулся, и инстинктивно сообразил, к чему клонит эта женщина. Сердце подсказывало ему, что она не только сваха на этот раз, но и посланница, которой завещана тайна. Разве не думал он иногда, что госпожа Нафуса заходит за покупками в его лавку на самом деле за тем, чтобы показать себя?.. Однако он хотел постепенно вовлечь её в разговор, пусть и ради забавы, и с явным интересом сказал:

— Вам лучше присмотреть ей добродетельного мужа. До чего же такие кандидаты редки!

Умм Али сочла, что достигла своей цели, и ответила:

— Из всех мужчин я выбрала вас. Что скажете?

Господин Ахмад звонко рассмеялся, радостный и уверенный в себе, однако решительно сказал:

— Я уже два раза женился; в первый потерпел неудачу, а во второй Аллах наградил меня удачей. И я не буду неблагодарным Аллаху за Его милость.

По правде говоря, благодаря своей несгибаемой силе воли он пока что успешно боролся с искушением вступить в брак, несмотря на многочисленные удобные случаи для того. Он вроде пока не забыл, что его отец, докатился до того, что женился то на одной, то на другой, не долго думая, сразу и несознательно. Богатство растратилось, свалились тяготы, и остались у него — единственного сына и потомка отца — какие-то гроши, с которыми не разбогатеешь. Затем благодаря собственному доходу и процентам зажил он безбедно, ни в чём себе не отказывая, и уже мог позволить себе тратить на развлечения и удовольствия, сколько душе было угодно. И как же теперь он мог предпочесть то, что его лишит блестящего, завидного положения, которое гарантирует и почёт, и свободу?!. Да, он не накопил для себя большого состояния, но не из-за недостатка средств, а из-за присущей ему щедрости: он растрачивал деньги и наслаждался тем, что было единственным препятствием к богатству. Он веровал в Аллаха всем сердцем, и эта вера вместе с его достоинствами наполняла его душу уверенностью, защищала от страха за своё имущество и за будущее, который нападал на многих других людей. Но его отказ от женитьбы не мешал ему радоваться жизни всякий раз, как выпадал шанс, а следовательно, он и не мог пренебрегать тем, что эта красавица, госпожа Нафуса, хотела сделать его своим супругом. Эта мысль подавляла в нём все остальные. Он глядел на своего помощника и клиентов отсутствующим взглядом и с мечтательной улыбкой.

И тут, улыбаясь, он вспомнил, что один из его приятелей сказал ему сегодня утром в шутку, намекнув на его элегантность и благоухание духов:

— Довольно, довольно, старик!..

Старик?!.. Ему же на самом деле всего-то сорок пять, однако слова те были сказаны с укором об этой мощной силе, цветущем здоровье, блестящих и густых чёрных волосах! Он по-прежнему ощущал в себе молодость, а не упадок сил. Словно силы его с годами только прибавилось, со всеми её преимуществами, в которых не было недостатка. Но он был смиренным и очень великодушным, пряча в себе тщеславие и самолюбование, и очень любил, когда его хвалили, словно своим смирением и деликатностью старался заслужить похвалу. Его товарищи, используя эту хитрую уловку, подстрекали его. Его уверенность в себе достигла того, что он стал считать себя самым сильным, красивым, элегантным и привлекательным мужчиной, но никогда ни для кого не был в тягость, а всё потому, что скромность была присуща его характеру, и из этой врождённой черты, словно источник изливались приветливость, искренность и любовь. По природе своей он склонялся к любви, но не гнался за большим, чем то, что получал. Инстинктивно его жаждущая любви натура тянулась к искренности, чистоте, верности и смирению. Все эти свойства притягивали любовь и благосклонность, словно цветок — мотылька, а потому можно было вполне справедливо сказать, что его смирение было проницательностью или самой натурой, точнее, его натура черпала эту проницательность в том, что внушал ему больше инстинкт, чем воля, и это было вполне очевидно, без всякой фальши и неестественности. Молчание о его достоинствах и сокрытие добродетелей (даже при том, что ходили анекдоты про его пороки и недостатки), было просьбой о любви, что милее его сердцу, чем хвастовство и выставление себя на показ, которые обычно отпугивают людей и вызывают зависть. Эта его благоразумная проницательность побуждала друзей отмечать то, что он совсем обходит стороной мудрость и скромность, а его качества раскрывались так, как он сам не мог бы раскрыть их, не пожертвовав лучшими сторонами своей натуры. Он обладал безупречным магнетизмом и наслаждался любовью других. Этим-то инстинктивным внушением он и руководствовался, даже когда дело касалось непристойной стороны жизни, на пирушках и весельях. Даже там его не покидали проницательность и чувство такта, как бы вино ни ударяло в голову. Он был наделён свыше жизнерадостностью, остроумием, тонким юмором и острой иронией, без труда оттеснявшими на задний план других участников вечеринки. Но при этом он мастерски руководил весельем, предоставляя арену для каждого и поощряя шутников и балагуров, даже если его звонкий смех и срывал их планы на успех. Он страстно желал, чтобы его шутки не оставляли у кого-то обид, а если момент и требовал нападать на товарищей, он старался загладить все последствия поощрением, заискиванием перед другом, пусть и с самоиронией. Он покидал собрания лишь когда у каждого собутыльника оставались самые лучшие воспоминания о том празднике, на котором от радости распирало грудь и покорялись сердца. Однако замечательное влияние его врождённой проницательности или находчивой натуры не ограничивалась одной только весёлой жизнью, нет, оно простиралось и на другие важные стороны его социального бытия, самым чудесным образом заявив о себе в его необыкновенной щедрости, и не важно, проявлялось ли это в пирушках, на которые он приглашал гостей время от времени в свой большой дом, или в подношениях, которые он раздавал всем нуждающимся, молившимся за успех в его делах или за него лично, или в благородстве и порядочности, готовности прийти на помощь друзьям и знакомым, которую он считал своим долгом, чем-то вроде опеки, пропитанной любовью и верностью. Они были тоже верны ему, но лишь когда того требовала необходимость — будь то совет, заступничество или какая-то услуга в разных рабочих, хозяйственных делах, а то и в лично-семейных, вроде помолвки, брака и развода. Да-да, он охотно возложил на себя эти обязанности, и исполнял их безвозмездно — только по любви — и был посредником, представителем кадия по брачно-семейным делам и адвокатом, и выполняя их (несмотря на всю их тяжесть), всегда считал, что жизнь полна радости и ликования.

Этот человек, которого природа столь щедро наделила социальными добродетелями, таил их в себе, как будто проявить их было для него огромной мукой. Он был достойной персоной, а когда погружался в собственные мысли, та стыдливость, что охватывала его в присутствии других, улетучивалась, и он долго наслаждался своими достоинствами, предаваясь тщеславию и самолюбованию. Потому-то он с истинным восторгом и стал вспоминать упрёк своих дорогих друзей и приглашение Умм Али-сводницы к радости и удовольствию, до тех пор, пока его уединение не нарушило острое сожаление. Он сказал себе:

— У госпожи Нафусы есть преимущества, которые нельзя сбрасывать со счетов… Её многие желают заполучить, но она захотела меня, меня… Однако я никогда не женюсь ещё раз. Это давно решённое дело, и она не из тех женщин, которые согласятся иметь отношения с мужчиной без женитьбы… И как нам встречаться?.. Если бы она подвернулась мне в другое время, не сейчас, когда австралийцы повсюду преградили все пути… Навязались они на нашу голову! Увы!

Его мысли прервал остановившийся у входа в лавку экипаж. Он с любопытством поднял глаза и увидел повозку, накренившуюся под тяжестью крупной женщины, которая медленно вышла из неё, насколько это позволяли ей складки её огромного и жирного туловища. Но сначала на землю ступила её чернокожая служанка, протянувшая руку своей госпоже, чтобы та оперлась на неё, спускаясь. Госпожа испустила глубокий вздох, словно обременённая тяжким грузом, и собираясь с силами, чтобы опуститься, вся затряслась, и сделала шаг в сторону лавки. Её служанка громким голосом — точь-в-точь заправский оратор — объявила о приходе своей госпожи:

— Молодой человек, пропустите госпожу Зубайду, царицу мира.

У Зубайды вырвался смешок, похожий на воркование голубки, и обращаясь к служанке обманчиво угрожающим тоном, она сказала:

— Да помилует тебя Аллах, Джульджуль… Царица мира!.. Разве такая добродетель, как скромность, тебе не знакома?

К ней тут же поспешил Джамиль Аль-Хамзави, оскалив зубы в широкой улыбке со словами:

— Добро пожаловать, нам следовало бы посыпать землю песком перед вами.

Ахмад встал, внимательно изучая её взглядом, в котором сквозили изумление и задумчивость, а затем, заканчивая слова приветствия своего помощника, произнёс:

— Да нет же, хной и розами. Но что же мы можем сделать, когда удача сваливается на нас так неожиданно?

Ахмад увидел, что его помощник собирается принести ей стул, но опередил его, сделав широкий шаг, который был больше похож на прыжок, и тот отошёл в сторону, маскируя улыбку на губах. Ахмад собственнолично подал ей стул, указывая ладонью, словно говоря: «Прошу вас». Однако ладонь его раскрылась — возможно, он даже и не почувствовал это — из последних сил, выпустив что-то, что он зажал пальцами, пока рука не распрямилась, словно веер. Возможно, он ощутил это, когда раскрыл свою ладонь и образ её огромного зада поразил его воображение: как он заполнит собой весь стул, переливаясь по обеим сторонам. Женщина поблагодарила его улыбкой. Лицо её, не покрытое хиджабом, было бледным. Она уселась на стул в своих сверкающих украшениях, и повернулась к служанке, сказав, обращаясь на самом деле не к ней, а к другому собеседнику:

— Разве я не говорила тебе, Джульджуль, что нет причины, что бы заставила нас добираться в эти края купить то, что нам нужно, когда есть такой роскошный магазин?

Служанка подтвердила слова своей госпожи:

— Вы, госпожа моя, как всегда правы. Поэтому-то мы и ходим так далеко, а ведь у нас есть великодушный господин Ахмад Абд Аль-Джавад!..

Госпожа наклонила голову, словно её напугало то, что сказала ей Джульджуль, и бросила на неё порицающий взгляд, затем вновь поглядела на Ахмада и на служанку, словно затем, чтобы взять его в свидетели упрёка, и сказала, пряча улыбку:

— Какой стыд!.. Я тебе говорила о магазине, Джульджуль, а не о господине Ахмаде!..

Проницательное сердце Ахмада почуяло, что благодаря разговору с этой женщиной атмосфера стала вполне дружелюбной, и в присущей ему бодрой манере инстинктивно подключился к нему, пробормотав с улыбкой на губах:

— И магазин, и господин Ахмад — это одно целое, госпожа.

Она кокетливо вскинула брови и ласково упрямясь, сказала:

— Но мы хотим магазин, а не господина Ахмада.

Казалось, что Ахмад был не одним, кто почувствовал приятную атмосферу, созданную дамой. Джамиль Аль-Хамзави то торговался с клиентами, то поглядывал украдкой на тело певицы, пока клиентки принялись осматривать товары, чтобы иметь возможность пройти туда-сюда перед дамой. Однако казалось, что её благословенный приход в магазин уже привлёк к себе взгляды некоторых прохожих. Ахмад попробовал подойти поближе к женщине и встать у двери, закрыв её своей широкой спиной от незваных гостей. Но даже это не заставило его забыть о чём они говорили, и, продолжая прерванный разговор, он сказал:

— Так уж рассудил Наимудрейший Аллах, что подчас вещи бывают более счастливыми, чем люди.

Она многозначительно заметила:

— Вы, как вижу, преувеличиваете. Никогда вещам не везло больше, чем людям. Однако многое из того и впрямь полезно.

Ахмад буравил её своими синими глазами, прикидываясь, что очень удивлён:

— Точно, полезно. (Затем, указывая на пол)… Например, этот магазин!..

Она наградила его коротким нежным смешком, и тоном, в котором проскальзывала некая, заранее продуманная грубость, сказала:

— Я хочу сахара, кофе и риса. Для этого и нужен магазин, не так ли? (В её интонации смешалось безразличие и кокетство)… Да и потом, мужчины очень тревожатся об этом.

В сердце Ахмада разверзлись врата жадности. Он почувствовал, что вот-вот случится что-то куда более важное, чем просто продажа. В знак оправдания он сказал:

— Не все мужчины одинаковы, госпожа. Да и потом, кто вам сказал, что человек может обойтись без риса, кофе и сахара?! По правде говоря, вы можете найти и пропитание, и сладость, и удовольствие рядом с мужчиной!..

Она со смехом спросила:

— Так что же это — кухня или мужчина?..

Тоном победителя он ответил:

— Если посмотрите рядом с собой, то обнаружите удивительное сходство между мужчинами и кухней… И то, и другое — жизнь для живота!..

Женщина на некоторое время потупила взор. Между тем, Ахмад ждал, когда она поднимет на него глаза, а на губах её будет сиять улыбка, но она встретила его невозмутимым взглядом, и он тут же почувствовал, что она сменила «тактику», или, может быть, не испытывала удовольствия, что скатилась до такого, и передумала. Затем она тихо промолвила:

— Да поможет вам Аллах!.. Но на сегодня нам достаточно риса, кофе и сахара.

Ахмад попытался притвориться серьёзным и подозвал к себе помощника, которому громко приказал принести то, что требует госпожа. Воодушевившись его приходом, он также решил отказаться от «заискивания» и вернуться к «работе», однако то был лишь манёвр, которым он вернул себе свою агрессивную улыбку. Обращаясь к даме, он пробормотал:

— И магазин, и его хозяин в вашем распоряжении!

Этот манёвр возымел своё действие, и женщина шутливо ответила:

— Мне нужен магазин, но вы во что бы то ни стало хотите пожертвовать собой!

— Я, безусловно, лучше чем магазин, или вернее, лучше товара, что есть в магазине.

На лице её засияла хитрая улыбка, и она сказала:

— Это противоречит тому, что мы слышали о качестве ваших товаров!

Ахмад хихикнул и сказал:

— Для чего вам сахар, когда у вас такой сладкий язык?!

Вслед за всей этой словесной битвой наступила пауза, во время которой оба они казались довольными собой. И вот наконец певица раскрыла свою сумку и вытащила из неё зеркальце с серебряной ручкой, начав разглядывать себя, а Ахмад подошёл к столу и уселся, опершись на краешек и пожирая её внимательным взглядом.

На самом деле, сердце подсказало ему в тот момент, как он увидел её, что она посетила его не с целью покупки, а потом её слова дали ему подтверждение того, что он уже и так предполагал. Сейчас ему оставалось лишь решить — связывает ли её что-то с ним и его биографией, или он встречает её в последний раз. Однако это был не первый раз, когда он видел её: много раз они встречались на праздниках, что устраивали друзья. По рассказам некоторых он знал, что господин Халиль-каменщик долгое время был её любовником, однако они расстались не так давно. Видимо, поэтому она и делает теперь покупки в другом магазине!.. Она была очень красива, и чуть ли даже не считалась тогда певицей номер два. Но как женщина она интересовала его куда больше, чем как певица: такой она была аппетитной и милой, всеми телесными прелестями была настолько щедро одарена, что могла согреть собою любого замёрзшего в сильную зимнюю стужу и пришедшего к порогу её дома.

Его мысли прервало появление Аль-Хамзави, который принёс три свёртка и передал их служанке. Султанша полезла рукой в сумку, якобы, чтобы вытащить оттуда деньги, но Ахмад упредительно сделал ей знак со словами:

— Какой позор!

Женщина прикинулась удивлённой и сказала:

— Позор, господин?… На самом деле никакой это не позор. Для нас это благословенный визит, и нам следует почитать вас, а иначе мы вряд ли воздадим вам должное.

Она встала, продолжая говорить, и хотя сопротивление его щедрости не казалось таким уж серьёзным, заметила:

— Ваша щедрость заставит меня заходить к вам снова и снова, пока я хоть немного не заставлю вас соблюдать экономию.

Господин Ахмад хихикнул и сказал:

— Не бойтесь, я щедр с клиентами в первый раз, а потом вознаграждаю себя за щедрость с каждым разом вплоть до того, что обираю клиента. Таков девиз у нас, торговцев!..

Дама улыбнулась и протянула ему руку со словами:

— Такого великодушного человека, как вы, грабят другие, но не он сам… Благодарю вас, господин Ахмад.

Он от всего сердца произнёс:

— Вы уж меня извините, госпожа.

Он стоял и глядел на неё, а она горделиво прошествовала к дверям, поднялась в экипаж и заняла своё место, а Джульджуль села на маленькое местечко напротив, и экипаж тронулся вместе со своим драгоценным грузом, пока не скрылся из виду. Тогда Аль-Хамзави сказал, листая страницы бухгалтерской книги:

— И как теперь заполнить брешь в счётах?

Господин бросил на него весёлый улыбчивый взгляд и сказал:

— Я запишу на месте цифры «Товар был повреждён из-за воздуха».

Проходя к своем рабочему столу, он пробормотал:

— Аллах прекрасен и любит красоту.

15

Вечером господин Ахмад запер лавку и вышел, напустив на себя величественный вид и распространяя приятный аромат, направившись к Ас-Саге[29], а оттуда — к Аль-Гурийе и, наконец, подошёл к кофейне господина Али. По дороге он обратил внимание на дом певицы и другие дома, окружавшие его. Он увидел лавки, тянувшиеся по обеим сторонам, которые всё ещё были открыты, а также поток пешеходов, и продолжил путь к дому одного из своих приятелей, где он просидел час, а потом попросил разрешения вернуться в Аль-Гурийю.

К тому времени Аль-Гурийю уже накрыла тень, и она обезлюдела. Он уверенно приблизился к тому дому, затем постучал в дверь и замер в ожидании, внимательно всматриваясь ко всему вокруг себя. Свет исходил лишь из небольшого окошка в кофейне господина Али, и от газового фонарика на ручной телеге, что стояла у поворота на Новую Дорогу. Наконец дверь открылась и показался силуэт маленькой служанки. Он не дал ей и слова сказать, и решительно и не колеблясь, дабы придать ей желаемой уверенности и честности, спросил:

— Госпожа Зубайда дома?

Служанка подняла голову и поглядев на него, в свою очередь спросила, сохраняя осторожность, продиктованную условиями своей работы:

— А вы, господин, кто такой будете?

Своим твёрдым голосом он ответил:

— Тот, кто желает договориться с ней, чтобы она оживила эту ночь своим присутствием.

Служанка удалилась на несколько минут, затем вернулась и сказала: «Проходите», и открыла перед ним двери. Он вошёл в дом и вслед за ней поднялся по лестнице с небольшими ступенями, которая заканчивалась коридором. Затем служанка раскрыла перед ним дверь, и он проник в тёмную комнату, да так и остался стоять у прохода, прислушиваясь к шагам удалявшейся служанки. Затем она вернулась с лампой в руках, и он стал следить за ней: она поставила лампу на стол, а посреди комнаты стоял стул, на который она залезла, чтобы зажечь крупную люстру на потолке, и вернула стул на место, а затем унесла лампу, и выходя из комнаты, вежливо сказала:

— Прошу вас. Садитесь, господин.

Ахмад подошёл к дивану в центре комнаты и спокойно и уверенно сел, что, несомненно, говорило о том, что он уже привык к подобным ситуациям. Он был убеждён, что выйдет оттуда в итоге довольным и счастливым. Затем он снял феску и положил её на небольшую подушку посередине дивана, и с удовлетворением вытянул ноги.

Оглядел комнату: средняя, не очень большая, но и не маленькая, меблированная тремя большими диванами, что стояли по углам, и стульями, на полу — персидский ковёр, и близ каждого дивана — столик, декорированный перламутром. Окна были завешаны шторами, как и дверь. В ней стоял какой-то необычный аромат благовоний, радовавший его. Он развлекался тем, что смотрел на мотылька, что нервно трепетал под лампой, и ждал какое-то время, пока служанка не принесла ему кофе. И вот наконец до ушей его донёсся мелодичный стук туфель, что постукивали словно дробь по полу. Нервы его напряглись, он устремил взгляд на дверь, проём которой вскоре заполнился огромным телом, чувственно затянутым в синее платье. Едва её взгляд упал на него, как она в удивлении застыла и воскликнула:

— Именем Аллаха, Милостивого и Милосердного… Это вы?!..

Он быстро окинул взглядом её тело, так, словно мышь пробежала по мешку с рисом, дабы отыскать дырочку в нём, и с восхищением сказал:

— Именем Аллаха, вы великолепны!..

Постояв, она приблизилась и с притворным страхом сказала:

— Не сглазьте!.. Прибегаю к помощи Аллаха!..

Ахмад встал и пожал её протянутую руку, вдохнув своим крупным носом аромат благовоний:

— Вы опасаетесь чьей-то зависти, когда у вас есть такие благовония?!..

Она высвободила свою руку из его руки и отошла к дивану, что стоял сбоку, села и сказала:

— У меня хорошие благовония, это настоящее благословение. Они составлены из разных сортов — арабских, индийских. Я сама их подбирала. Стоит отметить также, что они спасают от многих джиннов и злых духов.

Ахмад снова сел на своё место, и отчаянно взмахнув руками, сказал:

— Всех, кроме меня!.. Во мне сидит злой дух самого последнего типа, на которого не действуют благовония[30]. Тут всё гораздо серьёзнее…

Женщина ткнула себя в грудь, поднявшуюся словно бурдюк с водой, и воскликнула:

— Но я же пою на свадьбах, а не на церемониях зар[31]!

Ахмад с надеждой в голосе сказал:

— Ну может быть, и для моего недуга у вас есть исцеление!

Ненадолго воцарилась тишина, и дама как-то задумчиво поглядела на него, как будто спрашивая его о том, что же на самом деле привело его сюда, и правда ли он пришёл с тем, дабы договориться с ней, чтобы она оживила эту ночь своим присутствием и спела для него, как он и заявил служанке?… Ею овладело желание непременно это выведать у него, и она спросила:

— И для какого же торжества: свадьбы или обрезанию?

Ахмад с улыбкой ответил:

— Как пожелаете!

— У вас праздник по случаю обрезания или свадьба?

— У меня всё…

Взглядом она предупредила его, будто говоря: «Как же мне с вами трудно!», а затем с сарказмом в голосе пробормотала:

— В любом случае, мы к вашим услугам…

Ахмад вскинул к голове руки и прикоснулся к ней в знак признательности, и с величавостью, совсем не подходившей его несерьёзным намерениям, сказал:

— Да вознаградит вас Аллах!.. Но я по-прежнему настаиваю, что выбор за вами!

Она вздохнула с раздражением, больше похожим на шутку, и ответила:

— Ну конечно, я предпочитаю свадебные торжества…!

— Но я уже женат, и ещё одна свадьба мне не нужна…!

Она закричала:

— Ну и болтун же вы!.. Так значит, это обрезание…

— Но…

Она с опаской спросила:

— У вашего сына?

Он ответил по-простому, закручивая усы:

— У меня!

Дама расхохоталась, и решила, что больше не стоит задумываться о торжестве, о котором она строила догадки в глубине души, и воскликнула:

— Какой же вы нахал! Вот если бы вы попались мне в руки, уж я бы вам хребет-то переломила…

Тут Ахмад встал и подошёл к ней со словами:

— Что бы вы ни сделали, лишь бы по доброй воле…

И сел рядом с ней. Она собиралась было ударить его, но заколебалась, а потом замолчала. Он в тревоге спросил её:

— Почему же не соизволите поколотить меня?

Она покачала головой и язвительно ответила:

— Боюсь, как бы не нарушить омовение[32].

Он с нетерпением спросил:

— А я могу надеяться, что мы будем молиться вместе?!

В глубине души он попросил прощения у Аллаха за подобную шутку, как и болтовню, хотя, когда он бывал пьян, то его бесстыдство доходило и не до такого. Однако на сердце у него было неспокойно, а между тем радость и ликование продолжались до тех пор, пока он искренне не покаялся и не попросил прощения за свой шутовской язык, что только и знал, что вредить ему. Женщина же, язвительно кокетничая, спросила:

— Так что же, вы, добродетельный мой, имеете в виду молитву, которая лучше, чем сон[33]?

— Но молитва и сон одинаковы…

Она не смогла сдержаться и рассмеялась:

— Эх ты, на людях показываешь, какой ты солидный да благочестивый, а внутри-то у тебя разврат и порок. Теперь ты на самом деле подтвердил: то, что мне говорили о тебе — правда…

Ахмад выпрямился на диване и с интересом спросил:

— А что говорили?!.. О Аллах, избавь нас от злых толков и пересудов…

— Мне говорили, что ты бабник и преклоняешься перед рюмкой…

Он громко вздохнул, показывая своё облегчение, и сказал:

— Я думал, это упрёк. Боже сохрани…

— А я разве не говорила тебе, что нахал это ещё и развратник?!

— Это верное свидетельство, и я с болью вынужден признать это…

Женщина заносчиво вскинула голову и сказала:

— Держись от меня подальше!.. Я не из тех женщин… Зубайда знаменита своим самолюбием и щепетильностью…

Ахмад сложил руки на груди и смотрел на неё с вызовом, преисполненным в то же время нежностью. Он с уверенностью в голосе сказал:

— Когда придёт самое главное испытание, то мужчину ждёт либо почёт, либо унижение…

— Откуда это у тебя такая уверенность, если тебе ещё и обрезание не делали?

Ахмад надолго зашёлся хохотом, а потом сказал:

— А ты не веришь, госпожа… Ну, если у тебя есть сомнения, то…

Она дала ему кулаком по плечу, не дав ему закончить фразу. Он замолчал, и оба тут же расхохотались. Он был рад, что она тоже смеётся вместе с ним, и предположил, что после всего того, что произошло с ними — намёков и открытых заявлений — появилась какая-то явная благосклонность, ибо он ощущал это своим подсознанием, а ещё это доказывала кокетливая улыбка, промелькнувшая в её подведённых сурьмой глазах. Он задумался — а не оказать ли такому кокетству подобающее приветствие? И тут она предостерегающе сказала ему:

— Не делай так, чтобы моё недоверие к тебе удвоилось…

Он вновь напомнил ей то, что она говорила о сплетнях и кривотолках, и с интересом спросил:

— А кто вам рассказал обо мне?

Она лаконично ответила, обвиняюще глядя на него:

— Джалила..!

Внезапно это имя прозвучало как упрёк в его адрес, и на губах его появилась стеснительная улыбка. Джалила, это знаменитая певица, которую он когда-то давно любил, пока их не разделило пресыщение, и их взаимная привязанность продолжалась уже на расстоянии. Но он, будучи знатоком женщин, посчитал необходимым честно сказать:

— Да будут прокляты и лицо её, и голос! — а затем, словно уклоняясь от темы, сказал:

— Давайте не будем обо всём этом, лучше поговорим серьёзно о…

Она обвинительным тоном спросила:

— Разве Джалила не заслуживает более деликатных и нежных слов? Тебе, видно, свойственно так вспоминать о некоторых женщинах?

Ахмад немного смутился; он весь просто таял от гордости собой, навеянной ему рассказом новой возлюбленной о предыдущей. Его охватило сладкое упоение триумфом, а затем, с известной долей такта он промолвил:

— Когда я нахожусь в обществе такой красавицы, то не в моих силах покинуть её ради давно прошедших и забытых воспоминаний…

И хотя дама продолжала насмешливо сверлить его взглядом, всё же она внемлила похвале — об этом говорили её вскинутые брови и лёгкая замаскированная улыбка, что незаметно появилась на губах. Однако она с презрением сказала ему:

— Язык торговца щедр на похвалы и лесть, пока он не получит своего…

— Мы, торговцы, окажемся в раю из-за того, что нас весь народ притесняет…

Она пренебрежительно встряхнула плечами, а потом без всякой опаски с интересом спросила:

— Как давно вы были вместе?

Ахмад махнул рукой, будто бы говоря: «Ещё до начала времён!», а потом пробормотал:

— Много-много лет назад..!

Она язвительно засмеялась и злорадным тоном сказала:

— В дни прошедшей молодости..!

Ахмад пристально посмотрел на неё. В глазах его стоял упрёк:

— Я бы хотел высосать весь яд из твоего языка.

Однако она продолжила разговор, будто и не слышала его слов, тем же тоном:

— Она съела всю твою плоть и оставила от тебя лишь одни кости…

Он угрожающе кивнул ей и сказал:

— Я из тех крепких мужчин, что женятся и в шестьдесят…

— Из-за любви или из-за слабоумия?!

Ахмад расхохотался и ответил:

— О святая угодница, побойся Аллаха. Давай же серьёзно поговорим…

— Серьёзно?!.. Ты имеешь в виду праздничную вечеринку, на которую ты хочешь пригласить меня?

— Я имею в виду провести всю жизнь…

— Всю или половину?!

— Господь наш даёт нам то, в чём для нас благо…

— Господь наш даёт нам добро…

В тайниках своей души он попросил прощения у Аллаха заранее, а затем спросил её:

— Прочтём «Аль-Фатиху» вместе?

Однако она вдруг поднялась, не обращая внимания на его просьбу, и воскликнула, делая вид, что торопится:

— Боже мой!.. Ты отнял у меня время, у меня же этой ночью есть одно важное дело…

Ахмад тоже встал, в свою очередь, протянул ей руку, пожал её расписанную хной ладонь, и страстно поглядел на неё. Он упорно хотел задержать её ладонь в своих руках, несмотря на то, что она пыталась пару раз выдернуть её, пока она не ущипнула его за палец и угрожающе поднесла руку к самым его усам:

— А ну отпусти, а не то выйдешь из этого дома с одним единственным усом…

Он заметил, что рука её почти у самого его лица, и удержался от спора с ней, вместо этого медленно поднеся губы к этой свежей плоти, пока они не уткнулись в неё, а до носа его донёсся сладкий аромат гвоздики. Он глубоко вздохнул, а потом пробормотал:

— До завтра?!

На этот раз она силой откинула его руку и долго глядела ему в глаза, затем улыбнулась и пропела:

Птичка моя, птичка.

Веселись, да расскажи ему обо мне.

Она повторила этот куплет: «Птичка моя, птичка» ещё несколько раз, пока провожала его до дверей. Он вышел, и тоже начал напевать начало этой песенки своим низким голосом, полным достоинства и невозмутимости, будто ища в этих словах значение того, что же она имела в виду…

16

Праздничная атмосфера, царившая в доме Зубайды-певицы, вдруг предстала перед ним в салоне, точнее, этот салон был предназначен для иных целей. Возможно, самым главным его предназначением, для чего он, собственно, и служил, было размещать там оркестр и давать вокальные выступления, а также заучивать новые песни. Она выбрала этот салон потому, что он находился вдали от спальни и гостиной. Просторность делала его вполне пригодным для специальных торжеств, которые обычно устраивались между вокальными представлениями и обрядами зар. На такие торжества она звала лишь избранных, самых близких своих друзей и знакомых. Поводом для таких торжеств была не просто её щедрость и великодушие, а скорее абсолютная щедрость, которая подчас была бременем для её друзей, но она стремилась увеличить круг самых лучших и достойных из них, чтобы они тоже приглашали её спеть на праздниках или делали для неё рекламу в тех кругах, где вертелись сами. Среди прочего, она также отбирала себе любовника за любовником.

И теперь вот пришла очередь и его, Ахмада Абд Аль-Джавада, полюбоваться этим большим, радостным вестибюлем, принимавшим лишь особых друзей. В действительности же он был полон энергии после такой смелой аудиенции у Зубайды в её доме. Уже очень скоро после этой встречи его посланники понесли ей щедрые подарки, сладости и угощения.

На камине, что был смастерён и посеребрён по её вкусу, стояли всевозможные приборы, предназначенные для приёма гостей. В время встречи, когда дама приглашала к себе, она оставляла выбор за самим гостем, кого ещё из своих друзей пригласить к ней на праздник, чтобы познакомиться с новой любовью. До чего же этот вестибюль был отмечен её колоритным нравом, восхитительными диванчиками-канапе, приставленными рядышком друг к другу и вышитыми золотыми позументами, мягкими и внушающими мысли о распутстве! Они стояли по обеим сторонам комнаты, а в центре её был диван хозяйки в окружении подушек и тонких пуфиков, специально приготовленных для оркестрантов. Круглый пол салона был застелен коврами самых разнообразных форм и расцветок. На правой консоли по центру, наподобие родинки на чистом личике, были расставлены канделябры со свечами, а посредине потолка висела огромная светлая люстра. На крыше также имелись окна со стеклянными створками, которые раскрывали в жаркую ночь и закрывали, когда ночи становились холоднее.

Зубайда уселась на диван, а справа от неё — Зануба-лютнистка, её воспитанница, слева — слепой музыкант, исполнитель на цитре.

Женщины расселись справа и слева: одна держала в руках бубен, другая — поглаживала тамбурин, третья — забавлялась с цимбалами. Дама удостоила Ахмада чести впервые присутствовать на её собрании, усадив его в правом крыле. Все остальные его товарищи как ни в чём ни бывало заняли свои места, будто это они были хозяевами в этом доме. Да и неудивительно — царившая там атмосфера была для них уже не нова, и сама дама их видела не впервые. Ахмад представил своих друзей даме, начиная с господина Али — торговца мукой. Зубайда же засмеялась и промолвила:

— Господин Али не чужой для нас — я уже выступала на свадьбе его дочери в прошлом году…

Затем Ахмад повернулся к господину Аль-Фару, меднику. Когда кто-то бросил фразу, что он — один из исследователей атомной бомбы, тот нахмурился и быстро сказал, опередив приятеля:

— Но я же пришёл сюда, чтобы покаяться, госпожа.

Так он представил всех до единого. Затем вошла служанка, Джульджуль, с бокалами вина, которые разошлись по рукам гостей. Теперь уж они ощутили прилив жизненных сил, пропитавшись духом ликования и веселья. Ахмад же, бесспорно, выглядел как жених на свадьбе, так его прозвали друзья, да и в глубине души он тоже так чувствовал. Поначалу он испытывал некое смущение от этого, если вообще понимал, и скрывал его, веселясь и смеясь сверх всякой меры, так что даже выпил вина, не обратив на него никакого внимания. К нему вернулась былая уверенность, которая смешалась с возбуждением. Когда страсть стала уж очень настойчивой и тяготила его — а страсти раскаляются под действием всеобщего веселья — он протяжно посмотрел на хозяйку дома, заглядываясь на прелести её дородного тела, и сердце его радовалось дарованной ему удаче. Он поздравил себя в предвкушении сладостных удовольствий как в эту ночь, так в последующие:

— Когда придёт самое главное испытание, то мужчину ждёт либо почёт, либо унижение… Это открытое заявление, да ещё и её вызывающее поведение… Должно быть, я прав. Интересно, что она за женщина такая, и до какого предела может дойти? В подходящий момент я узнаю это, затем всё разложу по полочкам, чтобы обеспечить себе победу над другими соперниками. Тут нужно проявить крайнюю неприступность и изобразить отчаяние. Я ведь никогда не отступал от своего старинного девиза — сделать своё удовольствие вторичной целью, а её удовольствие — первичной и конечной, и таким образом, моё собственное удовольствие будет наиполнейшим.

И хотя Ахмад и не рассказывал никому о своих обильных приключениях, эта органическая, живая любовь, смешанная с кровью и плотью, постепенно переходила стадию за стадией, и превращалась в более утончённую и чистую. Он не был настоящим животным, но помимо своей животной природы был наделён ещё нежностью и обострённостью чувств, страстью к пению и веселью. Только по этим естественным причинам он в первый раз вступил в брак, а затем сделал это и во второй раз. Как ни странно, но по прошествии стольких лет он всё ещё испытывал нежные чувства к своей жене, но к ним примешивались теперь уже новые элементы: то была спокойная любовь и близость, что по сути оставалась телесной, плотской. А когда чувства приобретали такой оттенок — особенно, когда им придавалась обновлённая энергия, и льющаяся через край живительная сила, — они не могли приобрести какой-то один оттенок, и расходились по самым разнообразным потокам любви и страсти, превращая его словно в бешеного быка. Всякий раз, как его звал порыв юности, он отдавался ему в упоении и восторге. В любой женщине он видел одно лишь тело, однако преклонялся перед этим телом, только если находил его и впрямь достойным: и видеть его, и гладить, и вдыхать его аромат, вкушать его, и слушать. То была нежная страсть, а не дикая и слепая, она развивалась как искусство, заключённая в рамки шуток-прибауток, забав, улыбок. Однако телосложению его было далеко до нежности чувств: и дородность, и сила его говорили скорее о строгости и грубости, но и эти черты тоже таились в глубинах его души, наряду с мягкостью и деликатностью, в которые он время от времени облачался, лишь для вида изображая суровость.

Вот почему, пока он пожирал Зубайду страстным взглядом, его бурная фантазия не была сосредоточена на мысли лечь с ней в постель и тому подобных. Он витал в своих мечтах о забавах, играх, песнях и вечеринках. По тому, как горели его глаза, Зубайда поняла это, и сказала, кокетливо обращаясь к нему, но переводя взгляд на гостей:

— Хватит тебе уже, жених, разве тебе не стыдно перед твоими товарищами?

Удивлённый, Ахмад ответил:

— А что толку мне стыдиться перед таким несметным богатством, как вы?

Певица звучно рассмеялась и спросила с неподдельным удовольствием:

— Ну и как вам ваш друг?

Все в один голос тут же сказали:

— Ему простительно!!

Тут слепой цитрист повёл головой направо-налево, и отвесив нижнюю губу, пробормотал:

— Тот, кто предостерёг, тот прощён.

И хоть его острота и была принята на «ура», однако госпожа обернулась к нему, рассердившись, и стукнула в грудь:

— А ну заткни свой рот! Ты своим языком можешь и весь мир объять.

Слепой воспринял её колотушки со смехом, и раскрыл рот, будто для того, чтобы что-то сказать, но тут же закрыл его, предпочитая быть с ней в мире. Певица повернулась к Ахмаду и тоном, в котором звучала угроза, сказала:

— Таково воздаяние тому, кто преступает границы.

Ахмад, сделав вид, что встревожен, и ответил:

— Но я ведь пришёл сюда поучиться невоспитанности.

Женщина ударила себя в грудь и воскликнула:

— Ну и ну! Послушайте-ка, что он говорит!

Почти все в один голос сказали:

— Его слова — лучшее, что мы до сих пор слышали.

Один из его приятелей добавил от себя:

— А вы должны дать ему затрещину, если он преступит границы вежливости.

Другой с уверенностью в голосе сказал:

— Заставьте его слушаться себя, если он невоспитанный.

Вскинув брови в знак удивления, дама спросила:

— Так вот насколько вы любите невоспитанность!

Ахмад глубоко вздохнул и сказал:

— О Создатель, пошли же нам долгих лет жизни!

Но певица в ответ на это только взяла свой бубен и сказала:

— Теперь я дам вам послушать кое-что получше.

И игриво стукнула в него, но из-за болтовни гостей звук бубна, который словно увещевал их, никто так не услышал, и она заставила его замолчать. Этот звук нежно ласкал слух, и гости оживились. Музыканты же настроились на работу. Присутствующие опустошили свои бокалы и устремили взгляд на певицу. В зале воцарилась тишина, почти звенящая от напряжённой готовности веселиться. Певица сделал знак оркестру, и тот начал играть в честь Усман-бека. Гости водили головой в стороны, подпевая, а Ахмад отдался мелодии цитры, что жалила его в самое сердце и воспламеняла в нём отголоски различных песен, что он давно слышал на весёлых вечеринках. Они напоминали капельки нефти, что капали друг за другом на горящие угли, всё больше разжигая пламя. Цитра была самым любимым его инструментом, и не только из-за мастерства исполнителя, но и из-за той тайны, которую он извлекал из её струн. Он знал, что слушает всего лишь музыканта, господина Абдо, но его влюблённое сердце скрывало любовь и всё то, чего не выразить искусством.

Оркестр тем временем закончил исполнение, и певица запела: «Тот, кто опьянён и простой водой…», и оркестр с энтузиазмом подпевал ей. Пение на два отдающихся эхом голоса было просто изумительным: один голос — слепого цитриста — был густым и низким басом, а другой — тонким и высоким, почти как у ребёнка — голос Занубы-лютнистки. В груди у Ахмада от волнения всё бурлило, и он поспешил опрокинуть свой бокал, что держал в руках. Он опустошил его и пустился подпевать мелодии. Голос его резко зазвенел во вступлении — из-за того, что он пустился петь с сухим горлом, не проглотив слюну. Но вскоре его пример поощрил и остальных его товарищей, которые тут же стали подражать ему, и вскоре уже все собравшиеся в салоне превратились в единый хор, исполнявший песню в один голос. А когда эта увертюра закончилась, и Ахмад всем своим духом приготовился слушать — в силу привычки — сольное исполнение, певица закончила аккордную часть своим звонким смехом, который говорил о том, что она очень рада, и ей всё понравилось, и начала поздравлять новичков в своём ансамбле, подшучивая над ними и спрашивая, какую партию теперь им бы хотелось послушать.

Ахмад почувствовал сильное волнение: то был момент смущения, когда его страсть к пению подверглась трудному испытанию, о котором окружающие и не догадывались. Но уже в следующую секунду он понял, что Зубайда просто не способна исполнять сольные номера подобно всем остальным певицам, ведь она сама — настоящая «бомба», и ему захотелось, чтобы она выбрала для него какую-нибудь лёгкую песенку, из тех, что поют на свадьбах женщины, вместо того, чтобы попытаться спеть одну из знаменитых оперных партий, в которой уж точно он не сможет хорошо подпевать ей. Он решил избежать трудностей, которые пугали его, и отдать предпочтение незамысловатой песне, которая больше подходила этому салону. Он спросил:

— А что вы думаете про «Птичка моя, птичка. Веселись…»?

Пристальным, многозначительным взглядом он посмотрел на неё, словно чтобы намекнуть ей предложить спеть ту самую песню, что ознаменовала их знакомство в гостиной всего несколько дней назад. Но тут вдруг из дальнего угла салона раздался крик:

— Ты лучше попроси спеть это у своей матери!..

Это предложение тут же потонуло в фонтане хохота, расстроившего все планы Ахмада, и не успел он повторить свою попытку, как один из присутствующих потребовал исполнить «О мусульмане, верующие в Аллаха!..», а другие потребовали «Сердцем чист ты будь», однако сама Зубайда, которой не хотелось услужить одним за счёт других, объявила, что споёт им «Вина на мне лежит», за что удостоилась жарких аплодисментов. На этом празднике Ахмаду оставалось только положиться на себя, ища поддержки в вине и в мечтах об обещанной ему ночи. На устах его блеснула милая улыбка, без всякого смущения охватившая всю пьяную процессию и получившая от них одобрение, несмотря на то, что певица подыгрывала ему, желая завоевать одобрение своей сведущей публики.

Как и всем красивым женщинам, ей было свойственно некоторое тщеславие. Пока оркестр настраивался для исполнения песни, один из гостей встал и с воодушевлением воскликнул:

— Дайте бубен господину Ахмаду, он ведь знаток в этом!

Зубайда с удивлением подняла голову и спросила:

— Правда?

Ахмад энергично и живо пошевелил пальцами, словно показывая ей своё искусство на примере, и Зубайда, улыбнувшись, произнесла:

— Удивляться не приходится, ты ведь ученик Джалилы!

Тут все безудержно расхохотались. Смех продолжался до тех пор, пока господин Аль-Фар не повысил голос, спрашивая певицу:

— А чему вы намерены его научить?

Она многозначительно ответила:

— Я научу его играть на цитре… Нравится вам это?

Ахмад заискивающим тоном сказал:

— Если хотите, научите меня подпевать.

Тут многочисленные гости стали подбивать его присоединиться к квартету. Он взял бубен, вынужденно сняв с себя накидку, и открыв всеобщему обозрению свою тучное крепкое тело, обрисовавшееся под кафтаном тминного цвета. Он напоминал породистого скакуна, что провокационно гарцует на задних ногах. Затем он подобрал рукава и прошёл к дивану, чтобы занять своё место рядом с певицей. Она встала, чтобы освободить ему место — ростом она была наполовину ниже его — и отодвинулась в левый угол. Её красное платье обнажило её мясистую белую голень с розовым оттенком, и золотой ножной браслет, точно такой же, как и на обеих руках. Ахмад заметил, что другие смотрят на это таким же взглядом, как и он сам, и громовым голосом воскликнул:

— Да здравствует халиф!

Глазами он словно щупал груди женщины, и тайный голос нашёптывал ему: «Скажи лучше — да здравствует большая грудь!»

Певица предупреждающе сказала:

— Поосторожнее, не очень-то кричите, а не то англичане упекут нас за решётку.

Ахмад, в голову которого уже ударило вино, воскликнул:

— Куда вы пойдёте, мы навечно с вами.

И тут ещё громче произнёс:

— Да не будет жизни тому, кто вас бросит в одиночестве!

Женщине хотелось уладить поскорее тот спор, что разгорелся из-за её ножки, и она протянула Ахмаду бубен со словами:

— Покажи-ка мне своё умение.

Ахмад взял бубен и провёл по нему ладонью, улыбаясь. Пальцы его принялись искусно постукивать по нему, а тем временем оркестр заиграл. Зубайда же запела, обращая глаза к внимательно взиравшей на неё публике:

На душе моей вина.

Друг мой бросил меня.

Ахмад ощущал какое-то странное состояние: дыхание певицы мимолётом настигало его и соединялось с винными парами, что выходили из его макушки глоток за глотком. И очень скоро из сознания его совсем исчезли голоса и Аль-Хамули, и Усмана, и Аль-Манилави. В тот момент он испытывал настоящее счастье и был доволен тем, что есть. Потом до него донёсся её голос, затронувший струны его сердца и воспламенивший бодрость духа. И тут он заиграл на бубне, да так, что игра его оказалась непревзойдённой даже для самых маститых музыкантов. И едва певица допела последние слова: «Отпустите же меня, чтобы сладко меня он целовал», как он достиг упоения от вина и восторга, вдохновлённый и снедаемый желанием; к нему присоединялись и даже стали опережать его товарищи. Они начали плясать, как только вино ударило им в голову, распаляясь от страсти. Певица же оставила их в этом бушующем стремительном водовороте, в котором они казались зашедшимися от пляса могучими деревьями.

Медленно праздник подошёл к концу, и Зубайда стала повторять ту же вступительную песню, которой открыла выступление: «На душе моей вина», навевавшую покой и прощальное настроение. Тут уже не было мелодий о том, как любимый исчезает за горизонтом, улетая на самолёте. Но всё равно, под конец выступление было встречено бурей оваций и аплодисментов, а потом зал объяла тишина, говорившая о том, что все гости утихомирились: их сморили сильная усталость и переживания. Несколько минут прошло в покое, прерываемом только отдельным кашлем, чирканьем спички или каким-нибудь незначительным словом, что не заслуживало ответа.

По всему было видно, что гости «соблаговолили отдыхать». Во взгляде некоторых светилось желание сорвать с себя одежду, которую они расстегнули в порыве веселья; они сняли и повесили её на кресла. Другие же, что притаили дыхание, наслаждаясь вечеринкой, отказывались покидать дом, пока не выпьют до последней капли всё вино. Один закричал:

— Мы не уйдём, пока не подведём невесту — султаншу Зубайду, к жениху — господину Ахмаду, чтобы они спели вместе!

Это предложение удостоилось похвалы и одобрения, так что сами Ахмад и певица зашлись невероятным смехом, но об этом узнали лишь несколько друзей, что окружали их. Они заставили их обоих подняться и сделали знак оркестру начинать играть какую-нибудь весёлую мелодию.

Оба встали рядом друг с другом: он — словно верблюд, готовый нести на себе поклажу, а она — как паланкин; два гиганта, умиротворяющие всех своей красотой. Затем она кокетливо подхватила его под мышку и сделала знак толпе расступиться. Музыкантша, что играла на бубне, ударила по нему, и тут оркестр, а заодно и все гости начали по второму кругу исполнять свадебную мелодию «Взгляни очами своими, красавчик», а «жених» с «невестой» размеренным шагом горделиво прошли мимо них к оркестру. При виде такого веселья Зануба не удержалась и провела по струнам лютни, издав пронзительный радостный крик, и если бы он принял реальный облик, то выглядел бы как длинный, извивающийся язычок пламени, что рассекает пространство, словно метеор. Друзья же соревновались между собой, подряд осыпая их поздравлениями:

— Желаем счастья и детей!

— Праведного потомства, плясуний да певуний!

Кто-то предупредительно воскликнул:

— Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня!

Оркестр продолжал исполнять песню, а друзья помахали руками в знак прощания, пока певица и Ахмад не скрылись за дверьми, ведущей внутрь дома.

17

Ахмад сидел за своим рабочим столом в лавке, когда туда неожиданно вошёл Ясин. Этот визит был даже не просто неожиданным, прежде всего, он был непривычным, так как было совершенно неестественно, что сын, который по мере сил своих старается избегать отца дома, заходит к нему в лавку. Он казался каким-то рассеянным, в глазах был задумчивый взгляд… Ясин подошёл к отцу, ограничившись малым приветствием — автоматически поднеся руку к голове, даже не соблюдая правила послушания и особого этикета, которые обычно соблюдал в таких случаях, словно позабыв самого себя. Затем с сильным волнением, заметным по ноткам в его голосе, сказал:

— Здравствуйте, отец. Я пришёл сообщить вам одну важную вещь…

Отец вопросительно поднял глаза, охваченный волнением. Чтобы скрыть своё волнение, он обратился к силе воли, и наконец спокойно произнёс:

— Надеюсь, хорошую…!

Джамиль Аль-Хамзави принёс гостю стул, приветствуя его, и тот сел, повинуясь приказу отца, пододвинув его поближе к отцовскому столу. Немного нерешительно, он повернулся к нему, тяжело вздохнул, и вдруг, словно возмутившись своей нерешительности, дрожащим голосом коротко отрезал:

— Дело в том, что моя мать намерена выйти замуж…!

И хотя Ахмад уже готов был услышать нечто дурное, однако фантазия его даже в самых пессимистических случаях не могла зайти настолько далеко: в тот самый дальний уголок прошлого. А потому эта новость внезапно захватила его с такой же неожиданностью, что и подстреленная охотником дичь. Он мгновенно нахмурился, как делал это всякий раз, когда в памяти его вновь появлялись воспоминания о первой его жене, и сначала недовольство, а потом тревога завладели им. Тревожился он за то, что эта новость затронет непосредственно репутацию его сына. Подобно тем вопрошающим, что задают какой-то вопрос не ради того, чтобы выяснить что-то новое для себя, а чтобы найти путь к спасению, когда уже совсем отчаялись, либо дать себе отсрочку, чтобы всё обдумать и совладать с нервами, он спросил:

— А кто тебе это сообщил?

— Шейх Хамди, её родственник. Он посетил меня сегодня, когда я был в школе Ан-Нахасин, и сообщил мне эту новость, подтвердив, что свадьба состоится в течение месяца…

Эта новость была правдивой, не приходилось в том сомневаться. К тому же такое происходило уже не впервые в её жизни, и будет не в последний раз, если она сделает прошлое мерилом для будущего. Но какое же ужасное преступление совершил этот юноша, чтобы нести такое суровое наказание, и снова испытывать страдания?!.. Мужчина понял, что испытывает к сыну жалость и симпатию: ему было нелегко показывать своё бессилие, как это обычно делают другие, когда на них сваливаются беды, и он спросил себя, а в каком состоянии оказался бы сам, если бы у него была такая мать?!.. Грудь его сжалась от боли, а жалость и нежность к сыну лишь усилились вдвойне. Его побуждало спросить, а что же это за ожидаемая свадьба такая? Но он не поддался этому желанию, то ли от того, что жалел сына и не хотел усиливать его и без того глубокие страдания, то ли от того, что запретил себе это делать, как только обнаружил в себе любопытство, что было неуместным в этой реальной драме с участием женщины, что когда-то была его собственной женой. Однако Ясин в волнении, будто отвечая на его вопрос по собственному побуждению, сказал:

— И за кого же она выходит замуж!..За некого Йакуба, владельца пекарни в Даррасе… тридцати лет!

Он ещё сильнее разволновался; голос его задрожал, и последнюю фразу он уже произнёс так, как будто выплюнул щепку изо рта. Чувства его передались и отцу — так же тошно и отвратительно стало у того на душе. Напустив на себя таинственность, он несколько раз произнёс:

— Тридцати лет… Какой позор… Это же настоящий разврат, только под прикрытием женитьбы…

Ахмад рассердился, как и его сын. Сейчас он был зол, впрочем, он так делал всякий раз, когда ему сообщали о её непристойном поведении, и вновь ощутил свою ответственность за эту женщину, что когда-то очень давно была его женой. Ему было тяжело — пусть даже столько времени прошло — из-за того, что она освободилась от его надзора и перестала быть покорной уставленному им порядку!.. Он вспомнил то недолгое время, когда они жили вместе, а также свою горячность, что так угнетала его. Может быть, его воображение чересчур нагнетало краски, однако мужчина, обладающий подобной самонадеянностью, вправе видеть в простом нежелании женщины подчиняться его воле непростительное преступление и собственное поражение. Да и потом — она была, а может, и поныне ещё остаётся всё такой же привлекательной, женственной красавицей. Он блаженствовал несколько месяцев, живя с ней, пока не появилось у неё нечто, похожее на сопротивление его воле, которую он стремился навязать всем членам своего семейства. Она предпочла наслаждаться свободой, пусть даже в той мере, какую давало ей посещение отца время от времени. Муж сердился и пытался ей помешать в этом, сначала кричал на неё, а под конец начал сильно избивать, и эта избалованная женщина убежала к своим родителям! Гнев ослепил и без того надменного мужчину, и он стал думать, что самое лучшее средство держать её в узде и вернуть ей рассудок — дать ей временный развод. Естественно, что он очень сильно был привязан к ней, однако дал ей развод, и даже притворился, что игнорирует её. Так проходили дни, потом недели, а он всё ждал и надеялся на то, что от её родни придёт какой-нибудь ходатай и принесёт ему добрую весточку, но никто так и не пришёл к нему, и его гордость была растоптана, и тогда он сам отправил человека, чтобы тот прозондировал почву в качестве подготовки к примирению. Однако посланник вернулся и принёс известие о том, что они готовы снова открыть ему объятия, но с тем условием, что он не станет ни быть её, ни удерживать в доме, словно в тюрьме!.. Он-то ожидал её согласия без всяких оговорок и условий. Гнев его вспыхнул с лютой силой, и он поклялся себе, что отныне их больше не будут связывать узы брака. Так их пути разошлись. И так же он обрёк Ясина родиться вдали от себя, в доме матери, и встретить там же удары судьбы, всяческие унижения и страдания…

И хотя женщина выходила ещё ни раз замуж, и хотя её браки — по мнению сына — были падением, этот новый, ожидаемый брак казался ещё более отвратительным, чем все предыдущие, ибо причинял намного больше страданий и слёз, ведь с одной стороны, ей уже было сорок, а с другой стороны потому, что Ясин стал взрослым юношей, который осознавал свои способности, и мог, если бы захотел, сам защищать свою попранную и униженную честь. Он отступил от прежней позиции, которую соблюдал потому, что был ещё слишком мал: когда до него доходили волнительные вести о его матери, он удивлялся, тревожился и даже плакал. Теперь же он казался мужчиной, ответственным за себя, и потому ему не подобало встречать беду со связанными руками. Такая мысль закралась в голову Ахмада: он в тревоге догадывался обо всей серьёзности положения, однако решил всё же представить его не в столь мрачных красках, насколько это позволяла ему хитрость, чтобы поместить старшего сына как можно дальше от забот. Он пожал своими широкими плечами, словно всем своим видом изображая, что ему всё равно, и сказал:

— Разве мы не договаривались, что будем считать, что её нет и никогда не было в нашей жизни?!

Ясин грустно, с каким-то отчаянием в голосе произнёс:

— Но она же существует, отец!.. И какова бы ни была наша договорённость, она по-прежнему останется моей матерью, неважно, в моих ли глазах, или в глазах всех… Это неизбежно.

Юноша глубоко вздохнул и пристально посмотрел на отца своими прекрасными чёрными глазами, которые достались ему от матери, в которых был настоящий крик о помощи: «Ты, отец, такой сильный и могущественный, так протяни же мне руку!» Волнение отца достигло предела, однако он продолжал делать вид, что на душе у него всё спокойно, и промолвил:

— Я не отрицаю, что это причиняет тебе страдания. Я лишь призываю тебя не преувеличивать. Мне бы хотелось предостеречь тебя, чтобы ты не злился на неё. Но только немногим умам дано понять это без труда. Спокойно спроси себя, какое тебе дело до её брака?… Женщина выходит замуж, как и все. Каждый день, каждый час кто-нибудь выходит замуж. Она не их тех, которые станут отчитываться о своих замужествах, вроде тех, что были раньше. Может быть, она достойна признательности за это. Как ты однажды сказал, ты не успокоишься до тех пор, пока не перестанешь думать о ней так, как будто её нет и никогда не было. Положись на Аллаха и дай себе покой, какими бы тяжкими ни были все эти сплетни да пересуды для тебя. Ведь брак — это законная связь, честная…

Ахмад проговорил всё это только на словах, однако в душе, в силу свойственной ему крайней ревности, противился всеми фибрами в том, что было связано с честью семьи. Он говорил с пылом, вытекающим из привычного для себя такта, словно подтверждая правдивость своих слов и решений — мудрых посланцев добра, способных разрешить конфликты между людьми. И хотя его слова и не пропали зря, — было невозможно, чтобы они просто влетали в одно ухо и вылетали из другого у любого из его сыновей, — однако гнев юноши был слишком глубок, чтобы просто взять да испариться, сделай тот один глубокий вздох. То был словно холодный стакан, в который наливают кипяток из чайника. Он тут же ответил отцу:

— Да, отец, это законная связь, но иногда выглядит так, как будто выходит далеко за пределы всякого закона. Я задаюсь вопросом, что толкает того мужчину взять её в жёны?!

Несмотря на всё серьёзность ситуации, Ахмад про себя заметил с неким сарказмом: «Ты бы лучше спросил её, что её толкает на это?!», но прежде чем успел дать ответ сыну, тот продолжил:

— Это похоть её… ни что иное!

— Или же это его искреннее желание на ней жениться!

Но ярость юноши только разбушевалась ещё больше, и он закричал, одновременно от бешенства и от боли:

— Нет, одна лишь похоть!..

Несмотря на всю остроту момента, от Ахмада не скрылось, с каким пылом это было сказано. Ему было нелегко догадаться, что происходит с сыном, и отчего он такой грустный, и потому он вновь повторил то, что уже говорил. Но когда это не возымело никакого действия, он довольно спокойно произнёс:

— То, что толкает его жениться на женщине старше его на десять лет, это желание заполучить её деньги и имение…

Ахмад обнаружил, что смена темы спора пошла на пользу: это не ускользнуло от его острого ума. Он не давал юноше сосредоточиться на своих мыслях о весьма чувствительных вопросах и воскресить страдания, чтобы не заострять его внимание на том, что же побуждает его мать выходить замуж, и на том, что побуждает того человека на ней жениться. При всём том от него не скрылась обоснованность, что присутствовала в точке зрения сына, и касалась вопросов брака. Он тут же поспешил согласиться с ним и разделить его опасения. Да, Ханийя — мать Ясина — обладала неплохим состоянием, её богатство — поместье — досталось ей благодаря её опыту в браке и на любовном фронте. И хотя она была по-прежнему молода и хороша собой, очаровательна и властна, он побаивался её, но не опасался за неё. Теперь же было маловероятно, что она удержит себя, не говоря уже об остальных, а значит, её богатство должно было порастратиться в любовных битвах, которые больше не были её целью. Это был грех, да ещё какой, если Ясин выйдет из всей этой адской трагедии с уязвлённым достоинством и пустыми руками. Ахмад, обращаясь к сыну так, словно он вёл беседу сам с собой, сказал:

— Я думаю, что ты вправе, сынок, так говорить — женщина в её возрасте — это трофей. Ей надлежит вызывать искушение у страждущих. Но что мы можем сделать?.. Искать на ощупь путь к тому человеку, чтобы заставить его отказаться от этой авантюры?! Все нападки на него с угрозами и обещаниями это не те методы, которые подходят нашему воспитанию, да мы и не знакомы с ним. Но и умолять его просьбами и смирением — это непереносимое унижение для нашего достоинства… Нам остаётся иметь дело только с ней!.. Я в курсе о твоём разрыве с ней, который был и по-прежнему остаётся заслуженным. Но по правде говоря, я не доволен тем, что ваши отношения прервались, и если бы не появились вновь неизбежные причины для её оправдания, то было бы обязательно это сделать в силу повелений свыше. И как бы ни было тебе тяжело вернуться к ней, это же возвращение к матери. И кто знает, может быть, твоё внезапное появление на её горизонте вернёт ей хоть какой-то здравый смысл…

Ясин, стоявший перед отцом, выглядел как человек, что стоит перед гипнотизёром в момент, предшествующий гипнозу: растерянный, молчаливый, и вид его свидетельствовал о том воздействии, что произвёл на него отец. Хотя, может быть, он указывал на то, что такое предложение ничуть его не изумило, и он мог вытерпеть ту мысль, что уже вертелась у него в голове до прихода сюда. Однако, он промолвил:

— А нет ли более удачного решения?

Отец решительно и ясно ответил:

— Я считаю, что это самое удачное из всех решений…

Ясин, так, словно разговаривал сам с собой, сказал:

— Но как мне вернуться к ней?!.. Как мне вернуться в прошлое, от которого я сбежал, и выкинул целый кусок из своей жизни?!.. Нет у меня матери…. нет у меня матери…

Однако, несмотря на всю очевидность этих слов, Ахмад почувствовал, что ему удалось всё же внушить своё мнение сыну. Он тактично сказал:

— Это правда. Но я не считаю, что твоё внезапное появление у неё после столь долгого отсутствия пройдёт бесследно. Если она увидит тебя перед собой, повзрослевшего и возмужавшего, то может быть, это расшевелит в ней материнские чувства и она испугается того, что, возможно, причинит вред твоей чести, и даже откажется от этого дела… Кто знает?!

Ясин склонил голову, погрузившись в свои мысли и не обращая внимания на всё то, что говорило об отчаяния и тягости у него на душе. Он весь трясся от страха перед возможным скандалом. Видимо, это было самое ужасное огорчение для него. А вот страх потерять состояние, которое он надеялся когда-нибудь от неё унаследовать, сюда не примешивался. Что же он мог сделать?… Какое бы мнение он ни сменил, всё равно не найдётся лучшего решения, кроме того, что придерживался его отец. Но ведь мнение, изложенное отцом, затмило его собственное. Это было потрясением для его достоинства и освобождением от многих тревог. «Пусть так и будет», сказал он про себя и, повернувшись к отцу, произнёс:

— Как хотите, отец…

18

Когда Ясин подошёл к кварталу Гамалийя, грудь его сжалась так, что он ощутил, как задыхается. Он не был здесь одиннадцать лет. Да, одиннадцать лет утекло с тех пор. Он ни разу не испытывал позывов сердца заглянуть сюда. Или же воспоминания об этом месте были для него не дорогими, а скорее мрачными, сжимавшими его сердце, словно венец, сотканный из кошмарных узоров. На самом деле, он бы и не покинул этот дом, просто ему предоставился шанс, и он сломя голову убежал отсюда. А потом его охватил отчаянный гнев, и он старался изо всех избегать это место. Позже он уже не считал, что побег отсюда был самоцелью или желанием перебраться в какой-нибудь другой квартал. Это был всё тот же квартал, что и в годы его детства и юношества, он нисколько не изменился: был всё таким же узким, и одна ручная тележка могла преградить дорогу, если бы подвернулась ему на пути.

Вот и те же самые дома, машрабийи которых почти соприкасаются, и маленькие лавочки, что тесно примыкают друг к другу, с доносящимся изнутри гулом и жужжанием, словно из ульев, и глинистая земля с ямами, переполненными грязью, а по сторонам мальчишки шлёпали по этой грязи и выбивали следы босых ног на ней. Поток прохожих не прекращался. А ещё были лавка с жареными закусками дядюшки Хасана и кухня дядюшки Сулеймана — всё это так и осталось без малейших изменений с тех пор.

На губах его почти заиграла улыбка ностальгии по детству — она уже была готова широко раскрыть его уста, если бы не горечь прошлого и беды настоящего…

Перед глазами его предстал переулок Каср аш-Шаук, и сердце его забилось настолько громко, что от этого пульса у него аж уши заложило. И тут откуда-то справа, с верхней улочки, мелькнула корзина с апельсинами и яблоками, поставленная прямо на тротуар, перед фруктовой лавкой. Он стал кусать губы от стыда. То было прошлое, запятнанное позором, и он старался зарыть поглубже голову в песок из-за смущения, и постоянно жаловался на боль и стыд. Но он был на одной чаше весов, а та лавка — на другой, и она перевешивала, ибо была живым символом прошлого. В её владельце, корзинах с фруктами, его воспоминаниях — во всём были перемешаны некие хвастливые срам и боль, кричавшие о его поражении. Если прошлое состояло для него из событий, и те воспоминания по природе своей служили забвению, и эта вот лавка была живым свидетелем, воплощавшим собой все его колебания и обнаруживавшим всё то, что было забыто. По мере приближения к этой улочке шаг за шагом он всё больше отступал от своего настоящего, и нарочно тратил время. Он словно увидел в лавке того самого мальчишку, что глядел на её владельца со словами: «Мама просит вас прийти сегодня вечером», или видел, как тот возвращается домой с кульком фруктов под мышкой и улыбаясь во весь рот, или как он по пути привлекает внимание матери к тому человеку, а она тащит его за руку в сторону от лавки, чтобы он не поймал их взглядом. Или как он ревёт навзрыд, увидя жестокое насилие того над его матерью. Каждый раз, когда ему на ум приходила та сцена — в свете уже собственного, теперешнего опыта, память о том отвратительном зрелище возвращалась, и картины начинали преследовать его, а он усиленно старался убежать от них. Но всякий раз, когда ему удавалось увернуться от одной из них, другая сжимала его словно в тисках. То была душа. Но он продолжал идти к своей цели, хоть и находился в ужаснейшем настроении.

«Как бы мне свернуть в этот переулок, если в самом начале его — та самая лавка… и тот самый человек? Интересно, он всё такой же?… Нет, я не заверну в ту сторону. Какая коварная сила может соблазнить меня туда заглянуть? Да и узнает ли он меня, если я посмотрю на него?.. Если по его взгляду я пойму, что узнал, то я убью его. Но как он может меня узнать?!.. Ни он, ни кто-либо другой из жителей квартала не узнает меня. Прошло уже одиннадцать лет. Я покинул его мальчишкой, а возвращаюсь этаким быком. С двумя рогами!.. Да и потом, разве не хватит у нас сил раздавить вредных насекомых, что по-прежнему нас жалят?…»

Он быстро направился к переулку, представляя себе его обителей, которые пытливо рассматривают его и спрашивают друг у друга: «Где и когда мы уже видели это лицо?» Он пошёл по дороге, что круто поднималась вверх, собирая вся свою решительность и отряхивая с лица и головы трепетавшую в воздухе пыль, приободряя в себе решимость. Он внимательно разглядывал предметы вокруг и говорил себе: «Тебе легко идти по этой трудной дороге, ведь в детстве ты столько раз радостно носился по ней на своей доске!» Он снова спросил себя, когда показались стены родного дома:

— Куда это я иду?!.. К матери!.. Как странно. Мне не верится. Как я встречу её, и как она меня встретит?… Как бы я хотел, чтобы…, - и он свернул направо, на узкую улочку, а оттуда направился затем к первой же двери по левую сторону. Вот он — тот старый дом, без малейшего сомнения.

Он пересёк дорогу, ведущую к дому, как делал это не раз, когда был маленьким, без колебаний и без вопросов, будто покинул его совсем недавно, и смело открыл дверь, правда, с каким-то непривычным волнением, и поднялся по лестнице, ступая медленно и тяжело. Несмотря на тревогу, он внимательно рассматривал дом, сравнивая его с тем образом, что хранил в своей памяти, и обнаружил, что лестница стала несколько теснее, чем раньше. Она обветшала в некоторых местах, отдельные мелкие детали с тех сторон, что выходили на лестничную клетку, отвалились. Воспоминания очень скоро набросили тень на настоящее. Он быстро преодолел все этажи, которые сдавали внаём, и очутился на самом последнем. Остановившись на несколько мгновений, подслушивал под дверью. Сердце его трепетало от волнения, затем он встряхнул плечами, будто не обращая внимания, и постучал в дверь.

Через минуту или около того дверь открыла служанка среднего возраста, и как только различила перед собой незнакомого мужчину, сразу же скрылась за дверью и вежливо спросила, кто ему нужен. Этот вопрос внезапно подействовал ему на нервы, и без всякой уважительной причины он счёл служанку невеждой, а потому, уверенно ступая, он прошёл прямиком в дом и направился в гостиную, при этом повелительным тоном произнёс:

— Скажи своей госпоже, что пришёл Ясин.

«Интересно, что подумает обо мне эта прислуга?», он обернулся ей вслед и увидел, как она быстрыми шагами направилась внутрь дома. Значит, его властный тон побудил её послушаться его, или же… Он прикусил губы, и стал вглядываться в глубь комнаты. Эта была комната для гостей, как он неосознанно и предположил. Но память его сохранила каждый угол дома, без всяких примет. Если бы он находился в других обстоятельствах, то воскресил бы в своих воспоминаниях баню, куда обычно уходил плакать, или машрабийю, из отверстий которой смотрел на свадебные процессии каждый вечер. Интересно, а сегодня там та же мебель, что была тогда, в том далёком прошлом?

Из всех старинных предметов интерьера он сохранил воспоминания только о длинном зеркале в золочёной рамке; по углам его расположились искусственные розочки разных цветов. Он сосредоточил взгляд на двух углах его, где стояли канделябры, с которых свешивались хрустальные капли-полумесяцы. Пока же он увлечённо разглядывал комнату, наполненную странной обстановкой, к которой — он помнил это — был привязан, даже если и не видел столько времени. Но тут не было необходимости задаваться вопросом — сегодня была уже не та мебель, что тогда, и не только из-за своей новизны, а скорее, потому, что в комнате женщины, что часто разводится и снова выходит замуж, мебель должна меняться или обновляться, — так, его отца сменил продавец угля, а того — паша.

Злоба охватила Ясина, и он понял, что не просто постучал в дверь своего старого дома, а ещё и вскрыл гнойную рану и погрузился в самую гущу гноя. Момент ожидания не продлился долго, скорее, даже меньше, чем он предполагал; и до ушей его долетел звук стремительных шагов, и голос, звонкий, как колокольчик, говоривший сам с собой в сомнении. Только вот слов было не различить. И вслед за этим он почувствовал её, хоть всё ещё и стоял спиной к двери. Треснула закрытая створка двери под напором её плеча и, едва переведя дух, она воскликнула:

— Ясин!.. Сын мой!.. Не верю глазам своим!.. Боже мой!.. Стал совсем мужчиной!..

Кровь прилила к её полному лицу. Он в смущении повернулся к ней, не зная, как встретить её. Он не ведал о том, какой будет их встреча, однако женщина сама освободила его от необходимости всё заранее готовить: она поспешила к нему и заключила его в объятия, с какой-то нервной силой прижав к себе. Она начала целовать его в грудь — единственное место его рослого тела, куда могли достать её губы, а потом интонации её захлебнулись, а глаза оросились слезами, и она покорно зарыла лицо у него на груди, пока дыхание её не восстановилось. Даже в тот момент он не сделал ни одного движения и не произнёс ни одного слова, и хоть чувствовал глубокую боль, сохранял неподвижность; то, чего он не мог вынести, было сильнее его. Но он не подал ни одного признака жизни: да и какая такая жизнь тут может быть? Он так и стоял, не двигаясь и не говоря ни слова, поражённый до предела. И хотя поначалу он ни о каких переживаниях и не ведал, будучи уверенным в себе, однако, несмотря на то, что она так тепло и ласково встретила его, он не обнаружил никакого желания броситься ей в объятия или расцеловать её. Может, он не мог побороть в себе те грустные воспоминания, вросшие в его душу, словно хронический недуг, преследовавший его с самого отрочества? И хотя теперь он решительно обратил всю свою волю на то, чтобы освободиться от груза прошлого и совладать с мыслями, то самое изгнанное им прошлое отразилось в его сердце мрачными руинами. Он отгонял его, словно заразную муху ото рта, и в этот страшный момент осознал гораздо больше, чем за всё то время, что прошло: грустная правда состояла в том, что его сердце по-прежнему кровоточило, хотя он и вырвал оттуда свою мать.

Женщина подняла голову и поглядела на него, призывая приблизиться к ней. И он не смог противиться этому и подставил ей лицо. Она расцеловала его в обе щёки и в лоб. И во время объятия глаза их встретились; он облобызал её лоб от волнения, смущения и стыда, но не из-за какого-то иного чувства. И тут услышал, как она бормочет:

— Она мне сказала: «Здесь Ясин!» Кто бы это мог быть? Да кто же ещё! У меня только один Ясин и есть — тот, который запретил себе появляться в моём доме и встречаться со мной. И что же произошло? И как я внемлю мольбе на том свете? Бегом примчалась, словно полоумная, ушам своим не веря, и вот он — ты, ты, и никто иной, слава Аллаху! Ты оставил меня, когда бы совсем ещё мальчонкой, и вернулся ко мне взрослым мужчиной. Как же меня съедала тоска по тебе, я ведь даже не знала, жив ли ты…

Она взяла его за руку и потащила на диван, а он пошёл вслед за нею, спрашивая себя, когда же уйдёт эта бурная волна столь горячего приветствия, что нахлынула на него. И тут путь к цели стал для него ясен. Он пристально посмотрел на неё. Во взгляде его светилось любопытство, смешанное с волнением и удивлением. Она вроде бы и не изменилась за эти годы, лишь увеличилась в объёмах, хотя он по-прежнему хранил в памяти, какой красивой была её фигура тогда. А вот лицо её так и осталось круглым, пшеничного цвета, и ещё чёрные глаза, подведённые сурьмой, что прежде были красивыми и блестящими. Он смотрел на неё и не был рад всем этим украшениям и косметике на её лице и шее, будто ожидал, что годы их разрыва потушат её давнюю любовь ко всяким побрякушкам, косметике и нарядам по поводу и без повода, даже тогда, когда она была одна.

Они сели рядом; она то нежно смотрела на его лицо, то мерила восхищённым взглядом его рост и комплекцию, и наконец дрожащим голосом произнесла:

— О боже, я с трудом верю глазам своим. Это сон. Неужели это Ясин?! Жизнь моя прошла зря. Сколько же я звала тебя, надеялась на тебя, посылала к тебе одного за другим посыльных с весточкой. Ну что ещё сказать?.. Ну-ка дай лучше я спрошу тебя: как так вышло, что твоё сердце настолько очерствело к твоей матери?.. Как мне перестать взывать к тебе?… Как же так, что твоё сердце оставалось глухим к зову моего опечаленного сердца?.. Ну как?… Как? Как же так, ты забыл, что у тебя есть здесь, в этой глуши, мать?

Он прислушался повнимательнее к её последней фразе — она прозвучала странно, словно взывала к иронии и одновременно к жалости. Это фраза будто выскользнула у неё от волнения. Да, ведь есть что-то или даже несколько этих «что-то». Он помнил и утром и вечером о том, что у него есть мать. Но что это «что-то»?

Он в недоумении поглядел на неё, не говоря ни слова. На мгновение их глаза встретились. Женщина опередила его слова:

— Почему ты ничего не говоришь?

Ясин вышел из состояния оцепенения, глубоко вздохнув, и сказал так, словно считал необходимым сказать именно эти слова:

— Я часто вспоминал тебя, но мои страдания были намного более ужасными, чем те, что ты могла бы перенести.

Но прежде чем закончились его слова, свет, что источали её глаза, потух. Зрачки её затуманились облаками разочарования, подгоняемых ветрами, что шли откуда-то глубоко, из самых недр горестного прошлого. Она была не в состоянии больше пристально смотреть ему в глаза, и опустила веки, грустно сказав:

— Я считала, что ты непричастен к прошлым бедам. Знает Аллах, не заслуживают они гнева твоего, что ты носил в себе все эти одиннадцать лет.

Он подивился её упрёкам, вызвавшим у него приступ ярости; в тайне он сам же осуждал свой внезапный гнев, и сердился на себя, но если бы не цель, с которой он сюда пришёл, то его вулкан извергся бы. Неужели она и впрямь имеет в виду то, о чём говорит?.. Неужели она настолько равнодушна к тому, чего натворила? Или считает, что ему ничего неизвестно?! Однако он стиснул зубы при помощи всей своей силы воли и произнёс:

— Так ты говоришь, что они не заслуживают моего гнева?.. Я считаю, что как раз заслуживают, и ещё как!

Она откинулась на спинку дивана, теряя силы, и кинула на него взгляд, полный не то упрёка, не то заискивания перед ним:

— В чём же позор для разведённой женщины, которая вновь выходит замуж?

Он почувствовал, как внутри него загорается словно пламя гнев, готовый вот-вот вспыхнуть в жилах, хотя внешне это проявлялось разве что по твёрдо сжатым губам. В то же время она продолжала говорить с той же наивностью, словно была убеждена в том, что её упрекнуть не в чем!.. Она спрашивала, что ж такого позорного в том, что «женщина» выходит замуж после того, как получила развод.

Да, ничего плохого или позорного тут нет. Такая «женщина» вполне может выйти замуж снова после развода. Ну а если эта женщина — мать, то это уже другое дело. Какое замужество она имеет в виду?!.. Ну, брак, после него развод, потом ещё один брак, и ещё один развод, и снова брак и развод?… Самым ужасным был брак с тем «продавцом фруктов»!.. Напомнить ли о том?.. Неужели он даст ей такую пощёчину своими горестными воспоминаниями? И открыто ей заявит, что его больше не держат в неведении обо всём, как она полагает? Эти ревностные воспоминания заставили его на этот раз позабыть о сдержанности. В негодовании он произнёс:

— Брак и развод, брак и развод. Это же возмутительно, и не подобает тебе. Ты уже и так безжалостно растерзала все фибры моей души…

Она с отчаянной покорностью стиснула руки на груди и как-то жалостливо сказала:

— Это не что иное, как злой рок. Мне не везёт, вот и всё.

Он не дал ей договорить; мускулы на лице его сжались, и вовсю раздулись. С отвращением, словно собственные слова претили его душе, он промолвил:

— И не пытайся оправдываться. Это лишь прибавит мне боли. Будет лучше, если ты предашь забвению наши страдания, которые мы так и не смогли стереть.

Она против воли замолчала, а сердце её теснило от вихря воспоминаний, несмотря на радость встречи и пробуждаемых в душе надежд. Она говорила с волнением, будто сообщая ему о том, что таилось у неё в груди. Когда ей стало совсем невмоготу молчать, она посетовала:

— Не истязай ты меня, ты ведь у меня один-единственный.

Эти слова произвели на него какое-то странное действие, он словно впервые обнаружил это, хотя и находил в этом новый повод для гнева. Да, он и правда её единственный сын, и она тоже его единственная мать, но сколько же у неё мужчин!..

Он отвернулся от неё, чтобы не показывать выступившие на лице отвращение и гнев. Затем зажмурил глаза, убегая от отвратительных воспоминаний. И в этот момент услышал, как она с ласковой мольбой произнесла:

— Позволь мне верить, что моё нынешнее счастье есть на самом деле, что оно не иллюзия, и что ты пришёл ко мне, чтобы навсегда сбросить с сердца тяжкое бремя прошлого…

Он посмотрел на неё долгим сосредоточенным взглядом, в котором виднелся серьёзный ход мыслей. В тот момент не было ничего, что бы заставило его отказаться от собственной цели, даже если бы ему дали отсрочку. Слова, что он произнёс, свидетельствовали, что он вкладывает в них гораздо меньше смысла, чем хотел бы:

— Это зависит только от тебя. Если хочешь, то у тебя будет то, что ты любишь…

Тревога в её глазах указывала, что он внушил ей страх. Она сказала:

— Я всем сердцем хочу, чтобы ты любил меня. Я очень давно этого желаю. Сколько я стремилась к этому, а ты безжалостно отвергал меня.

Но он не слышал её, ибо был занят своей пламенной речью, возбуждавшей его ум:

— Ты делаешь всё, что тебе заблагорассудится, не оценивая последствий. Я же всегда был жертвой, которую ты воспринимаешь как плату за причинённое тебе ни за что, ни про что зло. Ты считала, что жизнь ведёт тебя к какому-то здравому смыслу. Я же дивлюсь лишь тому, что о тебя говорят: что ты снова хочешь выйти замуж!.. Что ещё за скандал такой, что повторяется через каждые несколько лет, и так до бесконечности?!..

Мать в глубоком отчаянии слушала его, казалось бы, с каким-то равнодушием, а затем скорбно сказала:

— И ты жертва, и я жертва. Оба мы жертвы того, что тебе внушает твоей отец и та женщина, что живёт у него на иждивении!..

Такой поворот беседы, казавшейся смешной, удивил его. Однако он не засмеялся, а лишь ещё сильнее разозлился и ответил:

— С чего бы отцу и его жене впутываться в такие дела?!.. Тебе не удастся увильнуть от твоих собственных поступков, перекладывая обвинение на невиновных.

Она жалобно воскликнула:

— Я никогда не видела более жестокого ребёнка, чем ты!.. Так-то ты разговариваешь со мной после одиннадцати лет разлуки!

Он махнул рукой в знак гневного протеста и злобно произнёс:

— Мать-грешница заслуживает жестокого сына.

— Я не грешница!.. Я не грешница!.. А ты жестокосердный, такой же, как и твой отец.

Он подскочил, словно пружина, и заорал на неё:

— Ты опять про отца?!.. Достаточно нам и того, что есть… Побойся Аллаха и откажись от новой скандальной затеи… Я хочу любой ценой помешать этому позору.

Под действием невиданной боли и отчаяния в голосе её прозвучал холод:

— А что за дело тебе до этого?

От изумления он вскрикнул:

— Как это: что за дело мне до позора моей матери?!

С грустью, к которой примешивалась лёгкая насмешка, она ответила:

— Ты вправе больше не считать меня своей матерью.

— Что ты имеешь в виду?

В отчаянии, проигнорировав его вопрос, она пробормотала:

— А разве ты не вычеркнул меня из своей жизни? Тебе не следует отныне звать меня и лезть в мои дела.

Он гневно закричал:

— Мне уже достаточно того, что было. Я не позволю тебе порочить мою репутацию снова!

Проглотив слюну, она сказала:

— Нет ничего, что бы испортило твою репутацию. Аллах свидетель.

Осуждающим тоном он спросил:

— Ты настаиваешь на этом браке?!

— Это дело уже решено, и брачный договор подписан, и я больше не могу никак этому помешать!

Ясин вскочил; тучное тело его словно одеревенело, а лицо побледнело. Он уставился на её потупленную голову вне себя от гнева, и заревел:

— Что за женщина… преступница!..

Тут ему пришла идея нанести ей удар, сообщив то, что ему известно — ведь она считает, что он ни о чём не ведает, об одной мрачной истории из её биографии, а именно — том самом «продавце фруктов», чтобы тем самым застать её врасплох и сбросить ей на голову такой вот «снаряд». Этим он мог бы отомстить ей самой страшной местью. Глаза его сверкали какими-то страшными искрами, сыпавшимися из-под нахмуренного лба. Они собирались в морщинки как предупреждение об угрозе и затаённом внутри гневе. И вот он уже раскрыл рот, чтобы выпустить этот «снаряд», но язык его не пошевелился: он пристал к нёбу, будто его собственный ум предупреждал его не создавать неприятностей. Прошло несколько ужасных мгновений, словно краткое землетрясение, когда человек ощущает на себе дыхание смерти, а потом всё возвращается на круги своя. Он посмотрел на неё в упор, переполненный еле сдерживаемым гневом, и отступил без всякого сожаления. По лбу его струился холодный пот.

Этот момент пришёл ему на ум уже потом, вместе с воспоминаниями об этой их странной встрече. Он с огромным облегчением ретировался, хотя и был ужасно удивлён. Самым удивительным тогда было его чувство, что он ушёл из жалости к самому себе, а не к ней, и прикрывался не её, а своей честью, хотя и был в курсе всего!..

Он излил весь свой гнев, ударив одной рукой по другой со словами:

— Преступница!.. Выйдет огромный скандал!.. Посмеюсь же я над своей глупостью, когда буду вспоминать, что питал надежды на лучшее от этого визита!.. — И потом, уже издевательским тоном. — Удивительно, как это ты ещё жаждала после всего этого, чтобы я любил тебя?!

До ушей его донёсся её надломленный, грустный голос:

— Я тешила себя надеждой, что мы будем жить и любить, несмотря ни на что!..Твой внезапный визит даровал моему сердцу надежду, и мне показалось, что я могу отдать тебе своё имя, свою любовь… без всякого смущения.

Он попятился, будто убегая от её нежных речей, что смогли настолько его разгневать, и почувствовал, что задыхается от ярости и отчаяния, ибо теперь уже было бесполезно оставаться в этой отвратительной атмосфере. Уже поворачиваясь и направляясь к выходу, он произнёс:

— Я бы убил тебя, если бы мог…

Она опустила глаза и с невыразимой грустью промолвила:

— Если бы ты это сделал, то избавил бы меня от этой жизни…

Терпению его пришёл конец, и он бросил на неё последний взгляд, затенённый ненавистью, и покинул дом. Пол в комнате задрожал под тяжестью его шагов. Когда он уже вышел на дорогу и стал приходить в себя, то тут-то и вспомнил о том, что совсем забыл про историю с её поместьем и имуществом, и даже не обмолвился ни словом, как будто вовсе не эта тема была главной причиной его визита!

19

Амина распахнула дверь в комнату и, просунув лишь голову, с привычной ей мягкостью спросила:

— Не нужно ли вам чего-нибудь, мой маленький господин?

До неё донёсся голос Фахми:

— Заходи, мама, всего только пять минут, и я закончу…

Довольная, женщина вошла в комнату, произнося молитву, и увидела, что он стоит перед своим письменным столом. Лицо его было внимательным и серьёзным. Он взял её за руку и усадил на диван, стоявший вблизи двери, а затем сел сам и спросил её:

— Все заснули?

Женщина сразу поняла, что не с проста он попросил её помочь, и что за этим его вниманием и уединением что-то есть. Его внимательный настрой быстро передался ей, ибо она легко поддавалась внушению. В ответ она промолвила:

— Хадиджа и Аиша ушли в свои комнаты, как и каждую ночь. А от Камаля я только что вышла: он заснул у себя.

Этого момента Фахми ждал с тех пор, как уединился в комнате для учёбы в первые вечерние часы. До этого он не мог, однако, сосредоточиться по привычке на книге, что держал перед собой, и время от времени начинал следить за нитью разговоров, которые вели между собой мать и сёстры, в нетерпении, когда они уже закончат, или на Камале и маме, которые вместе заучивали слово за словом суру «Весть», пока, наконец, не воцарилась тишина, и мать не пришла проведать его и пожелать ему спокойной ночи. Вот тогда-то он и позвал её. Его напряжённое ожидание достигло своего предела. И хоть мать и выглядела как кроткая голубка, а он не испытывал в её присутствии ни сдержанности, ни страха, однако затруднялся ясно высказать ей своё желание. Его обуяло смущение, и долгое время он просто молчал, а потом веки его судорожно стали дёргаться, и он вымолвил:

— Мама, я позвал тебя по очень важному делу.

Женщина заинтересовалась ещё больше, пока в её чуткое сердце не прокрался страх или нечто подобное тому. Она сказала:

— Я внимательно слушаю тебя, сынок…

Он набрал побольше воздуха в лёгкие, чтобы расслабить напряжённые нервы, и произнёс:

— Что ты думаешь о том, чтобы…, я имею в виду, нельзя ли…

Он замер, колеблясь, сменил тон на более мягкий, вновь заколебался и сконфузился:

— Мне некому поведать о тайне, что у меня есть, кроме тебя одной…

— Конечно, конечно, сын мой.

И тут он, набравшись храбрости, сказал:

— А что ты думаешь, если я предложу тебе посватать за меня Мариам, дочку нашего соседа, господина Мухаммада Ридвана?…

Поначалу Амина восприняла с изумлением его слова, и ответом ему была её улыбка, свидетельствующая о её смущении, превышавшим радость. Но затем страх, что сковывал её грудь, рассеялся. Она ждала от него объяснений, чего же именно он хочет, а потом широко улыбнулась. Эта улыбка, блиставшая на её губах, словно излучала чистейший восторг.

Она колебалась, не зная, что и сказать на это. А затем спросила:

— Ты и впрямь этого хочешь?… Я откровенно поведаю тебе, что я об этом думаю… поистине, тот день, когда я пойду сватать для тебя девушку из порядочного семейства, будет самым счастливым в моей жизни…

Лицо юноши зарделось, и в знак признательности он ответил ей:

— Спасибо, мама.

С мягкой улыбкой она посмотрела на него и с надеждой в голосе сказала:

— До чего же счастливый день сегодня. Я столько хлопотала и столько терпела! Аллаху не стоит труда вознаградить меня за все мои старания и терпение таким долгожданным днём. Да что там, и многими другими днями, подобными сегодняшнему, чтобы глаза мои, наконец, успокоились, глядя на тебя и на твоих сестёр, Хадиджу и Аишу…

Глаза её мечтательно смотрели куда-то, словно паря в мире прекрасных грёз. И вдруг что-то внезапно разбудило её, и она в тревоге одёрнула голову, как кошка при виде собаки, и в страхе пробормотала:

— Но как же… твой отец?

На губах Фахми появилась злобная улыбка. Он сказал:

— А вот как раз из-за этого я и позвал тебя на совет…

Женщина немного призадумалась, а потом, словно говоря сама с собой, сказала:

— Не знаю, какую позицию он займёт к твоей просьбе. Твой отец странный человек. Он не такой, как все остальные люди. То, что для других обычное дело, для него — настоящее преступление…

Фахми нахмурился и сказал:

— Но тут же нет ничего, что могло бы вызвать у него гнев или протест.

— Это моё мнение…!

— Пока я не закончу учёбу и не найду работу, я отложу объявление о свадьбе…

— Конечно… Конечно…

— Тогда какое может быть возражение?!

Она посмотрела на него говорящим взглядом, словно говоря: «И кто же потребует отчёта с твоего отца, если ему вздумается пойти против логики?» Она-то знала лишь беспрекословное повиновение ему, прав ли он был, или ошибался, справедлив ли был, или нет. Она сказала:

— Я желаю, чтобы он благословил твою просьбу своим согласием…

Юноша с воодушевлением произнёс:

— Мой отец женился, когда был в моём возрасте. У меня нет такой цели. Однако я дождусь, когда не будет никаких возражений ни с одной стороны, и женитьба станет естественным делом…

— Да исполнит Господь наши просьбы…

Они надолго замолчали, лишь переглядываясь. Их сейчас объединяла лишь одна-единственная мысль. Очевидно, оба осознавали, что прекрасно друг друга понимают, и даже без труда читают мысли. Затем Фахми заговорил, высказывая то, что занимало их обоих:

— Нам осталось лишь подумать, кто же заговорит с ним на эту тему…!

Мать улыбнулась, и улыбка эта сняла с души волнение и тревогу; она поняла, что сын у неё смышлёный, и напоминает ей об обязанности, которую не сможет исполнить в одиночку, без её помощи. Она не стала возражать, ибо другого пути просто не было; приняла помимо своей воли, как поступала и во многих других случаях, прося Аллаха о благоприятном исходе дела, и мягко сказала:

— А кто же ещё, кроме меня, заговорит с ним?… Господь наш с нами…

— К сожалению… Если бы я мог сам заговорить с ним, то сделал бы это.

— Я поговорю с ним, и с Божьей помощью, он даст своё согласие. Мариам — красивая девушка, воспитанная, из порядочной семьи…

Она на миг умолкла, затем спросила, как будто ей впервые пришла в голову эта идея:

— А она разве не ровесница тебе или даже чуть старше?!

Фахми нетерпеливо ответил:

— Меня это совершенно не волнует!

Она с улыбкой сказала:

— Да благословит Аллаха. Господь наш с нами.

Затем, уже поднимаясь, произнесла:

— А теперь я попрошу Господа позаботиться о тебе. До завтра…

Она подошла и поцеловала его, затем вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. Но сильно удивилась, когда увидела, что Камаль сидит на диване, склонившись над своей тетрадью, так что даже закричала на него:

— Кто это тебе позволил сюда приходить?

Мальчик, смущённо улыбаясь, встал и сказал:

— Я вспомнил, что забыл свою тетрадь по английскому, и вернулся сюда, чтобы забрать её, затем мне показалось, что нужно повторить все слова ещё разок.

Она снова повела его в спальню, и не отходила от него, пока он не устроился поудобнее под одеялом. Но он всё же не спал. Сон был бессилен побороть коварное бодрствование, что воскрешало его чувства. Он быстро вскочил с постели и прислушался, как мать поднимается по лестнице на верхний этаж, затем открыл дверь и ринулся в комнату сестёр. Дверь он не закрыл, позволив свету лампы, висевшей на потолке в зале, проникнуть и осветить утопавшую во мраке часть комнаты. Он бросился к постели сестры, шепча ей:

— Сестрица Хадиджа!

Девушка в изумлении уселась на постели, и он запрыгнул к ней, задыхаясь от волнения, будто не довольствуясь тем, что она его внимательно слушает, и желая поверить ей тайну, что унесла остатки его сна; он также протянул руку к Аише и подёргал её. Но та уже проснулась, уставилась на гостя и откинула одеяло, с любопытством подняла голову и спросила его:

— Что это привело тебя в такой час?

Он не обратил внимание на их протестующий тон, потому как был уверен, что одно-единственное его слово, указывающее на тайну, может всё поставить с ног на голову, и по этой-то причине сердце его колотилось от радости и ликования. Затем с воодушевлением, будто предостерегая их слушать внимательно его слова, сказал:

— У меня есть одна удивительная тайна…

Хадиджа спросила его:

— Ну и что это за тайна?!.. Выкладывай, что там у тебя, показывай нам своё умение…

Он не мог больше утаивать свою тайну и выпалил:

— Мой брат Фахми хочет посватать Мариам…

В этот момент Аиша, в свою очередь, резким быстрым движением уселась на постели, словно это заявление выплеснули на её лицо как ушат холодной воды.

Три силуэта сидели близко друг к другу, образуя причудливую тень пирамиды, вырисовывающейся в приглушённом свете, что проникал в комнату и отображался на полу и на двери в виде параллельно покачивающихся сторон треугольника вслед за колебанием фитиля лампы сквозь открытую дверь. Дуновение ветерка, доносившееся из створок окна в гостиную, ласковым шёпотом раскрывало тайну. Хадиджа с интересом спросила:

— А как ты об этом узнал?

— Я встал с постели, чтобы забрать тетрадку по английскому, и около двери в комнату брата до меня донёсся его голос, когда он разговаривал с мамой, и я прижался к двери…

Затем он поведал им о том, что дошло до него из их разговора. Сёстры внимательно слушали его, затаив дыхание, пока он не закончил говорить. И тут Аиша спросила у своей сестры, будто для пущей уверенности:

— Ты в это веришь?

Хадиджа, глухим голосом, что словно доносился из телефона с другого конца далёкого города, сказала:

— А ты считаешь, что он всё это выдумал? — указывая при этом на Камаля, — такую длинную историю?

— Ты права. — И она засмеялась, чтобы успокоить своё острое любопытство. — Вымышленная история про смерть мальчика на улице — это одно, но тут уже нечто совсем иное.

Хадиджа, не обратив внимания на протесты Камаля при упоминании о нём, спросила:

— Интересно, и как же это приключилось?

Аиша со смехом ответила:

— А я разве тебе не говорила как-то раз, что я очень сомневаюсь в том, что Фахми каждый день лезет на крышу, чтобы полюбоваться плющом?!

— Уж плющ-то это самое последнее, что там могло обвиться вокруг него.

Аиша тихонько запела:

«Очи мои, не виню я вас, что любите вы»

Хадиджа прикрикнула на её:

— Тсс… Сейчас не время для пения… Мариам уже двадцать, а Фахми — только восемнадцать… Как мама на такое согласится?!

— Мама?… Наша мама — это кроткая голубка, которая не умеет отказывать. Но нужно проявить терпение: разве не правда, что Мариам — красивая и добрая?! И потом, наш дом — единственный в квартале, в котором пока не было свадьбы…

Хадиджа, впрочем, как и Аиша, любила Мариам, однако при всей любви она никогда не упускала возможности покритиковать того, кого любила. Вот и сейчас не смогла сдержаться и остановиться лишь на критике. Этот рассказ о свадьбе вызывал у неё скрытые опасения, и она поменялась в лице. Но тут же заняв позицию против своей подруги, отказываясь принимать её в качестве жены своего брата, она сказала:

— Ты в своём уме?… Мариам красива, но она и в подмётки не годится Фахми… Дурочка ты, он же студент, и придёт время, станет судьёй. Ты можешь представить, чтобы Мариам была женой такого высокопоставленного судьи?! Она по большей мере нам ровня, и даже в чём-то превосходит нас, однако ни одной из нас никогда не стать женой судьи!..

Аиша про себя спросила:

— А кто сказал, что судья лучше офицера полиции?! — Затем, как бы оправдываясь, сказала:

— А почему бы и нет?!

Но сестра продолжала говорить, не обращая внимания на её возражения:

— Фахми может взять себе в жёны девушку во сто раз красивее Мариам, и в то же время образованную, богатую, дочь какого-нибудь бека, или даже паши. Зачем ему торопиться со сватовством к Мариам?!.. Она всего-то неграмотная болтунья, ты не знаешь её так, как знаю я…

Тут Аиша поняла, что Мариам в глазах Хадиджи приобрела всевозможные недостатки и пороки. Она не смогла сдержаться, особенно при слове «болтунья» — такое качество скорее было свойственно самой Хадидже, — и улыбнулась, скрывая недовольство. Остерегаясь вызвать волнение сестры, она примирительно сказала:

— Оставим это дело на усмотрение Аллаха…

Хадиджа уверенно ответила ей:

— Аллаха касаются небесные дела, а земные — отца, посмотрим, что он скажем завтра…

И уже обращаясь к Камалю, сказала:

— А тебе пора возвращаться в постель. Спокойной ночи.

Камаль пошёл в свою комнату, бормоча себе под нос:

— Остался один только Ясин. Ему я расскажу завтра…

20

Хадиджа и Аиша уселись на корточки друг напротив друга, вплотную к створкам закрытых дверей спальни родителей на верхнем этаже. Затаив дыхание и приложив уши к дверям, жадно и внимательно ловили они каждый звук. Был уже почти вечер, и отец, как всегда подремав, поднялся и делал омовение. По привычке он сел, и не торопясь, отхлёбывал кофе в ожидании азана на молитву перед тем, как вернуться в свою лавку. Сёстры ждали, когда мать посвятит отца в то дело, о которым им поведал Камаль, ибо для этой цели время было как раз самое подходящее. Из комнаты до них долетел звучный голос отца: он говорил об обычных делах по дому. Они нетерпеливо вслушивались, обмениваясь вопросительными взглядами, пока, наконец, не услышали, как мать тихим тоном и с преувеличенным почтением сказала ему:

— Господин мой, если позволите, я поговорю с вами об одном деле, касающемся Фахми.

Тут Аиша кивнула подбородком в сторону комнаты, как бы говоря: «Вот, наконец-то!», а Хадиджа начала представлять себе, каково сейчас матери, которая готовится к опасному разговору: сердце её бешено колотится, она кусает губы в сильнейшем страхе. И тут раздался голос отца, который спросил:

— Чего ему надо?

Наступила недолгая пауза, а может и долгая, если взглянуть со стороны на двух сестёр, что украдкой подсушивали под дверью; потом женщина мягко сказала:

— Господин мой, Фахми добрый юноша, и вы довольны его успехами, серьёзностью и воспитанностью. Да защитит его Аллах от дурного глаза. Но он сообщил мне о своей мечте, чтобы я поговорила с вами.

Тоном, по которому им показалось, что отец доволен, он спросил ещё раз:

— Что он хочет?… Скажи мне.

Девушки наклонили головы к самой двери, уставившись друг на друга, но не увидели ничего, зато услышали еле различимый голос матери:

— Мой господин ведь знает нашего доброго соседа, господина Мухаммада Ридвана?

— Конечно…

— Он достойный человек, как и вы, мой господин, у него благородное семейство. Соседи они хорошие…

— Да…

Поколебавшись немного, она продолжила:

— Господин мой, Фахми спрашивает, разрешите ли вы… посвататься к Мариам, дочери нашего доброго соседа, когда он достигнет брачного возраста?

И тут хозяин в гневе закричал:

— Посвататься?!.. Что ты такое говоришь, угодница?.. Этот мальчишка!.. Ничего себя!..Повтори ка ещё раз, что ты сказала…

Дрожащим от волнения и ужаса голосом, который Хадиджа таким и представляла себе, женщина сказала:

— Он всего лишь спрашивает, это только вопрос, господин мой, а решать уже вам…

Извергаясь от гнева, он произнёс:

— Ни мне, ни ему ничего не известно о такой забаве. Я не знаю, кто же так испортил этого школьника, настолько, что он смеет требовать этакое..? Скорее всего, такая мать, как ты, так могла испортить детей. Если бы ты была настоящей матерью, то не осмелилась бы и заводить подобную бесстыдную болтовню…

Страх и безмолвие охватили обеих сестёр. Однако в дополнение к этому в сердце Хадиджы примешивалось также и облегчение. И тут они услышали, как мать покорно сказала:

— Господин мой, не обременяйте себя грузом гнева. Ведь всё это пустяки по сравнению с вашим гневом. Я совсем не собиралась обидеть вас. И сын мой вовсе не имел в виду это. Он просто выразил мне своё невинное желание, и рассчитывал на моё доброе намерение. Я подумала, что необходимо доложить об этом вам. Дело только на ваше усмотрение, и я сообщу ему о вашем мнении. Он будет таким же послушным вам, как и всегда был…

— Он послушается, волей-неволей. Но я хочу сказать, что ты как мать слаба, от такой добра не жди…

— Я ведь забочусь о них, как вы и поручили мне…

— Скажи-ка мне, что его навело на мысль о такой просьбе?

Девушки внимательно и тревожно навострили уши, и тут неожиданно услышали этот вопрос, которого совсем не ожидали. Ответа матери они не расслышали, но представили, как от страха и смущения она часто-часто моргает, и сердца их переполнились огромной жалостью к ней:

— Почему ты замолчала?… Скажи мне, он видел её?

— Совсем нет, господин мой. Мой сын и глаз-то не поднимает ни на нашу соседку, ни на кого другого…

— Тогда как он вдруг захотел к ней посвататься, не видя её?… Я и не думал, что мои сыновья украдкой подглядывают за соседскими женщинами!..

— Да не приведёт Аллах такого, господин мой… Ведь мой сын, если и идёт по дороге, не поворачивает ни налево, ни направо, да и дома он покидает свою комнату лишь изредка, по необходимости…

— Тогда что его подвигло попросить об этом?

— Господин мой, он, видимо, слышал, как его сёстры говорят о ней…

Тела обеих сестёр в этот момент содрогнулись. Они раскрыли рты от страха, услышав эти слова…

— А когда это его сёстры говорили о ней?… Пресвятой Аллах, мне что, нужно бросить свою лавку и свои дела, чтобы сидеть дома, стеречь его и защищать от разврата?!

Всхлипывающим голосом мать воскликнула:

— Дом ваш самый благородный из всех домов, клянусь Аллахом, господин мой. Не принимайте близко к сердце и не гневайтесь. Всё кончено, как будто и не было…

Но хозяин угрожающим тоном закричал:

— Скажи, наконец, ему, чтоб соблюдал приличия, да постыдился и не переходил границы дозволенного, и вообще лучше, если он будет заниматься своими уроками!..

Девушки услышали внутри комнаты какое-то движение, осторожно поднялись и отошли от двери подальше на цыпочках…

Амина сочла, что ей следует выйти из комнаты, и извинившись за то, что вызвала его гнев, решила больше не заходить, пока её не позовут. Наученная опытом, она знала, что если останется перед ним, то будет только мешать, а если постарается утихомирить его гнев ласковыми речами, это лишь усилит пламя. Хозяин дома остался один, и явные следы гнева, которые обычно он ощущал по своим глазам, коже лица, дёрганью рук и языка, улетучились. Но в глубине души гнев ещё оставался, как какой-то смутный осадок на дне котла.

Дома он гневался, очевидно, по самым тривиальным причинам: из-за несоответствия обстоятельств его планам в домашней политике. Но ещё его возбуждал также и свойственный ему пылкий темперамент, необузданный и не знающий тормозов, и его не могла укротить проницательность, которой он в совершенстве владел вне дома. А может быть, он давал таким образом себе отдых от многочисленных забот и волнений, что он терпел от людей, от самообладания, вынужденной терпимости, нежности, подчёркнутого уважения к другим и завоевания их расположения к себе любой ценой. Нередко так случалось, что ему становился очевидным тот факт, что он пасует перед собственным гневом без причины, но даже в таком состоянии он не сожалел о том, что настолько распоясался из-за убеждения в том, что вспышки его гнева по всяким пустякам способны предотвратить опасность. Таким образом, гнев заслуженно и по достоинству служил ему. Но в этот день он уже больше видел в ничтожной оплошности с Фахми, о которой ему сообщили, позорный каприз сына, которому не пристало находиться в голове у школьника-члена его семьи. Он не представлял себе, как это «чувства» могут незаметно проникать в сердца мальчиков этого дома, так ревниво стерегущего суровую непорочность и чистоту.

Затем наступило время послеполуденной молитвы, что давало отличный шанс потренировать свою душу. Молитву он завершил уже со спокойным сердцем и умиротворением. Он уселся на молитвенный коврик, поджав под себя ноги и распростёр ладони, прося Аллаха о благословении для него в его детях и имуществе, и призывая защитить сыновей от распутства и направить их на истинный путь. Когда он уже вышел из дома, то увидел на улице мрачную демонстрацию, целью которой было вызвать страх, никак не меньше. В лавке он встретил нескольких своих друзей и рассказал им о «сегодняшней шутке», однако он не любил заставать кого-то врасплох, и потому это выглядело скорее как пошлый анекдот. Друзья же сопроводили её смешными комментариями. Он не заставил себя ждать и тут же присоединился к их шуткам. А потом они покинули его, а он продолжал безудержно хохотать… «Шутка», рассказанная в собственной лавке, казалась ему совсем не такой, какой она выглядела дома, у него в комнате. И он даже смог посмеяться над ней, и проявить интерес, так что сказал сам себе, довольно улыбаясь:

— Тот, кто похож на отца, не может быть несправедлив…

21

Когда Камаль постучал в дверь дома, вечер уже приближался решительным шагом, и погружал в сумрак все дороги, аллеи, минареты и купола. Камаль не отказывал себе в неожиданно выпавшем на его долю удовольствии прогуляться: ему позволяли выйти в такой поздний час, чем он очень гордился, для того, чтобы передать устное послание от Фахми. От него не скрылось, что брат доверил это дело лишь ему одному, и больше никому. В атмосфере таинственности, которая окружала это поручение, он ощущал своим маленьким сердечком, что трепетало от радости и гордости, особую важность этой миссии. Он с удивлением спросил, что подвигло вдруг Фахми, и отчего он пребывал в такой тревоге и печали, и даже надел чёрную одежду, в которой казался странным, каким он его никогда до этого не видел. Отец вспыхивает от гнева, словно вулкан, причём по малейшим причинам, а Ясин, несмотря на свои сладкие речи, воспламеняется, словно огонь; и даже Хадиджа с Аишей не лишены злобности. Смех же у Фахми выражался только улыбкой, а гнев хмурым видом; он хранил глубокое спокойствие при всей искренности чувств и непоколебимом воодушевлении. Камаль даже не мог вспомнить, чтобы он видел его в таком состоянии, как сегодня. Он никогда не забудет, как тот ушёл в комнату для занятий: глаза его были опущены, а голос содрогался. Никогда не забудет и того, как брат впервые в жизни заговорил с ним тоном страстной мольбы, немало удивившей его, и даже попросил его запомнить наизусть послание, которое передал ему и заставил повторить много раз. Из смысла этого послания Камаль понял, что дело это связано самым тесным образом с тем странным случаем, который он украдкой подслушал за дверью и затем пересказал своим сёстрам, а между ними загорелся спор. Но больше всего это касалось Мариам, той девушки, что часто перекидывалась шутками с ним, а он — с ней. Он чувствовал к ней симпатию, но иногда она раздражала его. Но он не понимал, что за важность такую представляла эта самая Мариам для спокойствия и благополучия его брата… Почему она одна из всего рода человеческого смогла сотворить такое с его дорогим, замечательным братом?

Тут он обнаружил, что стало темнеть, а темнота окружала жизнь духов и привидений и возбуждала у него одновременно любопытство и страх. Сердце его нетерпеливо спешило проникнуть в эту сокровенную тайну. Но его смятение, тем не менее, не мешало ему повторять вслух послание брата, как он уже декламировал его раньше, пока не убедился в том, что ни одно слово из него не пропало. Он подошёл к дверям дома семейства Ридван, повторяя послание, затем свернул в первый же переулок, который привёл его к входной двери. Этот дом был ему знаком: он неоднократно пробирался в его маленький дворик, в углу которого скрывалась ручная тележка с потёртыми колёсами; он взбирался на неё, и воображение помогало ему починить эти колёса, завести её и отправиться туда, куда душа желала… Он часто заходил в комнаты этого дома без всякого разрешения, и его радушно, с шутками-прибаутками принимали в нём: и сама хозяйка, и её дочь, которую он звал «по юности лет своих» старой подружкой, и почти что привык к этому дому с его тремя комнатами, посреди которых располагался небольшой зал, в котором перед окном, выходящим непосредственно на султанские бани, стояла швейная машинка. Он привык к этому дому так же, как и к своему, с большими комнатами и большой гостиной, где каждый вечер члены семьи собирались выпить кофе. Некоторые вещи в этом доме произвели на него такое впечатление, которое долго ещё потом находило отклик в его душе в молодые годы, например, гнездо горлицы в самой верхней части машрабийи, соединённой с комнатой Мариам, край которого выступал над машрабийей и прижимался к стене, словно части круга, оплетённого соломой и перьями, из которого иногда виднелся хвост или клюв мамы-наседки, всякий раз как она сидела в гнезде. Он вожделенно смотрел на это гнездо, борясь с двумя желаниями сразу; одним из них, позывы которого исходили из самой души его, — было позабавиться и похитить оттуда птенцов, а другим, заимствованным им от матери, — было просто внимательно следить за гнездом и в фантазиях своих участвовать в жизни горлицы и её семейства. Или вот фотография миловидной женщины, что висела в комнате Мариам, и как и она, обладала ярким румянцем, тонкой кожей, миловидными чертами лица и превосходившей своей прелестью тех красоток, чьи лица он рассматривал каждый вечер в лавке Матусиана: он долго смотрел на фотографию, спрашивая себя о том, какая у неё «история». Мариам своим бойким язычком рассказывала ему всё, что знала, а также и то, чего не знала о ней, и тем околдовывала его и вызывала у него живой интерес. И потому-то дом этот не был для него чужим.

Он прошёл в зал никем не замеченный, и бросил мельком взгляд на самую первую комнату, и заметил, что хозяин дома, господин Мухаммад Ридван уже спит в постели — зрелище, к которому он уже давно привык. Он знал, что старик болен, часто он слышал также, что он парализован, и даже один раз спросил у матери, что такое паралич… На что та испугалась и начала просить помощи у Аллаха от той беды, что он только что назвал. Камаль замкнулся в себе и отступил, и с тех пор хозяин дома вызывал у него жалость, а также скрытое любопытство, смешанное со страхом.

Затем он прошёл в следующую комнату, и увидел мать Мариам, стоящую перед зеркалом; в руках у неё было что-то похожее на тесто, которое она разминала и растирала им щёки и шею, и быстрыми, повторяющимися движениями похлопывала по лицу. Затем кончиками пальцев она ощупывала его, чтобы убедиться, что оно мягкое и нежное. При том, что ей уже было за сорок, она оставалась такой же красивой, как и её дочь, любила посмеяться и пошутить. Едва она увидела его, как радостно приблизилась и поцеловала, а потом спросила так, словно терпение её было на исходе:

— Когда же ты вырастешь, чтобы я женила тебя?

На него напало смущение, хоть шутки её и не были ему неприятны. До чего же раздувало его любопытство то действие, которому она время от времени отдавалась, стоя перед зеркалом. Он однажды даже спросил об этом у матери, только та прогнала его криками (а крики были у неё самыми суровыми методами воспитания), упрекая его за этот вопрос, что он не нарочно задал ей. А мать Мариам была с ним мягче и великодушнее, и когда однажды заметила, с каким интересом он наблюдает за ней, усадила его на стул перед собой и приклеила к его пальцам то вещество, которое он поначалу считал тестом, и подставила ему лицо, весело сказав:

— А ну-ка попробуй ты, а я посмотрю на твоё умение!

Он стал подражать её жестам, пока не доказал ей своё умение с присущей ему живостью и радостью. Но такой опыт не удовлетворил его любопытство, и он спросил:

— Для чего вы это делаете?

Она захохотала:

— А ты ещё десять лет подожди, тогда сам узнаешь! А нужно ли ждать? Разве нежная мягкая кожа не лучше сухой?… Вот такая?

Он тихонько прошёл через дверь, чтобы она не почувствовала его присутствия, ибо послание, которое он нёс, было серьёзным, и он не мог позволить, чтобы его встретил кто-то ещё, помимо Мариам.

Он обнаружил её в самой последней комнате; она сидела на постели, щёлкала семечки, и держала в руках блюдо, до верху заполненное шелухой. Увидев его, она с удивлением сказала:

— Камаль!..

Она чуть было не спросила его, что его привело сюда в такой час, однако отказалась от этого, не желая его напугать или смутить.

— Добро пожаловать. Давай, присядь рядом со мной…

Он приветственно протянул ей руку. Затем развязал шнурки на ботинках и снял их, запрыгнув на постель. На нём был полосатый джильбаб и синяя шапочка в красную полоску. Мариам засмеялась своим нежным смехом и насыпала ему в ладошку немного семечек:

— На, поклюй, воробушек, поработай своими жемчужными зубками… Ты помнишь тот день, когда ты укусил меня за запястье, а я тебя пощекотала… вот так…?

И с этими словами она протянула руку в направлении его подмышки, но он непроизвольно скрестил руки на груди, защищая подмышки, и нервно рассмеялся, как если бы она и впрямь пощекотала его под мышками кончиками пальцев. Затем он закричал:

— Пощади меня, сестрица Мариам!..

Она отстала от него, удивившись его внезапному страху, и спросила:

— Почему у тебя всё тело дрожит от щекотки?… Вот смотри, я совсем не обращаю на это внимания.

И она начала щекотать саму себя, с пренебрежением поглядывая на него. Он не удержался и с вызовом бросил ей:

— А давай-ка я тебя пощекочу, и мы посмотрим тогда!

Она лишь подняла руки над головой, как его пальцы погрузились в её подмышки и он принялся легко и быстро щекотать её, глядя прямо в её чёрные красивые глаза, чтобы уловить первый же признак того, что она не выдержит. Но вскоре вынужден был отвести назад руки, тяжело вздохнув от разочарования и стыда. Она же сопроводила его действия заливистым язвительным смехом и сказала:

— Ну что, убедился, слабый мужчинка?… Не утверждай теперь, что ты мужчина!

Затем, словно вспомнив какое-то важное дело, неожиданно сказала:

— О несчастье ты моё!.. Ты забыл меня поцеловать!.. Разве я не напоминала тебе много раз о том, что нашу встречу должен предварять поцелуй?!

Она приблизила к нему лицо, провела пальцем по его губам и поцеловала в щёку. Мальчик заметил, что шелуха от семечек приклеилась к её щеке, и смущённо снял её кончиками пальцев. А Мариам взяла его за подбородок пальцами левой руки и пару раз поцеловала в губы, а затем с некоторым удивлением спросила:

— Как это ты смог ускользнуть у них из под носа из дома в такой час?!.. Сейчас, должно быть, твоя мама ищет тебя по всему дому.

Ох! Он с головой ушёл в игру, так что почти позабыл о своём послании, из-за которого и пришёл сюда. Её вопрос напомнил ему о его миссии, и он взглянул на неё уже по-иному, так, как будто хотел обязательно докопаться до тайны, которая настолько потрясла его невозмутимого доброго брата. Но он чувствовал, что принёс ей нерадостные вести, и потому мрачно сказал:

— Это Фахми меня послал.

В глазах её появилось какое-то новое выражение, и она пристально посмотрела ему в лицо, с интересом пытаясь увидеть, что же скрывается за этим. Он почувствовал, что атмосфера изменилась, словно они перевернули страницу, и услышал, как она еле слышно спросила:

— Зачем?!..

Ответ его был откровенным, что указывало на то, что он совсем не придавал значения серьёзности вести, что принёс ей, несмотря на присущее ему от природы чувство ответственности.

— Он сказал мне: «Передай ей приветствие и скажи ей, что он попросил у отца разрешения посвататься к ней, но тот не согласился объявить о помолвке, пока его сын не закончит учёбу, и велел ей ждать, когда он закончит учиться».

Она очень внимательно смотрела ему в лицо, а когда он наконец замолчал, опустила глаза, не промолвив ни слова. Их объяла абсолютная тишина, от которой его маленькое сердечко сжалось и страстно хотело раскрыть этот секрет, каким бы он ни был. Он сказал:

— Он заверяет тебя, что получил этот отказ, несмотря на всю свою волю, и что он будет торопить годы, пока не добьётся того, чего хочет.

