КАКАЯ-ТО ЕРУНДА
С Самаевым получилась какая-то ерунда. Сначала-то наоборот, сначала она на свободу вышел. Пять лет отсидел и вышел. А жена с ним не развелась. Значит, сначала все было хорошо. Вышел. А вышел - можешь куда хочешь идти, а хочешь - можешь ехать. Свобода, одним словом. Воля. Ну, Самаев с ходу к жене поехал. Предупреждать, что освобождается, не стал, думал - чего лезть? Может, забыла она. Ну и вообще думал поглядеть - что там и как и чего, в целом. А то мало ли. Пять лет. А свидания, суки, ни одного не дали. Что угодно сделаться могло за пять лет. А что не развелась, так это кто его знает, почему. Может, времени не было морочиться или... Ну... Еще чего не было. Но и не развелась, и посылки присылала, и письма от нее приходили что все у нее по-старому, работа хорошая, в две смены, без ночной, не то что на хлебзаводе было. И все другое тоже в пределах рамок, по-старому.
И он ей письма писал: "Что свиданий не дают, это ничего, - писал. - Они мне назло не дают. Задавить хотят. Но это - болт им в рот". А когда срок ему там, в зоне, добавили, он ей ничего не написал - подробностей. "Добавили, написал, - бляди, ни за что". Но в письме только слово "добавили" осталось, а остальное замазали. Они всегда, если что им не нравилось, замазывали.
Ну, а теперь вот и первый срок, и этот, добавленный, кончился у Самаева, и он освободился на волю. Откинулся, как говорится. И к жене поехал. К Ольге.
Вот приехал он, на этаж поднялся, к двери подошел. Смотрит, под ручкой бумажка торчит в линеечку. Развернул Самаев бумажку, а там написано, чтоб он, Колечка, значит, ключ взял у соседки, той, что напротив - она даст - и чтоб ждал ее, Ольгу, с работы, со второй смены, а есть чтоб взял в холодильнике, но холодное чтоб не ел, а нагрел.
Ну, он позвонил в квартиру напротив, соседка из глубины откуда-то пришлепала и дверь на цепочке приотворила. И в щель высунулась.
- А, - говорит, - арестант, - и дала ключ. В щель эту самую просунула. И дверь бегом захлопнула. И ушлепала куда-то в глубину.
Открыл Самаев замок, дверь отпихнул и через порог переступил. Разулся в прихожей, разделся, пальто на вешалку повесил с краю и зашел в комнату сначала, потом - в кухню. В комнате Самаев на кровати посидел, покурил, а потом, значит, в кухню пошел и там посидел. Потом он в холодильнике порылся и пожрать нашел. Там, в дверце, и бутылка стояла целая, но Самаев ее не стал открывать. Он борща достал и котлет. На газу разогрел и поел. С хлебом. Он хлеба к этому, к борщу и котлетам, с полкило умял, потому что по белому хлебу соскучился. Там хлеб какой-то, не поймешь, какой. И не белый, и не черный, а пластилин пластилином. И вкус у него пластилиновый. А тут, на воле, хороший хлеб.
Поел Самаев, еще покурил после еды - привычка у него была такая, после еды покурить - и посуду за собой вымыл. И вытер полотенцем. У Ольги специальное полотенце на гвозде для посуды висело. Возле раковины. Он им и вытер посуду. Вытер и стал Ольгу ждать. Если б знал, куда идти, пошел бы встретить, а так - сидел и ждал.
- Вторая смена, - прикидывал, - часов в одиннадцать кончается или около двенадцати. Около двенадцати по-любому должна кончаться. И пока доедет. Транспорт ночью, наверно, редко ходит.
Но Ольга пришла, еще десяти не было. Пришла, говорит:
- Ну вот. Я отпросилась. А то, думаю, ты сидишь тут, а я - там. Я у бригадира отпросилась. Бригадир говорит: "Иди, чего там, - говорит, понятно". Ну, я и пошла. А так-то мы до без четверти двенадцать работать обязаны, когда во второй. Мы, правда, бросаем раньше минут на двадцать. Пока душ, пока то-се. И транспорт. Не успеешь до двенадцати - все тебе: будешь час на остановке куковать - до дежурного. Или пеши идти будешь. Транспорт у нас плохо ходит, ты ж знаешь. А теперь еще хуже стал ходить. И людей стало больше.
Говорила все это Ольга, а Самаев сидел и ее слушал. И на нее смотрел. Она говорит, ходит, переодевается в домашнее, а он смотрит. А Ольга говорит:
- Давай, -говорит, - поужинаем. Я ж после смены. И ты тоже - вот.
- Я ел, - Самаев говорит. - Борщ, котлеты.
- Ну и ничего такого страшного, - Ольга отвечает. - Со мной поешь за компанию. И выпьем по случаю тебя. Мне завтра во вторую, отосплюсь.
Она говорила уже из кухни и тарелками там гремела и железным чем-то. Газ зажгла, потом холодильником раза три хлопнула. Наверно, что-то оттуда доставала. А Самаев все в комнате сидел. Сам.
- Ну, иди, - Ольга его позвала. - Чего ты там?
Самаев встал с кровати, где сидел и в кухню вышел, к столу. Ольга в кухне стол накрыла - чтоб быстрее. Водку поставила, котлеты в сковороде, с огня, и картошку в глубокую тарелку навалила горой. Ну, и там хлеб, капусту. И сала еще подрезала. Белое такое сало, с двумя прожилками, видно, на базаре брала.
Сели они к столу. Посидели. Самаев водку взял, кепку содрал с бутылки а лить некуда.
- Ох, - Ольга говорит. - Балда я, - встала и из полки стопки достала тоненькие, две штуки. Самаев водку в них налил, и они с Ольгой выпили. И Ольга ему картошки положила и котлет. И сала на хлеб положила. И себе то же самое взяла. И они стали есть. А когда поели, Самаев говорит:
- Ну что, еще по одной?
- Ага, - Ольга говорит, - мне ж завтра во вторую. За тебя давай выпьем.
- Чего это за меня? - Самаев говорит. - За нас давай выпьем, за обоих вместе.
- Ну давай за нас.
И они еще выпили, и еще поели. И больше уже не стали ни пить, ни есть так посидели, просто. А после Ольга посуду мыла, а Самаев со стола прибирал. Водку в холодильник поставил недопитую, сало в морозилку положил - сало в морозилке надо держать, - хлеб - в хлебницу, а крошки и другой всякий мусор тряпкой стер со стола в руку и в ведро выкинул.
Вот, помыла Ольга посуду, вытерла полотенцем и говорит Самаеву, вернее спрашивает:
- Ну что, - спрашивает, - будем спать идти? А то мне завтра на работу.
- Давай, - Самаев говорит.
Ольга кровать разобрала и перестелила: свежую простынь положила, наволочку на подушке сменила и пододеяльник. А Самаеву чистые трусы вынула, майку и полотенце толстое, лохматое.
- На вот, - сказала. - Переодеться, если что. Горячая вода сегодня есть. Всегда на ночь отключают, а сегодня, видишь, есть, идет. Как знали. Мне-то, - сказала, - не надо. Я после смены в душе моюсь, а тебе, видишь как? Повезло.
Самаев взял белье у Ольги, сказал:
- Вообще-то, у меня свое там есть, в чемоданчике.
- А это чье? Мое? - Ольга спрашивает.
- Ну да, - Самаев отвечает. - Ну да.
Пошел, короче, Самаев в ванную. Помылся там под душем и в ванне посидел. В ней лежать нельзя, а сидеть можно, она специальная ванна, сидячая. Значит, посидел в ванне Самаев после душа, вылез на резиновый коврик - колючие такие коврики бывают, чтоб ногам было приятно, - потоптался на нем и вытирать себя начал. Вытер насухо, трусы натянул, а майку в ванной оставил. Ну, и воду из ванны слил. И свет погасил. А в комнате тоже свет уже потушен. Вошел Самаев в комнату, подошел к кровати медленно, чтоб не перецепиться обо что-нибудь и говорит Ольге:
- Ольга, - говорит, - подвинься, я лягу.
- Так я, - Ольга в темноте говорит, - и так под стенкой.
Самаев одеяло откинул, пощупал кровать - места много - и лег. А Ольга к нему сразу прислонилась. Всем телом прислонилась - и ногами, и животом, и всем.
Тут и получилось с Самаевым это. Ольга прислонилась к Самаеву и лежит. И Самаев лежит. Лежит - и ничего. "Что ж такое, - думает, - она - это, а я ничего. Ерунда какая-то".
Полежали они так, прислонившись, полежали, Ольга видит, такое дело, отодвинулась от Самаева и говорит:
- Ты, Коля, устал сегодня. И водки выпил. Ты, Коля, спи. И я спать буду, мне ж на работу завтра, во вторую. На три пятнадцать. А выходить в час надо. У нас же транспорт, сам знаешь. Пока доедешь, пока переоденешься. И в магазин сходить надо. В нашем магазине утром и молоко, бывает, завозят, и колбасу. Масло даже завозят. Но масло с пяти только продают. Распоряжение у них такое - с пяти продавать. А сырки плавленые продают и раньше. Ага. Так ты спи, Коля, а завтра я, может, тоже отпрошусь. Спи.
Послушал Самаев Ольгу, полежал и говорит ей:
- Ты, Ольга, это... Что-то я устал, наверно. И водки давно не пил. За деньги там можно все было, и пить и все, но я не пил. А тут это, выпил. Две стопки. Я посплю. Ладно?
- Поспи, поспи, - Ольга говорит. - И я посплю.
Ну, Самаев долго не засыпал, а потом, правда, понемногу заснул. Устал он. Сегодня же еще там был, а теперь - тут, и с Ольгой. Устал.
А Ольга еще дольше Самаева не спала. Думала: "Конечно, что устал он, Коля. Пять лет - там. Да ехал часа четыре, да меня здесь ждал. И водки еще выпил".
Ну, а завтра встали они - пока то, пока другое. Позавтракали. Самаев вчерашние сто грамм допил. Ольга не пила, так как ей во вторую на работу надо было идти, а Самаев сказал:
- Чего ей стоять, выдыхаться? - и допил.
Потом Ольга в магазин ходила. Долго ее не было. Зато она молока принесла пять пакетов и колбасы килограмм в два двадцать. А долго ее не было, потому что очереди же и в тот отдел, и в тот. Она-то, конечно, заняла в оба сразу, но все равно получилось долго. А там пришла, туда-сюда - пора на работу уходить. Ольга Самаеву говорит:
- Пойду я, чтоб не опоздать. А то у нас, сам знаешь, транспорт.
И ушла она. Во вторую. А Самаев после того, как она ушла, послонялся с полчаса по комнате и тоже ушел. По городу походил, посмотрел, в кино сходил. А больше вроде и некуда идти. И Самаев подумал, что надо бы к брату зайти, поздороваться. У него брат еще жил тут родной. Они близнята с ним были. Он Коля, а брат - Толя.
Дом братов Самаев нашел по памяти спокойно. Не забыл, получается, за пять лет. Позвонил два раза, как всегда он звонил, подождал. Открывает какая-то тетка в юбке.
- Вам чего? - говорит.
Самаев говорит:
- Мне Самаева Анатолия, я брат его буду.
Тетка говорит:
- Похож. Они, - говорит, - с женой разъехались, а мы в их квартиру, в эту вот, съехались. А он сейчас на Столярова живет, дом шесть, квартира восемнадцать.
Поехал Самаев на Столярова. Траспорта минут двадцать ждал. Приехал, позвонил два раза. Выходит брат. Уставился на Самаева и стоит. Потом говорит:
- Тю бля, я думал, уже выехал с похмелюги. Дверь открываю, а там - я. А это, значит, ты.
- Я, - Самаев говорит. - Кто ж еще?
- Ну заходи, - брат говорит. - Давай.
Зашли они. Брат говорит:
- Ты это, не обращай... на это... Я со своей разошелся, так у меня тут бардак. Вчера с мужиками бухали. Но ты не обращай. Я бабу какую-нибудь приведу, она тут поубирает.
Самаев говорит:
- Ясно. А я, - говорит, - иду, гадаю, дома ты или нету тебя.
- Дома я, - брат говорит. - Я всегда дома. А куда ходить? Хата своя, пускай, кому надо, ко мне ходит. А? Так или не так?
- Угу, - Самаев отвечает, - так.
- Слышь, - брат Самаева вспомнил, - а ты когда вышел?
- Вчера, - Самаев говорит.
- Е! - брат говорит. - Так надо ж отметить.
- Давай в другой раз, - Самаев ему говорит. - А то мне еще тут надо... кое-чего... дело одно.
А брат говорит:
- Ты кончай. Я, - говорит, - сейчас. У тебя это есть?
- Есть.
- Гони.
Дал Самаев брату червонец, брат залез в штаны, пальто сверху надел и побежал.
- Я сейчас, - говорит, - сейчас.
И точно. Он быстро назад вернулся. Бутылку самогона принес, сказал: "Тут у меня сосед производит, градусов шестьдесят", - минтая две банки, хлеба и икры кабачковой банку.
- Ну давай, - брат говорит. - Чего тянуть? Будьмо.
Выпили. Консервы ножом открыли и икру. Закусили: Самаев - чуть-чуть, не хотелось ему, а Толя, брат, первую хорошо закусил, плотно. Закусил, значит, сок из минтаевской банки хлебом вымакал, в рот хлеб этот положил и говорит жуя:
- Ну, чего? - говорит. - Теперь попиздим? Ты, - говорит, - как жил? Там.
- Хреново жил, - Самаев говорит. - Разве там - это жизнь?
- А тут думаешь, жизнь? - брат спрашивает.
- Думаю, жизнь, - Самаев отвечает.
- Зря думаешь, - брат говорит.
- Может, и зря. Но тут воля, все ж. А там...
- Воля. Где воля? Каждый писюн газированный - тебе начальник. И вся воля.
- Это да, - Самаев говорит. - Наверно, и тут не ахти. Да. Ну а там, там - совсем. Задавить любого им ничего не составляет. Свободно.
- И тут свободно не составляет, - брат говорит. - Давай еще.
В общем, допили они самогон, брат закосел, а Самаев почти что и нет, трезвый. Правда, как-то ни с чего взял он и сказал брату:
- Понимаешь, Толян, - говорит, - одному тебе доверяю как брату. Легли мы вчера с Ольгой спать, она прижимается ко мне, а я - ничего. Она - это, а я - вот... Ерунда просто-таки какая-то.
Брат на Самаева поглядел мутновато и говорит:
- Атрофировалось, - говорит, - или что?
