СТЮАРТ: Только, пожалуйста, не судите Оливера так строго. Его иногда заносит, но по существу он человек добрый и сердечный. Многие его не любят, некоторые даже терпеть не могут, но вы узнайте его с лучшей стороны. Девушки у него нет, денег, можно сказать, ни гроша, да еще работа, от которой с души воротит. Почти весь его сарказм – это просто бравада, и если я мирюсь с его насмешками, неужели вы не можете? Постарайтесь отнестись к нему снисходительнее. Ну, я прошу. Я счастлив. Не расстраивайте меня.
Когда нам было по шестнадцать, мы с ним отправились автостопом в Шотландию. На ночь останавливались в молодежных общежитиях. Я готов был голосовать любой проезжающей машине, но Оливер выставлял большой палец, только если машина отвечала его тонкому вкусу, а на те, что ему не нравились, смотрел волком. Так что нам с автостопом не особенно везло. Но все-таки до Шотландии мы в конце концов добрались. Там почти все время лил дождь. Когда нас в дневное время выставляли из общежития, мы разгуливали по улицам или отсиживались под крышей на автобусных станциях. У нас обоих были ветровки с капюшонами, но Оливер свой на голову не натягивал, говорил, что не хочет быть похожим на монаха и тем поддерживать христианство. Поэтому он промокал сильнее, чем я.
Раз мы целый день просидели в телефонной будке – это было где-то в окрестностях Питлохри, мне помнится, – играли в морской бой. Это такая игра, когда чертят сетку на клетчатой бумаге, и у каждого игрока есть один линкор (четыре клеточки), два крейсера (по три клеточки), три эсминца (по две клеточки) и так далее. И надо потопить весь флот противника. Один из нас должен был сидеть на полу будки, другой стоял, облокотясь на полку для телефонной книги. Я просидел на полу до полудня, а после полудня была моя очередь стоять у полки. Днем мы поели размокших овсяных лепешек, купленных в деревенском магазине. Целый день мы играли в морской бой, и ни одной живой душе не понадобилось позвонить по телефону. Кто выиграл, не помню. А к вечеру распогодилось, и мы пешком вернулись в общежитие. Я стянул с головы капюшон, у меня волосы оказались сухие, а у Оливера – хоть выжимай. Выглянуло солнце. Оливер держал меня под руку. Он поклонился женщине, вышедшей покопаться в палисадничке, и сказал: «Взгляните, мадам, вот идет сухой монах и мокрый грешник». Она удивилась, а мы пошли дальше, под руку и шаг в шаг.
Спустя две-три недели после нашего знакомства я привел Джиллиан в гости к Оливеру. Сначала мне пришлось ее немного подготовить, потому что мало знать меня, чтобы составить представление о моем лучшем друге, Оливер может произвести на постороннего человека неблагоприятное впечатление. Я объяснил, что у Оливера есть некоторые странные вкусы и привычки, но если не обращать на них внимания, то легко доберешься до настоящего Оливера. Предупредил, что окна у него могут оказаться зашторены и в квартире будет пахнуть ароматическими палочками. Но если она постарается держаться так, как будто не находит в этом ничего необыкновенного, все получится хорошо. Она так и держалась, как будто не видит ничего такого, и мне показалось, что Оливеру это скорее не понравилось. По совести говоря, Оливер ведь любит ошарашить человека. Ему приятно на свои выкрутасы получать отклик.
– Он вовсе оказался не такой чудак, как ты описывал, приятель твой, – сказала Джиллиан, когда мы вышли.
– Ну и хорошо.
Я не стал ей объяснять, что Оливер, вопреки обыкновению, вел себя удивительным паинькой.
– Он мне понравился. Смешной. И собой довольно недурен. Он что, красится?
– Никогда не замечал.
– Просто освещение, наверно, такое.
Позже, вечером, когда мы сидели за ужином в индийском ресторане, я, приняв вторую кружку лагера, уж не знаю, что на меня нашло, расхрабрился и сам задал вопрос:
– А ты красишь губы?
Мы разговаривали совсем о другом, и я брякнул это просто так, ни с того ни с сего, но у меня было такое чувство, как будто на самом деле мы говорим об Оливере, и меня обрадовало, что она тоже ответила так, как будто мы не переставали говорить об Оливере, хотя в промежутке перебрано было много разных других тем.
– Нет. Разве ты не видишь?
– Я в этих делах плохо разбираюсь.
Перед ней на тарелке лежала недоеденная курица в соусе тикка-масала и стоял недопитый стакан белого вина. А посредине стола горела толстая красная свеча, пламя ее потрескивало в лужице растопленного воска, рядом со свечой – пластмассовая голубая фиалка. При свете этой свечи я впервые по-настоящему вгляделся в ее лицо. Она… Ну, вы ведь ее видели. Заметили у нее на левой щеке пятнышко веснушек? Заметили? Ну, все равно. В тот вечер волосы у нее были зачесаны от ушей вверх и заколоты двумя черепаховыми заколками, глаза казались темными-темными, и я просто не мог отвести взгляд. Смотрю, смотрю в лучах тающей свечи и не могу наглядеться.
– И я тоже, – наконец проговорил я.
– Чего – тоже? – На этот раз она не подхватила прерванную нить разговора.
– Тоже не крашу губы.
– Ну и хорошо. А на твой взгляд, ничего, что я ношу варенки и кроссовки?
– По мне, можешь носить все, что тебе вздумается.
– Неосмотрительное высказывание.
– У меня неосмотрительное настроение.
Позже я довез ее до дома, где она снимала квартиру на пару с подругой, и стоял, облокотясь о ржавую чугунную загородку, пока она искала в сумочке ключ. Она позволила мне поцеловать себя. Я поцеловал ее очень бережно, отстранился, посмотрел на нее и опять очень бережно поцеловал.
Она сказала шепотом:
– Если не красишь губы, можно не опасаться, что останется след.
Я ее обнял. Обхватил руками и слегка прижал. Но целовать еще раз не стал, потому что боялся расплакаться. Я ее обнял и сразу подтолкнул в дверь, потому что чувствовал, что еще немного, и я вправду расплачусь. Я остался стоять на крыльце один, крепко зажмурясь, и медленно, глубоко дышал.
Мы рассказали друг дружке про наши семьи. Мой отец умер от инфаркта несколько лет назад. Мать вроде бы держалась молодцом, даже как будто бы вполне бодро. А потом у нее оказался рак, тотальный.
А у Джиллиан мать была француженка, то есть не была, а есть. Отец – преподаватель. Он отправился на год в Лион на стажировку и привез оттуда мадам Уайетт. Когда Джиллиан исполнилось тринадцать лет, ее отец сбежал с бывшей ученицей, только год как окончившей школу. Ему было сорок два, а ей семнадцать, и ходили слухи, что у них завязался роман, еще когда он был ее учителем, то есть когда ей было пятнадцать, и что будто бы она забеременела. Мог бы произойти страшный скандал, если бы нашлось кому его устраивать. Но они просто снялись с места и исчезли. Мадам Уайетт, наверно, пришлось очень несладко. Словно муж умер и одновременно сбежал с другой.
– А как это подействовало на тебя?
Джиллиан посмотрела так, словно я задал глупый вопрос.
– Было больно. Но мы выжили.
– Тринадцать лет. Ранимый возраст, мне кажется.
– И два года – ранимый, и пять лет. И десять. И пятнадцать.
– Просто я читал, что…
– В сорок, наверно, было бы не так болезненно, – продолжала она твердым, звенящим голосом, какого я у нее раньше не слышал. – Если бы он подождал удирать, пока мне исполнится сорок, было бы, наверно, лучше. Надо бы установить такое правило.
А я подумал: не хочу, чтобы что-то такое случилось с тобой еще когда-нибудь. Мы держались за руки и молчали. Из четырех родителей у нас на двоих остался один. Двое умерли, один в бегах.
– Хорошо бы жизнь была похожа на банк, – сказал я. – Там тоже, конечно, не все ясно устроено. Кое-где такие хитрости понакручены. Но можно все-таки в конце концов разобраться, если постараешься как следует. Или если сам не разобрался, есть кто-то, кто разберется, пусть хотя бы задним числом, когда уже поздно. А в жизни, мне кажется, беда та, что даже когда уже поздно, ты все равно, бывает, так ничего и не уразумел. – Я заметил, что она смотрит на меня как-то пристально. – Извини за мрачность.
– Мрачность тебе дозволяется. При условии, что бо́льшую часть времени ты веселый.
– Слушаюсь.