Не найдя отклика на свои слова, поскольку она не нарушила молчания, он снова попытался со всем своим рвением вернуть ей прежнюю радость и веселье, и как бы подстрекая её, сказал:

— Хочешь, я расскажу тебе, о чём шёл разговор у Фахми с мамой? Они говорили о тебе.

Она спросила полубезразличным тоном:

— Что говорил он, и что — она?

От подобного, хоть и частичного успеха, грудь его стало распирать, и он поведал ей о том, что подслушал под дверью до самого конца. Ему показалось, что она глубоко вздохнула, а затем с тревогой произнесла:

— Твой отец суровый и страшный человек. Таким его все знают.

— Да… Мой отец таков.

В страхе он поднял голову и поглядел на неё, но она будто бы отсутствовала, и он спросил её, помня о том наказе, что дал ему брат:

— Что мне ему передать?

Он засмеялась в нос, затрясла плечами и хотела уже сказать, но замолкла и надолго призадумалась, и тут в глазах её сверкнул хитрый взгляд, и она произнесла:

— Скажи ему, что она не знает, что делать, если к ней придут свататься в течение этого долгого времени, которое ещё ждать и ждать!

Камаль постарался заучить это новое послание даже ещё более усердно, чем то, что дал ему Фахми, и вскоре почувствовал, что его миссия закончена, и положив остатки семечек в карман своего джильбаба, протянув ей руку на прощание. Затем он скатился с кровати на пол и вышел из комнаты.

22

Аиша, с большим восхищением глядевшая на себя в зеркало, казалось, спрашивала, какая ещё девушка в их квартале имеет такие же золотые локоны и такие же синие глаза?! Ясин открыто превозносил её, а Фахми, если говорил с ней о том, о сём, не преминул восхититься ею, и даже малыш Камаль пил воду из графина только в том месте, что было смочено её слюной. А мать баловала и ласкала её, называя «Луной», хоть и переживала из-за её худобы и тонкосочности, что побудило Умм Ханафи составить руководство по её откорму. Но Аиша, по-видимому, лучше всех остальных знала и о своей блестящей красоте, о чём свидетельствовала её преувеличенная забота о себе. Эту чрезмерную заботу Хадиджа не оставляла без комментариев. Упрёк и насмешка следовали не потому, что сестра примирялась с ними, нисколько не заботясь о том, а по правде говоря, Хадиджа первая унаследовала от матери её опрятность и изящество, и замечала обычно, как сестра то и дело чешет волосы или подправляет что-то в своей внешности, даже до того, как приступить к домашним заботам, будто её красота не в состоянии выдержать и часа без заботы и ухода.

Однако на самом же деле вовсе не забота о собственной красоте объясняла то, что она стала прихорашиваться прежде времени, а то, что каждый день мужчины из их семьи уходили каждый по своим делам, а она спешила в гостиную и приоткрывала ставни окна, что выходило на улицу Байн аль-Касрайн, так что оставалась тонкая полоска, за которой она становилась и устремляла взгляд на дорогу. Волнение от ожидания нарастало в ней; в смущении она окидывала взглядом пространство от султанских бань до дороги на Байн аль-Касрайн, и юное сердечко её трепетало, пока наконец вдали не замечало «суженого» в военной форме и с двумя звёздами, сияющими на погонах, который сворачивал с квартала Харнафиш и шагал в сторону её дома.

Вот и сейчас он осторожно поднял глаза, не поднимая головы, и приблизился к дому. На лице его мелькнула лёгкая улыбка — сердцу это понятнее, чем чувствам — она была подобна тонкому серпику луны в первую ночь, а затем он исчез под машрабийей, а она поспешно подошла к последнему окну в комнате, что выходило на квартал Ан-Нахасин, чтобы продолжать следить за ним уже оттуда. Но каков же был её ужас, когда она увидела Хадиджу, севшую на диван посреди двух окон, и смотревшую на дорогу поверх её головы!..

Она, ахая и охая, отскочила от неё, и зрачки её при этом расширились от ужаса при мысли о скандале. Аишу словно пригвоздило к тому месту, на котором она стояла… Когда и как она вошла сюда?! И как уселась на диван, раз Аиша ничего даже не почувствовала?!.. И что она видела? Самое главное?!.. Когда, как и что? Хадиджа же уставилась в одну точку, слегка прищурив глаза и ничего не говоря. Молчание затянулось, словно растягивая мучения Аиши. Потом она немного взяла себя в руки и опустила глаза с большим усилием, и пошла к кровати в ожидании, что оказалось напрасным из-за нервного напряжения. Она невнятно пробормотала:

— Ты, старушка, меня напугала!..

Хадиджа не высказала на это никакой реакции, и так и продолжала сидеть на диване, уставившись на дорогу через щель приоткрытого окна… Затем она произнесла язвительным тоном:

— Я тебя напугала?… Да смилуется над тобой Аллах!.. Не неси чепуху!..

Аиша в гневе и отчаянии закусила губы, отойдя немного в сторону, подальше с глаз её, и спокойно сказала:

— Я внезапно увидела у себя над головой тебя, даже не почувствовав, как ты вошла в комнату. Почему ты прокрадываешься тайком?

Хадиджа спрыгнула на пол, затем села снова на диван и с насмешливой апатией сказала:

— Извини, сестрица. В следующий раз я привяжу к щиколотке колокольчик, словно пожарная машина с сигнализацией, чтобы ты могла заметить моё присутствие и не бояться.

— Вешать колокольчик необязательно. Достаточно будет, если ты будешь ходить как и все люди. Но, видимо, если ты стояла у окна, я имею в виду, за этой щелью, то ты полностью погрузилась в это занятие и утратила бдительность, не заметив, что происходит вокруг тебя. И ты не такая, как все люди.

Сестра запыхтела и проворчала:

— Вот всегда ты так.

Хадиджа снова ненадолго замолчала, затем перевела глаза со своей жертвы в сторону и вскинула брови, как будто задумавшись над какой-то трудной задачей. После этого, с притворным выражением радости на лице, словно найдя удачное решение, сказала, обращаясь сама к себе, но на этот раз уже не глядя на сестру:

— Так вот почему она всё время напевает: «О тот, кто носит красную ленту. Ты пленил меня, смилуйся надо мной, не смущай меня»… Из добрых намерений полагала я, что это невинная песенка, просто ради развлечения!

Сердце девушки затрепетало от ужаса: вот и случилось то, чего она больше всего боялась, и теперь бесполезно уже цепляться за ложные иллюзии, что она в безопасности и ничто ей не грозит. Её охватило волнение, поколебавшее уверенность в себе. Она уже готова была разрыдаться, но само отчаяние подтолкнуло её к тому, чтобы рискнуть и встать на свою защиту. Стараясь скрыть следы своего волнения, она многозначительно воскликнула:

— Что за непонятные слова такие ты говоришь?!

Но Хадиджа, казалось, даже не слышала её выпада, и продолжала говорить, обращаясь к себе самой:

— И именно из-за этого ты подкрашиваешься рано утром! Всякий раз, как я себя спрашивала, разумно ли, чтобы девушка так наряжалась для того, чтоб подметать, стирать и вытрясать ковры?! Но куда там — подметать, куда там — стирать, и куда там — трясти ковры! Бедняжка Хадиджа, простофилей ты живёшь, простофилей и помрёшь. Ты и подметай, ты и стирай, и не наряжайся ни до уборки, ни после. Да и для чего тебе наряжаться, несчастная? Гляди через оконную щёлку с сегодняшнего дня и до завтрашнего, да разве обратит на тебя внимание широкоплечий военный!

Аиша нервно и тревожно воскликнула:

— Как тебе не стыдно, как не стыдно…

— Хадиджа вправе. Она не может понять это искусство своим тёмным умом. Голубые глазки, волосы как слитки золота, красная ленточка и блестящая звёздочка: тут же всё ясно и понятно.

— Хадиджа, ты заблуждаешься. Я всего лишь смотрела на дорогу, а не чтобы заглядываться на кого-то, или чтобы меня увидели.

Хадиджа развернулась к ней лицом, будто впервые заметив протест сестры, и словно оправдываясь, спросила:

— Ты это мне, Шушу?! Извини, я тут задумалась об одной важной вещи. Скажешь, что хотела, но чуть позже…

И она снова задумчиво качнула головой, обращаясь к себе:

— Тут всё ясно и понятно. Но в чём ты-то виноват, господин Ахмад Абд Аль-Джавад? Жаль мне тебя, благородный господин, ну-ка погляди на свою дочь, на венец твой, господин!

Услышав имя отца, Аиша чуть дара речи не лишилась, аж волосы на голове её дыбом встали. Голова закружилась, и на ум пришли слова отца, что он сказал матери, яростно отреагировав на желание Фахми посвататься к Мариам: «Скажи мне, он видел её?» и «Не думал я, что мои сыновья могут украдкой смотреть на дочерей и жён соседей!». Если он так думал о сыне, то как же тогда думал о дочери! Сдавленным голосом она закричала:

— Хадиджа, так не годится… Ты заблуждаешься…Ты заблуждаешься…

Но Хадиджа продолжала говорить, не поворачиваясь к ней:

— Ну посмотрим, любовь ли это?! Возможно ли это? Разве о ней не говорили: «Любовь — радость в моём сердце… пусть я даже отправлюсь в Токар»[34]?

— Ну что ж, интересно, что это за Токар будет. Может быть, он будет в Нахасине, да нет, наверняка это случится в доме господина Ахмада Абд Аль-Джавада.

— Я больше не выдержу этих слов… Смилуйся надо мной, уйми уже свой язык… О Боже!.. Почему ты не веришь мне?

— Поразмысли над этим делом, Хадиджа. Это не игра, и ты — старшая сестра, а долг остаётся долгом, каким бы горьким он ни казался. Те, кого это касается, должны знать. Раскроешь ли ты эту тайну отцу?! По правде говоря, я даже и не знаю, как говорить с ним о подобной опасной тайне. А может, с Ясином?! Но с ним — всё равно что ни с кем, ведь самое большее, что от него можно ожидать — что он будет выводить непонятные трели. Или может, с Фахми? Но он тоже, в свою очередь, всецело преклоняется перед золотистыми волосами. Думаю, что самым лучшим будет сообщить об этом маме, и пусть она делает так, как сочтёт нужным.

Она сделала движение, будто собираясь встать, и тут Аиша подбежала к ней, словно обезглавленная курица, схватила её за плечи и прерывистым голосом воскликнула:

— Что тебе надо?

Хадиджа спросила:

— Ты угрожаешь мне?

Аиша хотела что-то сказать, но к горлу её неожиданно подступил комок слёз, не давший ей возможности сказать, и она разрыдалась. Хадиджа молча уставилась на неё и задумалась. Затем насмешливая улыбка сошла с её лица, она нахмурилась и она без всякого удовольствия стала прислушиваться к рыданиям сестры, а потом сказала, на этот раз уже серьёзным тоном:

— Ты совершила ошибку, Аиша.

Лицо её помрачнело пуще прежнего, а нос словно стал ещё больше и массивнее. Она, казалось, явно переживала, и продолжила:

— Ты должна сознаться в своей ошибке. Ну-ка скажи мне, как тебе пришла в голову такая ужасная шутка? Ты сумасшедшая что ли?

Вытирая глаза, Аиша пробормотала:

— Ты обо мне плохо думаешь.

Хадиджа вздохнула, нахмурившись, словно её уже начало тяготить это напрасное упрямство, и она, наконец отступилась от своего агрессивного намерения или даже забавы, ведь она всегда знала, где и когда нужно остановиться, не выходя за рамки. Она уже вдоволь насытила своё жестокое желание поиздеваться над другими, и удовлетворилась, как обычно, однако у неё оставались желания иного рода, совсем не жестокие и не агрессивные — если она ещё не насытилась — желания, что исходили от любви к своей сестре, скорее материнской любви, о которой знал каждый в семье, как бы ни тяжело ему ни было переносить эту самую любовь. И под действием желания насытить её, она сказала:

— Не упрямься, я же видела всё собственными глазами. Я не шучу сейчас, однако хочу тебе откровенно сказать, что ты совершила большую ошибку. Раньше нашему дому не была знакома подобная забава, и не следует ему знакомиться с ней ни в настоящем, ни в будущем. Это всего лишь легкомыслие, что сбило тебя с ног. Послушай меня внимательно и внемли моему совету — никогда к этому не возвращайся. Ничто не скроется, даже если и будет долго храниться в тайне. Представь себе, что с нами всеми будет, если один из наших соседей будет подсматривать за тобой, ведь ты знаешь, каковы людские языки, и подумай, что будет, если эта новость дойдёт до ушей отца. Боже упаси тогда!

Аиша опустила голову, не нарушив молчание, выражавшее её признание — лицо её заалело от стыда — так кровью внутри неё истекала совесть, израненная совершённой ею ошибкой, — и тут Хадиджа тяжело вздохнула и сказала:

— Смотри не делай этого… берегись… понимаешь меня?

Затем на неё повеяло насмешливым духом, и тон её немного изменился:

— А он тебя не видел? Что же помешало ему подойти к тебе, как это делают благородные мужчины? Тогда мы тысячу раз скажем до свидания, и ещё шестьдесят раз — умница…

Аиша перевела дыхание, и вялая улыбка появилась на её устах, сверкнув, словно первый проблеск бодрости в глазах после долгого забытья. Хадидже было в тягость видеть эту улыбку — словно сестра выскользнула из её мёртвой хватки, после того, как она долго наслаждалась своим господством над ней, и закричала:

— Только не думай, что теперь ты в безопасности! Мой язык молчать не станет, если ты не будешь себя хорошо вести…

Та её спокойно спросила:

— Что ты имеешь в виду?

— Не бросай его, пока он вновь не проявит своих дурных наклонностей, займи его чем-нибудь интересным, чтобы он увлёкся этим вместо тебя, например, бонбоньеркой какой-нибудь…

— У тебя есть всё, что захочешь, и даже больше.

Воцарилось молчание, обе погрузились в раздумья. Но сердце Хадиджи — как и с самого начала — наслаждалось прямо противоположными чувствами — ревностью, бешенством, состраданием и нежностью…

23

Амина была занята сервировкой стола для кофе, чтобы по традиции посидеть за ним после обеда, когда к ней прибежала Умм Ханафи с радостным блеском в глазах и прекрасными новостями, и тоном откровения поведала:

— Хозяйка, какие-то три незнакомые женщины хотят прийти к тебе с визитом…

Амина освободила руки и быстро выпрямилась, что указывало на то, что новость произвела на неё эффект, пристально и внимательно посмотрев на служанку, словно эти посетительницы пришли к ней из царского дворца или даже спустились с небес, и произнесла недоверчиво:

— Незнакомые?!

Тоном, не лишённым радости победительницы, Умм Ханафи сказала:

— Да, госпожа моя. Они постучали в дверь, я открыла, и они сказали: «Это случайно не дом господина Ахмада Абд Аль-Джавада?» И я ответила им: «Ну да, он самый». Они спросили: «Женщины наверху?». И я ответила: «Да». Тогда они сказали: «Мы хотели бы нанести визит». Я спросила: «Мне сказать, кто визитёры?». Одна из них засмеялась и сказала: «Оставь это нам, на посланнике лежит лишь передача сообщения». И вот я прилетела сюда, к тебе, моя госпожа, и себе самой говорю при этом: «Господь наш, да сбудутся наши мечты!»

Глаза хозяйки не оставляло беспокойство, и она поспешно сказала:

— Зови их в гостиную…Поспеши…

Она застыла на несколько секунд без движения, погрузившись в новые размышления и счастливые грёзы, открывшие внезапно перед ней свой богатый мир, хотя они и казались главной её заботой на протяжении последних лет. Затем она пришла в себя и позвала нетерпящим отлагательств тоном Хадиджу, и та сразу же пришла. И едва взгляды их встретились, как на губах её заиграла улыбка и, не сдерживая себя от радости, она сказала:

— Три незнакомые женщины у нас в гостиной… Надень своё самое лучшее платье… и подготовься…

Когда лицо девушки покрылось румянцем, то и лицо матери тоже стало пунцовым, будто и ей передалась эта инфекция под названием смущение. Она покинула залу и направилась в собственную комнату на верхнем этаже, чтобы в свою очередь также подготовиться к приёму гостей. Хадиджа отсутствующим взглядом посмотрела на дверь, за которой скрылась мать — сердце её колотилось так, что было больно — и спросила сама себя: «Что же кроется за этим визитом?» Затем она отстранилась от этих мыслей, и её деятельный ум быстро восстановил свои обороты: она позвала Камаля, который прибежал из комнаты Фахми, и, не дав ему и слова сказать, произнесла:

— Пойди-ка к сестрице Мариам, и скажи ей: «Хадиджа приветствует тебя и просит передать ей коробочку пудры, сурьмы и румян…»

Мальчик мгновенно запомнил приказание, выбегая на улицу, а сама Хадиджа поспешила к себе и сняла джильбаб. Обращаясь к Аише, которая на вопросительно неё уставилась, сказала:

— Выбери-ка мне самое красивое платье… Самое красивое, без исключений…

Аиша спросила:

— К чему такой интерес к этому?… У нас гостья?… Кто?!

Хадиджа тихо произнесла:

— Сразу три гостьи…

Потом подчеркнула:

— Неизвестные…

Аиша удивлённо откинула голову, и её прекрасные глаза наполнились радостью, и она воскликнула:

— Ой!.. Неужели это означает, что… Ну и новость!..

— Не спеши делать выводы… Кто знает, что там такое…

Аиша подошла к платяному шкафу, чтобы выбрать подходящее платье, и рассмеявшись, сказала:

— Что-то такое носится в воздухе… Радость можно почувствовать, словно аромат без всякий примесей…

Хадиджа засмеялась, чтобы скрыть своё волнение, подошла к зеркалу и внимательно взглянула на своё лицо, закрыла нос ладонью, и саркастически заметила:

— А вот теперь ничего плохого в моём лице нет, вполне приемлемо.

Затем она отняла ладонь, и сказала:

— В этом же случае спасения нужно искать лишь у одного Господа нашего!..

Аиша, помогавшая ей в то же время одеть белое платье с вышитыми на нём фиолетовыми розами, засмеялась и сказала:

— Не пренебрегай собой… Разве может хоть что-то уцелеть от твоего языка?… Невесте нужен не только нос, но и ещё глаза, длинные волосы и миловидность!

Хадиджа, словно её подстрекали, обернулась к ней со словами:

— Люди видят только одни недостатки…

— Верно, но лишь по сравнению с такими, как ты. Не все же люди такие, как ты, слава Аллаху…

— Я тебе отвечу, когда освобожусь от тебя..!

Та погладила себя по талии, подравнивая платье, и промолвила:

— И не забывай ещё об этом полном теле с нежной кожей… О, какое тело!..

И Хадиджа весело расхохоталась и заметила:

— Если жених будет слепой, то я ни о чём не беспокоюсь… и буду довольна им, а если он будет одним из шейхов Аль-Азхара…

— А что такого плохого в шейхах из Аль-Азхара?!.. У некоторых из них денег — море!..

Когда они закончили возиться с платьем, Аиша фыркнула от недовольства, и Хадиджа спросила её:

— Что с тобой?

Та посетовала:

— Во всём нашем доме нет ни пудры, ни сурьмы, ни даже румян, будто в нём и женщин-то нет!..

— Уж лучше ты поведай об этом нашей матушке…

— А разве мама не женщина, не вправе она накраситься?..

— Но она и так красива, без всякой косметики!

— А ты сама? Неужели ты вот так будешь встречать гостей?

Хадиджа засмеялась и сказала:

— Я послала Камаля к Мариам, чтобы он вернулся с пудрой, сурьмой и румянами. Разве я буду встречать свах вот с таким лицом, совсем не накрашенной?!

Время больше не позволяло им тратить понапрасну ни минуты, и Хадиджа скинула с головы платок и стала распускать свои густые длинные косы, а Аиша принесла расчёску и начала расчёсывать её распущенные волосы, приговаривая:

— Какие гладкие длинные волосы у тебя… ну, что ты думаешь?…заплету-ка я их в одну косу. Так будет ещё красивее.

— Нет, лучше в две косы… Но скажи-ка мне, остаться ли мне в носках, или выйти к ним с босыми ногами?

— Но сейчас же зима, и нужно надевать тёплые носки, хотя я боюсь, что если ты так и останешься в носках, то они подумают, что у тебя есть какой-то изъян на ногах, и ты намеренно их не показываешь…!

— Ты права. Если меня и осудят, то это всё равно будет милосерднее, чем то, что меня ожидает в той комнате сейчас…

— Крепись, да поможет тебе Господь наш…

И в этот момент в комнату в спешке влетел Камаль, с трудом переводя дыхание, и протянул сестре косметические принадлежности со словами:

— Я бежал по дороге и по лестнице…

Хадиджа с улыбкой ответила ему:

— Молодец… молодец… А что тебе сказала Мариам?

— Она спросила меня о том, гости ли у нас… и кто… и я ей ответил, что не знаю…

В глазах Хадиджи промелькнул интерес, и она спросила:

— И её удовлетворил такой ответ?

— Она закляла меня Хусейном[35], чтобы я откровенно рассказал ей, что у нас на самом деле творится дома, и я поклялся, что у нас нет ничего, кроме того, что я уже сказал…

Аиша засмеялась, не отрываясь от своего занятия:

— Она будет строить догадки, что же там такое…

Хадиджа, посыпая лицо пудрой, сказала:

— Она ведь любопытна, и вряд ли от неё что-нибудь ускользнёт. Бьюсь об заклад, что завтра она заглянет к нам, по крайней мере, чтобы всё подробно выяснить…

Камалю вовсе не хотелось выходить из комнаты, как они и ожидали, может быть потому, что, видимо, он просто не мог покинуть её из-за представшим перед его глазами зрелищем — он видел такое впервые в жизни, ибо никогда раньше не приходилось ему видеть лицо сестры столь сильно преобразившимся. Оно её стало совершенно иным — кожа побелела, щеки расцвели румянцем, а глаза были изящно подведены чёрными стрелками, придававшими её зрачкам ещё больше яркого блеска. То было новое лицо, понравившееся ему, и потому он радостно воскликнул:

— Сестрица, ты сейчас совсем как кукла, что папа купил нам на Моулуд[36]

Обе девушки засмеялись, и Хадиджа спросила брата:

— А теперь я тебе нравлюсь?

Он быстро приблизился к ней и коснулся рукой кончика её носа:

— Вот если бы этого не было!

Она увернулась от его руки и сказала, обращаясь к сестре:

— Выведи-ка отсюда этого доносчика.

Аиша схватила Камаля за руку и потащила его прочь из комнаты, несмотря на его отчаянное сопротивление, пока не закрыла, наконец, за ним дверь. Затем она вернулась к сестре и возобновила своё милое занятие. Они продолжили свои дела молча и серьёзно. В их семье было заведено, что встречей свах довольствовалась одна лишь Хадиджа. Она хитро сказала Аише:

— Тебе тоже следует подготовиться к встрече посетительниц.

Аиша с той же хитринкой, что и сестра, ответила ей:

— Это произойдёт только после того, как тебя отведут к жениху!

Затем она добавила, не давая сказать Хадидже:

— А сейчас как же быть звёздам, если взошла луна?!

Хадиджа бросила на сестру скептический взгляд и спросила:

— И кто же луна?

Аиша, смеясь, ответила:

— Ну конечно же, я…!

Тут сестра толкнула её локтем, и глубоко вздохнув, сказала:

— Вот если бы ты одолжила мне свой нос, как Мариам одолжила свою коробку с пудрой!

— Да забудь ты про свой нос хотя бы на один вечер, ведь нос — как и прыщ — только увеличится, если о нём всё время думать!..

Они обе почти уже закончили заниматься прихорашиванием, и внимание Хадиджи переключилось на осматривание самой себя и на предстоящий ей экзамен. Она почувствовала страх, подобного которому никогда раньше в своей жизни не испытывала, и причём не только из-за его серьёзности, но и, прежде всего, опасности возможных последствий. Она посетовала:

— Что же за собрание такое выпало на мою долю!.. Только представь себя на моём месте — среди незнакомых женщин, и ты не знаешь, ни какой нрав у них, ни какого они происхождения, ни с каким намерением пришли: искренним или только ради забавы и развлечения! И что мне делать, если они станут браниться и выискивать недостатки? — сказав это, она ненадолго засмеялась. — У такой как у меня, к примеру?… И всё, что я могу сделать, это только вежливо и учтиво сидеть рядом с ними, перекидываться взглядами налево-направо и взад-вперёд, и без малейшего колебания подчиняться их приказаниям — если они потребуют, чтобы я встала, я встану; чтобы прошлась — я пройдусь, чтобы заговорила — заговорю, дабы от них не укрылось ничего — ни как я сижу, ни как стою, ни как молчу, ни как говорю, моё телосложение и черты лица. И после всего этого «унижения» мы ещё должны с ними любезничать и превозносить их доброту и великодушие, даже не зная потом, удостоились мы их довольства или, наоборот, гнева. Ох… ох…. Проклят будет тот, кто их послал на нашу голову!

Аиша опередила её и многозначительно добавила:

— И поболее того!

Хадиджа, рассмеявшись, сказала:

— Не призывай к этому, пока мы не убедимся, что такова наша доля… Ох, Господи Боже мой, как же стучит у меня сердце!..

Аиша отступила на несколько шагов, чтобы увернуться от её локтя, и произнесла:

— Потерпи… у тебя ещё будет в будущем много шансов, чтобы отомстить за сегодняшнее ужасное собрание. Скольких ты ещё прожжёшь своим огненным языком, когда сама станешь хозяйкой дома?… А может быть, они даже вспомнят этот сегодняшний экзамен и скажут себе: «Ох, хоть бы не было всего того, что тогда произошло..!»

Хадиджа довольствовалась улыбкой. Время не позволяло ответить на этот выпад сестры, да и не находила она в том никакой целительной радости для себя, что была обычной в таких случаях — непередаваемое удовольствие преодолеть собственный ужас и смущение. Когда они закончили свои дела, Хадиджа встала перед зеркалом, чтобы полностью оглядеть своё лицо, а Аиша отошла на пару шагов назад, и оглядела её лицо и фигуру. Хадиджа пробормотала:

— Молодец, золотые у тебя руки… Прекрасно, не так ли?… Это и впрямь Хадиджа… И теперь у меня неплохой нос… Велика мудрость Твоя, о Господь мой. При небольшом усилии всё стало вполне возможно. — Тут она добавила. — Прошу прощения у Великого Аллаха… Твоя мудрость есть во всём…

Она отошла на несколько шагов, заботливо рассматривая своё лицо, а затем прочла суру «Аль-Фатиха» про себя, и обернулась к Аише со словами:

— Помолись за меня, сестра…

И покинула комнату…

24

С наступлением зимы на кофейных посиделках появилась новая деталь — большая печка, которую поставили в центре зала, и вся семья собиралась вокруг неё: мужчины — в пальто, а женщины — завернувшись в химар. Такие посиделки зимой дарили им удовольствие вдвойне — и наслаждение напитком и приятное времяпрепровождение в тепле. Фахми в последние дни, хотя он долго грустил и молчал, казалось, готовился сообщить что-то важное своей семье, а его колебания и долгое размышление лишь указывали на серьёзность и важность его новости. Он закончил размышлять и колебаться, и принял, наконец, решение сообщить о ней, возложив всё тяжкое бремя на отца и на судьбу. Поэтому он и сказал:

— У меня есть для вас важное известие, выслушайте…

Все заинтересованные взгляды направились в его сторону, и никто не сводил с него глаз, ибо общеизвестная уравновешенность юноши и впрямь заставила их всех ожидать, что он сейчас скажет им нечто важное. Фахми же продолжал:

— Новость состоит в том, что Хасан-эфенди Ибрахим, офицер полиции из Гамалийи — один мой знакомый — как вам известно, встретился со мной и попросил передать моему отцу о том, что он желает посвататься к Аише..!

Эта новость произвела — как понял Фахми, ещё до того, как он долго колебался и размышлял — резко отличный эффект: мать с большим интересом посмотрела на него; Ясин же присвистнул, пристально поглядев на Аишу шутливым взором, и потряс головой. Младшая же сестра опустила от стыда голову, чтобы спрятать лицо от их глаз, которые рассматривали каждую чёрточку на нём, и не показывать им волнения в её трепетавшем от счастья сердце. Хадиджа встретила эту новость поначалу с изумлением, превратившимся по непонятной для неё самой причине в страх и пессимизм. Она была похожа на школьницу, что ожидает с минуты на минуту результатов экзамена, и тут до неё доходит весть о том, что её одноклассница сдала экзамен успешно, и потому это имело для неё особый характер. Мать в смущении, которое было совсем не к месту, ведь в таком положении нужно было радоваться, спросила:

— И это всё, что он сказал?

Фахми, остерегавшийся бросить взгляд на Хадиджу, ответил:

— Мне показалось, что он ещё сказал, что хотел бы удостоиться чести попросить руки моей младшей сестры.

— И что ты ему ответил?

— Естественно, я поблагодарил его за его доверие…

Мать не задала ему ещё один напрашивающийся вопрос, который ей подсказывало любопытство: о том, что ей так хотелось узнать. Однако сделала она это с тем, чтобы замаскировать своё смущение и дать себе отсрочку на размышление. Затем она принялась спрашивать, не с этой ли просьбой связано появление тех трёх посетительниц, что приходили к ним в дом несколько дней назад?! Тут она вспомнила, как одна из них в ходе беседы о семье господина Ахмада сказала — до прихода Хадиджи — что они слышали, что у него есть две дочери; вот тогда она и поняла, что пришли они за тем, чтобы взглянуть на обеих девушек, но осталась глуха к их намёку. Посетительницы принадлежали к семейству торговца из квартала Ад-Дарб Аль-Ахмар[37]. Отец того офицера, о котором как-то говорил Фахми, служил в Министерстве труда и занятости. Но это ещё не опровергало решительно всякую связь между двумя семьями, так как обычно одно семейство засылало свах из числа дальних родственниц из осторожности. Как же ей хотелось спросить Фахми именно об этом, и как же она боялась, что ответ его станет подтверждением её опасений, и обречёт на новое разочарование все надежды старшей дочери. Однако Хадиджа случайно сама, вместо матери, задала вопрос, что рвался из её груди наружу, при этом невольно сев и вяло засмеявшись:

— Может быть, это и привело тех трёх посетительниц к нам домой пару дней назад?

Но Фахми перебил её и сказал:

— Да нет. Он сказал мне, что пошлёт к нам свою мать в случае согласия на его просьбу…

Однако, несмотря на тон, который внушал им, что он говорит правду, он не был искренним в своих словах: из рассказа офицера он понял, что те дамы, что посетили его мать, — родственницы молодого человека. Но он боялся, как бы его слова не причинили боль старшей сестре, к которой, несмотря на всю его любовь к Аише и убеждённость в том, что его друг-офицер достоин её, питал нежные братские чувства, и испытывал величайшее страдание из-за её невезения. Возможно, именно её неудачи и невезение и оказали на его чувства к ней такое сильное воздействие, достигшее высшего предела.

Ясин громко засмеялся, и с юношеским ликованием сказал:

— Кажется, скоро мы соберёмся сразу на двух свадьбах…

Мать с неподдельной радостью воскликнула:

— Да услышит тебя Господь…

— А ты поговоришь с отцом и от моего имени тоже?…

Этот вопрос вырвался из его уст, пока он занимался вопросами чужого сватовства вместо своего собственного, однако после того, как он заикнулся об этом, наступила странная пауза, словно внушившая ему воспоминания. Но вопрос этот сорвался не с языка его, как если бы он их слышал, но слова входили в одно ухо и вылетали из другого, не задержавшись там и погрузившись в глубины сознания. Те воспоминания плавали и цеплялись за него, и случайно на ум ему пришёл аналогичный вопрос, который он и задал матери при похожих обстоятельствах. Сердце его сжалось от боли, и он вновь почувствовал несправедливость, похоронившую его надежду заживо.

Он снова сказал себе, как уже делал не раз за последние дни: как он был бы счастлив и доволен всей своей жизнью, как радовался бы завтрашнему дню, не будь жестокой воли отца. Эти воспоминания отвлекли его внимание от других дел, и он поддался грусти, точивший его сердце. Мать же долго думала, а затем спросила:

— А не лучше ли нам будет подумать о том, что мне ответить твоему отцу, если он спросит меня, что же по сути подтолкнуло этого офицера попросить руки Аиши, и почему он не просит руки Хадиджи, ведь он пока что не видел ни той, ни другой..?

Обе девушки внимательно посмотрели на мать, однако вспомнили, как тогда они одновременно стояли у окна, хотя сейчас Хадиджа воспринимала это с большим возмущением, чем прежде. Её сердце бунтовало против слепого рока, который во что бы то ни стало хотел вознаградить благом легкомыслие и безрассудство. А потоку радости Аиши преградило путь замечание, брошенное матерью — помеха эта была словно острая кость, застрявшая в горле того, кто наслаждался проглоченным аппетитным куском, и вскоре страх поглотил всю радость, сотрясавшую её душу.

Один Фахми разволновался из-за слов матери, и не в защиту Аиши, как могло показаться. Он не допускал возможности защищать Аишу в присутствии Хадиджи в такой деликатной ситуации. Нет, он злился, подавляя свою грусть, что не позволяла ему в открытую защищать себя перед отцом. Разгорячившись от гнева, он обратился к отцу, на самом деле адресуя свои слова матери:

— Это же произвол, которому нет оправдания ни с точки зрения здравого смысла, ни с точки зрения мудрости. Неужели ещё есть такие мужчины, что не знают многих вещей о достойных женщинах, которых держат дома взаперти, вдали от их родных, с которыми те хотят пообщаться, и то лишь в рамках дозволенного?

Но мать и не думала возражать ему, она лишь пыталась скрыться за спиной их отца, пока не отыщет выхода из тупика между Аишей и Хадиджей, в котором оказалась. А когда Фахми откровенно заговорил с ней о своей потребности, он посчитала необходимым сказать ему также откровенно:

— А не лучше ли будет тебе подождать, пока к нам не придёт весть от этих посетительниц?!

Хадиджа не могла больше хранить молчание, и подталкиваемая собственной гордостью, которая непременно хотела показать всем насколько ей безразлична вся эта тема, несмотря на внутреннее волнение и пессимизм, сказала:

— Это одно, а то — совсем другое, а потому нет никакой необходимости откладывать одно из-за другого…

Мать тихо, но твёрдо произнесла:

— Мы все согласны отложить замужество Аиши до тех пор, пока Хадиджа не выйдет замуж.

Аиша только и могла, что мягко и примирительно сказать:

— Это уже давно решённое дело…

Грудь Хадиджи наполнилась злобой, как только она услышала в голосе сестры эти мягкие нотки, но свойственная ей самой мягкость, возможно, ещё больше злила её. Может быть, это было оттого, что сестра внушала симпатию, которую Хадиджа изо всех сил отвергала, или из-за того, что ей хотелось, чтобы сестра откровенно выразила свой протест. Тем самым она дала бы ей шанс накинуться на неё и успокоить свой гнев, раз уж эта ложная и ненавистная ей симпатия была бронёй Аиши, которой та прикрывалась от неприятностей, и удваивала гнев Хадиджи, что всегда был начеку. И в конце концов, горячым тоном она смогла произнести:

— Я не согласна с тем, что это уже давно решённое дело, ведь несправедливо, когда злой рок принуждает вас упускать свой шанс!..

Фахми обратил внимание, что в словах Хадиджи таилась некая мрачная грусть, несмотря на то, что внешне она, казалось, находилась во власти альтруизма. Он высвободился из-под гнёта своих личных печалей, и теперь испытывал раскаяние из-за того, что вырвалось у него в порыве, и заставило Хадиджу считать его откровенно расположением к Аише. Обращаясь к Хадидже, он сказал:

— Начинать разговор с отцом о просьбе Хасана Эфенди не означает, что нужно согласиться на свадьбу Аиши прежде твоей свадьбы. Для нас уже хорошо будет получить его согласие на сватовство, о котором мы объявим в подходящее на то время!

Ясина не убедила обоснованность мнения о том, что следует устроить одну свадьбу раньше другой, однако он не нашёл в себе достаточно смелости, чтобы высказать свою точку зрения. Он лишь ограничился словами, из которых было ясно, что он хочет сказать:

— Женитьба — это тот путь, который не минует никого, и тот, кто не женится сегодня, женится завтра.

И тут раздался звонкий голос Камаля, который с интересом следил за их разговором — он неожиданно спросил:

— Мама…, а почему женитьба — это тот путь, который не минует никого?

Однако она не стала обращать внимания на него, так как его вопрос не возымел на неё никакого действия, в отличие от Ясина, который разразился зычным смехом, не сказав ни слова. Мать же промолвила:

— Я знаю, что любая девушка выйдет замуж — не сегодня — так завтра, однако тут есть такие моменты, которыми не стоит пренебрегать…

Камаль снова задал вопрос:

— А ты, мама, тоже выйдешь ещё раз замуж?

Все громко засмеялись, и смех несколько разбавил напряжённость. Ясин воспользовался этой благоприятной возможностью и приободрившись, сказал:

— Я расскажу об этом отцу, и в любом случае, последнее слово за ним…

Хадиджа со странной настойчивостью произнесла:

— Непременно… непременно… так и должно быть…

Этим она имела в виду то, что с одной стороны, знала о невозможности скрыть подобную вещь от отца, а с другой, была уверена, что отец не согласится выдать Аишу замуж раньше неё, и при всём том продолжала упорно делать вид, что ей полностью безразлично. И хотя ей было неизвестно, что же связывало офицера полиции с теми посетительницами, волнение и пессимистический настрой её, которые она испытывала с самого начала, не покидали её ни на мгновение…

25

Хотя Амина в своей жизни ни раз, и ни два сталкивалась с чем-то, что расстраивало её безмятежность, ей ничего не было известно о совершенно иных поводах для этого. На сей раз они отличались особым характером, так как, по сути, казалось — в отличие от того, что было в прошлом — что они объединяют всех людей в мире, ибо считались самими счастливыми. Однако в её доме, и особенно в её сердце это стало одной из тревожных и раздражающих проблем. Она была искренней, и часто задавала себе такой вопрос: «Кто считает, что в нашем доме ждут появления жениха с замиранием сердца? Это принесёт нам столько тягот и забот!..» Однако всё именно так и происходило, и сердцу её приходилось бороться сразу с несколькими представлениями одновременно, при том, что она не находила уверенности ни в одной из них. То ей казалось, что согласие на замужество Аиши раньше Хадиджи лишний раз служило подтверждением того, что это предрешит судьбу её старшей дочери, а то ей казалось, что упорное сопротивление судьбе очень и очень опасно, и может привести к вредным последствиям для обеих девушек. Но несмотря на такие рассуждения, ещё тяжелее ей было запереть дверь перед таким чудесным женихом, как тот молодой офицер. Нелегко ей было пожертвовать на этот раз таким подарком судьбы.

Но как же быть тогда с Хадиджей, что будет с её судьбой, с её будущим, если Аиша получит согласие на свадьбу?!.. Она не находила себе покоя, и особенно из-за того, что по природе своей была склонна к полной пассивности, что делала её просто неспособной находить решение проблем. Вот почему она обретала покой, готовясь внутренне к тому, чтобы возложить на мужа всю тяжесть принятия данного решения. И этот покой она находила, даже несмотря на не покидающий её страх, что напоминал о себе всякий раз, как она заводила с ним разговор, при этом сомневаясь в том, что он хорошо это воспримет. Сейчас же она ждала, пока он закончит пить по глоточку свой кофе, а затем вежливо и покорно прошептала:

— Господин мой… Фахми рассказал мне, что один его друг попросил его передать вам о том, что он хочет посвататься к Аише…

С высоты дивана, на котором он сидел, он уставился своими желтоватыми глазами с застывшим в них удивлением на женщину, что присела на тюфяк, лежавший у его ног, словно бы спрашивая её: «Как это ты мне говоришь про Аишу, в то время как я жду известий о Хадидже после того, как к нам приходили те три посетительницы…»

Желая удостовериться в том, что только что услышал, он спросил:

— К Аише?…

Он в нетерпении посмотрел перед собой, и как бы говоря сам с собой, сказал:

— Я уже давно принял решение, что это преждевременно…

Женщина поспешно сказала, чтобы он не подумал, что она идёт наперекор его мнению:

— Я знаю ваше мнение, господин мой, но должна поставить вас в известность обо всём, что происходит в нашем доме…

Мужчина раздражительно, хотя и терпеливо посмотрел на неё, словно пытаясь разгадать, что же в её словах правда, а что — ложь. Но тут в его глазах сверкнула свежая мысль, что заставила его прекратить разглядывать её, и он с тревогой в голосе спросил:

— Интересно, а связано ли это с визитом тех трёх женщин в наш дом?

Да, она знала, что тут имеется связь, но относилась она лишь к Фахми, и юноша предложил ей скрыть это от отца, когда она заведёт с ним разговор, и она пообещала ему подумать над этим. Она колебалась — то ли согласиться, то ли отказать ему, и наконец решила всё же утаить это, как и предложил Фахми. Но когда столкнулась с вопросом мужа, ощущая на себе взгляд его глаз, словно ослепительный солнечный свет, вся её решимость рассеялась, а собственное мнение рассыпалось в прах. И она произнесла без всяких колебаний:

— Да, господин мой. Фахми знал, что они родственницы его друга…

Он нахмурился в гневе, и как всегда, когда он гневался, его белое лицо налилось кровью, а из глаз посыпались искры. Тот, кто не считается с Хадиджей, тот словно не считается и с ним, а кто задевает его честь, тот словно наносит ему удар ножом в самое сердце. Но он умел изливать свой гнев только на словах, повышая голос до крика. И потому в бешенстве, выражая всё своё презрение, он спросил:

— И кто же этот его друг?

Произнося его имя, она обнаружила волнение, причину которого она и сама не знала:

— Хасан Ибрахим, офицер полицейского участка в Гамалийе.

Он взволнованно спросил:

— Ты же говорила, что показала дамам одну только Хадиджу?!..

— Да, господин мой…

— А они ещё раз навещали тебя?

— Нет, мой господин, иначе бы я сообщила вам.

Закричав на неё, будто это она повинна в таком странном явлении, он снова спросил:

— Он послал сюда своих родственниц, они увидели Хадиджу, а он просит руки Аиши!.. Что это значит?!..

В пылу всех этих споров у Амины пересохло в горле, и она с трудом проглотила слюну и пробормотала:

— В подобных случаях свахи не приходят в нужный дом, не побывав до того во всех домах в округе и не изучив того, что их интересует. В действительности, когда они говорили со мной, то заметили, что слышали, у господина есть две дочери, и может быть, он представит им одну из них, вместо обеих…

Она хотела сказать: «…и может быть, он представит им одну из них, вместо обеих, ибо они наслышаны о красоте младшей», однако замолчала, с одной стороны, из страха перед его гневом, а с другой — из страха раскрыть правду, что в её представлении была связана с различными тревогами и горестями. Она ограничилась тем, что, подводя итог разговора, махнула рукой, будто говоря: «Ну и так далее…»

Он в упор посмотрел на неё, так, что она в раболепии опустила глаза. Теперь им овладело что-то между негодованием и грустью. Гнев же сгущался в его груди, становясь всё тяжелее и тяжелее. Он ударил себя в грудь пару раз, чтобы перевести дух, а затем громовым голосом заорал:

— Теперь всё нам ясно! Вот он — жених, является и просит руку твоей дочери. А что ты думаешь об этом?…

Она почувствовала, что его вопрос заманивает её в бездонную яму, и не колеблясь, уступая ему, она воздела к нему ладони:

— Моё мнение — это ваше мнение, господин мой, и никакого другого мнения у меня нет…

Он заревел:

— Если бы всё было так, как ты говоришь, ты бы не заговорила об этом со мной вот так.

Она с опаской произнесла:

— Я не говорила вам об этом, господин мой, лишь чтобы сообщить вам самое важное, ведь мой долг — докладывать обо всём, что связано с вашим домом, как вблизи, так и издалека.

Он яростно кивнул головой и сказал:

— Да уж. Кто знает… Ей-Богу, кто знает… Ты всего-только женщина, а все женщины глупы. А брак лишь лишает их разума, и ты, наверное…

Она перебила его дрожащим голосом:

— Господин мой, Боже упаси от того, что вы думаете обо мне. Ведь Хадиджа — моя дочь, моя плоть и кровь, так же, как и ваша дочь… И её невезение разрывает мне сердце. А Аиша всё ещё в самом расцвете юности, и ей никакого вреда не будет, если она подождёт, пока её сестра не выйдет замуж.

Он нервным движением провёл ладонью по своим густым усам, и вдруг остановился, будто вспомнив что-то, и спросил:

— А Хадиджа знала об этом?

— Да, господин мой.

Он гневно взмахнул рукой и закричал:

— Как может этот офицер просить руки Аиши, несмотря на то, что её никто не видел ещё?!

С трепещущим сердцем она горячо возразила ему:

— Я говорила уже, господин мой, возможно, эти женщины были наслышаны о ней.

— Но он же работает в полицейском участке в Гамалийе, то есть в нашем квартале, и вроде бы, он отсюда же родом.

Мать в сильнейшем волнении сказала:

— Ни один мужчина не бросал взгляда ни на одну мою дочь с того момента, как они перестали учиться в детстве.

Он ударил кулаком по кулаку и заорал на неё:

— Не спеши!.. Не спеши!.. Ты что, сочла, что я сомневаюсь в этом?! О святые угодники! Если бы я в том сомневался, то мне бы и убийства было мало!..

— Я ведь рассказываю о том, что вертится в уме некоторых из тех, что не знакомы с нами. Ни один мужчина не бросал взгляда ни на одну мою дочь…

— Замечательно. А ты бы хотела, чтобы взгляд мужчины упал на них?!.. Безумная болтунья. Я повторяю то, что распространяют языки глупых людей.

Да уж… Он квартальный полицейский, и ходит по нашим улицам и утром, и вечером, и вполне вероятно, что кто-то может заподозрить, что он, возможно, видел одну из девушек, раз сообщают о его желании жениться на ней… Ну уж нет, я не желаю выдавать свою дочь замуж, чтобы поползли слухи о моей репутации. Моя дочь не войдёт в дом мужа, если мне не докажут, что его побудило к женитьбе на ней лишь одно — желание породниться со мной, и только со мной. Ни один мужчина не бросал взгляда ни на одну мою дочь… Мои поздравления… Мои поздравления, госпожа Амина.

Мать внимательно выслушала его, не проронив ни слова. В комнате воцарилась тишина. Затем мужчина встал, и это напомнило ей о том, что он собирается одеться, готовясь вернуться в лавку, и она поспешила подняться. Он высунул руки из своего джильбаба, чтобы снять его, однако остановился, прежде чем воротник джильбаба дошёл ему до подбородка, и сгребя его в кучу над плечами, словно гриву льва, спросил:

— А разве господин Фахми не придаёт значения серьёзности просьбы своего друга? — И с сожалением помотал головой… — Люди завидуют мне, что у меня родились мальчишки. А на самом деле, родились у меня только девчонки… Пять девчонок…

26

И хотя хозяин дома ушёл, мнение его о помолвке Аиши стало известно, и несмотря на то, что оно было воспринято всеобщей уступкой, — теми, кому не оставалось ничего иного, как уступить, — оно вызвало у них разные отклики. У Фахми это вызвало сожаление: его огорчало, что теперь Аиша потеряет такого исправного супруга, как его друг Хасан Ибрахим. Это было до того, как его отец принял решение, и он колебался, то ли ему воодушевиться будущим женихом, то ли посочувствовать щекотливому положению Хадиджи. Когда же дело это было решено, и та сторона его души, что испытывала сострадание к Хадидже, успокоилась, а другая сторона принялась горевать по Аише, ибо он желал ей счастья, что дало ему возможность громко заявить о своём мнении:

— Без сомнения, будущее Хадиджы беспокоит всех нас, но я не согласен с тем, чтобы непременно лишать Аишу удачной возможности, которая ей предоставляется. Судьба наша скрыта от нас, и никому, кроме Аллаха, неизвестна. Может быть, Всевышний Аллах припасёт для того, кто будет последним, намного больше шансов, чем для первого.

Хадиджа, видимо, больше всех испытывала затруднение из-за то, что уже вторично стала препятствием на пути сестры. Она не думала об этой трудности, когда находилась словно между молотом и наковальней, но после того, как узнала о твёрдом решении отца, и грозившая ей опасность отступила, гнев и боль её рассеялись, и их место заняло мучительное чувство стыда и смущения. И хотя рассказ Фахми не произвёл на неё хорошего впечатления, ибо в глубине души она жаждала всеобщего восторга от решения отца, которому она единственная возражала, однако прокомментировала его так:

— Фахми был прав, когда это говорил. Я и сама всегда придерживалась того же мнения…

Ясин же повторил точку зрения, уже высказанную им раньше:

— Женитьба — это тот путь, который не минует никого… так что не бойтесь… и не тревожьтесь…

На этот раз он удовлетворился словами о том, что любит Аишу и очень огорчён окружавшей её несправедливостью, но испугался в открытую объявить своё мнение, чтобы Хадиджа не поняла его превратно, или не сочла, что есть связь между его точкой зрения и той перепалкой, что между ними разгорелось и была намного больше невинного спора. И поэтому-то внутри он ощущал себя её братом только наполовину, а при столкновении с какими-то чувствительными семейными проблемами это чувство удерживало его, не позволяя высказывать своё мнение, которое могло ранить кого-то из родных…

Аиша не проронила ни слова, и вынудила себя заговорить только за тем, чтобы её молчание не обнаружило, насколько ей больно, и сделать вид, что ей всё равно, какое бы напряжение ни испытывала. И она решила объявить о том, что тоже довольна, как и вся семья, не признававшая, что чувства тоже имеют какое-то право на существование… В этой атмосфере сердечные страсти скрывались под маской аскетизма и лицемерия. Она промолвила:

— Будет неправильно, если я выйду замуж раньше Хадиджи, и самое лучшее для меня в том, как считает отец. — Тут она улыбнулась… — Да и зачем вам торопиться с моей свадьбой?… Откуда вам знать, что нас ждёт счастливая жизнь в домах наших мужей, вроде той, которой мы наслаждаемся в доме нашего отца?!

Когда их беседа пошла своим чередом, продолжившись, как и каждый вечер, около печки, она не стала отказываться участвовать в ней и поговорить о том о сём, несмотря на то, что мысли её блуждали в рассеянности. По правде говоря, она напоминала забитую курицу, что несётся, всем телом трясясь в конвульсиях и раскинув крылья, и кровь брызжет из её шеи, унося последние капли жизни.

Несмотря на то, что она ожидала подобного исхода ещё до того, как обо всём поведают отцу, — тут не было тайны покрытой мраком, — она лелеяла надежду, подобную той, когда в большой лотерее надеешься вытащить заветный номерок… Прежде всего, она добровольно высказала возражение против своей свадьбы, подталкиваемая великодушием победителя, что испытывает счастье, а также нежность к невезучей сестре. Сейчас же великодушие это затихло, а нежность вся иссякла, и взамен пришло возмущение и отчаяние. Ничего она поделать не могла. Такова воля её отца, и не ей её комментировать. Ей оставалось лишь подчиняться, более того — быть довольной тем и успокоиться, ибо неподдельная скорбь была непростительным грехом, а протест — невыносимым для её стыда и совести преступлением. Она очнулась от упоительного, льющегося через край счастья, что пьянило её дни и ночи, ради мрачного отчаяния. Каким же густым был мрак, что пришёл на смену ослепительному свету! Здесь уже страдание не ограничивалось сущим мраком, но и удваивалось во много раз тоской по тому золотому свету. Она спрашивала себя: если тот свет мог ещё долго светить, то почему вдруг потух? Эта новая тоска прибавилась к остальным, сплетённым грустью вокруг её сердца, вырывавшим её из раздумий о прошлых воспоминаниях, фактах настоящего и мечтах о будущем. Погрузившись в мысли обо всём этом вслед за своими чувствами, словно то было в первый раз — правда сейчас уже горькая правда примешивалась к её чувствам — она вновь спросила себя:

— Неужели тот свет и впрямь погас?!..

И неужели ряд причин встал между ней и тем юношей, который наполнял её мечты и сердце?!..

То был новый вопрос, хотя и не раз повторявшийся, и новый удар, пронизавший её до самых костей, и жгучая тоска, и ведущее непрестанную борьбу с ней отчаяние, поселившееся где-то глубоко внутри, и мечты, рассеивающиеся в воздухе всякий раз, как рассеивались лучики надежды. Так она вновь ныряла в глубины души и снова всплывала, ища убежища в этой обители. В душе она распрощалась с последними своими надеждами, но не покидала их навсегда; просто они закончились, как будто их и не было, и уже никогда не достичь их, ибо так было бы проще всего. К ним отнеслись, как относятся к обычным повседневным делам, например, что они будут есть на обед завтра, или как сон, что приснился ей вчера вечером, или запах жасмина, что разлился в воздухе на крыше, и так далее…, и тому подобное… Предложение сделано, и мнение изложено. Она лишь хранила странное спокойствие и кротость, а затем утешилась с улыбкой на губах, и ободрение то было похоже больше на шутку.

Тема разговора сменилась на что-то другое, и всё закончилось, а произошедшее было занесено в те анналы истории, которые семья порешила забыть. Где же её сердце?!.. Нет больше у неё сердца, никто не может себе представить, что оно вообще существует. Его нет в действительности. До чего же теперь она была чужой им, потерянной, забытой всеми! Они не были ей родными, а она не была родной им, и все родственные связи между ними были разрублены, а она осталась одна-одинёшенька, словно подкидыш. Но как ей забыть о том, что одного только слова, произнесенного отцом, было достаточно, чтобы изменить этот мир со всеми его обитателями?!.. Всего лишь одно слово, не больше, не длиннее слова «да», после чего произошло бы чудо. Оно не стоило и десятой части того долгого спора, что закончился отказом. Однако он этого не захотел, и избрал для неё страдание. И она мучилась, была вне себя от гнева, но вся её боль и гнев не относились к личности её отца-укротителя, и отступали в яростном и диком порыве, потерпевшим неудачу в противостоянии с ним. Она и любила его, и боялась, и не могла выносить, кроме, разве что, тех моментов, когда спала. Сердце её всё так же хранило преданность и любовь к нему, питая лишь искренность и верность, словно он был для неё богом, и его решениям нужно было только покоряться.

В тот вечер на шее малютки сомкнулась петля отчаяния, а её сердце, что распустилось, словно цветок, поверило в то, что из него ушли все соки, и оно стало бесплодным навсегда. Нервы её ещё больше напрягала та роль, что она решила разыграть перед ними — быть весёлой, равнодушной и даже постараться сравниться с ними, участвуя на равных в разговоре, до тех пор, пока её голова с золотой копной волос не согнулась под тяжестью этого бремени. Уши её онемели, не слыша их голосов. И хотя ещё было рано отправляться на боковую, она в изнеможении прошла мимо них, словно больная, и оказавшись под прикрытием мрака, царившего в комнате, впервые нахмурилась, отражая истинную картину того, что происходило на сердце.

Но при этом за ней неустанно следовал соглядатай — Хадиджа — с самого начала убеждённая, что притворство ничем не поможет Аише, и на семейной посиделке избегавшая смотреть на неё. Сейчас же, когда она села подле неё, сестре её некуда было деться. И Аиша ждала, что Хадиджа первая заведёт разговор на эту тему с известным своим упорством, а голос её в любой момент незаметно проникнет в её уши. Сердце её только приветствовало любой разговор, но не потому, что он вселит в неё новую надежду, а потому, что она надеялась, что за всеми этими оправданиями и стеснением, о которых ей поведает сестра, она скажет что-то искренне в утешение ей. Долго ей не пришлось ждать, и в темноте вскоре раздался голос Хадиджи:

— Аиша, я сожалею, но Аллах свидетель, никаких уловок с моей стороны не было. Как же мне хотелось, чтобы у меня хватило мужества! Надеюсь, что отец изменит своё мнение.

Аиша задавалась вопросом — что же в этих её словах правда, а что — притворство, и рассердилась, заслышав в её голосе нотки сожаления, но вынуждена была повторить тем же тоном, которым разговаривала, сидя совсем недавно рядом с матерью:

— Ну зачем же сожалеть, ведь отец не допустил никакой ошибки, не был несправедлив, и спешка ни к чему!

— Но это уже второй раз, когда твоё замужество откладывается из-за меня!

— Мне абсолютно не о чем сожалеть.

Многозначительным тоном Хадиджа сказала:

— Однако на этот раз всё не так, как в первый раз.

Девушка с молниеносной скоростью поняла, что стоит за этими словами, и сердце её забилось в мучительной тоске, заливаясь горькими слезами, слезами любви. Та скрытая ото всех любовь выходила наружу при одном только упоминании её с сожалением или умыслом, вроде того, как рана или фурункул появляются от прикосновения или даже подозрения. Она уже собиралась заговорить, но от волнения не могла проронить ни слова, ибо у неё перехватило дыхание от страха, что голос выдаст чувства. Тут Хадиджа вздохнула и сказала:

— Вот из-за чего я так расстроена и сожалею. Однако Господь наш великодушен, и нет такой беды, после которой не было бы облегчения. Может быть, если ты будешь терпеливо ждать и надеяться, то судьба твоя будет иной, нежели то, что кажется.

Всеми фибрами души своей Аиша закричала: «О, если бы так оно и было!», однако язык её промолвил:

— Мне всё равно, и это гораздо проще, чем ты полагаешь.

— Надеюсь, что так… Я очень сожалею, Аиша.

Тут неожиданно открылась дверь и показался силуэт Камаля в тусклых лучах света, проникавшего из дверной щели. Хадиджа нервно закричала на него:

— Зачем ты явился сюда и чего тебе надо?

Протестуя против такого холодного приёма, оказанного ему сестрой, мальчик сказал:

— Не ругай меня и не кричи…

Он бросился на кровать и сел на колени между ними обеими, затем незаметно положил правую руку на одну сестру, а левую — на другую, и начал их щекотать, создавая благоприятную почву для разговора, вместо той, которую предвещал ему холодный приём Хадиджи. Однако они отдёрнули его руки и друг за дружкой сказали:

— Сейчас тебе самое время спать. Иди ложись.

Он раздражённо воскликнул:

— Я не уйду, пока не узнаю ответ на свой вопрос, ради которого я и пришёл сюда!..

— О чём ты хочешь спросить в такой поздний час?..

Меняя интонацию, чтобы получить от них ответ, он спросил:

— Я хочу знать, покинете ли вы этот дом, если выйдете замуж?..

Хадиджа закричала на него:

— Подожди до свадьбы!..

Он упрямо спросил:

— Но что же такое свадьба?

— Как мне тебе ответить на это? Я же не вышла ещё замуж… Иди уже и спи, да не навредит тебе шайтан…

— Я не уйду, пока не узнаю.

— Любимый мой, положись на Аллаха и оставь нас.

Он печально сказал:

— Я просто хочу знать, покинете ли вы дом, если выйдете замуж?..

Она с досадой сказала:

— Да, господин мой… Что ты ещё хочешь?

Он с тревогой произнёс:

— Тогда не выходите замуж…. Вот чего я хочу…

— Слушаем и повинуемся…

Он снова с бурным протестом сказал:

— Я не выдержу, если вы уедете далеко отсюда, и буду молить Аллаха, чтобы вы не вышли замуж…

Хадиджа закричала:

— Твои слова, да Богу в уши… Давай, давай… Да почтит тебя Аллах. Пожалуйста, оставь нас, и до свидания…

27

В доме стояло ощущение, что он погружён в эту гнетущую атмосферу, но при этом соблюдает выходной, когда можно при желании и отдохнуть, и насладиться дуновением невинной свободы, вдали от посторонних глаз. Камаль полагал, что завтра он будет в состоянии посвятить хоть весь день играм в доме или на улице. Хадиджа и Аиша спросили, можно ли и им провести часок вечером вместе с Мариам у неё дома в веселье и забавах. Эта безмятежность не была результатом окончания угрюмых зимних месяцев и наступления первых признаков весны, намекающих на тепло и улыбки, дело было совсем не в весне, это не она подарила этому семейству ту свободу, которой оно было лишено всю зиму. Всё вышло естественно и само собой — как результат отъезда господина Ахмада в Порт Саид по торговым делам, призывавшим его каждые несколько месяцев уезжать на день-два. Так получилось, что хозяин дома уехал утром в пятницу, и для всех членов семьи это стало официальным выходным… Их желания перекликались от жажды свободы в безопасной, лишённой всяких ограничений атмосфере, которую неожиданно создал отъезд отца из Каира. Однако мать колебалась и из-за желания дочерей, и из-за каприза сына, ибо стремилась сохранять привычный образ жизни семьи, и соблюдала границы в отсутствие их отца так же, как и когда он был дома, из страха перечить ему, а ещё больше — из-за убеждения в том, что его строгость и жёсткость будут очень велики. Она не знала, что и сказать, но тут вмешался Ясин и подсказал:

— Не противьтесь Аллаху… Мы ведь живём такой жизнью, которой больше ни у кого нет. Но я хотел сказать кое-что новое… Почему бы вам не прогуляться?!.. Что вы все думаете о таком предложении?!

Все устремили на него удивлённые глаза, однако никто не проронил ни слова. Они, равно как и их мать, что смотрела на него с упрёком, не придали серьёзного значения его словам. Он же продолжил:

— Почему вы так на меня смотрите?!.. Я не совершил ни одного из тех грехов, что приводятся в книге Аль-Бухари, а значит, и нет никакого преступления, хвала Аллаху. Это будет всего-навсего короткая прогулка, с которой вы вернётесь, посмотрев на небольшую часть квартала, в котором прожили

сорок лет, так ничего в нём и не увидели…

Женщина вздохнула и пробормотала:

— Да простит тебя Аллах…

Юноша громко рассмеялся и сказал:

— Да за что Ему меня прощать?… Я что, совершил непростительный грех? Ей-Богу, будь я на вашм месте, то тот час бы пошёл в мечеть нашего господина Хусейна, вы разве не слышите… Он ваш любимец, и интересует вас издали, но он рядом. Вставайте же, он зовёт вас…

Сердце её затрепетало так, что на лице проявился румянец, и она склонила голову, чтобы скрыть огромное волнение. Сердце в экстазе обратилось к Богу с молитвой, внутри неё все вдруг взорвалось, неожиданно как для неё самой, так и для окружающих, даже для Ясина. Словно землетрясение в почве, не знавшей до того, что это такое. Она не знала, ни как внемлить этому призыву, ни как устремить взор за пределы границ запретного, ни как будет выглядеть эта возможная авантюра, хоть и такая соблазнительная и непреодолимая. Паломничество к Хусейну казалось ей сильным оправданием — равносильно святому делу; её воля стремилась к нему, однако не только муки она испытывала, повинуясь этому зову в глубине скрытых в ней потоков чувств, страстно желая вырваться и повиноваться инстинктам, жаждущим убийства и молящим о войне под предлогом защиты мира и свободы. Она не знала, как ей заявить об этой серьёзной капитуляции, лишь посмотрела на Ясина и дрожащим голосом спросила:

— Паломничество к Хусейну — это мечта всей моей жизни…, однако…. как же ваш отец?

Ясин засмеялся и сказал:

— Отец сейчас на пути в Порт Саид, и не вернётся до завтрашнего утра, а вы можете совершить паломничество со всеми предосторожностями, взяв накидку у Умм Ханафи, чтобы завернуться в неё, если кто-нибудь вас увидит, когда вы будете выходить из дома или возвращаться, и подумают, что это гостья…

Она в смущении и благоговении устремила взгляд на детей, словно заклиная их придать ей ещё немного отваги, а Хадиджа с Аишей воодушевились этому предложению, словно тем самым выражая и своё скрытое желание вырваться на свободу. Они обрадовались тому, что пойдут вечером в гости к Мариам — после таких перемен — как было решено, а Камаль воскликнул в сердцах:

— Я пойду с тобой, мама, чтобы показать дорогу…

Фахми пристально посмотрел на неё с нежностью, которую вызвала в нём радость, прочитанная на неё невинном лице. То была радость ребёнка, что недавно перенёс потерю новой игрушки. Одновременно с пренебрежением и поощрением он сказал ей:

— Погляди на мир. Ты ему ничего не должна. Но я боюсь, как бы ты не забыла, как ходят, из-за долгого сидения дома!..

В порыве всеобщего воодушевления Хадиджа побежала к Умм Ханафи и вернулась с накидкой. Комната наполнилась смехом и весёлыми комментариями. Тот день стал праздником, который никто из членов семьи ещё не видел: все приняли участие, — сами того не зная, — в восстании против воли отсутствующего отца. Амина завернулась в накидку и опустила на лицо чёрную вуаль, затем посмотрела на себя в зеркало, и не могла удержаться от долгого смеха, так что всё тело её затряслось от него. Камаль же надел свой костюм и феску и вышел вперёд неё во двор. Но она не последовала за ним: её обуял ужас, неразлучный спутник таких решающих моментов. Она подняла глаза и поглядела на Фахми, спрашивая его:

— А как на твой взгляд?… Мне и правда нужно идти?

Ясин закричал на неё:

— Положитесь на Аллаха…

Хадиджа подошла к ней и положила руку ей на плечи, мягко подтолкнув её к выходу:

— Доверьтесь суре «Аль-Фатиха»…

Она подтолкнула её и проводила до лестницы, затем женщина, а с ней и все остальные спустились вниз, вслед за ней… Там её уже ждала Умм Ханафи. Служанка окинула свою госпожу, а точнее, накидку, в которую та завернулась, испытующим взглядом, затем критически мотнула головой, подошла и поправила на ней накидку, научив, как следует придерживать её края в соответствующей позе. Госпожа повиновалась ей, ведь она впервые надевала на себя покрывало. При этом обозначились округлости её фигуры, талия во всех пикантных подробностях, которые она обычно скрывала под просторным джильбабом. Хадиджа бросила на неё удивлённый взгляд и улыбнулась, подмигнув Аише, и обе расхохотались….

В тот самый момент, когда она пересекала порог дома и выходила на улицу, у неё пересохло во рту, и место радости заняла тревога, а ещё гнетущее чувство, что она совершает грех. Она двигалась медленно, нервно сжимая руку Камаля, объятая сильнейшим смущением, и походка её казалась беспокойной и трясущейся, словно походка человека, что не может ходить как все люди. Она представала взорам людей, которых давно знала, наблюдая за ними через отверстия в машрабийе — дядюшки Хуснайна-парикмахера, и Дарвиша-продавца варёных бобов, Аль-Фули-молочника, Байуми-продавца щербета, Абу Сари-владельца ларька с жареными закусками, и даже вообразила, что все они знают её, как и она сама знает их, или, точнее, из-за того, что знала их — словом, ей было очень трудно найти в своей голове причину этой очевидной истины. При этом они ни разу не видели её за всю жизнь!

Вот так они пересекли дорогу и направились к Ад-Дарб Аль-Ахмар, так как то был самый короткий путь к мечети Хусейна. Эта дорога не проходила через квартал Ан-Нахасин, где была лавка хозяина, более того, на ней не было никаких лавок, да и прохожие редко ею пользовались. Она на миг остановилась, прежде чем углубиться в путь, и обернулась в сторону своей машрабийи, увидев там силуэты дочерей за ставней. За другой же ставней стояли улыбающиеся Ясин и Фахми. Взгляд на них прибавил ей отваги, несмотря на всё смущение, а затем она усердно продолжила путь вместе с сыном — они прошли через пустынные ворота с некой уверенностью, к которой уже примешивалось волнение вместо чувства греха. Обоих наполняло восторженное желание узнать получше этот мир, что являлся им в виде ворот, площади, какой-нибудь диковинки, здания или многочисленных людей. Она находила невинное удовольствие в том, что вместе с Камалем шла по этим кварталам — удовольствие, что могла испытывать только та, что четверть века провела в заточении среди четырёх стен, за исключением редких поездок к матери в Харнафиш — несколько раз в год — она совершала их в крытом экипаже в сопровождении господина. Смелость её, однако, не позволяла ей даже кинуть взгляд на дорогу… Она принялась расспрашивать Камаля о том, что встречалось им на пути — о разных панорамах, зданиях, и мальчик многословно рассказывал ей, упиваясь своей ролью проводника. Вот, например, знаменитые Красные Ворота, перед входом в которые необходимо прочитать нараспев суру «Аль-Фатиха», как бы предохраняя себя от живущих там злых духов. А вот — площадь, на которой находится дом судьи с высокими деревьями вокруг, — её называют ещё «Борода Паши» по названию цветка, что вился по тем деревьям. Иногда её называли также другим именем — «Площадь Шанджарли» — по имени турка-продавца шоколада. А вот это большое здание — полицейский участок Гамалийи, и хотя мальчик не обнаружил в нём ничего примечательного, за исключением литого потолка посреди вахтовой, мать кинула полный любопытства взгляд на то место, где служил молодой человек, стремившийся заполучить руку Аиши.

Они дошли до начальной школы «Хан Джафар», где Камаль провёл целый год, прежде чем поступил в другую начальную школу, «Халиль Ага», и он указал на исторический балкон со словами:

— Вот на этом балконе шейх Махди ставил нас лицом к стене за малейшую провинность, и пинал нас ботинком пять, шесть или десять раз, как ему заблагорассудится.

Затем он кивнул в сторону лавки, что находилась как раз под балконом, и многозначительным тоном, остановившись, сказал:

— А вот и дядюшка Садик, продавец сладостей.

И в продолжение своей темы он взял пиастр и купил на него красного рахат-лукума. Затем они свернули к школе «Хан Джафар», в отдалении от которой виднелась внешняя сторона мечети Хусейна, а посреди неё было огромное окно, украшенное арабскими орнаментами. Над крышей его высились монолитные балконы, похожие на остриё копья. Она спросила, что это, и ликование разлилось в её груди с вопросом:

— Это наш господин Хусейн?

И когда он ответил ей «Да», она принялась сравнивать это зрелище, при этом ускорив шаги, — впервые с того момента, как вышла из дома, — с теми картинами, что рисовало её воображение, призывая на помощь образцы других мечетей, что находились в пределах видимости, вроде мечети Калауна, которую она воспринимала без всяких прикрас фантазии, ибо та была раздутой и вширь, и вдаль, какой и подобало быть мечети, чтобы соответствовать своему хозяину, что покоился в ней. Однако несовпадение между действительностью и воображением не слишком подействовало на её радость от встречи с Хусейном, пьянившей душу.

Они обошли мечеть и подошли к красной двери, войдя вместе с толпой внутрь. Когда ноги женщины ступили на пол мечети, она ощутила, как тело её тает от порыва нежности и любви, а сама она превращается в бесплотный дух, уносящийся на крыльях в небеса, сияя изнутри, познав пророчество и получив Божественное откровение. Глаза переполнились слезами, что помогли ей впустить струю свежести в бурлящую грудь. Жар любви, веры, признательности, радости — всё вместе кипело в ней сейчас. Она пожирала пытливыми глазами стены мечети, потолок, колонны, коврики, люстры, минбар, ниши, а Камаль рядом с ней смотрел на всё это с другой стороны, по-своему.

Для него это была могила святого, куда и днём, и ночью приходили люди, а значит, это был дом, чей хозяин стал шахидом. Он приходил и уходил, и пользовался мебелью в том доме, как собственник пользуется своим имуществом: обходил все углы, молился в нише, поднимался на минбар, подходил к окнам, чтобы обозревать окрестный квартал. Как же хотелось Камалю в такие моменты, чтобы его оставили в мечети после того, как закроют двери, и тогда он сможет встретиться с Хусейном лицом к лицу, и даже провести с ним целую ночь до самого утра. Он фантазировал, с какой любовью и смирением он встретится с ним, и какие пожелания ему надлежит высказать ему, а после того он надеялся получить благословение и нежность. Он представлял себе, как приближается к Хусейну, склонив голову, а тот мягко спрашивал его: «Кто ты?», и он отвечал, целуя руку шахида: «Я Камаль ибн Ахмад Абд Аль-Джавад», а на вопрос Хусейна, чем он занимается, говорил: «Я учусь», при этом не забывал намекнуть на то, что он отличник в школе «Халиль Ага». Когда Хусейн спрашивал его, зачем он явился в такой поздний ночной час, то мальчик отвечал, что он любит всё семейство Пророка, а Хусейна — особенно, и тот нежно улыбался ему и приглашал сопровождать его в ночной прогулке. В этот момент Камаль поведывал ему о своих желаниях: «Сделай так, чтобы я смог играть и в доме, и на улице, как мне хотелось бы, и чтобы Аиша и Хадиджа остались в нашем доме навсегда, и чтобы характер отца изменился, и чтобы мама жила бесконечно долго, и чтобы я мог брать на карманные расходы столько, чтобы мне хватало, и ещё, чтобы мы все вместе без всякого расчёта попали в рай»…

Поток паломников, медленно теснящих друг друга, подтолкнул их к самой усыпальнице. Мать страстно жаждала оказаться около неё как о несбыточной в этом мире мечте, и вот она уже стояла между колонн, вот припала к самим её стенам и взирала на неё сквозь слёзы. Ей бы так хотелось не спешить, чтобы насладиться вкусом счастья, если бы не напиравшие на неё паломницы. Она протянула руку к деревянной стене усыпальницы, а Камаль сделал то же самое вслед за ней. Затем оба прочли «Аль-Фатиху», и Амина провела ладонями по стене и поцеловала её. Язык её без устали твердил мольбы и просьбы. Ей хотелось задержаться здесь надолго или даже посидеть в уголке, чтобы созерцать, а затем обойти ещё раз. Однако служитель мечети устраивал засаду, не позволяя никому подолгу оставаться там и подгонял медливших паломниц. Он предупреждающе размахивал своей длинной палкой, призывая всех поскорее покинуть помещение до начала пятничной молитвы. Амина напилась из источника с пресной водой, однако жажда её не иссякла, да и едва ли её можно было утолить: этот обход мечети возбудил в ней тоску, глаза наполнились слезами и распухли, она мечтала подойти к усыпальнице ещё разок и возликовать, но когда поняла, что её заставляют покинуть мечеть, то с большим трудом вытащила себя оттуда. Повернувшись к ней спиной, она оставила там своё сердце, а затем в изнеможении ощутила муку, как будто это было последнее свидание. Несмотря на присущие её характеру смирение и невзыскательность, она порицала себя за то, что поддалась грусти, и отгоняла её своей победой — тем счастьем, что она насладилась, отстраняясь от дурных предчувствий о скорой разлуке.

Камаль позвал её взглянуть на его школу, и они прошлись до конца улицы Хусейна, надолго задержавшись около школы. Когда же она захотела вернуться туда, откуда пришла, Камаль вспомнил, что нужно возвращаться домой, и предупредил мать, что счастливое путешествие, о котором он и мечтать раньше не смел, закончилось. Ему не хотелось проявлять небрежность к ней, ведь он не щадя себя защищал её, и потому предложил ей пойти по новой дороге до Аль-Гурийи, а чтобы положить конец сопротивлению, что промелькнуло в виде хмурой улыбки сквозь вуаль, заставил её поклясться именем Хусейна. Она глубоко вздохнула и сдалась, взяв его маленькую ручку. Они пошли своим путём сквозь густую толпу народа и сталкивающихся друг с другом потоков, что двигались во всех направлениях. На той тихой дороге, по которой они пришли, им не встретилась даже сотая часть всей этой толпы, и Амину охватило замешательство: она терялась от волнения, и вскоре начала жаловаться сыну на усталость. Но его страстное желание во что бы то ни стало завершить эту счастливую прогулку делало его глухим к её жалобам, и он подбадривал её продолжать путь, отвлекая от тягот тем, что обращал её внимание на лавки, экипажи и прохожих, пока они медленно приближались к повороту квартала Аль-Гурийя.

У того поворота мелькнула лавка с пирожками, и тут у Камаля потекли слюнки. Он уставился на эту лавку, не сводя глаз, и подумал о том, как бы убедить мать войти в неё и купить пирожок. Когда они поравнялись с лавкой, он по-прежнему думал об этом, не зная, что делать, и тут рука матери выскользнула из его руки. Он повернулся к ней в смущении и страхе, даже не шевелясь, но при всём том почти одновременно заметил резко затормозившую машину с рацией сзади и хвостом дыма и пыли. Машина готова была задавить упавшую женщину, если бы не повернула буквально на пядь в сторону от неё. Раздался шум, крики людей, спешивших на то место со всех сторон, словно малышня, что сбегается, заслышав свисток заклинателя змей. Они окружили её плотным кольцом, так что были видны только их любопытные глаза, вытянутые шеи, да языки, выкрикивавшие вопросы, что смешивались с их же ответами. Камаль немного пришёл в себя от такого потрясения и в страхе и мольбе о помощи переводил глаза с матери, лежавшей у ног прохожих, на людей, что столпились рядом с ней. Затем он бросился на колени около неё, положил ладонь ей на плечо, и стал звать её. Голос его надрывался в мольбе, но она не отвечала. Он поднял её голову, окидывая взглядом лица людей, и зарыдал так, что заглушил окружающий шум, и тот почти прекратился. Несколько человек вызвались добровольцами, чтобы утешить его каким-то бессмысленными словами. Другие же склонились над его матерью и глядели на неё с любопытством, за которым скрывались две цели. Одна женщина предположила, что пострадавшая цела, другая же, отчаявшись в том, что жертва поправится, поспорила с первой и сказала, что женщина, наверное, умерла, и это была мгновенная смерть, что постучалась в чужие ворота и забрала чужую душу. Они словно хотели провести некое подобие репетиции, веря в свою важнейшую роль, что требовала относиться к жизни как к игре. Кто-то из толпы выкрикнул:

— Её толкнула в спину дверца машины слева!

Водитель вышел из машины и остановился, задыхаясь в атмосфере обвинений, окруживших его со всех сторон:

— Я свернул с тротуара, но неожиданно не справился с управлением и толкнул её. Но я быстро затормозил, и удар был лёгким. Если бы Аллах не окружил её Своей заботой, то я бы задавил её…

Кто-то из тех, кто пристально смотрел на неё, воскликнул:

— Она ещё дышит… только в обморок упала.

Водитель снова заговорил, но тут издали к ним направился полицейский с саблей, болтавшейся на левом боку.

— Удар был лёгким… он бы никогда не смог её… С ней всё в порядке… В порядке, люди, ей-Богу…

Затем тот человек, что подошёл к ней осмотреть её, поднялся и сказал так, будто бы читал проповедь:

— Отодвиньтесь и не создавайте препятствий для доступа воздуха… Она открыла глаза… Хорошо. Хорошо, хвала Аллаху!

Он сказал это радостно, но не без хвастовства, будто это он вернул её к жизни, а затем повернулся к Камалю, которого сразил нервный плач. Слёзы рефлективно лились из его глаз, и никто не выказывал ему сочувствия, кроме этого человека, что обернулся и потрепал его по щеке со словами:

— Ну хватит уже, сынок… Твоя мать в порядке… Погляди сам… Давай-ка, помоги мне поставить её на ноги.

Однако Камаль не мог сдержать плач, хоть и заметил, что мать шевелится. Он бросился к ней и положил её правую руку себе на плечо. Мужчина помог ей подняться, хотя она с большим трудом в изнеможении встала между ними. Накидка спала с неё, и она протянула руку, чтобы вернуть её обратно на плечи — насколько хватало у неё сил. И тут к ней подошёл вместе со стулом тот самый продавец пирожков, напротив лавки которого и случился инцидент, и они усадили её на стул. Затем он подал ей стакан воды, и она отпила глоток, а остальное вылила на шею и грудь, непроизвольно проведя по груди рукой, и тяжело вздохнула. От волнения она с трудом переводила дыхание, и в растерянности смотрела на лица окруживших её любопытных, спрашивая:

— Что случилось?… О Господи, почему ты плачешь, Камаль?!

В этот момент к ней подошёл полицейский и спросил:

— Госпожа, с вами был несчастный случай? Вы сможете дойти до полицейского участка?

Её поразили слова «полицейский участок», сотрясая до глубины души, и она в ужасе закричала:

— Зачем мне идти в полицейский участок?!.. Я никогда не пойду в полицию!

Полицейский возразил ей:

— На вас наехала машина и сбила с ног. Если с вами произошёл несчастный случай, то вы должны пойти вместе с этим водителем в отделение для составления протокола.

Но она запинаясь, проговорила:

— Ну нет… нет… Я не пойду… Со мной всё в порядке.

Полицейский сказал:

— Тогда подтвердите свои слова, вставайте и идите, а мы посмотрим, не причинён ли вам ущерб.

Она не колеблясь, поднялась — подталкиваемая ужасом от упоминания одного только слова «участок» — и поправила свою накидку, а затем под взглядами любопытных глаз пошла. Камаль следовал рядом с ней, стряхивая с накидки прилипшую землю. Затем она обратились к полицейскому, желая, чтобы это мучительное состояние любой ценой как можно скорее закончилось:

— … Я в порядке… — затем, указав на водителя, — Скажите ему, со мной ничего страшного не случилось.

Она больше не испытывала утомления из-за сменившего его страха, внушённого людьми, что пристально взирали на неё со всех сторон, а особенно полицейского, который стоял впереди всех. Она задрожала под взглядом этих глаз, устремлённых на неё отовсюду с вызывающим пренебрежением. Среди всей этой толпы ей представилось лицо мужа, будто он всматривается в неё своими холодными, каменными глазами, предупреждающими о таком наказании, что она и представить себе не могла. И она тут же взяла за руку мальчика и направилась вместе с ним в сторону улочки золотых дел мастеров. Никто не стал им мешать.

Едва они скрылись за поворотом, как она издала глубокий стон, и обратившись к Камалю, будто к себе самой, сказала:

— О Господи Боже мой, что случилось? Что ты видел, Камаль? Это был словно кошмарный сон. Мне привиделось, что я падаю сверху в тёмную бездну, и что земля уходит из-под ног моих. Мне так не хотелось открывать глаза и видеть то страшное зрелище. О Боже мой!.. Он что, и впрямь хотел отвезти меня в участок?! О Боже Милосердный… О мой Спаситель, о Господь… когда же мы придём домой?! Ты так плакал, Камаль, словно у тебя никогда и глаз не было…. Вытри-ка глаза вот этим платком, пока не умоешься дома… Ох.

Она остановилась после того, как они прошли улицу золотых дел мастеров, и оперлась рукой на плечо мальчика. Лицо её сморщилось. Камаль в страхе посмотрел на неё и спросил:

— Что с тобой?!..

Она прикрыла глаза и слабым голосом промолвила:

— Я очень устала, ноги почти не несут меня. Вызови первый попавшийся экипаж, Камаль.

Камаль огляделся вокруг, и увидел только двуколку у ворот больницы Калаун. Он позвал кучера, который поспешил к ним и остановился рядом. Мать подошла к двуколке, опираясь на плечо Камаля, затем поднялась наверх при помощи Камаля и кучера, что подставил плечо и поддерживал коляску, пока она с трудом не уселась и не испустила глубокий вздох. Камаль тоже сел рядом с ней, затем кучер вспрыгнул на переднюю часть двуколки и понукнул осла плёткой, а тот пошёл тихим ходом, а за ним — и двуколка, шатаясь в такт стуку копыт. Женщина охала, ахала и приговаривала:

— До чего же мне больно. Плечевая кость у меня прямо на части распадается. Камаль взирал на неё в тревоге…

Двуколка проделала путь мимо лавки главы семейства, но они даже не обратили на неё внимания. Камаль всё глядел вперёд, пока перед ними не мелькнули машрабийи их дома… он помнил обо всей этой счастливой поездки лишь её грустное окончание…

28

Умм Ханафи открыла дверь и поразилась, увидев свою госпожу сидевшей в коляске-двуколке. На первый взгляд она предположила, что, может быть, её госпоже просто пришло в голову закончить поездку в экипаже ради забавы. Она заметила на её лице улыбку, но лишь на какой-то миг, пока взгляд её не упал на покрасневшие от слёз глаза Камаля. Тут она снова перевела тревожный взгляд на хозяйку и на этот раз смогла заметить, что та страшно устала, и охнув, бросилась к коляске:

— Госпожа! Что с вами? Да минуют вас всякие несчастья!

Кучер ответил:

— Она просто утомилась. Помоги ей спуститься.

Женщина взяла под руки свою госпожу и прошла с ней в дом, а Камаль, опечаленный и безмолвный, последовал за ними следом. Хадиджа и Аиша вышли из кухни и ждали во дворе, желая подшутить над прибывшими. Однако Умм Ханафи, что появилась из коридора, поразила их — она еле-еле тащила их мать, — и при виде их позвала на помощь. Обе бросились к ней и в ужасе воскликнули:

— Мама… мама… Что с тобой?

Все вместе они потащили её, а Хадиджа при этом не удержалась и спросила Камаля, что же произошло. Камаль был вынужден сказать, запинаясь от страха:

— Машина!..

— Машина?!..

Обе девушки разом вскрикнули, повторив это слово с непередаваемым ужасом:

Хадиджа завопила:

— Это что ещё за новости?… Да минует тебя всякое зло, мамочка!

У Аиши онемел язык, она была не в силах даже заплакать. Мать не была в обмороке, хотя и бесконечно устала. Но несмотря на всю усталость, она прошептала, желая успокоить их страхи:

— Со мной всё в порядке, и ничего плохого не произошло. Я лишь очень устала.

Шум донёсся и до Ясина с Фахми, и они выглянули из-за балюстрады лестницы и сразу же спустились вниз, встревоженные происшествием. Хадиджа не выдержала, и побоявшись произносить то ужасное слово, указала на Камаля, чтобы он ответил им вместо неё. Юноши подошли к мальчику, который снова в замешательстве пробормотал только одно:

— Машина!..

Затем он громко зарыдал, и оба брата отвернулись от него, решив задать вопросы, что так мучили их, позже. Они перенесли мать в комнату девушек и посадили на диван. Фахми, испытывая мучительную тревогу, спросил:

— Мама, скажи мне, что с тобой. Я хочу знать всё.

Но она лишь закинула назад голову и не проронила ни слова, пока не восстановила дыхание, пока Хадиджа, Аиша и Умм Ханафи с Камалем заливались слезами. Наконец, Фахми потерял терпение и прикрикнул на сестёр, чтобы они замолчали. Он потянул к себе Камаля, чтобы тот ответил на его вопросы, как всё случилось и что сделали люди с тем шофёром, и забрали ли его в участок, а самое главное, что было с матерью в это время. Камаль отвечал без запинки на все его расспросы, рассказывая в подробностях обо всём происшествии. Мать следила за его рассказом, несмотря на слабость, и когда мальчик закончил говорить, собрала все свои силы и сказала:

— Со мной всё в порядке, Фахми. Не беспокойся. Они просто хотели, чтобы я пошла в полицейский участок, но я отказалась, а затем вновь пустилась в путь до конца улицы золотых дел мастеров. Там меня внезапно покинули силы. Но ты не волнуйся, я немного передохну, и силы вновь возвратятся ко мне.

Лишь Ясин страдал — помимо того, что рассказ Камаля встревожил его, — от того, что это он был в ответе за эту злополучную прогулку, и предложил им позвать врача. Он вышел из комнаты, чтобы исполнить своё предложение незамедлительно, и не стал ждать, пока остальные выскажут своё мнение. Но при упоминании о враче мать задрожала, прямо как тогда, когда услышала про полицейский участок, и попросила Фахми, чтобы тот догнал брата и отговорил его от этого решения, заверяя, что ей и так полегчает, без всякого врача. Но сын отказался повиноваться её просьбе, объясняя ей, что от прихода врача будет больше пользы. В это время обе девушки помогали ей снимать с себя накидку, а Умм Ханафи принесла стакан воды. Затем все внимательно осмотрели её побледневшее лицо, и несколько раз спросили её, как она себя чувствует. Она пыталась, насколько это было в её силах, казаться спокойной или хотя бы уверенной в том, что говорит. И хотя «лёгкая» боль в правом плече не проходила, она сказала:

— Нет никакой необходимости звать врача.

По правде говоря, она никогда не была уверена в том, что нужно звать врачей, так как, с одной стороны, она вообще не встречала врача в своей жизни — не только, чтобы проверить здоровье, но и потому, что ей всегда удавалось вылечить самой свои болячки — от простого недомогания до тяжёлого расстройства желудка, да и не доверяла она официальной медицине, ибо та была связана, по её представлениям, с опасными и тяжёлыми случаями. А с другой стороны, она чувствовала, что вызов врача лишь драматизирует ситуацию, которую ей бы хотелось скрыть до возвращения мужа. Она пожалела о том, что разгласила детям о своих страхах, но в тот момент их больше ничего не интересовало, кроме одного — её здоровья.

Ясин отсутствовал лишь четверть часа, так как приёмная врача находилась на той же площади, что и дом судьи. Вслед за ним шёл мужчина, которого он пригласил в комнату матери. Все вышли из комнаты, за исключением Ясина и Фахми. Врач спросил у женщины, на что она жалуется, и она указала на правое плечо. Во рту её пересохло от страха, и проглотив слюну, она сказала:

— Вот здесь у меня болит.

Врач, которому Ясин по дороге рассказал обо всём произошедшем с ней, подошёл осмотреть её. Оба юноши, что ждали в комнате, чувствовали, что этот осмотр уж очень затянулся, как и две девушки, что находились за дверью и внимательно прислушивались с замиранием сердца ко всем звукам. Осмотрев пострадавшую, врач обратился к Ясину:

— Перелом правой ключицы. Только и всего.

Слово «перелом» вызвало настоящий ужас как в комнате, так и за дверью. Всех удивила его фраза: «Только и всего», будто перелом был самым обычным делом, которое все они могли без труда перенести. В этом выражении, в интонации, с которой произнёс его врач, для всех них было от чего встревожиться. Фахми с надеждой и страхом в голосе спросил:

— Это что-то серьёзное?..

— Да нет, конечно, нет. Я вправлю кость в прежнее положение и укреплю её, однако ваша мать должна спать несколько ночей сидя, опираясь спиной на подушку, так как ей будет трудно спать на спине или боку. Сломанная кость срастётся и станет вновь такой, как раньше недели через две-три максимум. Абсолютно нечего бояться… А сейчас позвольте мне сделать своё дело…

Как бы там ни было, они почувствовали облегчение, что было словно глоток воды для их пересохших глоток. Для всей компании, что стояла за дверью комнаты, это было очевидно. Хадиджа пробормотала:

— Да будет над ней благословение господина нашего Хусейна, на паломничество к которому она и вышла из дома.

Её слова будто напомнили Камалю о чём-то важном, о чём он давно уже забыл. И тут он с изумлением сказал:

— Но как могло случиться с ней подобное происшествие, после того, как она посетила нашего господина Хусейна?

Но Умм Ханафи просто ответила:

— А кому из нас лучше всего известно, что бы с ней произошло — да сохранит Аллах! — не посети она нашего господина?..

Не успела Аиша прийти в себя от последствий прежнего удара, как ещё и эта история раздосадовала её. Она взмолилась:

— Ох, Господи, когда же закончится всё это и будет так, будто ничего и не было?!..

Хадиджа с сожалением произнесла:

— Да что вообще её понесло в Аль-Гурийю?! Если бы она вернулась домой сразу после паломничества, то и не случилось бы того, что случилось!

Сердце Камаля при этом застучало от страха, и перед глазами его возник совершённый им грех — отвратительный поступок, но он попытался незаметно ускользнуть от подозрений, и тоном, в котором сквозил упрёк, процедил:

— Мне хотелось, чтобы она шла по улице, но напрасно я пытался удержать её.

Хадиджа в упор впилась в него порицающим взглядом и хотела уже сказать что-то в ответ, но замолчала из жалости к этому личику, что побледнело, и она сказала про себя: «Достаточно уже того, что произошло с нами».

Дверь раскрылась и доктор вышел из комнаты, говоря двум юношам, что следовали за ним:

— Мне нужно будет посещать её день за днём, пока не срастётся перелом, и как я уже говорил вам, тут абсолютно нечего бояться.

Все бегом бросились в комнату матери и застали её сидящей на постели, опираясь спиной на подушку, сложенную сзади. Ничего в ней не изменилось, если не считать небольшого возвышения в районе правого плеча, что виднелось под платьем, и перевязанного бинтом снизу. Они устремились к ней с криками:

— Слава Аллаху!

Боль её лишь усилилась, пока врач вправлял сломанную кость. Она протяжно стонала, и если бы не врождённая стыдливость, то она вопила бы во весь голос. Но теперь боль оставила её, или так ей казалось, по крайней мере. Она ощутила относительный покой, а исчезновение боли позволило ей вернуть себе бодрость. Она могла теперь подумать об этой ситуации с разных сторон, и тут ею овладел страх, и она спросила их, переводя взгляд с одного на другого:

— А что мне сказать вашему отцу, когда он вернётся?

Этот колкий, вызывающий вопрос нарушил то спокойствие за неё, которое они начали было уже ощущать. Препятствие, словно торчащие скалы, встало на пути корабля, хотя и не было неожиданным для их сознания. Оно незаметно притесалось к целой массе болезненных чувств, скрывавшихся в их сердцах, когда мать попала в трудное положение, и хотя и тонуло в этой массе, и до поры до времени не требовало отчёта, однако сейчас оно вновь заняло своё место в их душе. Из этой проблемы никто из них не находил выхода. И впрямь, беда, свалившаяся и на них, и на мать, что была близка к выздоровлению, лишь усугубилась. По тому молчанию, что окружило её вопрос, мать почувствовала себя грешницей, чьё одиночество было наказанием за её грех, когда все товарищи отреклись от неё, едва обнаружив обвинение. Она жалобно проговорила:

— Он обязательно узнает о происшествии, и даже больше — о том, что я выходила из дома, что и привело к таким последствиям.

Среди всех членов семьи лишь одна Умм Ханафи не волновалась, хотя не менее остальных понимала всю серьёзность положения. Она только хотела сказать слова утешения, с одной стороны — смягчить обстановку, а с другой — потому что чувствовала, что долг требует от неё — как от преданной старой служанки в этом доме — не прибегать к молчанию в беде, чтобы о ней не подумали, будто ей всё равно. И зная, что слова её далеки от реальности, она сказала:

— Если господин наш узнает, что с вами произошло, то единственное, что он сможет сделать — так это закрыть глаза на ваш проступок и благодарить Аллаха за то, что Он спас вас.

Замечание её было воспринято без внимания, хотя семейству следовало бы не скрывать правду о тяжёлом положении, и один только Камаль был в этом убеждён, и в порыве воодушевления он сказал, словно повторяя слова Умм Ханафи:

— Особенно, если мы скажем ему, что вышли из дома только ради паломничества к Хусейну.

Мать перевела свой потухший взор с Ясина на Фахми и спросила:

— Что же мне сказать ему?..

Ясин, которого угнетала ответственность за всё, сказал:

— Какой же шайтан сбил меня с пути истинного, когда я посоветовал ей выйти из дома! Я последовал за словами, что соскочили с моего языка, но судьба распорядилась иначе, и бросила нас в этот горестный тупик. Но я скажу — мы найдём, что ему ответить, и как бы то ни было, вам не следует утруждать себя мыслями о том, что будет… Оставьте это дело Аллаху. Вам достаточно тех суровых испытаний, боли и страха, что вы и так перенесли.

Ясин говорил пламенно, но вместе с тем и нежно, и весь свой гнев изливал на себя, сочувствуя приёмной матери в её состоянии. Но слова его не опережали время и не запаздывали, а лишь облегчали давящее чувство в груди, и одновременно красноречиво говорили о том, что, вероятно, вертелось на уме у некоторых из них — если не всех — кто стоял рядом с ним, избавляя их от необходимости самим высказывать это чувство. Опыт научил его — иногда в жизни так бывает, что самым верным и лучшим способом самозащиты является нападение, а признание в грехе побуждает простить его, так же как оправдание и защита вызывают насилие. Больше всего он боялся, как бы Хадиджа не воспользовалась на сей раз этой возможностью и не возложила на него всю ответственность открыто, при всех — вот, мол, к чему привёл его совет, да не стала нападать на него. В этом он опередил её, не дав такой возможности. Он не стал сомневаться в этом предположении — ведь у Хадиджи и впрямь уже закралось сомнение, а не назвать ли его главным виновником происшествия. Но нашёл выход для себя — когда он начал говорить, то она не смогла пойти в атаку. Обычно же она использовала для этого не презрение, а солидный тон, чтобы как-то облегчить его положение, но при этом в целом оставить его незавидным. Вот таким образом Хадиджа поступила и на сей раз, нарушив своё молчание:

— А почему бы нам не утверждать, что она свалилась с лестницы?

Мать уставилась на неё с выражением ужасного желания найти спасение любым путём, и перевела взгляд с Фахми на Ясина — в их глазах засветилась надежда. Но Фахми недоумённо спросил:

— А как же врач?… Он же вернётся сюда и будет навещать её день за днём, а значит, обязательно встретится и с отцом.

Однако Ясин отказывался захлопнуть дверь, из-за которой просочилось лёгкое дуновение надежды, чтобы избавиться от всех мучений и страхов. Он промолвил:

— Мы договоримся с врачом о том, что ему следует сказать отцу.

Они посмотрели друг на другу взглядами, в которых сквозило как доверие, так и сомнение. А затем у всех в глазах появилось чувство сопричастности к спасению матери, и мрачная атмосфера сменилась ликованием, какая бывает посреди густых туч, которые внезапно разрываются, и сквозь них проступает кусочек синевы, расстилающейся словно чудом за считанные минуты по всему небесному куполу, а вслед за тем появляется солнце. Вздохнув, Ясин произнёс:

— Мы спаслись, и слава Аллаху.

В этой новой обстановке Хадиджа, возобновив свою излюбленную тактику, сказала:

— Нет, это ты спасся, советничек…

При этих словах Ясин затрясся от смеха так, что всё его тучное тело затряслось:

— Да уж, я спасся от языка скорпиона, пока всё ждал, когда он подкрадётся ко мне и ужалит…

— Да ведь это она тебя спасла. Шиповник поливают ради розовых бутонов…

От радости, что спасли мать, они почти забыли, что мать их прикована к постели со сломанной ключицей. Однако и сама она почти что позабыла об этом…

29

Она открыла глаза и взгляд её упал на Хадиджу и Аишу, сидевших на кровати у неё в ногах и пристально смотрящих на неё. В глазах их страх боролся с надеждой. Она вздохнула и повернулась к окну и увидела себя, залитой светом раннего утра. В изумлении пробормотала:

— Я так долго спала…

Аиша сказала:

— Всего несколько часов после рассвета, у тебя даже веки не сомкнулись… Какая ночь! Я никогда в жизни её не забуду…

Они обе напомнили ей события прошлой ночи, бессонной и болезненной. Глаза матери были наполнены жалостью — как к себе самой, так и к дочерям, которые провели подле неё всю ночь, не смыкая глаз, деля вместе с ней и боль, и бессонницу. Она шевелила кончиками губ, взывая о помощи к Аллаху, совсем беззвучно, а затем прошептала с каким-то чувством стыда:

— Я и впрямь вас обеих утомила!..

Тоном шутки Хадиджа сказала:

— Ты должна потрудиться и отдохнуть. Но только, Боже упаси, не пугай нас… — затем с беспокойством в голосе. — Как на тебя нападает эта страшная боль?! Я считала, что ты погрузилась в глубокий сон и тебе стало лучше, и сама легла поспать, когда пришла моя очередь. Но тут же проснулась от твоих стонов, а ты всё не прекращала свои «ох» и «ах» до самого рассвета.

Лицо Аиша сияло оптимизмом. Она промолвила:

— У меня хорошая новость — я сообщила Фахми о том, как ты себя чувствуешь, когда утром он спрашивал про твоё самочувствие, и он сказал, что боль, которая тебя преследует, указывает на то, что сломанная кость начала заживать…

Упоминание о Фахми вытащило Амину из бездны разных мыслей в голове, и она спросила:

— С ним всё в порядке?

— Конечно. Он хотел побеседовать с тобой, чтобы самому удостовериться, что у тебя всё хорошо, но я никому не позволила тебя будить. Мы седины своей дождались, пока ты, наконец, не погрузилась в сон…

Мать сдалась и испустила тяжёлый вздох:

— В любом случае, хвала Аллаху за всё. Да сделает Господь наш добрыми все последствия… А который сейчас час?..

Хадиджа ответила:

— Час остался до полуденного намаза…

Мать задумчиво опустила глаза, а когда подняла, в них виднелась тревога. Она пробормотала:

— Он, наверное, уже по дороге домой…

Они поняли, кого она имела в виду, и вместе с тем ощутили, как в сердца их прокрадывается страх. Аиша с уверенностью в голосе произнесла:

— Добро пожаловать. Нет необходимости волноваться. Мы ведь уже договорились о том, что нужно говорить, и дело с концом…

Его возвращение, что становилось всё ближе, рождало в утомлённой душе матери тревогу. Она спросила:

— А можно ли скрыть то, что произошло, интересно?

В равной мере с ростом внутренней тревоги Хадиджа повысила голос и громко сказала:

— А почему бы и нет?… Мы сообщим ему только то, о чём договорились, и всё закончится благополучно…

В этот момент Амине хотелось, чтобы рядом с ней оставались не дочери, а Ясин с Фахми, чтобы подбодрить её. Хоть Хадиджа и говорила, что они сообщат ему только то, о чём договорились, и всё закончится благополучно, да вот только останется ли навсегда тайной то, что случилось?… Не выйдет ли вся правда наружу через маленькую щёлочку?… И боится ли она лжи так же, как боится правды? Она не знала, что её поджидает… Она с нежностью переводила взгляд с одной девушки на другую, и уже открыла рот, чтобы говорить, как в комнату вбежала Умм Ханафи и шёпотом, будто боясь, что за стенами её могут услышать, сказала:

— Госпожа моя, хозяин прибыл…

Сердца их тревожно забились. Девушки одним прыжком с кровати очутились на полу и встали перед матерью, обменявшись с ней молчаливыми взглядами, пока мать, наконец, не пробормотала:

— Вы ничего не говорите, я боюсь за вас из-за последствий этого обмана. Оставьте это мне, и да поможет нам Аллах…

Воцарилась напряжённая тишина — такая же тишина овладевает детьми во мраке, когда они слышат шаги злых духов-ифритов, что рыщут повсюду, — пока до ушей их не долетел звук шагов отца, поднимавшегося по лестнице. Шаги эти становились всё ближе и ближе… Мать нарушила кошмарную тишину и пробормотала:

— Если мы позволим ему подняться в комнату, он же там никого не найдёт, так?!..

Затем она повернулась к Умм Ханафи со словами:

— Доложи ему, что я здесь, больная, но ничего больше не говори…

И с этими словами она проглотила слюну, а девушки тем временем выбежали из комнаты одна быстрее другой, и оставили её одну.

Она оказалась словно изолированной от всего мира и отдала себя в руки судьбы. Это её подчинение очень уж напоминало сложение оружия — как один из методов пассивного мужества. Все мысли её сосредоточились на том, что следует сказать господину. Однако сомнения в правильности такого поступка никак не оставляли её, подстерегая в самой глубине души, и напоминая о себе волнением и напряжённостью. Вот показался край его трости на полу зала. Она промолвила:

— Да помилует вас Господь, и да поможет вам, — затем устремила взгляд на дверь, в проёме которой появилось его крупное туловище. И вот она увидела его — он вошёл и бросил на неё изучающий взгляд. Остановился посреди комнаты и непривычно мягко спросил:

— Что это с тобой?..

Опустив взор, она сказала:

— Хвала Аллаху, что вы здоровы, господин мой. Я в порядке, по-прежнему…

— Но Умм Ханафи сказала мне, что ты больна…

Она указала правой рукой на своё плечо и сказала:

— У меня повреждено плечо, мой господин. Да не случится с вами несчастья…

Пристально всматриваясь в её плечо, он с тревогой спросил:

— Что же задело его?

Вот и настала пора, и пришёл решающий миг. Теперь она должна была сказать — солгать ради своего спасения, чтобы кризис благополучно миновал. Она старалась быть как можно нежнее с ним, и приветливо подняла глаза на него. Их глаза встретились, или, скорее, её глаза с его. Сердце её учащённо забилось, и мысли из головы куда-то испарились, а вся та решительность, которую она так долго усилием воли собирала, рассеялась. Она в смятении заморгала, затем пристально посмотрела на него, но так и не вымолвила ни слова. Муж поразился такому волнению и поторопил её, снова спросив:

— Что случилось, Амина?!

Она не знала, что сказать, будто ей нечего было ответить, но по всем правилам не могла лгать. Её шанс ускользнул от неё, и она сама не знала, как. И даже если бы она попыталась, то ложь бы получилась у неё неприкрытой. Она была похожа на двигающегося под гипнозом канатоходца, которого криком попросили повторить свой рискованный номер. И чем больше секунд пролетало, тем в большее замешательство она приходила, и тем яснее становилось её поражение, пока она совсем не впала в отчаяние…

— Почему ты ничего не говоришь?!..

Вот он, его характерный тон, в котором сквозило нетерпение, а значит, скоро он разразится гневом. О Боже, как же ей сейчас была необходима помощь. Проклятый шайтан, подбил он её на ту злополучную прогулку и выход из дома…

— Ты что, не желаешь говорить?!..

Молчание стало для неё невыносимым, и она промямлила дрожащим от отчаяния и обиды голосом:

— Я совершила огромный грех, господин мой… Меня сбила машина…

Глаза его расширились от изумления, и в них промелькнула тревога, смешанная с порицанием… Он будто засомневался в её психическом здоровье. Женщина больше не могла выдержать свою нерешительность и замолкла, несмотря на то, что своим признанием она полностью отдалась на волю последствий, какими бы они ни были — подобно тому авантюристу по жизни, который идёт на опасную для себя хирургическую операцию, чтобы избавиться от нестерпимой боли. На неё ещё больше стала давить вся тяжесть и непомерность совершённого ею греха, вся серьёзность признания. На глаза навернулись слёзы, и плачущим голосом — то ли плач действительно завладел ею, то ли она хотела сделать последнюю, отчаянную попытку вызвать сострадание, — сказала:

— Я считала, что наш господин Хусейн призывает меня совершить к нему паломничество, и откликнулась… пошла навестить его… а по дороге домой на меня наехала машина… это предопределение Божье, господин мой… Я поднялась там, где упала без всякой помощи, — последнее слово она произнесла отчётливо. — Поначалу я не чувствовала никакой боли, и полагала, что со мной всё в порядке, и потому продолжала идти, пока не вернулась домой. А там уже проявилась боль и мне вызвали врача. Он обследовал моё плечо, и пришёл к заключению, что это перелом. Он пообещал приходить ко мне день за днём, пока перелом не заживёт. Я совершила огромный грех, господин мой, и получила за это то, что заслужила… Аллах прощающий и милосердный…

Муж слушал её молча и неподвижно, не сводя глаз. Но на лице его не отражалось и следа тех чувств, что бушевали у него в груди. И когда она опустила голову в смирении, словно преступник, что ждёт вынесения приговора, молчание затянулось и стало невыносимым. В этой гнетущей атмосфере сквозили угроза и страх. Она терялась, не зная, что и думать о том приговоре, что сейчас будет вынесен, и о том, куда он отшвырнёт её, пока, наконец, он не сказал со странным спокойствием:

— И что же сказал врач?… Перелом опасный?!..

Она растерянно повернула голову в его сторону… да уж, она ожидала всего чего угодно, кроме этих нежных слов, и если бы не весь ужас ситуации, она бы вновь попросила его справиться о её самочувствии. Её охватило волнение, и из глаз брызнули обильным потоком слёзы, губы сжались, не в силах ответить из-за плача. И наконец, униженно и покорно она пролепетала:

— Врач сказал, что абсолютно нечего бояться. Да оградит вас Аллах от всяческого зла, господин мой…

Мужчина стоял ещё некоторое время, борясь с желанием задать ей ещё несколько вопросов, пока не поборол его окончательно. Сдвинувшись с места, он покинул комнату, произнеся только:

— Соблюдай постельный режим, пока Аллах не дарует тебе исцеления…

30

После ухода отца Хадиджа и Аиша прибежали в комнату и встали напротив матери, вытаращив на неё круглые от удивления глаза, говорившие об их волнении. Заметив, что глаза матери покраснели от плача, они молча посмотрели на неё, пока наконец Хадиджа, сердце которой чуяло дурное, не спросила:

— Всё в порядке, Иншалла?…

Мать лишь лаконично ответила, в замешательстве моргая:

— Я призналась ему во всём…

— Во всём!..

Она покорно сказала:

— Я не могла не признаться, ведь скрыть от него навсегда то, что произошло, было невозможно. Вот и хорошо…

Хадиджа ударила себя в грудь и воскликнула:

— О злосчастный день!..

Аиша же была ошеломлена и хлопала глазами, уставившись в лицо матери, не говоря ни слова. Но мать смущённо улыбнулась, впрочем, вкупе с некоторой гордостью, и её бледное лицо порозовело при воспоминании о той нежности, что коснулась её, когда она ожидала лишь приступа его гнева, сметающего всё на своём пути, вместе с ней и её будущим… Да, она и впрямь почувствовала гордость и стыд одновременно, приготовившись рассказать им о сострадании их отца, которое он проявил к её горю, и о том, как он забыл о гневе из-за переживания. Еле слышно она произнесла:

— Он был милосерден ко мне, да продлит Аллах его жизнь. Он молча слушал мою историю, а потом спросил о мнении врача — насколько серьёзен мой перелом, и оставил меня, лишь посоветовав соблюдать постельный режим, пока Аллах не дарует мне исцеления.

Девушки обменялись удивлёнными и недоверчивыми взглядами, хотя страх тут же покинул их, и они испустили глубокий вздох облегчения, а на лицах их засияла радость. Хадиджа даже закричала:

— Ну что, теперь ты видели благословение Хусейна?

Аиша кичливо сказала:

— Всему есть пределы, даже гневу отца, и он просто не мог злиться, видя маму в таком состоянии. Теперь мы знаем, насколько она дорога ему… — затем шутливо обращаясь к матери, — Какая же ты, мамочка, счастливая, пусть будут тебе на благо эти нежность и уважение!

Лицо матери снова порозовело. Запинаясь от смущения, она произнесла:

— Да продлит Аллах его жизнь… — затем вздохнула. — И хвала Аллаху за спасение!

Тут она что-то вспомнила и повернулась к Хадидже:

— Ты должна быть рядом с ним, потому что ему непременно потребуется твоя помощь…

Девушка ощущала в присутствии отца смущение и тревогу, словно попала в ловушку, и запальчивым тоном спросила:

— А почему не пойдёт Аиша?!

Однако мать настойчиво ответила:

— Ты лучше можешь прислуживать. Не медли же, девочка моя. Ему, наверное, прямо сейчас требуется помощь…

Хадиджа знала, что её отговорки не помогут ей, как и не помогали всякий раз, когда звал долг. Интересно, значит, мать считает её более способной, чем её сестру. Однако она настояла на том, чтобы мать сказала это, как делала и в других подобных случаях, когда она быстро выходила из себя. С помощью агрессивности — характерной её особенности — она брала себе на вооружение свой язык — самый послушный инструмент, а затем заставляла мать повторять, что «она — во много раз способнее Аиши» в виде признания той и одновременно предупреждения сестре, а также утешения для себя самой. На самом же деле, если бы Амина поручила одно из этих «серьёзных обязательств» Аише, а не ей, Хадидже, то вспыхнула бы ещё большая волна негодования, и разъединила бы их. А пока что в глубине сердца она понимала, что выполнение этих обязанностей — её право и привилегия как женщины, достойной занимать высокое место в доме подле матери. Да, то было её право, но вместе с тем и тяжкий долг, который она была вынуждена брать на себя, если её призывали его выполнить, хоть и было это нелегко, и потому она в гневе выдумывала отговорки, облегчая себе жизнь, но в то же время слышала любимый комплимент — именно она больше всего подходит для этого. И уже затем она начинала считать всё это прекрасным и достойным благодарности!.. Вот почему она вышла из комнаты, только и сказав напоследок:

— В любом трудном положении вы зовёте Хадиджу, как будто рядом с вами только одна Хадиджа и есть. А вот что бы вы стали делать, если бы меня не существовало?!

Однако высокомерие покинуло её, когда она вышла из комнаты, и сменилось страхом и тревогой. Она и сама удивилась, как так случилось, что именно она должна теперь предстать перед отцом, и как ей ему услужить, и какова будет его реакция, если она запнётся или сделает ошибку? Отец тем временем уже сам снял с себя одежду и надел джильбаб, а когда она остановилась у дверей, спрашивая, не нужно ли ему чего-нибудь, он попросил её приготовить ему чашку кофе, и она поспешила сварить кофе и лёгкими шажками поднести ему, опустив глаза от страха и стыда… Затем она вернулась в зал, где оставалась, ожидая его указаний в том случае, если он позовёт её. При этом её не покидал панический страх, так что она даже спросила себя, как она, интересно, сможет прислуживать ему несколько часов, находясь дома день за днём, пока не пролетят все три недели?!.. Это и впрямь показалось ей изнурительным трудом, и впервые она поняла, насколько значимым было свободное время, которое мать проводила дома, и взмолилась Богу о её скорейшем выздоровлении, любя мать, с одной стороны, и жалея себя, с другой…

Но к несчастью Хадиджи, отцу её захотелось отдохнуть после всех тягот поездки, и он не пошёл в тот день в лавку, на что она надеялась. Поэтому ей пришлось остаться в зале, словно арестантке.

А в это время Аиша поднялась на верхний этаж и незаметно проскользнула в зал, где сидела сестра, и не говоря ни слова, подмигнула ей, как бы в насмешку, а потом вернулась к матери, оставив Хадиджу в ярости, ибо больше всего ту злило, когда кто-то подшучивает над ней, ибо она сама любила смеяться над другими. Свободу она себе вернула, — правда на время — только когда отец заснул. Тогда она полетела на крыльях к матери и принялась рассказывать ей о той истинной и вымышленной помощи, что она оказала ему, и описывать нежность и благодарность за её помощь, что она прочла в его глазах!.. Не забыла она и про Аишу, и набросилась на неё с криками и порицанием за ребяческое поведение. После того, как отец проснулся, она вернулась к нему и подала ему обед. Пообедав, он принялся довольно долго проверять какие-то бумаги, и наконец позвал её к себе и попросил прислать к нему Ясина и Фахми, когда те вернутся домой…

Мать тревожилась из-за его просьбы и боялась, особенно сейчас, ведь он мог страдать от подавляемого гнева, а оба юноши только-только перевели дух. И кода Ясин и Фахми пришли и узнали о том, что отец вернулся и требует их к себе, им в голову пришло то же, что и матери незадолго до того, и они с опаской отправились к нему в спальню. Но их предположение не оправдалось — он встретил их с непривычным спокойствием и спросил о том, что произошло, и при каких обстоятельствах, а также о решении врача. Они долго говорили о том, что знали, а он молча и с интересом слушал их, а в конце спросил:

— Вы оба находились дома, когда она выходила?

И хотя с самого начала этот вопрос был ожидаемым, но после такого непривычного для их отца спокойствия он насторожил их и испугал — а вдруг это лишь прелюдия, и вслед за ней его тон изменится — они-то уже выдохнули с глубоким облегчением, радуясь своему спасению. Братья не могли вымолвить ни слова и хранили молчание… Отец, однако, не стал настойчиво добиваться ответа на свой вопрос — ему, вроде бы, был безразличен их ответ, или он заранее сделал вывод, или потому что хотел, вероятно, отметить их ошибку, не обращая внимания на их признание в ней… После этого он всего лишь указал им на дверь, призывая уйти, а когда они выходили, то услышали, как он говорит сам себе:

— Раз уж Аллах не подарил пока мне сына, пусть уж дарует терпение.

И хотя внешне всё указывало на то, что всё произошедшее потрясло хозяина настолько, что даже изменило его обычное поведение к всеобщему изумлению, он всё же не мог отказаться от традиционного ночного времяпрепровождения!.. И как только настал вечер, он оделся и покинул свою комнату, надушившись ароматным одеколоном. Выходя из дома, он прошёл через комнату жены и справился о её самочувствии. Она прочитала длинную молитву за него, благодарная и признательная Богу… Будучи прикованной к постели, она не видела в том, что он отправляется поразвлечься, никакого разночтения с его нежностью к ней. Скорее в том, что он прошёл мимо неё и задал вопрос, она видела почтение к себе даже больше, чем ожидала. Да и разве то, что он сдержался и не излил на неё свой гнев, не было той милостью, о которой она мечтала?…

Ясин и Фахми, прежде чем он вышел из своей комнаты, спросили:

— Интересно, а сегодня ночью он откажется развлекаться вне дома, как и полагается мужу, у которого дома больная жена?

Однако Амина лучше всех знала его нрав и придумала отговорку для него — даже если он и отправится на вечеринку, как того и ожидают, она может, прикрываясь своим состоянием, легко найти тому оправдание и притвориться безразличной. Но Хадиджа спросила:

— А как так он может себе позволить ночью развлекаться, видя тебя в таком состоянии?

На что Ясин ей ответил:

— А почему бы и нет, если он убедился, что с ней всё в порядке. Ведь мужчины переживают не так, как женщины. И между переживаниями и тем, что он отправляется на вечеринку в кофейню, нет никакого противоречия. И даже наоборот, приятное времяпрепровождение для него — обязанность, облегчающая ему тяготы жизни.

Ясин не столько защищал этим отца, сколько защищал своё желание выйти поразвлечься, что зашевелилось в глубине души. Но его хитрость не удовлетворила Хадиджу, которая возьми, да и спроси:

— А вот ты, к примеру, можешь себе позволить ночью проводить время в кофейне?

Но Ясин поспешил ответить, кляня её в тайне:

— Конечно же, нет. Но я — это одно, а папа — совсем другое дело!