- А я откуда знаю? - Самаев говорит. - Я водки перед тем выпил. Может, водка так подействовала?
- Водка - не. Водка - не может быть. Я слыхал, у моряков такое бывает, какие долго в море плавают и без баб. Так это, кажись, временно. Это лечат.
- Что ж я с этим, в больницу пойду? - Самаев говорит.
А брат говорит:
- А чего?
- А ничего. Не пойду я.
- Ну, я не знаю, - брат говорит. - Оно, наверно, и само пройдет. Постепенно. Ты ж мужик здоровый.
А Самаев говорит:
- Постепенно - оно, может, и это... А сегодня? Ольге чего говорить, если оно опять? Ну... Не встанет?
Брат посидел, подумал и предлагает Самаеву:
- Слышь, Колян, а давай я заместо тебя к Ольге твоей пойду. Трахну ее. Она и не отличит, что это не ты.
Самаев говорит:
- Ты в натуре совсем оборзел?
А брат его говорит:
- Чего это я оборзел?
А Самаев помолчал и говорит брату:
- У меня волоса почти нету, а у тебя - вон.
- Отрежем, - брат сразу и ножницы нашел. - На, - говорит, - режь.
Ну, Самаев это мог, еще в армии приходилось ему. Накрыл он брата газетой, на табуретку посадил и обстриг его ножницами под "Первый день на воле". Обстриг, а сам все равно говорит:
- Не, Толян, ну ты в натуре серьезно?
- Отвечаю, - брат говорит и руками волосы с себя стряхивает - с лица, с головы, с колен. Потом он с Самаева шмотки снял, оделся в них.
- Давай, - говорит, - ключ, я к Ольге поехал. - А ты, - сказал, - сиди тут. Жди меня, и я вернусь.
И Самаев один остался. Лег на лежанку братову и лежит. И говорит себе:
- Надо домой ехать. Я ж не пьяный.
А потом думает:
- Приеду, Ольга уже дома будет. И Толян там, с ней. Что я скажу? - ну, и не поехал он. Остался лежать. И лежал, пока брат не вернулся. А он вернулся, говорит:
- Вставай. Вставай, - говорит, - слышь?
Самаев встал, а брат говорит:
- Ты только это, не психуй. Ладно?
- Что там? - Самаев спрашивает.
- Но ты не психуй.
- Я не психую, - Самаев говорит, - рассказывай.
- Ладно, - брат говорит. - Вот. Ну, приехал я. Ехал, бля, долго. Транспорт, собака, не ходит, совсем обнаглели. Да. Ну, приехал, Ольги еще нету. Ну, я разделся, свет потушил и - в люлю. Приходит Ольга. "Коля, говорит, - ты спишь?" Я молчу. Ну, она там, в коридоре, разделась, на кухне чего-то повозилась, а я лежу. Вот. Ну, подходит она. Ольга. А свет не включает, чтоб меня, ну, в смысле тебя, не разбудить, и ложится. А кровать пружиной заскрипела. Ну, я вроде бы от скрипа этого просыпаюсь. Ну, и все как надо. Все класс. А потом заснули мы. И она заснула, и я заснул. Да. Ну, сплю я, а меня как затрясет. Просыпаюсь - Ольга. "Ах ты, гад, - говорит, где, - говорит, - Коля мой?" Узнала, понял? Что я - это не ты. Я говорю, что живой твой Коля, чего ты, говорю. А она: "Где Коля?" - и все. Я говорю: "Дома у меня спит", - а она: "Ах вы ж, - говорит, - падлюки. Я с ним пять лет не развелась, а вы? Гады вы все", - говорит, и к окну подошла, и - вниз с окна. Дура. Я ничего и не успел. Слышь? Спустился, она лежит. Дышит. Я по автомату позвонил, "Скорую помощь" вызвал. Ее и забрали. Я из-за угла видал.
- Куда отвезли? - Самаев спрашивает.
- Ну, куда-куда. Я не знаю - куда. В больницу, наверно, отвезли. Куда.
Дослушал Самаев брата и пошел. Ни до свидания, ничего не сказал. На улицу вышел - рано совсем, темно. И транспорта никакого нету. Идет Самаев, когда видит, навстречу фары: две внизу, две сверху. Самаев на дорогу вышел и стоит. Машина подъехала - "Скорая помощь". Шофер с монтировкой из кабины вылез, а Самаев у него спрашивает:
- Друг, спрашивает, - куда отвозят, если с третьего этажа человек падает?
- Кто это, - шофер говорит, - с третьего этажа упал? Ты?
- Жена моя, - Самаев говорит. - Отвезли ее, а куда, я не знаю. Меня дома не было.
- Травмы - это в шестую, - шофер говорит. - Они сегодня ургентные.
- Спасибо, друг, - Самаев говорит. - Ты извини.
Пришел Самаев в шестую больницу, это уже светать стало, нашел приемное отделение, там: "Да, - говорят, - поступила такая. Перелом обеих ног". Самаев хотел к ней в палату пройти, а его не пустили, сказали:
- Передачи с одиннадцати принимаем и с семнадцати. А внутрь нельзя. Карантин.
Самаев стал говорить, что ему пройти надо обязательно, что он муж, но его все равно не пустили. Тогда он отступился и в ментовку решил ехать. На остановке стоял, стоял, плюнул и пешком снова пошел, так и не дождался ничего. А в райотделе дежурит лейтенантик. Самаев говорит ему:
- Я человека покалечил.
- Какого? - лейтенантик спрашивает.
- Самаеву Ольгу Степановну. Супругу свою, - Самаев говорит.
Лейтенантик бумагу Самаеву дал и ручку.
- Пиши, - говорит, - все, как было.
Самаев написал, что жену свою покалечил, Самаеву Ольгу Степановну, а лейтенантик говорит:
- Идите, Самаев, разберемся.
- Чего разбираться? - Самаев говорит.
А лейтенантик выпроваживать его стал. А Самаев не идет. Тогда он, лейтенантик то есть, вызвал сержанта, и они вдвоем Самаева из отделения вывели. А Самаев со злости схватил каменюку - и по окнам. После этого, конечно, его закрыли в КПЗ. Комната у них там есть такая. Не камера, как в тюряге, а комната. Простая. Только дверь железом обита и решетка на окне.
Сел в этой комнате Самаев на пол и сидит. День просидел. И ночь. Потом вызвали его в кабинет на второй этаж, а там мужик за столом жирный и без формы. Самаев стал перед ним, мужик говорит:
- Пятнадцать суток тебе. И скажи спасибо, что мало.
- Спасибо, - Самаев говорит. - А только я человека покалечил. Какие ж пятнадцать суток?
- Иди, - мужик говорит ему. - Никого ты не калечил. Мы с твоей женой говорили и выяснили.
- А в больнице ж карантин, - Самаев говорит. - Как же вас пустили?
- Нас пустили, - мужик ему отвечает, - а ты с сержантом пойдешь. Все.
Сержант Самаева во двор вывел и говорит:
- Сегодня, - говорит, - все уже на работу ушли, так ты стекло вставишь, которое выбил. А завтра с утречка пойдешь дорогу ремонтировать, со всеми. А то дороги в городе - ни в задницу, поэтому и с транспортом такая проблема, понял? А сегодня стекло будешь вставлять.
Дал сержант Самаеву кусок стекла и стеклорез, гвоздей восемь штук дал и молоток. Самаев молоток взял и говорит:
- Я человека калекой сделал, может, на всю жизнь, супругу свою, Ольгу Степановну, а вы, менты поганые, на пятнадцать суток меня хотите?
Сержант, конечно, на Самаева обиделся за такие несправедливые слова тем более он при исполнении - и кобуру взялся расстегивать, попугать чтоб Самаева. Но не получилось у него ее расстегнуть. Не успел он. Потому что у Самаева же в руке молоток был. Причем в левой руке. А он, Самаев, как раз левша. 1990
КРАСН?Й ТЕЛЕФОН
Мне поставили телефон. С семнадцатого года в очереди был первым - и дождался. Симпатичный такой телефон, красный. Шестьдесят четыре рубля, не считая ста за то, что поставили. И звонок у него не звонок, а свисток - как у милиции. Правда, сам я его не слышал, но так говорят знающие люди. А не слышал я звонка, то есть свистка, потому что, как же я мог его слышать, раз мне никто не звонил? Конечно, никак.
Сам я звонил себе из автомата, но меня в это время дома не было, потому что я из автомата как раз в это самое время себе звонил. И звонка, то есть свистка, слышать никак не мог. Даже, если он был. Но я не знаю, был он или его не было. Откуда мне знать?
А кроме меня, мне никто не звонил. Как мне кто-нибудь мог звонить, если номер мой никому неизвестен? Его же в телефонной книге нет. Книга же старая, а телефон новый, красный. Теперь надо выхода новой книги ждать. И знающие люди говорят, что ждать надо долго. Потому что бумаги нет и не предвидится, и не покупать же ее у капиталистов из-за моего идиотского телефона со свистком. Тем более что они, капиталисты, бумагу продать могут, но только за деньги. А за рубли не могут. То есть могут, но нам назло не хотят принципиально. А без книги, кто же додумается мне позвонить?
Жена могла бы додуматься, но ее нет. Вернее, она есть, но не у меня. Раньше, давно, когда я только в очередь становился, была у меня, а сейчас, когда очередь подошла - не у меня.
И это понятно. Мне ж надо было что-нибудь одно выбирать - или с женой жить, или в очереди стоять, потому что столько лет первым и там, и там - на два фронта - выдержать никто бы не мог. Я свой выбор сделал еще тогда. А если б не сделал, я б и становиться никуда не стал. Жена - сегодня есть, завтра нет, а очередь - это на всю жизнь. А если не на всю - как у меня, так потом умирать, и то приятно.
Конечно, жалко, что никто не звонит. Уж друзья-то юности позвонить могли бы. Они бы и позвонили. В юности. Но кто же виноват, что в юности у меня телефона не было? Откуда ему было в юности взяться? Я тогда и в очереди еще не стоял, и не мечтал даже. То есть мечтал, но не о том - молодой был, глупый. Так что неоткуда было телефону взяться, тем более такому - красному со свистком, за шестьдесят четыре рубля.
А что друзья не звонят, так это ж само собой разумеется. Как им звонить, если они все умерли, а телефон не работает? Его монтер поставил - и все. Сказал, что работает. А ушел - он поработал, поработал и перестал. Может, потому что все равно никто не звонит, а может, еще почему-нибудь.
Я хотел позвонить, мастера вызвать, чтоб починил телефон, но не вызвал. Как его вызовешь, когда телефон не работает? Никак не вызовешь. Можно бы от соседа вызвать, так у него телефона отродясь не было. А теперь и соседа нет. Дом-то наш новой властью под полный капитальный ремонт назначен, вот и выехал сосед. Да оно, наверно, и к лучшему.
И что телефон не работает - тоже к лучшему. А то ведь звонили бы все, кому не лень - беспокоили. Для того ли я с семнадцатого года первым был! Нет, конечно.
Конечно - нет. 1990
ВИДИК
Левой рукой Сева Галенко жал пятьдесят кг. А правой - тоже пятьдесят, но три раза. Здоровый он был в плане физического воспитания для своих лет. Ему лет было шестнадцать всего, и то недавно исполнилось. А учился он, Сева, в бурсе, в ПТУ, по-другому выражаясь. На камнереза. И после занятий и в воскресенье Сева качался. У них с пацанами своя качалка была в одном укромном сарае оборудована, и они в ней культуризмом накачивали себе мышцы рук и ног, и другие мышцы тела. Чтобы иметь тем самым большую мужскую силу и фигуру атлетического телосложения типа, как на фирмовых фотоплакатах и у знаменитого всемирно киноартиста Шварценеггера. А еще Сева имел одно желание. Или даже можно сказать - мечту. Он хотел, чтоб у него было денег около шести или семи тысяч и чтоб на эти деньги купить видик, и смотреть по нему всякие иностранные видеофильмы ужасов. Ну и порнуху тоже, конечно, и всякие шоу с мультиками. Да все чтобы смотреть. Что хочешь. Пришел чтоб домой, друзей понаприглашал с телками, видик включил - и класс. А можно на этом деле и бабки иметь - по рублю снимать с каждого человека, но не с друзей, а с других клиентов, со знакомых разных. Потому что рубль за порнуху любой заплатить согласится. Ради получения удовольствия. А в его комнате человек пятнадцать свободно может разместиться. Или двадцать. У Севы своя изолированная комната есть. Детская, как говорят паханы. А всего у них три комнаты в квартире. И хотя с ними еще бабка Севы прописана, мать матери, но она у них не живет. Она у сестры своей младшей, под Сумами где-то там или под Винницей. А прописана на их площади. Это в свое время для той цели сделали, чтоб квартиру получить можно было согласно закону, трехкомнатную. Пахан Севы сделал. Он в милиции работает - ну и сделал. Дом бабкин - у нее дом был свой в пригородном поселке Загороднее - не удалось сохранить, продать пришлось. За хорошую, правда, сумму. Чтоб бабку, значит, прописать к себе, в старую предыдущую квартиру под видом престарелой одинокой матери к единственной дочке. А потом на основании недостаточности метража, эту, новую, квартиру и получили. А бабка уехала к сестре жить. Сказала, ей так лучше, потому что не привыкла она в течение жизни в этих квартирах на большой высоте. Ну и у Севы таким вот простым образом своя личная детская комната получилась. Мать ему вечно вдалбливала, что вот же, мол, все мыслимые условия и блага родителями тебе созданы - только учись, бестолочь. А чего учись, когда нудно Севе было учиться и противно. И неохота. Из-за этой причины он и пошел в ПТУ на камнереза после восьми классов образования. Тоже, кстати, пахан помощь оказал, чтоб устроить его туда. Потому что в это ПТУ не так-то просто пойти. Просто на слесаря пойти, а сюда не любого и каждого с улицы берут. В нем же, в ПТУ этом, камнерезным работам учат, и потом можно памятники жмурикам штамповать и надгробья, а богатые люди еще и ограды любят себе заказывать каменные. То есть жизненно полезной специальности обучают. Поэтому-то и труднодоступно в это именно ПТУ поступить на учебу. Если б не пахан, Севу в жизни бы туда не приняли с его низкими оценками. Правда, и у матери тоже были некоторые свои концы там и связи, она директору этого училища в поликлинике болезнь триппер излечивала уколами неофициально, без оформления формальностей. Но материны эти связи не понадобилось использовать для данного случая. Без них все обошлось успешно, и Сева попал учиться в это дефицитное училище. И качаться тогда же стал регулярно и каждый день. Тем более это и пахан его одобрял. И даже сам лично деньги дал на приобретение спортивного инвентаря - гирь, гантелей и всяческих эспандеров. Полста вытащил из кармана и дал. Сказал, сила - дело хорошее, а на хорошее дело никаких денег жалко быть не может. А так-то он, пахан то есть, у Севы жлобоватый был. Одевать, чтоб перед людьми более или менее не стыдно было - это еще ничего, соглашался, кормить тоже своим родительским долгом признавал, а на деньги жлоб был. Все Севе говорил:
- А зачем это, строго говоря, тебе деньги? Ты же на всем готовом живешь - как все равно в зоне.
