ОДНА

Задумайся на минуту над этой моральной дилеммой, говорит мать, обращаясь к Джордж, которая сидит на пассажирском сиденье впереди.

Нет, не говорит. Говорила.

Мать Джордж — мертва.

О какой моральной дилемме? спрашивает Джордж. Пассажирское сиденье в арендованной машине — призрачное, оно там, где дома сиденье водителя.

Что-то в этом есть, наверно, от вождения, — только ты, собственно, не за рулем.

Ну ладно. Допустим, ты — художник, говорит мать.

Правда? спрашивает Джордж. С каких это пор? Это что, та самая моральная дилемма?

Ха-ха, отвечает мать. Ну доставь мне такое удовольствие. Просто представь. Вот ты — художник.

Этот разговор происходил год назад, в мае, когда мать Джордж несомненно была еще жива. Не стало ее в сентябре. А сейчас — январь, точнее, только что миновала новогодняя полночь, значит, это год, следующий за тем, в котором мать умерла.

Отца Джордж нет дома. Это лучше, чем когда он торчит на кухне в пьяных слезах или расхаживает по комнатам и включает и выключает все подряд. Генри спит. Она только что сходила проверить, как он там — лежит, мертвый для всего мира, хотя и не настолько мертвый, насколько предусматривает точное значение этого слова — когда оно действительно означает: мертвый.

Это будет первый год, когда на свете нет ее матери — после года до ее рождения. Это настолько очевидная вещь, что даже думать об этом — глупость, но это так ужасно, что и не думать об этом не получается. И то, и другое одновременно.

Как бы там ни было, а в первые минуты нового года Джордж разглядывает текст старой песни. «Let's Twist Again», слова Кела Манна. Слова не слишком удачные. Давай-ка потвистуем вместе, как прошлым летом, как в прошлом году, когда ты хотела…

А дальше вообще никуда не годная рифма, даже, честно говоря, никакая не рифма:

Помнишь ли то лето,

Когда все вокруг гудело…

«Гудело» не рифмуется с «лето», и, честно говоря, было бы правильнее сказать «гремело», знака вопроса в конце нет, и это должно буквально означать: помнишь ли то лето, которое куда-то там загремело?

А потом: танцуем твист, все сейчас для нас, танцуем твист, это наш с тобой час. Как на всех сайтах пишут — «twistin' time».

Ну, по крайней мере, хоть апостроф поставили, произносит Джордж из того лета, которое загремело, — из времени до того, как ее мать умерла.

Да насрать мне, заботят ли какой-то там сайт правила грамматики, отрезает нынешняя Джордж.

Разница между до и после — это боль утраты, так говорят люди. Все болтают о том, что горе будто бы имеет какие-то стадии. Обсуждают, сколько их, этих стадий, у горя. Одни утверждают — три, другие — пять, еще кто-то — семь.

Точно так же для автора песни были неважны слова. Может, он как раз находился на какой-то из этих трех, пяти или семи стадий горя. На девятой (а может, двадцать третьей, сто двадцать третьей и так далее, без конца, потому что ничто уже не будет таким, как прежде): на этой стадии тебе уже неважно, означают ли слова песни вообще хоть что-то. Да и все остальные песни тебе опостылеют.

Но Джордж должна найти песню для своего особого танца.

То, что эта настолько очевидно противоречива и бессмысленна — несомненно, дополнительный бонус. Именно потому этот твист был продан невообразимым числом экземпляров и с ним в свое время так носились. Люди любят, когда в песне нет слишком глубокого значения.

О'кей, представила, говорит Джордж с пассажирского места в прошлом мае, в Италии, в ту самую минуту, когда Джордж дома, в Англии, следующей зимой, смотрит на бессмысленную мешанину слов старой песни. За окном машины — Италия, она разворачивается вокруг них и над ними, такая знойная и желтая, будто ее специально обработали пескоструйкой. Позади тихо сопит Генри — глаза у него закрыты, рот открыт. Он еще такой маленький, что ремень безопасности на сиденье приходится выше его лба.

Вот ты — художник, говорит мать, и работаешь над каким-то проектом вместе с другими художниками. И каждый из вас получает одинаковую сумму — в качестве заработной платы. Но ты убеждена: то, что в этом проекте делаешь именно ты, стоит гораздо больше, чем то, что платят всем — в том числе и тебе. Поэтому ты пишешь письмо заказчику и просишь у него более высокой платы, чем для всех остальных.

Разве я стою больше? спрашивает Джордж. Разве я лучше других?

Какая разница? говорит мать. Разве это важно?

Это я или мой труд стоит большего? спрашивает Джордж.

Хорошо. Продолжай думать в этом направлении, говорит мать.

Это действительно так? спрашивает Джордж. Или гипотетически?

Разве это важно? спрашивает мать.

В действительности у тебя уже есть готовый ответ, или ты меня проверяешь, догадываясь, что на самом деле думаю об этом я? допытывается Джордж.

Возможно, говорит мать. Но сейчас меня не интересует мое мнение. Мне интересно, что думаешь ты.

Обычно ты не очень интересуешься тем, что я думаю, говорит Джордж.

Это так характерно для подростков, Джордж, говорит ей мать.

А я и есть подросток, говорит Джордж.

Ну да. Этим все и объясняется, отвечает мать.

Возникает короткая пауза, все еще хорошо, все пока в порядке, сейчас это чуть-чуть отступило, но скоро, понимает Джордж, ее мать, которая в последнее время несчастна, раздражительна и непредсказуема из-за ссоры в благородном семействе — то есть из-за ее дружбы с Лайзой Голиард, начнет отдаляться, а потом станет хмурой и сердитой.

Это происходит сейчас или в прошлом? спрашивает Джордж. Художник — мужчина или женщина?

Разве это важно? спрашивает мать.

Важно и то, и другое, говорит Джордж. Каждое существо уникально.

Mea maxima,[18] произносит мать.

Я, наверно, никогда не пойму, зачем ты так сокращаешь, говорит Джордж. И ведь это не означает то, что ты хочешь туда вложить. Без слова culpa выходит просто: мое — наибольшее, что-то вроде: я — самая большая, самая величественная, или мне принадлежит что-то наибольшее.

Это правда, говорит мать. Я — наи-наи.

А какая именно наи-наи? И когда? Раньше или сейчас? спрашивает Джордж. Мужчина или женщина? Невозможно одновременно быть и тем, и тем. Должно быть либо так — либо эдак.

Кто это сказал? Кому должно! спрашивает мать.

У-у! слишком громко произносит Джордж.

Не надо, говорит мать и резко оглядывается. Разве что хочешь его разбудить — но тогда тебе придется его развлекать.

Я. Не могу. Ответить. На. Твой. Моральный. Вопрос. Если. Не буду знать. Дополнительных. Обстоятельств, говорит Джордж sotto voce — что по-итальянски, хотя Джордж и не знает этого языка, означает «понизив голос».

А для моральности нужны дополнительные обстоятельства? шепотом спрашивает мать.

Бог ты мой, говорит Джордж.

А для моральности нужен Бог? спрашивает мать.

С тобой говорить, произносит Джордж, и продолжает, еще более понизив голос, — как со стенкой.

О, очень хорошо, очень приятно, говорит мать.

Чем же это хорошо? спрашивает Джордж.

Тем, что именно искусство, художник и дилемма связаны как раз со стенами, говорит мать. И я вас туда везу.

А, говорит Джордж. Вверх по стене.

Мать смеется по-настоящему, так громко, что обе после этого оглядываются, чтобы проверить, не проснулся ли Генри, но он продолжает спать. Такой смех сейчас для матери Джордж настолько большая редкость, что поневоле кажется, будто у нее все в порядке. Джордж так приятно его слышать, что у нее даже горят щеки.

И то, что ты сказала, грамматически несогласованно, добавляет Джордж.

Нет, говорит мать.

Да-да, возражает Джордж. Грамматика — это ограниченный набор правил, и одно из них ты только что нарушила.

Я не разделяю этого мнения, говорит мать.

Я не думала, что ты считаешь язык мнением, гнет свое Джордж.

Я верю в то, говорит мать, что язык — это организм, который растет и меняется.

Не думаю, что с такой верой в рай пускают, говорит Джордж.

Мать снова смеется по-настоящему.

Нет, послушай, организм… говорит мать -

(в воображении Джордж внезапно всплывает обложка старой книжонки в мягкой обложке «Как достичь хорошего оргазма», которая лежит у матери в одном из выдвижных ящиков в спальне, — из каких-то давних времен, когда мать, по ее словам, гуляла под яблонями, молодая и легкомысленная)

— у этого организма свои правила, он их меняет, когда захочет, а смысл моих слов все равно совершенно ясен, да и грамматика вполне приемлемая, говорит мать.

(«Как достичь хорошего оргазма»).

Ну… Не слишком изящно с грамматической точки зрения, говорит Джордж.

Бьюсь об заклад — ты уже и забыла, о чем шла речь, с улыбкой говорит мать.

«Дилемма связана со стенами. И я вас туда везу», произносит Джордж.

Мать картинно всплескивает руками, на мгновение отпустив руль.

Как могла я, maxima беспечная из всех maxima беспечных женщин на свете, произвести на свет такую педантку? И почему я, черт бы меня побрал, родив, сразу же ее не утопила?

Это и есть моральная дилемма? спрашивает Джордж.

Ну, можешь немного поразмыслить и об этом, почему бы и нет, говорит мать.

Нет.

Мать не говорит.

Мать сказала.

Ведь если бы все происходило одновременно, то мы бы словно читали книгу, в которой каждая строчка накладывается на какую-то еще, а каждая страница является, в сущности, двумя страницами, причем одна просвечивает из-под другой — и поэтому ничего невозможно разобрать. Да, сейчас Новый год, а не май, и вокруг Англия, а не Италия, и за окном хлещет дождь, который аж гудит (гремит), — а люди все равно запускают фейерверки, как бестолковые, и бахает, будто на улице идет небольшая война, а они стоят под ливнем, и дождевая вода льется в их шампанское, и они задирают головы и смотрят на свои (позорно) неуместные фейерверки: как те вспыхивают — и снова небо чернеет.

Комната Джордж расположена на чердаке, и поскольку крышу чинили прошлым летом, там, где скос, она протекает. Каждый раз, когда идет дождь, оттуда бежит маленький ручеек — вот и сейчас то же самое: с Новым годом, Джордж! И тебя с Новым годом, дождик, и цепочка дождевых бусин скатывается по границе штукатурки и гипсокартона, а потом скапывает на стопку книг, лежащих на верху книжного шкафа. За те недели, пока все это продолжается, со стены начали отклеиваться постеры, потому что местами липкая лента уже не держится. Ниже образовалась группа бежевых разводов, похожих на схему разветвленной корневой системы или сельских дорог, или на колонию плесени, увеличенную в тысячу раз, или сосудов, которые от переутомления проступают на белках глаз — нет, как-то иначе, а это сравнение — просто бессмысленная игра. В комнату пробирается сырость, пятнает стену — только и всего.

Джордж об этом отцу не говорила. Вот прогниют стропила, а потом и провалятся. Всякий раз, когда идет дождь, она просыпается с грудным кашлем и заложенным носом, но когда крыша рухнет, то дышать вообще не понадобится.

Отец никогда не заходит в ее комнату. Он понятия не имеет, что там происходит. Если повезет, то он обнаружит это только тогда, когда будет поздно.

И уже поздно.

А главный прикол и ирония судьбы заключается в том, что отец работает не где-нибудь, а в компании, которая занимается крышами. Его работа заключается в хождении по чужим домам с маленькой вращающейся камерой, которую он цепляет на шест вроде тех, какие используют для чистки труб. Он подсоединяет камеру к портативному монитору и засовывает все это в трубу. И тогда каждый, кто хочет знать и у кого имеются лишние сто двадцать фунтов, может увидеть, как выглядит его каминная труба изнутри. Если у этого любопытного найдется еще сто пятьдесят фунтов, отец Джордж может сделать ему видеозапись, тогда хозяин сможет самостоятельно любоваться собственной трубой в любое время.

Или хозяйка. Вот все говорят «хозяин», так почему бы и Джордж так не говорить. Хозяин.

Если угодно, пусть так и говорят.

Как бы там ни было, а комната Джордж со временем, при достаточно плохой погоде и соответствующей запущенности, станет открытой небесам и всему этому дождю, мощь которого по телевизору уже называют «библейской». В новостях теперь каждый вечер рассказывают о затопленных деревнях и на севере, и на юге, — и началось все это еще задолго до Рождества (по крайней мере, у нас хоть нет потопа, говорит отец, потому что средневековая дренажная система в городе работает, как всегда, бесперебойно). В комнате Джордж появятся островки серой грязи — их образует пыль, которая попала в дождевые капли по пути, пыль, которая ежедневно проникает в дом из воздуха и просто потому, что на земле есть жизнь. Все в комнате сгниет. Джордж с удовольствием будет за этим наблюдать. Доски пола загнутся с краев, покоробятся, станут видны гвозди, отойдет клей.

А она будет лежать в кровати, сбросив с себя все одеяла, и звезды будут смотреть прямо на нее с высоты, и между ними и ее выжженными глазами не будет ничего.

Джордж (отцу): Как ты думаешь, когда мы умрем — у нас останутся воспоминания?

Отец Джордж (обращаясь к Джордж): Нет.

Джордж (к миссис Рок, школьному психологу): (тот же вопрос).

Миссис Рок (к Джордж): Как ты думаешь, нам понадобятся воспоминания, когда мы умрем?

Вот это хитро, очень хитро — они думают, что такие умные, что могут отвечать вопросом на вопрос. Но вообще-то миссис Рок действительно хорошая. Миссис Рок вполне соответствует своему имени (по-английски оно означает «скала», «камень»), любят говорить учителя, и каждый считает, что он сам это придумал, когда советует Джордж довериться миссис Рок, посоветоваться с ней — она же в самом деле надежная, как скала, и всякий раз перед тем, как произнести эти слова, они откашливаются и спрашивают, как дела у Джордж, а потом опять говорят то же самое, узнав, что Джордж уже ходит к ней каждую неделю вместо двух уроков физ-ры. На Рок-сейшны! Они смеются в ответ на шутку Джордж, потом им становится неловко, потому что рассмеялись они тогда, когда следовало бы проявлять сочувствие и внимание, ведь разве может Джордж пошутить, или это она специально, потому что ей полагалось бы скорбеть, и вообще?

Как ты себя чувствуешь? спросила миссис Рок.

Нормально, ответила Джордж. Наверно потому, что не замечаю, что чувствую.

Ты чувствуешь себя нормально, потому что не замечаешь, что у тебя все нормально? спросила миссис Рок.

Нет, сказала Джордж. Я думаю, что мне нормально, потому что я не думаю, что что-то чувствую.

Ты не думаешь, что что-то чувствуешь? спросила миссис Рок.

Ну, если и чувствую, то будто на расстоянии, молвила Джордж.

Если ты ощущаешь что-то, есть ли между ним и тобой расстояние? спросила миссис Рок.

Что-то вроде того, будто кто-то сверлит стену — только не твою, но довольно близко, пояснила Джордж. Вроде как просыпаешься с утра от звуков ремонта у кого-то на твоей улице, и не просто слышишь звук дрели, а чувствуешь ее в собственном доме, хотя сверлят даже не по соседству.

Правда? спросила миссис Рок.

Что? не поняла Джордж.

Гм, сказала миссис Рок.

Как бы там ни было, но в обоих случаях — да, сказала Джордж. Это и на расстоянии, и как звук дрели. Как бы там ни было, а синтаксис меня сейчас не заботит. Поэтому простите, что я вам этими своими «что?» морочила голову.

Миссис Рок, похоже, действительно сконфузилась.

Записала что-то в свой блокнот. Джордж следила, как она это делает. Потом миссис Рок посмотрела на Джордж. Джордж пожала плечами и закрыла глаза.

Потому что, подумала Джордж, сидя перед Рождеством в удручающе удобном кресле в кабинете миссис Рок, как это может быть: по телеку будет идти реклама, где бананы танцуют и сбрасывают с себя шкурки, где скачут чайные пакетики, а мама этой рекламы никогда не увидит? Как может быть мир таким жестоким?

Как может существовать такая реклама — а мамы на свете нет?

Она не произнесла это вслух, потому что дело вовсе не в том.

Да и какая разница, даже если произнесешь.

Дело в дыре, которая образуется в кровле, через которую придет холод, дом начнет разваливаться, как и положено, а при этом Джордж сможет каждую ночь лежать в кровати и смотреть в черное небо.

Как в прошлом году в августе. Мать в столовой читает вслух из интернета:

Сегодня повезло тем, кто наблюдает за метеоритами. По прогнозам, небо чистое, и на большей части Соединенного Королевства можно будет наблюдать метеорный поток Персеиды. Почти шестьдесят падающих звезд будут видны в промежутке между вечером понедельника и ранним утром вторника.

Шестьдесят падающих звезд! восклицает Генри.

И начинает быстро бегать вокруг стола и при этом верещит «и-и-и-и-и!».

Ведущая прогноза «Небесные новости» Сара Пеннок, говорит мать, утверждает, что ночью будет метеоритный дождь, и множество людей получат возможность увидеть это астрономическое представление.

После этого мать смеется.

Небесные новости! говорит она.

Генри. Голова болит. Хватит, говорит отец.

Он ловит Генри, поднимает его и переворачивает вверх ногами.

И-и-и-и-и! вопит Генри. Я — звезда, я лечу, и даже если меня перевернуть, меня ни за что не останови-и-и-ить!

Это просто плохая экология, говорит Джордж.

Ты вряд ли будешь так говорить, когда увидишь, как красиво они падают у тебя над головой, замечает мать.

Буду, почему бы и нет, отвечает Джордж.

Каждый метеор — это частичка кометной пыли, которая нагревается и испаряется, врываясь в атмосферу на скорости тридцать шесть миль в секунду, читает мать.

Не очень-то быстро, говорит Генри, по-прежнему пребывающий в перевернутом положении, из-под джемпера, который задрался ему на лицо. Тридцать миль — так любая машинка ездит.

В секунду, а не в час, говорит Джордж.

Это сто сорок тысяч миль в час, продолжает мать.

Все равно слишком медленно, говорит Генри.

И начинает распевать:

Звездочка-машинка, звездочка-машинка.

Это интересно, говорит мать.

А сегодня вечером очень холодно, как бы между прочим замечает Джордж.

Не будь занудой, Джордж, говорит мать.

Ия, поправляет Джордж, потому что этот разговор происходит вскоре после того, как она выдвинула требование, чтобы родители называли ее полным именем — Джорджия.

Мать фыркает.

Что? спрашивает Джордж.

Ты это так сказала… в общем, звучит, как какая-то шутка времен нашей молодости, говорит мать. Мы так дразнили детей из богатых семей. Помнишь, Нэйтен?

Нет, отвечает отец.

И-йа! Джордж — и-йа! тянет мать, пародируя какую-то претенциозную девчонку из прошлого.

У Джордж есть выбор: отреагировать или не обращать внимания. Она выбирает не обращать внимания.

Но мы все равно ничего не сможем увидеть, говорит она. Слишком много света.

А мы его выключим, говорит мать.

Я имела в виду не тот, что дома. Я о том свете, который по всему Кембриджу, говорит Джордж.

А мы и его выключим, говорит мать.

Наибольшей плотности поток достигает к полуночи. Да. Я знаю. Мы можем все вместе сесть в машину и выехать за город, в сторону Фулборна, и уж оттуда посмотреть. Нэйтен, что скажешь?

Мне в шесть вставать, Кэрол, говорит отец.

Ну и ладно, говорит мать. Тогда вы с Генри оставайтесь дома, а мы с Джордж — хотя нет, это же Джордж-и-йа, — съездим.

С Джорджией, говорит Джордж. Но она не поедет.

Ладно, если Джордж-и-йа не едет, значит вас уже трое, говорит мать. Хорошо. Можете оставаться дома, все, а я поеду одна. Нэйтен, он уже совсем красный, ну-ка переверни его!

Нет, потому что я хочу увидеть шестьдесят звездочек! хрипит Генри, все еще вися вниз головой. Я хочу их увидеть больше, чем все в этой комнате!

Там пишут, что могут быть даже болиды, добавляет мать.

И болиды я тоже очень хочу увидеть! говорит Генри.

Это все космический мусор. И спутники, говорит Джордж. Никакого смысла.

Мисс Зануда, комментирует отец, встряхивая Генри в воздухе.

Miз[19] Зануда, подхватывает мать.

Прошу прощения за вопиющее проявление неполиткорректности, добавляет отец.

Он произносит это ласково и старается, чтобы сказанное прозвучало забавно.

Мне больше нравится «мисс», говорит Джордж. Пока я не стану, сами понимаете, доктором Занудой.

Ты просто еще не понимаешь политическую значимость обращения «миз», говорит мать.

Эти слова адресованы то ли Джордж, то ли ее отцу. Отец моложе матери на десять лет, что означает, как любит повторять мать, что у них совершенно различные политические представления; главная разница тут — в отличиях между детством при Тэтчер и ранней юностью при ней же.

(Тэтчер была премьер-министром через какое-то время после Черчилля и задолго до рождения Джордж. Она, по словам матери, была одним из самых удачливых «потрясателей основ» и породила малютку Блэра — этого Джордж припоминает как картинку из детства. Сама картинка выглядела так: Блэр в одном подгузнике или в чем-то вроде того, абсолютно голый, стоит на ракете (как Венера на раковине), а Тэтчер надувает щеки так, что волосы у него на голове развеваются, при этом малютка Блэр стыдливо прикрывает одной рукой пах, другой — грудь, а под всем этим красуется надпись: «Рождение тщеславных нас».[20] Этот прикол, как помнила Джордж, можно было видеть тогда повсюду. Забавно было натыкаться на него в газетах и в интернете, и при этом не иметь права никому сказать, что именно твоя мама нажала кнопку и отправила его на всеобщее обозрение).

В реальности разница в возрасте между ее родителями означала, что они уже дважды расходились, а потом дважды снова сходились.

И, наверно, те дни, когда ты относился ко мне корректно с точки зрения феминизма, давно прошли, но я не в претензии, потому что это не важно, так как история феминизма вообще учит не ожидать любезностей; а когда будешь укладывать этого парня, не ставь его на голову, чтобы он шею не сломал, говорит мать, не отрывая глаз от монитора. И, Джордж. Или как там тебя. Если ты не поедешь со мной смотреть на звездопад, тебе придется жалеть об этом весь остаток жизни.

Не буду я жалеть, говорит Джордж.

Нет, не говорит. Сказала.

В газете «Independent» напечатали некролог, потому что хотя мама Джордж и не была такой уж важной персоной, как те, о ком обычно пишут некрологи, и хотя она уже там официально не работала, но у нее была очень важная работа в мозговом центре, и она время от времени публиковала колонки со своими мыслями в «Guardian» или «Telegraph», а иногда и в американских газетах или их европейских версиях, и гораздо больше людей узнали о ней, когда газеты раскрыли правду о ней и о ее «партизанской» деятельности в Сети. Доктор Кэрол Матино, журналист-экономист, интернет-партизанка. 19 ноября 1962 года — 10 сентября 2013 года (в возрасте 50 лет). В первом абзаце сказано, что она женщина эпохи Возрождения. Также: детство провела в горах Кэрнгормс в Шотландии; образование получила в Эдинбурге, Бристоле, Лондоне. А еще: статьи и интервью; идеология; соотношение в оплате труда; различия в оплате труда квалифицированных и неквалифицированных работников; литература и идеология; последствия распространения бедности в Соединенном Королевстве. И такое: диссертация при поддержке МВФ, признание неравенства и замедления в росте и стабильности. Упомянут там и персональный монстр — заинтересованность исполнительной власти в низкой оплате рабочей силы. Не забыто также основанное Матино три года назад влиятельное анонимное сатирическое движение «подрывных» картинок в Сети, породившее тысячи поклонников и последователей.

Под конец сказано: неожиданная летальная аллергическая реакция на стандартный антибиотик.

Все это означает смерть.

Все это означает: мать Джордж исчезла с лица земли, вернее, в лице земли.

Каждый день перед работой мать Джордж, пока была жива (ведь сейчас она этого делать не может, потому что она, понимаете ли, умерла), делала зарядку: упражнения, растяжки. Под конец она всегда танцевала в гостиной под песенку, которая звучала из ее телефона.

Начала она делать это года два назад. И каждый день ей приходилось мириться с тем, что все насмехались над ее движениями вокруг мебели и наушниками, закрывавшими уши.

Каждый день, решила Джордж, начиная с этого первого дня года, когда ее матери уже нет на свете, она будет не только носить что-нибудь черное, но и исполнять «шестидесятнический» танец в ее честь. Проблема заключалась в том, что Джордж при этом должна слушать те же песни, а вот этого она уже не может делать, не ощущая в груди почти болезненной тоски.

Телефон матери Джордж — это одна из тех вещей, которые в панике и хаосе вокруг случившегося куда-то пропали. Он так и не нашелся, хотя в доме по-прежнему было полно ее вещей, которые так и лежали там, где мать их оставила. Наверно, у нее там будет телефон. Он пропал где-то между вокзалом и больницей. Его номер кто-то заблокировал — наверно, отец. Если его набрать, услышишь записанный голос, который скажет, что данный номер в настоящее время не используется.

Джордж думает, что телефон матери, наверно, забрали какие-то шпики.

Отец Джордж: Джордж, я же тебе говорил. Я не хочу слышать от тебя эту параноидальную чушь.

Миссис Рок: Так ты считаешь, что телефон твоей матери забрала тайная полиция?

Все мамины плейлисты остались в том телефоне. Она на удивление интимно относилась к своему телефону и никому не позволяла даже посмотреть, что там.

Джордж всего раз или два украдкой туда заглянула (и оба раза ей было стыдно — по разным причинам). Этих плейлистов она в глаза не видела. Просмотрела только парочку эсэмэсок и мэйлов. Поинтересоваться музыкой ей даже в голову никогда не приходило. Это же наверняка какая-то фигня. А теперь Джордж понятия не имела, что за песни, что за музыку мать слушала ежедневно, когда танцевала, или в поезде, или на улице.

Но танцевала мать тот самый, шестидесятых годов танец, к которому есть онлайн-самоучитель и даже несколько специальных мелодий.

Есть и видео, снятое на восьмимиллиметровую кинопленку, которую мать оцифровала — там она сама, очень маленькая, приблизительно в 1965 году, танцует так со своей матерью, бабушкой Джордж. У Джордж это видео есть в ноутбуке и на телефоне.

Это та бабушка, которая умерла задолго до того, как родилась Джордж, хотя Джордж видела старые фотографии. Она похожа на человека из какого-то другого времени. Ну, на самом деле она такая и есть. Очень молодая женщина, суровая с виду, но красивая, незнакомка с темными волосами, собранными в высокую прическу. Видео по верхнему краю все время мигает, по нему ползают какие-то тени, но именно там почти все время находится бабушкино лицо, потому что, камера, собственно, снимает не ее, а мать Джордж, которая там значительно младше нынешнего Генри. Ей там, наверно, года три. На ней розовая вязаная кофточка. Это самая яркая вещь в кадре. Джордж даже может, если поставить видео на паузу, рассмотреть застежку-клевант на кофточке, пуговицы черные, а за спиной у этого ребенка, который на самом деле ее мать, стоит телевизор на тонких ножках, растопыренных в стороны, — такой, на котором экран выпирает как брюшко у мужчины средних лет, склонного к ожирению.

Мать Джордж, рядом с ногами ее матери, на которых чулки, беззвучно изгибается, машет тоненькими ручками. Вид у нее серьезный, даже суровый, однако порой она и улыбается; но даже в улыбке ее маленький ротик — прямая линия, и выглядит она так, будто даже в свои три годика вежливо, но решительно сосредоточена. На видео ей в самом деле приходится глубоко сосредоточиться на танце, потому что она такая маленькая, а кофта такая широкая, она настолько больше и толще, чем девочка, что та смахивает на маленького розового снеговика, который вот-вот опрокинется. Из-за этого весь фильм кажется посвященным тому, как девочка пытается сохранить свою целостность, компактность и малость перед лицом чего-то такого, что должно появиться, прийти и остановить этот танец. Но этого не происходит, потому что на пленке возникают какие-то лебеди и лодки на пруду в Шотландии, и танец на этом заканчивается, мать Джордж (дитя) радостно всплескивает ручками, а женщина с высокой прической (бабушка Джордж) опускает руки, подхватывает дочь и поднимает куда-то в верхнюю часть кадра.

На ноутбуке Джордж весь танец длится 48 секунд. Столбняк. Зыбучий песок. Полиомиелит. Воспаление легких. Вот некоторые из тех слов, которых мать Джордж боялась в детстве. (Джордж когда-то у нее спрашивала.)

«Tell Laura I Love Her». Вот одна из песен, которые ее мать любила в детстве. А еще — «One Little Robin In A Cherry Tree». Когда слушаешь их, то сначала слышно шипение иголки на пластинке, потом — звездная пыль сентиментальных мелодий, будто можно прямо сейчас пережить давно минувшее, буквально войти в него, и это — совершенно другое место, совсем новое для вас, такое, где люди в самом деле пели такие песни, это прошлое настолько чуждо тебе, что испытываешь что-то вроде шока.

Шок потому — что это и старое, и новое одновременно, говорит мать.

Говорила.

Как-то под вечер отец Джордж принес домой новый проигрыватель, и когда ему наконец удалось понять, как подсоединить его к колонкам от CD-плейера, из-под лестницы вытащили старые пластинки.

Парень по имени Томми любит девушку по имени Лора. Он готов отдать ей «все» (что уже само по себе смешно, судя по тому, как неудержимо веселятся родители, хотя в то время Джордж была еще слишком мала, чтобы понять, что тут смешного), в частности, цветы, подарки и — отдельно — обручальное кольцо. Но на кольцо у него не хватает денег, поэтому он соглашается поучаствовать в автогонках, потому что на кону приз в тысячу долларов (идиот, говорит Джордж, боюсь, что да, говорит мать, романтик, говорит отец, а Генри еще слишком мал и ничего не может сказать толком). Томми звонит Лоре. Но ее нет дома. Тогда он просит ее мать: «Скажите Лоре, что я ее люблю, скажите, что не опоздаю, но дело торопит (ах-ах, говорит мать, тут все уже на йоту от трагедии. Как это? спрашивает Джордж. Что такое „на йоту“? Романтика, говорит отец. Какая угодно техника в конце концов приводит к этому, замечает мать. Ни на что она не годится — только подчеркнуть метафизическое. А как это — метафизическое? спрашивает Джордж. Для такой песенки это чересчур серьезное слово, говорит отец)». Потом машина, в которой едет Томми, загорается, его, полумертвого, вытаскивают из искореженных останков автомобиля, и он просит, чтобы Лоре сказали, что он ее любит, и пусть она не плачет, потому что любовь не умирает.

Джордж, мать и отец смеются до слез, катаясь по ковру.

А почему вы до сих пор не выкинули эту пластинку? спрашивает Джордж у матери. Она же такая глупая.

До сих пор я и сама не понимала, но, очевидно, держала ее именно затем, чтобы мы втроем послушали ее сегодня, говорит мать — и они снова начинают помирать со смеху.

Думать об этом сегодня, пребывая в этом сегодня и на какой-то там стадии горя, не вызывает у Джордж ни печали, ни вообще каких-либо особенных чувств.

Однако, подумав, что пластинка может пригодиться для ее танца, перед Новым годом она полезла под лестницу, выбрав момент, когда отца не было дома — чтобы он не загрустил, услышав эту песню, и нашла пластинку вместе с кучей других, совсем маленьких, вместе с проигрывателем (у этих маленьких есть какое-то специальное название, но Джордж не смогла его припомнить).

Звук она сделала совсем тихим. Поставила пластинку. Пластинка была с дефектом, поэтому гитары во вступлении звучали так, будто у них морская болезнь, будто пластинку тошнит от самой себя, но сама Джордж чувствовала себя нормально, или скорее никак.

Тем не менее песенка явно не годилась — слишком медленная.

Для танца, который ежедневно исполняла мать, нужен бодрый ритм.

Во все предыдущие Новые годы ровно в полночь мать брала очень красивую бумагу — такую, в которой есть даже настоящие цветочные лепестки, и давала Джордж и отцу по два листочка. Все (кроме Генри, который спал, да ему и нельзя было бы участвовать в этом ритуале, потому что в нем использовался огонь) записывали свои надежды и пожелания на следующий год на одном листке, а на другом — то, что им больше всего не понравилось в старом году. Потом — очень внимательно, следя, чтобы ничего не перепутать, каждый по очереди становился к кухонной раковине, чиркал спичкой, поджигал уголок листка с неприятностями старого года и следил за тем, как они сгорают.

Когда остаток бумажки уже обжигал пальцы, нужно было уронить его в раковину (вот в этом «отпускании» и заключается главный смысл ритуала, всегда говорила мать), а потом, когда он догорит, смыть пепел.

В этом году у Джордж не было ни желаний, ни надежд.

Бумажка, лежавшая перед ней, была почти пуста, на ней было написано только следующее: «ВОТ ЧТО ОСТАЛОСЬ ОТ ОБЯЗАТЕЛЬНОЙ ПРОГРАММЫ РОЖДЕСТВЕНСКИХ КАНИКУЛ». Вдоль левого края листка она выстроила еще и колонку цифр, обозначавших время. Рядом с 9:30 Джордж пометила — «ТАНЕЦ».

Вот зачем ей нужны соответствующие мелодии — чтобы завтра (сегодня) сразу же после завтрака начать.

Спустя какое-то время Джордж входит в кабинет матери и начинает блуждать там, рассеянно беря в руки всякую всячину, которая лежит там поверх книг и на полках. Мать еще не умерла. Мать там — она работает. Всюду разложены стопки бумаг.

Джордж, говорит мать, не оборачиваясь.

Над чем ты работаешь? спрашивает Джордж.

А у тебя разве нет своих уроков? спрашивает мать.

Ты работаешь над тем, что выясняешь, есть ли у меня уроки? откликается Джордж.

Джордж, говорит мать. Не трогай ничего, прекрати щупать мои вещи и займись чем-нибудь своим.

Джордж подходит и останавливается рядом с углом стола. Садится на стул возле матери.

Как-то мне скучно, признается она.

Да и мне, говорит мать. Это статистика. Мне необходимо сосредоточиться.

Ее рот превращается в тонкую линию.

А зачем тебе это? спрашивает Джордж, беря в руки баночку, полную стружек от карандашей.

Это — баночка от настоящих мини-каперсов из Санторина, судя по остаткам этикетки. Сквозь стекло видны стружки разных пород дерева от карандашей, которыми пользовалась мать. Один слой — темно-коричневый. Еще один — золотистый. Видны полоски краски на стружках, тоненькие цветные зигзаги, которым вращение карандаша в точилке придало форму раковин морского гребешка.

Один карандаш, как можно удостовериться, был черно-красный (в полоску). Другой — синий в разводах. Еще один — зеленый, очень красивого ярко-зеленого оттенка. Джордж вытаскивает стружку с синим краешком. Она чем-то напоминает деревянную бабочку. Вертит ее в пальцах. Стружка такая нежная, что рассыпается.

Зачем тебе это? спрашивает мать.

Джордж показывает ей кусочки стружек.

Какой смысл? спрашивает она.

Смысл… Ха-ха! откликается мать. Смешно.

Почему ты не точишь карандаши прямо в корзину для бумаг, как все нормальные люди? спрашивает Джордж.

Ну… говорит мать, отодвигая стул. Как-то это неправильно — просто так их выбрасывать, мне не нравится. Сначала надо закончить проект, работая над которым я их настрогала. Добраться до конца.

Сантименты какие-то, говорит Джордж.

Да, наверно, так и есть, говорит мать. А, и вот еще. Может, потому, что эти стружки кажутся мне доказательством чего-то. Гм. Но чего?

Джордж закатывает глаза.

Доказательством того, что ты когда-то точила карандаши, говорит она. Можно я словарь на минутку возьму?

Бери свой, говорит мать. И убирайся. И закрой дверь с той стороны, ты, вредная и нахальная мелюзга!

Она отодвигает стул, чем-то щелкает. Джордж не выходит сразу. Она останавливается за спиной матери, берет с полки большой английский словарь и открывает, прислонив к стене.

Plonk piazza pelmet pathway partake pastiche pathetic — cm. pathos. To, что вызывает жалость, сочувствие. Pathetic. Тот, кто вызывает чувства жалости, грусти, печали. Прискорбно несоответствующий. Достойный пренебрежения. Смехотворный. Анат. О большой косой мышце, которая поворачивает глазное яблоко вниз, и черепном нерве, относящемуся к ней.

И только когда Джордж на самом деле покидает комнату, до нее доходит, в чем комизм ситуации с карандашами.

Стружки. До конца! Ха-ха!

Она прикидывает, может, вернуться и объявить: А до меня дошло!

Но понимает, что не надо, потому и не возвращается.

(Ну вот и добрались до конца, думает Джордж сейчас, новогодним утром.)

«ВОТ ЧТО ОСТАЛОСЬ ОТ ОБЯЗАТЕЛЬНОЙ ПРОГРАММЫ РОЖДЕСТВЕНСКИХ КАНИКУЛ».

Пониже слова «ТАНЕЦ» напротив цифры 10:00 Джордж записывает: «САД».

Сад здесь означает нечто большее, чем просто сад, потому что еще недавно (но до сентября) ее дико доставали постоянные разговоры в школе о порно в интернете. Не смотреть его — все равно, что быть девственницей в квадрате. Поэтому она приняла решение посмотреть и составить собственное мнение. Но не хотела, чтобы это видел Генри, ведь ему всего восемь, собственно, еще меньше — семь. Это с ее стороны не дискриминация. Когда он достаточно подрастет, сам посмотрит и составит свое собственное мнение. То есть, если у него хватит терпения столько ждать, потому что дети преспокойно смотрят все это даже на спортплощадке во время перемен в младших классах.

В общем, она взяла айпад, уселась посреди того, что осталось от беседки, которую летом густо опутывают вьющиеся растения, оттуда ей в случае чего будет еще издали видно, как кто-то (в особенности Генри) приближается, и щелкнула по первым же картинкам, которые появились в ответ на запрос. И это оказалось вполне интересно, ее даже удивило то, что она увидела, но при этом она порадовалась тому, что решила устроиться в саду, а не в доме.

Сначала было любопытно. У нее просто глаза открылись на действительность.

Но довольно быстро надоело.

А когда надоело, у Джордж возник другой вопрос: сколько же у этих историй сценариев — настоящих или, хотя бы, мнимых. В одном из роликов длинноволосой блондинке лет двадцати в одних туфлях на высоких каблуках связала руки женщина гораздо старше нее в модном платье с глубоким вырезом. Старшая женщина подняла лицо молодой за подбородок и закапала ей что-то в глаза. Очевидно, младшую это ослепило. Старшая привела ее в комнату, чем-то напоминавшую спортзал, если спортзал покрасить в черный цвет и повсюду развесить цепи, прикрепленные к скобам, вбитым в стены; на спортзал комната походила еще и тем, что в ней стояли всякие машины и аппараты вроде тренажеров, кроме того, там собрались полукольцом какие-то мужчины и женщины в такой же, как у старшей женщины, праздничной одежде, словно все они участвовали в каком-то торжественном собрании. Младшая женщина ничего этого не знала. Ее ослепили глазные капли. По крайней мере, такой был сценарий. На этом моменте фильм обрывался, промелькнули только отдельные кадры о том, что дальше произошло с этой ослепленной блондинкой — но все это можно было посмотреть, только зарегистрировавшись на сайте.

Начнет ли она видеть снова? Или ее по-настоящему ослепили? Джордж была заинтригована. Или все это только актерская игра? А если она ничего не видит, если ее ослепило то, что ей закапала в глаза женщина постарше, то когда к ней вернется зрение? Или она ослепла навсегда? Может, она и сейчас где-то бродит по свету, незрячая. Может, ей сказали, что действие капель пройдет, а оно не прошло или прошло только частично. А может, эти капли не ослепляли, а изменяли то, как она видела. Или, с другой стороны, может, у нее все было в порядке, и она, несмотря ни на что, все время имела зрение 20/20.[21]

Несмотря имела зрение… Оксюморон. Ха-ха.

Потом попался фильм про довольно пожилую женщину лет тридцати, которая лежала на спине, а ее трахали подряд, и в довольно быстром темпе, множество мужчин, большинство из которых были в масках, как у убийц в фильмах по телеку. С каждым следующим разом на экране появлялась цифра: 7!! 8!! 9!! Потом дальше — 13!! 14!! потом 34!! 35!! 36!! Очевидно, этих мужчин было штук сорок. Все это, по замыслу сценариста, должно было продолжаться ровно сорок минут, именно это и показывали часы на экране, хотя сам ролик продолжался минут пять, не больше. Женщина лежала на каком-то кофейном столике, что, очевидно, было очень неудобно. Глаза у нее были закрыты, а сама она была какая-то красная, к тому же изображение было размыто, словно оператор потерял фокус, или объектив был грязный, или просто запотел. В конце надпись на экране сообщала, что после этих съемок моя жена забеременела. Далее — три восклицательных знака.

Но почему сорок? раздумывала Джордж, сидя в саду, где цветы время от времени кивали, а случайная тень бабочки порой падала на экран айпада, отвлекая ее. Или потому, что сорок — это такое число, которое должно означать «много», магическое: сорок дней и сорок ночей, сорок лет в пустыне, сорок разбойников? Сезам, откройся! Ха-ха. Нет, это уже что-то неестественное. И действительно ли женщина на кофейном столике — жена того человека, который снял фильм? И правда ли, что она забеременела? Было в этом что-то притягательное — все равно, что наблюдать за пчелиной маткой в застекленном улье. Но зачем этим мужчинам маски? Или так интереснее? Кому? Или, может, они хотели, чтобы их собственные жены или работодатели не узнали их в этом ролике?

Потом как-то под вечер Джордж открыла один ролик, после которого дала себе клятву, что будет смотреть его (или хотя бы его часть, потому что он оказался довольно длинным) каждый день весь остаток собственной жизни.

Там была девушка, должно быть, лет шестнадцати, поскольку видео было легальное, но казалась она гораздо моложе, чем Джордж. На вид ей можно было дать не больше двенадцати. И с ней мужчина лет приблизительно сорока. Когда он целовал эту девочку, то чуть ли не все ее лицо оказывалось у него во рту. Находились оба в помещении, похожем на юрту, и довольно долго занимались всякой всячиной. Но от покорности этой девочки, ее совершенно детского облика, от того, что все это было ей явно неприятно — ее взгляд был одновременно и там, и где-то совсем в другом месте, словно ее накачали наркотиками, от которых все движения кажутся ей замедленными, — что-то случилось с головой и сердцем Джордж и, конечно, с ее глазами. Так что потом, когда Джордж пыталась посмотреть еще какое-нибудь кино про секс, где-то за кадром все время возникала эта самая девочка.

Больше того. Джордж обнаружила, что девочка была не вполне за кадром — бледная, изможденная, с закрытыми глазами и открытым «о» ртом, она находилась как бы под поверхностью той или иной телепередачи, которую Джордж смотрела в записи.

Была она и под видео «Уикенда с вампирами» в YouTube, и под видео со щенком, который шлепается с дивана, и с котом, который сидит на пылесосе и самостоятельно пылесосит, и лисицей, настолько ручной, что она даже позволила оператору погладить себя по голове.

Была она и под всплывающей рекламой, под рекламой в фейсбуке и под статьей об истории движения суфражисток на сайте ВВС, по которой Джордж готовилась к докладу для школы.

Была она под новостью о женщине верхом на коне, которая пыталась купить бургер в «Макдональдсе» с той стороны, где заезжают на машинах, а когда ей отказали, слезла с коня и повела его в помещение к кассе и попробовала заказать бургер там. К сожалению, наша сеть «Макдональдс» не имеет возможности обслуживать клиентов на лошадях.

Когда Джордж почувствовала, что даже за этим сюжетиком прячется эта девочка, она бросилась искать в истории просмотров тот самый ролик. И нашла. Снова девочка стыдливо жалась на краю кровати. Мужчина оскалился и снова обхватил ее голову обеими руками.

Что ты там поделываешь, Джордж? спросил ее отец месяца два назад.

Ноябрь. Холодно. Ее мать мертва. Джордж на несколько дней забыла о той девочке, но потом вспомнила на уроке французского, когда они повторяли сослагательное наклонение. Вернувшись домой, она пошла в сад, нашла тот ролик и запустила. Потом sotto voce[22] попросила девочку из фильма простить ей, что она была так невнимательна к ней.

Появился отец — вынести мусор. Джордж сидела в беседке без пальто. Он направился к ней через сад. Джордж повернула к нему экран. Подходя, он замедлил шаги.

Господи, Джордж, сказал он. Что ты делаешь?

Я хотела спросить об этом у мамы, сказала Джордж. Я собиралась. А теперь не могу.

Она пояснила отцу, что однажды видела этот ролик и решила посмотреть его снова, чтобы никогда не забывать, что случилось с этой девочкой.

Но, Джордж… пробормотал отец.

Джордж сказала: она делала это при посторонних, и не один раз; надо же, какое насилие постоянно творят над людьми.

Джордж, ты молодец, сказал отец. Преклоняюсь перед твоей отзывчивой натурой.

Это не просто отзывчивость, сказала Джордж.

Честно говоря, когда я увидел, что ты сидишь здесь и что-то смотришь, у меня просто на душе полегчало. Я обрадовался: вот и хорошо, наша Джорджи вернулась, что-то просматривает на айпаде, что-то ее снова интересует. Мне стало приятно. Но, моя хорошая… Это же кошмарные вещи. Тебе нельзя это смотреть. И не забывай — по сути, это и не предназначалось для тебя. Да и мне на такое даже мельком взглянуть нельзя. Но это неважно. А эта девочка… Я что хочу сказать? Все это, наверно, случилось уже много лет назад.

Но это же не причина, чтобы не делать то, что делаю я, сказала Джордж.

Ей за это, наверно, хорошо заплатили, проговорил отец.

Глаза Джордж расширились. Она фыркнула.

Не могу поверить, что ты сейчас это сказал, произнесла она. Даже не верю, что мы — родственники.

Но ведь секс не такой. Я имею в виду, по любви. Настоящий. Секс между людьми, которые друг друга любят, вымолвил отец.

Ты в самом деле думаешь, что я такая дура? спросила Джордж.

Ты себя до безумия доведешь, если и дальше будешь смотреть такие вещи, сказал отец. Ты можешь себе повредить.

Вред уже причинен, сказала Джордж.

Джордж! проговорил отец.

Это правда случилось, сказала Джордж. С этой девочкой. И каждый может видеть как все, ну… происходит, если захочет. И это происходит в первый раз, снова и снова, потом еще, когда кто-то, кто раньше не видел, включает и смотрит это видео. Так и я хочу это смотреть, но совсем по другой причине. Потому что то, что я смотрю совсем не так, каким-то образом подтверждает, что с этой девочкой действительно случилось такое. Ты все еще не понимаешь?

Она подняла экран. Отец прикрыл глаза ладонью.

Да, но, Джордж… произнес отец. Как бы ты ни смотрела и как бы ты ни собиралась смотреть на это, девочке это все равно не поможет. Просто вырастет количество людей, просмотревших этот ролик — только и всего. И в любом случае тут нельзя быть вполне уверенным, бывают обстоятельства…

У меня есть глаза, сказала Джордж.

Ну хорошо, а как же Генри? спросил отец. А если бы и он увидел?

А как ты думаешь, чего я тут торчу на холоде? Он не увидит. По крайней мере, не благодаря мне. Я имею в виду, что, очевидно, когда-нибудь, в свое время, он обязательно увидит что-то такое, сказала Джордж. Да и вообще. Ты ведь тоже такое смотришь. Я знаю. Это все смотрят.

Ах ты Боже мой, сказал отец. Не могу поверить в то, что ты сейчас сказала.

Он отвернулся, потому что экран был по-прежнему развернут к нему, и видео продолжалось. Стоя спиной к экрану, отец начал жаловаться. Вот, у людей — дети как дети, повезло этим людям. Нормальные дети с нормальными неврозами вроде того, чтобы постоянно есть одной и той же ложкой, не есть вообще или есть, а потом все выблевать, или они, там, вены, скажем, себе режут…

Это была наполовину шутка, а наполовину нет. Джордж выпрямилась. Нажала «паузу». Дождалась, пока отец уйдет из сада.

В тот же вечер она сидела с отцом и смотрела «Ночь новостей» — программу из тех, где резня и всякое насилие появлялись ежедневно — если являлись новостью — а потом исчезали в архиве и переставали быть новостями. Мать была мертва. Отец дремал. Он совсем вымотался. Поэтому много спал. Это все из-за печали. Просыпаясь, он переключал канал, даже не взглянув на Джордж, — на сериал о пограничниках на канале «Пик».

Кто бы мог поверить? говорит мать Джордж.

Это было за год до ее смерти. Джордж с родителями смотрят по телику всякие глупости перед сном, переключают канал за каналом, прежде чем сдаться и отложить пульт.

Кто бы мог поверить? продолжает она. Что когда я вырасту, мы будем смотреть программы о том, как кто-то там не прошел паспортный контроль! С каких пор это стало развлечением для широких зрительских масс?

За шесть месяцев до смерти и незадолго до депрессии из-за ссоры с этой ее подругой Лайзой Голиард мать Джордж входит в гостиную. Воскресный вечер. Джордж смотрит по телевизору фильм о «Летучем шотландце», старинном поезде. Но поскольку Джордж включила телек с середины и пропустила начало, а фильм интересный, она параллельно смотрит его в записи на ноутбуке.

На одном экране — поезд, который только что побил рекорд скорости в сто миль в час. На другом — автомобили попросту вытесняют поезда, делают их ненужными. Одновременно Джордж просматривает фотожабы и гифки в телефоне. Попадаются очень смешные и остроумные. Насчет некоторых даже не скажешь, что их редактировали, другие кажутся постановочными, но участники клянутся, что все было в натуре.

Ты, говорит мать, глядя на нее, — мигрант в собственном бытии.

Нет, откликается Джордж.

А ведь так оно и есть, говорит мать.

В чем проблема, динозавр? спрашивает Джордж. Мать смеется.

Да в том же, что и у тебя, говорит она. Мы все теперь — мигранты в собственном бытии. По крайней мере, в этой части света. Поэтому следует получше подготовиться. Ты же знаешь, как сегодня в мире относятся к мигрантам.

Иногда твоя политкорректность становится до того занудной, что я… а-ах! говорит Джордж, делая вид, что, широко зевнув, засыпает.

А тебе разве никогда не хотелось кое-что упростить? спрашивает мать. Например, книжку почитать?

Я все время читаю, отвечает Джордж.

Я имею в виду, думать только об одной вещи, а не о пятнадцати одновременно.

Я — человек многогранный, говорит Джордж, не поднимая головы. Я принадлежу к многогранному поколению. А ты же как будто интернет-анархистка. Ты должна только хвалить меня за то, что я такая продвинутая.

Продвинутая, да, говорит мать. Пожалуйста, всегда будь продвинутой. Мне пригодится такая дочь. Иначе, несмотря на то что я такая политкорректная, я отправлю тебя прямиком в сиротский приют.

Если называть вещи своими именами, это должно было бы означать, что вы с отцом умрете, говорит Джордж.

Ну что ж, когда-нибудь все там будем, говорит мать. Если повезет, то скорее позже, чем раньше. Да ладно. Меня, собственно, не интересует, на сколько экранов ты одновременно смотришь. Я просто выполняю обязательную программу родительской ответственности. Так надо. Работа у нас такая.

Бла-бла, говорит Джордж. Ты сейчас эти понты кидаешь, потому что когда-то — три месяца назад или три года назад — онлайн-интервенции — это было круто…

Спасибо! вставляет мать. Наконец-то признала.

…но на самом деле ты — такой же точно параноик, как и все остальные, кому за сорок, продолжает Джордж. Облачились в рубище, посыпаете головы пеплом, бьете себя в грудь, размахиваете бичом и звоните в маленькие колокольчики: дело нечисто!

Дело нечисто! Информационное разоблачение!

Информационное разоблачение!

О, вот это здорово, Джордж, говорит мать. Можно я возьму это на вооружение?

Для очередного «подрыва основ»? спрашивает Джордж.

Да, отвечает мать.

Нет, говорит Джордж.

Ну пожалуйста! упрашивает мать.

А что мне с этого будет? спрашивает Джордж.

Ты — прирожденный грабитель, говорит мать. Пять фунтов.

Договорились, кивает Джордж.

Мать достает из кошелька деньги и пишет на купюре карандашом между портретом Элизабет Фрай[23] и картинкой с какими-то томящимися в тюрьме женщинами, которым та помогала: Информационное разоблачение полностью оплачено.

Тогда: Джордж на следующий день истратила эту пятерку. Ей нравится мысль, что деньги надо отпускать на волю.

Сейчас: Джордж жалеет, что истратила эти пять фунтов. Где-то в этом мире, если никто не стер эту надпись или она не стерлась сама, слова, написанные почерком ее матери, переходят из руку в руки, от незнакомца к незнакомцу.

Джордж смотрит на слово «САД» под надписью «ТАНЕЦ», сделанной ее собственным почерком. Танец занимает меньше пяти минут, а фильм про девочку — сорок пять, и она обычно выдерживает не больше пяти из этих ужасных минут.

Танец. Сад. Потом Генри: он возникает у нее перед глазами в образе маленького побирушки из викторианской эпохи — персонажа одной из тех тоскливо сентиментальных песен о смерти и сиротках, руки его сложены, как для молитвы, он так делает с тех пор, как неделю назад увидел по телевизору рождественские колядки в исполнении детского хора. Потом отец, который или делает вид, что не пьян, или встает, не проспавшись, а потом дремлет на диване до обеда, потом пытается найти подходящий повод, чтобы уйти куда-нибудь с людьми, которые считают, что лучшее, что они могут для него сделать, — это напоить, а на работу он вернется уже после выходных, что означает еще целых пять дней пьянки.

Всего десять минут первого. Время почти не двигается. На улице снова и снова бухают фейерверки. Дождь по-прежнему барабанит в чердачное окно. А отца до сих пор нет дома и, наверно, не будет еще долго, и Джордж решает дождаться его — на тот случай, если отец, вернувшись, не сможет самостоятельно подняться по лестнице.

За дверью комнаты какие-то звуки.

Генри.

Он стоит в дверях, лицо у него заплаканное, горит, и он со своими длинными волосами странным образом похож на иллюстрацию к книге «Маленький лорд Фаунтлерой».

(Генри отказывается стричься, потому его всегда стригла мать.

Генри, но ведь она не вернется, пыталась урезонить его Джордж.

Знаю, отвечал Генри.

Она умерла, снова напоминала Джордж. Ты же знаешь.

Я не хочу стричься, говорил Генри.)

Можешь войти, говорит Джордж. Особое разрешение.

Спасибо, говорит Генри.

И по-прежнему стоит у дверей. Не входит.

Я просто совсем спать не хочу. И мне совсем скучно, говорит он.

Он вот-вот расплачется.

Джордж идет к своей кровати, откидывает одеяло и похлопывает по нему. Генри наконец входит и забирается в кровать.

Может, тосты? предлагает Джордж.

Генри смотрит на фотографии матери.

Джордж развесила их над кроватью. Брат тянется рукой к одной из них.

Не надо, говорит Джордж.

Он послушный, потому что совсем недавно проснулся. Генри разворачивается и садится в постели.

Два, пожалуйста, говорит он.

С джемом? спрашивает Джордж.

Нет, с маслом, а потом с чем хочешь, отвечает он.

Я принесу два, говорит Джордж. А когда съешь их, мы с тобой прогоним скуку прочь.

Генри отрицательно мотает головой.

Я не имел в виду скуку, говорит он. Я хочу, чтобы мне было скучно. А не выходит. Но я вот этого не хочу — того, что во мне вместо скуки.

Джордж кивает.

Ладно, Генри, говорит она. А фотографии не трогай, пока меня не будет. Я серьезно говорю.

Джордж идет вниз и делает один тост. Толсто намазывает его маслом, а потом сует нож, измазанный маслом, прямо в джем, даже не вымыв, потому что все равно никто не заметит. Делает она это именно потому, что никто не заметит, что теперь она может оставлять следы масла в каком угодно джеме до конца своих дней.

Когда она возвращается наверх, Генри уже спит. Джордж знала, что так и будет. Она вынимает из его руки фотографию, которую брат отодрал от стены (на ней мать-подросток сидит на конном памятнике в эдинбургском парке прямо за спиной того, кому поставлен этот памятник) и приклеивает на место (она расположила фото не в хронологическом порядке).

Она садится на пол, прислоняется к своей кровати и начинает жевать тост.

Тут так скучно, говорит она в Италии, в каком-то палаццо, тем наигранно-детским голоском, каким обычно говорят в таких играх.

Только ты способна войти во дворец, специально предназначенный для развеивания скуки, и непременно сказать что-то подобное вслух — наверно, ты каким-то образом по-особому понимаешь природу вещей, если тебе здесь, видишь ли, скучно, говорит мать.

Но Джордж играет в игру «в чем смысл искусства?» Может, мать не поняла, что дочь просто шутит.

Тут во всем палаццо никого нет, кроме нас, говорит она и продолжает тем же голосом. Какой смысл во всем этом, какой смысл? Для чего оно? Какой толк от искусства?

Искусство ничего не изменяет[24] — но таким образом, что кое-что меняется. (Это один из «подрывных» постов матери, который шире всего распространяли в Твиттере.) Это очевидно.

Но это семейная игра. Они играют в нее уже много лет. В нее играет отец, он таким образом смешит Генри всякий раз, когда мать ведет всех их в галерею. Он изображает слегка умственно отсталого человека. У него это выходит настолько естественно, что посетители галереи оглядываются на него, но тут же быстро отводят глаза — а вдруг у него в самом деле проблемы с головой.

Но в этом случае от искусства в зале палаццо действительно кое-что происходит — мать буквально на глазах взбадривается, она несколько дней назад видела фото в журнале по искусству, там была одна картина из этого дворца: синяя, а на ней стоит мужчина в рваном белом одеянии, подпоясанном старой веревкой. Мать увидела это фото, и мужчина ей так понравился, что она сразу перестала грустить (уже несколько дней она была в плохом настроении, потому что пропала ее подруга Лайза Голиард), а затем объявила за семейным завтраком, что все едут с ней смотреть эту картину в оригинале. На следующей неделе, и она уже забронировала номер в гостинице.