Когда их отец покинул комнату, к ним вновь вернулось ощущение покоя, что шло вслед за спасением от неминуемой опасности. Лицо Амины осенила улыбка и она произнесла:

— Он, наверное, понял, что я получила наказание по заслугам за свой грех, и простил меня. Да простит и его Аллах, и нас всех заодно тоже…

Ясин ударил одной ладонью о другую, и в оправдание сказал:

— У него есть друзья — они такие же ревнивые мужчины, как и он, но они не видят ничего плохого в том, что их жёны выходят из дома всякий раз, как это необходимо, или просто в угоду им. Что, у него на уме — сделать из дома тюрьму навечно?!

Хадиджа насмешливо поглядела на него и сказала:

— А почему же тогда ты не стал защищаться перед ним?!

Ясин так расхохотался, что даже живот его затрясся, а потом ответил ей:

— Мне, во-первых, нужен такой нос, как у тебя, чтобы защищаться при необходимости…

Вот так дни покоя следовали один за другим, но муки, которые сломили Амину в первую же ночь, больше не возвращались, хотя и угрожали её плечу болью при малейшем движении. Быстрыми шагами стало приближаться её выздоровление благодаря сильному сложению и бьющей через край жизненной силе, ненавидящей покой и бездействие, а потому и подчинение приказам врача было для неё непосильной задачей, доставлявшей страдание, помимо перелома. Она бы и нарушила все советы врача, если бы дети так серьёзно не следили за ней, и поспешила бы к своим обязанностям… Но покой не мешал ей при всём прочем внимательно следить за домашними делами с постели и давать утомительные советы дочерям о том, что им надлежит делать, особенно о том, что, как она опасалась, они могут позабыть или упустить из виду. Она настойчиво спрашивала Хадиджу:

— А ты вытряхнула занавески?… А окна протёрла? А баню натопила для отца?… А жасмин и плющ полила?

Всё это однажды вывело Хадиджу из себя, так что она сказала матери:

— Да будет тебе известно, что если ты следишь за домом одним глазом, то я — четырьмя.

И вместе с тем, то, что Амина вынужденно покинула свою центральное место в доме, вызывало у неё сложное чувство, от чего она сильно страдала. Может, она и спрашивала себя — а не утратит ли дом или кто-то из членов семьи дисциплину или покой из-за того, что она забросила их?! И что же было для неё милее? Чтобы всё оставалось так как есть благодаря стараниям дочерей, — или чтобы что-то взяло, да и нарушило порядок, и все вспомнили бы тогда о том, сколько у неё остаётся свободного времени? И если бы сам хозяин дома заметил, что у неё столько времени, разве это не стало бы поводом, чтобы он оценил её значимость в доме, или наоборот, разгневался на то, что она совершила грех, повлёкший все эти последствия? Амина долгое время находилась в замешательстве между чувством стыда за себя и желанием быть искренней с дочерьми. Но по правде говоря, если бы хоть что-то нарушило заведённый распорядок в доме, это вызвало бы у неё глубокую печаль, как будто бы она заботилась о его совершенстве и он внезапно лишился его…

В реальности же её свободное время не мог заполнить никто. Сам дом доказал, что у неё гораздо больше дел, чем могли выполнить обе девушки… Мать не радовалась этому ни внешне, ни в душе. Свои чувства она прятала в себе, горячо защищая Хадиджу и Аишу. Затем ею овладели нетерпение и мука, и больше вынести своего уединения она не могла…

31

Утром до рассвета назначенного дня, которого Амина так долго ждала, с юношеской лёгкостью и задором она поднялась с постели, будто была изгнанной королевой, что возвращается на свой трон…, и спустилась в пекарню, спеша вернуться туда после трёх недель отсутствия. Она позвала Умм Ханафи — та проснулась и не поверила ушам своим. Затем поднялась к госпоже, обняла её и прочитала за неё молитву-благословение, а после обе с неописуемой радостью приступили к утренним делам. С появлением первого же солнечного луча Амина поднялась на первый этаж, где её с поцелуями и поздравлениями встретили дети. Затем она прошла в комнату Камаля и разбудила его. Едва открыв глаза, мальчик растерялся от изумления и радости и повис у неё на шее. Но мать опередила его и нежным движением высвободилась из его объятий со словами:

— Ты не боишься, что моё плечо снова заболит как прежде?

Камаль осыпал её поцелуями, а затем засмеялся и злорадно спросил:

— Дорогая мамочка, когда же мы вновь выйдем вместе?!

Улыбнувшись, она ответила тоном, в котором сквозило некоторое упрямство:

— Когда Аллах укажет тебе истинный путь, и ты не будешь против моей воли вести меня по дороге, на которой я чуть не погибла…!

Он понял, что она имеет в виду его упрямство, что послужило непосредственной причиной всего, что с ней случилось, и виновато рассмеялся. То было его спасение после всех этих недель, когда он ходил, опустив голову, словно грешник. Да уж, он очень опасался, что расследование этого происшествия, которое будут вести его братья, приведёт их к скрываемому им преступлению. Если бы не мать, непоколебимо встававшая на его защиту и бравшая всю ответственность за случившееся на себя, то сомнения, которые вот-вот готовы были озвучить то Хадиджа, то Ясин, разоблачили бы его, пока он прятался в каком-нибудь уединённом уголке дома. Когда же расследование того случая перешло к отцу, то страх мальчика достиг предела — он ждал с минуты на минуту, что тот позовёт его к себе — ещё одна мука в дополнение к тем трём неделям, что он видел свою любимую маму прикованной к постели и страдающую от боли, не имеющую даже возможности ни растянуться на спине, ни встать… Но сейчас тот случай уже миновал, а вместе с ним и последствия болезни. Выяснение причин закончилось, и утром мама сама пришла разбудить его, а вечером она уложит его в постель и убаюкает. Всё вернулось на свои места, и во всём доме воцарилось спокойствие. Вот почему он имел право рассмеяться во весь рот и без зазрений совести насладиться этим покоем…

Мать вышла из комнаты и поднялась на верхний этаж. Когда она подошла к самой двери комнаты мужа, до неё донёсся его голос, что повторял слова молитвы:

— Хвала Господу моему, Могущественному.

Сердце её затрепетало, и она остановилась в шаге от двери, словно в нерешительности. Затем спросила себя:

— Войти ли мне, чтобы пожелать ему доброго утра, или лучше будет сначала приготовить стол для завтрака?

Это и впрямь был не просто вопрос, а скорее побег от страха и смущения, что разливались у неё внутри, а может, и то и другое сразу, как иногда бывает с тем, кто создаёт себе мнимую проблему, которой прикрывается как стеной от другой, реальной проблемы, которую ему сложно разрешить… Она вернулась в столовую и с двойным усердием приступила к делу. Но тревога её лишь возросла. Она не воспользовалась ни минутой, чтобы поразмыслить, но покоя, на который надеялась, так и не нашла. Это испытание — ждать его — было ещё более тяжким для неё, чем когда она отступила, не решаясь предстать перед ним первой… Ей и самой было странно, как это она шарахнулась от страха, так и не решившись зайти в «его комнату», будто это был первый раз, когда ей предстояло зайти туда. Её муж не переставал навещать её день ото дня, пока она почивала. По правде говоря, её выздоровление отняло у неё защиту, которую сама болезнь расставила вокруг неё, и потому она ощутила, что ей придётся встретится с ним наедине впервые после того, как она призналась в своём грехе… Когда к завтраку один за другим пришли дети, её страх немного улёгся. И тут же в комнату вошёл её супруг в своём просторном джильбабе. Когда он увидел её, на лице его, однако, не показалось никаких эмоций. Направившись к своему месту за столом, он спокойно сказал:

— Ты пришла? — затем, садясь на своё место и обратившись к детям. — Садитесь…

Они приступили к завтраку. Амина была на своём привычном месте. Когда он вошёл, страх в ней достиг предела, но потом, когда состоялась эта первая их встреча после выздоровления, и всё прошло благополучно, она вновь смогла перевести дыхание. При этом она почувствовала, что больше нет никаких помех для того, чтобы она вновь могла остаться с ним наедине в комнате, разве что чуть-чуть… Трапеза закончилась, и Ахмад вернулся к себе, а через несколько минут она догнала его, неся поднос кофе в руках, который переставила на столик, а сама отошла в сторонку в ожидании, пока он выпьет по глоточку, чтобы потом помочь ему одеться. Господин неторопливо пил свой кофе, храня глубокое молчание. Его молчание не было прощением или отдыхом после напряжённого труда, оно было облачено умыслом, лишавшим её надежды — пусть и слабой — на то, что он приласкает её добрым словом, или хотя бы скажет что-то, что говорил обычно в такой утренний час. Его намеренное молчание поставило Амину в тупик, и она вновь задалась вопросом, что же стоит за всем этим. Иглы тревоги снова вонзились в её сердце, но напряжённая тишина длилась недолго…

Мужчина думал быстро и сосредоточенно, даже не распробовав вкуса своих мыслей. Его размышления не были похожи на те, что приходили к нему в виде вдохновения в такой час. Мысли эти упорно и давно лезли ему в голову и не покидали его на протяжении всех прошедших дней… И вот наконец, не отрываясь от чашки кофе, он задал вопрос:

— Твоё здоровье восстановилось?..

Тихим голосом Амина ответила:

— Хвала Аллаху Всевышнему, господин мой.

Ахмад с горечью продолжал:

— Я удивляюсь — и вряд ли этому удивлению будет конец — как это ты осмелилась на этот поступок!..

Сердце Амины отчаянно забилось. Она стояла, опустив голову в безмолвии… Она была не в состоянии вынести его гнев, и защищалась от греха, который не совершила, но теперь именно она была виновной!.. Страх сковал ей язык, но он ожидал от неё ответа, и порицающе спросил:

— Ты что же, все эти годы обманывала меня, а я так ничего и не знал?!..

Тут она с тревогой и болью раскрыла ладони и прошептала, сбивчиво глотая воздух:

— Упаси Господь, господин мой. Мой грех и впрямь велик, но я не заслужила таких слов.

Тем не менее, он продолжил говорить с тем же грозным спокойствием, которое было пустяком по сравнению с криком:

— Каким образом ты совершила этот огромный грех?!.. Благо, я на один день уехал из города?!..

Дрожащим голосом, нотки которого выдавали сотрясение во всём теле, она сказала:

— Я согрешила, господин мой, и только ты можешь простить меня. Душа моя страстно желала совершить паломничество к нашего господину Хусейну, и я посчитала, что этот благословенный визит послужит хотя бы один раз заступничеством мне за то, что я вышла из дома.

Он вспыльчиво тряхнул головой, будто говоря тем самым: «Все твои попытки избежать спора бесполезны». Нахмурившись, он поднял на неё глаза и в гневе, который она не в силах была стерпеть, произнёс:

— Я могу сказать только одно! Ты немедленно покинешь мой дом!

Его приказ обрушился на неё, словно смертельный удар по голове. Она была ошеломлена, и стояла, не в силах пошевелиться или проронить хоть слово, ожидая самого сурового испытания, пока ждала его возвращения из Порт Саида, испытывая целую гамму страхов, — начиная с того, что он изольёт на неё свой гнев или оглушит своим криком и руганью, даже побьёт — это тоже не исключалось. Но выгнать из дома — такое никогда не беспокоило её помыслы. Она спокойно прожила с ним пятнадцать лет и ни разу не представила себе, что они могут расстаться по какой-то причине, или он лишит её дома, который стал неотделимой частью её самой… Ахмад же своими последними словами избавился от бремени, давившем на его мозг в течение всех этих трёх недель…

В тот миг, когда женщина вся в слезах призналась в своём грехе, будучи прикованная к постели, на первый взгляд, всё это казалось ему невероятным, затем он начал приходить в себя и постигать всю ненавистную ему правду, поведанную ему, бросающую вызов его гордости и самомнению. При этом он задыхался от гнева, пока не увидел, какое несчастье с ней произошло, или вернее, просто не мог задумываться о том, что задело его гордость и самолюбие. Он признался себе в том, что испытывает глубокую тревогу, превосходящую даже его страх за жену, к которой он привык, чьими достоинствами он восхищался, и к которой питал чувства, заставлявшие его забыть совершённый ею грех и молить Аллаха о её благополучии. Все силы его сжались в минуту опасности, окружавшей её, и в нём проснулась скрытая где-то глубоко в душе неисчислимая нежность к ней.

И вот в тот день он вернулся к себе, грустный, удручённый, что явно было заметно по его лицу…, и попытался вернуть себе спокойствие, видя, как она выздоравливает семимильными шагами. Потом он снова задумался обо всём происшествии — о его причинах и последствиях, и взглянул на него уже по-другому, скорее тем взглядом, которым он привык смотреть на неё у себя дома. К несчастью — разумеется, к её несчастью, он пересматривал всё спокойно и пришёл к тому убеждению, что если одержит верх прощение, и он откликнется на зов нежности к ней — именно к этому и призывала его душа — тогда он утратит своё достоинство, честь, традиции — всё сразу, а значит, выпустит из рук бразды правления, и узы семьи, которой он хотел руководить лишь при помощи строгости и решительности, развалятся. Словом, в этой ситуации это уже будет не Ахмад Абд Аль-Джавад, а совсем иная личность, быть которой он никогда не желал… Да, к несчастью, он всё пересмотрел и обдумал спокойно, не торопясь. Если бы он позволил себе излить гнев в момент её признания, то просто выпустил бы пар, и всё происшествие закончилось бы тогда без опасных последствий. Но он не мог гневаться в то время, поскольку нечем было потешить свои самолюбие и гордость — на что было гневаться после того, как она выздоровела, после трёх недель спокойствия и затишья? — такой гнев был ближе всего не к намеренным угрозам и крику, а к истинной ярости, ведь его восприимчивость к гневу черпалась обычно из характера и намерений. Если та сторона, что отвечала за характер, не могла перевести дух, другая сторона — намеренная — должна была воспользоваться выпавшем ей шансом — покоем и размышлением о тяжести содеянного греха — и найти эффективное средство для самовоплощения наилучшим способом. Вот так опасность, что иногда грозила жизни Амины и служила ей гарантией от гнева супруга, превратилась из нежности в инструмент наказания на длительный срок, а ему позволяла подумать и принять меры… Он встал с угрюмым видом и повернулся к ней спиной, собирая свою одежду на диване, и сухо сказал:

— Я оденусь сам.

Она всё так же стояла на месте в растерянности, но от звука его голоса очнулась и вскоре поняла по тому, как он стоял и говорил с ней, что он приказывает ей уйти. Она развернулась и направилась бесшумными шагами к двери, но не успела переступить порог, как до ушей её донеслись слова:

— Я не хотел бы застать тебя здесь, когда вернусь в полдень.

32

Едва она дошла до зала, как силы покинули её, и она повалилась на край дивана. Внутри неё гулом отдавались его жестокие решительные слова. Он не шутник, да и был ли вообще когда-нибудь?! Она не могла уйти отсюда — несмотря на всё желание убежать, ведь если она покинет этот дом вопреки привычке, это вызовет подозрение у детей, а она не хотела, чтобы они начинали день или расходились по своим делам, залпом проглотив новость о том, что их мать изгнали из дома. Последнее чувство — это, возможно, был стыд унижения от того, что теперь она стала изгнанницей, лишало её возможности встретиться с ними, и потому она решила остаться там, где сидела, пока господин сам не выйдет из дома, или укрыться на время в столовой, что было даже лучше, ведь тогда он и не взглянет на неё, когда пройдёт мимо. Так, с разбитым сердцем, она тихонько проникла в столовую и молча уселась на свой тюфяк. Лицо её было бледным. Интересно, и что всё это значит?.. Он навсегда прогоняет её из этого дома к матери? Ей даже не верилось, что он намерен развестись с ней — он же выше и благороднее этого. Да, он вспыльчивый тиран, однако лишь при крайне пессимистическом раскладе не заметишь его доблесть, великодушие и милосердие. Да и разве забудет она то, как он был нежен с нею, когда она лежала в постели?… Как он день за днём приходил к ней, чтобы справиться о её здоровье?… Такому мужчине, как он, очень трудно вот так взять и разрушить собственный дом, разбить сердце, отнять мать у детей. Все эти мысли закружились в её голове, словно для того, чтобы придать хоть немного уверенности этой неустойчивой душе. Она упорно думала, чтобы найти хоть что-то, указывающее на то, что уверенность закрепится в ней, как некоторые больные, что начинают ещё больше воспевать свои силы, когда всё ощутимее чувствуют слабость. Амина не знала, что ей делать со своей жизнью, или как теперь петь оду той, если надежда не оправдалась, и случилось как раз то, чего она больше всего опасалась.

Тут до ушей её долетел стук мужниной трости по полу в зале — он выходил из дома. Стук этот разогнал её мысли и она внимательно прислушалась к его шагам, пока они не прекратились, а вслед за тем испытала едкую боль от желания окаменеть, совсем не опасаясь своей немощи. Изнемогая от усталости, она поднялась и вышла из комнаты. На первом этаже у самой лестницы вдруг послышались голоса сыновей — те спускались друг за другом вниз. Она вытянула голову над перилами и заметила Фахми и Камаля: они шли вслед за Ясином к двери, что вела во двор. На мгновение сердце её сжалось от нежности, но она заставило его забыть об этом, и сама себе удивилась — как это она отпускает их, даже не попрощавшись с ними, разве не лишает себя тем самым возможности видеться с ними?… На долгие дни, а может, и недели. А может, она не увидит их в течение всей оставшейся жизни, или будет видеть, но изредка, как чужих?… Так она и стояла на лестнице, когда к ней снова вернулась жалость, не покидающая её ни на миг. А вот сердце, хоть и переполнилось чувствами, не могло поверить в то, что этот мрачный удел станет её судьбой. С её бесконечной верой в Аллаха, хранившего её в прошлом, когда она оставалась совсем одна, от злых духов, с уверенностью в своём муже, которую невозможно было разрушить — ни одно зло никогда не обрушивалось на неё, чтобы отнять эту уверенность — она стала склоняться к мысли, что всё это — лишь суровое испытание, которое она легко преодолеет. Она обнаружила Хадиджу и Аишу, как обычно завязавших ссору друг с дружкой, но те тут же перестали, заметив угрюмое молчание матери и её потухший взгляд. Они, видимо, испугались, что она так рано покинула постель, прежде чем к ней полностью вернётся здоровье. Хадиджа в тревоге спросила её:

— Что с тобой, мама?

— Ей-Богу, я не знаю, что и сказать… Я ухожу…

И хотя последняя фраза была сказана без определённой цели и прозвучала неожиданно для них, но отчаявшийся взгляд её и жалобные нотки в голосе имели мрачный смысл, и обе в ужасе воскликнули:

— Куда?!.

Амина, разбитая горем, жалея дочерей, которым придётся услышать это, хотя уж лучше они услышат от неё самой, ответила:

— К матери.

В паническом ужасе обе девушки бросились к ней со словами:

— Что такое ты говоришь?… Больше не повторяй это… Что произошло?!..

Ужас, обуявший дочерей, показался ей мукой, но в таком положении это было в порядке вещей. Страдание её забило ключом, и дрожащим голосом, еле сдерживая слёзы, она сказала:

— Он ничего не забыл и не простил, — она печально повторила эту фразу, указывавшую на всю глубину её боли… — Он питал ко мне злобу и лишь откладывал до поры до времени, пока я не выздоровела. Затем он сказал: «Ты немедленно покинешь мой дом»…, и ещё сказал: «Я не хотел бы застать тебя здесь, когда вернусь в полдень». — А затем с упрёком сожаления… — Слушаю и повинуюсь… Слушаю и повинуюсь…

Хадиджа нервно закричала:

— Я не верю! Я не верю! Скажи мне последнее слово ещё раз… Что стало с этим миром?!..

Аиша дрожащим голосом, переходящим в крик, воскликнула:

— Этого никогда не будет! Неужели ему настолько наплевать на наше счастье?!

Хадиджа снова запальчиво спросила мать:

— Что он имеет в виду… Мама, что он имеет в виду?

— Я не знаю. Это всё, что он сказал, я ничего не убавила и не прибавила.

На первый взгляд она ограничилась этими словами, хотя, возможно, ей хотелось большего выражения любви, но она приписывала себе их тревогу и страх. С одной стороны, её охватила жалость, а с другой — желание быть уверенной в себе, и она продолжила:

— Не думаю, что он имеет в виду что-то ещё, кроме того, чтобы устранить меня от вас подальше на несколько дней в качестве наказания за то, что я совершила.

В знак протеста Аиша спросила:

— Неужели ему недостаточно всего того, что и так произошло с тобой?!

Мать печально вздохнула и пробормотала:

— Всё в руках Аллаха… Сейчас я должна уйти.

Но Хадиджа преградила ей дорогу, и задыхаясь от слёз, сказала:

— Мы не позволим тебе уйти. Ты не покинешь собственный дом. Я не думаю, что в своём гневе он будет упорствовать, если вернётся и застанет тебя здесь.

Аиша с надеждой в голосе сказала:

— Подожди, пока не вернутся Фахми и Ясин. Отец никогда не согласится прогнать тебя из нашего общего дома.

Мать тоном предупреждения сказала:

— Неразумно нам будет вызывать у него приступ гнева, он же из тех, кого легко смягчить покорностью, тогда как непослушание лишь усилит его ярость.

Девушки снова запротестовали, но мать заставила их замолчать движением руки, и продолжила:

— Говорить тут бесполезно, я должна уйти. Вот соберу только свою одежду и пойду. А вы не тревожьтесь, наше расставание ненадолго, и мы встретимся вновь. Иншалла.

Женщина направилась к себе в комнату, что располагалась на втором этаже, а обе девушки — за ней все в слезах, словно маленькие. Она начала выкладывать из гардероба одежду, но тут Хадиджа схватила её за руку и с волнением спросила:

— Что ты делаешь?

Мать почувствовала, как на глаза ей наворачиваются слёзы, и говорить не стала, чтобы её интонация не выдала её, или чтобы не расплакаться самой. Она решила сопротивляться слезам, пока её дочери были рядом, и потому лишь отмахнулась рукой, словно говоря «Сейчас мне нужно собрать свои вещи».

Однако Хадиджа вспылила:

— Ты возьмёшь с собой только одну смену одежды…, только одну!

Амина лишь испустила глубокий вздох. Как бы ей хотелось, чтобы всё это было одним лишь тревожным сном. Затем она произнесла:

— Я боюсь, что его охватит гнев, если он увидит, что мои вещи по-прежнему на своём месте!..

— Мы их будем хранить у себя.

Аиша сложила всю материнскую одежду, за исключением одной смены белья, как и предложила сестра, и мать повиновалась им с глубоким облегчением, будто то, что она оставляла свои вещи дома, и впрямь доказывало, что она ещё вернётся сюда. Затем она принесла свёрток и сложила туда одежду, которую ей позволили забрать, и уселась на диван надеть чулки и ботинки. Девушки стояли напротив и в растерянности наблюдали за ней. Сердце её было растрогано. С напускным спокойствием она сказала:

— Всё вернётся на свои места. Наберитесь храбрости, чтобы не провоцировать его гнев. Поручаю вам следить за домом и всеми его обитателями. Я полностью уверена, что вы обе справитесь с этой задачей. Не сомневаюсь, Хадиджа, что Аиша будет тебе всячески помогать. Занимайтесь тем, что мы делали вместе, как если бы я была с вами. Вы обе достойные барышни, чтобы жить в этом доме и управлять им.

Она поднялась и пошла за своей накидкой, надела её и опустила на лицо белую вуаль. Делала она это намеренно не спеша, чтобы продлить последний мучительный миг, когда обе её дочери стояли перед ней в оцепенении, не зная, каким будет следующий шаг. Ни одна из них не находила в себе смелости броситься ей в объятия, как того хотела. Так, в мучении и тревоге пролетали секунды, пока их терпеливая мать не испугалась, что выдержка изменит ей, и сама сделала шаг им навстречу, склонилась к ним и поцеловала обеих по очереди, прошептав на прощание:

— Крепитесь. Да будет Господь наш со всеми нами.

И тут обе дочери вцепились в неё и разревелись.

Мать покидала дом с глазами, мокрыми от слёз, которые застилали ей путь, от чего всё казалось расплывчатым…

33

Она постучала в дверь старого дома, испытывая и страдание, и смущение одновременно, и думала о том, какое тревожное впечатление произведёт её приход сюда — женщины, на которую разгневался муж и выставил её за дверь. Дверь вела в тупик, который отделялся от переулка Харнафиш и заканчивался мечетью, что приютилась в самом углу. Много лет в ней отправляли молитву, но потом из-за ветхости её бросили, и на память о ней остались лишь развалины. Всякий раз, когда она навещала мать, она проходила мимо этой мечети, а в детстве у её дверей поджидала отца, который возвращался домой после молитвы. Иногда она, развлекаясь, просовывала голову внутрь и видела молящихся в земном поклоне, или рассматривала группу дервишей, что собрались в переулке, зажигали светильники и раскладывали циновки, а потом устраивали зикр.

Дверь открылась, и из неё высунулась голова чернокожей служанки, которой шёл пятый десяток. Как только она заметила гостью, её лицо засияло от радости, и она испустила приветственный крик. Затем она посторонилась, пропуская её, и Амина вошла в дом. Служанка же не сдвинулась с места, словно ожидая, что следом войдёт ещё один гость, и Амина поняла, что под этим подразумевалось, и недовольно прошептала:

— Садика, закрой дверь…

Служанка удивлённо спросила:

— А господин не пришёл разве вместе с вами?

Она отрицательно покачала головой, делая вид, что не замечает её изумления, и прошла через двор, в середине которого находилось помещение, где в печи пекли хлеб, а в левом углу располагался колодец с водой, на узкую лесенку, по которой добралась до первого этажа, бывшего также же и последним. Прошла по коридору в комнату матери и вошла. Мать её сидела на диване посреди маленькой комнатки, и в обеих руках держала длинные чётки, что свешивались ей на колени. Глаза её были устремлены на дверь с любопытством, вызванным стуком в дверь. И когда вблизи послышались шаги, и к комнате подошла Амина, она спросила:

— Кто..?

На губах её появилась слабая улыбка, которая выражала радость и гостеприимство, словно она предполагала, что у неё будет ещё один гость, о котором она спросила. Амина ответила ей тихим и грустным голосом:

— Мама, это я, Амина…

Старуха спустила ноги на пол и стала щупать туфли, пока не наткнулась на них и не просунула в них ноги, встала и раскрыла объятия, в возбуждении ожидая дочь. Амина кинула вуаль на диван и бросилась в материнские объятия, целуя её в лоб и в щёки, а та целовала губами в те места, до которых могли достать губы: голову, щёки и шею. Когда их объятия закончились, старуха нежно похлопала дочь по спине и в любопытстве уставилась на дверь. На губах её играла улыбка, готовая приветствовать ещё одного гостя, как и Садика только что. Амина снова догадалась, что означает эта её поза, и покорно сказала:

— Я пришла одна, мама…

Мать повернула к ней голову недоумевая, и пробормотала:

— Одна?!.. — затем, деланно улыбаясь, дабы прогнать тревогу, что пробудилась в ней… — Пресвят Тот, Кто не изменится!..

И отошла к своему дивану. Уселась и спросила, — на этот раз интонация её красноречиво свидетельствовала о тревоге — Как дела?… Почему его нет с тобой, как обычно?

Амина присела рядом с ней и тоном ученика, который признаётся в том, что не может ответить на экзаменационные вопросы, сказала:

— Он разгневан на меня, мама…

Мать молчаливо заморгала, а затем грустно пробормотала:

— Прибегаю к помощи Аллаха от шайтана, побиваемого камнями. Сердце мне никогда не лжёт, оно сжалось как раз тогда, когда ты произнесла: «Я пришла одна, мама…» Интересно, что же вызвало его гнев на такого милого ангела, как ты, которым не наслаждался до него ни один мужчина?!..Скажи мне, дочка…

Глубоко вздыхая, Амина ответила:

— Во время его отъезда в Порт Саид я посетила нашего Господина Хусейна…

Мать удручённо задумалась, а потом задала вопрос:

— А как он узнал, что ты совершала паломничество?

Амина с самого начала стремилась сохранить в тайне происшествие с машиной из жалости к старой матери, с одной стороны, и из сдержанности, с другой, и потому ответила то, что заранее приготовилась сказать:

— Видимо, кто-то видел меня и донёс ему…

Старуха вспылила:

— Тебя никто не знает, кроме тех, кто видел тебя дома. Ты в ком-то сомневаешься?… Это, может быть, Умм Ханафи?! Или его сын от другой женщины?

Амина не дала ей досказать, и уверенно ответила:

— Наверное, соседка видела меня, и сообщила своему мужу с самыми добрыми намерениями, и тот передал это господину, не оценив всей серьёзности последствий своего поступка. Я ни в ком из обитателей дома не сомневаюсь…

Старуха в смущении недоверчиво покачала головой и сказала:

— Да продлит твою жизнь Аллах. Лишь Он один знает всё и может разрушить козни. Но твой муж?.. Он же умный человек… Ему уже пятый десяток… Неужели он не может найти иной способ выразить свой гнев, кроме как прогнать из дома подругу жизни и мать своих детей?!.. Пресвят Ты, Господь… Люди все взрослые да разумные, лишь мы одни, хоть и взрослые, да безрассудные. Неужели если благочестивая женщина посетит Господина нашего Хусейна, то будет считаться безбожной грешницей? Разве его друзья, которые намного менее ревнивы и мужественны, чем он, не позволяют своим жёнам выходить из дома с различными целями?!.. Твой отец, что сам был шейхом, обучавшим Книге Божьей, позволял мне ходить к соседям.

Молчание и печаль надолго воцарились в комнате, пока старуха не повернулась в сторону дочери, и со смущённой улыбкой на губах спросила, как бы попрекая её:

— Что же побудило тебя проявить своеволие после всего того слепого повиновения, что он видел от тебя все эти долгие годы?!.. Уж очень меня это поражает… Каким бы вспыльчивым ни был он по характеру, он всё же твой муж, и лучше всего ему подчиняться — это ради твоего собственного покоя и счастья твоих детей. Ну разве не так, доченька?… Самое удивительное в том, что я и не припомню такого дня, когда бы тебе требовался совет!!

В уголке губ Амины появилась лёгкая улыбка смущения, и она невнятно пробормотала:

— Шайтан попутал!

— Да проклянёт его Аллах! Неужели этот проклятый сбил тебя с пути спустя пятнадцать лет мира и гармонии?!.. Но именно он вывел нашего праотца Адама и праматерь нашу Еву из рая!.. Как же это прискорбно для меня, дочка, но всё это только летние тучи, которые обязательно рассеются, и вновь всё вернётся на свои места… — теперь она словно говорила сама с собой… — а что было бы, если бы ты с ним обошлась мягко?.. Он же мужчина, в конце-то концов, и нет мужчин без пороков, и не так уж они велики, чтобы закрыть собой весь солнечный диск… — затем она придала своему голосу натужно-радостную интонацию, приветствуя Амину… — сними одежду и передохни. Не тревожься, тебе не причинит вреда короткий отдых подле матери в той комнате, где ты появилась на свет!

Взгляд Амины небрежно скользнул на старинную кровать с поблёкшими опорами, на сильно изношенный ковёр с полинявшим ворсом и вылезшими по краям нитями, с узором из роз, который частично сохранил красный и зелёный цвета, но сердце её от разлуки с любимыми не готово было предаться воспоминаниям. Она не стала избегать приглашения матери, волнуемая былой памятью об этой комнате, ведь она была рада тому, и потому, вздохнув, она сказала:

— Я лишь за детей волнуюсь, мама…

— Аллах позаботится о них, а твоя разлука с ними не будет долгой, с позволения Милостивого и Милосердного…

Амина сняла свою накидку, а Садика, которая стояла на пороге комнаты всё это время, ушла, расстроившись, и Амина снова присела рядом с матерью, и они тут же занялись пересудами и обсуждением всего с самого начала, словно само присутствие дочери подле матери побуждало их к размышлению над странными законами наследственности и суровыми требованиями времени. Обе были похожи друг на друга, как будто то был один и тот же человек, лицо которого отражалось в зеркале будущего, или, наоборот, в зеркале прошлого, и между оригиналом и его отражением было что-то, свидетельствовавшее о грозном противоборстве между законами наследственности, что делали их такими похожими, с одной стороны, и законами времени, что неизбежно меняли их, с другой. Это противоборство обычно проявлялось в ряде неудач, что неотрывно были связаны с наследственностью, и даже конечные цели их были одинаковыми — смириться с суровыми требованиями времени. Тело старухи-матери истончилось, а лицо поблёкло; глаза же отражали лишь внутренние изменения, и не поддавались страстям. У неё не осталось даже жизнерадостности, разве что так называемая красота старости, то есть спокойное благообразие, да приобретённая печальная величавость, и голова, украшенная сединой. При том, что в роду её был долгожитель, известный своим упорным сопротивлением годам, ей было уже семьдесят пять, и она давно не могла вставать по утрам как раньше, полвека назад, и пойти в баню сама, без помощи служанки, где делала омовение, а затем возвращалась в комнату и читала молитву. Остаток дня она проводила, перебирая чётки, и молчаливо размышляя неизвестно о чём, пока служанка занималась домашними делами или развлекала её разговором, освободившись от дел и усаживаясь рядом, чтобы составить ей компанию. Те качества, которые обычно свойственны заряду бодрости, необходимой для выполнения кучи дел, и страсть жизни никогда её не покидали; и подобно этому, она требовала строгого отчёта и от служанки как в больших, так и в малых расходах, а также в уборке дома и наведении порядка. Она просила Садику не спешить, если в делах не было спешки, и наоборот, делала указания поторопиться, если в том была необходимость. Нередко госпожа даже заставляла свою служанку клясться на Коране, чтобы удостовериться в том, что она на самом деле помыла ванну и посуду и почистила окна — её педантичность больше смахивала на одержимость. Возможно, её настойчивые требования являлись продолжением привычки, что укоренилась ещё в ранней юности, но возможно также, что её дополняла старость, и характер, склонный к крайностям, сочетался с домоседством в почти полном одиночестве после кончины супруга. Сюда же можно было добавить её упорное пребывание дома даже после того, как она утратила зрение, и безмолвный отказ на неоднократные предложения зятя переехать к ним и жить под присмотром дочери и внуков, что заставило его считать старуху выжившей из ума, а под конец и вовсе отказаться от приглашений. На самом же деле ей была неприятна сама мысль о переезде из этого дома, к которому она была сильно привязана, да и о том, что на новом месте, может быть, ей придётся искать защиты от невольного пренебрежения, а её пребывание там потребует наложить новый груз забот на плечи дочери. Ей претило жить в доме, хозяин которого слыл злым и вспыльчивым, чтобы не попадаться ему невольно на глаза — мать боялась неприятных последствий этого, которые могли отразиться на счастье дочери. И наконец, в ней говорили стыдливость и гордость, что таились в глубине её души, приохотившие её к собственному дому, которым она владела, полагаясь после Аллаха на своё содержание, оставленное ей покойным супругом. Но другие причины, по которым она настойчиво оставалась в этом доме, не оправдывались обострённой чувствительностью или здравым смыслом, вроде страха — если она оставит дом, то будет вынуждена выбирать одно из двух: либо разрешит чужим людям поселиться в нём — а он был самым дорогим, что у неё было после дочери и внуков, — либо расстанется с ним, и им овладеют злые духи, которые будут резвиться в этом доме, где всю свою жизнь прожил её супруг-учитель Корана, а её переезд в дом зятя лишь породит для неё запутанные проблемы, разрешить которые было не так-то просто, как казалось. Она продолжала спрашивать себя тогда, примет ли она это гостеприимное предложение совершенно безвозмездно — а этому она совсем не была рада, или поселится в его доме, уступив в обмен на это своё содержание — это и тревожило её природное чутьё — ведь с возрастом оно превратилось в существенную часть её «одержимости»?!

Иногда, когда он очень уж настаивал на её переезде в его дом, ей казалось, что он намерен завладеть её содержанием и домом, который опустеет после её переезда, и тогда она чуть ли не со слепым упрямством отказывалась от его предложений. Когда же зять уступил её воле, она почти что с облегчением сказала:

— Не взыщи с меня за мою настойчивость, сынок, да возвеличит Господь наш тебя за твоё сострадание ко мне, но разве не видишь, что не могу я оставить свой дом?… Тебе намного лучше будет согласиться с такой старухой, как я, но заклинаю тебя Аллахом, позволь Амине и детям иногда навещать меня, после того как я не смогу выходить из дома, имея на то оправдание.

Вот так она и осталась в своём доме, как и хотела, и наслаждалась тем, что в нём она полноправная госпожа и вольна делать всё, что угодно, сохраняя даже любые прошлые привычки. Некоторые из её привычек были слишком уж эксцентричными — они касались дома и имущества — и находились в явном противоречии с мудростью, что приходит в старости, и терпимостью, а следовательно, казались одним из симптомов дряхлости и вырождения. Ещё одной привычкой — достойным украшением юности, — которую она сохранила, и которая добавляла величия её годам, была набожность. Эта привычка оставалась главной целью всей её жизни, источником надежд и счастья, которую она усвоила в раннем детстве от своего отца- шейха, а уже позже прониклась ею всей душой, будучи замужем, и тоже за шейхом, что был не менее её отца богобоязненным и набожным. Она оставалась искренней верующей, но не отделяла истинную религию от суеверий, пока соседки не стали считать её саму образованной благочестивой дамой. Одна лишь служанка Садика знала все её хорошие и плохие стороны, и сразу после ссоры, которая возникла между ними, она сказала:

— Госпожа, а разве для вас на первом месте такие пустяки, как ссоры и препирательства, вместо поклонения Богу?!

Та, разгорячившись, выдала ей в ответ:

— Подлая, и ты ещё будешь учить меня набожности и любви к религии? Нет, ты это делаешь специально, чтобы можно было позабавиться да обчистить меня. Аллах велел соблюдать чистоту и честность, но ты считаешь, что раз следишь за мной и требуешь отчёта, это и есть поклонение Богу?!

Из-за того, что религия занимала в её жизни такое важное место, её отец, а потом и супруг высоко ценили её, намного выше, чем того требовали семейные узы, и хотя она по-доброму завидовала им за то, что им выпала честь знать наизусть всю Божественную Книгу и хадисы Пророка, она вспоминала о том положении, которое занимала, лишь когда стала подбадривать и утешать Амину:

— Единственное, чего добивался твой муж, когда выгнал тебя из дома, так это то, что он открыто излил свой гнев на тебя за твоё неповиновение, но не перешёл пределы наказания. Да уж, зло не постигнет того, у кого был такой отец, и такой дед, как у тебя…

При упоминании об отце и деде сердце Амины наполнилось радостью, как у того, кто заблудился на дороге во мраке, и тут до него внезапно донёсся голос стражника, что воскликнул: «Стой! Кто идёт?» Амина поверила словам матери, страстно желая не только вновь обрести уверенность в себе, но и, прежде всего, уверовать в благословение обоих покойных шейхов. В её восприятии был лишь образ матери, её вера и величие нрава той. В этот миг на неё нахлынули воспоминания об отце, наполнившие её любовью и верой, вытащенные из вороха проблем благодаря благословенной памяти о нём. Старуха-мать принялась снова утешать её с сердобольной улыбкой на сухих губах:

— Да хранит тебя Аллах Своим милосердием. Вспомни о тех временах, когда здесь царила чума, да отвратит её Аллах, а также и то, как Господь наш спас тебя от беды, а твоих сестёр забрал. Тебя же зло так и не коснулось!

Радостная улыбка осветила её угрюмое лицо, и она устремила взгляд в тёмное далёкое прошлое, почти стёртое памятью, и в смеси воспоминаний, словно эхо того грозного времени, ясным светом ожил образ: она совсем ещё ребёнок выскакивает на улицу, а за закрытыми дверями дома на ложах болезни и смерти лежат её сёстры, или вот она смотрит из окна на непрекращающийся поток гробов, на людей, что удирают с её пути, или к ужасу и отчаянию своему слышит слова небольшой группы, которая обратилась к одному шейху — а им случайно оказался её отец — и жалобно заревела и стала взывать к Всевышнему. Несмотря на ухудшение положения и смерть всех сестёр, она выскользнула из когтей чумы целая и невредимая: её чистую кожу омрачали лишь лимонный сок и лук, которые её заставляли принимать раз или два в день.

Мать с нежностью и состраданием продолжала разглагольствовать, будто воспоминания обратили её в прошлое и вернули ей преданную забвению и дорогую сердцу молодость без всякой примеси боли:

— Твоя счастливая доля уберегла тебя от чумы, но оставила одну в семье. Всё, что у тебя было в этом мире тогда — это надежда, утешение и счастье. Ты выросла прямо у нас под сердцем.

Услышав слова матери, Амина больше не видела эту комнату глазами — зато её видело только сердце, словно юность воскресла в этих стенах, в этом ковре, в этой постели, в матери, и в ней самой. Отец вновь вернулся к жизни и занял своё прежнее место; Амина же снова прислушивалась к ласковому воркованию матери, задумавшись об историях о пророках и чудесах, и вспоминая необыкновенные рассказы о ранних сподвижниках Пророка и о неверных, вплоть до Ораби-Паши[38] и англичан. Словно перед её глазами предстала вся прошлая жизнь со всеми её волшебными мечтами, надеждами и ожиданием счастья. Старуха-мать тоном подведения логического итога сказала:

— Разве Аллах не сберёг и не сохранил тебя?!..

При том, что слова матери прозвучали как утешение, они напомнили Амине о её нынешнем положении, и заставили очнуться от этого сладкого сна о прошлом и вернуться в уныние настоящего, подобно тому, кого одно единственное слово соболезнования, сказанное с хорошим намерением, заставляет страдающего вновь испытать муки. Она оставалась подле матери с чувством какой-то острой пустоты, которое испытывала лишь во время болезни. Это чувство было ей очень неприятно и тягостно. Долгий разговор с матерью занимал её внимание лишь наполовину, тогда как другая половина её была охвачена тревогой. Когда в полдень Садика принесла им поднос с обедом, старуха обратилась к ней, чтобы успокоить дочь:

— Ну вот, теперь пришла надзирательница, которая уличит тебя в кражах.

Но Амину на тот момент не волновало, крадёт ли эта женщина или, наоборот, хранит верность своей хозяйке. Садика ничего не сказала в ответ в знак почтения к гостье, с одной стороны, а с другой, потому что она уже привыкла и к резкости, и к нежности госпожи, и оставила их вдвоём.

Когда настал полдень, тоска Амины по дому лишь усилилась, ибо как раз в такое время её супруг возвращался домой обедать и вздремнуть, а после того, как он выходил из своей лавки, один за другим возвращались и сыновья. В её воображении, которое она черпала в страданиях и нежности, она отчётливо видела и свой дом, и его обитателей, словно они были рядом. Видела она и супруга: как он сам, без её помощи, снимает с себя кафтан и джуббу, и боялась, как бы он ни привык обходиться без неё с тех пор, как она вынужденно отдыхала. Она попыталась прочесть мысли, что кружились в его голове; заметил ли он ту пустоту, что осталась после неё в доме, и что он ощутил, когда не обнаружил в доме и следа от неё, не помянул ли её по той или иной причине?… А вот и сыновья возвращаются, вот они мчатся в столовую, соскучившись по кофейным посиделкам, и видят, что место её пустует, спрашивают о ней, а сёстры отвечают им угрюмым взглядом, да слёзы льют. Интересно, как воспримет эту новость Фахми, и поймёт ли Камаль, — тут сердце в груди её отчаянно забилось — что её нет рядом? И долго ли они совещались?…Чего они ждут?…

А может, они уже на пути к ней?… или им приказали не сметь и думать о том, чтобы навестить её?… Они должны уже быть в Харафише… Скоро увидим…

— Ты со мной разговариваешь, Амина?..

Своим вопросом старуха-мать оборвала её фантазии, и она с удивлением, к которому примешивался стыд, уставилась на неё, если вообще вникла в её слова. Она вышла из своих потаённых размышлений, которые, сама того не зная, начала высказывать вслух, а мать своими ушами уловила её заострённое чувство, и потому Амина сочла необходимым откликнуться:

— Я спрашиваю себя, мама, придут ли дети навестить меня?

— Думаю, что они уже пришли…!

С этими словами старуха навострила уши и вытянула вперёд шею, а Амина молча прислушалась. И тут до них донёсся стук в дверь. Кто-то быстро и последовательно колотил в дверь, словно в нетерпении молил о помощи, и по этим нервным ударам она поняла, что производит их кулачок Камаля — точно так же он стучал и в дверь их домашней пекарни. Амина поспешила в прихожую, зовя Садику открыть дверь, а затем выглянула с перил и увидела мальчика — тот перепрыгивал ступеньки, а вслед за ним — Фахми и Ясин. Камаль повис на шее матери немного дольше других, а потом они вошли в комнату, и задыхаясь и путаясь в словах, заговорили все вместе, так что ни один не мог разобрать, что говорит другой. Когда же они увидели бабушку — та стояла, распростёрши объятия, с сияющей на лице улыбкой в знак приветствия и переполненная от счастья и любви к ним, — то сразу же разом замолчали и подошли к ней один за другим. Воцарилась молчание, нарушаемое лишь звуками поцелуев, которыми они обменивались, а под конец Ясин с какой-то грустью и оправданием в голосе воскликнул:

— У нас теперь нет дома, и не будет, пока вы не вернётесь.

Камаль бегом побежал в её комнату, словно в убежище, и в первый раз откровенно заговорил о своём намерении, которое скрывал и дома, и по дороге сюда:

— Я останусь здесь вместе с мамой… и не вернусь с вами…

Фахми же долго пристально глядел на неё и молчал, словно желая поговорить с ней одним только взглядом. По его молчаливому красноречивому взгляду она поняла, какие чувства бушевали у них у всех в груди. Он любил её ничуть не меньше, чем она его, однако в своих разговорах с ней он очень редко упоминал о чувствах, рассказывая лишь о собственных мыслях, словах и делах. В глазах её мальчик увидел боль и стыд, отчего его переживания только усилились, и он печально произнёс:

— Это ведь мы предложили тебе выйти из дома, и сами же поощрили тебя, и вот теперь ты здесь влачишь наказание…

Мать смущённо улыбнулась и ответила:

— Я не ребёнок, Фахми, мне просто не следовало так поступать…

На Ясина произвёл большое впечатление их диалог. Из-за чрезмерной чувствительности страдания его только возросли, ведь именно он был в ответе за то злополучное предложение, а потому так долго колебался — извиниться ли перед ней вновь за то, что он предложил ей прямо при бабушке, чтобы та упрекнула его или даже затаила злобу на него, или же промолчать, несмотря на желание как-то развеять свою неловкость. Наконец он преодолел свои сомнения, по-своему истолковав слова Фахми:

— Это на нас лежит грех, а обвиняют во всём вас, — он сделал особый упор на последние слова, словно тем самым оказывая давление на упрямство и твёрдость отца. — Но вы вернётесь и обязательно рассеете мрачные тучи, что сгустились над всеми нами.

Камаль взял её за подбородок и потянул к себе, обрушив на неё лавину вопросов — и о том, что значит «она покинула их», и сколько продлится её пребывание в доме у бабушки, и что случится, если она вернётся домой вместе с ними, и тому подобные, на которые он не получил ни единого достойного ответа, дабы успокоиться. Но успокаивать его было бесполезно, ибо он решил остаться с матерью там, где она находилась. Хотя сомнительно было, сможет ли он исполнить своё решение. После того, как каждый из них выразил свои чувства к матери, разговор принял иной оборот, и они стали рассматривать всю ситуацию серьёзно, ибо как сказал Фахми, «говорить о том, что было, без толку, вместо этого следует спросить самих себя о том, что теперь будет». Ясин ответил на этот вопрос так:

— Мужчина, подобный нашему отцу, не потерпит, чтобы такое событие, как выход мамы из дома, сошёл ей с рук легко, и потому он должен был излить свой гнев, да так, чтобы это надолго запомнилось, но он не переступит границ того, что сделал.

Такое мнение показалось убедительным и встретило всеобщий вздох облечения, и Фахми, поясняя свою уверенность и одновременно надежду, сказал:

— Твоё мнение подтверждается тем, что он не отважится сделать что-либо ещё, а такой, как он, свои решения не откладывает, если твоё предположение в отношении него верное.

Они долго рассуждали о «сердце» их отца, и вышло, что сердце у него доброе, несмотря на этот единственный приступ гнева, и уж совсем маловероятным им представлялось, что он решится совершить нечто такое, что ухудшит репутацию матери или кому-то навредит. Тут бабушка в шутку, зная, что это и так невозможно, сказала:

— Эх, вот если бы вы были настоящими мужчинами, то нашли бы путь к сердцу своего отца, чтобы он отказался от своего упрямства…

Ясин и Фахми обменялись насмешливыми взглядами по поводу этой самой пресловутой «мужественности», которая при одном упоминании об отце таяла, точно снег. Амина, со своей стороны, боялась, как бы разговор между юношами и бабушкой не зашёл о том происшествии с машиной, и сделала им обоим предупреждающий жест рукой, указав на своё плечо, а потом на мать — о том, что это может испугать её, а потом, обращаясь к той, будто выступая в защиту мужественности сыновей, сказала:

— Мне не бы хотелось, чтобы его гнев коснулся хоть одного из них, давайте предоставим его самому себе, пока он не простит…

И тут свой вопрос задал Камаль:

— А когда он простит?

Мать указательным пальцем показала куда-то вверх и пробормотала:

— Прощение только за Господом нашим.

Как обычно в подобных ситуациях, разговор опять зашёл о прежнем, и каждый повторил всё, уже сказанное им раньше, и в тех же выражениях, и по-новому, строя различные предположения. Разговор затянулся, и уже ничего нового не высказывалось до тех пор, пока не стало темно, и детям нужно было уходить. И вот, когда нужно было уходить, сердца их словно дымкой окутала печаль, погрузившая их в раздумья. Воцарилась тишина — то было затишье перед бурей. Словами хотелось лишь смягчить эту давящую тишину или избежать признания того, что настал момент прощания. Как будто каждый из присутствующих там перекладывал бремя признания на другого. Сердце старухи подсказывало ей, что в душах собравшихся вокруг неё пылает настоящий огонь; тёмные глаза её моргали, а пальцы нервно, торопливо поигрывали бусинками от чёток. Так прошло несколько минут, пока Амина, затаив дыхание, ждала. Вслед за этими мгновениями, казалось, её поджидал ночной кошмар, который готов был свалиться на неё с большой высоты, пока наконец, Ясин не произнёс:

— Думаю, нам пора уходить. Но скоро мы вернёмся, чтобы забрать вас с собой, Иншалла.

Старуха же прислушивалась, не содрогнётся ли голос дочери, не задрожат ли в нём жалобные нотки, когда она заговорит, но вместо слов услышала лишь звуки, говорившие о том, что присутствующие поднялись, готовые уйти, а также поцелуи, прощания, протест Камаля, которого силой оторвали от матери, и его плач. Затем в атмосфере, пропитанной грустью и вялостью, пришла очередь Амины уступить. Наконец послышались звуки удаляющихся шагов, оставляющих её один на один со своей скорбью.

Она вернулась лёгкими шажками, а старуха-мать в тревоге продолжала прислушиваться, пока наконец не закричала на неё:

— Ты что, плачешь?!.. Ну и полоумная же ты!.. Словно не в силах вытерпеть две ночи в доме родной матери!..

34

Больше всех из-за отсутствия матери, казалось, страдали Хадиджа и Аиша; к их грусти, которую разделяли и братья, прибавлялись ещё и заботы по дому и обслуживание отца, что легли на их плечи, хотя домашние дела не были им в тягость, а вот забота об отце требовала принимать в расчёт ещё тысячу всяческих моментов. Аиша пыталась дезертировать, чтобы не попадаться на глаза отцу, отговариваясь тем, что Хадиджа уже натренировалась заботиться о нём, пока мать отлёживалась. Потому Хадиджа оказалась вынуждена вернуться к своим грозным и тщательным обязанностям, которые терпела, находясь рядом с отцом, или исполняя какую-нибудь его потребность.

В первый же час с того момента, как мать покинула их, Хадиджа сказала:

— Так не должно продолжаться долго, ведь жить без неё в этом доме — невыносимое горе.

Аиша доверилась её словам, однако не в силах была пуститься на какую-либо хитрость, она лишь лила слёзы, да ждала возвращения братьев от бабушки. И когда они пришли, то не успела Хадиджа и слова сказать о себе, как они принялись рассказывать о том, как там поживает мать в своей «ссылке». Заведи она речь о себе, это выглядело бы странным и вызвало бы неодобрение. Они, казалось, рассказывали как будто о каком-то чужеземном племени, которое ей не позволяли увидеть, и потому она разволновалась и с раздражением спросила:

— Если мы все будем просто молча ждать, то возможно, дни, а то и недели будут течь друг за другом, а она, меж тем, будет вдали от нас, пока грусть не изнурит её. Да, разговор с отцом на эту тему сложная задача, но не сложнее молчания, недостойного нас. Нам следует найти способ… Мы должны поговорить…

Хотя слово «поговорить», которым она закончила свою фразу, касалось всех присутствующих, она имела в виду лишь — как все интуитивно поняли — одного-двух человек, которые, услышав её, почувствовали смущение, не скрывшееся ни от кого. Хадиджа же продолжала:

— Наша задача — поговорить с ним о том, что касается мамы, самым лёгким для нас способом, любому из нас нельзя колебаться от нерешительности перед таким разговором. Справедливее всего нам будет вытерпеть и принести эту жертву ради неё.

Фахми и Ясин обменялись взглядом, красноречиво говорившим об удушающем их чувстве, которое очень быстро сдавило их, но ни один из них не посмел и рта открыть, чтобы сказать хоть слово в своё оправдание, ибо на долю его выпало стать козлом отпущения. Они оба капитулировали в ожидании того, чем же закончится этот спор, как мышь перед кошкой. Хадиджа отбросила обобщение и напрямую обратилась к Ясину:

— Ты наш старший брат, и потому ты ответственный, взрослый мужчина. Тебе достойнее всего будет взять на себя такую задачу.

Ясин набрал в грудь побольше воздуха, затем выдохнул, с явным замешательством поигрывая кончиками пальцев, и пробормотал:

— Наш отец очень вспыльчив, и не согласится пересмотреть своё мнение. Меня он не считает ребёнком, я сам стал взрослым и ответственным, как ты утверждаешь, но больше всего боюсь, что если он взорвётся от гнева, тогда и я больше не совладаю с собой, и тоже могу вспылить!

Несмотря на то что нервы их были напряжены, на печальных лицах заиграла улыбка, а Аиша чуть не рассмеялась, и прикрыла лицо ладонью. Возможно, само это напряжение располагало их к улыбке — временному прибежищу от мучения, как иногда они говорили себе, если ещё больше грустили от того, что приходится смириться и радоваться даже по самым пустячным поводам, чтобы облегчить тяжёлую ситуацию чем-то прямо противоположным. Потому они и сочли слова Ясина подобием шутки, достойной смеха. Он и сам лучше остальных знал, что ни в коей мере не способен даже подумать о том, чтобы разгневаться или сопротивляться отцу, и лучше остальных ему было также известно, что сказал он это только за тем, чтобы избежать столкновения с яростью отца. Увидев, как они глумятся над ним, он и сам не сдержался и тряся плечами, засмеялся, словно говоря им: «Да оставьте вы меня в покое наконец».

Один лишь Фахми сдержанно улыбался, ибо чувствовал, что жребий выпадет ему ещё до того, как улыбка исчезнет с его губ, и это чувство оправдалось, поскольку Хадиджа с пренебрежением и отчаянием отвернулась от Ясина, и с надеждой обратилась к нему:

— Фахми… Ты у нас мужчина!..

Он в смущении вскинул брови, и уставился на неё с таким взглядом, будто говоря: «Но ты же знаешь о том, какие могут быть у этого последствия!» На самом деле он и впрямь получал удовольствие от своих преимуществ, как никто другой в этом доме — он же был студентом юридического института, и самым умным и влиятельным из них, с самообладанием в крайних ситуациях, что говорило о его отваге и мужественности, однако очень скоро он утрачивал все эти преимущества, оказываясь, к примеру, перед отцом, когда знал только слепое подчинение ему. Казалось, он даже не знает, что и сказать. Хадиджа кивком головы подтолкнула его взять слово, и он в смущении заговорил:

— А ты считаешь, что он удовлетворит мою просьбу?… Нет и ещё раз нет… Он лишь прогонит меня криками «Не вмешивайся в то, что тебя не касается!» И это в том случае, если он не закипит от гнева, уж тогда-то он скажет мне что-то пожёстче и погрубее!

Ясин сделал вздох облегчения, услышав этого «мудреца», который тоже нашёл способ защитить себя, и словно заканчивая слова брата, сказал:

— А может быть и так, что наше вмешательство приведёт к тому, что нас снова призовут к ответу за тот день, когда она вышла из дома, и мы откроем перед собой ту дверь, которую не будем знать потом, как закрыть.

В раздражении девушка повернулась к нему, и задыхаясь от злости, с горькой насмешкой произнесла:

— От тебя нам ничего не требуется, и так уже достаточно бед с тобой!..

Подталкиваемый инстинктом самосохранения, Фахми сказал:

— Давайте уделим этому делу всё наше внимание… Я не думаю, что он удовлетворит мою просьбу или просьбу Ясина, раз он всё ещё считает нас соучастниками преступления. И если каждый из нас станет защищать маму, тогда это вообще пропащее дело. Но если с ним поговорит одна из вас, возможно, ей и удастся вызвать у него сочувствие, или, по крайней мере, спокойное возражение, не выходящее за рамки строгости. Так почему бы одной из вас не поговорить с ним?… Вот ты, например, Хадиджа?!..

Сердце девушки при этих словах сжалось и словно попалось на крючок. Она сердито посмотрела на Ясина и Фахми и сказала:

— Я-то полагала, что такая задача больше достойна мужчины!

Продолжая свой мягкий натиск, Фахми произнёс:

— Правильнее будет сказать наоборот — мы всё ещё стремимся к успеху предприятия, но не забывай: вы обе ещё не сталкивались с его гневом за всю свою жизнь, разве что в редчайшие моменты, но и это несравнимо, а он привык, чтобы с ним обходились мягко, также как привык сам применять к нам силу!..

Хадиджа опустила голову и с нескрываемым волнением задумалась над этими словами. Она словно боялась, что если будет молчать слишком долго, то нападки на неё усилятся, и тогда это опасное задание ляжет бременем на её плечи. Она подняла голову и ответила:

— Я?!.. Но почему?!..

Тут в разговор вступила Аиша — в страхе, словно человек, вдруг оказавшийся в шаге от опасности, хотя был давно уверен в том, что он является лишь посторонним зрителем, не имеющим никакого отношения к теме. Но из-за её юности и обуревавшим её ещё детским чувствам никаких серьёзных поручений ей не давали, что уж говорить о такой сверхопасной задаче, которая выпала им. Здесь даже сама Хадиджа не нашла ясной причины для оправдания своего же предложения, хотя с горьким упрямством продолжала настаивать на нём. Она ответила сестре:

— Потому что с помощью твоих светлых волос и голубых глаз нужно убедить его ради успеха всех наших усилий!

— А какое отношение имеют мои волосы и глаза к противостоянию с отцом?!..

В этот момент Хадиджу не столько заботило уговорить сестру, сколько найти любым средством выход для себя, пусть даже путём перевода всё в шутку, больше похожую на подготовку к отступлению. Ей нужно было увильнуть от этого задания самым простым по возможности путём, как человеку, что попал в тупиковую ситуацию, которого нужда заставляет обороняться, вот он и прибегает к шутке, чтобы облегчить себе побег под весёлый шумок вместо злорадства и насмешек. Она сказала:

— Я знаю, что они обладают какими-то колдовскими чарами, и могут подействовать на любого, кто общается с тобой… Ясина…, Фахми… и даже Камаля… Так почему бы им не подействовать с тем же успехом и на отца?

Аиша покраснела и в волнении спросила:

— Да как мне с ним вообще заговорить об этом, ведь даже если он и не смотрит на меня, у меня всё из головы моментально улетучивается?!

После того, как они поочерёдно уклонились от этой опасной задачи, больше уже никто не чувствовал непосредственной угрозы, нависшей над ним, но избавление к ним так и не пришло из-за ощущения собственного греха, хотя, возможно, то было первое побуждение, ведь при опасности все помыслы человека сосредоточены только на спасении, а когда он получает то, чего хотел, в нём снова просыпаются муки совести, подобно телу, что поглощает всю энергию ради больного органа, а как только здоровье возвращается к нему, эта энергия распределяется поровну между остальными органами, которые на время были забыты.

Хадиджа вроде хотела облегчить это ощущение греха, и сказала:

— Пока что никто из нас не может поговорить с отцом, давайте тогда призовём на помощь нашу соседку, мать Мариам.

Едва она произнесла имя «Мариам», как тут же заметила рефлективное движение Фахми. Глаза их встретились на какой-то краткий миг, но этот говорящий взгляд был неприятен юноше, и он отвернулся, притворившись, что ему всё равно. Ведь имя Мариам не произносилось в присутствии Фахми с тех пор, как его мысль о сватовстве была отброшена, то ли из уважения к его чувствам, то ли потому, что Мариам приобрела новое значение для них после того, как он признался в том, что любит её, и его поместили в компанию неудачников. Но традиции дома не благоприятствовали тому, чтоб открыто говорить ему об этом, хотя сама Мариам не прекратила посещать дом их семьи, притворяясь, что не знает о том, что произошло из-за неё за этими стенами…

От Ясина не скрылось замешательство, промелькнувшее во взгляде, которым обменялись Фахми с Хадиджей, и ему захотелось по возможности скрыть это, переведя разговор на другую тему; он положил руку на плечо Камаля, и тоном не то сарказма, не то подстрекательства сказал ему:

— Вот наш настоящий мужчина, он единственный, кто может попросить отца вернуть нам мать!

Его словам никто не придал серьёзного значения, тем более сам Камаль, хотя слова Ясина вспомнились ему на следующий же день, когда он проходил по площади, где находился дом судьи, возвращаясь из школы.

Весь день после обеда прошёл у него в раздумьях о матери, что была в ссылке. Он остановился у Красных Ворот и в нерешительности обернулся, чтобы посмотреть на дорогу в квартал Ан-Нахасин. Его сердце сильно заколотилось от боли и уныния. Вот он медленно пошёл по другой дороге, в Ан-Нахасин, не решаясь поглядеть на то место. Страдания из-за потери матери подгоняли его, снова к нему возвращался страх, который возникал при одном лишь упоминании об отце, не говоря уже о том, чтобы завести с ним разговор или умолять его. Он и не представлял себе, что может встать перед отцом и заговорить на эту тему, чувствуя, что опасения его вполне вероятны, и настигли бы его, поступи он так. Он ни на что не мог решиться, но, несмотря на это, медленно продолжал свой путь, пока перед глазами его не мелькнула дверь в лавку, как будто он задался целью порадовать своё страдающее сердце — словно коршун, парящий вокруг того, кто похитил его птенчиков, и не решающийся напасть. Камаль всё ближе подходил к той двери, пока не остановился напротив неё в нескольких метрах. Он долго ещё так стоял, не выходя вперёд, и не отходя назад, и всё не мог никак решиться.

И вдруг из лавки вышел какой-то мужчина, при этом он громко хохотал, а его отец проводил его до самого порога, прощаясь, и как и он, хохотал. Эта неожиданность поразила мальчика, он стоял всё на том же месте, словно его прибили гвоздями, и смотрел в упор в заливающееся от смеха лицо отца с непередаваемым изумлением и не веря глазам своим. Отец казался ему теперь абсолютно новым человеком, поселившимся в этом теле, или же этот весёлый мужчина — несмотря на то, что был очень похож на его отца — это совершенно другой человек, которого он видел впервые, смеющийся, прямо-таки заливающийся от хохота, излучающий всем своим лицом радость, словно солнце излучало свет. Ахмад повернулся, чтобы войти в лавку, и тут его взгляд упал на мальчика, что с изумлением уставился на него. Он удивился, и черты лица его быстро приобрели серьёзное и степенное выражение. Пристально посмотрев мальчику в лицо, он спросил его:

— Что тебя привело сюда?!

В этот момент в глубине души Камаля зашевелился защитный рефлекс — несмотря на оцепенение — и он подошёл к отцу и протянул ему свою маленькую ручку, почтительно нагнулся, не произнося ни слова. Отец ещё раз спросил его:

— Тебе чего-то нужно?!

Камаль проглотил слюну, он лишь хотел поприветствовать отца, и сказать, что ему ничего не нужно, что он просто шёл домой, однако отец ждал ответа, и глядя ему в лицо, грубо сказал:

— Ну не стой ты как истукан, говори, чего тебе…

Эта грубость запала в сердце мальчика, он задрожал, язык его сковало, как будто слова сами прилипли к нёбу. В нетерпении отец закричал:

— Говори же… Ты что, потерял дар речи?!

Мальчик собрал всю свою силу воли, чтобы прекратить это молчание любой ценой и не гневить отца, и открыл, наконец, рот:

— Я возвращался из школы домой…

— И что-же заставило тебя остановиться здесь и стоять, словно болван?!

— Я увидел… увидел вас, господин… и захотел поцеловать вашу руку..!

В глазах отца сверкнул взгляд недоверия. Он сухо и насмешливо сказал:

— И это всё?!.. Значит, ты так по мне соскучился?!.. Неужели не мог дождаться утра, чтобы поцеловать мне руку, если хотел?!.. Слушай… Погоди у меня, если чего-нибудь натворил в школе… Я всё узнаю…

Камаль в волнении быстро ответил:

— Клянусь жизнью своей, я ничего не натворил…

Отец нетерпеливо сказал:

— Тогда иди уже… Ты и так у меня отнял время… Вон с глаз моих.

Камаль поспешил ретироваться оттуда, почти не глядя себе под ноги от возбуждения. Отец же пошёл в свою лавку. Мальчик вновь ожил, едва отведя глаза в сторону, и бессознательно закричал:

— Верните маму. Да поможет вам Аллах…

И припустил бегом…

35

Ахмад попивал кофе на полдник в своей комнате, как вдруг вошла Хадиджа и благоговейно, едва слышно сказала:

— Наша соседка, мать Мариам, пришла увидеться с вами, господин…

Отец с удивлением спросил:

— Супруга господина Мухаммада Ридвана?… Чего она хочет?

Хадиджа ответила:

— Я не знаю, папа…

Он велел ей проводить гостью внутрь, сдерживая удивление. И хотя встречи его с некоторыми соседками были связаны либо с его торговыми делами, либо с посредничеством в примирении их с мужьями, которые были его друзьями, несмотря на то, что такие визиты были редки, всё же на этот раз он считал, что соседка вряд ли могла прийти по одному из этих поводов. Ему в голову пришла мысль о Мариам и разговоре с Аминой о помолвке её с Фахми. Но какая связь между тем секретным разговором, который не выходил за пределы семьи, и этим визитом?! Затем Ахмад вспомнил про Мухаммада Ридвана — вероятно, визит его жены связан как-то с ним, хотя они всего лишь соседи, не друзья, и связывают их только добрососедские отношения, которые никогда не перерастали в дружбу. Их взаимные визиты друг к другу ограничивались раньше необходимостью, пока соседа не парализовало. Ахмад приходил к нему несколько раз, а затем стал стучаться в их дверь исключительно по праздникам. Однако мать Мариам была ему знакома: он вспомнил, что она как-то заходила к нему в лавку купить некоторые товары, где он лично познакомился с ней, когда она привлекла его внимание, и расточал перед ней всю свою щедрость, достойную, по его мнению, добрососедских отношений. Ещё раз он встретился с ней у дверей своего дома, когда он выходил оттуда, а она пришла навестить его жену. Тогда она поразила его своей смелостью, так как поприветствовала его, и сказала:

— Добрый вечер, господин.

В общении с друзьями он узнал, что среди них были такие, кто проявлял терпимость к своим семьям и не требовал от них столь же ревностно соблюдать нормы этикета, как он сам; они не видели ничего плохого в том, чтобы их жёны выходили из дома в гости или за покупками, и без всякого стеснения относились к невинным приветствиям, вроде того, каким почтила его мать Мариам. Хотя сам Ахмад строго придерживался ханбалитской школы[39], порицавшей всё то, что его друзья одобряли для себя и своих жён, он не думал плохо даже о некоторых своих друзьях-вельможах, которые выезжали вместе с жёнами и дочерьми в колясках на уединённую прогулку или посещали самые невинные увеселительные места, ограничиваясь лишь в подобных случаях только тем, что повторял что-то вроде:

— У вас своя религия, а у меня своя[40].

То есть при этом он не стремился слепо применять собственные убеждения к другим людям, ибо хорошо умел отделять хорошее от плохого, хотя и не отдавался всему тому, что есть «хорошо», склонный по своему традиционному нраву к строгости, и даже считал посещение его женой гробницы Хусейна преступлением, заслуживающим самого жестокого наказания, которое он вынес только во втором своём браке.

Вот почему приветствие Умм Мариам вызвало у него такое удивление, сопряжённое с какой-то тревогой, хотя он не думал ничего плохого о её нравственном облике. За дверью послышалось лёгкое покашливание, и он понял, что посетительница так предупреждает его о своём приходе. Она вошла в комнату, закутанная в чёрную вуаль, закрывающую её лицо, из которой проступали лишь подведённые сурьмой тёмные глаза. Тело у неё было дородное, мясистое с покачивающимся задом. Она подошла к Ахмаду. Он встал, приветствуя её, и протянул руку со словами:

— Добро пожаловать, вы почтили этот дом и его обитателей.

Она протянула ему руку, обмотав её краешком своего покрывала, и сказала:

— Да возвысит Господь наш могущество ваше, господин…

Он предложил ей сесть. Она села, а следом и он сам, и угодливо спросил:

— Как поживает господин Мухаммад?..

Вздохнув, она громко ответила, так, словно этот вопрос навевал грусть:

— Слава Аллаху, Которого даже в горе следует благодарить. Да смилостивится Господь наш над всеми нами…

Ахмад с сожалением кивнул головой и пробормотал:

— Да подарит Господь наш ему терпение и здоровье…

За этими учтивыми фразами последовало недолгое молчание, и соседка приготовилась начать серьёзный разговор, ради которого и пришла, словно певица, что готовится исполнить песню после музыкального вступления. Ахмад же скромно опустил взор, но улыбка осталась на его губах, и говорила о том, что он готов выслушать её:

— Господин Ахмад, своим великодушием вы являете образец для всего нашего квартала. Вы никогда не отвергали просьб, с которыми к вам направлялись те, кто просил вас о заступничестве.

Ахмад, задаваясь про себя вопросом: «Интересно, что же за всем этим стоит?!», живо произнёс:

— Да простит Аллах…

— Дело, по которому я пришла сюда в такой час — навестить сестрицу мою, Умм Фахми. Но каков же был мой ужас, когда я узнала, что её нет дома, и вы гневаетесь на неё!..

Женщина замолчала, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели её слова на соседа и услышать, что он об этом думает, однако тот хранил молчание и не произнёс ни слова, будто не найдя, что сказать. Вместе с тем, он почувствовал какой-то дискомфорт из-за того, что она начала эту тему, хотя улыбка по-прежнему оставалась на его устах…

— Найдётся ли более благородная женщина, чем Умм Фахми?! Она такая умная и стыдливая, мы с ней более двадцати лет как соседки, и за всё это время мы не слышали от неё ни одного плохого слова. Может ли быть такое, что она совершила какую-нибудь подлость, достойную гнева такого справедливого человека, как вы?!

Ахмад упорно продолжал молчать, игнорируя её расспросы, а потом ему в голову пришла мысль, которая лишь усилила его неприятные ощущения… А случайно ли пришла эта женщина в его дом, или её заранее позвали сюда?!.. Но кто? Хадиджа?… Или Аиша?.. А может, сама Амина?.. Они все неутомимо защищали свою мать. Разве сможет он забыть, как Камаль осмелился завопить прямо ему в лицо, требуя вернуть ему мать? Потом за этот поступок он получил крепкую взбучку, так что искры из глаз летели.

— Какая же она добрая женщина! Она не заслуживает наказания… И какой же вы великодушный господин, вам не престало так жестоко обращаться с ней. Это всё проклятый шайтан виноват, да посрамит его Аллах! Куда лучше нам бороться с его порочными кознями…

Тут он почувствовал, что хранить молчание стало тяжелее, чем терпеть все эти любезности гостьи, и он намеренно лаконично сказал:

— Да исправит дела наши Господь Всемогущий…

Умм Мариам, приободрённая тем, что ей, наконец, удалось постепенно вовлечь его в разговор, с воодушевлением произнесла:

— До чего же мне тягостно, что наша добрая соседка оставила свой дом, проведя в нём все эти долгие годы с честью и достоинством…

— Река вернётся в своё русло, но для всякой вещи есть свой срок…

— Вы брат мне, даже ещё дороже брата, больше я ни слова не прибавлю к этому!..

Тут случилось нечто удивительное, что не ускользало от его зоркого внимания, и отпечаталось в нём, словно далёкое землетрясение, зафиксированное в наблюдательном пункте, каким бы незначительным оно ни было. Ему показалось, что в тот момент, когда она произнесла «Вы брат мне», то её голос прозвучал очень нежно и мелодично, а когда она сказала: «даже ещё дороже брата», звучный голос её был полон тепла и снисхождения, и в атмосфере смущения он прозвучал словно ароматное дуновение. Ахмад удивился и спросил себя, в чём же причина всему этому. Он был больше не в состоянии смотреть в пол, и медленно, недоверчиво поднял глаза на неё, украдкой бросил взгляд, и в противовес своим ожиданиям, обнаружил, что она тоже смотрит на него своими подведёнными глазами. Грудь его вздымалась от волнения; он снова быстро опустил взор в замешательстве и изумлении, а потом продолжил разговор, дабы скрыть своё волнение:

— Благодарю вас за то, что оказали мне честь, назвав своим братом…

И снова он спросил себя, смотрела ли она на него «так» за всё время их разговора, или просто их взгляды внезапно встретились? И что тогда следует думать о ней, раз она не опустила стыдливо глаза, когда их взгляды встретились? Но очень скоро собственные идеи рассмешили его, и он сказал себе, что этот его интерес к женщинам, да ещё опытность в таких делах обострили в нём недоверчивость, и что на самом деле, всё, конечно же, далеко не так, как он себе представляет. Или из-за того, что эта женщина из тех, кто самым естественным образом, по природе своей источают вокруг себя нежность, а те, кому это не известно, считают это флиртом, хотя это вовсе не флирт. И дабы удостовериться в том, что мнение его верное, так как ему всё ещё требовалось убедиться в своей правоте, он набрался храбрости и снова поднял на неё глаза. И к своему ужасу увидел, что она пристально смотрит на него. На этот раз он осмелел и тоже ненадолго уставился на неё. Она всё так же продолжала глядеть на него покорным и смелым взглядом, пока он не опустил глаза уже в полном смущении. Тут до ушей его долетел её мягкий голос:

— Вот теперь, высказав свою просьбу, я посмотрю, на самом ли деле я привлекла ваше внимание…

«Привлекла моё внимание?!.. Если бы она произнесла эту фразу не в такой вот наэлектризованной, насыщенной чувствами, смущением и сомнениями атмосфере, то никакого впечатления после себя не оставила бы. Но сейчас..?!»

Он снова посмотрел на неё с немалым замешательством, и в глазах её прочёл определённый смысл, смущавший его предположения. Неужели то, что он чувствует, правда? И возможно ли, что она выступает просто как заступница его жены?.. Но имея такой опыт с женщинами, какой был у него, в глазах его всё это выглядело весьма странно. Игривая женщина, у которой муж-паралитик. Его внутренние ощущения наполнились радостью и гордостью. Но когда же родилась эта симпатия?.. Долго ли выжидала она подходящего случая?.. Не за тем ли она однажды зашла в его лавку, а он был так щедр с ней… Но ведь лавка это не то место, где такая женщина, как она, может удостовериться в своей беспрецедентной способности вселять страсть, как это делала Зубайда-певица. Если бы это было так, то перед ним ещё одна «Зубайда», только в обличье порядочной дамы, и тогда нет ничего странного в том, что он не знает, что у неё на уме. Ему были хорошо известны шлюхи, но при этом он питал чуть ли не благоговейное почтение к своим соседям.

«Так что у неё на уме, и как ему ответить ей?… „Вы привлекли моё внимание больше, чем полагаете“. Красивое выражение, но она может увидеть в нём положительный ответ на свою просьбу».

Ну нет, этого ему не хотелось бы. Этого он не потерпит ни в коем случае, но не потому, что он пока не пресытился Зубайдой, а потому, что он не приемлет отклонений от своих принципов — оберегать честь других людей в целом, и честь друзей и соседей, в частности. Вот почему его доброе имя ничем таким, что могло бы посрамить его перед другом или соседом, не было запятнано: ни его излишествами в любовных похождениях, ни увлечениями молодости. Он по-прежнему оставался богобоязненным: и в развлечениях, и в серьёзных делах, позволяя себе увлекаться в рамках дозволенного или совершая некоторые упущения. Это не означало, что у него была необычайная сила воли, предохранявшая его от страстей, нет, он обычно предавался только какой-то одной страсти, не щадя себя, и остерегался глядеть на чужих жён, даже не решившись за всю жизнь взглянуть на одну из женщин в собственном квартале. Насколько он помнил себя, один раз он даже отстранился от увлечения женщиной, которая не была запретной для него, из сострадания к одному своему знакомому. Однажды к нему пришёл посыльный, принёсший приглашение на встречу с сестрой его товарища — вдовой по имени Лейла, и он молча принял из его рук приглашение, по привычке любезно обращаясь с посыльным, а затем на несколько лет просто забыл дорогу в дом своего товарища. Возможно, Умм Мариам была первым испытанием для его принципов, что предстало перед ним, и хоть она понравилась ему, он не внимал страстным побуждениям. Глас мудрости и достоинства взял над ним верх, охраняя его репутацию: люди говорили, что это вместилище упрёков и порицаний, словно его хорошая репутация была ему дороже случайного удовольствия; и одновременно с тем он утешался время от времени любовными приключениями без последствий. Этот дух, верный обязательству, преданный братьям, не покидал его даже в увеселительных заведениях и публичных домах. Ему никогда не пеняли на то, что он домогался любовницы своего друга, или пожирал глазами подругу товарища. Он предпочитал дружбу любви, так как привык повторять:

— Друг — это постоянная любовь, а любовница — преходящее увлечение.

В этом и заключалась причина, почему он был нетребовательным в подборе для себя любовниц — он искал их среди тех, что были одиноки, либо поджидал, пока их увлечение кем-то другим не закончится, и тогда готовился воспользоваться своим шансом. Иногда даже, прежде чем добиваться любви женщины, он просил дозволения на то у бывшего её любовника, связывая любовь с весельем, к которому не примешивалось сожаление, и чью безмятежность не смущала злоба. Другими словами, ему сопутствовал успех в союзе «животного», которое гонится за удовольствиями, и «человека», который тянется к высоким принципам. Он гармонично вобрал в себя обе эти стороны воедино, так что одна не наступала на другую, и каждая жила сама по себе в покое и радости. Ему и раньше удавалось сочетать в себе религиозность и увлечения без всяческого чувства вины и подавленности, при том, что в своей верности друзьям он не переступал пределы искренности, но не столько из нравственных побуждений, сколько из унаследованного от предков желания оставаться любимым и пользоваться доброй славой. В своих походах «налево», неизменно сопровождавшихся триумфом, ему нетрудно было избегать любви, отмеченной изменой или подлостью, не говоря уже о том, что он и не знал никогда настоящей любви, которая бы подтолкнула его либо к подчинению этому сильному чувству без всякой заботы о своих принципах, либо к острому эмоциональному кризису, обжечься в огне которого ему было не суждено. Умм Мариам была для него сладким куском пирога, который никогда не повредит, даже если тот грозил несварением желудка, после чего он просто бросил бы его ради какого-нибудь другого из тех вкусных и безопасных блюд, которыми ломился стол. Вот почему он мягко ответил ей:

— Иншалла, заступничество ваше принято будет, и в скором времени вы услышите приятную новость…

Женщина встала и сказала:

— Да почтит вас Господь наш, господин Ахмад…

И протянула ему свою нежную ручку. Он в ответ протянул ей свою, опустив взгляд. При этому ему почудилось, что когда она прощалась с ним, то немного сдавила его ладонь, и он спросил себя, была ли это её обычная манера прощаться, или же она специально сделала это, и попытался вспомнить, как она пожимала ему руку в момент приветствия, но память подвела его. Большую часть времени до своего возвращения в лавку он провёл в раздумьях об этой женщине, её словах, нежности и прощании…

36

— Господин, тётушка — супруга покойного Шауката — хочет видеть вас.

Ахмад бросил на Хадиджу раздражённый взгляд и закричал:

— Зачем?

Нотки раздражения в его голосе и взгляд, мечущий искры, говорили о том, что он имел в виду не «причину» визита посетительницы, а словно хотел сказать: «Я ещё не отошёл от вчерашней посредницы, а тут уже и другая пришла. Кто вообще сказал, что я могу попасться на эти хитрости?… Да как ты и подобные тебе осмеливаетесь строить козни против меня?»

Хадиджа побледнела и дрожащим голосом сказала:

— Клянусь Аллахом, не знаю…

Он тряхнул головой, как бы говоря: «Да нет, знаешь, и я тоже знаю, а твои интриги приведут лишь к самым серьёзным последствиям». Затем злобно сказал:

— Скажи ей, пусть войдёт. Теперь я не смогу выпить кофе в полном покое. Моя комната уже превратилась в зал суда с адвокатами и свидетелями. Вот он — покой, что я нахожу в своём собственном доме. Да проклянёт Аллах всех вас..!

Не успел он закончить фразу, как Хадиджа скрылась, словно мышь, когда до ушей её донёсся треск, а он ещё несколько мгновений пребывал в мрачном настроении, вне себя от бешенства, пока не вспомнил, с каким страхом Хадиджа ушла от него, спотыкаясь в своих деревянных башмаках, и чуть не стукнувшись головой об дверь. На губах его выступила жалостливая улыбка, усмирившая его беспричинный гнев и стекавшая в его сердце каплями сочувствия. Ну и дети же у него! Они отказываются забыть свою мать даже на минуту. Он устремил взгляд на дверь, готовясь принять посетительницу в хорошем настроении, как если бы не излил несколько секунд назад свой гнев на саму мысль о гостях. Но так и не смог схитрить, ведь ярость могла завладеть им по самому ничтожному пустяку, или даже вообще без всякого повода. Но помимо всего прочего, данная посетительница — вдова покойного Шауката — занимала такое положение, которого не удостаивалась ни одна из тех женщин, что иногда захаживали в его дом, ибо его семья была связана с с её семьёй с давних пор узами искренней дружбы — покойный был ему как собственный отец, а его вдова была ему, и разумеется, его подопечным, как мать. Именно она сосватала ему Амину, и собственноручно приняла у той роды, взяв на руки её детей, когда они появились на свет. А ещё семейство Шаукат были их давними друзьями, и не только благодаря своему благородному турецкому происхождению, а из-за высокого общественного положения и многочисленных имений в Каире, которыми они владели — от Хамзави до Суррайна. Если сам Ахмад занимал положение где-то посреди среднего класса, то они, несомненно, были на самом верху его. Возможно, чувства матери, которые вдова питала к нему, и чувства сына, которые питал он к ней, в связи с ожидаемым заступничеством заставили его испытывать некое смущение и благоговение перед ней. Она была не из тех, кто придерживался норм вежливости в разговоре с ним, и не из тех, кто заискивал, скорее, она славилась своей резкой откровенностью, оправданной её возрастом и статусом. Да, она была не такой…

Он остановил поток своих мыслей, заслышав её шаги. Затем встал и приветственно произнёс:

— Добро пожаловать. Нас посетила сама пророчица…

Дама преклонных лет подошла к нему, опираясь на свой зонт, и подняла голову, покрытую ослепительно белой сединой. Лицо её было всё испещрено морщинами, почти полностью покрывавшими его, и белёсыми пятнами. Она улыбкой ответила на его приветствие, обнажив свои золотые зубы, и поздоровалась. Затем непринуждённо заняла место на диване рядом с ним и сказала:

— Кто долго живёт, многое видит. Даже ты, прекраснейший из здешних людей… Даже стены этого дома говорят о таких вещах, о которых и говорить-то непринято!.. Клянусь тебе Господом Хусейна, ты совсем выжил из ума…

Она абсолютно не стеснялась в выражениях, и дала волю языку, при этом не позволяя Ахмаду ни прервать её, ни высказать комментарий. Она рассказала ему, как пришла проведать их и как обнаружила, что жены его нет:

— Поначалу я предположила, что она вышла из дома в гости, и от удивления даже ударила себя в грудь. Что же случилось такое с этим миром?!.. Как это господин позволил ей выйти из дома, проигнорировал Божьи заповеди и законы человеческие, да указы оттоманские?!.. Но на самом деле я быстро выяснила всю правду, пришла в себя, и сказала: «Хвала Аллаху, в этом мире всё в порядке. Это и впрямь Ахмад, и это меньшее, чего от него можно ожидать».

Она сменила свой насмешливый тон и принялась порицать его за проявленную жестокость. Она не ограничилась лишь состраданием к его жене, которую считала самой последней в этом мире женщиной, достойной наказания, и всякий раз, как он хотел перебить её, кричала:

— Тихо, ни слова… Придержи свои сладкие приукрашенные речи. Я на них никогда не куплюсь. Мне нужны праведные дела, а не красивые слова.

Она заявила, что он чрезмерно оберегает свою семью и переходит все привычные границы, и что лучше ему проявить умеренность и кротость. Ахмад долго слушал её, и когда она позволила ему говорить, истолковал уже известное ей мнение, но ни пламенная защита Амины, ни её собственное положение не помешали ему заверить её, что его обращение с членами семьи — это убеждение, от которого он не отступится, хотя в итоге пообещал ей — как уже пообещал Умм Мариам — что поступит по-доброму. Он подумал, что время визита истекло, однако не знал, как об этом сказать, когда она заговорила:

— Исчезновение госпожи Амины это печальная неожиданность для меня, так как она нужна была мне для одного очень важного дела, а выходить из дома для моего здоровья теперь нелёгкая задача. Я даже и не знаю, лучше ли мне поговорить сейчас о том, за чем я пришла, или дождаться её возвращения?!

Ахмад, улыбаясь, сказал:

— Все мы в вашем распоряжении…

— Мне бы хотелось, чтобы она была первой, кто услышит это от меня, даже если ты и не позволишь ей высказаться. Но теперь, когда такая возможность упущена, то я потерплю до её благополучного возвращения домой…

Ахмада изумили её слова, и он пристально посмотрел на неё, спрашивая себя: «Что стоит за всем этим?»

Тыкая в ковёр концом зонта, она сказала:

— Я не задержу тебя надолго. Мой выбор пал на Аишу — она должна стать женой моего сына Халиля…

Ахмад был поражён, как человек, которого застали врасплох там, где он совсем того не ждал. Его охватило замешательство и даже тревога по вполне ясной причине — в самый первый миг он понял, что его давешнее решение не выдавать замуж младшую дочь до тех пор, пока он не пристроит старшую, на сей раз столкнётся с волей его любимой тётушки, которой нельзя пренебречь…, волей, которую она объявила ему, при том, что она отнюдь не пребывала в неведении о его решении, что говорило о том, что она заранее с ним не согласна и даже не желает снизойти до него…

— Чего молчишь, будто не слышал, что я сказала?!

Ахмад, на лице которого отражались размышления, в смущении улыбнулся, а затем вежливо заметил:

— Это великая честь для нас…

Старуха метнула на него такой взгляд, будто говоря: «Поищи иную манеру говорить, хватит уже этой медоточивости», и пошла в атаку:

— Нечего надо мной смеяться и заниматься пустозвонством. Меня устроит только полное согласие. Халиль поручил мне выбрать ему жену, и я сказала, что у меня уже есть для него невеста на примете, и она самая лучшая, которую он только может найти. Он обрадовался такому выбору и не передумал породниться с тобой… Неужели подобное предложение от меня ты встретишь молчанием, или вообще уклонишься от него?! О Аллах, о Аллах…

До каких ещё пор он будет сталкиваться с этой сложной проблемой, выйти из которой можно, лишь нанеся одной из дочерей жестокий удар?… Он посмотрел на неё так, словно выпрашивал войти в его положение и проявить сочувствие, и пробормотал:

— Всё не так, как вы представляете себе. Ваше желание для меня словно высший закон, однако…

— Ах ты!.. Не говори мне, что решил не выдавать младшую, пока не сосватаешь старшую. Кто ты такой, чтобы решать подобные вещи?.. Пусть этим занимается только Милостивейший Аллах. Если хочешь, я приведу тебе десятки примеров, когда младшие сёстры выходят замуж раньше старших, и мужья у старших не хуже, чем у младших. Хадиджа замечательная девушка и не упустит шанса найти себе праведного мужа тогда, когда захочет Аллах… До каких пор ты будешь препятствовать счастью Аиши?… Разве она тоже не достойна твоей любви и сострадания?!

Он сказал себе: «Если Хадиджа замечательная девушка, почему ты не остановила свой выбор на ней?!..» Он собирался поставить её в тупик точно так же, как и она его, но испугался, что она бросит ему в ответ что-нибудь оскорбительное, пусть и с добрыми намерениями, а также и в адрес Хадиджи, и потому на полном серьёзе сказал:

— Никто, кроме меня не проявляет, к Хадидже столько сострадания.

Старуха запальчиво сказала, будто не он, а она просила:

— Каждый день происходят подобные вещи, и никого не расстраивают. Поистине, Аллаху ненавистно упрямство и гордость Его раба. Удовлетвори мою просьбу и положись на Аллаха. Не отвергай мою руку, я ведь до тебя ещё никому её не протягивала…

Ахмад замаскировал своё волнение улыбкой и ответил:

— Это великая честь для нас, как я уже говорил вам только что… Только дайте мне немного времени, чтобы подумать и уладить свои дела, и тогда мой ответ подтвердит самое лучшее ваше предположение, Иншалла…

Как бы подводя итог разговору, она сказала:

— Не позволю больше занимать твоё время. За время этого спора мне стало казаться, что на мою просьбу ты ответишь отказом. Такие как я привыкли, что если говорят «Я хочу побыстрее получить от тебя согласие, чтобы не повторять одно и то же по сто раз», то мне отвечают «да», потому я скажу только одно:

— Халиль такой же сын тебе, как и мне, а Аиша — такая же дочь мне, как и тебе…

Она встала, и Ахмад встал вслед за ней, чтобы попрощаться. Он ожидал от неё, что она лишь поздоровается и попрощается, однако ей во что бы то ни стало хотелось напомнить ему ещё об одном в своих наставлениях. Она будто боялась, что он позабудет что-нибудь, и вновь принялась всё подробно излагать ему. Кто знал, что она будет заново повторять всё то, что уже говорила! Затем её охватило желание поспорить с ним об этих идеях, и она глубоко задумалась, без возражений ожидая, пока он ответит ей — было ли её предложение о сватовстве Аише выше всяких похвал, и тому подобные вещи, которыми ей хотелось закончить беседу. Она не теряла нити разговора о ссыльной Амине, и вставляла два-три слова. И вот уже в ход пущены новые слова, что пришли ей в голову и захватили её, и она пустилась разглагольствовать, так что Ахмад потерял терпение. Он чуть не засмеялся в конце-концов, когда она снова сказала:

— Не позволю больше занимать твоё время.

Он довёл её до дверей, опасаясь каждого её шага — вдруг она остановится и снова затеет разговор. Наконец он вернулся в свою комнату и сделал глубокий вздох. Он был печален и удручён. Он был мягкосердечным — более, чем многие предполагали себе, и даже более, чем следовало. Но как в это могли поверить те, кто видел его лишь тогда, когда он был угрюмым, кричал или насмехался?!.. Соприкосновение с печалью жалило его настолько, что могло отравить всю жизнь. Как же он был рад пожертвовать собой ради счастья дочерей — не важно, видел ли он ту, что красотой лица вся пошла в свою мать, или ту, которой от всей красоты досталась только бледная кожа — обе они были пульсом его сердца и сутью духа. Жених, которого представила вдова покойного Шауката, был настоящей находкой в истинном смысле этого слова — молодой человек двадцати пяти лет с месячным заработком не менее тридцати фунтов. По правде говоря, как и многие другие представители аристократии, у него не было профессии и не повезло получить образование — уровень его знаний не выходил за навыки чтения и письма. Зато он обладал всеми прекрасными качествами своего отца — благородством, щедростью и нравственностью. Так что же он мог поделать?… Он должен был уладить это дело сам, так как не привык колебаться или совещаться с кем-либо, и не мог себе позволить выглядеть перед членами семьи — даже на короткий миг — как нерешительный человек.

А не посоветоваться ли ему об этом с близкими друзьями? Он не видел ничего дурного в том, чтобы советоваться с ними всякий раз, когда дело было серьёзным. На самом деле, их ночные попойки начинались обычно с обсуждения тревог и проблем. Но как бы ни был он уверен в собственной правоте в душе и не отступался от неё, он был из числа тех, кто ищет совета других, чтобы удостовериться в своём мнении, а не отвергать его. В таком состоянии это могло послужить ему утешением и отдушиной. И когда Ахмад утомился от всех этих раздумий, то воскликнул:

— Кто поверит в то, что то, что всё произошедшее со мной не благо, которым почтил меня Аллах?!..

37

Пока Амина пребывала в изгнании, у неё не было иного дела, кроме как сидеть перед матерью и болтать с ней обо всём, что приходило ей на ум — о далёком и недавнем прошлом, настоящем, о дорогих сердцу воспоминаниях и нынешних драмах. Если бы не боль разлуки и видимость развода, она бы примирилась со своей новой жизнью и считала бы её санаторным отдыхом от бремени забот или воображаемым путешествием в мир воспоминаний. Однако ход времени не приносил никаких событий, которых бы она боялась; новости о том, что Умм Мариам приходила в их дом заступиться за неё перед её супругом, как и о визите вдовы покойного Шауката, не дошли до неё. Всё это успокаивало её, хотя вечерние визиты детей, что не прекращались ни на день, наполняли её грудь дуновением новой надежды, и хотя то время, что они отсутствовали в её новом жилище, не намного превышало то, что они проводили у неё, в обоих случаях она виделась с ними лишь в моменты расставания по вечерам и стала скучать по ним, словно эмигрант на чужбине скучает по своим близким, с которыми его разделила сама судьба, или как тот, кого лишили возможности дышать одним с ними воздухом, жить среди общих воспоминаний и видеть родину своих предков.

Старуха настойчиво заводила с ней разговор, всякий раз как видела, что та замолчала или отвечала ей невпопад:

— Потерпи, Амина, я ведь так переживаю за тебя — мать, покинувшую своих детей, ставшую для них чужой, хотя и сидящую дома, в котором сама же родилась.

Да, теперь она была чужой, будто и не было у неё иного дома, кроме родного, и будто она не была матерью, которая не в состоянии вытерпеть разлуку с детьми ни на миг. Этот дом был не «её домом», а лишь местом ссылки, в стенах которого она ожидала прощения небес. И вот наконец после долгого ожидания это прощение пришло — как-то вечером сыновья принесли ей весточку.

Они вошли в дом с блеском в глазах, и сердце матери затрепетало так, что она испугалась, что её ожидания могут превзойти реальность. Камаль побежал к ней и повис у неё на шее, а затем, не сдержавшись от радости, воскликнул:

— Надевай свою накидку и иди с нами…

Ясин громко засмеялся и сказал:

— Ну вот и пришло облегчение, — и уже вместе с Фахми добавил, — отец позвал нас и сказал: «Ступайте и возвращайтесь вместе с матерью»…

Она опустила глаза, дабы скрыть льющуюся через край радость, ибо была не в состоянии держать в тайне всю ту гамму чувств, что сейчас испытывала — её лицо напоминало сверхчувствительное зеркало, не скрывавшее ни больших, ни малых переживаний, происходивших в глубине души. До чего же ей хотелось услышать эту приятную новость со спокойствием, которое пристало материнству, однако она привела её в восторг, и она рассмеялась и заговорила с юношеским возбуждением, хотя в то же время ею завладел беспричинный стыд. Она долго ещё оставалась на своём месте, пока терпение Камаля не иссякло. Он потянул её за руку, навалившись всем своим весом, пока она не подчинилась и не поднялась. Какое-то мгновение она стояла в странной нерешительности, не зная, что делать, затем обратилась к матери:

— Мне пойти, мама?

Этот вопрос, слетевший с её уст в момент замешательства и смущения, показался всем по меньшей мере странным. Фахми и Ясин улыбнулись, и лишь Камаль изумился и начал заверять её в том, что они принесли ей весть о прощении. Старуха же поняла, что творилось с ней, догадавшись обо всём своим нутром. Новость растрогала её, но она остерегалась ответить ей отказом, пусть даже малейшей улыбкой, и потому серьёзным тоном сказала:

— Да, иди к себе домой в сопровождении детей. С Богом…

Амина пошла одеть накидку и собрать узелок с вещами, а Камаль — за нею. Бабушка, оставшись наедине с обоими юношами, с нежной улыбкой спросила их:

— Разве не было бы достойнее, чтобы сам ваш отец пришёл сюда?!

Словно оправдываясь, Фахми ответил:

— Бабушка, вы же лучше нас знаете нрав нашего отца…

Ясин тут же со смехом заметил:

— Так воздадим хвалу Аллаху за всё..!

Бабка пробормотала что-то нечленораздельное, глубоко вздохнула, как бы отвечая на свой вопрос:

— В любом случае, господин Ахмад не такой, как все.

Они покинули дом под благословения бабки, донёсшиеся до их ушей, и пошли по дороге все вместе впервые в жизни. Такое событие в их глазах выглядело совершенно необычным. Фахми с Ясином обменивались радостными взглядами. А Камаль вспомнил тот день, когда он шёл — прямо как сейчас, — держась за мамину руку и ведя её по переулкам, и последовавшие за тем боль и страх, и кошмар, охвативший её. Он долго не мог прийти в себя от удивления, хотя быстро попытался забыть все печали прошлого в этот радостный час и даже хотел пошутить. Он со смехом предложил матери:

— А давай сходим к господину нашему Хусейну..!

Ясин многозначительно засмеялся:

— Да будет доволен им Аллах; поистине, мученик любит других мучеников…

Вот уже вдали показалась знакомая машрабийя, в щелях которой мелькнули два силуэта, и материнское сердце словно на крыльях полетело к ним со всей своей нежностью и страстной тоской. За дверью она обнаружила Умм Ханафи, которая вышла встречать свою госпожу и покрыла руки той поцелуями. Во дворе она встретила Хадиджу и Аишу, которые вцепились в неё, словно дети. Когда все они поднимались по лестнице, представляли собой шумную компанию, упоённую радостью и весельем, пока не уселись в её комнате, где принялись раздевать её — всё это напоминало им столь ненавистную разлуку с ней, — и при этом громко смеялись. Когда Амина уселась среди них, задыхаясь от волнения, Камалю захотелось выразить всю свою радость, и не найдя ничего лучше, он сказал:

— Этот день — самый дорогой для меня, он даже лучше того дня, когда меня посадили в паланкин на верблюда!

Впервые после непродолжительной разлуки вся семья в полном составе собралась снова за полуденным кофе и посиделками в приятной вдвойне атмосфере, даже веселее, чем несколькими днями раньше. Вслед за неделями стужи пришёл этот тёплый день и принёс им всем удовольствие. Амина, — а чутьё её не дремало, несмотря на всю радость встречи, — не забыла спросить у дочерей про домашние дела, постепенно переходя от пекарни к плющу и жасмину на крыше, а также долго расспрашивала их об отце. До чего же её обрадовало, когда она узнала, что он никому не позволял помогать себе снимать или надевать одежду. Но как бы ни было ей отрадно за то, что даже в её отсутствие дома всё в порядке, одна неожиданная перемена в образе жизни мужа, без сомнения, вызывала у него тревогу, которая должна была пройти с её возвращением — возвращением, которое гарантировало ему, и только ему одному, что жизнь, в которой ему было комфортно и к которой он привык, вернётся!.. Единственное, что не приходило в голову Амине — что её возвращение домой будет самооправданием для детей, страдавших и горевавших всё это время!..

Именно так и было, и те, кто был огорчён её горестями больше, чем своими собственными, вновь задумались о своих проблемах, убедившись, что с матерью всё в порядке. Проблемы эти проявились словно неожиданные и острые колики в животе, заставившие позабыть хронический конъюнктивит, однако когда одна острая боль прошла, другая дала о себе знать. Так Фахми говорил себе: «Кажется, у любой горести есть конец. Вот и маминым печалям конец, а моим же, вроде, конца и края нет». Аиша тоже вернулась к своим мыслям, которые держала в тайне ото всех. Ей виделись мечты, перемежавшиеся с воспоминаниями, и по сравнению с братом она казалась спокойнее, а значит, и быстрее него сделала шаг к тому, чтобы забыть свои печали. Но Амина не могла прочесть их мысли; её безмятежности ничто больше не расстраивало.

Когда ночью она отправилась к себе, ей стало ясно, что заснуть ей не удастся — радость переполняла её настолько, что она лишь время от времени дремала, пока не наступила полночь. Она встала с постели и прошла в машрабийю — ждать по привычке, окидывая взором неспящую дорогу, пока не показалась шатающаяся из стороны в сторону коляска, везущая домой её супруга. Сердце Амины затрепетало от волнения; лицо зарумянилось от смущения, словно ей предстояло встретить его впервые, и не пришлось так долго думать об этом моменте… Долгожданный момент свидания. Как она встретит его?.. Как он будет обращаться с ней после долгого отсутствия?… Что она скажет ему, а он — ей?… Если бы она могла притвориться спящей! Но она совсем не была искусной притворщицей, ей невмоготу было вытерпеть, если он войдёт к ней, и обнаружит, что она лежит в постели, и не могла пренебречь своим долгом выйти на лестницу с лампой и посветить ему дорогу. Более того, добившись права вернуться домой, после того, как гнев его был исчерпан, сердце её щедро рассыпало благожелательность, простив за прошлые обиды и взяв все грехи на себя. И вот она увидела мужа, — тот так и не соизволил навестить её в доме матери и примириться с ней, — взяла лампу и прошла на лестницу, вытянув руку над ступенями и следя за его приближающимися шагами с замиранием сердца, пока он не поднялся к ней. Она встретила его, склонив перед ним голову, и не видела его лица, а потому и не зная, с каким выражением он поглядел на неё, пока не услышала, как он обычным своим тоном, словно недавнее прошлое совсем не оставило на нём следов, сказал ей:

— Добрый вечер.

Она пробормотала:

— Добрый вечер, господин мой…

И он прошёл в комнату, а она — вслед за ним, с лампой в вытянутой руке. Он начал снимать одежду, храня молчание, а она подошла, чтобы помочь ему. Со своей задачей она управилась легко, и вздохнула с облегчением. И хотя она помнила то злополучное утро их разрыва, когда он поднялся с дивана, чтобы переодеться, и ни за что, ни про что сказал ей: «Я оденусь сам», это воспоминание не принесло ей боли и отчаяния, которые охватили её тогда. Проявляя такую заботу о нём, которую он больше никому не позволял делать, она почувствовала, что как будто возвращает себе самое дорогое, что у неё было. Он уселся на диван, она же присела на свой тюфячок у его ног. Никто из них не проронил ни слова. Она ждала, что он сопроводит мысли о «горестном прошлом» хотя бы словом, советом или предупреждением, или чем-то вроде того — она тысячу раз уже подумала об этом, — он, однако, просто спросил её:

— Как поживает твоя мать?

Сделав вздох облегчения, она ответила:

— Хорошо, господин мой. Она шлёт тебе своё приветствие и молится за тебя.

Снова возникла пауза, прежде чем он сказал с каким-то равнодушием в голосе:

— Вдова покойного Шауката заговорила со мной о своём желании выдать Аишу замуж за Халиля.

Амина подняла на него глаза — изумление, читавшееся в них, свидетельствовало о том, какое действие произвела на неё эта неожиданная новость. Но он пренебрежительно встряхнул плечами, словно от страха, что она станет приводить доводы, которые могут совпасть с его решением, о котором никто не знал, а значит, будет подозревать, что он последовал её мнению, и потому, не дав ей и слова сказать, произнёс:

— Я долго думал об этом деле, и наконец, согласился. Не хочу больше мешать счастью своей дочери, как делал раньше. Клянусь Аллахом, всё в руках Его.

38

Аиша восприняла эту отрадную весть с радостью, достойной девушки, что стремится к замужеству с ранней юности, ум которой не занимает больше ничто. Когда ей принесли эту весть, она не могла поверить свои ушам: неужели и впрямь её отец согласен выдать её замуж? Неужели весть о замужестве — правда, а не мечта или жестокая шутка?… Ещё не прошло разочарование, постигшее её всего три месяца назад, однако его жестокие последствия потихоньку ослабевали, пока не превратились, наконец, в бледное воспоминание, вызывавшее нежную незначительную грусть. Всё в этом доме слепо подчинялось высшей воле отца, что безгранично господствовала, подобно божественной воле, даже над любовью. Шаги её незаметно, стыдливо и неуверенно закрались в сердца обитателей этого дома, без обычных натиска и самоуправства. Разве что самоуправство, что было присуще этой высшей воле, а потому в момент, когда отец заявил «Нет», это слово запало глубоко в душу девушки, и она твёрдо поверила, что всё и впрямь теперь для неё кончено. Решение это непреодолимо, пересмотру не подлежит, и пользы от надежды нет. Словно само это «Нет» было вселенским актом, вроде смены дня и ночи, и всякое сопротивление ему было абсурдным, и отец неизбежно должен был занять позицию, с которой она согласится. Эта была вера, как сопровождавшаяся чувствами, так и без них — в то, что всё было кончено для неё. Она задавалась вопросом: а если бы она не получила согласие отца на замужество — не прошло и трёх месяцев после того, как отец ответил на то предложение отказом, значит, — и не досталась бы в жёны тому юноше, которого жаждало её сердце?… Разве её удача не состоит из непонятных препятствий? Но этот вопрос оставался сокрыт от всех, даже от матери, так как выражать свою радость на глазах у жениха — знатного человека, и только, — считалось безрассудством, шедшим вразрез со стыдливостью, что же говорить о том, чтобы выразить своё желание самому мужчине!.. Но несмотря на всё это, и на то, что новый жених был незнаком ей, судя по тому, что о нём сообщила ей мать, рассказывавшая о его семье, Аиша испытывала счастье, да ещё какое! Все её чувства были магнитным полюсом, притягивавшим к себе жажду любви, словно любовь была для неё одной из её способностей, и не очень зависела от самого мужчины. Если же мужчина исчезал, и его место заменял другой, то эта её способность добивалась того, чего она так жаждала, и всё проходило так, как обычно. Возможно, второго она полюбит больше первого, но при этому она не теряла вкуса к жизни, и ничто не подталкивало её к бунту и протесту. Когда душа её была довольна, а сердце замирало в блаженстве, то такое состояние передавалось и сестре — нежность и сострадание в чистом виде. Ей хотелось бы, чтобы Хадиджа раньше неё вышла замуж, и то ли в оправдание, то ли в знак одобрения сказала:

— Мне бы так хотелось, чтобы ты первая вышла замуж!.. Но такова уж судьба. Но тот момент уже близок.

Однако Хадиджа, — которая, потерпев поражение, не выносила сочувственных утешений, — восприняла её слова с резким возмущением, которое даже не стала скрывать. Мать уже принесла ей извинения, как всегда, мягко и застенчиво сказав:

— Мы все хотели, чтобы сначала пришла твоя очередь, и не раз заявляли об этом, а может, это наше упорное нежелание смотреть правде в глаза до сих пор препятствовало твоему счастью. Так пусть всё идёт своим чередом, как угодно будет Аллаху, и во всякой отсрочке есть своё скрытое благо.

Хадиджа обнаружила, что Ясин и Фахми стали выражать ей свою симпатию то словами, то вниманием, которым они окружали её со всей предупредительностью, что до поры до времени сменила их цепляющие шутки, уже привычные в их кругу, и особенно между ней и Ясином. По правде говоря, печаль, снедавшая её из-за несчастной доли, никак не покидала её, а нервозность из-за всеобщего сочувствия, разлившаяся в атмосфере дома, была вызвана отвращением к нему, свойственным её характеру. Но поскольку она походила на больного гриппом, которому пребывание на открытом воздухе идёт только во вред, тогда как здорового обычно оживляет, то всячески противилась сочувствию, зная, что оно всего-навсего заменяет ей утраченную надежду, и в силу ряда причин относилась с недоверием к чрезмерной симпатии в свой адрес. Разве мама не бывала постоянной посредницей между отцом и свахами, что приходили в их дом? А кто знает, может этим посредничеством она не только выполняла свой долг как хозяйки дома, но и в тайне мечтала выдать замуж Аишу?! А Фахми, разве он не принёс им то послание от полицейского офицера из Гамалийи?… Разве он не мог отговорить того от его затеи?!..

А Ясин, разве он не…? Как ей упрекать Ясина, когда он, самый близкий ей, предал её?… И что это за сочувствие такое?! Скорее, что за лицемерие, что за ложь! Вот почему она была так недовольна этим сочувствием — оно напоминало ей не благодеяние, а оскорбление, и сердце её наполнилось гневом и возмущением, которые она, однако, запрятала глубоко в себя, и против воли пыталась показать, как рада счастью сестры, или — как подсказывала ей её недоверчивость — хотя бы не проявлять своё злорадство. Она неизбежно должна была скрывать свои чувства, так как в этой семье держать всё в тайне, и в особенности то, что касалось любви, было устоявшейся привычкой, нравственной необходимостью, к которой она была склонна по природе своей вследствие страха перед отцом. Между гневом и возмущением, с одной стороны, и сокрытием чувств и притворной радостью, с другой, она получала от жизни непрестанные страдания. А как же отец?!.. Что заставило его изменить своё прошлое мнение?!.. Неужели он стал равнодушен к ней, а ведь раньше так почитал и любил?!.. Неужели у него лопнуло терпение в ожидании жениха для неё, и он решил принести её в жертву и бросить на произвол судьбы?!.. Как же удивлялась она такому отречению от неё с их стороны — её как будто и не было. В приступе гнева она совсем забыла, как прежде они защищали её, помня лишь их последнее «предательство». Но в целом её гнев был ничем в сравнении с теми чувствами, что копились в её груди к Аише — ревностью и злобой! Ей было ненавистно счастье сестры, а ещё более — то, что она была вынуждена это маскировать, ибо не могла терпеть красоты той, которая в глазах её выглядела орудием собственного наказания и мучений, словно ослепительная полная луна в глазах преследующего её. Она ненавидела жизнь, которая подарила ей лишь отчаяние. Дни следовали один за другим, умножая её печали, которые, словно подарки жениха, она несла в дом. Во всеобщей атмосфере распространилось веселье и радость, а Хадиджа находилась в отчуждении, в котором плодились горести и скорби, подобно насекомым в пруду со стоячей водой.

И вот хозяин начал готовить приданое для невесты, а вслед за разговором о приданом по вечерам стали проводиться семейные советы, на которых выставлялась различные виды мебели и одежды: что-то получало одобрение, а что-то — отвергалось, сравнивались между собой цвета. За всем этим вниманием к деталям они забыли о старшей сестре, о том, что ей требуется утешение и забота. Даже сама она была вынуждена подражать им, притворяясь довольной, быть такой же, как они — оживлённой и восторженной, и вести бесконечные споры. Но её чувствительная позиция, которая для незнакомого с этой семьёй могла показаться предвестником зла с непредвиденными последствиями, внезапно переменилась, как только мысли всех переключились на подготовку наряда невесты, и потому все взгляды были прикованы к Хадидже. Теперь всеобщие надежды были на неё. Она ждала этого как неизбежности, и просто задыхалась от гнева, взяв эту обязанность на себя. Она не могла отказаться, иначе бы раскрыла свои тайные чувства. Все взгляды устремились к ней; мать поручила ей хорошо обращаться с сестрой, а Аиша поглядела на неё с надеждой и смущением; Фахми же сказал на ухо Аише:

— Тебе не стать настоящей невестой, пока Хадиджа не сошьёт тебе подвенечное платье.

Ясин прокомментировал его слова так:

— Ты прав… Это бесспорная правда.

После таких слов её гнев утих и глубоко погребённые добрые чувства всплыли на поверхность, словно пресная зелёная вода, которую добывают из скрытых в иле семян. Подозрений, которые она питала раньше к причинам такого «поддельного» внимания к своей персоне, она больше не ощущала, ибо чувства подсказывали ей, что это правда, с одной стороны, и потому, что их привлекло её мастерство, сомнений в котором ни у кого не было, с другой. Словно все члены семьи признались ей в том, что она важна для них, и это счастье — что так и не стало её уделом — было не полным без некоторых элементов, в которые она внесёт свой вклад. Таким образом, она согласилась на это с максимальным спокойствием, на какое только была способна в силу своих переживаний.

Неприятные переживания были свойственны этой семье, как и большинству других людей, только они не брали верх над ними, и не делали их злыми, а лишь оседали и застывали. Сюда относилась и склонность их к гневу, подобная способности спирта к возгоранию. Однако очень скоро их гнев затихал, души снова становились безмятежными, а сердца — сострадательными, будто зимние дни в Египте, приносящие тёмные тучи, разражающиеся дождём, а уже спустя час или меньше на гладкой синеве неба тучи расступались и появлялось смеющееся солнышко.

Это, конечно, не означало, что Хадиджа тут же позабыла все свои печали, однако великодушие очистило её душу от скрытой злобы и ненависти. День ото дня она всё меньше порицала Аишу и остальных членов семьи в той же мере, что свою злосчастную долю, пока не сделала её в конце концов мишенью для возмущения и ропота. Судьбина, что так скупо наделила её красотой и постоянно откладывала её замужество, пока ей не исполнилось двадцать лет, расстраивала её страхами и тревогами. В итоге она покорилась ей — как и её мать, Амина, — своей судьбе. Её бурная, унаследованная от отца часть натуры, как и другая часть, сложная, приобретённая в этом окружении, была не в состоянии справиться с такой хромой судьбой. Она нашла прибежище в мирной стороне своего нрава, доставшегося ей от матери, и отдалась во власть участи, как командир, что из-за уловок противника никак не может достичь своей цели, и выбирает естественную неприступную позицию, чтобы закрепить там остатки своего войска, а затем призывает к перемирию. Хадиджа стала жаловаться на своё горе во время молитвы и потаённого разговора с милостивым Господом. По правде говоря, с детских лет она с усердием подражала матери в рвении и соблюдении предписаний ислама, что говорило о бдительности её религиозных чувств, в отличие от Аиши, которая изредка совершала обряды поклонения — лишь в приступе воодушевления, и была неспособна делать это постоянно. Хадиджа всё время удивлялась, сравнивая свою судьбу и судьбу сестры — за всю её искренность в вере горькое возмездие досталось почему-то ей, а благая награда — сестре, при всей небрежности той в поклонении…

— Я оберегаю свою молитву, а она вот никогда не могла соблюдать её и двух дней подряд. Я держу пост весь Рамадан, а она — день или два, а потом делает вид, что постится, тайком пробирается в амбар и набивает себе живот орехами, а когда из пушек возвещают об ифтаре, она первая рвётся к столу, раньше постящихся!..

И даже в том, что касалось красоты, она не могла смириться с тем, что сестра была красивее её, без всяких оговорок и условий. Да, она своё мнение никому не высказывала, но возможно, её сильно впечатляли эти нападки, чтобы заблокировать путь любым доводам. Долго глядела она на себя в зеркало, и в тайне задавалась вопросом: «Аиша, без сомнения, красива, но она худая. Полнота же — половина красоты, а я полная. Полнота моего лица почти что затмевает мой большой нос, и остаётся только заарканить свою судьбу».

И хотя она утратила уверенность в себе во время последней неприятности, хотя раньше ей привычно было отводить душу перед зеркалом, рассуждая о красоте, полноте и судьбе, сейчас ей пришлось привыкать к тому, чтобы рассеивать собственное чувство неуверенности, тревожившее её: точь-в-точь как и все мы, иногда вынужденные обратиться к разуму и логике, чтобы почерпнуть оттуда уверенность — в здравии и в недуге, в счастье и в бедствии, в любви и в ненависти…

Несмотря на свою занятость, Амина, в качестве матери невесты, не забывала о Хадидже. Радость из-за свадьбы её сестры напоминала матери о том, как грустно самой Хадидже. Словно покой, притупляющий боль, которым мы наслаждаемся, и к которому через какое-то время привыкаем. Свадьба Аиши породила у матери старые опасения, связанные с Хадиджей, и потому ради возвращения уверенности она послала Умм Ханафи к шейху Рауфу в Красные Ворота с платком Хадиджи — чтобы тот погадал ей. Женщина вернулась радостная, и объявила своей хозяйке, что шейх ей сказал следующее:

— Ты вскоре в подарок мне за радостную весть принесёшь два ратля сахара.

И хотя эта добрая весть не была первой, которую сообщали Амине о Хадидже, всё же она вселила ей надежду на лучшее. Она была рада ей словно лекарству, что несёт ей успокоение от бесконечных тревог.