А Сева ему отвечал:
- Это точно, - и деньги к матери ходил клянчить. То есть какие деньги червончик там или меньше, чтоб вечером дома не сидеть. Она, мать, давала ему. Со скрипом, правда, тоже, но все-таки хоть как-то. А пахан - никогда не давал. На день рождения - и то не давал. Купит какую-нибудь фиговину, не нужную никому, и дарит ее в торжественной обстановке. Ну, или бывало из шмоток что-нибудь - штаны, бывало, или кроссовки - из тех, которые они у мелкой различной фарцы конфисковывали. Магнитофон нормальный - совестно кому признаться - только на шестнадцать лет подарил. Зато открыточку всегда стихами подписывал, типа того там "Расти большой и умный на радость всей стране". И если б не было у паханов бабок, так оно бы понятно было само собой, а то ж Сева недавно на книжки сберегательные напоролся, в кладовке, когда свитер свой старый искал, чтоб качаться в нем. Так он там шестьдесят тысяч насчитал. И книжки все - без фамилии, на предъявителя то есть. А пахан жлобится.
Вот то ли дело в детстве было насчет этого хорошо и просто. Насчет денег имеется в виду. Захотелось, допустим, конфет или мороженого купить, пошли на пляж, бутылок подсобирали, сдали - и готово. Или еще что делали пройдутся по квартирам, мол, нету ли у вас лишней макулатуры, нам в школу надо, с нас требуют, наберут таким способом двадцать килограммов, отвезут на детской коляске какой-нибудь в пункт приема, и там им мелочи дадут - сорок копеек - и талон на книжку макулатурную, а они потом талон возле книжного магазина за пять рублей продавали. А шесть тысяч - это не пять рублей, их, тысячи, конечно, труднее достать. Вон Чапа хотел по-быстрому заработать, а ничего не получилось у него. Чапа с Севой в одной группе учится, в бурсе, и культуризмом они вместе в качалке увлекаются. Чапа, он, правда, здоровей Севы, потому что, во-первых, он старше на полтора года и качаться начал раньше, а во-вторых, у него рост сто девяносто три. Он вообще из всех - и в бурсе, и в качалке - самый здоровый. Мочит - на раз любого. У него удар есть коронный, сокрушающий. И тоже этот Чапа видик давно хотел купить. Как Сева. Ну, а денег у него тоже, конечно, не было. У него паханы еще пожлобовитей, чем у Севы. И вот это как-то на занятиях сел Чапа рядом с Севой за последний стол - Сева всегда за последний стол садился по привычке, которая еще со школы у него сохранилась, - сел и говорит:
- Ну, ты это, как? Хочешь еще видик? Или перехотел?
- Чего это я перехотел? - Сева говорит. - Ничего я не перехотел. Бабок только нету.
А Чапа ему на это:
- А заработать хочешь?
- Где это? - Сева спрашивает.
- А в трамвае, - Чапа говорит.
- В трамвае - это как?
- А так. Берем мы это, человек девять-десять из качалки из нашей, заваливаем на Предмостовой в трамвай. Днем. Чтоб народ был, но не забито. Во второй вагон с обоих дверей заваливаем и, это, трамвай едет. Через мост. Десять минут он через него едет. Я, это, засекал лично время. Ну, и заваливаем, это, мы, и двери закрываются. Пацаны стоят на дверях, а мы смотрим и, если товар есть, идем по вагону и трусим всех подряд. И они, ну это, пассажиры, сдают нам кольца, цепки, часы. Ну и деньги тоже будем брать. Потом трамвай останавливается, открывает двери, мы сваливаем и рвем когти под арку, за мостом. А там уже пускай ловят. Они пока после перепугу опомнятся, эти, которые в трамвае, двери опять закроются и трамвай опять поедет.
Сева послушал Чапин план действий и говорит:
- Как в кино.
А Чапа говорит:
- Ну.
А Сева говорит:
- Только так на видик не заработаешь. Не хватит.
- Да сейчас кольца знаешь, какие бывают? По десять тысяч, - Чапа говорит. - С брильянтами.
- Так и пацанов же надо до хрена, - Сева ему говорит, - и всем башлять.
- Зато делов - десять минут. И просто.
- А если кипиш в трамвае кто-нибудь поднимет? - Сева спрашивает.
- Кипиш? - Чапа говорит. - Да у них у всех от мандража языки в жопу позатягивает. А если и не позатягивает - это, вагон-то второй. Мы, это, - на всех дверях. Едем - по мосту. Кипишуй, если себя не жалко.
- Не, - Сева Чапе говорит, - ну его на, твой трамвай.
А Чапа спрашивает:
- Ссышь?
А Сева ему:
- А не ссу, а облом мне. Не купишь на это дело видик.
- А мы раза три это крутнем, - Чапа говорит.
- Три раза - нельзя. Заловят за милую душу.
Ну, Чапа от него и отстал. Только предупредил, чтоб не вздумал он никому чего ляпнуть, по дури.
- А то, - сказал, - удавлю на хер.
И не пошел Сева с Чапой никуда. А Чапа все ж таки подговорил пацанов в качалке, и они трамвай раздели, как по нотам. И взяли, Чапа говорил, нормально. Ну, и понес Чапа все это золото продавать. Зубнику одному. Частнику. Договорился с ним, что придет и притащит ему золота много, чтоб продать, и понес. Еще с двумя хлопчиками, втроем. А в переулке, не доходя зубника, встретили их - тоже трое, но с пушками, и все забрали, что у них с собой было. Чапа так считает, что это зубник их направил. А как докажешь? Никак.
В общем, Сева правильно поступил, что Чапу не захотел слушать и не пошел с ним. Умно поступил. Потому что теперь и денег вот у Чапы, считай, не осталось ничего, и ищут их.
А Сева, он по-другому придумал. Он решил сам все сделать, по-своему. Чтоб и без свидетелей, и гарантия чтоб сто процентов. Он квартиру решил грабануть. В смысле - свою квартиру, ну, то есть паханов. Придумал он так и стал додумывать, как именно все это провернуть. Он сначала хотел просто монтировкой двери подломить для блезиру, когда паханы на работе будут, и забрать все, что надо - сберкнижки особенно, деньги, ну и другие ценные вещи, которые места мало занимают. Чтоб не таскаться. Но он опасался, что кто-нибудь увидеть может, как он двери свои будет подламывать. На такой случай можно, конечно, ответить, что ключи он, допустим, забыл или потерял. Но тогда уже дело сорвется, тогда уже больше не полезешь, пахан сразу про все сообразит. Он, пахан, у Севы не совсем дурак, чтоб не сообразить.
И тут, пока Сева думал и обдумывал, ему неожиданно повезло. И хорошо повезло, по-крупному. Пахан за матерью не заехал после работы, чтоб домой ее отвезти, и она автобусом поехала. А у нее там, в давке и в толкучке, сумочку разрезали и вычистили до дна. Кошелек вытащили, ключи и паспорт. Ну короче все, что там лежало, то и вытащили. Пустая сумочка осталась. И разрезанная.
И здесь уже Сева не растерялся. Раз так пофартило ему. Прямо на следующий день все и оформил. Открыл дверь своими ключами, зашел, перчатки на руки натянул и для создания видимости перерыл всю квартиру вверх ногами. Все три комнаты и кухню. А взял, конечно, только книжки и деньги - те, что у паханов лежали сверху для каждодневного использования - на питание там и на другие текущие расходы. Он их мог бы, конечно, и оставить паханам, эти деньги, но не оставил, взял. Просто ради правдоподобности картины преступления. Ведь настоящий же вор не оставил бы эти деньги. Ну и Сева не оставил. Он и цацки материны взял из шкафа, не оставил.
А паханы с работы пришли - елки! Ограбили. Пахан вызвал своих, из милиции, и начали они разборы. Смотрят - двери целые, замки не поломанные.
- Ключи, - говорят, - кроме вас и членов семьи, есть у кого-то еще? Преступники ключами воспользовались.
А мать Севы говорит:
- Ни у кого нету ключей. Но меня, - говорит, - вчера в автобусе обворовали. Сумочку разрезали, а в сумочке и ключи были, и паспорт.
- Значит, ясно, - милиционеры говорят. - Они узнали ваше местожительство, и квартиру открыли вашими же ключами.
Так и в протокол занесли. А Севе этого и надо было от них. Он все, что из квартиры унес, спрятал пока, на первое время, в автоматической камере хранения, на автостанции. Сложил в свой "дипломат" и спрятал. Там, на автостанции, камеры эти пустуют постоянно, и их никто никогда не вскрывает, как на вокзале, и можно поэтому не по три дня, а по месяцу и больше вещи в них держать и не заглядывать.
Ну вот, спрятал Сева все свое добро в камеру хранения и продолжает жить прежним образом жизни, не подавая никакого вида. В бурсу ходит на занятия, в качалку. Ну и на автостанцию хоть и редко когда, но появляется. Чтоб "дипломат" свой в другую ячейку перепрятать. А вот видик Сева так пока что и не купил себе. Денег у него теперь, конечно, валом, на любой видик хватит, даже и на самый лучший, с телевизором. Но как же он его купит? Паханы ж спросят, откуда деньги он взял в таких непостижимых размерах. А что он на это сможет ответить?
Поэтому и не покупает Сева себе видик. Хотя, конечно, и мог бы. 1991
РАСКЛАД
Значит, расклад сил на тот день, в какой Саянову забрали, был примерно такой: проживала она, Саянова то есть Галина Максимовна, самостоятельно, с двумя принадлежащими ей детьми от первого раннего брака в малосемейном общежитии, занимая одну комнату с кухней и с удобствами. Первый ее муж, Саянов Антон Петрович, с которым они находились в состоянии развода не менее пяти лет, на данный момент состоял во втором новом браке с женщиной, имеющей ребенка, но хорошей. И жили они с ней в снимаемой временно квартире, также, кстати, однокомнатной, и платили за проживание там какие-то несуразно большие деньги хозяйке, которая сама с сыном жила в другом месте, у своей бабушки. А его, первого, значит, мужа Саяновой, теперешняя жена ходила беременная в декретном отпуске и родить обещала, как говорится, с минуты на минуту. И кроме этого еще один наиважнейший нюанс имел тут свое особое место. Прописан Саянов был у своей родной матери. Он при разводе выписался из малосемейки как мужчина и порядочный человек, не имеющий к бывшей жене матери своих детей - ни малейших имущественных притязаний, а к собственной своей матери - прописался, по праву сына. Но он у нее не жил ни единого дня, так как они друг друга не любили. А Дима Рыбин у своих родителей не только что прописанным был, но и жил с ними с тех пор, как с Саяновой у него семейные отношения прекратились полностью. Саянова-то с ним, с Димой, после развода своего половой связью была связана на протяжении большого отрезка времени. И в дом его ввела к себе, и он жил, являясь ей гражданским мужем, а детям - считай, отцом и старшим товарищем. И состояли они в таком, не зарегистрированном нигде добровольном браке несколько лет подряд, а потом Дима, наверно, Саяновой приелся. Она вообще в жизни разнообразие ценила и уважала, а Дима - он человек неразнообразный. Так, как бы и ничего человек, а неразнообразный. И неразговорчивый. Ну, короче, за эти четыре, что ли, года, какие они жили совместно, он мог, конечно, приесться такой человеческой натуре, как Саянова. И наверно-таки, приелся. И она взяла себе моду домой возвращаться, когда ее левой ноге приспичит и под газом, и сытая, и всякая. И интимной жизнью с Димой жить начисто перестала. Скорей всего, и мужик у нее появился какой-нибудь на стороне. Дима некоторое время с терпением это переносил, в себе, а после сказал ей, что как-то оно не того получается, и что терпение у него, между прочим, свой край имеет, а она в свою очередь предложила, если ему чего-то не нравится, расстаться красиво и без выражения взаимных претензий и разногласий и чтоб нервы зря не трепать. А Дима сначала сказал, что вроде бы у них не так еще все безвыходно плохо, чтоб расставание устраивать просто за здорово живешь и вообще неуместный выходит какой-то с ее стороны образ действий. А она сказала - образ как образ и опять за то же самое взялась. И Дима собрал кое-какие свои личные манатки, типа там бритвенные принадлежности, носки, рубашки, засунул их в сумку и отчалил. К отцу с матерью жить, где и прежде жил, до появления на его пути Саяновой. Правда, и обиделся он на нее до глубины души. И она, значит, осталась сама в этой квартире с детьми от первого брака - мальчиком Юрой десяти неполных лет и девочкой Светой - восьми, тоже неполных. А работала Саянова бухгалтером в кооперативе. И получала в месяц восемьсот рублей. И от мужа бывшего, Саянова А.И., за сотню рублей приходило ей стабильно. Так что в плане социального обеспечения они были достаточно защищены от жизни, если по сравнению с абсолютным большинством населения брать. Но и работы у Саяновой всегда много было, выше головы. И на работе много, и домой она часто и густо работу приносила, потому что не успевала все необходимое в рабочее время выполнять. В общем, трудилась она насыщенно, но в свое удовольствие (ей работа ее по душе приходилась), а дети в школу ходили, учиться. А вечером они придут после продленки, и она через часа два за ними с работы вернется, перекусить что-нибудь простое сготовит, поужинают, и дети до отхода ко сну своим чем-нибудь занимаются, детским, а она - своим. И дошло у Саяновой до того, что деньги те, которые она зарабатывала в кооперативе своем, потратить ей не удавалось. Потому что день до вечера на работе, вечером - домой, так как дети сами сидят. Денег куры не клюют, а холодильник пустой. И бардак в квартире кромешных размеров. Когда Дима с ними жил, он как-то незаметно успевал все купить и подметал когда-никогда, и пылесосил. А без него с этим у Саяновой труднее стало. Но она по воскресеньям выскочит, накупит всего, что попадется ей, и неделю как-нибудь они проживали, питаясь этими закупленными продуктами. А насчет уборки - так она предрассудками себя не обременяла, в смысле, не это в жизни для себя считала за главное. Такое вот, значит, положение было в общем виде, и еще по поводу Димы - они с Саяновой, когда расставались, так между собой договорились: раз все, значит - все. И тянуть нечего, и приходить ему не надо больше ни в гости, никак. И он давно уже к ним не приходил, живя собственной личной жизнью и не знал про их дела совсем ничего. И Саянов давно к ним не заходил. Ему не до заходов было, потому что период беременности у его сегодняшней жены очень тяжело протекал, и все семейные вопросы лежали целиком и полностью на его плечах. И вот при таком раскладе Саянову неожиданно забирают и возбуждают против нее уголовное дело, хотя, может, и не совсем неожиданно ее забрали, если подробно разобраться и сопоставить предшествующий ход событий. А казус там получился следующего содержания: кооператив-то их этот самый при одном промышленном гиганте был организован, их при этом гиганте штук семь или восемь числилось, всяких разных кооперативов. Вот. И пользовался он, значит, их кооператив, излишним оборудованием этого гиганта и тому подобным для своих производственных целей и нужд. А за это, конечно, генеральному директору платил тысячу каждый месяц. В смысле, наличными деньгами. А за аренду помещения и станков и за электроэнергию платил само собой, отдельно, согласно заключенному договору. И вот этот генеральный директор вызвал как-то раз председателя их кооператива и говорит без зазрения совести:
- С этого дня, - говорит, - надо будет вам две тысячи платить, а иначе нет мне резона попустительствовать, чтоб вы уникальное импортное оборудование гробили и сырье на дерьмо переводили.