Нэйтен, ты можешь взять выходные среди недели? спросила она.

Не-а, сказал отец.

Ну, хорошо, сказала она. Не обязательно, чтобы ты посмотрел эти картины вместе со мной. Джордж, а ты можешь не ходить в школу со среды до пятницы?

Я должна согласовать этот вопрос со своей секретаршей, сказала Джордж, а то у меня много дел. И считаю своим долгом напомнить, что сейчас запрещено забирать детей из школы за исключением каникул.

Как твое горло? спросила мать.

Очень-очень болит, сказала Джордж. Должно быть, инфекция. А куда мы поедем?

Это где-то в Италии, сказала мать. Генри, а твое горло как?

Мое горло очень хорошо, спасибо, что спросила, сказал Генри.

Генри, да ведь у тебя горло страшно болит, сказала Джордж.

Правда? отозвался Генри.

Иначе в Италию не поедешь, сказала Джордж.

А она полезна для горла? спросил Генри.

И теперь, в палаццо, когда Джордж смеха ради спрашивает, в чем смысл искусства, Генри, будто и в самом деле воспринимает ее слова серьезно, отвечает:

Оно красивенькое!

Генри, наверно, вырастет геем. Хотя зала эта и в самом деле симпатичная. По крайней мере, в том конце есть на что посмотреть, а может, там просто светлее, чем в других местах. Мать через всю залу идет туда. Ощущение такое, будто мать — что? Молния ударила? Она и сама блестит, сияет с тех самых пор, как они приземлились в этой стране, открылась дверь самолета и в них влетел теплый воздух. А когда они вошли сюда, то она еще ярче засияла.

Хотя когда другие люди не понимают твоих шуток, от этого становится не по себе и досадно, но Джордж с этим справляется. Она снова становится собой.

Ты про это место говорила в машине? спрашивает она. Моральная дилемма — это здесь?

Мать молчит.

Она смотрит.

Джордж тоже смотрит.

В зале тепло и темно. Нет, не темно — светло. Нет — и темно, и светло одновременно. Это большая бальная зала, в которой все стены — одна сплошная подсвеченная картина.

Больше ничего в этой зале нет, только низенькие скамеечки, чтобы сидеть и смотреть на стены, а в углу пожилая женщина (смотрительница?) на складном стуле. А за пределами этого — только картина. Ее невозможно окинуть одним взглядом. Она занимает ползала. Вторая половина — вылинявшая, тусклая картина, или даже не картина. Но что точно есть в зале — так это жизнь, которая до того кипит, что похожа на настоящую, по крайней мере, та часть, что в дальнем углу. И люди на широкой синей полосе, которая тянется по стенам примерно посередине, через всю картину, деля ее на верх и низ, они, эти люди, летают или просто ходят по воздуху, особенно в более яркой части.

Это похоже на гигантский комикс. Но кроме того, это — искусство.

Там есть утки. И мужчина, который сжимает пальцы на шее одной из них. Вид у утки сильно удивленный, будто она вот-вот скажет: какого х…! Над утиной головой абсолютно непринужденно сидит другая птица. Сидит она рядом с мужчиной и смотрит, как тот душит утку, будто ей это действительно ужасно интересно.

Но это — всего лишь одна деталь. И подобные детали здесь повсюду. Вот пес, плещущийся в воде. Джордж разглядывает его половые органы. Собственно, размеры тестикул у всех созданий мужского пола на картине нешуточные, за исключением одного животного, у которого этого как раз следовало бы ожидать, — быка. У него их, кажется, вообще нет.

А вот обезьяна, обнимающая ногу мальчика, который надменно и пренебрежительно поглядывает на нее. А там — маленький ребенок, в шапочке, в желтой одежке, то ли что-то ест, то ли читает. Старушка с бумажкой в руке внимательно смотрит на ребенка. А вон единороги везут колесницу, в ней целуются влюбленные, а там люди с музыкальными инструментами, а здесь — люди работают в саду и в поле. Тут и херувимы, и гирлянды, толпы народа, женщины работают на чем-то вроде ткацкого станка, а внизу — глаза, смотрят из-под темной арки, но люди вокруг беседуют, делают свои дела и не замечают взгляда этих глаз. Здесь собаки и кони, солдаты и горожане, птицы и цветы, реки с берегами, а на воде пузыри и лебеди, которые, похоже, смеются. А еще — толпа младенцев. Вид у них ужасно высокомерный. Есть кролики или зайцы. Нет — и те, и другие.

Здания на картине иногда красивые, а иногда разбитые, валяются камни от развороченной мостовой, кирпичи, разрушенные арки на фоне красивой архитектуры и растительности, которая всюду прорастает сквозь руины.

Но невозможно не возвращаться все время взглядом к синей полосе, которая, подобно фризу, идет над залом, разделяя верхнюю и нижнюю части картины, где люди и животные, кажется, свободно летают. Синева все время притягивает взгляд. Она дает передохнуть от событий, что свершаются вверху и внизу. В этой синеве женщина в чудесном красном платье просто так сидит в воздухе над нахальной козой или овцой. Есть там и человек в белых лохмотьях. Именно он был на репродукции, которую мать увидела дома. По одну сторону от него — женщина, висящая в воздухе над козой, а по другую — молодой человек или молодая женщина, и то и другое вполне вероятно, в красивом и богатом наряде. В его руках — стрела или палочка и золотой обруч, и вид у него такой, словно все, происходящее вокруг, — всего лишь милая забава.

Он или она? спрашивает Джордж у матери, которая стоит перед этими изображениями.

Не знаю, отвечает мать.

Она улыбается, указывает на мужчину в лохмотьях, затем на женщину, что сидит в воздухе, а потом на игриво-легкомысленную фигуру в богатом одеянии.

И то и другое одновременно, говорит она. Какие все красивые — с овцой включительно. А вот погляди сюда.

Она указывает на верхний уровень. Туда трудно смотреть долго, потому что он очень высоко, и там три колесницы, которые везут странных существ, а вокруг много людей, птиц, кроликов, цветов и далеких пейзажей.

Прибывают боги, говорит мать.

Это боги? спрашивает Джордж.

А никто и не замечает, говорит мать. Вот посмотри на всех этих людей вокруг. Как будто боги для них — чепуха, подумаешь — боги. Они прибывают, а никто и глазом не моргнет.

Джордж разворачивается на пятках и смотрит на другую стену. Вдоль длинной стены залы — еще одна картина. Задумана она так же, как и та, что на дальней стене. Общая композиция та же. Да только она не такая красивая, не такая интересная и не так притягивает взгляд — или, может, ее не так хорошо отреставрировали.

Джордж внимательнее всматривается в картину-стену.

Фигуры здесь не такие красивые. Есть там и животные — например, здоровенный омар, но ничего нет рядом для сравнения, скажем, с конем на той же стене, который смотрит тебе прямо в глаза, и этот взгляд говорит: не очень-то мне нравится возить на спине человека. Там тоже есть люди и цветы, есть и люди, увитые цветами, но они не такие привлекательные или более гротескные, чем те, что изображены на стене в глубине залы, где кони веселее и упитаннее, а небеса синее.

Они же имели в виду времена года, правда?

Джордж возвращается к красивой стене.

Все здесь наслаивается одно на другое. Все происходит прямо сейчас и в то же время продолжается, по отдельности — и вместе, на плоскости стены и под изображением, и еще глубже, — словно открывается какая-то далекая перспектива на много миль. Кроме того, есть отдельные детали вроде того мужчины с уткой. Внизу все тоже происходит по своим правилам. Картина позволяет тебе видеть одновременно и передний план, и общую панораму. Смотришь на того дядьку с уткой — и видишь, насколько обыденна и почти смешна жестокость. Среди всяких прочих событий есть и она. Просто удивительно показано, насколько жестокость — обычная вещь.

А вверху, похоже, нет ни охоты, ни жестокости — только внизу.

Рога у единорогов — как стеклянные, светятся изнутри.

Одежду на всех людях как будто шевелит легкий ветерок.

Джордж бросает взгляд на мать — до чего же она на фоне этой синевы молодая и сияющая.

Что это за место? спрашивает Джордж.

Мать качает головой.

Палаццо, говорит она.

Потом произносит какое-то слово, которое Джордж не улавливает.

Никогда ничего подобного не видела, говорит мать. Этот дворец такой теплый, почти добрый, дружелюбный. Дружелюбное произведение искусства. Никогда в жизни ни о чем таком даже не думала. И посмотри. Он же ничуть не сентиментальный. Он благородный и одновременно скептичный. А вслед за едкой насмешкой — снова добрый и благородный.

Она поворачивается к Джордж.

Немножко похоже на тебя, говорит она.

А потом ничего не говорит. Просто смотрит.

Здесь абсолютно тихо, слышен только голос смотрительницы, которой очень понравился Генри, и она начала водить его от картины к картине и называть ему те вещи, на которые он показывает.

Cavallo, произносит женщина.

Лошадка, говорит Генри.

Si! Откликается женщина. Bene. Unicorni. Cielo. Stelle. Terra. Dei e dee e lo zodiaco. Minerva. Venere. Apollo. Minerva, Marzo, Ariete. Venere, Aprile, Toro. Apollo, Maggio, Gemelli. Duca Borso di Ferrara. Dondo la giustizia. Dondo un regalo. Il palio. Un cagnolino.[25]

Она замечает: и Джордж, и ее мать тоже слушают ее. Она показывает на пустые и выцветшие стены.

Secco, говорит она.

Затем на стены, на которых роспись.

Fresco, говорит она.

Потом указывает на самую яркую часть стены:

Mando о andato a Venezia per ottenere il meglio azzurro.[26]

По-моему, она говорит, что эта синяя краска — из Венеции, говорит мать.

Мать Джордж идет, чтобы поговорить со смотрительницей. Говорит по-английски. Та отвечает на итальянском, которого мать не знает. Так они и беседуют, улыбаясь друг другу.

Что она сказала? спрашивает Джордж, когда они выходят за занавес, отделяющий залу от ступеней, ведущих вниз.

Понятия не имею, говорит мать. Но так приятно было пообщаться.

Потом они сидят за столиком под открытым небом — ресторан расположен в саду этого же дворца. С дерева на голову, на стол сыплются желтые цветы, они хорошо пахнут. Джордж замечает широкую трещину в стене дворца под самой крышей.

Наверно, землетрясение, говорит мать. Совсем недавно. Год назад. Думаю, нам повезло, что мы это увидели. Кажется, палаццо только что открыли для посетителей.

Это потому, что на одних стенах картины, а на других — просто штукатурка? спрашивает Джордж. А почему там, на колеснице в глубине, у двух людей есть лица, а у третьего нет?

Не знаю, говорит мать. Я мало знаю об этом. Вообще трудно что-либо найти об этом месте. Но как по мне, не знать — это довольно интересно.

А что это за моральная дилемма? спрашивает Джордж.

Что? переспрашивает мать.

Насчет оплаты за лучшую работу, говорит Джордж.

А, да. Вот ты о чем, говорит мать. Ну…

И она рассказывает о художнике, который пятьсот пятьдесят лет назад расписывал часть этой залы и решил, что ему должны заплатить больше, чем всем остальным художникам, которые там работали, и написал об этом герцогу.

А дальше произошла еще более удивительная вещь, говорит она. Дело в том, что мы узнали о том, что этот живописец вообще существовал, только благодаря этому письму. А письмо нашли в архиве сто лет назад. Значит, с тех пор, как он расписывал эти стены, прошло больше четырехсот лет. Четыреста лет его не было. Никто даже не знал, что в этой зале есть фрески до самого конца девятнадцатого столетия. Стены побелили, и так они простояли сотни лет. Потом побелка осыпалась, и под ней обнаружили эти картины. А до того зала считалась утраченной.

Так мы же там были, в этой зале. Туда войти можно, посидеть. Как это может быть, что комната есть, и при этом она утрачена? произносит Генри.

На лице у него глубокое удивление.

Ох, говорит Джордж. Не будь как идиот.

Не называй брата идиотом, делает замечание мать.

Это ты — идиотка, говорит Генри.

А ты сестру идиоткой не обзывай, останавливает его мать.

А я и не называла его идиотом, я сказала «как идиот», говорит Джордж. «Какидиот» — это значительно хуже, чем просто «идиот».

Да ты в сто раз большая какидиотка, чем я, говорит Генри.

Я такая, говорит Джордж.

Мать смеется.

Тебе без этого никак, правда? говорит она. Это твоя натура, да?

Без чего? спрашивает Джордж.

Генри бежит в заросший купырем дальний уголок сада, где стоят какие-то современного вида скульптуры, а траве на лужайке позволено расти так, как ей заблагорассудится. Она такая высокая, что Генри полностью исчезает в ней.

Это какое-то заколдованное место, говорит мать. Действительно, эффектно, думает про себя Джордж. Это уже второй раз на ум ей приходит слово «эффектно» — потому что когда они вышли из палаццо минуту назад и прошли по садовой дорожке к ресторанчику, который издали походил на лавку старьевщика, а оказался местом, где подают пасту и вино, внезапно прямо из воздуха зазвучал джаз — старое пианино и духовые (в действительности звук доносился из колонок ресторана), — словно специально для них.

А теперь сад наполнился итальянскими школьниками, младшими, чем Джордж, но постарше Генри. Они расселись за столами и принялись болтать между собой.

А он свои деньги в конце концов получил? спрашивает Джордж.

Кто? не понимает мать.

Художник, говорит Джордж. Он же и в самом деле был лучшим. Если это он расписал ту стену в глубине залы.

Я не знаю, Джордж, говорит мать. Я об этом почти ничего не знаю. Знаю только то, что только что тебе рассказала, это было написано под репродукцией, которую я видела дома. Когда вернемся — почитаю об этом. Хотя, знаешь, может все дело в наших глазах, которым одни части залы кажутся красивее, чем другие, и от того, как мы сегодня представляем красоту. Может, это наши стандарты красоты, а не их. Но я согласна. Я готова согласиться с тобой. Кое-что там вообще необыкновенное. Просто дух захватывает. И еще интересно то, что единственной причиной, по которой мы узнали, что художник, расписавший ту стену, был, что он вообще жил на свете, оказалось то, что он требовал большего.

Будто Оливер Твист овсянки попросил, говорит Джордж.

Мать усмехается.

Где-то так, говорит она.

Как его звали? спрашивает Джордж.

Мать смотрит куда-то вверх.

Понимаешь, Джордж, я помнила. Видела это имя в журнале там, дома. А сейчас совершенно из головы вылетело, говорит мать.

Мы приехали сюда, чтоб посмотреть на картину, которая тебе понравилась, а ты даже не можешь вспомнить имя автора? говорит Джордж.

Мать делает большие глаза.

Я знаю, говорит она. Но как-то это не важно, правда же, знаем мы его имя или нет. Мы увидели картины, что нам еще нужно знать? Хватит с нас и того, что кто-то когда-то их написал, а потом мы пришли и увидели. Или нет?

Я могу поискать, если ты мне дашь свой телефон, говорит Джордж.

И тут ее охватывает смесь чувств — от неприятного до совсем скверного.

(Чувство вины и ярость:

— Спой мне о любви

— Нет, мой голос пропал вместе с беременностью

— Интересно, куда же он делся. Держу пари, что он в каком-нибудь соборе, завис под сводами среди резных ангелов

Ярость и чувство вины:

— Как твои глаза сегодня и как ты что ты делаешь где ты + когда увидимся)

Мать не замечает. Мать даже не представляет. Мать смотрит на свой телефон, проверяя, хорошо ли он лежит в кармане сумочки.

(У Джордж пока не смартфон, хотя меньше чем через год его ей подарят, на Рождество, через три с половиной месяца после смерти матери.)

Давай не будем ничего искать, говорит мать. Это так хорошо. Не быть обязанным знать.

Ее мать валяет дурака.

Не то чтобы в этом было что-то плохое. Ее мать, выглядящая забывчивой, легкомысленной, любящей и растерянной — такими обычно кажутся чужие матери, — это уже какая-то совершенно новая перспектива.

Но это так на нее не похоже — не попытаться найти, узнать то, что можно узнать. И утром в гостинице, когда они вышли из столовой и проходили мимо рецепции, мать сказала buona sera[27] мужчине и девушке за стойкой, и девушка засмеялась. Потом поняла, что ведет себя невежливо, застеснялась и погасила смех. Джордж никогда не видела, чтобы кто-то так себя поправлял.

Не buona sera, мадам, прошу прощения, заметил мужчина, a buon giorno.[28] А то вы желаете нам доброго вечера, а сейчас еще утро.

На улице мать остановилась на тротуаре и посмотрела на Джордж.

Это место просто размывает все, что я знала до сих пор, сказала она. Все, что я годами воспринимала как должное.

Она обняла Джордж за плечи. Другой рукой крепко прижала к себе Генри.

Черт побери, как же приятно забыть обо всем! проговорила она.

Она стояла там до того по-настоящему счастливая, возле магазинчика, где продавали сувениры и местные продукты из Феррары.

Теперь Джордж возвращается в сад палаццо и усаживается верхом на скамью. Что-то ей показалось странным в тех школьниках, и только сейчас она поняла, что именно. Ни у одного из них нет телефона, никто не смотрит на экран. Все они говорят между собой. А некоторые уже даже с Генри, по крайней мере, пытаются. Генри что-то им описывает, чертит руками крути в воздухе. Дети, с которыми он говорит, тоже размахивают руками.

Джордж смотрит на мать. Мать — на Джордж. Сверху падает желто-белый цветок, задевает нос матери, сползает по волосам и останавливается у скулы. Мать смеется. Джордж тоже хочется рассмеяться, хотя на ее лице все еще гримаса вины / злости. Один уголок ее рта приподнимается. Другой остается опущенным.

Город, в котором они находятся, — он и светлый, и угрюмый одновременно. Тут есть старинные стены, есть большой мрачный замок, который Джордж, если б речь шла о школьном сочинении, описала бы словами «неприступный» и «грозный». В этом и заключается смысл всяких там бойниц. Вдобавок извилистые тесные улочки, окруженные высокими старыми зданиями, выглядят так, будто на них разворачиваются ночные кошмары, в них непременно потеряешься. Здесь все моментально меняется, от света к тьме, от тьмы к свету, и хоть город весь из камня, но одновременно он — ярко-зеленый, красный и желтый; все стены и дома золотятся на солнце. Стены высокие и глухие, но из-за них доносятся такие звуки, будто там прячется сад. Есть здесь и длинные прямые улицы, обсаженные чудесными деревьями, будто это вовсе не город стен, а город деревьев. Собственно, из всех щелей, на всех постройках и оградах, даже на кровлях растут какие-то деревца, травы и кусты.

Пахнет жасмином, опять жасмином, потом откуда-то потянет канализацией, потом снова жасмином.

Здесь очень, очень здорово, сказала мать вчера вечером, когда они уже собирались укладываться. Даже сама не пойму, почему именно.

Она посмотрела на карту, расстеленную на кровати.

Судя по этой карте, нам тут больше нечего делать — только набираться впечатлений от пребывания здесь, сказала она.

Они пробродили, едва не заблудившись, целый день, хотя с ними была карта из гостиницы. То, что на карте было совсем рядом, в действительности оказывалось далеко, а в тех местах, к которым пролегал довольно длинный маршрут, они, наоборот, оказывались почти моментально.

Если бы мать просто заглядывала в «Google Maps» или «Streetview», они бы гораздо точнее и резвее добирались туда, куда собирались. Но мать не желает ничего искать в интернете, почему-то даже включать телефон не хочет.

Резвее? Хорошее слово, Джордж, уместное, говорит мать.

Только резвости нам не надо. Давай для разнообразия ходить без спешки, куда ноги принесут. Это — первый современный город Европы, говорит мать, когда они возвращаются из палаццо в гостиницу. По планировке, по расположению оборонительных стен. Хоть вы оба и привыкли к историческим городам, поскольку выросли там, где выросли. Вы все это видели каждый день. Может, для вас это все — довольно обычная вещь. Однако дворец, который мы только что видели, с его фресками, даже древнее, чем городские стены. Он стоял уже в те времена, когда никаких стен не было. Вот такой он старый. Просто удивительно, что до сих пор существует что-то настолько древнее.

Потом она прекращает говорить об этом, и они принимаются бродить без всякой цели, обалдевая от всего увиденного, похожие на школьников-прогульщиков, которые вдобавок немного курнули. Потому что все здесь не так, как дома. Например, как раз в тот момент наступил тот час, когда все горожане выходят из домов и прогуливаются по улицам, поэтому в городе полно пешеходов. Одновременно улицы полны и велосипедистов, но эти тоже вливаются в толпу и лавируют в ней, объезжая гуляющих, в том числе мать, Джордж и Генри без малейших усилий и напряжения. Удивительно — никто ни на кого не налетает, а велосипедисты, едущие медленно-медленно, не падают. Никто не падает. Никто не спешит, даже под дождем. Никто не звонит в велосипедные звонки (кроме туристов, замечает Джордж, они сразу отличаются). Никто ни на кого не кричит, чтобы его пропустили. Даже очень старые синьоры, одетые в черное, ездят здесь на велосипедах, а корзинки на их багажниках наполнены чем-то завернутым в бумагу и перевязанным бечевкой или ленточкой, словно здесь и старость, и покупки в лавках — совсем не такие, как дома у Джордж.

Мальчик — сверстник Джордж, проезжает мимо них на перекрестке. Руки у него раскинуты, а на раме и на руле велосипеда сидят две хорошенькие девчонки.

Мать подмигивает Джордж. Джордж краснеет. А потом начинает злиться из-за того, что покраснела.

Смеркается, и щебет певчих птиц над крышей гостиницы сменяют звуки барабанов и труб. Следуя за этими звуками, они идут на площадь, где собралась толпа довольно молодых людей — старше, чем Джордж, но все равно очень молодых, некоторые в исторических костюмах: кто-то накинул поверх футболки и джинсов что-то вроде плаща, кто-то в тесных штанах, как те люди на картинах в палаццо: одна нога одного цвета, другая — другого, и они то ли танцуют, то ли устроили шествие, подбрасывают в воздух большие флаги на шестах, полотнища разворачиваются, и становится видно, что флаги больше, чем простыня, а потом их ловят и снова закручивают вокруг шеста. Метатели несут флаги, положив на плечо, как сложенные крылья, потом вдруг начинают размахивать ими, да так, что флаги становятся похожими на крылья гигантских бабочек, а остальные члены команд (кажется, это все-таки репетиция конкурса по метанию флагов) дудят в длинные, похожие на средневековые, рога и колотят в барабаны.

Джордж, мать и Генри стоят на старинной деревянной лестнице вместе с другими зрителями чуть повыше двух щитов, на которых написано «ГОВОРЯЩИЕ СТЕНЫ». Там можно скачать маршрут пешеходной экскурсии по городу, и с одного щита вам расскажут, где родился любимый режиссер вашей матери, а с другого — о писателе, каком-то Джорджио, который когда-то здесь жил. Репетиция такая шумная, что доски ступеней под ногами трясутся.

Джордж следит за тем, как собака пересекает площадь среди этого гама, останавливается что-то понюхать, а потом бежит себе дальше, будто не происходит ничего особенного, потому что подобные вещи случаются здесь чуть не каждую неделю. А потом над головами всех горожан, выше самого высоко подброшенного флага, на церковной башне колокол отбивает полночь, и, словно под воздействием каких- то чар, следующая команда исполняет свои номера без рогов и барабанов: вместо этого музыканты просто мурлычат, подпевая мелодичными и такими приятными голосами, что весь этот великанский гвалт, которым только что была заполнена площадь, кажется на редкость бессмысленным.

Хорошо бы, если б все помпезные церемонии сопровождались таким симпатичным гудением, говорит мать.

Помнишь ли то лето,

Когда все вокруг гудело…

Точка.

Действительно ли мать умерла? Или это какой-то виртуозный розыгрыш? (Все розыгрыши по телевизору, на радио, в газетах, в интернете характеризуют как виртуозные независимо от мастерства исполнения.) Может, кто-то — мастерски или нет, неважно, — выкрал душу матери, как в том эпизоде «Призраков», и она теперь живет где-то под другим именем, и ей просто не позволяют видеться с людьми (даже с собственными детьми) из прошлой жизни?

Потому что ну как может человек исчезнуть полностью?

Джордж видела ее скорчившейся на больничной кровати. Ее кожа изменила цвет и покрылась рубцами. Она почти не могла шевелить языком. В конце, говоря о том, что с ней происходит, уже в самом конце, перед тем как Джордж выставили за дверь, она сказала, что она — книга. Я — открытая книга, сказала она. Хотя точно так же можно было подумать, что она неоткрытая книга.

«Я-о-ытая-ига».

Джордж (к миссис Рок): Я расскажу вам это, а после вы мне скажете, что пора перейти к более серьезной терапии, чем ваша, что у меня полная паранойя и истерика.

Миссис Рок: Думаешь, я считаю, что у тебя паранойя и истерика?

Джордж: Да. Но сейчас я хочу вас предупредить, перед тем как начну рассказывать, что у меня нет ни паранойи, ни истерики, хотя на первый взгляд так будет казаться, и я хочу сразу дать понять, что точно так же я думала и задолго до смерти матери, и она сама тоже так думала.

Миссис Рок кивнула, давая Джордж понять, что слушает.

Тогда Джордж рассказала миссис Рок, что за ее матерью следили какие-то шпики.

Миссис Рок: Ты считаешь, что за матерью следили шпики?

Психологов учат так говорить: повторять то, что им сказали, но с вопросительной интонацией, чтобы вы могли спросить самих себя, почему вы так решили или сказали.

Это было самоуничтожением. Но несмотря ни на что, Джордж все рассказала миссис Рок. И о том, как пять лет назад мать проходила мимо зеркальных окон дорогого и модного отеля в Лондоне. Там, за витринами, люди ужинали; по ту сторону стекла был ресторан, и мать вполне отчетливо разглядела в какой-то компании одного политика или политтехнолога, а в то время мать злилась на кого-то из политиков. Джордж не помнила, кто именно был в том окне, — только то, что на этого политика или технолога мать возлагала ответственность за какую-то несправедливость. Как бы там ни было, но мать вытащила из сумочки бальзам для губ и начала писать на стекле прямо над головой сидевшего за ним человека, причем так, что получился своего рода нимб (так она, по крайней мере, это описывала).

А надпись была такая: БРЕ… Но закончить ей не дали — появились секьюрити из отеля. Поэтому пришлось делать ноги. (Она сама так сказала.)

Миссис Рок принялась что-то записывать.

После этого, сказала Джордж, произошли две вещи. Вернее, три. Почту, которая приходила в наш дом, неважно, была ли она адресована родителям или нам с Генри, доставляли в таком виде, словно ее уже кто-то распечатал. Ее приносили в таких прозрачных пакетах типа «Извините, ваше отправление было случайно повреждено», которые используют, если что-то порвется. А потом кто-то опубликовал во всех газетах, что моя мать была одной из «интернет-партизан».

Из кого? переспросила миссис Рок.

Джордж пришлось пояснить, что это за движение, и как с использованием уже устаревшей технологии всплывающих окон — задолго до того, как до этого додумались люди других профессий, «партизаны» научились делать так, чтобы какие-то тексты или картинки всплывали на чьей-нибудь страничке, когда пользователь на нее заходит, — так, как сейчас это делают в рекламе. Только «партизаны» распространяли другие изображения или тексты.

Моя мать была одной из четверки первых анонимных авторов, которые придумывали, что размещать в этих окнах, сказала Джордж. Потом «партизан» появились сотни. И она там была далеко не главной, а со временем стала еще менее главной. И вообще, хоть это и смешно, она ничего не смыслит в компьютерах. То есть, я хотела сказать — не смыслила.

Миссис Рок кивнула.

Во всяком случае, она соединяла искусство и политику: или политика просвечивала сквозь искусство, или наоборот. Например, на странице с работами Пикассо вдруг выскакивало сообщение: знаете ли вы, что в Соединенном Королевстве 13 миллионов людей живут за чертой бедности? Или на политической страничке вдруг выскакивало оконце, а в нем — картина или строки из какого-нибудь стихотворения, что-то в этом роде. Потом в газетах написали, сказала Джордж, что мать принадлежала к этому движению, после чего, если она что-то печатала в газетах о деньгах и экономике, люди с ней не соглашались и говорили, что она левачка и политически заангажирована.

В голове у Джордж, пока она говорит все это, возникает образ матери, которая громко смеется над тем, что ее называют политически ангажированной. На свете нет ни одного человека, который не был бы заангажирован, говорит она. Произносит она это точно так же, как если бы напевала легкомысленную мелодийку: «тра-ля-ля». А «левачка» — это вообще одно из моих любимых слов. Будь всегда левачкой, Джордж. Вперед! Смелее!

Миссис Рок: А что же это за третья вещь, которая заставила тебя считать, что за твоей матерью следят?

[На сцене появляется Лайза Голиард]

Джордж: Да нет, неважно. Их было всего две.

Миссис Рок: Разве ты сперва не сказала, что было две, а потом добавила, что три?

Джордж: Мне только на минутку показалось, что три. А потом я поняла, что на самом деле я имела в виду две.