39

— А не упущено ли время, сапожникова дочь?! Растаяла она, растаяла, словно мыло, и осталась от неё лишь пена. Она и сама это знает, и не хочет раскрывать окно. Побалуй себя, сапожникова дочь… побалуй. Разве мы не договорились об этом свидании? Но ты права…, и одной груди твоей достаточно для разрушения целой страны, вроде Мальты…, а другой — чтобы лишить разума самого Гинденбурга. Ты обладаешь настоящим сокровищем. Да смилуется надо мной Господь наш, да смилуется Он над каждым несчастным, вроде меня, кому не дают покоя эти округлые груди и ягодицы с ямочками, и насурьмлённые глаза. Но глаза — это напоследок, раз уж Господь в тысячу раз был добрее к слепым задастым и полногрудым бабам, чем к плоским худышкам с накрашенными глазами. О дочь певицы, соседка из Ат-Тарбийи… обучила тебя всем основам кокетства, а ещё одна — снабжает тебя секретами красоты, и потому груди твои такие округлые, ибо с ними забавлялось немало любовников. Мы с тобой договорились об этом свидании, о котором я и мечтать не мог. Открой же своё окно, открой, сапожникова дочь. Открой, самая прекрасная из всех женщин, я буду ждать здесь до рассвета, и ты увидишь, что я подчинюсь твоей воле. Если захочешь, я стану кучером двуколки, что возит тебя, а захочешь — ослом, который везёт двуколку. Влюбила она тебя в себя, Ясин, твою жизнь разрушила, сын Абд Аль-Джавада. Вот будут злорадствовать над тобой австралийцы!.. Тебя выгнали из Узбакийи, а теперь ты узник в Гамалийе. И всё это из-за войны. В Европе её начал Вильгельм, а я тут в Ан-Нахасин пал её жертвой. Открой же окно, душенька, открой мне, душа моя…

Такой разговор Ясин вёл сам с собой, сидя на диванчике в кофейне господина Али, следя за домом Зубайды-певицы из окна, которое выходило на Аль-Гурийю. Всякий раз, как его одолевали тревожные сомнения, он уходил в мир грёз, где одновременно бушевали страсти и тревоги, и которые напоминали хорошее снотворное, что лечит бессонницу и утомляет сердце. В своих ухаживания за Занубой-лютнисткой он сделал шаг вперёд — с подготовительной стадии, неотступно следя за ней по вечерам из кофейни господина Али и следуя за её двуколкой, улыбаясь, покручивая усы и поводя бровями, — до стадии переговоров и готовности к делу.

Всё это происходило в длинном и узком переулке Ат-Тарбийя, где располагались маленькие, крытые мешковиной лавки, прижимавшиеся друг к другу с обеих сторон, словно ульи пчёл. Переулок Ат-Тарбийя был ему уже знаком, ибо там был рынок, куда стекались за покупками женщины из разных слоёв. Тут было огромное разнообразие парфюмерии и косметики, дарившей им радость, красоту и пользу. Ясин устремлялся на этот базар, когда у него не было дел, и особенно он привлекал его утром в пятницу — он шёл по дороге не спеша, несмотря на толпу и сумятицу, заглядывая то в одну, то в другую сторону, словно осматривая лавки и выбирая нужный ему товар, а на самом деле внимательно рассматривая лица и фигуры, с которых были сняты вуали и покрывала, как целиком, так и по частям, и вдыхал их благоухание. Время от времени он прислушивался к их голосам, соблазнённый их смешками, но обычно не выходил за рамки вежливости, хотя прекрасных посетительниц там было достаточно, и удовлетворялся лишь наблюдением, сравнением и критикой, улавливая среди увиденных им лиц самые красивые, которыми он украшал сокровищницу своей памяти. Счастью его не было предела, когда удавалось узреть светлое чистое личико, не виденное ранее, или поймать взгляд, обращённый на него украдкой, или заметить необычайно пышную грудь, или из ряда вон широкий зад, или прекрасную фигуру. Тогда он ещё раз поворачивал назад и говорил себе: «В сегодняшнем турнире первенство одержала грудь такой-то дамы, что стояла перед такой-то лавкой», или «Сегодня победил большой зад номер пять», или «Какая у этой задница, а какая у той! Сегодня день прекрасных задниц». Если ему страстно хотелось женского тела, и было всё равно, кто она, он начинал очень внимательно рассматривать каждую её часть, пренебрегая всем телом, словно возрождая свои надежды как мужчина, ставящей своей целью в жизни только гоняться за юбками. При возможных благоприятных обстоятельствах — будь то сегодня или завтра, — которые предоставятся ему в этих сексуальных прогулках, его ждёт хороший редкостный улов — по сути — породистый.

Тем временем он сидел себе у окна в кофейне господина Али, и заметил, как лютнистка выходит из дома совершенно одна. Тогда он поднялся и последовал за ней. Она направилась в переулок Ат-Тарбийа; он — за нею. Она остановилась перед лавкой, а он — позади неё. Она ждала, пока парфюмер не закончит дела с другими клиентками, и он тоже ждал. Она не обернулась в его сторону, а он всем своим видом показывал, что «она ему безразлична», хотя она ощутила его присутствие, и должно быть, уже догадалась, что он следует за ней от самого дома — подойдя совсем близко к ней, он шепнул ей: «Добрый вечер». Она же продолжала смотреть перед собой, хотя ему показалось, что на губах её промелькнула улыбка — как ответ на его приветствие или вознаграждение за то, что он неустанно следует за ней каждый вечер. У него вырвался вздох облегчения и триумфа, как у человека, уверенного в том, что он, наконец-то, пожал урожай своего терпения, и потекли от возбуждения слюнки, как у проголодавшегося обжоры, когда до ноздрей его доносятся ароматы жаркого, которое готовится для него. Он счёл самым мудром делом сделать вид, что они пришли вместе и заплатить за её покупки — хну и охру — по доброте душевной, достойной человека, верящего в то, что сделав такое приятное одолжение, он получит ещё более приятное и сладостное право, совершенно не обращая внимания на то, что покупок у неё немало, а она убедится в том, что он заплатит за всё.

Когда они шли обратно, быстро — так, как будто он спешил и боялся, что путь их вот-вот окончится, — он сказал ей:

— О прекрасная госпожа, как видите, вся моя жизнь прошла в слежке за вами. Будет ли вознаграждением влюблённому хотя бы одно свидание?

Она поглядела на него игривым взглядом, издевательски переспрашивая:

— Хотя бы одно свидание?

Весь дух и тело его готовы были запеть от радостного упоения, однако он поспешил вернуть себе спокойствие, чтобы не привлекать постороннего внимания, и с воодушевлением ответил ей:

— Свидание и всё, что для него полагается!

Она критическим тоном сказала:

— Один из таких, как вы, так запросто просит «свидания»… Всего одно, и такое маленькое слово… Но оно несёт в себе важнейшее дело, которого добиваются лишь некоторые, да и то ценой упрашивания, посредничества, чтения «Аль-Фатихи», брачного дара, приданого, представителя судьи. Разве не так, господин эфенди, что похож на верблюда и вдоль и поперёк?!

Лицо Ясина залилось краской смущения, и он сказал:

— Ну и воспитание! Но какими бы грубыми ни прозвучали ваши слова, они слетели с этих уст как доказательство. Разве это не любовь, прекрасная госпожа? Самое прекрасное из всех созданий Аллаха на земле?

Вскинув брови, которые показались двумя стрекозами, расправившими крылья, она спросила:

— Верблюжонок мой, кто лучше меня знает, что такое любовь?.. Но я всего-навсего лютнистка. Интересно, а есть ли у любви и другие оттенки?

Заливаясь смехом, он сказал:

— Есть, но это, а также всё, что полагается для свидания — одно и то же.

— Не меньше, и не больше?

— Да, не меньше и не больше.

— А может, это то, что называют прелюбодеянием?

— Да, и телом, и духом это так!

Она засмеялась и сказала:

— Ну что ж, договорились… жди там, где ты сидишь каждый вечер в кофейне. Когда я открою окно, вставай и иди в дом.

Он ждал вечер за вечером, вечер за вечером, пока она выезжала вместе с ансамблем на двуколке или выходила вместе с Зубайдой-певицей, направляясь в Хантур. Однажды вечером в доме вообще не показывалось и признака жизни. Но он ждал, пока у него не заболела голова от долгого смотрения на её окно. Уже было глубоко за полночь, лавки закрылись, а дорога опустела. На Аль-Гурийю опустилась тьма ночная. И тут он обнаружил — как это часто случалось с ним на безлюдной дороге в темноте — странное возбуждение — это вероятно, был зов плоти, который лишь ещё больше растревожил его. Всему есть конец, а значит, и его затянувшемуся ожиданию, которому, казалось, конца и края не будет.

Он бросился к её окну, тонувшему во тьме, скрип которого наполнил его новой надеждой, словно шум мотора давал надежду заблудившемуся на полюсе, что догадывается о том, что среди снега и льда на его поиски отправлена машина. Мелькнула полоска света из-под створки окна, затем появился силуэт лютнистки посреди той полоски, и Ясин немедленно поднялся и покинул кофейню, направляясь на ту сторону дороги прямо к дому певицы, и бесшумно постучал в дверь. Дверь открылась, как будто чья-то рука с той стороны сняла задвижку, и он промелькнул внутрь. Но там он сразу же очутился в кромешной тьме, так как она не указала ему путь к лестнице, и продолжал стоять на месте, чтобы не налететь на что-нибудь и не споткнуться, а затем вместе с каким-то тревожным чувством в голове у него возник такой вопрос: интересно, Зануба пригласила его в дом, не сообщив об этом певице?… И позволяет ли та ей собирать в своём доме любовников? Но он напустил на себя безразличие, ибо никакое сдерживающее начало не могло удержать его от приключения, да и наличия любовника в доме, стены которого сами были плотью и кровью порока, отнюдь не могло вызвать последствий, которых стоило опасаться.

Он прервал ход своих мыслей, как только перед глазами у него мелькнул бледный огонёк, шедший откуда-то сверху. Затем огонёк начал раскачиваться и мелькать по стенам, которые постепенно становились всё более отчётливыми, и он наконец, увидел, что находится на расстоянии вытянутой руки от первой ступени на лестнице, что шла справа от него. Он тут же увидел Занубу, которая шла к нему, держа в руках фонарь, и пошёл в её сторону, опьянённый страстью. Он поднимался, нежно опираясь на её руку в знак благодарности, пока она не засмеялась лёгким смехом, внушившим ему, что она ничего не опасается, и хитро спросила:

— И долго ты ждал?

Он тронул свои бакенбарды и жалобно произнёс:

— Пока волосы мои не поседели. Да простит тебя Аллах. — Затем тихо спросил. — А госпожа здесь?

Она в шутку передразнила его интонацию и сказала:

— Да… Она уединилась с одним близким другом…

— А она не рассердится, если узнает, что я здесь в такой час?

Она обернулась и равнодушно пожала плечами и поднялась по лестнице со словами:

— А есть ли более подходящее время для присутствия в доме любовника, вроде тебя?

— Значит, ничего плохого в том, что мы встречаемся в её доме, нет?

Она встряхнула головой сценическим жестом и сказала:

— А может, наоборот, плохо то, что мы не встречаемся здесь?!..

— Да здравствует госпожа…, да здравствует…!

Горделивым тоном она продолжила:

— Я не только музыкантша-лютнистка, но и дочь её сестры, и ей для меня ничего не жалко… Проходи же…

Когда они дошли до коридора, откуда-то изнутри дома до них долетело нежное пение в сопровождении лютни и бубна. Ясин внимательно прислушался, а затем спросил:

— Так это уединение или праздник?

Зануба прошептала ему на ухо:

— И уединение, и праздник. Всё вместе. Любовник госпожи — любитель пения и музыки, и не в состоянии провести хотя бы один час без песен, игры на лютне и бубне, рюмки и веселья… Иди за мной…

Она направилась к двери, открыла её и вошла в комнату, а он — за нею следом. Светильник она поставила на консоль, а затем встала перед зеркалом и кинула на своё лицо изучающий взгляд. Ясин постарался забыть про Зубайду и её весёлого любовника, и вперился ненасытными глазами в её аппетитное тело, впервые представшее его взору уже без всякого покрывала. Он сосредоточенно и внимательно рассматривал её, долго и с наслаждением переводя глаза сверху вниз и снизу вверх. Но не успел он осуществить и одного из десятков своих намерений, которые боролись в его груди, как Зануба, словно продолжая начатый ею рассказ, сказала:

— Этот человек не знает себе равных в любезности и весельях. А уж говорить про его щедрость можно и до завтрашнего дня… Вот какой бывает любовь, не иначе…

От него не скрылось, что она имела в виду, когда говорила про «щедрость» любовника певицы, и хотя с того самого момента, как он отдался во власть новой страсти, на него были наложены непомерные «налоги», и лишь её нежные взгляды, что казались ему просто банальными, докучали ему, и потому, подталкиваемый инстинктом самозащиты, он только и смог, что сказать:

— Ну, может быть, он очень богат!

Словно используя свой особый приём, она ответила:

— Богатство — это одно, а щедрость — это другое… Так много скупых среди богачей…

И тут он спросил, но скорее не из интереса, а из желания нарушить молчание, и выдать своё недовольство:

— Интересно, и кто же этот щедрый господин?

Покрутив рычажок светильника, чтобы поднять фитиль, она сказала:

— Он из нашего квартала, и ты наверняка слышал о нём… Господин Ахмад Абд Аль-Джавад…

— Кто?!..

Она в удивлении обернулась к нему, недоумевая, что могло так ужаснуть его, и резко выпрямилась, выпучив глаза, и осуждающим тоном спросила:

— Что это с тобой?

Имя, что она только что произнесла, ударило его, словно молотком, обрушившим на его темя всю свою тяжесть. От неведомого ужаса у него вырвался этот вопрос-крик, и какой-то момент он пребывал в полной прострации, не понимая, что происходит вокруг него. Затем увидел перед собой лицо Занубы, которая с удивлением и порицанием глядела на него, и испугался, что может выдать себя, сосредоточив всю свою волю на том, чтобы выглядеть, как ни в чём ни бывало, и прибегнул к игре, дабы замаскировать свой страх. Ударив одной рукой о другую, будто не веря тому, что она сказала о том человеке, которого он считал образцом порядочности, он удивлённо пробормотал:

— Господин Ахмад Абд Аль-Джавад!.. Это владелец лавки в Ан-Нахасин, что ли?

Она обвела его критическим взглядом, без всякой причины обеспокоившись его поведением, и с издёвкой сказала:

— Да, это он… Но от чего ты закричал, словно девица, что потеряла свою девственность?..

Он засмеялся каким-то механическим смехом и поблагодарил про себя Аллаха за то, что не упомянул свою фамилию в первый же день знакомства с ней, и словно в изумлении сказал:

— Ну кто поверит, что этот человек может быть набожным и благочестивым?!

Она бросила на него подозрительный взгляд и насмешливо ответила:

— Это и впрямь так напугало тебя?… И больше ничего?!.. Ты что, полагал, что он такой непорочный?… И что с того?… Разве без любви человек может стать совершенным?!..

Оправдывающимся тоном он сказал:

— Ты права… Ничто не заслуживает удивления в этом мире… — затем он нервно засмеялся. — Представь себе этого благочестивого господина, который любит твою госпожу, пьёт вино и распевает песни!..

Будто продолжая его же слова, но уже своим язвительным тоном она произнесла:

— Одной рукой он бьёт в бубен, да ещё почище Айуши-тамбуристки, и сыпет остротами и прибаутками, словно перлами, и все вокруг него умирают со смеху. И после всего этого не удивительно увидеть подобного человека, что сидит в своей лавке и являет собой образец серьёзности и благочестия. Серьёзность уместна, но и забавы тоже уместны. Делу время, а потехе час…

— Одной рукой он бьёт в бубен, да ещё почище Айуши-тамбуристки?!.. Сыпет остротами и прибаутками, и все вокруг него умирают со смеху?!.. Кто это может быть?!..

Неужели это — его собственный отец, господин Ахмад Абд Аль-Джавад?!.. Суровый, деспотичный, грозный, набожный и благочестивый?! Тот, который повергает в дикий ужас всех домашних?!..

Как ему поверить своим ушам?!.. Ну как… как?! Не может ли быть так, что она просто перепутала имена, и никакой связи между этим любовником-музыкантом и его отцом нет?!.. Но ведь Зануба подтвердила, что именно он — владелец лавки в Ан-Нахасин, и та лавка носит имя его отца!.. О Господи, неужто то, что он услышал — правда? Или же он бредит?!.. О как бы ему хотелось сейчас убедиться, что это правда, увидеть всё своими глазами, без посторонних. Это желание завладело им на какое-то время, и казалось, исполнение его было самым главным делом в его жизни, перед которым он не мог сопротивляться, и потому он улыбнулся девушке и покачал головой как старый мудрец, как будто говоря при этом: «До чего же странное время настало!» Притворившись, что его толкает любопытство, он задал вопрос:

— Я мог бы я взглянуть на него оттуда, где меня не будет видно?!

Она протестующе ответила:

— Странный ты! Зачем тебе весь этот шпионаж?!

Он умоляюще сказал:

— Это достойно того, чтобы увидеть, не лишай меня такого зрелища!..

Она пренебрежительно засмеялась и ответила:

— У тебя ум ребёнка и тело верблюда. Не так ли, мой верблюжонок?… Но да лишит Господь жизни того, кто обманет твои надежды… Спрячься в коридоре, а я зайду к ним с подносом с фруктами, и оставлю дверь открытой, пока не выйду…

И она вышла, а он пошёл за ней следом в коридор с замиранием сердца, и спрятался в уголке тёмного коридора. Лютнистка между тем проследовала на кухню, и скоро вернулась, неся блюдо с виноградом, затем направилась к двери, откуда доносилось пение, и постучала. Подождала минуту, затем толкнула дверь, и, не закрыв её за собой, вошла. В центре комнаты показались люди: то была Зубайда, прижимавшая к себе лютню и кончиками пальцев поигрывавшая на струнах. Она напевала: «О мусульмане, о народ Божий», а рядом с ней сидел «его отец», и никто иной.

Сердце Ясина было готово выскочить из груди, когда он увидел его — тот снял свой кафтан, засучил рукава и тряс бубном, приветливо поглядывая на певицу. Дверь была открыта лишь одну-две минуты, пока Зануба не вернулась, однако Ясин за это время успел увидеть столь необыкновенное зрелище. Жизнь показалась ему теперь загадкой, длинной и невероятной сказкой. Словно человек, что спал долгим и глубоким сном, он вдруг проснулся на фоне резких толчков землетрясения, и за каких-то две минуты увидел всю жизнь, что предстала перед ним в обобщённой форме. Это зрелище, казавшееся сном, погрузило его в мир истины, показав всю картину событий, происходивших в течение многих лет. Он наконец-то увидел своего настоящего отца. То был он собственной персоной, а не кто-либо другой. Но он был не таким, каким Ясин привык его видеть — ему же не доводилось раньше видеть его без джуббы, удобно раскинувшимся на диване, расслабившимся. Никогда раньше не доводилось ему видеть чёрные как смоль волосы отца взлохмаченными, да ещё к тому же без фески. Никогда ещё до того он не видел голой ноги отца, что мелькнула на краю дивана из-под кафтана. И ещё — он никогда не видел отца, ей-богу, — это правда, — с бубном. Тот гремел в его руках с шумным треском, в такт танца, и прерывался нежным пощёлкиванием пальцев. Он никогда доселе не замечал, — и наверное, это было самым удивительным из того, что он увидел сейчас, — такого весёлого, сияющего лица, охваченного любовью и безмятежностью, что ошеломило его точно так же, как в своё время Камаля, когда тот направился к отцу, подталкиваемый желанием освободить мать, и увидел, как тот стоял около своей лавки и смеялся.

Всё это промелькнуло у него перед глазами за считанные минуты, и когда Зануба закрыла дверь и вернулась к себе, он остался на своём посту и прислушивался к пению и треску бубна за дверью. У него кружилась голова. Это был тот же самый голос, который он услышал, когда только вошёл в этот дом, однако какое же впечатление он оставил на нём, какие новые образы проникли в его душу! То было похоже на школьный звонок с урока, едва заслышав который, ребёнок радуется. Эти образы были чужды ему, и превращались в предвестников многочисленных бед. Когда он услышал голоса, то как бы сам находился среди школьников.

Зануба постучала по двери своей комнаты, приглашая его присоединиться к ней. Ясин очнулся от своего обморока и пошёл к ней, пытаясь взять себя в руки, чтобы не показывать ей своего волнения или ошеломления. Войдя в комнату, он широко улыбнулся:

— То, что ты увидел, заставило тебя даже позабыть о самом себе?!

Довольным тоном он ответил:

— Редкое зрелище и прекрасное пение…

— А ты хочешь, чтобы мы сделали так же, как и они?

— В нашу первую ночь?!.. Ну нет… Я не хочу смешивать тебя ни с чем, пусть то даже будут песни…!

И хотя из-за этого происшествия ему было нелегко казаться в её присутствии спокойным и естественным, он всецело предался этой задаче, чтобы как можно быстрее вернуться в нормальное состояние, словно человек, делающий скорбное лицо на похоронах, и в конце концов всё же пускающий слезу. Но скорее всего, к нему снова вдруг вернулось удивление, и он спросил себя:

— Ещё удивительнее то, что раньше мне не приходило в голову — я здесь вместе с Занубой, а мой отец — в соседней комнате с Зубайдой. То есть мы оба в одном доме! — Он в нетерпении пожал плечами и продолжил разговор сам с собой. — Но как мне не дивиться, ведь этому невозможно было поверить, пока я не увидел собственными глазами!.. Он вон там, и совершенно неуместно будет спрашивать, может ли это происходить на самом деле! Я должен в это поверить и не удивляться… А что ещё делать?! И что с того?

И он не только ощутил покой от своих раздумий, но и безгранично обрадовался. Нет, не потому что ему требовалось какое-то поощрение, чтобы можно было продолжать эти похотливые приключения, а потому, что он, подобно большинству попавших в сети своих греховных страстей, привязывался к образу, и находил в отце себя. То был традиционный образец для подражания, что уже давно вселял в него страх, — что отцу тоже станет известно о его присутствии в этом доме. Он попытался забыть обо всём, кроме своей радости, — словно она была самым дорогим, чего он добился в жизни, и испытывал к отцу новую любовь и восхищение — не те, что обрёл под тяжким гнётом почитания и страха, а те, что проистекали из самых глубин души и смешивались с первоисточниками. Более того, эта любовь и это восхищение словно были одним целом с самолюбием. Теперь его отец больше не был далёким и неприступным, застёгнутым на все пуговицы, нет, он стал близким ему, капелькой его плоти и крови. Отец и сын стали одним духом, одним человеком — тот, кто бил в бубен, был не господином Ахмадом Абд Аль-Джавадом, то был сам Ясин, как ему и следовало быть. Их разделяли лишь какие-то второстепенные соображения из жизненного опыта. «Поздравляю, отец! Сегодня я открыл тебя, и сегодня ты заново родился во мне. О, какой день! О, до чего же ты у меня замечательный, отец! До сегодняшней ночи я был сиротой. А теперь я пью вино и бью в бубен почище Айуши-тамбуристки! Я горжусь тобой, отец. Интересно, а ты ещё и петь тоже умеешь?…»

— А господину Ахмаду Абд Аль-Джаваду не слушалось иногда и петь?…

— Ты всё ещё не выкинул его из головы?! О, оставь же их уже в покое!.. Ну да, иногда поёт, мой верблюжонок… Он подпевает, когда пьян…

— И какой у него голос?…

— Зычный, такой же плотный, как и его шея…

«Так вот откуда способности к пению в нашей семье — поют все. Этот талант у нас всех от тебя. О, хоть бы мне разок услышать, как ты поёшь, отец, а то я помню одни лишь крики да ругань, и то, как ты называл меня: „мальчишкой, быком, щенком“, а я хотел бы услышать от тебя песню „Любовь у матроса — это случайность“, или „Любимый мой, красавчик“. А каким ты становишься, когда пьян, отец? Как ты буянишь? Мне нужно это знать, чтобы следовать твоему примеру и возродить твои традиции. А каков ты в любви? Как ты обнимаешься?…»

Он обратил взор к Занубе и увидел, что она стоит перед зеркалом и кончиками пальцев проводит по ресницам. Из-за выреза в платье мелькнула её гладкая белоснежная подмышка. Этот склон у выступающей груди, что походила на лепёшку из теста, опьянил его, и он набросился на неё, словно лев на газель…

40

Около дома господина Ахмада Абд Аль-Джавада остановились три машины, принадлежащие друзьям хозяина дома, что выступили добровольцами и ждали невесту и её свиту, чтобы отвезти их в дом семейства Шаукат на улице Суккария. На улице были сумерки, и косые лучи осеннего солнца уже были далеко в стороне от дороги, и играли на стенах домов, что стояли напротив дома невесты. Не было ничего, что бы указывало на свадьбу, разве что розы, которыми была украшена первая из трёх машин, привлёкшая взоры всех лавочников в округе, а также большинство прохожих.

До этого дня состоялась помолвка, и в дом жениха привезли подарки и приданое, и был прочитан брачный контракт. Из дома невесты не доносились пронзительные радостные крики женщин, никто не стучал в разукрашенную дверь, и ничего из того, что по обычаю демонстрировало бы, что внутри него происходит такое радостное событие, и уведомить о чём было предметом гордости для любой семьи, тоже не было. Объяснялось всё это отговоркой, что обитатели дома скрывают ото всех песни, танцы и радостные крики. Всё проходило в полной тишине и покое, и о самой свадьбе знали лишь близкие, друзья и соседи. Глава семейства не желал отказываться от своих ритуалов, и не разрешил никому из домашних позволить себе хотя бы час веселья.

В этой молчаливой атмосфере невеста тихо покинула дом вместе с приглашёнными гостьями-женщинами, несмотря на все уговоры Умм Ханафи. Аиша быстро проскользнула в машину, словно боясь, что её свадебное платье загорится, или с лица упадёт украшенная жасмином шёлковая вуаль под пристальные взгляды гостей. За ней проследовали Хадиджа, Мариам и ещё несколько девушек, а мать и соседки разместились в двух остальных машинах. Камаль же занял своё место рядом с водителем той машины, где сидела невеста. Матери хотелось, чтобы свадебная процессия поехала в Суккарию по дороге, что вела к мечети Хусейна, чтобы бросить взгляд на то, что так дорого ей стоило, а также попросить у него благословения прекрасной невесте.

Машины пересекли дорогу, по которой когда-то Амина шла с Камалем, затем свернули в квартал Аль-Гурийа на повороте, где она чуть не нашла свою смерть, пока не остановились, наконец, перед воротами Аль-Мутавалли у въезда на Суккарию, слишком узкую для машин. Женщины вышли из машин и пошли пешком по переулку, рассматривая привлекательные достопримечательности. Из дома Шаукатов к ним навстречу бросились двое местных мальчишек с пронзительными радостными криками. Дом тот был самым первым справа, из окон которого выглядывало множество женских голов, громко приветствовавших прибывших.

У дома стояли сам жених — Халиль Шаукат, и его родной брат Ибрахим Шаукат, а также Ясин и Фахми. Халиль, улыбаясь, подошёл к невесте и подал ей руку, на которую она оперлась. Аиша сделала шаг навстречу ему только тогда, когда Мариам поспешно подала ей руку и подвела к жениху. Затем он прошёл с ней внутрь через двор, заполненный подарками — обувью, одеждой и цветами, градом сыпавшимися к ногам невесты и женщин из её свиты, пока не скрылись за дверьми женской части дома. И хотя брачная церемония Аиши и Халиля состоялась где-то за месяц или даже более до сего дня, то, что они вместе прошли, держась рука об руку, это вызвало у Ясина, и особенно у Фахми изумление вкупе со смущением и даже неким негодованием, словно та атмосфера, что царила у них в семье, не могла так легко воспринять свадебный обряд. Ещё яснее это проявилось для Камаля, который стал тревожно тянуть мать за руку, указывая на новобрачных, что вместе поднимались по лестнице, словно требуя от неё защиты от этого отвратительного зла. Ясину и Фахми пришла в голову идея украдкой взглянуть на отца, чтобы узнать, какое впечатление на него произвело столь необычное зрелище, и они быстрым взглядом окинули место вокруг. Однако они не напали на его след. Не было его ни у входа, ни во дворе дома, из которого вынесли во двор стулья и кресла, а посередине водрузили сцену для певицы. Ахмад уединился с несколькими своими друзьями в одной из комнат дома, и не покидал её с тех пор, как вошёл в дом, твёрдо решив не выходить оттуда до конца вечера, удалившись «от людей», шумевших снаружи. Он чувствовал себя неловко, находясь среди родных на свадьбе, ибо ему не хотелось следить за ними в такой праздничный день. С другой стороны, ему трудно было наблюдать вблизи как они веселятся. Помимо всего этого, самым ненавистным для него было показаться перед ними в непривычном для себя образе — не солидным и суровым господином, а совсем иным человеком. Если бы на то была его воля, то свадьба вообще бы прошла в полной тишине. Но вдова покойного Шауката была против такого предложения, проявив непоколебимую твёрдость и отвергнув его мнение. Она настояла на праздничном вечере и решила пригласить для этого певицу Джалилу и певца Сабера.

Камаль же ликовал от всей души, ибо наслаждался полной свободой и радостью, словно сам был женихом на свадьбе в тот вечер. Он был одним из тех немногих, кому позволили ходить где вздумается — и по женской половине дома, и по другой его половине, и по двору. Камаль долгое время оставался подле матери и других женщин, переводя взгляд с их нарядов на украшения и внимательно прислушиваясь к их шуткам и историям, сводившимся к браку, или вместе с ними слушая пение Джалилы, стоявшей в центре зала на огромной украшенной платформе. Она начала пощёлкивать пальцами и при всех пить вино. Камаль же прислушивался ко всей этой весёлой обстановке, что казалась ему причудливой и влекла к себе. Но важнее всего было то, что Аиша выставляла напоказ свою красоту, о чём он раньше и не мог мечтать. Мать поощрила его остаться с ними, чтобы она могла присматривать за ним, но вскоре отказалась от этой затеи, и была вынуждена попросить его пойти к братьям из-за непредвиденных обстоятельств. Всё его внимание было обращено на Аишу, на её платье, на украшения, на фигуру. Иногда у него совершенно неожиданно срывались с языка ребяческие замечания по поводу некоторых из дам. Один раз он даже воскликнул, указав матери на одну из родственниц жениха:

— Мама, ты только погляди на нос вон той госпожи… Он ведь даже больше, чем у сестрицы Хадиджи! — или неожиданно ошеломил всех присутствующих, когда запел вместе с Джалилой, певшей под аккомпанемент оркестра куплет «Милая горлица…»

Певица даже пригласила его присесть среди членов оркестра, и таким образом он привлёк к себе всеобщее внимание. Гостьи подшучивали над ним, но мать была недовольна шумом, производимым Камалем. Она опасалась и некоторых его шуток, и боялась, как бы восхищённые зрительницы не сглазили его, и потому заставила его покинуть женскую половину и присоединиться к мужчинам. Он слонялся между рядов, а затем остановился между Фахми и Ясином, пока Сабер не закончил исполнять свою партию «Хватит мне любить», а затем возобновил свои хождения, и подошёл к комнате, где находился отец. Любопытство побуждало его заглянуть внутрь, и он просунул туда голову. Неожиданно глаза его встретились с глазами родителя, и он встал как вкопанный, не в силах отвести от него глаза. Тут его заметил один из друзей отца — господин Мухаммад Иффат — и позвал его, а Камаль счёл нужным поостеречься отцовского гнева и послушался его. Он подошёл к тому господину с неприязнью и страхом в глазах, и застыл перед ним, почтенно склонив голову и сложив по бокам руки, точно заправский военный на перекличке. Мужчина пожал ему руку и сказал:

— Машалла. Молодец… И в каком же ты классе, сынок?

— В третьем классе…

— Молодец… молодец… Ты слышал уже, как поёт Сабер?

И хотя Камаль отвечал на вопросы Мухаммада Иффата, он с самого начала старался давать такие ответы, которыми был бы доволен отец… Но на последний вопрос он даже не знал, как ответить, или точнее, колебался, пока тот не повторил свой вопрос мягким тоном:

— А ты сам не любишь петь?

Мальчик ответил утвердительно:

— Совсем нет…

По лицам некоторых из гостей было понятно, что они обязательно выскажут свои комментарии по поводу его слов — но это было самое последнее, что они ожидали от того, кто носил фамилию Абд Аль-Джавад, и начали подшучивать над ним. Однако господин Ахмад предупреждающе взглянул на них, и они умолкли. Мухаммад Иффат продолжил расспрашивать мальчика:

— А тебе не хотелось бы что-нибудь послушать?

Камаль, следя за отцом, сказал:

— Благородный Коран.

Все присутствующие одобрительно зашумели, и мальчику было позволено наконец покинуть комнату, но он не смог услышать, что же говорили о нём за его спиной, кроме хохота господина Аль-Фара, который сказал:

— Если это правда, то тогда мальчишка — внебрачный ребёнок..!

Ахмад Абд Аль-Джавад засмеялся, услышав это, и указав на то место, где стоял Камаль, сказал:

— Видали ли вы хоть кого-нибудь хитрее этого щенка? Он призывает к богобоязненности в моём присутствии!.. Я однажды вернулся домой, и услышал, как он поёт «О птичка, птичка моя на деревце».

Господин Али бросил:

— А если бы я видел, как он сидит рядом с братьями, слушает Сабера, и шевелит губами, повторяя слова песни и полностью попадая в такт, даже лучше, чем сас Ахмад Абд Аль-Джавад, то что бы вы тогда сказали?

Тут Мухаммад Иффат обратился к Ахмаду Абд Аль-Джаваду:

— Ты лучше расскажи нам, понравилось ли тебе, как он исполнял эту «Птичку»?…

Ахмад засмеялся и, указав на себя, сказал:

— Этот львёнок — от этого льва.

Аль-Фар воскликнул:

— Да помилует Аллах ту великую львицу, что породила вас.

Камаль вышел из гостиной и пошёл в переулок. Он словно пришёл в себя после кошмарного сна, и теперь стоял среди мальчишек, которые толпились на улице. Он не успел даже передохнуть и горделиво пройтись в своей новой одежде, как испытл удовольствие от свободы, которой теперь мог наслаждаться повсюду — за исключением, конечно, той страшной гостиной — без всяких возражений и слежки.

О какая ночь сегодня! Лишь одно отравляло её безмятежность, когда приходило на ум — то, что теперь Аиша переедет жить в этот дом, который они стали называть «её дом». Этот переезд произошёл вопреки его желанию, да и никто не смог переубедить мальчика в пользе или важности такого шага его сестры. Он долго спрашивал себя, как же отец позволил такое, ведь он не позволял даже, чтобы силуэт одной из обитательниц их дома мелькал за створками окон?

Ответом ему на этот вопрос был лишь громкий смех. Он порицающим тоном задал вопрос матери — как же она могла проявить такое невнимание к Аише и отдать её другому? Однако мать ответила, что когда он повзрослеет, то сам заберёт такую же невесту из дома её отца под радостные крики женщин. Тогда он спросил саму Аишу, на самом ли деле ей в радость покидать их? Она ответила, что нет, однако её приданое уже перевезли в дом этого незнакомого мужчины.

Аиша, любимая сестрица, после которой он всегда пил воду из той же посуды, что и она, покинула его. Да, и впрямь, нынешняя радость заставила его позабыть о том, что, как он представлял себе, уже забыл когда-то, но мысли об этом горе омрачали его ликующее сердце, словно маленькая тучка, застилавшая лик луны в ясную ночь. Необычном было то, что в ту ночь он испытывал такую радость от пения, которая намного превышала все остальные, вроде игры с мальчишками или наблюдения за веселящимися женщинами и мужчинами, или даже поедания сладостей и деликатесов за праздничным столом. Но его внимание больше всего поразили Джалила и Сабер, что было совсем не свойственно возрасту Камаля. Все гости заметили это, а члены его семьи не удивлялись, так как знали, как хорошо мальчик пел под руководством своей учительницы — Аиши, а также знали, какой красивый у него голос, и считали его самым приятным голосом, после Аишиного, конечно. И хотя голос его отца, которого они никогда не заставали за пением, а лишь слышали одни только ворчание и крики, был самым красивым из всех, Камаль долго слушал Джалилу и Сабера. Неожиданно мальчик понял, что пение последнего под аккомпанемент оркестра ему нравится гораздо больше, чем то, как поёт женщина. В его памяти запечатлелись такие фразы из песни: «Ты любишь меня… Такова любовь», которые он после сегодняшнего торжества часто будет повторять, сидя на крыше дома, увитой плющом и жасмином. Амина и Хадиджа поощряли, насколько это позволялось, радость и свободу Камаля, хотя раньше им никогда ещё не приходилось видеть такую праздничную ночь, как эта, всё это веселье, смех, песни.

Особенно Амину приводили в восторг внимание и почести, оказываемые ей как матери невесты — ей, не изнеженной вниманием и заботой за целую жизнь. И даже тревоги Хадиджи скрылись в огне веселья, словно мрак ночи, что скрывается с рассветом поутру. Посреди радостного смеха, нежных песен и занимательных историй она позабыла свои прошлые печали. А затем они ещё больше стёрлись из её памяти, уже благодаря новой, искренней печали, вызванной скорым расставанием с Аишей. Это вызывало у неё подлинную любовь и сожаление. Так старые печали исчезли перед лицом новой, как исчезает злоба перед лицом великодушия, или когда обе стороны личности человека прячутся в глазах другого, что любит одну сторону, и ненавидит иную, — например, в час расставания. Ненависть к той стороне, что вызывала у неё печаль, и уверенность в себе, появлявшаяся временами, если она смотрела на себя в зеркало и видела своё полное мясистое тело — «половину красоты» — независимо от того, привлекала ли она к себе взгляды хотя бы нескольких женщин, или нет. В последнем случае они принялись её безудержно расхваливать, и их похвала наполняла её надеждой и мечтами, которые и давали ей сил жить дальше.

Ясин и Фахми сидели рядом друг с другом, и то весело болтали, то слушали оркестр. К ним время от времени присоединялся Халил Шаукат — жених, — всякий раз, когда находил возможность выбраться сюда посреди «каторжных» работ этой увлекательной ночи. Несмотря на насыщенную радостью и музыкой атмосферу, в глубине души Ясина таилась тревога, а в глазах его светился рассеянный взгляд. Иногда он бормотал себе под нос вопрос, что так мучил его: интересно, а позволят ли ему утолить жажду рюмочкой-другой? Вот почему он один раз даже нагнулся к уху Халиля Шауката — тот был другом братьев — и шепнул ему:

— Войди в моё положение, пока ночь не кончилась.

Юноша, понимающе подмигнув ему, ответил:

— Я подготовил в особой комнате стол для таких друзей, как ты.

Ясин успокоился, и к нему вернулись бодрость и желание веселиться и слушать музыку. Однако он не был настроен напиваться допьяна: в такой праздничной атмосфере, среди членов семьи и знакомых выпить немного вина уже считалось большим достижением, особенно если отец уединился в гостиной с друзьями неподалёку. Даже то, что он узнал о его тайной жизни, не отменяло традиционно высокого положения того в его глазах. Отец по-прежнему был для него цитаделью, пред которой он преклонялся, и которую почитал. Он так же, как и раньше, высказывал ему преданность и послушание, несмотря на выведанный им секрет, и не помышлял о том, чтобы раскрыть его кому-нибудь, даже Фахми — самому близкому ему человеку. Вот почему с самого начала ему было достаточно рюмки-двух, чтобы насытить своё непреодолимое желание и тем самым подготовиться к песням, веселью и всему тому, что приобретало настоящий вкус лишь под рюмочку-другую.

Фахми же, в отличие от Ясина, не был так уверен, что сможет утолить таким образом свою жажду. Внезапно, с появлением невесты в зале, его печаль только усилилась. Вместе с женихом и братом он вышел навстречу ей с пустым сердцем, и тут взгляд его упал на Мариам, которая шла позади невесты с сияющей улыбкой на губах, приветствуя всех присутствующих и забавляясь их радостными криками. Шёлковая вуаль на лице Мариам просвечивала, так что его можно было полностью увидеть. Фахми с замиранием сердца следил за ней взглядом, пока они обе не скрылись на женской половине дома. С пошатнувшимися чувствами, как будто неожиданно на него налетел настоящий ураган, он вернулся в мужскую компанию, хотя до того, как увидеть её, он был абсолютно спокоен и развлекался весёлыми беседами, пытаясь забыть свои печали. По правде говоря, с течением времени он обнаружил, что начал забывать своё горе и потихоньку утешаться, словно его сердце собиралось с силами после всех мучений. Но стоило кому-то напомнить о ней, или если в воздухе проносилось упоминание её имени, как сердце юноши начинало трепетать от острой боли, и одно мучение следовало за другим, словно воспалённый подпорченный зуб, до поры до времени не дающий о себе знать, пока какой-нибудь кусок не заденет его, или он не коснётся чего-то твёрдого, и вот тогда-то взрывался от боли. Так и любовь обнажала его душу изнутри, крича во всё горло о том, что он по-прежнему находится в заключении, и ни забвение, ни утешение не освободили его из этого плена. Он давно уже хотел, чтобы никто другой не замечал её до тех пор, пока он не станет мужчиной, который твёрдо стоит на ногах и свободен в своих действиях. Пока он лелеял эту мечту, проходили дни, недели и месяцы, а к ней так никто и не приходил свататься. Но сам Фахми не наслаждался подлинной уверенностью, а в душе у него оставалось место для чередовавшихся опасений и тревог, нарушавших его безмятежность и расстраивавших мечты. Боль и ревность наносили ему один удар за другим. Сила воображения подсказывала, — а она не была лишена доли истины, — что если бы удары судьбы были ожесточёнными и жестокими, и свалились бы на него позднее, вызвав новые причины для опасений и тревог, а значит и для ревности и боли, то он тогда воспринял бы всё это ужасное мучение как удар судьбы лишь один раз, а после того, кто знает, возможно, разочарование принесло бы ему намного больше того, чем все эти напрасные мечты: покой и мир. Но Фахми не отдавался во власть страданий посреди такого радостного вечера: его окружали взоры родных и друзей.

Увидев, как Мариам идёт следом за его сестрой, он не мог не отреагировать, так же как не мог медленно пережёвывать страдания или обнаружить свои скрытые чувства, и потому решил поступить наоборот — не щадя себя отдаться разговорам, смеху и всем своим видом изображать блаженство и счастье. Оставаясь же наедине с собой хотя бы на миг, он испытывал в глубине души одиночество, что сжимало его сердце. По прошествии дней он осознал, что когда увидел Мариам, шествующую в свите невесты, любовь вновь забушевала в нём, как налетает внезапно шум, что лишает сна. Он нисколько не насладился весельем того вечера, и в груди его больше не было места покою. Фахми так и не смог вырвать из своего воображения её лицо или улыбку, оживлявшие весёлую атмосферу праздника, насыщенную радостными криками и цветами. То была чистая нежная улыбка, посланная его опустевшему сердцу, что так страстно желало покоя и радости. Её вид потряс его, и он обнаружил, что только он один испытывает боль, и только он один переносит страдания. Но разве он сейчас не заливается от хохота, разве он не не кивает головой в такт мелодии?… Ну разве нельзя скрыть своё состояние от взглядов посторонних, чтобы они думали о нём так же, как и он сам?… Что-то мучило его во всех этих думах. Разве не надёжнее будет вместо того, чтобы испытывать такую муку, например, взять и подцепить брюшной тиф? Он спрашивал себя: «А какова вероятность, что я вылечусь, как вылечился такой-то, от того недуга, что поразило моё сердце?» Он не преминул вспомнить и её послание, которое принёс ему Камаль много месяцев назад: «Скажи ему, что она не знает что делать, если к ней придут свататься в течение этого долгого времени, которое ещё ждать и ждать!»…

Он спросил себя, как уже делал раньше десятки раз, есть ли за этими словами любовь?… Да уж, нельзя же придираться к ней и упрекать за слова, но и нельзя не считаться с её умом и мудростью. Вот именно это и заставляло его чувствовать свою слабость перед ней, а одновременно и злило его, ведь редко когда ум и мудрость удовлетворяли страстную жажду любви, не знающей преград.

Фахми вернулся к гостям, празднику, и к неистовой любви. Но содрогаение его было вызвано не только тем, что он увидел её, а наверное, тем, что он увидел её впервые на новом месте — во дворе дома семейства Шаукат, и далеко от родного дома и района. Её постоянное нахождение там, на старом месте день ото дня, уже стало привычным, а внезапное появление в другом месте, — которое в его глазах превратило её в новое существо, — разбудило в нём новую, главную, потаённую до того жизнь. Они оба с ней были причастны к этому яростному содроганию, а может, причиной его было и то, что она находилась далеко от его дома и связанных с ним суровых обычаев, где между ними была стена отчаяния. Она находилась в атмосфере свободы, наряженная и красивая, на свадьбе, посреди внушаемых ею любви и флирта. Всё это давало ему шанс выпустить своё недовольство и направиться в сторону надежды, что зрило сердце. Она словно бы говорила ему: «Посмотри, где ты меня видишь сейчас? Осталось сделать ещё один шаг, и я буду совсем рядом с тобой, и ты сможешь заключить меня в свои объятия». Но эта надежда вскоре напоролась на колючую действительность, став ещё одной причиной его содрогания. Всё это прибавляло ему твёрдости, и врастало в память, подобно лицам людей, что врастают глубоко в нашу память, сливаясь с различными местами, где нам приходилось сталкиваться с ними. Так и Мариам для него была связана с крышей его дома, садиком, заросшим плющом и жасмином, Камалем и уроками английского, кофейными посиделками, его разговором с матерью в комнате для занятий, а также посланием, что он отправил ей вместе с Камалем. Но начиная с сегодняшнего вечера она будет ассоциироваться у него с Суккарией и двором семейства Шаукат, свадебным торжеством Аиши и пением Сабера, и всеми теми чувствами, что нахлынули на него… Она просто не может быть непричастной к тому содроганию, что опустошало его…

Во время перерыва, когда Сабер отдыхал, из окон на мужской половине дома, что выходили во двор, донёсся громкий голос певицы, что исполняла песню «Любимый мой покинул меня». Фахми сильно оживился и с большим интересом прислушался, вмиг сконцентрировавши все свои чувства на этой мелодии, так как песня была обращена и к нему, и к ней одновременно, и соединяла их сердца воедино. Оба они были едины сейчас не только в том, что слышали, но и в том, что чувствовали. Песня как бы привела их на свидание, дала возможность встретиться их душам, и Фахми понравились и сама мелодия, и голос певицы. И то, и другое соединились в единое чувство. Он долго пытался проникнуть в душу Мариам, обращаясь к себе, дабы найти те струны души, что смогут поколебать её, а затем и его, чтобы хотя бы несколько мгновений прожить внутри неё, несмотря на расстояние и плотные стены, что разделяли их. Он пытался понять, какое впечатление на неё производят слова песни, например, какой отпечаток на её сердце оставила фраза «Любимый мой покинул меня», или «Столько времени без ответа». Интересно, пучина воспоминаний поглотила её, так же, как и его?.. Или волна воспоминаний унесла только его?… Неужели её сердце ни разу не сжалось от тоски? Или она уже давно равнодушна к нему? А эта мелодия для неё — лишь прекрасная песня, и больше ничего?… Он представил, как в ней пробуждается явный интерес к мелодии, и на губах вырисовывается улыбка, похожая на ту, что мелькнула, когда она шла вслед за невестой, и причинила ему боль, так как он усмотрел в ней знак покоя и забвения. А может быть, она разговаривает с одной из двух его сестёр, на месте которой он так бы хотел быть сейчас, и завидовал им. Тогда как для них в этом не было ничего нового и удивительного, всего лишь простой разговор с Мариам, подобный всем остальным их разговорам с соседскими девушками. Пока он дивился тому, как его сёстры относились к Мариам: они не придавали ей большого значения, хотя и любили, по правде говоря, но любили так же, как и всех остальных соседских девушек, будто она была для них просто «девушка», каких множество. Он не понимал, как они могли встречать её обычным приветствием, без всякого волнения, а например, так, как делает он сам, встречая прохожую девушку или своих сверстников-однокурсников из школы права; как в разговоре о ней они могли сказать «Мариам сказала так-то», или «Мариам сделала то-то», произнося это имя как любое другое…, например, как Умм Ханафи, тогда как он сам произносил это имя перед посторонними не более одного-двух раз, и никогда — наедине с собой, вроде имён почитаемых святых и пророков, окрашенных в разные цвета в его мечтаниях, после которых всегда добавляется «Да будет доволен им Аллах», или «Мир ему»…

Как же тогда они могли лишить такое имя, нет, такую личность, ореола святости и волшебства?! Когда Джалила закончила исполнение, отовсюду раздались громкие аплодисменты и овации, и Фахми переключил на неё внимание, наслаждаясь не столько самой песней, сколько тем, что представлял себе, как Мариам тоже кричит от восторга и аплодирует ей. Ему бы так хотелось сейчас выделить среди всех этих голосов тот, что принадлежал ей, узнать, какие же из всех этих оваций и аплодисментов — её, но совсем не легко было узнать её голос в одной из этих клокочущих волн, бьющихся о берег, хотя он высказывал всю свою любовь в громких одобрительных криках и овациях без разбора, как это делала и его мать, когда до неё доносились крики школьников, среди которых был и её сын, и посылала им всем благословения.

Но не один только Фахми внутренне изолировал себя от других в этот вечер. Хоть и по другим причинам, но его отец тоже уединился в гостиной со своими степенными друзьями, не терпевшими звонких криков и песен, что доносились снаружи. Наконец они разошлись и присоединились к остальным гостям, что слушали песни и развлекались, а с ним остались лишь те, которые больше других любили бывать в его обществе. Все они были непривычно спокойны и сдержанны, будто выполняли какой-то долг или находились на похоронах. Они уже заранее предположили, что будут так вести себя, ещё когда он пригласил их на свадьбу, ибо знали о его двойственной натуре — какой он в кругу друзей, и какой — перед своими домочадцами. На них не действовали чары ни одного из его обликов, явно контрастирующего с другим: и пока они степенно восседали в гостиной, а все остальные гости веселились на свадьбе, и во время их ежевечерних разгульных посиделок в кофейне, где уж точно ничего не праздновали!

Вот и сейчас они не замедлили мягко подшутить над своей серьёзностью: не успел ещё господин Иффат громко рассмеяться, как его опередил Аль-Фар, прижав палец к губам, будто делая знак замолчать, и шёпотом сказал ему на ухо, предупреждающе сдерживая его:

— Мы же на свадьбе, приятель!..

В следующий раз, когда они надолго замолчали, господин Али обвёл глазами лица всех присутствующих, затем, подняв руки к голове, словно в знак благодарности, сказал:

— Да вознаградит Аллах вас за усердия.

Наконец господин Ахмад призвал их присоединиться к его компании и выйти наружу, но Иффат с упрёком сказал ему:

— Да чтобы мы оставили тебя одного в такую ночь, как сегодня? Разве настоящий друг не познаётся в беде?!

Тут уже Ахмад не выдержал и засмеялся:

— Ну, осталось всего несколько свадеб, пока Аллах всех нас не заставит покаяться…

Но для Ахмада свадебное торжество имело другой смысл, и отнюдь не означало, что нужно в принудительном порядке быть серьёзным в такой день, когда все гуляют и веселятся. Этот смысл касался лишь его одного — отца семейства, нрав которого попирал заведённый обычай. Он не переставал думать о свадьбе дочери, и испытывал странное чувство, которое не приносило ему покоя, и хотя не противоречило ни разуму, ни религиозным воззрениям; он отнюдь не горел желанием выдавать её замуж. Как и большинство других отцов, он желал защищать своих девочек, однако, может быть, оттого, что он очень сильно хотел, чтобы «замужество не стало единственным средством для такой защиты», или может быть, оттого, что мечтал, чтобы Господь создал дочерей, не вменяя им в обязанность выходить замуж. А может быть, ему хотелось, чтобы у него рождались только мальчики. Но всем этим мечтам не суждено было сбыться никогда, и необходимо было думать о том, как выдать дочерей замуж, пусть даже и с чувством обречённости, как человек, который знает, что жизнь не вечна, и смерть обязательно придёт — или с почётом, или с комфортом.

И пока он то так, то этак, то прямо, то косвенно, говорил, как ему это неприятно, обращаясь к своим друзьям, произнёс:

— И ты спрашиваешь меня, какого это — быть отцом дочерей?… Это такое зло, от которого у нас нет приёмов. Но хвала Всевышнему Аллаху, это ещё и наша обязанность, в любом случае! Конечно, это не значит, что я не люблю своих дочерей, упаси Аллах! По правде говоря, я люблю их обеих, как люблю Ясина, и Фахми, и Камаля, всех одинаково. Но как может успокоиться моя душа, когда я знаю, что однажды отдам их какому-то чужаку, каким бы хорошим он ни показался мне. Лишь один Аллах знает, что скрыто у него внутри… Что может сделать слабая девушка против чужого мужчины, когда она так далеко от родного дома и от отца?… И что ей делать, если он вдруг даст ей развод, когда отец её уже умрёт? Тогда ей останется только обратиться за помощью к братьям и переехать жить к ним, всеми отверженной. Я не боюсь ни за одного из своих сыновей, ибо что бы ни говорили про них: они мужчины, которые способны противостоять всем трудностям жизни, однако дочери… Да хранит их Аллах!. — Или почти что тоном откровения он сказал. — Иметь дочь — это и впрямь целая проблема… Мы не жалея сил воспитываем её, учим, оберегаем… А после всего этого сами же отводим её к незнакомцу, чтобы он делал с ней, что захочет… Хвала Аллаху, кроме которого никто не достоин хвалы…

Это чувство приняло форму странной тревоги и критики в адрес Халиля Шауката, «зятя». Он выискивал в нём недостатки и был несправедлив, словно его и семейство Шаукат с давних пор не связывали узы дружбы и преданности, или сам юноша, о котором говорили все, кто его видел, что он мужественный, красивый и знатный, таким не был. Ахмад не мог отрицать ни одно из его достоинств, но при этом он долго стоял и глядел на его полное лицо, говорившее о лени, на его тяжёлый спокойный взгляд, и сделал для себя вывод под впечатлением от увиденного, что жизнь его пуста, словно у домашней скотины. Он отметил про себя: «Он просто бык, живёт только за тем, чтобы есть и спать!» Сначала он не призвал наличие в юноше каких-либо достоинств, затем оглядел его, тщательно выискивая недостатки, чтобы в итоге навешать на него ярлыки, однако эмоциональная логика его отражала скрытое желание выдать дочь замуж и одновременно неприятие одной мысли об этом. Признание за юношей достоинств облегчило задачу с замужеством Аиши, а поиск недостатков помог ему высказать свою враждебную позицию. Всё это напоминало вытяжку из опиума, которая считается презрительным удовольствием, но при этом вселяет страх из-за своей опасности. Он ищет любой способ отведать опиума, и при этом клянёт его на чём свет стоит. Так и сейчас, стоя перед самыми закадычными своими приятелями, он пытался забыть свои странные чувства к этому юноше, и то забавлялся разговором, то слушал музыку. Ахмад наконец раскрыл свою грудь для радости и довольства, помолившись за дочь и пожелав ей счастья и покоя в жизни, и даже своё критическое отношение к Халилю Шаукату обратил в шутку, без всякой примеси гнева.

Когда гостей позвали к столу, Фахми и Ясин впервые за целый вечер разошлись по разные стороны. Халиль Шаукат был последним, кто прошёл к особому столу, за которым вино лилось без всякого счёта. Но Ясин, казалось, осторожничал, боясь последствий, и заявил, что ему хватит и двух рюмок. Он отважно (а может малодушно?) сопротивлялся всем этим рекам алкоголя, что разливались вокруг него, пока не захмелел. Все его мысли были возбуждены от хмельного удовольствия, а воля ослабла. Ему захотелось напиться ещё больше, но не переступать границ владения собой, и он взялся за третью рюмку, затем удалился от стола подальше для пущей предосторожности. Как говорится, одним глазом ему виделись райские кущи, а другим — адский огонь. Он спрятал наполненную наполовину рюмку в надёжном месте, чтобы вернуться к ней в случае крайней необходимости, и вместе с другими вернулся к остальным гостям уже с новым духом и пританцовывая, наполняя атмосферу радостью свободы от всяких оков…

На женской половине Джалила захмелела и переводила глаза с одной гостьи на другую, спрашивая:

— А кто из вас жена Ахмада Абд Аль-Джавада?

Её вопрос привлёк к себе взоры гостей и возбудил всеобщий интерес, так что Амина засмущалась и не проронила ни слова, в изумлении таращась на певицу. А когда та повторила вопрос, вдова Шауката указала на Амину жестом и сказала:

— Вот жена господина Ахмада. А интересно, к чему этот вопрос?

Певица окинула Амину пронизывающим взглядом и звонко рассмеялась, и не без удовлетворения сказала:

— Красавица, и правда. Вкус у господина Ахмада есть, с этим не поспоришь…

Амина смутилась, словно невинная дева, но мучил её не только стыд: в изумлении и тревоге она спрашивала себя — что же имела в виду певица, прося показать ей супругу «господина Ахмада Абд Аль-Джавада», и так превознося его вкус таким тоном, будто была с ним знакома. Её смятение разделяли также Аиша с Хадиджей, что переводили глаза с певицы на нескольких девушек — своих подружек, будто спрашивая, что они думают об «этой напившейся певице». Но Джалила не обратила никакого внимания на волнение, вызванное её словами, и поглядела на невесту. Она во всех подробностях осмотрела её, как до того осматривала её мать, и вскинув брови, с восхищением произнесла:

— Луна Посланника Аллаха! Ты — истинная дочь своего отца. Кто увидит эти глаза, то сразу вспомнит его глаза… — тут она расхохоталась… — предвижу ваш вопрос — «А откуда эта женщина знает господина Ахмада?!..» Я знаю его уже очень давно, он ещё не был знаком тогда со своей женой. Он был моим товарищем в детстве, наши отцы дружили, или вы полагаете, что у певички не может быть отца?… Отец мой был святым человеком, шейхом, директором начальной школы… Что ты об этом думаешь, краса всех дам?!..

Последний её вопрос был обращён к Амине, и страх, а также свойственная ей по природе мягкость и дружелюбие, подвигли её на ответ. Борясь со смущением, она сказала:

— Да помилует его Аллах. Все мы дети Адама и Евы.

Джалила стала поворачивать голову то направо, то налево, и сузив глаза, словно находясь под действием воспоминаний и проповедей, а может, из-за хмеля в голове, продолжила:

— Он был фанатичным человеком, а я по натуре своей росла легкомысленной кокеткой, будто всосала кокетство с молоком матери. Когда я смеялась на верхнем этаже дома, мой смех возбуждал прохожих мужчин. Когда отец слышал мой голос, грозил кулаком и сыпал ругательствами. Но какой толк был от его воспитания для той, что овладела искусством флирта, кокетства и пения?!.. Воспитание обернулось зря потраченным временем. Отец мой отошёл в мир иной — в райские кущи. Мне же было суждено сделать все те ругательства, что он посылал в мой адрес, девизом в своей жизни… Таков уж этот мир… Да наградит вас всех Господь наш благом, и да убережёт от зла… Да не лишит Он нас всех мужей, и неважно, во грехе ли, в браке ли…

Из угла комнаты послышался смех, покрывший удивлённые перешёптывания, что раздавались тут и там. Видимо, они были вызваны контрастом между последней нескромной мольбой и теми выражениями, что ей предшествовали, и по видимому, внушавшими печаль, или между серьёзностью и невозмутимостью, которыми она прикрывалась, и открыто демонстрируемой в итоге насмешкой. Даже сама Амина — несмотря на всё своё смущение — не выдержала и улыбнулась, — опустив голову, чтобы скрыть улыбку. Остальные женщины отвечали так же, как и всегда на подобных собраниях на шутки пьяных певичек, предпочитая отшучиваться в свою очередь, и хотя иногда такие шутки задевали их, они хранили невозмутимость.

Пьяная певица продолжала свою историю:

— Отец мой, да будет земля ему пухом! — перед тем, как Аллах наградил его раем, привёл как-то в наш дом мужчину, такого же хорошего, как и он сам, и захотел выдать меня за него замуж, — тут она разразилась смехом… — Ну какое ещё замужество?!.. После всего того, что было, какой может быть разговор о браке?!.. И я себе сказала: «Джалила, ты же опозорилась, у тебя было столько связей…»

Она немного замолчала, чтобы вызвать ещё больший интерес, или чтобы насладиться этим вниманием, сосредоточенным на её персоне, которым она не удостоилась даже когда пела, затем сказала:

— Но Господь милостив. Мне сопутствовал успех, и за несколько дней до того, как выяснилась вся позорная правда, я убежала из дома с покойным ныне Хассуном Багалем, продавцом опиума. У него был брат-лютнист, что аккомпанировал певице Найзак, и научил меня игре на лютне. Ему понравился мой голос, и так я научилась петь. Он взял меня за руку и привёл в оркестр Найзак, место которой я заняла после её кончины. С тех пор я и занималась пением. У меня была целая сотня любовников и…, - она нахмурилась, вспоминая число бывших у неё мужчин, и повернулась к тамбуристке, спросив у неё. — Сколько точно их было, Фину?

Тамбуристка тот же час ответила:

— Сто пять…

Снова раздался смех, и несколько женщин, увлечённо слушавших историю певицы, зашикали на тех, что смеялись, чтобы певица могла продолжать рассказывать, однако та встала со своего места и направилась к двери, не обращая внимания на тех, что вопросительно смотрели на неё, и не отвечая им. Никто не настаивал, так как всем было известно о её капризном нраве: если ей чего-то хотелось, она сразу же поддавалась своему порыву. Она спустилась по лестнице и подошла к двери, что отделяла женскую половину дома, а затем прошла во двор. Её внезапное появление привлекло взгляды находившихся рядом мужчин, и она, помедлив, остановилась, чтобы все присутствующие могли её видеть, и получала удовольствие от их внимательных взглядов, обращённых к ней, в желании бросить вызов Саберу, пение которого было в самом разгаре. Её желание было исполнено, поскольку сразу несколько человек, словно позёвывая, повернулись в её сторону, и так от одного к другому, из уст в уста, передавалось её имя, пока это не почувствовал Сабер. Он хотя и был всецело поглощён своей песней, всё же заметил внезапно образовавшуюся брешь между ним и аудиторией, и поглядел в ту сторону, куда были устремлены их взоры, пока глаза его не остановились на Джалиле. Она издали смотрела на него, кичливо откинув назад голову под действием выпитого вина, и он был вынужден прерваться и сделать знак оркестру остановиться, затем приложил руки к голове, приветствуя её… Саберу тоже было известно о причудах Джалилы, но, в отличие от многих других, он знал и о том, какое у неё доброе сердце. Одновременно с тем он мог предположить, насколько было опасно идти поперёк её воли, и потому он высказывал ей своё почтение и симпатию без всякой сдержанности. Эта уловка удалась, и губы женщины расплылись в улыбке. Она закричала ему:

— Продолжай свою песню, господин Сабер, я пришла лишь затем, чтобы послушать тебя!

Гости зааплодировали и вернулись к Саберу, приветствуя его радостными возгласами.

Ибрахим Шаукат, старший брат жениха, подошёл к Джалиле и мягко спросил, не нужно ли ей чего-нибудь. Его вопрос напомнил ей об истинной причине, из-за которой она и пришла сюда, и она, в свою очередь, спросила его, обращая свой вопрос ко многим, и особенно к Ясину и Фахми:

— А почему я не вижу здесь господина Ахмада Абд Аль-Джавада?

Ибрахим Шаукат взял её под руку и, улыбаясь, провёл в гостиную, а Фахми и Ясин в это время удивлённо переглянулись и смотрели на неё до тех пор, пока она не исчезла за дверью. Не меньше их был удивлён и сам господин Ахмад, увидя, как Джалила вошла в гостиную и направилась к нему, покачиваясь. Он с тревогой глядел на неё, пока его товарищи с понимающей улыбкой обменялись взглядами, а она бросила всем сразу:

— Весёлого вам вечера, господа…

И уперла взгляд в Ахмада, но не сдержалась и залилась смехом. Насмешливо спросила:

— Тебя напугало моё появление, господин Ахмад?!

Тот сделал предупреждающий знак, указав на присутствие других гостей в зале, и серьёзным тоном сказал:

— Будь разумной, Джалила. Что тебя занесло сюда, все же смотрят?!

Она как бы в оправдание, но при этом продолжая насмешливо улыбаться, промолвила:

— Тяжело мне уйти отсюда и не поздравить тебя со свадьбой дочери!..

Он сконфуженно сказал:

— Благодарю, госпожа. Но разве ты не подумала, какое впечатление произведёт твой приход сюда на гостей, которые тебя заметили? Что им может прийти на ум?

Джалила ударила ладонью о ладонь и с упрёком сказала:

— Да, это самый лучший у тебя способ встретить меня!.. — затем обратившись к его товарищам. — Призываю вас в свидетели, господа. Этот мужчина не пожалеет меня, пока не раскроет мой секрет. Посмотрите, он не может больше меня видеть…

Ахмад махнул рукой, как будто говоря: «Не подливай масла в огонь», и с надеждой произнёс:

— Видит Бог, я совсем не сержусь, что ты пришла. Сама видищь, я в затруднительном положении…

Тут господин Али, будто напоминая ей о чём-то важном, что не следовало забывать, сказал:

— Вы ведь были когда-то любовниками, и расстались друзьями. Вы же не мстили друг другу, однако его жена сейчас наверху, а сыновья — за дверью…

Упорно продолжая его сердить, она сказала:

— Зачем ты притворяешься набожным в кругу семьи, когда на самом деле ты такой распутник?

— Он бросил на неё протестующий взгляд и сказал:

— Джалила!.. О, нет силы и могущества ни у кого, кроме как у Аллаха!

— Джалила или Зубайда, а, святой угодник?!

— Достаточно мне Аллаха, а Он — лучший покровитель…

Она вскинула брови, поглядев на него, точно так же, как до того глядя на Аишу, но на этот раз не от восхищения, а в насмешке над ним, и спокойным серьёзным тоном — тоном судьи, выносящим приговор, промолвила:

— Да какая мне разница, в конце-то концов, кто твоя любовница — Зубайда или кто-либо ещё! Матерью клянусь, мне жалко только, что ты катаешься в пыли, после того как по уши, — она указала на свои уши, — искупался в сливках…

В этот момент господин Мухаммад Иффат поднялся — он ближе всех сидел к ней — в страхе, что она опьянеет ещё сильнее, и тогда случится непоправимое, взял её за руку и легонько увлёк к двери, прошептав ей на ухо:

— Заклинаю тебя Хусейном, возвращайся к своим гостьям, что ждут тебя…

Немного посопротивлявшись, она послушалась его и стала потихоньку уходить, но обернувшись в сторону Ахмада, сказала:

— Не забудь передать мои поздравления той нахалке. И мой тебе совет — как сестры брату — после неё умойся спиртом, ибо она высасывает кровь.

Ахмад в бешенстве поглядел на неё, проклиная судьбу за то, что она выставила его напоказ перед другими, и особенно перед его родными, считающими его образцом добродетели и невозмутимости. Не оставалось особой надежды на то, что весть об этом происшествии не достигнет никого из членов его семьи, разве что совсем слабой. И не было надежд, что они поймут его — если всё же до них дойдёт эта новость — в силу их природного простодушия, — то поверят в его правоту. То была никем не гарантируемая надежда, что даже при самом худшем раскладе ему не стоит тревожиться, с одной стороны, из-за их покорности ему, а с другой — потому, что его воля довлела над ними. Так он уверился в том, что их потрясёт не сам этот позор, а скорее удивление. Помимо того, вероятность, что о нём узнает правду кто-нибудь из сыновей или даже вся семья, не будет для него невероятной гипотезой, и потому благодаря уверенности в себе он волновался не более, чем нужно было. В воспитании детей он не полагался на какие-либо примеры или убеждения, но боялся, что они свернут с серьёзного пути в жизни, последовав за его дурным примером, который однажды увидели. Потому он считал маловероятным, что они что-нибудь узнают про него до того, как повзрослеют. А потом уже его не слишком-то и волновало, что будет, если тайна его раскроется. Лишь из-за одной вещи никак не мог он успокоиться от всего, что произошло. Да, правда, было тут место и радости, и гордости за себя, ибо то, что такая женщина, как Джалила, пришла к нему, чтобы поздороваться, позабавиться или вообще поиздеваться над его новой любовницей, было для него «многозначительным событием», косвенным признаком того, что такой мужчина, как он, не ставит ничего на одну планку со страстью, музыкой и весельем. Счастье его было бы совсем безмятежным, если бы это прелестное событие случилось где-нибудь подальше от семейного круга!

Что же до Ясина и Фахми, то они не сводили глаз с двери гостиной с того момента, как туда проникла Джалила, до того, как она вышла в сопровождении господина Мухаммада Иффата. Фахми был несказанно удивлён. У него даже голова закружилась, как в своё время у Ясина, когда Зануба сказала ему: «Он из нашего квартала, и ты наверняка слышал о нём… Господин Ахмад Абд Аль-Джавад…» Ясином завладело любопытство, и он всё понял. Сердце его пробудилось от упоения счастьем и духовного сопричастия отцу в доме у Занубы. Джалила была ещё одним звеном в жизни отца, которая — так он считал — была целой золотой россыпью увлечений. Отец превзошёл все его представления о нём. Фахми же продолжал надеяться на то, что в конце концов узнает, чего же нужно было этой певице от его отца. По какой-то причине он сводил приглашение её сюда со свадьбой Аиши, пока не пришёл Халиль Шаукат и не объявил со смехом, что Джалила «просто пошутила» с господином Ахмадом, и «высказывает симпатию к нему как друг». Тут Ясин, которому хмель развязал язык, больше не в силах держать в секрете то, что знал об отце и едва дождавшись, пока Халиль покинет комнату, начал выдавать всю подноготную брату, склонившись к его уху и подавляя хохот:

— Я утаивал от тебя кое-что, что меня смущало, так как не хотел, чтобы об этом проведали в нашем квартале. Но раз уж я видел то, что видел, и слышал то, что слышал, то тебе-то уж так и быть, раскрою.

И он начал рассказывать Фахми о том, что ему довелось увидеть и услышать в доме у Зубайды-певицы. Фахми в замешательстве время от времени прерывал его рассказ словами: «О, не говори этого…», или «Ты, что, потерял сознание?», или «И ты ещё хочешь, чтобы я поверил в это?», пока брат не рассказал историю до конца со всеми подробностями.

Фахми в силу своего идеализма и убеждений был не готов понять и переварить, что у его отца есть ещё одна — тайная — жизнь, когда он сам был одним из столпов его убеждений и устоев идеализма. Наверное, существовало какое-то сходство между тем, что он испытывал, обнаружив правду, и тем, что чувствовал младене, ц — если можно такое представить — переходящий из материнского чрева в полную тревоги и волнений жизнь. А может, он бы поверил в тот момент, если бы ему сказали, что если посмотреть на отражение мечети Калауна, то самой низкой частью в ней станет минарет, а самой высокой — мавзолей, или если бы сказали, что Мухаммад Фарид предал дело Мустафы Камиля[41] и продался англичанам; в любом случае, ни то, ни другое не могло вызвать у него больший протест и тревогу. «Мой отец ходит к Зубайде, чтобы напиться, повеселиться, попеть и поиграть на тамбурине!.. Он покорён шуткам Джалилы и дружит с ней!.. Отец пьёт вино и занимается прелюбодеянием. Как может всё это быть собрано в одном человеке?… Значит, это не тот отец, которого я считал дома идеалом благочестия и силы!.. Так какой же из них — подлинный?… Я будто слышу его прямо сейчас, он повторяет: „Аллах Велик… Аллах Велик… Как будто подпевает! Двуличие и притворство!.. Но он прав. Прав, если оторвался от всего этого ради молитвы, и прав, когда гневался… Так порочен мой отец, или же разврат — это добродетель?!..“»

— Тебя это поразило?.. Меня тоже поразило, когда Зануба произнесла его имя. Но я быстро притворился и спросил её, что в нём такого плохого?!.. Безбожник!.. Ну таковы уж все мужчины, или такими должны быть…

«Да, такие слова и впрямь достойны Ясина… Ясин — одно, а отец — совсем другое… Ясин!.. А что, собственно, Ясин?!.. Но как я могу повторить такое сейчас, когда отец… мой собственный отец ничем от него не отличается, он пал столько же… Но нет, это не падение. Просто что-то, чего я не знаю… Мой отец не грешит… Он не может грешить…Он выше всяких подозрений…, и в любом случае, выше презрения».

— Ты всё ещё удивлён?!

— У меня в голове не укладывается то, что ты сказал!

— Почему же?… Рассмейся, и ты поймёшь, каков этот мир. Да, он поёт, а разве пение — это плохо? И напивается. Поверь мне, пить вино приятнее, чем есть. И любит. А любовь была развлечением халифов. Вот почитай «Диван» Аль-Хамаса и рассказы-комментарии к нему. Наш отец не совершил никакого греха. Давай вместе скажем ему «Да здравствует господин Ахмад Абд Аль-Джавад, да здравствует наш отец». Я тебя оставлю пока, надо бы мне наведаться по этому случаю к рюмочке, которую я спрятал под стулом.

Когда певица вернулась к своему оркестру, среди женщин пронеслась весть о том, что она встречалась с господином Ахмадом Абд Аль-Джавадом. Её передавали из уст в уста, пока наконец она не достигла ушей Амины, Хадиджи и Аиши. И хотя они слышали такое впервые, многие дамы, чьи мужья находились в приятельских отношениях с господином Ахмадом, передавали эту новость без особого удивления, да ещё и перемигиваясь с улыбкой — признак того, что им было известно куда больше, чем они говорили. Но ни у одной из них не возникало и мысли заговорить на эту тему открыто, может быть, потому, что говорить о таких вещах перед дочерьми Амины было некрасиво. Но вдова покойного Шауката всё же сказала Амине как бы шутя:

— Остерегайся, госпожа Амина, ведь Джалила положила глаз на господина Ахмада!

Амина пренебрежительно улыбнулась, и лицо её покрылось краской смущения. Она впервые видела такое явное доказательство подкравшегося к ней подозрения. И хотя терпение и выдержка были привычны ей, всё же прямое доказательство ставило её в неловкое положение и ранило её сердце. Она почувствовала боль, которой никогда раньше не испытывала. Раненое самолюбие стало кровоточить. Одной из женщин хотелось истолковать слова вдовы Шаукат каким-нибудь учтивым выражением, достойным матери невесты, и она произнесла:

— Та, лицо которой будет таким же красивым, как у госпожи Умм Фахми, не стоит опасаться, что супруг её заглядывается на другую!

Амина расправила плечи, и на губах её заиграла бодрая улыбка; в любом случае это было каким-никаким утешением от подавленной боли, что мучила её. Но когда Джалила запела свою новую песню, голос её внезапно вызвал у Амины ярость, и на какой-то миг она почувствовала, что не владеет собой, хотя очень быстро смогла подавить её силой воли, достойной женщины, что никогда не признавалась себе, что она тоже вправе злиться. Аиша и Хадиджа же восприняли новость с изумлением, и с вопросительным взглядом переглянулись, не понимая, что всё это означает. Однако удивление их не шло ни в какое сравнение с тем, что довелось пережить Фахми, или с болью ревности, что испытала их мать. Видимо, обе сестры полагали, что для такой женщины, как Джалила, стоять перед оркестром, а потом ещё взять на себя труд спуститься в гостиную, где сидел их отец, чтобы поприветствовать его и поговорить, было и впрямь поступком, достойным восхищения. Затем Хадидже инстинктивно захотелось посмотреть на выражение лица матери, и она украдкой кинула на неё взгляд. И хотя она увидела, что та улыбается, но заметила, что одновременно мать испытывала боль и стыд, что омрачали её ясный лик. Хадидже стало неприятно, и тут же она разозлилась на певицу, а заодно и на вдову Шауката, да и на всех гостей.

Когда подошёл час расставания, она забыла обо всех своих тревогах. Даже если бы прошли недели, месяцы, всё равно образ Аиши в свадебном платье не покинул бы их мысли.

Квартал Аль-Гурийя показался укрытым мраком и тишиной семье Абд Аль-Джавад, когда та покидала дом новобрачной и возвращалась к себе в Ан-Нахасин. Процессию возглавлял господин Ахмад, который шёл один, а следом за ним, в нескольких метрах — Фахми и Ясин, приложивший все свои силы, чтобы взять себя в руки и идти твёрдой походкой, не теряя сознания от количества выпитого. За ними поодаль следовали Хадиджа и Амина, Камаль и Умм Ханафи. Камаль присоединился к этому каравану нехотя, и если бы не «погонщик», он обязательно нашёл бы способ взбунтоваться, вырваться из рук матери и вернуться в тот дом, где они оставили Аишу. Через каждый шаг он то и дело оборачивался и смотрел на ворота Аль-Мутавалли, чтобы с сожалением попрощаться с последними символами праздника: вроде того зажжённого фонаря, что висел над деревянной лестницей у входа на улицу Суккарийа, и запечатлеть в памяти его образ. До чего же разрывалось его сердце, когда он глядел на свою семью, в которой теперь отсутствовал самый любый после матери человек. Он поднял глаза на родительницу и шёпотом спросил:

— А когда вернётся к нам старшая сестрица Аиша?

Точно таким же голосом она ответила ему:

— Больше не повторяй этих слов и помолись за то, чтобы она была счастлива. И она нас будет теперь часто навещать, и мы — её тоже.

Охваченный гневом, он снова зашептал:

— Вы посмеялись надо мной!..

Мать указала рукой вперёд, в направлении отца, которого почти целиком поглотила тьма, и зашипела: «Тшшш». Однако Камаль был занят тем, что воспроизводил в уме всё увиденное в доме новобрачных. Те зрелища, что он увидел там, показались ему чрезвычайно странными, да ещё вдобавок к тому фантазия его смешивалась с изумлением. Он потянул к себе руку матери, чтобы она отстала от Хадиджи и Умм Ханафи, и снова шёпотом спросил, указав назад:

— А ты не знаешь, что там произошло?..

— Что ты имеешь в виду?..

— Я видел через щёлку в двери.

Сердце матери сжалось от тревоги, ибо она догадалась, на какой дом и на какую дверь он указывает, но не веря своим предчувствиям, спросила:

— Какой такой двери?..

— Двери комнаты невесты!

Женщина взволнованно сказала:

— До чего же некрасиво подглядывать через приоткрытую дверь!..

Камаль рассердился и прошипел:

— Я не видел в этом ничего плохого!..

— Молчи…

— Я видел, как сестрица Аиша и господин Халиль сидели в шезлонге… и он…

Она сильно ударило его по ладошкам, чтобы он замолчал, и нагнувшись к его уху, прошептала:

— Ты должен стыдиться того, что сказал. Если бы отец услышал тебя, то убил бы.

Тем не менее, Камаль настойчиво повторил свои слова, как тот, кто чувствует, что раскрывает ей невообразимую тайну:

— Он взял её за подбородок и поцеловал.

Она снова пребольно ударила его, чего до того никогда не делала, и тогда Камаль понял, что и правда он допустил ошибку, сам того не зная, и в страхе замолчал. Но когда они уже входили в залитый мраком двор своего дома, немного отстав от остальных — за ними шла только Умм Ханафи, чтобы запереть дверь на замок и на засов, — он нарушил молчание, и превозмогая страх и удивление, спросил с надеждой в голосе:

— Мама, почему он поцеловал её?!

Она решительно ответила ему:

— Если ты снова об этом заговоришь, я доложу отцу!..

41

Ясин в сильном опьянении укрылся у себя в спальне, чуть было не зайдя в комнату Фахми, уверенный, что за ним не следят. А Камаль быстро погрузился в сон, едва положив голову на подушку. Ясина увлекало желание устроить шум — реакция на нервное напряжение на свадьбе, и особенно по дороге домой, но он сдержался и совладал с собой. Комната показалась слишком узкой, чтобы устроить в ней буйное представление, и он решил облегчить душу и выговориться. Он уставился на Фахми — тот как раз переодевался, — и с насмешкой произнёс:

— Сравни-ка наши с тобой неудачи и искусство нашего отца!.. Поистине, мужчина — это он…

Несмотря на боль и изумление, что вызвали эти слова у Фахми, он был убеждён в том, что нужно сказать. С возмущённым видом и бледным подобием улыбки на губах он ответил:

— Тебе покровительствует удача, и лучший преемник отца — это ты.

— Тебя огорчает то, что наш отец — один из лучших мастеров в этом деле?

— Мне бы хотелось, чтобы рука перемен затронула его лик.

Потирая руки от радости, Ясин сказал:

— Истинный лик его — ещё более прекрасен и великолепен. Наш отец — идеальный пример. О, как бы мне хотелось его увидеть в тот момент, когда он стучит в тамбурин одной рукой, и держит в другой руке сверкающую рюмку!.. Ай да отец… Браво, господин Ахмад!

Фахми с удивлением спросил:

— А как же его набожность и благоразумие?!

Ясин нахмурил брови. Мысли его сосредоточились на этом вопросе, словно он сплотил их, находясь во вражеском окружении, чтобы успешно вырваться из него. В защиту своего восхищения отцом он сказал наконец:

— Это вовсе не проблема. Лишь твой трусливый ум создаёт проблему из ничего. Отец — благоразумный, верующий человек, любящий женщин. Тут всё ясно и просто, как дважды два. И я, может быть, больше всех похож на него, так как я и верующий, и любитель женщин, хотя мне и не достаточно благоразумия. Да и ты сам — человек набожный, осторожный, да и к женщинам не равнодушен. И если ты и впрямь оправдываешь и свою веру, и серьёзность, то от третьего отступишься, — он засмеялся, — а третье — это как раз самое твёрдое и непоколебимое!

* * *

Видимо, упомянув о последнем, он забыл, что вызвало у него такое восхищение и сподвигло пуститься в разглагольствования. Он не только явно выступил в защиту отца, но и на самом деле выразил те чувства, что полыхали в его захмелевшей груди: необузданный восторг, что охватил его после того, как скрылись все те люди, что наблюдали за ним и делали предупреждение; страсть, вызванная фантазией, наэлектризованная вином; острое желание плотской любви, которое его воля была не в состоянии обуздать или умерить. Но где же найти этот предмет страсти?.. Позволит ли это время?!.. И Зануба?!.. Что его с ней разделяет?!.. Путь туда не далёк, и после недолгого отдыха он снова вернётся домой и уснёт глубоким спокойным сном. Он радовался этим манящим мечтам как ненормальный, и не мешкая бросился их осуществлять, заявив брату:

— Жарко. Я поднимусь на крышу подышать свежим ночным воздухом.

Он вышел из комнаты в коридор и, ощупывая путь в сплошной темноте, с особой осторожностью стал пробираться наружу, стараясь не произвести ни малейшего шума. Интересно, сможет ли он в такой поздний час добраться до Занубы?.. Постучать ли ему в дверь?… И кто выйдет открыть ему?.. Что ему ответить, если его спросят, с какой целью он пришёл?.. А если вообще никто в доме не проснётся, чтобы открыть ему дверь?.. А если как всегда неожиданно нагрянет сторож и будет караулить его?.. В мозгу его, словно пузыри на водной глади, крутились все эти мысли, пока наконец не растеклись и не потонули в хмельном водовороте, смывающем всё на своём пути. Ясина они не омрачали — это были всего лишь преграды, и ему необходимо было оценить их последствия, но он только улыбался им, словно шуткам, ибо такие приключения стали для него привычными. Воображение перенесло его в комнату Занубы, окна которой выходили на перекрёсток Аль-Гурийи и Ас-Санадикийи. Он представил её в белой ночной сорочке, совершенно прозрачной, что куполом вздымалась над грудями и вокруг ягодиц, обнажая округлые, словно винная бутыль, лодыжки. Этот образ сводил его с ума. Ему так хотелось взлететь сейчас вверх по ступенькам, не будь этого пронизывающего мрака.

Он вышел во двор, где темнота была не такой густой благодаря приглушённом блеску звёзд, но глазам его, давно привыкшим к темноте на лестнице, показалось, что это свет или что-то очень похожее на него. И едва сделав пару шагов в сторону наружной двери в самом конце двора, внимание его привлёк еле различимый слабый свет, исходящий из щели в пекарне. Он бросил удивлённый взгляд в том направлении и глаза его наткнулись на тело, лежавшее на земле и освещённое лампой. Он узнал Умм Ханафи. Казалось, ей нравилось спать на открытом воздухе вдали от спёртого душного воздуха пекарни. Он было хотел продолжить свой путь, однако что-то остановило его, и он снова повернул голову и поглядел на спящую. С того места, где он стоял, он мог очень чётко различить её — их отделяли всего несколько метров — он заметил, что она запрокинулась на спину, положив левую ногу поверх правой, и та отчётливо вырисовывалась из-под края джильбаба. Колено её было согнуто наподобие пирамиды, а правое бедро повыше него оголилось. Промежность же из-под спадавшего джильбаба между той ногой, что была согнута в колене, и другой, вытянутой, была окутана темнотой.

Несмотря на то, что он чувствовал, что время уже поджимает и нужно торопиться, ему было трудно совладать с собой, и он не смог отвести взгляд с этого распростёртого тела, находящегося так близко от него. А может, из-за того, что он не смог отвести глаза, он так внимательно и зорко вглядывался в него покрасневшими глазами, полуоткрыв свои толстые губы. Глаза его, зорко рассматривавшие мясистое тело, что занимало столь много места, словно это был откормленный гиппопотам, теперь смотрели с повышенным интересом, пока взгляд их не остановился на затемнённой промежности между вытянутой ногой и поднятой. Затем этот воспалённый поток переместился с лестницы к входной двери в пекарню, словно он впервые обнаружил здесь женщину, с которой общался долгие годы, не обращая на неё никакого внимания. Умм Ханафи не досталось ни одной прелестной черты: лицо её выглядело даже старше истинного её возраста — ей не было и сорока — плюс тучное мясистое тело, отталкивающе несоразмерное и раздутое, и может из-за долгого уединения в этой старой пекарне — она жила там начиная с ранней молодости, — эта женщина никогда не привлекала к себе его внимания. Но в такой момент он был возбуждён и утратил всякую способность различать — взгляд его застилала похоть, да какая! Похоть, которую возбуждала в нём женщина как объект, а не из-за цвета кожи или души. Ему нравилась красота, но он не питал отвращения и к безобразной внешности, тем не менее всё это касалось «критического состояния», похожего на состояние голодной собаки, что без всяких колебаний поглощает даже мусор, что встретится ей на пути. При этом первое его приключение — с Занубой — стало казаться ему связанным с рядом трудностей, да ещё и неизвестно, какие из него могут вытечь последствия. Теперь уже он остерегался не того, сможет ли он в такой поздний час добраться до Занубы, постучать в дверь и ответить тому, кто откроет ему, а также сторожу, а ждущих его последствий.

Он легко и осторожно приблизился к женщине, раскрыв рот и забыв обо всём, кроме распростёртой всего в нескольких шагах от него плоти, что предстала перед его ненасытными глазами, словно приготовившись к встрече, пока не встал между её поднятой и вытянутой ногами, а затем потихоньку стал нагибаться над ней, почти бессознательно, в сильном возбуждении. Он и сам не знал, как лёг на неё сверху. Наверное, это вышло у него не нарочно, но ему следовало предупредить это последнее грубое движение. Тело, на котором он распластался, зашевелилось и испустило зычный крик до того, как он прикрыл своей рукой её рот, а затем установилась полная тишина. И тут словно кто-то сильно ударил его по голове, и сознание вернулось к нему. Он приложил ладонь к её рту и зашептал на ухо в смеси страха и тревоги:

— Это я, Ясин, Ясин… Ум Ханафи… Ум Ханафи, не бойся…

Ему пришлось повторить ещё несколько раз эту фразу, пока она не пришла в себя, затем он убрал ладонь. Но женщина, не перестававшая всё-ещё сопротивляться, смогла наконец отстранить его и выпрямиться. При этом она задыхалась от натуги и гнева, и спросила его срывающимся от волнения голосом:

— Что тебе надо, господин Ясин?

Шёпотом он попросил её:

— Не кричи ты так, я же сказал — не бойся. Здесь совершенно нечего бояться…

Но она продолжала строго допрашивать его, хотя уже и не так громко:

— Что это тебя сюда привело?

Он заискивающе погладил её руку и сделал глубокий вздох, почти с облегчением и с некоторым нетерпением, словно уловил некий поощряющий знак в том, что она стала говорить потише, и ответил:

— Что тебя рассердило? Я не хотел причинить тебе зла, — он улыбнулся и прошипел. — Иди-ка в пекарню…

Взволнованным голосом, не лишённым решительной интонации, женщина сказала:

— Ну уж нет, господин. Это ты давай-ка возвращайся в свою комнату. Иди-иди… Да проклянёт Господь шайтана…

Умм Ханафи сказала эти слова сгоряча, не обдуманно; они просто вырвались у неё, ибо сама ситуация требовала того. Возможно, она и не то совсем хотела сказать, однако полностью высказала всё, что испытала из-за этого внезапного вторжения. Ничего подобного с ней никогда раньше не случалось — чтобы во сне на неё набросились, словно коршун на цыплят. Вот она и оттолкнула юношу, предостерегающе вскрикнув, но без всякой задней мысли.

Он же неправильно это истолковал и разгневался, и в голову ему полезли всякие нехорошие мысли… «Что поделаешь с этой бабой-собачьим отродьем?! Я же не могу отступить, после того, как выдал себя и так опозорился. Значит, я должен получить того, чего хочу, даже если придётся прибегнуть к силе». Он стал быстро думать о наиболее эффективном способе подавить её сопротивление, но прежде чем успел принять какое-либо решение, услышал странное движение, похожее на чьи-то шаги, раздававшиеся с лестницы. Тут Ясин в ужасе вскочил, подавляя в себе похоть, точно вор, что прячет украденный им алмаз, если его застали врасплох в укромном месте. Он обернулся к двери, чтобы воочию увидеть, чьи же это шаги, и увидел отца — тот уже переступил через порог, неся в руках лампу. Ясина пригвоздило к тому самому месту, где он стоял. Покорный, растерявшийся, потерявший надежду. Кровь застыла в его жилах… Он понял в тот же миг, что крики Умм Ханафи не пропали зря, и что окно, расположенное за комнатой отца, было засадой. Вот только какая польза теперь от того, что он понял это так поздно?… Судьба устроила ему западню.

Отец стал пристально вглядываться в его лицо, долго храня суровое молчание и трясясь от гнева. Наконец, не сводя с него тяжёлого взгляда, он указал на дверь, чтобы тот вошёл. И хотя в этот момент скрыться с глаз долой было для Ясина куда лучше даже, чем продолжать жить, под действием ужаса и смущения он не смог сделать и шага. Отцу это надоело, и на его угрюмом лице промелькнули предвестники скорого извержения вулкана. Он зарычал, а глаза его, в которых отражался дрожащий свет лампы, что была у него в руках, испустили искры…

— Поднимайся же, преступник! Собачье отродье…

Но Ясин лишь ещё крепче прирос к своему месту, пока отец не набросился на него и не вцепился в него правой рукой, грубо волоча его к двери. Там он со всей силы толкнул его, и тот чуть было не упал прямо лицом в землю, но успел удержать равновесие и в ужасе обернулся назад, подпрыгнул и рванул вперёд в кромешной темноте.

42

Об этом позорном случае с Ясином знали ещё двое — помимо отца и Умм Ханафи — Амина и Фахми. Они оба слышали крик Умм Ханафи и из своих окон смогли наблюдать за тем, что происходит во дворе между юношей и его отцом, а потом, не мудрствуя лукаво, догадались о том, что там было, хотя господин Ахмад поведал жене о поступке сына и спросил её, что ей известно о нравственном облике Умм Ханафи. Амина выступила в защиту служанки и рассказала ему о том, что ей было известно о её нраве и честности. Он упомянул, что если бы не её крики, то никто бы и не узнал о том, что там произошло. Прошёл час, а Ахмад всё ещё поносил Ясина и осыпал его проклятиями, а также и себя, потому что «не следовало порождать детей, чтобы они вот так нарушали своими зловредными страстями его безмятежный покой!»

Гнев отца распространился на весь дом и его обитателей!.. Лишь Амина хранила молчание в это время, как и после того, будто ничего не понимая. Фахми тоже притворялся, что ничего об этом деле не знает — он сделал вид, что охвачен глубоким сном, когда брат, задыхаясь после такой проигранной им битвы вернулся в комнату. Впоследствии он ничем не выдал свою осведомлённость. Ему было неприятно, чтобы брату стало известно, что он всё знает о его унижении, ибо уважал Ясина за то, то тот был его старшим братом. Это уважение не закрывало его глаза на обнаруженное им безрассудство брата, даже несмотря на то, что сам Фахми был куда культурнее и умнее Ясина. Ясину, казалось, не было дела до того, нужно ли заставлять своих братьев уважать себя, и он шутил и играл с ними. Но Фахми продолжал уважать его. Возможно, его стремление пощадить брата относилось к его развитой не по годам воспитанности и серьёзности.

А вот от Хадиджи не укрылось на следующий день после того происшествия, что Ясин не спустился позавтракать в присутствии отца, и она с удивлением спросила, что помешало ему. Отец ответил, что он ещё не переварил свадебный ужин, и тогда девушка, с присущим ей от природы недоверием почувствовала в словах отца какой-то подвох и догадалась, что причина отсутствия за столом брата — отнюдь не несварение желудка. Она спросила у матери, но та не смогла найти убедительного ответа. Затем Камаль пришёл в столовую и тоже задал вопрос, но не из любопытства или сожаления, а скорее в надежде отыскать в ответе что-нибудь такое, что бы обрадовало его — например, что за столом у него какое-то время не будет такого опасного соперника, как Ясин.

Всё это так бы и кануло в лету, если бы Ясин не покинул дом тем же вечером, не поучаствовав даже в традиционном семейном распитии кофе. И хотя он извинился перед Фахми и матерью, сказав, что его связывает одно обязательство, Хадиджа откровенно заметила:

— Что-то в этом кроется, я же не дурочка какая-нибудь… Даю руку на отсечение, что Ясин изменился.

Мать, услышав её слова, с волнением сообщила им о том, что отец гневается на Ясина по некой неизвестной ей причине… Так прошёл час, а они всё строили догадки. Амина и Фахми соучаствовали, скрывая истину.

Ясин продолжал избегать отца за столом, пока его не позвали как-то утром зайти к нему до завтрака. Приглашение это не было для него неожиданным, хотя всё равно взволновало — он уже давно ожидал этого день за днём, чтобы убедиться в том, что отец не удовлетворится только тем, что тогда так грубо тащил его за собой в дом, так что он, Ясин, чуть не упал лицом в землю. Нет, отец так или иначе вернётся к тому его проступку, и может быть, его ждёт расправа, не подобающая для такого чиновника, как он. Эти мысли занимали его ум, когда он покидал дом. Он и сам не знал — навсегда или ненадолго. Отцу, каким он узнал его в доме у Зубайды, было просто неприлично так строго относиться к допущенной Ясином ошибке. Впрочем, и ввязываться в такое дело человеку с его-то достоинством тоже было неприлично. Самым благородным поступком с его стороны было бы отпустить сына на все четыре стороны. Да вот только куда?… Ему остаётся только начать жить одному, независимо от отца, но это ему не под силу.

Он и так, и этак обдумывал это дело, прикидывал расходы, задаваясь вопросом, сколько же после всего у него останется денег на развлечения: на кофе в кофейне господина Али, на винную лавку грека-Костаки, на Занубу. Пыл его стал утихать, пока совсем не потух, словно свеча в лампе, которую потушил сильный порыв ветра. Чувствуя, что занимается самообманом, он говорил себе: «Вот если бы я покорился шайтану и ушёл из дома, то создал бы скверную традицию, не достойную нашей семьи. Что бы ни говорил или ни делал мой отец, — он мой отец, и вряд ли будет несправедлив по отношению ко мне». Затем прикинувшись, что на него напало желание пошутить, откровенно заявил: «Тебе, Ясин, следует смириться. Как твоя мать, к примеру. Что тебе больше по нраву: достоинство и господство в доме и семье, или бар Костаки и пупок Занубы?»

Так он отказался от мысли уйти из дома и пребывал в ожидании, когда его позовут. И когда его позвали, собрался, и всё-ещё опасаясь, нехотя, вошёл в комнату отца, понурив голову. Шёл он медленно и остановился в отдалении от того места, где сидел отец, не осмеливаясь даже поприветствовать его, и стал ждать. Отец окинул его долгим взглядом, затем будто с удивлением встряхнул головой и сказал:

— Машалла![42]… И в высоту, и в ширину удался. И усы торчком стоят. Если бы тебя увидел по дороге какой-нибудь прохожий, то с восхищением сказал бы «До чего счастлив этот юноша, и до чего счастлив его отец!» Однако если тот же человек придёт в наш дом и увидит то, что ты творишь тут на самом деле!..

Юноша ещё больше засмущался, однако не посмел проронить и слова. Отец продолжал въедливо, с негодованием рассматривать его, а затем властным тоном сказал так, будто отрезал:

— Я принял решение женить тебя!..

Ясин от удивления ушам своим не поверил. Он ожидал, что отец будет изливать на него потоки гнева и проклятий, но ему и в голову не приходило, что он может услышать столь серьёзное решение, что изменит всю его жизнь, и не выдержав, поднял глаза и посмотрел отцу в лицо. Глаза Ясина встретились с синими пронзительными глазами отца, и сразу же, залившись румянцем, он опустил их с почтительным молчанием. Ахмад сообразил, что сын его застигнут врасплох таким «счастливым» решением вместо грубого обращения, которое тот ожидал. Он разозлился на себя, что не оправдал ожидания сына и проявил мягкость, шедшую вразрез с его известной жесткостью. Ярость его сквозила даже в интонации. Нахмурившись, он вымолвил:

— Время поджимает, и потому я хочу услышать твой ответ…

Ахмад принял уже решение женить сына и непременно желал услышать только один ответ, не приемля ничего другого, кроме того, что хотел он сам — не только подчинения сына его воле, но ещё и положительного отклика. Не успел отец объявить о своём решении, как воображение Ясина тут же нарисовало ему «невесту»: красавицу, которой он будет опорой, покорной ему — едва он сделает ей знак, как она сразу будет у его ног. От таких фантазий сердце его возликовало, и голос чуть было не выдал его. Он ответил:

— Мнение моё — то же, что и у вас, отец…

— Так ты хочешь жениться или нет?… Говори же…

С осторожностью человека, который и рад жениться, да только не готов пока, он ответил:

— Раз вы того желаете, я охотно соглашусь с вашим желанием.

Тон отца утратил гневные нотки. Он сказал:

— Я попрошу для тебя в жёны дочь своего приятеля, господина Мухаммада Иффата, продавца тканей из Аль-Хамзави. Эта находка досталась такому быку, как ты.

Ясин слегка улыбнулся и подлизываясь, сказал:

— Благодаря вам я стану ей ровней.

Отец окинул его острым взглядом, словно пытаясь проникнуть в самую глубь его души и посмотреть, что же скрывается за этой лестью, и ответил:

— Любой, кто услышит от тебя такие слова, не поверит в то, что ты творишь, лицемер… А ну убирайся с глаз моих!..

Ясин зашевелился, но знак, что отец сделал ему рукой, заставил его остановиться. Затем он спросил его, словно тем самым демонстрируя, что между ними уже есть уговор:

— Полагаю, ты накопил достаточно для брачного дара невесте?

Он не дал ответа, охваченный смущением. Отец рассердился и в негодовании спросил снова:

— Ведь ты живёшь на моём обеспечении, несмотря на то, что получаешь зарплату чиновника, словно школьник. Что ты делаешь со своим жалованьем?

Ясин всего лишь смог пошевелить губами, не промолвив ни слова. Отец возмущённо покачал головой и повторил то, что сказал ему полтора года назад, когда рекомендовал по случаю вступления в должность: «Если бы я сейчас потребовал от тебя обеспечивать себя самому, так как ты уже взрослый и ответственный мужчина, я не нарушил бы тем самым обычая, сложившегося между отцами и сыновьями. Однако я не потребую от тебя ни миллима[43], чтобы у тебя была возможность сэкономить на будущее, если потребуется, некоторую сумму, которую тебе будут платить». Он отметил, что такой поступок с его стороны был проявлением доверия к сыну. На самом деле он и не представлял себе, что кто-либо из его сыновей после полученного сурового воспитания позволит себе предаваться неукротимым страстям, требующим немалых расходов. У него в голове не укладывалось, что его «маленький сынок» — циничный пьяница, а вино и женщины, на которые он смотрел как на своего рода забаву в собственной жизни, не затрагивающие его мужского достоинства и не вредившие ему, превращалась в непростительное преступление, если одного из его сыновей угораздило вляпаться. И потому ошибка юности Ясина, свидетелем которой он стал во дворе их дома, убедила, равно как и взбесила его, ибо, по его мнению, Умм Ханафи не могла совратить парня, но раз уж сохранять честность и целомудрие было выше его сил… Он не сомневался в невиновности Ясина, хотя и помнил, как часто приходилось ему наблюдать увлечение того элегантными и дорогими костюмами, рубашками и галстуками. Такое расточительство не могло не насторожить отца, хотя и немного: то ли потому, что он не видел в такой элегантности следов преступления, то ли потому, что в схожести сына с ним самим ничего плохого не было. А раз так, пусть и сыновья будут подражать ему — в груди его зашевелилась нечто вроде любви и снисходительности. Однако каков же был результат той снисходительности? Вот он — то, что он видел сейчас — всё то, что Ясин заработал, ушло на символы роскоши и красивой жизни. Отец запыхтел от ярости и в гневе воскликнул:

— Убирайся с глаз моих долой!..

Ясин покинул комнату опечаленный из-за своего расточительства, а не из-за совершённой им ошибки, как ожидал вначале, и отправился в свою комнату. Сейчас без всяких раздумий он вынужден был примириться с этим расточительством, которое раньше не отягощало его. Он тратил всё, что было в его карманах до последней копейки, закрывая глаза на сбережения на будущее, будто его и вовсе не существовало. Вместе с тем, от отца он вышел в замешательстве, опасаясь его криков, хотя и не без глубокого облегчения, поскольку понял, что хотя отец закричал на него, чтобы прогнать от себя, но расходы на его свадьбу он обеспечит. Он напоминал сейчас ребёнка, что клянчит у родителя мелкую монетку, и тот отсчитывает её, а потом выталкивает сына взашей, и потому от радости своей победы забыл про обиду.

Отец же всё ещё в негодовании приговаривал:

— Ну что за скотина такая, вырос вон — и высок, и широк, да только мозгов не имеет.

Он злился на то, что сын был транжирой, будто он сам не сделал когда-то девизом всей своей жизни такое же транжирство. По сути, он не видел ничего плохого в расточительстве, как и в прочих своих страстях — он по-прежнему жил и не бедствовал, и порой даже забывал, что у него есть семья, которую он должен кормить. Но вот как он мог поручиться, что Ясин сможет устоять?… Он не запрещал ему ничего из того, что считал дозволенным для себя, но не из-за самоуправства и эгоизма, а скорее из жалости к нему. Такое сострадание указывало на его уверенность в себе и неуверенность в других с примесью высокомерия. Гнев его рассеялся, как и всегда, с той же быстротой, с какой и охватил его. На душе у него стало легче, и мышцы на лице расслабились. Всё приняло иной облик и начало казаться лучше и приятнее…

— Бычок, ты хочешь быть похожим на своего отца… Тогда не сторонись и других моментов. Будь Ахмадом Абд Аль-Джавадом полностью, если можешь, или не выходи за собственные границы. Ты считал, что я и впрямь разгневался из-за твоего транжирства, потому что я хочу устроить тебе свадьбу на твои собственные деньги?!.. Да поди прочь… Я всего-то и надеялся, что ты будешь экономным, чтоб я смог женить тебя на свои средства, и чтоб у тебя тоже они были. Но эту надежду ты не оправдал. Неужели ты полагал, что я не позабочусь о выборе жены для тебя, пока ты не впутаешься в прелюбодеяние, да ещё какое… Прелюбодеяние — скверное дело, такое же скверное, как и твой вкус, или вкус твоей матери!.. Ну нет, глупец…. с тех пор, как ты пошёл на службу, я только и думаю, что пекусь о твоём же счастье… И как иначе, ты был моим первенцем… Ты разделял со мной горе, которое свалилось нам на шею из-за твоей проклятой матери… Да и потом, разве я не вправе повеселиться именно на твоей свадьбе? Я ведь уже долго жду, чтобы повеселиться потом и на свадьбе твоего брата-пленника любви. Интересно, кто у него на уме?…

В следующий момент в памяти его воскресло воспоминание, прочно связанное с настоящим — как он рассказал Мухаммаду Иффату о «преступлении» Ясина, как орал на него и тащил его наверх по лестнице, чуть ли не волоча того лицом по земле, и в то же время просил руки его дочери для юноши. Фактически, оба друга уже договорились между собой ещё до того, как завели разговор о Ясине. Он вспомнил слова друга:

— А не считаешь ли ты, что тебе будет достойнее всего изменить к нему своё отношение, раз уж он возмужал, и тем более поступил на госслужбу и стал самостоятельным человеком? — и затем засмеялся и сказал. — По всей видимости, ты из той породы отцов, что не уймутся, пока их сыновья в открытую не взбунтуются против них.

И ещё вспомнил, как уверенно ответил ему:

— Вряд ли возможно, что по прошествии времени я стану обращаться с сыновьями иначе.

Последнюю фразу он произнёс с немереным хвастовством и самоуверенностью, однако затем поправил себя, что его обращение с сыном по мере дальнейшего развития обстоятельств изменится, но так, что никто и не догадается о скрытых мотивах такой перемены, и продолжил:

— На самом деле, сейчас я не поднимаю руку на Ясина, и даже на Фахми. А с Ясином я так поступил только под действием гнева, а не ради того, чтобы оценить, насколько далеко я могу зайти. — Потом он обратился к далёкому прошлому. — Мой отец, царство ему небесное, придерживался такой жёсткости в моём воспитании, по сравнению с которой моя строгость с собственными детьми — просто пустяк. Но он очень быстро стал обращаться со мной по-другому, как только призвал меня помогать ему в лавке. И это обращение превратилось в дружбу отца с сыном, как только я женился на матери Ясина. Меня охватила гордость за себя, и потому я возражал против того, чтобы он ещё раз женился — с одной стороны, из-за своих преклонных лет, а с другой стороны — из-за юности невесты. Но он лишь сказал мне: «Ты что это, бычок, вздумал мне перечить?… Не суй свой нос в это дело. Я лучше тебя способен удовлетворить любую женщину». Я же не сдержался и засмеялся, правда, сделал ему приятное, извинившись.

Пока он вспоминал всё это, на ум ему пришла одна пословица: «Если повзрослеет твой сын — относись к нему по-братски», и тут наверное впервые в жизни почувствовал, насколько же сложна задача отца. На той же неделе Амина распространила новость о помолвке Ясина во время кофейных посиделок. Фахми уже узнал о ней через самого Ясина. Хадиджа же не могла удержаться, чтобы не связать помолвку Ясина и гнев отца на него незадолго до того, подозревая, что этот гнев стал результатом желания самого Ясина жениться, и сравнила это с тем, что произошло между отцом и Фахми. Словно спрашивая других, она выразила своё мнение. Ясин же не без смущения и стыдливости кинул на мать быстрый взгляд и засмеялся:

— На самом деле, между гневом и помолвкой существует сильная связь…

Скрыв своё недовольство за завесой шуток и насмешки, Хадиджа сказала:

— Отцу простителен гнев, ведь ваше величество не может предстать перед его лучшим другом, таким, как господин Мухаммад Иффат…

Соревнуясь с ней в остроумии, Ясин сказал:

— Положение отца будет ещё хуже, если вышеупомянутый господин узнает, что у его зятя есть такая сестра, как ваше высочество!

Тут Камаль задал свой вопрос:

— А Ясин тоже оставит нас, как и сестрица Аиша?

Мать с улыбкой ответила:

— Нет. Напротив, у нас дома будет новая сестрица — невестка…

Камаля устроил ответ, хотя он и не ожидал такого. Он успокоился от того, что его любимый «сказочник», рассказами и анекдотами которого он так наслаждался, останется с ними. Однако тут же задал ещё один вопрос:

— Почему Аиша не осталась с ними?

Мать ответила, что по обычаю невеста переезжает в дом к жениху, а не наоборот. Камаль не знал, кто установил такой обычай, но ему очень уж хотелось, чтобы было принято как раз наоборот, пусть даже ему придётся пожертвовать Ясином и его анекдотами. Но он не мог заявить всем о своём желании и выразил его красноречивым взглядом, предназначенным матери. Из-за этой новости загрустил один только Фахми, но не потому, что он не разделял радости Ясина, а потому, что история с женитьбой вскрыла его застарелую рану, из которой засочилась грусть… Словно в момент всеобщей победы мать горюет по павшему сыну…

43

Коляска, в которой сидели мать, Хадиджа и Камаль, тронулась и пустилась в путь на улицу Суккарийя. Возвещало ли замужество Аиши о новом этапе — этапе свободы? Смогут ли они наконец видеть свет этого мира, хотя бы время от времени и дышать свежим воздухом?!.. Но Амина не сдалась в плен оптимизму и не склонна была торопить события. Тот, кто часто запрещал ей навещать мать, вполне был способен также запретить навещать и дочь. Она не забыла, что прошло уже много дней с момента замужества Аиши, когда её навещали и отец, и Ясин и Фахми и даже Умм Ханафи. Однако ей, матери, не разрешалось навещать дочь. Да и храбрость не была её спутницей, чтобы попросить разрешения для визита. Амина остерегалась упомянуть в присутствии мужа о том, что у неё есть дочь в Суккарийе, и она должна её увидеть. Вместо этого она хранила молчание, но образ дочери не покидал её мыслей, и грудь сжималась от боли в терпении и покорности. Наконец она собрала волю в кулак и спросила его:

— Иншалла, господин мой скоро навестит Аишу, так что мы удостоверимся, что у неё всё хорошо..?

Ахмад понял, какое желание скрывается за её вопросом, и разозлился на неё, так как решил не разрешать ей посещать Аишу. Однако поскольку в подобных случаях он любил давать своё соизволение вне всякой связи с её просьбами, чтобы у неё самой не закралось подозрение, что её просьба могла хоть как-то повлиять на его разрешение, и ненавидел, когда она старалась напомнить ему об этом своими наводящими вопросами, он с досадой подумал над этим и разгневался, ибо понял, что эта потребность неизбежно возникнет у Амины, и закричал на неё:

— Аиша живёт в доме у своего мужа и ей не нужен никто из нас. Я уже сам навещал её, как и её братья. Так что ты за неё переживаешь?!

Сердце сжалось в её груди, и горло пересохло от отчаяния и негодования. Муж же её намеренно хранил теперь молчание, словно теперь разговор на эту тему прекращён ей в наказание за такое непростительную, по его мнению, хитрость, что она придумала. Затем надолго он и вовсе перестал обращать на неё внимание, хотя украдкой следил за её печальным лицом, пока наконец однажды, собираясь идти по своим делам, у него вдруг не вырвалось сухая и лаконичная фраза:

— Иди завтра навестить её..!

От радости кровь прилила к её лицу, которое больше не держало ликование в секрете: Амина радовалась как ребёнок, и потому он тут же в гневе выпалил:

— После этого ты её больше не увидишь, разве что её муж позволит тебе навещать её…!

Он не прибавил больше не слова к тому, что сказал, однако Амина не забыла данное ей обещание и решила посоветоваться с Хадиджей о своём разговоре с ним. После некоторого колебания и опасений она спросила его:

— Господин мой позволит мне взять с собой Хадиджу?

Он кивнул головой, словно говоря: «Машалла…», затем сердито произнёс:

— Ну да…, конечно! Раз уж я согласился выдать замуж свою дочь, то моя семья должна показывать себя всякому уличному сброду!.. Бери её… Да заберёт вас всех Господь наш…

Радость её была беспредельной, так что она даже не обратила внимание на последние его слова, к которым уже привыкла… Более того, когда он действительно был в гневе или только делал вид, что сердится, не важно, — ей было хорошо известно, что всё это только слова, весьма далёкие от того, что на самом деле у него на душе, — её супруг напоминал кошку, которая носит во чреве котят и потом сама же пожирает их. Её мечта сбывалась, и вот они вместе ехали в коляске на улицу Суккарийя.

Камаль, выходя из дома в сопровождении матери и сестры и садясь в экипаж, выглядел самым счастливым из всех — он не мог сдержать своей радости и хотел заявить о ней всему миру, а может, ему хотелось привлечь к собственной персоне взгляды окружающих, чтобы все видели, как он садится в коляску между матерью и сестрой.

Едва коляска проехала мимо лавки дядюшки Хусейна-парикмахера, как вдруг Камаль встал и закричал:

— Эй, дядюшка Хусейн!.. Гляди!

Мужчина уставился на него, но обнаружив, что мальчик не один, быстро опустил глаза и улыбнулся, а Амина покрылась краской стыда и смущения. Она схватила Камаля за край его пиджака, чтобы он больше не высовывался наружу перед каждой лавкой, и сделала ему выговор за подобную «безумную» выходку.

Дом на улице Суккарийя, в котором жила Аиша, выглядел — в отличие от той праздничной ночи — древним и дряхлым, но эта древность, не говоря уже об огромных размерах здания и ценной мебели, указывала на богатство его обитателей — «благородное» семейство Шаукат, у которого не осталось ничего от былого величия и славы. Невестка поселилась на втором этаже, когда вдова покойного Шауката переехала этажом ниже вместе со старшим сыном Ибрахимом, поскольку не могла больше подниматься по высоким ступеням. Третий же этаж оставался незанятым. Его так никто и не занял, и никто не захотел там селиться.

Когда они вошли в апартаменты Аиши, Камалю по обычаю захотелось побегать там, словно он был у себя дома, где рыскал повсюду, чтобы лишний раз натолкнуться на сестру и получить удовольствие от такого «внезапного» столкновения, смущавшего его. Здесь же, пока он поднимался по лестнице, мать не выпускала его руки из своей, как бы он ни сопротивлялся. Служанка провела их в гостиную, а затем оставила там одних.

Камаль чувствовал, что их принимают здесь как чужих, или как обычных гостей. Сердце в груди его сжалось, и что-то в душе надломилось. Он в испуге повторял:

— А где же Аиша?… Почему её нет здесь?

Но единственное, что он слышал в ответ от матери, было «Тшш», а также предупреждение, что в следующий раз они больше не возьмут его с собой в гости к Аише, если он будет так громко разговаривать… Но вскоре страданиям его пришёл конец, когда к ним прибежала Аиша, вся взмыленная и с сияющей улыбкой на губах, в яркой яркой одежде и в блестящих украшениях. Камаль побежал к ней и повис у неё на шее. Она обменялись приветствиями с матерью и сестрой.

Аиша выглядела очень счастливой и довольной как своей новой жизнью, так и визитом матери и сестры, и рассказала о том, как её навещали отец и Ясин с Фахми, о том, как она соскучилась по ним и боялась отца, а затем осмелилась попросить его позволить им навестить её!.. Она сказала:

— Уж и не знаю, как у меня только язык повернулся заговорить с ним!.. Может, его новый образ, который я раньше не видела, приободрил меня. Он показался мне мягким и добрым, а ещё, клянусь Аллахом, он улыбался! И хотя, несмотря на это, я долго колебалась и боялась, что он может внезапно перемениться и обругать меня, положилась на Аллаха и заговорила!

Мать спросила её, что ответил отец, и Аиша сказала:

— Он лаконично ответил мне: «Иншалла», а затем серьёзным тоном предостерёг. — Но не считай, что это игра, всё имеет свой счёт. — У меня затрепетало сердце, и я долго ещё молилась за него!

Затем она немного отошла от этой темы и рассказала о том, что почувствовала, когда ей сказали, что «господин находится в гостиной»:

— Я бросилась в ванную и умылась, чтобы стереть все следы пудры, так что господин Халиль даже спросил, для чего я всё это делаю, но я ответила ему:

— Ну пойми же, я не могу появиться перед ним накрашенной и в летнем платье, открывающем руки!.. В общем, я укуталась в кашемировую шаль.

Затем она продолжила:

— А когда об этом узнала мама, — тут она засмеялась…, - ну, я имею в виду моя новая мама…, когда господин Халиль рассказал ей, что произошло, она засмеялась и сказала мне:

— Я хорошо знаю господина Ахмада…, какой он на самом деле, и даже больше того…, - затем она повернулась ко мне… — А ты, Шушу, должна знать, что ты не вернёшься к своим Абд Аль-Джавадам, ты теперь член семьи Шаукат, и не обращай внимание на других.

Её ликующий вид и рассказ о себе заставил их всех вытаращить глаза, точь-в-точь как и в день свадьбы. Камаль в оправдание спросил:

— А почему ты не была такой, когда жила с нами?!

Аиша немедленно ответила, смеясь:

— Я тогда не была одной из Шаукат.

Даже Хадиджа, и та смотрела на неё с любовью. С замужеством Аиши исчез повод к пререкательствам, что разгорались между ними дома из-за беспорядка. А с другой стороны, Хадиджа больше не испытывала гнева, охватившего её, когда отец дал её сестре разрешение выйти замуж раньше неё. От того гнева остался лишь бледный след, зато в сердце её таилась любовь и нежность к сестре. Как же ей не доставало Аиши всякий раз, когда некому было составить ей компанию, которая ей так нужна была! Затем Аиша начала рассказывать им о своём новом доме, о машрабийе, которая выходила на ворота Аль-Мутавалли и минареты, что были совсем близко, о непрекращающихся потоках прохожих. Всё вокруг напоминало ей об отчем доме, дорогах на подступах к нему, окружающих зданиях. Никаких отличий, разве что некоторые названия и второстепенные моменты.

— Кстати, о величественных воротах: хотя подобных им и не было в нашем квартале, — она произнесла это как-то вяло, — паланкин под ними никогда не проносили, как мне сообщил господин Халиль!

Затем она продолжила говорить о том, что прямо под её машрабийей каждый вечер собирались трое, не расходившиеся до наступления ночи: хромой нищий, продавец обуви и гадальщик на песке.