А председатель говорит:
- Мы так не договаривались.
А генеральный директор говорит:
- Ну так договоримся.
А председатель:
- Нет, не договоримся. И я, - говорит, - заявлю, что вы взятки с кооперативов вымогаете путем государственного рэкета.
И с этими словами покинул кабинет и дверью саданул так, что секретарша подпрыгнула - не сдержался.
А буквально через каких-нибудь два дня прибыли к ним в кооператив правоохранительные органы власти, произвели изъятие всей документации и всей наличности, сейф пустой опечатали и на расчетный счет в банке арест наложили. А еще неделю, значит, спустя председателя забрали. И Саянову как бухгалтера кооператива с ним заодно забрали. Сказали, что обнаружены у них серьезные преступления в области финансовой дисциплины, направленные на подрыв экономической модели чуть ли не во всем окружающем регионе. Саянова говорит, что у меня же дети в школе. Двое. Как же можно меня забирать? А органы говорят: "Дети к делу не относятся". И увезли их. А Юра со Светой из школы пришли после продленки, как всегда, ждали-ждали, а матери нету. Они поревели и спать без ужина и при электрическом свете легли, чтоб не так страшно самим ночью в квартире было. А утром опять в школу пошли.
А Дима, он работал на этом же промышленном предприятии-гиганте, при котором кооператив был зарегистрирован. И Саянова раньше на нем работала. Ей и малосемейку от этого предприятия шесть лет назад выделили. А потом из-за отсутствия средств строительство жилья предприятие заморозило на неопределенный срок, и реальной перспективы на получение квартиры у Саяновой не осталось никакой. И она в кооператив перешла. А Дима так и остался на предприятии. И вот он пришел на работу, а там уже слухи всякие невообразимые гуляют во всю - что посадили и председателя, и бухгалтера, и всех виновных, и что хищения выявлены в особо крупных размерах. Дима послушал эти слухи и говорит:
- Это кого ж посадили?
А ему говорят:
- Как кого? Саянову твою посадили, и председателя ихнего. И правильно, - говорят, - сделали, что посадили. Давно пора всех этих кооператоров начать сажать.
Ну, Дима отработал рабочий день и пошел домой. В трамвай не сел, а пешком пошел. Чтобы проветриться. Идет мимо школы, смотрит, а Юра со Светой стоят. Под дверью.
- Вы, - Дима спрашивает, - чего стоите тут, под дверью, и домой не идете?
А они говорят:
- Мы маму ждем, когда она с работы будет возвращаться.
Постоял Дима с ними и говорит:
- Ладно, пошли со мной. Не будет мамы.
И повел их за руки. А Юра спрашивает:
- А почему мамы не будет?
А Дима говорит:
- Да это, уехала она. Ну, послали ее. По работе.
- А она скоро вернется? - Юра спрашивает.
А Дима говорит:
- Не знаю.
Ну и пришли они домой - к ним то есть, к Юре и Свете. Дима на базар сгонял - у них базар под боком располагается - мяса взял, огурцов, в хлебный зашел, принес все это, мясо поджарил, вермишели нашел и сварил и накормил их, детей, значит, досыта. А после кормежки вышел на улицу и из автомата отцу с матерью позвонил, что ночевать пока приходить не сможет. Чтоб не ожидали они его и не переживали, потому что все у него вполне хорошо. И остался Дима с детьми Саяновой - чтоб им одним не быть. Хотел он, правда, и отцу их позвонить, поставить его в известность, какое создалось чрезвычайное положение вещей, но номер телефона не был ему известен, и Дима решил, что это не к спеху, решил, что Саянов по-любому каким-нибудь способом все узнает или просто к детям в гости придет, и Дима ему все расскажет, а пока, решил, пускай так будет, пока я и сам с ними поживу. А там, может, и не подтвердятся факты, и Галку оправдают и отпустят на свободу. Да, и еще он выяснил, где ее содержат, Галку, добился приема у тамошнего начальства и обратился с просьбой передать ей, что с детьми, мол, все устроилось. А они сначала помотали ему кишки по поводу того, кто он такой и что именно и конкретно его с арестованной Саяновой тесно связывает, но в конце концов передать про положение детей обещали. Записали все его данные и, если вы нам, сказали, понадобитесь в ходе дела и следствия, мы вас пригласим по повестке. Но они так его и не пригласили. Значит, не понадобился он им, а на суд Дима, конечно, и сам, без их приглашения, пришел. И на суде, как и надеялся он, сплетни насчет особо крупных хищений не подтвердились, и Галке поэтому суд определил только два года без конфискации. И председателю их тоже столько же дали и тоже без конфискации. Поровну, короче говоря, им дали. И пришлось Диме, значит, в отсутствии Саяновой жить с Юрой и Светой и их растить и содержать. Но, правда, и муж бывший Галкин, отец их родной, как узнал про Галку, сразу к Диме прибежал. И они поговорили. Он говорит, что я даже и не знаю, как быть и что делать, у меня ж ведь жена только-только родила, и ребенок слабый и больной, и саму ее еле спасли, думали, не выживет, и комната у нас тринадцать метров, и та не наша. А Дима говорит, что не надо ничего определенного делать, я с ними побуду. С детьми. И муж Галкин бывший очень за эти слова Диму благодарил и сказал, что дает твердое обещание к ним часто приходить и деньги в размере алиментов как минимум обязуется выплачивать, как и раньше, и в остальном тоже будет Диме в меру сил способствовать.
И так оно пошло и поехало. Дима с детьми жил, отец ихний их навещал по первой возможности и материально частично поддерживал. Хотя ему и самому в этом смысле невесело было. Ну и родители Димины в чем могли, также свою помощь оказывали. В плане купить чего-либо в очереди или с детьми посидеть, когда у Димы дела какие-нибудь неотложные возникали или подработать надо было ему на халтуре. И так бы Дима весь этот срок, определенный Саяновой по приговору суда, и провел незаметно для себя, если б через полгода его с детьми из квартиры не выселили. Сказали, через шесть месяцев те, которые осужденные по суду, постоянной прописки лишаются советским законом. И места жительства лишаются. А кроме ответственного квартиросъемщика Саяновой Галины Максимовны, как раз и являющейся осужденной, никто из совершеннолетних граждан на этой жилплощади прописки не имеет, а он сам, товарищ Рыбин, есть человек сугубо посторонний и занимает эту жилую площадь против всяких правил и постановлений и, возможно даже, в корыстных целях. Дима еще понять не мог, откуда им все стало известно, он же квартплату регулярно вносил, без задержек. А потом, позже, правда, выяснилось достоверно, что это кто-то из соседей нужное заявление сделал. А там уже, как говорят, дело техники - все само раскрутилось постепенно. Да оно бы и без этого заявления, наверно, в точности тем же самым закончилось. Из соответствующих органов, небось, все равно информация поступила бы куда положено своевременно. И тогда Дима, что смог из вещей, к отцу с матерью переправил - одежду, посуду, постель, игрушки и всякое такое, а мебель там, холодильник пришлось ему в срочном порядке продавать, так как некуда было это у родителей разместить, на их ограниченной площади. И Дима продал всю почти что обстановку разным людям, а деньги на имя Саяновой Галины Максимовны в сбербанк положил, на срочный вклад. Чтобы все честно. И перебрались они к родителям. К Диминым. И жили у них, пока Саянова свой срок отбывала. И ничего жили. Хоть и друг у друга на головах. Но все быстро с теснотой примирились, и дети даже примирились. Только одно им никак не нравилось - что в школу теперь надо было на трамвае ездить и вставать из-за этого рано, чтоб Дима их по пути на работу туда завез. А в другую школу Дима не стал детей переводить, ну, чтобы лишний раз с бумажками не связываться и не объяснять всем подряд, где находятся их мать и отец, и кем приходится им, детям, он сам, и почему это школу они вздумали менять посреди учебного года.
И вот, значит, Дима потихоньку работал, дети учились на "хорошо" и на "отлично", и здоровье было у них более-менее. Для их возраста. Конечно, и Саянов Диме всяческое содействие оказывал - и в проблемах воспитания, и в денежном выражении, и морально, несмотря на то, что его сын, который у него в результате второго брака родился, постоянно болел по больницам, и жена после тех неудачных тяжелых родов тоже безвылазно болела.
И два года для Димы быстро прошли, пролетели даже, можно сказать, и у Саяновой срок заключения завершился, и она освободилась из мест лишения свободы и сразу, конечно, первым делом, к Диме кинулась, потому что про судьбу своей квартиры и про другое все она была в курсе событий, ей Дима в письмах все тщательно описал. Ну, и приехала она к Диме, детей обнимает и целует и нацеловаться не может, и слезы у нее по лицу текут и на пол капают. А дети тоже, конечно, радуются встрече с ней. Все ж таки они по матери сильно скучали, особенно первые месяцы. Потом, правда, меньше скучали. Привыкли. А поначалу скучали сильно. И вот обнимается с ними Саянова, а Дима сидит на табуретке в стороне и на них смотрит. И родители его, отец с матерью, тоже эту картину молчаливо наблюдают. А потом Саянова поуспокоилась малость, глаза вытерла и к Диме, на табуретке сидящему, приблизилась. И говорит она Диме, что спасибо тебе, в общем, за них и забудь, говорит, все прошлое и давай жить по-новому и по-человечески. А Дима ей в ответ протягивает сберкнижку на ее имя и говорит, что не стоит благодарностей. Что касается детей. А что касается жить, то я этого не приветствую, так как не получится у меня все забыть.
- А что же мне в таком случае делать? - Саянова у него спрашивает.
- А это тебе видней, - Дима ей говорит.
А Саянова говорит:
- А можно, дети у тебя недолго поживут?
А Дима говорит:
- Это - пожалуйста. Можно.
И Саянова развернулась и уехала в город своего детства Кривой Рог, откуда она была родом и где у нее и сейчас жил родной отец со своей женой, а с ее, значит, мачехой. Уехала, и отец, видно, принять ее к себе согласился, потому что через какой-то короткий период времени она к Диме за детьми вернулась и забрала их с собой и увезла в этот самый свой Кривой Рог, а они туда уезжать не хотели, а наоборот, хотели остаться. 1991
НОМЕР
Самолет улетал рано. То есть почти ночью. И такси Кротов вызвал по телефону на два тридцать плюс-минус пятнадцать минут. А с женой он так договорился заранее, что посадит их в это вызванное такси, а сам с ними в аэропорт не поедет. Номер такси запомнит, если что на всякий случай и все. И останется дома, так как завтра, хоть и суббота, а надо ему на работу. А на работе у него был законный выходной и вообще он оформил очередной отпуск с понедельника. И вот, значит, такси пришло в назначенный час, и жена с дочкой сели в него на заднее сидение, и Кротов вещи их в багажник захлопнул, и они уехали. А номер он, Кротов, вроде бы и запомнил, но цифры тут же у него перепутались и из головы выскочили. А жена ему перед тем, как в машину сесть, сказала, что когда-то ты меня не только что до аэропорта провожал, а и намного дальше. Это она напомнила и намекнула, как он в первый год их жизни купил себе тайно от нее билет на тот же самый самолет, что и ей и, когда она уже начала плакать на регистрации, Кротов положил на стойку этот свой билет и паспорт. И летел с ней до Львова, а потом тем же самолетом вернулся назад. Был такой у них в биографии дурацкий эпизод. А теперь, конечно, все у них по-другому и не так. И вообще никак. И они приняли, значит, решение, что она уедет к своим родителям в гости, и они поживут месяц врозь друг от друга и отдохнут и, может быть, соскучатся.
И самолет вылетел, считай, вовремя и по расписанию. Вырулил на взлетную полосу, постоял на ней немного, а потом разогнался и задрал нос и стал лезть и карабкаться в гору, набирая свою положенную высоту полета. И Лина громко заплакала, потому что ей заложило уши, и она испугалась, не зная, что это означает. А Лариса сказала ей, что надо проглотить слюну, и Лина плакать перестала и взяла у Ларисы карамель "Мятную", и положила ее в рот, и стала сосать.
