Мой судебный марафон длился два года, пять месяцев и шесть дней, начавшись 2 августа 1999 года, когда дело из Главной военной прокуратуры, утвердившей обвинительное заключение, было передано в Московский городской суд, и закончилось 9 января 2002 года вынесением определения Верховным судом, которое утвердило обвинительный приговор Мосгорсуда. За это время в Мосгорсуде было проведено более ста судебных заседаний, сменилось пять судей и 12 народных заседателей, семь составов суда, два прокурора, а также состоялось три заседания Верховного суда. В общей сложности около 150 раз меня вывозили в здание Мосгорсуда. Уже одна эта статистика говорит, что российскому правосудию нелегко и недешево дался вывод о моей виновности.
Для меня же это было время крайнего напряжения всех физических и духовных сил, время, когда казалось, что ты наталкиваешься на глухую стену непонимания, что ты вдруг настолько поглупел, что не можешь ничего объяснить так, чтобы тебя поняли, или что ты сам ничего не понимаешь. Ты говоришь: «Это черное!» — и слышишь в ответ: «Ну что вы, Валентин Иванович, — это же белое!»
Первый суд под председательством судьи Кузнецовой начался 11 октября 1999 года. О том, что он состоится, я узнал лишь накануне от Ю. П. Гервиса. Никакого официального извещения я не получал, но, начитавшись юридической литературы, знал, что решение о дате заседания должно быть вынесено судом не позднее, чем через две недели после поступления дела в суд, а сам суд должен начаться не позднее, чем через месяц. К тому времени все сроки были превышены уже более чем вдвое. Ждал я и решения по поводу моего ходатайства о рассмотрении дела судом присяжных, с которым я выступил по завершении предварительного следствия, но, как оказалось, напрасно — его вообще не рассматривали.
Естественно, что никакого сна в ночь перед первым заседанием суда не получилось. За год с лишним в изоляторе я пообвыкся, а здесь предстояло что-то новое и необычное, должное решить мою судьбу. Я лежал и перебирал в голове все, что нужно сказать, дабы убедить суд в моей невиновности, не зная еще, что никто не будет слушать мои доводы.
Ситуация осложнялась еще и тем, что у меня не было при себе обвинительного заключения и все обвинение, изложенное более чем на 50 страницах с массой дат, названий и т. п., я пытался еще раз проанализировать по памяти. Как секретное оно хранилось в спецчасти изолятора и мне выдавалось только по предварительной просьбе. Для работы с ним меня выводили в отдельную камеру. Все выписки из него и свои заметки я должен был делать в специальной секретной тетради, которая также хранилась в спецчасти и выдавалась мне вместе с обвинительным заключением.
О том, что такое выезд из СИЗО в суд, что такое автозак, что такое менты и чем они отличаются от лефортовских эфэсбэшников, я знал только со слов моего трижды судимого соседа по камере. И это тоже не добавляло сна. Когда меня привели в зал заседания и заперли в клетке, первый вопрос Юрия Петровича был о моем самочувствии.
Этот суд, как и последующие, был закрытым. Иначе, как представляется, такие процессы, построенные на предположениях, не могли бы состояться. В зале были только судьи, прокурор, адвокат и я, а также двое конвоиров. Ходатайства о том, чтобы сделать открытыми хотя бы заседания, не касающиеся секретных вопросов, были отвергнуты. Впрочем, отвергнуты были практически все ходатайства, а не только это. В лучшем случае говорилось, что суд учтет заявленное при вынесении решения.
С первых минут заседания судья Кузнецова не скрывала своего пренебрежительного отношения ко мне и своей уверенности в моей виновности. Это сквозило в каждом ее слове и жесте. Мое выступление как обвиняемого она слушала, облокотясь на стол и положив голову на руку, прикрыв при этом глаза. В дальнейшем, предоставляя слово мне или Гервису, она обычно предваряла это словами: «Ну, давайте, говорите, посмотрим, что вы еще придумали!» и, полуобернувшись к столу и положив ногу на ногу, принимала ту же позу. Ее манера поведения в зале суда больше соответствовала всевластной базарной торговке советских времен, чем человеку, беспристрастно осуществляющему правосудие.
В руке Кузнецовой никогда не было карандаша, она ничего не записывала. Весьма пожилые народные заседатели откровенно дремали. Один из них был глухой, что выяснилось, когда он задал мне невпопад вопрос, и судье пришлось ему объяснять, что я не военнослужащий и потому «из расположения гарнизона» документов не выносил. В другом случае у него засвистел слуховой аппарат, что услышали все, кроме него. Кстати, это был единственный вопрос, когда-либо заданный мне одним из 12 народных заседателей. По-моему, они не читали даже вложенные специально для них в материалы дела ксерокопии газетных статей, чтобы хоть знать, о чем и о ком идет речь.
Государственный обвинитель — все тот же надзиравший за следствием прокурор И. В. Дубков — практически молчал, давая лишь отрицательные заключения на ходатайства. Все остальное за него делала судья. Даже обвинительное заключение зачитывала она, что, по сути, означает и предъявление мне обвинения судом, а не прокуратурой. Знакомясь впоследствии с протоколом судебного заседания, адвокат А. Ю. Яблоков спросил меня, на всех ли заседаниях присутствовал прокурор, поскольку не нашел упоминания о нем в протоколе. Его выступление в прениях было ничем иным, как повторением своими словами обвинительного заключения, как будто и не было судебного заседания.
Мучительной была встреча после долгого перерыва с моими бывшими коллегами, которые были вызваны в суд в качестве свидетелей. И совсем не потому, что они могли сказать что-то плохое обо мне или как-то подтвердить обвинение. Наоборот, сказанное ими и по поводу делопроизводства в МИДе (как учитываются и обозначаются в министерстве секретные документы, каков порядок ознакомления с поступившей из посольства почтой), и по поводу встреч и бесед с южнокорейцами (беседовали все и в основном по северокорейской тематике), и по поводу корейского языка (можно перевести за день не больше 4–5 страниц), и по многим другим вопросам свидетельствовало в мою пользу. Почти все они сказали, что протоколы их допросов на предварительном следствии оформлены некорректно.
Мучительно было другое: видеть их сквозь железные прутья решетки, входить в зал в их присутствии в сопровождении конвоя с наручниками на запястьях, осознавать, что они торопятся на работу, которой ты лишен навсегда, чувствовать их отчужденность. Григорий Борисович Карасин, например, бывший тогда заместителем министра (подчиненные и даже корейцы называли его по инициалам — КГБ), пришел в суд явно чрезмерно оживленным после какого-то протокольного обеденного мероприятия, пытался шутить и делать судье комплименты. Это было по меньшей мере неуместно на фоне ее замечаний в адрес «творящихся в МИДе безобразий» и откровенного хамства и мною воспринималось с трудом. В последующих судах он уже не выступал, так как вскоре был назначен послом в Великобританию.
Ударной силой обвинения выступал сотрудник ФСБ «свидетель М.» со своими словарями и другими разъяснениями, которые воспринимались судьей с очевидным одобрением, как истина в последней инстанции. При том, что его главными аргументами и доказательствами были: «мне так кажется…», «думаю, что…», «у меня имеются сведения…», «мы так всегда делаем…». Как и в обвинительном заключении, в его выступлении содержались одни лишь обвинительные декларации и никаких фактов их подтверждающих. Он даже договорился до того, что моя многолетняя и не вызывавшая нареканий работа в МИДе и в области кореистики, это не более, чем маскировка «шпионской деятельности».
Исход дела не вызывал сомнения. Последние из них рассеялись у меня, когда при возвращении в изолятор встречавший конвойный спросил, когда, мол, закончится суд, кто судья, и, услышав, что Кузнецова, широко улыбнулся:
— Это наша судья.
Она и сама не скрывала свою тесную связь со Следственным управлением ФСБ, упоминая по ходу суда об автомобильной аварии, как о причине вербовки, и моем якобы планировавшемся побеге в Южную Корею, чего не было в материалах дела, а лишь обсуждалось в процессе следствия.
16 декабря 1999 года Кузнецова вынесла приговор, в котором признала меня виновным в совершении государственной измены в форме шпионажа и назначила 12 лет лишения свободы в колонии строгого режима и конфискацию имущества. Она практически полностью повторила в приговоре обвинительное заключение и не приняла во внимание ни одного довода адвоката или моего. Все нарушения закона, допущенные следствием, были также проигнорированы.
Я не упал и не заплакал при оглашении приговора. Я был подготовлен к такому исходу самим процессом, имевшим ярко выраженный обвинительный характер, и вопрос — 12 или 14 лет, как просил прокурор, — был для меня непринципиален. Я смотрел на жену и дочь, которые были в зале суда, — для меня была важнее их реакция. А она была достаточно сдержанной, я бы даже сказал боевой, хотя, конечно же, улыбки или удовольствия на их лицах не читалось. Покидая зал, Наталия сказала: «Еще не вечер!» И это выражение было как напутствие для меня, что раскисать и сдаваться не следует, и как подтверждение того, что и она не собирается этого делать. Решение о том, что приговор будет обжалован, было принято защитой уже давно.
Когда я под Новый год получил официальную копию подписанного и прошнурованного приговора, то прочел в нем следующее: «Моисеева Валентина Ивановича признать виновным в совершении преступления, предусмотренного ст. 275 УК РФ, и назначить ему наказание в виде лишения свободы сроком не 12 (двенадцать) лет».
«Не двенадцать лет» — это сколько? И я, и Наталия вместе с адвокатами, как она мне рассказывала, восприняли эту формулировку как запятую в известной фразе «Казнить нельзя помиловать», хотя уверен, что в нынешних условиях частица «не» не смогла бы сыграть роль запятой. Ведь на нее никто из официальных лиц не обратил внимания.
Для человека, находящегося в заключении, каждое судебное заседание — это не только серьезное морально-психологическое напряжение, но и тяжелое физическое испытание. Независимо от длительности судебного заседания, не превышавшего, как правило, двух-трех часов в день, время пребывания вне изолятора составляет 10–15 часов, в течение которых не предусмотрено какого-либо питания. Каждый, если у него есть, должен обеспечивать себя сам бутербродами, питьем и т. д.
Доставка в суд из следственного изолятора и обратно осуществляется грузовым автомобилем, оборудованным неотапливаемым и невентилируемым цельнометаллическим кузовом, разделенным на два отсека, так называемым автозаком. Конструктивно в нем предусмотрена печка, но она всегда отсутствует, поскольку, как говорят, не стесняясь, конвойные, она очень удобна на даче. Предусмотрена и принудительная вентиляция, но в целях безопасности люки на крыше каждого отсека заварены. Соответственно, летом в автозаке невыносимо душно, а зимой столь же холодно. А если учесть, что 99 % заключенных и конвойных курят, то дышать в автозаке практически невозможно. На полу окурки, грязь, пластиковые пакеты и бутылки с мочой.
При выезде из Мосгорсуда в каждый отсек заталкивается по 20 и более человек — как минимум вдвое больше, чем это предусмотрено. Люди вынуждены стоять, полусогнувшись, сидеть друг у друга на коленях. При этом автозак не сразу едет в «Лефортово», а сначала в «Матросску» или «Бутырку», где забирает людей, свезенных туда из районных судов. Все время ожидания развозки, будь то жара или холод, люди находятся на дворе тюрьмы в автозаках. Таким образом, вместо 10–15 минут (столько нужно, чтобы доехать из Мосгорсуда в «Лефортово»), путь в изолятор отнимал, как правило, от трех до восьми часов. Пользование туалетом для подобных случаев не предусмотрено.
Как-то в декабре при минус 15 градусах я выехал из суда в 17.00, а прибыл в изолятор лишь в 01.15. У меня не гнулись руки и ноги, не говоря уже о пальцах, которых я вообще не чувствовал, я еле вывалился из автозака. А на следующий день с утра все сначала. О какой подготовке к судебным заседаниям и защите в таких условиях может идти речь?