— Эти трое — мои новые соседи. Гадальщику на песке повезло больше всех: даже и не спрашивайте о целых батальонах женщин и мужчин, что садятся перед ним на корточки и вопрошают его о своей судьбе. Как бы мне хотелось, чтобы моя машрабийя располагалась чуть пониже, чтобы слышать, что он им говорит. А самое очаровательное зрелище — это крытый экипаж из Красных Ворот, когда он едет навстречу коляске, следующей из Аль-Гурийи. Для них обоих ворота слишком тесны, и тогда каждый из водителей выглядывает и вызывающе смотрит на другого, ожидая, что тот отъедет назад и освободит дорогу. Разговор между ними начинается мягко, но затем обостряется, становится всё более шумным, потом уже сверкают кинжалы и сыплются взаимные оскорбления, а следом подъезжают ручные тележки и двуколки, которые загромождают дорогу, и уже никто не знает, как всё вернуть на прежнее место. Я стою за ставнями и пытаюсь подавить смех, разглядывая лица людей и пейзаж.

Двор нового дома был похож на двор прежнего: такая же комната, где пекли хлеб, амбар, а её свекровь и служанка по имени Суидан заведовали всем двором.

— Я не могу найти для себя здесь занятия и даже не вспоминаю про нашу кухню и не ношу поднос с едой.

Тут уже Хадиджа не выдержала и засмеялась:

— Но ты же получила, наконец, то, чего так долго хотела!

Камаль хоть и внимательно прислушивался к их разговору, но не находил в нём ничего интересного, и чувствовал, что общий тон его внушает стабильность и постоянство, и потому вмешался, решив придать ему тревожные нотки. Он спросил Аишу:

— Так ты никогда к нам не вернёшься?!..

Но в этот момент в комнату вошёл Халиль Шаукат. Он смеялся. На нём был одет белый щеголеватый шёлковый джильбаб. У него было круглое полное лицо с белой кожей. Глаза — слегка выпуклые, губы — толстые. Голова тоже была крупной, правда, с узким лбом, на макушке у него росли густые тёмные волосы, стрижкой и оттенком напоминавшие волосы отца Аиши. В глазах его сверкал доброжелательный праздный взгляд, видимо, благодаря покою и удовольствию. Он наклонился над рукой Амины, чтобы поцеловать её, однако она быстро отдёрнула её, засмущавшись и бормоча слова благодарности. Затем он поздоровался с Хадиджей и Камалем и присел, как будто — по выражению Камаля, которое он изобрёл позднее — был одним из них.

Мальчик воспользовался возможностью, и пока его новоиспечённый зять беседовал с остальными, разглядывал лицо того. Он был чужаком, который появился в их жизни, чтобы занять в ней важное место и породниться с ними, стать самым близким из близких, или правильнее, стать самым близким из всех к Аише. Всякий раз, как эта мысль приходила ему на ум, следом за ней тащилась и другая, как белое тянет за собой чёрное. Он долго разглядывал Халиля, повторяя про себя слова, который тот твёрдо произнёс, отвечая на его вопрос:

— Она никогда не вернётся к вам, господин Камаль.

Он обнаружил, что Халиль неприятен ему, даже отвратителен и ненавистен. Эти чувства могли бы прочно засесть в нём, если бы этот человек вдруг не встал со своего места и не вышел, а затем вернулся к ним с серебряным подносом, на котором было полным-полно всяких сладостей, и протянул его Камалю с улыбкой, обнажив зубы — один при этом закрывал другой — самые отборные и лучшие, которые только имелись.

Тут в комнату вошла вдова покойного Шауката, опираясь на руку мужчины, который был похож на Халиля, откуда гости пришли к заключению, что это был его старший брат, а затем вдова подтвердила их предположение, когда представила его:

— Это Ибрахим, мой сын… Разве вы с ним ещё не знакомы?!

Когда же она заметила смущение Амины и Хадиджи в момент приветствия, с улыбкой сказала:

— Мы же с очень давних пор как одна семья. Но некоторые из нас видят сейчас других впервые!.. Ну да ладно…!

Амина сообразила, что старая женщина пытается подбодрить её и облегчить задачу, и потому улыбнулась. Однако смутная тревога напала на неё: её мучил вопрос: «Интересно, а согласится ли господин мой с тем, что мы с Хадиджей встречаемся тут с этим мужчиной — хоть он и считается новым членом нашей семьи, как и Халиль, — без вуали на лице?… Поведать ли ему об этой встрече или лучше воздержаться и не упоминать об этом ради всеобщего благополучия?»

Ибрахим и Халиль были бы похожи друг на друга как братья-близнецы, если бы не разница в возрасте. Их отличие во внешности казалось даже ещё меньшим, чем разница в возрасте. На самом деле, если бы волосы Ибрахима не были короче, а усы не были закрученными — единственное его отличие от Халиля, — то они были бы тогда полностью похожи, словно Ибрахиму не было и сорока, а прожитые года не наложили свой отпечаток на молодость и внешность. Амина потому и вспомнила слова мужа, что он однажды говорил о покойном Шаукате — что он «выглядел моложе своего настоящего возраста лет на двадцать или даже больше того», или что он, «несмотря на своё благородство и добрые дела, был словно скотина, что никогда не позволит ни одной идее расстроить его покой и безмятежность!» Разве не было странным, что Ибрахим в свои тридцать с небольшим уже успел жениться в ранней юности и народить двоих детей, которые потом умерли, как и их мать?.. Однако из этого тяжкого испытания он вышел невредимым, как будто оно и не коснулось его. Затем он привык жить вместе с матерью в праздности и лени — как и всё семейство Шаукат.

Хадиджа украдкой поглядывала на обоих братьев, когда была уверена, что никто не видит этого, смотрела на их удивительно похожие круглые и белые лица, выпуклые глаза, полное сложение, некую праздность, и всё это вызывало у неё скрытую насмешку, так что она про себя даже смеялась над этими мыслями, и откладывала в копилку своей памяти эти образы, как уже привыкла делать на кофейных посиделках дома. Её манера издеваться над людьми сводилась к забавам и насмешке, и потому она задумалась, какие бы дать им оскорбительные прозвища по примеру тех, которыми она обычно награждала всех остальных людей, а ещё лучше, что-нибудь наподобие прозвище, коим она наградила их мать — «Водяной пистолет» — за то, что во время разговора старуха разбрызгивала слюну.

Один раз она украдкой взглянула на Ибрахима и содрогнулась, когда её глаза встретились с его — выпуклыми и большими, что из-под густых бровей внимательно разглядывали её лицо. Она тут же опустила взор от стыда и смущения и спросила себя, испытывая страх, смешанный с подозрением, о чём он, интересно, думал, когда глядел на неё? Она обнаружила, что погрузилась в собственные мысли с ещё большим созерцанием и тревогой в глазах…

Камалю наскучило сидеть, хоть он и был рядом с Аишей: она собрала их всех вместе, словно они были у неё гостями, и не исполнила ни одного его желания, за исключением сладостей. Он переместился под крылышко к молодой женщине и сделал ей жест, давшей ей понять, что ему хочется побыть с ней наедине. Тогда она встала, взяла его за руку и вместе они вышли из комнаты. Посчитав, что гостиная его устроит, она предложила посидеть там; однако он потянул её за руку в спальню и плотно закрыл за ней дверь, так что та даже затряслась. Только тогда мускулы на лице его расслабились и он улыбнулся, а глаза его озорно заблестели. Он долго глядел на неё, затем осмотрел каждый угол комнаты, вдыхая запах новой мебели, к которой примешивался нежный аромат — то, видимо, были остатки духов, которые рассеивали на руки и грудь. Потом он пристально поглядел на мягкую постель, две маленькие розовые подушечки, лежавшие рядом, и спросил?

— А что это?

Она с улыбкой ответила:

— Это две небольшие подушки.

Он снова спросил:

— Ты обе подкладываешь себе под голову?

Она улыбнулась опять и ответила:

— Нет. Они обе служат только для декора.

Он кивнул на постель и спросил:

— А с какой стороны ты спишь?

Она, всё так же улыбаясь, сказала:

— В кровати.

Тут Камаль спросил её таким тоном, будто сам был уверен, что спит с ней вместе:

— А господин Халиль где?

Нежно ущипнув его за щёчку, она ответила:

— В другом месте…

Тут он как-то странно повернулся в сторону шезлонга, и залез в него, позвав её тоже присоединиться к нему. Она села рядом, а он сразу же пустился в воспоминания, опустив глаза, чтобы скрыть напуганный и смущённый взгляд, в котором читалось сомнение, только усилившееся в ту ночь, когда они возвращались домой с её свадьбы, и мать набросилась на него, после того, как он рассказал, что видел через щёлку. Камаля обуревало желание раскрыть Аише свой секрет, и под напором искушения, не лишённого некой грубости, спросить о Халиле, однако стыдливость, исходившая из смутного подозрения, вразумила его не делать этого, и он сдержался. Затем он поднял на неё свои ясные глаза и улыбнулся ей. Она тоже улыбнулась, склонилась к нему и поцеловала. Затем встала, и с нежной улыбкой сказала:

— Дай-ка я насыплю тебе шоколадок в карманы…

44

Мальчишки, толпившиеся перед домом и на всей улице Байн аль-Касрайн, радостно перекликались между собой. Среди них выделялся голос Камаля, который кричал:

— Я видел машину невесты!

Он целых три раза повторил это, пока из дома не вышел Ясин — во всём своём блеске и великолепии — и прошёл на улицу мимо всех людей, что стояли у самого двора их дома. Он встал перед домом и повернулся в сторону улицы Ан-Нахасин, где заметил кортеж невесты, который не спеша и чинно приближался к ним. В этот радостный и торжественный час, несмотря на взгляды людей, что пристально уставились на него со всех сторон — и справа, и слева, и с крыши, — он казался твёрдым и лишённым всякой робости. Ясина переполняла мужественность и энергия, по всей видимости, подкреплённые устремлёнными на него отовсюду взорами. Своей смелостью он старался унять в сердце сильное волнение предстать перед всеми в неприличном виде, не достойным мужчины. А может быть, ему также было известно и то, что его отец притулился где-то в конце всей этой группы, что столпилась около входа в ожидании, чтобы на него не упал взгляд мужчин из семьи невесты. Ясин смог взять себя в руки и поглядел в сторону машины, разукрашенной розами, которая везла ему его невесту, нет, жену.

Он ждал уже больше месяца, и до сих пор ни разу не видел её. Надежда, подпитываемая мечтами, жажда счастья не могла довольствоваться малым так долго. Машина наконец остановилась перед домом во главе длинной вереницы, и Ясин приготовился к радостной встрече. У него вновь возникло желание снять с невесты шёлковую вуаль, чтобы впервые в жизни увидеть её лицо. Затем дверца машины раскрылась, и из неё вылезла чёрная служанка лет сорока, крепкого сложения, с блестящей кожей и большими глазами. Судя по её уверенным и несколько фамильярным жестам, можно было сделать вывод, что её поставили прислуживать невесте в новом доме. Она посторонилась и встала прямо, словно часовой, а затем обратилась к Ясину звучным как медь голосом, при этом улыбаясь и показывая ослепительно белые зубы:

— Пожалуйте, возьмите же свою невесту…

Ясин приблизился к дверце машины и немного наклонился внутрь, где увидел невесту: она сидела между двух девушек-подружек в белом подвенечном платье. В этот момент его околдовал прекрасный аромат, и в атмосфере всей этой красоты сердце его учащённо забилось. Он протянул ей руку, однако почти ничего не увидел, кроме яркого света. Невесту же сковало смущение, и она не сделала ни единого движения. Подружка невесты, что сидела справа от неё, взяла её руку и вложила в его руку, шепнув ей со смехом:

— Ну же, смелее, Зейнаб…

Молодые вместе вошли во двор. От застенчивости она закрылась от него большим веером из страусиного пера, скрывавшего всю её голову и шею. Они пересекли двор меж двух рядов наблюдающих за ними зрителей, а за ними в дом проследовали женщины из семейства невесты, что издавали радостные крики, будто им было наплевать на то, что всего в метре от них стоял сам хозяин дома, господин Ахмад. Вот так молчаливый дом впервые огласили весёлые голоса и крики, которые услышал даже его хозяин-тиран. Возможно, у всех тех, кто их сейчас слышал, они вызвали изумление. Хотя изумление это и смешивалось с радостью, не лишённой, впрочем, невинного злорадства. Всё это дало покой сердцам обитателей этого дома, привыкшим к постоянным суровым запретам, обрёкшим их никогда не слышать ни этих радостных криков, ни весёлого пения, ни шуток, чтобы вечер свадьбы старшего сына проходил точно так же, как и любой другой вечер.

Амина обменялась с Хадиджей и Аишей вопросительным взглядом и улыбкой, и вместе они встали у створки окна, выходившего во двор, чтобы поглядеть на реакцию хозяина дома на эти радостные крики, и увидели, что господин Ахмад беседует с Мухаммадом Иффатом и смеётся. Амина еле внятно произнесла:

— Сегодня вечером он не смог не засмеяться, как бы неприятно ему ни было всё это!

Умм Ханафи воспользовалась представившейся возможностью и незаметно втёрлась между женщин, что издавали радостные крики, словно бочонок, и сама издала звучный вопль, который перекрыл все остальные и возместил ей неполученную радость и удовольствие от свадьбы Аиши и Ясина в сени постоянного террора. Она подошла к трём своим хозяйкам с радостными воплями, и те залились смехом. Затем она сказала им:

— Ну же, хотя бы раз в жизни закричите, как и я… Сегодня вечером он не узнает, кто тут кричал!

Ясин же, проводив невесту до двери женской половины дома, вернулся обратно и обратился к Фахми, на губах которого играла улыбка, вдохновлённая сумятицей и жалостью. Видимо, это было впечатление, оставшееся у него от этих «запретных» радостных криков и шума. Он подглядывал за отцом, затем взглянул на лицо брата и неожиданно тихо засмеялся. Ясин бросил ему с негодованием:

— Что дурного в том, чтобы провести свадебный вечер в атмосфере ликования и веселья?.. И что бы такого случилось с ним, если бы он пригласил певицу или музыкантов?!

Таково было желание всей семьи, и единственным путём исполнить его было подбить Ясина попросить у Мухаммада Иффата ходатайства перед отцом. Но тот отделался отговорками и согласился лишь на то, что этот вечер будет тихим, и всё веселье ограничится роскошным ужином. Ясин вернулся и с сожалением сказал:

— Я не нашёл никого, кто бы мне поиграл и спел сегодня вечером — ведь такое событие больше никогда не повторится!.. И когда я войду в покои невесты, за мной не последуют песни и звуки бубна, словно я танцор, что пляшет без всякой музыки.

Затем в глазах его промелькнула игривая хитрая улыбка, и он сказал:

— В одном нет сомнения — наш отец терпит «певичек» только у них дома!

Камаль провёл целый час на верхнем этаже, отведённом для гостий, а затем спустился в поисках Ясина на первый этаж, приготовленный для гостей-мужчин. Однако брата он обнаружил во дворе — тот обследовал передвижную кухню, установленную там поваром, и с радостным видом подошёл к нему под предлогом задачи, которую брат хотел поручить ему:

— Я сделал так, как ты приказал мне — проследовал за невестой до её комнаты, и внимательно разглядел её лицо, как только она сняла вуаль…

Ясин наклонился в его сторону и с улыбкой спросил:

— Да ну?.. И какая у неё фигура?

— У неё фигура сестрицы Хадиджи…

Тот засмеялся:

— Ну, с этой стороны, неплохо… Она тебя нравится так же, как и Аиша?

— Нет… Сестрица Аиша намного красивее!..

— Да чтоб тебя!.. Ты что же, хочешь сказать, что она — такая же, как Хадиджа?

— Нет, она красивее сестрицы Хадиджи…

— Намного?!

Мальчик в задумчивости покачал головой, и юноша с нетерпением снова спросил его:

— Расскажи мне, что тебе понравилось в ней?

— У неё маленький носик, как у мамы…, и глаза такие же, как у мамы…

— А ещё?

— У неё белая кожа и чёрные волосы, и от неё очень приятно пахнет…

— Слава Господу… Да воздастся тебе добром…

Тут ему показалось, что мальчик борется с желанием продолжить, и с некоторой тревогой спросил его:

— Ну же, выкладывай, что там ещё у тебя, не бойся!

— Я видел, как она вытащила платок и высморкалась!

Губы его скривились от отвращения, будто ему было неприятно, что невеста может заниматься таким делом, а Ясин не удержался и захохотал:

— До сих пор всё было отлично. А всё остальное пусть Господь наш благом сделает!

Удручённым взглядом он окинул пустой двор, в котором были только повар с поварятами, да несколько мальчиков и девочек, и представил себе, что неплохо было бы, если бы здесь были какие-нибудь украшения, шатры для музыкантов и гостей. Кто так решил?… Его отец!.. Человек, который источает аромат бесстыдства, разгула и веселья… Что за странный человек — позволяет себе запрещённые развлечения и запрещает своим домашним дозволенные. Он представил себе те собрания, которые посещал его отец, как и тогда, когда видел его в комнате Зубайды с рюмкой и бубном. В голове его кружилась одна странная мысль, которая почему-то не приходила ему в голову, хотя и была такой очевидной — насколько похожи были по своей натуре его мать и отец! У них было одинаково развито сластолюбие, опрометчивое стремление к удовольствию, не придающее значения традициям. Если бы его мать была мужчиной, то не меньше отца предавалась бы вину и музыке! Вот почему так быстро прервались отношения между ними — его родителями. Он не мог терпеть такую, как она, а она не могла терпеть такого, как он. И жизнь в браке для него не пришла бы в норму, не женись он на другой женщине.

Ясин засмеялся, потрясённой этой «странной мыслью».

— Вот теперь я узнал, кем являюсь. Я всего лишь ребёнок тех двоих сластолюбцев, и мне не суждено быть иным!

В следующее мгновение он спросил себя, а не ошибся ли, что не соизволил пригласить мать на свою свадьбу?! Он задался этим вопросом, несмотря на все попытки убедить себя, что не сошёл с правильного пути. Видимо, отец хотел успокоить его совесть, когда сказал ему за несколько дней до свадьбы:

— Ты можешь сообщить своей матери, и если захочешь, пригласить её на свою свадьбу.

Те слова он произнёс языком, но не сердцем — в этом Ясин был уверен, и не мог себе даже представить, что отцу понравится, если он отправится в дом к тому презренному, за которого его мать вышла замуж после стольких своих браков, и будет перед ней заискивать на глазах у него, чтобы пригласить её на свою свадьбу. И не было ни радости, ни счастья в этом мире, ибо однажды он заставил его связать свои воспоминания, разорванные с этой женщиной…, с этой развратницей… До чего постыдные воспоминания! Единственным ответом, который он тогда дал отцу, было:

— Если бы она была мне настоящей матерью, то я бы позвал её первой на свою свадьбу!

Он вдруг присмотрелся к детям, которые пристально глядели на него и перешёптывались, и звонким смеющимся тоном спросил у нескольких девочек:

— Эй, девочки, вы уже сейчас мечтаете о замужестве?

Он направился в сторону женской половины дома, вспоминая насмешливые слова Хадиджи, что она говорила вчера:

— Смотри у меня, как бы завтра тебе не поддаться смущению среди гостей, чтобы они не узнали всю горькую правду: что твой отец, который женил тебя, также покрыл твои расходы на брачный дар невесте и на всю твою свадьбу. Пройдись по всему дому и не останавливайся, из комнаты в комнату, смейся с одним и говори с другим, походи туда-сюда, осмотри кухню, кричи, вопи — и тогда, может быть, ты сможешь внушить всем гостям, что именно ты — настоящий мужчина и хозяин всего этого торжества!

Он, смеясь, вошёл в дом с намерением подчиниться этому насмешливому совету, изящно протискивая своё крупное тело среди гостей, ходил туда-сюда, поднимался по этажам и спускался снова, и хоть так ничего и не сделал, зато движение развеяло его мысли, освободив место для прелестей этой ночи. Когда же он вспомнил про невесту, то по телу его пробежала смутная дрожь, а затем он вспомнил последнюю ночь, проведённую в доме Занубы-лютнистки месяц тому назад, как он сообщил ей о своей скорой женитьбе и попрощался с ней, и как она кричала на него притворно-яростным тоном:

— Эх ты, сукин сын!.. Скрывал от меня известие, пока не достиг желаемого!.. Чтоб тебя тысячу раз треснули по башке туфлей, сапожников сын!

От Занубы не осталось в памяти его больше и следа, как и от остальных женщин. Эту сторону своей жизни он предал забвению навсегда. Возможно, пить он снова начнёт, однако не думал, что это желание навсегда в нём умрёт. А вот что до женщин, то он и не представлял себе, что даже искоса посмотрит на проходящую мимо красотку, ведь его невеста была для него новым удовольствием, водой для томимого дикой жаждой, что уже давно отравляла его существование. Затем он принялся воображать себе свою будущую жизнь сегодня ночью и все последующие ночи, через месяц, год, и так всю жизнь. По лицу его разлилась радость, говорившая сама за себя, не укрывшаяся от любопытных глаз Фахми, который по-доброму завидовал ему и испытывал страдание. Подошёл к нему и Камаль, внезапно появлявшийся отовсюду, и заговорил с Ясином, светясь от радости:

— Повар сказал мне, что сладостей хватит всем гостям, и ещё много-много останется…

45

К членам семьи на кофейных посиделках прибавилось новое лицо — Зейнаб. В семейное собрание влилась свежая струя юности вместе со свадебным торжеством. Но помимо этого три комнаты, что соседствовали с родительской спальней на верхнем этаже, были обставлены мебелью невесты. Однако женитьба Ясина не принесла изменений в привычный распорядок дома — будь то с политической стороны, которой по-прежнему целиком и полностью распоряжался отец по своей воле, или с экономической, которая всё так же находилась на попечении матери, как и до свадьбы. Зато по-настоящему существенные изменения произошли с душами обитателей дома, и это отчётливо было видно по тому, как эти перемены приноравливались к их идеям и чувствам, поскольку Зейнаб было не так-то просто занять в этом доме положение старшей невестки. Несмотря на то, что молодые и остальные члены семьи занимали один дом, разительные перемены в их чувствах и в отношениях не могли не произойти.

Мать приглядывалась к невестке с надеждой и осторожностью: что за человек эта девушка, которой отныне было суждено жить рядом с ней долгие годы, может быть, до конца жизни?.. Словом, она приняла её так, как принимает хозяин дома нового жильца — возлагает на него надежды, но и опасается.

А вот Хадиджа, несмотря на обмен любезностями с новенькой, вперилась в неё сверлящим взглядом, которому от природы было свойственно насмехаться и не доверять, выискивать недостатки и возможность поддеть других. Появление Зейнаб в семье как нового её члена благодаря браку с братом Хадиджи вызвало у последней лишь незаметное недовольство. И когда первые несколько дней после свадьбы девушка не выходила из своих покоев, Хадиджа спросила у матери — обе они были как раз в пекарне:

— Интересно, а что, пекарня для неё недостойное место?

И хотя мать усмотрела в её нападках на Зейнаб лишь стремление развеять недоумение, всё же встала на защиту невестки, и ответила так:

— Потерпи. Она пока ещё только недавно стала невесткой!

На это Хадиджа с неодобрением заметила:

— Интересно, а кто решил, что мы будем прислуживать невестке?!

Спрашивая Хадиджу, мать на самом деле задала вопрос себе:

— А ты предпочитаешь, чтобы она самостоятельно распоряжалась своей кухней и сама готовила?

Хадиджа протестующе воскликнула:

— Если бы всё это принадлежало её отцу, а не моему, то пожалуйста!.. Я имею в виду, что она должна нам помогать.

Однако, про прошествии недели, когда Зайнаб решила взять на себя какие-то обязанности по дому, и в частности, в той же пекарне, Хадиджа не одобрила этот акт сотрудничества, и продолжала критически приглядываться к действиям невестки. Она говорила матери:

— Ты обнаружила что-то необычное в её стряпне, о чём мы до сих пор и не слышали?!

Хотя Зейнаб как-то предложила, что приготовит им любимое блюдо в доме её отца — «Шаркасийю» — то был первый раз, когда эта шаркасийя появилась в доме у господина Ахмада, а когда её попробовали, блюдо удостоилось высших похвал, особенно со стороны Ясина. Зависть даже кольнула саму хозяйку. А вот Хадиджа, так та и вовсе обезумела и начала глумиться над Зейнаб в своей манере и сказала:

— Назвали это шаркасийей, а мы назовём так: рис с соусом, с самым обычным вкусом, не к селу, не к городу, словно невеста на свадьбе в чарующем платье, жемчугах и каменьях, а если с неё снять всю одежду, то окажется она обычной девицей, состоящей из давно уже известной смеси: кожи, костей да крови!

Не прошло и двух недель со дня свадьбы, как Хадиджа в присутствии матери и Камаля заявила, что невестка у них хоть и белокожая да и красотой не обделённая, но такая же неприятная, как и её шаркасийя. Слова её были сказаны всего через несколько минут после того, как распробовав шаркасийю, все признали кулинарный талант Зейнаб! Но Зейнаб была предметом её разговоров без всяких задних мыслей — по крайней мере сейчас, пока не пришло время для злонамеренности, — она вызывала у Хадиджи раздражение, и бросала на себя тень подозрений, ибо всякий раз, как представлялся случай, ей нравилось намекать на своё благородное турецкое происхождение, хотя она и соблюдала правила учтивости. Ей также доставляло удовольствие рассказывать им о поездках в экипаже отца, и о том, как она сопровождала его в невинных развлечениях и прогулках в садах. Всё это вызывало у Амины изумление, доходящее до тревоги. Её удивляла такая жизнь, о которой она слышала впервые в жизни и которую не признавала. Ей в высшей степени претила подобная странная свобода и вольность, а хвастовство девушки своим чистокровным турецким происхождением — при всём её простодушии и вежливости — ей и вовсе было неприятно, так как хоть Зейнаб и проявляла смирение и была замкнута, однако чрезвычайно гордилась отцом и мужем. Амина видела, что в глазах Зейнаб они занимали непревзойдённо высокое положение, и ей приходилось сдерживать свои чувства и внимательно наблюдать за девушкой, да любезно ей улыбаться.

Если бы Амина не стремилась изо всех сил к миру в доме, то Хадиджа уже давно бы просто лопнула от ярости, и последствия этого были бы удручающими. Хадиджа изливала свой гнев не напрямую, а изощрёнными способами, ей не было дела до того, нарушит ли она безмятежность и покой своими комментариями по поводу рассказов Зейнаб о её путешествиях, к примеру. Она не могла открыто высказать своего мнения об этом с преувеличенным удивлением или громким восклицанием, и потому просто смотрела в лицо рассказчице, широко раскрыв глаза, и приговаривая:

— Ну и дела! — или хлопала себя в грудь, и при этом говорила. — И прохожие видели тебя, когда ты ходила по саду?! — либо, — Боже мой, я и не представляла себе такого! — И тому подобные выражения, в которых она хоть и не высказывала буквально недовольство, зато её тон и презрительно искривлённые, словно в заученной роли губы выражали гораздо больше. Это было похоже на крик её отца, когда он читает Коран, и кто-то из сыновей близ него явно нарушает дисциплину или этикет. По правде говоря, ему и самому в тягость было кричать на них, так как он прерывал молитву.

Хадиджа даже не ходила к Ясину, так как гнев опережал её:

— Боже мой! Боже мой! Ну и сибаритка же наша невестка!

Ясин засмеялся и сказал:

— Это турецкая мода — тебе этого не понять!

Слово «турецкая» он произнёс с явной гордостью, и Хадиджа тут же впарила ему:

— Кстати, а почему хозяйка дома так хвалится своим турецким происхождением?… Потому что у неё пра- пра- пра- пра- прадед был турком!.. Смотри, братец, эти турчанки в конце концов сходят с ума.

Ясин ответил ей таким же насмешливым тоном:

— Мне больше нравятся безумцы, чем носы тех, которые сводят с ума здравомыслящих людей!

В глазах остальных членов семьи, предвидевших развитие событий, конфликт Хадиджи и Зейнаб в скором времени был вполне очевиден. Фахми предостерёг сестру, чтобы та придержала свой язычок, и до ушей невестки не долетела её пустая болтовня. Он сделал ей упредительный жест, указав на Камаля, который усердно доносил обо всём, происходящем между ней и Зейнаб, словно пчёлка, переносящая пыльцу с цветка на цветок. Но кое-что Фахми, как и все остальные, упускал из виду — а именно, тот факт, что самой судьбой было предрешено, что обе девушки расстанутся.

И когда в гости к ним пришли вдова покойного Шауката и Аиша, никто и помыслить не мог о том, что будет уготовано им в скором времени. Старуха, обратившись к Амине, но так, чтобы и Хадиджа слышала, сказала:

— Госпожа Амина, сегодня я пришла, чтобы посватать Хадиджу для моего сына Ибрахима…

Вот она — радость без всяких предпосылок, хотя и столь долгожданная. Слова старухи показались Амине прекрасными стихами, не стоит даже и упоминать, что они оросили сердце матери влагой умиротворения и покоя. Дрожащим от возбуждения голосом она ответила:

— Хадиджа мне такая же дочь, что и вам. Она — дочь ваша, и вы, как свекровь, подарите ей много больше счастья, чем она знала в отчем доме…

Эта счастливая весть достигла ушей Хадиджи, однако она пребывала в какой-то растерянности: стыдливо опустила глаза; язвительный дух, что так долго пылал в её зрачках, бесследно пропал, и девушку объяла необычная доселе кротость, и поток мыслей увлёк её за собой. Просьба её руки была такой внезапной, и казалась настолько же невероятной, насколько и затруднительной, а потому тяжёлая волна замешательства накрыла собой её радость… «…чтобы посватать Хадиджу для моего сына Ибрахима…» Что его так поразило в ней?… Он был вялым, так что его вялость даже вызвала у неё насмешку, с добродушной физиономией, и к тому же из знатного рода. Так что же его поразило в ней?!

— Это счастливая судьба так подгадала, что обе сестры будут жить в одном доме.

Да, голос вдовы Шауката подтверждал, что всё это — правда. Лицо Хадиджи засияло. Значит, больше нет никаких сомнений… Ибрахим был таким же богатым, как и Халиль, и таким же знатным. Какую же удачу приготовила ей судьба! Она так горевала, когда Аиша опередила её и вышла замуж первой, но откуда было ей знать тогда, что замужество Аиши было тем ключом, который откроет перед ней закрытые двери фортуны?

— Как же замечательно, что я буду невесткой своей родной сестре — так исчезнет одна из причин для головной боли всей семьи, — затем она засмеялась. — И останется тогда одна лишь свекровь, но это уже легко!..

— Если её невесткой будет собственная сестра, то мать — без всякого преуменьшения — свекровью.

Обе матери продолжали обмениваться любезностями друг с другом. Хадиджа полюбила эту старуху, которая принесла ей эту чудесную новость, в той же степени, как и возненавидела, когда та пришла сватать Аишу! Сегодня же Мариам должна узнать об этом — Хадидже не терпелось поведать ей, не откладывая на завтра. Она и сама не знала, какое непреодолимое желание подталкивало её к этому; возможно, то были слова самой Мариам, сказанные на следующий день после помолвки Аиши:

— А что было бы, если бы они подождали, пока не отдадут тебя замуж?!

Тогда её охватило недоверие, отложившееся осадком на душе, несмотря на всю непричастность к этому Мариам. Когда вдова Шауката удалилась, Ясин, который решил задеть сестру, сказал:

— По правде говоря, после того, как я увидел Ибрахима Шауката, то сказал себе: «До чего же достоин этот бык, который, кажется, даже не может отделить белое от чёрного, стать в один прекрасный день суженым Хадиджи!»

На губах Хадиджи появилась лёгкая улыбка. Она не проронила ни слова, и Ясин с изумлением воскликнул:

— Ты что, наконец-то научилась благовоспитанности и смущению?!

И хотя лицо её говорило само за себя, пока он с удовольствием шутил с ней, спокойствие её смог нарушить только Камаль своим тревожным вопросом:

— И Хадиджа тоже оставит нас?

Дабы успокоить его, а заодно и себя, мать ответила:

— Ну, Суккарийя не так уж далеко отсюда.

Но насладиться полной свободой и рассказать, что у него на сердце Камаль смог, лишь оставшись наедине с матерью уже ночью. Он уселся рядом с ней на диван и с упрёком спросил:

— Что стряслось с твоим умом, мама?… Ты хочешь лишиться Хадиджи, как лишилась и Аиши?..

Мать объяснила ему, что она не потеряла их обеих и счастлива за них.

Предупреждающим тоном, будто обращая её внимание на что-то, что она упустила уже однажды, и может упустить ещё раз, он сказал:

— И эта уйдёт. Может, ты считала, что она вернётся, как надеялась, что вернётся и Аиша? Но Аиша не вернулась, и ты приходишь к ней только в гости. Как только она допьёт свой кофе, то сразу же говорит тебе: «До свидания». Я откровенно скажу тебе, что она больше уже не вернётся сюда. — Затем, одновременно предостерегающим и увещающим тоном добавил. — Ты окажешься без товарища в доме. Кто же будет помогать тебе подметать и вытирать пыль?… Кто поможет в пекарне? Кто будет по вечерам сидеть с нами вместе?… Кто будет вместе с нами смеяться?.. У тебя останется только Умм Ханафи, которая сможет тогда воровать все съестные припасы.

Амина снова объяснила ему, что в браке заключено счастье. Но он гнул своё:

— Заверяю тебя, нет в браке никакого счастья! Как же можно наслаждаться счастьем вдали от родной матери? — И он с воодушевлением добавил. — Да и потом, она не желает выходить замуж, как и Аиша не хотела поначалу… Она мне об этом поведала той ночью в кровати!

Однако мать заметила, что девушке необходимо выходить замуж, и тогда Камаль не сдержался и сказал:

— Кто сказал, что девушка должна непременно переезжать в дом к чужим людям!.. Что бы ты сама сделала, если бы этот чужой мужчина усадил её в шезлонг, а потом взял её за подбородок и…

Тут она прикрикнула на него и велела не говорить о том, что его не касается. Он ударил рукой об руку и сказал:

— Ты свободна так думать…, но вот увидишь!

В ту ночь от навалившейся на неё радости Амина не смогла даже смежить веки, словно стояла лунная ночь без единого облачка на небе. Она продолжала бодрствовать до самого прихода мужа после полуночи. Затем она поведала ему радостное известие. Он воспринял его с радостью, от которой весь хмель в его голове сразу рассеялся, несмотря на то, что у него имелись странные теории насчёт замужества дочерей. Внезапно он нахмурился и спросил:

— А Ибрахим разве видел её?!

Женщина спросила себя, разве нельзя, чтобы его восторг продолжался подольше, хотя бы на полминуты? С тревогой она пробормотала:

— Его мать…

Он в гневе прервал её:

— Ибрахиму позволили её увидеть?!

Впервые за весь вечер всю радость её как ветром сдуло. Она ответила:

— Один раз, когда мы были в апартаментах Аиши, он зашёл туда как один из членов семьи, и я не усмотрела в том ничего плохого.

Он спросил её, чуть ли не рыча:

— Да, но я ничего об этом не знал!

Он колючим взглядом поглядел на неё, и стал что-то разгорячённо бормотать и ворчать, как будто к нему снова вернулся гнев, выражаемый в разных звуках. Но больше он ничего не добавил — возможно, просто скрыл своё одобрение с самого начала, хотя и отказался мириться с Аминой до того, как даст выход гневу — словно политикан, нападающий ради защиты принципов на своего противника, несмотря на то, что доволен достигнутой целью.

46

Весь свой медовый месяц Ясин целиком посвящал себя новой для него жизни — семейной. Его не отвлекала от неё ни работа днём — поскольку женитьба его случилась аккурат в середине лета — ни развлечения вечером вне дома — поскольку он не выходил из него без крайней нужды — вроде покупки бутылки коньяка, к примеру. Помимо этого он не находил никакого смысла или занятия для себя вне рамок семьи — вливался в неё со всей своей энергией, энтузиазмом и силой, достойными мужчины, который полагает, что предпринимает первые шаги в грандиозной программе получения физического удовольствия, которое будет длиться день за днём, месяц за месяцем и год за годом. Наконец, в последнюю декаду месяца он понял, что его извечный оптимизм преувеличен, и в жизни произошло что-то непостижимое. Он испытывал глубокое изумление впервые в жизни — когда болезнь поселяется в сердце человека, которому скучно. Это чувство было незнакомым ему: ни с Занубой, ни с торговкой кокосами он не испытывал его, потому что ни одна из них не принадлежала ему так, как Зейнаб под крышей его собственного дома. Теперь же от этого надёжного обладания ею веяло скукой и охлаждением страсти. Обладание женщиной — с внешней стороны пленительное до смерти чувство, но зато с внутренней — тяжёлое до безразличия или отвращения, словно поддельная конфета, которую дарят первого апреля — чесночная головка в красивой обёртке. Какое же горе исходило из слияния упоением души и тела с холодным, рациональным механизмом привычки, что повторялась раз за разом и убивала чувства и новизну отношений, как молитва, произносимая бессознательно, одним языком, но не сердцем!..

Юноша начал задаваться вопросом — за что постигла его такая разительная перемена, и что отвратило его от былого баловства и развлечений, куда ушла насыщенность его жизни и куда делся соблазн? Где тот Ясин, где та Зейнаб? Где мечты? Неужели таков брак, или это он сам таков? И что будет, если месяц за месяцем всё так и будет продолжаться? Не то, чтобы ему больше этого не хотелось, однако больше уже он не испытывал того страстного жаждущего желания, что знакомо постящемуся, получающему удовольствие от вкушения пищи. Его пугало, что желание это совсем остынет, тогда как он, наоборот, ждал, что оно расцветёт буйным цветом. Ещё больше всего изумляло то, что он не видел реакции у Зейнаб — в ней было даже больше бодрости и желания. И когда он полагал, что нужно ложиться спать после утомительного трудового дня, то обнаруживал, что нога её лежит на его ноге как бы в знак оправдания, и тогда он говорил себе:

— Удивительно… Мои мечты о браке стали реальностью, однако только для неё!

Он не находил в её резкости некой стыдливости, хотя поначалу это ему нравилось, но в последнее время стало уносить в долину воспоминаний, которые, как он считал, похоронены навечно. Из глубин памяти на него нахлынули образы Занубы и всех прочих женщин, словно морские волны, утихомирившиеся к концу шторма. На самом же деле он устроился в своём семейном гнёздышке с полным удовлетворением и благими намерениями, а при ближайшем рассмотрении в конце концов убедился, что «невеста» его вовсе не волшебный ключик в мир женщин, и ещё он не знал, как ему быть искренним в добрых намерениях, которые открывал перед ним путь брака. Часть мечтаний его, — по крайней мере, наивных — казалась неисполнимой. Он полагал, что загородится от всего мира объятиями жены и пробудет у неё под крылышком до конца дней своих. Это было одно из его наивных чувственных мечтаний. Отнюдь! Впредь он стал понимать, что прежний мир и привычки стали ему в тягость, что к ним его даже не тянуло; ему следовало подыскивать то или иное средство время от времени, чтобы было проще убежать от себя, своего разочарования и мыслей, и даже неплохой дом, куда можно было бы заходить, если его ночные похождения затягивались. И потом, в освобождении из его собственной темницы у него был шанс общаться с друзьями, такими же, как и он, состоящими в браке, чтобы, может быть, получить у них ответы на мучившие его вопросы. Однако это никогда не станет панацеей от всех недугов для него… И как теперь ему поверить в то, что такая панацея вообще существует?!.. Уж лучше начиная прямо с этого момента ему набросать долгосрочные планы, которые непременно развалятся, а сила его воображения станет объектом насмешек, чтобы он наконец удовлетворился тем, что шаг за шагом будет приводить в порядок свою жизнь, пока не увидит, у какого берега сможет причалить, и начнёт исполнять обещание, данное жене — выходить вместе погулять.

Семья так бы и не узнала об этом в тот вечер, если бы Ясин с Зейнаб не вышли из дома, никого не поставив в известность о своих планах, несмотря на то, что пили кофе вместе со всеми. Столь поздний уход из дома, с одной стороны, и то, что такое приключилось не где-нибудь, а в доме у господина Абд Аль-Джавада, с другой, выглядело странным и вызывало кучу подозрений. Хадиджа не замедлила позвать Нур — служанку невестки — и спросить её, что той известно о том, куда пошла её госпожа. Служанка предельно наивно своим звонким голосом ответила:

— Они пошли к Кишкиш-беку.

И Хадиджа, и Амина одновременно воскликнули:

— К Кишкиш-беку?!

Это имя не было для них в новинку; его песни пел всякий, кому не лень, но несмотря на всё это, он казался таким же недосягаемым, как герой сказок. То, что Ясин со своей женой отправились к нему, — очень серьёзное дело, всё равно что сказать «пошли под трибунал». Мать посмотрела на Хадиджу, потом на Фахми и с каким-то видимым страхом спросила:

— А когда они вернутся?…

Фахми с бессмысленной улыбкой, игравшей на губах, ответил ей:

— После полуночи, а то и вовсе к утру.

Мать отослала служанку и подождала, пока стихнут её шаги, а затем с волнением сказала:

— Что стряслось с Ясином?!.. Он сидел здесь, среди нас в трезвом уме… Разве он больше не занимается счетоводством в лавке у отца?

Хадиджа в ярости ответила:

— Ясин не так глуп, чтобы самому решиться на такую прогулку. Он достаточно умён, однако он подчиняется жене, что для мужчины просто недостойно. Готова руку дать на отсечение, что это она его подбила.

Фахми, чтобы разрядить как-то напряжённую атмосферу, хоть по складу своему, унаследованному от матери, он и питал отвращение к подобной смелости брата, но сказал в его защиту:

— Ясину очень нравятся увеселительные заведения.

Он принялся защищать его ещё сильнее из-за гнева Хадиджи, что набросилась на Ясина, и сказал:

— Мы тут не о Ясине и его пристрастиях говорим; он может любить развлечения, если хочет, или проводить ночь вне дома до самого утра когда захочет. Но в спутницы себе он взял её. Такая идея просто не могла прийти ему в голову, и видимо, это она внушила ему в силу его неспособности сопротивляться, да ещё потому, что он подчиняется ей, как ручная собачонка. И насколько я вижу, она совершенно не стесняется таких желаний. Ты разве не слышал, как она рассказывала историю о поездках, которые совершала вместе со своим отцом?! Если бы не её науськивание, то он бы и не взял её с собой к Кишкиш-беку. Что за позорище! — да ещё и в такой день, когда все мужчины попрятались в свои дома, как в норки, словно мыши в страхе перед австралийцами.

На этом комментарии не прекратились — так всё произошедшее подействовало на них, и не важно, что они делали — нападали ли, защищали ли или не высказывали своё возмущение никак. Один Камаль молчаливо следил за их разгорячёнными спорами, внимательно слушал, не вникая в эту тайну, что превратила поездку к Кишкиш-беку в отвратительное преступление, заслуживавшего всего этого спора. А не куколку ли, изображающего этого Кишкиша, продавали на базарах — прыгает, забавляется, лицо у него смеющееся, борода окладистая, на нём просторный кафтан и чалма? Не ему ли приписывают все те легкомысленные песенки, некоторые из которых он выучил наизусть и исполнял со своим другом Фуадом ибн Джамалем Аль-Хамзави, помощником отца? Ему неприятно, что они обвиняют этого милого человека, который в его представлении был связан с шутками и забавами. Наверное, досада по поводу того, что Ясин взял с собой Зейнаб к Кишкиш-беку, была связана не с самим Кишкиш-беком, а если и так, то он разделяет её с ними, в том числе из-за смелости Ясина. Визит матери в мечеть Хусейна и то, что за ним последовало, не шли у него из головы.

Да уж, Ясину следовало бы идти одному или взять его, Камаля, особенно если ему требовался товарищ, да ещё и во время летних каникул, не говоря уже о том, что для него это будет замечательным успехом в школе. Возбуждённый своими мыслями, он сказал:

— А не лучше ли ему было взять с собой меня?!

Его вопрос в потоке их разговора прозвучал так же странно, как и какая-нибудь иностранная мелодия посреди знойного восточного напева. Хадиджа сказала:

— Отныне и впредь нам вернее всего будет списывать всё на твоё скудоумие..!

Фахми засмеялся и сказал:

— У гуся все птенцы отличные пловцы…

Эта поговорка прозвучала как-то чёрство и строго, да ещё вызвала неодобрительные взгляды в глазах матери и Хадиджи, в которых сквозило удивление. Он осознал свою непроизвольную ошибку и поправился, сказав возмущённо-стыдливым тоном:

— У гуся все братья отличные пловцы!.. Вот что я имел в виду…

Весь этот разговор указывал, с одной стороны, на то, что Хадиджа питает предубеждение против Зейнаб, а с другой — на страх матери перед последствиями, хотя Амина не объявила во всеуслышание, что гложет её душу. Той ночью она узнала о таких вещах, которые ей были до того неизвестны. Да уж, многое в Зейнаб ей казалось неприятным и смущающим, однако не доходило до ненависти и отвращения ней, и потому Амина приписывала это высокомерию девушки по всякому поводу и без повода. Однако сегодня её ужаснуло то, что Зейнаб нарушает сложившиеся вековые обычаи и традиции и считает дозволенным для себя то, что было дозволено только для мужчин, и такое поведение, на взгляд женщины, было достойно порицания. Она сама провела всю жизнь как узница в четырёх стенах, поплатившись здоровьем и благополучием за то, что совершила невинное паломничество к Непорочному Семейству[44], а вовсе не к Кишкиш-беку.

Её молчаливое порицание смешивалась с переполнявшим её чувством горечи и гнева, словно разум вторил ей: «Или она получит причитающееся ей наказание, или вся её жизнь пойдёт прахом». Вот так, спустя один месяц совместной жизни с новой женщиной под их крышей она запятнала свою душу чувством гнева и злости. Это чистое, совестливое сердце не знало за всю жизнь, окружённую строгостью, серьёзностью и усердием, ничего, кроме покорности, прощения и искренности. Когда она скрылась у себя в комнате, то даже не знала, чего ей хочется из того, что она говорила в кругу детей: либо чтобы Аллах покрыл это «преступление» Ясина, либо чтобы он, а точнее, его жена получила наказание с криками и выговорами. Той ночью ей казалось, что из всех земных забот её занимает только охрана семейных ценностей и обычаев от попрания и агрессии. Такое ревностное отношение к благопристойности доходило чуть ли не до крайности. Амина погребла свои привычные нежные чувства в глубины души под именем искренности, веры и добродетели. И теперь тешилась ими, пытаясь убежать от мук совести, словно то был сон, который развеял подавляемые инстинкты, прикрывавшиеся свободой или другими возвышенными принципами.

Пришёл господин Ахмад. Амина пребывала в твёрдой решимости всё ему рассказать, однако вид его вселил в неё страх и связал её язык. Она стала слушать то, что он рассказывал и отвечала на вопросы. При этом рассудок её блуждал, а сердце металось в диком трепете. Она даже не могла дышать от пылавших в ней чувств. По мере того, как время шло и приближалась пора отходить ко сну, нервное желание начать разговор всё сильнее давило на неё. Как бы ей сейчас хотелось, чтобы вся правда сама выплыла наружу — например, чтобы Ясин и его жена вернулись домой прежде, чем отец отойдёт ко сну, и тогда сам заметит, какой отвратительный поступок совершил сын, и привлечёт к ответу безрассудную невестку, так что ей — свекрови — не придётся вмешиваться. Безусловно, это сильно огорчит её, но точно так же и принесёт покой… Она долго в нетерпении и тревоге ждала, пока кто-то постучит в главную дверь: минуту за минутой, пока её муж не стал зевать и не сказал вялым голосом:

— Погаси светильник…

Язык Амины, охваченной горем поражения, наконец, развязался, и тихим, дрожащим от волнения голосом, словно спасая саму себя, она произнесла:

— Время уже позднее, но Ясин и его жена пока не вернулись!

Супруг вытаращил на неё с изумлением глаза и удивлённо спросил:

— И его жена?… Куда они пошли?

Женщина проглотила слюну; она испугалась и его, и саму себя, однако не смогла не сказать:

— Я слышала, как её служанка говорила, что они пошли к Кишкиш-беку!

— К Кишкишу?!

Голос его прозвучал так громко, что от злобы из глаз его, разгорячённых алкоголем, посыпались искры. Он стал засыпать её одним вопросом за другим, с рыком и брюзжанием, пока остатки сна не покинули его. Он отказывался покидать своё кресло до тех пор, пока не вернутся эти двое «заблудших». Он всё ждал и взвинчивал себя от гнева, а когда этот гнев, от которого она была в ужасе, уже был готов излиться на неё, она затряслась так, как будто это она согрешила. Затем стала захлёбываться от раскаяния за слова, сорвавшиеся с языка. Она раскаивалась из-за того, что так поспешила и раскрыла секрет, словно сделала это исключительно ради того, чтобы потом пожалеть, и в этот час она готова была исправить свою ошибку любой ценой. Амина безоговорочно была сурова к себе, и винила только себя в ужасной действительности. Ну разве не лучше было скрыть их проступок, чтобы завтра отчитать их, если бы она и правда хотела исправить свою ошибку, а не мстить им?… Однако она подчинилась этому злобному чувству намеренно. Едва ли это расстроит юношу и невестку, да и вообще придёт им в голову. Сожаление из-за содеянной ошибки начало нещадно жечь её изнутри. Она призывала Аллаха, стыдясь произнести даже имя Его, — чтобы Он смилостивился над ними всеми. Минуты шли и шли, и всё мучительнее приходились их удары по её сердцу, пока она не услыхала голос мужа, в котором сквозили нотки горькой насмешки:

— А вот и Кишкиш пожаловал…

Она навострила уши и уставилась в открытое окно, что выходило на двор. До неё донёсся скрежет входной двери, а потом её закрыли на замок. Тут Ахмад встал и покинул комнату. Она тоже встала чисто механически, но что-то словно пригвоздило её к месту — малодушие? Бесчестье? Сердце её учащённо билось, и тут она услышала его низкий бас, обращённый к тем двоим, что только что вошли:

— Следуйте за мной в мою комнату.

Страх Амины дошёл до предела, и она бегом выскользнула из спальни… Ахмад вернулся на своё место, а следом за ним шли Ясин и Зейнаб. Он пристально смотрел на девушку своим глубоким проницательным взглядом, и вопросительно уставился на Ясина, а затем решительным тоном, но без гнева и грубости, произнёс:

— Слушай меня, дочка, очень внимательно. Твой отец для меня — как брат или самый близкий и любимый человек, а ты — такая же дочь мне, как Хадиджа и Аиши, без разницы. Я никогда не собирался расстраивать твой покой, однако полагаю, что замалчивать некоторые вещи будет непростительным преступлением, и потому, если такая девушка, как ты, находится в такой поздний час не дома, не стоит считать, что присутствие рядом с тобой мужа оправдывает подобное ненормальное поведение. Тот муж, что пренебрегает честью своей супруги таким вот образом, не достоин того, чтобы ему прощались его ошибки. К сожалению, он первым подтолкнул тебя к этому. А если ты была убеждена в том, что ты ни в чём неповинна, проще говоря, что на тебе нет никакого греха, кроме того, что ты — раба его капризов, то у меня есть к тебе просьба — помоги мне исправить эту ошибку, чтобы тебе самой не пришлось снова отдаться во власть его заблуждений…

Зейнаб охватило оцепенение. И хотя под крылышком собственного отца она наслаждалась некоторой долей свободы, однако не находила сейчас в себе смелости перечить этому человеку, тем более высказывать протесты, словно то, что она уже месяц как живёт в его доме, заразило её инфекцией покорности его воле, которой подчинялось всё живое здесь. Нутро её протестовало против этого и приводило как довод то, что её родной отец не раз и не два брал её с собой в кино, и что свёкор не вправе запретить ей что-либо из того, что разрешено мужем. Она была уверена в том, что не нарушила никаких норм поведения и не опозорила свою честь. Так говорило её нутро, но вместе с тем она не могла вымолвить ни слова перед этими глазами, обязывающими подчиняться и уважать себя, а также перед этим крупным носом, что показался ей, — когда свёкор поднял голову, — наведённым на неё пистолетом. Её внутренний разговор с собой замолк, а на лице появилось выражение довольства и почтительной вежливости. Утихли и голосовые волны в её «приёмнике», запертом на ключ. Ахмад, продолжая сверлить её глазами, спросил:

— Тебе есть что возразить мне?

Она отрицательно мотнула головой, и на губах её появилось очертание слова «нет», которое она не произнесла вслух. Он сказал:

— Значит, договорились. Отправляйся теперь в свою комнату с Богом…

С бледным лицом Зейнаб покинула комнату, а отец обернулся к Ясину, который уткнулся глазами в землю, а затем, с большим сожалением тряхнул головой и сказал:

— Это очень серьёзное дело, но я-то что могу сделать?!.. Ты уже не ребёнок, а иначе я бы разбил тебе башку. К сожалению, ты мужчина, к тому же женатый, и имеешь должность. А если ты, не стесняясь, попираешь брачные узы, то что я могу сделать тебе? Неужели таков итог моего воспитания?… — затем с сожалением в голосе… — Что с тобой стряслось?… Где твоё мужское достоинство?… Где честь?… Мне так тяжело, клянусь Аллахом, поверить в то, что случилось.

Ясин не поднимал головы и не говорил, и отец посчитал его молчание признаком страха и признания своей ошибки, ибо он не мог себе представить, что тот просто пьян, но и это не утешало его. Ошибка сына казалась ему слишком омерзительной, чтобы вот так, без решительного воздействия, — а раз больше нельзя было прибегнуть к старинным мерам вроде палки, — то нужно было использовать что-то не менее жёсткое, а не то все семейные узы развалятся, и он сказал:

— Разве ты не знаешь, что я запретил своей жене выходить из дома, даже ради посещения Хусейна? И как же у тебя возникла такая ужасная мысль — взять жену с собой в такой безнравственный театр и вернуться домой уже после полуночи в такой час?!.. Дурак, ты толкаешь и себя и свою жену в пропасть. Какой бес на тебя напал?

Ясин находил в молчании спасительную гавань, чтобы не выдать себя интонацией или не заговорить откровенно, возбуждая лишние подозрения, которые в итоге докажут, что он пьян. И хотя его воображение упорно настаивало на том, чтобы пренебречь всей серьёзностью ситуации и незаметно выскользнуть из этой комнаты, он удалился за дальние горизонты, которые его хмельной голове казались то еле держащимися на ногах, то пританцовывающими. Даже строгий голос отца не смог воскресить в нём былой ужас, который бы заглушил те песенки, что распевали зрители, выходившие из театра, а сейчас невольно то и дело приходившие ему на ум, и словно призраки нашёптывали:

Продам всё, что имею, ради одного поцелуя

В твою щёчку, что подобна сливочной конфете,

И такая сладкая, словно басбуса[45],

Или мухаллабийя[46], и даже слаще.

Ясин ничего не замечал под действием страха; отцу же надоело его молчание, и в гневе он закричал на него:

— Ну говори же! Расскажи мне, каково твоё мнение. Я настаиваю, что это добром не кончится!..

Ясин испугался ещё больше последствий своего молчания, и прервал его, испытывая тревогу и благоговение перед отцом. Наконец, собрав все свои силы, чтобы взять себя в руки, он произнёс:

— Её отец был с нами снисходителен…, - затем в спешке произнёс, — но я сознаюсь, что совершил ошибку…

Отец в ярости закричал, словно проигнорировав его последнюю фразу:

— Она больше не возвратится в родной дом, и должна уважать обычаи той семьи, членом которой стала. Ты её муж, её господин, и лишь ты один можешь сделать из неё всё, что захочешь. Скажи-ка мне, кто несёт ответственность за то, что она вышла из дома: ты или она?

Ясин, несмотря на опьянение, почувствовал расставленную ему ловушку, но страх подтолкнул его отступить, и он пробормотал только:

— Когда она узнала, что я собираюсь выйти поразвлечься, то стала умолять меня взять её с собой…

Отец ударил ладонью о ладонь и сказал:

— Ну что ты за мужик такой?… Единственным достойным ответом с твоей стороны было дать ей пощёчину! Поистине, женщин портят лишь мужчины, да не все мужчины могут противостоять женщинам…

— И она пошла с тобой в такое место, где танцуют полуголые женщины?…

Перед его глазами появилась картина, которую портили нападки отца, и тут в голове его вновь возникли мелодии, перекликавшиеся эхом: «Продам всё, что имею…». Отец угрожающе предупредил его:

— В этом доме есть свой закон, и тебе он известен, так будь добр уважать его, пока собираешься оставаться в нём…

47

Аиша выполняла обязанность подготовить наряд Хадиджи с неподражаемым усердием, будто это было самым важным делом в её жизни, которое она исполняла в совершенстве. Хадиджа и впрямь стала выглядеть как заправская невеста и уже готовилась переехать в дом жениха, хотя по своей привычке утверждала, недооценивая все те услуги, что ей оказывала сестра, что самым большим её достоинством является прежде всего полнота! Хотя собственная «красота» и не была причиной тревог и смущений с того момента, как он попросил её руки, случайно увидев её собственными глазами, зато все признаки счастья, что охватило её, были налицо. Их не под силу было стереть даже тоске, что начала шевелиться где-то глубоко в сердце накануне очевидного события. Эта тоска больше подходила такой, как она девушке, чьё сердце ещё ни раза не трепетало от любви к чему-то, помимо собственной семьи, дома, обожаемых родителей, вплоть до цыплят, плюща и жасмина на крыше. Даже само замужество, которое она так долго ждала, горя в нетерпении, было пустяком по сравнению с горечью расставания. До того, как попросили её руки, она словно и внимания не обращала на свою любовь к родному дому. Может быть, в этих жизненных треволнениях её охватила досада, и она спрятала свои подлинные глубокие чувства, ведь любовь — как и здоровье: ею пренебрегаешь, когда она есть, и начинаешь дорожить, когда приходится прощаться. Когда Хадиджа уверилась в своём будущем, сердце её наотрез отказывалось покидать старое место для жизни в новом под действием сильнейшего страха, словно она искупала грех.

Камаль молча глядел на неё и больше уже не спрашивал, вернётся ли она, ибо уже узнал, что девушка, выходящая замуж, не возвращается в отчий дом. Он лишь пробормотал, обращаясь к обеим своим сёстрам:

— Я вас буду часто навещать после школы.

Обе они приветствовали его идею, однако он больше не обманывался ложными надеждами. Он часто навещал Аишу, но то больше не была его, прежняя Аиша. Её место заняла другая — наряженная, встречавшая его с повышенным вниманием, казавшимся ему странным. А стоило им остаться наедине в её комнате, как туда входил её муж, не покидавший дома, и довольствовавшийся развлечениями, вроде сигарет, кальяна и лютни, струны которой он перебирал время от времени. Хадиджа была не лучше Аиши, так что в целом доме у Камаля не было иного товарища, кроме Зейнаб. Но и она не высказывала к нему такой симпатии, которой он бы хотел, разве что в присутствии его матери, словно она ластилась к ней самой. А стоило матери отсутствовать, как Зейнаб просто игнорировала существование Камаля, будто его и вовсе не было!

И хотя Зейнаб не ощущала, что с уходом Хадиджи она потеряет близкого человека, ей была неприятна невозмутимая молчаливая атмосфера в доме, что царила здесь и в день свадьбы. Ей пришлось утешаться тем, что она объясняла это гневливым и злобным характером хозяина дома. Как бы в насмешку она заявила:

— Не видели мы ни разу ещё такого дома, где бы то, что дозволено, запрещали, как в вашем доме…

И хотя ей не хотелось прощаться с Хадиджей, не сказав ей даже какой-нибудь любезности для приличия, она много раз намекала на то, какая Хадиджа способная и хорошая хозяйка, достойная того, чтобы осчастливить мужа. После таких слов Аиша произнесла «Аминь», от себя добавив:

— У неё нет недостатков, кроме её язычка!.. Разве ты ещё не испытала это на себе, Зейнаб?

Та не удержалась и рассмеялась:

— Я не испытала его на себе, и хвала Аллаху. Но я слышала о нём; досталось же от него другим!

Все засмеялись, а громче всех — Хадиджа, пока мать неожиданно не призвала их к тишине: «Тшшш…» И девушки на миг умолкли. Откуда-то снаружи до них донёсся голос. Хадиджа тут же в тревоге воскликнула:

— Скончался господин Ридван!

Мариам и её мать ранее уже принесли свои извинения за то, что не будут присутствовать на свадьбе из-за того, что состояние господина Мухаммада Ридвана резко ухудшилось. Не было ничего странного в том, что Хадиджа сделала такое заключение, судя по голосам, доносившимся из дома соседей. Мать вышла из комнаты в спешке и отсутствовала несколько минут, а затем вернулась и с неподдельной грустью произнесла:

— И в самом деле, шейх Мухаммад Ридван умер… Какое горе!..

Зейнаб спросила:

— Наше оправдание так же ясно и очевидно, как солнце. Мы больше не в силах откладывать свадьбу или мешать жениху праздновать её в своём доме, а он, слава Аллаху, отсюда далеко. А вы что, будете вот так красноречиво молчать и дальше?!

Но Хадиджа погрузилась в мысли о другом, от чего сердце её сжалось в страхе. Эту грустную весть она сочла дурным предзнаменованием. Словно обращаясь к самой себе, она пробормотала:

— О Боже Милосердный…

Мать прочла её мысли, и в груди её тоже защемило, но она отказывалась сама сдаться в плен этому внезапному ощущению, и заставить дочь тоже капитулировать перед ним. С деланным безразличием она сказала:

— Мы ничего не можем поделать с предписанием Аллаха, ведь решение жить или умереть — только в Его руках. А пессимизм свойственен только шайтану…

К собравшимся в комнате невесты присоединились Ясин и Фахми, как только переоделись. Они сообщили, что ввиду нехватки времени от имени всей семьи к Ридванам отправился отец, чтобы выполнить свой долг перед покойным и проводить его в последний путь. Затем Ясин пристально посмотрел на Хадиджу и со смехом сказал:

— Господин Ридван не пожелал оставаться в этом мире после того, как ты перестанешь быть его соседкой…

Она ответила ему бледным подобием улыбки, а он, не замечая этого, с пристрастием оглядел её, кивнул головой в знак довольства, а затем с тяжёлым вздохом сказал:

— Правду говорят: «Одень камышинку — станет куколкой»[47]

Хадиджа нахмурилась, выражая неготовность соревноваться с ним в обмене колкостями, а затем прогнала его с криком:

— Замолчи. По-моему, смерть господина Ридвана в день моей свадьбы — это дурной знак.

Ясин засмеялся и сказал:

— Вот уж не знаю, кто из вас двоих сам виноват в свой беде.

Далее он продолжил, и тоже со смехом:

— Ты не должна бояться смерти этого человека. Не утруждай себя мыслями о нём. Я всего лишь боюсь за тебя из-за твоего язычка — вот он-то и есть самый настоящий дурной знак. Мой тебе совет — и я не устану повторять — прополоскай его в сахарном сиропе, пока он не будет годиться для разговора с женихом…

Тут Фахми угодливо заметил:

— Что бы там ни было с господином Ридваном, но день твоей свадьбы будет благословенным. Ты ведь так долго этого ждала. Разве ты не знаешь, что уже объявили о перемирии?

Ясин воскликнул:

— Я чуть про это не забыл!.. Твоя свадьба — это просто чудо из чудес сегодня. Наконец-то, спустя годы мы получили то, что так хотели: война окончена, и Вильям сдался.

Мать переспросила:

— Значит, дороговизне тоже конец, и австралийцы уйдут?!

Ясин со смехом ответил:

— Ну конечно же. И дороговизне конец, и австралийцам, и язычку госпожи Хадиджи.

В глазах Фахми мелькнула какая-то идея. Словно говоря сам с собой, он сказал:

— Германия повержена!.. Кто бы мог это представить себе?!.. Теперь уж нет надежды, что хедив Аббас или Мухаммад Фарид вернутся. Также утрачены иллюзии насчёт возвращения халифата. Звезда англичан взойдёт, а наша звезда упадёт. Вот такие дела…

Ясин сказал:

— От войны получили пользу только двое: англичане и султан Фуад. Но ни те мечтать не могли о том, чтобы повелевать Германией, ни этот не смел мечтать о троне…

Некоторое время он молчал, а затем со смехом продолжил:

— И ещё есть третий, кому повезло не меньше двух предыдущих: это наша невестушка, которая и помыслить не могла о женихе…

С угрозой в глазах Хадиджа посмотрела на него и огрызнулась:

— Ты не дашь мне покинуть этот дом, если я не ужалю тебя…

Он обернулся к ней и сказал:

— Уж лучше заключим перемирие. Я не такая уж важная птица, как кайзер Вильям или Гинденберг.

Затем он бросил взгляд на Фахми, на лице которого промелькнула задумчивость, никак не увязывающаяся с таким счастливым событием. Он сказал ему:

— Оставь политику и готовься к торжеству, вкусным угощениям и напиткам…

Хотя Хадиджу обуревали различные мысли, одна мечта за другой лезли в голову, а больше всех — недавнее утреннее воспоминание. Оно особенно не давало ей покоя, даже затмив собой остальные её горести. Это было приглашение отца поговорить с ней наедине о том событии, которое должно вот-вот произойти и стать началом её новой жизни. Он встретил её добрыми, нежными словами, что были словно исцеляющий бальзам от душившего её смущения и ужаса, из-за чего она постоянно спотыкалась на ходу. Затем он сказал ей непривычно мягко:

— Да направит Господь наш шаги твои по истинному пути и да уготовит тебе душевный покой и счастье. Самым лучшим советом, что я могу тебе дать, будут слова: и в большом и в малом будь похожей на свою мать…

Он дал ей свою руку, которую она поцеловала и вышла из комнаты, почти не видя ничего перед собой из-за волнения. Всё это время она повторяла про себя:

— До чего же он милосердный, добрый, нежный!

Затем вспомнила то, что наполнило всё её сердце счастьем: «…и в большом и в малом будь похожей на свою мать…» Она передала его слова матери, лицо которой, пока она слушала её, залил румянец, а в глазах задрожала слеза:

— Не значит ли это, что он видит в тебе пример добродетельной жены? — затем засмеялась. — О, до чего же ты счастливая женщина тогда! Но только кто сможет во всё это поверить! Я словно во сне! Где же прятались все эти его нежные чувства?! — Затем она долго-долго молилась за неё, пока глаза её не затуманили слёзы…

Тут пришла Умм Ханафи, объявившая, что свадебный кортеж прибыл.

48

С ежедневных кофейных посиделок исчезла Хадиджа, точно так же, как до того исчезла Аиша, хотя исчезновение Хадиджи не могло заполнить собой образовавшейся пустоты, словно она вырвала из этих семейных посиделок душу, лишив их жизненной энергии и святости, а также шуток, веселья и споров, которые просто так не забывались. Или, как сказал про себя Ясин:

— На наших собраниях она была как соль в пище. Соль сама по себе невкусна, но разве без неё у еды есть вкус?

Однако он не выразил своё мнение при всех в угоду жене, поскольку несмотря на крушение своей надежды на брак, — лекарства от чего не находил в кругу семьи, — он по-прежнему испытывал страх ранить чувства Зейнаб, как бы она не стала подозревать, что ночь за ночью он проводит не в «кофейне», как он сам утверждал, поэтому он так старался казаться несерьёзным. Но зато он утратил собеседника на этих традиционных посиделках, с которым уже давно привык обмениваться остротами, и ему оставалось лишь довольствоваться малым.

Вот он сидит на диване, попивает по глотку свой кофе и глядит на тот диван, что стоит напротив — там сидят мать, жена и Камаль, погружённые в какой-то бесполезный разговор, и наверное, уже в сотый раз удивляется невозмутимости и медлительности Зейнаб, и на ум ему приходит, как Хадиджа обвинила её в неповоротливости; теперь уже и у него складывалось то же мнение… Затем он раскрыл сборник «Хамаса»[48] или «Трагедию в Кербеле»[49] и начал читать или рассказывать Камалю прочитанные истории. Когда Ясин обернулся направо, в сторону Фахми, то увидел, что тот желает завязать о чём-то разговор. Интересно, о ком или о чём: о Мухаммаде Фариде, Мустафе Камиле…? Он и сам не знал, хотя был уверен, что тот обязательно заговорит. Сегодня, с того самого времени, как он вернулся из института, он выглядел как мрачное небо, предвещающее, что вот-вот пойдёт дождь. Прояснится ли оно?.. Нет… Ему это не нужно. Ну что ж, он готов его выслушать с огромным вниманием. Он вперил в брата говоривший сам за себя заинтересованный взор и спросил:

— У тебя есть новости?…

— И это ты спрашиваешь меня о новостях! У меня их несчётное количество…

— Да… Брак — это самое большое заблуждение. Через несколько месяцев жена превращается в дозу касторки. Так что не горюй, что упустил Мариам. Какой же ты ещё неопытный стратег! Тебе что, нужны другие вести?!.. У меня их полно, однако наверняка тебе вовсе это не интересно. Если смелость меня покинет, и у меня возникнет нехорошая мысль рассказать их жене, то, как говорил благородный поэт — только между нами, конечно:

Есть у меня послания страсти, не помню их я.

И если бы не соперник, то поведал бы я их тебе.

Затем Ясин спросил брата в свою очередь:

— Какие новости ты имеешь в виду?…

Фахми с огромным интересом сказал:

— Среди студентов распространилась удивительная новость. Все наши разговоры сегодня были о том, что партия Вафд[50], состоящая из Саада Заглула-паши, Абд Аль-Азиза Фахми Бека и Али Аш-Шаарави, вчера обратилась к властям протектората, и встретилась с вице-королём, которому подала требование об отказе от протектората и объявлении независимости…

Он почти и не придавал значения общественным делам, это имя оказало на него приятное впечатление. А вот два других имени он слышал впервые, и несмотря на то, что необычные имена он не запоминал наряду с действиями их обладателей, если то, что сказал Фахми — правда, то как тогда можно представить, что они потребовали от англичан на следующий же день после их победы над Германией и халифатом независимости Египта?!.. Он спросил брата:

— А что тебе известно о них?

Не без негодования, достойного того, кто хотел бы, чтобы эти люди принадлежали к народной партии, Фахми сказал:

— Саад Заглуль является председателем Законодательной Ассамблеи, а Абд Аль-Азиз Фахми Бек и Али Аш-Шаарави — её члены. На самом деле, я больше ничего не знаю о других, а вот о Сааде у меня есть одна мысль, дошедшая до меня от моих однокурсников-сторонников народной партии, которые и сами путаются во мнениях. Кто-то считает его «хвостом» англичан, не более того; есть и те, кто признаёт его великие заслуги, и считает, что благодаря им он по праву может стоять в одном ряду с ними в народной партии. Что бы там ни было, но шаг, который он и его коллеги сделали — говорят, что на то также была своя причина — славное дело, и сейчас вряд ли найдётся кто-то подобно ему, кто смог бы предпринять такое, тем более после отказа таких выдающихся людей в среде народников, как Мухаммад Фарид…

Ясин казался серьёзно задумавшимся, чтобы брату не пришло в голову, что он на самом деле безразличен к воодушевлению того, и несколько раз повторил вопрос, обращённый к себе самому:

— Требование отказа от протектората и объявление независимости!..

— И мы ещё слышали, что они потребовали поездки в Лондон, чтобы попытаться добиться независимости там, и для этого встретились с сэром Реджинальдом Вингейтом, вице-королём!..

Ясин больше не мог изображать изумление, и громко, с улыбкой на лице спросил его:

— Независимость?!.. Ты и впрямь говоришь о ней?!.. Что ты имеешь в виду?…

Фахми, разнервничавшись, ответил:

— Я имею в виду изгнание англичан из Египта, или их эвакуацию отсюда, как выразился Мустафа Камиль…

— О, какая надежда!

Не в его характере было вести разговоры о политике, однако он принимал приглашение Фахми всякий раз, когда тот приглашал его, опасаясь, как бы не расстроить его, в виде какого-нибудь оригинального утешения. Возможно даже, что иногда брату удавалось привлечь его внимание к разговору, хотя до настоящего воодушевления ему было далеко. А может, он пассивно разделял желания Фахми. Но за всё это время он доказал, что его не особо привлекает эта сторона социальной жизни, будто у него не было иной цели, кроме как жить в роскоши и неге, вот почему он не находил у себя способности относиться к таким речам серьёзно. Он снова спросил брата:

— Неужели это и впрямь может случиться?

Фахми воодушевлённо, но не без упрёка ответил:

— Нельзя отчаиваться, брат!..

Последняя фраза возбудила у Ясина желание подшутить, как и всегда в подобных случаях, однако он притворился, что настроен серьёзно:

— И как же мы прогоним их?

Фахми немного задумался, а затем удручённо сказал:

— Вот поэтому Саад и его коллеги пожелали отправиться в Лондон!

Мать сосредоточенно следила за их разговором, напрягая все свои силы, чтобы понять, о чём они говорили: у неё была такая привычка всякий раз, как речь захотела о социальных проблемах, которые были слишком далеки от её собственных, бытовых дел. Они увлекали её, требовали напрячься, чтобы понять их. И если ей представлялся шанс поучаствовать в такой беседе, она никогда не колебалась, и не обращала внимания на то, что часто свои мнения выражала с пренебрежением, насыщенным эмоциями. Ничто не могло сломить или отвратить её внимание от этих «великих» дел, за которыми она, казалось следила с тем же интересом, с которым комментировала уроки Камаля по религии, или обсуждая с ним материалы по географии и истории в свете собственных религиозных или мифических познаний. Благодаря серьёзности их разговора она теперь была более-менее в курсе о том, что говорилось о Мустафе Камиле, Мухаммаде Фариде и о «нашем ссыльном эфенди»[51] — всех тех господах, которые нравились ей даже ещё больше благодаря их преданности халифу, — что, по её представлению, давало оценку человеку по степени его религиозности, — приближало к святым угодникам, которых она любила до безумия. И когда Фахми упомянул Саада Заглула, который вместе со своими коллегами требовал отправиться в «Лондон», она внезапно прервала своё молчание и спросила его:

— А где находится эта божья страна такая, «Лондон»?

Камаль своим певучим тоном, которым учеников заставляли отвечать уроки, поспешил ответить ей:

— Лондон — столица Великобритании, а Париж — столица Франции, а Кейптаун — столица Южно-Африканского Союза…

Затем он наклонился к уху матери и прошептал:

— Лондон — столица англичан.

Мать удивилась и, обращаясь к Фахми, сказала:

— Они едут в английские края, чтобы требовать от англичан уйти из Египта?!.. Это совершенно не тактично… Как это ты можешь приходить ко мне в гости, при этом замышляя выгнать меня из своего дома?!

Фахми раздражало то, что она вот так вмешивается в их разговор, и он посмотрел на неё с улыбкой, но в то же время с упрёком, однако мать предположила, что она на верном пути и может его переубедить, и потому добавила:

— И как же они потребуют выгнать их из нашей страны после столь длительного срока?! И мы, и вы, и они родились в этой стране, мы род человеческий, чтобы можно было вот так спокойно взяться за них по истечении всего этого времени и, откровенно выражаясь, приказать им убираться!

Фахми улыбнулся, словно отчаявшись, а Ясин расхохотался. Лишь Зейнаб серьёзно заметила:

— Как же они смелы, чтобы говорить такое англичанам, да ещё и у них дома!.. Англичане набросятся на них и убьют прямо там, кто знает, что у них на уме?.. Разве их войска не маршировали по улицам в далёких городах, не участвовали в опасных авантюрах?… Как могут они такое говорить, зная, что англичане разрушат их же страну?!

Ясину тоже хотелось пуститься в наивные разглагольствования вместе с двумя женщинами, дабы утолить свою жажду позабавиться, однако он уловил раздражение Фахми и испугался его гнева, а потому повернулся к нему, продолжая прерванный разговор:

— В их словах есть доля правды, хотя они и не смогли её хорошо выразить. А скажи-ка мне, брат, что может сделать Саад тому государству, которое сейчас, без преувеличения, считается самым главным в мире?

Мать выразила своё согласие с его словами кивком головы, словно вопрос был обращён к ней, и начала говорить:

— Ораби-паша был самым великим из людей, самым отважным. С ним не сравнится ни Саад, ни кто-либо ещё. Он был бойцом, героем. И что же он получил от англичан, дети мои? Они пленили его, а затем выслали из страны вслед за солнцем…

Фахми не сдержался и полупросящим, полураздражённым тоном сказал ей:

— Мама!.. Неужели вы не дадите нам поговорить?!

Она улыбнулась как-то смущённо, опасаясь вызвать у него гнев, и сменила свой воодушевлённый тон, словно тем самым объявив, что у неё изменилась точка зрения, а затем мягким, извиняющимся тоном произнесла:

— Господин мой, каждый, кто старается, увидит результат своих стараний. Пусть они отправляются туда, да защитит их Аллах, и может быть, они удостоятся милости великой королевы…

Юноша, сам не зная, от чего вдруг, задал странный вопрос:

— Какую королеву вы имеете в виду?

— Королеву Викторию, сынок. Разве не так её зовут?.. Когда-то я слышала от своего отца, как он говорил о ней… Именно она приказала выслать Ораби-пашу, хотя и удивилась его смелости, как говорят…

Ясин, ухмыльнувшись, сказал:

— Ну если она выслала этого героя-Ораби, то вполне вправе выслать и этого старика Саада!..

Мать сказала:

— Как бы там ни было, но она по-прежнему сердобольная женщина, без сомнения. И если они будут с ней любезны и смогут польстить ей, она удовлетворит их требование…

Ясин находил в материнской логике нечто очень забавное: она принялась рассказывать об этой исторической персоне, как будто говорила о матери Мариам или о других своих соседках. Ему больше не хотелось соперничать с Фахми, и он задал тому провокационный вопрос:

— А скажи-ка мне, о чём им лучше всего говорить с ней?

Амина выпрямилась, обрадованная этим вопросом, который был признанием её «политической пригодности», и стала ждать ответа на него с интересом, который был заметен по её вскинутым бровям. Однако Фахми не дал ей времени задуматься, и негодующе и лаконично ответил:

— Королева Виктория уже давным-давно умерла, так что не утруждай себя безо всякой пользы…!

Тут Ясин из щели в окне заметил, что уже стемнело, и понял, что пора ему прощаться с остальными и отправляться на свою привычную пирушку. Когда он убедился в том, что Фахми никак не может утолить свою жажду поговорить, то утратил всяческое желание оправдываться перед ним тем, что ему нужно уходить, и потому встал, и в форме очаровательной констатации факта сказал:

— Эти люди, несомненно, осознают всю серьёзность своих шагов, и всё сделали для того, чтобы добиться успеха, так давай пожелаем им преуспеть в этом.

И покинул комнату, сделав Зейнаб знак присоединиться к нему. Она подала ему верхнюю одежду, а Фахми проводил его гневным взглядом. То был гнев человека, который не удостоился душевного участия, перекликавшегося с его разгорячённым духом.

События, происходившие на родине, очень сильно волновали его, гораздо больше, чем все грёзы в собственном волшебном мире. Теперь перед глазами его представал новый мир, новое отечество, новый дом, и даже новая семья. Все они испытывали трепет энтузиазма и жизненной силы, но гораздо больше было здесь удушающей атмосферы наивности, простоты и равнодушия, и внутри него вспыхнул огонь тоски. Он глубоко вздохнул. В этот самый момент ему изо всех сил хотелось в мгновение ока снова оказаться среди студентов-однокурсников, где он мог бы утолить жажду свободы и вместе с ними в пылу воодушевления добраться до этого мира грёз и славы. Ясин спросил Фахми, что сделает Саад державе, что считалась тогда главенствующей над всем миром. Но тот и сам не знал точно, что же сделает Саад, и что он может сделать, однако всем своим нутром чувствовал, что есть что-то, что тот должен сделать непременно. Может быть, он ещё не узнал, что ему лично предстоит сделать в этом реальном мире, однако это таилось в его плоти и крови, и самым лучшим было явить это на свет божий, иначе вся его жизнь пройдёт напрасно и тщетно…

49

Дорога перед лавкой господина Ахмада, казалось, как и всегда, кишмя кишела прохожим людом, повозками, посетителями магазинчиков, плотно прижавшимся друг к другу по обеим рядам дороги. В самом начале её украшал ажурный ряд лавок, стоявших рядышком. В мягком ноябрьском воздухе солнце пряталось за лёгкими облаками, и лучики его, белые, как снег, блестели над минаретами мечетей Калауна и Баркука, словно озерца света. Ничто на небе или на земле не нарушало привычного распорядка, видеть который господин Ахмад привык ежедневно. Однако на него, на его домочадцев, а может и на всех людей сразу накатила волна тревоги, что вывела их из равновесия. Господин Ахмад даже заметил про себя, что никогда не было такого, чтобы одна единственная новость могла вот так сплотить людей, заставить их сердца забиться в унисон в едином порыве. Фахми молчал, ибо не он завёл первым беседу о том, что ему пересказали со многими подробностями, и о том, что он и так уже узнал о встрече Саада с вице-королём вечером того же дня. На посиделках в кафе один из друзей Ахмада уверял, что эта новость — правда, и в том нет сомнений. А в его лавке клиенты, которые даже не знали друг друга раньше, не раз принимались рассказывать об этой встрече. Тем утром после долгого отсутствия в лавку его влетел шейх Абдуссамад, который не удовлетворился чтением нескольких айатов Корана и получением своей доли сахара и мыла. Ему непременно нужно было первым сообщить всем новость о визите, да ещё таким тоном, словно он объявлял о таком радостном событии, как свадьба. А когда Ахмад спросил его в шутку — что он думает о результатах этого визита, то шейх ответил:

— Невозможно!.. Невозможно, чтобы англичане ушли из Египта. Вы что, считаете их безумцами — покинуть страну бескровно?!.. Бой будет непременно. Нет другого пути изгнать их отсюда. Может быть, нашим государственным мужьям повезёт хотя бы изгнать австралийцев, чтобы вновь к нам вернулась безопасность, как и раньше. Но вот мир!..

В эти дни голова Ахмада была напичкана всеми этими новостями и разными чувствами. Его сильно интересовали политические и отечественные события, и потому он погрузился в ожидание чего-то нового, что заставляло его в тревоге читать газеты, которые в массе своей казались изданными в чужой стране, а не в Египте: ни переживаний, ни жизнерадостности в них не было. На встрече с друзьями он с любопытством жаждал узнать, что же скрывается за всем этим. При таких обстоятельствах он и увиделся с господином Мухаммадом Иффатом, когда тот стремглав вошёл в его лавку. Взгляд у вошедшего не был суровым, а движения не отличались бодростью, что говорило о том, что он просто заглянул сюда, чтобы выпить кофе или рассказать о чём-то неотложном. По виду друга Ахмад совсем не мог сказать, что того обуревают страсти или переживания, как и его самого. Мухаммад Иффат прошёл мимо покупателей, которых обслуживал Джамиль Аль-Хамзави, и Ахмад заговорил с ним первым:

— Доброе утро. Что нового принёс?

Мухаммад Иффат занял место рядом с рабочим столом Ахмада и улыбнулся чуть ли не с удивлением, словно фраза друга «Что нового принёс?» была как раз тем самым вопросом, который повторялся каждый раз, как он встречал одного из своих товарищей, и констатацией его чрезмерной важности в эти дни из-за прямого отношения к некоторым особо важным египетским персонам из ближних кругов.

Господин Иффат всегда был соединительным звеном между своим истинным сообществом, состоявшим из торговцев, и теми привилегированными чиновниками и адвокатами, к которым он очень давно присоединился. Если Ахмад и занимал в его глазах особо почётное положение благодаря своим достоинствам и характеру, и близкий круг друзей-торговцев не утрачивал своей значимости, то на чиновников и прочих титулованных особ он взирал с подчёркнутым уважением. Его близкие связи с ними стали ещё более значимыми в эти дни, когда появилась та самая «важная новость» — важнее, чем еда и вода!.. Мухаммад Иффат развернул газету, которую держал свёрнутой в правой руке, и сказал:

— Новый шаг… Я теперь не только приношу новости, но и стал счастливым уполномоченным посланником для тебя и таких же почтенных друзей, как ты…

С этими словами он передал ему газету, и улыбаясь, пробормотал:

— Прочти.

Ахмад взял её и прочёл:

«Мы, поставившие свои подписи под этим документом: господа Саад Заглул-паша, Али Шаарави-паша, Абд Аль-Азиз Фахми-бек, Мухаммад Али Алуба-бек, Абдоллатиф Аль-Мукбати, Мухаммад Махмуд-паша и Ахмад Лутфи Ас-Сайид-бек и другие, желающие присоединиться к нам ради поиска мирного и законного пути, нашли способ в стремлении к полной независимости Египта…»

Лицо Ахмада засияло от радости, пока он читал имена членов «Вафда», которые уже слышал раньше в новостях о событиях, происходивших в родном отечестве, и которые были у всех на устах. Он спросил:

— Что это значит?

Мухаммад Иффат пылко сказал:

— Разве не видишь все эти подписи?… Поставь под ними свою подпись и попросил Джамиля Аль-Хамзави сделать то же самое. Это одно из полномочий «Аль-Вафда», своего рода доверенность, с помощью которой они будут представлять всё египетское общество…

Ахмад взял ручку и радостно поставил свою подпись. Радость его была заметна по блеску синих глаз и по мягкой улыбке, игравшей на губах, и говорившей о счастье и гордости из-за того, что своей подписью он предоставляет полномочия Сааду и его коллегам — тем самым государственным мужьям, что завладели душами всего народа, несмотря на то, что ещё и не прославились как следует, но зато их действия уже воспринимались как нечто вроде новой панацеи, воздействовавшей на образ мыслей больного, страдающего давним неизлечимым недугом, хотя и применяли её только впервые. Он подозвал к себе Аль-Хамзави, и тот в свою очередь подписал бумагу, затем он повернулся к хозяину и с большим интересом сказал:

— Вопрос этот очень серьёзен, судя по всему!..

Мужчина стукнул кулаком по краю стола и сказал:

— Чрезвычайно серьёзен! Всё происходит решительно и твёрдо. Однако мне так и не известно, к ему все эти полномочия?… Тут сообщают, что «англичанин» спросил, от имени кого Саад и его товарищи приехали говорить с ним прошлым утром 17 ноября. А «Вафд» просто прибегнул к этим доверённостям, чтобы доказать, что он говорит от имени всей нации…

Ахмад с волнением заметил:

— Если бы Мухаммад Фарид был среди нас.

— К «Вафду» из партии народников присоединились Мухаммад Али Алуба-бек и Абдоллатиф Аль-Мактаби…

Затем Ахмад встряхнул плечами, как бы отряхивая с себя пыль прошлого, и сказал:

— Все мы помним Саада, и какой шум он наделал, когда заведовал министерством просвещения, затем министерством юстиции. Я все ещё помню, как его приветствовала газета «Ал-Лива», после того, как он выставил свою кандидатуру на министерский пост, и не забыл пока, как потом на него нападали. Я не отрицаю, что испытывал к нему симпатию, даже когда на него нападали критики, хотя мне очень нравился его проигравший соперник Мустафа Камиль, но Саад всегда доказывал, что достоин восхищения. И его последнее действие достойно занять самое дорогое место в наших сердцах…

— Ты прав… Удачный ход. Помолимся Аллаху, чтобы он благополучно выполнил его…

Затем он с интересом произнёс:

— А интересно, позволят или им совершить эту поездку?… И что они будут делать, если всё же отправятся туда?…

Мухаммад Иффат свернул газетный лист, затем встал и произнёс:

— Завтрашний день не так уж далёк… Увидим…

По дороге к двери на Ахмада напал игривый дух, и он прошептал на ухо другу:

— Я так рад из-за этой всенародной доверенности, что чувствую, будто пьян и утешусь большой рюмочкой, что поставлю промеж бёдер Зубайды..!

Мухаммад Иффат дёрнул головой под воздействием его слов, словно картина, нарисованная его другом — рюмка вина и Зубайда — опьянила его, и пробормотал:

— Каких благородные речи мы слышим…

Затем покинул лавку, а Ахмад улыбнулся его вослед:

— А после этого ещё увидим!..

Он вернулся к своему столу, и шутка растянула его губы в улыбке. Радостное волнение никак не утихало в сердце — так всегда случалось с ним вдали от дома, когда происходило что-то важное в жизни. Но когда была причина, призывавшая его хранить серьёзность, он был серьёзен, хотя, без всяких сомнений, был готов смягчить атмосферу остроумными шутками всякий раз, как те сами собой выскакивали у него. Это свойство его характера выглядело как необыкновенный дар вносить умиротворение. Его серьёзность не довлела над шутливостью, да и шутки не портили степенности. Эти шутки не вертелись лишь вокруг разных жизненных ситуаций: как и в случае с серьёзностью, их порождала необходимость. Он просто не смог в один прекрасный день взять и ограничить себя одной только серьёзностью или сосредоточить всё своё внимание на ней, а следовательно, не требовал от своего «патриотизма» большего, чем симпатии и душевного участия без всяких практических шагов, которые бы изменили весь привычный уклад его жизни. Поэтому ему и в голову не приходило вступить в одну из ячеек национальной партии «Вафд», несмотря на то, что ему очень уж нравились её принципы. Он не обременял себя ролью свидетеля на собраниях: разве не было всё это напрасной тратой его «драгоценного» времени? А нуждалось ли в нём отечество, пока он тревожился из-за каждой минуты, которую проводил в кругу семьи или занимаясь своим магазином, а тем более предаваясь усладам с любовницами или находясь среди друзей?!.. Так пусть уж это будет его время, его жизнь, а отечеству он отдаст своё сердце и симпатии, и даже всё то имущество, каким владеет — он не поскупится, если будет нужда в пожертвованиях на какие-то цели. Он абсолютно не чувствовал, что выполняет свой долг перед родиной как-то небрежно; скорее наоборот — в кругу друзей он слыл патриотом — то ли из-за того, что сердца их не были такими же щедрыми на любовь, как его сердце, либо потому, что даже при всём своём великодушии они не готовы были вносить пожертвования за счёт собственного капитала, как делал он. Он отличался патриотизмом, который только добавлял к списку его достоинств ещё одно и служил где-то глубоко-глубоко в душе тайным предметом его гордости. Он и не представлял себе, что патриотизм может требовать от него чего-то больше, чем он и так жертвует в угоду ему. В этом пылком сердце, увлечённом страстью, музыкой, шутками, — несмотря на полноту чувств, как ни странно, было мало место для любви к народу. Но даже если народ и довольствовался внутри него совсем небольшим местечком для своего жизненного пространства, зато любовь та была сильной, глубокой, берущей за душу. Это чувство развилось в нём ещё в юности, когда до ушей его доходили истории о народных героях и об Ораби, которые рассказывали в его семье, а затем газета «Ал-Лива» и проповеди Ораби разожгли из этой головешки пламя. Редкое то было зрелище — и смешное и трогательное одновременно. Однажды кто-то увидел, как он плачет, словно ребёнок. То был день смерти Мустафы Камиля. На его друзей даже подействовало, что один из них не может избавиться от сильной печали, тогда как все они заливались от смеха на музыкальном вечере. Когда они вспомнили о нём, нелегко им было видеть «короля смеха», который вот-вот готов был разразиться рыданиями!

Сегодня, после нескольких лет медленно текущей войны, после смерти молодого лидера партии и ссылки его преемника, после прекращения надежды на возвращение «нашего эфенди», после разгрома Турции и победы англичан, после всех этих событий, или несмотря на все эти события, распространились удивительные новости, похожие больше на мифы… Встреча с англичанином лицом к лицу с требованием предоставить независимость Египту, сбор подписей на отечественной доверенности, вопрос о том, каким же будет следующий шаг, сердца, стряхнувшие с себя пыль, души, озарённые надеждой; что за всем этим стоит?!.. Его мирное воображение, привыкшее к покорности, безрезультатно задавалось вопросом, пока он торопил наступление ночи, чтобы ринуться к своим забавам. Политические события стали своего рода «закуской» к выпивке и дополнением к музыке и песням, и в этой чарующей атмосфере выглядели приятным удовольствием для души. Сердце пело от любви и восторга, и не требовало больше, чем он мог дать!.. Обо всём этом он и думал, когда к нему подошёл Джамиль Аль-Хамзави и спросил:

— Не слышали ли вы, как теперь называется дом Саада-паши?… Его назвали «Дом общины»…

Помощник наклонился к нему, чтобы сообщить, каким образом он узнал об этом…

50

Пока вся страна была занята своим освобождением, Ясин также усердно и решительно заботился о том, чтобы и ему получить свободу, и хотя его еженощные походы за развлечениями были упущены — такую печать он по-честному ставил на них по прошествии нескольких недель после женитьбы, — вновь они были отвоёваны не без борьбы. Эту истину он часто повторял себе в оправдание за своё новое поведение — он и не представлял себе, пока предавался мечтам о браке, — что жизнь его вновь будет бесцельной и пройдёт между кофейней и баром Костаки. Он был искренне уверен, что распрощался с такой жизнью навсегда, и натренировал себя ради семейной жизни с самыми лучшими намерениями, пока на него, словно бунт, не обрушилось разочарование в браке. Он опасался, что нервы его не выдержат скуку и пустоту жизни, как он называл это, и потому всеми силами своей избалованной чувствительной души старался прибегать к развлечениям и забвению, кофейне и бару. Для него такая жизнь не была преходящей забавой, как он полагал в прошлом, а брак больше не был припасённой на чёрный день надеждой. Жизнь — это все те удовольствия, что остались после того, как он горько разочаровался в браке, словно тот, кого мечты гонят вон из своей родной страны, но когда неудачи снова преследуют его, он раскаивается. Хотя Зейнаб получала от него только пылкую любовь, заискивание и даже обожание, однажды дошедшее до того, что он взял её с собой в театр на представление Кишкиш-бека, не опасаясь «колючей проволоки», сплетённой отцом из суровых традиций семьи… Зейнаб была вынуждена ночь за ночью терпеть его поздние уходы из дома и возвращения домой навеселе нетвёрдой походкой. Тяжко ей было терпеть такое потрясение, так что она не смогла сдержаться, к своему несчастью обнаружив правду. Ясин интуитивно догадался, что такой внезапный скачок в его семейной жизни не может пройти гладко, и потому с самого начала ожидал какого угодно сопротивления, упрёков или ссор, и готовил подходящее средство, чтобы уладить ситуацию, ибо, как сказал ему отец, поймав его, когда тот возвращался от Кишкиш-бека:

— Поистине, женщин портят лишь мужчины, да не все мужчины могут противостоять женщинам…

Зейнаб не жаловалась, пока Ясин не сказал ей:

— Дорогая, нет повода грустить, ведь издавна так повелось, что дом принадлежит женщинам, а весь окружающий мир — мужчинам. Таковы все мужчины, а искренний муж хранит верность жене и когда он далеко от неё, и когда рядом. Ночные развлечения дают моей душе покой и радость, что придаёт нашей жизни полное удовольствие.

А когда она упрекнула его в пьянстве, оправдываясь тем, что «опасается за его здоровье», он только рассмеялся и тем же нежно-решительным тоном заявил ей:

— Так ведь все мужчины пьют, и моё здоровье от выпивки лишь улучшается. — При этом он снова рассмеялся… — Можешь спросить у моего или у своего отца!

Однако в погоне за призрачной надеждой она намерена была, не стесняясь, потребовать у него отчёта, и решительно затянула петлю. Скука его лишь подбадривала — он не принимал всерьёз её гнев, и лишь намекал ей, что мужчинам принадлежит абсолютное право делать всё, что захочется, а женщины должны только подчиняться им и не переходить границы:

— Посмотри на жену моего отца — разве она когда-либо высказывала недовольство поведением отца?… Вот почему они счастливы в браке; это уверенная друг в друге пара. И больше не будем возвращаться к этой теме…

Его разочарование в браке заставило его чувствовать, что он иногда испытывает желание отомстить ей, а иногда даже ненавидел её, хотя в то же время испытывал в ней потребность. Однако он заботился о её чувствах из уважения — или, скорее, страха — перед отцом, который, как он знал, водил тесную дружбу с её отцом, Мухаммадом Иффатом. На самом деле его ничто так не тяготило, как страх, что она пожалуется своему отцу, а тот, в свою, очередь, пожалуется его отцу. Он даже принял твёрдое решение, что если произойдёт то, чего он так опасается, то он переедет и станет жить один, каковы бы ни были обстоятельства. Но его страхи не сбылись. Жена его, несмотря на огорчение, доказала, что она женщина «умная», такая же, как и супруга его отца. Она оценила своё положение и смирилась с действительностью, уверенная в искренности мужа и невинности его ночных развлечений, о чём он постоянно твердил ей. Ей пришлось довольствоваться болью и грустью в тесном кругу новой семьи за кофейными посиделками, хотя она так и не получила сколь бы то ни было серьёзного подтверждения его слов. Да и что ещё ей оставалось делать в такой среде, где подчинение мужчинам было буквой и духом религиозного убеждения. Наверное, госпоже Амине противны были её жалобы, и гнев её был вызван странным стремлением невестки полностью обладать своим мужем, так как она не могла и представить себе других женщин, не таких, как она сама, и других мужчин — не таких, как её муж. Поэтому она и не видела ничего дурного в том, что Ясин наслаждается полной свободой, а вот жалобы его жены, напротив, казались ей необычными.

Один Фахми смог оценить, насколько ей было печально, и по собственной воле он не раз повторял ей, когда рядом находился Ясин, что если он с самого начала был уверен, что будет адвокатом в этом гиблом деле, и его ободряли многочисленные встречи с Ясином в кофейне у Ахмада Абдо в Хан Аль-Халили.

Над кофейней, расположенной чуть ли не под землёй, словно вырубленной в недрах горы пещерой, находились жилые дома старинного квартала, и тонкие стены отделяли её от внешнего мира. В самом помещении кофейни по центру стоял заглохший фонтан, а яркие светильники превращали ночь в день. Атмосфера тут была неспешной, мечтательной, а воздух — влажным. Ясин захаживал в эту кофейню, так как она была неподалёку от бара Костаки, с одной стороны, а с другой — он выбрал её по нужде, как только прекратил походы в кофейню господина Али в квартале Гурийа, бросив Занубу. Эта новая кофейня была для него особенной из-за её старинного происхождения, и атмосфера её проявляла в нём поэтические чувства. Фахми же не знал дорогу в кофейни и питейные заведения, ибо был прилежным студентом, неиспорченным подобными поступками. Однако в те дни готовность к собраниям и совещаниям, к чему призывали даже студентов и прочий люд, стала причиной того, что он и один из его товарищей выбрали кофейню Ахмада Абдо благодаря тому старинному духу, что делал её безопасным местом, скрытым от посторонних глаз и подходящим для вечерних собраний с разговорами, совещаниями, предсказаниями и ожиданием новостей. Братья часто встречались в одной из маленьких комнат, даже ненадолго, пока не придут товарищи Фахми, или не настанет время Ясину отправляться в бар Костаки.

И вот во время одной такой встречи Фахми указал брату на муки Зейнаб, и поведение его очень удивило Ясина: Фахми совсем не подходил для семейной жизни. Ясин засмеялся, зная, что он имеет полное право смеяться над наивностью брата, решившего поговорить с ним назидательным тоном на тему, о которой и понятия не имеет. Но он не хотел непосредственно оправдывать своё поведение, предпочитая излить душу, когда ему предоставится слово. Обратившись к юноше, он сказал:

— Ты ведь когда-то сам хотел жениться на Мариам. И я не сомневаюсь, что ты очень огорчился позиции отца, который не дал сбыться твоей мечте… Я говорю это тебе со знанием дела. Если бы ты тогда знал, что таит в себе брак, то поблагодарил бы Бога за ту неудачу…

Его слова неприятно удивили Фахми, так как он не ожидал, что брат застанет его врасплох самой первой своей фразой, упомянув Мариам, брак и мечты. Эти мысли играли в его груди незабываемую и неизбывную роль. Он, наверное, слишко явно проявил своё удивление, стараясь скрыть скорбные воспоминания, а может быть, именно поэтому не смог вымолвить ни слова в ответ. Он лишь продолжал слушать Ясина, от скуки размахивавшего руками. Наконец тот сказал:

— Я и не представлял себе, что результатом брака станет подобная пустота. И впрямь, это была всего лишь обманчивая иллюзия, такая же жестокая, как и любой мерзкий обман!

Фахми, казалось, с трудом мог переварить подобные слова брата: слишком уж сомнительными они были, и, как и надлежало юноше, истоки его духовной жизни устремлялись к единой цели, которую он видел в жене. А когда ему на ум приходил термин «брак», то тяжело было видеть, как его брат-плейбой произносит это священное слово с циничной горечью. С непомерным изумлением он едва слышно произнёс:

— Но ведь твоя жена… идеальная женщина!

Ясин язвительно воскликнул:

— Идеальная женщина! Да уж, разве она не дочь достойного отца?… Воспитанница благородного семейства?… Красавица… воспитанная… Но я не знаю, какой такой бес, отвечающий за семейную жизнь, попутал всё и сделал никчёмными все прежние достоинства брака под гнётом скуки. Словно все эти прекрасные качества вместо счастья и знатности приносят нам бедность всякий раз, когда нам кажется, что мы утешаем бедняка за то, что он бедный…

Фахми с неподдельной искренностью и простотой заметил:

— Ничего из того, что ты сказал, я не понимаю…

— Вот подожди, тогда сам поймёшь…

— Тогда почему люди с таким нетерпением стремятся жениться со времён сотворения мира?..

— Потому что от брака — как и смерти — ни предостеречь, ни уберечься…

Затем он продолжил, будто обращаясь сам к себе:

— Фантазии сыграли со мной злую шутку, открыли передо мной мир, в котором радости превыше всяких мечтаний, и я уже давно стал спрашивать сам себя: правда ли, что меня навечно привязали к себе дом и красавица-жена? Ну и мечта!.. Но я убеждён, что нет более тяжкой беды, чем быть привязанным к одному и тому же дому и красавице-жене на всю жизнь…

Когда Фахми, с трудом пытавшийся понять брата, представил скуку, то с юношеской страстью произнёс:

— Может быть, тебе померещилось что-то, имеющее лишь внешние недостатки!

Ясин горько усмехнулся и заявил:

— Вот я и жалуюсь только на то, что имеет лишь внешние недостатки!.. По правде говоря, претензии у меня только к самой красоте!.. Вот что довело меня до такой болезненной скуки. Это словно какой-то новый термин — его значение изумляет тебя в первый раз, так что ты всё повторяешь и повторяешь его и используешь, пока он не станет для тебя привычным, таким же, как другие — вроде «собака», «червяк», «урок», и остальных повседневных слов, а затем потеряет свою солидность и привлекательность. Ты даже, возможно, позабудешь само его значение, и он превратится просто в странный термин без смысла и способа использования. А может, если кто-то другой обнаружит его в твоём сочинении, то удивится твоим знаниям, тогда как ты сам удивишься его невежеству. Не спрашивай о том, как пагубна красота, что таится в скуке, она кажется без уважительной причины скучной, а значит, это окончательный приговор… Если ты остерегаешься бесконечного разочарования, то это оправдано, и не удивляйся тому, что я говорю. Я прощаю тебе твоё удивление, так как ты наблюдаешь издалека, а красоту, как и мираж, можно увидать лишь издали…

Из-за горького тона его слов Фахми охватило сомнение — а был ли он прав, обвиняя брата вначале. Здесь виновата не сама человеческая природа: когда ему стало известно, как далеко Ясин сошёл с праведного пути, разве нельзя было допустить, что все претензии на самом деле из-за обычной его распущенности, что существовала и до женитьбы?!.. Он упорно предполагал это как человек, что отказывается терпеть крушение своих надежд. Ясин не придавал значения мнению Фахми, равно как не хотел открыто выразить то, что у него лежало на душе. Он просто продолжал разговор с той же светлой улыбкой, что играла на губах и раньше:

— Я начал, наконец, понимать отца в полной мере!.. Теперь я ясно понимаю, что сделало его таким придирчивым и заставило вечно вести погоню за любовью!.. Как ему удалось терпеть один и тот же вкус четверть века, когда меня скука убила всего-то спустя пять месяцев после свадьбы?!

Фахми, который встревожился, когда был упомянут отец, сказал:

— Даже если предположить, что твои жалобы исходят из того, что свойственно человеческой натуре, то решение, которое ты предвещаешь… — он хотел сказать «далеко от правильного пути», затем заменил на нечто более логичное и произнёс, — далеко от религии…

Ясин же, который довольствовался обычным, не слишком серьёзным отношением к религии, её велениям и запретам, сказал:

— Религия подтверждает моё мнение, то есть разрешат жениться на четырёх женщинах, помимо невольниц, которыми кишели дворцы халифов и богачей. Тогда понятно, что сама по себе красота, если она привычна и повседневна, становится скучной, вызывает болезнь и смерть…

Фахми улыбнулся и ответил:

— У нас был дедушка, который вечером ложился спать с одной женой, а утром вставал с другой, и ты, видимо, весь в него…

Вздохнув, Ясин пробормотал:

— Может и так…

Но даже в такой момент Ясин не осмеливался воплотить в жизнь одно из своих бурных мечтаний, даже когда вернулся в кофейню, а потом в бар. Он колебался перед тем, как сделать последний шаг и заглянуть как бы ненароком к Занубе или к кому-то ещё. Что же заставляло его задуматься и никак не решиться на этот шаг?… Возможно, у него было чувство ответственности по отношению к своей семейной жизни, а может быть, он просто не мог избавиться от набожного страха по поводу того, что в исламе говорилось о «муже-прелюбодее», и как он был убеждён, это совсем не то же самое, что «холостой прелюбодей». Может быть, причиной тому было его глубокое разочарование, что отбило у него всю охоту к удовольствиям в этом мире, так что он очнулся. Хотя ни одна из этих причин не была серьёзным препятствием на его пути, которая могла бы остановить привычный черёд его жизни. В жизни отца присутствовало искушение, перед которым не мог устоять и сын, и жена отца казалось ему мудрой: он сравнивал её со своей женой, и воображение уже раскладывало по полочкам их совместную жизнь на примере жизни Амины. Да, ему очень хотелось, чтобы Зейнаб почувствовала уверенность в жизни, которую она способна прожить с ним, как и жена его отца была уверена в своей. Он всеми силами стремился возвращаться домой под утро, так же удачно, как и отец, и наслаждаться тем, что в доме царила тишина, а жена мирно спала. Вот так, и только так семейная жизнь казалась ему вполне сносной, хотя ей и не доставало всех достоинств.

— Зачем тебе домогаться какую-то женщину, если у тебя и так есть и жена, и сексуальное удовлетворение?!.. Не за чем!.. Все они просто дрессированные звери, и обращаться с ними нужно как с дрессированными зверьми. Да уж, этим зверям не дозволено вмешиваться в нашу жизнь, они должны ждать нас дома, когда мы освободимся от дел и сможем полностью отдаться им. Тогда я буду искренним в семейной жизни до самой смерти. Один и тот же облик, один голос, один вкус, всё время повторяется без конца… Пока движение и неподвижность станут одним целом, а молчание — сольётся с голосом в единую гармонию. Но нет, нет, не на такой идеальной женщине я женился… Говорят, что она белая. А почему я не хочу смуглую или чёрную?… Говорят, что она округлая, словно бутыль. Что же, разве я не найду себе утехи со стройной или полной? И ещё говорят, что она воспитанная, из благородного рода. А разве дочки кучеров лишены всех этих достоинств?!.. Ну раз так, тогда вперёд… вперёд!..

51

Господин Ахмад погрузился в изучение своих тетрадей, когда на пороге его лавки застучали высокие каблуки женских туфелек. Он, непроизвольно заинтересовавшись, поднял голову и увидел женщину, чьё полное тело было укутано в покрывало, а край чёрной маски на лице приоткрывал светлые брови и голубые глаза. Губы его сложились в приветственную улыбку — долго он ждал этого момента: он сразу же узнал Умм Мариам — или вдову покойного Ридвана, как её стали в последнее время называть. И пока Джамиль Аль-Хамзави занимался с несколькими покупателями, он предложил ей присесть рядом с его столом. Женщина с горделивым видом приблизилась и села на маленьком стульчике, так что её бока свисали с него. Она пожелала ему доброго утра, и хотя её приветствие и его ответ на него были вполне привычным делом, повторявшимся каждый раз, когда к нему приходила и достойная уважения Зануба, однако атмосфера, накрывшая его лавку и сгустившаяся вокруг письменного стола, была наэлектризована с одной стороны какой-то невинностью, которая сочилась из-под её опущенных век, сродни стыдливости невесты, скрытой под вуалью, а с другой стороны, — её бдительные глаза следили за всем поверх крупного носа. То была скрытая, молчаливая энергия, и лишь её таинственный свет ожидал прикосновения, чтобы ослепительно засиять, рассеивая повсюду свои лучи…

Он словно бы ждал этого визита, рассеявшего подавленные мечты, однако кончина господина Мухаммада Ридвана навела его на размышления и пробудила в нём желания, подобно тому, как окончание зимы и приближение весны дарит юности разнообразные надежды на воскрешение природы и чувств. Смерть соседа продолжала оставаться для него предметом тревог — ему мешало чувство порядочности, однако и давала шанс. Он напоминал себе, что покойный был ему всего лишь соседом, а не другом, и это давало ему возможность почувствовать красоту этой женщины, которую раньше он избегал, храня собственное достоинство и не позволяя природе требовать своей доли наслаждений. А его чувства к Зубайде напоминали фрукт, что созрев, гниёт в конце сезона. В отличие от прошлого визита, на сей раз перед Умм Мариам предстал жизнерадостный мужчина, свободный для любовных отношений… Лишь одна тяжёлая мысль не давала ему покоя — что этот визит совершенно невинный. Однако он всеми силами отгонял её, пытаясь аргументировать это теми нежными намёками и красноречивым сомнением, которыми была наполнена их прошлая встреча, и подтверждал свои предположения сегодняшним её визитом, который не был обязательным. Наконец, он решил прощупать себе путь, словно опытный знаток таких дел… С милой улыбкой он сказал ей:

— Какая дорогая гостья к нам пожаловала!

С некой долей смущения она ответила:

— Да возвеличит вас Аллах. Я возвращалась как раз домой и проходила мимо вашей лавки. Мне показалось, что лучше самой закупить припасов на месяц.

Он сразу понял такое «оправдание» её прихода, однако отказывался верить в то, что за фразой о том, что ей «показалось, что лучше самой закупить припасов на месяц», не стоит совсем другой мотив: она же априори знает, что её приход сюда после всех тех «подготовительных мер», проделанных ею в прошлый раз, наверняка посеет в нём сомнение, если не хуже — покажется ему неприкрытым приставанием. Проявленная ею инициатива ещё больше оправдывала её в его глазах. Он сказал:

— Удачная возможность. Я приветствую вас и весь к вашим услугам!

Она лаконично поблагодарила его. Он слушал её вполуха, погрузившись в размышления над тем, что нужно сказать далее: может, вполне естественным будет упомянуть покойного и помолиться о ниспослании ему прощения? Однако он исключил эту мысль, дабы не испортить всю атмосферу. Затем задал себе вопрос: начать ли ему наступление или воздержаться, чтобы обольстить и потом уже наброситься на неё?… Каждый способ по-своему приятен… Но ему не хотелось забывать при этом, что уже сам этот приход сюда был огромным шагом с её стороны, заслуживающим самого радушного приёма. И он продолжил, словно заканчивая свою фразу:

— Да, для меня это удачная возможность увидеть вас!..

Веки и брови её легонько дрогнули — возможно, от смущения или стыдливости, или от того и другого сразу. Но в любом случае, она выдала себя и поняла, какой скрытый смысл таится за его внешними любезностями. Он же распознал в её смущении реакцию на потаённое в глубине чувство, что подтолкнуло её прийти к нему, более того — отклик на его слова. Его уверенность в правильности своей первичной догадки только возросла, и он убедился, что её нежная интонация заинтересовала его:

— Да, для меня это удачная возможность увидеть вас!..

Тоном, в котором сквозило скрытое упрямство, она заметила:

— Не думаю, что вы считаете такой уж удачей видеть меня!

Этот капризный тон вызвал у него радость и удовлетворение, однако словно в оправдание он ответил:

— Прав был тот, кто сказал, что некоторые подозрения грешны.

Она тряхнула головой, словно хотела сказать: «Едва ли этакие слова произведут впечатление», однако заявила:

— И не только подозрения. Я имею в виду именно то, что сказала. О вас говорят, что вы понятливый человек, да и я тоже, но если вы вообразили себе что-то иное… Ни одному из нас не позволено пытаться обмануть другого.

И хотя эти слова сорвались с языка женщины, с момента смерти мужа которой не прошло и двух месяцев, они напоминали ему горькую насмешку, и хоть он и вызвался сам придумывать отговорки — то, о чём при других обстоятельствах и не задумался ты, но сказал про себя: «Ей бы следовало вытерпеть длительную болезнь мужа, чем заступаться за себя». Затем он с силой отогнал неожиданно нахлынувшее на него чувство, и изображая притворную печаль, сказал:

— Вы сердитесь на меня?!.. О, что за неудача! Я такого не заслуживаю!

Влекомая каким-то стремительным побуждением, возможно, из-за того, что в лавке не было ни места, ни времени для шуточных споров, она сказала:

— Пока я шла сюда к вам, говорила себе: «Тебе не стоит идти… Никого нельзя винить, кроме себя самой!»

— Ну что за гнев такой, госпожа!.. Я спрашиваю себя: какое такое преступление я совершил, в чём провинился перед вами?!

Она многозначительно спросила:

— А что бы вы сделали, если бы поприветствовали кого-то, и он вам не ответил на приветствие ни таким же образом, ни даже хуже того?!

Он мгновенно смекнул, что она намекает на свои заискивания во время прошлого визита, встреченные им полным молчанием, однако прикинулся, что не распознал этого намёка…, и подражая её символическому стилю, сказал:

— Может быть, по той или иной причине он не услышал.

— Но у него хорошо развит слух и другие органы чувств.

На губах у него заиграла тщеславная улыбка, которую он не смог сдержать, и словно грешник, начавший признание, сказал:

— А может, он не ответил из-за стыдливости или богобоязненности.

С откровенностью, изумившей его и потрясшей до самого сердца, она произнесла следующее:

— Ну, стыдливости-то у него никакой нет, а что касается прочих предлогов для оправдания, то к чему честным сердцам обращать на них внимание?

У него вырвался смешок, но тут же он осёкся, и украдкой поглядел на Джамиля Аль-Хамзави, который был всецело занят тем, что обслуживал одного из клиентов, затем сказал ей:

— Я не люблю возвращаться снова к тем обстоятельствам, что когда-то ожесточили меня, хотя и не должен отчаиваться из-за того, что по-прежнему вызывает раскаяние, сожаление и извинение!

Порицающим тоном она спросила:

— И кто же поймёт, что мы раскаиваемся?

Неподдельно пылким тоном, оттачиваемым им год за годом, он ответил ей:

— Ну, это питьё я долгие годы пил по маленькому глотку: Аллах — свидетель!

— А сожаление как же?

Сверля её своим горящим взглядом, он сказал:

— Оно в том, что он ответит на её приветствие в десять раз лучше!

Она игриво спросила:

— И кто же поймёт, что это извинение?

Он любезно заметил ей:

— А разве прощение не свойственно великодушию?

Затем, опьянённый восторгом, продолжил:

— Прощения уже достаточно для того, чтобы попасть в рай.

С этими словами он пристально посмотрел на нежную улыбку, что блеснула в её глазах и сказал:

— Рай, о котором я говорю, находится на пересечении двух улиц: Байн аль-Касрайн и Ан-Нахасин, и самое прекрасное тут то, что его дверь выходит на боковую улочку вдали от глаз посторонних, и там нет бдительной охраны!

Таким образом, Ахмад дал ей понять, что бдительный страж этого небесного рая зовётся «покойный Ридван», который служил стражем земного рая, куда он старался нащупать путь. К мыслям его примешивались беспокойство и страх, как бы эта женщина не признала в его словах язвительную правду, однако обнаружил, что она словно погрузилась в упоительный сон, и тогда он вздохнул, прося Господа простить ему его тайну.

Джамиль Аль-Хамзави уже закончил обслуживать клиента и подошёл к женщине, чтобы приняться за её заказы. Ахмаду предоставился удобный случай, чтобы подумать, и он стал вспоминать, как когда-то Фахми хотел посвататься к Мариам, дочери этой женщины, и как затем Господь внушил ему отвергнуть просьбу сына — он был уверен тогда, что лишь исполняет волю жены, и только; ему и в голову не приходило, что рядом с его сыном притаилась ужасная трагедия, постигшая соседа — её мужа. Можно ли было ждать, что дочь последует другому примеру, не такому, как пример её матери?..

И какой матери!.. Опасной женщины!.. Возможно, она была подлинной драгоценностью для таких же охотников, как и он, однако в доме это была кровавая трагедия. Вот ведь какой путь она избрала себе за все эти долгие годы, пока жила с живым мертвецом!.. Все обстоятельства указывают на один единственный выход. Многие соседи, возможно, знают об этом. И даже может быть, кто-то в его собственном доме и заподозрил о таких делах, что творились в тайне от главы семейства. Жена соседа хранила ему верность и преданность вплоть до сего часа, и к Ахмаду вернулось желание, охватившее его впервые после того сомнительного визита: в прошлый раз он не нашёл надёжного способа, чтобы удовлетворить его, не вызывая при этом подозрений — не дать этой развратной женщине попасть в его непорочный дом. Но зато сейчас, по его мнению, всё, казалось, располагало к удовлетворению желания — так он внушит ей, что её связь с мужем оборвана, а затем постепенно, придумывая реальные отговорки, он достигнет цели, не задевая её честь. Эта женщина одновременно стала так близка его сердцу и так далека от его уважения!..

Когда Аль-Хамзави закончил с её покупками, она поднялась, протягивая руку Ахмаду, и он с улыбкой попрощался с ней, тихо произнеся:

— До свидания.

Намереваясь уйти, она пробормотала:

— Мы в ожидании.