И вот прошлась туда и сюда вдоль кресел нечесаная, в прыщах, стюардесса и объявила, что самолет набрал свою высоту, и полет протекает нормально, и можно отстегнуть привязные ремни. И все отстегнулись и осмотрелись по сторонам. А в самолете было неубрано, бардак, можно сказать, был в самолете, так как валялся на полу какой-то сор и грязными и засаленными были чехлы сидений, и мутными иллюминаторы окон. И Лариса подумала, что дома она оставила раскардаш и не успела прибрать за собой после сборов в дорогу. Правда, она и не стремилась особо к этому, пускай, думала, остается, или пускай его бляди прибирают. А нет, так и в бардаке посношаются, не сдохнут. Ей сейчас, тут, отчего-то пришло на ум и показалось, что именно вот этим и будет Кротов заниматься в период ее отсутствия и больше ничем. Потому что недаром же он никак дотерпеть не мог и дождаться, пока уедет она. Наверно, прямо теперь уже и понавел полную квартиру всякой шелупени. А самолет вдруг ни с чего закачало и затрясло, и он провалился вниз сквозь тучи и взвыл всеми моторами и снова полез вверх. А Кротов смотрел на часы и думал, что вот наконец-то он совсем один и никого у него не осталось, только он сам. И он позвонил Лидке, но телефон Лидкин ему не ответил. Или она его отключила на ночь, или же где-то шлялась, тварь болотная. И Кротов знал, конечно, про нее, что она тварь, но ему-то что с того, он же не жить с ней собирался и не венчаться, а просто хотел поиметь ее по-человечески, без проблем и пережитков прошлого. Потому что Лидка была в этом деле специалист широкого профиля и пользовалась заслуженным успехом и давно на Кротова зарилась и положила на него свой глаз. Но телефон ее не отвечал ни в какую, и Кротов бродил без внимания по разоренной сборами жены квартире и тыкался в раскрытые двери шкафов и в выдвинутые ящики, и наступал на разбросанные дочкины игрушки, и они хрустели под его ногами. И когда в очередной какой-то раз Лидкин телефон не ответил, Кротов позвонил другу детства и юности Гере Мухину, и Гера ответил ему матом, то есть, какая это еще сука резвая звонит в такую несусветную рань.
- Это я звоню, - успокоил Геру Мухина Кротов и спросил: - У тебя телки есть? А то моя уехала и хата свободная, и от скуки хоть вешайся.
А Гера прикинул и сказал, что хата - это, конечно, хорошо и телок он, Гера, найдет сколько угодно и пригонит хоть целое стадо.
А Кротов сказал:
- Ну так гони.
И Гера оделся и прошел на пальцах мимо матери, которая лежала на боку лицом к стене и спала. И она не проснулась ни от прозвучавшего звонка телефона, ни от движений по комнате, производимых уходящим Герой. И Гера вышел и тихо защелкнул входную дверь, и пошел на Красный рынок, и через десять примерно минут ходил между сонными рядами и смотрел ассортимент товара. А на рундуках сидели скучные телки всех мастей и разновидностей. Их за всю ночь никто не взял, и они курили план или тянули портвейн из горла и то ли дожидались покупателя, то ли уже и не ждали ничего, а сидели просто так, по инерции. И Гера походил по рынку, прицениваясь, остановился около одной, симпатичного и приемлемого вида и, потрогав ее руками, потянул за собой, и она спрыгнула с рундука.
- Куда? - спросила у Геры телка.
- Еще одну надо, - сказал Гера.
- А вас сколько? - спросила телка.
- Два человека, - сказал Гера.
- Не надо, - сказала телка. - Я сама.
И они пошли с Герой вниз по улице Карла Либкнехта, к Кротову.
- Тебя как звать? - спросил Гера.
- Телка, - сказала телка.
- А меня Гера, - сказал Гера, - и она обняла его за талию и так держалась за него, опираясь, и ее бедро терлось о Герину штанину с шуршанием.
А когда они пришли к Кротову, телка сказала:
- Жрать.
И Кротов вытащил из холодильника кастрюлю с супом и поставил перед ней, и отошел. А она запустила туда, в кастрюлю, пятерню и достала кость с лохмами мяса, и обглодала ее дочиста, а кость опять бросила в суп, и она утонула. Потом телка поднесла кастрюлю к лицу и напилась из нее через край, и вытерла рот рукой, и сказала:
- Кирнуть.
И Кротов налил ей полстакана водки.
- Еще, - сказала телка.
И Кротов долил еще, и она выпила водку маленькими короткими глотками, и стала скидывать с себя все. И оказалась худой и прозрачной, и кожа у нее отдавала синевой, и по ней перебегали холодные мурашки, и телка ежилась и поводила плечами и мелкой грудью.
- Чего стоите? - сказала она. - Или вас раздеть?
- Нет, - сказал Кротов, и они с Герой стали раздеваться, и разделись, и она взялась за них по полной программе максимум. Сначала работала руками, потом впилась в Геру, а Кротова пристроила сзади, потом поменяла их местами и так далее, и тому подобное. И все это тянулось долго и монотонно, и за окном давно уже было утро нового дня. Потом и Гера, и Кротов умотались, и телка оставила их отходить, а сама пошла на кухню. И там она поела из супа гущи, вылавливая ее рукой со дна кастрюли, потом вернулась и подняла с пола куклу Катьку, старую и голую, и без одной руки. И она повертела ее и поразглядывала и вставила себе между ног так, что торчать осталась только Катькина голова, и стала ходить по комнате враскоряку и смеяться дурным и визгливым смешком, и пританцовывать по-папуасски перед зеркалом, и показывать Гере и Кротову длинный бледный язык. А в конце она легла на спину, прогнулась мостом и сказала:
- Рожаю.
И Кротов рванулся к телке и выдернул из нее Катьку. Катька была мокрая и скользкая, и он отбросил ее наотмашь.
- Родила, - сказала телка, и Кротова стошнило. И он добежал до туалета, давясь и корчась, и упал перед унитазом на колени, и его вырвало и вывернуло что называется наизнанку. А Лариса с Линой вышли из самолета и поехали на вокзал, и там купили в кассе билеты до города Червонограда, красного то есть города, и поехали в этот Червоноград. И там их встретили мать и отец Ларисы. И они обнимались и радовались их приезду и встрече, и из дома сразу повезли на свою дачу. И Лина бегала по огороду и дергала зелень и ела, и ела с земли клубнику до отвала, и целовала котенка Тишку, и ей было весело. А Лариса сидела в домике с родителями и говорила, что хочет у них пожить месяц отпуска, потому что с Кротовым у них черт знает что происходит, а не совместная жизнь и относиться они друг к другу не могут без отвращения, и, может быть, отдохнут теперь один от другого и после этого все как-нибудь поправится и утрясется. А мать говорила, что, конечно, отдыхай, о чем разговор, а в жизни, говорила, еще и не такое бывает у людей и все живут и от этого не помирают. А отец говорил, что оставайся у нас насовсем, а Кротов сам за тобой прилетит и будет упрашивать и умолять вернуться - никуда не денется, а если не прилетит, так и ну его в задницу или еще куда подальше. И Лариса стала отдыхать и встречаться с одноклассниками, и ходить с матерью на толкучку, и покупать разные польские вещи себе и Лине, и ходить купаться и загорать на Буг. И она редко вспоминала Кротова, и Лина тоже его совсем не вспоминала. А Кротов сказал Гере, чтоб он больше не приводил таких диких и сдвинутых баб никогда, и Гера даже обиделся на Кротова за его неблагодарность и ушел домой, а мать его все спала, и он не стал ее будить, а лег и надел наушники, и включил музыку. А Кротов вытолкал телку за дверь и тоже лег и не мог уснуть, потому что был день. И он лежал на кровати и думал, что, наверно, не миновать ему восстанавливать и налаживать семейные отношения с Ларисой, хотя бы из-за дочки и, чтобы не жить самому, потому что с Ларисой, конечно, жить тошно и противно, ну а самому - это вообще не жизнь, а одно название. И тут ему позвонила Лидка и сказала, что вполне имеет возможность прийти с подругой, если его жаба отвалила, и пускай срочно кого-нибудь ищет и зовет для подруги. И Кротов снова позвонил Гере и его позвал. И Лидка пришла с подругой и притащила полную сумку жратвы и выпивки из своего кабака, где она работала официанткой в большом зале. И Гера пришел, хоть и был в обиде на Кротова, и рассказал, что его мать спит со вчерашнего вечера на боку. И они сели пить и есть и напились до полусмерти и до потери сознания. И Кротов полез по ошибке и с пьяных глаз не на Лидку, а, наоборот, на ее подругу, а Лидка вцепилась за это в его залитые глаза когтями, и по щекам Кротова потекла кровь. И он отстал от Лидкиной подруги, и Лидка повалила его на кровать и, можно сказать, стала насиловать, пачкаясь кровью с его лица. А Гера, он сидел в другой комнате в обществе подруги Лидки, пил и спрашивал у нее:
- Ну разве может человек так долго спать на одном боку и не просыпаться со вчерашнего вечера, то есть целые сутки подряд?
А подруга не отвечала ему на этот вопрос, а говорила только одно и то же:
- Слышь, мужик, ты сделай меня, а, ну что тебе стоит? - и садилась к Гере на колени, а Гера ее оттуда сгонял.
И так или приблизительно так проводил все свое время Кротов с участием Геры и разных случайных женщин, и он не пускал Геру домой, чтоб не оставаться одному в квартире. А Гера говорил, что мне на работу надо и у меня мать там, дома, спит на боку, а Кротов говорил:
- Да ладно тебе, лучше выпей.
А Лариса все отдыхала и отдыхала у своих родителей в городе Червонограде и ездила с ними в поселок Рожище, где жил ее прадед и троюродный брат, и двоюродная сестра матери. И эта сестра имела большой дом и держала двух кабанов и кур, и кролей, и козу, а прадеду было девяносто два года и он каждый день рассказывал Ларисе, как воевал в гражданскую войну пулеметчиком за красных и как стрелял очередями по колоколам из "максимки", и как колокола звонили на всю ивановскую и распугивали птиц и старух. Говорил:
- Залегли мы, это, в низине, а на пригорке так, на бугре, церковь огромных размеров, а комиссар и говорит мне как пулеметчику, а ну вдарь, говорит, ей по колоколам, чтоб шума побольше было и чтоб знали все, что мы уже тут. Ну я и вдарил без единого промаха.
А больше прадед ничего не помнил из своей жизни, потому что у него был глубокий, рассеянный по всему телу, склероз и ни о чем он ни с кем не говорил, только об этом. А троюродный брат Ларисы был боксер и бабник, но еще сопляк против нее, и он пробовал к ней приставать и лезть в постель, а Лина увидела это и сказала.
- Мама, а что вы делаете?
И Лариса поперла своего этого троюродного брата в три шеи, хотя ей и было в душе приятно, что он за ней ухаживает.
А потом они уехали из поселка Рожище и вернулись обратно. И весь месяц, какой был в распоряжении у Ларисы, подошел к своему окончанию, и она взяла билеты домой. А отец ее отговаривал и обещал устроить на хорошую работу, но она взяла билеты, потому что все равно, в любом случае, съездить домой ей было надо и необходимо. И она позвонила Кротову по междугородке и сказала, что прилетает завтра рейсом из Тамбова. И он спросил, почему это из Тамбова, а она сказала:
- А откуда?
А он сказал, что все понял и встретит ее у трапа самолета. И Кротов отпустил Геру и сказал, что он может идти к себе и на все четыре стороны, и Гера обрадовался и ушел. А Кротов приступил к генеральной уборке квартиры. Он вынес в мусоропровод все бутылки и банки и подмел, и разложил по своим местам. И когда он заканчивал уже убирать, ему позвонил Гера и сказал, что мать его все еще спит и, наверное, она во сне умерла. А Кротов ответил, что надо ее, значит, хоронить не откладывая на завтра. А завтра он купил букет живых цветов и поехал в аэропорт встречать Ларису и дочку. И самолет произвел посадку и приземлился, и стали из него выходить авиапассажиры, а Ларисы и Лины среди них Кротов не обнаружил. И Кротов подошел к стюардессе, которая шла следом за прилетевшими пассажирами и спросил у нее про Ларису. Сказал:
- Тут с вами женщина летела красивая и девочка шести лет, - и описал внешность Ларисы.
А стюардесса говорит:
- Ну и что?
А Кротов спрашивает:
- Так, а где они?
А стюардесса говорит:
- А они раньше вышли.
- Как это раньше? - Кротов спрашивает. - У вас что, посадка была промежуточная?
- Не было у нас посадки, - говорит стюардесса.
А Кротов говорит:
- А как же они вышли?
А стюардессе, видно, надоели его вопросы, и она сказала со злостью:
- Ну как, как? Вышли и все. Неужели не ясно?