Миссис Рок: И эти две вещи заставили тебя считать, что за матерью следят?

Джордж: Да.

Миссис Рок: А твоя мать тоже так считала? Джордж: Она знала, что так оно и есть.

Миссис Рок: Ты считаешь, что она знала?

Джордж: Мы с ней говорили об этом. Все время. Это была как бы такая семейная шутка. Ей это даже нравилось. Я имею в виду то, что за ней следят.

Миссис Рок: Ты считаешь, что твоей матери нравилось, что за ней следят?

Джордж: Вы ведь считаете, что я ненормальная, правда? Вы думаете, что я все выдумываю.

Миссис Рок: Ты волнуешься из-за того, что я считаю, будто ты все выдумываешь?

Джордж: Я ничего не выдумываю.

Миссис Рок: Тебе действительно важно то, что думаю я или другие люди?

Джордж: Да, но как все-таки вы сами считаете, миссис Рок? Вы же не думаете сейчас: Боже мой, да ведь эту девушку надо отправить на гораздо более серьезное лечение?

Миссис Рок: А ты бы сама хотела, чтобы тебя отправили на «гораздо более серьезное лечение»?

Джордж: Я всего лишь прошу вас сказать мне, что вы на самом деле думаете, миссис Рок.

И тут миссис Рок сделала кое-что неожиданное. Она отошла от обычной схемы и сценария и начала рассказывать Джордж о том, о чем она, вероятно, тогда думала.

Она сказала, что в старину слово «тайна» имело совсем не то значение, к которому мы привыкли сегодня.

Именно это слово

— и я знаю, это будет тебе интересно, Джорджия, потому что по твоей речи я вижу, насколько тебе интересны всякие значения, сказала она -

— Ну да, раньше так и было, сказала Джордж.

— И снова будет. Я думаю, это вполне можно предположить. Но сейчас я пребываю немножко на грани, когда говорю такие рискованные вещи, сказала миссис Рок. И пусть. Слово «тайна» вначале означало что-то спрятанное, закрытое — примерно так, как закрывают рот или глаза. Означало согласие или понимание, что кое-что раскрывать нельзя.

Закрыто. И не должно открываться.

Джордж не смогла сдержать любопытства.

В те времена тайная природа некоторых вещей считалась чем-то само собой разумеющимся. Но мы живем в такое время и в такой культуре, когда «тайна» все чаще означает что-то, скорее, такое, что подлежит разгадыванию, — это и криминальный роман, и триллер, и телевизионный сериал из тех, где разгадка в самом конце, — и вообще смысл всякого просмотра или чтения в том и состоит, что мы выясняем — что же на самом деле произошло. А если этого не происходит, чувствуем себя обманутыми.

На этом месте раздался звонок, и миссис Рок оборвала себя на полуслове. Она густо покраснела, даже за ушами. Умолкла, будто кто-то выдернул ее из розетки. Она захлопнула записную книжку, и одновременно замкнулось ее лицо.

В следующий вторник в то же время, Джорджия, сказала она. Я имею в виду — после Рождества. В первый вторник после каникул. Увидимся.

Джордж открывает глаза. Она сидит на полу, прислонившись к собственной кровати. В кровати — Генри. Свет повсюду включен. Она уснула, а теперь проснулась.

Ее мать мертва. На часах половина второго. Новогодняя ночь.

Снизу доносится какой-то звук. Кто-то стучит в парадную дверь. Вот что ее разбудило. Наверно, отец.

Просыпается Генри. Его мать мертва. Джордж видит, как осознание этого на миг появляется на его лице, секунды на три, не больше, когда он открывает глаза.

Все в порядке, говорит она. Это просто папа. Спи дальше.

Джордж спускается сначала по одной лестнице, потом по другой. Он мог потерять ключи, или они завалились глубоко в карман, и он спьяну не найдет их, а может, и вовсе забыл, что они у него были.

Она смотрит в глазок, но там ничего не видно. Там никого нет.

И тут в поле зрения появляется человек на крыльце и снова стучит. Джордж в изумлении.

Это девочка из ее школы, Хелена Фискер.

Хелена Фискер с темными от дождя плечами, да и волосы у нее тоже довольно мокрые, стоит по ту сторону парадной двери дома Джордж.

Она снова стучит — и внутри у Джордж, стоящей вплотную к двери, все буквально подпрыгивает. Будто Хелена Фискер стучит прямо по Джордж.

Хелена Фискер была в женском туалете, когда к Джордж прицепились эти дурищи из девятого класса, у которых мания записывать на диктофон, как кто-то мочится. Поэтому происходило примерно следующее: если ты девочка и идешь в туалет, то на следующем уроке все будут хихикать над тобой, потому что им разошлют на телефоны звук твоего мочеиспускания и видео, на котором открывается кабинка туалета, и ты оттуда выходишь. Парочку таких видео даже вывесили на YouTube, и там они продержались несколько дней.

Все подряд, и парни в том числе, какое-то время, говоря о ком-то (если этот кто-то был девочкой), вспоминали, тихо она мочится или шумно. Это породило среди девочек особую форму мании — экзистенциальную панику относительно того, не слишком ли много звуков они издают. Теперь они ходили в туалет исключительно парами, чтобы та, что оставалась под дверью кабинки, слушала и следила за тем, слышно что-нибудь или нет.

Однажды Джордж вышла из кабинки — а за дверью стоит группка малознакомых и практически незнакомых девочек, в центре которой одна, у которой в руке смартфон.

И в то же мгновение, будто заранее отрепетировав, все они хором начали издавать отвратительные звуки, вытаращившись на нее.

Но в этот момент позади них в туалет вошла Хелена Фискер.

Большинство старшеклассников в их школе уважали Хелену Фискер.

Хелена Фискер совсем недавно получила выговор. Джордж знала об этом от учителя рисования. За то, как она оформила рождественскую открытку. Хелена — об этом все знали — замечательно рисовала. Нарисованная ею картинка с птицей оказалась до того симпатичной, что Хелене позволили внести ее прямо в компьютер — а оттуда отправили файл в типографию. За открытку заплатила школа, на оборотной стороне разметили ее название. Пятьсот штук — весь тираж — привезли из типографии в большой коробке.

Когда же коробку открыли, оказалось, что никакой птицы на открытке нет, а просто какая-то невзрачная стена, освещенная солнцем.

Рассказывали, что Хелена Фискер, когда ее вызвали в кабинет директора, улыбнулась ему так, словно совершенно не понимает, в чем причина всей этой кутерьмы.

Но ведь это же в Вифлееме! сказала она.

А теперь свора девчонок окружила Джордж, ее снимают, визжат, насмехаются, даже не подозревая, что позади стоит Хелена Фискер.

Взглянув поверх их голов, Джордж заметила Хелену. А та, глядя прямо ей в глаза, пожала плечами. Будто отправила всех этих девиц вместе с тем, что они говорили и делали, в страну, где-ничто-ничего-не-значит.

Хелена Фискер протянула руку поверх голов и выхватила телефон из рук заводилы.

Все девчонки одновременно развернулись.

Привет, сказала Хелена Фискер.

А затем сообщила им, что они — жалкая кучка придурковатых дрочилок. Затем поинтересовалась, почему их так интересует моча, и в чем заключается их проблема. После этого она растолкала их и занесла смартфон над унитазом, в котором Джордж только что спустила воду.

Все девчонки заверещали, в особенности владелица телефона.

У вас есть выбор. Стираете все записи, или я роняю его туда, проговорила Хелена Фискер.

Он непромокаемый, корова ты этическая, встряла одна из девочек.

Это меня здесь кто-то назвал коровой? спросила Хелена Фискер. Прекрасно. А вот вам бонус.

Хелена Фискер врезала дисплеем смартфона по двери туалета. Посыпались осколки пластика.

Ну, а теперь проверим, действительно ли ваш телефончик остался непромокаемым, а заодно и политику школы в отношении расизма, добавила она, когда Джордж вышла.

Спасибо, сказала Джордж позже, когда обе они стояли перед кабинетом истории.

Раньше она никогда не разговаривала с Хеленой Фискер.

Мне понравился твой прошлый доклад на уроке английского, проговорила Хелена Фискер. Когда ты рассказывала про Британскую телебашню.

(Как раз на том уроке Джордж, как и все прочие, должна была произнести трехминутный спич о сочувствии. Она понятия не имела, что говорить. Тогда миссис Максвелл перед всем классом, но вполне добродушно, сказала: ничего страшного, если ты произнесешь свою маленькую речь в следующий раз. От этого Джордж, наоборот, преисполнилась решимости. Но когда она все-таки поднялась с места — из головы у нее все вылетело. И она начала с того, что всегда говорила ее мать: почти невозможно поставить себя на место другого человека — и не важно, живет ли этот другой в Парагвае, или на твоей улице, или даже в соседней комнате, или сидит на стуле рядом, а закончила историей про одну поп-певицу, которая обедала в ресторане на Британской телебашне, когда в шестидесятых годах ее еще называли Почтовой башней, и эта певица так возмутилась, услышав, как метрдотель помыкает официантами, что взяла булочку со своей тарелки, бросила в метрдотеля и попала ему точно в затылок.)

Вот и все, что они с Хеленой Фискер сказали друг другу.

Пару раз после инцидента в туалете Джордж, однако, ловила себя на каких-то неожиданных мыслях. Она размышляла вот о чем: удалили ли те девочки, та владелица телефона — если, конечно, он не потерял память, записанное ими видео, или все-таки сохранили его.

Если запись до сих пор существует, то на ней она смотрит поверх чужих голов прямо в глаза Хелены Фискер.

Джордж открывает дверь.

А я думала, вас дома нет, говорит Хелена Фискер.

А я дома, сообщает Джордж.

Хорошо, говорит Хелена Фискер. С Новым годом.

Генри садится в кровати, когда Джордж с Хеленой Фискер входят в комнату Джордж.

Ты кто? спрашивает Генри.

Я — Эйч, говорит Хелена Фискер. А ты кто?

А я Генри. Что это у тебя за имя? говорит Генри.

Это первая буква моего имени, отвечает Хелена Фискер. Люди, которые не знают меня как следует, обычно зовут меня Хеленой. Но я знаю твою сестру. Мы дружим в школе. Поэтому и ты можешь называть меня по первой букве — Эйч.

А у меня имя на ту же самую букву, говорит Генри. Ты подарок принесла?

Генри! говорит Джордж.

Она извиняется. Объясняет Хелене Фискер, что с тех пор, как их мать умерла, все, кто приходит в их дом, приносят Генри какой-нибудь презент, а часто и не один.

А тебе? спрашивает Хелена Фискер.

Не так часто, говорит Джордж. Думаю, они считают, что я уже слишком взрослая для подарков. Или боятся мне что-нибудь дарить.

Так она принесла подарок или нет? гнет свое Генри.

Да, говорит Хелена Фискер. Я принесла тебе капусту.

Капуста — это не подарок, говорит Генри.

Если ты заяц — то вполне, говорит Хелена Фискер.

Джордж громко смеется.

Генри тоже, судя по всему, считает эту шутку забавной. Он сворачивается в постели в хохочущий клубок.

У тебя голова вся мокрая, говорит он, отсмеявшись.

Вот что бывает, если ходить под дождем без шляпы, капюшона или зонтика, замечает Хелена Фискер.

Джордж подводит ее к книжному шкафу и показывает место, где каждые несколько минут капает вода на обложки лежащих наверху книг.

Когда-нибудь, говорит Джордж, эта крыша провалится.

Круто! говорит Хелена Фискер. Сможешь смотреть прямо на созвездия!

Между мной и звездами ничего не будет, говорит Джордж.

Только изредка полицейский вертолет, подхватывает Хелена Фискер. Большая небесная газонокосилка.

Джордж смеется.

Спустя две секунды она кое-что понимает и удивляется.

А понимает она то, что смеется.

Собственно, смеется она уже дважды, сначала после «капусты», а потом после слов про газонокосилку.

От этой мысли и удивления она смеется снова, но теперь — в глубине души.

Это уже в третий раз после того сентября Джордж смеется в несомненно настоящем времени.

В следующий раз, когда Эйч приходит в их дом после Нового года, она протягивает Джордж конверт размером с лист писчей бумаги, который был у нее под мышкой. Снимает куртку и вешает в прихожей.

Джордж возвращает конверт Хелене.

Это тебе, говорит Эйч.

Что там? спрашивает Джордж.

Я тебе звездочек принесла, говорит Эйч. Из инета распечатала.

Джордж открывает конверт. Там фото на плотной бумаге. На нем лето. Две женщины (обе молодые, примерно на полпути между юностью и зрелостью) идут вместе мимо маленькой лавчонки в каком-то очень солнечном месте. Это сейчас или давно? У одной соломенно-желтые волосы, другая темнее. Блондинка поменьше ростом, смотрит мимо объектива куда-то влево. На ней золотисто-оранжевый топ. На той, что с темными волосами, — короткое синее платье с полоской по краю подола. Она как раз поворачивается к светловолосой, чтобы что-то сказать. Дует ветерок, поэтому она откидывает волосы с лица. Блондинка выглядит чем-то озабоченной, задумчивой. Похоже, что у темноволосой прямо сейчас, в ходе разговора, мелькнула какая-то мысль, и она вот-вот ее выскажет, ответит «да».

Кто они? спрашивает Джордж.

Француженки, говорит Эйч. Это шестидесятые годы. Я рассказала маме о том, что ты поведена на шестидесятых, и ту историю про телебашню, и она захотела узнать, что это за певица была, а потом стала искать певиц, которые ей нравятся, в особенности тех, которые понравились бы ее матери, и злилась, что я ни одной не знаю, а потом заставила всех подряд на YouTube пересмотреть. А пока я смотрела, то подумала, что вот эта (она указывает на светловолосую) немного похожа на тебя.

Правда? спрашивает Джордж.

Моя мама говорит, что они обе — знаменитости, говорит Эйч. Не вместе, по отдельности. Обе сделали блестящую карьеру и изменили музыкальную индустрию во Франции. Мама без конца о них говорила, не остановить. Собственно, она отклонилась от темы: я рассказала ей про твою маму, и она давай мне втолковывать (Эйч продолжает с легким французским акцентом): это неправильно, твоя подруга должна пережить и скорбь, и печаль, и оплакивание, и меланхолию, которые и должны иметь место, и прямо связаны с тем, что у нее сейчас такой возраст, потому что теперь эти эмоции вызваны вполне объективной тоской и меланхолией, но я, была не была, решила, что принесу тебе картинку, что бы там ни говорила мама, и еще подумала: а позову-ка я тебя с собой на автостоянку.

На автостоянку? переспрашивает Джордж.

Многоэтажную, говорит Эйч. Хочешь?

Сейчас? спрашивает Джордж.

Гарантирую: будет по-настоящему скучно, говорит Эйч.

Джордж выглядывает в окно. Велик Эйч прислонен к стене во дворе. Велосипед Джордж еще в сарае, у него еще с прошлого лета пробита шина. В ее воображении возникает эта шина, от которой теперь никакого проку, и кривобокий велосипед в темноте, заваленный садовым инвентарем.

Ладно, говорит она.

Они идут в сторону города, Эйч катит свой велосипед между ними. Когда они оказываются у стоянки, Джордж поворачивает к лифту, но Эйч прикладывает палец к губам, потом кивает на стеклянную будку охранника. Там виднеется фигура в униформе, вместо головы у нее что-то вроде газеты. Охранник спит, накрывшись ею. Эйч указывает на дверь пожарного выхода, ведущую на лестницу. Очень осторожно приоткрывает ее. Дверь тяжелая. Джордж придерживает ее ногой, пока обе протискиваются в щель, потом Эйч тихонько закрывает дверь.

Февраль, вечер понедельника, поэтому машин мало. Наверху, на крыше, припаркован только одинокий джип; это место открыто воздуху и небу, бетонный пол сырой от дождя и поблескивает в свете парковочных фонарей.

Джордж и Эйч высовываются как можно дальше над парапетом верхнего яруса парковки (его сделали таким высоким, чтобы самоубийцам было неудобно, поясняет Эйч). Девочки смотрят на городские крыши, полупустые улицы тоже блестят под дождем. Редко-редко внизу проезжает машина.

Вот таким и будет город, когда я умру, думает Джордж. А что, если прямо сейчас прыгнуть? Ничего же тут не изменится. Просто уберут то, что от меня останется, а ночью снова будет лить дождь, дождь, асфальт будет блестящим или матовым, изредка будет проезжать машина, а в будни автомобили будут выстраиваться в очереди на парковку, чтобы люди могли сходить в торговый центр, весь этот этаж будет заполнен, потом опустеет, месяцы будут проходить один за другим, снова наступит февраль, и снова, и снова, февраль за февралем, февраль за февралем, а наш исторический город будет по-прежнему оставаться историческим.

Она прерывает эти размышления, потому что Эйч тащит со стороны лестницы тележку из супермаркета, мимо которой они проходили, поднимаясь сюда: кто-то забыл ее у двери лифта этажом ниже.

Тележка совсем новая. Она катится по бетону почти беззвучно.

Вот, говорит Эйч. Подержи-ка, чтоб не ерзала.

Джордж придерживает тележку, а Эйч забирается в нее — не столько забирается, сколько запрыгивает. Она хватается за край, подпрыгивает — раз! — и вот она уже сидит в тележке. Зрелище это впечатляет.

Как у тебя с вождением колесниц? интересуется она.

Скажем так, говорит Джордж. Здесь у нас только одна машина, и куда бы я тебя ни толкнула, ты на нее все равно налетишь. А при особом везении — не налетишь…

Она указывает на круто уходящий вниз пандус въезда и выезда, который буквально проваливается на нижний этаж.

Трамплин, говорит Эйч. Последнее испытание.

Она бросает быстрый взгляд вверх, туда, где находится камера видеонаблюдения. И вдруг выпрыгивает из тележки с такой же легкостью, как и запрыгнула.

Хорошо, говорит она. Начнем с тебя.

Она кивает на Джордж, а потом на тележку.

Нет, не могу, говорит Джордж.

Да залезай уже, говорит Эйч. Положись на меня.

Нет, говорит Джордж.

Мы даже не будем приближаться к пандусу, заверяет Эйч. Честное слово. Я осторожно. Просто разок прокатимся. Если хватит времени, а этот внизу не проснется, и никто не придет, то и ты меня покатаешь.

Она крепко держит тележку за ручку.

И ждет.

Ногой опереться не на что, поэтому Джордж приходится балансировать, держась за сетчатые бортики тележки. Наконец ей удается закатиться в нее, а потом нормально сесть (Ох!)

Готова? спрашивает Эйч.

Джордж кивает. Она упирается в бортики тележки и одновременно из всех сил сопротивляется факту своей непринадлежности к тем, кто обычно проделывает подобные штучки.

Ты как хочешь — чтобы я тебя все время контролировала, или чтоб хорошенько толкнула и отпустила? спрашивает Эйч.

Последнее, слышит Джордж свой ответ.

Она сама себе удивляется.

Последнее. При особом везении. Ты такие слова употребляешь, говорит Эйч, каких я больше ни от кого в жизни не слышала. Просто жуть!

Буквально, произносит Джордж из клетки-тележки.

Последнее. При особом везении. Буквально. Вот и еще одно слово, говорит Эйч.

Эйч разворачивает тележку так, что перед Джордж открывается обширное пространство верхнего этажа парковки. Подружка отводит ее подальше от пандуса, ныряющего вниз. Следующее, что Джордж помнит — то, как ее резко отбрасывает назад: толчок так силен, что на миг появляется ощущение, что тележка катится одновременно в двух направлениях.

Потом, уже дома, Джордж спускается в кухню, чтобы сварить кофе, и оставляет Генри в своей комнате за разговорами с Эйч.

Да, это она, произносит Эйч. Героиня «Холодных игр».

«Голодных игр», поправляет Генри.

Катнип,[29] говорит Эйч.

Ее не так зовут, возражает Генри.

Когда Джордж возвращается наверх, Генри с Эйч играют в своего рода словесный пинг-понг.

Генри: Слепой, как…

Эйч: Дома!

(Генри смеется.)

Генри: Беспечный, как…

Эйч: Колокольчик!

Генри: Смелый, как…

Эйч: Огурец.

(Генри катается по полу: его насмешил этот «огурец».)

Эйч: Хорошо. Меняемся!

Генри: Давай!

Эйч: Умный, как…

Генри: Огурец.

Эйч: Довольный, как…

Генри: Огурец.

Эйч: Глухой, как…

Генри: Огурец.

Эйч: Ну нельзя же все время повторять «огурец, огурец».

Генри: Если хочется, то можно!

Эйч: Ну, ладно. Это, по крайней мере, честно. Но если тебе можно, то и мне тоже.

Генри: Идет.

Эйч: Огурец.

Генри: Что — огурец?

Эйч: А я просто играю, как ты. Огурец, и все тут.

Генри: Нет, играй по-человечески. Какой, как что?

Эйч: Огурец, как… огу…

Генри: Я же просил по-человечески!

Эйч: Тогда и ты, Генри. Ты тоже!

Когда Эйч в одиннадцать уходит домой, Джордж физически чувствует, как в доме становится тоскливо, даже свет тускнеет — так бывает, когда лампочка еще не до конца разгорелась. Дом становится слепым, как дом, глухим, как дом, пресным, как дом, и тяжелым, как дом. Джордж делает все, что обычно делает перед сном. Умывается, чистит зубы, переодевается, меняя дневную одежду на ту, в которой спит.

Но в постели, вместо того, чтобы перебирать всякие мелочи, она думает, как это так: у Эйч мать — француженка.

Думает и о том, что отец Эйч — из Карачи, потом он переехал в Копенгаген и, как сказала Эйч, по его словам, очень даже возможно быть одновременно с севера и с юга, с запада и с востока.

Она думает, что, наверно, оттуда у Эйч такие глаза.

Она думает о фото с двумя французскими певицами, которое лежит на столе. О том, чем сама она может быть похожа на певицу-блондинку из шестидесятых.

Она повесит эту картинку отдельно, отведет ей целую стену, как когда-то повесила постер с киноактрисой, который мать купила после похода в музей в Ферраре, где была специальная выставка, посвященная тому режиссеру, который нравился матери, а эта актриса всегда играла в его фильмах.

Она думает, что еще никогда не ездила вдвоем на велосипеде, когда один, стоя, крутит педали, а другой сидит на сиденье и держит его за пояс, но не слишком крепко, чтобы тот мог свободно двигаться.

Она думает о том, с какой вежливостью Эйч извинялась, столкнувшись с охранником на парковке. Тот даже был немного ошеломлен, хотя и пригрозил девочкам полицией.

И наконец она позволяет себе подумать о том, как это:

одновременно бояться так, что дышать забываешь

нестись так быстро, что ничего не контролируешь

понимать, что такое настоящая беспомощность

мчаться в сверкающем пространстве, зная, что в любой момент можешь упасть и разбиться, и одновременно сознавать, что можешь, вообще-то, и не упасть.

Потом Джордж открывает глаза — и уже утро, она проспала всю ночь, ни разу не проснувшись.

В следующий раз Эйч приходит к Джордж, когда та ее не ждет и находится в кабинете матери. Джордж пробралась туда, где ей не полагается быть, она сидит за столом и ищет в словаре, нет ли там слова, которое пишется, как «БРЕ».

(Там его нет.)

Тогда она просматривает все похожие слова. И при этом представляет свою мать на скамье подсудимых. Да, ваша честь. Я действительно написала слово над его головой, но это было вовсе не то слово, о котором вы думаете. Я начала писать слово «БРЕЗЕНТ», а вы, безусловно, знаете, ваша честь, — это такая прочная ткань, из которой изготавливают походное снаряжение, используют ее и спасатели, растягивая и удерживая, чтобы смягчить прыжок или падение с большой высоты, что можно, в частности, видеть в фильмах моей юности. Из этого легко сделать вывод, что написанное мною слово можно расценивать как комплимент.

Или:

Да, ваша честь, но это должно было быть слово «БРЕКЧИЯ», а она, о чем ваша честь, возможно, знает, а возможно, и нет, — представляет собой горную породу, состоящую из обломков, прочно сцементированных каким-нибудь минеральным веществом. Отсюда легко сделать вывод — и так далее.

Нет. Ее мать ни за что не стала бы отрекаться от написанного. Неправда или избегание правды — к этому ни Джордж, ни ее мать ни за что бы не прибегли, если бы их поймали за написанием какого бы то ни было слова на стекле над головой самой что ни на есть важной персоны.

Но ведь мать не поймали.

И Джордж, наверно, не поймали бы тоже.

Ее мать вместо этого сказала бы что-нибудь прямое и честное. Например: да, ваша честь, я убеждена, что этот человек является лжецом и поэтому так и написала, употребив даже более грубое слово.

Я не могу врать. Это я срубил вишню.[30] И теперь, учитывая мою глубокую правдивость, сделайте меня прецедентом. Нет, не президентом. Я говорю о возникновении прецедента.

За такую фразу мать, если б была жива, наверняка уплатила бы пять фунтов.

(Но если матери нет, разве фраза от этого становится никудышной?)

Кроме того, возможны следующие слова: «БРЕВИС», «БРЕГЕТ», «БРЕДЕНЬ». Нотный знак в мензуральной нотации; очень точные карманные часы, которые отбивают время и показывают числа; небольшой невод (интересно, что в словаре совсем рядом стоят дорогущие часы и орудие простого рыбака).

Есть и совсем обыденные — «БРЕЛОК», «БРЕТЕЛЬ». Бретелька на нижнем белье…

(Держу пари, что он в каком-нибудь соборе, завис под сводами среди резных ангелов. Готова биться об заклад, что это.)

Не так.

Все настолько не так, что просто зла не хватает.

Она до сих пор чувствует, как ее бесит эта неправильность, несправедливость, как эта несправедливость запускает свои здоровенные зубы в грудь той, бывшей Джордж.

Она разворачивается вместе с креслом. В дверях стоит Эйч.

Меня твой папа впустил, говорит она. Я пошла в твою комнату, а тебя там нет.

Эйч еще утром, в школе, пришла к выводу, что наилучший способ еще раз пережить совместное приключение — это написать о нем стих и распевать его на какую-нибудь известную обоим мелодию. Это, говорит Эйч, сделает воспоминание абсолютно незабываемым. Но на следующей неделе у них должна быть контрольная по биологии, а у Джордж еще и по латыни.

Тогда можно сделать вот что, предложила Эйч: я составлю биологическую версию, мы ее выучим наизусть, а ты потом переведешь ее на латынь — двойная польза.

Они стояли в коридоре под кабинетом истории.

Что ты об этом думаешь? спросила Эйч.

Я вот думаю, сказала Джордж, что когда мы умрем…

А? удивилась Эйч.

Вот как ты считаешь, у нас останутся воспоминания? спросила Джордж.

Это был ее контрольный вопрос.

Эйч даже не раздражилась. Она вообще ни от чего не раздражалась. Она состроила гримасу — но это была задумчивая гримаса.

Хмм, проговорила она.

Потом пожала плечами и сказала:

Да кто его знает!

Джордж кивнула. Хороший ответ.

И вот Эйч здесь, вертится на одной ноге и разглядывает груды книг, бумаг, картины.

Вау! Какое место! говорит она. Что это за комната?

Что за комната? Джордж разворачивается на вращающемся стуле, который мать купила специально для этого кабинета, и краем глаза замечает рамку с распечаткой самого первого «подрыва». Это список всех женщин, которые учились в художественном колледже в Лондоне в течение трех лет на рубеже девятнадцатого и двадцатого столетий. Этот список, без всяких пояснений, в течение месяца всплывал на экранах мониторов у всех, кто вбивал в поисковик слово «Слейд»[31] (в том числе и у тех, кто искал информацию о старой рок-группе). Это было сделано потому, что мать Джордж прочитала биографию одного довольно известного художника рубежа столетий, и ей стало интересно — что же случилось с его женой, с которой художник познакомился еще в колледже. Она училась вместе с ним, но умерла совсем молодой, родив больше детей, чем ее тело смогло выносить (мать Джордж — феминистка). (Была.) До того как эта женщина умерла (разумеется, до), у нее была близкая подруга по имени Эдна, она училась там же. Причем Эдна считалась в колледже одной из самых талантливых.

Эдна вышла замуж за какого-то богача. Однажды этот богач вернулся домой, обнаружил краски и кисти Эдны на столе в столовой и велел ей убрать весь этот хлам.

Это было еще до рождения Генри. Джордж, ее мать и отец отдыхали в Саффолке, снимали коттедж. Мать читала ту книгу, и когда добралась до места, где речь шла об этом случае с Эдной, расплакалась прямо в саду. По крайней мере, так гласит семейная легенда. Джордж этого не помнит, но говорят, что ее мать металась, как сумасшедшая, по саду коттеджа, да так, что агентство, которое сдало им домик, позже прислало счет за разбитые горшки с растениями. Твоя мать — очень страстная натура, всякий раз говорил отец, пересказывая эту историю.

Как бы там ни было, а жизнь Эдны в конце концов сложилась не так уж плохо, потому что ее муж умер довольно рано, а сама она прожила лет до ста, много выставлялась в галереях, а в одной солидной газете ее даже назвали самым изобретательным живописцем Англии (хотя однажды у нее случился нервный срыв, а также был случай, когда в ее мастерскую попала бомба и уничтожила как саму мастерскую, так и множество работ).

Все это промелькнуло в голове Джордж в ту долю секунды, пока длились поворот маминого кресла к Эйч и слова:

Это — кабинет моей матери.

Круто, говорит Эйч.

Она берет листок, исписанный рукой матери, который лежит рядом на столе. Берет репродукцию, которая лежит поверх стопки бумаг. Джордж смотрит, что взяла Эйч.

Ей так понравилась эта картина, говорит Джордж, что мы аж в Италию летали, чтобы посмотреть на нее.

Это кто? спрашивает Эйч.

Не знаю, говорит Джордж. Просто какой-то человек. На стене. А вокруг — такое синее поле.

А кто художник? спрашивает Эйч.

Тоже не знаю, говорит Джордж.

Она смотрит на текст песни, написанный Эйч, который она собиралась перевести на латынь. Как будет на латыни «ДНК», Джордж понятия не имеет.

На мелодию «Wrecking Ball».[32]

(Куплет 1)

Герр Фридрих Мишер ее в гное отыскал / в 1869 году, / Роз Франклин увидела, а потом — Уотсон и Крик, / как две нити сплетаются в двойную спираль, / и был это 1953 год. / А в 1952-м — рентгенограмма. / Франклин до своего Нобеля не дожила. / Жизнь состоит не из одной, а из двух нитей.

(Припев)

Г — А-Т — Ц и ДНК, / вот она какая — дезоксирибонуклеиновая кислота. / Гуанин — аденин — тимин — цитозин! / Суперспираль — это два в одном! / По-о-о-зитив, / йеа, / и негатив!

(Куплет 2)

Растения, грибы, животные — / эукариоты. / Бактерии с археями — / прокариоты. / Только А и Т, или Г и Ц, / иначе никак. / Две длинные цепочки, трехчленные кодоны. / Всегда тебя хочу-у!

Эйч по-прежнему стоит, разглядывая картину, на которой изображен мужчина в лохмотьях.

Последняя строчка — это так, для ритма, говорит она. Пока получше что-нибудь не придумаю.

Она берет в руки репродукцию с мужчиной.

А когда это нарисовано, в какой период? спрашивает она.

Она из дворца, говорит Джордж. Если в «Images» вбить «палаццо в Ферраре» — мы в Ферраре его видели, то, наверно, найдешь.

Джордж снова возвращается к тексту песни.

Боюсь, что я только три-четыре строчки смогу перевести на латынь. Тут и без того много чего не по-английски.

Так начни с конца, говорит Эйч.

Она слегка улыбается, отводит глаза, поглядывает на картину с мужчиной в лохмотьях.

Единственная строчка, которая нам вообще не понадобится, — и ты хочешь, чтобы я перевела ее первой? спрашивает Джордж.

А мне просто интересно услышать, как это будет на латинском, говорит Эйч.

Она улыбается шире и по-прежнему отводит глаза. Она сидит на полу.

Ждет.

Ладно, говорит Джордж. Но можно я сначала у тебя кое-что спрошу?

Ага, говорит Эйч.

Это — гипотетично, говорит Джордж.

Гипотеза — это вроде такое, что под кожу колют? говорит Эйч. Я, помнится, падала в обморок всякий раз, как видела иголку…

Джордж встает с кресла матери и садится на полу напротив Эйч, тоже скрестив ноги.

А если я скажу, что мою мать, когда она была жива, мониторили? произносит она.

Это ты насчет здоровья или как? недоумевает Эйч. Или про диету?

Джордж понижает голос, потому что отец не любит, когда она об этом говорит, она сама себе это придумала для развлечения — а как ты думаешь, что я от этих слов чувствую, Джордж? Ну а ты это себе тоже придумываешь, чтобы отвлечься от мыслей о ее смерти. Она была как подросток. А ты и есть подросток. Ну посмотри на вещи трезво. Ни Интерпол, ни MI5, MI6 или MI7 твоя мать не интересовала. Он конкретно ее поучал, запрещал говорить об этом, а когда Джордж случалось обмолвиться, просто голову терял, хотя обычно был пристыженно ласковым, как почти все после потери близкого человека.

Эти люди, ну, ты понимаешь… Как по телевизору, поясняет Джордж. Только не совсем так, как по телевизору, — не было ни бомб, ни стрельбы, ни пыток, ничего такого, просто был себе человек. И была слежка за ним.

А, говорит Эйч. Вот, значит, как мониторили.

Если я такое скажу, говорит Джордж, ты будешь считать, что у меня галлюцинации, паранойя и что меня надо в больницу упрятать?

Эйч задумывается. Потом кивает.

Будешь считать? спрашивает Джордж.

Что ты не совсем от мира сего, говорит Эйч.

В груди у Джордж что-то обрывается. Но это — облегчение, в конце концов такое облегчение, когда и больно, и по-настоящему свободно.

Эйч продолжает.

Скорее всего, твою мать минотаврили, говорит она.

Я не шучу! произносит Джордж.

Так и я не шучу, говорит Эйч. Я о том, что мы в далеко не мифические времена живем. Мы себе живем, а полиция, например, обязательно будет минотаврить человека, убийство сына которого расследует, или пресса минотаврит известных, да хоть бы и уже мертвых людей, чтобы из них деньги тянуть.

Ха! говорит Джордж.

Я не о том, что власть может минотаврить нас, говорит Эйч. То есть наша власть. Возможно, там, где демократии меньше, цивилизация так уж и окончательно плоха, но и они со своими гражданами творят такое. Но все-таки про нас. Я что хочу сказать: они минотаврят тех, о ком хотят все знать. А вот обычных людей не минотаврят ни через мэйлы, ни через мобильники, ни через игры, в которые они играют на телефоне. Не так, как это делается в магазинах, где мы что-то постоянно покупаем. Ты в плену иллюзий, ты ненормальная. Минотавра нет. Это миф. А твоя мать — она какая была? Такая себе, целиком политизированная? Из тех, кто за деньги печатает всякое в газетах? И занималась незаконной деятельностью в инете? Зачем ее кому-то мониторить?.. Я думаю, эти твои фантазии — они опасны. Надо, чтобы тебя саму кто-нибудь мониторил.

Она поднимает глаза.

Я этим займусь, говорит Эйч. Я бы на твоем месте об этом позаботилась.

Если бы я была на твоем месте… произносит про себя Джордж.

Я бы тебя бесплатно минотаврила, продолжает Эйч.

Она весело смотрит прямо в глаза Джордж.

Или, может, если бы ты была на моем месте, думает Джордж.

Она ложится навзничь на ковер в кабинете. Мать купила его в антикварной лавочке на Милл-роуд. Да какой там антикварной — фактически, у старьевщиков.

Эйч ложится рядом, и их головы оказываются на одном уровне.

Девочки смотрят в потолок.

Доктор, дело в том, что… говорит Эйч.

Джордж слышит ее из дальней дали, где она вспоминает о том, как мать объясняла ей, чем антиквариат отличается от старой рухляди.

У меня такая потребность, наконец произносит Эйч.

Какая потребность? спрашивает Джордж.

Быть больше, чем… говорит Эйч.

Чем что? спрашивает Джордж.

Ну… говорит Эйч, и ее голос странно меняется. Вот просто чем-то большим.

A-а, говорит Джордж.

Думаю, я по своей природе, говорит Эйч, немного более практичная, такая, знаешь, которую можно пощупать, чем гипотетическая.

И она берет Джордж за руку.

Не просто берет, а переплетает свои пальцы с ее.

При этом все слова испаряются из той части головы Джордж, где они обычно пребывают.

Какое-то мгновение Эйч держит Джордж за руку, а потом отпускает.

Да? Спрашивает она. Нет?

Джордж ничего не отвечает.

Я могу не спешить, говорит Эйч. Подождать. Дождаться, пока все будет в порядке. Я могу.

А потом говорит:

Или ты, может, не…

Джордж молчит.

Или, может, я не… говорит Эйч.

И тут в дверном проеме обнаруживается отец Джордж, где он торчит уже Бог знает сколько. Джордж садится.

Девочки! говорит он. Джордж! Понимаете, мне бы не хотелось, чтобы вы сюда ходили. Ничего еще не разобрано. А здесь немало важных вещей, и я не хочу, чтобы вы ими забавлялись. И вот еще о чем я подумал: ты сегодня приготовишь ужин, Джордж.

Приготовлю, говорит Джордж. Конечно. Как раз собиралась.

Твоя подруга останется ужинать? спрашивает отец.

Нет, мистер Кук, мне надо домой, отвечает Эйч.

Она по-прежнему лежит на полу.

Но мы были бы тебе рады, Хелена, если бы ты осталась, говорит отец. У нас будет много всякой всячины.

Спасибо, мистер Кук, говорит Эйч. Очень мило с вашей стороны. Просто меня дома ждут.

Ты могла бы остаться и поужинать, говорит Джордж.

Нет, не могу, говорит Эйч.

Она встает.

Пока, говорит Эйч.

Секунда — и ее уже нет в комнате.

Еще мгновение — и Джордж слышит, как щелкает замок входной двери.

Джордж снова ложится лицом вверх на ковер.

Она не девочка. Она — камень. Часть стены. Она — нечто такое, во что втискивают посторонние вещи без ее согласия и понимания.

В прошлом году в Италии. Джордж, ее мать и Генри сидят после ужина за столиком ресторана под какими-то арками рядом с дворцом. Мать продолжает говорить, рассказывает им (собственно, одной Джордж, потому что Генри занят компьютерной игрой) о технике фрески, о том, как некоторые фрески в другом итальянском городе были повреждены в шестидесятых годах сильным наводнением, а местные власти и реставраторы сняли их со стен, чтобы как следует восстановить, а под этими фресками обнаружились подмалевки, которые художники делали перед началом работы, и сплошь и рядом эти подмалевки существенно отличались от того, что было написано поверх них, и это никогда бы не выяснилось, если б не наводнение.

Джордж слушает вполуха, потому что игра, в которую Генри играет на айпаде, называется «Несправедливость» и Джордж считает, что Генри еще чересчур мал для нее.

Что это за игра? спрашивает мать.

Та, где все супергерои из мультиков становятся злыми, говорит Джордж. Там слишком много насилия.

Генри! говорит мать.

И вытаскивает наушник из его уха.

Что? спрашивает Генри.

Найди себе какое-нибудь более миролюбивое развлечение, говорит мать.

Ладно, говорит Генри. Если уж так надо.

Так надо, отвечает мать.

Генри снова засовывает наушник в ухо и выходит из игры. Вместо нее он загружает «Ужасные истории». Вскоре он уже хихикает сам с собой. А потом засыпает за столиком над айпадом.

Но что было в начале? спрашивает мать. Курица или яйцо? Подмалевок или картина поверх него?

То, что внизу — первое, говорит Джордж. Его же раньше нарисовали.

Но первое, что мы видим, говорит мать, и чаще всего единственное, что мы видим, — это то, что на поверхности. Так ли уж важно то, что было нарисовано раньше? И не означает ли это, что та, другая картина, если б мы о ней не знали, все равно что не существует?

Джордж тяжело вздыхает. Мать указывает на стену замка напротив них. Мимо проезжает автобус. Всю его заднюю часть занимает реклама чего-то, и на ней — Мадонна с младенцем со старинной картины. Она показывает маленькому Иисусу, как пользоваться планшетным компьютером.

Мы тут сидим, ужинаем, говорит мать, смотрим на все вокруг. И туда. И туда тоже. И прямо перед собой. А если б это было семьдесят лет назад…

…ну да, но все-таки нет, вставляет Джордж. Сейчас наше время.

…то мы сидели бы здесь и смотрели, как у вон той стены выстраивают в шеренгу и расстреливают людей. Примерно на том месте, где стойка и стулья рядом с ней.

Ух ты! Боже мой, говорит Джордж. Мама! Да откуда ты даже это знаешь!

А было бы лучше или хуже, честнее или наоборот, если б я не знала? спрашивает мать.

Джордж хмурится. История — это жуть. Это горы трупов, втоптанных в землю любого города, большого или маленького, нескончаемые войны, неурожаи, эпидемии. И все те люди, которых уморили голодом, уничтожили, избавились от них, запытали, бросили умирать под крепостными стенами или расстреляли над траншеями, в которых потом и зарыли. История возмущает Джордж, единственное, что оправдывает весь этот ужас — то, что он, судя по всему, давно и надежно закончился.

А что важнее? спрашивает ее невыносимая мать. То, что мы видим, — или то, как мы видим?

Да, но это… этот расстрел… Он же неизвестно когда был, говорит Джордж.

Всего за двадцать лет до моего рождения, а я вот прямо сейчас сижу здесь перед тобой, отвечает мать.

Старая история, говорит Джордж.

Да, и я не новая, говорит мать. И все-таки я здесь, с вами. Я продолжаюсь.

А это — нет, говорит Джордж. Это было когда-то. А сейчас другое время. Наше.

Разве все просто заканчивается — и только? спрашивает мать. Или то, что уже случилось, не существует или перестает существовать только потому, что мы не видим, как это происходит у нас перед глазами?

Перестает — когда заканчивается, говорит Джордж.

А что ты скажешь о том, что поисходит прямо у нас под носом, но мы его по-настоящему не видим? спрашивает мать.

Джордж закатывает глаза.

Абсолютно бессмысленная дискуссия, говорит она.

Почему? спрашивает мать.

Хорошо. Вот крепость, говорит Джордж. Она прямо перед нами. Верно?

Я ее вижу, говорит мать.

Я хочу сказать: ты не можешь ее не видеть, продолжает Джордж. Только если у тебя глаза никуда не годятся. Но даже если и не годятся, все равно можно подойти поближе, пощупать, так или иначе обнаружить ее.

Безусловно, говорит мать.

Но хоть это та же крепость, которая стоит тут еще с тех пор, как ее построили, и у нее есть собственная история, говорит Джордж, и с ней все это происходило — и одно, и другое, и без конца, это же никак не связано с тем, что мы тут сейчас сидим и смотрим на нее. Только тем, что она — часть пейзажа, а мы — туристы.

Разве туристы видят иначе, чем остальные люди? спрашивает мать. И почему ты сама, выросшая там, где ты выросла, не задумываешься над тем, что означает присутствие прошлого?

Джордж демонстративно зевает.

Здесь — лучшее место на земле, чтобы не обращать на это внимания, говорит она. Оно научило меня всему, что нужно. В особенности, насчет туризма. И даже взрослея в окружении исторических зданий, в конце концов понимаешь: это — просто постройки. Ты всегда столько разглагольствуешь, что вещи начинают означать больше, чем на самом деле. Это у тебя какие-то хиповские пережитки, будто тебе в детстве что-то привили, и теперь ты видишь символы, где надо и не надо.

Этот замок, говорит мать, возведен родом Эсте, который правил этой провинцией на протяжении сотен лет. Род этот всегда покровительствовал живописи, поэзии и музыке. Поэтому вслед за правителями сюда съехались художники, поэты и музыканты, и мы с тобой воспринимаем это как должное. Если бы не Ариосто, который процветал при этом княжеском дворе, наш Шекспир был бы совсем иным. Может, и вообще никакого Шекспира не было бы.

Да, может быть, но сейчас это вряд ли имеет значение, говорит Джордж.

Знаешь, Джорджи, все в этом мире связано, замечает мать.

Ты всегда называешь меня Джорджи, когда хочешь продемонстрировать превосходство, отвечает Джордж.

И мы живем не на ровном месте, продолжает мать. Этот замок, этот город были построены в те неважно какие столетия семьей, чьи титулы и наследство более-менее по прямой линии перешли к Францу-Фердинанду.

Это ты про рок-группу?[33] спрашивает Джордж.

Да, говорит мать. Про ту рок-группу, которую прикончили в Сараево в 1914 году, что и стало причиной Первой мировой войны.

Первой мировой в будущем году сто лет исполнится, говорит Джордж. Вряд ли она имеет какое-то отношение к нам.

Как, Великая война не имеет? Та, на которой твой прадед, а мой дед, дважды пережил в окопах газовую атаку? И то, что прямым следствием этого было то, что твои прабабушка и прадедушка были почти нищими, потому что после газа его здоровье пошатнулось, он не мог работать и умер молодым? А я унаследовала от него слабые легкие? Это что, нас не касается? говорит мать. А потом конфликт на Балканах, начало территориальных свар на Ближнем Востоке между Израилем и Палестиной, гражданские волнения в Ирландии, смена власти в России, в Османской империи, всеобщее банкротство, экономическая катастрофа и социальная нестабильность в Германии, которые потом сыграли главную роль в становлении нацистского режима, в развязывании следующей мировой войны, в которой — так вышло — твои бабушка и дедушка, то есть мои отец и мать, оба участвовали, будучи всего на два-три года старше тебя? Не имеет отношения? К нам?

Мать покачала головой.

Что? спрашивает Джордж. Ну что?

Обеспеченное детство в Кембридже, говорит мать.

Потом смеется. Этот смех, обращенный как бы только к самой себе, всегда злит Джордж.

Так почему же вы с папой выбрали это место, если не хотели, чтобы мы там росли? говорит она.

Ну, ты же понимаешь, говорит мать. Хорошие школы. Близость к Лондону. Активный рынок недвижимости, который всегда на плаву, даже если в других местах спад. Все, что действительно важно для жизни.

Она иронизирует? Трудно сказать.

А еще — отличная система фуд-банков,[34] потому что когда ты закончишь школу, мы с твоим отцом не сможем позволить себе послать тебя в университет, и даже если ты получишь диплом, она все равно тебе пригодится.

Ты какие-то безответственные вещи говоришь, возмущается Джордж.

Ну да, но, по крайней мере, моя безответственность новая и вполне современная, откликается мать.

Столики вокруг пустеют. Уже поздно, начинает ощутимо холодать. Снаружи, за арками, под которыми они сидели, ели и спорили, успел пройти дождь.

Мать запускает руку в сумку, вынимает джемпер. Дает его Джордж, чтобы та накинула его на плечи Генри. Потом достает телефон. Включает. Опять вина и злость. Через какое-то время выключает. Джордж чувствует себя такой виноватой, что от этого ее почти тошнит. Поэтому поспешно формулирует вопрос из тех, на которые так любит отвечать мать.

Ты знаешь, что это за место, где мы побывали сегодня? говорит Джордж.

Умгу, произносит мать.

Ты считаешь, что среди этих художников были и женщины? спрашивает Джордж.

Мать забывает про телефон в руке и тут же начинает длинный монолог (как и ожидала Джордж).

Она рассказывает, что существовало несколько малоизвестных художников эпохи Возрождения, про которых известно, что они — женщины, но немного, ничтожный процент.

Она рассказывает про какую-то Екатерину, которая воспитывалась здесь, при княжеском дворе, прямо в этом замке, а поскольку она была благородного происхождения и принадлежала к роду Эсте, двор взял ее под свое покровительство и позаботился, чтобы девушка получила наилучшее по тем временам образование. Потом Екатерина ушла в монастырь, который был самым подходящим местом, если ты женщина и хочешь рисовать, и оставаясь там до конца дней, прославилась благочестием, писала книги и рисовала к ним иллюстрации, о чем никто не знал до самой ее смерти.

У нее просто чудесные рисунки, говорит мать. И мы даже можем увидеть Екатерину.

Ты имеешь в виду — ощутить ее личность, глядя на картины, и тому подобное? уточняет Джордж.

Нет, в самом буквальном смысле, говорит мать. Во плоти.

Как? удивляется Джордж.

В церкви, в Болонье, говорит мать. Когда ее причислили к лику святых, ее тело откопали — и существует бездна свидетельств, что при этом оно приятно пахло…

Ну, мама, говорит Джордж.

…потом ее положили в застекленный гроб в церкви, которая ей посвящена, и если туда попасть, то Екатерину можно видеть и сегодня, от времени она почернела, сидит себе в этом гробу и держит книгу и дароносицу.

Какое-то безумие, говорит Джордж.

Но случалось ли нечто подобное часто? вопрошает мать. Нет. Маловероятно, что многое из того, что дошло до нас, создано женщинами. Хотя, если бы я, ну, не знаю, писала какую-нибудь серьезную статью или диссертацию, то могла бы немало сказать о вагинальных формах вот тут…

Мама! говорит Джордж.

…мы в Италии, Джордж, все нормально, вокруг никто не понимает английского, говорит мать и рисует вытянутый ромб у себя на груди. Вагинальную форму имеет разрез на одежде того чудесного работника в лохмотьях в синей части — самой живой и мощной фигуры во всей зале. Он выглядит гораздо внушительнее герцога, который должен быть там центральной фигурой. Этот человек, наверно, доставил какие-то неприятности художнику, тем более, что это, возможно, не просто работник, а раб, да еще и с восточными, семитскими чертами лица. Вдобавок художник соединил форму открытого разреза с веревкой, обвитой вокруг талии персонажа, — это уже фаллическая символика, напряжение и расслабленность…

(когда-то ее мать получила степень магистра в области истории искусства)

…кроме того, там везде полно фрагментов, в которых чувствуется сексуальная и гендерная двусмысленность

(у нее еще и степень по женским исследованиям)…по крайней мере в той части, которую расписывал именно этот художник… Стоит, пожалуй, присмотреться к деталям. Например, он использовал фигуру женственного юноши или мужеподобной девушки, чтобы уравновесить мужскую мощь ободранного работника, и эта фигура держит в руках стрелу и обруч — мужской и женский символы — каждый по отдельности. Уже из одного этого я могла бы, при желании, сделать вывод, что эту фреску написала женщина. Но насчет вероятности…

Как она вообще запомнила все, что видела! удивляется Джордж. Я же была в этой зале, там же, где и мать, мы стояли рядом, но я ничего такого, о чем она говорит, там не разглядела.

Мать качает головой.

Вероятность ничтожна, Джордж, как ни грустно это признавать.

В тот вечер в гостинице перед сном мать чистит зубы в ванной. Эта гостиница была чьим-то домом в те времена, когда люди писали фрески. Назывался этот дом «Апартаменты Присциано» и принадлежал он человеку, который был каким-то образом связан с теми фресками, которые они ходили смотреть (об этом было написано в длинной табличке на двери, которую Джордж, не зная итальянского, безуспешно пыталась расшифровать). Кое-где на стенах в номере еще видны остатки фресок, которые были здесь еще при первом хозяине — Джордж даже потрогала одну из них. Они поднимаются вверх по стене, выше антресолей, на которых на маленькой кровати спит Генри. Их можно трогать сколько угодно. Нигде не сказано, что это запрещено. Пеллегрино Присциано…

Пеллегрино — похоже на название минеральной воды, говорит она. И на птицу, добавляет мать. Какую птицу? спрашивает Джордж. Peregrine falcon, странствующий сокол, сапсан, отвечает мать, a «pellegriпо» — значит пилигрим, паломник, и когда-то это слово стало названием хищной птицы.

Да есть ли на свете хоть что-то, чего ее мать не знает?

В гостинице повсюду — произведения искусства. Над кроватью, где ей придется спать вместе с матерью, — работа современного итальянского художника. Это вроде бы объемное изображение гигантского глаза, но с одной стороны у этого глаза есть пропеллер, как у самолета, только этот пропеллер, похоже, сделан из большой кленовой летучки. К полоске металла, или чего-то такого, из чего состоит «зрачок», прикреплена раковина улитки, и вся эта конструкция слегка покачивается на нитях над кроватью — так, что кажется, будто и раковина тоже двигается, хотя на самом деле — нет. Над этой штуковиной на стене панель с надписью: «Leon Battista Alberti regalo a Leonello d'Este un manoscritto in cui compariva il disegno dell'occhio alato. Questa raffigurazione allegorica rappresenta l'elevazione l’intellettuale: l'occhio simbolo della divinita, le ali simbolo della velocita, о meglio della conoscenza intuitiva, la sola che permette di accedere alia contemplazione e alia vera conoscenza». Итак, Леон Баттиста Альберти, кем бы он ни был, подарил (regalo) Леонелло д'Эсте (наверно, судя по имени, какому-то важному человеку, поскольку Эсте, как уже твердо усвоила Джордж, были в Ферраре все равно, что короли) какой-то манускрипт, в котором речь шла вроде бы о сравнении, рисовании и еще о чем-то, чего Джордж, немного зная латынь и совершенно не зная итальянского, так и не смогла расшифровать.

Но вот это слово — occhio — могло бы означать «глаз», и не только потому, что работа художника имеет форму глаза, но и потому что есть слово «окулист». Наверно, какая-то аллегория, воплощение интеллектуального взлета, божественности, чего-то еще — скорости, что ли (velocita — как велосипед!), бла-бла-бла, интуиции, единственной (solo), которая…

Тут Джордж сдается.

Телефон ее матери в чехле лежит на тумбочке.

Вина и злость. Вина и злость.

Есть кое-что, о чем ее мать не знает, думает Джордж, глядя на этот глаз.

Он вращается вокруг своей оси в воздухе над кроватью, а Джордж под ним искрится и мигает, как испорченная неоновая вывеска.

Джордж устала от искусства. Довольно с нее и того, что кто-то всегда знает то, чего она не знает.

Я хочу тебе кое в чем признаться, говорит она, пока мать чистит зубы в ванной.

А? откликается мать. В чем же?

В том, чего не должна была делать, говорит Джордж.

В чем? переспрашивает мать, останавливаясь на полпути через комнату и держа в одной руке баночку увлажняющего крема, а в другой — крышку от нее.

Мне уже несколько месяцев плохо от этого, говорит Джордж.

Мать оставляет на столе все, что у нее было в руках, подходит и садится рядом на кровать.

Моя хорошая, говорит она. Немедленно прекрати волноваться. Чем бы это ни было, это можно простить.

Я не знаю, можно ли простить такое, говорит Джордж.

Лицо матери озабочено.

Хорошо, говорит она. Расскажи.

Джордж не говорит матери о том, как заглянула в ее телефон и прочла обмен сообщениями, где речь шла о потере голоса и резных ангелах.

Она рассказывает о том дне, когда телефон матери, лежавший на кухонном столе, вдруг засветился, и Джордж увидела на экране имя Лайзы Голиард.

Ну и что? спрашивает мать.

Джордж на ходу решает не рассказывать, что в том сообщении речь шла о глазах матери.

— Там было такое: Как ты что ты делаешь где ты и когда мы встретимся, говорит Джордж.

Мать кивает.

Но дело вот в чем, говорит Джордж. Я ответила ей.

Правда? спрашивает мать. От себя что-то написала?

От тебя, говорит Джордж.

От меня? спрашивает мать.

Я написала будто бы от тебя, говорит Джордж. Мне очень стыдно из-за этого. Я понимаю, мне не надо было читать сообщение. Не следовало вмешиваться в твои личные дела. И я понимаю, что ни при каких обстоятельствах не должна была выдавать себя за тебя.

Что ты написала? Ты помнишь? спрашивает мать.

Дословно, говорит Джордж.

Ну и? спрашивает мать.

Прости, пожалуйста, Лайза, но сейчас я должна уделять как можно больше времени своей семье, и я настолько охвачена любовью к мужу и своим двум детям, что, боюсь, еще довольно долго не смогу с тобой встречаться, говорит Джордж.

Мать разражается смехом. Джордж поражена. Ее мать хохочет так, будто давно не слышала ничего смешнее.

Ну, ты и умница, Джордж, вот так умница — дальше некуда, говорит она. Лайза ответила?

Да, говорит Джордж. Она написала что-то в таком роде:

С тобой все в порядке? Ты как-то странно пишешь.

Мать весело хлопает ладонями по кровати.

Я тоже написала, говорит Джордж. Что все у меня хорошо, большое спасибо, но просто я занята важными личными и семейными делами, которые требуют столько времени, что некогда даже в телефон заглянуть. Я сама выйду на связь, и, пожалуйста, Лайза, пока не пытайся со мной связаться. До свидания. Затем я удалила свои сообщения. А потом и ее сообщения.

Мать смеется так громко и весело, что Генри, который уже спал наверху, просыпается и спускается посмотреть, что происходит.

Когда им вдвоем удается уложить Генри обратно в постель и успокоить его, они и сами укладываются. Мать выключает свет. Они прислушиваются к дыханию Генри, ждут, пока оно станет ровным. Долго ждать не приходится.

Потом мать в темноте рассказывает дочери такую историю:

Однажды я стояла в очереди к кассе в магазине на Кингс-Кросс, а впереди стояла женщина примерно моего возраста.

То есть, такая, как я, вставляет Джордж.

Джордж, говорит мать. Ну кто из нас рассказывает?

Извини, говорит Джордж.

Она улыбнулась мне, потому что мы обе были в одном положении — ждали своей очереди. У ее ног стояла пластиковая корзинка, там было полно вещей, которые мне всегда интересны: рулоны бумаги для рисования, большой клубок толстых зеленых ниток или бечевки, а еще множество ручек, карандашей, каких-то металлических инструментов и линеек.

Подошла ее очередь, она начала пробивать свои покупки в кассе, а потом — хлопать себя по карманам, рыться в корзинке, смотреть под ноги. И я спросила: вы что-то ищете? Чем я могу помочь? А она хлопнула себя по лбу и сказала: и с каких это пор я стала человеком, который панически ищет свою банковскую карту, забыв, что уже вставила ее в терминал?

И я засмеялась, потому что узнала в этих словах себя. Мы немного поговорили, я спросила ее о бумаге, и она рассказала мне, что делает книги — в одном экземпляре, в качестве произведений искусства — книги, которые сами по себе являются арт-объектами. Ну, ты же меня знаешь. Мне стало интересно. И мы обменялись е-мэйлами.

Недели через две в моем почтовом ящике обнаружилось письмо от этой женщины, вот такое: как оно тебе? А во вложенных файлах были фотографии красивой маленькой книжечки, невероятно яркой, с причудливо вьющимися строками и такими иллюстрациями, словно их писал Матисс, и я ей ответила, что мне очень нравится, тогда она прислала такой мэйл: а не стоит ли мне сделать что-то другое со своей жизнью? Этот глубоко личный вопрос от совершенно незнакомого человека меня поразил. И я написала: А ты хочешь сделать со своей жизнью что-то другое? Потом некоторое время я ничего не получала и снова о ней забыла.

До того дня, когда она прислала мне голосовое сообщение, в котором предложила пообедать вместе, что было странно: я не помнила, что давала ей свой номер телефона, ты же меня знаешь, я его никогда никому не даю. В сообщении она сказала, что хочет кое-что мне показать, но сначала мы наведаемся в ее мастерскую.

Там было очень интересно. Множество старых типографских шрифтов в специальных ящиках-кассах, выдвинутых целиком или наполовину, повсюду краски и чернила, механизмы для обрезания бумаги, старинный пресс, бутылки с бог знает чем, фиксаторами, красками, не знаю… Мне ужасно понравилось.

А показать она хотела стеклянную коробочку. Она как раз делала несколько книг по чьему-то заказу, и заказчик просил поместить каждую в запечатанный стеклянный футляр. В этих книгах должно было быть множество иллюстраций и богато украшенных страниц, но никто не сможет их увидеть, не разбив стекло.

И она села и сказала: так вот у меня какая дилемма, Кэрол. Может, мне и вовсе не надо заполнять эти книги прекрасным текстом и миниатюрами, а просто слегка деформировать бумагу на обрезе, чтобы казалось, что там что-то есть, понимаешь, немного состарить их, слегка испачкать, словно над ними долго потрудились, сдать работу и получить плату, не слишком напрягаясь? Что лучше — небольшое мошенничество или куча кропотливой работы, результат которой, возможно, никто и не увидит?

Мы пошли обедать и порядочно выпили. Она сказала: мне так интересно смотреть, как ты ешь, а я ответила: Что? В самом деле? Тебя интересуют подобные вещи?

И все-таки это было приятно. Кому-то нравится смотреть, как я ем.

Странно, говорит Джордж.

Мать сдерживает смех.

Мне она все больше нравилась. Она была и сдержанной, и серьезной, и анархичной, и грубой, и неожиданной, и в то же время простодушной и диковатой, как школьница-хулиганка. И она была чудесная. Внимательная, ласковая. И еще что-то было — какой-то блеск. Когда она смотрела на меня, у меня всякий раз возникало чувство: это — настоящее, мне нравилось, как она внимательна ко мне, к моей жизни. Словно ей в самом деле было важно, как я себя чувствую изо дня в день, что я делаю каждый час. И да — однажды она меня поцеловала. Я имею в виду — по-настоящему, прижав меня к стене…

О Боже, говорит Джордж.

То же самое сказал твой отец, говорит мать.

Ты и папе об этом рассказала? спрашивает Джордж.

Конечно, говорит мать. Я твоему папе рассказываю все. Как бы там ни было, моя хорошая, после этого я поняла, что это игра. После поцелуя все становится ясно. А это был славный поцелуй, Джордж, мне понравилось. Но все же…

(Никогда этого ей не прощу, думает Джордж.)

…я почувствовала, что тут что-то нечисто, говорит мать. Она всегда была такой пытливой, ей было интересно, где я, что я делаю, с кем встречаюсь и работаю, а в особенности то, над чем я работаю, о чем пишу, что думаю о разных вещах, и так было постоянно, и я в конце концов решила: ну, это немного похоже на любовь. Ведь когда люди влюбляются, они вечно хотят знать самые удивительные вещи о других, так, может, это и есть любовь, и только мне это кажется странным, потому что о такой любви не говорят вслух — разве только тогда, когда мы обе готовы полностью разрушить свою прежнюю жизнь.

Я этого делать не собиралась, Джордж. Я знаю, как хороша моя жизнь. И мне казалось, что и у нее нет таких намерений, у нее тоже своя жизнь, муж, дети. По крайней мере, мне так казалось. Однажды она показала мне фотографии.

Но потом наступил день, когда я пришла в ее мастерскую без предупреждения. Я постучала, мне открыла незнакомая женщина в комбинезоне, я спросила Лайзу, а она переспросила: кого? Я повторила: Лайзу Голиард, это же ее книжная мастерская, а женщина сказала: нет, меня зовут иначе, я такая-то, а это — моя книжная мастерская, чем я могу вам помочь? А я спросила: разве вы иногда не сдаете свою мастерскую другим художникам? Она посмотрела на меня, как на ненормальную и сказала, что очень занята, и снова спросила, чем может быть полезна. С тем я и попрощалась, и по дороге до меня дошло: а ведь за все время нашего с Лайзой знакомства я ни разу не приходила в ее мастерскую, не предупредив заранее. Обычно мы там просто сидели, болтали, но я никогда не видела, чтобы она что-нибудь писала, рисовала или переплетала.

А когда я вернулась домой и поискала ее в сети, там обнаружились те же две странички, которые я видела и раньше — на одной так и висело уведомление «Сайт находится в разработке», а вторая отсылала пользователя к какому-то книготорговцу из гафства Камбрия. А кроме того — ничего. Ни следа.

Она почти не существовала, говорит Джордж. А при этом все-таки была.

Отсутствие человека в сети — это не так уж важно, говорит мать. Она безусловно существовала. И существует.

В кино или в романе она бы оказалась шпионкой, говорит Джордж.

Понимаю, говорит мать.

В темноте, рядом с Джордж, она произносит это почти радостно.

Это возможно, добавляет она. Это вполне может быть. Хотя и кажется маловероятным. Я бы не удивилась. И познакомились мы странно, и все остальное происходило довольно странно. Будто кто-то пристально всмотрелся в мою жизнь и точно вычислил, чем меня привлечь, а потом — как меня обмануть, завладев моим вниманием. Это серьезное искусство. И Лайза была славной шпионкой. Если, конечно, была ею.

Разве можно сказать — славная шпионка? спрашивает Джордж.

Раньше я бы не стала так говорить, отвечает мать. Странно, но мы даже заговаривали об этом, у нас была одна дежурная шуточка. Я спрашивала: ну, ты же работаешь на спецслужбы, правда? А она: боюсь, я не смогу ответить на этот вопрос!

Ты рассказывала ей историю с мастерской? спрашивает Джордж.

Да, говорит мать. Я сказала, что заходила, а там оказалась не ее мастерская. Она рассмеялась и пояснила, что я наткнулась на одну женщину, которая время от времени там работает, и что этой женщине принадлежит весь дом. Она побаивается, чтобы городские власти не пронюхали, что она кому-то сдает мастерскую, поэтому всегда клянется и божится, что никто, кроме нее, этим помещением не пользуется. И когда она мне это рассказала, я подумала: ну что ж, это вполне вероятно, этим все поясняется — и одновременно поймала себя на мысли: ну разве не отлично придуманное оправдание? Думаю, что вот это двойное мышление — главная причина того, что мы с ней стали видеться все реже и реже.

Но, Джордж, я вот что хочу тебе сказать: я не жду, что ты меня поймешь, пока не станешь старше…

Спасибо, подает голос Джордж.

Нет, говорит мать. Я не пытаюсь тебя унизить. Но для того чтобы понять эти вещи, человеку надо еще немного пожить. Кое-что действительно требует времени. Ведь несмотря на то, что я подозревала какую-то игру, кое-что в этом было. Были искренность и страсть. Было нечто невыразимое. Что-то такое, что мне следовало понять самой. Разобраться. Само по себе это было довольно интересно.

И знаешь, что я тебе скажу: мне это вполне нравилось. Даже если все было не по-настоящему. А главное, моя милая, заключалось в том, что меня видят. За мной следят. От этого жизнь становится очень такой… не знаю… упругой, что ли.

Упругой? спрашивает Джордж. Как это?

Ну, то, что за тобой следят, говорит мать, — это действительно что-то.

Но ведь следит шпионка, человек, который тебя обманывает? спрашивает Джордж.

Когда ты знаешь, что тебя видят, Джорджи, — это очень редко бывает просто так, говорит мать.

А ты папе говорила, что она шпионка? Что он сказал об этом?

Он сказал (тут мать пытается изобразить голос отца): Кэрол, никто за тобой не следит. Это — классическое проявление полувытесненного в психологии. Тебя привлекает ее происхождение из среднего класса. Ее — твои рабочие корни. Типичная паранойя классовой увлеченности, и вы обе делаете из этого подростковую драму, чтобы вам интереснее жилось.

Разве папа не знает, что социальных классов у нас сейчас уже не три, а полторы сотни? спрашивает Джордж.

Мать смеется в темноте рядом с ней.

Неважно, дорогая. Каждая игра имеет свой ход. Я от этого немного устала. И еще зимой прекратила с ней общаться.

Да, я знаю, говорит Джордж.

Меня это немного огорчило, говорит мать. Ты ведь догадалась?

Мы все об этом знаем, говорит Джордж. Ты была просто ужасной.

Правда? спрашивает мать и тихонько смеется. Ну да, я по ней скучала. И до сих пор скучаю. Раньше было ощущение, что у меня есть настоящий друг. Она была мне другом. И, Боже мой, Джордж, что-то в этом было такое, что я чувствовала: мне дозволено.

Дозволено? спрашивает Джордж. Это какое-то сумасшествие.

Понимаю. Но все-таки да, какое-то дозволение. Будто мне все время дозволяют. Когда я это поняла, мне стало смешно. К тому же от этого я чувствовала себя довольно… скажем, непривычно. Как персонаж в кино, который вдруг начинает светиться изнутри. Можешь себе представить?

Честно? Нет, говорит Джордж.

Неужели мы не можем позволить себе выйти за собственные рамки? говорит мать. Стать чем-то большим, чем мы есть? Вот скажи, как ты думаешь, мне когда-нибудь будет позволено стать кем-нибудь еще, а не только твоей матерью?

Нет, говорит Джордж.

А почему? спрашивает мать.

Потому что ты — моя мать, говорит Джордж.

А, говорит мать. Понимаю. Ладно. Но мне все это вполне нравилось. Я сумасшедшая, Джордж?

Честно? Да, говорит Джордж.

Ну, по крайней мере, я теперь понимаю, почему прекратились эсэмэски с вопросами, почему я не пишу. Ха-ха! произносит мать.

Хорошо, говорит Джордж.

Как же все это смешно, говорит мать.

Твоя Лайза Голиард, или кто там она на самом деле, когда никем не прикидывается, может теперь валить на хрен в свою шпионскую страну, говорит Джордж.

Повисает короткая неодобрительная тишина, и Джордж чувствует, что ее занесло слишком далеко. Потом мать говорит:

Пожалуйста, не выражайся так, Джордж.

Это не страшно. Он спит, говорит Джордж.

Он, может, и спит. А я — нет, говорит мать.

Говорила.

Это было тогда.

А сейчас — сейчас.

Февраль.

Но я — нет.

Ее мать сейчас и не спит, и вообще ничего не может делать.

Джордж лежит в кровати, закинув руки за голову, и вспоминает, как она единственный раз в жизни собственными глазами видела Лайзу Голиард.

Они собирались на отдых в Грецию, приехали в аэропорт довольно рано, почти в полседьмого утра, и завтракали в бутербродной «Pret a Manger», и Джордж оглянулась, чтобы попросить мать заказать горячий сэндвич с помидорами и моцареллой. А матери не оказалось на месте. Она отошла в сторону и стояла позади них, беседуя с женщиной с длинными, с виду как будто седыми волосами, хотя сама женщина была молодая и красивая, и это Джордж заметила даже со спины; а с матерью творилось что-то совершенно невообразимое: она все время как будто пыталась встать на цыпочки. Или нет — она вся вытягивалась куда-то вверх, словно пытаясь дотянуться до чего-то такого, что лежит на высокой полке, или до яблока на ветке. Эта женщина наклонилась вперед и положила руку на плечо матери Джордж, поцеловала ее в щеку, и во время этого окончательного прощания Джордж на мгновение увидела ее лицо.

Кто это? спросила Джордж у матери.

Мать буквально запела. Стечение обстоятельств, подруга, которая занимается книгами, это же надо, вот так сюрприз!

Джордж внимательно следила за тем, как ее мать меняется в лице и заливается румянцем.

Румянец с ее лица не сходил еще долго, почти половину пути — пока они летели над всей Северной Европой — и только после этого она успокоилась, а ее лицо приняло обычный цвет.

Минотавр — это быкоголовый человек, которого поместили в центре отвратительного лабиринта. Время от времени царь, чья жена родила эту тварь, должен был приносить в жертву Минотавру юношей и девушек. Чудовище одолел герой с мечом, а выбраться из лабиринта ему помог самый обычный клубок ниток. Разве не так говорится в мифе?

Джордж поднимается и идет к двери, берет телефон из кармана джинсов, которые висят на спинке кровати. На дисплее 01:23, поздновато для эсэмэсок.

Она пишет Эйч.

Мне надо выяснить одну вещь.

Ответа нет. Джордж пишет снова.

Ты потому шутила насчет Минотавра, что считаешь, будто мои подозрения насчет того, что ее мониторили, — просто сказка про белого бычка?

Темно.

Ответа нет.

Джордж сидит на кровати, обхватив колени. Она пытается ни о чем не думать.

Но на следующий день в школе Эйч тоже не говорит с Джордж. Не то чтобы с обидой или со зла, просто вежливо кивает и смотрит в сторону. Возможно, это потому, что она все-таки считает, что Джордж сумасшедшая, что у нее паранойя. Джордж обращается к ней, а Эйч не только не отвечает, но и вообще ничего не говорит и пытается заставить Джордж оборвать фразу, отводя глаза, что не способствует продолжительной непринужденной беседе.

Все становится еще сложнее, потому что они должны вдвоем подготовить доклад о симпатии и эмпатии на уроке английского. По идее, им надо было бы обсудить эти понятия, проект необходимо закончить, а доклад представить перед всем классом в пятницу. А Эйч все время отвлекается, встает и отходит к другому столу, где стоит принтер, и печатает всякую всячину, в том же конце класса сидят трое девочек, с которыми Эйч дружит, а Джордж — не особенно.

И даже возвращаясь, она садится наполовину отвернувшись, что-то записывает и отвечает только на прямые вопросы Джордж. Отвечает дружелюбно, но без малейшей заинтересованности.

Это происходит во вторник, поэтому дальше — миссис Рок.

Мне кажется, что, возможно, я не слишком страстная натура, начинает Джордж.

После Рождества миссис Рок уже перестала повторять в форме вопросов все услышанное от Джордж. Ее новая тактика — просто сидеть и молча слушать, а потом, уже в самом конце сеанса, рассказать какую-нибудь историю или поразмыслить над каким-то словом, которое использовала Джордж, или над чем-то в ее словах, что ее поразило или удивило. Поэтому эти новые сеансы состоят большей частью из монолога Джордж с эпилогом миссис Рок.

Я сегодня утром спросила отца, говорит Джордж, считает ли он меня страстной натурой, а он сказал: я думаю, ты очень энергичный человек, Джордж, и в твоей энергичности немало страсти, но я знаю, что он от меня просто отмахнулся. Хотя, может, отец и вообще не знает, страстная я или нет. В общем, когда мой младший брат, изображая страсть, стал чмокать его в руку, моему отцу стало как-то не по себе, и он сменил тему, а потом, когда я уже уходила в школу, мой братец стоял возле папиной машины и рассуждал насчет того, что в машине есть энергия, а в этой энергии — лошадиные силы и лошадиные страсти, и я чувствовала себя глупо, как полная идиотка, и что это меня вдруг пробило спросить про такое?

Миссис Рок сидит, молчаливая, как статуя.

Ну вот, уже два человека не желают сегодня разговаривать с Джордж.

А если считать отца — трое.

Джордж чувствует, как в ней закипает упрямство, именно здесь, в кресле на сеансе у миссис Рок. Она сжимает губы, скрещивает руки на груди, смотрит на часы.

Прошло всего десять минут. Впереди еще шестьдесят минут сеанса (он длится два урока). Больше от нее ни слова не дождутся.

Тик. Тик. Тик.

Пятьдесят девять.

Миссис Рок сидит за столом напротив Джордж, словно материк в виду острова, когда последний на сегодня паром давно отчалил.

Тишина.

В этой тишине проходят еще пять минут.

Но эти пять минут тянутся, словно час.

Джордж задумывается, не будет ли слишком большой дерзостью, если она сейчас вытащит из сумки наушники, чтобы послушать музыку с телефона. Но ведь она не решится, правда?

И потом — это ведь ее новый телефон, и она еще не успела загрузить в него любимую музыку, хотя он у нее уже два месяца. Там есть только та песня, что загрузила для нее Эйч, — мелодия, к которой написаны слова про ДНК, чтобы они могли как следует порепетировать.

Всегда тебя хочу.

«Хотеть» — довольно сложное для перевода слово, потому что в латыни есть volo (хочу), но, говоря о человеке, его обычно не употребляют. Desidero (желаю, жажду, испытываю нужду)? Amabo (буду любить)?

А вдруг я никогда не буду любить? Не буду хотеть? Никогда не захочу?

Numquam amabo?

Миссис Рок, вы не будете против, если я отошлю сообщение? спрашивает Джордж.

Сообщение мне? Спрашивает миссис Рок.

Нет, говорит Джордж. Не вам.

Тогда я против, Джорджия, потому что сейчас продолжается сеанс, и это время мы должны посвятить беседе, отвечает миссис Рок.

Ну да, говорит Джордж. Только как-то мы не очень беседуем, просто сидим и молчим.

Это твой выбор, Джорджия, говорит миссис Рок. Тебе решать, как использовать время, которое ты проводишь со мной.

Вы имеете в виду, что в течение этого времени, которое утверждено на каком-то педагогическом совете теми, кому полагается это определять, решено, что я должна сидеть в вашем кабинете, чтобы вы могли проминотаврить меня со всех сторон и понять, как я живу после смерти матери.

Проминотаврить тебя? удивляется миссис Рок.

Прошу прощения, что? переспрашивает Джордж.

Ты сказала «проминотаврить», говорит миссис Рок.

Нет, не говорила, возражает Джордж. Я сказала «промониторить». Вы меня мониторите. Наверно, это слово по какой-то причине уже вертелось у вас в голове, оттого вам и показалось, что я его произнесла.

Миссис Рок заметно тушуется, так и надо. Она что-то записывает. Потом снова смотрит на Джордж с такой же пустой открытостью, как и до этого разговора.

Значит, если выбор, как использовать это время, принадлежит мне, я могу отправить сообщение, говорит Джордж.

Только в том случае, если оно адресовано мне, говорит миссис Рок. Потому что иначе у тебя будут неприятности. Тебе известно правило: если вынуть телефон на территории школы не в обеденный перерыв, то он будет конфискован — в данном случае мной, — и ты его не получишь до конца недели.

Разве это правило действует и в кабинете психолога? удивляется Джордж.

Миссис Рок встает. Затем она совершает абсолютно шокирующий поступок: берет пальто с вешалки у двери и открывает дверь.

Идем, говорит она.

Куда? спрашивает Джордж.

Идем, повторяет она.

Мне куртку брать? спрашивает Джордж.

Они идут по коридору, минуя классы, где ученики сидят на уроках, к парадному входу, затем вдоль здания к воротам, и наконец миссис Рок выходит за ворота. Джордж следует за ней.

За воротами миссис рок сразу останавливается.

Вот теперь можешь достать телефон, Джорджия, не нарушая правила, говорит она.

Джордж вынимает телефон.

Миссис Рок отворачивается.

Можешь послать сообщение, говорит миссис Рок.

— Semper — это «всегда», пишет Джордж. Или есть еще хорошее слово — usquequaque. Оно значит «повсюду», или «в любом случае». Perpetuus означает «длительный, беспрерывный», a continenter — «постоянно». Только я не могу сейчас все их расставить по местам, потому что для меня это пока — только слова. И нажимает «отправить».

Когда они возвращаются в кабинет миссис Рок, до конца сеанса остается десять минут.

Вот и наступил тот момент, когда вы слегка наклоняетесь вперед и начинаете рассказывать мне то, что хотели рассказать в завершение сеанса, говорит Джордж.

Да, но сегодня, Джорджия, думаю, завершать придется тебе, говорит миссис Рок. Думаю, сегодня темой нашей беседы было говорение и молчание, а также то, где, когда и как они могут иметь место.

Поэтому я считаю, что мы правильно поступили, ненадолго покинув школу, чтобы ты могла установить контакт, который для тебя, вероятно, был необходимым и неотложным.

Потом миссис Рок немного рассказывает о том, что на самом деле означает высказываться вслух.

Это — стремление артикулировать вещи и явления. В то же время это означает, что невозможно сказать все, даже если у вас найдутся подходящие на первый взгляд слова.

У миссис Рок самые добрые намерения. И вообще она очень славная.

В ответ Джордж поясняет, что когда она выйдет из школы и проверит телефон, то наверняка увидит, что эсэмэска, ради которой миссис Рок нарушила свои правила и вывела ее за пределы школы, будет помечена маленьким красным восклицательным знаком и надписью «ваше сообщение не может быть доставлено», потому что невозможно отправить эсэмэс на уже не существующий номер.

То есть, ты послала сообщение, зная, что оно никогда не дойдет до адресата? спрашивает миссис Рок.

Джордж кивает.

Миссис Рок растерянно моргает. Потом смотрит на часы.

У нас остается две минуты, Джорджия, говорит она. Есть что-нибудь еще, о чем бы ты хотела поговорить на сегодняшнем сеансе? Может, ты просто хочешь что-то сказать?

Не-а, говорит Джордж.

Они молча сидят в течение полутора минут. Наконец раздается звонок.

В следующий вторник в это же время, Джорджия, говорит миссис Рок. Увидимся.

Когда Джордж подходит к дому, на крыльце ее уже ждет Эйч.

Это уже в третий раз Эйч приходит к ней.

Я думала, что ты со мной не станешь говорить / о том, что я никогда не буду любить / не буду хотеть / не буду желать / Думаю, я, наверно, не очень…

Привет, говорит Джордж.

Привет, говорит Эйч. Я серьезно. То есть…

Все нормально, говорит Джордж.

Мне сегодня было очень паршиво, говорит Эйч. Не было никаких сил говорить.

Затем Эйч рассказывает, как вчера вечером, вернувшись домой, узнала, что ее семья переезжает в Данию.

Переезжает? спрашивает Джордж. И ты?

Эйч кивает.

В Данию? опять спрашивает Джордж.

Эйч кивает.

Навсегда? спрашивает Джордж.

Эйч отводит взгляд, потом снова смотрит на Джордж.

А что, разве можно вот так запросто забрать ученика из школы? спрашивает Джордж.

Эйч пожимает плечами.

Когда? спрашивает Джордж.

В начале марта, говорит Эйч. Это связано с работой отца. Он сейчас в Копенгагене. Говорит, нашел для нас фантастическую квартиру.

Вид у нее при этом совершенно несчастный.

Теперь Джордж пожимает плечами.

А эмпатия — симпатия? говорит она.

Эйч кивает.

Я все свои идеи принесла, говорит она.

Они садятся за стол внизу. Эйч включает свой айпад.

Ее мысль: сделать презентацию о художнике, который написал ту картину, ради которой мать Джордж поехала аж в Италию. Она нашла еще несколько работ этого живописца и его короткую биографию.

Не так уж много, говорит она. Дело в том, что о нем, сколько я ни искала, почти ничего толком не известно. Нет уверенности даже в том, когда он родился, известна только дата смерти. Сохранилось письмо, где говорится, что он умер, скорее всего, во время эпидемии чумы, когда ему было примерно сорок два года. По этим сведениям можно высчитать приблизительную дату его рождения, но полной уверенности все равно нет — плюс-минус год-два. Есть еще его собственноручно написанное письмо — то, о котором рассказывала тебе мать, — в нем он просил герцога повысить ему плату за работу. Одна его картина есть в Лондоне в Национальной галерее, и еще рисунок в Британском музее. Во всем мире сохранилось всего шестнадцать его работ. По крайней мере, так считают специалисты. Многое из того, что есть о нем, написано по-итальянски. Я попробовала перевести гугл-транслейтом.

Эйч читает:

Косса стал жертвой эпидемии чумы, которая infierti в Болонье между 1477 i 1478 годами…. 1478 год — наиболее вероятная дата, ибо покровы хвори в тот год были нестойкими.

Какие еще «покровы»? спрашивает Джордж.

…Покровы хвори в тот год были нестойкими, снова повторяет Эйч. У них так и было написано.

Она зачитывает другой фрагмент.

Несколько ранних работ не оставляют почти предвидеть делают композиции настолько инновационными воображению…

Дальше звучит слово, похожее на «паранойя». Эйч показывает Джордж страничку с текстом.

…Настолько инновационными воображению Скифанойя…

Вот оно! Там мы и были, говорит Джордж, увидев это слово.

(Мать произнесла его рядом с ней в машине, в Италии, — прямо сейчас, несколько месяцев назад. Это туда мы тогда ехали.

Ски-фа-но-йя, раздельно выговаривает она. В переводе это означает «дворец, куда убегают от скуки».

Вот сейчас и проверим, замечает Джордж.

Они минуют дорожный указатель, он вызывает у Джордж смех, потому что указывает в сторону какого-то местечка под названием «Lame».[35]

Затем еще один. На нем написано:

Scagli di vivere

non berti la

vita

Там действительно было сказано: перестань жить, не ведись на эту жизнь? Указатель слишком быстро пронесся мимо).

Эйч решила, что им стоит посвятить свой доклад про симпатию / эмпатию этому художнику именно потому, что про него так мало известно. Это означает, что большую часть они могут придумать сами, и никто их за это не упрекнет, потому что все равно никто ничего не знает.

Ну, а что, если миссис Максвелл ждет от нас этого кошмара типа «представьте себе, что вы люди другого времени»? спрашивает Джордж. Вообразите, что вы — средневековая прачка или алхимик, перенесшийся в двадцать первое столетие…

Он и будет у нас говорить из другого времени, кивает Эйч. Что-нибудь вроде «звон», или «гвозди Святого Креста!», или «разрази меня Всевышний!»

Не думаю, чтоб они знали слово «звон» — не в прямом смысле, а в той Италии, где он жил, говорит Джордж.

Думаю, что у них было для этого какое-то свое слово, говорит Эйч.

Джордж поднимается наверх, в кабинет матери, берет с полки словарь. Там сказано, что это архичное слово существовало уже в тринадцатом столетии, когда оно было 1) нареч. Указывало на отдаленные места, время, направление осуществления действия: вон там, далеко. Также имеются 2), 3) и 4).

Эй, да сколько же тут этого «эвон», говорит Эйч. И у Шекспира этого добра хватает, я помню.

(Эйч летом в прошлом году работала на Шекспировском фестивале — продавала билеты и огребала по десять фунтов за вечер).

А может, лучше представить, что он говорит, как мы? спрашивает Джордж. Разве не будет больше эмпатии?

Будет, да только язык тогда был однозначно не таким, говорит Эйч.

Ну да, это был итальянский, какой же еще, говорит Джордж.

Но тогдашний итальянский, уточняет Эйч. Они иначе выражались. Не так, как сейчас. Ты только представь. Вот спускается он в своей — что там они тогда носили? — по ступеням этой, как ее… многоэтажки. А что бы он про машины подумал?

Маленькие тюрьмы на колесах, говорит Джордж.

Нет, маленькие исповедальни на колесах. У него все было бы связано с Богом, говорит Эйч.

Класс! говорит Джордж. Запиши это.

Он был бы как ученик, приехавший по обмену — но не только из другой страны, но и из другого времени, говорит Эйч.

И он все время будет думать: эх, и паршиво же меня придумала эта шестнадцатилетняя девчонка, которая думает, что до хрена понимает в искусстве, а ничего не знает про меня, кроме того, что я написал такие-то и такие-то картины и фрески и вроде бы откинул сандалии от чумы, говорит Джордж.

Эйч смеется.

Про настоящих людей как-то нехорошо выдумывать, говорит Джордж.

Да мы все время что-то выдумываем про настоящих людей, говорит Эйч. Вот прямо сейчас ты про меня что-то выдумала. А я — про тебя. Ты ж меня знаешь.

Джордж краснеет, а потом сама удивляется тому, что покраснела. Она отворачивается. И делает торопливое усилие, чтобы подумать о чем-нибудь другом; например — о том, насколько это типично. Чтобы восстать из мертвых, должен был существовать тот, кто восстанет. Придется ждать и ждать, пока этот человек вернется. А вместо него явится какой-то умерший художник эпохи Возрождения — и давай трепаться о себе и своих картинах, и будет этот кто-то такой, о ком ты ничего не знаешь, и именно это должно научить тебя эмпатии, что ли?

Что-нибудь в этом роде и сказала бы ее мать.

Сейчас по телеку часто показывают рекламу какой-то страховой компании, а в ней — человек, загримированный под жертву чумы. Таким образом рекламодатели хотят подчеркнуть, как давно существует их компания, уже несколько столетий подряд, и что застраховаться можно отчего угодно.

Но как это было, думает Джордж, умереть от чумы? Когда тебя хоронят в одной яме с останками других людей, и сбрасывает тебя туда человек, который и сам отчаянно боится заразы, и валит на тебя еще до того, как ты остынешь, другие тела?

На миг ее посещает мысль о костях под холодным полом, под плитами пола, например, в церкви, или под какими-то рядовыми городскими домами, где прямо сейчас живут и работают люди, понятия не имея, что под ними — кости. Кости шевелятся, ерзают от того, что она их представляет. Это кости того человека, который изобразил ту самую неподдельно шокированную утку в руке охотника, ласковые глаза коня, женщину, повисшую в воздухе над спиной не то козы, не то овцы с нахальной мордой, этого мощного смуглокожего человека в лохмотьях, который так поразил ее мать и которого Эйч только что вывела на экран айпада.

В натуре он лучше выглядит, говорит Джордж.

В инете пишут, что это аллегория Лени, говорит Эйч. Наверно потому, что у него одежда рваная и бедная.

Если б моя мать была жива, она бы про этих писак какой-нибудь «подрыв» придумала, говорит Джордж. У нее бы сердечный приступ случился, если б она услышала, что там Лень нарисована.

И там же, где написано, что это аллегория Лени, пишут еще, что это — аллегория Деятельности, говорит Эйч.

Она выводит на экран изображение богато одетой юной особы со стрелой в одной руке и обручем — в другой.

Ну, то есть как бы она уже… в общем, не умерла, говорит Джордж. Этого человека я тоже видела. Рядом с тем, который в рванье. В натуре.

Эйч нашла еще три картины того же художника, но не из феррарского палаццо. На одной ангел опускается на колени, возвещает Деве Марии, что она родит сына. Над ними обоими, высоко в небе, какой-то летучий образ. Это Бог. Форма у него какая-то странная, похож на башмак — или на что-то еще.

Тут Джордж замечает внизу картины улитку, которая ползет по картине, как настоящая живая улитка. А форма у раковины улитки точно такая же, как у Бога.

Означает ли это, что Бог подобен улитке? Или эта улитка, ползущая по картине, подобна Богу?

Ее раковина имеет идеальную спиральную форму.

Другая картина светлая, золотистая. На ней — женщина, держащая растение на тонком стебле. Но вместо цветов на стебле — глаза.

Офигеть! говорит Эйч.

Женщина, держащая цветы-глаза, слегка улыбается, как смущенная волшебница.

На последней из картин, которые нашла Эйч, — кареглазый красавец. Он держит золотой перстень. И протягивает руку с картины в реальный мир, словно говорит зрителю: вот, держи, хочешь?

На нем — черная шляпа. Может, он тоже в трауре.

Смотри! говорит Эйч.

Она указывает на скалу, на фоне которой изображена голова этого мужчины, где скальный выступ, формой напоминающий пенис, направлен прямо в сторону противоположного края скалы по другую сторону от головы мужчины — а там открывается пещера.

Девушки хихикают.

Это и дерзко, и одновременно почти незаметно. Это и деликатный намек, и самая неделикатная вещь на свете, и неделикатное оказывается деликатным. И если уже заметил, не видеть это просто невозможно. От этого намерения красивого мужчины становятся вполне ясны. Но это если заметить. А если не заметишь, вся картина меняется — так фраза, слетевшая с уст смелого человека, внезапно меняет ракурс, поворачивая событие совершенно другой стороной. Это и не вранье, и не выдумка, и даже если вы сами ничего не заметили, это никуда не девается. Это могут быть и просто скалы в пейзаже, а может, именно то, что вы себе представляете — но если присмотреться, всегда найдется что-то такое, на что стоит обратить внимание.

Смех обрывается. И Эйч наклоняется к Джордж, словно хочет поцеловать ее в губы, именно так, и Джордж в течение одной-двух секунд чувствует ее дыхание.

Но она не целует Джордж.

Я вернусь, говорит она.

Джордж ничего не отвечает.

Эйч немного отодвигается.

Она кивает Джордж.

Джордж пожимает плечами.

Прошло полтора часа. Джордж с Эйч сидят в комнате Джордж. Они уже решили, что, пожалуй, не стоит говорить о малоизвестном художнике, это потребует слишком много пояснений и будет непросто. К тому же, их легко поймать на том, что они не знают чего-то такого, что знали в те времена, — например, как растирать краски, как делать их из жучиных надкрылий, опять же про римских пап, про святых, богов, богинь, мифических дельфийских (что — дельфийских? спрашивает Джордж. Дельфийских… как их? А — треножниках, отвечает Эйч. Что это такое — дельфийские треножники? Джордж говорит: Вот видишь? Ну да, кивает Эйч, мы же никакого понятия об этом не имеем).

Вместо этого они продемонстрируют различия между симпатией и эмпатией с помощью простого актерского этюда.

Эмпатию они покажут так. Эйч будто бы споткнется и упадет на улице, а Джордж, случайная прохожая, заметив это, тоже споткнется — просто потому, что увидела, как с кем-то это произошло. А симпатия будет выглядеть так: Эйч снова как бы споткнется, а Джордж подойдет и спросит, в порядке ли она, не ушиблась ли, и посочувствует. Тогда Эйч изобразит, что она под сильным кайфом, а у Джордж, которая заметит это, тоже начнет кружиться голова, и ее начнет активно колбасить, плющить и капюшонить. Потом они проведут в классе опрос — является ли последняя сценка, про наркоту, примером эмпатии или симпатии.

Свою презентацию они назовут: «Эмпатия и симпатия — это кайфово!»

Эйч страшно нравится, как сырость постепенно завоевывает комнату Джордж. Теперь Джордж приходится прятать ее пятна за картинками и всякими прочими штуковинами, чтобы отец не заподозрил, что позади них — мокрая стена. Теперь здесь есть картинка с котятами и парочка групп, от которых в школе все фанатеют, а самой Джордж на эти группы глубоко наплевать, поэтому не имеет никакого значения то, что эти постеры намокнут и испортятся от того, что скрывается под ними.

Кто это? спрашивает Эйч, указывая в противоположный конец комнаты.

Итальянская актриса, говорит Джордж. Мне мать купила.

Хорошая? спрашивает Эйч.

Не знаю, говорит Джордж. Никогда не видела ни одного фильма с ней.

Потом Эйч обращает внимание на фото с французскими певицами и выставку снимков над изголовьем кровати: мать Джордж — взрослая, юная и совсем маленькая, есть даже Кэрол-младенец на черно-белой фотографии. Подруга сидит на кровати Джордж и разглядывает все это.

Расскажи мне про нее, просит она.

Только сначала ты мне расскажи, говорит Джордж. А потом я.

Что? спрашивает Эйч. Что тебе рассказать?

Да что-нибудь, говорит Джордж. Что-то такое, что ты помнишь. То, что на ходу в голову пришло.

Когда? спрашивает Эйч.

Да когда угодно, говорит Джордж. Например, когда мы смотрели на его картины.

А, ладно, говорит Эйч. Ну… Тогда, значитца, про нестойкие покровы.

И рассказывает Джордж о фестивале, на котором работала прошлым летом, как отрывала и продавала билетики на «Как вам это понравится» Шекспира на территории колледжа Сент-Джонс. В тот день ей пришлось работать две смены подряд, а вечером публики собралось на удивление много, почти триста человек — а обычно приходило не больше семидесяти.

И вот я эти билеты отрываю, как ненормальная, говорит она, и записываю на бумажке, сколько по одиннадцать, а сколько по пятнадцать: пятнадцать — полная цена, одиннадцать — льготный; начинали мы почти без мелочи: две пятерки, одна монетка в фунт и горстка пенсов. Поэтому я могла продавать билеты только тем, у кого было без сдачи. А вечер был холодный, будь здоров, поэтому люди мерзли в очереди и дико сердились, а уж я-то точно знала, какая холодрыга стоит, потому что на мне не было никакого, это самое, покрова.

Даже нестойкого, вставляет Джордж.

Ага, но это еще не все, говорит Эйч. После этих билетиков я еще должна была налить ста семидесяти пяти зрителям в одноразовые стаканчики глинтвейн из здоровенного чайника, а им всем хотелось, холодно же, а на разливе я одна, а чайник надо сильно наклонять, а он тяжелый, и при этом надо держать еще и стаканчик, да так, чтобы все вместе не пролилось мимо и мне на руку.

В тот день я видела «Как вам это понравится» уже полтора раза: вторую половину с утра, а весь спектакль целиком — днем, и мне хотелось домой, но нельзя: у меня была еще одна работа — держать факел после второго действия, чтобы показывать людям дорогу в темноте и сопровождать их к выходу. Поэтому большую часть второго действия я пыталась согреться возле этого чайника, то есть попросту без конца обнималась с ним, и почти в полной темноте пыталась прочитать инструкцию, как пользоваться этим факелом, а попробовать было нельзя, чтобы не отвлекать публику от спектакля.

Девушка, которая играла Розалинду, имела привычку перевоплощаться в Ганимеда, обходя публику сзади — сначала как девушка, а потом как парень, чтобы все обо всем догадались, но в тот вечер она была не в духе: и не только потому, что произошла накладка, и ей пришлось подменять в «Гамлете», который шел в Тринити-колледже, заболевшую актрису в роли Офелии, но еще и потому, что на дневном спектакле, едва она начала монолог про розмарин, у кого-то рванула бутылка вишневой шипучки — и она забыла текст.

В общем, она расхаживала туда-сюда в полутьме, показываясь зрителям то девушкой, то парнем, а мне с того места, где я сидела, было ее немного видно, и я одним глазом следила за ней, а другим пыталась читать, и тут мое внимание привлекло совсем другое существо — небольшое и очень шустрое. Сперва я подумала, что актриса перепутала, в какой пьесе играет, внезапно превратилась в Офелию и встала на четвереньки, — я помню, она действительно так делала в сцене безумия. Но существо двигалось слишком быстро и было слишком маленьким, да и актриса в это время находилась на сцене, и довольно давно, и как раз произносила те слова, которые мне очень нравятся: «запри пред разумом двери — он выскочит в окно». А это четвероногое снова мелькнуло за спинами публики, и я наконец-то разглядела, что это лисица, причем у нее что-то было в зубах: она схватила с заднего ряда чью-то куртку или плащ и бросилась наутек. А через пять минут она снова появилась и стащила там что-то вроде сумочки. Позже, когда спектакль окончился, я стояла у дороги, светила факелом и показывала публике, как пройти к выходу, а трое или четверо зрителей, чьи вещи исчезли, бродили по саду колледжа, искали их, но в конце концов так и ушли, не зная, что произошло с их вещами. Я знала — а они не знали. Но мне не хотелось им говорить. Не хотелось предавать лисицу. А по дороге домой я вдруг поняла, что больше не думаю о холоде, и что перестала о нем думать как раз тогда, когда случилась эта история с лисицей.

Покровы хвори в тот год были нестойкими, произносит Джордж. Может, тут речь о кожных покровах?

Как это? говорит Эйч.

Может, эта хворь что-то делала с кожей, говорит Джордж. Нестойкие — может, кожа воспалялась или облезала?

Потом она спрашивает у Эйч, когда собирается ехать ее семья.

На первой неделе марта, говорит Эйч.

Новая школа… вздыхает Джордж.

Уже пятая за четыре года, говорит Эйч. Я, можно сказать, привыкла к переменам. Поэтому я такая уравновешенная и социально адаптированная. А теперь твоя очередь.

В смысле? Становиться социально адаптированной? спрашивает Джордж.

Рассказать что-нибудь такое, что тебе вспомнилось, говорит Эйч. Когда мы смотрели те картины.

Прошлый май. Италия. Они едут во взятой напрокат машине обратно в аэропорт.

Какой дворец? спрашивает Джордж.

Палаццо Скиванойя, говорит мать.

Генри запевает на заднем сиденье:

Скифаной, Скифаной, шкипер Ной, шкипер Ной…

Действуешь на нервы, Генри, говорит Джордж.

Мать, в свою очередь, начинает напевать песенку «Pet Shop Boys».

Мы никогда не были скучными, поет она. В мысли одевались, а мысли меняли мир.

Не «одевались», говорит Джордж. «Боролись».

А вот и нет, говорит мать.

А вот и да, говорит Джордж. Там вот как поется: за мысли боролись, за мысли и меняли мир.

Нет, говорит мать. Ведь у них всегда такие умные тексты. Вот представь. В мысли одевались, потому что мысли меняют мир. Такая вот фигура речи. Если бы у меня был щит, я бы эти слова на нем написала по-латыни — «мысли меняют мир», был бы у меня такой девиз. И мне всегда казалось, что это — прекрасное философское объяснение и понимание, почему, собственно, они никогда не были скучными.

Твоя версия — какая-то бессмысленная, говорит Джордж. Ну как это — «одеваться в мысли»? Боролись! Это же очевидная вещь. Ты неправильно услышала.

Я тебе докажу, говорит мать. При первом удобном случае послушаем и проверим.

Так мы же можем прямо сейчас в интернете слова посмотреть, говорит Джордж.

На сайтах море ошибок, возражает мать. Лучше воспользуемся собственными ушами и послушаем вместе, когда вернемся домой.

Ставлю пятьдесят фунтов, что я права, говорит Джордж.

Годится, говорит мать. Готовься к серьезным убыткам.


Франческо де что? спросила женщина за справочным столом.

Косса, ответила Джордж.

Котта? переспросила женщина.

Косса, дель Косса, поправила Джордж. Там еще «ль».

Делла Франческа, подсказывает другая женщина, которая только что подошла.

Нет, возразила Джордж. Франческо. Поэтому «дель». Потом — «Косса». Франческо дель Косса.

Другая женщина покачала головой. Первая тоже.

Картина называется «Святой Винсент». «Святой Винсент из Феррары», добавила Джордж.

Вообще-то, здесь Джордж ошиблась. Не из Феррары. Есть картина со святым по имени Винсент Феррер, но к тому городу в Италии, где побывала Джордж, он не имеет отношения.

В тот первый день, когда Джордж пришла, чтобы посмотреть на Винсента Феррера, и назвала имя художника, выяснилось, что женщины в справочном отделе галереи ничего толком не знают. А может, тут никто ничего не спрашивает, разве что про самые знаменитые полотна, так что это вполне естественно — ничего не знать о дель Косса: нельзя же ожидать, чтобы человек помнил названия и авторов тех нескольких сотен — нет, нескольких тысяч! — картин в галерее, если этот человек всего-навсего сидит в одном из крыльев музейного здания за информационным столом.

И когда Джордж впервые сама взглянула на картину, то подумала: ничего особенного. Можно спокойно пройти мимо, бросить единственный взгляд и решить, что все необходимое уже увидено. Большинство людей, как изо дня в день замечала Джордж, так и делают. Эта картина не из тех, которые моментально приковывают к себе внимание. Чтобы избавиться от первой реакции на нее, надо присмотреться внимательнее. Она не такая, как фрески из того дворца в Италии, или только с первого взгляда кажется не такой.

Будьте добры, напишите название и имя автора, сказала одна из женщин.

Джордж набрала то, что уже сказала, на клавиатуре их компьютера. И стала ждать результата. Когда тот появился, обе женщины были удивлены, будто им удалось решить непростую задачу, а потом обрадовались — словно вопрос Джордж и нахождение ответа на него по-настоящему украсили их день.

В зале номер 55! воскликнула первая женщина.

Вид у нее при этом был такой, будто она сейчас бросится пожимать руку Джордж.

Март начался три недели назад. С тех пор Джордж встает пораньше, одевается, завтракает, проверяет, собрался ли Генри в школу, сажает его в автобус, возвращается в гостиную и исполняет Танец в память матери под первую попавшуюся французскую песенку из своего плейлиста, потом надевает куртку, проходит к старому письменному столу и вынимает оттуда банковскую карту, на которую продолжают приходить гонорары за «подрывы» (отец об этом счете давно забыл), после чего выходит из дома, якобы в школу, а затем крадучись огибает дом — так, чтобы отцу не было видно, куда именно она направится, — садится на велосипед и едет на вокзал, где целый час торчит у касс или в зале ожидания, пока перед самым отходом поезда в Лондон цена на билеты не падает до минимума. Спустя какое-то время, уже в Лондоне, Джордж, опустив голову, проходит под пристальными взглядами камер слежения, как герои старых романов — под низко свисающими зелеными или голыми ветвями старых деревьев, под шорохом птичьих крыльев, бросает взгляд на телевизионную башню, которая торчит на городском горизонте, как гигантский ус какого-то меганасекомого, — это там полвека назад певица швырнула булочкой в метрдотеля, потом спускается в метро, а выходит из него уже в совсем другом месте, неподалеку от того крыла галереи, где висит единственная во всей стране картина художника, который так нравился ее матери.

Франческо дель Косса

(ок. 1435/6 — ок. 1477/8)

Святой Винсент Феррер. Ок. 1473–1475 гг.

Святой Винсент Феррер был испанским доминиканцем, он проповедовал по всей Европе, активно обращая еретиков. Здесь он изображен со Священным Писанием в руках и указывает на видение Христа, предъявляющего свои раны. По обе стороны Спасителя — ангелы, держащие в руках инструменты крестных мук. Центральная часть алтаря часовни, посвященной святому Винсенту, в Сан-Петронио, Болонья.

Яичная темпера, основа — тополь. NG597. Приобретена в 1858 г.

Здесь, в галерее больше знают о человеке, изображенном на картине, чем о художнике, который ее создал. О художнике здесь вообще ничего не сказано — только то, что никто точно не знает, ни когда он написал картину, ни когда умер, ни когда родился.

Эта картина висит в одном зале с работами мастеров того времени. На первый взгляд все они кажутся интереснее, чем та, что выглядит всего лишь очередной религиозной композицией (первая причина не смотреть), в центре которой изображен довольно суровый монах (вторая причина не смотреть), замерший в ожидании с поднятым к небу пальцем и держащий в другой руке книгу, и этот жест вкупе с книгой наводят на мысль, что он готов отлучить от церкви всякого, кто не остановится и не взглянет на него (третья причина не смотреть).

А потом замечаешь: он смотрит не на тебя. Взгляд его устремлен куда-то за твою спину, мимо тебя или вдаль, где что-то происходит, и он понимает, что именно.

Рядом с ним — мощеная камнем дорога, которая, если смотреть на нее долго, превращается в водопад: камни буквально на глазах становятся водой.

И с этого момента начинаешь замечать: вся картина полна неожиданных вещей. Вот вверху Иисус над какой-то якобы золотой аркой, да только он как-то странно староват для Иисуса, да и сложение у него грубоватое и мощное, взгляд у него вполне дружелюбный — как у бывалого человека или бродяги, которого нарядили Христом. Одеяние на нем розовое, цвета лососины, и благодаря ему он (Он?) не похож ни на что на этой картине, а вокруг ангелы — они летают в облаках, но как-то очень скромно и сдержанно. Крылья у них ярко-алые, фиолетовые и серебряные. Лица одновременно и мужские, и женские. Они держат в руках орудия пыток, словно персонажи садо-мазо онлайн, но при этом лица у них вовсе не такие, как у садомазохистов — очень спокойные, скорее, даже нежные. На табличке о том, что находится в руках у ангелов сказано «инструменты», и это очень метко: вместе они похожи на маленький оркестр, который вот-вот начнет настраиваться перед концертом.

А потом вдруг замечаешь: святой стоит на низеньком столике. Столик этот похож на крохотную театральную сцену. От этого его черный плащ начинает тоже походить на занавес. Можно даже заглянуть под столик и увидеть за ним базу колонны — и это как какое-то закулисное откровение, словно все на этой картине — театр, и в то же время морщины на запястье руки с книгой поразительно настоящие. Они именно такие, какие возникают, когда человек держит что-то тяжелое.

Но лучше всего то, что на уровне головы Винсента колонна сломана, и на изломе мрамора растет что-то вроде миниатюрного леска.

На заднем плане, позади ног святого, — очень мелкие люди. Они выглядят маленькими из-за перспективы, а в то же время из-за этого возникает впечатление, что изображенный художником человек — великан, и если перевести взгляд с этой картины на другие, находящиеся в этом же зале, то почти наверняка и они покажутся маленькими. После святого Винсента они выглядят какими-то и плоскими, и устаревшими, словно плохо сыгранные драмы, притворяющиеся реальностью. Зато эта картина честно признает: все, что на ней есть — спектакль.

Или, может, все дело в том, что Джордж слишком долго всматривалась в эту картину, а если чему-нибудь уделять столько времени, с каждым новым взглядом это тоже будет становиться таким же насыщенным и необычным.

Джордж здесь уже в седьмой раз. И раз от разу монах становится все менее суровым. Теперь он выглядит спокойным, почти беззаботным — ничто его не задевает: ни остальные картины в зале, ни то, что на них происходит, ни люди, которые ходят взад-вперед с их разными судьбами, ни остальная галерея, ни площадь, ни дороги, ни машины на них, ни страна, ни море, ни другие страны, которые простерлись во все концы за пределами галереи, и дальше, дальше. Смотри, как Бог раскинул руки, он чем-то похож на младенца в утробе на старинном изображении тела беременной в разрезе, — очень старое, очень мудрое дитя. Смотри, как разворачивается ткань плаща на святом, как она переливается от черного до серебристого тонов прямо посередине его торса. Поднятым пальцем Винсент уже не грозит, а призывает: взгляни вверх, но указывает он не на Бога, как написано на табличке, а, скорее, на небесный свод, который темнеет и синеет вверху, или на то, что на мраморе вырос лесок, или на «инструменты» пыток, которые отныне стали бессильными, превратились в музейный экспонат, в реквизит какой-то драмы, из которой давно испарился весь ужас.

Джордж становится все интереснее: как может быть, что эта картина — да и любая из картин в этом зале, написанных пять столетий назад, — только на первый взгляд связаны с реальным миром. Теперь, когда она приходит в зал номер 55 — странно, но это уже почти то же самое, как навестить старого друга, пусть он и не смотрит тебе в глаза, взгляд святого всегда устремлен куда-то мимо. Но это и хорошо. Хорошо, когда тебя замечают мимоходом, так, словно ты здесь не одна, словно не только с тобой все это происходит. Потому что так и есть — ты не одна, и что-то происходит не только с тобой.

Дружелюбное произведение искусства. Так говорила ее мать — что искусство, на которое они смотрели, немножко похоже на тебя. Щедрое и одновременно… Какое? Еще какое-то…

Саркастичное?

Джордж не может вспомнить.

Сначала, приходя сюда, она все время сознавала, что видит картину, о существовании которой ее мать даже не знала и, бывая в галерее, вполне могла пройти мимо нее, направляясь к более знаменитым произведениям искусства.

Сегодня ее занимает другое — то, почему скалистый ландшафт по одну сторону от святого выглядит грубым, диким и почти нетронутым, а по другую превращается в здания, довольно большие и изысканные.

Словно если войти в картину по одну сторону от святого — попадешь в мир целостности и упорядоченности, а по другую — окажешься в изломанном, хаотическом мире.

И оба они прекрасны.

Она бросает взгляд на картину, висящую справа от святого. Там, на пышно украшенном троне, восседает женщина с веточкой вишни в руке — художника звали Козимо Тура, — и у женщины над головой подвешены мелкие бусинки — то ли коралловые, то ли стеклянные. То же самое и на картине справа от Джордж — это Дева Мария с Младенцем, тоже Козимо Тура.

Но кораллы и стекло на изображении святого Винсента куда ярче и выглядят более убедительно.

Может, когда-то существовала специальная школа стекла и кораллов, где художники обучались все это рисовать…

Сегодня среда. Она прогуляет две математики, английский, латынь, биологию, историю и два французских. Вместо этого она будет подсчитывать людей, проходящих через зал номер 55 за каждые полчаса (отсчет Джордж решила начать с 12:00), а также тех из них, кто остановится взглянуть на картину Франческо дель Косса, отмечая при этом, как долго они будут на нее смотреть.

Так она сможет найти статистическое соответствие между вниманием и искусством.

Потом она чего-нибудь перекусит, а после этого вернется на вокзал Кингс-Кросс, потом — домой, где и встретит Генри, возвращающегося из школы.

Там Джордж тихонько вернет банковскую карту на место и, как обычно, пойдет в сад, если не будет дождя, и поприветствует, как и обещала, ту девочку в юрте. Она приготовит ужин и будет надеяться, что отец вернется домой не в самом плохом состоянии.

Быть пьяным — это прекрасно, недавно сказал отец. Это так, будто между тобой и всем остальным миром сидит толстая лохматая овца.

Запах старой овцы в доме, подумала Джордж, когда он это произнес, травянистый, шерстяной, слегка приправленный навозом, был бы гораздо приятнее, чем запах отца после попойки.

Были выходные. Она смотрела фильм по телевизору. Фильм был о четырех подружках-подростках, которые страшно огорчились, узнав, что им придется провести летние каникулы порознь, причем в разных частях света. Тогда они договорились завести общие на всех джинсы и пересылать их друг другу почтой в знак вечной дружбы. А затем обнаружилось, что джинсы стали чем-то вроде волшебного катализатора в их жизни и повели подружек всякими замысловатыми путями, на которых девочки начинали больше уважать себя, влюбляться, переживать сложности в отношениях родителей, чью-то смерть — и тому подобное, сплошь пресное и поучительное.

На том месте, где ребенок, с которым познакомилась одна из подруг, умирает от рака, а джинсы помогают ей пережить утрату, Джордж, сидя на полу в гостиной, буквально взвыла — ну что за фигня!

Лучше уж посмотреть один из тех DVD, которые перед самым отъездом принесла ей Эйч.

Лига матерей напала на твой след, проговорила Эйч, вручая Джордж небольшую стопку дисков с фильмами на разных языках, подобранных ее матерью, для твоей бедной подружки, которая так любит шестидесятые и все еще пребывает в глубоком трауре.

В глубоком трауре. Джордж понравилось это выражение. На первом же диске в стопке возле DVD-плейера оказался фильм с той актрисой, чей постер висел на стене в комнате Джордж. Речь в нем шла о каких-то людях, мужчинах и женщинах, которые приплыли на лодке на какой-то почти безлюдный остров. Потом одна женщина исчезла, практически бесследно. Все остальное время герои ищут ее, влюбляются, ссорятся, но так и не находят и не выясняют, куда же она на самом деле девалась и что с ней произошло. Джордж, не шелохнувшись, так и просидела на полу до самого конца фильма. Затем вынула этот диск и сразу поставила следующий.

По-французски он назывался «Фильм как фильм». Субтитров не было, и когда видео запустилось, оно показалось ей слегка размытым, так, что походило на пиратскую копию.

В комнату вошел отец и сел в кресло позади Джордж.

Она почувствовала его запах.

Что это за фильм, Джорджи? спросил он.

Джордж уже собралась сказать название, но вдруг поняла, что оно прозвучит так, будто она из упрямства отказывается его произнести. И засмеялась.

Французский, сказала она.

Как приятно слышать твой смех, сказал отец за ее спиной.

Фильм начался с того, что двое молодых людей кладут кирпичи, строят невысокую стену. Похоже, они учатся ремеслу каменщика, так? Рядом переговариваются другие люди, много людей — по-французски, поэтому Джордж никак не могла уловить, о чем речь. Вроде бы, про политику. Потом кадр сменился — молодые люди сидят на траве и говорят между собой. Дальше — кадры с чем-то вроде забастовок или протестов, и Джордж сразу подумала об английских студентах, которые забаррикадировались в здании университета, а в школе у них ходили слухи о том, с какой жестокостью с ними обращались полиция и частные охранники. Мать уговорила ее пересказать ей эти слухи, а потом они пошли гулять в интернете в виде отдельных фраз и коротких постов.

Отец что-то невразумительно бормотал о фильме и о песне, благодаря которой мать решила назвать Джордж именно так.

Я тогда сказал: а вдруг ребенок и с виду будет такой, как девушка в этом фильме? Она далеко не красавица и такая… немного неудачница. Но твоя мать была права. Ей нравилось само понятие — антигерой. То есть антигероиня. Она была убеждена, что люди могут быть теми, кто они есть на самом деле, и при этом все равно оказываться в выигрыше вопреки всему. Надеюсь, это и обо мне. Так?

Так, Джорджи?

Так, сказала Джордж.

И вздохнула. Она терпеть не могла эту песню, благодаря которой, по словам отца, получила свое имя.

Отец начал насвистывать, потом напевать — мол, мир скоро получит новую девочку Джорджи. Люди в фильме, чьи лица упорно не появлялись на экране, только руки, ноги и туловища, сидели и разговаривали бог знает о чем. Режиссер показывал эти разговоры так, будто только одно имело какое-то значение — то, о чем они говорили. Продолжая говорить, они перебирали пальцами стебли травы, на которой сидели. Отрывали кусочки травинок. Завязывали их узлом. Расщепляли, будто собирались свистеть с их помощью. Поджигали травинку кончиком сигареты по ходу разговора, пока травинка не перегорала пополам и не отпадала, а потом начинали опять то же самое, но только ниже, пока не отваливался еще кусочек.

Дальше показали стену с надписью краской из баллончика: PLUTOT LA VIE.[36]

Знаешь, вдруг сказал отец за ее спиной, ты ведь скоро меня покинешь, правда?

Джордж даже не оглянулась.

Ты что, купил мне билет на Луну? спросила она.

Молчание. Только французы переговариваются между собой — много лет назад. Она все-таки оглянулась. Лицо у отца было серьезным. Ни слез в глазах, ни сентиментального выражения. Он и пьяным не выглядел, хотя в гостиной пахло так, что он не мог не быть пьяным.

Такова природа вещей, сказал отец. Твоей матери по-своему повезло. Она никогда не утратит тебя. Или Генри.

Папа, сказала Джордж. Я никуда не уезжаю. Мне всего шестнадцать.

Отец опустил глаза. Казалось, он вот-вот расплачется.

Может, когда-нибудь наступит день, подумала Джордж, когда я начну прислушиваться к тому, что говорит мой отец. А сейчас как я могу его слушать? Он же мой отец.

Подумав так, она почувствовала себя плохим человеком. Поэтому отчасти сдалась.

Ну да, конечно, и, папа, сказала она, у меня крыша протекает.

Что у тебя? спросил отец.

Он выпрямился.

Крыша протекает, повторила она. И, наверно, давно уже. Это там, за постерами и всякой всячиной, поэтому я не сразу заметила. Только сегодня…

Отец вскочил на ноги.

Потом она услышала, как он торопливо поднимается наверх, прыгая через ступеньку.

Джордж перестала смотреть интересно-нудный французский фильм и открыла ноутбук. Набрала в поисковике «итальянские кинорежиссеры». Кликнула «Изображения».

Среди прочих нашлась фотография человека, чье лицо невозможно было рассмотреть в сумраке, а на груди у него висела какая-то подсвеченная картина. Нет, не картина. Кто-то проецировал кинокадр прямо на этого человека, использовал его в качестве экрана.

Джордж пошла по ссылке. Там говорилось о режиссере, который сидел в одной из итальянских художественных галерей, а другой художник демонстрировал его же фильмы — от начала и до конца — на груди режиссера.

Еще там было написано, что вскоре после этой художественной акции режиссера нашли мертвым на берегу моря.

Пересказывались слухи про парня-проститутку по вызову, про убийство из ревности, заказное убийство, заговор, мафию, Ватикан.

Нашлось еще фото: какие-то люди запускают фейерверки на том месте, где было найдено тело.

Было слышно, как отец топает наверху.

А если представить, что кто-то демонстрирует фильмы на стене твоего дома. Может ли их содержание повлиять на твое жизненное пространство, размышляла она, или, например, на твое дыхание или сердцебиение, если показывать их прямо на груди?

Нет, конечно, не повлияет.

А если представить: ты что-то создал, а после этого на тебя всегда смотрят сквозь призму того, что тобой создано, будто оно и есть ты?

Джордж сидит среди разных картин и всматривается в ту, которую написал художник, который исчез — а потом, через много столетий, появился, всплыл на поверхность Леты, реки забвения. Художник, который настаивал на большей оплате, потому что был жаден. Или художник, который требовал больше денег, потому что знал себе цену. Художник, который считал себя лучше, чем все остальные. Или художник, который знал, что заслуживает чего-то лучшего.

Разве ценность художника измеряется деньгами? Цена и ценность — разве это одно и то же? Или деньги — это мы и есть? Разве они — мера того, насколько хорошо мы делаем то, что, в свою очередь, делает нас — нами. И что значит «делаем»? Черт побери, как же приятно немного забыться! Мы увидели картины, что нам еще нужно знать? Банковский кризис. Кризис фуд-банков. Девушка в юрте. (Ей за это, наверно, хорошо заплатили.)

На минутку задумайся над этой моральной дилеммой.

Она встряхивает головой, в которой перекатывается и гремит куча увесистых и грязных предметов: так однажды в ноябрьский день ветер распахнул чердачное оконце и нанес в ее комнату мокрых, замызганных кленовых вертолетиков и опавших листьев с деревьев за домами, усыпал ими стол, кровать, пол, при этом частички городской грязи попали на чистую одежду Джордж, висевшую и лежавшую здесь же.

В галереях все не так, как в жизни. Они всегда такие чистенькие. А у этой есть одна особенность, не упомянутая ни в одном путеводителе, ни на одной интернет-странице или сайте, и она для Джордж очень важна: здесь хорошо пахнет, по крайней мере, в новом крыле. Насчет старого Джордж ничего не известно, а здесь пахнет деревом. И запах этот имеет свойство из едва заметного внезапно становиться очень сильным. Можно сидеть на скамье, и в зале не будет никого, кроме тебя (и смотрительницы, конечно), но при этом будут слышны шаги в соседних залах, потому что полы повсюду скрипят. И тут вдруг появляется толпа немецких, японских или еще каких-то туристов, и мгновенно заполняет весь зал, иногда это детская экскурсия, иногда взрослая, но все они просто пытаются убить время, пока не наступит их черед полюбоваться на эскиз Леонардо да Винчи в соседнем зале, к которому всегда очередь.

Она достает телефон и пишет Эйч:

— Тут на Леонардо народ ломится, очередь стоит, кино!

Потом Джордж готовит ручку и блокнот для своего статистического исследования.

Эйч моментально отвечает:

— Конечно, кино, он же Человека-Паука изобрел! Эйч переехала в какой-то датский городок, название которого звучало так, будто шотландец пытается произнести по-английски «публичный дом».

И как только она уехала, сразу же посыпались эсэмэски. Приходили они вроде бы ни с того, ни с сего: в них говорилось не о том, где сейчас находится Эйч, не о том, как там вообще и как она себя чувствует, чем занимается; Эйч ни разу не написала о тех вещах, которые люди обычно пишут друг другу.

Вместо этого сообщения прилетали без каких-либо пояснений, словно какие-то информационные векторы, нацеленные из пространства на Джордж.

Первое звучало так:

— Его мать звали Фиорделисия Мастрия.

Потом, спустя довольно продолжительное время:

— Его отец построил колокольню собора.

На следующий день:

— 25 марта 1470 года он отправил письмо герцогу, которого звали Борсо д'Эсте, с просьбой увеличить плату за те картины, которые вы ездили смотреть.

После этого Джордж (она не ответила ни на одно из этих сообщений, потому что всякий раз, как бралась за телефон, пытаясь что-то написать — полслова, слово, два, все равно все стирала, и в результате ничего не отправляла) поняла — между ними действительно что-то настоящее.

Спустя пару часов приходило еще сообщение:

— Герцог под письмом приписал карандашом по-латыни: довольно ему и ранее оговоренной суммы.

Потом — поздней ночью:

— Он обиделся и ушел работать в другое место. На следующий день пришли подряд две эсэмэски:

— 25 марта 1470 года была пятница.

— На протяжении многих лет считалось, что эти картины и фрески написал кто-то другой.

На этом сведения о художнике у Эйч, очевидно, исчерпались.

Вместо этого в течение нескольких следующих дней она постреливала в Джордж загадочными фразами на латыни:

— Res vesana parvaque amor nomine

— Adiuvete!

— Puella fulvis oculis

— Ouem volo es

— Quingenta milia passuum ambulem

Джордж понадобился целый день, чтобы догадаться — последняя фраза «Я бы прошел пятьсот миль» была ничем иным, как названием шотландской песни, которую в восьмидесятых годах пели близнецы- ботаники в круглых очках.

Тогда она загрузила и все остальные, чьи названия Эйч перевела на латынь: «Crazy Little Thing Called Love», «Help!» и «Brown-Eyed Girl».

Она прослушала все эти песни. Создала плейлист — первый на новом телефоне — и внесла туда названия песен на латыни. А когда сообразила, что «Quern volo es» — это, скорее всего, «You’re The One That I Want», то просто расхохоталась.

Песни были хорошие. А если учесть, что Эйч не изучала латынь, то названия песен, переведенные так хорошо, означали даже нечто большее.

А именно: теперь, когда она будет слышать эти песни — просто так, между прочим, например, посещая магазины, где их крутят — кстати, в супермаркетах «Asda» они звучат постоянно, — то они уже не будут раздражать Джордж.

Это кстати. Потому что почти повсюду, куда ни пойдешь, обязательно слышишь музыку — в магазинах и кофейнях, в телевизионной рекламе, и жить с этим в последнее время ей было страшно тяжело.

Бонусом также было то, что песни, которые прислала Эйч, из тех, которые крутят чаще всего. Но не только это. Если слушать их нормально — они и в самом деле красивые. Но еще удивительнее — и лучше — было то, что кто-то хотел, чтобы Джордж их послушала, и не просто «кто-то», а Хелена Фискер.

Это было похоже на разговор, когда нет необходимости что-то сообщить. Эйч как будто искала особый язык, на котором она сможет обращаться непосредственно к Джордж. Еще никто не делал ничего подобного ради нее. Всю жизнь она пользовалась языком других людей. Это для нее новость. И новизна эта имеет такую силу, что от нее все старое — например, те же песни, а может, и латынь заодно, — словно обновляется но при этом и не теряет своего — как это называется?..

Джордж сидит в новом крыле Национальной галереи и пытается подобрать слово.

Может, классичности?

Она кивает самой себе. Вот оно. То, что совершается, делает старое одновременно и новым, и древним.

Только загрузив эти песни, Джордж наконец-то отправила Эйч ответ.

— Let's helix again, like we did last summer.

И сразу же добавила следующим сообщением:

— (Helix: по-гречески то же самое, что twist.)

Пришел ответ — и как стрелой пронзил то, что стояло между внешним миром и сердцем Джордж. Иными словами — Джордж кое-что почувствовала.

— Как приятно слышать твой голос.

Главное, что есть в голосе певицы Сильви Вартан (на которую Джордж, может, и не похожа), — это то, что его практически невозможно ни смягчить, ни заставить соврать. А еще, когда слышишь этот голос, пусть и записанный десятки лет назад, сразу чувствуешь, какой он шершавый и живой сам по себе. Весь он как какой-то приятный наждак. Он дает тебе понять, что ты — живешь. Когда Джордж хочется услышать что-то ошеломляющее и печальное, она ставит ту песню, где Сильви буквально воет, произнося французские слова мечтать и читать.

Как-то на прошлой неделе Джордж, поставив эту песню на повтор и надев наушники, поехала на велосипеде к больнице Адденбрукс, где умерла ее мать, а потом дальше, за город — туда, где накануне она из окна лондонского поезда заметила металлическое сооружение, похожее на двойную спираль.

Это действительно оказалось изображение структуры ДНК, авангардная скульптура, которой было отмечены начало и конец прогулочного маршрута, по которому надо было пройти две мили, ориентируясь по маленьким разноцветным прямоугольникам на асфальте — каждый из них соответствовал одному из 10 257 компонентов, из которых состоит часть человеческого генома.

Джордж уселась на траве на обочине тропы под ранним весенним солнцем. Трава оказалась сырой, но Джордж было все равно. Вокруг уже летали пчелы и мухи. Крохотное создание, окраской напоминающее пчелу, уселось на манжет ее куртки, и Джордж точным щелчком прогнала насекомое.

Но спустя долю секунды вдруг осознала, насколько сильным мог показаться этот щелчок такому маленькому существу.

Это, наверно, было так, как если бы кто-нибудь наотмашь хватил тебя отесанным бревном.

Или словно какой-то неизвестный бог стукнул тебя кулаком.

И тут она ощутила — словно невнятное движение по ту сторону запотевшего стекла, что к ней приближается любовь, и одновременно — что она ничего не может с этим поделать.

Облако незнания, произнесла мать в ее ухе.

Встречается с облаком знания, мысленно ответила Джордж.

После этого она проехала на велосипеде вдоль всего «гена» с телефоном с включенной видеокамерой, повернутой к земле. Сфотографировала двойную спираль — скульптуру, обозначавшую конец маршрута.

Посмотрела на фото в телефоне, а затем снова на скульптуру.

Она напоминала такую себе веселенькую пружину от старого матраса или сделанную на заказ винтовую лестницу. И одновременно походила на крик, если крик, обращенный к небесам, может на что-то походить. Она воплощала собой противоположность истории, хотя в школе всегда говорили, что для города история — то же, что и ДНК для организма.

Что, если история и есть такой крик, такая пружина, устремленная вверх, винтовая лестница, а все привыкли понимать под словом «история» совершенно другие вещи? Что, если все наши знания об истории — просто обман?

Знания — обман. Ха.

А может, сила, которая толкала, закручивала пружину вниз или глушила ее крик, обращенный ввысь, — это и есть то, чем на самом деле является история.

Дома Джордж загрузила видео и фотографии с телефона в компьютер и зашла в почту.

Когда ты приедешь, мы будем кататься на великах, проедем с тобой всю тридцатитысячную часть человеческого генома, написала она. Но если бы нам захотелось объехать весь геном, пришлось бы ехать целых четыре года. Мы, конечно, могли бы разделить это задание пополам, и тогда понадобилось бы только два года, но это было бы не так интересно. Все равно, что вместе пятнадцать раз объехать вокруг Земли, или семь с половиной раз — поодиночке.

Уже в середине письма Джордж заметила, что в первом предложении употребила будущее время — будто и в самом деле существует такая вещь, как будущее.

!

А знаешь ли ты (наверно, знаешь), что Розалинду Франклин едва не отказались признать первооткрывательницей двойной спирали? Хотя именно она сделала тот самый первый рентгеновский снимок, благодаря которому Крик и Уотсон пришли к своему открытию, да и сама она уже была на пути к нему. А Уотсон, слушая ее доклад о дифракции (!), позволил себе заметить, что ей следовало бы читать текст мелодичнее и свободнее, и ему было бы значительно интереснее слушать ее, если бы она сняла очки и сделала хоть какую-то прическу. Так что к нашей песни следует добавить еще строчку. Случилось это всего шестьдесят три года назад, это меньше возраста твоей бабушки и всего на одиннадцать лет раньше, чем родилась моя мать. И этот факт ставит препятствие на пути создания подлинной истории. Ну, как бы там ни было, а в моем видео зеленые прямоугольнички — это аденин, синие — цитозин, фиолетовые — гуанин, красные — тимин.

Ну, и это самое, если помнишь. Ты спрашивала — te semper volam.

Не забывай, подумала она, отправляя письмо.

Сардоничная! Вот оно, то слово, каким охарактеризовала ее мать: благородная — и вот такая! Не саркастичная, нет, сарказм здесь ни при чем.

Когда я вспоминаю, то это прямо землетрясение! сказал вчера Генри. Иногда я что-то не могу вспомнить, почти весь день не могу. И вдруг вспоминаю это. Или вспоминаю что-то другое, что тоже было. Вот как тот поход в магазин, когда мы купили там трубочку, которой можно выдувать длинные мыльные пузыри.

У Генри задание в школе — доклад про цунами и землетрясения. В книжке из школьной библиотеки, откуда он перерисовывает картинки и вычитывает факты, на обложке фотография шоссе, которое как будто приподнял вверх какой-то великан, а затем уложил на бок, да так, что все машины скатились оттуда и лежат вверх колесами.

Удивительно, но эта фотография красива. Все иллюстрации в этой книге — прекрасны: дороги, через которые протянулись глубокие трещины, часы на башне, которые раскололись надвое и остались только римские цифры от семи до одиннадцати, а вместо остального циферблата — небо. Есть снимок, где маленькая девочка стоит с чайником на фоне палаток спасателей. Природный катаклизм — а выглядит она как на показе мод. Да и все прочие фото мест, которые не пощадила стихия, если там нет мертвых, похожи на модные постановочные снимки.

Рано или поздно, произнесла мать у нее в голове, даже те, где есть мертвые, тоже станут казаться модными постановочными снимками.

Модный снимок.[37] Ха-ха.

Из этого вышел бы неплохой «подрыв».

Заметив, что младший брат, сидящий за кухонным столом над книжкой про землетрясения и цунами, клонит голову, словно увядающий цветок, Джордж придвинула к нему стул.

Ты — сдвиг, сказала она.

Кто — я? пискнул Генри.

Ты — катастрофа, продолжает Джордж.

Нет! возмущается Генри.

Да, ты катастрофа в разломе Сан-Андреас. Ты — тектонический сдвиг, сказала она.

Сама ты — тектонический сдвиг! отрезал братишка.

Да хоть горшком назови, сказала она. А ты — плавучий материк.

Сама ты плавучий материк! огрызнулся Генри.

Ты — плавучий отцерик! сказала она (хотя и не была уверена, что маленькая головка Генри оценит эту шутку).

А ты — шкала Рихтера! Шакала Рихтера! Какидиотка!.. Кости ломают камни и палки, но наплевать нам на обзывалки, заявил Генри.

И продолжил напевать себе под нос с печальным лицом:

Палки — обзывалки, палки — обзывалки…

Тогда Джордж пошла в сад. Набрала камешков, веточек, палочек, вернулась в кухню и принялась бросать в Генри. Веточки и листочки позастревали у него в волосах. Мелкий гравий угодил в сахарницу, в масло, в шкафчик с посудой — повсюду.

Генри с неописуемым удивлением уставился на весь этот разгром, потом на сестру.

Ну как, сломалось у тебя что-нибудь? спросила она. А?

И слегка пощекотала и потискала брата.

Эта косточка сломалась? спросила она опять. А эта? А вот та?

Это помогло. Личико малыша прояснилось, он сдался: засмеялся, начал извиваться у нее в руках.

Вот и хорошо.

Джордж ложкой вытащила гравий из масла и сахара. Смахнула тряпкой со стола листья и сучки. Изжарила Генри яичницу на ужин. (Яичная темпера. Звучит, как название блюда и какого-нибудь крутого ресторана. Интересно, какая она на вкус? Стоит только подумать обо всех эти картинах, написанных яйцами, которые снесли сотни лет назад… а эти вспышки жизни на картинах — это от теплокровных и суетливых кур, которые их снесли).

Генри по-прежнему веселила присказка про палки-обзывалки, а Джордж продолжала находить камешки и веточки в его волосах даже тогда, когда купала его и укладывала в постель.

Земля состоит из камня. Ей больше четырех с половиной миллиардов лет. Пятьсот лет — мелочь. Короче ресницы. Даже еще меньше.

Когда сила землетрясения достигает четырех-пяти баллов, все начинает падать со стен и полок.

При шестибалльном — рушатся сами стены.

На Земле ежегодно происходят многие тысячи землетрясений, но большинство из них такие незначительные, что их никто не замечает.

Но существуют приметы, люди научились ими пользоваться. Беспокоятся и лают собаки. Куда-то исчезают земляные жабы. В небе появляется странное свечение.

Миссис Рок, сказала Джордж, когда в последний раз виделась со школьным психологом, я — между вами и трудным местом.

Миссис Рок сдержанно улыбнулась.

Поэтому я решила свернуть в вашу сторону, а не в сторону трудного места, прибавила Джордж.

На лице миссис Рок отразилась легкая паника.

Потом Джордж попросила прощения у миссис Рок.

Помните, когда я употребила слово «проминотаврить», то сделала вид, что вы ошиблись, сказала Джордж. На самом деле вы все правильно услышали. Я именно так и сказала. А потом притворилась, что нет. И теперь я хочу сказать вам об этом и извиниться. Мне было тяжело. А еще я думаю, что, наверно, производила впечатление человека с серьезной паранойей, когда рассказывала вам всякое в эти недели, в особенности про свою мать и всякое такое. Я выдумывала истории. Теперь я понимаю.

Миссис Рок кивнула.

Затем она объяснила Джордж, что миф о Минотавре — это история о том, как в какой-то момент мы сталкиваемся с тем, что нас ошеломляет и озадачивает. Загоняет в Лабиринт. И подчеркнула, что это не обмолвка — хотя слова «maze» и «amaze»[38] созвучны. И вот тогда, сказала миссис Рок, как раз и возникает потребность выбраться из Лабиринта, держась за свою собственную нить, а это во многом связано со знанием о том, откуда мы и где наши корни…

Я с вашей интерпретацией не согласна, сказала Джордж.

Миссис Рок умолкла, пораженная (или озадаченная, а может, «олабиринченная»?) тем, что ее перебили.

Джордж покачала головой.

Тут нужен поворот сюжета. Помощь извне нужна, сказала она. Если бы девушка не дала Тесею клубок, то он, вероятно, так и не смог бы выйти оттуда. Может, он бы до сих пор там блуждал, а Минотавр по-прежнему требовал бы свою порцию афинских юношей и девушек.

Ну конечно, сказала миссис Рок. Но также возможно, Джорджия, что, метафорически выражаясь, это должно означать…

Ох, миссис Рок, честно скажу вам: я так устала от историй, которые должны что-то метафорически означать, сказала Джордж. Моя мать — она умудрилась утром того дня, когда умерла, разозлить меня. Назвала своим маленьким принцем, имея в виду того парня из королевской семьи, которого зовут, как и меня. Из-за этого я не позволила ей себя поцеловать, потому что уходила в школу. А в следующий раз она оказалась дома уже через две недели — в виде пепла в картонной коробке. Мой отец поставил эту коробку на пассажирское сиденье в своей машине и проехал по городу, оставляя по горсточке в тех местах, которые ей больше всего нравились. Только не внутри, а снаружи, на улице, чтобы не шокировать людей и не нарушать закон. Еще немного пепла он сунул в карман и отвез в Лондон, а там отправился искать трещины снаружи и внутри зданий, связанных с искусством, театров, мест, где она работала. И в эти трещины он вдавливал пальцем по маленькой частичке моей матери. Но в коробке осталось еще достаточно, чтобы отвезти в Шотландию и за границу — в другие места, которые ей тоже нравились. Вот, собственно, в чем дело, что я хотела сказать. Не очень-то все это метафорично, уж вы простите меня, миссис Рок.

Молчание.

(Такое молчание можно назвать каменным.) Неужели Джордж действительно сказала это вслух?

Нет.

Фух-х.

Вслух Джордж произнесла только первую фразу, после слов от историй, которые должны что-то метафорически означать, она уже ничего не говорила.

Просто думала о своей матери. О ее улыбке, с которой она смотрит в глаза Минотавру — и подмигивает.

Об отце, который возит по городу то, что осталось от телесной формы ее матери, под дождем, и ищет те места, где ей хотелось бы находиться.

Эта мысль об отце на мгновение освободила в сознании Джордж будущее и позволила заглянуть месяца на два вперед, в лето, когда она вернется домой из школы или из Лондона, и увидит, как он стоит на газоне перед домом с садовым шлангом в руках и, как выяснится позже, с симфонией Бетховена в дорогущих наушниках «Bose», которые никому не разрешается трогать. Струя воды из шланга над зеленью молодой травы, которую он сам же и посадил, движется сначала в темпе con brio, а затем andante.[39]

Затем она возвращается в настоящее, или, вернее, в то мгновение, когда миссис Рок пребывает в легком шоке от того, что ее прервали.

Миссис Рок опустила брови с середины лба, куда они взобрались. И придала своему лицу выжидательное выражение — не собирается ли Джордж сказать еще что-нибудь.

Джордж сделала точно такое же лицо, чтобы миссис Рок поняла, что она больше ничего не скажет.

Миссис Рок медленно выдохнула. Подалась вперед. Сообщила, что очень рада услышать от Джордж правду о сказанной ею неправде. Потом миссис Рок снова откинулась в кресле, потому что Джордж по- прежнему молчала, во всяком случае пока что, и начала рассказывать о том, как древние греки относились к тем, кто всегда говорил правду.

Правдолюбец, сказала миссис Рок, считался очень важной фигурой в древнегреческой жизни и философии, обычно это был человек, не имеющий ни власти, ни социального статуса. Именно он мог позволить себе не согласиться с самым могущественным властителем, если тот поступал несправедливо или бесчестно, или во весь голос высказать самые суровые истины, иногда даже рискуя собственной жизнью.

Мог или могла, сказала Джордж. Он или она. И, кстати, мне эта аллюзия, или пример, или иллюстрация, кажется значительно более убедительной, чем ваши соображения насчет Минотавра.

Миссис Рок со стуком положила карандаш на стол. Покачала головой. Усмехнулась.

Джорджия, сказала она. Ты, скорее всего, и сама знаешь, но иногда ты действительно становишься похожей на маленького дракона.

Это комплимент, миссис Рок, ответила Джордж.

Да, Джорджия, можешь так и считать, сказала миссис Рок. В следующий вторник, в это же время. До встречи.

Джордж открывает блокнот, готовится. Вот-вот наступит полдень.

Это тот момент повествования, когда, если придерживаться заранее определенной структуры, дверь распахивается — и входит друг, или что-то раскрывается, какая-то тайна (Но что, что именно раскрывается? Где спрятано тело? Где следует возводить здание? Какая-то тайная стратегия?); это — то место в книге, к которому тяготеет дух сюжетных поворотов (spirit of twist!), коллизий, дружеский толчок под локоть из прошлого, направляющий нас к чему-то такому, что вот-вот случится дальше…

Джордж готова ко всему, она ждет.

Она собирается сосчитать посетителей и отметить, как долго (или недолго) они будут смотреть на одну случайную картину в галарее.

Ей еще не известно, что примерно через полчаса, когда она будет подводить окончательный итог своего исследования (через зал пройдут в общей сложности сто пятьдесят семь человек, из этого количества посетителей лишь двадцать пять задержат взгляд на картине не больше чем на секунду; одна женщина остановится, чтобы рассмотреть резьбу рамы, но не саму картину, и на это у нее уйдет три секунды, а две девушки и парень лет двадцати притормозят у картины, чтобы пошутить насчет прически святого Винсента — узла, смахивающего на третий глаз во лбу, и на это у них уйдет секунд тридцать), произойдет вот что:

[на сцене появляется Лайза Голиард]

Джордж узнает ее мгновенно, несмотря на то что видела единственный раз в аэропорту.

Она войдет в зал галереи, на мгновение остановится, чтобы осмотреться, увидит Джордж, о которой не имеет ни малейшего понятия, а потом подойдет ближе и встанет между Джордж и святым Винсентом Феррером.

Она простоит там несколько минут, гораздо дольше всех, кроме самой Джордж.

Потом вскинет дизайнерскую сумочку на плечо и покинет зал.

Джордж последует за ней.

Держась за спиной женщины — так, чтобы между ними было достаточно людей для прикрытия (и они там найдутся), она, уже на лестнице, с вопросительной интонацией произнесет это имя (Лайза?) — просто, чтобы убедиться, она ли это. Затем проследит, оглянется ли женщина, услышав свое имя (она оглянется), а сама Джордж при этом сделает вид, что смотрит совсем в другую сторону, и постарается как можно больше походить на самого обычного недовольного жизнью тинейджера, чтобы невозможно было догадаться, кто окликнул женщину.

Одновременно Джордж с удивлением обнаружит в себе дар становиться невидимой.

Стараясь не отставать, но держась на приличном расстоянии и продолжая изображать из себя обычную девчонку в фазе подросткового бунта, она последует за женщиной через весь Лондон, в частности, спустится в метро и выйдет из него, чтобы продолжить преследование, пока женщина не доберется до своего дома и запрет за собой дверь.

Джордж немного постоит и перейдет на противоположную сторону улицы.

У нее не будет никакого плана, что делать дальше, она не будет даже толком знать, в каком районе Лондона находится.

Напротив дома Джордж увидит невысокую каменную оградку. Она подойдет и усядется на нее.

О’кей.

Если эта женщина не специалист по искусству раннего Возрождения и не историк, интересующийся личностью святого Винсента Феррера (маловероятно, но возможно), то не может быть, чтобы она сама, ни с того ни с сего, вдруг решила проехать через весь Лондон, чтобы взглянуть на одну-единственную картину из многих тысяч произведений искусства, хранящихся в Национальной галерее. Следовательно, она, скорее всего, все знает про эту картину, и то, где она находится, и тем или иным способом следит за матерью Джордж — если уже не за самой Джордж — с того времени, как они отправились в Феррару.

Мать Джордж — мертва. Состоялись похороны. Ее мать стала прахом. Так почему эта женщина продолжает идти по ее следам? Или она в самом деле следит за Джордж? (Маловероятно. Во всяком случае, сейчас именно Джордж выслеживает ее.)

(И тут Джордж начнет чувствовать, как ее взгляд на это дело становится шире.) Может, во всем этом можно усмотреть доказательство любви.

Эта мысль вызовет у Джордж гнев.

Одновременно она преисполнится гордости за свою мать — за все, что она делала. Но еще большее удивление у нее вызовет особый талант ее матери.

Лабиринт с Минотавром — это одно. А способность заворожить самого Минотавра, чтобы тот убрался обратно в свой Лабиринт, — уже совсем другое.

Туше.[40]

Дружеское «дай пять!»

И то, и другое одновременно.

На минутку задумайся над этой моральной дилеммой. Представь. Вот ты — художник.

Продолжая сидеть на ограде на противоположной стороне улицы, Джордж достанет телефон и сделает звонок.

Затем еще один.

Потом еще немного посидит и посмотрит на дом.

В следующий раз, приехав в Лондон, она сделает то же самое. В память о глазах матери она станет смотреть собственными. Она даст понять тому, кто следит, — что она тоже следит.

Но ничего подобного не произошло.

По крайней мере, пока.

А сейчас, в настоящем времени, Джордж сидит в галерее и смотрит на старые картины на стене.

Это тоже вполне себе дело. Ради предвидимого будущего.

Загрузка...