Она покинула его лавку с ощущением полного счастья, опьянённая своим триумфом, однако вместе с тем она вызвала у него тревогу, которой не было раньше; тревогу, которой надлежало занять видное место в его повседневных делах. Начиная с этого момента и впредь он будет спрашивать себя о том, какой же путь — самый надёжный, чтобы прекратить посещать Зубайду; с тем же интересом он задавался и вопросами о том, что сделали военные власти страны, что замышляют англичане, и на что решится Саад. Он был снова счастлив, и как всегда, вслед за счастьем тянулся шлейф размышлений. Если бы не его сильное стремление нравиться людям, и не их любовь, приносившая столько счастья, ему бы ни составило никакого труда покинуть дом певицы и больше не возвращаться к истлевшим чувствам и завядшим цветам. Сердце его наполнилось пресыщением, словно застоявшаяся в болоте вода, хотя он постоянно испытывал страх, что после себя оставит память о пылающем гневом сердце и злобной душе. Всякий раз, как скука стесняла дыхание, как же ему хотелось, чтобы его возлюбленная первой оставила его, и тогда он был бы покинутым, а не бросившим её! И как же ему хотелось, чтобы его связь с Зубайдой прекратилась точно так же, как и похождения с другими женщинами до того: с мимолётным смущением, окупаемым лучшими подарками на прощание. Затем такие связи превращались в крепкую дружбу. Примет ли теперь Зубайда — он полагал, что она не меньше его была сыта этой связью — его извинения?.. И захочет ли он вымолить у неё прощение своими подарками за то, что решился уйти?… Подтвердится ли её слава великодушной женщины с щедрой душой, такой же как и у её «коллеги» Джалилы, к примеру?.. Вот о чём ему нужно было подумать и подготовить самые действенные отговорки. Он глубоко вздохнул, словно жалуясь на то, то любовь такая преходящая вещь, которая не длится настолько долго, чтобы её хватило на то, чтобы сердце перенесло все тяготы страстей. Остаток дня его воображение блуждало в дебрях: ему виделось, как он бредёт в потёмках, пытаясь найти на ощупь тот самый дом, а соседка ждёт его у порога со светильником в руках.

52

«Англия объявила о своём протекторате над страной по собственному побуждению, без всяких просьб со стороны египетского общества или его согласия. Протекторат является недействительным и незаконным, так как это всего лишь одна из нужд военного времени, которая прекратится вместе с самой войной…»

Фахми диктовал этот текст слово за словом, громко и отчётливо, а мать, Ясин и Зейнаб с большим вниманием следили за этим новым уроком по орфографии, в который Камаль ушёл с головой, сосредоточившись на словах, но не понимая их смысла. Не было ничего странного в том, что Фахми задаёт брату писать диктант или что-то другое на семейных кофейных посиделках. Лишь тема диктанта казалась странной даже матери и Зейнаб, а вот Ясину — нет: он наблюдал за обоими братьями с улыбкой:

— Вижу, всё это захватило тебя… Аллах научил тебя диктовать этому несчастному мальчику лишь политические речи на тему патриотизма, раскрывающие перед теми, кто их читает, двери тюрьмы.

Фахми поспешил внести поправку в мнение брата и сказал:

— Это одна из речей Саада, которую он произнёс перед правителями-оккупантами в Законодательном собрании.

Ясин с удивлением и интересом произнёс:

— И что ему ответили на это?

Фахми взволнованно сказал:

— Пока ещё от них ответа не поступало. Все в тревоге спрашивают о нём. Это как гнев рычащего льва, у которого никогда не было и тени справедливости или доброты.

Он в раздражении вздохнул:

— Нужно было разозлиться сразу после того, как «Вафду» запретили эту поездку, когда Рушди-паша подал в отставку с поста премьер-министра, а тот, кто должен был занять место султана, сделал промах, приняв её.

Затем он помчался в свою комнату и вернулся, развернув сложенный лист бумаги, и передал его брату:

— У меня есть не только эта речь. Вот, прочитай этот манифест, который распространяют в тайне: в нём содержится послание «Вафда» к султану…

Ясин взял манифест и принялся читать:

«Ваше Величество… Нижеподписавшиеся члены „Аль-Вафд Аль-Мисри“ имеют честь передать Вашему Величеству от имени народа следующее:

Когда воюющие державы договорились о том, чтобы сделать принципы свободы и справедливости основой мира и заявили, что судьба народов, затронутых войной, станет предметом консультаций, мы взяли на себя труд по объявлению независимости своей страны и защиты своего права на мирной конференции, пока оно совсем не исчезло с политической арены, и пока мы не освободились из-под турецкого господства, ибо протекторат, который объявила Англия без согласования с Турцией и с египетским народом, является недействительным, так как это всего лишь одна из нужд военного времени, которая прекратится вместе с самой войной. Опираясь на данные обстоятельства, а также на тот факт, что Египет понёс все те потери, которые выпали на его долю, и благо есть те, кто говорит о праве на свободу малых наций, на мирной конференции нам ничто не помешает заявить о нашей политической свободе, согласно принципам, на которых она основана.

Мы доложили о своём желании совершить поездку вашему премьер-министру, господину Хусейну Рушди-паше, и он обещал помочь нам с поездкой, полагаясь на то, что мы выражаем волю всей нации…

Но когда нам не позволили совершить эту поездку и произвольно и незаконно заключили под стражу в собственной стране, помешав нам защищать наш бедный народ, и когда народ выразил свою волю, государство не смогло дальше нести на себе ответственность и оставить господина Рушди-пашу на его посту, он и его коллега — министр юстиции — объявили об окончательной отставке, которую народ принял с уважением к ним и признанием патриотизма обоих.

Народ полагал, что в их благородном выступлении и заключалась защита свободы, и потому никто в Египте не ожидал, что у проблемы с поездкой делегации „Вафда“ будет иное решение: принятие отставки премьер-министра и министра юстиции, ибо за этим следили те, кто жаждал нашего унижения и предоставления им возможности высказать потребности народа на конференции и причинить нам страдания, признав право господства иностранцев над нами навсегда.

Мы знаем, что, скорее всего, Ваше Величество было вынуждено в силу причин высшего порядка согласиться с передачей престола отцу Вашего Величества, который освободился после смерти Вашего покойного брата, султана Хусейна. Но с другой стороны, народ был уверен, что Ваше согласие занять престол во время недолгого временного протектората как знак проявления заботы о семейных интересах не приведёт к тому, что Вы перестанете добиваться независимости Вашей страны. Тем не менее, решение проблемы путём принятия отставки двух министров, которые проявляли уважение к воле народа, не может соответствовать той высшей миссии, для которой Вы предназначены: блага собственной страны и принятие в расчёт желаний Вашего народа. Вот почему народ был удивлён, что оба Ваши советника не повернулись лицом к народу в таких сложных условиях, когда от Вас — благороднейшего из сынов великого освободителя Мухаммада Али — требуется быть его первым защитником ради получения независимости, какую бы цену Вы ни заплатили за неё. Поистине, Ваша деятельность намного значительнее обстоятельств, и не им ограничивать её. Как же Ваши советники упустили, что отставка Рушди-паши не позволит этому достойному египтянину-патриоту оставаться на своём посту?!.. Как же они упустили, что кабинет министров составляет свои программы, противоречащие желанию народа, заранее предопределяя их провал?!

Просим прощения, Государь наш, за то, что мы, возможно, вмешались в такие дела при неподходящих для того обстоятельствах…

Однако сейчас эти дела стали превыше любых интересов, кроме пользы для родины, которой Вы честно служите. Поистине, в стране на нашем Государе лежит самая большая задача и самая большая ответственность за неё, ибо только на него — самая большая надежда. Мы смиренно умоляем Вас считаться с мнением народа перед тем, как принять окончательное решение по поводу нынешнего кризиса, и заверяем Вашо Величество, что в среде Вашей паствы по всей стране не осталось никого, кто бы не требовал независимости, а ответственность за любое препятствование требованиям народа лежит на советниках нашего Государя, которые не справились со своей задачей с должным вниманием. Поэтому мы выступили в защиту долга перед отечеством и искреннего выражения чувств всего народа перед нашим Государем, на которого сейчас вся наша надежда в деле получения независимости. Самое же страшное, что может случиться — это если наша родина попадёт в руки партии империалистов, которые предъявят Государю свои требования: выражать свой гнев на то, что злит их, и выступать единым строем с ними, и тем самым они достигнут своих целей… Поистине, они способны на это…»

Ясин поднял голову, оторвавшись от чтения манифеста. В глазах его стояло замешательство, а кровь как-то по-новому запульсировала в венах от возбуждения. Он встряхнул головой и сказал:

— Ну и речь!.. Не думаю, что смог бы обратиться с подобной к нашему школьному инспектору: мне тут же грозило бы непременное наказание..!

Фахми презрительно вскинул брови и сказал:

— Сейчас эти дела стали превыше любых интересов, кроме пользы для родины..!

Он повторил эту фразу из манифеста, что отложилась у него в памяти. Ясин не смог сдержаться и засмеялся:

— Ты выучил наизусть манифест!.. Но для меня тут нет ничего странного, ты ведь следил за подобными действиями, чтобы отдаться им всем сердцем. Но у меня тоже, может быть, есть подобные чувства и надежды, что и у тебя, хотя я не могу признаться, что запомнил наизусть весь манифест, как ты…, особенно после отставки правительства и введения провокационных законов военного времени..!

Фахми с гордостью произнёс:

— Я не только запомнил его наизусть, но и усердно распространяю его..!

Глаза Ясина округлились от тревоги и волнения… Однако мать опередила его и возбуждённо сказала:

— Я с трудом верю ушам своим! Ты же умный юноша, и подвергаешь себя такой опасности?!

Фахми не нашёл, что сказать ей в ответ, но почувствовал, что собственное безрассудство втянуло его в сложную ситуацию. Он не испытывал страха перед разговором на эту тему, ибо был уверен в том, что подвергает себя опасности только ради долга перед родиной, и эта опасность не стоила в его глазах и кончика ногтя. Напротив, ему казалось, что изгнать англичан из Египта легче, чем убедить мать в необходимости их ухода или возбудить её ненависть к ним. Однажды, когда разговор зашёл на эту тему, мать по простоте душевной спросила:

— А почему ты ненавидишь их, сынок?!.. Разве они не такие же люди, как и мы, разве у них нет детей и матерей?!

Он с горячностью ответил ей:

— Но они же оккупировали нашу страну!

Она ощутила в тоне его голоса бурную ярость и умолкла, скрыв жалостливый взгляд: если бы она заговорила, то сказала бы в ответ ему: «Не делай так»…

Однажды он ответил, не стерпев её логику:

— Мёртв тот народ, которым правят иностранцы.

Мать с удивлением возразила:

— Но мы всё ещё живы, несмотря на то, что они уже давно правят нами. Я всех вас родила во времена их господства!.. Дети мои, они же не убивают нас и не нападают на наши мечети, и мы по-прежнему община Мухаммада, Слава Господу!

Юноша в отчаянии произнёс:

— Если бы повелитель наш был жив, он не был бы рад тому, что нами правят англичане.

Слова её прозвучали словно речь мудреца:

— Это так. Однако где мы, и где Посланник божий, мир и благословение ему?.. Аллах посылал ему на подмогу ангелов…

Он в ярости воскликнул:

— Саад Заглул сделает то, что делали тогда ангелы!

Однако мать тоже закричала, вскинув руки, будто отвращая от себя неизбежную беду:

— Сынок, не говори так! Проси прощения у Господа своего. О Аллах, пощади и прости его!

Вот какова была его мать. И как ей ответить сейчас? Она усмотрела в том, что он распространяет листовки с манифестом, грозящую ему опасность. Единственное, что ему оставалось сейчас — это прибегнуть ко лжи, и потому, притворяясь, что ему всё равно, он сказал:

— Ну я же всего-то пошутил. Не беспокойся ни о чём…

В голосе матери вновь появились умоляющие нотки:

— Сынок, это то, в чём я уверена. И едва ли мои предположения подводят меня. Нет нам никакого дела до всего этого! Если наши правители-паши посчитают, что англичане должны покинуть Египет, то пусть сами же и выгонят их.

Во время их разговора Камаль пытался вспомнить какую-то важную вещь, и как только разговор дошёл до этого самого момента, он вдруг закричал:

— Учитель по арабскому сказал нам вчера, что нации получат свободу благодаря решимости своих сынов!..

Мать в негодовании воскликнула:

— Он, видимо, обращался к старшим по возрасту ученикам. Разве ты как-то однажды не рассказал мне, что у вас в классе есть и такие ученики, у которых уже пробились усы?

Камаль задал наивный вопрос:

— А разве мой брат Фахми не взрослый ученик?

С непривычной для себя горячностью мать сказала:

— Нет, конечно! Твой брат ещё не взрослый. И меня удивляет такой учитель: как он мог разговаривать с вами о чём-то, помимо урока?!.. И если он хочет быть патриотом, то пусть обращается с такой речью к собственным сыновьям у себя дома, а не к чужим детям!

Разговор готов был перейти в горячий спор, если бы случайно брошенное слово не изменило весь его ход. Зейнаб пустилась заискивать перед свекровью, уверяя её, что она на её стороне, и набросилась с критикой на школьного учителя по арабскому, обозвав его «презренным студентом-богословом из которого государство сделало важного человека, потратив на него столько времени»… Но как только Амина услышала это оскорбление, направленное в адрес «студента-богослова», как сразу же пришла в себя от накатившего волнения, и несмотря на все заверения невестки в том, что та её поддерживает, не смолчала в защиту памяти об отце, что хранила глубоко в душе, тихо сказав Зейнаб:

— Дочка, ты презираешь самых благородных из людей: шейхов и халифов Посланника Аллаха, тогда как человека презирают как раз за то, что он вышел за рамки своих почётных обязанностей, а не за то, что он богослов и шейх!..

Хотя Ясин и не понял внезапной перемены настроения матери, но поспешил вмешаться в разговор, чтобы стереть неприятный след, оставленный невинной попыткой жены защитить свои убеждения…

53

— Посмотри на улицу, на людей. Кто после этого сможет сказать, что не было настоящей катастрофы?

Но Ахмаду не требовалось больше смотреть на людей: люди спрашивали друг друга и распространяли тревожные вести, а его друзья пустились в бурные дебаты. В нём же томление перекликалось с грустью и гневом от того, что новость повторялась из уст в уста среди заходивших к нему друзей и клиентов. Все в один голос утверждали, что Саад Заглул и его лучшие товарищи арестованы и доставлены в некое неизвестное место в Каире или даже за его пределами. Господин Иффат с налившимся от гнева лицом сказал:

— Не сомневайтесь в правдивости известия: дурные новости как вонь, что забивает вам носы… Разве не этого ожидали после обращения «Вафда» к султану?.. Или после его ответа на предупреждения англичан по поводу той жестокой речи, обращённой к английскому правительству?!

Ахмад угрюмо заметил:

— Они сажают под арест великих пашей!.. Какое страшное событие. И что же теперь они с ними сделают?

— Один только Аллах знает. Страна задыхается под сенью законов военного времени…

В лавку к ним в спешке примчался господин Ибрахим Аль-Фар-медник, и воскликнул, с трудом переводя дух:

— Вы ещё не слышали последних новостей?!.. Мальта!

Он ударил рукой об руку и сказал:

— Ссылка на Мальту; ни один из них больше не вернётся домой. Саада и его товарищей выслали на остров Мальту…

Все в один голос воскликнули:

— Их выслали?..

Слово «выслали» вызвало у них старинные горестные воспоминания, не покидавшие их ещё с юношеских лет об Ораби-паше и его трагическом конце. В нетерпении все они задавались вопросом: значит, Саад Заглул и его товарищи последуют тем же маршрутом?… Значит, и впрямь навсегда порвётся та нить, что связывает их с родиной?.. Неужели всем этим великим надеждам суждено умереть, в то время как они находятся в самом расцвете?.. Ахмад почувствовал такую грусть, какой никогда раньше не испытывал — тяжёлую, густую, что разливалась по всей груди, подобно подступам тошноты. Под гнётом её он чувствовал, как его душит угасание и покой. Они перекинулись измождёнными мрачными взглядами, говорившими без всяких слов, кричащими без гласа и похожими на бурю, но без единой тучи и с одинаковой горечью.

Вслед за Аль-Фаром пришёл второй, затем третий друг, которые повторили ту же новость, надеясь в кругу товарищей найти успокоение от пламени, горевшего в душе. Но все они встречали в ответ лишь молчаливую грусть, уныние да смятение, едва сдерживающее гнев.

— Неужели и сегодня все надежды будут утрачены, как вчера?

Но никто не ответил, и вопрошавший так и остался стоять, тщетно переводя глаза с одного на другого. В своей взволнованной душе Ахмад не находил ответа, и хотя в открытую он не хотел признаться, что страх убивает его, однако ссылка Саада… была правдой… Только вернётся ли он обратно, даже спустя какое-то время?.. Да и как Саад вернётся?.. Какая сила вернёт его?… Нет, Саад никогда больше не вернётся, и что тогда будет со всеми этими большими надеждами?.. Но пробивалась новая, пылкая, глубокая надежда, не дававшая отчаянию овладеть их сердцами, хоть они и не знали, какой надеждой на возрождение теперь тешить душу.

— Но разве нельзя надеяться, что эта новость всего лишь лживая сплетня?

Никто не придал значения этим словам, но между тем, это не укрылось от того, кто задал вопрос. Он не имел это в виду, по правде говоря, а лишь хотел найти выход — пусть даже иллюзорный — из удушающего отчаяния.

— Англичане арестовали его…, а разве есть кто-то, кто может победить англичан?!

— Всего один человек, а не все. Его жизнь была ослепительным мигом, и вот этот миг прошёл.

— Словно сон… Его забудут, и не останется ничего, как ничего не остаётся от сна поутру…

Кто-то голосом, охрипшим от боли, прокричал:

— Зато есть Аллах…

Все в один голос подхватили:

— Да… И Он — Милостивейших из Милостивых…

Упоминание имени Аллаха было подобно магниту, притягивающему к себе все их мысли и идеи, разобщённые отчаянием. В тот вечер — впервые спустя четверть века или даже больше — собрание друзей было строгим, без песен и музыки, охваченным унынием. Все их беседы были обращены к ссыльному лидеру. Грусть подчинила их своей власти, и если и находился среди них кто-то, кто боролся с тревогой и желанием выпить, к примеру, то первая одолевала второе в знак уважения к общим чувствам и сообразно ситуации. Когда их разговоры затянулись, так что они исчерпали все свои темы, воцарилось некое подобие молчания. Вскоре их обуяла скрытая тревога, подкрашенная пристрастием к алкоголю, что взывала к ним из глубины души. Они словно ждали знака от того смельчака, что первым начнёт. Неожиданно Мухаммад Иффат сказал:

— Нам пора возвращаться по домам…

Он не имел в виду то, что сказал, а как будто хотел тем самым предостеречь их, что если они будут и дальше так же тратить время, как делали до сих пор, то им ничего больше не останется, как возвращаться по домам. Их длительное общение научило их глубокому взаимопониманию даже при помощи намёков, и потому Абдуррахим, торговец мукой, приободрился этим скрытым предостережением и сказал:

— Неужели мы вернёмся домой без рюмочки, что облегчит наше горе в такой день?!

Его слова произвели на друзей то же воздействие, что и хирург на членов семьи больного, едва выйдя к ним из операционной со словами: «Слава Богу… Операция прошла успешно». Однако тот, в ком боролись грусть и желание выпить, с нотками скрытого протеста против такого облегчения, обрадовавшего его сердце, произнёс:

— Мы будем пить в такой день?!

Господин Ахмад кинул на него многозначительный взгляд, а потом насмешливо сказал:

— Пусть они выпьют в одиночку…, сукины дети…, а мы с вами пойдём отсюда.

Впервые за целый день друзья засмеялись, а затем принесли бутылки; Ахмад же, словно извиняясь за своё поведение, сказал:

— Забавы не меняют сердца мужчин!..

В ответ на его слова они произнесли «Аминь». То была первая ночь, когда они долго колебались, прежде чем откликнуться на призыв разума. По впечатлением от вида бутылок Ахмад сказал:

— Но ведь бунт Саада послужил на благо всех египтян, он принёс им не страдания, а счастье. Так не позволяйте грусти завладеть вами, давайте же отдадимся лучше вину!

Даже грусть не помешала ему шутить с ними, хотя ночь не дарила им спокойствия духа из-за присутствия тоски, так что Ахмад позже назовёт её «больной ночью, когда они лечились вином!»

* * *

Свою традиционную кофейную посиделку семья проводила в мрачной атмосфере, до того не знакомой ей. Фахми начал бурно, со слезами в глазах рассказывать о том, что произошло, а Ясин грустно слушал его. Матери же хотелось рассеять это уныние или как-то смягчить боль, однако она боялась, что её цель может быть направлена против неё же самой. Но вскоре всеобщая заразительная грусть передалась и ей, и стало жалко этого старика-шейха, оторванного от дома и жены и сосланного на далёкий остров. Тут Ясин заметил:

— Грустно это. Все наши мужчины: Аббас, Мухаммад Фарид, и теперь ещё Саад Заглул… изгнаны так далеко от родины…

Фахми с яростным негодованием отозвался:

— До чего же подлые эти англичане!.. Мы обращаемся к ним на том же языке, на котором они заискивали перед нашим народом во время испытания, что свалилось на них, а теперь они отвечают нам военным ультиматумом, ссылкой и изгнанием…

Мать не могла больше видеть сына в подобном состоянии, и вмиг забыла о трагедии всенародного лидера, и мягко, заискивающе сказала ему:

— Сынок, пожалей себя. Да смилостивится над нами Господь наш..!

Однако этот нежный тон лишь подлил масла в огонь и ещё больше возбудил Фахми. Он закричал, не обращая на мать внимания:

— Если мы не ответим достойным гневом на их попытки запугать нас, то тогда нашему отечеству не выжить. Оно просто не сможет больше наслаждаться миром, когда её лидер, принёсший себя в жертву за него, мучается в плену…!

Ясин задумчиво сказал:

— К счастью Басил-паша находится в числе ссыльных. Он шейх грозного племени, и не думаю, что они будут молча терпеть его ссылку…

Фахми пылко ответил:

— А как же другие?.. Разве за остальными ссыльными никто не стоит?.. Это не проблема отдельно взятого племени, это проблема всего общества…

Разговор их не прерывался и лишь накалялся и становился всё более резким. Однако обе женщины, что присутствовали при этом, в страхе хранили молчание. Зейнаб не могла понять причину этой эмоциональной вспышки — смысл её оставался для неё скрытым за семью печатями: как ссылка Саада, так и верных ему людей. Очевидно, что если бы все они жили так же, как «смиренные рабы Божьи», то никто не помышлял бы о том, чтобы выслать их из страны. Но они сами не хотели этого, и занялись вместо этого опасными делами, имеющими тяжёлые последствия без всякой нужды в том. Каковы бы ни были их дела, только что же внушает Фахми такой безумный гнев, словно этот Саад его отец или брат?!.. Да что там Фахми! Что внушает Ясину — который и спать-то отправляется только тогда, когда еле ноги может передвигать от вина, — подобную грусть? Неужели и правда любой человек грустит из-за ссылки Саада или кого-то другого?! Ей словно не хватало, чтобы жизнь её отравили ещё больше, и чтобы Фахми омрачал и без того короткую безмятежность этих посиделок за кофейным столиком своими гневными тирадами, которые и смысла-то не имеют. Она задумалась обо всём этом, время от времени удивлённо и насмешливо наблюдая за мужем и про себя говоря:

— Если ты по правде грустишь из-за этого, то не ходи сегодня вечером — только сегодня — в кабак!

Однако она не произнесла ни слова: она была слишком умна, чтобы бросать холодные слова в этот огненный поток. В последнем она походила на Амину, которая быстро утрачивала всю свою смелость, видя перед собой гнев, пусть даже пустячный. Потому она тоже хранила молчание, скрывая глубоко в душе сильную тревогу и в страхе следя за этим бурным разговором. Но она лучше, чем жена Ясина понимала причины такой бури: она по-прежнему ещё помнила Ораби-пашу и сожалела о ссылке Аббаса-эфенди. Да уж, слово «ссылка» не было для неё бессмысленным набором букв. Возможно, у неё и не было надежды, стоящей шутки Фахми; в уме она связывала это с отчаянием на возвращение ссыльных — как и своего мужа и его друзей — а иначе тогда где же Аббас- эфенди?… Разве не лучше ему вернуться на родину?… Будет ли грусть Фахми длиться столько же, сколько и ссылка Саада? Неужели эти дни хотели во что бы то ни стало принести им весть о несчастье, расшатать их покой и омрачить безмятежность?!.. Как бы ей хотелось, чтобы мир вернулся в дом, и чтобы эти посиделки были такими же прекрасными, как и вся их жизнь, и чтобы на лице Фахми была улыбка, а разговор был приятным и весёлым! Как же ей хотелось этого…

— Мальта..! Вот она, эта Мальта!

Это вдруг закричал Камаль, подняв голову к карте Средиземного моря, и ткнув пальцем в изображение острова, и с видом триумфатора поглядев на брата, будто найдя там самого Саада Заглула. Однако к разочарованию своему, не встретил на лице того ничего, кроме угрюмого выражения: тот не внял его зову и не проявил ни малейшего интереса к его словам. Мальчик стих и снова посмотрел на карту в смущении. Он долго вглядывался в неё, измеряя взглядом расстояние между Мальтой и Александрией и рисуя в своём воображении настоящую Мальту — поскольку воображение у него было богатое, — и то, как тех людей, о которых все говорили, доставляют на неё. Когда он услышал, как Фахми говорит о Сааде, и о том, что англичане сопроводили его на остров под охраной острых копий, единственное, что пришло ему в голову, был паланкин, перемещаемый на острых концах копий, в которых сидел Саад, пж без крика и боли переносивший ссылку, словно стойкая и непоколебимая скала, как и ожидали от такого человека, как он. Так описывал его брат уже на следующем этапе разговора. Как бы хотелось Камалю спросить его о сущности этого удивительного человека, что мог твёрдо и непоколебимо сидеть на остриях копий! Однако, испугавшись взрыва гнева, который поглотил бы покой их семейного собрания, он решил повременить с осуществлением своего желания, пока не подвернётся шанс.

В конце концов, Фахми стало надоедать это собрание, едва он убедился, что в груди его полыхает пламя, которое не унять просто разговором с братьями в этом месте, где он занимал лишь место зрителя, если с ним вообще считались. Его подталкивало собраться вместе с ними в кофейне у Ахмада Абдо, где он найдёт отклик в их сердцах и заставит выразить свои чувства и мнения. Только там он сможет прислушаться к гневу, что пылал в его сердце, а также к дерзкому вдохновению, что пробуждалось в атмосфере всеобщей жажды полного освобождения. Фахми склонился к уху Ясина и прошептал:

— Пойдём в кофейню Ахмада Абдо…

Ясин испустил глубоких вздох, словно с превеликим трудом спрашивая, под каким благовидным предлогом уйти из дома и отправиться развлекаться, не навлекая на себя ещё больший гнев Фахми. Но то было лишь притворное или частичное сожаление. Важная новость потрясла его до самого сердца. Если бы его предоставили самому себе, он бы без особого труда постарался забыть обо всём. Когда он был вынужден ни в чём ни уступать Фахми, это действовало ему на нервы, как и необходимость любезничать и проявлять уважение, как бы не разгневать его ещё больше — в таком состоянии он никогда ещё не видел брата. Выходя из комнаты, он сказал про себя:

— Хватит на сегодня и тех усилий, что я потратил ради отечества, если они и впрямь требовались от меня.

54

От звуков постепенно поднимающегося теста, доносившихся из домашней пекарни, Фахми проснулся и раскрыл глаза. В комнате царил полумрак, окна были закрыты, и лишь бледная полоска света проскальзывала через щели в ставнях. До ушей его донеслось похрапывание Камаля, и он повернул голову и посмотрел на кровать, что стояла рядом. Затем на него нахлынули воспоминания обо всей его жизни: то было новое утро для него; он словно очнулся от глубокого сна, в который его погрузила усталость тела и духа. Он даже не знал, проснётся ли на следующий день утром в своей постели или не проснётся уже никогда. Ни он, ни кто другой этого не знал: смерть всюду проникла на улицы Каира и плясала в каждом его углу. Вот ведь удивительно: мать месила тесто как ни в чём ни бывало, а вот рядом — похрапывает и вертится во сне Камаль, а вон там, в комнате сверху — Ясин уже ходит, встав с постели. А отец, наверное, сейчас склонился под струёй холодного душа. И вот наконец предвестники утреннего света, яркого и застенчивого, мягко просятся внутрь; всё вокруг продолжает жить своей обычной жизнью, будто ничего и не происходило: Египет не перевернуло с ног на голову, а пули не звенели над головами… Словно невинная кровь не окрасила в красное землю и стены домов. Юноша закрыл глаза и с улыбкой вздохнул, давая увлечь себя полноводному потоку волн-чувств, набегающих одна на другую: надежде, воодушевлению, грусти и веры. Все эти сорок дней он жил жизнью, насыщенной, как никогда раньше, или, скорее, видел всё это, словно сон наяву. Чистая, возвышенная жизнь, охотно приносящая себя в жертву ради чего-то прекрасного, более ценного и великого, небрежно подвергающая себя риску смерти, упорно глядящая ей в лицо, спокойно набрасывающаяся на неё; и если та выпустила его однажды из своих когтей, то ещё придёт за ним вторично, а пока она пристально, не отводя глаз, следила всё это время за чудным светом, исходящим от него. Сама жизнь защищала его с невиданной прежде силой и вверяла его одному Аллаху. Он чувствовал, как она обступила его со всех сторон. Ему не важна была жизнь — то был лишь способ, и весила она в его глазах не больше пылинки, но зато у него была великая цель, объявшая небеса и землю и побратавшаяся и с жизнью, и со смертью, так что они шли рука об руку на службе одной единственной мечте, и та поддерживала его старания, а последние, в свою очередь, усиливали его жертвенность. И если бы не ужасная гордость собой, он бы умер от печали. Ему невыносимо было продолжать жить тихой спокойной жизнью на руинах надежд; непременно должен быть произойти взрыв: и в родном отечестве, и в собственной его груди, словно землетрясение, выпускающее из недр земли сконцентрированный горячий пар.

Когда произошло главное событие, он во-время бросился в его пучину… когда это случилось?… И как?… Он ехал на трамвае в Гизу на правовой факультет и вдруг очутился посреди кучки студентов, что спорили друг с другом и размахивали кулаками:

— Саад, выразитель наших чувств, выслан! И либо он вернётся и будет продолжать свои усилия, либо меня вышлют вместе с тем!

Те, что сели в трамвай, подключились к их разговору и дали те же обещания, так что даже кондуктор, забросив свои обязанности, прислушался к ним и вступил в разговор. Какой это был час!.. В этот час внутри Фахми загорелась новая надежда, после целой ночи грусти и отчаяния. Ему стало ясно, что пылавший в нём огонь не потух. Когда они подъехали к институту, Фахми расшумелся, внушая остальным страх. Их сердца принадлежали ему. Затем они поспешили к своим однокурсникам с рассказом о том, что произошло в трамвае, и тут же один из них стал призывать к забастовке!.. Это было что-то новое, неслыханное прежде. И хотя они кричали о забастовке, держа под мышкой учебники по праву, к ним подошёл инспектор, мистер Уолтон, и с непривычной мягкостью посоветовал им разойтись по аудиториям. В ответ один из молодых людей поднялся по лестнице, ведущей в кабинет директора, и оттуда обратился ко всем с пылким красноречием. Инспектор не нашёл ничего лучше, как ретироваться. Фахми слушал оратора, сосредоточившись и вперя глаза в глаза юноши. Сердце его быстро и энергично билось. Ему хотелось самому подняться на место того юноши и излить всё, что накопилось в его бушующем сердце. Однако у него не было такого же сильного ораторского таланта, и пришлось довольствоваться тем, что другой повторял то, что подсказывала ему душа. Фахми с воодушевлением следил за выступлением оратора, и когда тот сделал паузу, он в один голос закричал вместе с остальными:

— Да здравствует независимость!

Затем снова стал слушать его с большим вниманием. Все эти возгласы повсюду вселили в него новую жизненную энергию, и когда оратор остановился во второй раз, Фахми закричал вместе с другими:

— Смерть протекторату!

А затем продолжал слушать выступление, так же как и все, застыв от возбуждения и стиснув зубы, чтобы сдержать слёзы, вызывавшие тошноту. И когда оратор сделал третью паузу, Фахми воскликнул в унисон с товарищами:

— Да здравствует Саад!

Это был новый возглас, ибо в тот день всё казалось ему новым, хотя он и вторил в глубине души этому восхищённому крику, и слово в слово повторял его, будто он сорвался с его же языка. Крик, сорвавшийся с языка, был на самом деле отголоском его сердца. Он помнил, сколько раз он произносил его про себя в тишине прошлой ночью, огорчённый, в подавленных чувствах, тогда как его воодушевление, стремление к высшему идеалу, к мечте рассыпались в прах, пока голос Саада не стал отдаваться гулом в его голове. Слова Саада влекли его, словно голубя, парящего в пространстве, манит свист хозяина. Но тут в толпе народа показался мистер Эванс, заместитель британского судебного советника в Министерстве образования, и все в один голос закричали при виде его:

— Смерть протекторату!

Он встретил их у самого входа, и не выходя за пределы вежливости, посоветовал им вернуться к занятиям, а политику предоставить своим отцам. Один из студентов приблизился к нему и произнёс:

— Наших отцов бросили в тюрьму, и мы не будем учиться закону в стране, где попирается этот самый закон!

Из глубины их сердец вылетел крик, подобный раскату грома, и мужчина отступил. Фахми снова захотелось быть оратором, настолько нахлынула на него эта идея, однако в этом его опередили другие. Он утешил себя тем, что его ожидает что-то другое взамен упущенного.

Дела приняли нешуточный оборот. Студенты ощутили потребность выйти, и демонстративно направились к выходу, а оттуда — к инженерному факультету, где к ним прибавились другие, следом за тем они пошли к аграрному факультету, откуда тоже повалил народ, скандирующий лозунги. Далее они направились к медицинскому факультету, затем к торговому, и как только подошли к Площади Госпожи Зейнаб, вступили в ряды большой демонстрации, к которой присоединились толпы местных жителей, громко требовавших независимости Египта и освобождения Саада. Шаг за шагом, пока они продвигались вперёд, их воодушевление и уверенность в необходимости подключить весь народ, о чём они кричали повсюду, всё больше нарастали. Народ откликался механически, спонтанно: им попадались люди, которые были наготове излить свой гнев, и эта демонстрация была для них некой отдушиной. Фахми спрашивал себя — и дивился этому многолюдному собранию, так что удивление почти одержало верх над волнением из-за участия в самой демонстрации — «Как же всё это могло произойти?!» Было утро и прошло всего несколько часов с тех пор, как он стал свидетелем крушения собственных надежд и поражения, и вот сейчас, ближе к полудню, он принимает участие в бурной демонстрации, в которой каждое сердце находит отклик в других сердцах, и повторяет вместе со всеми лозунг с верой, что движет их к конечной цели. Их радость — и его радость, а их восторг — и его восторг!.. Дух его воспарил до небес, наполненный новой безграничной надеждой, и раскаялся за овладевшее им разочарование, устыдился своих наивных предположений.

На Площади Госпожи Зейнаб пред ним предстало совершенно новое зрелище, одно из тех, на которые был богат этот удивительный день. Взгляду его и многих других людей предстали конные отряды полиции, во главе которых был английский инспектор, а за ними как хвост тащилось целое облако пыли. Земля дрожала под копытами лошадей, и Фахми позже вспоминал, как он в смятении глядел на них тогда — никогда прежде не случалось ему сталкиваться с подобной неожиданно грянувшей опасностью. Он обернулся по сторонам и увидел лица людей, блестящие от возбуждения и гнева, сделал нервный выдох, и размахивая руками, выкрикнул лозунг. Всадники окружили их, и в ужасной пучине всего этого столпотворения, среди вытянутых шей и голов он мог видеть лишь ограниченное пространство. Тут до них дошло, что полиция взяла под стражу многих студентов, выступавших с протестами или находившихся в начале демонстрации. Третий раз за сегодняшний день ему захотелось быть среди арестованных, однако не выходить за пределы того кружка, вместе с которым он двигался с превеликим усилием.

Тем не менее, этот день был мирным по сравнению с тем, что последовал за ним. Кажется, это был понедельник, и с рассвета все преподаватели объявили всеобщую забастовку. Шли толпы народа, путь которым не заграждала блокада. Весь Египет словно ожил, то была новая страна, жители которой рано утром собрались на площадях, чтобы выразить весь накопившийся гнев на эту войну. Фахми очутился посреди толпы; его охватывала пьянящая радость, как будто он заблудился и долго блуждал, и вот наконец обнаружил свою семью. Демонстранты пошли снова по уже знакомому им пути как дипломатические представители, заявляющие протест на разных языках, пока не достигли улицы Ад-Дававин, где внезапно по ним прокатилась волна возбуждения, и кто-то закричал: «Англичане!» Голоса демонстрантов прервал грохот пуль, и пали первые жертвы. Народ продолжал движение вперёд с прежним безумным воодушевлением. Последних в их рядах пригвоздило к земле, многие отделились и нашли укрытие в соседних домах и кофейнях. Фахми был будто в последних рядах: он укрылся за дверью; сердце его стучало в бешеном ритме, не совместимым с жизнью. Прошло неизвестно сколько времени, пока тишина не охватила всё вокруг, и тогда он вытянул из-за двери голову, потом ноги, и пришёл в себя, успешно очнувшись от неизведанного дотоле состояния, и вернулся к себе домой в неком оцепенении, и в грустном одиночестве стал мечтать, как бы ему хотелось находиться среди убитых или, на худой конец, среди тех, что до конца оставались стойкими. В пылу этого тяжёлого расчёта он пообещал своей совести загладить эту вину: к счастью, возможность искупления казалась делом недалёкого будущего.

Настал вторник, затем среда, которые и в радости и в грусти были похожи на воскресенье и понедельник: те же демонстрации, лозунги, пули и жертвы. Фахми пылко бросался в самую гущу событий, где было наибольшее скопление людей, и возносился к дальним горизонтам в своём благородном чувстве. Его волновала жизнь, а спасение из лап смерти вызывало только сожаление! Благодаря новой надежде и пылу он с удвоенной силой распространял вокруг себя революционный, гневный дух. Скоро перестали ходить трамваи, перестали работать водители такси и двуколок. Вся столица выглядела безлюдной и дикой. До людей дошли радостные вести о том, что скоро объявят забастовку адвокаты и чиновники правительства. Сердце всей страны в бурном оживлении забилось: слёзы её больше никогда не прольются напрасно. Ссыльные не забудут о своей ссылке. Явь потрясла дельту Нила.

Юноша ворочался в постели: в памяти волна за волной накатывали воспоминания. Он снова прислушался к звукам месимого теста, перевёл взгляд в угол комнаты, которая начала проясняться в лучах восходящего солнца, а вслед за ней и закрытое окно. Его мать месит тесто! Она не прекращает это занятие утро за утром, и вряд ли её занимают думы о происходящем в стране, пока она накрывает на стол, стирает одежду и протирает мебель. Великие события не останавливают незначительные дела. В лоне этого общества всегда найдётся место и великому, и пустячному: они будут идти рука от руку. Однако стоп. Его мать отнюдь не на обочине жизни — он её сын, а все сыновья, как известно, это «топливо» революции. Она кормит его, а пища — «топливо» этих сынов отечества. На самом деле, не существует пустяков в этой жизни… Но разве не придёт однажды такой день, когда великое событие потрясёт всех египтян, и ни одно сердце не отвернётся от него, как последние пять дней только и делали члены семьи во время кофейных посиделок?.. Ведь недалёк тот день!.. На губах его проявилась улыбка, а в голове застрял вопрос: что сделает с ним отец, если узнает о том, чем он занимается день за днём?.. Что сделает его отец-тиран, и что — кроткая и нежная мать? Он смущённо улыбнулся, зная, что неприятности, которые его наверняка ждут в подобной ситуации, совсем не те, которые могут последовать, узнай о его тайне военные власти страны.

Скинув одеяло с груди, он уселся на постели и пробормотал:

— Мне всё равно, буду я жить, или умру; моя вера сильнее смерти, ведь смерть предпочтительнее, чем унижение. Так насладимся же надеждой, в сравнении с которой жизнь — ничто. И да здравствует новое утро, утро свободы, а там уж как Бог даст.

55

Больше никто уже не мог утверждать, что революция не затронула хотя бы частично его жизнь. Даже Камаль, и тот долгое время мог наслаждаться своей свободой по пути в школу и обратно — путь этот ему ужасно надоел, но никак не мог он отказаться от него, и всё потому, что мать велела Умм Ханафи следовать за Камалем, когда тот шёл в школу и когда возвращался из неё, и не покидать его, пока тот не вернётся домой, а если на пути ему встретится какая-либо демонстрация, не давать ему останавливаться ради легкомысленных капризов. На сердце у матери было неспокойно из-за всех этих тревожных новостей о творившемся повсюду диком насилии над студентами. Уже несколько дней её мучило беспокойство и хотелось, чтобы сыновья остались рядом с ней дома, и не выходили хотя бы до тех пор, пока всё не уляжется. Однако она не нашла средства, как это осуществить, особенно после того, как Фахми — она была непоколебимо уверена в том, что он «умный мальчик», — пообещал ей, что ником образом не будет участвовать в забастовке, а отец отверг мысль о том, чтобы Камаль сидел дома и прогуливал уроки — видимо, потому, что сама школа не позволяла ученикам младших классов участвовать в забастовке.

Несмотря на то, что ей всё это очень не нравилось, мать попрощалась с сыновьями, когда те отправились на учёбу, однако заставила Камаля идти в сопровождении Умм Ханафи, сказав ему:

— Если бы я могла выходить из дома когда пожелаю, то сама бы тебя провожала.

Камаль стал противиться этому, что было сил, так как интуитивно понял, что благодаря такому надзору от матери не скроется любая шалость и хитрость, которыми он наслаждался по пути, и даже эти краткие моменты счастья, которыми он пользовался каждый день, станут частью двух его «тюрем»: дома и школы. Вот по этой причине он и негодовал. Больше всего его возмущало то, что эта женщина идёт по дороге рядом с ним, привлекая к себе взгляды: разумеется, этим она была обязана своему слишком уж дородному телу и покачивающейся походке. Единственное, что он мог сделать, — это подчиниться такому сопровождению, особенно после того приказа отца. Под сило ему было лишь «выпустить пар», упрекая её всякий раз, как она подходила к нему ближе, да требовать держаться от него на расстоянии несколько метров.

Именно так он и пошёл в школу «Халиль-ага» в четверг — на пятый день демонстраций в Каире. Когда они приблизились к школьным воротам, Умм Ханафи подошла к привратнику и спросила его, выполняя полученный дома наказ:

— В школе есть ученики?..

Мужчина небрежно ответил ей:

— Кто-то приходит, кто-то уходит, инспектор никому не препятствует!

Такой неожиданный ответ Камалю не понравился. Он готовился услышать уже привычный ответ, начиная с понедельника: «Ученики бастуют», и вернуться домой, где проведёт весь день на свободе, благодаря которой он полюбил революцию издалека. Его так и тянуло дезертировать и уклониться от последствий этого нового для него ответа. Обращаясь к привратнику, он сказал:

— Я из тех, кто уходит.

Он вышел из школы, а Умм Ханафи — за ним. Она спросила:

— Почему ты не пошёл вместе с другими учениками, которые вошли в классы?

И тут он попросил её, впервые в своей жизни колеблясь, чтобы она сообщила матери о том, что ученики бастуют. Он долго упрашивал её, пока оба шли мимо мечети Хусейна, но Умм Ханафи всё равно рассказала матери Камаля правду — слово в слово, как слышала. Мать сделала ему выговор за лень и велела служанке отвести его обратно в школу. Так они снова вышли из дома. Мальчик язвил, издеваясь над Умм Ханафи, упрекая её в предательстве и вероломстве.

В школе он обнаружил только тех, кто учился в начальных классах, а все остальные — и таких было подавляющее большинство — участвовали в забастовке. В собственном классе, где было полным-полно малышей, в отличие от других классов, он нашёл лишь треть от общего числа учеников, при том, что учитель велел им вернуться на занятия. Он был всецело занят проверкой тетрадей, чуть ли не предоставив детей самим себе. Камаль открыл свой учебник, делая вид, что читает, и не придавая ему ни малейшего внимания. Ему было совершенно неприятно сидеть в школе без дела: и оставаясь в стороне от бастующих, и не наслаждаясь своим досугом дома — возможностью, без счёта подаренной ему в эти удивительные дни. Ему тошно было в школе, как и раньше. В своих фантазиях он жаждал быть рядом с бастующими на улице; так уж его тянуло туда любопытство. Он часто спрашивал о том, что они на самом деле хотят, и на самом ли деле «безрассудные», как их звала мать: не жалеют ни себя, ни своих близких, и сами же губят себя, или они герои, как их описывал Фахми: жертвуют собой, борясь с собственными врагами и врагами Аллаха?!.. Он больше склонялся к мнению матери, ибо ненавидел учеников, что были старше него — тех, что бастовали и по мнению его и остальных малышей — оставили после себя плохое впечатление из-за грубого и высокомерного обращения с ними. Они собирались во дворе школы, крупные, высокорослые, уже с усами. Но он не полагался целиком на мнение брата, пока, по его выражению, не убедится сам, хотя всегда придавал значение его словам и не мог отказать этим ребятам в героизме, которого добавляло им участие в забастовке. Ему даже хотелось наблюдать за их кровавой борьбой с какого-нибудь безопасного места. Поднялась настоящая шумиха, без всякого сомнения, иначе зачем тогда египтяне бастовали и целыми группами набрасывались на солдат?! На англичан?!.. На англичан, одного упоминания о которых было достаточно, чтобы расчистить дороги!.. Что случилось с этим миром и с людьми?!..

То была удивительная борьба, и всё это насилие во всех существенных подробностях неосознанно запечатлелось в душе ребёнка, а больше всего такие слова, как: Саад Заглул, англичане, студенты, погибшие, демонстрации, шествия. Всё это производило впечатление на него до самых глубин, хотя он и относился к тому с пылким любопытством, не более. Он изумился ещё больше тому, что его домашние отреагировали на события по-разному, иногда даже противоречиво: если Фахми гневно протестовал и ненавидел англичан, а по Сааду тосковал так, что в глазах стояли слёзы, то Ясин обсуждал новости со спокойным интересом, к которому примешивалось лёгкое сожаление, которое, впрочем, не мешало ему продолжать вести привычный образ жизни — беседы, веселье, декламация стихов и чтение историй, а потом сидение в кофейне до полуночи. А вот мать не переставая молила Аллаха о возвращении мира и безопасности, а также умиротворении сердец как египтян, так и англичан. Самой ужасной была реакция Зейнаб, жены его брата, которую происходящее ужасало; она не нашла никого лучше, на ком можно было излить свой гнев, кроме Саада Заглула. Именно его она обвиняла в том, что он и есть корень всех несчастий, и «если бы он жил так же, как и остальные рабы Аллаха в молитве и смирении, то никого бы не коснулось всё это зло, и не разгорелась бы вся эта заваруха». По этой-то причине воодушевление мальчика подогревала мысль о самой борьбе, и переполняла тоска от мысли о смерти как таковой, хотя у него совершенно не было никакого очевидного основания так думать.

Как же ему грустно было в тот день, когда учеников школы «Халиль-ага» впервые призвали к забастовке — тут ему подвернулся удобный случай стать свидетелем демонстрации вблизи, или даже поучаствовать в ней, хотя бы и со двора школы. Однако инспектор поспешил преградить путь ученикам младших классов, и шанс ускользнул. Камаль снова оказался в четырёх стенах, и снова с изумлением, смешанным со скрытой радостью, прислушивался к громким крикам, что доносились снаружи. Вероятно, источником их была анархия, которая пронзила всех и вся, и словно ветром, безжалостно разнесла ежедневную рутину в пух и прах.

В тот день Камаль упустил свой шанс поучаствовать в демонстрации, впрочем, как и насладиться свободой ничегонеделанья дома. В таком скованном состоянии, наводящем скуку, он и продолжал сидеть за партой, глядя в книгу невидящим взором, и вместе с товарищем осторожно и боязливо притрагивался к ранцу до самого конца дня. Единственная вещь, что внезапно привлекла его внимание, был странный звук, донёсшийся издалека, больше похожий на звон в ушах. Однако внутренний инстинкт подсказывал ему, что звук был реальный. Он осмотрелся вокруг и увидел, что остальные ученики тоже подняли головы и обмениваются вопросительными взглядами, а затем все вместе устремились к окнам, выходившим на дорогу.

То, что привлекло их внимание, произошло на самом деле, и не было плодом их фантазии. Звуки сливались воедино в какую-то неразличимую какофонию, слышимую издалека, словно рёв волн. Сейчас же он снова нарастал, и это уже было грохотом, который раздавался совсем близко. Весь класс пришёл в движение, среди учеников прошёл шёпот, затем кто-то во весь голос сказал: «Демонстрация!» Сердце Камаля исступлённо забилось, в глазах появился огонёк радости и тревоги одновременно. Грохот всё приближался, пока крики не стали совсем отчётливыми, словно раскаты грома, раздававшиеся со всех сторон школы, и опять в ушах звенели слова, которыми был переполнен его мозг в течение всех этих дней… Саад… Независимость… Протекторат… Крики стали слышны уже так близко, что казалось, они доносятся со школьного двора. Сердца учеников безмолвствовали в убеждении, что этот потоп дойдёт и сюда, и затопит их, но восприняли это с детской радостью, что не давала им оценить последствия серьёзно, и с пылкой тягой к анархии и освобождению. До них донёсся быстрый, гулкий звук шагов, затем настежь открылась дверь, в которую кто-то тяжело постучал, и в комнату ворвалась группа студентов медресе Аль-Азхар, словно это была вода, вылившаяся из резервуара. Они кричали:

— Забастовка… забастовка!.. Никто не должен тут оставаться!

В мгновение ока Камаль словно погрузился в шумные волны, что толкали его вперёд, лишая способности к сопротивлению. Двигался он очень медленно в состоянии крайнего волнения: так обычно движутся кофейные зёрна, перемалываемые мельничкой. Он не знал, куда смотреть, и видел сейчас лишь тела, прилипшие друг к другу с криками, которые стояли в ушах, пока не увидел неба над головой, что говорило о том, что он вышел, как и все, на дорогу. Давление нарастало; он затаил дыхание и громко, что есть мочи, закричал от ужаса. Всё, что он чувствовал в этот момент — это рука, сжимавшая его предплечье и с силой тащившая его, прокладывая путь среди толпы народа, пока не прислонила его к стене у тротуара. Мальчик задыхался и ощупью искал рядом убежища, пока не наткнулся на лавку Хамдана — продавца басбусы. Её железная дверь была немного ниже порога, и Камаль бросился туда. Он вошёл ползком, на коленях, а когда встал в полный рост, увидел дядюшку Хамдана, которого хорошо знал, двух женщин и ещё нескольких учеников младших классов. Спиной он прислонился к стене со шкафами. Грудь его то вздымалась, то опускалась. Он услышал голос дядюшки Хамдана:

— Тут все: студенты, учащиеся медресе «Аль-Азхар», рабочие, местные… Улицы, ведущие к мечети Хусейна, переполнены народом… До сегодняшнего дня я и подумать не мог, что земля может вынести всех этих людей.

Одна из женщин удивлённо сказала:

— Как же они упорно продолжают демонстрации! Даже после того, как по ним открыли огонь!..

Другая женщина грустно заметила:

— О Господь, ведущий нас по праведному пути! Ведь все они чьи-то дети, у них есть родители.

Дядюшка Хамдан произнёс:

— Ничего подобного мы до этого не видели. Да защитит их Господь.

Крики демонстрантов вырывались из гортаней, словно землетрясение, сотрясающее воздух: то поблизости от лавки, то вдали от неё, производя оглушительный неразличимый рёв, похожий на завывание ветра, не прекращающийся ни на минуту. На постоянное медленное движение народа указывало то, что шум то стихал, то вновь поднимался, как волны, набегающие и отходящие от берега. Всякий раз, как Камаль полагал, что шум прекратился, начинался ещё один, так что казалось, конца и края ему не будет. Вся жизнь его сейчас была сосредоточена в этих звуках; он в напряжённой тревоге прислушивался, однако по прошествии времени никаких неприятностей не произошло, и он перевёл дыхание и начал успокаиваться, и вот уже смог наконец думать о том, что творится вокруг — всё это напоминало неожиданную беду, которая непременно пройдёт со временем. Он спрашивал себя, когда же он окажется дома и сможет рассказать матери о том, что с ним случилось…

— Демонстранты штурмом взяли наши классы, и конца-края им не было. Я видел лишь многоводный поток, окруживший меня и смывший на улицу. Я кричал вместе с другими: Да здравствует Саад! Смерть протекторату! Да здравствует независимость! Пока я перемещался с одной дороги на другую, англичане напали и открыли по нам огонь.

При этом она ужаснётся до слёз, и с трудом сможет поверить в то, что он жив и здоров, и даже начнёт с содроганием декламировать множество айатов из Корана.

— Пули проскользнули у меня над головой, и их свист всё ещё стоит у меня в ушах; люди же пробивались вперёд, словно безумные. Я чуть не погиб, как и другие, если бы какой-то мужчина не вытащил меня и не привёл к лавке…

Нить его мечтаний прервалась от неожиданного громкого крика и стремительных шагов. Сердце тревожно забилось, он посмотрел на лица окружавших его людей и увидел, что они уставились на дверь, широко раскрыв глаза, словно ожидая удара по макушке. Дядюшка Хамдан подошёл к двери, и нагнулся, чтобы посмотреть в расщелину в самом низу. Затем он быстро нагнулся к самому полу и в тревоге пробормотал:

— Англичане…!

Многие из тех, кто был наружи, закричали:

— Англичане…! Англичане…!

Другие подхватили:

— Держитесь!

Кто-то ещё воскликнул:

— Мы умрём, и да здравствует отечество!

Затем мальчик впервые за всю свою недолгую жизнь услышал с не такого уж дальнего расстояния звук выстрелов. Он ясно понял это по тому, как затряслись поджилки. И как только обе женщины, что были в лавке, закричали, Камаль затрясся от плача. Дядюшка Хамдан повторял:

— Говорите: «Нет Бога, кроме Аллаха! Нет Бога, кроме Аллаха!»

Однако мальчик чувствовал леденящий страх смерти, что растекался по его телу, от пяток до кончиков волос. В ушах звенело от громыхания машин и ржания лошадей. Выстрелы, молниеносное движение, крики, рёв, стенания не прекращались. Краткий миг сражения казался этим засевшим за дверью в убежище людям целым веком, прежде чем смерть придёт за ними… И вот воцарилась пугающая тишина, похожая на обморок, который сопровождает невыносимую боль. Содрогающимся голосом Камаль спросил:

— Они ушли?!..

Дядюшка Хамдан приложил ко рту указательный палец и прошептал: «Тшшш…», и прочитал айат Курси, а Камаль — про себя, вслед за ним, ибо он лишился способности говорить в такой момент: «Скажи — Он Аллах Единый…» Вероятно, этот айат изгонит англичан, как и злых духов во мраке.

Дверь открылась лишь в полдень, и мальчик пустился в обратный путь по пустынной дороге во все лопатки. И когда он проходил мимо лестницы, что вела в кофейню Ахмада Абдо, заметил там знакомую фигуру — то был его брат Фахми, — он бросился к нему и протянул руки, словно утопающий, ища спасения. Мальчик схватил его за плечо и тот в ужасе обернулся к нему. Узнав Камаля, он закричал:

— Камаль?!.. Где ты был во время забастовки?

Мальчик заметил, что голос брата охрип, однако ответил:

— Я находился в лавке дядюшки Хамдана и слышал выстрелы и всё такое…

Юноша в спешке сказал ему:

— Иди домой, и никому не говори, что встретил меня… Слышишь?

Мальчик в замешательстве спросил его:

— А ты разве не вернёшься со мной?!

Фахми тем же тоном сказал:

— Нет, нет… Не сейчас… Я вернусь в такое же время, что и всегда. Не забудь, что ты меня не встречал.

И он подтолкнул его, не дав возможности спорить с собой. И мальчик бросился бежать. Едва он достиг переулка Хан Джафар, где увидел старика, что стоял посреди дороги и указывал на землю, беседуя с кем-то. Камаль посмотрел туда, куда он указывал, и увидел на земле красное пятно. До него долетел жалобный голос старика:

— Это невинная кровь, она взывает к нам, чтобы мы продолжали борьбу. Аллах пожелал, чтобы она пролилась прямо во дворе мечети Господина мучеников[52]. Значит, и мы должны пасть на поле боя, как и наш Господин. Аллах с нами…

Мальчик почувствовал, как на него напал страх, и опустил глаза к земле, окрашенной кровью, а затем припустился бежать, словно полоумный.

56

В предрассветной темноте Амина на ощупь искала дорогу к двери в комнату; осторожно и медленно пробиралась она, чтобы не разбудить супруга. И в это время со стороны дороги до ушей её донёсся странный громкий крик, звенящий, словно оса. В такой ранний час — привычный для неё — её слух нарушал лишь скрип колёс проезжающей мимо повозки старьёвщика, кашель утренних рабочих, да возгласы одного мужчины, возвращавшегося с утренней молитвы, которому нравилось повторять в полной тишине «Говорите: „Нет Бога, кроме Аллаха“». Но этот странный крик ей не приходилось слышать раньше. Она затруднялась дать ему какое-то объяснение, и желая узнать, что вызвало такой крик, своими лёгкими шажками проследовала к окну в зале, которое выходило на дорогу, затем подняла ставни и выглянула наружу. На горизонте было ещё темно, но первые проблески света уже появились, однако не настолько, чтобы можно было разглядеть то, что происходит на улице. Крик же становился всё сильнее и громче, и в то же время он был совсем неразличимым, пока наконец не удалось распознать в нём людские голоса неясного происхождения. Глаза Амины всматривались в темноту, к которой начали привыкать, и вот на дороге к улице Байн аль-Касрайн и дальше, от перекрёстка Ан-Нахасин до Красных Ворот она увидела силуэты нескольких человек, черты которых невозможно было разобрать с такого расстояния, а также что-то небольшое, в форме пирамидок и низких деревьев. В смущении она отступила назад и спустилась в комнату Фахми и Камаля, затем заколебалась: будить ли сына, чтобы он посмотрел, что там творится, и раскрыл эти загадки, или повременить с этим, пока он сам не проснётся?!.. Затем она решила не беспокоить его, и скрыла своё желание до того времени, как взойдёт солнце, и он встанет. После этого она совершила молитву и вернулась к окну, подталкиваемая любопытством, и высунулась из него. Пёстрые разводы на востоке казалось, разгорались в волшебном зареве, а утренний свет растекался между минаретами и куполами. Наконец она смогла увидеть дорогу и всё, что там происходило. Она ахнула в ужасе и в спешке бросилась обратно в комнату Фахми, разбудила его без всякой предосторожности. Юноша вздрогнул и сел на постели, с беспокойством спросил:

— Мама, что с тобой…?

Она, с трудом переводя дух, сказала:

— Англичане заполонили всю улицу прямо под нашим домом…

Юноша выскочил из постели и бросился к окну: выглянув наружу, он увидал, что всю улицу Байн аль-Касрайн занял небольшой военный лагерь, что вёл наблюдение за всеми дорогами, которые отходили оттуда. Лагерь состоял из ряда палаток и трёх грузовых автомобилей, а также отдельных групп солдат. Дальше, за палатками, были сложены ружья, по четыре штуки в каждой кучке. Дула ружей в каждой такой группе опирались друг на друга, а стволы расходились в стороны в форме пирамид. Перед каждой такой пирамидой словно статуя стоял сторож, а остальные разошлись, разговаривая при этом на каком-то чужом языке и смеясь. Юноша бросил взгляд в сторону Ан-Нахасин, и увидел второй лагерь, прямо на пересечении Ан-Нахасин с улицей Ас-Сага, а рядом с Байн аль-Касрайн — третий лагерь, прямо у переулка Харафиш. В голове Фахми проскочила молниеносная мысль, безрассудная на первый взгляд: что те солдаты пришли, чтобы схватить его!.. Однако он тут же отверг её как глупую, найдя ей объяснение: он едва проснулся и встал в тревоге, с чувством, что его без остановки преследуют с того момента, как разразилась революция. Постепенно правда прояснилась: именно в этом квартале назрело движение протеста против оккупационных властей и вылилось в непрекращающиеся демонстрации. Он рассматривал солдат, палатки, автомобили через створку окна, и сердце его колотилось от страха и гнева, пока он не отвернулся от окна, и весь бледный пробормотал, обращаясь к матери:

— Это и впрямь англичане, как ты говоришь. Они пришли сюда, чтобы запугать нас и помешать демонстрациям…

Он принялся ходить взад-вперёд по комнате и про себя в ярости повторял:

— Вряд ли… вряд ли.

И вдруг услышал, как мать сказала:

— Пойду-ка я разбужу твоего отца, да сообщу ему новость..

Слова её прозвучали так, будто это была последняя уловка, словно отец — что решал все её трудности в жизни — мог бы найти решение даже этой проблеме. Однако юноша горестно сказал:

— Оставь его. Пусть он проснётся как обычно…

Женщина в ужасе спросила:

— Что же делать, сынок, ведь они стоят на страже прямо перед входом в наш дом?

Фахми покачал головой в недоумении и ответил:

— Что делать?!.. — Затем с большей уверенностью. — Не стоит бояться, они ведь только следят за демонстрантами…

Проглотив слюну, она сказала:

— Я боюсь, как бы они не покусились на мирных жителей в их домах…

Фахми немного призадумался над её словами, затем еле слышно произнёс:

— Ну нет, если бы их целью было покуситься на наши дома, они бы не стояли там молча всё это время…

Он не был полностью уверен в своих словах, однако нашёл, что это будет самым лучшим, что можно было сказать в тот момент. Мать снова спросила его:

— И до каких пор они будут тут стоять?!

С рассеянным взглядом он ответил ей:

— А кто их знает?!.. Они устанавливают палатки, а раз так, то скоро отсюда не уйдут..

Он понял, что она спрашивает его, как если бы он был командиром военного отряда, и поглядел на неё с нежностью, скрывая язвительную улыбку, задрожавшую на его бледных губах. Он задумался на миг о том, чтобы пошутить с ней, однако драматизм ситуации отбил у него это желание. К нему вновь вернулась серьёзность, как иногда с ним случалось, когда Ясин ему рассказывал какой-нибудь «анекдот» из коллекции отца, что был смешным сам по себе, но его удерживало от смеха волнение, омрачавшее его всякий раз, как он больше узнавал скрытые стороны личности своего отца. Тут он услышал шаги, спешащие к ним. В комнату ворвался Ясин, а следом за ним Зейнаб. С опухшими глазами и всклокоченными волосами он спросил их:

— Вы видели англичан?..

Зейнаб закричала:

— Это я услышала, затем высунулась из окна и увидела их, а затем разбудила господина Ясина…

Ясин продолжал:

— Я стучал в дверь к отцу, пока он не проснулся, и сообщил ему, а когда он увидел их собственнолично, приказал никому не покидать дом и не поднимать засовы. Но что же они там делают?… И что нам делать?… Неужели в государстве нет правительства, которое бы нас защитило?..

Фахми ответил:

— Я думаю, что если они и будут нападать, то только на демонстрантов.

— Но до каких пор мы будем заложниками в собственном доме?!.. Дом полон женщин и детей. И как они могут встать здесь лагерем?

Фахми сконфуженно пробормотал:

— С нами будет то же, что и с другими, давайте подождём и наберёмся терпения…

Зейнаб с заметной нервозностью воскликнула:

— Мы больше ничего не увидим и не услышим, кроме ужаса и горя. Да проклянёт Господь наш этих ублюдков…

В этот момент Камаль открыл глаза и в изумлении перевёл их на собравшихся в его комнате. Затем сел на постели и вопросительно поглядел на мать. Она подошла к кровати и рукой погладила его по большой голове, приглушённым голосом, в рассеянных мыслях прочитала над ним «Аль-Фатиху». Мальчик спросил её:

— Что вас всех привело сюда?

Она пыталась сообщить ему новость в наиболее подходящем виде, и мягко произнесла:

— Ты сегодня не пойдёшь в школу…

Мальчик в восторге переспросил:

— Из-за демонстраций?

Фахми с некоторой горячностью произнёс:

— Англичане заблокировали дорогу!

Камаль понял теперь тайну их собрания и в оцепенении посмотрел на их лица, затем вприпрыжку подбежал к окну и долго глядел наружу из-за ставень. Наконец он в волнении сказал:

— Они собрали ружья горками по четыре в каждой…

Он поглядел на Фахми, словно взывая к нему о помощи, и в страхе вымолвил:

— Они нас убьют?..

— Они никого не убьют. Они пришли сюда, чтобы перехватить демонстрантов…

Зависла краткая пауза, и тут мальчик, словно обращаясь сам к себе, сказал:

— До чего красивые лица у них…!

Фахми насмешливо спросил его:

— Они и впрямь тебе понравились?..

Камаль наивно ответил:

— Очень. Я же представлял их себе в образе чертей…

Фахми с горечью произнёс:

— Кто знает, может быть, если бы ты увидел настоящих чертей, тебе бы понравился их облик..!

В тот день они не поднимали засовы на дверях дома, и не открывали окна, выходящие на дорогу, даже чтобы проветрить и впустить в дом солнечные лучи. Впервые господин Ахмад разговорился, сидя за столом и завтракая в кругу семьи. Он тоном знатока сказал, что англичане сурово настроены против демонстраций, и потому они заполонили все кварталы, где больше всего демонстрантов, и по его мнению, они должны остаться дома, пока всё не прояснится. Он говорил уверенно, хотя и хранил свой привычный величественный образ и не позволял никому вызвать у него тревогу, которая разлилась по всему его нутру, стоило ему сойти с постели, когда Ясин постучал к нему в дверь. Впервые Фахми осмелился возразить мнению отца, когда в мягкой манере он сказал:

— Но отец, из-за того, что мы остались дома, в школе могут подумать, что мы бастуем!

Ахмад не знал ничего о том, что его сын и сам участвует в демонстрациях, и потому он сказал:

— Это продиктовано необходимостью. Вот твой брат — он чиновник, и сейчас в более щекотливом положении, чем ты. Здесь имеется явное оправдание…

Сейчас было не самое подходящее время, чтобы проявлять смелость и обращаться к отцу, так как, с одной стороны, он боялся его гнева, а с другой — приказание отца никому не покидать дома было достаточным оправданием перед его совестью и мешало ему выйти на улицу, заблокированную со всех сторон войсками, жаждущими крови его братьев-студентов. Отец поднялся из-за стола и удалился к себе в комнату, а мать и Зейнаб тут же занялись своими домашними обязанностями.

Тот день был солнечный — как обычно в конце марта — и наполненный весенним тёплым ветерком — дыханием весны. Три брата поднялись на крышу и уселись под навесом из плюща и жасмина. Камаль нашёл себе развлечение в шалаше с курами, да ещё какое! И перебрался туда. Он насыпал курам зёрен и весело гонялся за ними, подбирая найденные яйца, в то время как братья заговорили о сенсациях, что передавались из уст в уста: о разгоревшейся со всех сторон в дельте Нила революции — от крайнего севера до крайнего юга. Фахми рассказывал о том, что ему было известно о прекращении работы железной дороги, телеграфа и телефона, о проведении демонстраций в различных провинциях страны, о боях, которые разгорелись между англичанами и революционерами, о народных массах, мучениках, всеобщих похоронах, на которых несли десятки погребальных носилок, о бастующих в столице студентах, рабочих, адвокатах, о том, что больше ни на чём нельзя было проехать, кроме как на телегах-двуколках. Юноша пылко сказал:

— Это на самом деле революция?.. Они словно звери убивают людей по собственной прихоти, и только отнимают жизнь, сея одну смерть…

Ясин, удивлённо покачав головой, сказал:

— Я и не представлял себе, что у нашего народа есть боевой дух…

Фахми, словно забыв, насколько был охвачен отчаянием, прежде чем вспыхнула революция, что застала его врасплох и ошеломила, произнёс:

— Да, он полон бессмертного боевого духа, что горит в его теле повсюду: от Асуана до Средиземного моря. Революцию подняли англичане, и теперь она никогда не погаснет.

С улыбкой, игравшей на губах, Ясин сказал:

— Даже женщины, и те вышли на демонстрации…

Фахми как пример привёл строки из касыды Хафиза[53] о демонстрациях женщин:

Вышли красавицы в знак протеста,

И начали рассматривать друг друга.

А чёрные платья сделали они эмблемой своей.

Словно звёзды взошли они, ослепительно сверкая во мраке.

И пошли они по дороге по пути к дому Саада.

Душу Ясина потрясли эти стихи, и он засмеялся и сказал:

— Мне бы надо такое выучить наизусть…

В голове Фахми появилась свежая идея. Он печально спросил брата:

— А интересно, докатятся ли новости о том, что у нас тут творится, до места ссылки Саада? Знает ли этот великий старик, что жертва, принесённая им, не была напрасной? Или он погружён в отчаяние?..

57

Они так и просидели на крыше всё утро. Братьям захотелось понаблюдать за маленьким британским лагерем, и они увидели одного из солдат: те уже установили полевую кухню и начали готовить себе обед. Многие из них разошлись и расположились между входом в Ад-Дарб Аль-Ахмар, улицами Ан-Нахасин и Байн аль-Касрайн, поскольку прохожих там не было. Иногда большими толпами они выстраивались в очередь по звонку в рожок, затем брали свои ружья и садились в один из военных грузовиков, который направлялся в сторону дома судьи — это указывало на то, что демонстрации перекинулись на близлежащие кварталы. Фахми следил за их скоплениями и перемещениями с замиранием сердца и пылкой фантазией…

Наконец братья спустились с крыши, оставив там Камаля развлекаться в одиночестве, и отправились в комнату для занятий. Фахми раскрыл свои книги и принялся навёрстывать упущенное за минувшие дни. А Ясин взял в руки поэму «Аль-Хамаса» и «Трагедию в Кербеле», и вышел в зал, дабы воспользоваться чтением, чтобы убить время, которого теперь у него было хоть отбавляй в четырёх стенах его темницы: столько же, сколько воды по ту сторону плотины. Он читал детективные и прочие рассказы: они его больше занимали, чем стихи, хотя последние тоже ему нравились. Чтение было самым удобным времяпрепровождением дня него, и лёгкие книги были ему понятны, а из сложных он довольствовался книгами по музыке. Редко когда приходилось ему прибегать к комментариям, иногда он наизусть заучивал какой-нибудь бейт и нараспев читал его, хоть и мог понять его смысл лишь частично, а то и придумывал какой-нибудь иной смысл, не имевший ничего общего с истинным. Бывало и такое, что смысл ему не давался совершенно, однако несмотря на это, в уме его оседали образы и фразы, считавшиеся достоянием, которым кичился любой, ему подобный, так что он усердно трудился, чтобы найти им применение, и когда это было уместно, и без всякого повода, причём последнее случалось даже чаще. Если выдавался такой день, когда нужно было написать письмо, он готовился к этому, подобно маститому писателю, и вставлял туда высокопарные выражения, попавшие в силки его памяти. И вместе с тем, Аллах обделил его талантом поэта, хотя среди своих знакомых он считался оратором, но не потому, что он и в самом деле им был, а в силу своей неспособности соревноваться с ними и страха перед всеми этими непонятными выражениями.

До этого дня ни разу не было у него такого длительного отдыха, когда он был обречён сидеть дома часами, лишённый возможности двигаться и развлекаться. Так что чтение, возможно, было единственным достойным занятием, которое могло скрасить все эти лишения, будь у него терпение. Но он привык читать лишь в те непродолжительные моменты, что предшествовали его привычным ночным вылазкам в кофейню, да ещё когда считал, что чтение можно перемежать с разговорами в семейной компании за кофе. Бывало и так, что он немного прочтёт, а затем подзывает к себе Камаля, чтобы рассказать тому, что только что прочитал, получая удовольствие от того, что мальчик подходил к нему и с необычным увлечением, свойственным маленьким детям, слушал. Вот почему ни стихи, ни рассказы не могли помочь ему справиться с унынием такого дня, как этот. Ясин уже прочитал несколько бейтов стихов и несколько глав из «Трагедии в Кербеле», и теперь вот по капле испивал скуку, клял на чём свет стоит англичан, досадовал и терзался, пока не настало время обеда.

Обеденный стол снова собрал воедино всю семью, и мать подала им чечевичную похлёбку, жареных кур и рис. На тарелках их отсутствовали лишь сыр, оливки и молочная сыворотка, а также овощи — из-за осады вокруг дома. Ещё она принесла чёрный мёд вместо халвы, однако кроме Камаля, остальные съели его неохотно. Сам же глава семейства и старшие сыновья ели без особого аппетита из-за того, что остались в этот день дома без работы и никуда не пошли. Однако обед дал им возможность поспать, особенно самому господину Ахмаду и Ясину, которые могли спать, когда и как им вздумается.

Ясин оставил постель лишь ближе к закату и спустился на нижний этаж, чтобы присутствовать на кофейной посиделке. Но она в тот день длилась недолго, так как мать не могла надолго оставлять отца в одиночестве. Она попрощалась с ними и поднялась к нему. Ясин, Зейнаб, Фахми и Камаль остались коротать время в довольно вялой атмосфере, пока Фахми не попросил разрешения выйти. Он прошёл в комнату для занятий, а оттуда позвал к себе Камаля. Супруги же остались наедине. «Что же мне делать теперь до полуночи?» Его давно уже беспокоил этот вопрос, а сегодняшний день казался самым мрачным и неприятным за всё это время, лишившим его возможности выходить на улицу и развлекаться — как ветка, что отделена от дерева, но на дрова не годится. Если бы не эта военная блокада, он был бы уже среди друзей в кофейне Ахмада Абдо, пил бы глоточками зелёный чай и беседовал со знакомыми посетителями, наслаждаясь старинной атмосферой кофейни, пленяющей чувства и возбуждающей воображение своими комнатами, погребёнными под обломками истории. Именно кофейня Ахмада Абдо приглянулась ему больше всех, и если бы не его цель — а ведь недаром говорят, что цель словно болезнь, — он мог бы подобрать себе и что-то другое. Но целью, что влекла его когда-то стать членом Египетского клуба, было находиться поблизости от продавщицы кокосов орехов, и та же цель впоследствии подбила его перебраться в кофейню господина Али в Аль-Гурийе — так как последняя располагалась прямо напротив дома Занубы-лютнистки. Он менял кофейни в соответствии со своей целью. Точно так же, как и кофейни, он менял и друзей, которых встречал в них, и кроме цели, дружба как таковая, да и кофейня тоже, не представляли особого смысла для него. Где теперь тот Египетский клуб и его друзья из того клуба?… И где кофейня господина Али и его тамошние знакомые?… Они ушли из его жизни, и даже если бы он случайно встретил кого-нибудь из них, то сделал бы вид, что не признал его, или даже убежал бы от него. Сейчас же очередь была за кофейней Ахмада Абдо и её ночными посетителями. Одному лишь Аллаху известно, что таил для него завтрашний день, какие ещё кофейни и каких друзей. Но он не оставался в кофейне Ахмада Абдо надолго, и вскоре уже отправлялся в бар Костаки или ещё в какой-нибудь подпольный кабак, чтобы там уж насладиться красной колбой или «привычной», как ему нравилось называть свою выпивку… И где в этот хмурый вечер его «привычная»?!.. Когда он вспомнил о баре Костаки, тело его содрогнулось, а во взгляде появилось глубокое отвращение. Он заёрзал на месте от беспокойства, словно находился не дома, а в тюрьме. Такое долгое сидение дома казалось ему большим несчастьем, а его рвение лишь подливало масла в огонь и усиливало страдания, вызванные образами, которое проплывали в воображении: удовольствия, воспоминания о том вине из красной колбы в баре Костаки, приятные мечты, ещё больше возбуждающие его. Его влекло страстное нетерпеливое желание отдаться на волю винной музыки, которая заиграет у него внутри горячей барабанной дробью. До этого он не мог взять в толк, как так терпел хотя бы один вечер, пересиливая себя и сопротивляясь зову вина. Он не расстраивался из-за собственной слабости и рабства, не порицал себя за то, что излишествует в пьянстве, которое и так уже не раз навлекало беду на него по самым ничтожным причинам. Меньше всего он думал о том, чтобы порицать самого себя или высмеивать. Единственными причинами его страданий была, как ему казалось, эта «проклятая блокада», устроенная англичанами вокруг их дома, и ещё жажда выпить.

Взгляд его упал на Зейнаб: она вглядывалась в его лицо так, как будто хотела выпалить в бешенстве: «Ну что ты такой рассеянный и угрюмый? Неужели моё присутствие не развлекает тебя?!».. Он понял смысл её взгляда в мгновение ока, когда их глаза встретились, но не отреагировал на её яростные упрёки, напротив, они, видимо, только взбесили его. Он никогда не гневался ни на что в своей жизни так, как на то, что в эту ночь был вынужден остаться дома. Без желания, без удовольствия, даже лишённый выпивки, которая помогала ему переносить семейную жизнь. Он начал украдкой поглядывать на неё и спрашивать себя, а она ли это?!.. Она ли та самая девушка, что пленила его в день свадьбы?!.. Она ли так страстно любила меня на протяжении всех этих дней и недель?!.. Она и палец о палец не ударит!.. Что же стряслось с ней?.. Почему же я испытываю такую досаду и скуку, и не нахожу упоения в её красоте и воспитанности?!..

Как уже не раз бывало, он принялся упрекать жену в нехватке смышлёности и умении прислуживать мужчине, в чём Зануба и её товарки были весьма искушёнными. Да, жизнь с Зейнаб и правда была его первым испытанием в постоянной жизни вдвоём. Но и с лютнисткой он не пробыл долго, как и с продавщицей кокосов. Даже его привязанность к каждой из них не препятствовала ему переходить с места на место. Если только находился повод в такие неловкие моменты, как сейчас, он вспоминал об этом, и у него закрадывались мысли о таких вещах, что ни разу не приходили ему в голову по прошествии всех этих долгих лет. Он вдруг очнулся, когда она спросила:

— Ты, наверное, недоволен тем, что остался дома?!..

Он был не в состоянии терпеть упрёки от неё, и потому её саркастический вопрос прозвучал в его ушах как удар, прошедший мимо цели, но затронувший старую рану. В приступе болезненной откровенности он бросил ей:

— Да уж…

И хотя Зейнаб пыталась избежать пререкательств с мужем с самого начала семейной жизни, его тон серьёзно оскорбил её, и она гневно заметила:

— Ты не можешь вынести отсутствие на этих вечеринках хотя бы одну ночь, но я-то тут при чём?..

Рассердившись на неё, он ответил:

— Укажи мне хотя бы на одну вещь, которую можно вытерпеть в этом доме?…

В гневе она встала с места; в голосе её уже отдавались тревожные нотки, предупреждающие, что она вот-вот заплачет, и сказала:

— Я уйду отсюда. Может быть, тогда тебе здесь будет приятно..!

Она направилась вон из комнаты, а он следил за ней неподвижным взглядом, затем сказал сам себе:

— До чего же глупая женщина. Она даже не осознаёт, что только по Божественному велению я держу её в своём доме.

И хотя ссора немного развеяла его гнев, всё же он предпочёл бы, чтобы этого не случилось, дабы не отягощать свой и без того мрачный досуг в этот день. Он не мог угодить ей, даже если бы и захотел, но его вялый ум испытывал ко всему апатию.

Не прошло и нескольких минут, как им овладело относительное спокойствие, и жестокие слова его, сказанные в адрес Зейнаб, отдались эхом в его ушах. Он сознался себе, что это было слишком сурово с его стороны, и он совсем не призывал её уйти из дома. Он почувствовал что-то похожее на сожаление, но не потому, что вдруг отыскал в уголках своего сердца осадок любви к ней, а из-за желания не выходить за рамки благовоспитанности в отношениях, и возможно также из уважения или страха перед её отцом. Даже во время переезда её в этот дом, когда он с помощью твёрдости и решительности решил подчинить её себе, он просил прощения, если бывал слишком суров с ней. В этой семье из-за гнева не слишком переживали — в том не было ничего странного: доброта и кротость были их прерогативой, тогда как лишь одному отцу принадлежало полное право гневаться.

Гнев же всех остальных был скоротечен, как разряд молнии — он быстро вспыхивал, и так же быстро потухал, после чего все начинали сожалеть и раскаиваться. Вот почему Ясин и присвоил себе право быть таким высокомерным. Сожаление о сказанном не подталкивало его примириться с женой. Вместо этого он утешал себя словами:

— Она сама вызвала мой гнев… Разве не могла она говорить со мной помягче?!

Ему всегда нравилось, когда она украшала себя терпением, кротостью и извинялась перед ним, так что он отправлялся на свои ночные развлечения, уверенный в надёжном домашнем тыле. Вынужденное заточение дома стало угнетать его ещё больше после того, как Зейнаб сама разгневалась на него и удалилась.

Он вышел из комнаты и поднялся на крышу. Воздух там был мягким, а ночь тихой. Всё объяла полная темнота, сгущавшаяся ещё больше под навесом из плюща и жасмина, и тонкая на другой половине крыши, которую покрывал лишь небесный купол, унизанный повсюду жемчужинами звёзд. Он принялся мерить крышу шагами взад-вперёд, проходя между стен, что выходили к дому Мариам, и предаваясь различным фантазиям. Другая оконечность садика из плюща выходила на мечеть Калауна. Когда он проходил мимо навеса, до ушей его донеслись чьи-то приглушённые вздохи, возможно, шёпот, и в этой тьме он от удивления вытаращил глаза и воскликнул:

— Кто здесь?..

Ответил ему хорошо знакомый зычный голос:

— Это я, Нур, господин…

Он тут же вспомнил, что Нур была служанкой его жены, которая на ночь укладывалась спать в деревянном сарае, рядом с курятником, где были собраны остатки старой мебели. Он поглядел в том направлении и наконец различил её вытянутый силуэт — она стояла всего в нескольких шагах от него, и сама казалась частичкой ночи, такой же густой и твёрдой. Затем он смог увидеть белоснежно-белые белки её глаз, выделявшиеся, словно два нарисованных мелом круга на чёрной как смоль классной доске. Он приблизился, но не вымолвил ни слова. Облик её рисовался в его воображении спонтанно — чернокожая женщина лет сорока, крепко сбитая, толстобокая, полногрудая, круглозадая, с лоснящимся лицом, блестящими глазами и полными губами. Были в ней и сила, и грубость, и что-то странное, либо так она представлялась остальным с момента своего появления в доме.

Вдруг в нём словно внезапный взрыв без предупреждения появилось желание напасть на неё. Оно так сильно овладело им, будто в нём была сосредоточена цель всей его жизни, прямо как в тот вечер после свадьбы Аиши во дворе дома, в присутствии Умм Ханафи. В его спокойном сознании жизнь забила ключом, возбуждение передалось всему телу и наэлектризовало его, и место скуки и уныния занял безумный пылкий интерес. И всё это в мгновение ока! Походка, мысли и воображение его постепенно становились бодрее. Он продолжал мерить крышу из начала в конец своими шагами, сокращая траекторию на две трети, затем наполовину, и каждый раз, как он проходил мимо неё, всё тело его содрогалось от неукротимого желания. Чёрная невольница?… Служанка?… Даже если и так, у него уже был опыт, который нельзя отрицать. Конечно, она не была для него такой же желанной целью, что и Зануба, отличавшаяся красотой, или как торговка кокосовыми орехами с насурьмлёнными глазами из переулка Ватавит, у которой были мягкие подмышки, а к ногам пристала глина.

Но даже безобразная внешность этой женщины была приемлемым оправданием для его слепой похоти — он с тем же вожделением смотрел на неё, что и на Умм Ханафи, или на одноглазую гадалку по песку, с которой уединился за воротами Ан-Наср. В любом случае, Нур обладала мясистым твёрдым телом, внушавшим, без сомнения, искушение прикоснуться к нему и повалить на землю. Она была чёрной рабыней, — сношение с ней казалось ему оригинальной новизной в его опыте, памятным достижением, которое подарит ему свой пыл.

Атмосфера вокруг него была, по его мнению, подходящей и безопасной. Повсюду было темно, и его желание разгорелось до предела. В считанные минуты он отбросил всякое стеснение, кинул зоркий взгляд в её сторону и направился туда, где, по его мнению, было удобнее всего соприкоснуться с ней, будто бы не нарочно, по ходу. Он не торопился обнаружить своё желание до тех пор пока не представится возможность прощупать все шаги и осторожно — как в случае с Умм Ханафи — проделать отвлекающий манёвр, чтобы её крики не откликнулись эхом во всех концах дома и не было ещё одного позорного скандала. Он медленно приблизился, уставившись на неё широко раскрытыми глазами, и сгорая внутри от похоти, желал сейчас, чтобы несмотря на темноту, слова, таящиеся в его взгляде, проникли в её душу. Сердце его трепетало от волнения. И вот он уже совсем близко от неё, прямо напротив, и локтем задевает её тело, однако продолжает идти дальше, словно то, что произошло сейчас, было случайностью. Дрожь пробежала по его телу, когда он коснулся её, и весь его внутренний мир затерялся в бессознательном, а когда он дошёл до конца крыши, от него ничего не осталось, кроме нежного прикосновения. Она же при этом лишь скромно посторонилась. Он убедился в своих предположениях о том, что у неё нет сомнений в его намерении, и повернул обратно, твёрдо решив повторить атаку. Снова подошёл к ней и коснулся локтем одной из грудей женщины — на этот раз чувства не подвели его — но не убрал его, как можно было ожидать от человека, утверждающего, что он сбился с пути, а слегка прикоснулся им к другой груди, не заботясь о том, чтобы снять подозрения, и продолжил идти, говоря про себя:

— Несомненно, она распознает мою цель, а может быть, уже догадалась. Но она упускает из виду: всем своим видом она внушает, что хочет отойти в сторону, но при этом медлит, или она застигнута врасплох и стоит в недоумении. В любом случае, она не стала защищаться от меня рукой и не сделала ни одного движения в тишине, даже не вскрикнула от неожиданности, как сделала бы дочка сапожника. Так попробуем в третий раз.

В этот раз он вернулся к ней быстро и нетерпеливо. Неповоротливым шагом он приблизился к ней, затем вытянул локоть в сторону её полной груди, похожей на небольшой набухший бурдюк с водой, затем двинул локтем в нерешительном и вместе с тем откровенном движении, и уже намеревался продолжать свою прогулку, прикрываясь желанием убежать, как обнаружил, что она подчинилась ему, а может просто была тупой. Опьянение затопило его рассудок, накатив на него безумным потоком, и он остановился. Дрожащим, плавящимся от страсти голосом он спросил её:

— Нур, это ты?!

Он шёл на неё, чтобы она не ускользнула от него; она же отступала назад, пока не уперлась спиной в стену. Он почти настиг её, и она промолвила:

— Да, господин мой…

Он хотел что-нибудь сказать, что помогло бы ему, пока он сможет откровенно рассказать ей, что так терзает и волнует его внутри, словно боксёр, что сотрясает в воздухе кулаками, поджидая удобного случая, чтобы нанести тяжёлый удар. Она тяжело дышала, и капли пота выступили у неё на лбу. Он спросил:

— Почему ты не ушла в свою комнату?..

Служанка, наткнувшись на блокаду, подстроенную им, сказала:

— Я вышла немного подышать воздухом…

Ненасытное желание взяло верх над его нерешительностью, и он протянул ладонь к её талии, нежно притянул к своей груди, а она, казалось, хотела воспрепятствовать ему. Прижав её грудь к своей, он зашептал ей в ухо:

— Давай-ка в комнату.

Она смущённо пробормотала:

— Господин мой, стыд-то какой!..

В тишине звонкие нотки её голоса встревожили его: она не нарочно повысила голос, однако, как казалось, просто не могла говорить шёпотом, даже когда говорила предельно тихо. Но его тревога быстро прошла из-за того, что с одной стороны, в нём разгорелась страсть, а с другой — из-за того, что в тоне её голоса не было и намёка на протест. Он привлёк её к себе одной рукой и негромко произнёс:

— Ну давай же, сладкая.

Она не сопротивлялась в его руках, возможно, из-за того, что была довольна, а возможно, из-за покорности. Он осыпал поцелуями её щеку и шею, еле держась на ногах от захлестнувших его эмоций, и опьянённый радостью, произнёс:

— Почему ты не приходила ко мне все эти месяцы?!..

Своим обычным тоном, в котором не было и тени протеста, она сказала:

— Господин мой, стыд-то какой.

Улыбаясь, он сказал:

— До чего же мягкое у тебя сопротивление, прибавь и мне частичку от него!..

Однако она всё же проявила некое подобие протеста у входа в свою каморку и ещё раз сказала:

— Стыд-то какой, господин мой… — затем, как бы оправдываясь… — В комнате полно клопов.

Он втолкнул её внутрь и прошептал в затылок:

— Я готов ради тебя, Нур, спать даже на скорпионах.

Невольница, казалось, очень хорошо поняла смысл его последних слов: она покорно стояла перед ним в темноте, а он прижался губами к её губам и с жаром целовал. Она же молчала, будто наблюдала сцену, в которой не принимала никакого участия, пока он взволнованно не потребовал:

— Поцелуй меня.

Затем он вновь прижался губами к её губам, целуя её, и она тоже поцеловала его! Он попросил её сесть, и она вновь повторила свою дежурную фразу: «Стыдно, господин мой», показавшейся смешной — такой избитой она была. Он усадил её сам, и она повиновалась ему без возражений. Он тут же нашёл для себя новое удовольствие в её колебаниях между пассивностью и послушанием и стал требовать от неё всё больше и больше, а её словесное сопротивление сочеталось с реальной покорностью ему. Он потерял счёт времени. Вдруг ему почудилось, что темнота вокруг него движется, или что какие-то странные существа топчутся внизу. Может быть, он слишком долго пробыл здесь, хотя точно не знал, сколько времени прошло. А может, потоки страсти, горевшей в нём, сталкивались между собой и порождали в его глазах воображаемый свет? Ясин тем не менее медлил. Стены каморки вздымались, словно волны, залитые лёгким светом, а в нём плавилась приручённая темнота, не щадившая секретов. Он поднял голову и в удивлении вытаращил глаза: из щелей деревянных стен в каморку понемногу проникал слабый свет и брал штурмом их уединение. И тут снаружи послышался голос его жены, звавшей служанку:

— Нур, ты что, заснула?!.. Нур!.. Ты не видела господина Ясина?

Сердце его сжалось от ужаса, он поднялся и в спешке зашевелился, схватил свою одежду и стал надевать, осматривая каморку косым взглядом: вдруг среди остатков старого хлама попадётся тайник, где можно спрятаться. Но тут же отчаялся в своих надеждах, как только стук её туфлей послышался совсем рядом. Служанка не выдержала и своим привычным голосом сказала:

— Это вы виноваты, господин. И что мне теперь делать?!

Он больно толкнул её рукой, чтобы она замолчала и с ужасом и отчаянием уставился на дверь, подался назад в каком-то подсознательном порыве, прямо в самый дальний угол от входа, так что прижался к стене, и в таком положении застыл, ожидая, что будет дальше. Зов жены повторился, но ответа на него не последовало. Затем дверь открылась и показалась рука Зейнаб, в которой был светильник. Она кричала:

— Нур… Нур..!

Единственное, что смогла сделать служанка, — это нарушить молчание, и каким-то грустным вялым голосом она пробормотала:

— Да, госпожа моя.

Сердитым, отчитывающим тоном Зейнаб сказала:

— До чего же ты быстро засыпаешь, старуха! Ты не видела господина Ясина?.. Господин требовал его к себе, и я искала его на нижнем этаже и во дворе, и вот даже здесь, на крыше, не нахожу его. Ты его видела?..

Не успели закончиться её слова, как голова просунулась внутрь каморки и повернулась в сторону служанки, смущённо сидевшей и изумлённо глядевшей на неё. Затем она, словно следуя инстинкту, повернулась направо и взгляд её упал на супруга, что своим полным телом прижался к стенке от бессилья и малодушия, пристыженный и униженный. Взгляды их встретились на мгновение, прежде чем он опустил глаза, и ещё одно мгновение прошло в убийственной тишине, а вслед за тем девушка испустила крик, похожий больше на вой, и отступила назад, ударив себя левой рукой в грудь:

— Позор на твою голову!.. Ты!..Ты!..

И затряслась всем телом — судя по тому, как затряслась лампа в её руке, и задрожал свет, отражавшийся на стене напротив двери. Она убежала прочь, разрывая воплями тишину. Проглотив слюну, Ясин сказал сам себе:

— Я осрамился, но что было, то было.

И остался на том же месте, где и был, не замечая ничего вокруг себя в оцепенении, пока не пришёл в себя и не покинул каморку. Он вышел на крышу, но ему и в голову не приходило пересечь её и уйти. Он не знал, ни что ему теперь делать, ни насколько раскроется его позор: ограничится ли только его домом или распространится и на другой тоже. Он стал ругать себя за свою растерянность и проявленную слабость, что означало, что он пытается всеми силами ограничить пределы скандала. В невыносимых муках он спросил себя, как будет встречен его позор остальными?.. И поможет ли ему в этой ситуации решимость?.. Может быть, если только новость не попадёт каким-нибудь путём к отцу.

Из злосчастной комнаты послышались шаги. Он обернулся и увидел тень служанки — она вышла из комнаты, а в руке у неё был большой свёрток. Затем она поспешила к двери, ведущей на крышу, и промелькнула мимо него. Он равнодушно пожал плечами, и проведя рукой по груди, понял, что забыл надеть майку, и быстро вернулся в каморку.

58

Рано утром раздался стук в дверь. Это был квартальный старейшина. Господин Ахмад встретил его, и тот поведал ему, что принёс распоряжение султана довести до жителей оккупированных кварталов, что англичане не станут нападать ни на кого, кроме демонстрантов, и что он должен открыть вновь свою лавку, ученики должны вернуться в школу, а служащие — на свою работу. Он предупредил его о том, чтобы ученики не смели бастовать, учитывая строгие запреты, касающиеся демонстраций и забастовок. Таким образом, в дом вновь вернулась активная жизнь, начиная прямо с утра. Счастливые мужчины вздохнули с облегчением, освободившись из-под вчерашнего «домашнего ареста», и почувствовали покой и уверенность. Комментируя визит к ним домой квартального старосты, Ясин сказал себе:

— Ситуация снаружи налаживается, но вот внутри, к сожалению, только одна грязь.

Большинство обитателей дома провело эту ночь просто отвратительно из-за постыдного скандала и тягостного разрыва между ними. Зейнаб лишилась терпения, сковывавшего её до той поры и не дававшего посетовать, чтобы стойко выдержать зрелище, что предстало перед её глазами в каморке невольницы. Из груди её полился поток гневной брани и оскорблений; она специально вопила как можно громче, чтобы её услышал сам господин Ахмад, и примчался к ней с расспросами… Грянул настоящий скандал… Она рассказала ему всё, ободрённая безумным гневом, без которого, видимо, и не осмелилась бы подойти к нему. Рассказав ему всё, она уже не боялась его больше всех в жизни; таким образом, она отомстила и за принесённую в жертву честь, и за горькую чашу терпения, добровольно испитую ей по глотку.

— Невольница! Служанка! Она мне по возрасту в матери годится! И ещё в моём доме! Интересно, что он там делал?

Нет, она плакала не из ревности, а может, её ревность иногда скрывалась под густым покровом из отвращения и гнева, словно огонь, что прячется за дымовой завесой. Она словно предпочитала умереть, чем остаться с Ясином под одной крышей хотя бы ещё на день после всего произошедшего. Она оставила свою комнату и провела ночь в гостиной, большей частью в бреду, и меньшей — в тяжёлом сне. Утром она встала уже с твёрдым решением покинуть этот дом. Возможно, в одном только этом решении она находила успокоительное для своей боли. Что был в состоянии сделать её свёкор?..

После того, как свершилось сиё постыдное происшествие, он уже никогда не сможет помешать этому, каким бы ни было его могущество в этом доме, и какому бы заслуженному наказанию ни подверг он её супруга — а самым строгим был его крик, когда он изливал свой гнев, — этот нечестивец молча выслушает, поникнув головой, а затем снова будет продолжать своё порочное поведение!.. Увы. Господин Ахмад попросил её предоставить всё дело ему и долго уговаривал замять эту позорную ошибку её мужа и прибегнуть к терпению, как делают и другие добродетельные женщины, вроде неё. Однако она больше не желала ни терпеть, ни простить. Чёрная невольница, которой около сорока!.. Нет и ещё раз нет. На этот раз она покинет это место, не колеблясь, и всё расскажет своему отцу, и останется на его иждивении, пока её муж не образумится. И если после всего этого он явится к ней с искренним раскаянием, изменит своё поведение или оставит ту жизнь, какую ведёт, со всеми её хорошими и плохими сторонами, может, она и переступит через себя. Но Ясин совершил ошибку, полагая, что Зейнаб благодаря своему уму и мудрости похоронила свои муки глубоко внутри, ведь на самом деле её охватила тревога ещё тогда, в самом начале; она поведала о ней матери, но та оказалась мудрой женщиной и не дала дальнейшего хода жалобам дочери, посоветовав ей набраться терпения и сказав, что все мужчины уходят ночью из дома для приятного досуга, как и её отец, что они пьют, и уже достаточно того, что дома у неё всё в порядке, а муж возвращается к ней, пусть даже и навеселе. Дочь выслушала совет матери, испытывая мучение, и все силы положила на то, чтобы проявить показное терпение, сделала всё, чтобы заставить себя довольствоваться реальностью, а не мечтами, особенно после того, как появился признак материнства и под сердцем её зашевелился ребёнок. Может быть, ропот притаился в глубине души её, хотя она научилась делать уступки, и то плакалась в жилетку матери, то свекрови. Имелось место и подозрениям, время от времени закрадывавшимся в сердце её: чем же занимается её супруг на своих вечеринках? Однажды даже она сообщила матери о терзавших её опасениях, не скрыв при этом, что, по правде говоря, чувства её мужа к ней остыли. Однако мудрая женщина дала понять Зейнаб, что такое охлаждение не обязательно есть результат того, о чём она думает, а это, скорее, «вполне нормальная вещь», и все мужчины одинаковы в этом, в чём ей предстоит смириться, как только придёт жизненный опыт… Но если бы её навязчивые мысли были правдой, то что бы она сделала?… Покинула ли дом, так как её муж имел контакты с другими женщинами?.. Нет и ещё раз нет. Тысячу раз нет. Если бы женщина покинула своё законное место по такой причине, как эта, то во всех домах бы не осталось ни одной добродетельной женщины. Мужчина, возможно, и глядит на других женщин, но всегда возвращается домой, пока его жена достойна оставаться его последним пристанищем и надёжной гаванью. Терпеливых ждёт награда. Мать упомянула о тех, кто получил развод, не согрешив ни разу, и о тех, которые сами «снабдили» своих мужей соперницами. Даже если её муж и был безрассудным — если это, конечно, правда, — то это не такая уж беда, в отличие от поведения всех остальных мужчин. Да и потом, ему ещё только двадцать два года, и только предстоит поумнеть, вот вернётся он домой и забудет обо всём мире ради собственного потомства. Это значит, что она должна быть терпеливой, даже если её наваждения не плод фантазии, а правда, а что говорить, если всё это — неправда?! Женщина повторяла это и тому подобное, пока капризы дочери не улеглись, а она сама не уверовала в терпение и не научилась ему. Однако происшествие на крыше потребовало от неё проявить всё то, к чему она приучила себя, и вся конструкция рухнула в одночасье, словно её и не было.

Хотя сам Ахмад не вник в эту горестную правду, однако понял, что невестка вняла его совету, только её гнев был настолько силён, что она не могла просто примириться с обстоятельствами. Самое лучшее же, что сделала её служанка — это сбежать. А вот Ясин не покинул крышу и возвратился туда, чтобы поразмышлять в тревоге о той буре, которая его караулила, пока до ушей его не долетел голос отца, звавшего его к себе таким тоном, будто щёлкал бичом, и сердце юноши затрепетало. Но он не отозвался и продолжал сидеть на своём месте, словно приколоченный к нему гвоздями. И отец сам ворвался на крышу и замер на миг, разглядывая место вокруг, пока не заметил тень сына, затем направился в его сторону и встал перед ним, переплетя руки на груди, упрямо и надменно вытянув голову и специально долго хранил молчание, чтобы запугать его и помучить. Словно этим молчанием он хотел выразить, что даже не находит слов, выражающих всю тяжесть его гнева, или, может, указать на то, как хотел покарать его: сильным пинком да ударом кулака. Его не останавливало и то, что Ясин был уже мужчиной, да к тому же женатым. В конце концов он больше не мог молчать и обрушил на него поток оскорблений и брани, сам весь дрожа от возбуждения и ярости:

— Как ты смеешь вести себя настолько вызывающе на моих глазах!.. Ты опозорил себя! Отправляйся теперь ко всем чертям… Ты запятнал мой дом, подлец! И вряд ли он очистится от скверны, пока ты находишься здесь… До свадьбы у тебя было оправдание, но сейчас какое у тебя оправдание?.. Если бы мои слова доходили до скотины, я бы проучил её, но они упали на камень… Дом, где ты живёшь, вправе призвать проклятия на твою голову.

Слова лились из его разгорячённой груди, словно расплавленный свинец, однако Ясин молча стоял перед ним, потупив голову, будто вот-вот растает в темноте, пока под конец весь запас отцовского крика не истощился, и тот не повернулся к нему спиной и не покинул его, осыпая проклятиями. Он вернулся к себе в комнату, бурля от ярости. В пламени своего гнева он считал ошибку Ясина настоящим преступлением, заслуживающим уничтожения. В этом состоянии он больше не помнил, что собственное его прошлое — такая же повторяющаяся в деталях картина позора, что приключилась и с Ясином, и что сын упорно идёт по его стопам. Ему уже пошёл пятый десяток, и у него есть взрослые дети, которых он женил и выдал замуж. Он забывал истину не потому, что его охватил гнев, а потому что позволял себе то, что не позволил бы своим близким: он мог делать, что ему заблагорассудится, а они должны были соблюдать границы, которые были угодны ему. Может быть, он разгневался из-за греха Ясина потому, что сын вышел за те самые границы отцовской воли и пренебрёг самим существованием отца, исказив образ, в котором отцу так нравилось представлять своих детей. На сам по себе грех он ополчился в меньшей степени, так как гнев его, по обыкновению, быстро проходил. Вскоре пламя его потухло, и постепенно к нему вернулось спокойствие, и он наконец смог взглянуть на «преступление» Ясина под различными углами зрения, приглядеться к нему повнимательнее своим успокоившимся разумом, и тьма во многих местах наконец прояснилась. Он даже иронизировал над вынужденным одиночеством сына. Первым, что пришло ему на ум — найти оправдание этому грешнику, но не из любви к снисходительности — такие вещи были ему отвратительны, — а чтобы найти оправдание своим уходам из дома по ночам, словно говоря себе:

— Мой сын не перестал повиноваться мне… Нет, конечно. Но как же его простить, как?.. И простить ли его из-за его молодости и безрассудства?.. Нет…

Молодость — оправдание греха, но не оправдание своевольных прогулок по ночам, иначе он позволил бы Фахми и даже Камалю пренебрегать его приказами. Значит, он должен найти ему оправдание в том, что тот — мужчина, и может разрешить себе жить независимо от воли отца, освободить его хотя бы в чём-то от своей воли и переложить ответственность за собственные действия на себя. Он сказал, как будто беседуя сам с собой:

— Он же не выходил из дома против моей воли. Конечно нет. Он достиг уже того возраста, когда уход из дома против моей воли не считается грехом.

Не нужно и добавлять, что он не хотел признаваться перед сыном в этом, и не простил бы его никогда, если бы тот сам осмелился просить. Он не признается Ясину в этой тайной беседе с самим собой, если только тот снова не ослушается его воли, и уйдёт из дома, что потребует нового оправдания. И даже в этом случае он не забудет напомнить себе, что ему требуется больше уверенности в себе, так как отец как следует проучил его, а какой отец даст себе полную свободу, чтобы это было воспринято детьми безропотно, и кто из детей мог бы вытерпеть такое?… После этого раздумья привели его к мысли о Зейнаб, но к ней он не питал никаких симпатий, и выразил ей сочувствие исключительно из уважения к её отцу, своему дорогому другу. При этом он не считал, что девушка и впрямь под стать своему отцу.

— Жене вообще не надлежит выдавать позор своего мужа, каковы бы ни были обстоятельства — например, такие, при каких она изобличила Ясина!.. До чего же она громко вопила!.. До чего же кричала!..

А что бы делал он сам — Ахмад — если бы однажды Амина застала подобное поведение мужа?!..

— Да кто она вообще такая, эта Амина?!.. И вообще, как эта девица посмела рассказать ему то, что видела своими глазами, без всякого стеснения!.. Тьфу!.. Тьфу!..

Если бы она не была дочкой его близкого друга, Мухаммада Иффата, то Ясин был бы прав, если бы проучил её. Он был недоволен лишь тем, что ей всё сошло с рук, без предостерегающего наказания. Да, Ясин ошибся, однако она ошиблась ещё больше. Затем он быстро вернулся к мысли о Ясине и начал размышлять, улыбаясь про себя, о единственной черте, что объединяла их обоих — унаследованной от деда, без сомнения. Кто знает, наверное, эта искорка горит сейчас и в груди Фахми под маской воспитанности и честности? Разве он не помнит, как однажды неожиданно вернулся домой, и до его ушей донёсся голос Камаля, который напевал: «О птичка, птичка моя, что на деревце…»?!.. В тот момент он задержался за дверью, не спеша входить: отнюдь не только для того, чтобы сделать вид, будто он пришёл после окончания пения, но и чтобы насладиться этой природной чертой, которая проявилась и у младшего сына. И хотя мальчик так не успел закончить песню, отец с силой хлопнул дверью и закашлял, пройдя внутрь, но глубоко в груди скрывал свой восторг, о котором не догадывалась ни одна живая душа. Насколько же приятно было ему видеть себя юным вновь, по крайней мере, в жизни своих детей, в часы спокойствия и безмятежности. Точнее, в них не было собрано одно лишь это свойство: здесь соблюдался более точный смысл этого слова: Ясин — это слепое животное без поводыря… взял и набросился однажды на Умм Ханафи, или схватил Нур в другой раз. Он может кувыркаться с ней хоть в пыли, ему всё равно, уж таков он! Да, он немного понимает мучившую Ясина скуку, и вынужденное ночное бдение дома — подобии тюрьмы. Понимает, ибо он сам перенёс те же ужасы в страданиях и печали, словно потеряв любимого человека.

— Да и всякий, кто прогуливался бы по садику на крыше, как сделал Ясин, и если бы ему на пути подвернулась служанка — предположим, что она отвечала его вкусу, — разве устоял бы он перед таким искушением?.. Конечно же, нет. Уверен, нет. Но какая же побудительная причина подтолкнула его? Может быть, то место?.. Семья?!.. Или благоразумная жизнь?… Ох!.

При мыслях о последнем он испытал досаду и представил себе, что завидует одновременно расцвету молодости Ясина и безумству его похождений!.. Как бы то ни было, эти две черты характера у них были разными, и отец не был таким же пылким и безоговорочным любителем женщин, как сын, и его страсти всегда отличались утончённостью и прекрасным выбором, на что влияли социальные признаки, добавлявшиеся к обычным свойствам природы. Его пленяла женская красота: плотью, горделивой походкой, изяществом: этими и похожими чертами были наделены Джалила, Зубайда, даже Умм Мариам, и десятки других женщин, и благодаря всему этому его нрав бывал весёлым и приятным только в дружеском обществе или при виде чего-то прекрасного, и обязательно в сопровождении вина, музыки и пения. Не проходило долгого времени в объятиях новой любовницы, как она начинала понимать природу его страсти и создавала атмосферу соблазна для него: благоуханные ароматы, розы, мускус. И так как он просто любил красоту, то она нравилось ему и в сияющем ореоле в обществе: его влекли и престижное положение любовницы, и громкая слава; ему доставляло удовольствие намекать на его связи с такими женщинами, и лишь изредка, когда того требовала ситуация — как в случае с Умм Мариам — держать их в тайне. Несмотря на свою любовь к «высокому общественному статусу», невозможно было и предположить, что он пожертвует красотой ради него, ибо внешняя красота и слава были неотделимы, словно предмет и его тень. Часто красота была тем волшебным свойством, что открывала путь к славе и положению в обществе. Он был любовником самых известных певиц своего времени, и ни одна из них своей внешностью не разочаровала его тяги к красоте и привлекательности. Именно из-за этого он с насмешкой вспомнил о похождениях Ясина который бросался на служанок, и порицающе произнёс:

— Умм Ханафи… Нур!.. Ну и животное же он!

Сам-то он был лишён такого аномального влечения, и ему не было нужды долго искать «источник» его у сына — он не забыл ещё женщину, которая была его женой и матерью Ясина и передала ему эту черту характера — любовь к «грязи». Он, отец — отвечает за силу страсти, она же, мать — за её разнообразие и тягу к крайностям.

Утром он снова серьёзно задумался об этом деле, и почти был готов позвать к себе обоих супругов, чтобы примирить их между собой и с ним, но отложил это решение на более подходящее время, нежели утро.

Когда за завтраком Фахми спросил, что заставило Ясина не выйти к столу, отец лаконично ответил ему:

— То, что я расскажу тебе позже.

Фахми так и не узнал тайну отцовского гнева на брата, пока не проведал об исчезновении Нур, невольницы, и догадался обо всём. Утро застало семью в непривычном для неё составе: Ясин ушёл из дома рано утром, а Зейнаб оставалась у себя в комнате. Затем мужчины покинули дом с трепетом, стараясь не поднимать глаза на солдат, а мать из-за створок машрабийи молила Аллаха хранить их от любой беды. Амина не хотела вмешиваться в «инцидент» на крыше, и спустилась в пекарню, где стала ждать, что Зейнаб присоединиться к ней, как обычно. Она не признавала за ней право на гнев и считала, что он доказывает её обиду. Амина спрашивала саму себя:

— Как она может претендовать на такое право, которое не принадлежит женщине вообще?… Да, несомненно, Ясин совершил ошибку, запятнав непорочную репутацию дома, но ведь он попрал право своего отца, запятнал свою честь, а не её… Разве я не хозяйка здесь, по сравнению с этой девушкой?!..

Ожидание её затянулось, и она не смогла больше сидеть в неведении, а потому убедила себя, что нужно пойти к невестке и утешить её. Она поднялась в её покои и позвала её, затем зашла в комнату, но не обнаружила ни следа Зейнаб. Прошла из одной комнаты в другую, зовя её, и ища во всех уголках дома. Наконец, ударила рукой об руку и сказала:

— Боже мой… Неужели Зейнаб решила покинуть свой дом?!..

59

В течение всего дня Амина не могла избавиться от тревоги, что почти не покидала её: солдаты могли напасть на кого-то из её мужчин, когда они уходили или возвращались. Первым вернулся Фахми, и при виде его ей стало несколько легче. Однако он был мрачным, и она спросила его:

— Что с тобой, сынок?

Он с отвращением воскликнул:

— Я ненавижу вид этих солдат…

Женщина в страхе сказала:

— Не показывай им свою ненависть. Если любишь меня, не делай этого…

Но Фахми не стал искать материнского сочувствия. Он не осмелился бросить даже одного взгляда на солдат и шёл, прокладывая себе путь практически на ощупь, и будучи под их властью, избегая поднять глаза хотя бы на одного из них. А возвращаясь домой, он с иронией спрашивал себя, что бы они сделали с ним, узнай, что он как раз возвращается с демонстрации, которая наполовину переросла в стычку с их братом-солдатом? Или что он утром разбрасывал десятки листовок, подстрекающих убивать их? Он сидел и перебирал в памяти всё то, что испытал сегодня, представляя даже самое малое событие великим: так, как ему бы хотелось. Таково было его мнение: днём — работать, а вечером — мечтать. И в том, и в другом состоянии он руководствовался самыми возвышенными и самыми отвратительными чувствами: с одной стороны, патриотизмом, а с другой — желанием убивать и истреблять. Такие мечты могли надолго или не очень опьянить его, затем он приходил в себя, и грустил, что они всего лишь мечты, и исполнить их невозможно. Его охватывала какая-то вялость из-за нелепости этих представлений и фантазий, основа и уток которых были вытканы из сражений, где он стоял впереди всех, словно Жанна Д'арк, захватывал оружие у врага, а затем нападал на англичан и наносил им поражение. Сначала это была его памятная незабвенная речь на Площади Оперы, вынужденность англичан объявить о независимости Египта. Затем триумфальное возвращение Саада из ссылки, его собственная встреча с ним, выступление лидера, и Мариам среди свидетелей этого исторического события. Да, образу Мариам в его мечтах всегда был предназначен дальний уголок в сердце, несмотря на то, что она все эти дни скрывалась, словно солнце за тучами во время бури, а его всецело занимали другие заботы. Он думал обо всём этом, а мать, между тем, с беспокойством повязывала на голове платок и говорила:

— Зейнаб рассердилась и вернулась в дом своего отца.

— А…

Он почти забыл об утренних страданиях брата и всей семьи, и сейчас убедился, что его догадка по поводу исчезновения невольницы Нур была правдой. Он избегал смотреть в глаза матери из-за смущения, как бы она не прочитала в них то, что пришло ему в голову, и особенно из-за того, что ей было известно о сути дела. Он не исключал, что она может догадаться, что ему всё известно, или, по крайней мере, предположить это, и потому не знал, что и сказать ей, или в разговоре с ней не принимал в расчёт, что нельзя показывать, что у него на душе. Ничто он так не презирал, как хитрость, занявшую место честной откровенности между ними. Он только пробурчал:

— Да исправит Господь наш эту ситуацию…

Амина не произнесла ни слова, словно исчезновение Зейнаб было пустяком, так что достаточно удовлетвориться лишь констатацией факта и мольбой о благе. Фахми же продолжал скрывать улыбку, которая чуть было не выдала всю его предосторожность, ибо он понял, что мать испытывает подобное чувство и смущена из-за врождённой неспособности к притворству и игре. Она не умела врать, и даже если иногда и вынуждена была пойти на это, всю ложь разоблачала сама её природа, ибо ложь не укладывалась в рамки простоты. Но их смущение длилось не более нескольких минут, пока они не заприметили Ясина, шедшего в их сторону. При этом им показалось, что он внимательно изучает их взглядом, по которому нельзя было предположить, что дома его поджидает беда, ибо он ещё не знал о том, что его постигло. Фахми тому не очень-то и удивился, так как знал о равнодушии брата к невзгодам, тяготившим всех остальных людей. Но по правде говоря, Ясин испытывал какое-то изумительное чувство, ибо успешно прошёл через настоящее приключение с неподдающимися описанию трудностями.

Он уже возвращался домой, когда путь ему преградил солдат: руки у него затряслись, и земля словно разверзлась под ним в ожидании неизведанного дотоле самого страшного зла, или, по крайней мере, унизительного оскорбления на виду у лавочников и прохожих. Однако он не стал колебаться, защищая себя, и вежливо и деликатно сказал солдату, как будто прося разрешения пройти:

— Будьте добры, господин.

Однако солдат лишь с улыбкой попросил у него спичку. Да-да, с улыбкой. И Ясин смутился этой улыбке, и с трудом понял, чего тот хочет, пока тот не повторил свою просьбу. Он и не представлял себе, что английский солдат может вот так улыбаться, и если английские солдаты улыбаются, подобно всем остальным людям в такой вот вежливой манере, то это вызывало у него только радость и смущение. Он остановился как вкопанный и стоял не двигаясь и не отвечая, а затем изо всех сил бросился исполнять простую просьбу этого милого улыбающегося солдата. А поскольку он не курил, то не носил с собой спичек, и потому кинулся к хаджи Дервишу-продавцу варёных бобов, купил у него коробок спичек, и поспешил к солдату, протягивая ему их. Тот взял спички и сказал:

— Благодарю вас.

Ясин не мог прийти в себя от этой магической улыбки, и благодарность англичанина показалась ему похожей на кружку пива, которой угостил его тот, кто уже вдоволь налакался виски. Его наполнил дух признательности и гордости, полное лицо налилось румянцем, и мышцы растянулись в улыбке:

— Сэнк ю, — словно медаль за заслуги, которую он надел перед всеми, гарантирующую ему свободной проход перед солдатами. Не успел англичанин сделать и шаг назад, как Ясин от всего сердца дружески выпалил. — На здоровье и счастье, господин.

И едва держась на ногах от радости, зашагал домой… Какое же счастье привалило ему!.. Англичанин — не австралиец, и не индиец — сам поблагодарил его и даже улыбнулся!.. Англичане представали в его воображении идеалом рода человеческого; возможно, он ненавидел их, как ненавидели и все египтяне, но в глубине души испытывал уважение настолько, что чуть ли не приписывал им намного больше человеческих черт, чем обычным людям. И такой человек поблагодарил его и улыбнулся ему!.. И он ответил ему правильно, копируя, насколько мог, английское произношение, двигая челюстями, и это ему прекрасно удалось, он заслуживал оваций… И как теперь верить в те зверства, совершение которых им приписывают?!.. За что они сослали Саада Заглула, если они такие признательные?! Но весь пыл его потух, как только взгляд упал на Амину и Фахми, и он смог прочесть выражение, стоявшее у них в глазах. Вскоре все его тревоги, что на какое-то время были прерваны, вернулись к нему. Он понял, что вновь ему придётся столкнуться с той же проблемой, от которой он убежал рано утром. Показав пальцем наверх, он спросил:

— А почему её нет рядом с вами? Она что, всё ещё сердится?