И Кротов сказал:
- Ясно, - и вспомнил номер такси, на котором уезжали жена и дочка в отпуск месяц тому назад, и номер этот был совсем простой и легко запоминающийся - 44-11. 1992
КОНЕЦ ГОДА
Под конец 1991, уходящего в Лету истории года, денег в сберкассах не выдавали, считай, никому. И зарплаты тоже многим простым трудящимся не выплачивали. Главное дело, все президенты всей страны поголовно считали, что надо дать людям возможность зарабатывать сколько влезет, а они говорили, что, конечно, кто ж против президентов спорит и возражает, но денег-то нет ввиду отсутствия и нехватки наличных купюр в госбанках. Как же мы их выплатим? Если их нет. А произошло это отсутствие купюр из-за того, что продавать в магазинах госторговли для обеспечения естественного круговорота денежных знаков можно было одних только продавцов, а больше нечего. А с базара и с рынка или, допустим, из коммерческих торговых точек серьезные деньги в банки возврат не совершали, а крутились и оборачивались где-то помимо, то есть в кулуарах и за кулисами теневого сектора экономики и параллельных мафиозных структур. А станок, который эти купюры печатает, говорили, подвергся моральному износу и вышел из строя действующих. Короче, тут во всем ощутимо сказалась несостоятельность марксизма-ленинизма как единственно верного учения и дал о себе знать крах и развал социалистической империи зла на независимые части света и отдельные государства. И вот подавляющему большинству рядовых граждан, отброшенных далеко за черту бедности и нищеты, совсем почти нечего стало употреблять повседневно в пищу и купить пожрать возможность у них отпала и атрофировалась начисто. А у всех же в основном семьи на руках и дети, и жены. А зарплаты, не выплачивают никакой, сволочи. И сберкассы в выдаче вкладчикам вкладов отказывают антиконституционно, и все это происходит на общем фоне небывалой суперинфляции и неудержимого роста розничных закупочных цен на товары первой необходимости и услуги повышенного спроса. И счастье тому, если у кого было накоплено в течение прошлых лет активной жизни много излишней верхней и нижней одежды и обуви и запасы пищевых продуктов имелись по домам, заготовленные на случай зимы или других стихийных бедствий - крупы в смысле, мука блинная и простая, макаронные изделия, а также прочий широкий ассортимент, вплоть до консервов из рыб в томате, в масле и в собственном их соку. А у кого не было ничего этого заранее предусмотрено, тем совсем можно было смело пропадать ни за грош собачий и пропадом и идти на панель и на паперть или, может даже, в подземный переход с баяном. Потому что голод, он никому не тетка. Но Привалов к этой вышеназванной категории беспечного населения не принадлежал ни сном ни духом. У него, в его жилье, им лично и при участии его первой жены Лидии были в свое время заложены на антресоли, в кладовые, под кровати, на балконы и во все три холодильника "Днепр-2" всякого рода неприкосновенные запасы пищи и всем нужным для обеспечения и поддержания жизненно важных центров, они обладали и с голодухи или от, допустим, дистрофического истощения помирать и пухнуть покуда не собирались и не рассчитывали, а собирались они честно работать и жить пока живется, а там - хоть трава не расти. Правда, первая жена Привалова, Лидия, она само собой, будучи женщиной, обижалась на такой низкий образ и уровень жизни и высказывала свои суждения и результаты умственных размышлений Привалову по вечерам во время совместных ужинов, которые она готовила на скорую руку из имевшихся в ее распоряжении макаронных изделий "рожки" производства мейд ин Италия и круп типа ячневая, перловая, пшенная и тому подобное, сделанных еще в бывшем СССР. Она говорила примерно в таком русле, что другие-то вон с жиру дуреют и бесятся, коньяк с шампанским стаканами заместо чая по утрам в постели жрут. А детей своих, отпрысков, фристайлам обучают и английским языкам в школах бизнеса и, говорила, что мне-то в моем переспелом возрасте, мягко говоря, пополам и Бог уже с ним, но сына же нашего, ребенка, питать надо усиленно и три раза в день. И это не учитывая того, что он кормится в школе, так как в школе у них не пища, а повальное воровство и поголовное недовложение в блюда, а у него же, у сына нашего, организм растущий, и одевать его - только успевай поворачивайся. И сколько ж можно, а, говорила она, Лидия, переносить в душе питание макаронными изделиями "рожки" и кашами из круп? Я ж, говорила, полномочный представитель самого прекрасного человеческого пола и фигура мне необходима соответствующая моему званию и предназначению, чтоб по улицам ходить с ней не совестно было. А с этих заграничных "рожек" и наших отечественных каш, какая может образоваться у женщины фигура? От каш возникает не фигура, а мешок с руками. Так говорила Лидия каждый божий день ежевечерне, и Привалов это ежевечерне от нее выслушивал, сидя по стойке "смирно", и позволял ей подобные высказывания, пропуская их от начала и до конца мимо ушей, как последние новости, и мечтал о чем-нибудь глубоко своем и сокровенно личном, чтобы отвлечь и заглушить внутри себя самого ярость и ненависть к любимой своей первой жене Лидии. И, конечно, Привалова можно в какой-то незначительной степени понять и оправдать за его эти сильные негативные чувства и отрицательно заряженные эмоции, потому что ко всем этим мелким по большому счету и общим для всего народонаселения трудностям и лишениям у него еще долго прибавлялось и то немаловажное обстоятельство, что мать его преклонных лет и его же бабушка лежали пластом в состоянии недвижимости. Они болели неизлечимой болезнью в завершающей стадии, то есть они находились, что называется, при смерти длительное время года, но по каким-то неизвестным науке причинам и следствиям никак не умирали, несмотря на окончательный диагноз, вынесенный персоналом больницы No6 и совпавший с первоначальным диагнозом участкового терапевта Несонова Петра Альбертовича. Он, Петр в смысле Альбертович, год еще тому назад поставил их, мать, значит, Привалова и его же бабушку в известность перед фактом, что заболевание у них в запущенной до невозможности форме и что погибнут они от него в скором будущем времени неумолимо и как пить дать. А они, значит, все болели и болели как ни в чем не бывало, и весь уход за ними ложился тяжким бременем на хрупкие плечи Привалова, потому что первая жена его Лидия отказалась, а он, Привалов, являлся своей матери родным сыном, а бабушке, соответственно, внуком - что ж ему оставалось делать, раз не уважала Лидия как мать его, так и бабушку и никаких других родственных чувств к ним не испытывала. Они же тоже взаимно не признавали ее за родную кровь и смотрели на нее всегда свысока и косо, а потом, значит, заболели болезнями на старости своих лет и от этих женских болезней века неоправданно долго умирали. Муж матери, отец то есть Привалова, а бабушкин, значит, зять, тот удачно своей смертью скончался года три назад - скоропостижно, а они вот сами мучились без конца и края и других людей мучили и отвлекали от важных дел и от счастья в жизни. А Лидия им ни малейшего ухода не оказывала и не предоставляла, и Привалов по силе своих возможностей вынужден был делать все, что мог и по утрам, и придя уставшим с работы, и по выходным дням с утра до ночи. Он и в отпуске по графику находясь, в основном при их постелях и при них состоял не отходя. На недельку только, на одну, в дом отдыха отлучился с семьей, в загородный, а потом все три недели как один день - при них. Ну и, конечно, такой неустроенный и малоприятный во многих отношениях быт Привалова беспощадно угнетал и нервировал и оказывал на его личность и, как говорится, менталитет удручающее воздействие - тут, сволочь, денег не выдают, кровно заработанных потом и трудом, тут в магазинах ни хрена нету в буквальном понимании и смысле этого выражения, а тут еще родная мать с бабушкой заодно лежат в комнате голова к голове не вставая с кроватей и ничего из накопленных продуктов в пищу принимать не хотят и не могут по состоянию здоровья, и по нужде ходят под себя, хотя и совершенно незначительно и нечасто. А когда они, мать и бабушка, были более-менее помоложе годами, они в силах были женщины, неболезненные, и им некоторые знакомые, друзья и товарищи по работе даже завидовали искренне от чистого сердца белой завистью, говоря, что, конечно, вам можно на этом свете жить, вы болезням не подвержены извне и хронически здоровые. А они и на самом деле, считай, не заболевали, а работали в то же время в тяжелых условиях труда и отдыха на предприятии химической промышленности плечом к плечу, составляя собой славную рабочую династию в третьем поколении. И там, на этом предприятии, технологический процесс своим разомкнутым циклом пагубно сказывался на физическом здоровье людей труда, наиболее кося старые постоянные кадры рабочих и служащих, и они все болели, как мухи, и общую продолжительность жизни согласно последним статистическим сведениям имели ниже средних показателей по стране и по миру лет на десять или пятнадцать. А их, мать то есть Приваловскую и его бабушку, никакая эта вредная химия не брала ни за что и, только лишь уйдя на покой и пенсию по старости, они заболели перед смертью своей этой тяжелой и продолжительной болезнью и болели почти что до окончания декабря-месяца 1991 года, а точнее - до семнадцатого его числа. А семнадцатого они таки скончались с горем пополам, как говорится, смертью жизнь поправ, и произошло это с ними в три часа сорок минут ночи под покровом предрассветной мглы темно-болотного цвета, и первая жена Привалова Лидия сказала в сердцах Привалову спросонья, что вот и помереть мать твоя с бабушкой не удостоились по-доброму и по-людски, а подгадали, как специально назло, когда темная ночь на улице, дождь непролазный кругом со снегом и грязища до пояса, а денег нету и не выдают. А Привалов ответил ей - тоже спросонья и в сердцах, но в оптимистическом ключе - что, мол, при наличии справок о смерти, заверенных печатью врача, наверно, деньги выдать будут обязаны и в сберкассе, и на работе, и ничего нет такого страшного, как-нибудь с трудом похороним и предадим земле, тут не оставим. Ну, и, значит, позвал Привалов соседскую старуху, сведущую в смерти, чтоб она произвела санобработку его умершим матери и бабушке и нарядила их, и сделала все прочее, что полагается в аналогичных случаях, и старуха пришла по первому зову за трешку и приступила к привычным обязанностям со знанием всех тонкостей и нюансов своего нелегкого дела, и все у нее выходило и получалось красиво и быстро, хотя работала она с чувством долга и с толком и без лишней суеты сует. А Привалов, пока она приготовляла его мать с бабушкой в последний земной путь-дорогу, проник в их общий шкаф-сервант, где должно было лежать у них всякое белье и одежда, и убранство, и иное составляющее барахло, необходимое для соблюдения траурного обряда прощания. И он все это раскопал на нижней полке ящика и вынул и передал для нужд приглашенной им старухи, а еще он нашел в шкафу, под бельем, кулек из-под зеленого грузинского чая первого сорта, и в нем, в этом кульке, обнаружил большие деньги, целую пачку больших денег. И оказалось там, в этой пачке, сто шестьдесят двадцатипятирублевок, что составило в пересчете четыре тысячи рублей ровно. Привалов об этом в туалете узнал и убедился. Он там заперся на крючок изнутри, чтоб ни одна живая душа ему помешать не смогла, и под видом простого удовлетворения естественной потребности деньги у себя на коленях сосчитал два раза подряд. И воду в конце спустил бурным потоком, следуя законам конспирации, и вышел он из туалета наружу, а Лидии, первой своей жене, ничего не сообщил про обнаружение им в серванте суммы денег, ни одного слова. Утаил, значит, от нее это радостное сообщение, а сам себе подумал, что не бывает таким образом в этой жизни худа без добра.
И нахлынули на Привалова неотложные заботы и хлопоты. Получение справок по факту смертельного исхода болезни - это раз, это самое главное, в больнице No 6, а там же за этими справками толпа народу стоит, как за колбасой или хлебом, и всем срочно хочется и безотлагательно их получить, потом, конечно, заказывание ям, гробов, автобуса и оркестра траурной музыки - это тоже самое главное и на другом конце большого города, черт-те где. А они там, в похоронном, значит, комбинате бытового обслуживания говорят, что гробов у нас на складе готовой продукции в наличии нету и до конца месяца, а равно и текущего года поступления не ожидается, потому что завод по производству этих насущных товаров народного потребления из-за срыва поставок пиломатериала стоит, и рабочие все находятся в вынужденном очередном отпуске. А что касается катафалка на базе автобуса ПАЗ, то ближайший есть на тридцать первое декабря сего года. На восемнадцать часов. Привалов им говорит, что как же без наличия гробов можно погребать, не говоря про то, что в восемнадцать часов темно уже на кладбище, как у негра... и скоро новый год. А они, вредители, говорят, а мы чего можем сделать и изменить? У нас живая очередь по записи и на раньше все забито, потому что смертность среди живых неуклонно и стремительно развивается и идет в рост. И Привалов плюнул на них и поехал с двумя пересадками к себе, по месту постоянной работы, на родной то есть мехзавод, и там ему, в ремонтно-строительном цехе, сразу пошли навстречу. Хотя тоже сказали, что леса у нас может не найтись в нужном и достаточном количестве, но это, сказали, ничего не означает, это дело сугубо поправимое. Мы тебе, сказали, один гроб изготовим, но зато сдвоенный, что позволит нам значительно сэкономить древесину ценных пород. И тебе, сказали, все это удовольствие обойдется намного дешевле. Пошутили они так, с остроумием. А Привалов подумал и сказал, что хорошо, пускай будет сдвоенный, я, сказал, человек простой и неприхотливый, как верблюд-житель пустыни. Правда, яма одна свободная останется и незанятая, ну так и хорошо, и ладно, на потом будет. В запас. И все ему сделали на совесть - и обивку красной кумачовой материей с наружных сторон и белой с внутренних, и крышку. И Привалов рассчитался сполна там, в цехе, с мастерами и еще сказал, что за ним причитается один литр водки, и он его поставит после того, как отоварится положенными ему по случаю обоих похорон двумя ящиками. А в автотранспортном цехе, в гараже, Привалов на завтрашний день сделал заказ большого просторного автобуса, чтоб, значит, негабаритных размеров гроб туда свободно уместить можно было и еще, чтоб желающие отдать последние почести до конца могли в нем рассесться по сидячим креслам. Он, Привалов, этот шикарный автобус через прямые каналы заказал - через кассу то есть и главную бухгалтерию, а для увеличения полной гарантии он еще лично с водителем переговорил без свидетелей и сказал ему, чтобы он прибыл завтра на своем автобусе точно к двенадцати ноль-ноль по указанному адресу и не подвел его под монастырь, а за ним, значит, не заржавеет и не пропадет. А сегодня, сказал, сейчас, давай изготовленный гроб доставим к месту действия за отдельную оплату труда. И заодно стиральную машинку "Чайка" с центрифугой туда же отвезем, по тому же самому адресу. Она, сказал, "Чайка" эта вот, у меня тут недалеко, в цехе, стоит. Ждет. Выиграл я ее, сказал, повезло. Нам на сто двадцать девять человек-работников две штуки администрация выделила, а мне досталось по вытянутому из шапки жребию. И они погрузили эту машинку и изготовленный гроб и повезли все вместе к Привалову на квартиру, а привезя, положили в гроб усопших мать и бабушку, то есть их тела, а машинку на радость Лидии определили в кухню. Между газовой плиткой и подоконником она как раз стала и уместилась. Да, а духовой оркестр Привалову в похоронном комбинате выделили. Один оркестр у них в резерве оказался и к счастью завтра в двенадцать часов занятым нигде не был, а был свободен весь день. Он сначала-то его не стал у них заказывать, а потом, впоследствии, съездил еще туда раз и заказал, несмотря на Лидию, которая бешено сопротивлялась, чтоб оркестр брать, сказала, что и так сойдет за милую душу, раз с деньгами в семье и в стране напряженное положение и перебои. И кроме того, она сказала, что другие матери и бабушки, если они, конечно, родители, а не с поля ветер, так они еще и детям своим деньги завещают по наследству и изделия из драгоценных металлов, и движимое имущество, а твои вот - так умудрились помереть, надурняк. Но Привалов все равно не послушался ее умного совета насчет необязательности оркестра и заказал его на свое собственное личное усмотрение. А про деньги, то есть про то, где их брать и одалживать в сложившейся неоднозначной ситуации, он сказал Лидии, жене, что это не ее касается, мол мои, сказал, мать и бабушка, я и возьму. А она ему возражение оказала - ты гля, говорит, какой грамотный в кустах нашелся, возьмет он. И они так слово за словом, переругались между собой вдрызг и перегрызлись, потому что Привалов слово ей скажет, а она ему вдоль и поперек - десять, он - слово, а она - опять десять. И главное покойницы тут же находятся, в комнате, и сын тоже здесь присутствует, так как в школу он не пошел, улучив подходящий момент туда не пойти. Он же всегда из-под палки школу посещал и под давлением старших. Не люблю я, говорил, эту дурацкую школу. Привалов спрашивал, почему это ты не любишь и по какому праву голоса? А сын отвечал, а потому что Марина Яковлевна и завуч дули крутят и ругают меня словами ни за что. А Привалов спрашивал, как они тебя ругают? Именно и буквально. А сын говорил - а гад твою морду, вот как. Ну и, конечно, такое несчастье и горе он не мог не использовать, чтоб занятия не пропустить, раз появились у него все неопровержимые основания. И вот при нем, сыне, и при покойницах затеяла Лидия эту беспочвенную ругань и торг вокруг оркестра, не стоящего, если разобраться, ни одного выеденного яйца. И раз так, сказала она, Лидия, в конце скандала, делая ему резюме и подводя итоговую черту, раз ты оркестр заказал самовольно в разрез с моим мнением, то поминки я устраивать и делать не позволяю и не буду, понял ты или не понял? А Привалов говорит неожиданно для нее и преспокойно - ладно, говорит, не будем делать. Понял. И скандал на этой, примиряющей стороны ноте, затих сам собой, так как не имел больше пищи для своего развития и продолжения. И Привалов взял за лямки безразмерный рюкзак своей юности и ушел с ним из дому и дверью шарахнул, но не хотя, а нечаянно, сгоряча. И пошел он с рюкзаком в специально отведенный районными властями магазин, где для похоронных и свадебных ритуалов продавали заинтересованным лицам водку. По двадцать бутылок в руки на одну справку. И он купил два раза по двадцать бутылок, и продавщица ему сказала, что в порядке установленных правил на девять дней ты имеешь право еще по десять бутылок купить на каждого жмурика, но только лишь при соблюдении одного пункта условия, а именно, сказала, положено сдать нам обратно в магазин пустые бутылки. Все двадцать штук, как одна копейка. А в твоем, значит, отдельном случае - все сорок. И за это в обмен, сказала, сможешь еще плюс одним ящиком обзавестись. И выслушал Привалов от нее эти строгие, но справедливые правила торговли и усвоил их, и сложил всю свою водку в свой повышенной вместимости рюкзак и потащил его к себе на дом, сгорбившись под тяжестью содержимого груза почти до самой земли. А дома Привалов вот что сделал: он перелил из одного ящика водку в три трехлитровые бутыли и бутыли эти закатал ключом для домашнего консервирования овощей и фруктов и укромно запрятал и от Лидии и от всех, а оставшиеся, запечатанные заводским способом бутылки, он частично распечатал и их содержимое слил тоже в бутылки, но в бутылки из-под молока и кефира. Это для того, чтоб на мехзавод свой отнести и поставить кому надо и кому обещано и чтоб при себе завтра иметь на какие-нибудь непредвиденные и чрезвычайные цели. А частично оставил Привалов водку как есть, в фабрично-заводской упаковке. Да, а пустые, освободившиеся от водки в результате переливания бутылки Привалов вернул в тот же самый безразмерный рюкзак, застегнул его на ремни пряжками и задвинул глубоко, под бывшую бабушкину, а теперь, значит, ничью кровать. С глаз, короче, долой подальше чтоб не пропали они нечаянно завтра, когда в квартире может произойти избыточное стечение народа, пришедшего выразить и воздать прощание. А после того, как с водкой Привалов закончил манипуляции и мышиную возню, он снова ушел и сходил в кафе "Лючия". Это у них стекляшка такая была не очень далеко по улице напротив - забегаловка диетическая. И договорился он там и заключил соглашение с заведующей насчет приготовления завтра банкета из трех-четырех блюд, чтобы поминки отметить, не ударив в грязь лицом перед людьми. И заведующая пообещала ему, мол, все устрою, как для себя, пальчики оближешь и потребовала в залог некоторую сумму аванса. А то, сказала, у меня было уже заказал один тоже так, поминки, а сам не явился. Вот и верь, сказала, после такого хамства людям. И Привалов выложил ей эту некоторую сумму аванса, а она говорит - да, между прочим, а на сколько человеко-персон накрывать и готовить? А Привалов, не зная, на сколько, говорит, а всего, говорит, у вас сколько тут посадочных мест? А заведующая ему говорит с профессиональной гордостью - всего у нас тридцать два посадочных места. А Привалов говорит, что раз тридцать два, то и задействуйте ваше предприятие общественного диетпитания на всю возможную мощность. Поминки все ж таки не каждый день бывают, так чего на них экономию разводить? Правильно я мыслю? А заведующая говорит - логично. А Привалов ей говорит - только вы, говорит, столы сдвиньте один к другому впритык. Так будет и удобнее, и уютней, более, в общем, по-семейному.