Нам действительно было весело в то лето. И присутствие Оливера еще добавляло веселья, это точно. Школа английского языка имени Шекспира на два месяца отключила свою неоновую вывеску, и Оливеру было некуда податься. Он старался не показывать виду, но я-то знал. Мы повсюду бывали вместе. Заходили выпить в кабаки, бросали монеты в игровые автоматы, танцевали в дискотеках, смотрели какие-то фильмы, дурачились, если взбредало в голову. У нас с Джиллиан начиналась любовь, казалось бы, нам лучше оставаться наедине, смотреть в глаза друг другу, держаться за руки, спать вместе. Все это с нами, конечно, происходило, но, кроме того, мы много времени проводили с Оливером. И не думайте, пожалуйста, ничего такого – нам не нужен был свидетель, чтобы завидовал нашей любви, просто нам с ним было легко.
Раз мы поехали на побережье. На пляже к северу от Фринтона наелись мороженого с карамелью, взяли напрокат шезлонги, и Оливер распорядился, чтобы каждый крупными буквами написал на песке свое имя и фамилию и встал у своей надписи, и так мы сфотографировали друг друга. А потом смотрели, как прилив смывает наши подписи, и огорчались – конечно, валяли дурака, убивались и причитали, но только потому, что в глубине души нам и вправду было грустно видеть, как тают на песке наши имена. Вот тогда Джиллиан и сказала, что Оливер разговаривает точно словарь, а он устроил целое представление, и мы покатывались со смеху.
Оливер тоже был не такой, как всегда. Обычно, когда мы оказывались в обществе девушек, он обязательно боролся за первенство, даже, может быть, сам того не желая. Но сейчас ему не за что было состязаться, он ничего не мог ни выиграть, ни проиграть, и от этого все становилось проще. Мы все трое чувствовали, что переживаем особенное время, первое и последнее в жизни лето рождения нашей с Джиллиан любви, не просто лето любви, а именно ее рождения. То лето было единственное в своем роде, и мы все это ощущали.
ДЖИЛЛИАН: После университета я пошла на курсы подготовки социальных работников. Меня не очень надолго хватило. Но я запомнила, что сказала преподавательница на одном занятии. «Вы должны раз и навсегда усвоить, – говорила она, – жизнь каждого человека уникальна и в то же время вполне заурядна».
Беда в том, что когда говоришь о себе, как вот Стюарт говорит, те, кто слушает, склонны делать неверные выводы. Например, когда слышат, что мой отец сбежал с ученицей, обязательно смотрят на меня со значением, подразумевая одно из двух или сразу и то и другое. Во-первых, если твой папаша сбежал с девчонкой только чуть постарше тебя, небось на самом-то деле он хотел бы сбежать с тобой, а? А во-вторых, общеизвестно, что девушки, которых бросил отец, часто возмещают эту утрату тем, что заводят романы с мужчинами старшего возраста. Как у тебя с этим?
А я бы ответила, что, во-первых, свидетель по этому делу в суд не доставлен и не допрошен; а во-вторых, то, что «общеизвестно», совсем не обязательно верно в отношении меня лично. Жизнь каждого человека заурядна и в то же время уникальна, можно ведь и так перевернуть.
Не знаю, почему Стюарт и Оливер на это согласились. Опять, наверно, у них игра какая-то. Вроде того, как Стюарт притворяется, будто слыхом не слыхивал ни о каком Пикассо, а Оливер притворяется, будто ничего не смыслит в механизмах, изобретенных позже ткацкого станка. Мне, например, не надо никаких игр, никакого притворства. Нет уж, спасибо. Игры – это для детей, а я, как мне иногда кажется, лишилась детства в слишком раннем возрасте.
Единственное могу сказать, что я не совсем согласна с тем, как Стюарт описывает то лето с Оливером. Да, мы действительно много времени проводили вдвоем, с глазу на глаз, начали спать вместе и все такое, но у нас хватало ума понимать, что, даже когда рождается любовь, нельзя жить только друг другом. Хотя, на мой взгляд, отсюда вовсе не следовало, что мы обязаны всюду бывать в обществе Оливера. Конечно, я к нему хорошо относилась – невозможно знать Оливера и не любить его, – но уж очень он хотел всегда играть первую скрипку. Чуть ли не диктовал нам, как мы должны себя вести. Не подумайте, что я жалуюсь. Просто вношу некоторые уточнения.
Вот почему не стоит устраивать такие обсуждения. Тому, кого обсуждают, всегда кажется что-нибудь не так.
Я познакомилась со Стюартом. Влюбилась. Вышла замуж. О чем тут рассуждать?
ОЛИВЕР: В то лето я блистал. Почему мы все время говорим «то лето»? Ведь прошел всего год. Оно было подобно беспрерывно тянущейся чистой ноте, одной прозрачной, верно найденной краске. Таким оно осталось в памяти, и так мы все трое его воспринимали тогда, сами того не сознавая, il me semble[16]. И все лето я блистал.
К тому времени, когда школа имени Шекспира замкнула на летние каникулы свои ворота, дела там приняли довольно тусклый оборот. Виной тому некое недоразумение, по поводу которого я не счел нужным объясняться с самодовольным Хозяином и его Миледи; им все равно, я считал, не понять. Я столкнулся с одной чертой, одной глубоко скрытой слабостью моих иностранных студентов: они, оказывается, неважно владеют английским языком. Это и послужило причиной возникшего недоразумения. Ну, то есть девица приветливо улыбается, горячо кивает, и безмозглый болван Олли, бедняга, принимает эти внешние поведенческие особенности за проявление ответной приязни. И это (вполне естественно, на мой взгляд) привело к ошибке, прискорбной, разумеется, но злосчастного преподавателя никак нельзя за нее винить. А что я якобы ее не пускал, когда она вздумала покинуть мое жилище, и остался глух к ее слезным мольбам – как мог я, страстный поклонник оперного жанра, не отреагировать на потоки пролитых слез? – то это смехотворное преувеличение. Принципал, бездушный кусок лавы из давно остывшего вулкана, потребовал, чтобы я прекратил практику консультаций на дому, и, с сальной ухмылкой подвесив в воздухе темное выражение «сексуальное домогательство», дал мне понять, что за время летних каникул, возможно, вообще пересмотрит условия и сроки своего со мной рабочего соглашения. Я ему ответил, что, по мне, так его условия и сроки он может использовать ректально и желательно без анестезии, а уж тут он и вовсе осатанел и выразил готовность передать вопрос на высокоавторитетное рассмотрение Суда Ее Величества при содействии недотепы квартального или, по крайней мере, в какую-то там комиссию, уполномоченную совать нос в разногласия между хозяином и работником. Я ответил, что, разумеется, это его неотъемлемое право, но потом задумался и припомнил, о чем меня спрашивала Роза на прошлой неделе. Считается ли это в порядке вещей, согласно английскому обычаю, чтобы пожилой джентльмен, проверяющий ваши отметки за семестр, приглашая вас сесть, похлопал ладонью по дивану, а когда вы сели, не убрал руку? Я уведомил принципала, какой ответ я дал Розе: я объяснил ей, что это вопрос не столько английских обычаев, сколько простой физиологии – дряхлость и старческое бессилие подчас приводят к иссушению бицепса и трицепса, в результате чего разрывается передающая цепь между командным пунктом в мозгу и приглашающим средним пальцем руки. И лишь позже, рассказывал я трепещущему принципалу, я спохватился, что за прошедшие двенадцать месяцев с аналогичным вопросом ко мне обращались и некоторые другие ученицы. Которые именно, я сейчас не припомню, но если всех этих учащихся девиц собрать в непринужденной обстановке – скажем, выстроить для опознания шеренгой в полицейском участке, – наверняка можно будет потом использовать это дело как материал для урока в курсе «Британия 80-х годов». Физиономия принципала уже горела ярче неоновой вывески над порталом его академии, и мы взирали один на другого, выпучив глаза совсем не по-братски. Я понимал, что, по-видимому, потерял работу, но совершенно уверен в этом не был. Моя ладья заперла его ферзя; его ладья заперла моего ферзя. Что это будет: вооруженный мир или полное взаимоуничтожение?
Все вышерассказанное надлежит принять во внимание при оценке моего блеска в то лето. Как я уже сказал, я не беспокоил Стю и Джилл своей карьерной заминкой. Вопреки пословице, опыт подсказывает мне, что беда, если ею поделиться с другом, не уполовинится, а наоборот, только распространится по всему свету мощными передатчиками сплетен. Эй, вы там, кто хочет нахаркать с высокой колокольни на страдальца Олли?
Теперь, оглядываясь, я думаю, что, может быть, от моего уныния было даже лучше. Они предоставили мне место в первом ряду среди зрителей перед ареной их счастья, это не позволяло моему дурному настроению вырваться наружу. И можно ли лучше отблагодарить их за это, чем показать им, что семечко их радости проросло и дало всход, пустило корень и расцвело во мне? Выплясывая вокруг них, я не подпускал к ним садовых вредителей. Я их опрыскивал от тли, присыпал порошком против гусениц, поливал раствором от слизняков.
А играть роль Купидона, да будет вам известно, это не то что просто порхать туда-сюда над Аркадией и ощущать щекотку в промежности, когда влюбленные наконец поцелуются. Тут приходится иметь дело с расписаниями поездов и схемами уличного движения, с киноафишами и ресторанными меню, с деньгами и планами на завтра. Надо быть одновременно и бодрячком-заводилой, и гибким психологом. Тут требуется двойное умение отсутствовать, присутствуя, и быть на месте, отсутствуя. Не говорите мне, что толстощекий прислужник любви даром получает свои песеты.
Я сейчас познакомлю вас с одной моей теорией. Вы знаете, что папаша Джиллиан улизнул из семьи с некой нереидой, когда его дочь была всего десяти, или двенадцати, или пятнадцати, или скольких там лет от роду – словом, в возрасте, который ошибочно именуется «впечатлительным», как будто ко всем другим возрастам это определение не относится. А я во фрейдистских притонах слышал, что психологическая травма, нанесенная подобным родительским предательством, часто побуждает дочь по достижении зрелости искать заместителя для сбежавшего архетипа. Иначе говоря, они выбирают в любовники мужчин старшего возраста, что, вообще-то говоря, всегда казалось мне в некотором роде патологией. Начать с того, приглядывались ли вы когда-нибудь к старым мужчинам, пользующимся успехом у молодых женщин? Как они вышагивают, вздергивая зад, загорелые до боже мой, запонки играют всеми цветами радуги, от пиджака благоухает химчисткой. Пальцами щелк, будто мир – официант и всегда к их услугам. Нагло требуют, им ведь полагается… Омерзительно. Прошу прощения, это у меня пунктик. Представлю себе старческие руки в печеночных пятнах, облапившие молодую, сочную грудь, и – pronto![17] – сразу тянет блевать. И еще другое лежит за пределами моего понимания: почему, если тебя бросил отец, надо спать с его заместителем, дарить la fleur de l’âge[18] выстроившимся в очередь старым рукощупам? Э, нет, толкуют учебники, тут ты упускаешь существо дела: молодая женщина ищет защиты и опоры, которых ее так грубо лишили; ей нужен отец, который ее не бросит. Ну допустим; но я утверждаю другое: если тебя укусил бродячий пес и рана нагноилась, разве разумно и дальше водить компанию с бродячими псами? По-моему, нет. Заведи кошку, купи волнистого попугайчика; но не связывайся больше с бродячими псами. А что делает она? Продолжает водиться с бездомными собаками. Тут, приходится признать, мы имеем дело с темными закоулками женской души, в которых неплохо бы навести ясность чистящим порошком Разума. Кроме того, это омерзительно.
Но какое отношение, быть может, спросите вы, имеет эта моя теория к обсуждаемому вопросу? Согласен, мой стеатопигий приятель – не ровесник вышеупомянутого среброкудрого Дон Жуана, что уехал на закат с очаровательной толстушкой старшего школьного возраста, притороченной на крыше автомобиля, то есть папаши Джиллиан. Однако, присмотревшись, можно заметить, что Стюарт, возможно, в данное время и не старец, однако мало чем от такового отличается. Судите сами. Он является обладателем двух средне-темно-серых костюмов и двух темно-темно-серых костюмов. Он служит в банке, где исправно выполняет что уж там от него требуется, и начальственные личности, которые носят кальсоны в полоску, уж конечно, не оставят его своими заботами, покуда он не покинет пост по старости. Он делает взносы в пенсионный фонд, он застраховал свою жизнь. У него свой наполовину выкупленный дом плюс еще дополнительная ссуда. У него умеренные аппетиты и, прошу прощения за подробности, несколько пониженная сексуальность. И если что и мешает ему быть на ура принятым в тайный орден «тех, кому за пятьдесят», то лишь одно малосущественное обстоятельство: на самом деле ему только тридцать два. Джиллиан эти чувствует и понимает, что именно это ей и нужно. Брак со Стюартом отнюдь не сулит ей богемных фейерверков. Джиллиан просто-напросто взяла себе в мужья самого молодого из пожилых мужчин, какого ей удалось подыскать.
Но правильно ли было бы с моей стороны производить среди них разъяснительную работу на данную тему, пока они украдкой обжимались на пляже, предполагая, что я ничего не замечаю? Друзья существуют не для этого. К тому же я был рад за Стюарта, ему ведь, несмотря на гладкий и округлый derrière, нечасто приходилось кататься на нем, как сыр в масле. Он держался за ручку Джиллиан с таким торжествующим видом, можно было подумать, что все предыдущие девицы требовали, чтобы он надевал кухонные рукавицы. Рядом с нею он до некоторой степени освобождался от своей природной неуклюжести. Даже танцевать стал лучше. Обычно он выше корявой припрыжки подняться не мог, но в то лето выплясывал довольно лихо. Я же, в тех случаях, когда имя Джиллиан украшало мою бальную программку, всячески себя осаживал, чтобы не дать повода для огорчительного сравнения. Быть может, даже выказывал на паркете несвойственную мне беспомощность? Не исключаю. Как на чей взгляд.
Вот так мы жили в то лето. Печалям места не было. Во Фринтоне мы добрых два часа кряду провозились у игрального автомата, опускали монетки, дергали рычаг, и хоть бы раз нам выпали три вишенки кряду. Огорчались мы из-за этого? Мне запомнился, однако, один пронзительно печальный миг. Мы сидели на пляже, и кто-то из нас, возможно даже я как неизменный затейник, предложил, чтобы каждый написал крупными буквами на песке свое имя, и потом чтобы один кто-нибудь вылез на дорожку над пляжем и сфотографировал подпись вместе с подписавшимся. Занятие, которое было старо еще во времена Беовульфа, я знаю, но постоянно новых забав не насочиняешься. Когда подошла моя очередь позировать, Джиллиан поднялась на дорожку вместе со Стюартом, может быть, хотела ему показать, как управляться с автонастройкой, не знаю. Дело было к вечеру, с Северного моря дул самодовольный восточный ветер, низкое солнце уже не припекало, купающиеся почти все разошлись. Я стоял один на всем пляже возле выписанного витиеватым курсивом слова «Оливер» (они-то, конечно, писали печатными буквами), задрал голову, посмотрел на них, Стюарт скомандовал: «Сыр!» Джиллиан крикнула: «Горгондзола!», Стю крикнул: «Камамбер!», Джиллиан: «Дольчелатте!», и я вдруг ни с того ни сего разрыдался. Смотрю на них снизу и плачу навзрыд. А тут еще к моим слезам подмешался блеск заходящего солнца, я совсем ослеп, вижу только цветную промывку в глазах. Мне казалось, я так буду плакать всю жизнь. Стю крикнул: «Уэнслидейл!», а я завыл в голос, как шакал, как жалкий бездомный пес. Сел на песок, стер пяткой последнюю букву в «Оливере» и сижу. Наконец они спустились и спасли меня.
А потом я снова развеселился, и они развеселились. Люди, когда влюбляются, приобретают такую способность мгновенно переходить от слез к смеху, вы не замечали? И не в том только дело, что им ничто не может причинить вреда (о, это старинное приятное заблуждение), но ничто не может причинить вреда и тем, кто им дорог. Frère[19] Олли? Разрыдался на пляже? Расплакался, когда его фотографировали? Да нет, пустяки, отзовите людей в белых халатах, уберите «скорую помощь», обитую изнутри войлоком, у нас свое средство первой медицинской помощи. Называется – любовь. Бывает в разной упаковке и в любой форме: и бинт, и лейкопластырь, и вата, и марля, и мазь. И даже обезболивающий спрей. Давайте испробуем на Олли. Видите, он стоял, и упал, и башку себе сломал? Побрызгаем: пш-ш-ш, вж-ж-ж, ну вот, так-то лучше, дружище Олли, вставай.
Я встал. Поднялся на ноги и снова развеселился. Веселенький Оллинька, мы его подлатали, вот что может сделать любовь. Еще разок вспрыснем, Олли? Напоследок, для поднятия тонуса?
В тот вечер они отвезли меня домой в принадлежавшем Джиллиан невыносимо затрапезном авто. Вот уж точно не «лагонда». Я вылез из машины, и они вылезли тоже. Я чмокнул Джиллиан в щечку и взъерошил бобрик Стюарта, а он ободряюще-заботливо мне улыбнулся. Затем я легко, как Нуреев, вспорхнул по ступеням крыльца и ускользнул в дверь, одним мановением руки отперев оба замка. А у себя бросился на свою все понимающую кровать и залился слезами.