Амина обменялась взглядом с Фахми, а затем смущённо проронила:

— Она ушла к своему отцу.

Ясин от удивления и тревоги вскинул брови и спросил её:

— Почему вы позволили ей уйти?

Вздохнув, Амина сказала:

— Она выскользнула из дома никем не замеченная.

Ясин почувствовал, что в присутствии брата ему следует сказать что-то в угоду собственной чести, и небрежно вымолвил:

— Ну и пусть идёт.

Фахми решил подавить в себе желание молчать, чтобы дать понять брату, что ему ничего не известно о его тайне, а следовательно, и опровергнуть подозрения о том, что мать раскрыла эту тайну. С наивной простотой он спросил:

— И что же привело к такому несчастью?!

Ясин поглядел на него изучающим взглядом, затем взмахнул своей грубой ладонью и вытянул в трубочку рот, словно хотел сказать: «Да не было никаких причин», но потом ответил:

— Сегодня девушки уже не могут выдержать совместной жизни.

Затем поглядел на Амину:

— Где они, вчерашние сударыни?!

Амина как будто в смущении опустила голову, а на самом деле для того, чтобы скрыть улыбку, которая без её ведома появилась на губах, когда в уме она представила себе картинку, которую нарисовал только что Ясин — созерцатель, проповедник, и жертва, а также ту, что впечаталась в её сознание вчера вечером на крыше. Но волнение Ясина намного превосходило дозволенное в подобной ситуации; несмотря на непомерное разочарование, которое он испытал в браке, он ни минуты не задумывался о том, чтобы прекратить его, ибо находил в нём спокойную гавань и неизбежное отеческое покровительство над своей семьёй, которое он приветствовал всем сердцем. Он постоянно мечтал о том, чтобы жена ждала дома его возвращения со всякого рода прогулок и развлечений, как ждут в конце года возвращения в родной край. Для него не было секрета в том, какую ссору его с отцом и отца с господином Иффатом повлечёт за собой уход Зейнаб, каким позором будет сопровождаться, и какой душок ударит всем в нос… Сукина дочь!.. Он твёрдо был намерен постепенно подвести её к признанию в том, что она сама ошиблась, и ошибка эта была намного больше его ошибки. Наверное, он убедил в том себя, и поклялся заставить её извиниться и проучить любым средством, но она ушла… и поставила все его планы с ног на голову. Вот незадача!.. Она завела его в тупик. Сукина дочь!.. Поток его мыслей прервал крик, разрывающий тишину, окружавшую дом, и он повернулся к матери и Фахми: они внимательно навострили уши и прислушивались. Однако крик не прекращался, и они поняли, что кричит женщина. Взгляд их устремился к тому месту, откуда доносился крик: то ли это оплакивали покойного, то ли это была драка, то ли мольба о помощи. Амина призвала на помощь Господа защитить их от всякого зла, а Фахми сказал:

— Это где-то недалеко отсюда… Может быть, даже на подходе к нашему дому.

Он внезапно встал, нахмурив брови. В голове его пронёсся вопрос:

— А если это, не дай Бог, англичане напали на какую-нибудь женщину, шедшую по улице?

И с этими словами он бросился к ближайшей машрабийе, а остальные — за ним, хотя в этот момент крик прекратился, и неясно было, откуда же он исходил только что. Все трое выглянули из прорези наружу, и стали разглядывать окрестную дорогу, пока не остановились на женщине, которая привлекала к себе внимание прохожих и лавочников необычной позой, в которой застыла посреди улицы, хотя её все узнали в тот же момент и одновременно воскликнули:

— Умм Ханафи…

Амина, посылавшая её в школу за Камалем, спросила:

— Но почему я не вижу с ней Камаля?… Я же узнала только что её голос… Где Камаль?… Помогите…!

Фахми и Ясин не вымолвили ни слова. Они напряжённо всматривались в дорогу, в людей, и особенно в английский лагерь, рядом с которым заметили скопление народа. Во главе всего этого сборища была Умм Ханафи — у них не было никакого сомнения, что это именно она кричала, и своими криками собрала вокруг себя людей. Они интуитивно ощутили, что она зовёт всех на помощь, так как какая-то опасность угрожает Камалю. Затем её опасения сосредоточились на англичанах. Однако что за опасность была такая?.. Что случилось с мальчиком?.. Мать тоже, в свою очередь, не прекращая, взывала на помощь, и оба юноши не знали, как успокоить её… Может, им требовался кто-то, кто сможет успокоить её тревогу?… Но где же Камаль?.. Солдаты — кто сидел, кто стоял, кто прохаживался, а кто оставался неподвижным — каждый был занят своим делом, будто ничего и не случилось, и вокруг них не собрался люд. Ясин неожиданно вскрикнул и толкнул в плечо Фахми:

— Ты видишь вон тех солдат, что стоят кругом у дороги на Байн аль-Касрайн?.. Камаль находится среди них… Смотри-ка.

Мать не сдержалась и закричала:

— Камаль среди солдат… Вот же он, о Боже… Господи… Помогите мне!

Четверо солдат гигантского роста стояли в кругу, скрестив руки на груди. Взгляд Фахми не раз пробегал по ним, однако не нашёл предмет своих исканий. Но на этот раз Камаль мелькнул в кругу, а точнее в щели меж ног одного из солдат, который стол спиной к обоим братьям. Фахми показалось, будто они бьют мальчика ногами, словно по мячу, чтобы прикончить его. Он забыл про свой страх, встал и с тревогой сказал:

— Я пойду схожу к ним, каковы бы ни были последствия…

Но рука Ясина схватила его за плечо и его решительный голос произнёс:

— Стой…

Тихо, с улыбкой он обратился к матери:

— Не бойтесь… Если бы они хотели причинить ему зло, то не стали бы колебаться… Поглядите на него, разве он не кажется увлечён долгим разговором??. И что это у него в руках красное?! Я вижу, что это плитка шоколада!. Успокойтесь… Они просто играют с ним. — Он глубоко вздохнул. — Мы слишком перепугались из-за пустяка.

Страх Ясина улёгся, и тут он вспомнил собственное счастливое приключение, что произошло недавно с одним солдатом. Он подумал, что даже может стать для товарищей образцом мягкости и дружелюбия. Затем решил подкрепить свои слова и успокоить встревоженное сердце матери, и указал на Умм Ханафи, которая всё ещё стояла на своём месте и не уходила:

— Разве вы не видите, что Умм Ханафи по-прежнему стоит там и кричит без причины? Вон и люди вокруг неё уже расходятся, успокоившись.

Дрожащим голосом Амина пробормотала:

— Сердце моё не найдёт покоя, пока он не вернётся ко мне…

Взгляды их сосредоточились на мальчике, или точнее, на то и дело мелькавшем подобии его. Солдаты продолжали стоять, скрестив руки и разведя ноги, словно убедившись, что Камаль отказался от мысли о побеге. Наконец мальчика можно было увидеть в полный рост: он улыбался и что-то говорил, как следовало из движений его губ и жестов рук, которыми он помогал себе изъясняться. По-видимому, между ним и солдатами было взаимопонимание, насколько те вообще понимали арабский язык. Но что же он говорил им, и что они говорили ему?… Об этом можно было только строить догадки. Они пришли в себя, и даже мать смогла наконец взглянуть на это удивительное зрелище, происходившее у неё перед глазами, со смесью изумления и волнения, что было просто невозможно во время тех воплей и криков о помощи. Ясин же засмеялся и сказал:

— Очевидно, мы были слишком пессимистично настроены, когда предположили, что их оккупация нашего квартала станет источником бесконечных проблем.

И хотя Фахми, казалось, был благодарен солдатам за их обхождение с Камалем, замечание Ясина не успокоило его, и не сводя глаз с мальчика, он ответил:

— Может быть, они по-иному ведут себя с детьми, нежели со взрослыми мужчинами или женщинами? Не гори таким оптимизмом.

Ясин чуть было не заговорил о своём удачном приключении, но во-время прикусил язык и поостерёгся возбуждать брата. Затем дружески, как бы замечая по ходу дела, сказал:

— Да избавит нас Господь от них.

Мать в нетерпении ответила:

— А не пора ли ему поблагодарить их и уйти?

Но судя по кружку, в котором стоял Камаль, они ждали чего-то нового. Один из четырёх солдат отошёл назад, в ближайшую палатку, а через некоторое время вернулся, неся в руках деревянный стул, и поставил его напротив Камаля. И тут мальчик взобрался на стул и встал на него, вытянув вниз руки, словно построившись в шеренгу. Его феска слетела на затылок, обнажив лоб, но он, скорее всего, не почувствовал этого… Что же он говорил?.. Что за всем этим крылось? Никто не успел задаться таким вопросом, как мальчик запел своим высоким голоском:

Очей моих свет

Хочу я уехать домой к себе

Очей моих свет

Власти схватили моего сыночка

Он пропел куплет за куплетом своим тонким голоском, а солдаты пристально смотрели на него и на губах у них появились улыбки, затем они зааплодировали. Один из них понял немного слова из песни и начал подпевать: «Уехать домой к себе… уехать домой к себе»…, и подбадривал Камаля, увлечённый его пением. Тот старался вовсю, громко выводя трели, пока песня не закончилась под аплодисменты и овации, в которых участвовали и члены его семьи, — правда, про себя — в пении. Они следили за ним с нетерпением и возбуждением, желали благополучия и замечательных успехов, боялись, как бы он ни сделал какой-нибудь ошибки или ни сфальшивил, будто он пел перед делегацией, состоящей из всех солдат сразу, или будто это они пели в его гортани, и их честь — и по-отдельности, и всех вместе — зависела от удачного исполнения песни. В пучине этих чувств Амина забыла про свои страхи. Даже Фахми в это время не думал ни о чём, кроме пения и желал брату только успеха. И когда тот благополучно закончил песню, они испустили глубокий вздох облегчения и хотели, чтобы Камаль вернулся прежде, чем появится ещё что-нибудь непредвиденное, что только испортит им «аромат мускуса» такого славного окончания дел. По-видимому, веселье закончилось, и Камаль спрыгнул на землю, попрощался с каждым из солдат по-отдельности и помахал им рукой на прощание, затем направился к дому. Семья кинулась из машрабийи в гостиную, чтобы встретить его. Мальчик, запыхавшись, с влажным от пота лбом и залитый румянцем, подошёл к ним. Глаза его и мышцы на лице говорили красноречивее языка, а движения от радости собственного триумфа утратили равновесие. Его маленькое сердечко было до краёв переполнено счастьем, о котором он готов был объявить любым возможным способом, и поделиться им с кем угодно. Это чувство походило на мощное наводнение выступившей из берегов реки, чьи воды заливают и поля, и долины. Достаточно было бросить на него единственный взгляд, и по лицу его прочесть отражение того приключения, которое ему пришлось испытать… Радость просто ослепляла его, и он закричал родным:

— У меня есть новость, в которую вы не поверите и не сможете даже представить себе!..

Ясин захохотал и насмешливо спросил:

— И что это за новость такая, свет очей моих?!

Эта туманная фраза раскрыла глаза Камалю, и словно свет внезапно пронзил тьму — он увидел их лица, на которых красноречиво читались их чувства, и хотя понял, что им всё известно о том, что с ним приключилось, всё же получил компенсацию за утерянный шанс удивить их своим необычным рассказом. Он залился смехом, похлопывая себя по коленям ладонями, и наконец, превозмогая хохот, сказал:

— О, вы и впрямь меня видели…?!

Тут в разговор вступила Умм Ханафи, которая посетовала:

— Уж лучше бы они увидели несчастье, что на меня свалилось!.. К чему смеяться, после того, как ты убежал от меня?.. Если и ещё одна беда, как эта, свалится на меня… О, помилуй Аллах…

Она не успела снять покрывало и выглядела точь-в-точь как раздувшийся мешок с углём. Её бледное усталое лицо показалось из-под вуали, а в глазах стояла какая-то странная покорность, так что Амина спросила её:

— Что случилось?.. Почему ты закричала?… Ведь Аллах смилостивился над нами, и ничего ужасного не произошло…

Умм Ханафи оперлась спиной на косяк двери и заговорила:

— Случилось то, что я никогда не забуду, госпожа моя… Мы как раз возвращались, и вдруг один из тех солдат-бесов выпрыгивает прямо перед нашим носом и делает знак господину Камалю, чтобы он шёл за ним, а господин мой испугался и побежал к Красным Воротам. Но тут другой солдат перекрыл ему дорогу, и он с криком свернул к Байн аль-Касрайн. Тут сердце моё от страха в пятки ушло, и я стала призывать на помощь как можно громче, при этом не сводя глаз с господина. А он ходил от одного солдата к другому, пока они не окружили его кольцом… От такого ужаса я чуть не умерла. Взгляд мой блуждал между ними, но я больше ничего не видела. Я лишь заметила людей, что собрались вокруг меня, но всё продолжала кричать, пока дядюшка Хуснайн-парикмахер не сказал мне: «Да спасёт Господь наш детей наших от бесчинств этих злодеев. Скажи: „Нет Бога, кроме Аллаха“… Они ничего плохого ему не сделают….» Ой, госпожа, видимо, сам господин наш Хусейн пребывал рядом с нами и отразил от нас зло…

Камаль протестующе возразил:

— Я ни разу не закричал…

Умм Ханафи ударила себя в грудь и сказала:

— Твой крик мне все уши пробуравил, я даже чуть с ума не сошла…

Камаль, словно извиняясь, тихо произнёс:

— Я считал, что они хотят меня убить. Но один свистнул мне и похлопал по плечу, а затем дал, — тут он полез в карман, — шоколадку, и весь мой страх прошёл…

Радость Амины как рукой сняло. Видимо, её весёлость была напускная и поспешная. По правде же, видимо, от неё не укрылось, что на несколько мгновений страх охватил Камаля, и следует долго молить Господа, дабы Он спас его от дурных последствий. Она не считала страх просто мимолётным чувством, совсем нет… то было противоестественное чувство, окружённое смутным ореолом, в котором находили себе убежище злые духи, словно летучие мыши, что прячутся под покровом тьмы. И если оно окружало кого-то — особенно маленьких детей, — то такого человека постигали самые ужасные последствия. Вот почему, как она считала, требовалась проявлять больше предосторожности и внимания, будь то чтение Корана, раскуривание благовоний от сглаза или ношение хиджаба. Она грустно сказала:

— Они напугали тебя! Да уничтожит их Аллах…

Ясин прочёл её мысли и шутя сказал:

— Шоколадка — это действенный заговор от страха…, - и Камалю…, - А разговор шёл на арабском?

Камаль обрадовался этому вопросу, так как он снова открыл перед ним двери фантазий и приключений и спас от давящей реальности. Губы его растянулись в широкую улыбку и он ответил:

— Они говорили со мной на странном арабском!.. Эх, вот бы ты сам их слышал!..

И он принялся рассказывать им, как с ним разговаривали англичане, пока все не пустились хохотать. Даже мать, и та улыбалась…

Ясин снова спросил его, по-доброму завидуя:

— И что они тебе сказали?

— Много чего!.. Как тебя зовут, где твой дом, нравятся ли тебе англичане?!

Тут в разговор вмешался Фахми, съязвивший:

— И что же ты им ответил на столь редкостный вопрос?!

Мальчик словно в замешательстве пристально посмотрел на брата… Но Ясин ответил вместо него:

— Ну конечно, он ответил, что нравятся… А что ты хотел, чтобы он сказал им?…

Но Камаль пылко продолжал:

— Я сказал им, чтобы они вернули нам Саада-пашу.

Фахми не удержался и громко засмеялся… И спросил его:

— И правда!.. И что они тебе ответили?

Камаль, к которому вернулась уверенность благодаря смеху брата, ответил:

— Один из них схватил меня за ухо и сказал: «Саад-паша ноу…».

Ясин снова задал вопрос:

— А ещё что они сказали тебе?

Камаль наивно ответил:

— Они спросили меня… Есть ли у нашем доме девушки?

Впервые с момента возвращения Камаля они обменялись серьёзным взглядом, затем Фахми с интересом спросил:

— И что ты им ответил?

— Я ответил, что сестрица Аиша и сестрица Хадиджа вышли замуж, но они не поняли меня, и я сказал, что дома есть только мама. Тогда они спросили меня, что значит «мама», и я сказал!..

Фахми посмотрел на Ясина так, словно хотел сказать: «Ну, ты видел, что мои дурные предположения были к месту?», затем насмешливо произнёс:

— Они дали ему шоколадку не ради довольства Аллаха…

Ясин ответил на это вялой улыбкой и пробормотал еле внятно:

— Ну, значит, нечего тут волноваться…

Он не желал рассеять сгустившиеся над ними тучи и спросил Камаля:

— И как это они попросили тебя спеть?

Камаль со смехом сказал:

— Во время разговора один из них тихо запел, и тогда я попросил их послушать мой голос..!

Ясин расхохотался:

— Ну и отважный ты парень!.. Разве тебе не страшно было, когда ты находился чуть ли не под ногами у них?

Камаль похвастался:

— Ни разу… — затем с воодушевлением… — До чего они симпатичные!.. Я никогда не видел настолько красивых людей. Синие глаза… Золотистые волосы… Белая как снег кожа… Похожи на сестрицу Аишу!..

Он вдруг пошёл в учебную комнату и поглядел на портрет Саада Заглула, который висел на стене рядом с портретом хедива, Мустафы Камиля и Мухаммада Фарида… Затем вернулся и сказал:

— Они намного красивее даже, чем Саад-паша…

Фахми с сожалением покачал головой и произнёс:

— Ну и предатель же ты…! Они купили тебя за плитку шоколада… Ты уже не маленький, чтобы можно было простить тебя за такие слова… Одноклассники твои каждый день погибают, а ты… Как не стыдно…

Умм Ханафи принесла жаровню, кофеварку, чашки и банку с кофе… Амина принялась готовить кофе для их традиционных посиделок. Всё вернулось к своему истоку, однако Ясин задумался о своей сердитой супруге. Когда Камаль наклонился и вытащил шоколадку из кармана, и начал разворачивать розовую блестящую обёртку, казалось, от суровых выговоров Фахми не осталось и следа. В сердце его были лишь любовь и радость…

60

Семейная проблема Ясина обострилась до такого опасного предела, которого только можно было ожидать. Прежде чем сам господин Ахмад узнал о ней, Мухаммад Иффат явился к нему в лавку на следующий же день после того, как Зейнаб вернулась в отчий дом. И ещё не пожав руку, которую приветственно протянул ему Ахмад, сказал:

— Господин Ахмад… Я пришёл к вам с просьбой… Зейнаб сегодня же вечером должна получить развод, если возможно…

Ахмад был ошеломлён. Да, ему, конечно же, крайне неприятно было поведение Ясина, но и в голову не приходило, что такой достойный человек, как Мухаммад Иффат будет требовать развода для своей дочери. Он и не предполагал, что подобные «промахи» сына приведут к окончательному разводу. Более того, у него не укладывалось в сознании, что требование о разводе вообще может исходить от женщины, и потому казалось, что мир словно перевернулся с ног на голову, и не верилось, что его собеседник говорит о разводе всерьёз. Мягким тоном, которым он уже давно научился пленять сердца товарищей, он произнёс:

— Эх, если бы сейчас с нами рядом были братья, которые бы стали свидетелями ваших жестоких слов, которыми вы бросаетесь в меня… Слушайте меня внимательно… Во имя нашей дружбы… Я запрещаю вам упоминать о разводе…

Затем он пристально посмотрел в лицо друга, чтобы узнать, настолько глубоко того тронули его слова, но обнаружил, что он нахмурился, словно предупреждая о твёрдо принятом решении, и почувствовал всю серьёзность ситуации и пессимизм… Он предложил ему присесть и сам сел рядом. Лицо господина Иффата стало ещё более мрачным. Ахмад хорошо знал друга благодаря своей неукротимой выдержке: когда на того нападал гнев, он уже не верил в дружбу и всякие любезности, забывая обо всех узах родства и привязанности. Ахмад сказал:

— Скажите: «Нет Бога, кроме Аллаха»… И поговорим спокойно…

Мухаммад Иффат заговорил наконец, но таким тоном, словно заимствовал его в огне своего гнева, от которого даже щёки раскалились докрасна:

— Дружбе нашей ничего не угрожает. Давайте оставим её в стороне… Ваш сын Ясин не живёт с ней. Это выяснилось уже после того, как я обо всём узнал. Сколько же ей, несчастной, пришлось терпеть!.. Она долго носила в себе эту тревогу и всё утаивала от меня. А затем всё стало известно в один миг… Он все ночи проводил в развлечениях и возвращался домой под утро, наталкиваясь на стены в пьяном виде. Он унижал её и отвергал. Долго ли могла она терпеть такое?!.. И чтоб ещё застукать его в своём доме и со своей же служанкой! — Он плюнул на пол… — С чёрной рабыней!.. Моя дочь не для этого создана… Ну уж нет, клянусь Господом небес. Вы для меня самый почтенный из всех… Нет уж… Клянусь Господом небес. Не буду я Мухаммадом Иффатом, если стану замалчивать такое…

История повторялась. Но что-то новое поразило его в ней, даже потрясло, когда друг сказал «…возвращался домой под утро, наталкиваясь на стены в пьяном виде»!.. Неужели он тоже узнал дорогу в кабак?!.. Но когда?… И как?!.. Ох, время не позволяет подумать об этом или даже встревожиться. Требуется успокоиться и сдержаться. Чтобы овладеть ситуацией и избежать поворота к худшему… Тоном сожаления он произнёс:

— То, что так огорчает вас, меня огорчает вдвойне. К несчастью, я ничего не знал и даже не подозревал о подобной беде, что вы мне поведали. О Боже, последний инцидент стал ему карой за то, что он сделал с ней. Кроме меня, никто другой не заслуживает подобного. Но что я могу сделать?… С малолетства я наказывал его за проступки. Но как бы мы ни хотели, а есть ещё мир с его бесами, и этот мир глумится над нашими решениями и развращает наше чистое потомство.

Избегая смотреть Ахмаду в глаза и глядя куда-то в область плеча, Мухаммад Иффат произнёс:

— Я пришёл не за тем, чтобы обвинять вас или предъявлять претензии. Вы пример отца для подражания, и с вами нельзя соперничать…, но это не меняет грустной истины: Ясин стал таким, каким я не хотел его видеть, и в такой ситуации он не годится для семейной жизни.

Ахмад с упрёком сказал:

— Потише, потише, господин Мухаммад..!

Поправляя себя, но тем не менее настаивая на прежнем мнении, тот произнёс:

— В любом случае, он не годится в мужья моей дочери, и ещё найдёт ту, которая примет его, несмотря на все недостатки, но только не моя дочь. Она не создана для этого… Вы же лучше всех знаете, как она мне дорога…

Ахмад придвинул голову к голове Мухаммада и тихо сказал, будто маскируя улыбку:

— Ясин не такая уж редкость среди мужей. Сколько ещё таких пьёт и буянит!

Мухаммад Иффат нахмурился, чтобы прогнать подозрения насчёт слов товарища, что напрашивались на шутку… И сухо сказал:

— Если бы вы имели в виду всех наших друзей или конкретно меня, тогда всё верно: я и пью, и гуляю и буяню, но я… Нет, мы все не пятнаем себя такими грязными поступками!.. Чёрная рабыня!.. Неужели это то, на что обрекли мою дочь — быть одной из жён?!.. Ну уж нет… Нет, клянусь Господом небес… Она не будет его женой, а он не будет ей мужем никогда…

Ахмад понял, что Мухаммад Иффат, по всей видимости, как и его дочь, готов простить Ясину многое, кроме этой чернокожей рабыни. Он ведь знал, что тот из турецкого роду-племени, а значит, упрям, как мул. Тут он вспомнил слова одного из друзей, Ибрахима Аль-Фара, когда всем стало известно его намерение попросить руки Зейнаб для Ясина. Он тогда сказал ему:

— Эта девушка — благородного происхождения. Дочь нашего брата и любимого друга — наша дочь. А вы задумывались, как она дорога своему отцу?… Думали вы о том, что Мухаммад Иффат не позволит и пылинке упасть на неё?!

Но несмотря на всё это, он не мог судить по чужим критериям, и всегда гордился тем, что Мухаммад Иффат хоть и был ужасен в гневе, но не гневался на него лично ни разу за все годы их долгой дружбы!.. Он сказал:

— Потише. Вы же знаете, у всех нас одна основа, даже если детали и разные!.. Чёрная рабыня или певица… Разве и та, и другая не женщины?!

Ярёмные вены на шее Мухаммада Иффата раздулись, и он ударил кулаком по столу… И взорвался от гнева:

— Вы сами не принимаете свои слова всерьёз!.. Служанка это служанка, а госпожа это госпожа. Почему вы тогда не берёте себе в любовницы служанок?!.. Ясин ничуть не похож на своего отца, и я сожалею о том, что моя дочь беременна. Как же мне противно, что у меня будет внук, в венах которого течёт грязная кровь!..

Последняя его фраза причинила Ахмаду острую боль, и он разозлился по-настоящему, однако смог заглушить свой гнев, собрав всё своё благоразумие и мягкость, за которое его так любили друзья и любовницы. Такая кротость среди товарищей не имела себе равных, равно как и гнев его среди родных… Наконец он тихо сказал:

— Предлагаю вам отложить этот разговор на другое время…

Мухаммад Иффат сердито сказал:

— Прошу исполнить мою просьбу как можно скорее…!

Ох… Возмущение Ахмада достигло своего предела. Развод как таковой не был для него неприемлемым решением; он лишь опасался за вековую дружбу с Мухаммадом Иффатом с одной стороны, и тяготился своим поражением, с другой. Разве не у него просят люди помощи в посредничестве, чтобы он уладил ссоры и соединил порванные узы любви и брака?!.. И как ему принять своё поражение, когда он защищает сына, и при этом согласиться на развод?!.. Что стало с его кротостью?.. Куда подевалась его находчивость?.. Где его такт?..

— Я породнился с вами, чтобы укрепить между нами узы дружбы… И как мне теперь согласиться на то, чтобы они ослабли?..

Мухаммад Иффат порицающим тоном сказал:

— Наша дружба под надёжной защитой!.. Мы не дети, но моя честь не должна быть затронута…

Ахмад мягко произнёс:

— Но что скажут люди о таком браке, который оборвался на первый же год?

Мухаммад Иффат заносчиво ответил:

— Ни один умный человек никогда не возложит вину на мою дочь…

Ох!.. Снова!.. Но и это он воспринял всё с той же стоической кротостью. Словно его негодование из-за неспособности добиться успеха превозмогало даже необузданный гнев друга. Его не столько беспокоила пуля, выпущенная в него, сколько оправдание собственного провала… Он принялся утешать себя тем, что только он один может дать согласие на развод сына, и если захочет, то даст его, а не захочет — помешает ему. Мухаммаду Иффату это прекрасно известно, и потому он начал выпрашивать у него развода именем их дружбы, раз другого ходатая у него не было. Если он скажет «нет», то слова своего не заберёт обратно, и жена возвратится в дом мужа, хочет она того или нет… Однако их старинная дружба таким образом окончится. Но если он скажет «да», то разводу — быть, но дружба сохранится, и Иффат будет признателен ему. Несложно будет в будущем воспользоваться этим как предлогом, чтобы вновь соединить то, что разорвалось. Так значит — развод. И значит, что провал его лишь временный, не более чем явное снисхождение и благородство с его стороны, что со временем превратится в победу.

Как только он убедился в прочности своего положения, сразу же почувствовал желание упрекнуть друга в том, что тот слишком уж стал качать свои права… Многозначительным тоном он сказал:

— Развод будет только с моего согласия… Не так ли?… При том, что я не отвергну вашу просьбу, раз уж вы так настаиваете, но исключительно из уважения к вам, уважения к дружбе, которую не разрушить…

Мухаммад Иффат вздохнул… То ли с заветным облегчением, то ли в знак протеста против упрёка друга, то ли всё вместе сразу. Затем решительным тоном, в котором впервые не было гнева, произнёс:

— Я тысячу раз говорил, что наша дружба под надёжной охраной…! Вы совсем не оскорбили меня, напротив, почтили тем, что исполнили мою просьбу, хоть она вам и ненавистна…

Он печально повторил свои слова вновь:

— Да, хоть она вам и ненавистна…

Ярость его разбушевалась, как только товарищ вышел и скрылся из глаз. Подавляемый гнев взорвался, словно бомба, и тогда досталось всем: и себе, и Мухаммаду Иффату, и Ясину. Особенно Ясину. Ахмад спрашивал себя: интересно, а может ли и впрямь наша дружба остаться под надёжной охраной, и её не затронут такие инциденты?… Ох. Он не слишком дорожил тем, что было ценно, чтобы оберегать свою жизнь от подобных суровых потрясений… Но турецкое упрямство его друга, и этот бес внутри него, да и Ясин… Да, именно Ясин… С презрением и злостью он сказал ему:

— Ты испортил всю безмятежность моей дружбы, которой даже время не могло нанести ущерб…

Затем, вспомнив слова Мухаммада Иффата, сказал ему:

— Ты предал мою надежду. Мне достаточно Аллаха, ведь Он лучший помощник. Я воспитал тебя, вырастил, выхолил… и теперь что же, все мои старания коту под хвост?.. Пьяница, оборванец. Да как у тебя вообще возникла такая идея — покуситься на презреннейшую из служанок в собственном доме? Нет силы и величия, кроме как у Аллаха. Не думал я, что плодом моего воспитания станет такой вот сын. Но всё, что было, и что будет, в руках Аллаха. Что мне теперь делать с тобой?.. Если бы ты был малолетним ребёнком, я бы тебе голову за это снёс, но жизнь тебя ещё сломит. Вот ты и получаешь по заслугам, и благородное семейство отрекается от тебя и сбывает по самой дешёвой цене!..

Возможно, он испытывал некоторое сожалению к сыну, но негодование всё же было сильнее, и все его чувства превратились в презрение, и больше он не видел в нём полного молодости, красоты и дородности юношу, а лишь отбросы, как сказал Мухаммад Иффат, да разразит его Аллах! «Он не в состоянии был обуздать женские капризы. До чего же он сам ещё ребёнок! Каким скорым был его провал, раз ничто не спасло его от позора вследствие собственного легкомыслия. Какое ничтожество — пьёт, буянит и гуляет, при том, что остаётся при этом послушным сыном. И потерпит он поражение с таким вот срамом — ох, до чего же он жалок! — своему отцу он и в подмётки не годится, как выразился этот Мухаммад Иффат, да разразит его Аллах! Но я-то делаю что хочу, и при этом всё равно остаюсь господином Ахмадом Абд Аль-Джавадом. Великая мудрость внушила мне растить детей на уникальном примере нравственной чистоты и честности. Но им трудно следовать по моему пути, хотя в то же время они обладают достоинством и твёрдостью. Как же плохо, что все мои старания с сыном Хании потрачены зря!..»

— Вы дали своё согласие на развод, отец?..

Голос Ясина прозвучал, словно предсмертный хрип… И отец ему грубо ответил:

— Да. Пощадив старинную дружбу, и потому что в настоящий момент это самое подходящее решение, по крайней мере.

Ясин механическим, нервным движением сжимал и разжимал кулаки, словно чтобы выжать всю кровь с лица, которое сильно побледнело. Он испытывал унижение, которое чувствовал, лишь терпя поведение матери. Его тесть потребовал развода!.. Или, другими словами, Зейнаб потребовала развода, ну, или как минимум, согласия на него!.. Ну что он за мужчина, и что она за женщина такая?! Нет ничего удивительного в том, что человек отбрасывает свою обувь, но чтобы бросать чужую обувь?!. Как же согласился его отец на такое неслыханное бесчестье?!.. Он пристально поглядел на отца колючим взглядом. На лице его отражались все чувства, что боролись у него в груди — взывание о помощи и страдание. С пылкой страстью в голосе, в которой не было ни следа оправдания в свой адрес или протеста, словно желая сказать что-то подходящее случаю, он произнёс:

— Но ведь строптивую жену можно усмирить…

Отец проникся волнением сына и понял, что он чувствует, и потому не стал скрывать от него отдельные мысли, вертевшиеся в голове. Он сказал:

— Я знаю это… Но я предпочёл, чтобы мы оставались почтенным семейством. У Мухаммада Иффата мозги турецкие, он упёртый, как камень. Но сердце у него золотое. Этот шаг не последний. Это ещё не конец. Я не пренебрёг твоим благом, хоть ты и не заслужил добра. Позволь мне поступать так, как я хочу…

«Как ты хочешь!.. Если тебе что-то взбредёт в голову, ты так и делаешь!.. Женишь меня и разводишь… возвращаешь меня к жизни и убиваешь. Меня здесь нет. Хадиджа, Аиша, Фахми, Ясин… Все они — едины для тебя, все они — ничто. Лишь ты один — всё… Ну уж нет… Всему есть предел. Я больше не ребёнок, я мужчина, как и ты. И я сам выберу себе путь. Разведусь или верну беглянку-жену в свой дом. Плевать я хотел на Мухаммада Иффата, Зейнаб и на вашу дружбу…»

— Что с тобой, почему не говоришь ни слова?..

Ясин без колебаний сказал:

— Как прикажете, отец.

«Какая тут жизнь, какой дом, какой отец? Лишь одни крики, наказание и наставления. Кричи лучше на себя… Воспитывай себя сам… Давай наставления себе. Ты уже забыл Зубайду?.. И Джалилу?… И песни с вином?.. Перед нами рядишься в одежды шейха, подпоясанного мечом Повелителя правоверных…, а сам… Я больше не ребёнок, нет. Позаботься лучше о себе, а меня оставь в покое… Женись… Воля ваша, господин… Разведись… Как прикажете, господин… Слушаюсь, господин… Да будет проклят отец твой».

61

Пыл демонстраций в квартале Хусейна после того, как его оккупировали английские солдаты, несколько ослаб, и господин Ахмад мог теперь возобновить своё любимое старинное занятие, которое он был вынужден на некоторое время прервать. Он мог в компании сыновей ходить в мечеть Хусейна на пятничную коллективную молитву… То был его старинный обычай, который он очень исправно соблюдал когда-то давно… Он стал звать сыновей на молитву, как только те подрасли, чтобы приучить их сердца к поклонению как можно раньше, выпрашивая благословение и ради них, и ради себя, и ради всей семьи. Вероятно, одна лишь Амина не была довольна походами такого мужского «каравана» в конце каждой недели в мечеть. Трое мужчин, рослых и дородных, словно верблюды, шли на молитву, а она провожала их взглядом из-за щёлок в машрабийе, и ей казалось, что они привлекают взоры, тревожилась за них и молилась о том, чтобы Господь уберёг их от людского сглаза. Она не выдержала однажды и поведала супругу о своих страхах, и на него, казалось, тогда подействовали её предостережения. Но он не поддался страху и ответил:

— Благословение религиозного долга, который мы идём исполнить, сохранит нас от всех зол.

Фахми читал пятничную молитву с радостным сердцем, загоревшимся страстью при исполнении своего религиозного долга ещё с младых лет. В этом он был послушен отцовской воле, но в нём было ещё и религиозное чувство, отличавшееся как искренностью, так и неплохими познаниями, подкреплёнными мнениями Мухаммада Абдо и его учеников… И поэтому он был единственным в семье, чья вера восставала против всяческих суеверий, талисманов, амулетов, чудес, творимых угодниками, и относился он ко всему этому с большим скептицизмом. И хотя его кроткий нрав не позволял ему отбросить сомнения или заявить о своём презрения к этим суевериям, он без всякого сопротивления и даже с явным восторгом брал амулет шейха Абдуссамада, который ему время от времени приносил отец.

Ясин же произносил слово в слова молитву отца, ибо был вынужден. Возможно, если бы он был предоставлен самому себе, то никогда бы не задумался о том, чтобы втискивать своё дородное тело в толпу молящихся. У него не было колебаний из-за веры, а лишь презрение и лень… Поэтому и пятница у него была связана с переживаниями, начиная с самого утра. И когда приходило время отправляться в соборную мечеть, с некоторым ропотом он надевал костюм и шёл вслед за отцом, словно узник. Всякий раз, как он приближался к мечети, потихоньку недовольство его спадало, пока он, наконец, не входил в мечеть с грудью нараспашку, читал молитву и взывал к Аллаху, чтобы Тот простил ему его грехи. Он не каялся, но в глубине души испытывал набожный страх и надеялся, что Господь откликнется на его просьбы, и он откажется от наслаждений, которые любит настолько, что не видит без них смысла жизни. Он был твёрдо убеждён, что покаяние необходимо, и что без него не добыть ему себе прощения, однако хотел сделать это в «своё» время, пока не лишится и этого, и того мира, отсюда и были вся его лень и недовольство. В конце концов, он был благодарен обстоятельствам за то, что они подтолкнули его исполнить свой религиозный долг, вроде пятничной молитвы, и по большему счёту стирали некоторые его прегрешения и уменьшали их бремя, особенно потому, что он исполнял лишь самое необходимое.

Камаль же не адресовал Богу просьбы, а только вёл беседу. С тех пор, как ему исполнилось десять лет, он готовился к молитве с какой-то радостью и даже гордостью, испытывая смутное чувство, будто благодаря молитве его признают как личность, ставя его на равные и с Фахми, и с Ясином, и даже с самим отцом. Особенно его радовало то, что он идёт вслед за отцом, и не ожидал с его стороны чего-то плохого, а в мечети становился рядом с ним на основе полного равенства и всеобщей веры в единого имама. И хотя дома во время ежедневной молитвы он погружался в неё даже глубже, чем в пятницу в мечети, — судя по тому смущению, которое его охватывало, пока он стоял посреди бесчисленного количества народу, он опасался сделать что-нибудь не так, как бы отец не заметил это. Сила его любви к Хусейну, — которого он любил больше себя самого, пока пребывал в его мечети, — мешала ему искренне обратить своё внимание к Богу, что подобало делать молящемуся…

Так они увидели улицу Ан-Нахасин ещё один раз, пока шли, ускоряя шаг, к дому судьи: отец впереди, а Ясин, Фахми и Камаль — за ним вереницей. И вот они поравнялись с мечетью и наконец заняли места и принялись слушать пятничную проповедь в потоке шей и голов, вытянутых в сторону минбара в полной тишине. Ахмад не слишком усердно прислушивался к речи имама и перестал читать про себя молитву. Вместо этого сердце его обратилось к Ясину: он словно жалостливо смотрел на него теперь, после всех постигших сына несчастий, и долго просил Аллаха исправить к лучшему его дела, поставить его на прямой путь и возместить благом всё то, что было утрачено… Но проповедь укоряла его за его прегрешения, вмешивалась в его думы и заставляла внемлить каждому слову и дрожать от страха, нагнетаемого звонким и громким голосом проповедника, пока ему не стало казаться, что тот обращается к нему лично и кричит на него. Не исключено, что тот заговорит с ним, назовёт по имени и скажет: «Ахмад! Удержи себя… Очисть свою душу от похоти и пьянства, покайся перед Аллахом, Господом твоим!» Волнение и тревога больно кольнули его, как и в тот раз, когда шейх Абдуссамад потребовал у него отчёта о его поступках. Слушая проповедь, он принялся вымаливать прощения и милости Господней, но как и сын — Ясин, — он не каялся, а если и делал это, то не сердцем, а языком: «Господь мой, каюсь пред Тобой». То были лишь слова, произносимые языком, тогда как сердце ограничивалось лишь тем, что молило о прощении и милосердии, словно и язык и сердце были для него музыкальными инструментами, на которых в оркестре играют одновременно, но звуки их получаются различными. Всё это происходило потому, что он не мог представить, как можно глядеть на жизнь, не имея глаз; ведь она такова, какой он видел её, и никак иначе. А если им овладевала тревога, то он принимался защищать себя… Защита его заключалась в форме мольбы и просьбы о прощении. Он говорил так:

— О Аллах, Господь мой! Ты лучше меня знаешь моё сердце, мою веру и любовь. Господь мой, прибавь мне сил для воздержания ради исполнения заповедей и велений Твоих, и мощи для творения добра. О Господь мой, поистине, доброе дело стоит десяти других. Господь мой, Ты — Прощающий и Милосердный…, - и от этой мольбы постепенно к нему возвращалась уверенность.

У Ясина не была подобной способности к умиротворению, или он просто не ощущал в том потребности. Сегодня он думал не об этом; он жаждал жизни, и с такой же силой веровал в Аллаха, как и верил в себя. Затем он отдался потоку мыслей, не сопротивляясь и не ставя ему преград. И тут слух его резанули слова проповедника, и внутренний голос заговорил с ним. Ясин просил о милосердии и прощении как-то автоматически, в полной уверенности в них, и даже не ощущая реальной угрозы, ведь Аллах милостив и не станет сжигать мусульманина вроде него за мимолётные ошибки, за которые ни одного из рабов Своих Он не подвергнет мучениям… И тут вдруг — покаяние!.. Придёт такой день, и всё, что было до него, будет стёрто. Ясин украдкой поглядел на отца и спросил себя, покусывая губы, словно пряча навязчивый смех, а интересно, что творится у того в голове сейчас, пока он слушает с таким вниманием эту проповедь?.. Испытывает ли он муки на каждой такой пятничной молитве, или только притворяется и делает вид?… Нет… Ни то, и ни другое… Он такой же, как я сам, и верует в необъятное прощение Господа, даже если всё так серьёзно, как описывает проповедник.

Отец выбрал один из двух путей — тут он снова бросил на него взгляд тайком и заметил, что тот похож на благородного красавца-скакуна, что застыл между двумя своими соседями, сидящими рядом и внимающими речи с минбара. Он почувствовал к нему искреннюю любовь и восторг. От гнева его не осталось и следа, хотя в день развода он достиг своего предела. Ясин даже передал тревогу Фахми:

— Наш отец разрушил мою семью и выставил меня на посмешище перед людьми.

Сейчас же он старался забыть свою ярость, равно как то, что развёлся, и то, что над ним теперь потешались все, кому не лень. Сам этот проповедник ничуть не лучше его отца… Нет сомнений, он очень даже сильно отклоняется от истинного пути. Однажды кто-то из друзей рассказал об этом человеке в кофейне Ахмада Абдо следующее:

— Он верит в две вещи:… в Аллаха на небесах и в хорошеньких мальчиков на земле. У него подёргивается глаз от наплыва чувств, когда он видит, как какой-нибудь мальчик вздыхает.

Но он не питал на него злобы из-за этого, напротив, относился к нему, как и к собственному отцу, так же, как солдат — к вырытым на передовой окопам, которые враг должен преодолеть до того, как доберётся до него.

Наконец раздался призыв к молитве, и мужчины поднялись все как один в сплошной ряд, так что заполнили всю площадку большой мечети. Мечеть превратилась в скопление тел и душ, напомнив Камалю такое же зрелище на улице Ан-Нахасин: люди шли параллельными рядами в костюмах, кафтанах, джильбабах, и слились в единое тело, которое двигалось единым ритмом в направлении к кибле, вторя шёпотом слова молитвы таким же общим гулом, пока не объявили азан… В этот момент всё упорядоченное шествие рассеялось, и люди разошлись кто куда. Каждый из них перевёл дух, и пошёл в свою сторону: кто-то в направлении гробницы Хусейна, другой — к выходу, а третий — задержался ради того, чтобы побеседовать или подождать, пока не разойдётся толпа… Потоки народа смешались и разошлись, и наступил счастливый тихий час, о котором так мечтал Камаль — время посещения гробницы Хусейна, облобызания её стен и чтения «Аль-Фатихи», мольбы о прощении за себя и мать, как он и обещал ей. Камаль не спеша начал двигаться вслед за отцом…, и вдруг среди толпы появился студент-богослов Аль-Азхара и резко преградил им путь, привлекая к себе взгляды. Он раскрыл руки, чтобы отстранить людей, и принялся отступать назад, не давая им пройти, при этом с подозрением сверля глазами Ясина. Юноша нахмурился, и безмятежность лица его омрачило пламя гнева. Ахмад удивился ему, и перевёл взгляд на Ясина. Но тот, казалось, был удивлён не меньше его, и в свою очередь, вопросительно поглядел на отца. Люди начали с интересом присматриваться к этой картине и сделали их центром внимания, в любопытстве ожидая, что сейчас будет. И тут Ахмад не выдержал и с негодованием обратился к тому молодому человеку:

— Брат мой, что с вами, почему вы так на нас смотрите?!..

Молодой богослов указал пальцем на Ясина и закричал так, будто вдруг грянул гром:

— Шпион!..

Это слово запало в сердца всей семьи, словно пуля, поразившая их. Голова у них закружилась, глаза вытаращились, и ноги словно приросли к полу, едва слово это выскользнуло с языка студента. Люди в ужасе и гневе повторяли его и окружили их плотнее, сцепив руки и насторожившись, чтобы заблокировать им проход. Ахмад первым пришёл в себя, и хотя не понимал, что происходит рядом с ним, однако догадался, насколько опасно молчание и сжатие их в тесное кольцо. Он в ярости закричал тому юноше:

— Что ты такое говоришь, господин наш шейх?!.. Какого это шпиона ты имеешь в виду?!..

Однако тот не обратил на него никакого внимания и снова указал на Ясина и заорал:

— Люди, будьте осторожны! Этот молодой человек — предатель, он один из шпионов и пособников англичан. Он затесался среди вас, чтобы собрать сведения, а затем передать их своих хозяевам-преступникам.

Ахмад разгневался и на шаг приблизился к юноше, и не сдерживая себя, завопил:

— Не болтай о том, чего не знаешь! Ты либо сам преступник, либо безумец. Этот юноша — мой сын. Он не предатель и не шпион. У всех нас одно отечество, и в этом квартале нас прекрасно знают, и мы всех тоже знаем.

Юноша презрительно пожал плечами и тоном проповедника закричал:

— Презренный английский шпион. Я видел его собственными глазами несколько раз, когда он беседовал по душам с англичанами в начале Байн аль-Касрайн. При этом присутствовали свидетели, и они не смогут обвинить меня во лжи… Я объявляю ему войну. Долой предателя…

Во всех уголках мечети эхом отдалось брюзжание людей, затем отовсюду поднялся шум и крик:

— Смерть шпиону! — Кто-то из толпы закричал. — Пусть он проучит предателя!

В глазах тех, кто стоял поближе к ним, засветилась угроза как первый признак в глазах охотника, поджидающего в засаде дичь, в любой момент готового накинуться на неё. И они уже готовы были наброситься на свою добычу, если бы не Ахмад, на которого это действо произвело сильное впечатление, так что он прижал к себе сына, словно принимая на себя грозящую ему беду, а ещё слёзы Камаля, затрясшегося от рыданий. Сам же Ясин просто стоял между отцом и Фахми в бессознательном состоянии от волнения и страха, и еле слышно, запинаясь и дрожа, произнёс:

— Я не шпион… Я не шпион… Аллах свидетель того, что я не лгу…

Но гнев людей достиг предела. Они окружили их в кольцо, толкаясь локтями и грозя «шпиону». Откуда-то из середины толпы послышался голос, переходящий на крик:

— Повремените, господа!.. Это же Ясин-эфенди, школьный инспектор с улицы Медников…

Раздался рокот:

— В школе с улицы Медников или Кузнецов… не важно. Зададим перца шпиону, проучим его!

Тот, кто с трудом, однако вместе с нем с непреодолимой решимостью пробирался среди людских тел к ним, наконец добрался до переднего ряда, поднял руку и заявил:

— Слушайте… Слушайте! — И когда голоса немного поутихли, тот человек кивнул в сторону Ахмада и сказал. — Этот господин — Ахмад Абд Аль-Джавад, один из известнейших жителей квартала Ан-Нахасин… В его доме не может находиться шпион… Не торопитесь, пока не выяснится вся правда.

Но богослов из Аль-Азхара гневно закричал:

— Мне нет дела до господина Ахмада или господина Мухаммада. Этот юноша — шпион, кем бы ни был его отец. Я сам видел, как он смеялся с теми палачами, что заполнили могилы нашими собственными сыновьями.

Люди тут же принялись вопить:

— Бейте его башмаками!..

Собравшиеся ожесточённо зашевелились и с каким-то воодушевлением замахали отовсюду ботинками и сапогами, пока Ясин не почувствовал, что надежды на спасение нет. Он обвёл вокруг себя взглядом, но натыкался лишь на лица, что глядели на него с вызовом, вне себя от гнева. Отец и Фахми инстинктивно придвинулись к Ясину, будто чтобы защитить его от любого несчастья или разделить его с ним. Оба они находились в отчаянии и негодовании, их чуть ли не за горло хватали; меж тем, рыдания Камаля перешли в рёв, который почти перекрывал шум волнений. Студент Аль-Азхара первым накинулся на Ясина, ухватив его за элегантную рубашку, и яростно потянул на себя, чтобы отрезать ему путь к отступлению между отцом и братом, где бы в него не попали башмаки, но Ясин в попытке сопротивления схватил его за запястья, а отец встал между ними. Фахми увидел отца в таком возбуждённом состоянии впервые в жизни… Его испугал его гнев настолько, что даже заставил позабыть о грозящей им опасности. Ахмад оттолкнул богослова сильным ударом в грудь, отбросившим его назад, и предостерегающе крикнул:

— Смотри у меня, если приблизишься хоть на шаг!

В этот момент раздался громкий голос, что тоном приказа произнёс:

— Стойте, господин шейх… Стойте все…

Взгляды направились в сторону говорившего — тот был молодой господин, появившийся среди толпы и зашагавший в сторону людского кольца, а вслед за ним шли ещё трое, примерно того же возраста и в такой же форме. Твёрдыми шагами они приблизились к сборищу, внушая своим видом уверенность и непоколебимость, и поравнялись с шейхом и его окружением. Многие стали перешёптываться между собой: «Полиция… Полиция?» Но все вопросы сразу прекратились, как только студент Аль-Азхара протянул руку главному из этой троицы и дружески пожал её. Затем тот решительным тоном спросил у богослова:

— И где этот самый шпион?

Шейх презрительно, с отвращением указал на Ясина, и молодой офицер повернулся к нему, пристально вперив в него глаза. Но прежде чем он вымолвил слово, Фахми сделал шаг вперёд, словно чтобы привлечь к себе его внимание, и тот заметил его… Тут глаза его полезли на лоб от удивления и недоверия. Он еле слышно пробормотал:

— Это ты…

На губах Фахми расцвела бледная улыбка, и не без сарказма он сказал:

— Этот шпион — мой брат!

Молодой офицер обернулся к шейху и спросил:

— Вы уверены в своих словах?

Фахми поспешил ответить:

— Может быть, он и не соврал… Он же видел моего брата, когда тот разговаривал с англичанами, но неверно истолковал это. Англичане расположились лагерем перед нашим домом и преградили нам дорогу. Иногда мы попадаем в неловкое положение и помимо своей воли вынуждены с ними беседовать… Только и всего.

Студент Аль-Азхара хотел было вставить слово, но офицер взмахом руки заставил его умолкнуть, затем обратился к публике, положив руку на плечо Фахми:

— Этот парень — один из друзей наших борцов за свободу. Мы оба работаем в одном комитете, и его словам я верю… Пропустите их.

Никто не промолвил ни слова. Шейх без колебаний отступил, а люди рассеялись. Молодой полицейский пожал руку Фахми, а потом в сопровождении своих товарищей удалился. Фахми погладил Камаля по голове, и тот перестал плакать. Воцарилась тишина. Каждый принялся перевязывать свои раны. Ахмад вглядывался в лица знакомых, окруживших его и принявшихся утешать и просить прощения за огромную ошибку шейха из Аль-Азхара и поддавшихся ей людей, а также заверять его в том, что они не жалели усилий, чтобы защитить его. Он поблагодарил их, хотя и не знал, ни когда они явились сюда, ни каким образом выступили в его защиту, и отказался посетить гробницу Хусейна после того, как его охватило такое возбуждение, и направился к двери мечети, сомкнув рот и нахмурившись. Сыновья молча проследовали за ним.

62

По дороге Ахмад перевёл дыхание с облегчением, как только они скрылись из виду тех, кто участвовал в «разговоре» хотя бы одним своим присутствием. Ему было сейчас ненавистно всё, что осталось позади: он то и дело сыпал ругательствами и едва смотрел на дорогу, по которой шёл. Пару раз он всё же вынужден был обменяться кратким приветствием с некоторыми знакомыми, что ранее никогда с ним не случалось. Все его чувства была сосредоточены сейчас только на себе и на собственных ранах. В нём кипел гнев…

— Уж лучше бы я умер, чем оказаться в таком презренном положении, словно арестованный перед этим сборищем подлецов. Да ещё и этот вшивый богослов, претендующий на звание голодного патриота, набросился на меня с такой наглостью, не считаясь ни с моим возрастом, ни с положением. Я не достоин такого обращения, да ещё и в присутствии сыновей… Ничего удивительного… Это именно они — мои сыновья — основа всех бед… Вон тот бычок, к примеру, никогда меня не избавит от мытарств. Он превратил мой дом в гнездо позора и разврата, скомпрометировал меня перед самыми милыми для меня друзьями, а затем увенчал нашу голову ещё и разводом… Как будто ему всего этого мало. Ну уж нет. Сыну Хании во что бы то ни стало нужно было открыто разговаривать с англичанами, чтобы я за это так подло поплатился перед всем этим сборищем подлецов. Иди-ка ты со всеми этими англичанами и австралийцами к ней, чтобы она пополнила ими свою коллекцию любовников.

— Мне кажется, что я всю жизнь буду терпеть проблемы из-за тебя.

Эта фраза всё же вырвалась у него, как бы он ни сопротивлялся, стараясь подавить в себе желание наказать Ясина, хотя при всём своём гневе понимал его состояние, которому сочувствовал. Он видел, что сын бледен, растерян и ему совсем плохо, а во время нападения тот даже не смог постоять за себя. Сейчас он считал, что всё это поделом ему — не одному отцу нести на себе бремя бед. Был тут и герой.

— Но лучше отложим это дело до тех пор, пока не придём в себя от неприятностей с этим бычком. Он и в доме у себя как в кабаке… Бычок — что рядом с Умм Ханафи, что рядом с Нур. В бою же он слабак, от него никакой пользы. Сукины дети! Да накажет Аллах таких детей и потомков!.. Ах… И зачем только ноги мои несут меня домой?!.. Почему я не могу съесть свой кусок хлеба подальше от этой отравленной атмосферы?! Амина завопит, если узнает, что случилось. Мне не нужно ещё одно тошнотворное чувство… Я непременно найду друга, которому поведаю всю историю о своём несчастье и пожалуюсь… Но нет… У меня есть ещё другие проблемы, не терпящие отлагательств. Наш герой. Новая напасть, с которой нам необходимо справиться, пока она не отравила наш завтрашний день. А иначе я… иначе я… иначе я… Да будет проклят отец твой…

Фахми не успел ещё переодеться, как его позвал к себе отец. Ясин не удержался, несмотря на всю свою подавленность, и произнёс:

— Вот и твоя очередь настала…

Фахми переспросил, не понимая, что скрывается за этим замечанием брата:

— Что ты имеешь в виду?

Ясин засмеялся — и как только он смог наконец смеяться? — и сказал:

— Закончилась очередь предателей, и настала очередь борцов за свободу..!

Фахми безумно хотелось, чтобы тот эпитет, которым охарактеризовал его друг в мечети в пылу всеобщих криков, шума и обезумевших эмоций, исчез, как будто его и не было. Но он не стирался из памяти: вот и Ясин напомнил о нём, и нет сомнений, что отец зовёт его ради того, чтобы расспросить об этом. Фахми глубоко вздохнул и отправился к отцу. Он застал отца сидящим на диване и играющим в зёрна чёток; в глазах его таился задумчивый невесёлый взгляд. Фахми очень учтиво поприветствовал его и послушно встал в двух метрах от дивана. Тот лёгким движением головы ответил на его приветствие, что скорее напоминало не приветствие, а досаду, словно тем самым говоря сыну: «Я вынужден ответить на твоё приветствие, как того требует этикет, но тебе меня больше не провести». Затем стал сверлить его хмурым взглядом, смущавшим юношу словно прожектор, ищущий что-то спрятанное в темноте, и наконец решительно сказал:

— Я позвал тебя, чтобы узнать обо всём. Что подразумевалось под «одним комитетом»?.. Расскажи мне всё это откровенно и без колебаний.

И хотя за последние недели Фахми привык сталкиваться с различными опасностями и даже с огнестрельными залпами, и спокойно переносить их свист, однако от расспросов отца сердце его уходило в пятки, точь-в-точь как прежде. На него напал страх, и он почувствовал, что он сейчас никто и ничто, а потому сконцентрировался на том, как бы избежать его гнева и добиться успеха, и деликатно ответил:

— Папа, всё очень просто. Возможно, мой друг преувеличил немного, когда это сказал, чтобы выручить нас из трудного положения.

Отец, терпение которого лопнуло, сказал:

— Всё очень просто… Великолепно… Однако что — всё?.. Ничего не утаивай от меня.

Фахми мгновенно попытался представить дело под различными соусами, чтобы подобрать подходящие выражения, и сказал:

— Это называют комитетом, однако он не выходит за рамки сообщества друзей, которые просто беседуют о патриотизме всякий раз, как собираются вместе.

Отец в ярости закричал:

— И за это ты удостоился прозвища «борец за свободу»?!

Голос его явно свидетельствовал о сильном негодовании, как будто ему были противны все попытки сына играть с ним в эту игру… В морщинах его угрюмого лица появилось угрожающее выражение. Фахми тут же для самозащиты поспешил признаться в серьёзной вещи, чтобы убедить отца в том, что он подчинился его приказу как обвиняемый, который добровольно признаёт свою вину, желая снискать себе немного сострадания… Будто стыдясь своих слов, он произнёс:

— Иногда говорят, что мы распространяем некоторые патриотические воззвания…

Отец в волнении спросил:

— Листовки?!.. Ты имеешь в виду листовки?!

Но Фахми отрицательно покачал головой в страхе произнести вслух это слово, которое тогда свяжет его с этой официальной риторикой. И найдя подходящее выражение, что должно было смягчить серьёзность его признания, ответил:

— Это всего лишь воззвания, в которых говорится о любви к родине.

Отец выронил чётки из рук, так что те упали на пол, и стукнул рукой об руку, выйдя из себя:

— Ты — один из тех, кто распространяет эти листовки!.. Ты!..

Взгляд его скользил от гнева и возбуждения из стороны в сторону: распространитель листовок!.. Один из друзей и борцов за свободу!.. Мы оба работаем в одном комитете!.. Неужели этот потоп докатился даже до его дома?!.. Раньше Фахми восхищал его своей учтивостью, послушанием и смышлёностью, и должно быть, похвала в его глазах испортила сына, и вся правда о распространении листовок вылезла наружу… Борец за свободу… Мы оба работаем в одном комитете?!.. Нет, он не питает презрения к этим борцам-патриотам, совсем нет. Он и сам уже давно с энтузиазмом следил за новостями, и каждый раз во время молитвы просил послать этим борцам удачу. Новости о забастовках, разрушениях, боях наполняли его надеждой и восхищением. Однако одно дело — их читать, и другое — если один из его сыновей занимается подобным, словно никого из них не касались исторические события, и он сам для них очерчивал границы, а вовсе не революция, не время, и не народ. Все эти революционные дела, конечно же, добродетель, в том нет никакого сомнения, но только до тех пор, пока она происходит вдали от его дома… Если революция постучит в его дверь и будет угрожать его безопасности, благополучию и жизни его детей, то приобретёт совсем другой вкус, оттенок и смысл — обернётся безумием, непокорностью, бунтом. Так пусть эта самая революция лучше вспыхнет за стенами его дома, он будет болеть за неё всем сердцем, и даже пожертвует имуществом по мере возможности… Он уже так делал раньше, однако семья принадлежит только ему одному, и он её единственный хозяин. Тот, кто заговорил с ним об участии в деле революции — восстал против него, а не против англичан, ведь он — Ахмад — и день и ночь скорбит по погибшим и всячески восхищается отвагой, которой они вооружились — как повествуют рассказчики, однако не позволит ни одному из своих сыновей присоединиться к этим мученикам. Ему и самому неприятна была эта отвага. Как только у Фахми возникла идея участвовать в столь безумных и опасных действиях?… Как он — лучший из его сыновей — мог согласиться пойти на явную гибель? Его возбуждение сейчас даже превосходило то, что было тогда в мечети, и он не удержался и сурово, словно следователь из английской полиции, задал вопрос:

— Ты разве не знаешь, что полагается тому, кого схватят во время распространения листовок…?!

Несмотря на всю серьёзность ситуации и концентрацию мыслей, которая требовалась в данный момент, этот вопрос вызвал у Фахми недавние воспоминания, заставившие содрогнуться его душу: точно такой же вопрос, с тем же смыслом и с теми же словами задал ему руководитель студенческого исполкома, который намеревался избрать его в члены комитета. Следом за тем он припомнил свой решительный воодушевлённый ответ ему:

— Все мы отдаём себя в жертву ради Родины.

И теперь он сравнивал обстоятельства, при которых ему задали этот вопрос тогда и сейчас, и его охватил сарказм, хотя отцу он отвечал деликатно и вежливо:

— Я занимаюсь их распространением только среди друзей-однокурсников, я не имею отношения к публичной раздаче листовок… И опасности никакой тут нет…

Отец резко закричал, словно гневом маскировал свой страх за сына:

— Тому, кто сам подвергает себя гибели, Аллах не гарантирует спасения. Господь наш предписал нам не смотреть в лицо смерти…

Ему хотелось сейчас привести в подтверждение своих слов айат, выражающий это повеление, однако из всего Корана он помнил наизусть лишь несколько коротких сур, которые повторял во время молитвы, и испугался, что может ошибиться в слове или исказить смысл, и тем самым взять на душу непростительный грех. Он ограничился тем, что повторил ещё раз свои слова, а Фахми вежливо сказал:

— Но Аллах также побуждает верующих к джихаду, папа…

Впоследствии Фахми задавался вопросом, как это он набрался храбрости сказать такое в лицо своему отцу, ведь слова эти выдавали его мнение, которое он держал в тайне!.. По-видимому, он пытался найти защиту под сенью Корана, и упомянул один из смыслов Священной Книги, уверенный, что отец в таком состоянии воздержится от атак на него. Тот же был застигнут врасплох таким неожиданным поворотом дела, а также смелостью и аргументацией сына, однако вопреки ожиданиям не поддался гневу, ибо гнев его мог заставить умолкнуть Фахми, но не его доводы. Он сделал вид, что пропустил мимо ушей дерзость сына, по крайней мере, постарался её забыть, пока не найдёт против него подобного довода в самом Коране, чтобы наставить заблудшего на путь истинный, а потом по-любому потребует от него отчёта. Он сказал:

— Тот джихад ради Аллаха…

Фахми расценил ответ отца как согласие с его доводами, и решил дерзнуть ещё раз:

— Наш джихад тоже ведётся ради Аллаха. Любой джихад благороден, и любой — ради Аллаха…

Отец поверил ему сердцем, но то была только вера сама по себе, вытекающая из его несостоятельности перед собеседником, из-за которой гнев тотчас же вернулся к нему рикошетом… Но то был гнев не только из-за уязвлённого самолюбия, но ещё и из-за страха за юношу, что тот будет упорствовать в своём заблуждении, пока не обречёт себя на гибель. Он воздержался от прений и осуждающим тоном спросил:

— По-твоему, я позвал тебя сюда, чтобы ты со мной спорил и пререкался?

Фахми обратил внимание на скрытое в словах отца предупреждение, утратил иллюзию и замолчал. Ахмад же снова разгорячённым тоном сказал:

— Есть только один джихад на пути Аллаха — ради лицезрения Лика Его, то есть религиозный. И нечего спорить об этом!.. Сейчас же я хочу знать лишь одно — слушаешься ли ты меня по-прежнему?

Юноша быстро ответил:

— Несомненно, папа…

— Тогда порви все связи с этой революцией… И прежде всего, прекрати участвовать в распространении листовок, особенно среди своих друзей!

Но ни одна сила в мире не могла встать между ним и его долгом по отношению к своей родине! Он никогда не отступит ни на шаг; то время безвозвратно ушло. Эта его новая, пылкая, блестящая жизнь, что пустила корни в самом сердце и осветила все уголки его души, не должна исчезнуть, да и едва ли кто-то сможет потушить в нём это пламя. Всё это правда, бесспорно, но почему бы ему не найти средство угодить отцу и защитить себя от его гнева?!.. Он не может бросить ему вызов или открыто пойти против его воли… Да, он мог восставать против англичан и бросать вызов их пулям почти ежедневно. Но англичане были опасными, ненавистными врагами; отец же вызывал у него страх, но вместе с тем и любовь. Он обожал его в той же степени, сколь и боялся, и ему будет очень трудно нанести ему удар своим непослушанием. Но с другой стороны, невозможно было закрыть глаза на то, что восстание против англичан было благородным идеалом. За бунтом против воли отца стояли лишь позор и несчастье. К чему это всё?!.. Почему бы ему не продолжать обожать отца и подчиняться ему, а потом же делать всё, что душе угодно?!..

Ложь в этом доме не считалась бесстыдным пороком, и никто из них не мог наслаждаться покоем в тени отца, не прикрываясь ложью ради собственной защиты. Все они открыто заявляли об это между собой и соглашались в критических ситуациях. Намерена ли была мать признаваться в своём поступке, когда воспользовалась отсутствием отца и отправилась в паломничество?.. И мог ли Ясин напиваться в открытую, а не тайком? А он сам разве мог любить Мариам, не боясь огласки? Да и Камаль, разве мог он шалить по дороге между Хан Джафар и Харафиш, не прикрываясь ложью, чтобы обезопасить себя от гнева отца?!.. Ни один из них не стеснялся прибегать ко лжи, да и даже если бы они руководствовались одной только правдой в отношениях с отцом, разве жизнь их не была бы пресной? Вот почему он спокойно ответил:

— Слушаюсь, папа…

Вслед за криками наступило молчание. Оба вздохнули с облегчением. Фахми предположил, что его допрос благополучно закончен, а Ахмад полагал, что он тем самым вытащил сына из бездны. Фахми же ожидал, что отец позволит ему наконец уйти. Отец внезапно поднялся и направился к гардеробу, открыл его и стал перебирать в нём вещи. Юноша глазами следил за ним, не понимая, зачем он это делает. Затем отец снова сел на место, держа в руках Коран, и бросил на Фахми долгий взгляд, затем протянул ему книгу и произнёс:

— Поклянись мне на этой книге…

Фахми непроизвольно отступил назад, прежде чем выполнить приказ отца, будто с языка отца изверглось пламя, потянувшееся в его сторону. Он стоял, пригвождённый к месту, в панике и смущении глядя в лицо отцу. В глазах его было отчаяние. Отец же по-прежнему держал в руке книгу и изумлённо смотрел на него. Затем лицо его побагровело, словно воспалённое огнём, и в очах его сверкнул грозный блеск. В замешательстве, словно не веря своим словам, он спросил:

— Так ты не хочешь клясться?!

Однако язык Фахми словно пристал к нёбу и не мог вымолвить ни слова, сам же он стоял, не двигаясь. Отец, которого пронизывала дрожь, предостерегавшая о гневе, кипящем у него внутри, и о молнии, предостерегавшей о грядущих раскатах грома, негромко спросил его:

— Ты лгал мне…?

С Фахми не произошло никаких изменений, если не считать, что он опустил глаза, избегая смотреть в глаза отцу; последний положил книгу на диван и взорвался, надрываясь от громового крика, и Фахми представил себе на мгновение, как его рука со звоном опускается на его щёку:

— Ты лжёшь мне, сукин сын!.. Я не позволю ни одному живому существу насмехаться над своими сединами. Что ты возомнил о себе и обо мне…?! Ты презренное насекомое! Думаешь, я как баба долго буду поддаваться на твой обман? Я никогда, до скончания времён бабой не буду, слышишь?!.. Я не буду бабой до скончания времён! Сукины дети, вы поставили меня в тупик, сделали посмешищем для людей. Я сам выдам тебя полиции, понял?! Сам, своими руками, сукин ты сын. Последнее слово здесь за мной, за мной, мной, мной… — затем он ещё раз взял Коран. — клянись… ты должен поклясться…

Фахми, казалось, пребывал в трансе. Глаза его неподвижно уставились в причудливый узор на персидском ковре, не видя при этом ничего, словно тот узор отпечатался в его памяти, а сам он стал рассеянным из-за всего этого хаоса и пустоты. Каждая секунда погружала его в ещё большее отчаяние и молчание, ему оставалось лишь прибегнуть к этому пассивному отчаянному сопротивлению. Отец встал и с книгой в руках приблизился на шаг к нему и закричал:

— Ты возомнил себя мужчиной?… Возомнил, что волен делать всё, что захочешь?!.. Если я захочу, я побью тебя, даже могу голову тебе размозжить…

Тут Фахми не сдержался и заплакал, но не от страха перед угрозой — в такой ситуации он не придавал значения никаким несчастьям, что готовы были свалиться на него, а изливая свою боль и облегчая вонзающееся в грудь бешенство. Он кусал губы, чтобы унять слёзы, затем его охватил стыд за собственную слабость, хотя он наконец-то, даже несмотря на перевозбуждение, смог говорить, и чтобы замаскировать свой стыд. Он что есть мочи стал умолять отца:

— Позвольте мне, отец. Ваша воля для меня превыше всего, но я не могу. Мы работаем вместе, рука об руку, и ни я, ни вы не будем довольны, если я отступлю и отстану от своих братьев. Едва ли жизнь будет мила мне, если я так сделаю. Нет никакой опасности в том, что мы делаем. Другие — не мы — занимаются более важными делами, вроде участия в демонстрациях, и многие их них уже отдали свои жизни на этом пути. Я не лучше их. Трупы хоронят десятками все вместе, и кричат «Да здравствует родина!», и даже семьи мучеников кричат это, вместо того, чтобы плакать. Что есть моя жизнь?… И что есть жизнь любого человека?… Не гневайтесь, папа, а подумайте над тем, что я говорю. Я повторю вам, что в том, что мы делаем, нет никакой опасности, это пассивная деятельность!..

Его охватило возбуждение, и он больше не мог находиться лицом к лицу с отцом, и бегом бросился вон из комнаты. Он чуть не натолкнулся на стоявших за дверью Ясина и Камаля, которые внимательно слушали каждое слово. На лице их был ужас.

63

Ясин шёл в кофейню Ахмада Абдо, когда около дома судьи ему повстречался один из родственников матери. Мужчина поравнялся с ним, пожал ему руку и сказал:

— А я как раз шёл к вам домой, чтобы встретиться с вами…

Услышав эти слова, Ясин догадался, что за ними скрываются какие-то новости от матери, что оставила ему в наследство одни лишь хлопоты. Он почувствовал стеснение и вяло спросил:

— Надеюсь, всё хорошо, Иншалла…?

Собеседник с необычным вниманием ответил:

— Ваша мать в настоящее время очень больна. Примерно месяц или чуть более того она заболела, но я узнал об этом лишь на этой неделе. Поначалу полагали, что это из-за нервов, и умолчали об этом, пока положение не обострилось, а затем, после осмотра её врачом выяснилось, что это сильная малярия…

Ясин удивился этой неожиданной новости, словно ждал чего-то другого: развод, новое замужество, ссора и тому подобное. Но болезнь он совсем не принимал в расчёт. Из-за боровшихся внутри него чувств он почти не различал их. Он спросил:

— А как она себя чувствует сейчас…?

Тот откровенно, не скрывая смысла своих слов, сказал Ясину:

— Состояние её опасное!.. Лечение затянулось, и никакого улучшения не предвещает. Ей стало ещё хуже, и она послала меня к вам, чтобы сообщить, что она чувствует приближение своего конца и просит, чтобы вы безотлагательно увиделись с ней…

Затем многозначительным тоном:

— Вы должны отправиться к ней без всяких колебаний, это и совет, и просьба. Аллах милосерден и снисходителен.

Вероятно, его слова не скрывали некоторого преувеличения: этим он хотел подтолкнуть Ясина, чтобы тот поскорее отправился к матери, но и не были полным измышлением. Ясин должен был идти, пусть даже под давлением одного только сыновнего долга. Он снова свернул на дорогу, ведущую в Гамалийю между зданием казначейства и кварталом Ватавит, и направо, в переулок-лабиринт, в дрожащей темноте которого незаметно притаились воспоминания о продавщице кокосов, и дальше вперёд, на дорогу Аль-Алам. Вскоре он увидел фруктовую лавку, и опустил взгляд, промелькнув, словно вор, убегающий с места кражи. Всякий раз, как он полагал, что эта беда никогда больше не вернётся к нему, она возвращалась. Что за сила могла возвращать его к ней?…. Разве что смерть… Смерть!..

— Посмотрим, на самом ли деле настал конец?!.. Сердце моё сильно бьётся… от боли?… от печали?… Я не знаю ничего… только то, что боюсь. Если я пойду, то ещё раз больше не вернусь… Забвение покроет прежние воспоминания… Затем ко мне перейдёт весь остаток этих чувств, вот только я боюсь… и ненавижу себя за эти дурные мысли… Господь наш, сохрани нас… Даже если бы я и наслаждался безбедной жизнью и спокойствием, это никогда не избавит моё сердце от боли. В момент её смерти я, как её сын, попрощаюсь с ней… разве я не сын ей?… Разве я не страдал? Смерть — это мой новый гость, с которым я раньше никогда не встречался. Мне бы хотелось, чтобы конец был иным, чтобы мы все умерли вместе… Правда. Не нужно поддаваться страху. Вести о смерти не прекращаются ни на минуту, они приходят и днём, и ночью в наши дни: и с улицы Ад-Дававин, и из школ, и из Аль-Азхара, и даже в Асьюте каждый день новые жертвы. Даже бедный Аль-Фули-молочник, и тот потерял сына вчера. И что делать теперь семьям погибших мучеников?… Провести всю жизнь, оплакивая их?… Они поплачут, а потом забудут — такова смерть. Ох… Мне кажется, что сейчас просто некуда бежать от этих тягот. Дома я видел упрямство Фахми, а теперь увижу свою мать. У меня нет ненависти к этой жизни, однако если я обнаружу в этом деле какую-нибудь махинацию, а её — живой и здоровой… Она дорого за это заплатит… она обязательно заплатит за это… Я не позволю шутить или смеяться надо мной, и «сына» она увидит лишь на смертном одре. Интересно, что останется мне от её богатства?… И увижу ли я её мужа, если зайду в дом?… Я не знаю, как пройдёт моя встреча с ним… Наши взгляды встретятся в грозный час. Горе ему, я буду либо игнорировать его присутствие в доме, либо вообще выгоню оттуда. Это и есть решение. Есть много видов грубой силы, что ему и в голову не приходило. Нас объединят только её похороны… и это даже смешно… представить, как за катафалком идут оба её мужа — первый и последний, а между ними затесался плачущий сын… в такой момент из глаз моих обязательно должны литься слёзы… разве что её закопают в землю. Да, закопают в землю, и всё кончится. Но мне страшно и грустно. Пусть Аллах и ангелы Его будут молиться и защищать меня… Вот и дом…, а вот и он… только он не узнал меня. Едва ли. Мы стали неузнаваемыми из-за своего возраста. Эх, дядюшка… Мама расскажет тебе…

Служанка открыла ему дверь — та же самая, что встретила его год назад и не признала. На какой-то миг она вопросительно глядела на него, но вскоре в глазах её промелькнул блеск, словно говоря: «А… это ты тут ждёшь». Затем она уступила ему место, кивнув в сторону комнаты справа:

— Прошу, господин… Там никого нет…

Последнее её слово особенно привлекло его внимание, словно то был явный ответ на некоторую его растерянность. Он понял, что мать освободила ему дорогу, и направился к ней. Откашлялся и вошёл. Глаза его встретились с глазами матери, которая глядела на него из постели, что находилась слева, в глубине спальни. Её обычно ясные глаза были полузакрыты, бледная пелена покрывала их. Наконец в них блеснул слабый взгляд, будто она смотрела на него откуда-то издалека, несмотря на их блёклый вид, и такое впечатление, что они потухли из-за равнодушия ко всему. Глаза её неподвижно уставились в его лицо, а губы выдавили лёгкую улыбку, в которой читались благодарность и облегчение. Было видно лишь её лицо, так как она завернулась в одеяло по самый подбородок, и по изменениям на её лице он понял её состояние даже больше, чем по глазам. Некогда полное, румяное и круглое, оно высохло и побледнело. Кожа стала тонкой, так что сильно выделялись челюстные и бровные кости. То действительно была картина угасания, достойная сожаления. Он стоял в замешательстве, не веря, что есть в мире сила, способная так жестоко насмеяться над ней. Сердце его сжалось от ужаса, словно он увидел перед собой саму смерть. Образ матери возвратил его в детство, и не доставало лишь отца. Затем под действием какого-то толчка, которому он не мог сопротивляться, он бросился к её постели, нагнулся над ней и с горечью пробормотал:

— Держись… Как твоё состояние?

Его наполнило искреннее чувство сострадания к ней, в пылу которого все собственные, преходящие мучения просто исчезли, как исчезают мучения, связанные с безнадёжной болезнью, вроде паралича, когда внезапно атакует ужас… Он словно встретился с матерью из своего детства, которую любил, прежде чем спрятать от неё страдания в своём сердце. Он упорно глядел на её дряхлое лицо с обновлённым чувством, которое вернуло его наконец на много лет назад в то время, когда он не знал боли, словно смертельно больной, цепляющийся за свежее сознание и испытывающий страх перед грядущим концом. Он цеплялся за это чувство с силой, достойной мужчины, что может противостоять тому, что ему грозит, и хотя это упорство указывало на то, что боль его по-прежнему пылает в глубине души, оно предостерегало его от затаённой грусти, и смешивалось с искренностью. Женщина высунула из-под одеяла истощённую костлявую руку — сухая кожа её была покрыта бледными чёрно-синими пятнами, как будто была набальзамирована тысячи лет назад. Он взял её руку в свои в сильном волнении, и тут услышал слабый хриплый голос, отвечавший на его вопрос:

— Как видишь, я стала привидением.

Он пробормотал:

— Да примет тебя милосердно Господь наш, и да воздаст тебе добром за всё.

Из забинтованной в белое покрывало головы её вырвалось движение, похожее на молитвенное, словно она говорила: «Да услышит тебя Господь!», и сделала ему знак присесть на кровать, и с новыми силами, которые даровало ей его присутствие, сказала:

— В начале меня охватила какая-то странная дрожь — я полагала, что это из-за нервов, и мне посоветовали совершить паломничество в дома Аллаха, воскурять различные благовония: индийские, суданские, арабские, однако мне становилось только хуже… Наконец меня стало трясти постоянно, так что я стояла уже на краю гибели, иногда бывало и так, что тело моё становилось холодным, как лёд, а иногда огонь расходился по нему так, что я кричала от жара, и наконец, С… — она не решилась назвать по имени мужа, остерегаясь в последний момент ошибки, которую уже готова была совершить. — В конце концов я послала за врачом, но лечение моё сделало вперёд лишь один шаг, и несколько шагов назад, и потому никакого толку от него не было.

Ясин мягко сжал её ладонь и сказал:

— Не отчаивайся в милосердии Аллаха, оно безгранично.

На её бледных губах мелькнула слабая улыбка:

— Рада, что слышу это от тебя прежде, чем это скажут другие. Ты мне дороже всего этого мира. Ты прав: поистине, милосердие Аллаха не знает границ. Давно меня преследовала злосчастная судьба, и я не отрицаю своих промахов и ошибок. Непогрешим один лишь Аллах.

В словах её он заметил озабоченность, похожую на желание признаться. Грудь его сжалась от её слов, он шарахнулся в сторону от сильного испуга, не в силах больше терпеть, пусть даже это было раскаянием и размышлением. Нервы его напряглись, и настроение изменилось. Он умоляюще сказал:

— Не утомляй себя разговором.

Она подняла на него улыбающиеся глаза и произнесла:

— Твой приход вернул мне бодрость духа. Позволь сказать тебе: я никому в жизни не желала зла, и как остальные создания Божьи, стремилась обрести спокойствие на душе, но удача шла против меня. Я никому ничего плохого не делала, но многие делали плохо мне.

Он ощутил, что надежда его провести хотя бы один час в мире и покое, подведёт его…, а его чистое, искреннее чувство к ней будет отравлено. Как и прежде, умоляющим тоном он сказал:

— Оставь ты людей: есть и хорошие и плохие среди них. Сейчас твоё здоровье важнее всего…

Она заискивающе похлопала его по руке, словно прося смилостивиться над ней, затем прошептала:

— Было то, что я не исполнила перед Аллахом. Как бы я хотела жить долго, чтобы наверстать упущённое. Однако сердце моё переполнено верой, Аллах свидетель.

Словно защищая и её, и себя одновременно, он сказал:

— Сердце — это всё. Для Аллаха оно важнее даже, чем пост и молитва.

Она крепче сжала его руку в знак благодарности, затем поменяла тему разговора и радушно сказала:

— В последний раз ты дал мне обещания, и я не осмеливалась приглашать тебя, пока болезнь не превратила меня в то, что видишь сейчас. Меня посещает чувство, что я прощаюсь с жизнью, и не могу уйти, не наглядевшись на тебя. Потому я и послала за тобой. Я боюсь, что ты отвергнешь меня даже больше, чем смерть. Но ты сжалился над своей матерью и согласился попрощаться с ней. Я благодарна тебе и надеюсь, что Аллах примет мою молитву.

Волнение нарастало, но он не знал, как выразить свои чувства. Слова нежности были слишком тяжелы для его языка — он заплетался от смущения, когда хотел обратиться к ней, так как привык обходиться с ней сухо и отвергать, хотя обнаружил теперь, что его рука была инструментом, которым он мог выразить свой чувствительный характер, и сдавил её ладонь, пробормотав:

— Да воздаст тебе Господь наш благом.

Она вновь заговорила о смысле своей последней фразы, повторяя те же слова или заменяя их другими, но с тем же значением, и подробно излагала мысли, с заметным усилием проглатывая слюну, и замолкала ненадолго, чтобы перевести дыхание, а потом возобновляла речь. Из-за этого несколько раз он просил её остановиться, но она только улыбалась, когда он перебивал её, затем вновь продолжала говорить, пока не останавливалась, и на лице её мелькал интерес к чему-то новому — так бывало, когда она вспоминала о чём-то важном… Она спросила его:

— Ты женат?

Он с некоторым неудовольствием вскинул брови. Лицо его покраснело. Она неправильно поняла его и, словно извиняясь, поспешила сказать:

— Я не упрекаю тебя… На самом деле, мне бы хотелось увидеть невестку и твоё потомство, но мне достаточно и того, чтобы ты просто был счастлив.

Он не сдержался и лаконично ответил ей:

— Я не женат. Примерно месяц назад развёлся.

Впервые в её глазах блеснуло внимание, если вообще можно было говорить о каком-то блеске…

Но всё же что-то похожее на свет, вроде тусклого света звезды, показалось в них. Она еле слышно сказала:

— Ты развёлся, сынок?!.. Как ты огорчил меня!

Он опередил её и произнёс:

— Не горюй обо мне. Я не печалюсь и не сожалею. — Затем улыбнувшись. — Зло пришло и ушло.

Но мать тем же тоном спросила:

— Кто выбрал её тебе в жёны?… Отец или его жена…?!

Ясин ответил ей, желая положить конец этой теме:

— Её выбрал для меня Аллах. Всё происходит по воле Его и желанию!

— Я это знаю, однако кто выбрал её для тебя?.. Жена твоего отца?

— Нет, отец выбрал её. Его выбор безупречен. Она из благородной семьи… Как я сказал, это было по воле и желанию Аллаха.

Она холодно сказала:

— Такова доля твоя и таков выбор твоего отца… Да уж, такова!..

Затем, после краткой паузы спросила:

— Беременна…?

— Да…

Тут мать сделала глубокий вздох:

— Да затруднит Аллах жизнь твоему отцу!..

Она сказала это умышленно, чтобы он не комментировал её слова, и смог сорвать эту гнойную язву, что съедала его изнутри, дабы хоть так усмирить боль…

Оба замолчали. Женщина опустила глаза, словно изведённая усталостью, и открыла их снова ненадолго, улыбнулась ему и ласковым голосом, на который никак не подействовало её переживание, спросила:

— А мог бы ты забыть о прошлом?

Он вздрогнул и опустил глаза, ощутив непреодолимое желание убежать отсюда, затем умоляюще сказал:

— Не вспоминай о нём, пусть оно безвозвратно уйдёт.

Возможно, сердцем он не осознавал того, что говорит, однако язык сказал то, что должен был сказать… Или из-за того, что эти слова были проявлением искренности его чувств, что поглотили его полностью на тот момент, или из-за того, что он сказал «…пусть оно безвозвратно уйдёт»,

Он испытывал странное ощущение, оставлявшее тревожный осадок, но не захотел размышлять над ним, цеплялся за свою чистую любовь к ней, и преисполнился решимости доказать ей её. Но мать снова спросила его:

— Любишь ли ты свою мать, как любил в те счастливые времена?

Похлопав её по ладони, он ответил:

— Люблю и молюсь за её благополучие и здоровье.

Он скоро нашёл утешение от своей тревоги и внутренней борьбы, а на её увядшем лице запечатлелось глубокое умиротворение и покой. Он почувствовал, как она сжала его руку, словно передавая ему всю свою признательность. Оба обменялись долгим нежным, полным спокойствия и радости взглядом, от которого по комнате распространилась атмосфера любви, покоя и лёгкой грусти. Она словно не хотела больше разговаривать, а может, её состояние не давало ей продолжить. Веки её дрогнули и тихонько сомкнулись. Ясин глядел на неё, словно хотел задать какой-то вопрос, но не сделал ни одного движения. Затем губы её немного раздвинулись и раздался лёгкий прерывистый храп. Он выпрямился и стал всматриваться в её лицо, затем прикрыл глаза, вызывая в памяти то, каким было её лицо в последний раз, когда он смотрел на неё год назад, и грудь его сжалась от страха, что преследовал его по дороге и тот вновь вернулся к нему. Видит ли он её в последний раз?.. И с каким сердцем он встретит это?! Он не знает. Да и не хотел представлять себе то, что таило в себе сокрытое. Просто хотелось дать покой своему разуму и следовать, а не опережать события. Тревога и страх завладели им. Как странно!.. Только что он хотел убежать, пока слушал её рассказ, и даже представил себе, как будто сбросил груз с плеч, когда она заснула. Он не ушёл в себя, но страх всё равно преследовал его… Он и сам не понимал причину этого страха, но хотел, чтобы она очнулась от сна и продолжила разговор. Пока же он будет ждать её пробуждения до самого утра!.. Он не мог и дальше оставаться в плену своих страхов и тревог, нужно поставить границу этим страданиям… Завтра или послезавтра его ждут либо поздравления, либо соболезнования… Поздравления или соболезнования?!.. Что ему приятнее?! Не нужно совершать лишних движений, будь то поздравления или соболезнования, и не стоит торопить события. Единственное, что можно сказать — если бы в нашей власти было расстаться, то мы расстались бы друзьями. Это был бы лучший конец для худшей жизни. Но если Аллах даст ей ещё пожить…

Он окинул блуждающим взором комнату и остановился на зеркале, что висело на шкафу напротив — в нём отражалась постель матери — и увидел её тело, накрытое одеялом почти полностью, за исключением руки, которую она вытащила, когда приветствовала его — он мягко взял её и накрыл одеялом, которое затем заботливо натянул до самой шеи. И тут в голову ему пришла одна мысль! А что, если уже завтра в этом зеркале будет отражаться постель, но уже пустая!.. Не её жизнь, и не жизнь кого-либо ещё… Это было более чёткое изображение, чем все те иллюзорные образы!.. Он испугался ещё больше и прошептал:

— Нужно установить границу страданий… я должен уйти.

Взгляд его соскользнул с зеркала на тумбочку, где стоял кальян, шланг которого был обмотан вокруг горлышка змейкой. Он с удивлением уставился на этот кальян, и вскоре на место удивлению пришло отвращение и гнев на того человека!.. Видел ли он его из какого-нибудь укромного местечка, сам оставаясь невидимым?… Он не мог терпеть этот кальян и находиться с ним рядом в комнате дольше, бросил взгляд на лицо матери — та погрузилась в глубокий сон — затем проворно встал и направился к двери. Когда он встретил служанку в прихожей, то сказал ей:

— Твоя госпожа уснула. Завтра утром я вернусь.

И снова повернулся к ней, выходя за дверь:

— До завтра.

Он как будто почувствовал присутствие того человека, что прятался от него, и пошёл оттуда прямиком в бар Костаки. По обыкновению выпил вина, но не остался им доволен, и был не в состоянии прогнать из сердца тревогу и страх. И хотя мечты о богатстве и покое не покидали его, всё же они не могли стереть из его воображения образ болезни и мысли, что настигли его во дворе. Когда к полуночи он вернулся домой, то застал жену отца, что ожидала его на первом этаже. Он с удивлением поглядел на неё, и с замиранием сердца спросил:

— Мама?!..

Амина склонила голову и тихо сказала:

— К нам приходил гонец из Каср аш-Шаук за час до твоего прихода и сообщил нам. Да продлит Аллах твою жизнь, сынок…

64

Отношения у Камаля с британскими солдатами развивались, пока не превратились во взаимную дружбу. Семья пыталась воспользоваться происшествием с Ясином в мечети Хусейна, чтобы убедить мальчика порвать связи со своими новыми друзьями, но он только отвечал, что он ещё «маленький» и ему ещё рано интересоваться шпионажем, но чтобы избежать их запрета с помощь силы, ходил в лагерь сразу же после возвращения со школы, оставляя свой ранец с учебниками Умм Ханафи, и потому ничто, кроме применения силы, не могло помешать ему. Но в этом не было надобности, и потому мальчик разгуливал на свободе в лагере среди солдат на глазах у своей семьи: его принимали с почётом и распростёртыми объятьями. Даже Фахми — и тот закрывал на это глаза и не видел ничего плохого в том, чтобы отвлекаться, глядя на Камаля, который передвигался среди солдат, словно «обезьянка, что безумно всех развлекает».

— Скажите об этом господину хозяину.

Вот что предложила Умм Ханафи, которая жаловалась на излишнюю смелость солдат и эту проклятую дружбу, а также то, что некоторые из них подражали её походке.

— Следует прекратить эти их приятельские отношения!

Но никто не воспринял всерьёз её предложение, и не только из жалости к мальчику. Скорее, из жалости к самим себе — из страха, что отец станет разбираться, почему же они столь долго покрывали проделки Камаля и эту дружбу, и поэтому просто отстали от него. Может быть, у них даже имелась надежда на то, что между мальчиком и солдатами возникнет доброе взаимное чувство, которое не позволит им больше терпеть все эти страдания и унижения по дороге!

Самыми счастливыми часами были для Камаля те часы, когда он приходил в лагерь. Все солдаты, конечно, не были ему друзьями в обычном смысле этого слова, но каждый из них считал его личностью. Он пожимал руки своим друзьям и крепко тряс, когда достаточно было просто поднять руку в знак приветствия остальных. Приход Камаля, видимо, по какой-то случайности совпадал с заступлением на дежурство в карауле одного из его друзей. Мальчик подходил к нему, протягивая к нему руку, при этом его поражала странная неподвижность солдата, словно он намеренно не желал признавать его, или вдруг превратился в каменного истукана, и не понимал, что в такой ситуации нечего делать вид, что игнорируешь своего друга или сердишься на него, если над тобой никто не смеётся. Нередко случалось и так, что неожиданно тот солдат вместе со своими товарищами по сигналу тревоги бросался в палатки, откуда все они вскоре возвращались уже в своей форме, в касках, и с ружьями наперевес. Грузовик трогался с места — лагерь находился позади Байн аль-Касрайн, — и солдаты запрыгивали в него, пока он не заполнялся до отвалу. Судя по зрелищу, которое видел перед собой Камаль, ему становилось понятно, что где-то происходит демонстрация, и что солдаты едут туда, чтобы её разогнать, и что сейчас между ними и демонстрантами разгорится битва. Но в такие моменты ему хотелось только одного — не упускать своего друга из виду, и когда обнаруживал толпу, ехавшую в грузовике, смотрел так, словно прощался со всеми, махал им рукой по мере того, как грузовик удалялся в сторону Ан-Нахасин, и желал им благополучия и читал суру «Аль-Фатиха»!..

Хотя он проводил в лагере каждый вечер не более получаса, и это было самое большое, что имелось в его распоряжении, когда он возвращался домой после школы, но он ни на минуту не терял бдительности, и обходил палатки, бродил среди военных грузовиков, рассматривая одну деталь за другой, подолгу стоял перед пирамидами из сложенных ружей, приглядываясь ко всем их частям, особенно внимательно к дулам на стволах, из которых вылетала смерть… Он стоял на расстоянии, ближе которого ему нельзя было подходить к оружию, и его огорчало, что он не мог поиграть с ним или хотя бы потрогать. Когда его визит совпадал с сервировкой чая, он шёл вместе со своим другом в полевую кухню, что находилась у Красных ворот, и занимал своё место в самом конце шеренги, выстроившейся за чаем. Затем он возвращался вслед за ними, неся в руках кружку с чаем с молоком и плиткой шоколада, и они садились у забора на дороге, прихлёбывая чай, и напевая всем коллективом песни. Камаль внимательно слушал их, ожидая, когда придёт и его черёд спеть. Время, проводимое в лагере, воплотило в жизнь его мечтания и фантазии и наложило на него глубокий отпечаток, запечатлённый в его сердце, наряду со всеми теми мифами и легендами, что рассказывала ему мать о потустороннем мире, а также Ясин, которого тоже притягивали волшебные сказки о призраках и духах, видевшихся теперь Камалю повсюду: за ветками жасмина, плюща, стеблями роз на крыше, а также историями о жизни пчёл, певчих птиц и кур.

Он соорудил на заборе крыши, примыкающей к дому матери Мариам, настоящий лагерь: палатку из платков и ручек, оружие сделал из палок, грузовики — из деревянных башмаков, а солдатиков — из финиковых зёрен. Близ лагеря изобразил в виде камешков демонстрантов. Этот импровизированный спектакль обычно начинался с расстановки финиковых зёрен группами — одни в палатках и у входа в них, другие — рядом с ружьями, и между ними лежала галька (которой он изображал себя), третьи держались в стороне. Он начал имитировать пение англичан, а затем пришла очередь гальки с песнями либо «Навещайте меня раз в год», либо «О свет очей моих», затем он подходил к камешкам, строил их ровными рядами и кричал: «Да здравствует Родина…, смерть протекторату…, да здравствует Саад!», затем возвращался опять в лагерь, свистел и также выстраивал зёрнышки в шеренги, а в голове каждой шеренги был сухой финик. Следом он толкал деревянный башмак, пыхтел, подражая шуму грузовика, и клал в него зёрна, затем ещё раз подталкивал башмак в направлении камешков, и тут завязывалась драка, в которой были жертвы с обеих сторон… Он не позволял своим личным симпатиям оказывать влияние на ход этой драки, по крайней мере, в начале и в середине. Им владело одно единственное желание: сделать эту драку «истинной и увлекательной», и он вёл борьбу, то отталкивая их, то притягивая к себе с обеих сторон и выравнивая количество потерь. Исход битвы пока оставался неизвестен, и вероятность победы переходила то к одной стороне, то к другой, хотя битва продолжалась недолго, но ей нужно было положить конец. Тут он оказался в замешательстве: какая же сторона одержит победу?… На стороне его друзей было четверо, и во главе их был Джулиан, а на другой стороне были египтяне, и сердце его брата Фахми билось в унисон с ними!.. В последний момент он присудил победу демонстрантам, и грузовик уехал с немногими уцелевшими из тех четырёх его друзей, и хотя битва закончилась благородным миром, воюющие с обеих сторон праздновали её песнями вокруг стола с чашками чая и различными сладостями…

Джулиан был его лучшим другом: его отличала красота и кротость нрава, не говоря уже об относительном владении арабским языком. Именно он стал приглашать Камаля на чай, и казалось, больше других был увлечён его пением, так как почти каждый день просил его спеть «О свет очей моих», и внимательно слушал его, затем нежно, одобрительно бормотал:

— Я уеду в свой край… Я уеду в свой край!..

Камаль замечал у него такое настроение и всё больше привыкал и привязывался к нему, пока однажды не сказал на полном серьёзе, словно указывая на источник своей печали:

— Верните нам Саада-пашу, а сами возвращайтесь в свою страну!..

Джулиану не по нраву пришлось его предложение, которого он, конечно, ждал, но сам он, напротив, потребовал — как уже делал раньше при аналогичных обстоятельствах — не упоминать больше имени Саада-паши: «Саад-паша… ноу!» Таким образом, первого египетского переговорщика — по образному выражению Ясина — постигла неудача.

Однажды один из «друзей» Камаля принёс ему картинку-карикатуру, которую нарисовал сам. Камаль с удивлением и беспокойством посмотрел на неё и спросил: «Это мой портрет?… Нет, это не мой портрет!» Однако почувствовал в глубине души, что это всё-таки он, а не кто-либо ещё, пусть и в таком виде. Затем поднял глаза на солдат и увидел, что те смеются, и понял, что карикатура — это такая шутка, и воспринимать её нужно весело, и сам смущённо засмеялся в подражание им, а когда об этом проведал Фахми, то пристально посмотрел на него и с удивлением сказал:

— Боже мой… Этот рисунок не упустил ни одного из твоих недостатков, а только подчеркнул их!.. Маленькое щуплое тельце, тонкая длинная шея, большой нос, огромная голова, крохотные глазки…

Затем они оба рассмеялись:

— Единственное, чем «твой друг» вызывает восхищение — это тем, что выставил тебя в столь элегантном виде, да и в том заслуга не твоя, а мамы, которая только и занимается дома, что приводит всё в порядок!

И бросил на Камаля злорадный взгляд, а затем сказал:

— Секрет их любви к тебе в том, что они покатываются со смеха, глядя на тебя и твою чрезмерную элегантность. По-арабски это значит, что ты «всего лишь обезьянка с кокосом» в их глазах… Что ты получил за своё предательство?!

Но слова Фахми не произвели эффекта, так как мальчик понимал, насколько враждебно его брат относится к англичанам, и считал, что это только манёвр, с помощью которого он хочет разлучить его с друзьями!..

Однажды он, как и всегда, пришёл в лагерь и увидел Джулиана у дальнего ограждения на дороге: тот внимательно всматривался в переулок, куда выходили окна дома покойного Мухаммада Ридвана. Тогда он тоже стал смотреть в ту сторону, и заметил, что его друг махает рукой, делая кому-то непонятные знаки, и хотя не подошёл к нему, но испытал какое-то инстинктивное чувство, смысл которого ускользал от него, а затем им овладело любопытство и желание поболтаться вокруг палаток, что стояли напротив въезда в переулок, незаметно пойти за Джулианом и проследить взглядом за тем, на что он так внимательно смотрит. Там он увидел небольшое окошко во флигеле дома семейства Ридван, которое выходило на коротенький переулок, а в нём мелькнуло улыбающееся лицо Мариам!.. Камаль остановился, переводя взгляд с солдата на девушку в замешательстве, будто отказываясь верить собственным глазам. Как могла Мариам совершить такое — высунуться из окошка на всеобщее обозрение?!.. Как она могла так бесстыдно показывать себя Джулиану?! Он махал ей рукой, а она улыбалась ему в ответ!.. Удивительно! Её улыбка всё так же играла на её губах!.. И её глаза пристально глядели в глаза Джулиана, пока она не заметила присутствие Камаля! Он шевельнулся, и Джулиан обернулся к нему, и едва заметив мальчика, засмеялся и что-то заговорил на своём языке, тогда как Мариам в ужасе быстро вернулась в дом. Камаль в замешательстве посмотрел на солдата; бегство Мариам лишь усилило его подозрения, и всё это дело теперь казалось ему смутным и непонятным.

Джулиан дружеским тоном спросил его:

— Ты её знаешь?…

Камаль кивнул головой в знак согласия и не проронил ни слова. Джулиан скрылся куда-то на несколько минут, затем вернулся, неся в руках большой свёрток, вручил его Камалю, и указав на дом Мариам, сказал:

— Отнеси это ей…

Но Камаль лишь вздрогнул и отступил назад, упрямо крутя головой вправо-влево. Произошедшее не выходило у него из головы, и хотя он с самого начала чувствовал серьёзность ситуации, но пока ещё не понимал, насколько же она серьёзна и опасна на самом деле. Придя домой, он рассказал обо всём на очередной семейной посиделке за кофе. Амина выпрямилась и немного отодвинулась на своём месте, держа в руках чашку с кофе, не поднося её к губам и не ставя на поднос. Фахми и Ясин переместились с противоположного дивана на тот диван, где сидели мать и Камаль, и пристально, с непередаваемым изумлением посмотрели на него.

Проглотив слюну, Амина сказала:

— Ты на самом деле это видел?!.. Тебя не обмануло зрение?!

Фахми же с отвращением переспросил:

— Мариам?!.. Мариам?!.. Ты уверен в том, что говоришь, это была Мариам?!

Ясин тоже спросил:

— Он делал ей знаки, а она улыбалась ему?!.. Ты на самом деле видел, как она улыбалась?!

Амина возвратила свою чашку на поднос, и подперев рукой голову, тоном угрозы сказала:

— Камаль! Такая ложь — это непростительный грех перед Аллахом… Приди в себя, сынок… Может быть, ты ошибся?!

Камаль поклялся всем, во что верил, что это правда, и Фахми с горечью и разочарованием произнёс:

— Нет, он не лжёт. Ни один здравомыслящий человек не станет обвинять его во лжи, разве вы не понимаете, что придумать подобную историю в его возрасте просто невозможно?!..

Мать грустно спросила:

— И как мне поверить в это?!

Фахми, будто разговаривая сам с собой, сказал:

— Да, как можно ему верить?!.. — затем резким тоном. — Но это случилось… случилось..!

Последнее его слово ранило, словно кинжал, настолько оно огорчило мать. Фахми словно намеренно повторно нанёс этот удар. И правда, всякие житейские дела отвлекли его от Мариам, и он вспоминал её лишь где-то на обочине своих мечтаний. Но удар, поразивший мать, проник в неё из сердца сына. Он и сам был сбит с ног…, растерян…, ошеломлён… Не знал, забыть ли о ней или нет, любить её или ненавидеть, приходить в бешенство из-за поруганной чести или из-за ревности?… Она была для него как засохший листок дерева, сорванный ветром и упавший на землю…

— Как мне поверить в это?! Когда-то давно я был уверен в Мариам также, как и в Хадидже или в Аише. Её мать достойная женщина, отец её — да смилостивится над ним Аллах — был одним из благороднейших людей… Старинные соседи…, отличные люди…

Ясин, который всё это время, казалось, был погружён в собственные мысли, не без иронии сказал:

— Чему вы удивляетесь?… С давних пор Аллах создаёт и праведников, и подлецов.

Амина в знак протеста, словно отказываясь до сих пор верить, что её все эти годы вводили в заблуждение, сказала:

— Аллах свидетель, что я никогда не замечала ничего плохого в ней…

Ясин предостерегающе заметил:

— Да и никто из нас тоже, даже Хадиджа, великая придира, и та поддалась на её обман. Она сумела обмануть даже более понятливых, чем мы с вами!

Фахми, страдая от боли, закричал:

— Откуда мне знать сокровенное?! Такое трудно себе представить.

Он был вне себя от гнева на Ясина и ненавидел всё человечество: и англичан, и египтян в равной степени… мужчин и женщин, особенно женщин, задыхался… и спешил скрыться из виду, чтобы в одиночестве испустить вздох облегчения, хотя не покинул своего места, словно был к нему намертво привязан…

Ясин обратился к Камалю с вопросом:

— Когда она заметила тебя?

— Когда Джулиан обернулся ко мне…

— А затем убежала от окна?

— Да…

— А видела ли она, что ты её заметил?

— Наши взгляды на миг встретились…

Ясин язвительно заметил:

— Бедняжка!.. Она, несомненно, сейчас представляет себе это наше собрание и наш разговор!

— Англичанин!

Это Фахми вдруг вскрикнул и стукнул рукой об руку:

— И дочь господина Мухаммада Ридвана!..

Амина, испустив глубокий вздох, удивлённо встряхнула головой…

Ясин же задумчиво сказал:

— Ухаживание англичанина для такой девушки, как она, это уже серьёзно, и подобную распущенность нельзя демонстрировать вот так сразу…

Фахми спросил:

— Что ты имеешь в виду?

— А то, что до этого должны быть и другие пороки!

Амина умоляюще попросила:

— Заклинаю вас, перестаньте говорить об этом…

Но Ясин продолжал говорить, словно и не слышал её просьбы:

— Мариам — дочь дамы, которая хорошо владеет искусством выставлять напоказ свою красоту, и вы все: вы, Хадиджа и Аиша тому свидетельницы..!

Амина с упрёком в голосе закричала:

— Ясин!..

Ясин, как будто хотел взять обратно свои слова, сказал:

— Я хочу сказать, что мы — семья, которая живёт взаперти, и не знает ничего о том, что творится вокруг, и самое большее, что мы можем сделать — это представить, что все люди — такие же, как мы. Мариам долгие годы общалась с нами, но мы так и не узнали её по сути, пока кто-то, стремящийся узнавать правду, не раскрыл нам на неё глаза!..

И с этими словами он весело похлопал Камаля по голове, но Амина с жаром снова принялась упрашивать его:

— Заклинаю вас Аллахом, поменяйте тему разговора…

Ясин улыбнулся и не сказал ни слова. Установилось молчание. Фахми не смог больше оставаться рядом с ними, и поддался внутреннему голосу, который призывал его найти повод, чтобы сбежать оттуда подальше от их глаз и ушей, туда, где он сможет остаться наедине с собой, и повторить всё, что услышал от «а» до «я», слово за словом, фразу за фразой, предложение за предложением, чтобы понять и разобраться, а затем посмотреть, где же его место во всём этом…

65

Уже было за полночь, когда господин Ахмад Абд аль-Джавад покинул дом матери Мариам, покрытый темнотой заблокированного солдатами переулка. Весь квартал в первую четверть ночи выглядел таким же, как и вчера, с тех пор, как там обосновался английский военный лагерь, был погружён в сон и укутан мраком. Ни кофейни, где бы тлился огонёк, ни торговца, оглядывающего взором улицу, ни лавки, что не закрывается на ночь, ни медленно бредущего прохожего. Не было в нём ни одного признака жизни или света, разве что в английском лагере. И хотя никто из солдат не преграждал ему путь, всякий раз, когда он по дороге к дому приближался к лагерю, его пронзало ощущение тревоги и какого-то недоброго предчувствия, особенно в момент возвращения поздно ночью усталым и вялым, когда он мог думать только о том, как бы поскорее дойти целым и невредимым. Он свернул на дорогу в сторону Ан-Нахасин, затем пошёл направо к своему дому, украдкой глядя на стражников, пока не приблизился к самому опасному месту на пути…, туда, где в лагере горел свет, освещая окрестные места. Там его вновь посетило ощущение, которое закрадывалось всякий раз, как нога его ступала сюда — то, что он — лёгкая добыча для любого «охотника», и ускорил шаги, чтобы побыстрее выйти оттуда снова во тьму, ведущую прямиком к воротам его дома. Но едва он сделал шаг, как до ушей его донёсся хриплый грубый голос, что позади него кричал что-то на незнакомом ему языке — по краткому резкому произношению, он понял, что ему отдали приказ, которому не стоило сейчас возражать, в испуге остановился и обернулся назад, и увидел английского солдата. Это не был сторож — тот подошёл к нему, держа в руках ружьё. Что же это могло означать?… То ли он пьян, то ли подчиняется какой-то прихоти, что внезапно напала на него… Или, может, он хочет ограбить его? Он стал следить, как тот подходит с замиранием сердца и с пересохшим горлом, и весь хмель мигом испарился из головы. Солдат встал на расстоянии шага от него, и обратился к нему тоном приказа — так быстро и кратко он это произнёс, что Ахмад, естественно, ни слова из этого не понял, и рукой махнул в сторону улицы Байн аль-Касрайн. Ахмад с удивлением уставился на него с выражением какого-то отчаяния и заискивания из-за горечи от неспособности понять, чтобы убедить его в собственной непричастности к тому, в чём его обвиняют, и по крайней мере хотя бы знать, чего этот солдат вообще хочет от него. Затем ему в голову пришла идея, что тот, указав в направлении Байн аль-Касрайн, приказал ему удалиться, полагая, что он чужой, и он показал на свой дом, чтобы объяснить тому, то он здешний и как раз возвращался домой. Однако солдат проигнорировал его жест и что-то проворчал, затем снова стал указывать в том же направлении рукой, да ещё и кивать головой, словно подгоняя идти в ту сторону. Затем ему показалось, что терпение солдата лопнуло, и он схватил его за плечо и с силой развернул его и подтолкнул в спину, и Ахмад понял, что он идёт к улице Байн аль-Касрайн, а солдат следует за ним, и уступил. Мышцы и суставы почти не слушались его. Так он прошёл через лагерь в неизвестном направлении, затем пересёк дорогу, ведущую на Байн аль-Касрайн, куда не доходил свет из лагеря. Тут он вступил в волны непроглядной тьмы и тяжёлой тишины. Не было видно ничего, кроме силуэтов домов, и не слышно ничего, кроме звуков грубых шагов, автоматически следовавших друг за другом как стрелки часов, отбивавших, сколько ещё минут, а может секунд осталось ему прожить на этом свете. В какой-то момент он стал ждать, что солдат прочтёт ему целую проповедь, что подведёт его к самому концу, и принялся поджидать этот момент, уставившись в темноту. Кадык его от тревоги то и дело нервно шевелился, когда он проглатывал слюну в пересохшей воспалённой глотке. И вдруг где-то внизу вспыхнул свет, который привлёк к себе его внимание; он чуть было не вскрикнул от страха совсем как ребёнок, и сердце его ушло в пятки. Показался круг света, который то приближался, то удалялся, и он понял, что это лучи от карманного фонаря его проводника, которым он освещал себе дорогу во тьме. Ахмад перевёл дыхание после того, как внезапный страх его улёгся, хотя он не чувствовал покоя, снедаемый первейшим страхом, который гнал его — страхом смерти, и он снова стал ждать её прихода, словно несчастный утопающий, что барахтается в воде и представляет перед собой крокодила, который вот-вот набросится на него, потом же становится ясно, что это всего лишь плавающие на поверхности растения. Но вся его радость спасения от воображаемой опасности не давала ему успокоиться, пока не исчезнет истинная опасность, окружающая его со всех сторон. Куда это он ведёт его? Эх, если бы он только мог говорить с ним на одном языке и спросить его об этом! Кажется, что он ведёт его на кладбище около Баб ан-Наср. Ни одного живого существа — ни человека, ни зверя! Где же стражник? Он сейчас один, на милости того, у кого нет милосердия и жалости. Испытывал ли он когда-нибудь подобное мучение?… Помнит ли? Кошмар… Да, это самый настоящий кошмар. Ему приходилось терпеть такое не раз в страшных снах. Но и самый тёмный мрак кошмарных снов иногда не лишён вспышек света надежды, дарящей спящему ощущение, что всё то, что мучает его — только сон, а не реальность, и что он избавится от этого сейчас или чуть позже. Вряд ли будет момент такой же надежды — он не спит, всё происходит наяву, и этот хорошо вооружённый солдат — тоже явь, а дорога, по которой он идёт — свидетель его унижения и плена, и всё это страшная реальность, не иллюзия. Мучения его реальны, в том нет никаких сомнений. Любая попытка оказать противодействие может стоить ему головы… Да, несомненно, это так. Мать Мариам говорила ему при прощании: «До завтра». Завтра?! А наступит ли вообще это завтра?!.. Тяжёлые шаги за его спиной смолкли… Ружьё с острым штыком тоже перестало стучать об землю. Женщина тогда ещё в шутку сказала ему:

— Запах вина из твоего рта почти что опьянил и меня.

Но сейчас весь хмель, как и ум его, испарился. Всего час, когда он вновь был юн, бесследно ушёл всего несколько минут назад… Юность значила всё для него. Но теперь мучение — это всё, что у него осталось… Одно от другого отделяло лишь несколько минут. Минут?!.. Когда они дошли до переулка Харафиш, взгляд Ахмада привлёк свет, что мелькал в темноте. Он заметил дорогу и увидел карманный фонарь, что был в руке ещё одного солдата и порождал неисчислимое количество теней!.. Ахмад задавался вопросом, а не отдан ли тому солдату приказ арестовывать всех людей, кто встретится им ночью на улице?!.. И куда они отведут их?… И какое наказание ждёт арестованных? Он долго ещё задавался этими вопросами в тревоге и изумлении, хотя виденные им каждый раз новые жертвы англичан внушали хоть какой-то покой. По крайней мере, он не единственный, как он полагал. В несчастьях он находил себе равных, также, как и он, страдающих от удела одиночества. Он шёл впереди группы солдат; короткое расстояние отделяло его от них, но он слышал звук их шагов и радовался им, как радуется блуждающий по пустыне голосам людей, которые донёс до него ветер. В этот момент даже Амина не была ему дорога так, как эти солдаты, что заставили его присоединиться к ним, даже неважно, знакомые они были или чужие. Главное — их сердца бились в унисон, и они быстро шагали все вместе куда-то в неведомое. Эти люди не участвовали в демонстрациях, как и он сам, но зачем тогда их задержали? И зачем задержали его?.. Он же не революционер и не замешан в политику, и даже не юноша. И откуда им знать, что на сердце у этих людей, разве могут они требовать с них отчёта об их чувствах?.. Или потом начнутся аресты народа, после того, как разберутся с лидерами? О, если бы он только знал английский, он бы расспросил сейчас своего тюремщика!.. Где же Фахми, который бы с ними поговорил вместо него?… Его кольнули боль и жалость. Где сейчас Фахми, и Ясин, и Камаль, и Хадиджа, и Аиша, и их мать? Могли ли его родные представить себе, что с ним произошло такое бесчестье? Они и сами всегда видели в нём своего любимого величественного тирана. Разве могут они представить себе, как солдат грубо толкает его, чуть ли не валит на землю, и ведёт за собой, словно скот?.. Вспомнив о своей семье, он испытал такую боль и жалость к себе, что из глаз его чуть не потекли слёзы. Он шёл мимо теней домов и лавок, с хозяевами которых был знаком, мимо кофеен, которые когда-то, особенно в юношестве и молодости, он посещал, и ему становилось грустно, что теперь он проходит здесь как арестант, и никто не приходит ему на помощь или хотя бы посочувствует его состоянию. И правда, он чувствовал, что самым грустным сейчас было унижение, которое он терпел в собственном квартале. Затем он поднял глаза к небу, мысленно обращаясь к Аллаху, ведающему о том, что творилось у него на сердце. Он обращался к Нему в мыслях, но не упоминал об этом языком, даже шёпотом, стыдясь произнести Его имя, пока из организма его не вышли винные пары и пот страсти. Страх его лишь усилился от того, что из-за этого он не спасётся. Какое-то дурное предчувствие посетило его, он был близок к отчаянию, когда они подошли к лимонному базару, и из тишины, которую нарушал лишь звук их шагов, не донеслись смутные голоса, и он навострил уши, вглядываясь в темноту, замирая от страха и надежды. До него донёсся гул — то ли голос человека, то ли зверя. Через некоторое время послышался крик, и Ахмад не выдержал и в тревоге сказал себе:

— Это голоса людей!

И проследовал дальше по дороге. Вскоре он увидел движущийся свет, который поначалу казался ему светом ещё одного карманного фонаря, но это была лампа, в свете которой он заметил край открытых ворот, у которых стояли британские солдаты, затем показался один из египетских солдат.

— Я узнаю, что от меня хотят, идти-то осталось всего несколько шагов. Из-за чего всё это столпотворение солдат-англичан и египтян у ворот? Почему со всех концов квартала сюда стекаются люди? Но скоро я всё узнаю. Да, всё. Помолю-ка я Аллаха о защите и отдамся на Его волю. Этот страшный час я запомню на всю жизнь, если доживу… Пули… Виселица… Присоединюсь ли я к числу мучеников? Стану ли одним из провозвестников революции? Будут ли передавать эту новость из уст в уста Мухаммад Иффат, Али Абдуррахим и Ибрахим Аль-Фар так же, как они обычно пересказывали новости вечером в кофейне? Представляешь себе, вот они собрались в кофейне, а твоё место — пустует?… Да помилует тебя Аллах… Если б, да кабы… Как бы тогда они горевали по тебе, долго вспоминали, а потом забыли. До чего же тревожно у меня на сердце. Вручи все дела свои Тому, Кто сотворил тебя.

И только он подошёл к тому месту, где стояли солдаты, как они строго и угрожающе посмотрели на него, и сердце его ушло в пятки. Страх оставил за собой острую боль. Не остановиться ли ему сейчас? Шаги его стали тяжёлыми, он нерешительно обернулся…

— Входи…

Полицейский прикрикнул на него и указал в сторону ворот. Ахмад кинул на него взгляд, в котором читались немой вопрос, заискивание и мольба о помощи. Затем он прошёл мимо солдат, почти не видя ничего перед собой от сильнейшего страха, и пожалел, что не прикрыл голову руками, повинуясь инстинкту, что звал на помощь. Под сводом ворот глазам его предстало зрелище, по которому он сразу же понял, без всяких вопросов, чего от него хотели: то была глубокая яма, вроде рва, преграждающая дорогу. Рядом находились жители квартала, которые безостановочно работали под надзором одного из полицейских: таскали землю в корзинах, потом высыпали её в яму. Все скоро и энергично работали, время от времени в страхе поглядывая на англичан, которые разместились у входа в ворота. К Ахмаду подошёл полицейский и бросил ему корзину, и грубо, почти с угрозой произнёс:

— Делай то же, что и остальные…

Затем прошептал:

— И побыстрее, пока тебе не досталось взбучка…

Первая его фраза хотя бы звучала «по-человечески», он произнёс её по пути, и она была словно глоток воздуха для задыхающегося горла. Ахмад склонился к корзине и поднял её за верёвку, и шёпотом спросил полицейского:

— А нас отпустят после окончания работ?

Тот ответил ему так же:

— Иншалла.

Ахмад испустил глубокий вздох: ему даже хотелось плакать, он словно заново родился… Левой рукой он поднял полу своего кафтана и заткнул его за пояс, чтобы он не мешал в работе, и пошёл вместе с корзиной на тротуар, где уже лежали комья земли, поставил её у своих ног и начал набирать землю руками и высыпать в корзину, пока та не наполнилась. Затем он отнёс её к яме, высыпал и снова вернулся на тротуар. Так он продолжал работать вместе с другими людьми: тут были и уважаемые эфенди, и духовенство в чалмах, пожилые и молодые — все работали с большим воодушевлением, которое черпали из острого желания жить.

Когда Ахмад наполнил свою корзину, его кто-то толкнул локтем. Он обернулся и увидел приятеля, которого звали Ганим Хамиду — владельца маслобойни в Гамалийе, где они устраивали весёлые пирушки время от времени. Ахмад очень обрадовался другу, как и тот, и вскоре они уже шептались:

— Так значит, и ты сюда угодил!..

— Ещё раньше тебя… Я пришёл где-то около полуночи и увидел тебя, когда тебе вручали корзину, и я стал потихоньку ходить туда-сюда и всё ближе подбираться к тебе, пока не столкнулся с тобой.

— Добро пожаловать… Добро пожаловать. Значит, больше никого из наших друзей нет?!

— Я нашёл только тебя.

— Полицейский сказал мне, что они отпустят нас, когда мы закончим работу.

— Он и мне сказал то же самое, да услышит тебя Господь.

— Они вели нас как караван. Да разрушит Аллах их дома…

— Это не караван, насколько я полагаю.

Они обменялись быстрыми улыбками…

— А откуда эта яма?

— Говорят, что её выкопали молодые люди из квартала Хусейна, чтобы не дать проехать военным грузовикам, и говорят также, что один такой грузовик свалился в неё!

— Если это правда, то поздравь нас!

Когда они во второй раз обошли кучу с землёй, то уже несколько привыкли к такому положению дел, и к ним вернулось настроение, так что они не удержались и улыбнулись, наполняя свои корзины землёй, словно строители. Ганим прошептал:

— Достаточно нам Аллаха, Он — наилучший наш помощник против этих сукиных сынов…

Ахмад с улыбкой прошептал в ответ:

— Надеюсь, нас вознаградят достойно!

— Где тебя поймали?

— Перед домом.

— Ну ещё бы, конечно!

— А тебя?

— Я накурился опиума с кокаином и полностью очнулся только, когда меня схватили. Англичане сильнее кокаина!

В свете факелов люди быстро крутились между ямой и кучей земли на тротуаре и подняли пыль, которая разнеслась даже под свод ворот. Можно было задохнуться от такой атмосферы, и вскоре началась одышка. У многих со лба капал пот, лица других покрылись пылью, и из-за вдыхания этой пыли они начали кашлять. Все эти люди были словно привидения из распотрошённой ямы. В любом случае, Ахмад больше не был здесь один. С ним его друг, а там вот — соседи по кварталу. Сердца египтян-полицейских тоже на их стороне, и они безоружны… Железные мечи в ножнах больше не висят у них на поясе.

— Потерпи… потерпи, может быть, эта неприятность сама пройдёт. Представлял ли ты себе, что будешь работать с рассвета до позднего утра? Ну и хитрец же ты. Значит, ты не только будешь таскать землю и заполнять ею яму? Ты не хочешь наполнять яму? Бесполезны твои надежды и жалобы. Ты никогда не станешь жаловаться? Тело у тебя сильное и крепкое, как ствол дерева, и несмотря на ночные пьянки и забавы, оно выдержит. Интересно, который сейчас час? Неразумно смотреть на часы. Эх, если всё это не приключилось с тобой, ты бы уже лежал в кровати и наслаждался сном. Смог бы умыться и выпить из кувшина воды, настоянной на розах. На благо и здоровье всем нам этот общий труд в революционном аду. Почему бы нет? Страна сейчас бушует… Каждый день… Каждый час есть раненые или погибшие. Чтение газет и передача друг другу новостей это одно, а вот таскание земли под дулом ружья это уже совсем другое. На благо вам, видящие десятый сон в своих мягких постелях. О Аллах, защити нас. О Господь, порази Своей мощью безбожников. Мы слабы… А представляет ли себе Фахми, какая угроза над ним нависла? Он сейчас готовит свои уроки и даже не знает, что происходит с его отцом. Он сказал мне: «Нет» впервые в жизни. Он сказал это со слезами на глазах, однако мне нет разницы. Смысл-то один. Я не сказал об этом его матери, и не скажу. Неужели я расскажу ей о своём бессилии? Неужели призову на помощь её слабость, после того, как мои силы и влияние потерпели неудачу? Ну уж нет… Пусть уж будет в неведении обо всём и далее. Он говорит, что не подвергает себя опасности. Но так ли это? О Аллах, внемли моей мольбе. Если бы не это, я бы никогда не сжалился над ним. О Господь мой, сохрани его. О Аллах, сохрани нас всех от того зла, что несут нам эти дни. Сколько же времени? Если мы доживём до утра, то мы спасены от гибели, нас не статут убивать перед лицом всего народа. Но доживём ли мы до утра?

— Я сплюнул на землю, чтобы избавиться от пыли и песка, прилипших к нёбу, и один из полицейских так на меня посмотрел, что у меня волосы на голове встали дыбом!

— Не плюй, лучше делай, как я. Я уже столько проглотил этой пыли, что её хватит на то, чтобы заделать эту яму!..

— Видать, Зубайда тебя прокляла!

— Может, и так…

— Не лучше ли было заделать дырку у неё, чем заделывать эту яму?

— Ну мне тяжелее!

Они обменялись быстрой улыбкой, затем Ганим тяжело вздохнул:

— О боже, спина моя разламывается!

— Утешение наше в том, что мы разделяем вместе с нашими бойцами их боль и страдания.

— А что думаешь, если я брошу свою корзину прямо в лицо солдатам и громко закричу: «Да здравствует Саад!»?!

— Ты снова накурился?

— Как жаль, увы!

— Кусочек этой «драгоценности» я положил разок-другой в чай, а потом отправился в дом Аль-Хамзави в Тамбакшийе[54] послушать шейха Али Мухаммада, и к полуночи вернулся. Я сказал себе: «Святая угодница уже ждёт тебя, и не преуспеет тот, кто обманет её ожидания», и в это время появилась эта английская обезьяна и погнала меня сзади…

— Да возместит тебе Господь.

— Амин.

Тут подошли солдаты, которые вели ещё людей — кого-то из квартала Хусейна, кого-то — из Ан-Нахасин, и те быстро присоединились к остальным «рабочим». Ахмад окинул то место взглядом, и заметил, что повсюду полным-полно народа, который столпился со всех сторон возле ямы: они направлялись к тротуару, и вновь возвращались к яме, не прекращая движения, и свет от факелов освещал их лица. Они тяжело дышали и было заметно, насколько они устали, напуганы и принижены. Их стало больше, а значит, усилилась их надежда на избавление. Эта огромная толпа никогда не будет принесена в жертву, и невинного не заберут вместо грешника.

— Интересно, а где же сами грешники? Где те самые молодые люди? Неужели они сейчас заняты на демонстрациях, пока их братья закапывают выкопанную ими яму? Да разразит их Аллах! Неужели они полагали, что рытьё ямы поможет вернуть Саада или изгнать англичан из Египта? Я прекращу вести разгульную жизнь по ночам, если Аллах даст мне долгую жизнь. Прекратить вести разгульную жизнь? Посиделки в кофейне больше не безопасны. Какой же тогда будет вкус у жизни? Нет у жизни никакого вкуса в тени революции… Революции. Какой солдат тогда схватит тебя? Сплошная головная боль. Да, головная боль и ещё похмелье. Всего несколько минут на отдых… Большего я и не хочу! Радость — только от сна. Сейчас Амина ждёт тебя, как эта «святая угодница» ждёт Ганима. Едва ли им придёт в голову то, что творится с их отцом и мужем. О Боже, эта земля уже заполнила мои глаза и нос. О господин наш Хусейн, насыть же меня. Разве не достаточно тебе всей этой земли?! О сын дочери Посланника Аллаха, это самая настоящая битва у рва[55] — так её называл наш пророк, мир ему и благословение. Он сам работал бок о бок с простыми рабочими и доставал землю своими руками. Эти англичане — самые настоящие неверные. Почему неверные сегодня одерживают победу?… Из-за пороков нашего времени… Моих пороков… Неужели они будут стоять лагерем перед моим домом до окончания революции?

— Ты разве не слышишь крик петуха?

Ахмад напряг слух, а затем пробормотал:

— Да, и впрямь кричит петух! Рассвет?

— Да… Но яма не наполнится до самого утра.

— Утра?!

— Самое главное — то, что меня окружили со всех сторон.

Ахмад посмотрел вниз и почувствовал, что они и впрямь со всех сторон заблокированы, а значит, ему тоже отступать некуда. Наполненный мочевой пузырь начал давить на него, словно сами мысли о том, чтобы найти туалет, воспаляли его. Он сказал:

— И меня.

— А как же работа?

Посмотри-ка туда, на ту обезьяну, что стоит и мочится перед лавкой Али-стекольщика!

— Ну а что мы можем сделать?

— Ох…

— Сейчас для меня немного помочиться важнее, чем изгнать всех англичан из Египта…

— Изгнание всех англичан из Египта?! Пусть сначала уберутся из Ан-Нахасин.

— О Боже… Смотри… Они продолжают приводить всё новых людей!

Ахмад увидел новую группу людей, которые шли к яме.

66

Ахмад проснулся уже после полудня. Новость о произошедшем с ним событии разнеслась среди родных и друзей, и те пошли к нему домой, чтобы поздравить с благополучным возвращением. Он принялся рассказывать, как было дело, и повторять всю историю на свой лад: несмотря на всю серьёзность ситуации, речь его не была лишена шуток и преувеличений, и даже породила различные толкования. Амина первой услышала эту историю: Ахмад рассказал ей о том, как он ослабел и еле ноги унёс, почти не веря в то, что спасся на самом деле. Она единственная, как оказалось, была искренне поражена его рассказу, и едва он уснул, как она разразилась плачем и принялась взывать с мольбой к Аллаху сберечь её семью милосердием и заботой Своей. Она долго ещё молилась, пока язык не стал отниматься от усталости. Когда Ахмад очутился в кругу своих друзей, в основном самых близких из них, таких как Ибрахим Аль-Фар, Али Абдуррахим и Мухаммад Иффат, ему стало невмоготу от мысли, чтобы обойти вниманием комичную часть всей истории, и он закончил рассказ привычной для него шуткой, словно рассказывал им об одном из своих приключений. Тем временем верхний этаж дома заполнился посетителями. Вся семья собралась на нижнем этаже, за исключением матери, которая вместе с Умм Ханафи была занята приготовлением кофе и других напитков.

Гостиная этого дома снова стала свидетельницей традиционных посиделок Ясина, Фахми, Камаля, Хадиджи и Аиши вместе с матерью. В течение дня к ним добавились ещё Халиль и Ибрахим Шаукаты, однако они поднялись в комнату тестя вскоре после того, как тот проснулся, и трое братьев остались наедине. Грусть, владевшая ими весь день из-за происшествия с отцом, отступила, когда в сердца их вновь вернулась уверенность. Их сердца бились в унисон в порыве братских чувств. Как и в былые дни, на них снова напало веселье. Но всё же уверенность не была столь уж сильной, пока они собственными глазами не увидели отца. Один за другим они подошли к нему, поцеловали его руку и пожелали ему здоровья и долгих лет, затем таким же порядком, словно вымуштрованные солдаты, покинули комнату. Ахмад довольствовался тем, что просто протянул руку каждому по очерёдности: Ясину, Фахми, а затем Камалю, не вымолвив ни слова, но Хадидже и Аише улыбнулся и мягко спросил их о том, как они поживают и чувствуют себя. Обе дочери насладились отцовскими нежными чувствами лишь после замужества, и Камаль с удивлением, смешанным с радостью, заметил это, словно ему самому оказали такую честь. На самом же деле Камаль был самым счастливым из всех на этом собрании промеж братьев и сестёр… Во время этих встреч он испытывал глубочайшее счастье, безмятежность которого могла замутить лишь одна мысль: о том, что оно скоро закончится. Предвестником такого конца всегда был кто-то из обоих мужчин, который спускался к ним — Ибрахим или Халиль — они горделиво входили или зевали, а затем говорили:

— Пришло время расходиться по домам.

То был приказ, которому принято было подчиняться — ни одна из сестёр ни разу не своевольничала и отвечала, например, так:

— Ты иди один, а я приеду завтра!

Но с течением времени их мужья привыкли к необычной связи между обеими сёстрами, капитулировали перед этим «законом» и стали довольствоваться краткими визитами в дом их тестя время от времени. Они были рады и этому, а большее им не требовалось. Несмотря на это, Камаль иногда не мог сдержаться, когда видел обеих сестёр у них в гостях, и мечтательно говорил:

— Если вы обе вернётесь к нам, то будет жить здесь, как и раньше!

Мать обрывала его слова и говорила:

— Да сохранит их обеих Господь наш от твоих благих желаний!

Но самое удивительное, с чем столкнулся Камаль, была перемена, внезапно произошедшая с их животами…, а также случайности, сопутствовавшие этой перемене: то их животы вызывали у него страх, как будто обе заболели, то просто выглядели необычными, словно в сказках. Он запоминал всё новые и новые слова, вроде «беременность», «прихоть», и связанные с последним «рвота», «недомогание», «поедание сухих шариков из глины»… Но что же с животом Аиши?… Когда он перестанет расти, ведь он уже стал похож на раздутый бурдюк? Да и с животом Хадиджи — так ему казалось — творилось нечто похожее. Если Аиша, кожа которой была словно слоновая кость, а волосы как золото, наедалась глиняных шариков, то чего же хотелось съесть Хадидже?! Но насчёт Хадиджи его опасения не оправдались: ей ужасно хотелось солений и маринадов. Это даже вызвало у Камаля ряд бесчисленных вопросов, ни один из которых не получил вразумительного ответа!.. Мать сказала Камалю, что в животе Аиши, как и Хадиджи, шевелится маленький ребёнок — зеница ока для каждой из них… Но где же разместился ребёнок, как он там живёт, может ли он слышать и видеть, и что именно, и вообще, как он там оказался, откуда?!.. Но на все эти вопросы никто не потрудился ответить. Он добился только одного, и впрямь достойного ответа — что он узнает об этом от святых угодников, джиннов, заклинателей, амулетов и прочих подобных вещей, которыми изобиловал круг познаний его матери… Вот почему он таким с любопытством пристал к Аише:

— А когда появится ребёнок?

Она весело ответила ему:

— Потерпи, уже недолго осталось ждать.

Ясин тоже задал вопрос:

— Думаю, что ты уже на девятом месяце?

Она ответила ему:

— Да, но мая свекровь настаивает, что я ещё только на восьмом!

Хадиджа горячо возразила:

— Ну, собственно, наша свекровь постоянно настаивает на своём, отличном от нашего, мнении, вот и всё!

Когда члены семьи узнали о спорах, разгоравшихся между Хадиджей и её свекровью, все посмотрели друг на друга и засмеялись.

Аиша сказала:

— Мне бы хотелось предложить вам переехать в наш дом и остаться с нами, пока англичане не уйдут с вашей улицы.

Хадиджа воодушевлённо добавила:

— Да, и правда, почему бы нет?.. Дом у нас большой, и вы будете жить в комфорте. Папа с мамой поселятся у Аиши, так как она живёт на среднем этаже, а вы, братья, будете жить у меня.

Камаль обрадовался такому предложению и подстрекательски произнёс:

— Кто расскажет об этом папе?

Но Фахми, пожав плечами, сказал:

— Вы обе прекрасно знаете, что папа не может на это согласиться.

Хадиджа с сожалением спросила:

— Но он же любит ночные посиделки в кофейне и подвергает себя опасности, бросая вызов солдатам, когда поздно возвращается. Ох уж эти преступники-солдаты! Они вели его в полной темноте и заставили таскать землю! Ох… У меня голова идёт кругом каждый раз, как я представляю это себе.

Аиша сказала:

— Я ждала своей очереди поцеловать его руку, а тем временем рассматривала его сантиметр за сантиметром, чтобы быть уверенной что с ним всё в порядке. У меня так колотилось сердце! А глаза застилали слёзы… Да проклянёт Аллах этих псов и сукиных сынов!

Ясин при этих словах улыбнулся… Он предостерегающим тоном сказал Аише, в то же время подмигивая Камалю:

— Не поноси так этих англичан — ведь у них есть друзья среди нас!

Фахми насмешливо произнёс:

— Возможно, кое-что развеселит папу: тот солдат, что схватил его посреди ночи, есть ни кто иной, как друг нашего Камаля.

Аиша улыбнулась и вопросительно глянула на Камаля:

— Ты по-прежнему их любишь, даже после того, что случилось?

Камаль, лицо которого покраснело от смущения, пролепетал:

— Если бы они знали, что это мой отец, то не набросились бы так на него!

Ясин не выдержал и громко засмеялся, так что даже был вынужден прикрыть рот рукой, с опаской поглядев на потолок, будто боясь, что звук его смеха услышат на верхнем этаже… Затем язвительно заметил:

— Тебе бы лучше сказать: если бы они знали, что ты египтянин, то не стали бы подвергать таким мучениям весь Египет и египтян… Но они же не знают…

Хадиджа колким тоном произнесла:

— Пусть это скажет кто-нибудь другой…! Ты что, будешь отрицать, что и ты один из их друзей?!

Затем она стала подкалывать Камаля:

— А откуда у тебя смелость молиться в мечети нашего господина Хусейна после того, как всем стало известно о том, что водишь с ними дружбу?

Ясин догадался, куда она клонит и выражая притворное сожаление, сказал:

— Теперь ты вправе набрасываться на меня, после того как вышла замуж и приобрела некоторые человеческие права…

— А разве у меня не было раньше такого права?!

— Да смилостивится Аллах над временем…! Брак даёт новые силы тем, кто уже начал наконец отчаиваться выйти замуж!.. Поблагодари за это святых… а также амулеты Умм Ханафи.

Подавляя смех, Хадиджа сказала:

— Ты вправе набрасываться на людей и по праву и без права после того, как унаследовал после покойной матери её состояние.

Аиша с юношеской радостью, как будто и впрямь ничего об этом не зная, сказала:

— Мой брат унаследовал состояние!.. До чего приятно слышать такое!.. Ты и правда теперь богат, господин Ясин?!

Хадиджа произнесла:

— Позволь-ка мне посчитать его состояние. Слушай, госпожа моя: лавка в Аль-Хамзави, большой дом в Гурийе и ещё дом в Каср аш-Шаук…

Ясин, кивнув головой, опустил глаза и прочитал айат:

— И от зла завистника, который завидует[56]

Хадиджа продолжила говорить, не обращая внимание на его слова:

— От нас не скрылись также драгоценности и припрятанные наличные деньги…

Ясин с неподдельным сожалением воскликнул:

— Клянусь твоей жизнью, этот сукин сын всё украл. Мой отец спросил его, остались ли драгоценности или наличные, и этот вор ответил:

— Поищите сами. Аллаху известно, что я потратил на её лечение всё, что имелось в моих карманах…

Вы только послушайте это… Из его собственных карманов. Сын прачки!..

Аиша, поддавшись возбуждению, сказала:

— Мамочка!.. Больная, прикованная к постели, была на милости человека, который жаждал её денег!.. Без друзей и дорогих ей близких, она покинула этот мир, и никто не пожалел её.

Ясин переспросил:

— Никто не пожалел её?!

Хадиджа указала из-за полуоткрытой двери на одежду Ясина, что висела в другой комнате, и с насмешливым порицанием сказала:

— А как же этот чёрный галстук?!.. Разве это не признак траура и печали?!

Ясин серьёзным тоном ответил:

— Я на самом деле скорбил по ней. Да смилостивится над ней Господь наш, и да простит Он её. Разве мы не примирились во время нашей последней встречи? Да смилостивится над ней Господь наш, и да простит Он её и нас…

Хадиджа немного наклонила голову и вскинула брови, затем взглянула на него, как будто поверх очков и произнесла:

— Да защитит Аллах… Вы только послушайте нашего господина-проповедника, — она бросила на него недоверчивый взгляд. — А ведь по тебе не скажешь, что ты так уж серьёзно скорбишь!

Он сердито посмотрел на неё и ответил:

— Я ничуть не преуменьшил свой долг перед ней, и хвала Аллаху за то. Я провёл на похоронах три ночи, и каждую пятницу посещаю кладбище, несу на её могилу благовония и фрукты… Или ты хочешь, чтобы я бил себя по щекам, вопил и посыпал себе голову пеплом и землёй?!.. Траур у мужчин отличается от траура у женщин.

Она лишь тряхнула головой и сказала:

— Ох уж этот траур у мужчин!.. А скажи-ка мне, разве лавка, домик и поместье не облегчили твои страдания?!

С чувством отвращения он произнёс:

— Поистине, прав был тот, кто изрёк: «Безобразный язык хуже безобразного лица…»

— И кто это изрёк?

Он с улыбкой ответил ей:

— Твоя свекровь!

Аиша и Фахми засмеялись, и последний спросил Хадиджу:

— Ваши отношения так и не улучшились?

Вместо неё ему ответила Аиша:

— Скорее сначала улучшатся отношения между англичанами и египтянами, чем между ними…

Хадиджа впервые за весь вечер яростно ответила:

— Сильная она женщина. Да исправит её Господь наш. Она обвиняет меня ни за что ни про что…

Ясин насмешливо сказал:

— Мы тебе верим, сестрица, даже не клянись. Мы это засвидетельствуем пред лицом Господа в Судный День!

Фахми снова спросил Аишу:

— А как твои отношения с ней?

Аиша, жалея Хадиджу, ответила:

— Наилучшим образом…

Хадиджа закричала:

— Горе тебе, сестра… Ты же знаешь, как она всем заведует и сама склоняешь перед ней голову…

Ясин притворно серьёзным тоном сказал:

— Но в любом случае, да смилостивится Господь над твоей свекровью, и мои искренние поздравления тебе!

Хадиджа насмешливо произнесла:

— Нет, по правде, это ты прими поздравления. Ты ведь скоро будешь искать себе ещё одну невесту!.. Разве не так?..

Он не выдержал и расхохотался… Затем сказал:

— Да услышит твои слова Господь Бог наш…

Аиша с интересом спросила:

— Это так?..

Он немного задумался…, затем с некоторой серьёзностью в голосе ответил:

— Змея не кусает верующего человека дважды из одной и той же норы. Кто знает, что уготовано ему в будущем? Это может быть и вторая жена, и третья, и четвёртая…

Хадиджа воскликнула:

— Вот этого я и ожидала. Да смилостивится Господь над твоим дедом!

Все засмеялись, даже Камаль. Затем Аиша печально сказала:

— Бедная Зейнаб!.. Она была такой хорошей и приятной…

— Была…! А ещё она была глупой. Её отец — как и мой — несносный человек. Если бы она согласилась продолжить жить со мной и дальше, как я хотел, я бы никогда не стал бы проявлять к ней небрежность…

— Ты в этом не сознаёшься. Храни свою честь. Не давай Хадидже повода для злорадства…

Он презрительно сказал:

— Зейнаб уже получила то, что заслужила. Пусть её отец поит и кормит её.

Аиша пробормотала:

— Боже мой, но она же беременна!.. Неужели ты желаешь, чтобы твой ребёнок рос вдали от твоей заботы, пока его не вернут тебе уже подросшим?!

— Ох, она нанесла ему смертельный удар. Он тоже вырос на попечении матери, как и его собственный отец ещё раньше, и несчастья его были точно такими же, если не ещё больше… Возможно, вместе с его ребёнком вырастет и его ненависть к матери или к отцу. Но в любом случае, он страдал. — Мрачным тоном он произнёс:

— Судьба его будет такой же, как и у его отца. Тут ничего не поделаешь!

Ненадолго воцарилось молчание, пока Камаль не спросил Хадиджу:

— А твой ребёнок, сестрица, когда появится на свет?

Она весело ответила ему, поглаживая живот:

— Ему уже почти год.

Он снова наивно спросил, пристально рассматривая её лицо:

— Ты очень похудела, сестрица, и лицо у тебя стало некрасивым!

Все засмеялись, прикрыв рот, так что Камаль почувствовал смущение и устыдился. Но Хадиджа не могла больше скрывать своё возмущение словами Камаля, решила сменить тему и со смехом сказала:

— Я признаюсь вам, что в то время, когда у меня были разные прихоти, я лишилась всей плоти, которую Умм Ханафи годами холила и лелеяла. Я похудела, и мой нос стал ещё более заметным, а глаза ввалились. Как мне кажется, муж мой смотрит на меня, ищя во мне ту невесту, которую ему когда-то привели…

Они снова засмеялись, и Ясин сказал:

— Да, твой муж и впрямь бедняга: ясное дело, он полный идиот, зато обладает привлекательной внешностью. Пресвят Тот, Кто соединил Восток с Западом..

Хадиджа проигнорировала его слова и обратилась к Фахми, кивнув на Аишу:

— Они оба глупы одинаково — и мой муж и её!.. Они почти не покидают дом — ни днём, ни ночью. Нет у них никаких забот и никаких дел. Её же муж вообще разделяет всё своё время между курением и игрой на лютне, словно он один из тех попрошаек, что ходят по домам во время праздников. Моего же мужа ты можешь застать только на диване, когда он курит да болтает, пока у меня голова не начнёт кружиться…

Аиша словно в оправдание сказала:

— Аристократы не работают!

Хадиджа в насмешку сказала:

— Извините!.. Ты вправе защищать подобный образ жизни. По правде говоря, Аллах не соединил ни одну столь же похожую друг на друга пару, кроме вас. Вы оба похожи: ленивые, кроткие и апатичные, как будто один человек. Этот господин весь свой день проводит, куря и играя на лютне. А она приукрашивается и прохаживается туда-сюда перед зеркалом…

Ясин спросил:

— А почему бы нет, раз она по-прежнему красива?!..

Не успела Хадиджа и рта раскрыть, как он опередил её вопросом:

— А скажи-ка мне, сестричка, что ты будешь делать, если твой ребёнок будет твоей копией?

Хадидже уже по горло были все его нападения, и она серьёзно ответила ему:

— С Господней помощью он пойдёт в своего отца или деда или бабку или тётку по матери, но если… — и тут она рассмеялась. — Но если он пойдёт в свою мать, то будет ещё более достоин ссылки, чем Саад-паша!

В этот момент Камаль тоном знатока сообщил им:

— Англичанам не интересна красота, сестрица. Они весьма восхищаются и моим носом, и моей головой…

Хадиджа ударила себя в грудь и воскликнула:

— Они претендуют на то, чтобы быть твоими друзьями, а сами обращаются с тобой как с игрушкой!.. Да покарает их Господь наш.

Аиша тонко подмигнула Фахми и сказала:

— До чего же обрадуются некоторые личности твоим молитвам…

Фахми улыбнулся и пробормотал:

— А как я обрадуюсь, что у них есть среди нас анонимные друзья.

— Как жаль, а ведь это всё твоё воспитание…

— Среди людей есть и такие, на кого не действует никакое воспитание.

Камаль, как бы оправдываясь, сказал:

— А разве я не просил Джулиана вернуть Саада-пашу?

Хадиджа со смехом сказала:

— В следующий раз заставь его поклясться своей головой.

Фахми уже не раз чувствовал, что все они потихоньку подталкивают его всякий раз, как выпадает возможность, к разговору и сочувствию. При этом всё это время его не покидала тоска, которая часто отделяла его от родных, даже когда он был в их кругу. Он испытывал одиночество и тоску, несмотря на обилие народу на их семейных посиделках. Фахми испытывал одиночество в сердце, в печали и в воодушевлении своём посреди всех этих смеющихся и шутящих людей. У них даже ссылка Саада была поводом для веселья, если того требовал момент… Он смотрел на каждого из них украдкой, и обнаружил, что все они довольны. Аиша… она чувствует удовлетворение. Хотя из-за своей беременности она и утомилась немного, но довольна всем, даже своей усталостью. Хадиджа… жизнерадостна и весела. Ясин… Само здоровье и радость. Один из тех, кто придаёт значение событиям в эти дни!.. Кого из них беспокоит, вернётся ли Саад или так и будет ссыльным? Уйдут англичане или останутся?! Он же сам чужой, точнее, чужой среди них. И хотя это чувство обычно заставляло его быть снисходительным с ними, однако на этот раз он испытывал негодование и даже гнев. Может быть, именно из-за этого он так переживал в последние дни. Он часто ждал, когда же услышит новость о том, что Мариам вышла замуж. Это было предметом его тревог и мучений, хотя он заранее смирился с разочарованием и почти привык к нему с течением времени. Но сама любовь его отходила на задний план, ибо его всецело занимали другие, более значительные дела, пока не случилось то самое происшествие с Джулианом и не грянул гром. Мариам флиртовала с тем англичанином, не имея даже видов на то, чтобы стать его женой. И что же тогда должно было означать её кокетство?.. Источником его было бесстыдство?.. Мариам — бесстыдница?… К чему тогда все его прошлые мечты?.. Едва он остался наедине с Камалем, как тут же попросил его повторить всю историю от начала до конца, требуя точно описать все подробности: как он заметил, что происходит вокруг, где стоял солдат, и где находился сам Камаль, и уверен ли он, что сама Мариам выглядывала из окна? И на самом ли деле она поджидала этого солдата?.. И видел ли Камаль, как она ему улыбалась, и так далее, и так прочее… Затем он спросил его, стиснув до боли зубы:

— Она в страхе попятилась назад, когда её взгляд упал на тебя?

Он стал представлять в своих фантазиях разные образы и картины, её долгую улыбку, даже увидел её губы, и зубы, обнажённые в улыбке, видел её такой же, как и в день свадьбы Аиши, когда она была подружкой невесты во дворе дома Шаукатов.

— Кажется, сегодня мама не будет сидеть вместе с нами.

Это был голос Аиши, в котором чувствовалось сожаление.

Хадиджа сказала:

— В доме становится всё больше посетителей.

Ясин засмеялся:

— Боюсь, что такое обилие гостей вызовет подозрение у солдат, и они ещё подумают, что это политическое собрание, которое проводится у нас дома.

Хадиджа горделиво ответила:

— Друзья отца любят его как зеницу ока…

Аиша тоже взяла слово:

— Я видела, что во главе всех гостей был господин Мухаммад Иффат.

Хадиджа подтвердила её слова:

— Он был близким другом отца ещё до того, как я появилась на свет.

Ясин, покачав головой, сказал:

— Отец обвинил меня в том, что я порвал их дружбу.

— А разве развод может порвать отношения между такими близкими друзьями?!

На губах Ясина показалась улыбка:

— Не может, за исключением друзей твоего отца!

Аиша гордо произнесла:

— Кто согласится ссориться с отцом?.. Клянусь Господом, во всём мире не найти ему равных.

Затем она глубоко вздохнула и сказала:

— Всякий раз, как я вспоминаю, что произошло между ним и тем юношей вчера, у меня волосы на голове дыбом становятся…

Хадидже в конце концов надоела угрюмость Фахми, и она решила избавить его от неё напрямую — после того, как ей стало ясно, что все её скрытые попытки провалились, и она обратилась к нему с вопросом:

— Братец, а ты видел, как Господь почтил тебя в тот день, когда осуществил твою мечту… о Мариам?! Фахми посмотрел на неё со смесью удивления и смущения. В тот же миг все сосредоточили на нём взгляды, даже Камаль — и тот с интересом уставился на него. Воцарилось молчание, скрывшее всю глубину подавленных чувств Фахми, которые он по-прежнему не хотел замечать или скрывал в себе, и которые ясно и смело выразила, наконец, Хадиджа. Все присмирели и глядели на юношу в ожидании его ответа, словно он сам задал этот самый вопрос, хотя Ясин считал, что положить конец этому молчанию нужно до того, как оно повиснет камнем и причинит боль, и потому, притворившись весёлым, заявил:

— Твой брат один из непорочных, которых возлюбил Господь…

В эти минуты Фахми переживал исключительно трудную ситуацию, стыд. Он лаконично сказал:

— Это старинная проблема, сглаженная временем и забвением…

Аиша оправдывающимся тоном произнесла:

— Фахми был не единственным, обманутым ею, она всех нас обвела вокруг пальца…

Хадиджа, встав на защиту собственных слов, — самое большее, что она могла сейчас сделать — это обвинить его в невнимательности, сказала:

— В любом случае, я всегда была уверена в том, что произойдёт, хоть и считала её невинной, хотя она на самом деле достойна…

Фахми перебил её и с деланным безразличием сказал:

— Это уже давно забытая история. Англичанин ли… египтянин…. не важно. Оставим всё это…

Ясин возобновил свои размышления над «проблемой» Мариам… Мариам?!.. Он не посмотрел на неё ни разу за всё это время, когда она попадала в его поле зрения, разве что мимоходом. Он часто избегал её из-за того, что Фахми был увлечён ею, пока не раскрылось её падение… И вот тут-то его интерес возрос, и он стал задаваться вопросом — а что она за особа такая? Ему хотелось как следует разглядеть, испытать ту девушку, что привлекла страсть англичанина. Англичане пришли в их квартал как бойцы, а не как ухажёры. Его гнев на Мариам был всего лишь возмездием за случившееся. Но в глубине души его чрезвычайно возбуждало присутствие по соседству с собой смелой «опозорившей себя» девицы, вроде неё, когда его отделяет от неё одна стена. В его широкой груди разлилось то животное возбуждение, что манило его выйти на охоту за «дичью». И если он и оставался — из уважения к грусти Фахми, который любил её, — в рамках пассивного преступного удовольствия, во всём квартале никто так не возбуждал его интерес, как Мариам.

— Пришло время возвращаться домой.

Это сказала Хадиджа, вставая со своего места, когда из прихожей к ним подошли Ибрахим и Халиль Шаукат, что беседовали друг с другом. Все встали: кто-то только потягивался, а кто-то уже застёгивал верхнюю одежду. И лишь Камаль по-прежнему сидел на диване и смотрел на дверь зала с грустью в глазах и тяжело бьющимся сердцем…

67

Господин Ахмад сидел за своим рабочим столом, уткнувшись в тетради — его ежедневная рутинная работа помогала ему забыть, хотя бы ненадолго — его личные и общественные тревоги, что распространяли кровавые новости. Он любил лавку так же, как и свои посиделки с друзьями, вино и музыку, потому что и там, и там ему удавалось вырваться из ада постоянных размышлений. Однако в лавке царила атмосфера торга, споров о цене и выгоде, и тому подобных вещей, составлявших привычную для него жизнь. Жизнь эта позволяла ему внушить себе некоторую уверенность того, что всё ещё, возможно, вернётся на свои места, в первоначальное состояние, к миру и стабильности. К миру? Куда же он делся, этот мир, и когда ему позволено будет вернуться?!.. Даже в этой самой лавке под покровом таинственного шёпота творятся кровавые события. Покупатели не довольствуются одной только торговлей и сбиванием цен; их языки по многу раз вполголоса пересказывают новости, сожалеют о трагических инцидентах. Помимо мешков с рисом и кофе здесь разносят слухи о боях в районе Булак, кровавой бойне в Асьюте, десятках трупов в гробах, о юноше, который отнял у врага пулемёт. Он хотел внести его в Аль-Азхар, но его опередила сама судьба: в его тело вонзились десятки снарядов. Эти и другие новости то и дело окрашивались в яркие цвета и уже прожужжали ему все ушли. И это происходило в том месте, где он искал себе приют и пытался всё забыть! До чего же жалкой была жизнь в тени смерти! Разве революция не могла поторопиться осуществить свои цели до того, как принесла беды ему и членам его семьи?!.. Ему не жалко было денег, и он не скупился на чувства, более того — полностью был готов отдать свою жизнь. Но какое же тяжкое испытание уготовил Аллах Своим рабам — их души ничего не стоили, а кровь лилась рекой!.. Революция не была теперь уже просто вызывающим восторг «развлечением»: куда бы он ни шёл, всюду его подстерегала угроза. Она подстерегала и его сына-бунтовщика. Революционный пыл господина Ахмада охладел. Он питал мечты о независимости и возвращении Саада, однако без всякой крови и революции, то есть без всей этой паники. Он кричал лозунги с остальными и чувствовал то же воодушевление, что и они, но его ум отказывался идти по течению, цепляясь за жизнь, и он оставался один на фоне происходящих событий, словно корень дерева, вырванного из земли бурей, у которого обломаны ветви. Он совсем не обессилил, хотя его любовь к жизни была огромной и такой останется до конца. Если бы Фахми верил в то же, что и он, то и его жизнь оставалась бы спокойной до самого конца, но Фахми мешало то, что он бросался в это течение без спасательного пояса…

— Господин Ахмад на месте?

Ахмад услышал этот вопрос, и почувствовал, что кто-то стремительно протиснулся в его лавку, как будто был не человеком, а снарядом, поднял голову от своих бумаг и заметил шейха Мутавалли Абдуссамада, который стоял посреди лавки и мигал своими воспалёнными глазами и тщетно пытался разглядеть стол хозяина. Он улыбнулся ему, затем воскликнул:

— Прошу, шейх Мутавалли, к нам пожаловало само благословение…

На лице шейха промелькнула уверенность в себе, и он прошёл вперёд, весь дрожа, словно передвигался на верблюде, и Ахмад наклонился над столом и протянул ему руку, и пожав её, пробормотал:

— Стул справа от вас, прошу, садитесь.

Шейх Мутавалли оперся на свою трость и уселся на стул, затем положил руки на колени и сказал:

— Да хранит тебя Аллах…

Ахмад от всей души произнёс:

— До чего мне приятна ваша молитва за меня и как необходима мне!

Затем он повернулся к Джамилю Аль-Хамзави, который взвешивал рис для одного из покупателей:

— Не забудь подготовить свёрток для нашего господина шейха…

Тут Джамиль Аль-Хамзави повернулся и спросил:

— Кто же забудет нашего господина шейха?!

Шейх раскрыл ладони и поднял голову, шевеля губами — он еле слышно бормотал молитву-благословение, но слышен было только прерывистый шёпот, а затем вернулся к своей изначальной позе и ненадолго замолчал. Наконец он торжественным тоном заявил:

— Я начну с молитвы-приветствия проводнику Истинного Пути.

Господин Ахмад воодушевлённо ответил:

— Да пребудет над ним пречистая молитва и мир…

— А также я восхваляю и приветствую отца твоего, да будет доброй память о нём.

— Да будет обширна милость Аллаха над ним.

— Затем я прошу Аллаха обрадовать глаза твои тем, что увидят они семью твою, и детей, и внуков, и правнуков твоих.

— Амин.

Шейх вздохнул и произнёс:

— И ещё прошу Его вернуть нам нашего господина Аббаса-эфенди, Мухаммада Фарида и Саада Заглула…

— Да внемлет Аллах словам вашим.

— И чтобы Он разрушил Англию за грехи, что совершал и совершает народ её…

— Пресвят Могущественный Мститель.

Тут шейх откашлялся, провёл ладонью по лицу и сказал:

— Так вот, я видел тебя во сне — ты махал мне рукой, и как только я открыл глаза, как решил сразу же навестить тебя.

Ахмад грустно улыбнулся и ответил:

— В этом нет ничего удивительного для меня, ведь и я нуждаюсь в вашем благословении. Да увеличит вам Аллах благодати и милости Свои…

Шейх наклонил лицо к Ахмаду и деликатно спросил:

— Правдивы ли дошедшие до меня вести о событиях у ворот Аль-Фаттух?

Ахмад улыбнулся и ответил:

— Да… А интересно, кто же вам сообщил об этом?

— Я шёл мимо маслобойни Хамиду Ганима, и он остановил меня и сказал: «Не доходили ли до вас новости о том, что сделали англичане с нашим милым другом, господином Ахмадом, а также со мной?», и я в тревоге попросил его пояснить, о чём это он, на что он поведал мне об этом чуде из чудес…

Ахмад рассказал ему всю историю в подробностях и без всяких колебаний, хотя за прошедшие несколько дней он уже рассказывал её десятки раз.

Шейх внимательно слушал и шептал айат «Аль-Курси». Затем он спросил:

— Ты испугался, сынок? Каким был твой страх?… Скажи мне… Нет силы и могущества, кроме как у Аллаха… Ты был уверен, что ты в безопасности?… Неужели ты забыл, что страх так просто не проходит?… Ты долго молился и просил Аллаха о спасении? Ну, это замечательно, но тебе нужен амулет…

— Ну а как же иначе?! Конечно!.. Да пребудет над нами благодать, шейх Мутавалли…

— А как же жена и дети, разве они не испугались?

— Ещё бы! Сердца их слабы, они не привыкли к такому насилию и ужасу. Амулет… Амулет… В нём спасение… Вы, шейх Мутавалли, сама благодать и добро… Аллах уже спас меня от одного великого зла, но есть и такое зло, что по-прежнему угрожает мне и не даёт спать по ночам.

Шейх придвинулся поближе к лицу Ахмада и снова деликатно спросил его:

— Что с тобой, сынок, да простит тебя Аллах?

Ахмад пристально и безмолвно посмотрел на шейха и с досадой пробормотал:

— Это мой сын Фахми…

Шейх то ли вопросительно, то ли тревожно вскинул седые брови и с надеждой в голосе произнёс:

— Он в безопасности, да хранит его Милостивый Господь…

— Он впервые ослушался меня, а также и повеления Аллаха…

Шейх раскрыл перед ним руки, словно отвращая несчастье, и воскликнул:

— Да сохранит Аллах! Фахми для меня как собственный сын, и я хорошо знаю, что он от природы наделён благочестием.

Ахмад сердито сказал:

— Он непременно хочет заниматься тем же, чем занята вся молодёжь в эти кровавые дни…

Шейх с недоверием и изумлением сказал:

— Ты же, без всяких сомнений, благоразумный отец. Я и представить себе не мог, что один из твоих сыновей дерзнёт ослушаться твоих приказаний…

Эти слова ранили сердце Ахмада и сжали его грудь. Он обнаружил в себе желание несколько умалить бунт Фахми, чтобы защитить его личность от любых обвинений в слабости со стороны шейха и даже с собственной стороны, и потому сказал:

— Он, конечно, не осмелился сделать этого напрямую, и я призвал его поклясться на Коране, что он не будет участвовать ни в одной из акций революции, и тогда он заплакал. Он плакал и не осмелился заявить «нет». И что мне теперь делать? Я не могу запереть его в доме как арестанта, и не могу следить за ним в институте. Я боюсь, что течение этих дней увлечёт его и он не сможет сопротивляться. Что же мне делать?… Угрожать побоями? Побить?… Но может ли угроза принести пользу такому человеку, которому нет дела до того, что он подставляет себя смерти?!

Шейх коснулся рукой лица и тревожно спросил:

— А участвовал ли он в демонстрациях?

Тряхнув своими широкими плечами, Ахмад сказал:

— Нет, однако он распространяет листовки. Но когда я надавил на него, он стал утверждать, что ограничивается их распространением только среди своих друзей.

— Какими делами он занимается!.. Сам он смиренный и сын такого же кроткого отца, а такими делами занимаются мужчины иного типа. Разве он не знает, что англичане дикари, и в их грубые сердца милосердие не может найти себе путь?… Они с утра до вечера питаются кровью несчастных египтян… Поговори с ним мягко, по-доброму, попробуй увещевать его, разъясни ему разницу света и тьмы. Скажи ему, что ты, его отец, любишь его и боишься за него. Я же со своей стороны сделаю несколько особых амулетов и буду в своих молитвах, особенно утренних, просить для него блага. И обратимся за помощью Аллаха…

Ахмад грустно сказал:

— Известий об убийствах каждый час становится всё больше, объявляют предупреждения. Так что же поразило его разум?… Сын молочника Аль-Фули погиб в мгновение ока, и Фахми сам присутствовал на его похоронах вместе со мной и выражал соболезнования его несчастному отцу. Этот юноша разносил крынки со сливками покупателям, и по пути столкнулся с демонстрантами, его увлекло инстинктивное желание участвовать вместе с ними, и спустя час или около того он упал замертво на площади у Аль-Азхара. Нет силы и могущества, кроме как у Аллаха… Мы принадлежим Аллаху и к Нему возвращаемся. Когда он не пришёл домой в обычное время, его отец встревожился и пошёл к своим клиентам, расспрашивая о нём. Некоторые из них говорили ему, что юноша принёс им сливки и ушёл; другие же говорили, что он не заходил к ним, как обычно бывало с ним. Наконец, он пришёл к продавцу кунафы, Хамаруше, и нашёл у него поднос и оставшиеся крынки, который его сын не успел разнести. Покупатель сообщил ему, что юноша оставил у него поднос и вышел на вечернюю демонстрацию. Несчастный отец с ума сходил и сразу же понёсся в полицейский участок в Гамалийе, откуда его направили в больницу Каср аль-Айни, где он и обнаружил своего сына: тот лежал в хирургическом отделении. Об этой истории я во всех подробностях узнал от самого Аль-Фули, когда мы были в его доме и высказывали ему соболезнования. Я узнал, как он потерял сына, словно того и не было, ощутил всё мучительное горе отца и слышал причитания его родных. Пропал бедняга, и Саад больше не вернётся, и англичане не уйдут. Но так лучше для моих детей, и слава Богу…

С сожалением шейх Мутавалли произнёс:

— Я был знаком с тем несчастным юношей. Он был самым старшим из сыновей Аль-Фули, так ведь?… Его дед был погонщиком мулов, и я нанимал у него осла, чтобы съездить к господину Абу Ас-Сауду. У Аль-Фули четверо детей, но больше всех сердцу его был мил тот, что погиб.

Тут Джамиль Аль-Хамзави в первый раз вступил в разговор:

— Мы живём в безумное время, и разум людей, даже у детей, повреждён. Вот вчера, например, мой сын Фуад сказал своей матери, что тоже хочет участвовать в демонстрациях!

Ахмад с волнением сказал:

— В демонстрациях участвуют младшие, а старшим достаётся!.. Твой сын Фуад — приятель моего Камаля, они оба учатся в одной школе. Ты с ним не разговаривал ещё?… Ты вообще говорил с ними обоими хотя бы раз про участие в демонстрации?!.. А?… Сейчас уже ничем никого не удивишь!

Аль-Хамзави пожалел о вырвавшихся у него словах и сказал:

— Ну не настолько же, господин мой. Я его без всякой жалости наказал за такие наивные желания. Ведь господин Камаль выходит из дома не один, а в сопровождении Умм Ханафи, да сохранит его Аллах…

Наступило молчание, и во всей лавке слышалось только шуршание бумаги, в которую Аль-Хамзави заворачивал подарок для шейха Мутавалли Абдуссамада. Затем шейх тяжело вздохнул и сказал:

— Фахми разумный ребёнок. И нельзя позволять, чтобы англичане завладели его прекрасной душой. Ох уж эти англичане!.. Достаточно мне Аллаха… Не слыхал ли ты о том, что сделали они в Аль-Азизийе и в Бадаршине?…

Ахмад находился в состоянии тревоги и не испытывал желания расспросить об этом шейха, но и не ожидал ещё чего-нибудь нового, помимо того, что и так было на слуху у всех в эти дни, и ограничился тем, что вскинул брови в знак удивления, и шейх заговорил:

— Вчера я ходил к одному вельможе, своему родственнику, Шаддад-беку Абдул-Хамиду, что живёт в своём богатом поместье в Аббасийе. Он пригласил меня на обед и ужин, и я подарил ему и его семейству амулеты, а он рассказал мне о событиях в Аль-Азизийе и в Бадаршине..

Шейх ненадолго замолчал, и Ахмад спросил его:

— Это тот самый знаменитый продавец хлопка?

— Шаддад-бек Абдул-Хамид — самый крупный продавец хлопка. Ты, возможно, знаком с его сыном, Абдул-Хамид-беком Шаддадом. Он когда-то был близким другом с господином Мухаммадом Иффатом.

Ахмад медленно, чтобы хорошенько вспомнить, произнёс:

— Помню, что однажды видел его в гостях у Мухаммада Иффата до того, как разразилась война, а затем слышал о его ссылке из страны вслед за нашим эфенди Аббасом. Есть ли известия о нём?

Шейх быстрым мимолётным тоном, словно вынося свои слова за скобки, дабы поскорее вернуться к основной теме, сказал:

— Он по-прежнему в ссылке за границей, находится сейчас во Франции, а с ним его дети и супруга. Шаддад-бек очень боится умереть прежде, чем увидит своего сына…

И он снова замолчал. Затем, качнув головой вправо-влево, продолжил рассказ своим мелодичным голосом, как будто напевал оду Пророку:

— Через два-три часа после полуночи, когда все спали, эти два района были блокированы сотнями вооружённых с ног до головы английских солдат…

Ахмад сосредоточенно слушал его…

— Они заблокировали оба района, пока народ спал?.. Разве те, кто заблокировал их, не из того же рода-племени, что и те, кто разбил лагерь перед его домом?… Они начинают с покушения на меня, и каков же будет их следующих шаг, который они замышляют?!

Шейх ударил себя по коленям, словно его песнопения поменяли вдруг свой ритм, затем продолжил:

— Они взяли штурмом дома двух деревенских старост и приказали им сдать оружие, затем помчались к их жёнам и дочерям и похитили у них драгоценности, унизили их и выволокли за волосы из дома наружу. Те же вопили и звали на помощь, но никто не пришёл к ним на выручку. Я просил Аллаха смилостивиться над несчастными и слабыми рабами Его…

— Дома деревенских старост!.. Староста считается правительственным лицом, разве нет?… То староста, а я-то всего лишь человек, такой же, как и все остальные. И что они сделают с такими, как я? — Он представил себе Амину, которую выволокли за волосы. Неужели меня обрекут на безумие?!..

Шейх продолжал свой рассказ, тряся головой:

— И они заставили обоих старост указать им на дома шейхов и старейшин обеих деревень, а затем напали на те дома, окружив их со стороны ворот, и украли всё, что было там ценного, совершили преступное покушение на женщин, а потом убили тех из них, кто попытался защищаться, избили мужчин и покинули их, не оставив ничего из драгоценностей, захватив трофеи и не пощадив их честь…

— Да горят огнём все эти ценности…. они даже не пощадили их честь… Где же милосердие Божье?.. Где же Его возмездие?… Потоп… Ной… Мустафа Камиль. Представь себе!.. Как женщина после всего этого может оставаться с мужем под одной крышей?!.. Какой грех совершила она?… И каким образом?!

Шейх в третий раз ударил рукой по коленям, затем вернулся к своему рассказу, но теперь голос его дрожал и стал больше похож на плач:

— Они открыли огонь по двум деревням, а на дрова и солому, что покрывали крыши домов, вылили нефть. Вся деревня тут же проснулась от ужаса, и её жители выбежали из своих домов, словно безумные. Стояли громкие крики и завывания повсюду. Языки пламени достигли всего вокруг, пока обе деревни не превратились в один сплошной костёр..

Ахмад невольно воскликнул:

— О Господь неба и земли!

Шейх продолжал:

— Солдаты окружили обе горящие деревни, подкарауливая в засаде её несчастных жителей, и те брели, спасаясь от огня куда глаза глядят, а за ними следом — домашний скот, собаки и кошки. Едва они достигли позиции, где находились солдаты, как те набросились на мужчин и начали их пинать и колотить, затем преградили путь женщинам, чтобы отнять у них украшения и обесчестить. Если хотя бы одна из них оказывала сопротивление, её убивали, а если звала мужа, отца или брата, и те бросались на помощь, в них выпускали пули…

Затем шейх повернулся к растерявшемуся Ахмаду и ударил рукой об руку:

— А остальных жертв они потащили в лагерь, что был неподалёку, а там заставили их подписать письмо с признанием в преступлениях, которые они не совершали, и в которых их обвинили англичане, как справедливое возмездие за дела свои. Вот что произошло в Аль-Азизийе и в Бадаршине, господин Ахмад. Это один из примеров их безжалостных и немилосердных расправ с нами. Да будет Аллах свидетелем…

Воцарилось угрюмое тягостное молчание, когда каждый погрузился в свои мысли и фантазии, пока Джамиль Аль-Хамзави не прервал его глубоким вздохом:

— Но Господь же существует…

В подтверждение его слов Ахмад воскликнул:

— Да! — И делая знак рукой на все четыре стороны, заметил. — И при том — повсюду…

Шейх Мутавалли обратился к Ахмаду:

— Скажи Фахми, что шейх Мутавалли советует ему держаться подальше от источников смертельной опасности, скажи ему, пусть вручит себя Господу, ведь только Он способен истребить англичан, как уже раньше истребил Он тех, кто перестал Ему повиноваться…

Затем шейх нагнулся к своей трости, чтобы взять её, а Ахмад сделал знак Аль-Хамзави, чтобы тот принёс шейху подарок, и вложил его ему в руку, а затем помог подняться. Тот пожал руки обоим мужчинам и прошёл к выходу:

— Повержены римляне в ближайшей земле. Но после поражения своего они одержат верх[57]. Истинно сказал Великий Аллах…

68

В предрассветном сумраке постепенно зарождался свет утра. Служанка из квартала Суккарийя постучала в дверь дома Абд Аль-Джавада и сообщила Амине, что Аиша уже на сносях. Амина находилась как раз в пекарне и поручила все дела Умм Ханафи, а сама поспешила к лестнице. Умм Ханафи, казалось, была раздосадована — впервые за всю свою долгую службу в этом доме. Разве не вправе была она присутствовать на родах у Аиши? Полностью вправе… Равно как и сама Амина: Аиша открыла глазки у неё в комнате, и у каждого ребёнка в этом доме было две матери: Амина и Умм Ханафи. Как же может Амина встать между дочерью и ею в такой ответственный час?!..

А помнишь ли ты, Умм Ханафи, как сама родила?… И тот дом в Тамбакшийе? Мужа-учителя, как обычно, дома не было, и Умм Ханафи была одна, когда время было уже за полночь. Её подруга, Умм Хуснийя, была акушеркой!.. А интересно, где сейчас Умм Хуснийя?.. Жива ли ещё?… И вот появился её сын, Ханафи, тяжело дыша, и также, тяжело дыша, ушёл в мир иной, лёжа в колыбели. Если бы он сейчас был жив, ему было бы двадцать лет…

— Моя молоденькая госпожа сейчас мучается от боли, а я здесь — готовлю обед.

Сердце Амины наполнилось радостью, смешанной с опасением: впервые оно так тревожно забилось, когда она сама прошла через это испытание. Вот и Аиша готовится дать жизнь первенцу своему — с этого начинается её материнство, как готовится стать матерью и Хадиджа. Так продолжается жизнь, пробивая себе путь до бесконечности. Амина прошла в комнату мужа и деликатным, нежным тоном сообщила ему радостную весть, превозмогая на сей раз своё смущение и такт, чтобы он смог различить в её голосе пылкое желание отправиться поскорей в дом дочери. Ахмад воспринял новость спокойно, затем приказал ей отправляться немедленно..! Она в спешке надела на себя накидку и почувствовала, что у неё есть преимущества, которые есть лишь у такой слабой женщины, как она: рождение детей, что сродни чуду. Братья узнали об этой новости, как только проснулись, сразу после ухода матери. На их лицах сияла улыбка. Они обменялись вопросительным взглядом: Аиша стала матерью?!.. Ну разве не странно?… Сама мама была моложе неё, когда у неё родилась Хадиджа. Неужели мама пошла сама принять роды у Аиши?… Оба брата улыбались.

— Это предвестник того, что скоро эта сукина дочь тоже родит… Кого я имею в виду?!.. Зейнаб.

— Ох, если бы папа тебя сейчас слышал.

— Аиша — станет матерью, а я — стану отцом. Ты, Фахми, станешь дядей с отцовской и с материнской стороны. Да и ты, Камаль, тоже станешь дядей и с той, и с другой стороны. Мне лучше пропустить сегодня работу в школе и отправиться к сестрице Аише. Это прекрасно. Я попрошу разрешения у папы, если смогу, за столом!.. Ух… Нам нужно больше детей, чтобы восполнить нехватку людей из-за тех бед, что причинили нам эти англичане… Если меня не будет сегодня в школе, ничего из ряда вон не случится. Три-четыре ученика уже больше месяца бастуют.

— Ага, скажи это папе, и он обязательно удовлетворит твою просьбу, запустив тебе в лицо тарелку с бобами.

— Ух, ещё один новорожденный, уже через час-два. Папа будет дедушкой, а мама — бабушкой, а мы станем дядями. Это очень важно. Интересно, сколько детей появляются в этот самый момент на свет?… И сколько людей видят этот свет последний раз в этот же самый миг?.. Нужно сообщить бабушке. Я могу сходить в Харафиш для этого, если не пойду сегодня на работу в школу!

— Мы же сказали тебе — нам нет дела до твоей школы, ты сам лучше скажи об этом папе, и он одобрит твою идею.

— Ух. Аиша, наверное, очень мучается от боли. Бедняжка. Муки родов не смягчат ни золотые волосы, ни голубые глаза. Господь наш, укрепи её. Зажжём свечи. Мальчик или девочка?… Кто лучше?… Конечно, мальчик. А может, у неё первенцем будет девочка, как и у её матери? Почему бы первенцу не стать мальчиком, как у нашего отца?.. Ха-ха. Когда наступит время идти в школу, её ребёнок уже появится на свет, а я так и не смогу его увидеть. А ты хочешь увидеть, как он родится?.. Конечно, хочешь. Но отложи это желание, пока у тебя самого не появится ребёнок!..

Больше всех от этой новости был взволнован Камаль: она занимала его разум, сердце и воображение. И если бы не чувство, что за ним следит школьный инспектор, наблюдая за каждым его движением и даже покоем, чтобы сразу же сообщить обо всём его отцу, он не смог бы преодолеть побуждение, звавшее его в Суккарийю. На уроке в школе он был бездушным телом, ибо дух его блуждал по Суккарийе. Он задавался вопросом о новорожденном, чьего появления на свет ждал столько месяцев, с любопытством пытаясь раскрыть этот секрет. Однажды он стал свидетелем того, как окотилась кошка, когда ему было лет шесть. Он обратил внимание на её истошные завывания и бросился к ней под навес из плюща на крыше, и обнаружил, что она извивается от боли, а глаза её выпучены наружу. Следом за тем он увидел, что пылающее тело её разваливается на куски, и одним прыжком отскочил в сторону с громким криком. Это воспоминание бродило где-то в недрах его памяти и давало о себе знать, даже заставляя его вновь и вновь отскакивать назад в страхе, и веяло вокруг него, словно назойливые мухи. Но он не стал поддаваться страху и не мог представить себе, что между кошкой и Аишей существует подобная связь — одно дело животное, а другое — человек. По его мнению, это как небо и земля, несравнимы друг с другом. Но что-же тогда происходит сейчас в Суккарийе?… Какие чудеса творятся с Аишей?… Все эти вопросы ставили его в тупик, и ответов на них не было.

Едва он покинул школу после полудня, как тут же бегом пустился по дороге в Суккарийю. Он вошёл во двор дома Шаукатов еле дыша, и прошёл прямо к двери, что вела на женскую половину, и тут глаза его встретились с глазами отца, который сидел, переплетя руки на набалдашнике трости, что стояла между ног. Он был неподвижен и словно пригвождён к своему месту, хлопая глазами как загипнотизированный, не шевелясь и не моргая. Ахмадом овладело какое-то постыдное, грешное чувство, которое он не понимал, и ожидал, что на него вот-вот обрушится кара за это, а также страх, что распространился по всему телу, пока он не пустился в разговор с кем-то, кто сидел рядом с ним. Он обернулся к Камалю, и тот отвёл глаза, судорожно проглотив слюну.

В этот момент в глубине комнаты мелькнули силуэты Ибрахима Шауката, Ясина и Фахми, прежде чем Камаль успел броситься в комнату. Он вприпрыжку поднялся по лестнице и уже достиг этажа, где были покои Аиши, толкнул полуоткрытую дверь и наткнулся на Халиля Шауката, мужа Аиши, который стоял в зале. Он увидел также дверь в спальню, которая была закрыта, откуда до него донеслись голоса женщин, что разговаривали друг с другом: его матери и вдовы покойного Шауката, а также третий голос, который был ему незнаком. Камаль поприветствовал супруга Аиши и спросил его, внимательно и радостно глядя на него:

— Сестрица Аиша уже родила?

Мужчина предупреждающе поднёс к усам указательный палец и сказал:

— Тссс…

Камаль понял, что вопросы здесь неуместны, и даже его приход сюда, как бывало раньше, не приветствуется, и засмущался от неловкости, причину которой и сам не знал. Он хотел подойти к закрытой двери, но голос Халиля остановил его — он не без досады воскликнул:

— Нет…

Камаль удивлённо повернулся к нему, но мужчина быстро произнёс:

— Спускайся вниз, хитрюга, и поиграй там…

Душа мальчика ушла в пятки и он неповоротливо отступил назад. Ему было невмоготу подобное недостойное вознаграждение за ожидание длиною в целый день, и когда он дошёл до порога зала, до ушей его донёсся странный голос, что исходил из запертой комнаты. Он казался высоким и тонким, затем становился более грубым и хриплым, заканчиваясь долгим предсмертным хрипом. Затем на миг он прекратился, а потом послышался глубокий жалобный вздох, который поначалу показался ему необычным, словно он не знал, кто же испустил его. Но мучительные нотки в этом голосе выделялись посреди всего этого пыла, хрипа и стонов и свидетельствовали о том, что он, без сомнения, принадлежал его сестре, или точнее, растворившейся, расплавившейся Аише. После того, как глубокий стон повторился, Камаль убедился в своём предположении, и задрожал всеми фибрами души. Ему вдруг показалось, что он видит, как она вся скрючилась от боли, что напомнило ему ту кошку. Он повернулся к Халилю и обнаружил, что тот сжимает и разжимает ладони со словами: «О Милостивый Господь!», и ему снова почудилось, как тело Аиши сжимается и разжимается, словно ладони её мужа. Он больше не мог владеть собой и выбежал вон из комнаты, плача и закрывая рот. Когда он дошёл до конца женской половины дома, его слух привлекли чьи-то шаги, что следовали за ним по пятам, и он увидел служанку Суидан, которая в спешке спускалась вниз. Она прошла мимо него, не обратив никакого внимания, пока не остановилась у порога на женской половине, а затем позвала своего господина — Ибрахима, и тот поспешил к ней. Он сказала ему: «Слава Аллаху, господин мой», и ничего к этому больше не прибавила, даже не дожидаясь его ответа. Она лишь повернулась на пятках вокруг себя и поспешила к лестнице, затем без колебаний поднялась, а Ибрахим вернулся к мужчинам с сияющим от радости лицом. Лишь один Камаль не знал, что ему делать. Но не прошло и минуты, как Ибрахим вернулся в сопровождении Ахмада, Ясина и Фахми, и мальчик посторонился, пока они не прошли мимо, затем поднялся вслед за ними с бешено колотящимся сердцем. Халиль встретил пришедших у входа в покои жены, и услышал слова её отца:

— Слава Аллаху, всё благополучно…

Халиль мрачно пробормотал:

— Слава Аллаху за всё, что Он дарует…!

Ахмад с интересом спросил его:

— Что это с тобой?

Тот, понизив голос, сказал:

— Я пойду за врачом…

Ахмад с тревогой спросил:

— Для новорождённого…?

Тот ответил ему, кивнув в знак согласия:

— Для Аиши!.. С ней не так всё хорошо, как хотелось бы. Я сейчас приведу врача…

И он ушёл, оставив после себя явное ощущение беспокойства и тревоги. Затем Ибрахим Шаукат пригласил их в гостиную, и они молча прошли туда. Через некоторое время появилась и вдова Шауката, и заметив их, улыбнулась, что вселило в них уверенность. Она села и объявила:

— Бедняжка долго страдала. Силы её истощились, но это непроизвольное состояние, и скоро пройдёт. Я уверена в своих словах, но мой сын сегодня, кажется, испытывает страх без причины, так как нет никакой надобности во враче. — Затем она тихо прошептала. — Врач наш — лишь Господь Бог, и Он один может врачевать…

Ахмад больше не был в состоянии сохранять свою обычную серьёзность и невозмутимость перед детьми, и в тревоге спросил её:

— Что с ней?… Я не могу её увидеть?

Женщина улыбнулась и сказала:

— Ты её скоро увидишь, она здорова и хорошо себя чувствует. На самом деле, это мой сумасшедший сын без всякой на то причины вас всех встревожил…

За этой широкой, сильной грудью, за этой солидностью и решительностью, внушающей уважение, скрывалось величайшее страдание, а за этими ничего не выражающими глазами таились сдерживаемые слёзы… Что произошло с его малышкой?.

— Врач?!.. Почему эта старуха встала между мной и ею?!.. Всего одна лишь нежная улыбка или доброе слово, особенно от меня, способны уменьшить её боль. Замужество, муж, страдания. В моём доме она не отведала горечи страданий. Милая моя девочка, да сжалится над тобой Аллах. Вкус жизни стал горек… Фахми… Я вижу, что и он безмолвно страдает… Понял ли он смысл боли?… Откуда ему знать, что происходит в сердце матери?!.. Старуха уверена в том, что говорит: её сын встревожил нас без всякой на то причины. О Аллах, внемли моим молитвам, Ту лучше знаешь, что я испытываю. Спаси её, как уже спас меня от англичан. Моё сердце не выдержит этой боли. Милосердие — только у Аллаха, и только Он способен сберечь моих детей от всякого зла. Без этого жизнь бессмысленна. Нет вкуса у радости и веселья, у развлечений и пения; если в меня вонзят острую иглу, я буду молить о благе для всех них, ведь моё сердце — сердце отца. К чему все эти увеселения? Это только пустое времяпрепровождение. Можно ли развлекаться, как обычно я делал по ночам, с тем же радостным сердцем? Как бы мне хотелось засмеяться от всего своего чистого сердца! Но нервы мои напряжены, словно натянутая струна. Мне достаточно посмотреть на Фахми — он упорно напоминает мне о боли. До чего же я ненавижу боль. Мир без боли — это же для Аллаха Всемогущего ничего не стоит. Мир без боли, пусть даже и ненадолго. Там будет и смех, и пение, и забавы. О Милосерднейший из милосердных, спаси Аишу!..

Халиля не было где-то около сорока пяти минут. Он вернулся в сопровождении врача, и оба сразу же вошли в комнату Аиши и закрыли за собой дверь. Ахмад узнал об их приходе и направился к двери гостиной, постоял немного на пороге, окинув взглядом закрытую перед ним дверь, затем вернулся на место и снова сел. Вдова покойного Шауката сказала:

— Вы непременно убедитесь в правоте моих слов, как только услышите врача…

Ахмад поднял голову вверх и пробормотал:

— Прощение лишь у Аллаха…

Вскоре он выяснит правду, и туман сомнений рассеется, каковы бы ни были последствия. Сердце его бьётся стремительно и непрерывно, надо лишь подождать, осталось совсем немного. Его вера в Аллаха сильна и глубока, её ничем нельзя поколебать, так что он предаёт себя в руки Господа. Долго ли нет, но врач выйдет оттуда, и тогда он расспросит его обо всём. К чему вообще врач? Он прежде об этом и не думал. Врач в комнате у женщины?!.. Лицом к лицу?… Но он же врач!.. Что поделаешь?! Самое главное — чтобы Господь наш взял её за руку, а мы будем молить Его о её благополучии.

Наряду с тревогой Ахмад испытывал смущение и негодование. Обследование продолжалось около трети часа, затем дверь раскрылась, и Ахмад встал и тут же прошёл в зал, а за ним — сыновья, и все вместе столпились вокруг врача. Он был одним из знакомых Ахмада, и с улыбкой взглянул на него и сказал:

— С ней всё в порядке, она здорова…

Затем уже более серьёзным тоном:

— Меня позвали к роженице, но по-моему, по-настоящему помощь требуется новорожденной…

Ахмад впервые за целый час вздохнул с облегчением, и с мягкой улыбкой на лице спросил:

— Следовательно, можно верить этому, вы ручаетесь?

Врач с притворным удивлением сказал:

— Ну да, а как же. Но разве вас не волнует ваша внучка?!

Ахмад, улыбаясь, ответил:

— Я пока ещё не знаком с обязанностями деда…

Халиль спросил:

— А есть ли надежда, что она будет жить?

Врач, нахмурив брови, произнёс:

— Всё в руках Аллаха, но по-моему, сердце у неё слабое. Вероятно, она умрёт сегодня ночью, а если ночь и переживёт, то преодолеет нависшую над ней опасность, однако я не думаю, что она будет долго жить. По моим оценкам, жизнь её продлится не больше двадцати лет. Но кто знает?.. Всё в руках одного только Господа…

Когда врач ушёл по своим делам, Халиль повернулся к матери. На губах его играла лёгкая улыбка сожаления. Он сказал:

— Я намерен назвать её Наимой…

Старая женщина с упрёком произнесла:

— Сам врач сказал: «Всё в руках Аллаха». У тебя что, вера слабее, чем у него? Да, назови её Наима в мою честь, и с позволения Господа жизнь её будет такой же долгой, как и жизнь её бабки!

Ахмад отметил про себя:

— Он позвал этого дурака-врача, чтобы тот без всякой на то причины осмотрел тело его жены. Без всякой причины!.. Ну и дурак..!

Он не смог скрыть свой гнев, и едва прикрывая его мягкими речами, сказал:

— По правде говоря, страх лишает мужчин рассудка. Не лучше ли было тебе подумать немного, прежде чем приводить сюда постороннего мужчину, чтоб он разглядывал твою жену?!

Халиль не ответил, лишь оглядел стоящих рядом с ним и серьёзным тоном сказал:

— Нельзя, чтобы Аиша узнала о том, что сказал врач…

69

— Что там случилось, на улице?

Ахмад, быстро вставая из-за своего письменного стола, направился к двери своей лавки, а следом за ним Джамиль Аль-Хамзави и ещё несколько клиентов. Улица Ан-Нахасин была не самой спокойной, далеко не самой. Её гул не спадал с самого рассвета до заката. Во все глотки тут кричали, призывая покупателей, торговались из-за цен, исступлённо приглашали зайти в лавки и шутили с прохожими. Люди разговаривали друг с другом, словно произнося при этом целую речь, и даже самые необычные вещи доносились до ушей Ахмада. Ко всему этому шуму и гаму то и дело добавлялись звон автобусов и дребезжание двуколок. Улица была не из тихих, но внезапно раздался громкий крик, который исходил откуда-то издалека: в начале он казался рокотом волн, затем он стал более низким и сильным, пока не превратился в нечто похожее на завывание ветра, что разнёсся над всем кварталом. Даже на этой шумной улице он казался странным и ненормальным. Ахмад подумал, что это бурная демонстрация, как и следовало считать всякому в эти дни, однако всё сильнее слышались бурные радостные крики, и он подошёл к дверям, но не успел выглянуть наружу, как столкнулся с шейхом Аль-Хара, который стремительно приближался к нему с сияющим от радости лицом:

— Ты уже знаешь новость?

Глаза Ахмада весело заблестели, и прежде, чем он услышал ответ шейха, сказал:

— Нет… Что там?

Шейх воодушевлённо сказал:

— Саад-паша отпущен на свободу…

Ахмад не выдержал и воскликнул:

— Правда?!

Шейх Аль-Хара с уверенностью ответил:

— Сам Алленби объявил это по радио всего час назад.

В следующий миг они оба уже обнимались, и Ахмад ещё сильнее расчувствовался. В глазах его заблестели слёзы, и пытаясь скрыть своё волнение, он засмеялся и сказал:

— Они давно уже объявляют по радио одни лишь предупреждения, а не радостные новости. Что же изменило мнение этого старика?!..

Шейх Аль-Хара заявил:

— Пресвят Тот, Кто не меняется Сам…

Ахмад пожал ему руку, и с криком «Аллах Велик, Аллах Велик! Победа за верующими!» вышел из лавки.

Он встал на пороге лавки, смотря по сторонам улицы, и сердце его ликовало, словно сердце невинного ребёнка, он замечал, какой эффект повсюду произвела эта замечательная новость… В тех лавках, вход в которые преградили их владельцы и покупатели, все обменивались поздравлениями. Из окон высовывались юноши, что напирали друг на друга, а из-за ставень раздавались радостные визги. На демонстрациях, которые формировались экспромтом в кварталах медников, ювелиров и около дома судьи, люди ликовали возвращению Саада. Из окошек минаретов, куда поднимались муэдзины, слышались слова благодарности, молитвы и приветственные возгласы. Десятки колясок-двуколок везли сотни женщин, укутанных в свои накидки, которые приплясывали и напевали патриотические песни. Ахмад видел одних только людей, заполонивших улицу так, что яблоку негде было упасть, а стен даже не было видно: все горланили от радости, и повсюду было слышно: Саад, Сааад! Словно сам воздух был пронизан звуками граммофона, беспрестанно повторявшим это имя. Среди всё новых, подтягивавшихся на улицу людей, распространялась новость о том, что англичане собрали свои лагери, что стояли на перекрёстке, готовые отправиться в Аббасийю. Воодушевление не стихало, и всеобщий восторг не спадал ни на миг. Ахмад такого еще не видел; он переводил туда-сюда глаза, блестевшие от радости, и сердце его готово было выпрыгнуть из груди. В глубине души он повторял вместе с женщинами «О Хусейн…», пока к нему не подошёл Джамиль Аль-Хамзави и не прошептал ему на ухо:

— В лавках всем разливают вино и поднимают знамёна…

Ахмад воодушевлённо ответил ему:

— Значит, и ты делай то же, что и другие, и даже больше, покажи мне своё усердие..!

Затем дрожащим от волнения голосом сказал:

— Повесь портрет Саада под «Басмаллой»…

Джамиль Аль-Хамзави нерешительно поглядел на него, затем предостерегающе заметил:

— Здесь его портрет будет виден с улицы. Не лучше ли нам помедлить, пока всё не устаканится?

Ахмад пренебрежительно сказал:

— Безвозвратно прошло время страха и слёз. Разве ты не видишь, что демонстранты проходят прямо под носом у англичан, и ничего плохого с ними не происходит? Повесь портрет и положись на Аллаха.

— Прошло время страха и слёз, не так ли?.. Саад сейчас на свободе, однако он по дороге в Европу, и между нами и независимостью лишь один шаг или одно слово, и демонстрации радости вместо демонстраций пуль. Те из нас, что остались живы, счастливы. Они прошли сквозь огонь и вышли оттуда целыми и невредимыми. Да будет милость Аллаха над павшими. А как же Фахми?!.. Он спасся от опасности, которую даже не мог оценить, и слава Богу. Да, Фахми спасся. Что же ты ждёшь?… Молись Господу Богу своему, Аллаху.

Когда вся семья собралась дома вечером, у всех были охрипшие от радостных криков глотки. Вечер был замечательным — о счастье говорили глаза, рты, жесты, слова. Даже сердце Амины утолило свою жажду счастья, разделённого вместе с детьми, и радовалось возвращению мира и освобождению Саада:

— Я видела с машрабийи то, что не видела до этого. Неужели произошёл конец света и установлены весы деяний?!.. А те женщины, они обезумели?!.. Эхо их криков до сих стоит у меня в ушах: «О Хусейн!..»

Ясин засмеялся, и поигрывая волосами Камаля, сказал:

— Англичане попрощались с нами так, как прощается надоедливый гость, что разбивает после себя хозяйский кувшин!..

Камаль посмотрел на него, не проронив ни слова, а Амина снова спросила:

— Неужели Аллах наконец-то доволен нами…?

Ясин ответил ей:

— Без сомнения, — затем, обращаясь к Фахми. — А ты что думаешь?

Фахми, который, казалось, был рад, словно ребёнок, сказал:

— Если бы англичане не уступили нашим требованиям, то не отпустили бы Саада. Теперь он поедет в Европу и вернётся с независимостью — все это твердят. И как бы ни обстояли дела, день 7 апреля 1919 года останется символом победы революции.

Ясин продолжил:

— Ну и день! Все чиновники открыто вышли на демонстрации. Я даже не предполагал, что и у меня есть эта превосходная способность — непрерывно шагать и громко кричать…!

Фахми засмеялся:

— Я бы хотел посмотреть на тебя, когда ты так воодушевлённо кричал вместе со всеми: Ясин участвует в демонстрации и восторженно скандирует лозунги!.. До чего редкостное зрелище!

Действительно, удивительный день. Его полноводное течение смело всё на своём пути, и несло его среди своих свирепых волн, словно невесомую газету, пока не унесло окончательно. Ясин с трудом мог поверить, что он вновь пришёл в себя и нашёл убежище в тихой смотровой башне, откуда смог спокойно и без всякого волнения разглядеть всё, что происходило на улице!.. Он представил себе то состояние, что заставило его воплотиться в участника демонстраций в свете замечания Фахми, и с удивлением сказал:

— Любой из нас совершенно забывает о себе, когда он находится среди людей, и словно заново рождается, но уже другим человеком…

Фахми внимательно спросил:

— Ты чувствовал искреннее воодушевление?

— Я выкрикивал имя Саада, пока у меня не сел голос, а из глаз не полились слёзы пару раз.

— И как же ты участвовал в демонстрациях?

— До нас дошла весть об освобождении Саада, когда мы были в школе, и я искренне обрадовался этому. Разве я мог ожидать чего-то иного?… Учителя предложили присоединиться к большой демонстрации на улице, и хотя я не обнаружил в себе желания подражать им и подумывал о том, как бы незаметно смыться домой, однако был вынужден пойти с ними, пока мне не представился удобный случай, чтобы отклониться от их пути. Что после этого было!.. Я очутился посреди бушующего моря людей, в атмосфере, наэлектризованной их радостью, и не удержался и забыл о себе, бросившись в поток с такой силой, на которую только способен мужчина — верь мне, я не обманываю — всё это из-за моего пыла и надежды..!

Фахми кивнул головой и пробормотал:

— Удивительно…

Ясин громко засмеялся и сказал:

— Ты считаешь, что я лишён патриотизма?! Дело в том, что я не люблю беспорядок и грубую силу и не считаю, что нельзя одновременно любить родину и мир…

— А если несовместимо одно с другим…?

Тот с улыбкой, но без всякого колебания ответил:

— Я поставил бы на первое место любовь к миру и спокойствию! Сначала своё собственное… Разве родина не может быть счастливой без угроз для моей жизни?!.. Пусть Бог подаст. Я не буду тратить почём зря свою жизнь, хотя и люблю родину, пока жив.

Амина заявила:

— Это разумно. — Затем она внимательно взглянула на Фахми. — А у моего господина иное мнение…?

Фахми тихо сказал:

— Разумеется, это разумно, как вы и сказали…

Камалю было не по душе оставаться в стороне от разговора, особенно потому, что он был убеждён — что он и впрямь играл в этот день важную роль, и сказал:

— Мы тоже участвовали в демонстрациях, но инспектор сказал нам, что мы пока ещё маленькие, и что если мы ступим за порог школы, нас растопчут. Затем он позволил нам провести демонстрацию в школьном дворе, и мы там собрались и очень долго скандировали лозунги, — тут он громко закричал: «Да здравствует Саад!» — В классы мы не вернулись, так как учителя покинули школу, присоединившись к демонстрантам на улице..!

Ясин бросил на него насмешливый взгляд и заметил:

— Но твои друзья-то ушли..!

— А мне-то что..!

Это выражение вырвалось у него случайно, он сказал его, не подумав: совсем не это было у него на душе. Просто того требовала ситуация, с одной стороны, и потому что он хотел тем самым скрыть своё поражение из-за насмешки Ясина, с другой. Он переживал изумление, так как не помнил, как возвращаясь со школы, оказался в незнакомом месте, которое когда-то занимал лагерь, и переводил взгляд во все концы посреди какой-то болезненной тишины, а в глазах у него стояли слёзы. Пройдёт ещё много времени, прежде чем он забудет то место на тротуаре по пути в Ан-Нахасин, где пил чай, а также то, как они восхищались его пением, и ещё дружбу, которую он питал к солдатам, и особенно к Джулиану, и привязанность, что связывала его с этими людьми, которые, по его убеждению, предвосхитили весь остальной род человеческий!.. Амина сказала:

— Саад-паша везучий человек. Весь мир скандирует его имя, а не имя нашего эфенди… Он верующий, без сомнения, ведь Аллах дарует победу только верующим. Есть ли более высокая победа, чем его победа над англичанами, которые одерживали верх с помощью своих цепеллинов?!.. Этот человек родился в Ночь Предопределения.

Фахми с улыбкой спросил её:

— Ты его любишь..?

— Я его люблю, пока ты его любишь…

Фахми распростёр руки к небу, недоверчиво вскинул брови и сказал:

— Это ещё ничего не значит..!

Она испустила глубокий вздох, больше похожий на смущение, и произнесла:

— Всякий раз, как до меня доходила грустная весть, сердце моё рвалось на части, и я говорила себе: «Интересно, а произошло бы это, если бы Саад не поднял восстание?!» Но человека, которого любят все, и Аллах тоже должен обязательно любить… — Затем она громко вздохнула. — Я сожалею о погибших. Сколько же матерей плачут сейчас по ним?.. Скольким матерям этот день не принёс ничего, кроме печали по утраченным близким, вместо радости?…

Фахми, подмигнув Ясину, сказал:

— Мать-патриотка издаёт радостные крики, если сын её пал смертью мученика…

Она зажала уши пальцами и закричала:

— О Аллах, призываю Тебя в свидетели того, что только что сказал мой маленький господин!.. Мать издаёт радостные крики по своему павшему сыну!.. Где на этой земле?.. Разве есть такое даже в мире шайтанов?!..

Фахми расхохотался и надолго задумался, и тут глаза его весело заблестели:

— Мама..! Я раскрою тебе важный секрет — пришло то время, когда я должен его рассказать. Я участвовал в демонстрациях и встречался со смертью лицом к лицу..!

Она побледнела, не веря его словам, с еле заметной улыбкой на губах произнесла:

— Ты?!.. Это невозможно…Ты из плоти и крови моей, а твоё сердце — частица моего сердца. И ты не такой, как другие…

Он уверенно сказал, всё так же улыбаясь ей:

— Я клянусь вам в этом именем Всемогущего Аллаха…

Улыбка на её лице исчезла, а глаза расширились от изумления. Она перевела взгляд с него на Ясина, который тоже, в свою очередь, сверлил его глазами таким же вопросительным взглядом. Затем, проглотив слюну, она еле слышно спросила:

— О Боже!.. Как мне поверить в это?! — И покачав от изумления головой, сказала, — Ты!..

Он ожидал, что она будет волноваться, но не настолько — с учётом его признания уже после того, как опасность миновала, — и он опередил её слова:

— Это всё уже прошло и быльём поросло. И сейчас нет повода для беспокойства…

Она настойчиво и нервозно заметила:

— Нет. Ты не любишь… свою мать… Да простит тебя Аллах…

Фахми засмеялся с некоторым смущением в голосе. Тут Камаль, хитро улыбнувшись матери, сказал:

— Ты помнишь тот день, когда я очутился в лавке торговца басбусой, когда по нам открыли огонь?… Я видел его, когда возвращался по пустынной дороге и он меня предостерёг, чтобы я никому не сообщал об этом… — Затем он поглядел на Фахми и увлечённо попросил его. — Расскажи нам, господин Фахми, что ты видел на демонстрациях, и как происходили бои? И как кричат те, кого убивают? Разве не открыли они огонь?..

В разговор вмешался Ясин, и сказал, обращаясь к матери:

— Это всё дела давно минувших дней. Поблагодарите Аллаха за его спасение. Я в первую очередь беспокоюсь о вас…

Она гневно спросила его:

— Тебе было об этом известно..?

Он опередил её:

— Нет, клянусь жизнью и могилой моей матери, — затем поправляя себя, — и религией, и верой, и Господом моим…

Затем он встал со своего места, сел рядом с ней, положил руку ей на плечо и мягко сказал:

— Вы испытываете уверенность в то время, когда следует беспокоиться, и беспокоитесь, когда нужно быть уверенным! Благодарите Аллаха, ведь опасность исчезла и вернулся мир. Вот он, ваш Фахми, перед вами, цел и невредим…, - и он засмеялся. — Начиная с завтрашнего дня мы будем гулять по всему Каиру вдоль и поперёк, день и ночь, без всякого страха и волнения…

Фахми серьёзным тоном сказал:

— Мама, я прошу тебя только не нарушать всю эту безмятежность беспричинной грустью…

Она вздохнула… Открыла рот, чтобы сказать что-то, но губы её шевелились без слов. Лишь бледная улыбка на губах выражала её согласие на его просьбу. Затем она опустила лицо, чтобы спрятать от них слёзы, стоявшие в её глазах…

70

В ту ночь Фахми принял решение непременно добиться отцовской благосклонности, и на следующее утро был намерен привести своё решение в действие без всяких колебаний. И хотя он не питал к отцу за всё время своего непослушания какого-либо гнева и не бросал ему вызова, но его совесть переживала угрызения от осознания греха, а сердце изнывало под тяжестью чувства, пропитанного необходимостью повиновения. На самом деле он не вышел за границы послушания языком, зато нарушил волю отца своими действиями. Он нарушал её много раз, повторяя снова и снова то же самое. Не говоря уже об отказе поклясться в день, когда отец призвал его к этому в своей комнате, о заявлении со слезами на глазах о том, что он по-прежнему придерживается своего мнения, несмотря на желание отца. Всё это мешало ему, — несмотря на его добрые намерения — и было дурным препятствием, которым он и сам был недоволен. Он не стремился помириться с отцом раньше из опасений, что разбередит рану и будет потом не в состоянии перевязать её, так как отец мог снова призвать его принести клятву, не веря в слова, что сорвались у сына с языка, и тем самым принудить его отказаться, что подтвердит упрямство Фахми, тогда как он хотел извиниться перед ним. Сегодня всё не так, как было вчера, и положение изменилось. Сердце его захмелело от радости и триумфа, как и его родина, что была пьяна счастьем и победой. И потому не должно было быть больше никакого недоверия между ним и отцом даже на миг. Добиться благосклонности и прощения отца, по которому он так изголодался — вот оно, истинное, безупречное счастье.

Он вошёл в комнату отца незадолго до завтрака — минут за пятнадцать — и обнаружил его в земном поклоне: тот молился и еле слышно обращался к Богу. Без сомнения, он украдкой взглянул на него, но сделал вид, что не замечает, подошёл к дивану, не обернувшись на сына, и сел. Тут Фахми смиренно и приниженно встал в дверях, чтобы отец увидел его, и тот бросил на него сухой осуждающий взгляд, словно задаваясь вопросом: «Кто это стоит здесь и что его принесло сюда?!» Фахми справился со своим смущением и сделал несколько лёгких шагов вперёд в направлении дивана, на котором сидел отец, пока не наклонился над его рукой и с безграничным уважением облобызал её. Он молчал, затем еле слышно произнёс:

— Доброе утро, папа.

Молчаливый пристальный взгляд отца не прерывался, словно он и не слышал его приветствия, пока юноша не опустил глаза в смущении и не пробормотал почти в отчаянии:

— Я так сожалею…

Молчание затянулось…

— Я очень сожалею. Я не чувствовал вкуса спокойствия с тех пор, как…

Он понял, что последняя его фраза незаметно напомнила ему о том, чего он всем сердцем хотел избежать, но удержался. Отец же грубо, с досадой спросил:

— Чего тебе надо?..

Фахми был доволен, что молчание прервано наконец, и с облегчением вздохнул, как будто даже не догадался о гневе отца, и с надеждой в голосе сказал:

— Я хочу, чтобы вы были мною довольны…

Отец с раздражением сказал:

— Уйди с глаз моих долой…

Фахми почувствовал, как постепенно ослабевает хватка отчаяния и произнёс:

— Только тогда, когда добьюсь вашего довольства…

Отец неожиданно перешёл к насмешке:

— Довольства?!.. Почему бы нет?.. Разве ты совершил что-то, вызвавшее моё негодование, упаси Аллах?!

Фахми воспринял его насмешку с большим восторгом, чем то, когда отец просто прервал молчание. Насмешка в устах отца была первым шагом к прощению. Его истинный гнев, пощёчина, удар кулаком, пинок ногой, брань, или всё это сразу — он уже привык к тому, что насмешка отца была предвестником перемен к лучшему, а потому воспользовался заминкой и заговорил. Он говорил так, как и следовало мужчине, что уже не сегодня-завтра будет выступать защитником в суде. Да, это был его шанс! Про себя он говорил так:

— Отклик на призыв родины не считается непослушанием вашей воле. Я не сделал ничего такого, что бы засчитывалось на самом деле как патриотизм. Раздача листовок среди друзей… А что такое по сути раздача листовок среди друзей? Где я, и где те, что отдали свою жизнь так дёшево? По вашим словам я понял, что вы боитесь за мою жизнь, но не отрицаете долг перед родиной. Я выполнял то, что должен был, и уверен, что и в самом деле не нарушил вашу волю…, и так далее, и так прочее… Вслух же он сказал так:

— Аллаху известно, что я и подумать не мог о том, чтобы перечить вашей воле.

Отец серьёзно сказал:

— Напрасные слова. Ты сейчас делаешь вид, что слушаешься меня, потому что нет причины для ослушания. Почему до этого дня ты не попросил у меня прощения…?

Фахми грустно промолвил:

— Весь мир был в крови и печали, и меня самого снедала печаль…

— И это занимало тебя настолько, что не давало возможности попросить у меня прощения?!

Юноша пылко ответил:

— Это занимало меня настолько, что я не думал даже о себе, не то что о вашем довольстве и прощении…

Затем, уже приникши, он сказал:

— Я не смогу жить, если вы не будете довольны мной и не простите…

Отец нахмурился, но не от гнева, как он старался показать, а чтобы скрыть нежность, которую у него вызвали слова юноши. Если бы он сказал по-другому, отец обязательно распознал бы фальшь. Это и есть настоящее красноречие.

— Я передам его слова своим друзьям сегодня же ночью, чтобы проверить, какое воздействие на них они окажут. Интересно, что они после этого скажут? Этот мальчик — весь в отца… Вот что нужно сказать. Когда-то давно мне говорили, что если бы я получил образование, то был бы самым красноречивым адвокатом. Но я и так, без всякого образования и адвокатуры самый лучший оратор среди всех. Мои ежедневные речи сами звучат как статьи закона и раскрывают мой ораторский талант. Сколько адвокатов или крупных чиновников тушуются, словно воробьи передо мной в обществе! И даже сам Фахми не сможет занять моё место. Другие засмеются и скажут мне, что сын и впрямь пошёл в отца. А его отказ от клятвы по-прежнему огорчает меня. Но разве нет у меня причин гордиться тем, что он участвовал в революционных событиях, пусть даже издалека? Хорошо бы, если бы он совершил что-нибудь грандиозное, ведь Аллах дал ему дожить до сегодняшнего дня. Начиная с этого момента и впредь я буду говорить, что он сражался в самый разгар революции. Но поверят ли, что он и впрямь раздавал листовки, как сам мне рассказал?… Этот щенок кинулся в самое пекло. «Господин Ахмад, мы должны засвидетельствовать, что ваш сын отважный патриот… Мы не хотели говорить этого во время опасности, но так как установлен мир, то ничего страшного не произойдёт, если мы скажем это…» Ты отрицаешь патриотические чувства?.. Разве ты не удостоился похвалы сборщиков пожертвований от делегатов «Вафда»?… Ей-Богу, если бы ты был молод, то сотворил бы такое, что не снилось и твоему сыну, хотя он и взбунтовался против тебя! Твой язык не был послушным, зато сердце подчинялось мне! И что мне теперь делать? Сердце моё хочет простить его, но я боюсь, что он в следующий раз просто переступит через моё несогласие!

— Но я не смогу никогда забыть, что ты нарушил мою волю. Неужели ты полагал, что твоё красноречивое выступление, что ты произнёс передо мной этим утром на пустой желудок, может как-то подействовать на меня?!

Фахми хотел взять слово, но в этот момент вошла мать и сказала:

— Господин мой, завтрак готов.

Она удивилась неожиданному присутствия в комнате Фахми и переводила взгляд с одного на другого, и немного помедлила в надежде услышать что-нибудь о том, что здесь происходит, но в тишине — она испугалась, что сама стала её причиной — поняла, что ей лучше покинуть комнату как можно быстрее. Отец встал, чтобы отправиться в столовую, а Фахми склонился перед ним в глубокой грусти, которую не мог скрыть от отца, а тот помедлил некоторое время, а затем примирительным тоном сказал:

— Я хочу, чтобы впредь ты оставил эту дурость, когда говоришь со мной…

Он вышел, а следом за ним — Фахми с благодарной улыбкой, расплывшейся на губах, затем услышал, как отец насмешливо сказал, когда они оба входили в зал:

— Полагаю, ты считаешь себя одним из тех, кто стоял во главе освобождения Саада!

Фахми довольный вышел из дома и тут же пошёл в Аль-Азхар, где его уже ждали друзья-члены высшего комитета студентов, чтобы рассмотреть большую реорганизацию мирных демонстраций, которые власти разрешили-таки проводить для выражения народного восторга, и в которой, как было решено, будут участвовать представители всех слоёв общества.

Собрание длилось довольно долго, затем участники разошлись каждый своей дорогой, и юноша сел в трамвай, что ехал на станцию Рамзеса, узнав поручение, которое ему дали — руководить собраниями учеников средних школ. Хотя он и считал, — по своему обыкновению — что его сравнивают с кем-то, кому можно поручить такое второстепенное дело, однако выполнял его точно, аккуратно, и даже с удовольствием, словно это самое лучшее, что он мог сделать в жизни, хотя его усилия не лишены были лёгкого разочарования, о котором никто не знал, кроме него самого. Источником его была убеждённость в том, что он не похож на многих своих сверстников, кому были присущи отвага и смелость… Да, он не отказывался от участия в демонстрациях, к которым призывал комитет, но у него сердце уходило в пятки при появлении военных грузовиков, полных солдат, и особенно когда те открывали огонь и появлялись жертвы… Однажды он укрылся в кафе, весь дрожа от страха, в другой раз пуля пролетела от него на большом расстоянии, и он оказался на близлежащем кладбище. Где он по сравнению со знаменосцем на демонстрации в квартале Булак, или иначе в резне в Булаке, как её ещё называли, который пал мучеником, сжимая в руках флаг, твёрдо стоя на ногах в передних рядах, и изо всех сил выкрикивая лозунги?!.. Где он по сравнению с его сверстниками-мучениками, которые поспешили поднять знамя и пали прямо под ним, став мишенями для свинца?! Где он по сравнению с тем шахидом, который отнял пулемёт у английского солдата в Аль-Азхаре?! Где его место среди всех них и остальных, о героизме и самопожертвовании которых молнией разносятся вести?!.. Героизм представлялся в его глазах образцовым поведением, привлекающим к себе всеобщее внимание. Он уже давно прислушивался к внутреннему зову, побуждающему его присоединиться к этим героям, но его нервы просто не выдерживали в самый ответственный момент, и едва накал борьбы спадал, как он оказывался в арьергарде, если вообще не прятался или не бежал с поля боя. Затем он вновь принимал решение удвоить свои усилия, бороться и сдерживать себя с помощью угрызений совести, пылающего сердца и желания стать беспримерным совершенством, и иногда утешался такими словами:

— Я всего лишь безоружный воин, и если меня минует возможность проявить блестящий героизм, то достаточно и того, что я ни на миг не станут колебаться и брошусь в самое пекло битвы.

По дороге на станцию Рамзес он стал внимательно присматриваться к дороге и экипажам — все они направлялись, как казалось, в его сторону: студенты, рабочие, служащие, пешеходы и пассажиры в транспорте. Он пребывал в уверенности, что все они достойны участвовать в мирной демонстрации, которую они декларировали, а он — такой же, как и они и испытывает похожие чувства, но не такие, как раньше, когда он проделывал свой путь на демонстрации с пылким сердцем, в котором отдавались тяжёлые удары, всякий раз, как перед его взором вставал призрак смерти. То время давно прошло, и сегодня он шёл с уверенностью на душе и улыбкой на устах… Джихад закончен? Он вышел целым и невредимым, не причинив никому вреда, и не пострадав сам. Не пострадав?! Хоть бы он немного пострадал: попал в плен, был избит или получил несмертельное ранение! Разве не печально, что абсолютный мир — это награда, полученная такими же сердцами, что и его собственное?! Как старательному студенту, ему не дана была победа ценой мученичества… Неужели ты будешь отрицать радость, что спасся?.. Неужели ты предпочёл бы оказаться в рядах павших? Ну уж нет. Неужели ты желал получить несмертельное ранение? Да, это было вполне возможно, но почему тогда ты попятился назад? Тебе не гарантировали, что ранение будет не смертельным, или плен — временным. Ты не питаешь презрения к спасению, но хочешь, чтобы твоё ранение не изменило бы этот замечательный конец. Если ты снова будешь воевать, тебе следует узнать то, что скрыто за семью печатями. Ты пойдёшь на мирную демонстрацию с угрызением совести и уверенностью в сердце.

Он доехал до площади Рамзеса к часу дня, за целых два часа до назначенного времени для демонстрации, и занял место там, где ему определили: у вокзальных ворот. На площади у вокзала находились руководители демонстрантов и несколько отдельных групп различных религиозных общин. Погода стояла умеренная, апрельское солнце изливало свои лучи на тех, кто подставлял себя им. Ожидание не продлилось долго, и все принялись потихоньку стекаться на площадь с разных улиц, что сообщались с ней, и каждая группа начинала заниматься своим делом. Фахми тоже занялся своим с настоящим удовольствием и гордостью, несмотря на простоту поручения, которое и заключалось всего-то в том, чтобы расставлять каждую школьную группу позади её знамени. Душа его наполнилась гордостью и уверенностью у себе, особенно когда он контролировал действия многих других учеников, что были старше его. Ему было девятнадцать лет с небольшим, и сейчас он находился в толпе учеников, которым было почти двадцать два и даже двадцать четыре года, у многих уже вились усы. Он заметил внимательно смотрящие на него глаза и губы, шептавшие — насколько он мог расслышать — его имя — которое они сочетали с его званием. По устам некоторых из них прокатилась фраза: «Это Фахми ибн Ахмад Абд Аль-Джавад — представитель Высшего Комитета». Тут же струны его сердца затрепетали, хотя губы его были сомкнуты, и с них не сорвалась улыбка смущения от такого «почёта». Да, ему следовало бы принять вид «настоящего представителя Высшего Комитета»: хранить серьёзность и строгость, достойные юноши из первого эшелона борцов, чтобы дать простор для фантазий и догадок всех тех, кто уставился на него, о том, какие же героические боевые действия он скрывает. Так пусть хотя бы в их воображении он совершит все эти необычайные действия, которые не мог сделать в реальной жизни. Это его желание никогда не утихнет, даже если сердце и терзало острое чувство горькой правды. Распространение листовок — он был пешкой в самых последних рядах! Вот он какой, без преувеличения. Сегодня ему поручили командовать учениками средних школ, то есть поставили выполнять важнейшее дело. А вот интересно: способны ли другие сделать больше, чем он?! Уж очень они его обхаживают да уважают. Собрание не успело даже начаться, как ему пришла в голову идея: выступление!..

— Нет, не нужно тебе выступать… Но так ли?.. Ты не можешь стать великим, не будучи хорошим оратором, однако какая потеря будет для тебя в тот день, когда высший комитет предстанет перед лидером — Саадом? Другие поспешат выйти, а ты так и будешь молчать? Ну уж нет, я не собираюсь молчать, я буду говорить, я дам волю своему сердцу — умею ли я, или нет. Но когда же ты предстанешь перед Саадом? Когда увидишь его впервые, и наконец вдоволь наглядишься на него? Сердце моё выскакивает из груди, а глаза тоскуют по слезам. То будет великий день, и Египет станет независимым. Этот наш день будет лишь каплей в море. О Боже!.. Площадь уже заполнилась народом, как и все улицы, что ведут к ней: улицы Аббас, Нубар, Аль-Фаджала. Никогда не было подобной демонстрации — сотня тысяч человек: фески, чалмы… рабочие, служащие, шейхи, пасторы, судьи… Кто бы мог представить такое. Солнце палит… Вот это и есть Египет. Но почему же я не позвал отца? Ясин был прав… Один из нас забывает о себе посреди всех людей… Где же мои личные заботы?… Я среди них как песчинка. Как же трепещет сердце. Я много расскажу об этом, начиная с сегодняшнего вечера и после. А интересно, содрогнётся ли мама, когда увидит это снова? Великое зрелище, вселяющее уверенность и почтение. И я хочу видеть, какой след оно оставит в сердцах этих бесов! Вот и их казарма, что обращена в сторону площади. Вражеское проклятое знамя развевается на ветру, но вот изо всех окон высунулись головы… О чём они там шепчутся друг с другом?! Сторож стоит, словно изваяние, и ничего не видит. Их пулемёты не прикончили революцию — они наконец-то поняли это. Вы ещё увидите в скором времени Саада прямо на этой самой площади — он вернётся победителем — вы выслали его из страны с помощью оружия, а мы без всякого оружия вернём его. Вы увидите это непременно!

Этот огромный людской корабль двинулся в путь, и вслед за ним разошлись волны с патриотическими криками и скандированием, так что казалось, будто весь Египет вышел на демонстрацию. Нет, словно это был один человек и один крик. Группы шли друг за другом по очереди долго, очень долго, так что Фахми показалось, что впереди идущие группы вот-вот приблизятся к улице Абедин, прежде чем он со своей группой отойдёт к вокзальным воротам. Первая группа шла, и пулемёты не преграждали ей путь, не было ни пуль, ни булыжников ни с той, ни с другой стороны. Улыбка на губах его ослабла, когда он увидел группу, что встала лагерем прямо напротив него и ходит за ним по пятам, чтобы показать свою «особую демонстрацию». Он поднял руку вверх, и ряды пришли в движение, бодрые и готовые к действию, затем настолько громко, насколько мог, выкрикнул лозунг и отступил назад. Он продолжал вести людей и громко скандировать, пока они не подошли к улице Нубар, а затем уступил свою роль кому-то другому, из тех, что окружали его, и ожидали своей очереди скандировать лозунги. Они друг за другом беспрерывно выкрикивали лозунги, а он развернулся и вытянул шею, чтобы рассмотреть демонстрацию, начала которой даже не было видно, поворачиваясь то направо, то налево, и переполненные зрителями тротуары, крыши, балконы и окна тоже начали вторить скандируемым лозунгам. От вида тысяч, скопившихся на улицах, душа его наполнилась силой и уверенностью ещё сильнее, словно его окружала настоящая броня. Сила эта сплотила их так, что была пуленепробиваемой, и лишь полиция просто следила за порядком, утомлённая прошлыми нападениями и протестами. Вид всех этих людей, что ехали верхом на лошадях, словно охранники демонстрантов, следующие за ними и готовые услужить, был самым очевидным признаком победы революции. А это разве не начальник полиции Расул-бек?.. Да, это же он сам, Фахми его хорошо знал. А вот и его заместитель — он едет рысью на своём коне вслед за шефом и неподвижным взглядом свысока окидывает горизонт, словно высказывая молчаливый протест против мира, который заключала в себе демонстрация. Как же его звать? Можно ли забыть имя, которое в самые чёрные и кровавые дни было у всех на слуху?! Первая буква — «джим», так вроде. Джа… Джу… Джи… Ему не хотелось допрашивать свою память. Джулиан?! Ох! Как же это презренное имя неожиданно всплыло в его сознании?! Оно осело, словно пыль, и погасило весь его пыл.

— Как мы можем откликнуться на воодушевляющий призыв и праздновать триумф, если сердце моё по-прежнему мертво? Мертво?! Всего минуту назад оно было живо. Не иди на поводу у печали, Фахми, и не позволяй своему сердцу устраниться от демонстрации. Разве ты не дал себе обещания забыть обо всём? Да, и ты на самом деле забыл. Мариам… Кто это?! Это осталось в давнем прошлом. Мы живём ради будущего, а не ради прошлого… Джиз. Мистер Джиз… Мистер Джиз… Так зовут заместителя начальника участка, да будет он проклят. Давай же, продолжай скандировать лозунги, чтобы стряхнуть с себя эту свежую пыль.

Демонстрация продолжала медленно продвигаться от сада Узбакийя, в котором виднелись деревья, что возвышались над флагами, развешанными то тут, то там по всему пути, а площадь Оперы, заполненная вдоль и поперёк, выглядела издалека как головы, приклеившиеся друг к другу, словно все они росли из одного тела. Фахми кричал изо всех сил и в едином порыве, а люди повторяли за ним лозунги в один голос, что наполнял воздух вокруг подобно раскатам грома. Когда они неожиданно подошли к стене сада — ограниченной полоске земли, — раздался гул, и горло его словно парализовало, он обернулся вокруг с какой-то тревогой. То был знакомый звук, который часто звучал у него в ушах за истёкший месяц и также часто повторявшийся в его памяти среди ночной тишины, при том, что он не мог привыкнуть к нему, и прогудел рядом, чуть не вызвав у Фахми остановку сердца…

— Пули?!

— Это неразумно, разве они сами не заявили о демонстрации?

— Ты сбросил со счёта предательство?!

— Но я не вижу солдат…

— Сад Узбакийя — это огромный лагерь, где их полным-полном…

— Может быть, это был взрыв автомобильной шины…

— Может…

Уши юноши внимательно прислушивались ко всему происходящему вокруг, но покой так и не вернулся к нему. Всего лишь несколько мгновений отделяло их от следующего взрыва… Ох… Тут не могло быть больше сомнений. Это были пули, как и раньше. Интересно, откуда? Разве сегодня не день мира?!

Он почувствовал, как среди демонстрантов впереди, подобно огромной волне, что толкает к берегу корабль, нарастает тревога. Затем тысячи людей начали отступать назад, и с каждой стороны пошли необузданные обезумевшие толчки, вызванные волнением и страхом севшего на мель судна. Послышались громкие вопли ужаса, и вскоре симметричные ряды рассеялись, и вся конструкция рухнула. Несколько резких выстрелов последовали друг за другом, и вслед за ними в толпе поднялись гневные крики и стенания. Народное море бушевало, а волны его устремлялись во все щели, не оставляя на пути своём ничего.

— Беги, ты должен бежать. Если тебя не убили пули, то затопчут ноги и руки. Беги или отступай назад!

Но он не делал ничего, и просто стоял.

— Зачем ты стоишь здесь, когда все разбежались?! Ты стоишь совершенно один, беги же…

И тут ноги и руки его пустились в движение, но какое-то медленное, утомлённое.

— До чего же сильный шум здесь. Но что же послужило его причиной? Быстро все воспоминания покинули тебя. Чего ты хочешь?! Кричать? Что кричать? Просто призывы?… Но кому?… К чему?.. Этот голос говорит у тебя внутри, слышишь ли ты его? Видишь ли?.. Но где?.. Нет ничего, ничего, одна сплошная темнота. Осторожное движение и аккуратное отступление, как тиканье часов, вслед за которым устремляется и сердце…

Шёпот преследовал его. И вот он оказался около ворот сада. Разве это не здесь? Он двигался, словно по волнам, постепенно тая на ходу. Высокие деревья неустанно танцевали, а небо… Небо?.. Оно высоко распростёрлось, и ничего не было, кроме спокойного тихого неба, которое улыбалось и изливало на землю дождь мира.

71

Господин Ахмад Абд Аль-Джавад услышал звук шагов у входа в лавку и оторвал голову от письменного стола. Перед ним находились трое юношей, лица которых хранили серьёзный и невозмутимый вид. Они вышли вперёд, пока не остановились у самого стола и затем сказали:

— Мир вам и милосердие Аллаха…

Ахмад поднялся и с привычной вежливостью ответил:

— И вам тоже мир и милосердие Аллаха и благословение Его, — затем указал на стулья… — Пожалуйте…

Однако они не откликнулись на его жест, а только поблагодарили его, и тот, что стоял посредине, сказал:

— Вы — господин Ахмад Абд Аль-Джавад?

Ахмад улыбнулся, хотя в глазах его мелькнул немой вопрос, и ответил:

— Да, господин мой…

— Интересно, чего им понадобилось? Маловероятно, что они пришли сюда за покупками… Они шагают, словно солдафоны, а не как обычные покупатели! А эта серьёзная интонация в их словах! Время уже семь вечера. Неужели они не видят Аль-Хамзави, который убирает мешки на полки, делая знак, что лавка закрывается? Неужели они из тех, кто собирает пожертвования? Но ведь Саад Заглул уже свободен, и революция закончена. И я не могу дождаться того часа, когда отправлюсь в кофейню! Эй вы, знайте, что я не ради вас спрыснул лицо одеколоном, причесал волосы и усы, и затянул покрепче джуббу и кафтан! Да что вы хотите?

Ему показалось, пока он пристально глядел на своего собеседника, что лицо его не так уж незнакомо ему. Он уже видел его раньше. Но где? И когда? Надо вспомнить. Вероятно, уже не первый раз он видит его. Ах… Улыбка облегчения расплылась по его лицу:

— Не вы ли случайно тот благородный молодой человек, что однажды пришёл нам на помощь в самый подходящий час, когда на нас напали в мечети Хусейна, да будет доволен им Аллах?

Юноша тихо ответил:

— Да, это я, господин мой…

— Я оказался прав в своих предположениях. А ещё наивные и глупые утверждают, что вино притупляет память. Но чего они так уставились на меня? Смотри, смотри. Этот взгляд совсем не предвещает ничего доброго. О Господи, сотвори благо. Прибегаю к защите Аллаха от шайтана, побиваемого камнями. Сердце моё отчего-то сжалось. Они пришли поговорить о…

— Фахми?! Вы пришли за ним… Может быть, вы..?!

Юноша опустил глаза, затем дрожащим голосом сказал:

— Тяжкая обязанность лежит на нас, господин. Но это наш долг. Да наградит вас Господь терпением!..

Ахмад внезапно наклонился вперёд, опираясь на краешек стола, и закричал:

— Терпением?.. Зачем?…Фахми?!..

Юноша с подчёркнутой скорбью произнёс:

— Мы с сожалением извещаем вас, что наш брат-боец Фахми ибн Ахмад…

Ахмад не верил своим ушам, хотя в глазах его и мелькнул быстрый решительный взгляд, в котором светились как доверие к их словам, так и отчаяние, и воскликнул:

— Фахми?..

— Он мученически погиб в сегодняшней демонстрации…

Тот, что стоял справа, сказал:

— Он перешёл в сонм небесный и приблизился к Аллаху как благородный патриот и мученик…

Его уши внезапно оглохли, так что слова их он не слышал, и когда молчание окончилось, губы его зашевелились, а рассеянный взгляд блуждал по сторонам. Зависшее молчание ещё длилось некоторое время, и даже Джамиль Аль-Хамзави был словно приколочен гвоздями к своим полкам и в замешательстве устремил на Ахмада взгляд, полный ужаса. Наконец юноша вновь пробормотал:

— Мы очень скорбим по нему, но мы должны встречать приговор Аллаха с терпением, достойным верующих, а вы, господин, верующий человек…

— Они выражают тебе свои соболезнования, но этот парень даже не знает, что в подобных обстоятельствах ты сам лучше всех высказываешь слова утешения!.. Что это для разбитого сердца? Ничего! Разве могут слова потушить пожар?… Не спеши… Разве дурное предчувствие не закралось в твоё сердце ещё до того, как один из них заговорил? Да… Он видел перед собой ангела смерти, теперь смерть была истинной, и сейчас вот говорит с ним, хотя и отказывается ей верить. Может, его подводит храбрость и он не хочет в это верить? Но как мне поверить, что Фахми на самом деле умер, как поверить, что сам Фахми просил у меня прощения и добивался моего довольства всего несколько часов назад? Фахми покинул нас в это утро радостный, полный сил и здоровья. Умер… Умер! Теперь я больше не увижу его ни дома, ни где-либо ещё на земле. Каким будет дом без него? Как мне быть отцом после него? Куда уйдут надежды, что я возлагал на него? Есть только одна надежда — в терпении. Терпении? Ох… Ты чувствуешь эту внезапную острую боль? Это и есть настоящая боль. Иногда ты старался себя обмануть и утверждал, что тебе больно. Нет. До сего дня тебе не было больно. Вот истинная боль…

— Господин, крепитесь и положитесь на Аллаха…

Ахмад поднял голову и уставился на него, затем словно больной произнёс:

— Я полагал, что резня прекратилась…

Юноша с гневом в голосе заявил:

— Сегодняшняя демонстрация была мирной, её разрешили власти. В ней участвовали люди из всех слоёв, и поначалу она проходила спокойно и всё было безопасно, пока мы не приблизились к саду Узбакийа. И тут из-за стены безо всяких причин на нас посыпались пули. Никто не оказывал сопротивления солдатам, и мы даже воздержались от скандирования лозунгов против англичан, остерегаясь какой-либо провокации, но они были отравлены безумием резни, бросились к своим ружьям и открыли огонь. Мы созвали заседание для направления решительного протеста в администрацию протектората, но нам сказали: «Алленби выскажет сожаление об этой неожиданной выходке его солдат…»

Ахмад тем же страдальческим тоном сказал:

— Но это никогда не вернёт жизнь погибшему…

— К прискорбию!..

С болью в голосе он произнёс:

— Он же не участвовал в опасных демонстрациях, это первая демонстрация, к которой он присоединился…

Юноши обменялись многозначительным взглядом; ни один из них не вымолвил ни слова… Ахмад словно больше не мог терпеть эту молчаливую осаду вокруг себя, и застонал:

— Предоставим это дело Господу. Где я могу его найти теперь?

Юноша сказал:

— В больнице Каср аль-Айан.

Затем он сделал жест Ахмаду, чтобы тот не торопился, когда заметил, что он в спешке собирается идти туда прямо сейчас:

— Похоронная церемония его и тринадцати других мучеников из числа наших братьев состоится завтра в три часа после полудня…

Ахмад в ужасе закричал:

— Разве мне не отдадут его для того, чтобы устроить похороны дома?!

Юноша решительно сказал:

— Но его похоронят вместе с его братьями в ходе всенародной церемонии…

Затем уже умоляющим тоном:

— Больница сейчас окружена полицией, и нужно подождать, если мы хотим дать возможность родным погибших попрощаться с ними до церемонии. Не подобает Фахми обычная церемония, которую вы хотите провести у себя дома…

Затем он подал ему руку на прощание и сказал:

— Наберитесь терпения, ведь терпение ваше — только ради Аллаха…

Остальные тоже протянули ему руку, повторяя слова соболезнования, а затем все вместе ушли… Он закрыл голову ладонями и прикрыл глаза. Внезпно раздался голос Джамиля Аль-Хамзави, который пытался высказать утешение плачущим голосом. Но Ахмад, казалось, был раздосадован ещё и его соболезнованием. Он больше не мог выностить плача и медленными тяжёлыми шагами вышел из лавки. Ему нужно было выйти из этого оцепенения, ведь он даже не знал, как ему горевать. Ему хотелось побыть наедине с собой, да только вот где? Дом его превратится в сущий ад через минуту-другую: к нему придут друзья, и уже не будет возможности для раздумий… Когда же ему думать о той утрате, что он понёс?… Когда же он может скрыться с глаз всего мира?.. Это казалось маловероятным… Но время для этого пришло, без сомнения. В существующих обстоятельствах это было его единственным утешением… Да, придёт время, когда он останется один, совсем один, и отдастся во власть скорби всем своим существом. Тогда он лучше присмотрится к себе в свете прошлого, настоящего и будущего, к разным фазам своей жизни, начиная с детства и юности и до зрелости, следам надежд и остаткам воспоминаний, даст волю слезам, пока они не будут исчерпаны до конца. Да, у него есть ещё достаточно времени для этого, и нет причины тревожиться.

— Вспомни о том препирательстве между вами сразу после пятничной молитвы или события этого утра, твои порицания и его заискивания перед тобой. Сколько ещё можно вспоминать, размышлять и горевать? Сколько ещё можно надрывать себе сердце? Сколько ещё можно плакать?.. Как скорбеть? Разве это жизнь припасла такое «счастье»?

Он поднял голову, отяжелевшую от дум, и в его потемневших глазах промелькнули машрабийи его собственного дома, и он впервые вспомнил об Амине. Ноги чуть было не отказали ему… Что он скажет ей?… Как она воспримет эту новость?… Нежная и слабая, которая плачет, даже глядя на птичку!

— Помнишь, какие слёзы она лила, узнав о гибели сына Аль-Фули-молочника?! Что же с ней сделает убийство Фахми?… Убийство Фахми!.. Сынок, неужели это и есть твой настоящий конец?.. О мой дорогой, несчастный сын!.. Амина… Её сын убит. Фахми убит… Ох уж… Ты запретишь рыдать на его похоронах, как запретил до этого радостно кричать на свадьбе? Или сам будешь рыдать? А может, пригласишь плакальщиц?!.. Амина, наверное, сидит сейчас посреди кофейного зала между Ясином и Камалем и спрашивает, что так задержало Фахми. Он надолго задержится, ты его больше никогда не увидишь… Ни его тела… Ни даже его погребальных носилок… Какое тяжкое испытание. Я увижу его в больнице, а ты — нет, я этого не позволю… Жестокость или милосердие? Это бесполезно…

Он оказался перед домом, и рука его потянулась к дверному молотку, затем он вспомнил, что ключ от дома у него в кармане, вытащил его и открыл дверь, а затем вошёл…

Тут до ушей его донёсся голос Камаля, который мелодично напевал:

Навещайте меня хотя бы раз в год.

Нехорошо покидать меня даже один раз.

Конец 1 тома
Загрузка...