И вот назавтра все прошло как по нотам и по маслу, и на высоком организационном уровне. То есть и автобус приехал точно вовремя, и оркестр в количестве двух труб разного калибра, одного саксофона и одного барабана с тарелками не подкачал, оказавшись в трезвом доступном виде, и соседи собрались, пять человек старух и один полноценный мужик, временно на инвалидности по труду, и еще семья дальних родственников со стороны бабушки в составе двух сестер приехала из пригородного поселка городского типа на мопеде. И в двенадцать часов без существенного опоздания мать и бабушку переложили на чистые простыни и по порядку и по старшинству отнесли вниз. Привалов с мужиком-соседом и отнесли. Собственноручно. А гроб порожний с третьего этажа на первый шофер автобуса на горбу оттранспортировал за добавочную благодарность в виде водки. И внизу, возле парадного подъезда, их, покойниц, значит, заново уложили - каждую на свое прежнее место. А выносили их так, без удобств, из-за того, что другим способом никак на лестничных клетках нельзя было увернуться и пройти. И когда, значит, их окончательно уложили в последний раз, оркестр грянул печальную музыку, и под этот, скорбно исполняемый аккомпанемент Привалов и мужик-инвалид загрузили гроб в салон автобуса и установили его вдоль прохода. И тут Привалов говорит, обращаясь из двери ко всем собравшимся и пришедшим, что кто желает, тот имеет такую возможность отправиться с нами и с усопшими в их последний путь на комфортабельном автобусе, а кто не желает, тем спасибо, как говорится, что пришли почтить. А поминки, говорит, состоятся в диетическом кафе "Лючия" примерно около двух часов дня. И как услыхала эти его сказанные слова Лидия, так чуть на месте не озверела, еле сдержала как-то себя и свой южный необузданный темперамент и смогла, значит, с собой совладать. И автобус тронулся, а следом за ним тронулся оркестр - на своем, отдельном, автобусе. А по прибытии в конечный пункт назначения покойниц из автобуса выгрузили и похоронили по христианскому обряду и обычаю, правда, без попа, а одна вырытая зря яма пустой осталась стоять и незанятой, и в нее сыпался мокрый снег и лился холодный дождь, вызывая оползание и обрушение с них комьев сырой земли.
Потом автобус подвез процессию к кафе "Лючия", где было уже все готово и накрыто под спецобслуживание, и оркестр тоже туда приехал. И таким образом в обеде принимали участие - Привалов с семьей, мужик-сосед, две пригородные родственницы плюс оркестр в полном своем составе и три соседских старухи из пяти, так как две другие старухи являлись лежачими и ходили только на похороны в пределах своего многоквартирного дома. А всего, значит, получилось участников тринадцать человек людей или, как говорится, чертова дюжина. И вот все они тщательно вымыли руки с мылом "Оазис" и сели за стол, рассчитанный на тридцать два лица. Привалов поставил против каждого гостя бутылку водки и по традиции сказал тост, но не за здоровье тост, а за упокой душ и тел усопших. И все дружно выпили по первой до дна и закусили первым блюдом, и налили еще по одной, и Привалов опять сказал тост в том смысле, что пускай земля им будет пухом, и вы, сказал, пейте и кушайте до отвала, только бутылки пустые не воруйте, они мне самому нужны в целости и в сохранности, чтоб получить водку под девять дней и применить ее для разных выгодных бартерных сделок. И все выпили по второй и закусили вторым блюдом, и старухи набрали понемногу еды в принесенные с собой прозрачные пакеты чтоб угостить тех двух невыходящих старух и самим чтобы поужинать лишний раз и позавтракать, и пошли сытые и довольные по домам, ну а за ними, за старухами, встали приезжие родственницы и откланявшись попрощались, выразив тем самым чувство глубокого соболезнования родным и близким покойных и сказав, что все было очень вкусно, но им давно пора, так как надо же еще пилить двадцать три километра на мопеде по бездорожью и дождю со снегом. И остался после их отъезда в зале забегаловки "Лючия" совсем узкий и тесный круг людей, то есть Привалов с первой и любимой своей женой Лидией, сын ихний младшего школьного возраста, мужик-сосед, инвалид второй группы и, конечно, солисты оркестра. А еды всякой-разной осталось - ешь не хочу и водки тоже осталось - пей, хоть залейся. И стали тогда оставшиеся в кафе пить и есть, чтоб не пропало все это добро всуе, и стали вспоминать жизнь и забавные случаи из нее, и веселиться от всей возможной души и от всего сердца. И Привалов вскорости насосался, как паук, под завязку, и оркестр в лице своих солистов тоже накачался как следует и как подобает и взял в руки инструменты и стал в них дудеть и стучать ламбаду, а Привалов залез тогда на стол и говорит оттуда, с высоты положения:
- Танцуют, - говорит, - усе.
И мужик-сосед сгреб первую жену Привалова Лидию вместе со стулом за талию и стал с ней выплясывать танго и фокстрот с выходом, а Привалов, он тоже стал плясать с ними, но без пары под пьяные звуки духового оркестра, кружась по всему столу. И он напевал себе под нос мелодии из кинофильмов и кружился, закрыв глаза в экстазе танца, и задевал носками сапог стоящие на столе бутылки, и они летали на пол и падали, и разбивались на мелкие части, а также на более крупные куски и осколки вдребезги.
И чем завершились эти так называемые поминки, для Привалова навсегда осталось загадкой и тайной за семью печатями и замками, потому что, когда он проснулся и разодрал склеившиеся веки глаз, в квартире стоял уже сизый дневной свет, и Лидия в содружестве с мужиком-соседом и с барабанщиком оркестра пили на кроватях и за столом растворимый кофейный напиток "Лето" и похмеляли себя смешными остатками вчерашней водки.
- Живой? - сказал сосед, увидев возникшего около стола Привалова и обрадовался.
А Лидия сказала:
- Ты где деньги на поминки и на все другое взял, мутило?
А Привалов сел на свободную табуретку, чтоб на ногах не стоять и говорит Лидии:
- Да пошла ты, - говорит, - в жопу.
И насыпал в стакан растворимого кофейного напитка, и залил его кипятком из чайника, и размешал ложкой из нержавеющей стали, и стал пить жадными глотками, обжигая язык и зубы и глядя застывшим взглядом поверх головы барабанщика в стену своего дома.
- Что-то сына нигде не видно, - медленно думал Привалов, - наверно, в школу ушел. 1992
БЕРУШИ
Неля Явская жила красотой мира и окружающей среды обитания. И больше ничем. И если бы в мире красоты не существовало в наличии, она бы, наверно, от этого умерла. Потому что жить бы ей было нечем. Она еще любовью могла бы жить как женщина, женщинам это присуще, но любви - в исчерпывающем смысле этого слова - ей давно что-то не выпадало. Обходила ее любовь стороной. А с некоторых пор Неля уже и не ждала, что любовь с ней случится, так как, во-первых, жила красотой, а во-вторых, понимала по здравому рассуждению, что неоткуда ей ждать прихода любви. Работала она в чисто женском коллективе, где все сотрудники и все больные являлись по половой принадлежности женщинами. За исключением, конечно, завотделением и нескольких дураков-санитаров. Но завотделением был и на вид, и по своей сути козел козлом, а санитары, значит, и того хуже. В таких и захочешь влюбиться - не получится ничего, как ни старайся, потому что любовь, конечно, зла, с этим никто не спорит, но предел ее злость все же имеет.
А прежде, в ранней молодости и в юные годы, кое-какие мужчины и некоторые возвышенные чувства у Нели Явской случались и имели место. Так что, старой девой она, слава Богу, не была. То есть она ни старой не была, ни девой. Но и чувством любви в последнее время не могла Неля похвастать и предъявить ее в лучшем виде интересующимся, как говорится, лицам. Не имелось у нее никакого такого чувства по нулевому варианту или, проще сказать - ни ее никто не любил, ни она никого. И она, Неля Явская, жила одной голой красотой и больше ничем, поскольку красоту, ее можно создать самостоятельно и рукотворно. В отличие от любви.
Она так про это говорила, Неля:
- Каждый, - говорила, - человек есть кузнец своей собственной красоты.
И кроме того, она любила повторять и была непоколебимо уверена, что красота и только красота спасет когда-нибудь мир во всем мире.
Ей многие возражали, говоря, что мир уже ничто не спасет, и где, говорили, она, твоя красота есть и кто ее видел? А Неля говорила, что ну как же, красота - она присутствует везде. Куда ни глянь. Вот человек, говорила, например. Хотя бы я. Мое лицо и волосы, и мое тело - это и есть самый высокий символ красоты, ее воплощение в жизнь. Так же и все другие люди.
- Завотделением наш, - говорили те, которые ей возражали. - Или санитары.
- Завотделением, - говорила Неля, - я согласна, козел козлом, а санитары и того хуже. Но остальные-то ведь не такие.
- А какие? - спрашивали у нее. И она отвечала:
- Красивые. Какие ж еще?
И конечно, над ней посмеивались знакомые за такие слова и за все ее мировоззрение, намекая, что работа в этом специфическом отделении на нее влияет не в положительном смысле. Да Неля и сама иногда подмечала за собой что-нибудь такое. Лишнее. Например, она любила синяки от уколов рассматривать на теле больных. Так, бывало, и залюбуется, в особенности, когда много их в конце курса лечения набиралось и они сливались, принимая причудливые формы разных цветов спектра - от красного до фиолетового. А бывали они, синяки, оттенков утреннего моря и неба после захода солнца. И Неля, значит, случалось такое, сделает укол и стоит зачарованная, наслаждаясь видом этого узора из синяков и кровоподтеков. А потом очнется, спохватится и говорит:
- Ой, что это я? - и говорит: - Идите, больная, в палату.
И больная встает с кушетки и уходит, а Неля себе думает: "Надо, думает, - держать себя в руках, потому что все же работа есть работа и мои частные эстетические пристрастия и понятия тут могут оказаться неуместными".