По приезде в «Матросску» или «Бутырку» конвойные с руганью и проклятиями в адрес ими же выбранной работы сразу же уходили греться в помещение, если это было зимой, и просто погулять — летом. Лишь изредка открывалась дверь, и конвойные, кто с сочувствием, кто со злорадством, осведомлялись, живы ли их подопечные. В целом же их это мало интересовало. Первое, что они спрашивали, появляясь в автозаке, это кто и что будет покупать — пиво, вино, водку, еду, — кто хочет позвонить по мобильному телефону. На все была своя такса, и они очень огорчались, если желающих воспользоваться их услугами не было. Цены у экипажей были разными: пиво — от 100 до 300 руб., водка — от 300 до 1000 руб. за бутылку, трехминутный телефонный звонок — от 10 до 20 долларов. Себе они в «сугреве» не отказывали. И их можно понять и даже оправдать: находиться в таких скотских условиях трезвому нелегко.
Не менее скотские условия были и в здании Мосгорсуда. До и после судебных заседаний, в перерывах между ними подсудимый находится в бетонном боксе-стакане площадью около одного квадратного метра, где вместе с ним еще один-два человека. Его стены покрыты так называемой бетонной шубой, что предполагает невозможность что-либо написать на них, но для изворотливых зэков это не препятствие, а лишь затруднение. Если двое еще кое-как могут усесться на имеющуюся там лавочку, то третий должен стоять, меняясь периодически с сидящими. Я не раз находился в таком «стакане» вместе с больными туберкулезом.
Под потолком «стакана» еле мерцала лампочка, спрятанная за решеткой в стенную нишу. Она давала возможность различать предметы, но читать было невозможно. Приходилось просто сидеть или стоять, думая о своем, благо было о чем. Помещение практически никогда не убирается: на полу во множестве валяются окурки, огрызки, бумага. Все обычно привозят с собой газеты, чтобы сидеть на них. Стекла в дверных глазках в бокс выбиты и служат единственной вентиляцией. Все помещение, где находятся боксы, не имеет окон и насквозь прокурено.
Кстати, точно такие же бетонные «стаканы» есть и в главном «храме правосудия» — в Верховном суде — только вдвое меньше, и курят там только охранники — у зэков отбирают сигареты и зажигалки.
Станешь ли пить, если не знаешь, когда тебе дадут возможность сходить в туалет? Полезет ли кусок в горло в таких условиях? И ведь в них находишься не час и не два. Однажды, например, судебное заседание закончилось около пяти часов вечера, выезд из суда состоялся в полдесятого, и «Лефортово» я прибыл около 11 ночи. Много раз приходилось проводить в боксе весь день, поскольку заседания отменялись.
Не мудрено, что примерно через месяц после начала суда у меня резко обострилось заболевание желудка. Однажды в выходные я мыл пол и нагнулся, а разогнуться не смог. На шконку меня буквально затаскивал сокамерник: настолько сильной и острой была боль. Уколы но-шпы, которые мне сделала дежурная медсестра, несколько сняли боль, как потом ее на какое-то непродолжительное время снимали и переданные женой таблетки, но должного лечения я так и не получил до конца своего пребывания в «Лефортово». Гастроэнтеролог меня осмотрел в течение десяти минут только через два года, осенью 2001 года.
Дважды я обращался в Генеральную прокуратуру с жалобами на условия доставки в суд и с просьбой дать этому юридическую оценку и ни разу не получил ответа от нее. Вопреки закону Генпрокуратура переправляла мои жалобы в МВД, то есть тем, на кого я и жаловался. Один раз ответило командование конвойного полка, заверив, что «приняты меры по недопущению подобных фактов в работе конвойных нарядов полка», в другой раз — ГУВД Москвы, коротко объяснив все «объективными причинами».
Я обратился также с заявлением к начальнику СИЗО «Лефортово» с просьбой разъяснить, как регламентируется время доставки в суд и обратно, питание при нахождении вне изолятора, а также отправление естественных потребностей во время доставки. Результатом был «добрый совет» вызвавшего меня на беседу одного из его заместителей «одеваться теплее» (дело было зимой), а также успокоительные заверения, что находящимся в других московских изоляторах приходится еще хуже. Ничего другого он мне сказать не смог.
Безрезультатными были и мои жалобы на этот счет судье, и обращение по этому поводу моей жены в Генеральную прокуратуру.
Поездки в суд позволили расширить представление о других узниках «Лефортово». В сопроводительных документах каждого заключенного «Лефортово» по порядку, заведенному, наверное, еще Лаврентием Павловичем Берией, написано: «строгая изоляция», «усиленный конвой». Поскольку подобные требования были у каждого, то значение их девальвировалось, и менты откровенно смеются и над ними, и над тем, что сопроводительные документы носят гриф «секретно», и, разумеется, их не выполняют. Наоборот, учитывая специфику заключенных «Лефортово», им спокойнее, если лефортовские вместе и отделены от других. По крайней мере, решалась проблема безопасности, да и удобнее было везти в один изолятор.
Дважды по несколько часов мы беседовали в автозаке с писателем Эдуардом Лимоновым. Интересный человек со своей точкой зрения на события в стране, он запомнился неординарностью суждений о будущем России и по-юношески оптимистичным взглядом на происходящее с ним:
— Что ж, — говорил он мне, — придется пожить дольше, коль несколько лет у меня отняла тюрьма. У меня хорошая наследственность на этот счет.
Когда я ему сказал, что читал его роман «Это я, Эдичка!», он сокрушался:
— Почему в России меня знают только по этому роману? Ведь у меня их больше 30!
Сейчас я бы мог сказать, что с интересом прочел еще один его роман, написанный уже в «Лефортово» и в значительной степени о «Лефортово» — «В плену у мертвецов».
В автозаке я познакомился и с американцем Эдмондом Поупом. Сначала он настороженно воспринял мое обращение к нему, что было вполне объяснимо: он уже не первый месяц находился в российской тюрьме и знал, как в ней «работают» на подходах. Но я представился, он знал по прессе мою фамилию, и мы разговорились. Естественно посетовали на нереально возросшее количество иностранных шпионов в России, тем более что в этом же автозаке ехал и «английский шпион» Платон Обухов. Поговорили и об условиях пребывания в «Лефортово». Зная о его проблемах со здоровьем, я спросил, оказывается ли ему медицинская помощь.
— Вы знаете, господин Моисеев, если я говорю, что мне нужен врач, меня всегда ведут в медчасть. С этим проблем нет. Но, видимо, у нас разный менталитет — меня не понимают. На что бы я ни жаловался, мне всегда измеряют давление и говорят, что все в порядке.
— Может быть, проблема в переводчике? — спросил я.
— Нет, переводчик вполне квалифицированный.
Мне не хватило времени, чтобы объяснить, что дело здесь не в разнице американского и российского менталитета, а в подходе российских тюремных врачей к лечению заключенных. Всем известный армейский анекдот, когда врач разламывает таблетку надвое и со словами: «Вот тебе одна от желудка и другая от головной боли. И смотри, не перепутай!» — отдает ее солдату, в еще большей степени актуален в местах заключения, если там вообще имеются какие-нибудь таблетки. Медчасть в «Лефортово» существует не для того, чтобы лечить, а для того, чтобы пресечь жалобы узников на здоровье стандартным выводом: «по состоянию здоровья может содержаться в условиях следственного изолятора и принимать участие в судебно-следственных действиях».
Но американский менталитет все же подвел его. В здании Мосгорсуда, несмотря на мои просьбы, конвойные не рискнули посадить нас вместе, но посадили в соседние боксы. И в обеденное время я спросил его, поел ли он.
— Мне еще не приносили, — был ответ.
Наивный, он ждал, когда ему принесут поесть, забыв, где он находится.
Из здания суда к автозаку нас выводили парой, скрепив наши руки одними наручниками. Мы улыбались и шутили, что это новое явление в российско-американских контактах.
После нескольких поездок в суд в общем автозаке и его протестов Э. Поупа стали возить одного на специально оборудованной «Газели», а на обед привозить в «Лефортово». Видимо, рассудили, что как ни крепок иностранец, но суровой российской действительности он выдержать не в состоянии. А с российскими гражданами можно не церемониться.
И в автозаке, и в Мосгорсуде я встречал даже грудных и малолетних детей, которых возили в суд вместе с матерями. Если грудные дети ничего не понимают, то дети постарше происходящее осознают.
Я, наверное, никогда не забуду худенькую девочку трех-четырех лет с бледным тюремным лицом, которую вечером, после целого дня, проведенного в стакане, вместе с матерью выводили к автозаку. В одной руке у нее была мягкая игрушка, другой она держалась за материнскую руку. Сзади шел милиционер, покрикивая, не стесняясь в выражениях, чтоб поторапливались.
— А куда нас повезут? — спрашивала она мать, стараясь быстрее перебирать ножками. — Опять в тюрьму? А почему дядя кричит? Мы же хорошо себя ведем. Он не будет нас бить?
Это страшно и дико.
Слова «Еще не вечер!», которые бросила жена после оглашения приговора, были продиктованы лишь наитием и стремлением подбодрить меня. Ничего конкретного она не имела в виду. Но, как и всякое наитие, оно имело под собой и объективные основания. Ее настойчивые обращения в прессу, открытое письмо директору ФСБ Путину и поток лжи в качестве ответа со стороны руководителя ЦОС ФСБ генерала А. Здановича[37] привлекли к моему делу интерес правозащитников. Они усмотрели в нем параллели с проходившими практически одновременно сфабрикованными «шпионскими процессами» над Александром Никитиным в Санкт-Петербурге и Григорием Пасько во Владивостоке.
К тому же получивший возможность после вынесения приговора приоткрыть завесу секретности над моим делом Гервис аргументировано указал на почти 20 прямых нарушений закона при его расследовании и слушании.[38] В жалобе на действия судьи Кузнецовой, направленной в Московскую городскую квалификационную коллегию судей, подчеркивалось, что огромное число допущенных ею нарушений свидетельствует либо о ее низкой квалификации, либо о сознательных действиях на стороне обвинения.
5 апреля 2000 года в Центральном доме журналистов состоялась первая пресс-конференция по моему делу под названием «В России нет прав, есть обязанность быть виновным». А 13 апреля движение «За права человека» включило мое дело в число девяти дел, находящихся на контроле правозащитников.[39]
По моему глубокому убеждению, правозащитники сыграли огромную роль в моей судьбе, и их действия заслуживают отдельного изложения и анализа.
На этапе кассационного обжалования за дело взялся Центр содействия международной защите, который с 1999 года является российским отделением Международной комиссии юристов — одной из международных организаций, имеющих консультативный статус при Совете Европы и ООН. Его руководитель Каринна Акоповна Москаленко является одним из пионеров рассмотрения ведущихся в нашей стране уголовных и гражданских дел через призму международных обязательств России — Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод и Международного пакта о гражданских и политических правах, которые, в соответствии с Конституцией, являются не только составной частью нашей правовой системы, но и пользуются приоритетом над внутренним законодательством. К. А. Москаленко умеет четко формулировать свои мысли и настойчиво отстаивать свою точку зрения. Одно ее появление в изоляторе и первые же фразы, которые она сказала, невольно заразили меня уверенностью, что дело еще далеко не проиграно. Эта обаятельная женщина излучала твердость и уверенность в своей правоте и в то же время была по-женски участлива и мягка.
С самого начала ею была взята линия на то, чтобы наряду с внутренними процедурами обжалования приговора готовиться к обжалованию методов ведения следствия и суда в Европейском суде по правам человека в Страсбурге и в случае необходимости через этот международный механизм добиваться справедливости.
Появилась возможность пригласить еще одного квалифицированного и честного адвоката — Анатолия Юрьевича Яблокова. Его отличительной чертой, на мой взгляд, является тщательность, дотошность и скрупулезность. Мне порой его было трудно понимать, настолько его профессиональная речь изобиловала ссылками на законы и статьи. Он хорошо дополнял Гервиса, который был больше склонен к широким мазкам и обобщениям.
Верховный суд рассмотрел кассационные жалобы на приговор Мосгорсуда и 25 июля и вынес определение, которым отменил этот приговор, указав, что его «нельзя признать законным и обоснованным». При этом помимо законодательства относительно государственной тайны, о котором шла речь выше, Верховный суд сослался на неконкретность обвинения в том, что касается вербовки, сбора, хранения и передачи южнокорейской разведке сведений и документов, и на то, что вывод о виновности сделан без учета всех обстоятельств.
Обратил внимание Верховный суд и на изменение российского законодательства в период инкриминируемого мне преступления. Признав меня виновным с 1992 года, Мосгорсуд применил закон, начавший действовать лишь с 1 января 1997 года, то есть придал закону обратную силу. До этой даты действовал старый Уголовный кодекс РСФСР, в котором государственная измена («Измена Родине») предусматривалась статьей 64, а мне вменили статью 275 по новому Уголовному кодексу РФ. Эти статьи отличаются не только мерой предусматриваемого наказания, но и пониманием того, что такое измена.
По существу, Определение Верховного суда камня на камне не оставило ни от обвинения, ни от приговора. Читая раз за разом этот сжатый и четкий документ, я был уверен, что ни один суд никогда не найдет и не может найти той конкретики, о необходимости которой для признания меня виновным в нем говорится. Как можно найти то, чего не существует?
А положения Определения о законодательстве в области гостайны до октября 1997 г., о неправильном применении закона и об «иных сведениях» делали незаконным даже само возбуждение уголовного дела.
Это была победа, первый проблеск здравого смысла за два года наветов и домыслов. И хотя я понимал, что это победа промежуточная, что, признав приговор незаконным, Верховный суд все же почему-то оставил меня в заключении, что ФСБ просто так не сдастся, настроение мое полностью изменилось. Исходя из принципа презумпции невиновности, во всем мире недоказанная виновность автоматически означает невиновность, и мне казалось, что окончательная победа — это вопрос ближайшего времени.
Конечно, это была победа и для адвокатов, они это так и называли. Но, похоже, не разделяли моей эйфории. В беседах со мной они не скрывали, что предстоит еще сделать так, чтобы Мосгорсуд, куда дело было направлено на вторичное рассмотрение, последовал указаниям вышестоящей инстанции и признал несостоятельность своего первого приговора. То, что это будет так, для них, как для людей опытных, было неочевидным. Они призывали меня к сдержанности в оценках и терпению, и убедили в необходимости этого.
Не было это очевидным и для людей, искренне обеспокоенных вопросами справедливости и возрождения России как демократической страны. В связи с Определением Верховного суда на приговор Мосгорсуда по моему делу к президенту обратились с письмом члены Русского ПЕН-центра Андрей Битов, Аркадий Ваксберг, Анатолий Приставкин, Феликс Светов, Александр Ткаченко, академики РАН В. Л. Гинзбург, Ю. А. Рыжов, член-корреспондент РАН А. В. Яблоков, президент Фонда защиты гласности А. К. Симонов, председатель Московской Хельсинкской группы Л. М. Алексеева, в котором обратили внимание главы государства на непоследовательность Верховного суда. «Верховный суд совершенно точно установил, что ни следствие, ни Мосгорсуд не доказали вину Моисеева. Но вместо того, чтобы оправдать Моисеева, как это должен был сделать независимый суд, дело было отправлено на новое рассмотрение. При недоказанности обвинения Моисеева так и не освободили из-под стражи. Это говорит о том, сколь сильно было давление даже на Верховный суд страны.
Будем откровенны, — говорилось далее в письме, — хуже всего то, что суд и прокуратура для прикрытия попавших в глупое положение людей из ФСБ, не считаясь с законами, пытаются любым способом осудить Моисеева. Фальсификации и подлоги — норма следствия и судебного процесса по этому делу. Единство следствия, суда и прокуратуры снимает вопрос о независимости суда и вызывает вполне обоснованную тревогу…
При обыске в квартире Моисеева было изъято 4647 долларов одной пачкой (не очень богатый шпион пошел!), что зафиксировано в протоколе обыска. Как следует из этого протокола, изъятые деньги были упакованы в пакет № 2 (и только!).
При осмотре вещественных доказательств в суде доллары оказались аккуратно разложенными в семь конвертов, адресованных Моисееву, с маркировкой посольства Южной Кореи (действовала, видимо, какая-то нечистая сила). Эти семь конвертов суд признал вещественными доказательствами получения вознаграждения за шпионскую деятельность.
Признав конверты вещественным доказательством и приложив их к приговору, суд узаконил подлог следствия.
Господин Президент! Скажите как профессионал, верите ли Вы, что спецслужбы платят своим агентам гонорары в именных маркированных конвертах? Если не верите, то как Вы тогда оцениваете профессионализм следователей ФСБ?
Как Президента страны и гаранта Конституции Вас устраивает такая независимость и такая беспристрастность суда?
Истина здесь в том, что к подлогам прибегают только в том случае, если в кармане обвинителей нет настоящих доказательств. Впрочем, дело Моисеева сплошь состоит из безнаказанных фальсификаций. Это и есть главный вывод из грязной истории с конвертами, состряпанной людьми из ФСБ.
У нас рождается мысль о том, а не прикрывают ли Моисеевым настоящих шпионов? Где и на каком уровне тогда формируется это прикрытие?
Если фальшивка существует, то, похоже, в ней заинтересованы весьма высокие чиновники. То ли от страха за совершенную ошибку, то ли еще хуже, но человека любым способом хотят убрать. И убирают. Руками «независимого» суда.
Это свидетельствует о том, что мы стоим в шаге от нового террора. Не питайте иллюзий, господин Президент, что Вам удастся в последний момент остановиться или свернуть в сторону.
Вы неоднократно говорили, что суд у нас независим, что прокуратура независима и что они подчинены только закону. Мы полагаем, что для такой уверенности у Вас нет оснований. Известные обществу факты говорят об обратном.
В таком случае высшая власть в стране и Вы как гарант Конституции и законности не имеете права быть безучастными. Вы просто обязаны вмешаться.
Сложившаяся ситуация такова, что Президент страны должен разорвать порочную цепь бесчинств спецслужб в отношении граждан и остановить колесо шпиономании, ибо похоже, что Вас совершенно сознательно пытаются втянуть в грязные дела (повязать преступлением или кровью). Если сделать по этому пути еще несколько шагов, то обратной дороги уже не будет.
Сегодня нагромождение лжи в деле Моисеева зашло столь далеко, что для защиты «чести» мундира, причастные к делу люди не остановятся ни перед чем. Мы просим Вас, господин Президент, остановить произвол».
Надо ли говорить, что это письмо осталось не только без ответа, но и без последствий как в отношении меня, так и общества в целом.
5 сентября 2000 года Московский городской суд начал повторное рассмотрение моего дела составом суда под председательством судьи Губановой. Все, как обычно: выяснение фамилии, имени, отчества, где родился, где жил, зачтение обвинительного заключения — опять почему-то судьей, а не прокурором — ходатайства защиты, мое выступление. А 12 сентября — опять все с самого начала в связи с заменой одного их народных заседателей.
На этот раз я был лучше подготовлен: у меня было время для этого, и я уже имел представление, что такое судебный процесс, хотя обвинительное заключение по-прежнему хранилось в спецчасти изолятора. Мою защиту вели три адвоката. К Ю. П. Гервису присоединился А. Ю. Яблоков, а также молодой талантливый и перспективный адвокат, представительница Центра содействия международной защите Ксения Львовна Костромина. В ее основную задачу входило отслеживание в суде соблюдения норм Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод.
Своими заявлениями эта красивая, хрупкая женщина не раз ставила в тупик необъемных судейских матрон, подбираемых, наверно, буквально по весу и в бесформенных мантиях терявших половую принадлежность. По их лицам было видно, что они далеки от понимания каких-то международных обязательств России да и не хотят их понимать.
Каринна Акоповна Москаленко по состоянию здоровья не смогла участвовать в заседаниях, но из дела не вышла и продолжала активно работать «за кулисами».
Присутствие на суде трех адвокатов, ощущение поддержки правозащитников и журналистов давало чувство большей защищенности и уверенности, чем прежде, поскольку я никак не мог забыть фразу, сказанную Юрием Петровичем после первого суда, в которой сквозила предопределенность судебного решения и обреченность:
— Что вы хотите, Валентин Иванович! Их сколько? А мы с вами — вдвоем, да еще Наталия Михайловна с Надей.
В отличие от предыдущей судьи Губанова вела себя весьма сдержанно и корректно, стараясь ни словом, ни жестом не показывать своего отношения ко мне и к рассматриваемому ею делу. В зале она всегда появлялась с большой тетрадкой, в которой постоянно писала, фиксируя выступления, переспрашивая и уточняя у выступающих. В результате, протокол заседаний под ее председательством, в противоположность всем другим, действительно был протоколом, объективно отразившим происходившее, и практически не требовал замечаний.
Вместе с тем процесс развивался по сценарию предыдущего: практически все ходатайства защиты отводились. Сначала было отказано в ходатайствах об истребовании в ФСБ в полном объеме корейских документов, положенных в основу предыдущего приговора, их переводе независимым переводчиком на русский язык и проведении повторной экспертизы степени секретности документов и сведений, якобы переданных мною южнокорейцам.
Отклонила судья и ходатайства о допуске в процесс представителей правозащитных организаций в качестве общественных защитников — сначала под предлогом отсутствия протокола общего собрания организаций, выдвинувших их, а когда эти протоколы были представлены, сослалась на закрытость суда. Своих представителей выразили готовность прислать, в частности, Московская Хельсинкская группа, автономная некоммерческая организация «Экология и права человека», фонд «Гласность», движение «За права человека» и некоторые другие.
Не нашли понимания в суде и ходатайства депутатов Госдумы В. В. Игрунова, А. Ю. Мельникова, Ю. А. Рыбакова, Б. Л. Резника, сотрудников МИДа, а также писателей Андрея Битова, Фазиля Искандера, Аркадия Ваксберга, Александра Ткаченко и многих других об изменении мне меры пресечения на подписку о невыезде или под их личное поручительство. Судье показался недостаточным авторитет представителей законодательной власти, не говоря уже об авторитете всемирно известных литераторов.
Основываясь на всем этом, после обсуждения с адвокатами мы пришли к выводу, что надо не только просить и оправдываться, но и активно протестовать против действий судьи и суда в целом. В результате я направил заявление председателю Верховного суда В. М. Лебедеву, в котором отметил, что «в связи с позицией, занятой судом по отношению ко мне и моей защите, считаю, что у меня есть все основания полагать, что судебное рассмотрение будет неполным, предвзятым, односторонним, с явным обвинительным уклоном — таким, каким оно было при первом рассмотрении дела в Московском городском суде». Я просил передать мое дело на рассмотрение в Московский областной суд, где была возможность слушания его присяжными.
Лебедев никак не отреагировал на это заявление. И суд продолжался в том же духе.
Через пару недель стало известным, что в зале, где проходят заседания суда, сотрудники ФСБ установили какую-то аппаратуру. Узнал я об этом совершенно случайно от одного из конвойных.
В этот день меня привезли в суд, и я весь день провел в бетонном стакане, поскольку заседание отменили, как всегда без объяснения причин. И при возвращении в изолятор в автозаке ко мне обратился конвойный, который несколько раз до этого присутствовал на слушаниях моего дела.
— Я был у тебя на заседаниях, ты помнишь. Я многое слышал, но то, как и что они шьют тебе, — это беспредел. Поэтому я хочу тебе сказать, почему не было сегодня суда. Весь день эфэсбэшники таскали и устанавливали в зале какую-то аппаратуру, взяв у нас ключи и запретив входить в зал. Но они забыли выключить видеомонитор, и мы в дежурке все видели. Завтра они продолжат. Так что ты имей это в виду и не говори, что знаешь от меня.
Об этом разговоре я рассказал адвокатам, которые тоже не знали, чем был вызван перерыв в заседаниях, хотя о наличии какой-то аппаратуры в зале сразу стало понятным по издаваемому ею характерному гулу. Примечательно, что сопровождающих аппаратуру сотрудников управления контрразведывательных операций ФСБ курировал многоликий и вездесущий «свидетель М.», публично давая им указания и устраивая периодические разносы в коридоре перед входом в зал заседания. При этом его не смущали многочисленные люди, он наслаждался своей властью и лишь для порядка огрызался в адрес журналистов, запрещая им снимать себя.
Поговорив между собой об очередной «умелой» работе чекистов, мы обратили на это внимание судьи и выступили с ходатайством о предоставлении информации об аппаратуре. Губанова напрочь все отрицала: нет в зале никакой аппаратуры, перерыв в заседании вызван ее собственными потребностями. А что касается ходатайства, то она отказалась его рассматривать.
В связи с этим был предпринят очередной демарш. Им стал отвод суду. Конечно, ни у кого не было сомнения, что сама себя, как это предусмотрено нашим законом, судья никогда не отведет. Однако демарш покажет решительность настроя защиты.
В эти дни в письме к Наталии я в слегка завуалированной форме, чтобы не вызвать вопросов у цензуры, так описал ситуацию в суде и мое к этому отношение: «Что касается меня, то я очень устаю и морально, и физически. Плюс ко всему, на этой неделе появилась новая «примочка». В зале, где я нахожусь практически весь день, установили какую-то электронику, которая гудит примерно так же, как и электроника в некоторых комнатах посольств. Это нервирует, раздражает, мешает сосредоточиться. Я имею в виду не только сам звук, но и, видимо, какие-то излучения, неизвестно как воздействующие на организм.
Мое обращение к суду в связи с этим — как это воздействует на организм? вредно ли это? есть ли какой-то санитарный сертификат у аппаратуры? и вообще, зачем это? — было встречено так, как будто я просил прокатить на Луну, будто это помещение и не принадлежит учреждению, в которое я обращаюсь.
Такое отношение в совокупности со всем остальным подвигнуло меня еще на одно обращение — об отводе председателя суда. Дело в том, что, на мой взгляд, все идет по тому же кругу, что и первый раз: та же односторонность, тот же уклон, чтобы повторить предыдущий результат, все отвергается под какими-то невообразимыми предлогами. Ну, а когда стало известно и о «придверных» топтунах, то стало очевидным, откуда дует ветер.
Естественно, было трудно рассчитывать на объективность рассмотрения и этого обращения, тем не менее не хочется быть бараном, спокойно идущим на бойню. Давление идет, оно очевидно, и, что самое главное и неприятное, это давление находит отражение в конкретных действиях и поведении».
Были предприняты и конкретные меры, чтобы узнать, что же все-таки установлено в зале заседаний суда. Это вызывало искреннее беспокойство. В посольствах мы всегда избегали проводить много времени в специальных помещениях, защищенных электроникой от прослушивания, и старались побыстрее ее выключить. Было известно, что нахождение под этой аппаратурой отнюдь не способствует здоровью. Но там, за рубежом, это было оправданно и понятно, для чего делается. А здесь, в своей стране, при плотно зашторенных окнах и закрытых дверях, в охраняемых внутри и снаружи помещениях, зачем? Даже конвойные отказывались проводить лишнюю минуту в зале, опасаясь за свое здоровье.
Заместителю министра здравоохранения, главному санитарному врачу России Г. Г. Онищенко было направлено заявление, в котором указывалось, что «с 25 сентября 2000 г. в зале Мосгорсуда, где проходят слушания по делу, установлена аппаратура неизвестного назначения, издающая непрерывный звуковой фон высокой частоты. Аппаратуру сопровождают два сотрудника ФСБ, постоянно находящиеся в коридоре, у двери зала суда. Назначение данной аппаратуры неизвестно, но она оказывает направленное или фоновое воздействие на людей». В заявлении содержалась просьба предоставить санитарный сертификат на аппаратуру.
Общественное движение «За права человека» распространило свое обращение к прессе: «На процессе Моисеева ФСБ применяет секретную «жужжалку». «Московский комсомолец» провел собственное расследование и нашел несколько свидетелей, подтвердивших, что в зал вносилась техника, большая часть которой размещена в судейской комнате. Со ссылкой на экспертов, он сообщил, что «скорее всего… таинственная аппаратура просто призвана оказать на подсудимого определенное психологическое давление. Вдруг возьмет да и сознается в преступлении!» По мнению газеты, «Очередной шпионский процесс все больше напоминает фарс. Когда обвинение несостоятельно, а доказательная база слаба, на помощь спецслужбам приходят секретные «жужжалки».[40]
Моя жена направила и запрос в ФСБ. Ответ был дан заместителем директора ФСБ О. В. Сыромолотовым. По его информации, «установленный на компьютер судебного делопроизводителя прибор предназначен для защиты видеотерминальных устройств от утечки информации по электромагнитным каналам». Вместе с тем санитарный сертификат на него предъявлен быть не может, поскольку «указанное изделие является секретным, в связи с чем предоставить какую-либо документацию не представляется возможным».
Такой ответ породил, однако, больше вопросов, чем дал разъяснений. Во-первых, никто и не запрашивал технические характеристики прибора. Они никого не интересуют и пусть остаются секретными. Речь шла исключительно о санитарном сертификате, который бы свидетельствовал, вредна его работа для здоровья или нет. Ссылка на «секретность» — обычная уловка, применяемая, когда нужно кого-то ввести в заблуждение или избежать прямого ответа на вопрос. Тем более что изделие не могло не пройти сертификацию, если оно, как написал Сыромолотов, «является типовым и используется в служебных помещениях ФСБ в соответствии с требованиями законодательства».
Во-вторых, компьютер судебного делопроизводителя, для защиты которого от утечки информации якобы предназначен прибор, находится непосредственно в зале, а что за приборы размещены в прилегающей судейской комнате?
В-третьих, почему ФСБ не беспокоила возможная утечка информации по электромагнитным каналам в ходе предыдущего процесса и, как показала практика, перестала беспокоить в ходе последующих процессов, когда заседания проводились уже другими судьями в других залах?
И наконец, в-четвертых, если все так просто, зачем такая скрытность и таинственность, почему судье не разрешалось даже упомянуть об установке аппаратуры? Не зная о получении ответа от заместителя директора ФСБ, она так до конца и отрицала это.
Из ответа Сыромолотова также следует, что ФСБ сама решает, какое помещение считать служебным. Захотели установить «типовое изделие» в зале суда и установили. Более того, как выяснилось, никто не в праве проверить, что это за изделие и для чего оно предназначено. Главный санитарный врач г. Москвы Н. Н. Филатов, которому было переправлено обращение в Минздрав, сообщил, что «Госсанэпидслужба России не наделена правом контроля за деятельностью органов ФСБ».
Между тем в начале ноября процесс подошел к концу. Было объявлено об окончании судебного следствия, состоялись прения сторон, и я должен был выступить с последним словом. И в этот момент началось непонятное. С 10 по 29 ноября несколько раз меня приводили в зал заседаний, приходили адвокаты и прокурор, и заседатель объявляла о переносе заседания. Судья Губанова не появлялась.
29 ноября все точно так же собрались, и… в зал вошли новая судья и новые народные заседатели.
Судья Коваль заявила, что Губанова заболела и госпитализирована, и поэтому процесс начнется вновь, с самого начала. Об этом, по ее словам, распорядился исполняющий обязанности председателя Мосгорсуда А. Б. Коржиков. Ни мои защитники, ни я о замене состава суда предупреждены не были. Для нас это стало полной неожиданностью.
Быстро собравшись с мыслями, моя защита заявила отвод всему составу нового суда, усмотрев грубое нарушение процессуального закона в замене суда, уклонение от осуществления правосудия. Если Губанова заболела, то почему не объявлен перерыв или слушания не отложены? Почему вместе с ней заменены и народные заседатели? Почему председатель Мосгорсуда вмешивается в осуществление правосудия и самочинно заменяет состав суда? Почему суд приступает к слушанию дела, не ознакомившись со всеми его материалами, частью которых является и протокол предыдущего заседания? Этих «почему» было много, и ни на одно из них не было получено ответа. Официальных вразумительных ответов на них нет и до сих пор.
Примерно через неделю адвокаты и прокурор, возвращаясь с очередного судебного заседания, встретили «больную и госпитализированную» Губанову в здании Мосгорсуда живой и здоровой, о чем и сделали на следующий день заявление под протокол. Очевидно, что, находясь под жестким давлением ФСБ, она не могла вынести оправдательный приговор. В России такого практически не бывает. Следователь Петухов, не скрываясь, ходил в суд регулярно, как на работу. Но и для обвинительного приговора у нее не было оснований. В таких условиях она сочла за благо самоустраниться. Для нее это, правда, все равно плохо кончилось: вскоре она вынуждена была уволиться.
Возможно, что Губанову вывели из процесса и без ее желания, зная о ее несвойственных судьям колебаниях относительно заведомой виновности подсудимого.
Как говорил Гервис, мы попали в заколдованный круг нашего правосудия, когда суд не может отпустить человека в связи с его невиновностью и осудить его не может в связи с отсутствием на то законных оснований. По мнению Москаленко, такое поведение суда первой инстанции — следствие его глубокой растерянности. В таких условиях я обратился в Верховный суд, где выразил недоверие Московскому городскому суду и ходатайствовал, чтобы в качестве первой инстанции мое дело рассматривал Верховный. В свою очередь защита направила в Верховный суд частную жалобу на действия Мосгорсуда.
Обеспокоенные ситуацией с рассмотрением моего дела, к председателю Верховного суда В. М. Лебедеву обратились с письмом президент Центра экологической защиты профессор А. В. Яблоков, академик Ю. А. Рыжов, президент Фонда защиты гласности А. К. Симонов, главный редактор журнала «Индекс / Досье на цензуру» Наум Ним, члены ПЕН-центра Феликс Светов, Александр Ткаченко, Андрей Битов, Юнна Мориц, Аркадий Ваксберг. Они, в частности, писали:
«У прежнего состава суда была возможность принять законное решение, т. е. объявить перерыв или отложить дело слушанием до выздоровления судьи Губановой (если она действительно заболела), но он не сделал каких-либо сообщений, не вынес определений и не заявил о сложении своих полномочий по каким-либо причинам… Новому составу суда совершенно не нужны доказательства, установленные в прежнем судебном разбирательстве, и можно сделать вывод, что вмешательство и. о. председателя МГС Коржикова А. Б. в нормальный ход судебного процесса и не мотивированная замена прежнего состава суда вызваны тем, что руководство Мосгорсуда не устраивают как доказательства, полученные прежним составом суда, так и выводы, к которым пришел этот суд. Поскольку в деятельность первого состава суда, вынесшего обвинительный приговор, руководство Мосгорсуда не вмешивалось, приходим к выводу, что состав Губановой был заменен именно в связи с возможностью вынесения оправдательного приговора, о чем и просили адвокаты.
Именно таким пониманием сложившейся ситуации было вызвано ходатайство Моисеева, поддержанное его адвокатами, о передаче дела на рассмотрение в Верховный суд по первой инстанции или возвращении к прежнему составу суда.
Дополнительно отмечаем, что 7 и 8 декабря 2000 г. в здании суда защита и государственный обвинитель видели и общались не только с народными заседателями, но и судьей Губановой Т. К., которая уклонилась от дачи каких-либо пояснений. Это обстоятельство еще в большей степени подтверждает наши утверждения об абсолютной безосновательности передачи дела новому составу суда и отсутствии единственного законного основания для подобного решения — „стойкой невозможности исполнения судьей своих обязанностей“.
Просим Верховный суд разобраться в многочисленных нарушениях российских законов Мосгорсудом и принять указанное дело к рассмотрению по первой инстанции или обязать Мосгорсуд в соответствии с процессуальными нормами довести рассмотрение дела законным составом суда».
И мое ходатайство, и обращение этих достойнейших граждан Верховным судом были проигнорированы, а частная жалоба адвокатов отклонена. Все вновь пошло по накатанному пути. Лишь сменился государственный обвинитель — им стал полковник А. В. Титов, надзиравший до этого за законностью содержания в «Лефортово» и, следовательно, небезызвестный в Следственном управлении ФСБ. Прежний, видимо, как не справившийся с поставленной задачей, был переведен на другую работу.
Судья Коваль при содействии ФСБ всячески препятствовала тому, чтобы происходящее в суде становилось предметом наших жалоб в вышестоящие инстанции. Так, Яблоков подготовил жалобу в Конституционный суд по моему делу, и я оформил ему в изоляторе доверенность. Вместо того, чтобы отдать ее сразу адвокату, как это и положено, из «Лефортово» ее отправили в Мосгорсуд «на усмотрение судьи». А судья не усмотрела необходимости в выдаче доверенности Яблокову, поскольку, дескать, суд не закончил слушания и является закрытым, и таким образом лишила меня возможности обратиться в Конституционный суд.
Предпринималась ею попытка помешать моему обращению в Европейский суд по правам человека. Дело в том, что еще в ходе предыдущего процесса Москаленко подготовила и отправила в Страсбург жалобу, которая, несмотря на отсутствие окончательного внутрироссийского решения по моему делу, там была зарегистрирована — настолько убедительно она была написана и настолько вопиющими были нарушения. Каринна Акоповна, кстати, усмотрела связь между регистрацией жалобы и заменой суда.
В соответствии с регламентом Европейского суда встал вопрос о моем представителе в суде, и я в начале ноября подготовил соответствующую доверенность Центру содействия международной защите, которую поручил получить жене. Как и предыдущая доверенность, эта попала к судье, а судья вновь не усмотрела необходимости в ее выдаче. Причем Коваль чувствовала себя настолько уверено, что не побоялась даже сделать это письменно на бланке Мосгорсуда. 24 января 2001 года она написала Наталии, что «доверенность от имени Моисеева В. И. на право представлять его интересы в Европейском суде по правам человека не может быть выдана Вам в связи с тем, что в ЕСПЧ какое-либо дело в отношении Моисеева Валентина Ивановича отсутствует».
Откуда Коваль черпала информацию — неизвестно. С момента регистрации моей жалобы (1 ноября 2000 года) прошло уже три месяца. Да и вообще, какими нормами предусмотрен отказ в выдаче доверенности по причине отсутствия дела в ЕСПЧ?
Понадобились многократные обращения к руководству Мосгорсуда, в Верховный суд, в Квалификационную коллегию судей, в Генеральную прокуратуру, чтобы 10 апреля 2001 года, более чем через пять месяцев, доверенность все же была выдана. Характерно, что этот день был последним, когда судья Коваль слушала дело.
Затеянная судьей возня вокруг доверенностей, которая по существу была направлена на лишение меня защиты и укрытие творимого беззакония, стала последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. К тому времени к желудочным неприятностям добавились и другие болезни. Не будучи никогда полным, я похудел почти на 20 кг, нервы были на пределе после двух с половиной лет заключения и повторяющихся по однажды заведенному сценарию процессов.
В начале января 2001 года на суде я сделал заявление, в котором выразил свое возмущение отказом Коваль выдать доверенность моей жене на представление моих интересов в Европейском суде по правам человека, сказал, что рассмотрение дела четвертым составом суда — это надругательство над правосудием, превращающее процесс в фарс, и на основании этого отказался участвовать в судебных заседаниях и потребовал, чтобы и мои адвокаты покинули зал суда.
Судья пришла в замешательство, не зная как реагировать. Конечно, это был крик отчаяния, не предусмотренный судебной процедурой и не могший иметь каких-либо юридических последствий. Я на какое-то время перестал отвечать на вопросы судьи, прокурора, однако меня все равно регулярно доставляли в суд. Регулярно приходили в суд и адвокаты, поскольку судья в устной форме запретила им покидать зал. Но с психологической точки зрения это была разрядка для меня и единственный способ выразить свое отношение к происходящему, показать, в том числе и самому себе, что, несмотря ни на что, я не сломлен.
Как и прежде, практически все ходатайства защиты отклонялись, а поступающие в суд многочисленные ходатайства от депутатов Госдумы, общественных и правозащитных организаций даже не оглашались. О них я узнал, лишь знакомясь с делом после суда.
Ходатайства откланялись под любыми предлогами. Было, например, ходатайство допросить в суде Чо Сон У как человека, которому я, по версии обвинения, передавал все документы и сведения. Судья заявила, что это невозможно, поскольку между Россией и Республикой Кореей нет соглашения об оказании правовой помощи по уголовным делам. На следующее заседание адвокаты принесли текст этого действующего соглашения и повторили ходатайство. Тогда судья просто заявила о нецелесообразности вызова в суд Чо Сон У.
Но вместе с тем Коваль по какой-то причине пошла на то, чтобы запросить в ФСБ более полный текст документов на корейском языке и сделать их перевод на русский язык. Думается все же, что это была не ее идея, а ФСБ, сотрудники которой постоянно распускали слухи о том, что вот-вот будут представлены новые и совершенно неотразимые доказательства моей вины. Да и сам факт, что переводчик был предоставлен именно ФСБ, говорит об этом. В письме в Мосгорсуд ФСБ категорически запретила доверять перевод мидовцам, определив заодно, что можно, а что нельзя в документах знать суду.
Кстати, суетливый «свидетель М.» и в представлении «новых доказательств» моей вины отличился. Он принес в суд какую-то записную книжку и ксерокопию одной из страниц документа на корейском языке с рукописными пометками. По его словам, узнав (!), что в ходе предварительного следствия и предыдущих судов эти рукописные пометки не изучались, он сам отправил их ксерокопию вместе с принесенной им записной книжкой, якобы изъятой у Чо Сон У, на графологическую экспертизу в лабораторию ФСБ и получил ответ, что пометки сделаны рукой Чо Сон У. Заключение специалиста он также принес, с требованием приобщить все эти материалы к делу как вещественное доказательство моей вины. Но такая прыть «самодеятельного следователя» и столь демонстративно показанная осведомленность свидетеля о следственных и судебных материалах привели к заметному конфузу даже прокурора. Он поддержал ходатайство защиты признать это «вещественное доказательство» недопустимым. Это был, пожалуй, единственный случай, когда мнение защиты и прокурора совпали.
Не без участия «свидетеля М.» как одного из основных авторов и всех других доказательств моей «виновности» предпринимались попытки распространить слухи о моем запойном алкоголизме и этим объяснить отсутствие в доме ценностей и денежных накоплений. Мол, пропил все, а жена успела спрятать лишь малую толику в сумме чуть больше пяти тысяч долларов.[41] Но и эта попытка провалилась ввиду ее абсурдности.
Вызванный в суд 10 апреля переводчик корейского языка запросил два месяца на перевод около 50 страниц, и Коваль удовлетворила его просьбу, хотя до этого посоветовалась со мной, сколько времени может занять перевод («Я вас, Валентин Иванович, спрашиваю не как подсудимого, а как специалиста»). А когда я сказал, что около двух-трех недель, поморщилась: «Долго!»
Она отложила суд до 13 июня, но больше без объяснения причин в моем деле не участвовала, несмотря на собственное заявление, что «основная работа по делу проведена». Судебное следствие было практически закончено: свидетели допрошены, материалы дела, за исключением нового перевода, изучены. В итоге ее перевели на рассмотрение кассационных жалоб, что считается менее квалифицированной работой, нежели рассмотрение дел, а значит, понижением по службе.
Я до сих пор не могу понять, что имела в виду одна из заседателей, когда в тот день сказала моим адвокатам:
— Все бы ничего, что суд откладывается столь надолго, но жалко, что Валентину Ивановичу придется лишних два месяца пробыть в тюрьме.
Напрасно я ждал 13 июня, стараясь толковать слова заседателя в свою пользу. В этот день суд не возобновился. Он начался 10 июля уже под председательством судьи В. Н. Медведева, который объяснил замену состава суда устным указанием руководства в связи с занятостью. Коваль в другом процессе.
Этот суд, длившийся всего один день, запомнился мне своей абсурдностью. Вряд ли кто-нибудь может сказать, зачем он понадобился и какую цель преследовал. Он также запомнился манерой поведения Медведева, который говорил исключительно на повышенных тонах, воспринимая ходатайства защиты, в том числе об отводе суда, как личное оскорбление. В конечном итоге он, изображая негодование, заявил, что раскусил тактику адвокатов, которые, дескать, своими ходатайствами просто хотят затянуть процесс, и отложил заседание на неопределенное время. Как выяснилось, примерно через неделю он ушел в очередной отпуск.
Можно предполагать, что, просмотрев дело или поговорив с предыдущими судьями, Медведев счел за лучшее отстраниться от него, дабы не навлечь на себя неприятностей. Но, с другой стороны, это по закону можно было сделать и сразу после получения дела, не разыгрывая комедию с однодневным судебным процессом и негодованием по поводу мнимого затягивания рассмотрения дела адвокатами.
20 июля началось рассмотрение дела полностью обновленным составом суда под председательством судьи М. А. Комаровой. 31 июля один из заседателей был заменен, и рассмотрение дела вновь началось с подготовительной стадии.
Никто не знал, последний ли это процесс, но причины бесконечной судейской чехарды сомнений ни у кого не вызывали: подбирался такой состав суда, который вынесет нужное решение. Как показывало рассмотрение дела после вынесения определения Верховным судом, ничего нового, могущего хоть в малейшей степени свидетельствовать о моей виновности, в нем не появилось и появиться не могло. Выявились лишь дополнительные факты, говорящие об обратном. Примечательно, что прокурор так и не смог выйти за пределы бездоказательного повторения огульных обвинений, содержащихся в обвинительном заключении, даже несмотря на активное содействие ему со стороны свидетелей-сотрудников ФСБ, которые, как оказалось, удивительно хорошо знакомы и с кассационными жалобами, и с другими материалами дела, поскольку постоянно подправляли свои же собственные показания, которые использовались защитой для опровержения обвинения.
Доводы защиты и мои собственные в пользу доказательства моей невиновности и надуманности обвинения остались не опровергнутыми.
В таких условиях было понятно, что все делается для того, чтобы и второй приговор был обвинительным. Именно с изложения этого я и начал выступление в суде. Для подтверждения этой мысли и для того, чтобы Мосгорсуд понимал, что его маневры прозрачны, я процитировал распечатанные из Интернета материалы программы НТВ от 20 июня, посвященной судебной реформе и никак не связанной с моим делом. В ней выступили судья Зюзинского районного суда Москвы Владимир Михалюк и адвокат Павел Астахов, которые, сами не зная того, один к одному описали творимое Мосгорсудом с моим делом.
«Михалюк, — цитировал я телевизионный сюжет, — начинал свою карьеру простым постовым милиционером. Затем работал в центральном аппарате Министерства внутренних дел, был в плену в Карабахе, но нигде, по его словам, не видел такого беззакония, как в стенах суда. Он говорит, что „быть объективным судьей невозможно — уволят“».
«Судьей считается тот, кто рассмотрел наибольшее количество дел с большим назначением сроков лишения свободы, — говорит он. — Плохим считается тот, кто выносит оправдательные приговоры, которые у нас практически не проходят. Их отменят по любому поводу».
В обязанности судей-председателей входит решение организационных вопросов. Никакими высшими полномочиями они не наделены, однако некоторые из них чувствуют себя удельными князьками, которые вершат правосудие по-своему. «В 1997 году меня пригласила к себе председатель суда и задает вопрос: „Почему вы по этому делу дали два года, а не шесть лет? — рассказывает Михалюк. — На что я ответил: „По этому делу санкция до трех лет… И вообще, почитайте Конституцию“. На что мне председатель, зло махнув рукой, отвечает: „Я Конституцию не читала и читать не собираюсь“».
Судей, которые работают так, как указывает председатель, Михалюк называет «карманными». Он говорит, что им зачастую приходится доводить дела, в исходе которых кто-то заинтересован. По его словам, «бывает полный беспредел, когда у судьи из производства изымается дело, и передается нужному судье. Он выносит нужное решение, обвинительный приговор, необходимый срок. Не важно даже, какой приговор — нужный приговор, нужное решение. И в результате за это он получает потом четырехкомнатную квартиру».
Астахов согласился с Михалюком, сказав: «Зачастую мы сталкиваемся с тем, что председатель суда начинает жонглировать делами, передавая их от одного судьи к другому судье. Тем более если есть судьи, которые вынесут прогнозируемое решение, угодное определенному кругу лиц, то зачастую мы сталкиваемся и с тем, что этому судье председатель расписывает конкретное дело».
Как и предсказывали адвокаты, никакого впечатления мои слова на Комарову не произвели. Она, очевидно, все это прекрасно знала и без меня, и без Михалюка. После стольких проволочек в ее задачу входило как можно быстрее закончить рассмотрение дела и дать нужный результат. Это был блиц-процесс, который длился две недели и состоял всего из девяти заседаний. В других процессах заседаний было втрое больше. Необходимо также учитывать, что к этому процессу количество подлежащих изучению томов в деле увеличилось вдвое — с 10 до 20.
Кстати, судья Мосгорсуда Ольга Кудешкина подтвердила существование в этом суде практики замены председателем непослушных ей судей. В интервью радиостанции «Эхо Москвы» она рассказала о том, что ее отстранили от дела следователя Зайцева, который занимался злоупотреблениями в мебельных центрах «Три кита» и «Гранд». По словам Кудешкиной, председатель Мосгорсуда Егорова неоднократно требовала от нее вынести обвинительный приговор, а также убрать строптивых народных заседателей. Она отказалась, и вскоре ее от дела отстранили.[42]
Комарова, как правило, даже не уходила в совещательную комнату, чтобы в письменном виде отказать в удовлетворении ходатайств, разрешая их «на месте» после кивка заседателей. У нее не нашел понимания даже такой сугубо гуманитарный вопрос, как разрешение на допуск ко мне в изолятор для медицинского осмотра независимых врачей из организаций «Врачи мира» и «Врачи без границ», о чем хлопотали не только я и моя защита, но и депутаты Государственной думы, представители общественных организаций. А это было более чем актуально, поскольку здоровье мое продолжало ухудшаться. По ее ничем не подтвержденному мнению, уровень медицинского обслуживания в «Лефортово» был достаточным.
После ходатайств об осмотре независимыми врачами меня, правда, перед каждым выездом из изолятора в суд стали водить в медчасть. На вопрос врача: «Как вы себя чувствуете?» — я регулярно отвечал: «Плохо», — и излагал жалобы на здоровье. При этом я всегда вспоминал Поупа: мне мерили давление, на которое я меньше всего тогда жаловался, и писали в справке, что «по состоянию здоровья может участвовать в судебном заседании». Причем зачастую эту процедуру проводил тюремный психиатр.
Чтобы побыстрее завершить процесс, судья отказалась от допроса почти половины свидетелей, выступавших на предыдущих процессах, в том числе и тех, которые были внесены в обвинительное заключение и допрос которых обязателен. Их, мол, нет дома и местопребывание неизвестно. В «бомжах», таким образом, оказался, например, член коллегии МИД, директор департамента Леонид Моисеев. Излишне говорить, что «свидетель М.» был выслушан судьей с большим вниманием.
Документы дела Комарова не зачитывала вслух, как положено, и тем более их не изучала, а просто листала папки, что-то бормоча себе под нос. Свидетельством этого является фальсифицированный ею протокол судебного заседания, который она потом составила и подписала. Так, например, 3 августа в непрерывном заседании, начавшемся в 10.30 и закончившемся около 17.00, она, согласно протоколу, огласила 33 документа общим объемом в 268 страниц. По некоторым из документов задавались вопросы и давались ответы. Кроме того, были допрошены два свидетеля, краткая запись высказываний которых составила 16 страниц текста. Очевидно, что такой объем работы за один день проделать невозможно. Только оглашение такого объема документов при быстром и непрерывном чтении должно занять не менее десяти часов.
В другие дни заседаний, если верить протоколу, материалы дела судом изучались примерно с той же скоростью. И уж совсем я был удивлен, когда прочитал, что в таком же темпе судья огласила и документы на корейском языке, срочно подучив, видимо, в свободный вечерок иероглифику.
На улице было жарко, окна в зале суда были открыты настежь — все уже давно забыли о «возможной утечке информации», о которой якобы пеклись ранее, устанавливая специальную аппаратуру. Уже Юрий Петрович Гервис вынужден был напомнить судье о необходимости поставить в коридоре судебного пристава, чтобы досужие любопытствующие не стояли у дверей и не подслушивали. По свидетельству жены, приезжавшей в суд почти на каждое заседание, в коридоре было слышно каждое слово.
Уставший за три года работы по моему делу и выведенный из себя поведением Комаровой, откровенно не слушавшей выступления адвокатов и открыто ведшей дело к обвинению, Юрий Петрович позабавил нас тем, что напомнил судье и прокурору о необходимости являться в судебное заседание в предписанной форме, пообещав, что сам придет на следующий день в шортах (закон не устанавливает форму одежды адвокатов). В шортах, конечно, он не пришел, но судья вынуждена была надеть мантию, и вид этой не по годам оплывшей женщины, безнадежно пытающейся бороться с жарой, а также прокурора в форменной рубашке с погонами и в фуражке, постоянно отирающего пот, давал хоть какое-то моральное удовлетворение.
Прокурор А. В. Титов был в целом несколько активнее, чем его предшественник, хотя в основном тоже молчал. Когда я начал было записывать его выступление в прениях (я регулярно вел записи в ходе заседаний), но после двух-трех фраз понял, что в этом нет необходимости, так как у меня была запись выступления Дубкова, а он лишь повторял уже сказанное ранее и обвинительное заключение. Как будто бы и не было новых судебных заседаний, выступлений свидетелей, доводов защиты. Похоже, что текст выступления был утвержден начальством раз и навсегда. Воинская дисциплина не позволяла «независимому прокурору» отступить от него ни на один шаг. Он попросил осудить меня на 12 лет — на максимальный срок, возможный после отмены первого приговора.
Уже утром следующего дня после прений сторон и моего последнего слова, 14 августа, в присутствии большого числа снимающих и пишущих журналистов, правозащитников и моих родственников, Комарова огласила приговор, в котором признала меня виновным по статье 275 Уголовного кодекса и назначила наказание с применением статьи 64 УК в виде лишения свободы сроком на четыре года и шесть месяцев с конфискацией имущества. Применение статьи 64 УК, позволяющей в исключительных обстоятельствах назначать наказание ниже низшего предела, она объяснила отсутствием у меня судимости, возрастом, состоянием здоровья, длительностью нахождения в условиях следственного изолятора, исключительно положительными характеристиками с места работы и за весь период нахождения в СИЗО, отсутствием по делу отягчающих обстоятельств.
Не вызывает сомнений, что приговор был написан не в совещательной комнате, а задолго до того, как его зачитали, и не самой судьей, по крайней мере не только ею. Невозможно себе представить, чтобы, закончив накануне заседание около 15.00, к 11 часам утра следующего дня, за 20 часов, судья, два народных заседателя и секретарь смогли осмыслить все судебное разбирательство, обсудить доводы «за» и «против», сформулировать и оформить результаты своих изысканий на бумаге в виде приговора. Ведь только в последний день выступили три адвоката, прокурор и я с последним словом. И каждое почти часовое выступление было насыщено аргументами, требующими изучения.
Из 20 часов необходимо вычесть ночное время, поскольку утром члены суда были свежи и бодры. Да и престарелые старушки-заседатели просто не выдержали бы бессонной ночи. Я специально интересовался у конвойных, остаются ли на ночь судьи в совещательных комнатах, и получил отрицательный ответ. В целях безопасности здание суда освобождается на ночь от сотрудников.
В целом приговор повторял предыдущий. Его отличие от первого заключалось в том, что Комарова опровергла в нем положения и указания Определения Верховного суда от 25 июня 2000 года на первый приговор по моему делу, представив их как доводы защиты, и взяла на себя роль толкователя законов. Вот эта-то часть с опровержением Определения и толкованием закона, судя по всему, и ожидала так долго своего часа. Дать ей право на существование не решились предыдущие три судьи, или она слишком долго готовилась совсем в других кабинетах.
Можно быть уверенным, что Комарова не только не читает «Независимое военное обозрение», но даже и не знает о его существовании, но при этом она почти дословно цитирует в приговоре фразу из интервью этому изданию профессора Академии ФСБ генерал-лейтенанта в отставке Сергея Дьякова, опубликованного под названием «ФСБ умеет отличать аналитиков от шпионов». Он говорил: «Многолетняя практика расследования нашими следователями уголовных дел по измене и шпионажу показывает, что совершение подобных умышленных преступлений не ситуативно, а является результатом продуманных действий. Если человек, имеющий высшее образование и ученую степень, регулярно получает гонорары за сбор шпионской информации… какие могут быть иллюзии относительно социального смысла таких действий?»[43] В приговоре мы читаем: «Совершение Моисеевым противоправных действий носит не ситуативный характер, а является результатом продуманных целенаправленных действий. Наличие у Моисеева высшего образования, ученой степени, регулярное получение гонорара за сбор шпионской информации… свидетельствует о наличии прямого умысла на совершение государственной измены в форме шпионажа». Вряд ли найдется хоть один легковерный, который поверит в простое совпадение мнения и способа его словесного выражения профессора Академии ФСБ с судьей городского суда.
Кстати, поставив свою подпись под этой фразой, судья установила и не предусмотренные законом новые квалифицирующие признаки государственной измены, а именно: наличие у меня высшего образования и ученой степени. Впрочем, она лишь подтвердила то, чем руководствуется ФСБ при отборе в современные «шпионы»: среди них нет людей без высшего образования, а многие имеют даже докторскую степень. Если при социализме ученую степень называли «хлебной карточкой на всю жизнь», то теперь ее вполне можно назвать «путевкой на нары». Действительно, как прозвучало в устах Хрюна Моржова: «Будешь много знать — в зоне состаришься».
Подтверждает участие Следственного управления ФСБ в вынесении приговора и то, что там есть его оригинал, хотя законным путем приговор никак не мог попасть на Лубянку. Именно копии с оригинала приговора и даже определения Верховного суда Следственное управление прислало в Хорошевский суд во время рассмотрения имущественной жалобы моей жены.
Как утверждается в приговоре, нормы закона «О государственной тайне» в редакции 1993 и 1997 годов «имеют лишь незначительное терминологическое несоответствие». Напрасно, следовательно, обращалась Генеральная прокуратура к Государственной думе о необходимости переработать закон 1993 года, напрасно Конституционный суд принимал решение, в котором предложил внести необходимые изменения в действующее законодательство по гостайне, напрасно трудились депутаты Госдумы в течение почти двух лет над изменениями и дополнениями к закону, трижды рассматривая их на заседаниях Комитета по безопасности и на парламентских слушаниях, прежде чем вынести на пленарное заседание. Все, чем они занимались — не более чем словесная эквилибристика. Судья Комарова не увидела существенной разницы между законами о гостайне 1993 и 1997 годов. Ну, а что до Основного закона — Конституции, — то она его, видно, тоже не читала. Зачем это ей? У нее другие установки!
Не увидела она значительной разницы и между статьей 64 («Измена Родине») Уголовного кодекса РСФСР, действовавшего до 1997 года, и статьей 275 («Государственная измена») нового Уголовного кодекса, что, на ее взгляд, оправдывает придание статье 275 обратной силы. Суд признал меня виновным в совершении преступления с 1992 года, хотя ответственность за него могла наступить только с 1997 года. Более того, по мнению судьи, и «санкция статьи осталась прежней», то есть, оказывается, наказание от 10 до 15 лет лишения свободы по статье 64 УК РСФСР это то же самое, что и наказание от 12 до 20 лет лишения свободы по статье 275 УК РФ. Плюс-минус пять лет в тюрьме — это, выходит, несущественно.
Общение с иностранцами в приговоре, вопреки Определению Верховного суда, все же признано предосудительным, поскольку содержащийся в нем довод о том, что «объективную сторону преступления, предусмотренного статьей 275 УК РФ, составляют указанные в ней действия лишь со сведениями, являющимися государственной тайной», не основан, по мнению Комаровой, на законе. Судебная коллегия Верховного суда, следовательно, не в курсе российского законодательства. Так что «железный занавес», которым был окружен СССР, в России, вроде бы ратующей за открытость, должен быть заменен «заборчиками», ограждающими каждого гражданина, ибо любой ответ на вопрос иностранца может быть истолкован как передача сведений в ущерб внешней безопасности государства. В моем случае, например, ущерб Родине был нанесен передачей южнокорейцам ежегодно официально публикуемого списка дипломатов северокорейского посольства в Москве и согласованной с южнокорейцами программы пребывания Сысуева в Сеуле.
Как в таких условиях может работать наша дипломатическая служба, сотрудничать ученые — вообще непонятно.
Перекочевало в приговор из обвинительного заключения выходящее за рамки понимания утверждение о том, что я совершил государственную измену в форме шпионажа в ущерб внешней безопасности государства, «являясь гражданином СССР, а затем РФ». Какой глубокий смысл заложен в эту фразу?
Нужно ли говорить, что в 1992 году Советского Союза уже не существовало, и я не мог в то время быть его гражданином и не мог нанести ущерб его безопасности? Вероятнее всего другое: кто-то продолжает до сих пор жить по уложениям несуществующего государства и не может с ними расстаться. Ведь сослалась же судья вслед за обвинением на нарушение мной расписки, данной, как и всеми другими, при поступлении на работу в МИД СССР, которая предусматривала обязательство докладывать о контактах с иностранцами «представителям советской власти». При поступлении на работу в МИД России такой расписки, разумеется, уже не требовалось. В судебном заседании я предлагал ей сослаться еще и на Правила поведения советских граждан за рубежом, обязательство соблюдать которые я также регулярно давал в свое время при каждом выезде на работу за границу. Там и того строже: нужно было не только докладывать о каждом своем шаге, но и запрещалось в одиночку появляться на улице.
Не думаю, что у Комаровой уровень правовых знаний выше, чем у коллегии судей Верховного суда, чтобы она могла опровергнуть их Определение. Да и закон не позволяет этого делать, а требует безусловного выполнения содержащихся в Определении указаний. Абсолютно убежден, что она не пошла бы на это, не будучи твердо уверенной, что ее прикроют, а может быть, и поощрят.
Комарова, судя по всему, специализируется на делах, расследование по которым ведет ФСБ. Ее подпись стоит под приговорами генералу КГБ Олегу Калугину с заочным обвинением в государственной измене, скульптору Александру Сусликову; обстрелявшему из гранатомета американское посольство в Москве, активистам организации «Новая революционная инициатива», обвиненным во взрыве около приемной ФСБ. А репортаж с процесса, где она председательствует, журналисты называют «Бесчинства судьи Комаровой».[44]
Очень сожалею, что не мне первому пришло в голову задать вопрос, увиденный мною в качестве заголовка в одной из газет: «Ваша честь, где ваша совесть?» — но всегда его вспоминаю, когда читаю подписанный ею приговор.
Может показаться, что отмеренные мне судом четыре с половиной года за столь серьезное преступление — исключительно признание властями шаткости обвинения или некий акт милосердия. Если первый тезис имеет право на существование, поскольку наши суды практически никогда не выносят оправдательных приговоров, особенно арестованным — их в лучшем случае освобождают «за отбытым» в изоляторе, то второе я исключаю полностью. Не для того предпринималось столько усилий осудить, чтобы потом миловать.
Пресса расценила приговор категорично: «Такого срока, который после многолетних мытарств получил «шпион» Моисеев, — писали на следующий день „Новые Известия“, — статья, по которой он обвинялся, даже не предусматривает: те 12 лет, на которых настаивал вчера государственный обвинитель, являются по ней наказанием минимальным. И это, на наш взгляд, говорит лишь о том, что очередной громкий процесс, инициированный ФСБ вслед за „делами“ Никитина и Пасько, окончился еще большим провалом».[45]
По мнению известного российского адвоката, председателя Российского комитета адвокатов в защиту прав человека Юрия Марковича Шмидта, «судейская чехарда в деле Валентина Моисеева — явное свидетельство того, что судьи не хотели идти против совести и закона и уступать нажиму, который на них оказывался. Реальных доказательств, подтверждающих его вину, не было. Все материалы, найденные у него, не содержали государственной тайны, если следовать перечню Федерального закона. И компромиссный приговор, вынесенный в результате беспрецедентного нажима „органов“, — тому свидетельство».[46]
В некоторых интервью я тоже называл полученный срок «оправданием по-русски», когда наказывать не за что, а полностью оправдать нельзя. Вместе с тем, думаю, что дело заключается не только и в этом.
О том, что стоит за таким наказанием и какие в этой связи от меня ожидаются действия, я был поставлен в известность в день оглашения приговора, еще до того, как вернулся в изолятор. Это сделал через пару часов один из моих бывших сокамерников, «случайно» оказавшийся в тот день в одном со мной автозаке, пока я ожидал отправки в «Лефортово» на территории «Матросской тишины».
Поздравив меня со столь мягким, по его мнению, приговором, о котором он якобы узнал от одного из адвокатов, он начал рассуждать, что при таком сроке, до окончания которого осталось полтора года, подавать кассационную жалобу не имеет смысла.
— Тебе надо думать о здоровье, о том, как быстрее выйти, а «касатка» — это опять ожидание в тюрьме, да и неизвестно, какие будут результаты. В лучшем случае опять многомесячный суд и все та же тюрьма. Пиши заявление начальнику «Лефортово», — советовал он, — чтобы тебя взяли в хозяйственную обслугу изолятора. Я знаю, твою просьбу удовлетворят, и уже через два-три месяца ты будешь условно-досрочно освобожден. А когда выйдешь, то со всем и разберешься.
Для человека, к тому времени уже более трех лет отсидевшему в тюрьме и познавшему все прелести тюремного существования, прозвучавшее предложение было более чем заманчивым. Будучи уже опытным, я прекрасно понимал, откуда дует ветер. Действительно — два-три месяца — и все позади. Опять же неизвестно, сколько отмерит следующий суд, если дело будет отправлено на новое рассмотрение. Он вполне может вернуться к 12 годам, как было по первому приговору.
Но вместе с тем я понимал, что отказ от обжалования приговора будет автоматически означать согласие с обвинением и приговором, чем бы я потом свои действия ни мотивировал. Более того, я лишился бы возможности рассмотрения жалобы в Европейском суде по правам человека ввиду неисчерпанности внутренних средств правовой защиты. Пойти на это, согласиться с наветом и признать, что я шпионил в ущерб стране, на которую всю жизнь работал, я не мог. Этому противилось все мое сознание. Адвокаты, которым я рассказал о сделанном мне предложении, сказали, что поймут любое мое решение. И я решил, пусть дадут хоть 12 лет, но я буду обжаловать приговор до конца.
Кассационная жалоба в Верховный суд была подана. И тогда атака на меня продолжилась с другой стороны. Сокамерник повел бесконечные разговоры об ужасах лагерной жизни и особенно этапирования.
— Молодые и здоровые-то едва выдерживают этап, теряя в весе по 10–15 кг, — пугал он. — А что будет с тобой, когда у тебя и так остались одни кожа да кости, да при твоем возрасте, — невозможно даже представить. Тем более с твоей статьей тебя наверняка отправят куда-нибудь подальше, на лесоповал. Там ты вообще не выживешь. Там нет никаких законов и правил. Зачем тебе это все надо? Подумаешь, судимость. Кого в России этим удивишь? И кто в России когда добивался справедливости?
Я не отозвал кассационную жалобу. Настойчивость, с которой меня подталкивали к отказу от обжалования, только укрепила меня во мнении, что сокращение наказания с 12 до четырех с половиной лет — приманка, брошенная мне, чтобы я попал в капкан признания своей вины и справедливости обвинения. В совокупности с посулами быстрого условно-досрочного освобождения это было молчаливое предложение компромисса со стороны ФСБ: и мы правы, и ты отделаешься легким испугом; только ничего не предпринимай больше, и давай все забудем. Мощная кампания в мою поддержку, развернутая правозащитниками на фоне охватившей страну шпиономании, мое обращение в Страсбург не могли не заставить власти задуматься о том, как бы замять дело с наименьшими для себя потерями.
Подобный компромисс, по моей оценке, был показателем шаткости позиций его предложившего.
Тогда я не мог знать, что мое мнение целиком разделяется наблюдателями и что они в точности просчитали действия и цели властей. В день оглашения приговора электронная газета «Грани. Ру», корреспонденты которой никак не могли знать о состоявшемся со мной в автозаке разговоре, писала: «Вероятно, суд, сформулировавший вердикт, посчитал, что решение принято архимудрое. С одной стороны, чекисты могут быть спокойны — они действительно поймали шпиона, а не слепили его из своих фантазий. С другой — Моисееву вышло послабление, пусть радуется. Сидеть-то всего осталось полтора года. Можно не сомневаться, что Моисееву уже популярно объяснили, сколь неблагоразумно было бы опротестовывать столь гуманный приговор. Это значит — новое разбирательство, в ходе которого могут открыться новые факты преступной деятельности чиновника МИДа. И — опять Лефортово, опять многолетнее правосудие».[47]
Наряду с кассационными жалобами в Верховный суд прокурором Титовым был подан кассационный протест, в котором он утверждал, что назначенное мне наказание «является явно несправедливым вследствие мягкости, так как не соответствует тяжести преступления и личности осужденного». Действия прокурора были предсказуемыми, так как он не добился того наказания, т. е. 12-летнего срока, на котором настаивал.
Свое мнение прокурор мотивировал в основном тем, что «на предварительном следствии и в судебном заседании Моисеев… виновным себя в инкриминируемом деянии не признал, в содеянном не раскаялся». Тем самым Титов, сам того не желая, опроверг утверждения в приговоре о моих якобы признательных показаниях на следствии. За них упорно пытались выдать то, что было написано в протоколах самими следователями, под которыми они вынудили меня подписаться. Но никогда, несмотря на угрозы и давление, я не признавал своего сотрудничества с южнокорейской разведкой или передачи Чо Сон У секретных документов и сведений. Это наконец-то стало очевидным даже прокурору.
Прокурор просил приговор отменить и дело направить на новое судебное рассмотрение. Защита и я просили дело прекратить, ввиду отсутствия состава преступления.
Можно с уверенностью утверждать, что второе определение по моему делу далось Верховному суду весьма нелегко. Об этом свидетельствует, в частности, длительное согласование, необъяснимая почти четырехмесячная задержка направления материалов дела на кассационное рассмотрение из Мосгорсуда в Верховный суд. Дело в том, что этот срок законодательством не конкретизирован, в то время как сроки рассмотрения кассационной жалобы в Верховном суде после поступления в него дела строго определены.
Исходя из того, что второй приговор практически повторял первый (и тот, и другой — по существу изложение обвинительного заключения), логично было бы ожидать, что Верховный суд опять отменит приговор и направит дело на новое рассмотрение. Тем более что в последнем приговоре не просто были проигнорированы, но даже и опровергнуты замечания, содержащиеся в Определении судебной коллегии Верховного суда.
Но это бы означало, что дело будет слушаться уже восьмым составом суда. Его рассмотрение и так превысило все разумные сроки. К тому же результат нового процесса не мог быть очевидным, поскольку в деле ничего нового не появилось, а число «своих» судей у ФСБ в Мосгорсуде не безгранично, в чем можно было убедиться на примерах Губановой и Коваль.
В результате, 9 января 2002 года было принято решение оставить и жалобы, и протест прокурора без удовлетворения. Судя по всему, юридическая сторона вопроса меньше всего интересовала Верховный суд, поскольку второе его Определение вопиюще расходится с первым. На этот раз он согласился со всеми выводами суда и даже противоречащими предыдущему Определению Верховного суда.
Судьи практически не слушали ни меня, ни моих адвокатов, к которым на этом этапе вновь присоединилась Каринна Акоповна Москаленко. Они все время перебивали, требуя сократить выступления и утверждая, что они и так прекрасно знают дело, во всем разобрались, и, мол, выступления вообще не нужны. Видимо, чтобы развязать себе руки, ссылаясь на секретность, они не допустили на суд известного правозащитника, депутата Государственной думы Сергея Адамовича Ковалева, который пришел выступить в мою защиту. Закрытость Верховного суда вообще не имеет смысла, поскольку оглашаемое на нем, даже если в деле была гостайна, не выходит за рамки открытого приговора и нарушений, допущенных в суде первой инстанции.
После окончания каждого судебного процесса я в течение нескольких дней выезжал в здание Мосгорсуда для ознакомления с протоколом судебного заседания, чтобы внести в него необходимые замечания и сделать выписки для ссылок при кассационном обжаловании. Ни разу протокол не был готов в положенные три дня после вынесения судом решения, на его подготовку у судей уходило минимум два месяца.
По своему пыточному характеру эти выезды ничем не отличались от выезда в суд, а в чем-то даже их превосходили. Вывозили на весь день, а читать давали в течение не более трех-четырех часов. Все остальное время уходило на сидение в полутемном бетонном «стакане» и доставку из изолятора и обратно. Поэтому многие отказывались от ознакомления с протоколом, не желая подвергать себя дополнительным испытаниям, тем более что судьи, как правило, не удостоверяют замечания. Мой опыт это полностью подтверждает.
Порочность судебного протокола заложена уже в том, что формальная ответственность за его ведение возложена на молоденьких девушек-секретарей, которые по своему разумению фиксируют самое главное из происходящего на процессе. А как они могут выделить это главное, не зная многотомного дела, не имея соответствующего образования и печатая протокол со слуха прямо в компьютер? В МИДе, например, для записи переговоров не прибегают к услугам даже профессиональных стенографисток. Это всегда делает один из сотрудников, знакомый с проблемами. Из практики известно, что он делает протокол лучше и выделит действительно главное, никогда не ошибется в датах, именах и т. п.
Кроме того, мой опыт подтверждает, что судебный протокол используется для подтасовок и манипуляций, сокрытия слов свидетелей и, наоборот, приписывания им того, что они не говорили, извращения самого содержания судебных заседаний. Когда я прочитал протокол судебного заседания под председательством судьи Кузнецовой, то увидел, что мои выступления и выступления большинства свидетелей искажены. Об этом потом говорили и сами свидетели. Ну а зафиксированное в протоколе умение судьи Комаровой читать с невообразимой скоростью, в том числе и по-корейски — это вообще песня. При закрытом процессе истину восстановить практически невозможно.
Чтение документов в Мосгорсуде проходило в том же лишенном окон помещении, где были расположены «стаканы» для содержания подсудимых. В специальной небольшой комнате вдоль стены стояли канцелярские столы, за которыми друг против друга сидели знакомящиеся с документами и секретари судов. У противоположной стены стояла скамейка для конвойных, которые должны были наблюдать за заключенными.
Чтобы облегчить себе задачу, конвойные пристегивали наручниками одну мою руку, так же как и руки других заключенных, к металлической ножке стола. Оставшейся свободной рукой, скрючившись, нужно было писать, листать страницы и придерживать объемные тома дела. От такой неудобной позы немела пристегнутая рука, затекало все тело. Когда сажали к правой стороне стола, то пристегивали и ближайшую правую руку. В этом случае пользоваться авторучкой и делать какие-то выписки было уже невозможно. На все возражения реакция была очень простой: «Не можешь писать левой рукой? Давай обратно в стакан!»
Я написал жалобу на условия ознакомления председателю Мосгорсуда Егоровой, но она осталась без ответа.
Я уже не раз упоминал о человеке, которого вслед за приговорами называл «свидетелем М.». Во многих публикациях, посвященных моему делу, его имя, фамилия и отчество называются, как и должность в ФСБ и должности прикрытия. Но я, как человек законопослушный и испытавший на себе, как в одночасье можно превратиться усилиями таких вот «свидетелей М.» в преступника, все же буду называть его данным судьей псевдонимом. В конце концов, не в имени дело, а в той роли, которую ему назначили играть в моем обвинении или которую он взял на себя. А кто хочет, тот его имя легко может узнать. Для узкого круга кореистов, в котором он вращался, это вообще не вопрос.
Познакомились мы по его инициативе. Как-то раз в начале 1996 года он позвонил мне на работу, представился и предложил встретиться. Я дал согласие, и он пришел в МИД. Его идея, как он ее высказал, заключалась в том, что нашим ведомствам необходимо теснее сотрудничать по линии корейских отделов (я тогда был начальником отдела). Свой интерес ко мне он также объяснил своей научной работой. У него были подготовлены в письменном виде вопросы по корейской тематике, на которые он попросил меня ответить, если мне что-то известно. На что-то я ответил, чего-то не знал сам.
Его приход не вызвал у меня удивления, а тем более чувства отторжения. И на личном уровне, и на уровне отдела и департамента у нас были контакты и с другими «соседними» ведомствами, занимающимися схожими проблемами. Мы даже устраивали «междусобойчики» для лучшего знакомства, не говоря о том, что многие были знакомы по совместной учебе или работе за рубежом.
При различии методов суть работы разведчика и дипломата одна и та же: сбор информации, ее анализ и своевременное информирование руководства страны, воздействие на те или иные круги с целью побудить занять выгодную своей стране позицию или принять нужное решение. В идеале предполагается, что все ведомства должны работать в тесном контакте, хотя на практике это далеко не всегда реализуется. Между внешнеполитическим и разведывательными ведомствами всех стран, включая и нашу, существует, по-видимому, неискоренимая конкуренция в сфере приоритетности и достоверности информации и оценок.
Не было у меня отторжения контакта с моим новым знакомым еще и потому, что я помнил прежние времена, когда сотрудничество совзагранработника (был такой термин) с КГБ, как и членство в партии, было необходимым условием работы в МИДе и организациях, имеющих выход на внешний мир. Отказавшись от такого сотрудничества, можно было не писать заявление об уходе: это подразумевалось само собой, так как рассматривалось как отсутствие должного патриотизма. Или, по крайней мере, не рассчитывать на повышение по службе.
Хулить внешнеполитического работника или ставить ему в заслугу сотрудничество с КГБ равносильно попытке оценить его в зависимости от того, был он членом партии или нет. Как то, так и другое, было способом существования и составной частью работы в целом. Если ты член партии, то как мог отказаться от помощи ее всесильному «вооруженному отряду»? Я имею в виду, конечно, исключительно внешнеполитическую сферу и ни в коей мере стукачество. Последнее шло по другому ведомству.
Каждый оказывал помощь в силу своих возможностей: кто-то привлекался к оперативным мероприятиям, кто-то целенаправленно собирал информацию у иностранцев или обеспечивал условия ее получения, кто-то занимался аналитикой. Все это считалось нормой, так как шло в единую копилку, в некие информационно-аналитические закрома родины. Делалось это не в ущерб основной работе и, как правило, носило характер отдельных поручений.
В дальнейшем «свидетель М.» еще несколько раз приходил ко мне с какими-то заранее подготовленными вопросами. Я исходил из того, что это его личная инициатива, в основе которой лежит стремление расширить свои профессиональные знания и возможности. В таком стремлении молодого человека я видел только положительное и полагал, что у меня есть чем поделиться с ним.
По нему было видно, что он приехал в Москву откуда-то издалека — то ли с юга России, то ли из Украины: когда он волновался, в его в целом правильную речь врывались просторечные фразы на южнорусском говоре. Как часто делают провинциалы, недавно перебравшиеся в столицу и желающие продемонстрировать ученость и значительность, он в разговоре использовал термины и «красивые» сложные слова, зачастую не к месту. Потом, на суде, подчеркивая свою осведомленность, он несколько раз говорил, например: «Я безапелляционно могу заявить, что…»
Встречаясь с ним в МИДе, поднимая вместе бокал на протокольных мероприятиях в северокорейском посольстве, я и подумать не мог, что он записывает наши беседы на магнитофон, что я встречусь с ним на суде и узнаю его как одного из инициаторов и фальсификаторов уголовного дела против меня, что он будет потрясать листком бумажки с его вопросами ко мне, на котором остались мои отпечатки пальцев, и утверждать, что это улика моей «шпионской деятельности».
На приеме в корейском посольстве он, кстати, познакомился и с моей дочерью, усиленно уговаривая ее встретиться с ним «в непринужденной обстановке». Уют явочных квартир, как мы знаем из литературы, располагает к такой обстановке. Тогда я отнес это на счет молодости, но его цели, очевидно, были гораздо шире.
И вообще, как это элегантно по-чекистски. Недавно читая Елену Трегубову о том, как ее приглашал отобедать директор ФСБ Владимир Путин, я не мог не вспомнить об аналогичном приглашении, которое сделал его подчиненный моей дочери. Учились-то оба по одним учебникам.[48]
Когда нет другого, используется административный ресурс.
В своем последнем слове на заключительном судебном процессе в отношении «свидетеля М.» я сказал следующее:
«Хотелось бы обратить внимание на показания свидетеля, сотрудника ФСБ М., которые базируются на предположениях, допущениях и личном мнении, не подкрепленном никакими могущими быть проверенными фактами. Он не скрывал, а, наоборот, неоднократно подчеркивал, что это именно он пришел к заключению, что в „Проекте приказа…“ говорится именно обо мне и что все перечисленные в списке сведения переданы мной. Очевидно и то, что искаженные аннотации корейских документов, прямо вводящие читающего в заблуждение, подготовлены при его участии и под его контролем. С этой точки зрения показания М. нельзя рассматривать иначе, как отстаивание личных карьерных интересов.
В ряде случаев его показания нельзя расценить иначе, как лжесвидетельство…
Не может не вызвать удивления и его опереточная предусмотрительность и умение появляться в суде с необходимым для дачи показаний набором предметов — с дипломом об окончании вуза и неподъемным набором корейско-русских словарей, с лупой, дабы увидеть то, чего в принципе по определению быть не может. О его умении безошибочно, с одного взгляда определять подлинность подписи на корейском языке говорить уже просто не приходится».
Сегодня еще раз со всей твердостью я могу повторить: М. — лжесвидетель и фальсификатор. Для такого определения у меня есть все основания.
По имеющимся сведениям, за свои «успехи» в деле изобличения шпиона, «свидетель М.» был повышен в звании и в должности, получил правительственную награду и переехал в новую квартиру.[49]