И Неля дорабатывала в таких случаях с нетерпением свой напряженный рабочий день, сдавала смену вечерней сестре и уходила к себе домой, чтобы там отдыхать душой среди картин. У нее квартира вся обвешена была ими, произведениями искусства живописи. Картинами то есть в рамках. Неля их из журналов на протяжении многих лет вырезала. Из "Огонька" и из "Юности". Когда-то эти, да и другие общественно-политические и художественные журналы такие вклейки печатали с шедеврами лучших художников всех времен и народов. И она их вырезала и, в рамки вставив, развешивала по стенам. И комната ее жилая приобрела в конечном счете вид музея изобразительных искусств в уменьшенном масштабе. А рамки Неля сама изготавливала, своими руками. Это она имела хобби такое в жизни - рамки изготавливать для картин. Покупала в магазине "Юный техник" дешевые отходы деревообрабатывающих и мебельных производств - планочки всякие разнокалиберные, дощечки, реечки. Или со строек утаскивала, что валялось без дела и присмотра - и из этого всего, значит, делала рамки. У нее и инструмент весь дома имелся столярный. Ей на день рождения последний мужчина, какой за ней ухаживал в ее жизни, этот инструмент подарил, преподнес как бы ради шутки. Узнал от нее, что рамки эти сама она изготавливает, лично, и принес ей полный набор инструмента в специальном чемодане с ячейками. И чего в нем, в этом чудо-чемодане, только не было. Ну все было. И рубанок с фуганком, и стамески с ножовками и штихелями, и напильники всех видов, и сверла, и молотков целых два, и топорик, и коловорот. Ну и метр, конечно, складной был ярко-желтого цвета, и рейсмус, и прочие бесценные и необходимые принадлежности. И вот этот набор принес со своей работы дорогой ее Вася Братусь. Принес и подарил. Для смеху и веселья. Ему же ничего не составляло взять один набор у себя в цехе, где он в должности старшего мастера трудился, а сделать женщине такой подарок вместо духов общепринятых или, там, помады было ему, понятное дело, интересно. Пошутить так, в оригинальной манере. А она, Неля, не знала просто, как его благодарить, увидев подарок. Говорила:
- Мне сроду никто и никогда ничего лучшего не дарил.
И говорила, что только истинно любящий человек мог до этого догадаться и попасть прямо не в бровь, а в глаз.
А Вася Братусь, он, поняв, что никакого веселого смеха и никакой шутки не получилось из его затеи, сказал с досадой, что ты или больная и не в себе, или придуриваешься. Но чувства юмора в тебе по-любому нету, а я, говорит, с женщиной, этого главного человеческого чувства лишенной, не могу в близких отношениях долго состоять и не желаю. И он ушел безвозвратно в день ее рождения и к столу не сел, и не выпил за Нелино здоровье ни одной капли вина. То есть он даже не ушел, а уехал на своем велосипеде марки ХВЗ. А набор остался Неле навсегда в знак памяти о нем, об этом мужчине шутливом по фамилии Вася Братусь, за которого надеялась и рассчитывала она выйти, чтобы создать семью, замуж. Ведь она же любила его всем сердцем и всегда наблюдала из окна, как подкатывал он к ее дому на легком велосипеде и как сквозь вертящиеся спицы колес били солнечные лучи, и как спицы серебрились, отсвечивая веерами теней и бликов. А сам этот мужчина ее любимый, Вася, сидел в седле прямо и несгибаемо, степенно крутя педали, и велосипед преобразовывал своим механизмом вращательное движение его ног в поступательное и ехал. И Неля всегда ждала его, глядя на дорогу, и думала с удовлетворением: "Все-таки он красив, мой Василий, по-настоящему красив". И кроме того, думала она втайне и мечтала, что, сочетавшись с Васей браком, сможет стать Нелей Сергеевной Братусь и это тоже будет красиво. А если составить двойную фамилию, скажем, Братусь-Явская или наоборот Явская-Братусь, то еще красивее получится и благозвучнее.
Но мечтам этим интимным сбыться не суждено было, к сожалению, так как, подарив столярный набор, ушел желанный Василий на веки, как говорится, вечные и не вернулся, и женился, наверно, на ком-нибудь другом - мало ли на белом свете желающих. Во всяком случае, с того самого давнего дня не видела Неля ни разу его велосипеда ХВЗ с блестящими спицами колес и Василия тоже не видела и не встречала.
Зато, конечно, рамки для картин стало ей легче изготавливать и удобнее во всех отношениях, и выходили они у нее гораздо красивее и высококачественнее, чем раньше. Потому что хороший, настоящий, инструмент в этом тонком деле - главное условие качества.
И Неля делала рамки, много рамок, поскольку и картин у нее было за годы и годы скоплено огромное количество, причем представляли из себя эти рамки не просто четыре планки, сбитые гвоздями, а для каждой картины изготавливала их Неля по-разному, с учетом того, что на картине изобразил художник и в какой цветовой гамме. Если, допустим, изобразил он светлый женский образ или Мадонну какую-нибудь Сикстинскую, рамку Неля выстрагивала объемную и резную, с орнаментом по всему периметру, а если мужчина на картине был нарисован в строгих тонах или рыцарь, там, на распутье - то и рамка делалась соответственно строгая и простая, без украшательства. И цвет рамок, их то есть окраску, подбирала Неля для каждого отдельно взятого случая особо и ответственно - чтобы, значит, он, цвет, подчеркивал собой смысл и квинтэссенцию картины и оттенял, а не вступал с ними в противоречие.
И висели картины у Нели не только в комнате, как когда-то, когда начала она только составлять свою коллекцию, но и в коридоре тремя рядами, и в кухне, и везде, где место позволяло и имелось освещение, чтоб смотреть и видеть нарисованное. А те картины, какие не умещались на стенах, у Нели в кладовке хранились - в запаснике, значит, благодаря чему имела она широкие возможности изменять при желании экспозицию по своему вкусу и усмотрению. Когда же наступил неизбежный момент переполнения кладовки до отказа, Неля стала на работу картины относить и там, в палатах и в коридоре, развешивать. Завотделением увидел впервые ее самоуправные действия и говорит:
- Это что? Я спрашиваю.
А Неля ему ответила:
- Живопись, произведения изобразительного искусства.
- Зачем? - спросил у нее завотделением.
А она ему ответила:
- Красиво.
Ну и завотделением отстал от Нели и махнул рукой, и все было бы совсем хорошо, если бы дураки-санитары картины не портили, пририсовывая женским лицам усы, а мужским - рога. А портрету мадемуазели Шарлотты дю Валь д'Онь они продырявили рот и воткнули туда потухший окурок.
Но картин у Нели дома было несметное число и она молча заменяла изуродованные портреты на новые. Один раз только не сдержалась - это когда коням под тремя богатырями санитары пририсовали гадость. И Неля назвала их дураками и еще ублюдками. Прямо в лицо так их назвала.
А после работы возвращалась Неля Явская домой уставшая физически и духовно, садилась где-нибудь, допустим, посреди комнаты в кресло и смотрела свои картины - не все подряд, а те, какие ей в этот именно час хотелось смотреть больше всего. "Аленушку", например, художника Васнецова Виктора Михайловича или, может быть, "Саскию ван Эйленбурх" Рембрандта ван Рейна. Картину "Утро" А.Шилова тоже обожала она разглядывать вечерами. А самой лучшей, любимейшей ее картиной было полотно Питера Пауля Рубенса под названием "Портрет камеристки инфанты Изабеллы, правительницы Нидерландов". Ей вообще больше нравилось и импонировало, когда художники женские портреты изображали на своих полотнах. Женщины у всех художников красивее выходили, чем мужчины. Наверно, потому что самих женщин, с которых они срисовывали эти портреты, художники выбирали красивых, а не абы каких-нибудь. Ну и, возможно, любили они этих женщин и рисовали их с любовью. Хотя про это Неля точно ничего сказать не могла, про это не знала она ничего достоверного. Но то, что она могла часами сидеть и свои эти излюбленные картины рассматривать до мельчайших деталей и подробностей - это факт из ее жизни непреложный. Особенно, если тишина вокруг и никаких посторонних шумов с улицы и из соседних квартир не доносилось. Что бывало, понятно, нечасто. Ночью разве что темной, да и то не каждой. Потому что и ночами постоянно что-нибудь вокруг происходило - то у одних соседей праздник семейный, такой, что мертвый проснется и на ноги встанет, то другие соседи личные свои отношения выяснять начнут во весь голос, то "скорая" сиреной взвоет, то милиция, то еще что-нибудь стрясется громкое. А по вечерам - вообще. Обрушивались на Нелю шумы самые разные и со всех возможных сторон, что, конечно, не позволяло ей сосредоточиться на восприятии искусства. Тем более у нее этаж низкий, а во дворе, под окнами дети с матерями обычно гуляли и матери на детей кричали во время воспитания и ругали их последними словами. И доминошники тоже, ясное дело, ругались, вплетаясь в общий хор, и крыли отборным матом почем зря беззастенчиво.
Когда-то Неля выходила и говорила матерям:
- Разве можно, - говорила, - так на родных детей? Такими словами последними. Разве это красиво?
И доминошников она пробовала урезонивать и взывать к их совести.
- Как вам, - говорила, - не стыдно матерно выражаться? Ведь вокруг вас женщины с детьми находятся.
Но матери ничего ей не отвечали, отходя в сторону, и все равно орали на детей, ими рожденных, и били их, а доминошники ей говорили в своем стиле:
- Вали, - говорили, - отсюда.
А вслед еще и добавляли, что у нее не все, мол, дома и что она в секте состоит - не иначе. Ну вот Неля и перестала в конце концов выходить и разговаривать с жильцами соседскими, убедившись в бесполезности этих разговоров, а стала закладывать уши берушами. Беруши - это такие затычки специальные для работников производств с повышенным уровнем шума, расшифровывается - "Береги уши". А Неле их посоветовала на вооружение взять нянечка одна из их отделения. Она на ночь себе эти беруши вставляла, чтоб не слышать храпа мужа своего и детей. И Неля, применив ее опыт, стала картины смотреть с закупоренными ушами. И сначала это было не очень приятно, с непривычки, потому что голова от берушей наливалась у нее тяжестью и как бы распухала, а после - она притерпелась к ним, к берушам, и случалось даже, забывала их вынуть и спать с ними в ушах ложилась, и на работу могла так пойти. И только придя, вспоминала про них, так как слышала смутно и неясно то, что ей говорили. Короче, беруши эти оказались настоящей для Нели находкой - тем паче, что у них еще одно неожиданное свойство проявилось и обнаружилось. После того, как привыкла Неля к их применению и они стали как бы неотъемлемой принадлежностью ее самой. А без них ей недоставало чего-то и беспокоили пустые дырки в ушах, и казалось ей, что эти дырки у нее сквозные и в них свистит злой порывистый ветер. А когда в ушах ее лежали беруши, все приходило к допустимой норме, и ветер стихал, оставив после себя легкую тяжесть в области затылка и шеи, ватную такую тяжесть, сладостную. Потом в голове у нее возникал, самозарождаясь, продолжительный звук низкого тона и звучал этот спокойный звук какое-то время - до тех пор звучал, покуда Неля не настраивалась вся на его волну, а как только она настраивалась, звук начинал осторожно расслаиваться и вибрировать, и менять свой постоянный тон. В общем, музыка происходила из этого одинокого мягкого звука и, произойдя, звучала внутри у Нели, за ее пределы не вырываясь. Во всяком случае, никто, если рядом с ней оказывался, никакой музыки не слышал, как будто бы ее вовсе не существовало. Неле как-то пришло на ум, что если беруши вынуть, когда музыка в ней звучит, то она и наружу прольется - для всех - и все вокруг получат возможность эту ее музыку услышать и насладиться ее звучанием. Но как только она это сделала, музыка в ней оборвалась, издав такой глиссирующий звук, какой издает тромбон, если тромбонист во время игры засыпает. И вовне ни капли этой музыки не просочилось и не проникло, а в ушах Неля услышала свист и завывание ветра. И тогда она немедленно вернула беруши на их места, и иссякнувшая было мелодия постепенно восстановила себя в Неле, наполнив ее всю. Вначале голову, потом легкие, а потом и все пространство тела.
И все теперь Неля делала под музыку. И рамки мастерила, и картины смотрела. Причем мелодий в ней жило, как выяснилось, множество, и они сменяли одна другую в зависимости от того, на какую картину Неля смотрела и в зависимости от ее настроения и общего состояния, и вообще в зависимости от всего на свете. Даже от того, какого цвета на Неле было платье надето и что ей сказал днем на работе завотделением, и издевались ли над ее глухотой и отрешенным видом дураки-санитары. Потому что Неля в конце концов бросила вынимать из ушей свои затычки музыкальные и дома, и на работе, и везде. Она научилась понимать, что ей говорят, по движению губ - как глухонемые понимают, хоть это было и не так-то просто. Но она научилась. А научившись, обрела возможность слушать музыку в себе практически непрерывно и, чем больше она ее слушала, тем больше ей этого хотелось. То есть пристрастилась Неля к внутренней своей музыке чуть ли не сильнее, чем к изготовлению рамок и к картинам великих мастеров. А наиболее хорошо и прекрасно ей было, конечно, когда глаза видели нетленные произведения живописи, а внутри в это время музыка звучала. При таком стечении наивысший гармонический эффект достигался и Неля очень быстро поняла и убедилась, что это стечение и есть настоящая красота, красота, как говорится, с большой буквы. И без музыки своей она уже просто не смогла бы жить среди людей и являться членом общества. Потому что, если ей приходилось вынимать беруши, музыка в ней умолкала и у Нели почти сразу же начинали подрагивать и ослабевать пальцы, и ее настроение резко ухудшалось до того, что не хотела она жить, а хотела умереть не сходя с места, и под воздействием внешних шумов и свиста ветра ее тело поражала одна большая ноющая боль, которую терпеть было невыносимо даже женскому терпеливому организму. Так что, если б и вздумалось Неле теперь жить, как раньше, в общем человеческом шуме, она бы этого не смогла по состоянию своего здоровья. И, конечно, несчастье, что она купила берушей этих в аптеке без запаса, одну коробку единственную, так как подевались они с прилавков неизвестно куда - будто бы корова их языком слизала. Наверно, много стало желающих от шумов различных себя защитить и спасти.
И Неля свою коробку экономно использует, меняя беруши при самой крайней необходимости. Когда голову, допустим, моет и нельзя попадания воды на них избежать. Но голову она теперь редко моет, потому что волосы, говорят, и неполезно мыть часто. И Нелю эта проблема гигиены не очень волнует. А вот отсутствие в аптеках города и области берушей волнует ее чрезвычайно и остро. И она обращалась уже в Международный Красный Крест и в различные благотворительные фонды, и к представителю президента лично. Правда, без толку - представитель этот хваленый ее не принял, а из Креста и фондов ничего ей не ответили по существу, и Неля, отчаявшись и разочаровавшись в официальных путях достижения своей цели, пошла на то даже, что попросила завотделением помощь оказать ей в этом неразрешимом вопросе. У него же были связи и знакомства в мире медицины и фармакологии. А завотделением ей сказал: