КАЛИГУЛА ИЛИ ПОСЛЕ НАС ХОТЬ ПОТОП Йозеф ТОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Рваные клочья тумана неслись над морем. В зелено-черных волнах еще дремала ночь. Дул азийский ветер. Под его резкими порывами желтоватый парус пузырился и трепетал. Три ряда весел мерно рассекали волны. Военный корабль "Евтерпа", пожирая волны, несся на запад к родным берегам.

Дул азийский ветер. Добрый ветер. И благом были дары Азии для Рима: киликийская пшеница, сирийский пурпур и фрукты, индийский муслин, арабское золото и благовония, ливанские кедры, драгоценные камни. Добрым был восточный ветер и для "Евтерпы", которая везла в Рим редкий груз: военного трибуна шестого легиона Луция Геминия Куриона, помощника и приближенного легата Вителлия, со свитой и центурией войска.

Луций проснулся на жестком ложе единственной на судне каюты. В корабельном оконце виднелись лохмотья стелющегося над морем тумана. Рваные клочья поднимались вверх, соединялись, расплывались, таяли. Луцию их причудливые очертания напоминали знакомые предметы и лица тех, о ком он думал: вот мелкие завитки тумана вокруг бледного просвета – это ее лицо в кольцах кудрей. Лицо его невесты Торкваты. Нежное, светлое, любимое.

Верная, верная. Луций прикрыл глаза. На Востоке он не жил аскетом. Но образ белоликой римлянки, его будущей жены, мечта о жизни с ней были сильнее мимолетных увлечений. Луций потянулся и раскрыл объятия: Торквата!

Скоро я буду с тобой!..

Он поднял голову. Круглый клок тумана несся вниз, к волнам, напоминая венок героя, который, вероятно, ждет его в Риме. На три месяца доверил ему легат Вителлий командование легионом. И фортуна была благосклонна к Луцию.

Он победил во всех схватках с дикими парфянами, которые непрерывно угрожали дальним границам Римской империи. Он проявил мужество и отвагу. И более того – выказал дальновидную осторожность в переговорах. "Клянусь Юпитером, Луций Геминий Курион будет великим человеком", – начертал легат Вителлий в послании к римскому сенату, которое Луций должен лично вручить Макрону, первому приближенному императора.

Луций улыбался. Скоро его голову украсит золотой венок сената, а шею обовьют белые руки Торкваты. Жизнь сверкает только красками радости, жизнь – это песнь Анакреона. Ave Roma, regina mundi![1] И все-таки есть нечто, нарушающее душевный покой Луция, черная тень нависла над его радостными ожиданиями. Неизвестность. Вопрос давно возникший и неразрешенный: почему шестой легион неожиданным приказом отозван из Сирии в Рим? Почему так спешно в середине зимы, при «закрытом» море, вызван в Рим он, Луций?

Почему оставлен в Азии и назначен прокуратором Иудеи легат Вителлий? Луций должен был еще два месяца пробыть в Сирии до положенного трехлетнего срока – и вдруг это неожиданное возвращение! Почему? Почему? Останется легион в Риме? Может быть, что-то готовится в Вечном городе? Может быть, что-то случилось дома?

Туман рассеялся, растворился в воде. Море даже на вид казалось холодным. Непроницаемо было лицо моря.

Кто же ответит на вопрос, который тернием застрял в мозгу, кто вынет этот колючий шип и когда? Боги, кто и когда?

Страх жег Луция, более всего боялся он, что неладное творится дома.

Из-за отца. Образ мыслей Сервия Геминия Куриона, влиятельнейшего из римских сенаторов, был известен всякому. Но из-за него император не стал бы вызывать в Рим сирийский легион. Могли бы обойтись одним палачом.

Мучительная неизвестность томит душу и лишает жизнь всех ее красок.

Кто ответит мне?

Луций хлопнул в ладоши, приказал обуть себя и застегнуть панцирь.

Ночной мрак тонул в морской глубине, небо светлело. Горизонт за кормой золотился. На мгновение ветер утих, море затаило дыхание. Солнце поднималось над волнами, рассеивая утреннюю мглу.

У капитана Гарнакса был наметанный глаз. Капитан смотрел на запад. А на рее, над головой капитана, сидела обезьянка и поглядывала туда же. Чувства у зверька острей, чем у человека. Симка забеспокоилась, перескочила на мачту, выкатив агатовые глазки, и завизжала так, что у капитана заложило единственное здоровое ухо. Он всмотрелся и через мгновение тоже увидел: белое курящееся облачко над кузницей Гефеста, сверкающая вершина горы.

Этна! Сицилия!

"Евтерпа" на своих восьмидесяти веслах неслась, как стадо жеребцов, почуявших близость конюшни. Вулкан рос, полоска земли к югу расширялась, приближалась.

Панорама Сиракуз постепенно вырастала из моря. Над городом царил храм Афины Паллады, ослепительными рядами тянулись его мраморные колонны; слева, в устье реки Анапа, шумела на ветру бамбуковая роща; справа белели крутые скалы, о которые разбивался прибой. Вдали на севере тяжело поднимался массив Этны с заснеженной вершиной, за городом, на пологом склоне, среди зелени кипарисов и пиний, сияли белизной летние виллы и скалились ступени амфитеатра. Сиракузская гавань раскрывала военному кораблю свои объятия. Гарнакс приказал убрать паруса. Пронзительно запела флейта. Весла разом взлетели вверх, и "Евтерпа", замедляя ход, как морской еж, заскользила по зеленой глади залива. Лязг якорных цепей, шум толпы на набережной. На темном фоне плебейской толпы сверкают белизной тоги патрициев. Высыпал весь город, потому что появление корабля в январе месяце (море было закрыто для плавания с октября до конца февраля), да к тому же военного, было событием. Осадка "Евтерпы" не была особенно низкой, но тем не менее судно бросило якорь в доброй сотне шагов от берега.

К краю мола сквозь толпу пробирались четыре человека. Они всех расталкивали, шумели, беспокойное возбуждение угадывалось в каждом их движении. Одежда кричащей расцветки отличала их от прочих людей так же, как и речь. – преувеличенно пышная, полная шуток и острот, намеренно громкая, такая, какой она бывает, когда говорящий хочет, чтобы его слышали все. Толстяк в красном плаще, прокладывая путь локтями, выкрикивал:

– Дорогу великой Бул Дури Дан, царице Востока, падшей, – о боги, что я несу! – упавшей звезде небесной, красавице из красавиц!

"Упавшая с неба звезда" семенила за ним на толстых ногах в белом хитоне и синем плаще, усеянном серебряными блестками. Ее ярко-красные щеки пылали, вокруг глаз растеклась черная краска. Народ с хохотом расступался.

Кто-то выкрикнул:

– Дорогу брюху чревоугодника Лукрина и товарищам его!

– Ах, дорогие мои, – отвечал толстяк, – вы помните друзей своих?

Слава вам!

Вслед за женщиной протискивался тощий редкозубый старик, волоча плащ по земле. Последним шел высокий, статный мужчина в серой тунике, в шафранном плаще, скрепленном на плече блестящей пряжкой. Сиракузская знать брезгливо сторонилась: ведь эти четверо, хоть и были любимцами публики, на общественной лестнице стояли вровень с ворами и девками, все они были актеры. Толпа охотно со смехом расступалась, пропуская их к краю мола и жадно прислушиваясь к перебранке:

– Он возьмет нас.

– И не подумает.

– Плевать ему на нас.

– Заткнись ты, тюфяк соломенный. Возьмет, увидишь.

– Помалкивай, смотри-ка лучше! Вот он!

Смотрела толпа и видела: на носу корабля, окруженный свитой, стоял стройный молодой человек, среднего роста, с соломенно-желтыми волосами, по-военному коротко остриженными. На груди его блестел серебряный панцирь с изображением солнца и лучей, сапфировый плащ развевался на ветру. Он стоял в позе повелителя. Его серые, широко расставленные глаза гордо смотрели на всех. По пристани уже разнеслась весть о том, кто этот человек. Толпа видела корабль. Видела людей на палубе, но смотрела лишь на молодого человека. Знатный господин. Могущественный. Богатый. О Геркулес, один его панцирь стоит пяти лет плебейской жизни!

Смотрел Луций и видел: волнуется на молу пестрое сборище. С восхищением глядят на него жители Сиракуз. Он подал знак, чтобы ему принесли шлем.

Шлем сверкнул на солнце, ветер подхватил пурпурный султан. Изумление толпы передалось тем, кто был на корабле. Луций видел, как смотрят на него патриции, как смотрят на него равные ему. Но под маской его презрительного равнодушия беспокойно билось сердце: есть ли в этой толпе человек, который рассеет его опасения? Кто скажет ему, что делается в Риме? Взгляд Луция задержался на краю мола, куда наконец добрались четыре смешные фигурки. Не повернув головы, Луций сказал своему приближенному:

– Ты видишь, Тит, трех оборванцев и женщину в подоткнутом хитоне?

Гистрионы. Мне кажется, что того длинного я видел в Риме. Как зовут шута?

– Фабий Скавр.

– Да-да, Фабий Скавр…

Глаза Луция остановились на лодке, которая отвалила от мола и направилась к кораблю. Это отцы города, сиракузские дуумвиры, спешили приветствовать знатного гостя – кто знает, не пригодится ли знакомство с ним когда-нибудь? Они торопились поклониться и отдать дань уважения всемогущему Риму. Луций приказал подать темного сирийского вина, возлил Марсу, поднял тост за императора Тиберия и выпил вместе с прибывшими.

Сановные хозяева доставили гостя на берег, тем временем корабль наберет воды, копченой трески и вина, отдохнут гребцы. Толпа расступилась. И только актеры двинулись к Луцию. Они поклонились ему по-восточному, низко, в пояс, пусть видит, что и им знакомы хорошие манеры. Высокий, слегка наклонив голову, воздел руки кверху и произнес:

– Знатный господин, мы, римские актеры, граждане Рима (как он гордо сказал это, прохвост!), целый год мы бродили по Сицилии, показывая свое искусство. Мы жаждем вернуться в свой любимый город.

Луций вспомнил: "Фабий! Фабий!" – орал тогда римский сброд на Бычьем рынке, где Луций приказал на минутку остановить носилки, чтобы посмотреть, что там такое выделывает лицедей. Красивым его нельзя было назвать ни тогда, ни теперь, но смотреть на него отчего-то было приятно. Что-то привлекало в нем. Внешне он не походил на комедианта. Атлетически сложенный мужчина, темные глаза, сросшиеся брови, квадратный подбородок, выступающая нижняя губа. Жесты размашистые, смелые, будто пространство вокруг тесно ему. "Задира и фанфарон", – решил Луций.

Актер просительно продолжал:

– Нас только четверо, еще кое-какие тряпки – твой корабль, благородный господин…

– Я видел тебя в Риме, – перебил актера Луций. – Ты глотал ножи на Бычьем рынке…

– Это большая честь для меня, господин, – вставил актер.

Луций великодушно не обратил внимания на то, что его прервали:

– Вы позабавите нас дорогой.

Все четверо низко поклонились.

– Скажи капитану, Тит!

Движением руки он отстранил комедиантов и, богоравный в своем величии, зашагал сквозь толпу зевак ко дворцу дуумвира Арривия, где его ждало угощение. Когда в триклинии он возлег на почетное место у стола, выдержка на миг покинула его, и он спросил, нет ли известий из Рима.

– Десять дней здесь ждет тебя посланец твоего отца. Я пришлю тебе его, – сказал Арривий, взглянув на Коммода, и оба, понимающе переглянувшись, удалились.

Посланец Сервия, вольноотпущенник Нигрин, принес добрые вести. Сенатор Сервий и матрона Лепида здоровы и рады увидеть сына. Они с нетерпением ждут его. Родной дом живет в тиши под охраной семейных ларов и готовится к его возвращению. По прибытии в Мизен благородный Луций переночует на вилле своего отца в Байях. Там все приготовлено. Сенатор предполагает, что Луций по дороге в Рим предпочтет медлительным носилкам быструю езду, поэтому в конюшне приготовлена для него верховая лошадь.

– Мне приказано во всем угождать тебе, благородный господин.

– Это все?

– Все, мой господин.

Посланец удалился, а владыки Сиракуз вошли. "О том, что меня терзает, опять ничего", – подумал Луций. Он обратился к дуумвирам:

– Скажите, как наш император?

– Он здоров, – сказал Коммод.

– Он болен, – одновременно с ним произнес Арривий.

Луций изумленно посмотрел на обоих. Они оба пожали плечами и опять в один голос сказали:

– Он стар.

– Через два года восемьдесят, – добавил еще Коммод.

– Ах, что-то еще будет через два года? – вздохнул Арривий.

– Что будет через два месяца? – усмехнулся Коммод.

Хозяин дома хлопнул в ладоши.

– Розовую воду для рук! Усладите воздух благовониями! Венок для моего гостя! Пусть придет госпожа! Несите вино и закуски! А тебе, дорогой, пусть будет хорошо у меня!

Угощение было изысканным, но Луцию есть не хотелось. К его тревогам добавились новые: что же на самом деле с императором? Луций был немногословен, ел мало, пил мало, рассеянно скользя взглядом по пиршественному залу. Вдоль стен триклиния стояли греческие статуи удивительной красоты, свидетельствуя об изысканном вкусе хозяина.

Повсюду, на чем ни останавливался взгляд, царил покой, и только в людях покоя не было. Вопросы Луция были неприятны дуумвирам. Они знали, что закон об оскорблении величества – Lex crimen Laesae Maiestatis, – принятый когда-то для охраны сената и императора, день ото дня становится все более страшным оружием в руках Тиберия. Он направлял его против всех, кто до сих пор не может забыть республику, против могущества сената, который видит в правлении одного лица зло и опасность для государства и для себя, против сената, который втайне мечтает об отстранении императора.

Сиракузские дуумвиры знали, что отец Луция, Сервий Геминий Курион, является столпом сенаторской оппозиции, что император и его окружение не решаются покончить с Сервием, так как его влияние и популярность среди сенаторов, всадников и народа общеизвестна. Однако жизнь Сервия висит на волоске, потому что достаточно слова доносчика и двух фальшивых свидетелей, чтобы закон об оскорблении величества вступил в силу и поглотил очередную жертву. Арривий и Коммод в нерешительности. К кому присоединился Луций, солдат императора и дипломат? С императором он или с отцом? Они пытаются понять его, осторожно выбирают выражения.

Луций переводит взгляд с одного на другого. Он не в силах ни слова вытянуть из них. Стоит спросить об императоре или о Риме, как они уводят разговор в сторону, уклоняются, будто запрещено не только говорить о Тиберии и Риме, но и думать о них. Беседа иссякла, стали возникать тягостные паузы.

Трапеза окончена. Дряхлый Коммод откланялся и ушел. Ушла и жена Арривия.

Арривий остался наедине с гостем, неуверенный, обеспокоенный. Не желает ли Луций позвать эту четверку актеров? Они бы развлекли его. Нет, нет.

Здесь так покойно. У тебя удивительные, прекрасные статуи, Арривий. Твоя Артемида просто изумительна. А каков возница? А кто этот человек с лысым черепом?

– Мой дед, консул Гней Арривий.

– Он напоминает Катона-младшего, – задумчиво произносит Луций.

– Катон, кажется, принадлежал к твоему роду, мой Луций?

– Да. Это мой прадед. Он был сотворен из камня, а не из плоти.

Арривий вспомнил: после сражения при Тапсе, в котором Юлий Цезарь разгромил Катона и республиканцев, Катон пронзил себя мечом, чтобы не жить дольше, чем республика, которой он был предан всем своим существом.

Арривий отважился:

– Твой род, мой Луций, был гордостью республики.

О боги, какое пламя вспыхнуло в глазах молодого человека!

– Твой дед еще видел славу республики, твой отец…

– Ну, договаривай, мой дорогой хозяин, – улыбнулся Луций. – Ведь мы здесь одни.

"Ах так, вот ты и попался, – подумал дуумвир, – за отцом идешь; ты республиканец в душе, хотя и солдат императора".

Луций зорко следил за лицом Арривия. Нет, нет, это не наш человек, это преданный слуга императора.

– И я, господин мой, и я, – шептал Арривий, – я тоже держусь тех же мыслей…

"Ах, забавник, ты хочешь обмануть меня, – подумал Луций. – Но я вижу тебя насквозь и так просто не попадусь". И в Луций заговорил дипломат.

– Да почиет благословение богов на нашем императоре. Тиберий – просвещенный правитель. Он укрепил империю. Дал ей железный закон. Мир, водворенный Августом, упрочается. Лучше воевать головой, чем проливать кровь сынов Рима.

Арривий пришел в ужас. Какой поворот! Под таким напором не устоять человеку, привыкшему мыслить лишь в скромных масштабах провинции. Арривий покорился. Он шумно перевел дыхание и, хочешь не хочешь, раскрыл противнику карты:

– Воистину так, господин мой. Благодарение бессмертным богам! Любое изменение принесло бы вред…

Луций поднялся. Ему незачем терять времени с этим императорским слугой.

Искренняя благодарность за угощение, оно было великолепно, благодарность за еще более великолепное общество, но он утомлен, долгий путь, радушный хозяин поймет и простит…

Глава 2

Фарс – наша жизнь, но иногда

И ваша тоже, господа.

Пусть тот, кто жил среди обид,

Снося насилье и угрозы,

И счастлив был, смеясь сквозь слезы,

Пусть тот молчит.

А нам, чьи помыслы чисты

И души веселы, хоть животы пусты,

Нам нечего таить, и в этом наша сила:

Ведь мы живем затем, чтоб вам не тошно было.

Всех веселить, всех развлекать – без исключенья –

Таков, друзья, удел шутов, их назначенье…

А что до ворчунов, свой век влачащих тяжко,

То, коль им смех не в смех,

Пусть хватит их кондрашка![2]

Голос Фабия Скавра, который на сиракузской набережной был мягок и вкрадчив, теперь на корабле показался Луцию резким, грубым, злым. Фабий в пурпурной тунике, перехваченной широким поясом, перечислял достоинства актеров своей труппы так, что все девять муз покраснели бы от зависти.

Потом представил их публике, кружком расположившейся на палубе.

Ну а теперь, без лишних слов,

Своих товарищей представить я готов.

Вот – плут Лукрин. Его цветущий вид

Вам ясно говорит, что прямо с потрохами

Он может съесть и нас, и судно вместе с нами.

А это – скряга Грав, готовый удавиться

За каждый асс… А эта молодица –

Волюмния. Хозяйка наша. Всех

Прошу похлопать ей за будущий успех:

Поскольку, вам скажу, ее подвластны воле

И роли юных дев, и старых сводниц роли…

Меня же – Фабием зовут.

Я в труппе этой – старшим.

Хоть пустомеля я и враль, я весь к услугам вашим.

Зрители расхохотались. "Пустозвон", – подумал Луций, наблюдая за Фабием. А в это время толстуха Волюмния, втиснутая в желтую тунику, жеманно раскланивалась на все стороны.

Как видите, немало нас прошло здесь перед вами.

Фарс – наша жизнь: об этом вы, надеюсь я, едва ли

Забыли, но не лишне мне все это повторить,

Чтоб после представления

Вам было легче нас благодарить…

Аплодисменты раздались тотчас же. Аплодировала команда корабля, аплодировали воины, даже Симка хлопала лапками по мачте, только Луций смотрел не шевелясь. Он внимательно разглядывал Фабия. Жалкие стишки, чушь какая-то, но как их читает этот комедиант! Будто Эсхила. А этот жест!

Просто царский. Да… этот парень умеет куда больше, чем кажется…

Выступление началось с акробатических номеров, Фабий ходил на руках, кувыркался. Толстяк Лукрин напрасно пытался ему подражать. Матросы и воины хохотали, когда он падал или когда получал за свои промахи пощечины и пинки от шепелявого старца Грава.

Фабий расставил ноги, надломился в талии, и в воздухе замелькали его ноги и руки. Подражавший ему толстяк, свалился, как куль, при первой же попытке. А Фабий был словно без костей. Сопровождаемый одобрительными криками и аплодисментами, он покинул импровизированную сцену. Волюмния и Грав жонглировали ножами, соревнуясь в ловкости. Под аплодисменты Волюмния взвалила Грава на плечи и убежала вместе с ним.

Разыгравшееся море заставило прервать выступление. Волны швыряли корабль. Приближался Мессинский пролив со своими страшными водоворотами.

Капитан дал команду всем, кроме матросов, спуститься в трюм. На носу судна, под эмблемой корабля – головой дельфина, выбитой из меди, – капитан Гарнакс для поднятия духа тянул из фляги неразбавленное вино. Этим он сегодня занимался с самого утра. А сейчас смотрел остекленевшими глазами, как корабль рассекал вздымавшиеся волны. Гарнакс пытался определить силу ветра, следя за тем, как судно приближается к середине пролива. При "закрытом" море ни один капитан не решался вести военный корабль. А этот вызвался сам, но выхода не было, и Вителлию пришлось согласиться.

Луций присматривался к Гарнаксу и ничего достойного внимания не нашел в нем. Заросший детина в индиговой тунике, красный платок узлом завязан на затылке. Пьяница и забияка. С перебитым носом, в единственном ухе торчит золотая серьга. Ему бы, мерзавцу, давно висеть на корабельной рее. Но корабль он вел мастерски, даже когда напивался. А сегодня он выпил больше обычного.

– Далеко ли до Мизена, Гарнакс? – спросил Луций.

Гарнакс повернулся к нему лицом, исполосованным шрамами, судорожно цепляясь за поручни на носу корабля, чтобы удержаться в вертикальном положении.

– Не так уж и далеко, благородный господин, – бормотал он, – не будь перед нами этих проклятых Сциллы и Харибды. У них в пасти мы можем оказаться в два счета.

Луций помрачнел.

– Постарайся, чтобы мы благополучно прошли пролив, да поменьше болтай, пьяница!

Держась за перила, Гарнакс попытался изобразить поклон и зигзагами проковылял к трюму. Оттуда вскоре послышалась громкая команда, кого-то он хвалил, кому-то угрожал.

Ветер ударил в парус, затрещала мачта. Весла отчаянно скрипели в уключинах. По обнаженным телам гребцов стекал пот. Гортатор ритмично выкрикивал команду, флейтист по ней задавал темп гребцам. Свист кнута надсмотрщика тонул в этом шуме.

Волны вздымались, и трирема танцевала на них, как ореховая скорлупа, скулила словно побитая собака.

"Римскому воину неведом страх!" – любил говорить Луций, подбадривая свой легион перед наступлением на парфян. Вспомнив эти свои слова, он криво усмехнулся. Вот Тит, первый из его центурионов, его приближенный, правая рука, человек ограниченный, тупой, солдат, усердный служака, который никогда не скучает. Единственное его желание – верно служить Луцию и добиться повышения. Этот Тит спокоен. "А-, (Я, наверно, бледен", – решил Луций и громко обратился к Титу:

– Мы сейчас всего на расстоянии полета стрелы от царства Аида, Тит. Ты не боишься?

– Нет. Все в руках Нептуна, тут ничего не поделаешь. Что будет, то будет.

Луций повысил голос:

– У тебя есть жена, отец?

Да, у него в Риме семья. Голос Тита звучит спокойно, невозмутимо.

– Ты просто герой, – иронически замечает Луций и чувствует, что слова эти обжигают ему рот.

Корабль бросает на волнах, как легкое перышко. Рулевой выравнял судно, но волна перекатилась через палубу.

– Эй ты, господин, – орал капитан сквозь икоту. – Давай-ка вместе с дружком сматывайся в трюм! Смоет вас во-волна, а меня повесят! Эй, живо вниз!

Луций не шевельнулся. Вынул из складки плаща деревянную позолоченную фигурку финикийской богини Астарты. Он бросит ее в водоворот, когда они подойдут к нему ближе. Как Нептун примет его жертву? Какой знак подаст ему?

Рев моря оглушал, наводил ужас. Под громовые раскаты разверзалась бездна. Сказочная Сцилла, чудище с шестью головами и тремя рядами зубов, притягивала корабль как магнит.

Весло ломается за веслом, волны гонят потерявший управление корабль, но тут Гарнакс с горсткой моряков повисает на руле и кричит, стараясь перекрыть рев моря: "Влево, влево, ребята! Корабль трещит по всем швам, влево, взять влево, дьяволы, трусливые душонки! Водоворот приближается, еще влево, сукины сыны, еще! Давай! Давай!" В этот момент Луций бросает фигурку богини в водоворот, от которого "Евтерпа" проскочила всего в ста футах. Позолоченная фигурка, сверкнув искрой, влетела в бурлящие волны, неведомая сила подбросила ее кверху, и только потом ее поглотило море.

"Прекрасное знамение и радостное, – подумал Луций, – больших успехов достигну, прежде чем спущусь в царство Аида, благодаря вам, боги!" Шум внезапно стих, все продолжалось каких-то десять секунд, водоворот ревет уже позади, вдали, впустую, волны опали, снова заработали весла. Ура! Мы победили! Крик радости потряс корабль. Мы живы!

Гарнакс залпом опорожнил флягу и, шатаясь, направился к Луцию.

– Что скажешь, благороднейший? Этот путь и летом пройти трудно, а сейчас, в январе, совсем рискованно. Но, даже и пьяный, Гарнакс всегда моряк что надо!

– Спасибо тебе, капитан, – спокойно сказал Тит.

– Нужно ему твое спасибо, – иронически усмехнулся Луций и бросил Гарнаксу три ауреи. Капитан поймал монеты на лету, трижды поцеловал изображение божественного Августа, как того требовал обычай, и радостно пробормотал:

– Спасибо, мой господин, золото – это живительная влага.

И запел хриплым басом:

Для моряка весь мир ни в грош.

Другое дело – кружка,

А к ней, чтоб было веселей –

Хорошая подружка.

За кружку кто-нибудь всегда

Заплатит, это – не беда.

Беда, друзья, с подружкой:

Ведь с ней легко попасть впросак,

Как в лотерее, может всяк,

Тра-ля-ля-ля, тра-ля-ля…

Луций отвернулся. По его приказу рабы разносили хлеб, треску и разбавленное вино. С копченой треской вино идет отлично. Доливайте, доливайте, поварята, возольем Нептуну в знак благодарности за радость, за жизнь, вырванную из когтей смерти, за этот вечер, который мы могли бы уже не увидеть!

Луций сидел возле мачты на свернутых корабельных канатах и тоже пил.

Сколько удовольствия ожидает его впереди – сладость Торкватиных губ, золотой венок сената, а возможно, и давняя мечта отца и его тоже – республика…

Соленый запах моря, свежий, как запах девичьей кожи, щекотал ноздри, на подветренной стороне солнце тонуло в море, опускалось все ниже и ниже, и вдруг исчезло совсем. И лишь по всему горизонту разлился серебристо-серый свет, будто над морем раскрыли огромную жемчужную раковину.

Все пили, вино разогрело кровь, повсюду слышались крики, песни, безумный, безудержный смех. Над головой Луция, на мачте, моряк зажег масляный фонарь, пламя в нем с наступлением темноты разгоралось все ярче и ярче, подвыпившие актеры затеяли представление. Фабий подражал голосам повара, рулевого, Гарнакса. Все смеялись до слез: ведь вот умеет же, выдумщик. Одно удовольствие. Луций улыбался. Гарнакс, сидящий рядом с ним, с вожделением таращил глаза на Волюмнию, которая танцевала под звуки гитары. Близость женщины возбуждала его. Он наклонился к Луцию.

– Ну и зад у этой, а? Как у фессальской кобылы, по такому двинешь, лапа заноет. А бедра – что те колонны в храме!

Луций брезгливо поморщился. Он привык к грубости солдат, и слова Гарнакса его не покоробили, но он не выносил запаха, который исходил от капитана.

Луций поднялся и пошел спать.

Глава 3

Гул моря, удары волн о борт корабля – музыка, к которой так охотно привыкает слух. Эта грохочущая тишина могла бы успокоить, не прерывай ее то и дело окрики гортатора и визгливый голос флейты, задающей темп гребцам. Монотонность ритма притупляет чувства. Луций спит. Но добрая сотня людей бодрствует и трудится на него; у знакомых берегов Гарнакс ведет корабль и ночью.

В трюме при неверном свете плошек поблескивают обнаженные тела гребцов.

Пот катится по напряженным спинам. Хриплое дыхание рабов, лязг цепей заглушают звуки, доносящиеся сюда с палубы, но выпадают минуты, когда отдыхает даже рабочая скотина, когда и раб радуется. И вот настала такая минута. Уснул отяжелевший от вина надсмотрщик. Гортатор и флейтист ничего не могут поделать, когда кто-нибудь нарушает ритм. Надсмотрщик спит, развалившись как свинья посреди прохода, его храп едва не заглушает визга флейты, время от времени он приходит в себя – привычно ругнется в полусне, щелкнет бичом по пустому месту и опять засыпает.

Палуба напоминает поле сражения. Центурионы и солдаты и кое-кто из команды, подкошенные изрядной порцией сицилийского вина, свалились там, где настиг их сон, – кто ничком, кто лицом к черно-синему небу. Актеры спят на свернутых парусах. Волюмнии нет. Днем она все посматривала на Гарнакса. Вовсе не ради его наружности. Боги знают, что нет! Только ради корысти. Он ей обещал золотой браслет с рубинами. Где взял? Да какая разница. И, кроме того, он капитан, и в его власти сделать приятным плаванье для гистрионов, а прежде всего для нее, ведь это он распоряжается едой и питьем. Теперь Волюмния расплачивается за свое кокетство. Гарнакс затащил ее на корму, под мостик рулевого.

Рассвет просочился сквозь темноту, рассвет зашуршал по волнам, его комариный писк едва коснулся храпящих людей, но еще ночь и далеко до утра.

Луций встал, завернулся в плащ и вышел на палубу. Прогулке мешали тела спящих. Все время нужно было кого-то обходить или через кого-то переступать. Он решил пройти на нос, где сидел вечером на свернутых канатах. Приблизившись, он заметил чью-то тень. Человек поднялся.

– Прости, господин, я занял твое место, я уйду.

Луций узнал Фабия. Ему захотелось поговорить, развлечься. Мгновение он колебался. Общение с актером недостойно римского патриция. Весь этот актерский сброд – подонки общества. Они хороши лишь тогда, когда господам надо развлечься, а потом подальше от них. Но Луций в море уже больше трех недель, что нового могут сказать ему его приближенные или молчун Тит?

Скука. Иногда затоскуешь по живому слову. И потом, актер не раб, актер – это человек. Свободный человек.

– Постой. Что ты тут делал?

– Смотрел…

– В темноту? – иронически спросил Луций. – Пытаешься увидеть родину?

Фабий тихо рассмеялся и, декламируя, произнес:

– О да! Родина! Я уже вижу ее. За Тибром, под Яникулом засохшая олива, под ней хижина, ветры обходят ее стороной, чтобы она не развалилась, мыши к нам ходят на ужин…

Луций мысленно представил свой собственный дом. Дворец, мрамор, сады, благоухание, Торквата…

Он спросил:

– Жена ждет тебя?

– Которая? – простодушно брякнул Фабий.

– У тебя их, значит, много?

– В каждом городе новая, в каждом квартале Рима две-три, – усмехнулся Фабий. – Белокурая в день Луны, черноволосая в день Венеры, рыжая по праздникам. – Фабий неожиданно умолк. До него вдруг дошло, что происходит неслыханное, благородный патриций разговаривает с гистрионом.

И Луций подумал об этом же, но ему не хотелось прерывать разговор. Ведь они одни здесь. Светало. В глазах актера искрились огоньки.

– Ты хороший фокусник, Фабий.

– И актер, господин мой. Но здесь я не могу сыграть ничего интересного, потому что мой пестрый плащ, мой центункул запихнули в какой-то мешок.

– На что тебе он? Ты можешь играть и в тунике. Ведь ты на корабле, а не в театре.

Фабий посмотрел на Луция с изумлением, в уголках его губ скользнуло пренебрежение.

– Мой центункул, если я играю, должен быть со мной везде и всегда.

Пошел бы ты в бой без щита?

Луций отметил его раздраженный тон, но улыбнулся, пропуская мимо ушей дерзость.

– Ну хорошо. Где ты играешь в Риме? В театре Марцелла?

– Всюду, господин. Там тоже. Но также и на улице, под рострами на форуме, на рынке, чаще всего за Тибром. Весь Рим моя сцена! – с гордостью добавил он.

Это начинало забавлять Луция. Как самоуверен оборванец!

– И давно ты занимаешься своим ремеслом?

– С шестнадцати лет я посвятил себя актерскому искусству, господин мой.

– А почему ты стал актером? – захотел узнать Луций. – Чем ты занимался раньше?

Фабий поднял голову.

– Раньше я был рабом. Потом моего отца отпустили на волю. Уже двадцать лет я свободный человек.

"Хоть ты и свободный человек, – решил про себя Луций, – но чести нет у тебя. Ты актер". Он вновь заколебался: может быть, следует оставить это неподходящее общество? Однако не тронулся с места.

– Что же ты играешь в Риме?

– Что придется, господин. На улице я подражаю голосам, там я акробат и глотаю огонь. Перед знатью – тоже, но там я еще и декламатор, в театре и на импровизированной сцене – актер.

– Ателлана с четырьмя масками и без женщин уже вышла из моды, – сказал Луций. – Вы теперь показываете мимы?

– Да. Чаще всего мимы.

– А о чем идет речь в ваших представлениях?

– Да обо всем на свете. В одном миме намешано все, что есть в жизни.

Серьезное и смешное, стихи и проза, танец и слово. Мы рассказываем о любви, о неверных женах, о скупых стариках, о хвастливых солдатах, обо всем. Люди больше всего любят грубое веселье, оплеухи, похабные анекдоты, пинки, шутки. У нас в Затиберье говорят: смех дороже золота! – Он вскинул голову. – Золото для нас что кислый виноград. Смех нам доступнее. Только вот я… – Актер умолк на полуслове.

– Договаривай!

– Меня влечет другое – сыграть хоть раз в жизни настоящую трагическую роль.

Луций вспомнил жест Фабия, царственный был жест, достойный Агамемнона.

– Так отчего же ты не можешь этого сделать?

– А если император опять вышлет нас к ахейцам, чтобы мы разыгрывали свои роскошные представления перед ними?

Луций непонимающе поднял брови.

Фабий сухо объяснил:

– Двенадцать лет назад император Тиберий отправил всех актеров в изгнание.

Луций кивнул: он знал об этом.

– Потом он позволил им вернуться. Я тогда только начинал, мне не было и двадцати лет. А теперь, благородный господин… – Фабий нерешительно посмотрел на Луция и приглушил голос:

– Теперь кара постигла меня вновь.

Я возвращаюсь домой после года изгнания. Нас всех четверых выслали из Рима на Сицилию, а я оказался главным виновником и смутьяном.

– Что же ты натворил?

Фабий пожал плечами.

– Им показалось, что я посмеялся кое над кем из власть имущих.

Фабий мысленно представил себе обрюзгшее лицо сенатора Авиолы, которого он играл, нацепив накладное брюхо. Тогда он метко изобразил его ненасытную алчность, публика лопалась от смеха и, узнав, кричала: "Авиола!"

Оскорбленный сенатор добился от претора за мешок золотых изгнания Фабия.

Луций подумал: "Второе изгнание. Он наверняка задел самого императора.

Как не похожи люди! Сиракузский дуумвир Арривий, из сенаторской семьи, вот он должен бы ненавидеть Тиберия, а до смерти будет преданным слугой императора. Этот же презренный комедиант отваживается на такое перед целой толпой". Луций слыхал и раньше о том, что память о республике живее среди плебеев, чем среди аристократов.

Он придвинулся к актеру и спросил:

– Ты республиканец?

Актер изумился.

– Республиканец? Я? Нет.

"Боится", – подумал Луций и добавил:

– Говори же. Тебе нечего меня бояться.

– Я не боюсь, – ответил Фабий. – Я говорю правду. Зачем мне быть республиканцем? Я простой человек, мой господин.

– Тебе не нужна республика? Ты любишь императора?

– Нет! – выпалил Фабий. – Но к чему все это? Я актер, мне ничего не нужно, только…

– Только что?

Фабий страстно договорил:

– Я хочу жить и играть, играть, играть…

Луций посмотрел на него с презрением. Играть и жить! Это значит набивать брюхо, наливаться вином, распутничать с какой-нибудь девкой и разыгрывать всякие глупости. Вот идеал этого человека. Скотина! Ему следовало остаться рабом на всю жизнь! Фабий сразу упал в глазах Луция.

Сброд! Луций гордо выпрямился, отстранил актера и пошел в свою каюту. перешагивая через спящих людей. Он испытывал презрение к этому человеку без убеждений, который за подачку готов продать душу кому угодно. Под мостиком рулевого он заметил Гарнакса, который храпел, лежа навзничь.

Рядом с ним спала Волюмния. Воистину из одних мошенников и шлюх состоит весь этот актерский сброд.

Луций улегся на ложе. Он прогнал свои опасения, вспомнив, как Нептун принял его жертву – фигурку Астарты. Он развернул свиток стихов Катулла – столько раз он читал их вместе с Торкватой. она так любила их, и начал читать.

Нет, ни одна среди женщин такой

Похвалиться не может

Преданной дружбой, как я,

Лесбия, был тебе друг.

Крепче, чем узы любви, что когда-то двоих нас вязали,

Не было в мире еще крепких и вяжущих уз.[3]

Луций усмехнулся по поводу своей верности. Неважно, ведь всегда так бывает. Торквата – его будущая жена, и если он будет от нее уходить, то будет и возвращаться. Потому что она принадлежит ему, как дом, сад, перстень, скаковая лошадь. Она самое его прекрасное имущество.

***

Последний день плаванья всегда радостен. Родина уже близко, и берег родной земли, пусть это всего лишь голый камень или серо-желтый песок, становится самым прекрасным уголком мира.

Палуба "Евтерпы" забита людьми.

Когда солнце склонилось к самому горизонту, в его лучах с подветренной стороны показался остров. Он напоминал ощерившегося зверя, выскочившего из воды. Корабль должен был следовать через пролив.

Капри. Луций стоял на носу корабля и смотрел на берег. Резиденция императора Тиберия. Когда корабль приблизился, стал виден белый мрамор дворцов среди зелени олив и кипарисов, а на самой высокой вершине острова в лучах заходящего солнца ослепительно розовела вилла "Юпитер", пристанище Тиберия.

Все взгляды обратились к острову. Там император. Там, на этом скалистом, со всех сторон омываемом морем утесе, старый, загадочный властитель мира в уединении проводит уже одиннадцатый год жизни.

Луций оглянулся. Окинул взглядом палубу, своих центурионов и солдат, поколебался секунду, стиснул зубы, потом на виду у всех подошел к самому борту, Вытянувшись и обратив лицо к Капри, он поднял руку в римском приветствии:

"Ave caesar imperator!"[4].

Он не видел, как, усмехнувшись, Фабий повернулся спиной к императорскому дворцу.

Глава 4

Актуарий[5] римской магистратуры – это ничто, слюнявый пес под ногами своих господ, песчинка в море, но в определенные дни, в час после восхода солнца, он важное лицо. Он спускается по лестнице от Табулярия на Римский форум, следом за ним спускаются два государственных раба со свитками в руках, медленно, важно, с достоинством. Спустившись на Священную дорогу к курии Юлия Цезаря, он повернул направо, к форуму, где с незапамятных времен было место собраний римлян. Остановился у большой доски под рострами, рабы смазали доску клеем, и актуарий сам наклеил на нее последний номер римской газеты «Acta Diuma Populi Romani»[6].

Co всех сторон начал стекаться народ. Что сегодня префект эрария[7] сообщает римским гражданам? Толпа росла. Десятки голов, немытых, растрепанных, для которых провести закопченными пальцами по слипшимся волосам означало причесаться, десятки людей в серых плащах простолюдинов вытягивали шеи от любопытства. Поденщики, грузчики и гребцы с тибрской пристани Эмпория, ремесленники и торговцы с Бычьего рынка и Велабра, клиенты, спешащие с утренним визитом к своим патронам, проститутки, возвращающиеся из субурских[8] трактиров, нищие, воры. уличный сброд.

Появилось и несколько напомаженных голов с помятыми лицами, следами ночных кутежей.

Актуарий важным шагом удалился, а к доске протолкался высокий мужчина.

Рыжая голова его сияла в лучах восходящего солнца почти так же, как золотой шлем Юпитера Капитолийского.

– Ты, рыжий, читать умеешь? – раздался голос из задних рядов.

– Умею. Но за такое обращение ничего не получите…

– Укуси себя за пятку, рыжая лиса!..

– Прочтите кто-нибудь вслух!

Сильный голос из первых рядов начал читать:

– Acta Diurna.,.

– Это пропусти, ты, умник…

– Ну! Тише!

– …Изданная за два дня до январских нон во времена консулов Гнея Ацеррония и Гая Понтия…

– Чтоб тебя Геркулес по башке трахнул! Читай сообщения!

– Император Цезарь Август Тиберий Клавдий Нерон…

– Не хватит ли просто Тиберия, ты, растяпа? – выкрикнул из толпы грубый мужской голос.

– …опекаемый своим врачом Хариклом и наследником Гаем Цезарем, быстро поправляется после болезни. Сон крепкий, аппетит хороший…

– Аппетит на малолетних девочек и мальчиков тоже хороший, не так ли?

– выкрикнул женский голос.

– Не болтай, баба! Это попахивает оскорблением величества, не знаешь разве?

– …большую часть времени император посвящает государственным делам, беседам с философами, вечером Тиберий…

– Биберий![9] – выкрикнуло сразу несколько голосов. Толпа разразилась смехом, несколько человек из осторожности возмутились.

– Продажная сволочь, – заметил мужчина в тоге.

Голос чтеца продолжал:

– …вечером Тиберий слушает стихи и музыку…

***

Сенатор Сервий Геминий Курион пребывал в терме своего дворца, и раб читал ему то же сообщение. Он слушал напряженно. Правда ли это или хитрость Макрона? Выздоравливает ли император? Сервий расстроился. Время не ждет. Сейчас один день означает больше, чем в другое время года.

***

Голос на форуме:

– …сегодня утром к императору на Капри выехал префект претория[10] К. Н. С. Макрон…

– Отлично, – заорал кто-то в толпе, – снова жди какого-нибудь подвоха!..

***

Сенатор Сервий разглядывал великолепный потолок своего тепидария, слушал и хмурился. Тиберий плюс Макрон – это большая сила. Нужно быть очень осторожным.

Сообщение, что сегодня на рассвете консул Гней Ацерроний, увенчанный лавровым венком, пожертвовал пенатам Рима барана перед храмом Аполлона, народ и Сервий выслушали равнодушно. Интерес вызвало сообщение о том, что по приказу императора шестой легион переводится из Сирии в Альбу-Лонгу.

Его второй командующий, Луций Геминий Курион, сын сенатора Сервия Геминия Куриона, ожидается в Риме со дня на день. Посмотрите только, Курион, сын старого республиканца! Что бы это могло значить? И возвращается зимой!

Новый сановник? Новая звезда при дворе императора?

Сенатор Сервий Геминий Курион, которого в этот момент балнеатор натирал благовониями, выслушал это сообщение с удовольствием. Слава богам, что наконец он будет здесь. Уже давно пора. Он опаздывает, а яблоко на Капри готово упасть. И хорошо, что имя сына станет известно народу. Любовь толпы иногда необходима. И наконец, внесение этого сообщения в ежедневные новости стоило Сервию не так уж дорого: семнадцатилетней греческой рабыни, которая понравилась префекту эрария на званом обеде у Сервия. Это окупится.

Голос под рострами читает дальше:

– …сенатор Марк Юний Афер, обвиненный в оскорблении величества, после опроса свидетелей и допроса под пытками девяти рабов был приговорен судебной комиссией под председательством К. Н. С. Макрона к смерти. Казнь отсечением головы состоялась вчера при заходе солнца. Все имущество казненного было конфисковано в пользу государственной казны, кроме четверти, которую получит гражданин, разоблачивший преступление…

***

Сервий быстро поднялся с ложа. отстранил рукой балнеатора и приказал, чтобы его одели. Афер! Наш человек! Руки у Сервия тряслись, когда он поднял их, чтобы рабы надели на него шелковую тунику. Еще хорошо, что, зная его болтливость, я решительно закрыл перед ним двери своего дома, когда Афер в кулуарах сената начал нашептывать, что что-то должно произойти. Посвяти в тайну болтуна – и тайны как не бывало. Афер в царстве Аида. Но огонь приближается. Старик на Капри идет в наступление.

Живет, казалось бы, так далеко, одиннадцать лет уже не был в Риме и все-таки знает все, о чем здесь шушукаются. Это Макрон, его глаза и уши, это Макрон содержит целую армию доносчиков и наушничает императору. А тот наносит удары. Да, этот муж и на краю могилы стоит десятерых. А хам Макрон с удовольствием проливает кровь и загребает золото. Лжецы из магистратуры осмеливаются писать, что имущество Афера было конфисковано в пользу государственной казны, а не императора!

В белоснежной тоге, отороченной двумя пурпурными полосами – знаком сенаторского достоинства, – старый Курион выглядел величественно, он весь был воплощением спокойствия. Так казалось рабам. Матрона Лепида за завтраком сразу почувствовала, что ее муж взволнован. Он говорил о том, что Acta Diurna сообщила о скором прибытии Луция. И она была этим растрогана, три года, боги, сколько времени она не видела сына, но она чувствовала, что дело не только в этом, но об остальном нельзя спрашивать, а сам сенатор не скажет ни слова. "Поговорю с Авиолой еще сегодня, – думал Сервий. – А когда приедет Луций, устроим совещание. Скорей бы он приезжал". Hora ruit[11]

Сообщение о казни сенатора Афера вызвало волнение и на форуме. Голоса стихли, теперь их слышат только стоящие рядом.

– Еще один! Который это по счету за последний год?

– Ты слышал? Доносчик получит четверть! На эту четверть тоже придется не один миллион!

– Кто же доносчик?

– А кто его знает. Говорят, тоже сенатор…

– Однако оправдывает себя это ремесло, не так ли? Может быть, попробовать…

– Свинья он, кем бы ни был.

– Перестань молоть! Еще одним кровопийцей меньше!

– Тише! Не прерывайте! Читай! Что там еще?

– …сенатор Валентин Бевий купит раба, который умеет хорошо готовить.

Заплатит за него любые деньги…

– Вы слышите? – заверещала какая-то женщина. размахивая руками. – Слышите, о чем эти стервы ненасытные думают? На что у них деньги идут? А мы хоть с голоду подыхай. И это в Риме…

Площадь некоторое время кипела от возмущения, потом толпа затихла.

– Так что ты там, толстомордый, молчишь, почему не читаешь дальше?

– Больше тут ничего нет, граждане. Какая-то ерунда, постойте – что это такое? – ага! – кто-то разводится…

– Как это ничего особенного, пентюх ты этакий?

– Кто разводится?

– С кем разводится?

– Почему разводится?

– А ну живей читай, рыло!

Глава 5

Январское утро разливало холодный свет. Везувий остался за спиной всадника, который выбрался из улиц Капуи и мчался к Риму. Капуя, шумный большой город, благоухала, как цветок. Капуя пахла благовониями, которые готовились в ее мастерских, Капуя сияла в холодном утре, словно девушка в белоснежном пеплуме.

Копыта лошади цокали по серо-черным плитам, которыми была вымощена дорога.

Луций погонял лошадь и думал лишь об одном: поскорее бы увидеть отца.

Рабы с вещами остались далеко позади.

Аппиева дорога была запружена повозками. Они загораживали путь, так что всадникам приходилось ехать шагом или вовсе останавливаться. На повозках везли вяленую треску, бочонки с маслом, кадки с живыми муренами для богачей, оливки, амфоры с редкостным рыбным соусом гарум из Помпеи; повозки, громко дребезжа, тянулись к Риму.

Луций обгонял всех. Он хлестал плетью по возчикам и скотине, попадавшимся на пути, и, выбравшись из дорожной пробки, пустил лошадь в карьер, не заботясь о прохожих. Испуганные крестьяне с ношей на спине, женщины с корзинами на головах шарахались в стороны, проклятия неслись вслед всаднику.

Не в первый раз ехал Луций по Аппиевой дороге. Еще в детстве он не однажды бывал здесь, направляясь с родителями в латифундии или на летнюю виллу в Кампании. Сидя с отцом в носилках, он видел перед собой двух полуобнаженных рабов. И всегда об одном и том же думал здесь молодой патриций, вот и теперь та же мысль пришла в голову: эта дорога говорит о прошлом Рима.

Фантазия рисовала картины шествия легионов Помпея, Цезаря, Антония, Августа, двигающихся к городу. Картина была предельно четкой – во главе легиона выступал орлоносец. Острия сотен копий высились над процессией, сверкали металлические шлемы, раздавалась мерная поступь когорт, рев труб и пение легионеров.

По этой дороге возвращались с войны победители. Вслед за набитыми золотом повозками тянулись толпы пленников в оковах, шли связанные цари варваров. К низким тележкам были привязаны экзотические хищники – великолепная приправа для гладиаторских боев в Большом цирке. Потом следовало разделенное на центурии войско и, наконец, – позолоченная бига, запряженная тремя парами лошадей, а на ней возница, придерживающий поводья триумфатор с лавровым венком на голове. Evoe! Evoe! Ave imperator!

Он въезжал через Капенские ворота и по Священной дороге направлялся к Большому форуму, поднимался на Капитолий и воздавал почести Юпитеру Громовержцу. А сенат и народ римский воздавали почести триумфатору, потому что Senatus Populusque Romanus[12] – священная формула при любой власти.

Здесь проезжали овеянные славой триумфа диктаторы Марий и Сулла, триумвиры Красе, Помпеи, Цезарь, император Октавиан Август и нынешний император Тиберий. Луций был истинным сыном великого Рима. и ему нравилась его слава и пышность. Но, будучи сыном республиканца, он понимал: все триумфы вели к одной цели – сосредоточить государственную власть в одних руках. Луций же еще в детстве усвоил от отца, что для Рима благотворна лишь власть сената и двух консулов, избираемых сенатом на год. Диктатор?

Человек, располагающий неограниченной властью? Да, но исключительно во время войны и на краткий срок. Однако все триумфаторы, летевшие по этим черным камням к Риму под гром оваций, каждый раз подло надували SPQR. Под предлогом безопасности государства они шаг за шагом захватывали власть, сосредоточивали в своих руках высшие республиканские должности, пядь за пядью неотвратимо подбирались к пурпурной тоге монарха. Они восседали на троне владык мира, окруженные непроницаемым кольцом легионов. Неважно, под именем ли диктатора или позднее императора, они отбирали одно право за другим, уничтожали республику, убивали своих врагов – республиканцев, не щадя и невинных. Так они подавили, растоптали, убили свободу Рима…

Луций знал – res publica[13] превыше всего! И республика породила многих триумфаторов… Мимолетная грусть охватила честолюбивого юношу:

Август водворил прочный мир в империи, Тиберий продолжает его политику.

Это прекрасно. Это мудро. Но как прекрасно было бы проехать здесь на золоченой колеснице, запряженной шестеркой лошадей, в лавровом венке…

Однако мирное время не для триумфа. Для триумфа нужна война. А войны не будет: Рим покорил весь мир, ибо о пустынях на юге и востоке, как и о лесной глуши и топях на севере, за пределами римского мира, нечего беспокоиться, а варвары не дерзнут начать войну первыми. Будет мир, vae mihi[14], будет мир…

Дорогу загородили повозки, запряженные мулами. Рабы погоняли животных, рядом на лошади ехал надсмотрщик. Повозки были нагружены цветами с плантаций в Капуе. Эти цветы предназначались для украшения трапез римских богачей. Смотрите-ка, крокусы! Желтые, розовые, сиреневые цветы. Розовый – это любимый цвет Торкваты. Нежный, нежный…

– Мне нужен букет розовых крокусов!

Надсмотрщик заколебался, но, увидев серебряный панцирь Луция, сделал знак рабу. Букет напоминал утреннюю зарю. Луций заплатил и погнал коня дальше.

Недалеко от дороги Луций заметил неглубокую, заросшую бурьяном яму. Он усмехнулся: и это все, что осталось от восставших рабов. В этой яме стоял один из крестов, на которых по приказу Красса были распяты побежденные сподвижники Спартака.

Луций летел во весь опор, но не мог избавиться от назойливой мысли: сто лет назад всемогущий Рим подвергся смертельной опасности – восстали предводительствуемые Спартаком рабы, и гладиатор умно руководил ими. Это стоило Риму трех лет войны, почти такой же беспощадной, как война с Карфагеном. О, если бы не золото, которым располагали patres conscripti[15] и которым не располагали рабы! А поднимись тогда покоренные варвары, одним богам известно, что произошло бы. Ах, нет, нет! Паршивые рабы и грязные варвары не могут угрожать Риму. Именно во время восстания Спартака Рим показал всю свою мощь и покарал бунтовщиков: шесть тысяч крестов стояло вдоль Аппиевой дороги от Капуи до Рима, и на каждом был распят раб-мятежник.

Луций пришпорил коня, но кошмарный частокол вдоль лучшей дороги империи не давал покоя.

Шесть тысяч распятых.

Солдата не испугают горы трупов на поле боя. Но шесть тысяч крестов!

Трепет охватил Луция при мысли об этом зрелище, трепет горделивого изумления перед могуществом Рима, не побоявшегося в отмщение и назидание учинить эту расправу перед лицом богов, неба и людей мира. И Луций, частица несокрушимой державы, поступил бы так же. Потому что он призван служить родине. Потому что он хочет ей служить.

"Шесть тысяч распятых – это слишком жестоко!" – сказал когда-то Луцию его учитель риторики Сенека.

Луций снисходительно усмехнулся. "Гуманист! – подумал он задним числом. – Жестоко? Какая сентиментальность, какая близорукость! Жестоко было бы щадить мятежников и подвергать Рим новой опасности. Сенат принял правильное решение: проучить мятежников именно так, как предложил Красе! И ведь с тех пор не вспыхнуло ни одного мятежа, подобного тому, какой случился при Спартаке. И не вспыхнет…"

Близился вечер, сгущались сумерки, темнота окутывала дорогу. Возчики зажигали факелы и лучины. Луций решил переночевать в отцовском имении за Таррациной. Но, доскакав до Таррацины, устал не меньше своего коня и поэтому остался на ночь в таверне, где были комнаты для знати.

На площадке перед таверной было шумно. За столами при свете двух-трех фонарей сидели путники и крестьяне. Они попивали разбавленное водой вино и галдели. Орали, пели и кричали так громко, как повелевал им ударивший в голову напиток.

Луций подъехал к воротам и тут только в свете факелов заметил расставленный по всей дороге караул. Преторианцы в полном вооружении.

– Кто ты, господин? – учтиво спросил центурион, который по великолепному панцирю Луция понял, что перед ним важное лицо.

Луций назвал свое имя и сказал, что хочет здесь переночевать. Центурион поднял руку в приветствии.

– Я очень сожалею, господин мой, но в павильоне ужинает префект претория с супругой и дочерью.

Луций удивленно поглядел на воина и выдохнул:

– Макрон? Ах! Доложи обо мне, друг!

– Гней Невий Серторий Макрон, – почтительно поправил его центурион.

– Изволь подождать здесь. Я доложу о тебе.

Луций взволнованно бросил поводья подскочившему рабу, накинул на плечи темный плащ и присел к свободному столу. О, если бы Макрон меня принял!

Верховный командующий всеми войсками, второй человек после императора. Мой главный начальник. Вот ведь и теперь хороший солдат может высоко подняться: Макрон. бывший раб, погонщик скота – ныне приближенный императора. Отец Луция ненавидит его так же, как императора. И я ненавижу его, смертельного врага республики. Но это вовсе не значит, что я буду громко кричать о своей ненависти. Познать врага и при этом не открыть перед ним себя – вот мудрость.

Луций издали видел павильон во дворе. Над входом в него было выбито:

ВОЙДИ И ЗАБУДЬ!

Он усмехнулся. Прекрасно сказано для пьянчуг и девок. Истинный римлянин никогда не забудет о том, что у него на сердце и в мыслях.

За соседними столами сидел простой люд. Луций не слышал, о чем они говорят, лишь изредка до него долетали отдельные слова.

Они видели, как приехал Макрон, и теперь обменивались впечатлениями.

– Ну и разбойник этот Макрон. Земля так и загудела, как он с лошади соскочил. Прет как вол.

– Так ведь он же и был.,.. Не отопрешься, а? Тяжелый, неуклюжий?

– Ну и что? А все же он мне больше по душе, чем эти раздушенные да завитые господа из сената. Ясно, что не красавец. А эти две его курочки, что вылезали из носилок, выступали словно павы. Они на сестер похожи, а говорят, будто одна – его жена, а другая – дочка от предыдущей.

– А где которая?

– Чернявая с рыбьей головой вроде дочка. Пышная? Так это же другая, умник!

– Да, хороши обе, а запах от них такой, что я еще и теперь его чувствую. Он, ясное дело, молодец, из наших он, наш человек!

– Наш человек? Ха-ха-ха, в самую точку попал, дубина! Императорский прихвостень – наш человек! Ха-ха-ха!

– Потише вы, тот вон серебряный господин нас слушает!

– Ерунда! Не может он ничего слышать.

Они оглядывались на Луция, перешептывались, что за птица, мол, такая, и откуда он тут взялся? Потом выпили. Больше всех усердствовал тощий как щепка человек.

– Иду я, братцы, из Рима, там сейчас такое творится…

– Рассказывай, только потише. Этот красавчик навострил уши, – сказал другой бородач.

Но он ошибался. Луцию было безразлично, о чем говорит плебс. Он думал о Макроне.

Любопытные обступили тощего, и он рассказывал:

– Вчера еще две семьи осудили за оскорбление величества. А сегодня от них только и осталось, что шесть трупов. Скорость, а? Только теперь не удавкой работают, теперь головы рубят. Новая мода, дорогие. И палач доволен, и осужденный тоже. Голова-то из-под топора, как маковка, отлетает, подскочит да и таращится вылупленными глазищами…

– Бр-р. А ты, скелетина, веселишься? Небось вытаращишься, как до тебя очередь дойдет, – заметил одутловатый крестьянин.

– Ну, для этого мы люди маленькие, – отозвался бородатый, перебирая струны гитары, чтобы не было слышно, о чем идет речь.

– А что за семьи-то были, аистова нога?

Тощий сделал глоток.

– Да все одно и то же: богатые, сенаторы. Им того каждый пожелает.

Один, говорят, совершил преступление и оскорбил величество тем, что пошел в нужник с изображением божественного Августа на перстне…

Кто-то засмеялся, но тут же смолк, как отрубил. Как угадать, с кем пьешь, может, именно этот костоглот, который рассказывает, – доносчик?

– Эй ты, жердь, это правда, что процент с долга повысили с двенадцати до восемнадцати на сотню? – спросил крестьянин.

– Да. В сообщении сената об этом было. Только мне-то все равно, у меня ни долгов, ни денег.

– Постойте, – перебил их низкорослый человечек, работник с виноградника, так громко, что теперь и Луций слышал все. – Сегодня днем я зашел сюда поесть. Вдруг сотня преторианцев на лошадях. Несутся так, что искры летят. Потом скакал он, а за ним еще сотня преторианцев.

– Кто это "он", умник?

– Калигула. Он скакал на вороном жеребце.

– Он вчера выиграл первый приз на скачках! – крикнул из угла молодой парень.

– Калигула?

– Нет. Жеребец этот. Инцитат его зовут. Конь что надо!

А крестьянин с виноградника продолжал:

– У Калигулы поверх голубой туники был надет золотой панцирь и весь чеканный! Ох, и хорош же он был! Нас тут много сошлось. Мы кричали ему:

"Salve"[16].

– Почему же вы орали? – спросил тощий.

– Почему! Почему! Почему! Слыхали вы этого болтуна? Почему, говоришь?

Старик – иное дело. А Калигула – наш человек, все равно как его отец, Германик, понял? Тот бы непременно разрешил игры! Да, это было зрелище. Он махнул нам рукой. Плащ-то голубой, золотом расшитый, так и летит по ветру, и шлем на голове золотой…

– У него, говорят, голова в шишках, а шея покрыта щетиной, – на беду себе произнес тощий.

– Осторожней вы с ним! Это доносчик. Я его знаю, – помог доконать тощего выступивший из тени крестьянин.

Поднялась суматоха, тощего нещадно избили, досталось и гитаре – в щепки разлетелась она от его головы; напутствуемый пинками, он исчез в ночной темноте.

– Наверняка соглядатай, да нас на мякине не проведешь. Получил, что просил. Сыграй, бородатый!

Но сыграть было не на чем, от гитары остались одни щепки. Но что грустить, когда осталось вино? И снова они раскричались и принялись разыгрывать в микаре кувшин вина. В углу пошла запрещенная игра в кости, прочие же глазели или пели. Петь-то ведь легче, чем разговаривать, разве не так?

Луций хмуро смотрел и слушал. Вот он, римский народ! Какой сброд! И узурпатор для них свой человек, а сенаторы – враги! Ах вы, болваны!

Олухи!

Центурион вернулся к Луцию и вытянулся:

– Благородный префект претория просит тебя, господин, к своему столу.

Глава 6

Красная ткань на стонах, желтый занавес на дверях приглушали звуки. С потолка на цепях спускались чеканные масляные светильники с толстыми фитилями, они были подвешены в два ряда, золотились два ряда огоньков, и мягкий свет падал на людей, сидевших у стола. Их было трое.

Луций выпрямился, серебряное солнце на его панцире разбрасывало лучи.

Высокий угловатый мужчина в форме командующего преторианской гвардией встал, сделал несколько нетвердых шагов, обнял Луция и произнес грубым голосом:

– Приветствую тебя, Курион из Сирии. – Луций почувствовал по дыханию, что префект сегодня немало выпил. – Моя жена и дочь, – продолжал он. – Присаживайся!

Луций отвесил глубокий поклон и сел смущенный. Обе женщины были одного возраста, обе красавицы. У одной волосы цвета меди спадали на обнаженные плечи, у другой гладко причесанные черные волосы были перевиты серебряным жгутом. Макрон приказал трактирщику подать ужин гостю, фалернское вино, фрукты. Женщины улыбались, темноволосая спросила Луция, как прошло путешествие. Луций отвечал, не сводя с рыжеволосой восхищенного взгляда.

Неожиданно у него задергалось веко, будто его поймали с поличным. Он оторвал взгляд от красавицы и выпрямился, потому что заговорил Макрон.

– Я еду на Капри, к императору. На этот раз и женщин взял с собой, они потом измучили бы меня своими вопросами. А тут узнаем о твоем приезде.

Очень кстати. Я должен тебя вызвать в Риме? Здесь, пожалуй, спокойнее, можешь доложить о поездке сейчас. О себе не говори, Вителлий расхваливает тебя даже слишком. Что это? Снова письмо от него? – Макрон взял письмо и, не распечатывая, бросил через стол рыжеволосой женщине. – Сохрани. Я прочту потом. А ты, Луций, рассказывай. Что Вителлий? Все еще пьянствует и распутничает?

Луций был смущен. Как отвечать на такие вопросы? Он говорил о Вителлий с уважением, о легионе – восторженно.

У черноволосой от гнева над прямым носиком собрались морщинки. Почему не ей отдал он письмо? Почему доверяет дочери больше?

Хозяин в сопровождении рабов принес Луцию ужин и вино. Дамы благосклонно разрешили ему приняться за еду. После такой дороги! Он ел быстро и незаметно наблюдал… У черноволосой взгляд блуждающий, рыжеволосая смотрит мечтательно, глаз не опускает, когда встречается взглядом с Луцием, Какого же цвета эти глаза? Колышется пламя светильников, глаза женщины светлеют до зеленых и потом снова темнеют до индигово-синих тонов, как море на различной глубине. Да. как море!

Речь Макрона вполне соответствует его облику. Своеобразна, резка, простовата, кумир солдат совсем не изменился, став приближенным императора. Он не скрывает своего происхождения, не играет в благородство и утонченность. Он такой, какой есть. Он даже несколько кокетничает своим низким происхождением: теперь этот важный сановник может позволить шуточки насчет своего прошлого. Поэтому солдаты боготворят его, а патриции этим обеспокоены и смущены. Как вести себя с этим оригиналом, от которого разит навозом.

– С женщинами, гром и молнии, разве это путешествие, едем, как на мулах! – засмеялся Макрон. – Этим неженкам нужны удобства, хотя всю дорогу сидят в носилках на подушках, да еще на двойных…

– Невий, – одернула его черноволосая.

– Ну что я опять такое сказал, дорогая Энния?

Луций не спускал глаз с рыжеволосой. Никогда он не видел ее так близко.

Она великолепна. Действительно римская царевна, как ее называют в народе.

Он улыбнулся ей. Она вернула ему улыбку, хищно обнажив красивые зубы.

Луций вспомнил: когда император возвысил Макрона, Макрон выгнал первую жену и женился на молодой Эннии из всаднического рода. Макрон может все, что захочет. Как император.

– Выпьем, дорогие! – предложил Макрон.

Встали, возлили вино в честь бога Марса.

– За здоровье императора! – произнес Макрон.

Подняли чаши. Луций чокнулся с Макроном.

Когда сели, Луций спросил, скрывая напряжение:

– Надеюсь, император здоров…

Макрон нахмурил мохнатые брови, неподвижные жесткие зрачки настороженно уставились на Луция. Сейчас они уже не солдаты… Сейчас сподвижник императора, хотя и подвыпивший, внимательно изучает лицо сына старого республиканца Сервия.

– Какое там здоровье, милый. При последнем издыхании, кончается, – бросает он дерзкие слова.

Зрачки Луция загорелись, словно в них вспыхнули молнии.

– О боги, – овладел собой юноша. – Пошлите императору еще много лет жизни!

– Правильно, Луций, – сказал Макрон, и по лицу его, словно вырубленному из граба, скользнула незаметная усмешка, – это важно для всех нас и для тебя, Курион, ведь ты будешь награжден императором… – Макрон специально помедлил. – А там, кто знает, сирийский легион пока без легата, Вителлий остается на Востоке. Если император захочет, почему бы Риму не завести одного молодого легата? – У Луция дух захватило: этот человек слов на ветер не бросает. Он способен добиться и невероятного.

– Легион новобранцев мы перевели из Альбы на Дунай, – продолжал Макрон. – Там нас варвары беспокоят. Сирийский легион отдохнет в Риме и потом пойдет на север. А без легата мы его не отправим, это тебе ясно? – Он постучал пальцем по столу. – Все зависит от императора. Времена сейчас неспокойные, ему теперь нужно железное здоровье.

Луций почтительно склонил голову и сказал, изобразив на своем лице преданность и заботу:

– В общем, это в интересах всей империи. Жаль, что нельзя остановить время, а его преклонный возраст…

Макрон по своей привычке перешел в наступление:

– …его преклонный возраст вынуждает думать о том, что будет, когда Тиберий скончается, не так ли?

У Луция мурашки пробежали по спине; женщины инстинктивно почувствовали, что лучше всего не проявлять интереса к этой беседе, и начали перешептываться. Но не пропустили ни одного слова из разговора мужчин.

– Ну, как ты думаешь, что будет? – медленно спросил Макрон. – Республика?

Луций побледнел. Глаза Валерии, обращенные к Макрону, сверкали гневом.

Зачем он мучает Луция? Она знала, что отец Луция является главой республиканской оппозиции в сенате. Но разве юноша в этом виноват?

Неожиданно Макрон взял Луция за руку и дружески сказал:

– Ну ничего, мальчик. Я знаю: отец и сын – это не одно и то же. Ты уже почти наш человек.

Наш человек! Все в Луций запротестовало. Покупает меня императорской лаской. Обещанием назначить легатом. Нет, нет, ни за что. Он оглянулся, как затравленный зверь, который ищет, куда бы скрыться. Сердце колотилось где-то под самым горлом. Нет, я не ваш человек, у меня тоже есть честь, родовая, я не унижусь до роли императорского прихвостня. Губы у него тряслись, он не мог говорить.

Макрон рассмеялся:

– Хочешь знать, что будет! Слишком много, мой дорогой, хочешь знать.

Знаю ли я? – Он одним глотком опорожнил содержимое чаши. – Я не знаю ничего, мальчик, но думаю, что все будет просто. Разве у нас нет наследника? – рассмеялся он громко. – Разве у нас нет Калигулы?

Луций с трудом овладел собой. Он чувствовал, как хитрый царедворец играет с ним, словно кошка с мышью. Успокоился. Быстро нашел дипломатический ход.

– Ну конечно же, Гай Цезарь, – сказал он, пытаясь пылкостью речи усилить значение произносимых слов. – Лучше и не придумаешь.

– И для тебя хорошо. Ведь вы, кажется, давнишние приятели, – улыбнулся Макрон. – Вместе изучали риторику и состязались в играх.

Калигула тебя любит.

Луций скрывал за улыбкой свое восхищение – чего только не известно этому человеку о каждом! Но относительно любви Калигулы он ошибается.

Наоборот, Калигула всегда завидовал Луцию, который не раз его побеждал. Он ненавидел его за это. Что будет теперь, спустя столько лет?

Макрону надоел этот разговор, ему было лень подстерегать и нападать. И он заговорил о другом:

– А что нам, собственно говоря, известно, мой Луций? Возможно, Тиберий весной снова воспрянет, а мы тут попусту мелем чепуху. – Он повернулся к женщинам:

– Вы, неженки, радуйтесь вместе со мной, что мне удалось удрать от этих негодяев! Выпьем!

На вопросительный взгляд Луция Макрон ответил смехом, зазвенел и смех женщин, Эннии – похожий на звон рассыпавшихся бусинок, и глубокий, чувственный смех Валерии. Макрон рассказывал подробности и энергично размахивал руками:

– У меня в здешних местах нет виллы, понятно? Но почти у десяти сенаторов в Таррацине есть летние дворцы, и сенаторы приглашали меня к себе, когда прослышали, что я поеду мимо. Как ты думаешь, Луций? Кому отдать предпочтение? Ведь девять все равно будут оскорблены, а десятый бог весть что за это потребует. У этого болтуна Приска – ведь ты его знаешь?

– вилла ближе всех. Это крупный землевладелец да еще поэт. Срам, да и только. Бык и зяблик заодно. И этот балбес всю ночь напролет будет мне читать стихи о скотоводстве или как твой старый прадед Катон давать рецепты, как выращивать волов или как использовать навоз, – и все это гекзаметром! Ну скажи, Курион, нужно ли мне это? Что я навоза, что ли, вдоволь не нанюхался?

– Невий! – с упреком воскликнула Энния.

Луций вежливо улыбался, он был растерян. Умышленно или спьяну все это говорится? Вся империя знает, что Макрон – доверенное лицо императора – бывший раб и пастух. Но, услышав все это прямо от него, как к этому отнестись?

Всемогущий же Макрон, который пропустил сегодня не один секстарий вина, да еще вопреки приказу императора не разбавленного водой, был в прекрасном настроении.

– Валерия, эта рыжая лисица, – кивнул он в сторону дочери, – привыкла вращаться среди знати. У нее были прекрасные учителя, поэты, философы, – рассказывал Макрон. – И теперь она меня все время поучает:

"Отец, говорит, ты должен вести себя как благородный и выражаться изящно!"

– пародирует он манеру дочери. – А почему, собственно, мои милые, осмелюсь я спросить? – И добавляет грубо, как обычно:

– О, боги, стоит ли мне коверкать язык? Это не для меня, глупые выкрутасы. Я никогда не буду так красноречив, как наш удивительный Сенека. Каждому свое, не так ли?

– Отец!

– Хожу я, видите ли, как слон, топаю, как стадо кобыл, а когда разговариваю, то ору, как на пастбище, но я тебе скажу, рыжий гусенок, я могу орать, могу топать, могу все, понимаешь?

Женщины умолкли, очевидно, это привело в чувство подвыпившего префекта быстрее, чем их укоры. Он сплюнул, снова выпил и стал рассказывать о том, какой сброд живет в Риме. Эта ленивая и продажная толпа только и ждет удобного случая, чтобы устроить бунт. Поднимется цена и хлеб на один асе – скандал! При раздаче хлеба стоит снизить долю на человека на восьмую часть модия в месяц – скандал! Сошлем в изгнание пару дерзких комедиантов – скандал! И так без конца.

Луций размышлял: чего ждать от выскочки. Давно ли сам едва дотягивался до кормушки, а сегодня уже среди тех, которые ни в чем не испытывают недостатка. Макрон, не умолкая, говорил и хвастался, что со своими преторианцами раздавит чернь, как тараканов. Луций слушал рассеянно. Он не спускал глаз с рыжеволосой дочери Макрона. Он видел, что и девушка за ним наблюдает. Ее сочные губы молчали, но Луцию казалось, что он слышит голос, который ласкает его слух. Слова Макрона отрезвляют его, Луций стряхивает очарование и вновь погружается в него.

Настроение Макрона с каждым выпитым глотком становилось все радостней.

Он расспрашивал Луция о походе, пересыпая свои замечания грубоватыми шутками.

Луций рассказал, что пережил в сражениях с дикими парфянами, обдумывая при этом каждое слово, каждый жест, стараясь привлечь внимание Валерии.

Ему хотелось понравиться ей и ее отцу. Макрона это развлекало, Валерия не спускала глаз с Луция, взволнованного воспоминаниями о победных сражениях и дипломатических переговорах. Молодой аристократ ослепил ее. Он не такой утонченный, как римские юноши, с бледными напудренными лицами, с наманикюренными ногтями, с напомаженными кудрями, похожие на кукол. Она порозовела от внезапно охватившего ее чувства и мгновенно побледнела от страха. Страх был резкий, до боли – а ее прошлое? Но Валерия была достойной дочерью своего отца и никогда не отказывалась от борьбы. И боль свою она победит упрямством. Что бы там ни было, она хочет сейчас завладеть мужчиной, которого судьба неожиданно послала ей. Он, кажется, потомок одного из древнейших римских родов? Тем лучше. Во взглядах, которые она бросает на Луция, искусно чередуются стыдливость и страстные призывы. О, как она прекрасна! В искусстве обольщения она использует все: едва заметным движением показывает, как совершенна ее грудь под прилегающей тканью, волнует глубоким смехом, льющимся с чувственных губ, ниспадающей медной гривой да просто пустячным словом, сказанным нежным голосом, полным любовной истомы.

Макрон наблюдает за дочерью. Он давно знает, что, где бы ни появилась римская царевна, любой мужчина начинает увиваться за ней. И Валерия с ними играет, как жонглер мячиками. И с тобой поиграет, милый Курион. А с тобой эта игра будет особенно пикантна: сын вождя сенаторской оппозиции и сановник императора в одном лице. Да к тому же еще и честолюбив! Юпитер Громовержец, этот кусочек приготовлен специально для моей маленькой шельмы. Отлично, девочка. Не подкачай!

Беседа бурлит, как игристое вино в бокале. Луций разошелся и совершенно выбит из колеи, напрасно он сжимает серебряную чашу, это не поможет, он теряет контроль над собой. Что же, Макрон не злой человек. Скорее наоборот. Великодушный! Великий! Раза два-три Луций вспомнил об отце.

Какой бы у него был вид, если бы он меня сейчас увидел? И, подогретый винными парами, легкомысленно отвечает: "Ничего плохого я не делаю. Пирую со своим начальником. Вот и все. И наконец, я уже не мальчик, мне двадцать пять лет, как и Калигуле, который должен стать императором". Луций счастлив, что оказался в центре внимания такого знатного общества. Но больше всего его радуют улыбки Валерии. Олимпийские боги, вы свидетели: никогда еще я не испытывал ничего подобного. Однако я не должен выражать это слишком явно. Он учтиво обращается к даме, которая под шлемом смоляных волос сидит, словно вырезанная из слоновой кости, только глаза ее горят.

Луций снова рассказывает про Сирию, Все на нем сверкает, так что глазам больно. Сверкает его панцирь, его древний род, его образование, его богатство. Как бы случайно он дотрагивается до руки Валерии. Она не отдергивает ее. А прикосновение жжет. Воодушевляет. Потом она прикасается к его руке сама, мимолетно, пугливо, как это делает Торквата. Вспомнив о невесте, Луций умолкает и чувствует, как краснеет. Макрон тоже замечает, но приписывает это чарам своей дочери. Где-то мелькнула мысль, что Луций помолвлен с дочерью самого богатого римского сенатора Авиолы, и он усмехается. Что ж такого? Он знает свою дочь. Она достойна отца: если за что-нибудь возьмется, не отпустит. И правильно делает, вот хотя бы сейчас. у отца Луция в Риме много друзей. И Макрону тоже важно иметь как можно больше сторонников. А этот юноша, жаждущий успеха, еще не знает, чью сторону принять. Как он возмутился, когда я назвал его "нашим человеком"!

А если не сейчас, то скоро. В наступление, девочка!

Валерия попросила Луция набросить ей на плечи муслиновую шаль, этакое золотисто-белое облачко, которое ничего не скрывает, а, скорее, наоборот, подчеркивает. Она вышла на террасу: там, внизу, совсем близко, шумело море.

Они молча стояли рядом. Подул ветер. Тонкие пахучие пряди волос прильнули к щеке Луция. У него холодок пробежал по коже. Он как бы нечаянно коснулся ее волос губами и прошептал стихи Проперция:

Все недуги людей исцелять помогает лекарство,

Только страданья любви вовсе не терпят врачей…

Валерия засмеялась глубоким смехом, который взволновал его еще больше; в полутьме поблескивали два ряда зубов и мягко звучал загадочный голос:

Знаю: меняется все. И любовь меняется тоже:

Или победа, или смерть в круговороте любви.[17]

Луций был покорен голосом, звучавшим, как волшебная музыка. Не в силах противостоять ее очарованию, Луций произнес:

– Победа или смерть? Солдат всегда хочет победить, моя божественная.

Но что значит сто побед на поле боя в сравнении с победой в любви…

Близость Валерии волновала его все больше и больше. Боги, какая бы это была любовница! Он продолжал пылко:

И розовоперстая Эос твоим бы сияньем затмилась,

И даже Хариты, смутившись, померкли б пред ликом твоим,

Как видно, самою судьбою счастливой к тебе приведен я,

Огненной розе милетской…[18]

Валерия упивалась звуками слов, произносимых Луцием. Их страстность будила в ней желание. Все свое очарование она направила на то, чтобы помочь Луцию победить, побеждая сама.

Они говорили тихо. Паузы удлинялись. Становились многозначительными.

Влажная темнота сползала с холмов в море. Несла прохладу. Валерия вздрогнула. Из комнаты раздался голос Макрона:

– Уже поздно, Валерия.

Она попрощалась:

– Мы, может быть, увидимся в Риме.

– Может быть, – вскипел Луций, – ты говоришь "может быть", моя божественная?

Она заглянула ему в глаза и медленно произнесла:

– Не может быть. Обязательно. Как только я вернусь в Рим, дам тебе знать.

Он был счастлив. Протянул ей букетик розовых крокусов. Она приняла их с улыбкой.

– Спасибо, мой Луций.

Когда они ушли, Луций стоял минуту взволнованный. Потом сел за стол, залитый вином. Обмакнул палец в лужицу вина и написал: "Валерия".

Вошел и забыл.

Глава 7

Игра света и тени обманывает.

В предвечерних, цвета олова сумерках Капри напоминает клок окаменевшей серо-зеленой пены на светящейся поверхности моря, вилла "Юпитер" – снежное облачко над ним. А когда запад сделается багровым, Капри похож на ощетинившегося зверя и вилла будто капелька крови на его шерсти.

С верхней террасы доносится звук лютни и голос юноши, скандирующего греческие стихи. У лютниста трясутся руки, ибо он делает то, чего делать не смеет: из-под прикрытых век наблюдает за лицом императора. Тиберий сидит в мраморном кресле, он закутан в шерстяной плащ.

Игра света и тени обманывает.

Ветка кипариса бросила тень на лицо старика: правильные черты, из-под высокого лба и сросшихся бровей сверкают способные пронзить глаза; тонкий, энергичный нос, жесткие губы, мягкий подбородок, широкая грудь.

Тень сдвинулась, и лицо императора осветилось лучом солнца: лысый череп, клочья седых волос на висках, изрытые продольными морщинами щеки, пятна прыщей, тонкий нос с широкими ноздрями, бесцветные губы, колючий взгляд.

Глаза старика прикованы к губам юного грека, читающего под аккомпанемент лютни Архилоха:

…Пусть взяли бы его, закоченевшего,

Голого, в травах морских,

А он зубами, как собака, лязгал бы,

Лежа без сил на леске

Ничком, среди прибоя волн бушующих.

Рад бы я был, если б так[19]

Обидчик, клятвы растоптавший, мне предстал…

Под террасами летнего дворца шумит море. Волна набегает, падает, вздувается и пенится, и новая катит, разбивается и опять вздымается, с сокрушающей силой налетая на скалы и рассыпаясь тысячью сверкающих брызг.

В садах нежно поют фонтаны. Голоса соленой и пресной воды перекликаются. Мраморная нимфа расчесывает волосы, а бронзовые сатиры пляшут вокруг нее. Каменные боги прогуливаются по кипарисовым аллеям, встревоженные пряными ароматами садов.

Все это для императора, потому что, во всю жизнь не нашедши красоты в людях, он окружает себя красотой греческих статуй, стихами и молодостью.

Целыми часами он может любоваться работой Праксителя, целыми днями наслаждаться стихами греческих поэтов.

Солнце пронизывает бронзовые кудри юноши, стих запечатлевается на его губах, формой напоминающих полумесяц. Глаза старика жадно уставились На этот живой серпик. Руки зябко натягивают плащ.

Лютнист знает этот взгляд. Он понимает: император лечит свою старость постоянным общением с молодостью и свежестью. Император всеми силами оттягивает приход Таната, бога ночи. Он полагает, что таким образом продлевает свою жизнь. Он уверен в этом.

Рука лютниста дрожит все сильнее – вдруг палец скользнет по струне и фальшивый звук нарушит гармонию. Ох! Голова ведь одна у человека.

Юноша нараспев читает элегию Архилоха:

Жарко моляся средь волн густокудрого моря седого

О возвращенье домой…[20]

Проклятье! Палец сорвался, струна всхлипнула, юноша запутался и все повторяет слово: "… жарко… жарко…"

Лютнист в отчаянии попытался схватить лад, попытался сохранить свою голову, но император поднял руку.

"Горе мне, прощай, жизнь, прощайте, дети!" – Лютнист поднял на властелина испуганные глаза. Тиберий на него не посмотрел и жестом руки приказал убраться. Император смотрит на губы юноши, их форма возбуждает его.

– Повторяй: жарко… – велит он.

– Жарко, жарко…

Старик рванул юношу к себе. Желтыми зубами впился в его рот.

Выступившая кровь привела старика в неистовство. Он сорвал тунику с полудетского тела.

– Снять!

В это время в саду у лестницы, ведущей на террасу, воин-германец остановил молодого человека в золотом панцире с чеканным изображением колесницы Гелиоса.

– Стой! Прохода нет, господин!

– Ты что, не знаешь, кто я?

– Вход наверх запрещен всем.

Молодой человек побледнел от гнева.

– Я наследник императора, грубиян!

– Я знаю. Но наверх нельзя!

– Пусти, дурак!

Гай Цезарь, по прозванию Калигула[21], внучатый племянник императора, изо всех сил оттолкнул великана германца и взбежал по лестнице. Стражник не пытался его преследовать.

Запыхавшись, Калигула влетел на верхнюю террасу и увидел: старик сжимает в объятиях юношу и жадно его целует. Услышав шаги, он оглянулся и, заметив Калигулу, побагровел от гнева. Он резко оттолкнул мальчика, и тот сильно ударился о мраморные перила террасы. Подобную сцену Калигула видел не впервые.

– Опять? – бесстыдно усмехнулся он.

– Что? – прохрипел император.

Калигула испугался. Трусливо втянул голову в плечи, потом выпрямился и поднял в приветствии правую руку:

– Ave Caesar!

В налитых кровью глазах Тиберия светилось бешенство, сверкала злоба.

Его взгляд скользнул по лицу внука. Синеватая бледность молодого лица выдавала сластолюбца и развратника. Не правильный череп, шея, обросшая торчащими как щетина волосами, тонкие голени и огромные ступни. Урод.

Движением руки старик отослал юношу. Голос старика пронизывал до костей.

– Так ты шпионишь за мной?

Гай Цезарь сделал виноватое лицо, он молил о прощении. Усмешка искривила окровавленный рот императора.

– Ты-то хуже! Потому что ты моложе меня больше чем на полстолетия. В твоем возрасте я покорял армян, ретов и винделиков. Моя жизнь была сплошным самоотречением. А ты? Ты уже теперь погряз в пороках.

Старик задохнулся. Он взял с малахитового столика кубок с вином и отпил.

Гай скрыл ухмылку. Он был в более выгодном положении, застав Тиберия врасплох. Император продолжал говорить, и голос его становился все суровее:

– Я имею право делать то, что мне нравится, даже если это не нравится другим. – И гневно закончил:

– И тебе, юнец, нечего мне возразить.

Повелительный жест – внук поклонился и вышел.

Тиберий медленно поднялся, опираясь на эбеновую палку, и вошел во дворец. Сбросил плащ. Остановился в библиотеке, вынул первый попавшийся свиток – это был Солон, наугад прочел: "Избегай наслаждений, они порождают тоску". Тиберий нахмурился, нервно отбросил Солона и попытался во второй раз: Феогнид. Закрыв глаза, отметил строку. Прочитал:

"Что прекраснее всего? – Гармония".

"Что сильнее всего? – Мысль".

"Что лучше всего? – Блаженство".

Тиберий отложил свиток и прошел в кабинет. Все здесь было просто: черный мрамор на стенах, против стола императора белый бюст Эсхила на круглой черной подставке, большое окно затянуто прозрачной серебристой материей, серые драпировки из тяжелой, расшитой белыми квадратами ткани. У окна – фиговое деревце в кадке. В саду за окном – прекрасная пиния.

Император сел и погрузился в мысли. "Что лучше всего? – Блаженство";

Он вспомнил о своем детстве, детстве заброшенного ребенка, которого Ливия родила до брака с императором Октавианом Августом. Тот из милости терпел мальчика в своем доме, его везде и всегда затирали, всюду он был один, всеми презираем. Врожденная гордость Клавдиев в нем безмерно страдала. Еще и по сей день терпкой горечью отдают эти воспоминания.

Под влиянием Мецената Август окружил себя поэтами, он хотел от них славы и восхвалений. Склонность же пасынка Тиберия к искусствам и философии его отнюдь не приводила в восторг. Из Тиберия он сделал солдата, который как раз и был ему нужен. Тридцать лет назад Тиберий провел легионы Августа от Дуная до Эльбы, покорил паннонских мятежников, а с Марободом, царем маркоманов, заключил выгодный для Рима мир. Август, величие которого благодаря военным успехам Тиберия возрастало, в конце концов смягчился. Он усыновил Тиберия и воздал ему высочайшие почести, ибо его триумф был также и триумфом Августа. Он позволил ему жениться на Випсании, которую Тиберий любил. Это был единственный солнечный миг в его жизни. К сожалению, краткий. Быть может, божественный Август завидовал его маленькому счастью оттого, что сам всю жизнь был под каблуком у Ливии, которая, укрывшись за его спиной, правила миром? Отчим неожиданно приказал ему развестись с Випсанией и взять в жены его внучку Юлию, девку, которая была готова распутничать с первым встречным. Ливия одобрила это. Он вынужден был повиноваться.

Да, быть зятем божественного Августа! И как весь Рим завидовал ему, и как весь Рим над ним потешался! Знать ненавидела нелюбимого Тиберия и не скрывала этого. С того дня поистине полынной горечью наполнилась жизнь Тиберия. В сердце его поселилась ненависть ко всем и ко всему. Жизнелюбие Августа было отвратительно Тиберию – гордому потомку Клавдиев. В гневе он удалился на Родос, где восемь лет томился тоской по Вечному городу. Тем временем Август сам сослал жену Тиберия Юлию за прелюбодеяния на остров.

Но и после того Тиберий долго еще вымаливал позволения возвратиться, прежде чем оно было даровано Августом. Он вернулся в Рим, но здесь глаза его яркий, солнечный день воспринимали как коварный сумрак, люди напоминали скользких пресмыкающихся.

А между тем его мать Ливия с помощью отравительницы Локусты безжалостно устраняла всех родственников, которые могли притязать на императорскую тогу. Она расчищала своему сыну Тиберию дорогу к трону.

Август умер. Тиберий попытался было уклониться от власти. Ему хотелось вести жизнь частного лица, изучать греческих философов, писать. Ливия, однако, настояла. И опять он вынужден был покориться.

Он стал хозяином огромной империи. Он любил Рим и ненавидел римлян.

Ненависть за ненависть. Теперь власть была в его руках…

Император поднял глаза. В окне виднелась пиния.

Смолоду выучился он всегда смотреть вверх: на серебряные орлы[22] легионов, которые вел в бой, на солнечный лик Юпитера Капитолийского во время триумфа, на личико маленького Друза, сына Випсании, когда, по старому обычаю, он поднял новорожденного вверх, признавая его своим ребенком. Противники в сенате научили его смотреть под ноги, на дорогу, где они умышленно расставляли разного рода ловушки и препятствия.

Август существенно урезал власть сената, и сенат мечтал об одном: после смерти императора вернуть свою былую мощь. Но Тиберий сдаваться не собирался. И вот между сенатом и Тиберием разгорелся бой не на жизнь, а на смерть и тянется уже двадцать три года. Открывались заговоры против императора. Он защищался. Закон об оскорблении величества снес не одну сенаторскую голову. В этой борьбе император победил, потому что у него был прекрасный помощник – префект преторианских когорт Сеян. На двенадцатом году правления при незыблемом мире в империи и непрерывной войне с сенатской оппозицией он с несколькими друзьями переселился из Рима на остров Капри. Почему он покинул любимый Рим? Ему опротивели не только римские аристократы, жаждущие власти и золота, но и плебеи, которые ненавидели его за то, что он лишил их дорогостоящих гладиаторских игр. Он сделал это еще и потому, что Рим угрожал его жизни. Издалека он держал власть твердой рукой. Решение, достойное мудрости Соломона.

Покинуть Рим советовал и самый преданный – Сеян. Тиберий тогда и помыслить не мог, что Сеян – предатель, велевший отравить его единственного сына Друза и готовящийся к захвату власти. После пяти лет каприйского уединения вероломство Сеяна открылось. Тиберий казнил Сеяна и до основания уничтожил весь его род. И с той поры не верил уже больше никому. Он пренебрегал всеми. И уничтожал своих противников безжалостно и жестоко.

Здесь, на Капри, я в безопасности. Так, во всяком случае, кажется. И все же я живу в постоянном страхе, в тревоге. Но живу. Из друзей остались со мной только Нерва, Фрасилл и Харикл. Изо всех лишь эти трое. Я одинок, как и всю предыдущую жизнь. Рим обвиняет меня в разврате и жестокости.

Рим! Рим, который сам – воплощение жестокости и разврата. Лицемеры!

Почему вы упрекаете меня в том. что прощаете себе? Я ведь только пытаюсь наверстать то, чего лишали вы меня всю жизнь.

Течение мыслей императора нарушило тихое покашливание. Вошел раб.

– Наследник императора Гай Цезарь спрашивает, нельзя ли ему войти, чтобы испросить прощения у цезаря.

Старик нервно кивнул.

Калигула вошел быстро и опустился возле кресла на колени.

– Я ничтожество. – начал он заискивающе. – Прости меня, прошу тебя.

Я поразмыслил и теперь понимаю, что ты сто раз прав, дражайший. Почему мы должны быть лучше богов? Разве боги жили добродетельно? Хитростью и насилием они покоряли богинь и смертных. – Он заученно продолжал:

– Ганимед наверняка не был для богов просто виночерпием. Но Зевсу мало было этой любви, и он женился на собственной сестре Гере. Мало и этого – он низверг отца и внука, чтобы занять олимпийский престол…

Тиберий любил греческую мифологию, он забыл свой гнев.

– Боги горшков не обжигают, но живут. Пользуются жизнью. Тебе же, человеку молодому, подобает быть сдержаннее и уважать старших. – Он добавил с легкой иронией:

– "Высшая власть в том, чтобы подчинить себе самого себя" – так говорит наш мудрый Сенека.

– Но Сенека говорит также: "Прежде всего жить, а потом философствовать", – заметил Гай Цезарь. – И этой философии он следует неукоснительно.

Тиберий прервал его:

– На будущее запомни: я не люблю, когда ты врываешься ко мне, как бык на арену. – Он легонько усмехнулся. – И уважай философов, невежда.

– Ради благосклонных богов прости мне мою опрометчивость. Но я галопом примчался из Рима. У меня такое известие из сената!

– Ты еще будешь приносить мне новости из сената? На что же в таком случае Макрон? Мой единственный, незаменимый? – с иронией спросил император.

– Макрон приедет только завтра. Ты вообрази, что произошло. Префект эрария сообщает в Acta Diurna, что Луций возвращается из Сирии на родину.

– Какой Луций?

– Луций Геминий Курион, помощник легата Вителлия.

Старик натянул шерстяной плащ, прикрыл глаза и задумался. Курионы.

Республиканское гнездо. Все им покоя не дает их прадед Катон со своей республикой. Сын Сервия – мой солдат. Макрону следовало бы поближе приглядеться к этой семейке.

– И римский сенат будто бы хочет воздать ему особые почести. Луцию!

Этому ничтожеству!

"Сенат? – подумал император. – Это, очевидно, Макрон. Безусловно, Макрон!"

– Почему они не сделают его сразу легатом? – с ехидством продолжал Гай. – Почему не консулом? Кто-то пробивает ему путь. Но кто?

Император не слушал. Он был занят своими мыслями. "У Макрона есть голова на плечах. Рабская, конечно, но работает хорошо. Он определенно знает, для чего ему это нужно".

Император открыл усталые глаза. Калигула стоял перед ним насупленный, бледный, глаза его болезненно горели, в них было упрямство. Говорил он с усмешкой, и за обычным раболепием проглядывали дерзость и злоба.

– Он будто бы отличился в битвах и в дипломатических переговорах с парфянами, проявил мужество и доблесть. – Насмешливый голос Калигулы стал грубым. – У девок, наверно. В бою он всегда был первым… Но в каком бою, если… если во всей империи царит мир? В пьянстве, верно, всех превзошел.

Фи! Твой сенат еще раз заслужил signum stupiditatis[23].

– Я не люблю, когда ты орешь, как пастух, – произнес император. – Неужели и ты нахватался от Макрона всей этой гадости. Что за дурные привычки?

Но остановить Гая было уже невозможно.

– Он получит золотой венок, а? Я, я его не получил, а этот негодяй Луций получит? Позор! И это умышленно делается! – кричал Калигула, так что жилы вздувались у него на висках. – Да разве Луций Курион благороднее меня? Сенат грубо оскорбил и опозорил твоего внука, цезарь!

– В чем же оскорбление, если награжден будет Луций Курион? – сухо поинтересовался император.

– Я ненавижу его! – выкрикнул Калигула.

– О, это аргумент, и, безусловно, достойный наследника императора, – саркастически произнес Тиберий. – Потому что он всегда опережал тебя в гимнасии, дальше метал копье, смеялся над твоей робостью.

– Да, он насмехался надо мной. Он унижал меня перед всеми. И перед Клавдиллой…

– Не притворяйся, будто ты любил Клавдиллу! Ты замучил свою жену.

Стыдись! Ты мелочен, Гай Цезарь. Так не должен чувствовать, думать и говорить будущий император.

– Все оттого, – торопился Калигула, – что ты десять лет держишь меня тут взаперти! Оттого, что ты отстраняешь меня от государственных дел и говоришь со мной, как с ребенком. Ты даже в Рим не хочешь меня пускать! А если и пускаешь, так на несколько жалких часов, да еще и соглядатаев посылаешь…

Тиберий вставил:

– Но сколько мерзостей ты успеваешь натворить за эти несколько часов!

У тебя, пожалуй, слишком много денег…

– Это мои деньги, мое наследство, – отрезал Калигула и продолжал со страстью:

– Почему ты не пошлешь меня легатом в провинцию? Солдаты любят меня. Это они прозвали меня Калигулой. Солдаты преданы мне так же, как и моему отцу Германику…

Безо всякого выражения Тиберий повторил свой всегдашний лицемерный ответ:

– Как же мне, старику, стоящему на краю могилы, лишиться тебя? И, кроме того, здоровье твое не таково, чтобы с легкостью переносить тяготы солдатской жизни. И зачем тебе покидать покинутого? – А про себя подумал:

"Что ж мне, оставить тебя в Риме или послать куда-нибудь и самому усугубить свой позор?" – Вслух же произнес иронически:

– Ты мечтаешь о триумфе? Не спеши. У тебя впереди триумф более пышный – ты займешь мое место. Ты ведь прекрасно знаешь, что величайшая честь – быть римским императором – не уйдет от тебя!

Калигула это знает. Старик его унижает, пренебрегает им, ни в грош его не ставит, но признает, что Калигула унаследует власть. Калигула, хотя и бредит славой, вцепился в старика сильнее клеща. Он постоянно настороже, дабы кто-нибудь другой не успел захватить власть, когда старик угаснет, и он постоянно что-нибудь клянчит у него. Вот и история с Луцием не дает ему покоя. Однако он понял, что сейчас ему ничего не добиться. Ну пусть так, с Луцием он сведет счеты, когда будет сидеть в этом кресле. Он ходил по комнате, шлепая огромными сандалиями, его шишковатая голова подергивалась, и он бормотал себе под нос то, что не смел произносить вслух.

Император более не обращал на него внимания. Его логический ум уже обдумывал бессвязные выкрики Гая и классифицировал их. Солдаты любят меня?

Они преданы мне так же, как были преданы моему отцу? Это правда. Гай, сын боготворимого ими Германика, пользуется у солдат огромной популярностью.

Поставить его во главе легионов? Но, жаждущий вот-вот получить власть, он тяготился бы этим, как тяготится всем. И что это такое он сказал о боге?

Зевс низверг отца и внука, чтобы занять олимпийский престол. Вот он и выдал себя, олух!

Шорох босых ног прервал ход мыслей Тиберия. Это рабы внесли светильники и развешивали их по стенам.

Быстро спускались сумерки. Небо стало пепельным, серая туча покачивалась в нем, как огромная, сохнущая на ветру рыбацкая сеть. Большие летучие мыши вычерчивали за окном немыслимые зигзаги, зажигались в небе трепетно мерцающие звезды.

Рабы зажгли светильники и исчезли. Император снова закрыл глаза.

– Ну хорошо. Пусть венок Луцию. Но зато меня, – слышит император рядом с собой наглый голос, – меня ты назначишь консулом. Правда, дедушка?

– Ты и – консул? Не слишком ли ты молод? Не слишком ли зелен? Не слишком ли…

– Глуп? – выпалил Калигула.

Тиберий имел в виду гораздо более резкое слово. Тонкие пальцы императора потянулись к лицу Калигулы.

– Полюбуйся на себя. У тебя сонные, запавшие глаза, мешки под ними. Я не буду спрашивать, как ты провел эти две ночи в Риме…

– Да тебе и незачем. Тебе обо всем расскажут твои шпионы, которых ты приставил ко мне…

– Уже рассказали, – спокойно ответил император. – И они рассказали правду. В то время как ты стал бы рассказывать, что занимался чтением, но, как всегда, не сумел бы выдумать, что же именно ты читал… Мне, впрочем, известно и без того, как ты проводишь свою жизнь. Переодетый женщиной шляешься по лупанарам. Да ты просто девка, пропойца – и больше ничего.

Когда же ты поумнеешь, Гай? О Аполлон! Учись хоть чему-нибудь. Читай философов. Здесь, на Капри, в твоем распоряжении Нерва, дискутируй с ним.

Нерва – кладезь премудрости.

"Проповеди, опять проповеди", – злится про себя Калигула, но внешне продолжает играть роль почтительного и послушного ученика. Он усаживается на скамеечку напротив императора. Внимательно изучает его лицо. Напрасно.

"Нет, консулом он меня не сделает. Ненавидит он меня? Боится? Что он мне готовит на самом деле? Троп или яд?" Его объял ужас, на лбу проступил пот.

Он пристроился на коленях возле кресла императора и опять завел вкрадчивые речи.

Ведь императору известны его любовь и преданность, поэтому он с такой радостью разделяет его уединение, известны ему и его терпеливость и его заботы о здоровье деда. Никто от Иберии до Аравии не предан так безгранично его величеству, как он, Гай, привязанный к императору бесконечной благодарностью. Пусть он только прикажет: прыгни с этой скалы в море, и он прыгнет, не раздумывая расстанется с жизнью, если это угодно императору.

Нижутся слова, извивается скользкая змея, а старик хмурит брови, полный брезгливости к раболепию и лицемерию внука. Вот он, сын великого Германика, ползает передо мной на брюхе; и следы моих ног готов целовать, подлый ублюдок, льстец, чтобы забылось все, что так неосторожно сорвалось у него с языка.

Как нынешний век испорчен раболепием! Как омерзительно смотреть на согнутые спины и не видеть человеческого лица. Да и вместо лиц – маски. В сенате, на улице, дома.

"Моя мать Ливия была умной женщиной, – размышляет император. – Самая умная среди римских матрон. Она ненавидела этого правнука, но баловала его из вражды к детям Юлии. Она видела этого карапуза насквозь. "Изверг, – говорила она. – Он еще не надел тоги, но его вероломства, трусости и распущенности хватит на десяток взрослых подлецов. Это чудовище всех обманывает. И тебя, Тиберий, обманет, если захочет".

"Скорее всего, это будет яд, – с ужасом раздумывает Калигула, – отравят, как отца. Двоюродного брата Гемелла он сделает императором, а меня отправит в царство Аида. Это будет яд. Медленно действующее, бесшумное оружие. Невидимое, надежное. Без ран, без крови – и наверняка".

"Обманет и меня, если захочет, – думает император. – Обманет или убьет? Он болтается везде, где ему вздумается. Он может подкупить повара, того, кто приносит пищу или пробует ее, врача. Яд надежнее кинжала. Что станет потом с моей империей? Моей! Я помог Августу расширить ее. И сам укрепил ее, привел в порядок все дела. Это моя империя. Я всю ее держу на ладони, как яблоко. Удержать, удержать! А когда меня не станет? Старая, мучительная мысль: кто возьмет трон? Кто еще остался из родных? Клавдий?

Заикающийся книгоед, вся жизнь которого в этрусских и карфагенских гробницах? Ко всему прочему он тряпка в руках женщин. Невозможно!

Калигула? Развратник, распущенный и бездушный болван. Его двоюродный брат Гемелл? Вот это был бы император! Образованный, умный мальчик, может быть, слишком тихий и мягкий, но с возрастом это пройдет. Да, ему всего пятнадцать лет, но мой род должен остаться у власти. Вот это мысль! Я вызову из Рима сюда Гемелла и сам объясню ему, что такое государство. В восемнадцать лет он справится с империей! Через три года! Пусть я проживу еще три года! Еще три года!"

Император поднял глаза. Его взгляд поймал серо-желтую звезду над горизонтом. Звезда внушила мысль: "Надо как-нибудь спросить моего астролога Фрасилла, что говорят о Гемелле звезды. И про этого ублюдка спрошу. Ждет, как гиена, когда я подохну. Еще три года жизни – и Рим получит императора!"

Волны с шумом разбивались о скалы. Тиберий любил когда-то этот шум.

Сорок лет назад, на Родосе, во времена своего восьмилетнего изгнания, он каждый вечер проводил у моря, и море утоляло тоску. Теперь морской шум пугает его и тревожит.

От старости, смертельной болезни одно лекарство – тишина. Глубочайшая, беспредельная, успокаивающая тишина. Но как найти ее на этой сумасшедшей земле?

Спускается ночь. При свете светильников сидят один против другого двое мужчин. И поблескивает золотой перстень императора – знак верховной власти. Его блеск подстегивает мысль Гая. Перстень – это трон, трон – это власть над миром, неограниченное господство, какого даже бессмертные олимпийцы не знали.

Здоровье Тиберия подорвано. Сколько еще месяцев, сколько еще дней?

Перемены не за горами. Когда погаснет одна звезда и загорится другая?

Страстное желание распирает грудь старика: оттянуть конец, жить!

Еще три года!

Я хочу жить наконец, кричит все в Калигуле.

Ты стоишь на моем пути!

В этом их мысли сходны.

Сумасшедшим огнем горит это сходство в глазах молодого, и, как стальные кинжалы, пригвождают врага к черному мрамору глаза старика – острые, неумолимые, жестокие.

Ползет время. Жизнь обоих висит на волоске. Ожидание – готовый лопнуть канат.

Страх – печать всех империй, страх – воздух всех императоров, страх – босоногий головорез, крадется по комнате, подбирается к самому сердцу, пронизывает до костей, жжет.

Молодой и старый терпят одинаковую муку. В жизни диктаторов есть и изнанка: вечная тоска, ужас, бесконечный страх.

Тиберий поигрывает перстнем. Быть может, он перехватил взгляд Калигулы?

Золото поблескивает и бледнеет. Бледнеет и лицо Калигулы.

Император разряжает обстановку.

– Я пойду спать, Гай, – говорит он устало. – Иди и учись самому себе давать отчет в собственных действиях и желаниях, это необходимо императору. Учись различать хорошее и дурное. Это нужно каждому человеку.

Иди!

Калигула встал и с покорной униженностью схватил жилистую руку, чтобы поцеловать ее. Тиберий руку отдернул.

Глава 8

Комната, в которую центурион императорской гвардии проводил Макрона, излучала тепло. Переход в натопленное помещение с улицы был слишком резким. Префекту было жарко, и он ругался про себя. Если бы хоть панцирь так не давил и не душил. Он ослабил ремешок на боку, завалился могучим телом в мраморное кресло и удобно вытянул ноги.

Из небольших отверстий в стене шло тепло. Макрон чувствовал, что начинает потеть. Жадно посмотрел на маленький фонтан посредине комнаты.

Бронзовая наяда с полудетскими формами подставляла лицо и руки под живительные струи, падавшие сверху. Макрон смотрел на нее с завистью. Этой девчонке повезло в такую жару. Он облизал пересохшие губы. Глоточек вина не помешал бы.

Долго ли старец заставит меня ждать? Жизнь префекта претория и первого человека в империи отравляли эти рапорты. Тащись сюда два дня из Рима, два дня обратно да еще два-три напряженных часа, когда приходится следить за собой и переносить плохое настроение императора. На Капри всегда себя чувствуешь как ученик под палкой учителя.

Горячий воздух лился со стен на Макрона, серебряные капли падали в бронзовые руки наяды. Шелковым платком он вытирал пот с толстой шеи и отдувался.

Встал, отодвинул занавес, чтобы глотнуть воздуха. Посмотрел в сад. Там он увидел свою жену Эннию и Калигулу, который жадно таращил на нее глаза.

Энния краснела. Макрон засмеялся, опустил занавес и снова сел. Сейчас его занимали другие вопросы.

Хитрец этот старец, в этом ему не откажешь. Здесь его никто не видит, здесь его никто не тронет: "Я император и буду жить вне общества, как мне захочется! А ты, Макрон, моя правая рука, наслаждайся неблагодарной работой властителя Рима сам!"

Макрон тихонько засмеялся. Мой божественный император, что ж, буду наслаждаться. И с большим удовольствием, поскольку и в этом есть свои преимущества. Хоть я и был раньше пастухом, но в голове у меня не одна солома. Я единственная нить, которая связывает тебя со всей империей. Что хочу, чтобы ты знал, то тебе и сообщу; что захочу скрыть, о том ты никогда не узнаешь. Ты господин, я господин.

Раздался тихий удар в медную доску.

Занавес у входа раздвинулся, поддерживаемый темной рукой раба. Макрон вскочил.

Опираясь на палку, вошел Тиберий, высокий, величественный. За ним – сенатор Кокцей Нерва.

– По этому вопросу вряд ли мы найдем с тобой общий язык, мой дорогой, – говорил император на ходу Нерве. – Я никогда не любил Сенеку, хотя и признаю величие его духа. Если только он в последнее время не изменился?

– Человек такого склада, как Сенека, меняется постоянно, разве ты так не считаешь, Тиберий? Иногда очень трудно в нем разобраться: из всего на свете он найдет выход.

– Что правда, то правда, – усмехнулся император. – Никогда мне не удавалось так ловко вывернуться из трудного положения, как твоему Сенеке.

"Да, ты всегда был прямолинеен", – согласился про себя Нерва. А вслух произнес:

– Однако он обладает даром, которого у нас, реалистов-правоведов, нет: он может парить над каменным храмом логики. Пригласи как-нибудь Сенеку на беседу, дорогой, и сам увидишь. Но позови и меня.

– Позову, – ответил император.

Рабы бесшумно поставили на стол три хрустальные чаши, налили из амфор красное вино и исчезли.

– Что нового в Риме, дорогой Невий? – спросил император и кивнул префекту, приглашая его сесть. Сел сам и укутался в пурпурный плащ.

– Сначала разреши мне, мой цезарь, справиться о твоем здоровье, – вежливо сказал Макрон и выжидающе скользнул по лицу старика.

Тиберий махнул рукой.

– Чувствую я себя отлично, – сказал он, но усталый жест руки говорил об обратном.

Макрон ждал, когда сядет и друг императора Нерва. Оба сдали, подумал он про себя. У Нервы лицо неприятно пожелтело. Очевидно, печень, так говорил Харикл. Нерва перехватил изучающий взгляд Макрона. Старый законовед сел и улыбнулся.

– Мы оба сохнем, а ты в Риме толстеешь, дорогой префект.

Император постучал пальцем по столу:

– Ну, начинай!

– Прежде всего, мой благороднейший, я должен передать тебе выражения почтения и привет от сената. Мудрейшие отцы желают тебе крепкого здоровья…

– Спасибо за пожелание, – заметил император иронически. – Я знаю, как они искренни, можешь дальше не продолжать. Я знаю своих дорогих сенаторов.

Макрон не продолжал. Он жадно смотрел на чашу с вином, стоявшую перед ним, и мял в потных руках платок.

Тиберий повернул голову к Нерве.

– Ты слышал, дорогой? Они мне желают крепкого здоровья! – засмеялся он. – Но самое их горячее желание – увидеть Тиберия в Тибре.

Воцарилось молчание. Молчание испуганное, но согласное. Что сказать, чтобы притупить острие этой правды?

Макрон беспокойно шевельнулся в кресле. Император посмотрел на него и кивнул головой в сторону чаши. Макрон отпил из чаши Тиберия и поставил ее перед императором.

Нерва наблюдал за рукой императора, потянувшейся к вину. Эта рука управляет огромной империей, в старческой жилистой руке сосредоточена вся власть над миром, она подписывает смертные приговоры сенаторам, которые подняли голос против императора, а их семьи одним мановением этой руки разоряются и отправляются в изгнание. Жестокая рука! Но эта же рука руководила победными сражениями, наладила управление и оборону империи, привела в порядок государственную экономику и прочно сохраняет мир. Рука императора трясется, поднося чашу ко рту. Слабость? Старость? Страх?

Нерва задумчиво наблюдает за императором. "Одиннадцать лет мы живем здесь вместе. Когда мы перебрались на Капри, ты был другим. Вечерами мы бродили по галерее, увитой виноградом, среди мраморных скульптур. Ты любил стихи, музыку, философию, экзаменовал нас, своих друзей, по мифологии и исправлял наш греческий язык. Потом ты внезапно изменился. Измена Сеяна?

Да, понимаю, – уговаривает себя Нерва. – Но не зашел ли ты слишком далеко? Зачем столько жестокости и крови, Тиберий? Ты думаешь, что изменишь свою судьбу, если насилием решишь судьбы других? Я знаю, ты боишься за жизнь свою и за империю. Страх обвил твою шею, шею твоего величия, и душит тебя. Ты этого не чувствуешь? Ты хочешь купить себе жизнь тем, что уподобишься черни?"

Император пил медленно, размышляя, Макрон жадно опустошил чашу. Нерва не прикоснулся к вину, продолжая дальше свой безмолвный разговор с императором.

"Мне жаль тебя, что ты от страха не можешь спать. Мне жаль и тех, которых ты уничтожил, преследуемый мыслью, что они хотели уничтожить тебя.

Конечно, так было не всегда. Куда исчез мудрый и просвещенный правитель, каким ты был долгие годы? Я вижу вокруг только потоки крови и боюсь этого.

Я боюсь за тебя. Сможет ли Сенека смягчить твою жестокость? Хотя бы немного…"

Макрон несколько раз вопросительно посмотрел на императора, но не решился его побеспокоить.

На дворе поднялся ветер. Он бился о высокие стены виллы, нес с собою грозу.

Тиберий, разглядывая хрустальную чашу с красным вином, думал о римском сенате. Шестьсот человек против одного. Это бесконечное сражение началось сразу же после того, как он принял от Августа императорский перстень.

Ждали, что он, августовский военачальник, будет заниматься только армией и оставит за ними решение внутренних вопросов. Но Тиберий разгадал их игру: они хотели использовать свою власть для обогащения, для того чтобы, прикрываясь патриотическими речами и фразами, снова и снова увеличивать свои состояния и грабить государство.

"Нет, дорогие! Я получил империю, чтобы удержать ее великой и могущественной. И я не отдам ее на растерзание. Кто кого? Сначала удар нанес я: издал закон против роскоши и закон против прелюбодеяния. Они возмутились. Утверждали, что я ограничиваю свободу Рима. Начали готовиться к выступлению против меня активнее. Был раскрыт первый заговор. Я ответил на это законом, от которого у них дух занялся: закон об оскорблении величества. Падали головы, на освободившиеся кресла в сенате я посадил новых людей, выходцев из низов. Потом они стали бояться Друг друга. И теперь они поддакивают каждому моему слову, униженно ползают передо мной, но их ненависть безгранична".

За стенами виллы бушевал ветер, ломал оголенные ветви деревьев. Внизу рычало море, с грохотом разбиваясь о скалы.

Императору вспомнилась далекая буря: как-то он путешествовал со своим приближенным Сеяном. Они спрятались в пещере, когда началась буря. В пещеру ударила молния, обвалилась скала, посыпались камни. Сеян притянул императора к себе и, наклонившись над ним, телом прикрыл его от падавших камней. Тиберий видел над собой лицо Сеяна, орошенное потом, вздувшиеся жилы на висках и руках, вцепившихся в стену пещеры. Тогда Тиберий встал, крепко обнял Сеяна, дал ему неограниченную власть, доверился ему во всем.

У Сеяна всюду были глаза, он знал все. Все для императора! Под этим лозунгом началось преследование сенаторов. Ни один заговор не остался нераскрытым, ни один бунт не остался безнаказанным. Сеян был на своем месте.

Только пять лет спустя один обвиняемый признался под пытками, что именно Сеян отдал приказ отравить сына Тиберия Друза, что по его приказу умерла Агриппина, вдова Германика, и оба ее старших сына, он сам стоит во главе заговора против Тиберия и мечтает о троне.

Жестоко отомстил отец за потерю сына, император – за измену. С тех пор в стране воцарился страх. Император не верил уже никому. Подозрительность его росла, в каждом он видел врага. Оборотной стороной страха стала жестокость. Он тосковал по родному Риму, но войти в Вечный город не решался. Он не хотел смотреть на лица, которые жаждали только одного: видеть Тиберия в Тибре.

Император упрямо сжал губы: вам придется еще подождать, уважаемые отцы.

Хотя бы еще три года, пока не окрепнет Гемелл!

Макрона клонило ко сну. Тепло расслабило мышцы, веки закрывались сами собой. Он с трудом выпрямился, скрипя чешуйчатым панцирем.

Император очнулся от воспоминаний, посмотрел на взмокшего от жары префекта. Ты не так хитер, как Сеян, подумал Тиберий. Не умеешь заметать следы. И обратился к Нерве, перед которым стояла нетронутая чаша:

– Почему ты не пьешь, мой дорогой?

– Не могу…

– Тебе хуже? Но ты посидишь еще с нами немного, Кокцей? Послушаем новости из Рима. – Император кивнул Макрону.

Макрон стер пот со лба и шеи шелковым платком, промочил горло вином и начал:

– Сенат рассмотрел вопрос о государственных финансах…

– Ого, – иронически заметил Тиберий, – удивительно! Этим сенат занимается не так уж часто.

– В результате обсуждения был составлен проект, который я должен тебе передать: сенат рекомендует, чтобы ты изволил отменить закон, да, именно так, отменить закон об уменьшении налогов и пошлин в провинциях. Они рекомендуют, наоборот, пошлины и налоги существенно увеличить. Это было бы очень выгодно…

– Для их бездонных сундуков! – перебил внезапно Тиберий, – Какие мудрецы это предложили? Республиканцы, не так ли? Пизон, Вилан, Лавиний, Эвазий?

Император встал и начал ходить по комнате, стуча палкой об пол. Макрон с беспокойством следил за ним. Тиберия трясло от негодования. Он остановился около Нервы:

– Вот они, твои славные сенаторы, которых ты постоянно защищаешь. Ты говоришь, что я несправедлив и жесток с ними. А кто они, собственно? Сам видишь – сборище торгашей и ростовщиков. И такие люди смеют управлять государством?

Нерва наблюдал за Тиберием и думал: "Борьба всегда его оживляет. Его радует, что и на этот раз он настоит на своем и вызовет в республиканцах бессильную злобу!"

Император снова начал ходить по комнате.

– Закон не отменю. Пошлины не увеличу! – И иронически добавил:

– Если я хочу иметь шерсть, я не должен сдирать с овцы и шкуру. Достаточно, что я стригу стадо!

Его шаги зазвучали увереннее.

– Двадцать семь миллиардов сестерциев я сэкономил. Наскряжничал, говорят об этом римляне и поносят меня за это. А если будет неурожай, землетрясение, чума, кто тогда поможет? Старый скупердяй с Капри? Ему придется пошарить в казне, отворить двери своих закромов. Не так ли?

– Ты прекрасный хозяин, Тиберий, – заметил Нерва с восхищением.

Император взволнованно обратился к нему:

– Ты это понимаешь, Кокцей. Десятки лет я забочусь о государственной казне и стараюсь, чтобы росли запасы. Империя должна иметь твердую финансовую базу. Поэтому я не позволю ее подрывать и обдирать провинции.

Государство нуждается в постоянных доходах.

Макрон шнырял глазами, он был недоволен, что ничего не мог возразить.

– Что у тебя еще, Невий? – спросил Тиберий.

– Германские племена напали на наши лагеря на Дунае. Как тебе известно, туда был послан легион с Альбы-Лонги. Но это новобранцы. Шестой сирийский уже вернулся в Рим, и я бы рекомендовал отправить его тоже на север…

– Ай-яй-яй, а зачем, мой префект?

Макрона задел насмешливый тон императора. Размахивая руками, он продолжал:

– В этом кроется большая опасность, император. Если варвары прорвут в нескольких местах границу империи и проникнут в наши провинции, туземцы могут к ним присоединиться. Орды варваров ринутся на Рим через Альпы. О Геркулес! Мы не можем допустить, чтобы война велась на нашей территории!

Тиберий внимательно следил за речью Макрона и внезапно прервал его:

– Кто это тебя надоумил, Макрон? Неужели все сам?

Макрон смутился. Не может же он назвать сенаторов, которые обещали ему огромную сумму, если он устроит им поход на Дунай. Он вытер мокрый лоб и уклонился от ответа:

– Ты подозреваешь меня зря, мой господин. Я сообщаю тебе только то, что принес посол из Лавриака и что сенат предлагает тебе на утверждение.

На этот раз это не обычная пограничная стычка. Это похоже на войну.

– Война! – Словом и взглядом император будто выстрелил в Макрона:

– А легион на Дунае, что, спит? Почему легионеры не договорятся о совместных действиях? Теперь у них есть подкрепление из новобранцев. – В ироническом голосе императора послышались металлические нотки. – Разве я должен из-за нескольких сотен взбунтовавшихся варваров посылать на север все легионы с Евфрата и из Египта? Разве – слушай меня внимательно! – разве римские легионы состоят из трусов, неужели пятьдесят тысяч солдат робеют перед бандами вшивых дикарей?

Император остановился возле Макрона. Префект вскочил и выпрямился.

Указательный палец Тиберия стучал по чешуйчатому панцирю.

– Ты сам, Невий, сделаешь так, чтоб в течение месяца на Дунае воцарилось спокойствие, мы не пошлем туда ни одной когорты. Наши легионы не должны переходить Дунай, понимаешь? Я прекрасно знаю, как там обстоят дела, и не хочу следовать примеру Вара, который похоронил в Тевтобургском лесу три прекрасных легиона. Кто командует рейнскими и дунайскими легионами?

– Марцелл, Сильвий Котта, Меливора и Ланциан. Новобранцами руководит Путерий.

– Продиктуй распоряжение, которое ты тотчас отправишь не север.

Командующим в Придунайской области назначается Ланциан. Армия будет защищать нашу территорию, но не сделает ни шага за ее пределы.

– Но, мой цезарь, ведь, если бы они туда пошли, Рим получил бы новую провинцию, – рискнул заметить Макрон.

Император испытующе уставился на него:

– Что тебе нужно в этих пустошах за Дунаем? Волки, медведи и зубры?

Какая польза Риму от болот и непроходимых чащоб? Тебе хочется стать проконсулом новой провинции?

Макрон молчал.

Император хлопнул в ладоши. И через минуту уже диктовал писцу приказ легатам на Дунае. Потом ответ сенату.

"Уважаемые отцы! Вы хотели, чтобы я высказал свою точку зрения относительно ваших предложений, которые мне передал Невий Макрон.

Я глубоко уважаю ваши советы, мудрейшие отцы, но, памятуя о благе родины и исходя из своего опыта, я сожалею, что не могу согласиться с вами…"

Вежливая форма письма не скрывала отказа. Макрон кусал губы. Он проиграл оба дела и потеряет почти миллион, который мог был получить, если бы добился войны. Громы и молнии. Перо скрипело. Капли с монотонным всплеском падали в бассейн.

"…и поэтому, благородные отцы, я считаю не правильным взимать с провинций повышенные налоги. Я пытаюсь смотреть вперед как хороший хозяин.

Рим вечен, и мы должны обеспечить навеки постоянный доход с покоренных провинций.

Относительно нападений германских племен я скажу следующее: порядок на границах в ближайшее время восстановит наш дунайский легион. Я лично знаком с негостеприимными и коварными странами за Дунаем. Новая провинция на этой территории не будет для Рима приобретением, а скорее обузой. И главное: я хочу, чтобы ни одна капля римской крови не была пролита напрасно. Ни один из вас, уважаемые отцы, не посмеет обвинить меня в том, что я непродуманно, по прихоти посылаю римских солдат на смерть. Римский мир должен быть сохранен надолго!"

Император прохаживался по комнате, время от времени он останавливался и сосредоточенно смотрел на стену, подыскивая точное выражение.

Нерва сидел все это время не шевелясь. "Вы только посмотрите, опять новое лицо Тиберия! Лицо великого стратега, солдата, который не забавляется судьбами людей. Какой он весь подтянутый, помолодевший, – думал Нерва. – Будто с него внезапно спало бремя лет. Какая удивительная сила кроется в этом старце, распоряжающемся судьбами мира! Он обладает всеми качествами, которые делают человека властелином: тактикой, хозяйственностью, мудростью, твердостью. Только одного ему недостает, дара, который делает монарха любимцем народа, – недостает любви народа".

Макрон поклонился и взял письма с еще не просохшей императорской печатью. Тиберий сел.

– С этим преждевременным возвращением сирийского легиона ты несколько поторопился, Невий. Они могли избежать опасного плавания при "закрытом" море. Легион останется в Риме. Кто сейчас им командует?

– Легат Вителлий. Но недавно ты назначил его наместником Иудеи. Теперь его заменяет военный трибун Луций Курион, сын сенатора Геминия Куриона.

Макрон искоса смотрел на императора и наконец решился:

– Этот юноша отлично проявил себя. Вителлий его хвалит. Поэтому я думаю, что он должен быть награжден…

Император поднял брови: "Я был прав: Макрон старается ради Куриона.

Ради республиканца? Что он за это получил? Чушь! Я знаю Сервия Куриона. Он не способен на подкуп. Это было давно. На приеме у Августа. Тогда мы оба были молоды, Сервий, пожалуй, еще лет на десять моложе меня. Как он отстаивал республику! Страстно защищал ее принципы! Мне это импонировало.

Он не боялся говорить, что думал. Тогда все это воспринимали как юношеское безрассудство и посмеивались над ним. Я уважал его за прямоту. Мне хотелось, чтобы он стал моим другом. А теперь? Он, конечно, меня ненавидит. А может быть, надеется, что после моей смерти снова будет республика, чудак! Если бы я захотел, его голова… нет, это будет ошибкой! И для палача следует выбирать. Знает ли он Архилоха?"

Император иронически усмехнулся.

А он зубами, как собака, лязгал бы,

Лежа без сил на песке

Ничком, среди прибоя волн бушующих.

Рад бы я был, если б так

Обидчик, клятвы растоптавший. мне предстал.

Если он знает эти стихи, он повторяет их как молитву каждый день.

Макрон почтительно молчал и не мешал императору размышлять.

Император стряхнул воспоминания. Обратился к префекту. "Наградить Куриона? Сына моего врага?" Что-то новое во взгляде Макрона его озадачило.

И вдруг он понял. Он не мог не восхищаться этим пастухом. Вы посмотрите!

Да он не только способный солдат и организатор, но и хитрый дипломат.

Теперь Тиберий знал, на что рассчитывает Макрон: рассорить семью оппозиционера. Купить сына почестями и восстановить его против отца. Он одобрительно кивнул головой:

– Способных сыновей Рима надо вознаграждать по заслугам независимо от того, кто они родом. Постарайся, чтобы Луций Курион получил золотой венок в сенате за заслуги перед родиной. А потом посмотрим, что с ним делать.

Макрон довольный заерзал. Потом вытащил из-под панциря свиток и подал его императору.

– Вот еще, мой господин. Безделица. Твоя подпись…

Нерва понял: смертный приговор. Он столько их уже перевидал. Ему стало не по себе. Он поднялся словно во сне.

Император оторвался от чтения и посмотрел на него:

– Ты уходишь, мой друг?

Чужой голос, словно это не был голос Нервы, ответил:

– Извини меня, Тиберий. Мне стало нехорошо. Пойду отдохну.

– Иди, Кокцей, – мягко сказал император. – Пускай тебе Харикл приготовит лекарство.

Нерва удалялся медленным, неуверенным шагом.

Макрон засунул за панцирь подписанный приговор и начал рассказывать.

Император внимательно следил за его перечислениями, на скольких человек за месяц поступили доносы, сколько казнено и кто покончил жизнь самоубийством, чтобы избежать топора палача и сохранить имущество для своих наследников. Тиберий всегда лично проверял решения суда. стараясь помешать злоупотреблениям.

Макрон докладывал не переводя дух. Наконец остановился.

– Это все? – спросил император.

– Все, мой господин…

– Действительно, все?

Макрон забеспокоился, так как об одном деле он умолчал, но, будучи убежден, что император не может этого знать, повторил:

– Все, император.

– А что с Аррунцием? – в упор спросил Тиберий.

Макрон остолбенел. От испуга он не мог вымолвить ни слова: значит, за ним, за правой рукой императора, следят. У него жилы на лбу вздулись; плотно сжав губы, он пытался овладеть собой:

– Ах да. Прости, мой император. Я забыл. Аррунций покончил жизнь самоубийством.

У императора появилось желание загнать самоуверенного префекта в угол.

– Аррунций. Твой бывший соперник и противник. – Голос императора звучал резко. – Обвинение, кажется, касалось Альбуциллы, а не ее любовников. Следовательно, у Аррунция не было причин так торопиться в царство Аида.

– Ну нет, мой император, причины были…

– Знаю я эти причины, – отрезал Тиберий. – Ты сам допрашивал свидетелей. Сам присутствовал, когда пытали рабов. Почему ты не сказал мне об этом?

– Такой ерундой беспокоить императора? – заикался застигнутый врасплох Макрон.

– Ерунда? Ты из-за своей старой ненависти к Аррунцию отправил на тот свет пять человек, это ерунда? Это – злоупотребление властью, ты ничтожество!

Увалень рухнул на колени перед Тиберием.

– Нет, нет, мой господин, правда же; нет! Аррунций одобрил готовившийся против тебя заговор, о котором сообщил муж Альбуциллы. Он хотел организовать новый заговор! Это был не мой, а твой враг, император…

– Сядь! – нахмурился Тиберий. – Ненавижу я это ползанье на коленях.

Тиберий понимает, что Макрон лжет. С каким бы удовольствием приказал он скинуть его с каприйской скалы в море. Но что потом? Нет, нет. При всей ненасытности и мстительности у Макрона светлая голова. Он способный государственный деятель и хороший солдат. Его любят в армии. Вся армия стоит за него. Он умеет и руководить, и молчать. Я не должен потакать его капризам, они стоят человеческих жизней, но я нуждаюсь в нем и он нуждается во мне.

Макрон своим крестьянским нутром почувствовал, что гроза проходит. Он всячески показывал свою покорность, показывал, что полон сострадания, что безмерно предан императору.

– С сегодняшнего дня ты будешь сообщать мне о каждом деле до его рассмотрения в суде, – сказал император холодно. – Можешь идти.

Макрон, обливаясь холодным потом, неуклюже поклонился. "Теперь прикажет следить за мной. Что же будет?"

Он шел по длинной галерее, шел медленно, тяжело. "Что теперь?"

Эхо отсчитывало его шаги.

"Убрать…"

***

После ухода Макрона император вышел на балкон. Буря прошла, небо потемнело, море по-прежнему бушевало. Император плотнее завернулся в плащ.

Внизу, во дворе, рабы подвели коня Макрону. Лошадь нетерпеливо била копытом по камням. Макрон вскочил на коня, рабы открыли ворота, и всадник с конем исчезли в надвигавшейся темноте.

Император смотрел ему вслед. Он едет в Рим. Рим далеко. Далекий и прекрасный. Недоступный, полный яда и кинжалов.

Тиберий вернулся в комнату. Посмотрел на нетронутую чашу Нервы. На него навалилась тяжесть одиночества. Против одиночества властелин мира был бессилен.

Глава 9

Капенские ворота были запружены людьми и повозками.

Запряженная мулом телега на двух огромных колесах, эдакий дребезжащий, готовый рассыпаться инвалид, подкатила к городским воротам, втиснулась в скопление прочих повозок, которые осматривали стражники в воротах и одну за другой пропускали в город. Эта телега была нагружена узлами, на них сидела женщина, рядом плелись трое мужчин. Они были одеты так же, как все вокруг, – серые плащи, суконные шапки плебеев на головах. И все же торговцы и стражники сразу узнали актеров. Какой шум поднялся!

Фабий Скавр! Salve, братишка! Вот ты и опять в Риме. Ну и времечко было! Здорово, Фабий! Эге, наш Колбасник! Лукрин! Брюхо-то твое и в изгнании не лопнуло? Куда там. к тому брюху еще два приросло. А-а-а, Волюмния. Неподражаемая. Вот это, милые мои, красотка! Ave, Грав! Скрипишь еще? Что это у тебя, Фабий? Смотри-ка, обезьянка! Как таращится-то! Что Сицилия? Как вам жилось? Скучали? И мы тоже. Когда ж будет представление?

А что? А что?

Они миновали ворота, проехали еще немного и на перекрестке расстались.

Фабий пошел налево, домой. Остальные с тюками – на Субуру, где у дружка Волюмнии, Ганио, был трактир под названием "Косоглазый бык"; все предвкушали хороший обед, а Волюмния, кроме того, порядочную трепку, которой Ганио угощал ее после каждой отлучки. Так они очищались от грехов.

Правда, это было несколько одностороннее решение, но Волюмния уверяла, что иначе бы ей все равно чего-то недоставало.

Фабий зашагал к дому. Но не по главной улице мимо цирка, а вдоль склона Авентина. Здесь было поменьше народу. Обезьянка Симка, которую он получил в подарок от Гарнакса, высунула голову из-под его плаща и вертела ею во все стороны.

"Ага, – говорил ей Фабий, – ты, детка, еще не бывала в Риме. Вот и гляди теперь. Восьмое чудо света наш город! Видишь в садах над нами, на холме, прекрасные дворцы? Там живут люди, у которых всего вдоволь, а может, и лишнее есть. И живет там, скажу тебе по секрету, приятель мой Авиола, который изволил послать меня прогуляться на год. Что ты говоришь?

Чтоб я ему это припомнил? Не волнуйся, моя дорогая. За мной не пропадет, будь уверена. Видишь там внизу целое море песка? Это Большой цирк, понятно? Здесь состязались биги и квадриги, гладиаторы бились с гладиаторами и со львами, кровь лилась рекой, но старик с Капри нам эти зрелища запретил. Ему-то оттуда не видать, так зачем и нам смотреть? У нас, мол, от этого кровожадные инстинкты просыпаются. Никаких игр, народ римский, не будет! Посмотри-ка направо, видишь там, за цирком? Это Палатин. Чувствуешь? Запах лавров и сюда долетает. Там жила мать нашего императора Ливия, и Тиберий сам тоже там жил, пока мы ему не опротивели настолько, что он переселился на Капри. Ох, как мне хочется домой! К отцу.

Теперь налево, налево. Ты что, прячешься? Рев? Это ничего? Это Бычий рынок. Вот где народу-то! Здесь живут мясники и торговцы скотом. Вот я тебе прочту, что у них написано над дверьми: "Слава тебе, барыш!" И еще:

"В барыше – счастье!" или вот: "Здесь обитает благополучие". И так в Риме повсюду, это лозунг римлян. Направо – храм бога Портуна, охранителя пристаней на Тибре, а маленький храм налево принадлежит Фортуне. Красиво, правда? Надо бы купить овечку и принести ее в жертву богине за счастливое возвращение. Надо бы так сделать. Ну да ничего. Очень-то на небожителей я не надеюсь. Сроду они мне не помогали, а ведь бывало, попадал я в переделки…"

И они продолжали свой путь за Тибр. Ненадолго задержал их вид на Капитолий и на форум внизу. Они видели храм Сатурна, с его коринфскими колоннами, в котором хранилась государственная казна, храм Согласия, в котором заседает сенат, базилику Юлия. Слева, на горе, – ах, ты и дыхание затаила, Симка, я тоже! – это храм Юпитера Капитолийского, видишь: бог сидит гигантский, величественный, шлем золотой на голове, сияние от него такое, что глазам больно. Какая красота! Я ведь тебе говорил. Восьмое чудо света – наш Рим. Целый год он мне снился. Приведись человеку подольше пробыть вдалеке от Рима, он наверняка пропадет от тоски, как поэт наш римский Овидий. Ну вот, а теперь налево, через мост. Смотри-ка, туман стелется над рекой, вечер скоро, что ж, январь, детка. Это тебе не Сицилия! – Фабий заметил, что обезьянка морщит нос. – Ты что это? Вонь?

И дивиться тут нечему. Там, у реки, работают кожевенники, и шерстомойщики, и шерстобиты. Сплошная грязь и моча. Ну вот скоро мы и дома. Как видишь, не весь Рим мраморный. Домища-то, а? А ведь они всего лишь из дерева да из глины. Народу там! Муравейники. Если такой, в восемь этажей, дом рухнет – а это бывает у нас, – вот где трупов-то! Но ничего. Мертвых мы похороним, а тот, кто дом строил да нагрел на этом деле руки, живет себе припеваючи.

"В барыше счастье!" Другие-то пусть плачут. Да ты не бойся, мой отец живет в деревянном домишке, как раз на развалинах. Вон он. Под оливой. Больше на сарай похож, чем на дом, ты говоришь? Что ж делать! Тут уже восьмое чудо кончилось".

Идти стало невозможно, на каждом шагу знакомые, друзья, соседи. И ликование по поводу возвращения Фабия опережало его. "Симка! Видишь там старика, сети чинит? Это мой отец!"

– Эгей, отец!

Старик узнал сына по голосу. Он поднял голову и застыл от удивления.

– Сынок! Мальчик мой! – завопил он, обезумев от радости. – Ты опять со мной, хвала богам!

Фабий подхватил, расцеловал и закружил отца, хоть тот был верзила не меньше его самого.

– Как рыба ловится, отец?

Отовсюду сбежались дети, целый рой, и те, что постарше, кричали:

– Ой, Фабий вернулся! Дядя Фабий здесь!

Затибрские дети помнили Фабия. Он всегда потешал их фокусами. Дети бросились к обезьянке.

– Она ваша, дети, – сказал Фабий. – Только обращайтесь с ней хорошо.

Дети запрыгали, заплясали от восторга и тут же чуть не задушили Симку от радости.

Отец с гордостью вел сына домой. В дверях им обоим пришлось пригнуться.

Огня в очаге под медным котелком не было, повсюду, куда ни кинь взгляд, рыбацкие снасти. В углу постель: прикрытая попоной солома. Беспорядок, грязь. Фабий поморщился.

– Сдается мне, блох тут больше, чем рыбы, отец мой. Вонь-то, а? Грязи что-то многовато. Тут женщина нужна! Отчего ты не женишься, отец? – Фабий весело посмотрел на крепкого старика.

Скавр укоризненно поглядел на смеющегося сына:

– Мне скоро семьдесят!

– Да это когда еще? – засмеялся Фабий и продекламировал:

Нет ничего слаще любви,

Ничто с ней сравниться не может.

И мед отвергнут уста твои…

Старый рыбак захохотал и крепко хлопнул сына по спине:

– Перестань, проказник! Ты вот лучше женись. У меня в твоем возрасте трое карапузов было…

– Вот видишь, что ты натворил, несчастный! – произнес Фабий, сопровождая свои слова величественным жестом. – И мне дорогою твоей отправиться, старик? Супругом был бы я негодным…

– Ты и так негодник. Неужели тебя и изгнание не укротило?

Фабий звякнул монетами.

– Что я слышу! – Рыбак поднял густые брови. – Похоже на золото!

– Ясное дело, – усмехнулся Фабий. – Кто копит, у того и деньги есть.

Сбережения, с Сицилии…

– Ах ты кутила, – теперь уже смеялся старик. – Так от страху и помереть недолго: у Фабия и деньжонки завелись!

– А все-таки это правда. Ну, отец, ладно: тебя я нашел в добром здравии, дом повидал, а главное, носом почуял. Постелю-ка я себе, пожалуй, во дворе. А теперь пошли на Субуру в "Косоглазого быка". Там соберется вся наша компания, должен и я там быть. Повеселимся на славу. Идем! ' Теперь сын вел отца. Но едва они выбрались из лачуги и вышли на вечереющую улицу, как их окружили люди из соседних домов. Все уже знали, видели, слышали, что Фабий вернулся. Толпа росла, сбегались все новые и новые люди. Грузчики с Эмпория, рыбаки, поденщики, лодочники, подмастерья из пекарни, шерстобиты, уличные девчонки в коротеньких туниках, работники с мельницы. Вся огромная затибрская семья. Вот он и опять здесь, с ними. И они кричали, улыбались ему, обнимали его, засыпали вопросами.

– Никуда я, мои дорогие, от вас не денусь! Для вас у меня всегда найдется мешок, набитый шутками, – орал Фабий, – завтра тоже день будет.

А теперь я тороплюсь…

– К девчонке, а?

– Вот именно, к девчонке!

Этот довод они приняли, но еще немного его проводили, чтобы убедиться, что этот ветрогон Фабий веселья своего в изгнании не растерял и что свое они от него получат.

***

Трактир "Косоглазый бык" стоял в тихом переулке на Субуре, в самом сердце Рима. При этом он не особенно бросался в глаза: скрывала его широкая, подпертая толстыми столбами кровля с навесом. Над входом висел щит, па котором была изображена голова быка с невероятно косыми глазами.

Вход освещался двумя чадящими факелами. Здесь все было дешево: секстарий вина и кусок хлеба с салом стоили три асса.

В помещении, потолок которого держался на восьми четырехгранных колоннах из дерева, было просторно и даже светло. На каждой грани колонны висел глиняный светильник, добавляя света, в глубине пылал очаг, и там над огнем непрерывно вращались вертела. За столами полно народу, на столах лужи вина и жирные пятна.

Фабий резко распахнул дубовые двери:

– Эгей, приятели! Приветствую вас!

В ответ из всех углов раздались восторженные крики и хлопки: "Фабий!

Вот и он! Я тебе говорил, что придет! Фабий без вина, что рыба без воды…

Возможно ли?"

Трактирщик Ганио, облаченный в некогда белый фартук и замасленный колпак, уже бежал к Фабию, чтобы обнять и поцеловать его. Горьковат, правда, был этот поцелуй: ведь Ганио знал, что Волюмния, когда полегче была, наставляла ему рога и с Фабием. Но время все лечит. Фабий-то по крайней мере мужчина, а теперь эта подлая шлюха готова валяться с любым щенком, а над Ганио люди потешаются.

– Привет тебе, Фабий!

– Фабий! Привет!

Актер осмотрелся и тут же заметил могучую тушу Волюмнии, она странно мелкими и осторожными шажками расхаживала по трактиру и разносила кружки с вином.

– Ну, как дела? Ходишь ты, как по иголкам. Болит небось задница? А, болит?

Волюмния улыбнулась с трудом, но не без гордости.

– Клянусь, Геркулесом, и дал же он мне. Задница у меня теперь как у зебры. Ходить больно, лежать еще хуже, а сидеть и вовсе нельзя. – И с полным удовлетворением прибавила; – Зато это уж за целый год! Разом!

Фабий сунул отцу золотой, и старик тут же подсел к своим. Слева – горшечник, справа – шерстобит, оба из-за Тибра, оба приятели. Старик показал им золотой.

– О боги милостивые! Неужели все истратишь?

– Истратим вместе! – весело ответил Скавр.

И Фабий втиснулся между своими разудалыми друзьями, он уже требовал вина и еды. Единым духом опрокинул полную кружку, так что весь трактир ахнул. И двинул кулаком по столу.

– Так-то вот, детки. Вернулись мы домой, вконец истосковались по милой родине. Так что пить сегодня будем, пока язык не одеревенеет!

– Как же, одеревенеет у тебя язык, бочка винная! – съехидничал Кар.

– Ты три дня и три ночи пить будешь, тогда еще может быть… Только у тебя на это денег не хватит!

– Не хватит? – выпятил грудь Фабий и подбросил вверх золотые, три, четыре, восемь, и подхватил их на лету. – Всех угощаю! Всех!

Трактир радостно загудел.

В углу сидели двое, пришедшие следом за Фабием. Один толстый, Руф, другой тощий, Луп. И так себе оба – ни рыба ни мясо, как все шпионы на свете, потому они и видны, что вечно озабочены своей незаметностью. Сам префект города послал их следить за Фабием с той самой поры, как актер вернулся в Рим.

Ну что ж, верзила Фабий ведь не дух бесплотный, он и шумит, и буянит, а голос у него как труба военная, так что, по совести говоря, не очень трудно его и найти, и уследить за ним. Вот эти двое и торчат тут, винцо попивают, давят один другому под столом ноги, да косятся на поднадзорного, и держат ухо востро.

– Послушай, Луп, – шепнул толстый Руф. – Это приглашение и нас касается? Можем мы его принять?

– Ясное дело, – отозвался тощий и допил свою кружку. – Он всех приглашает, ты слышал. Это не взятка, простое внимание. Мы его и примем.

Хозяйка, еще вина на счет того парня!

– Мне тоже, – присоединился к нему Руф и подал Волюмнии свою кружку.

Товарищу своему, однако, заметил шепотом:

– Ты-то поосторожнее, а то налижешься. Тебе ведь немного надо. Не забывай, зачем мы здесь!

– Не бойся, не подведу, – пообещал Луп. – Вино мне не помешает.

Наоборот.

– Выпить, конечно, надо. Пейте хоть неделю! Ваше полное право! – крикнул из дальнего угла маленький человечек в серой тунике, тянувший вино сквозь зубы, как драгоценный бальзам. – Но ведь вы и сыграете для нас, разве нет?

– Ты угадал, стручок! – прорычал Фабий с набитым ртом. – Конечно!

Потому мы и в ссылку отправились, потому и опять в Риме сидим, потому и на свет родились! Боги, если б каждый так держался за свою долю, как мы за наше комедианство! Но сначала все-таки выпьем как следует!

Фабий скомкал свою шапку из зеленого сукна и швырнул ее через весь зал.

Она пролетела под потолком, над головами, ни разу не перевернулась в воздухе и плотно села на блестящий череп маленького человечка. Поднялся рев и топот. Человечек захохотал, вылез из-за стола и вернул Фабию шапку – знак свободного гражданина. Они выпили.

– А что же девочки, хозяин, а? Как же без девочек на милой родине? – забушевал Фабий.

– Ты слышишь? – процедил Луп. – Во второй раз упоминает о милой родине. Политика, дорогой мой! Запомни это!

– Потерпи, Фабий, девочки придут позже. К полуночи. Сейчас они заняты на улице.

Заметив, что Фабий пренебрежительно усмехнулся, Ганио добавил:

– Есть и кое-что новенькое. Пальчики оближешь, молоденькие. – Тут он приметил блудную свою сожительницу и, чувствуя нечто вроде укола совести, повернул дело иначе:

– Этих новеньких я приберег для вас, господа актеры.

– Да здравствует мудрый Ганио! – заорал Лукрин и в восторге чокнулся с Фабием.

– Особенно для тебя, Фабий, – с завистливой улыбкой продолжал трактирщик. – Впрочем, за тобой любая побежит, это уж как водится.

– На Сицилии рыба ничуть не хуже, чем в Риме, поверьте мне, – сказал Фабий, сделав вид, что пропустил комплимент мимо ушей. И добавил:

– Я бы даже сказал, что лучше. Но дома и арбузная корка вкуснее, чем камбала в пикантном соусе гарум на чужбине.

В самом деле, все бывшие изгнанники, за исключением Волюмнии, которая не проявляла к еде и выпивке ни малейшего интереса, набивали рты так, что за ушами трещало, и запивали жареную рыбу дешевым ватиканским вином.

На конце актерского стола сидели две молоденькие девушки. Одна, светловолосая, капризно оттопыривала губки и одаривала всех заученной улыбкой. Другая, черноволосая, молча сидела рядом. Ее огромные темные глаза робко глядели на Фабия, уложенные в узел длинные волосы были стянуты красной лентой. Она потягивала из глиняной кружки подсахаренную воду и не спускала с Фабия глаз. Навязчивая ее настойчивость наконец привлекла внимание Фабия. Он подумал, что где-то уже встречал эту девушку, и посмотрел внимательнее. Девушка не отвела глаз. Глаза ее сияли и улыбались ему, как давнему знакомцу. Он отвернулся, но через минуту посмотрел снова.

Лукавые искры брызнули ему навстречу. Он прикинулся равнодушным, продолжал есть и пить и слушал Кара, который рассказывал ему, как они тут прожили без него целый год.

– Ты же знаешь, я все тяну один, – внушительно произнес Кар и покосился на Фабия: что, мол, тот на это скажет. Увидев, что Фабий молчит, он продолжал:

– Все на мне держится. Я-то на сцене как дома. А старый Ноний – это же просто срам. Это провал. Нам пришлось взять одного молодца, Мурана, и двух девчушек. Я думаю, ты с этим согласишься…

Фабий доел и перевернул кружку вверх дном. У него теперь великолепное настроение, радость его рвется наружу. Архимим, главное лицо труппы, его тщеславию льстила возможность показать, кто заправляет в труппе и как заправляет.

– Покажи-ка мне новичков! – громко приказал он Кару. Трактир притих, все уставились на актеров.

Тит Муран был хорош собой. Вьющиеся волосы, подернутые поволокой глаза, мягкий и гибкий голос.

– Что-нибудь из Катулла, юноша, – приказал Фабий и, эффектно сложив руки на груди, прислонился к стене.

Молодой человек поклонился и начал:

Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев

Милых губ твоих страсть мою насытят?

Ты зыбучий сочти песок ливийский

В напоенной отравами Кирене,

Где оракул полуденный Аммона…[24]

Фабий жестом остановил юношу.

– Не понятно, почему все выбирают эти унылые стихи? Почему не вот это, например?

Фурий! Нет у тебя ларя, нет печки,

Ни раба, ни клопа, ни паутины,

Есть отец лишь да мачеха, которым

Камни дай – разжуют и их отлично…[25]

– Ты слышал! – наклонился Руф к Лупу. – Ни раба, ни клопа, ни паутины. Подстрекательством попахивает, а?

– Да брось ты, пей лучше! У него ведь и впрямь ничего нет!

– Продолжай, Муран, – велел Фабий.

Юноша покраснел, он не мог продолжать, он не знал этих стихов. Фабий усмехнулся.

– А стойку умеешь?

Муран неуверенно посмотрел на грязный пол. Потом на свои руки и опять на пол.

– Чистюля! – язвительно бросил Фабий.

Юноша наклонился, решительно уперся ладонями в грязный пол и сделал неуверенную, неумелую, колеблющуюся стойку.

Фабий окинул взглядом зал и исподлобья усмехнулся. Никто не успел и глазом моргнуть, как он вскинул свое сильное тело на стол средь кружек, опираясь на одну руку, даже хмельная тяжесть в голове ему не помешала.

Буря аплодисментов. Фабий принял их с улыбкой и сел. Скавр потряс своей кружкой и восторженно заорал:

– Ясно вам! На одной руке! На столе! Мой сын!

– Ну, придется тебе поучиться, Муран. Следующий!

Юноша отправился на свое место, будто его водой окатили, и по знаку Кара к Фабию подошла темноволосая девушка. Она шла легко, мягко ступая, огромные горящие глаза не отрывались от Фабия.

– Красивая девушка! – раздался чей-то голос.

Фабий почувствовал беспокойство. Эти глаза выводили его из равновесия.

Он понимал, что весь трактир смотрит на него, и принял вид господина, разговаривающего с рабыней. Выпитое вино разгорячило его.

– Что ты умеешь?

– Танцевать.

– Танцевать… – Он неприятно засмеялся. – И это все? Больше ничего?

Она откинула назад голову:

– Больше ничего.

– Маловато ты умеешь, девушка. Ну, увидим. Ноги покажи! – приказал он и сам с удивлением услышал свой хриплый голос. Голубой хитон прикрывал ее колени. Она отступила на шаг. У нее были стройные лодыжки.

– Выше! Подбери хитон!

Скавр встал, навалился на стол и пьяно заорал:

– Так, так! Выше! Выше!

К нему присоединился маленький толстый Руф:

– Выше! Выше!

Девушка стояла не шевелясь, как бы не понимая, к ней ли обращаются.

– Что смотришь? Не поняла? Подними хитон!

Она покраснела, краска разлилась по шее и плечам. В глазах загорелось упрямство. Она не пошевелилась.

Вино распаляло Фабия, а неожиданная стыдливость девушки только раззадоривала его. Он шагнул к ней, потянулся было к хитону. Девушка изо всех сил ударила его по руке и убежала. Никто даже опомниться не успел.

Все хохотали. Фабий стиснул зубы и побледнел. Такого с ним еще никогда не бывало. И это на людях. Ладно же, и он ловко обратил все в шутку:

– А ведь прелестно! Целомудренная девица будет танцевать Ио, бегущую от Зевса. – Он рассмеялся, но смех его звучал не без фальши. Тогда он властно махнул рукой.

– Кто еще?

Ганио поворачивал над огнем вертел и ехидно ухмылялся.

Блондинка подлетела козочкой, она сыпала словами и улыбками. Звали ее Памфила. Сверкая белыми зубками, она, чтобы показать себя, повернулась на месте и плотоядным, источающим кармин ротиком затараторила роль благородной римской девушки, влюбленной в гладиатора.

Сделав вид, что Памфила ему понравилась, Фабий смотрел на нее пьяными глазами и улыбался. А когда она кончила свои вздохи по гладиатору, он посадил ее рядом с собой и стал угощать вином. Но мысли его улетели следом за другой – за той недотрогой. Он был взбешен.

Скавр, уже совершенно одурманенный вином, обнял горшечника и, словно стараясь перекричать шторм, орал ему в ухо:

– Сын-то мой каков! Молодец, а?

И затянул песню, если это вообще позволительно было назвать пением:

Vinum bonum!

Славный Бахус!

Прочь рассудок!

До него ли,

Если льется

Прямо в глотку

Vinum bonum!

Фабий прижимал к себе блондинку, а думал о другой. И хмурился. "Вот мерзавка, будет тут мне представления устраивать! Но какие глаза! Она меня этими глазищами чуть насквозь не прогрызла. В ней есть что-то. А, глупости! Плевать!" – Фабий яростно и иступленно стал целовать Памфилу.

Старый Скавр был на верху блаженства. Волны опьянения несли его неведомо куда, и он шумел на весь трактир.

– Ни у кого из вас нет такого сына! Эх вы! – Он поднял кружку. – Я пью за твое здоровье, Фабий!

– Твое здоровье, возлюбленный родитель! – прогремел в ответ Фабий, будто со сцены, и вино из покачнувшейся кружки выплеснулось на стол.

Памфила взвизгнула, рванулась в сторону, чтобы красное вино не испортило ее хитон. Фабий посмотрел на нее стеклянными глазами, с отвращением оттолкнул и перестал обращать на нее внимание. Но где теперь может быть та, другая? От винных паров мысли в голове путались! Ночь теперь на дворе, тьма клубится. Она так была не похожа на остальных! О чем говорили ее глаза? В них был упрек, и еще что-то в них было… Но почему они так светились? И с чего это она так уж сразу ощетинилась. Недотрога какая… Конечно, я грубо с ней обошелся, но ведь я ничего такого не думал…

Он вскочил и крикнул:

– Так хороший я человек или нет?

– Хороший! Великолепный! Ты самый лучший парень на свете, Фабий! – заорали ему в ответ.

– Самый лучший на свете! – голосил Скавр.

– Ганио! Вина! – приказал Фабий и запустил кружкой в светильник.

Попал он точно, так что черепки посыпались прямо к ногам хозяина.

Еле ворочая языком, Руф обратился к Лупу:

– Он уже пьян. Очень хорошо. О родине молчит. Никакой политики.

Ганио нахмурился и подбежал к Фабию, который уже хватался за следующую кружку.

– Ты что вытворяешь? Можно подумать, ты и здесь хозяин! Новости!

Будешь мне посуду колотить и светильники? Ты их покупал?

– Все размолочу! А ты меня еще и благодарить должен. Ты, бочка прокисшая! – горланил Фабий. – Да не будь меня и моих людей, никто бы в эту заплеванную дыру и не сунулся, понял? Только ради нас к тебе ходят!

Трактир одобрительно зашумел. Ганио, подзадориваемый давней ревностью, злорадно захихикал:

– Видали мы твою притягательную силу! Неотразим! Ха-ха-ха! Хвастун!

То-то она у тебя из-под носа упорхнула! Вот ты и злишься.

Ганио попал в точку. Самолюбие Фабия было задето, глаза его налились кровью. Одним прыжком он перемахнул через стол и налетел на трактирщика.

Тот мгновенно был прижат к земле. Все вскочили с мест, чтобы лучше видеть.

Давай, Фабий! Вот это веселье! Жмите, ребята!

Актер ухватил трактирщика за черные вихры, Ганио впился ногтями в лицо актера. Показалась кровь. Волюмния с душераздирающим криком бросилась разнимать дерущихся.

– Не тронь! Третий лишний! – раздались голоса.

Фабий так хватил трактирщика головой об пол, что все вокруг загудело.

Ганио взвыл от боли и отчаянно рванулся. Они катались по полу, опрокидывая лавки. Великолепным ударом актер разбил Ганио подбородок. Гости были в восторге.

– Macte habet![26] – театрально провозгласил Фабий и повернул кулак большим пальцем вниз. Ганио не мог подняться и только хрипел. Волюмния обтирала его уксусом.

Фабий встал. Тяжело дыша, смотрел он на свою работу. Со лба его капала кровь. Трактир рукоплескал. Били в ладоши и подвыпившие сыщики Луп и Руф; драка – это не политика.

– Мой сын Геркулес! – орал Скавр. – Его и на всех вас бы хватило, вы, олухи!

И, раскинув руки, он, шатаясь, потащился обнимать сына.

***

Этот вечер послужил удачным началом для целой вереницы буйств. Гулянье продолжалось три ночи, были драки, были девки, вино лилось рекой, катились по столу золотые, а на четвертый день в полдень проснулся Фабий на берегу Тибра. Как он там очутился, известно лишь одной Гекате, богине ночи! Рядом с ним храпел Скавр, а недалеко от них качалась на реке его лодка, уже четыре дня стоявшая без дела.

Глава 10

На алтаре перед фигурками пенатов и ларов в атрии стояла бронзовая чаша, напоминая по форме девичью грудь, поставленную на сосок. От фитилей, сплетенных из белого виссона, поднимался дым. И аромат. В масло мать добавила лаванду. Как когда-то. Белый благовонный дым. И в нем лица божеств, покровителей рода. Сколько столетий разделяют нас? Дерево от времени потрескалось, краски поблекли, рты растянулись в улыбку. Но старое божество – доброе божество.

Луций стоял между родителями, склонившись перед богами. Положил перед ними кусок пшеничного хлеба и поставил чашку молока. За возвращение. На счастье. У матроны Лепиды дрожали руки. Отец был олицетворением гордости.

Душистый дым щипал глаза, был пряным, одурманивал. Как когда-то.

Январское солнце брызнуло в атрий желтой струей, зазвенело искристо.

Влево от алтаря ларов стоял мраморный Сатурн, древний бог римлян-землепашцев, вправо – Веста, покровительница домашнего очага. Под потолком между строгими дорическими колоннами раскачивались в волнах теплого воздуха гирлянды свежей зелени. Зелень отражалась в желтом нубийском мраморе колонн и стен. Пятьдесят рабов два дня украшали дворец Куриона к приезду сына. В стене – это помнил Луций – с давних пор была трещинка. Еще мальчиком он любил засовывать в эту щель стебли трав, листочки или цветки. Взглянул сейчас и ахнул: из трещины выглядывает листик плюща! Он с благодарностью посмотрел на мать.

Из перистиля долетала музыка. Пой, флейта, пой, звучная лютня, о сладости родного очага.

В малом триклинии был подан обед. Только на троих. Комнату украшала статуя бронзовой Деметры, высыпающей плоды из рога изобилия. Свет трепетал на мозаике пола, скользил с белого квадрата на серый. Луций заметил эту игру и рассмеялся: когда он был мальчишкой, то любил перепрыгивать через эти серые квадраты с белого на белый. Какими маленькими показались ему эти камни теперь! Родители почти не прикасались к еде, не спускали глаз с сына.

Мать сама предлагала ему лучшие куски:

– Ты раньше любил это!

Он погладил ее по руке.

– Да, мама, спасибо.

Отец посматривал на сына с гордостью. Он сильный, статный, загорелый.

Красивый юноша. У кого еще в Риме есть такой сын?

– Ты возмужал, – сказал он.

Мать глазами, полными любви, посмотрела на кудрявую голову и смуглое лицо. Она все еще видела в нем своего маленького мальчика. Как когда-то…

Сервий барабанил пальцами по столу.

– Настоящий Курион, – заметил он. – Необыкновенное сходство. Вылитый дед консул Юний.

– Нет, – мягко заметила матрона. – Подбородок у него нежнее, мягче.

"Мать поседела, немного похудела за эти три года, – думал Луций, – и отец постарел, но еще держится".

– Вы оба великолепно выглядите. Ты, отец, и ты, мама!

Рабы двигались словно тени. Перемена за переменой, самые любимые блюда Луция.

Мелодии флейт и лютен тихо вливались в уши Луция. Запах ладана, сжигаемого на алтаре богов, из атрия тянулся сюда.

Ах, дом, домашний уют! Прикоснуться к мрамору стола! В раскаленной Сирии и летом он казался холодным, здесь и зимой согревает. Дом после лет, проведенных на чужбине, опьяняет, как дорогое вино. Какое это удивительное чувство, снова быть дома! После трех лет суровой жизни в пыли и грязи Сирии – рай Рима, о котором я мечтал каждый день. Здесь я заживу, как в Элизиуме.

Дом. Беззаботность. Безопасность. Покой.

Рабыня разбрызгивала по триклинию духи. Луций посмотрел на нее.

"Когда-то она мне нравилась, – подумал он, – да, Дорис, даже имя ее помню".

Обед закончился. Вошел раб, черный фракиец с бровями, как ночь. В конце обеда он всегда читал греческие стихи. Сегодня Феокрита:

Стройную девушку вместе со мною вы,

Музы, воспойте;

Если за что вы беретесь,

Богини, то все удается,

Ах, моя прелесть, Бомбика!

Тебя сириянкой прозвали,

Солнцем сожженной, сухой,

И лишь я один – медоцветной.

Луций вспомнил о Торквате. Сенатор нервно отстукивал пальцем по столу ритм стихов. Ему хотелось остаться с сыном с глазу на глаз. фракиец продолжал:

Эх, кабы мог обладать я неслыханным Креза богатством!

Я Афродите бы в дар нас обоих из золота отлил.[27]

Сегодня никто не слушал стихов. Луций обратился к фракийцу:

– Достаточно, Доре, спасибо.

Раб исчез. Хозяйка кивнула, рабыня принесла букет оранжерейных тюльпанов, красных и белых.

– Их посылает тебе в знак приветствия Торквата…

Луций вспомнил, что крокусы, купленные для Торкваты, он отдал Валерии и от смущения спрятал в цветах покрывшееся румянцем лицо.

– Она ждет тебя с нетерпением, – продолжала мать. – Когда ты пойдешь к ней?

Луций думал о Валерии. Поднял лицо, увидел глаза матери, вопрошающие, настойчивые.

– Я сегодня же буду у нее.

– Рассказывай! – попросил сенатор.

Луций поднял чашу фалернского вина, возлил в честь Марса и выпил за здоровье родителей.

Там, далеко, мои дорогие, там было пойло вместо вина, и копченая треска, как подошва, и кругом пустыня, желтая, как верблюжья шерсть, и горячая, как кузница Гефеста, и воздух, когда ты набирал его в легкие, сжигал все внутри.

Он скромно упомянул о своих успехах. Рассказал о жизни в Сирии и своих путешествиях. О том, как Макрон в Таррацине был к нему внимателен. Отец забеспокоился, стал напряженным, нетерпеливым.

Нахмурил лоб и еще быстрее забарабанил по столу.

Матрона Лепида поняла, что отец хочет остаться с сыном наедине. Женщине не место, когда беседуют мужчины. Она встала, погладила сына по голове.

Как только она вышла из триклиния, сенатор наклонился к сыну. Он начал говорить по-гречески, как это было принято в патрицианских семьях, где в услужение отбирали рабов, не знавших греческого языка.

– Когда я получил сообщение, что ты и весь шестой легион раньше времени отозваны в Рим, при закрытом море, я очень разволновался. Никто из моего окружения не знал причины. А я ведь не мог – ты сам понимаешь – спрашивать Макрона. Расскажи мне почему?

– Варвары на верхнем Дунае бунтуют, сказал мне Макрон. Совершают набеги на наши границы, иногда пытаются проникнуть и в римские провинции на Дунае. Легион новобранцев, проходивший подготовку в Альбе-Лонге, был спешно направлен на север. Мой легион должен его сменить, в Сирии сейчас спокойно. Возможно, что и мне с моими солдатами скоро придется отправиться па Дунай.

Сервий внимательно и сосредоточенно слушал, просил повторить, что именно об этом сказал Макрон. Луций вспоминал, уточнял. Потом закончил:

– Это и есть та причина, отец.

– Возможно, – поднимаясь, заметил иронически Сервий.

– А какая другая причина может быть?

Сенатор усмехнулся:

– Ты думаешь, что всемогущий Макрон тебе, моему сыну, сказал правду?

– Он ходил по комнате и размышлял вслух:

– Что-то происходит… Стычки на Дунае? Не верю – нет дыма без огня.

– Я тебя не понимаю, отец.

Сенатор ходил, морщил лоб, молчал. Потом внезапно обратился к сыну:

– Какие у тебя отношения с солдатами твоего легиона? Они тебя любят?

Луций засмеялся:

– Я спал вместе с ними на песке. Ел то же, что и они. даже Вителлий надо мной подшучивал. Говорили, что за меня они готовы жизнь отдать…

– Это хорошо! Это хорошо! – кивал головой Сервий, потом сел напротив сына и наклонился к нему. – Многое в Риме изменилось за эти три года, сын мой. Он (так Сервий всегда называл императора) злоупотребляет законом об оскорблении величества. Четвертую часть имущества казненного получает доносчик. Ты знаешь, что это означает? Он судьбы римлян отдал в руки своим приспешникам. Сенат, когда-то оплот республики, сенат, гранитная опора Римской империи, лишен власти. А себя он лицемерно называет princeps – первый гражданин! Он тиран! Укрепился на неприступном острове, опутал Рим сетью преторианцев и доносчиков…

Луций был обеспокоен. Но не отцовскими словами, их он слышал от него сотни раз. Сегодня в услышанном крылось что-то большее, чего он раньше не замечал.

Что-то угрожало честолюбивым мечтам Луция, мечтам, которые в таррацинской таверне после разговора с Макроном приобрели определенные очертания и совсем скоро могли исполниться. Это что-то готово разбить представления Луция о беззаботной гармоничной жизни, которую он собирался вести, в ней время должно быть заполнено состязаниями на стадионе, зрелищами в цирке, стихами, театром и веселыми ночами с друзьями за вином у гетер. Что же это такое?

А Сервий со все большим жаром убеждал Луция:

– Он чахнет. Он стар, у него мало времени. И он ведет себя так, будто хочет перед своим уходом уничтожить всю римскую знать, всех лучших сынов народа. О боги, когда мы вырвемся из окружения преторианских патрулей, отделаемся от когтей кровавого Макрона, перестанем гнуть шеи перед тираном и его тварями, когда мы будем жить без страха, жить свободно!

Луций всматривался в лицо отца и вдруг уловил то, что придавало словам отца неслыханную страстность, то, чего он раньше не замечал, и что обнаружил впервые в жизни: страх.

Страх был написан на лице отца, он так глубоко проник в него, что исказил гордые и величественные черты.

Сервий также страстно продолжал:

– Головы одна за другой слетают с плеч. Когда придет наш черед?

Ульпия? Мой? Твой, сын мой? – Сервий поднялся, он был бледен, губы у него дрожали. – И самое главное, какая судьба ожидает Рим?

"Мой отец – великий человек, – с гордостью думал Луций. – Для него родина дороже собственной жизни. И моей тоже. а ею он дорожит больше, чем своей". Луций представил себе сенат, лишенный власти, и всадников, которые дрожат только за свою жизнь, за свое имущество. А его отец в это время отказывается от всего и думает только о своей родине, так же как их прадед Катон Утический!

Голос Сервия возвысился до пафоса:

– Покончить с этой сумасшедшей борьбой, кто кого! Покончить с тираном!

И не только с ним. Если мы хотим возродить республику, мы должны идти не только против императора. А против империи. Наша первая цель – головы трех человек: Тиберия, Калигулы и Макрона. Сейчас как раз время. Я возглавляю группу из нескольких смелых сенаторов, Луций, которые освободят мир от тирании. Мы ждали тебя только через два месяца. О возвращении твоего легиона мы ничего не знали. И вот ты здесь! Мы выиграли два месяца.

Как удивительна судьба! Сами боги протягивают нам руку помощи! Теперь никаких колебаний, выбора нет.

Сервий встал, его голос прозвучал торжественно:

– Мы ускорим приготовления! Ты, сын мой, со своим легионом нанесешь смертельный удар по тирану!

Для Луция это было словно удар молнии. В ушах еще звучали слова Макрона: "Мы наградим тебя золотым венком, ты будешь командовать легионом.

Почему бы Риму не иметь такого молодого легата?" Слова отца разбивают сокровенную мечту Луция. Сейчас в нем столкнулись два мира: мир отца и мир императора. Он вскочил, весь покраснев:

– Я служу императору, отец!

Сервий, пораженный, посмотрел на сына. Он не верил своим ушам, ему показалось, что он не понял.

– Что ты говоришь?

У Луция все внутри кипит, ему хочется кричать, но уважение к отцу заставляет его говорить спокойным током:

– Я служу императору! – повторяет он упрямо. – Император меня наградит, Макрон сказал, что, несмотря на мой возраст, я могу быть легатом…

Сервий был взволнован, не ожидал он такой реакции от сына. Однако вида не подал. Значит, Макрон купил его сына. К огорчению Сервия примешивалась гордость: Луций не лжет, не притворяется, говорит то, что думает! Курион!

Но выдержит ли юноша натиск таких приманок? И, призывая себя к спокойствию, Сервий Курион обратился к сыну:

– Я уважаю твою прямоту, Луций. Но прошу тебя понять, сначала ты Курион, а уже потом воин императора!

Луций в смятении, у него перехватывает дыхание, он пытается защитить свою честолюбивую мечту:

– Я присягал на верность императору!

Сервий вымученно улыбнулся.

– Да, я знаю. Но прежде всего будь верен себе, своему роду! Ты хочешь быть прославлен тираном? Сомнительная слава. Курион разве может покориться Клавдиям? Нет, мой мальчик!

Луций стоит со склоненной головой и кусает губы. Два человека борются в нем. Сервий продолжает:

– Республика, в которой нет места произволу одного, даст твоему честолюбию больше. Будешь легатом, может быть, и консулом по воле сената и римского народа. Это честь, о которой римлянин может только мечтать. Это настоящая слава для честного человека.

Отец смотрит на светлую голову сына, нежно приподнимает ее, заглядывает ему в глаза:

– Ты потомок славного рода, Луций. Ты всегда был верен ему. Ты всегда был достоин его. Ты уже взрослый мужчина. Скажи сам, с кем должен быть мой сын? С императором, который убивает лучших сынов Рима, или с отцом, который всю свою жизнь борется за свободу сената и счастье римского народа?

Наступила тишина. Луций подошел к отцу и обнял его.

Сервий был тронут.

– Это очень хорошо. Ты Курион!

Они присели, и сенатор скупо и коротко обрисовал план заговора.

Подробности определятся на совете, в котором примет участие и Луций.

Потом отец провел сына по саду и дворцу. Пусть он посмотрит, что здесь изменилось за три года. А изменилось немало, Сервий, знаток и ценитель греческого искусства, собрал у себя много красивых вещей. На фоне черных кипарисов и тисса стояли новые статуи, которых раньше здесь не было. На мраморных лицах застыли улыбки, в которых слились воедино принципы греческого идеала: добро и красота. Этим духом были проникнуты дворец и сад, но сегодня ни отец, ни сын не обращали внимания на эту гармонию. Оба чувствовали, что между ними легла тень. Сервий был огорчен тем, что он должен убеждать сына там, где надеялся встретить понимание. А Луций почувствовал себя неуютно в родительском доме. Он шел по саду с отцом, песок скрипел у него под ногами, а ему казалось, что он идет по битому стеклу.

Глава 11

Направляясь к Торквате, Луций мог хоть отчасти насладиться чарующим воздухом Рима, по которому так скучал в Сирии. Рим, Roma aeterna[28], город городов, центр мироздания, Вечный город, для молодого патриция он был садом гесперид, полным золотых яблок. Однако на этот раз Луций пренебрег центром города, к дворцу Авиолы он шел боковыми улочками. Не Рим сейчас занимал его. Он все еще слышал голос отца: «Покончить с тираном! Ты направишь смертельный удар!»

Тиран.

Луций вспоминал. Пять лет назад, когда он должен был поступить на военную службу, ему, как и прочим юношам из знатных семей, было велено явиться к императору на Капри.

Его не обрадовало это. Он вовсе не мечтал увидеть вблизи изверга и тирана, которого ненавидел отец. Он явился на Капри, потому что должен был это сделать. Ему пришлось подождать а атрии виллы "Юпитер".

Великий старец в пурпурном плаще вошел, сопровождаемый легатом Вителлием и греческим декламатором. Одухотворенное, все еще красивое и гордое лицо. Презрительный рот. В стальных глазах ирония ч скепсис.

Неторопливые, благородные жесты. Мелодичный голос.

Луций был восхищен, очарован его величием. И забыл об отцовской ненависти к этому человеку. Он слушал, как говорит император. Это говорил владыка мира, подумал тогда Луций. Он видел движение его руки: ему подвластен весь цивилизованный мир.

Чувства и мысли мешались: заклятый враг отца? Да, возможно, но личность. Тиран? Но этот лоб мыслителя и горькая складка у рта. Скверный правитель? Так говорят. Однако сколько величия.

Луций ощутил трепет и уважение к этому человеку. И со страстным нетерпением ожидал он посвящения императора. Император сел и промолвил:

– Ты ведь выслушаешь вместе со мной, Курион, несколько стихов Тиртея?

Изумленный Луций поклонился, Вителлий почтительно улыбался. Тиберий кивнул. Звучный голос декламатора наполнил атрий:

Доля прекрасная – пасть в передних рядах ополченья,

Родину-мать от врагов обороняя в бою…

И это произвело на молодого человека неизгладимое впечатление: словами поэта император указывает ему путь! Человек, который предпочитает поэзию холодному приказу, не может быть тем, кем изображает его отец!

Край же покинуть родной, тебя вскормивший, и хлеба

У незнакомых просить – наигорчайший удел.

Легкая улыбка мелькнула на губах императора, рука легонько двигалась в такт стихам, глаза были прикованы к Луцию.

Юноша слышал веские слова о родовой чести, об этом ему говорили всегда.

Никогда, никогда не предам я свой род и свою честь. Честь римлянина для меня дороже всего! С каждым словом поэта император все более становился для него олицетворением родины.

Биться отважно должны мы за милую нашу отчизну

И за семейный очаг, смерти в бою не страшась.[29]

И тогда Луций не выдержал. Восторженно взметнув вверх правую руку, он воскликнул:

– Клянусь, мой цезарь! Я всегда буду верен отчизне и отдам жизнь за нее!

Император кивнул. Движением руки заставил умолкнуть декламатора и сам налил из маленькой серебряной амфоры вино в чашу Луция…

***

Множество людей повстречал Луций на своем пути, но никто не занял его внимания. Мысленно он перебирал вехи жизни, отмеченные в его памяти отношением к императору. Три года службы, суровая спартанская жизнь, иногда и лишения. Грязь, неудобства, грубая пища. Он не жаловался, не сетовал. Он знал: все это во имя родины. Именно в Сирии много говорили и думали об императоре. Казалось, и здесь чувствуется его рука. И здесь слышен его голос, а ведь он был так далеко. Расстояние и суровая служба укрепили представление о величии императора. А все же на дне души жило и продолжало звучать предостережение отца: узурпатор, кровожадный тиран!

Свободу! Республику!

Луций ничем не нарушил верности, в которой поклялся императору, в сердце своем сохраняя верность отцу и республике. Он был солдатом императора и как солдат императора одерживал военные и дипломатические победы. И тут понятие "родина" было равнозначно для него понятию "император". В Сирии Луций снискал расположение солдат и благосклонность начальников. Будущее не вызывало сомнений. Честолюбие толкало его дальше к успехам, наградам, карьере. Он жаждал славы яростно, страстно. Золотой венок – легат – проконсул.

И вот отец одним ударом разрушил его ожидания, поколебал в нем ясность устремлений и посеял в душе хаос.

Он сознавал, что родовая честь велит ему следовать за отцом. Он признавал доводы отца. И все-таки в глубине души не был уверен. Все спуталось в его голове, одно противоречило другому, и это было мучительно.

***

Во дворце Авиолы на Целии было гораздо больше золота, чем во дворце Куриона на Авентине, но души в этом доме не было. Это был маленький город в городе, где все служило прихотям и удовольствию хозяев. Все здесь свидетельствовало о безмерном богатстве Авиолы. К левому крылу дворца примыкал огромный бассейн, за ним двор, хозяйственные постройки и жилище для сотни с лишним рабов, заботившихся о благе и удобствах Авиолы, его дочери и его сестры. С другой стороны располагался перистиль, сообщающийся широким портиком с садом. В зелени кипарисов и олеандров белели часовни, за парком тянулись беговые дорожки стадиона, конюшни. В саду журчали фонтаны, блестела вода в бассейнах, повсюду статуи, мрамора было, пожалуй, больше, чем деревьев.

Авиола был одним из состоятельнейших римских сенаторов, но, к сожалению, и одним из наименее образованных. В библиотеке его, правда, сотни прекрасных свитков, весь дворец увешан картинами и изукрашен мозаикой, но – увы! – это ради моды и выгодного помещения капитала.

Сегодня дворец был украшен в честь посещения будущего зятя.

В благоухающем триклинии Луция ждали Торквата и Мизия, сестра Авиолы.

Старая женщина страдала ревматизмом; рабыни переносили ее из постели в обложенное подушками кресло, и отсюда она управляла домом, заменяя покойную мать Торкваты.

Луций почтительно поздоровался с Мизией и повернулся к невесте. Три года назад, когда она, вся в слезах, расставалась с ним, это был почти ребенок. Теперь его встречала слезами радости девушка, сама преданность, сама нежность. Все дышало в ней добродетелью домашнего очага, его будущего очага, который вскоре должен быть благословлен Гименеем и Вестой. Луций смотрел на Торквату с восхищением: девушка, о которой в Сирии он думал с такой любовью, сознавая, что именно ей суждено стать продолжательницей его рода, превратилась в красавицу. В розовом шелке, в длинной розовой столе, скрепленной на плече топазовой пряжкой, с перевитыми розовой лентой волосами цвета топаза, вся розовая и золотая, она походила на утреннюю зарю.

Пристальный взгляд Луция заставлял ее трепетать. Большие глаза опускались и снова поднимались к Луцию.

Старая женщина, неподвижно сидя в кресле, принесла извинения по поводу отсутствия Авиолы, который отбыл в Капую, где у него были большие оружейные мастерские. и произнесла несколько сухих приветственных фраз.

Луций учтиво отвечал, не спуская глаз с невесты. Как она изменилась! Она стала совсем другой, еще привлекательнее и желаннее.

Рабы внесли вино и закуски. Играла в саду нежная музыка, журчал и плескался ручеек в имплувии, пожилая матрона умело поддерживала пустой разговор.

Луций ни разу не вспомнил о Валерии. Здесь его опутал дурман иной мечты, мечты, которую он три года лелеял на чужбине: родной дом и эта прелестная девушка. Очарование родного дома. Непреходящая благодать. И тут жестокая мысль уязвила его: но ведь все это может существовать лишь в атмосфере покоя, определенности, прочной безопасности. Лишь в золотой клетке роскоши и уединения можно сохранить блаженство родного дома. Все в Луций обратилось против императора. Это он рукой насильника разрушает счастье их домов! Счастье сенаторов может быть обеспечено лишь сенаторской властью. А вернуть власть сенату способна только республика. Отец прав. Не только в отношении себя, но и в отношении Луция и его будущей семьи.

Безжалостно убрать камень с дороги, ведущей к свободе. Вот верный путь.

Путь единственный!..

Луций вручил подарки. Мизии – веер из страусовых перьев со смарагдовым скарабеем на ручке, Торквате – золотую диадему с рубинами. Мизия важно кивнула в знак благодарности, Торквата пришла в восторг и поцеловала жениха в щеку.

Потом Луцию пришлось рассказывать. Он описывал дальние страны, но мечта его была совсем рядом, он описывал путешествие по морю и пытался погладить руку Торкваты.

Радость Торкваты передалась и ему. Он забыл о гетерах, которых посещали римские воины в Кесарии и Антиохии, забыл этих опытных, искушенных в любви красавиц: каппадокиянок с их горячей опаловой кожей, сириек и евреек, кожа которых напоминала натянутый красновато-коричневый шелк и издавала аромат кедрового дерева, гибких египтянок с совершенным профилем, которые умели распалить мужскую страсть до неистовства. Перед ним была девушка чистая, целомудренная и светлая. В ней чувство и страсть неотделимы от души. И это пленяет.

Перед Луцием промелькнуло воспоминание: еще до отъезда в Сирию он сидел с Торкватой и Мизией в театре. Играли фарс о двух влюбленных парах.

Знатные любовники из-за недостатка чувства потерпели крах, бедные же обрели счастье. У Луция до сих пор звучат в ушах слова, брошенные актером в зал: "Любовь любви рознь, дражайшие. Любовь знатных? Это себялюбие.

Слепая похоть. Эгоизм. И больше ничего. А чувство? Нет. этот цветок не взрастает на мраморе и золоте! Он растет за рекой, на мягкой почве. Это тот редкий случай, уважаемые, когда каждый богач становится бедняком в сравнении с голодранцем из-за Тибра". Чепуха! Все в Луции бунтовало против этого. Я и Торквата – что ты знаешь, сумасшедший комедиант!

– Солнце заходит, – сказала Луцию Торквата, метнув взгляд на Мизию.

– Мне хотелось бы прогуляться с тобой по саду, прежде чем станет темно.

Мизия горько поджала рот:

– Идите. Но только не долго.

Она с тоской посмотрела на веер, который лежал у нее на коленях.

Рабыни закутали Торквату в теплый плащ. Был сырой январский день, холодно, такие дни бывают в апреле на Дунае. Заходящее солнце зажигало кристаллики песка, дорожка сворачивала к большому бассейну, посреди которого бронзовый Силен прижимал к губам свирель, и ухо, казалось, различало манящие, нежные звуки.

Шли молча. Луций хорошо знал этот сад и теперь направлялся к густой туевой аллее, где и днем было не много света. Торквата безропотно шла за ним. Она предвкушала тот миг, когда наконец можно будет без свидетелей поведать друг другу, какой печалью и тоской была наполнена разлука, как по-черепашьи медленно тянулось время.

Но Луцию мало было слов. Он крепко держал девушку за руку и, едва оказавшись в тени деревьев, нетерпеливо сжал ее в объятиях. Торквата испугалась: никогда еще он не был так смел и пылок, но это нравилось ей.

Она нежно сопротивлялась, но не настолько, чтобы Луций не мог целовать ее снова и снова. Она слегка отстранилась и, краснея, блаженно шептала:

– Ты со мной наконец! Как долго тянулось время! Как я ждала!

Его рука скользнула под плащ и коснулась обнаженного плеча. Плечо было нежное, гладкое. Молодое, горячее тело желало ласки. По-детски сжатые губы не противились страстным поцелуям.

Солдат огрубел в сражениях. Его влекло целомудрие Торкваты, возбуждала ее стыдливость. Он сминал поцелуями сжатые губы, насильно разжимал их и до боли сдавливал хрупкие плечи. Девушка сопротивлялась, хотя эти поцелуи были приятны ей. Рука Луция перебралась на маленькую грудь. Торквата замерла. Мужские руки завладевали ею. Они стремились все дальше и дальше, под легкую ткань.

Она резко отстранилась. Произнесла тихо и твердо:

– Ты обещал мне, что лишь после свадьбы…

Обещал. В нем боролись неистовые желания и уважение к древнему обычаю, который требовал сдержанности. Руки его опустились, он отступил. Молча, механически поправил плащ, сползший с плеча девушки. Сладострастная мягкость материи жгла кожу. Он прикрыл глаза; как пламя, вспыхнула перед ним медно-красная грива. Кровь застучала в висках. Он прямо почувствовал запах Валерии. Сжал зубы, чтобы не вскрикнуть. Отстранился.

Торквату обрадовала ее власть над этим солдатом. Она беспечно и весело стала рассказывать ему о приготовлениях к свадьбе, об украшениях, о платьях. Он слушал рассеянно. Она почувствовала, что совершила ошибку, и пыталась задобрить его улыбками и словами о счастье, которое ждет их. Она смотрела на него восторженно, как на героя. Но перед его глазами ее образ расплывался, менялся: нежные, тонкие губы вспухали и вызывающе сверкали помадой. Детская грудь набухала. Эта дикая. огненная красота! Жарко от нее…

Луций не хочет больше нежности, ему нужна страсть; он не мечтает больше об огоньке – он хочет пламени. Та, другая, все сильнее и сильнее притягивала его своим пылом, страстностью, омутом души. Он зашагал ко дворцу.

Опять они сидели втроем. Неторопливо текла пустая скучная беседа. Он смотрел, как Торквата перебирает пальцами шелковый платочек. Какой прелестной находил он когда-то игру ее пальчиков! Сегодня она вызвала неприязнь. Когда Торквата в темноте провожала жениха к воротам и шептала ему нежные слова, он в ответ молча пожимал ее руку и незаметно ускорял шаг.

Глава 12

Старый сладострастный Силен и хоровод его косматых сатиров – вы чувствуете, как от них разит вином, от этих пьянчуг? – пляшут в исступлении вокруг огромного фаллоса, пляшут в ритме, который им задают бархатные звуки флейт. Сладострастный танец заканчивается экстазом, сатир, схватив в объятия нимфу, уносит ее и опускает на траву под высоким небом…

Так столетия назад это начиналось в Элладе. Греческий дух фантазии стремился вперед. Через эпос и героические песни аэдов, сопровождаемые звуками лиры, через декламацию рапсодов, через великолепный гомеровский хорал и лирическую песню он пришел к трагедии и комедии, произведениям высокого искусства и захватывающей силы.

Жажда катарсиса, разрешающего кровью человеческие страсти, была признаком высшей эры Эллады, эры великих демократических свобод вокруг мудрой, понимающей искусство головы Перикла. С наступлением римского господства перевес оказался на стороне смеха, который должен был смягчать гнет и рабство. Глубокое идейное содержание трагедий Эсхила утомляло.

Страстная актуальная сатира Аристофана теперь была слишком далека, а человек искал выход для своих горестей и страха. Он хотел видеть жизнь, а не мифы. Свою жизнь. И высмеянную жизнь тех, кто отнимал у него дыхание и радость. На сцене не появлялись уже боги на котурнах, а раб и его господин, сапожник и его легкомысленная жена, несчастные любовники, сводники, гетеры и весь тот мелкий люд, который является кровью городов.

Римскому народу особенно полюбилась старая оскская ателлана, импровизированная бурлеска из жизни. В ней были четыре постоянно действующих героя: глупец и обжора Макк, болтливый хитрец Буккон, похотливый старик Папп и шарлатан, любитель интриг, Досеен. Играли в традиционных масках, и женские роли исполняли мужчины. Стереотипный набор четырех масок скоро надоел. На подмостках театров и на импровизированной сцене на улицах появился мим, народное представление, которое показывал римскому народу Фабий со своей труппой. Пьеса о народе и для народа, она наряду с пантомимой и излюбленным сольным танцем процветала в период существования Римской империи. Здесь уже не было масок, лица сменялись, и женские роли исполняли женщины.

Пестрыми были эти короткие комические, а иногда и серьезные сценки из жизни, все в них было свалено в одну кучу: пролог, раскрывающий содержание пьесы и призывающий зрителей к тишине, стихи и проза, акробатика, монолог героя, песни, танцы, философские сентенции, буйные шутки, скользкие остроты, скандальные истории, прелюбодеяния, пинки, пародии, политические нападки, наконец, раздевания танцовщиц и веселый конец.

Все краски жизни, все запахи пищи, которые доносились к плебсу сквозь решетки сенаторских дворцов, все звуки, стоны сладострастия, плач и насмешки были в этих фарсах. Но прежде всего смех, смех! Римский народ не мог избежать своей участи, но желал хотя бы на минуту забыться, хотел беззаботно смеяться.

"Фарс – наша жизнь!" – выкрикивал Фабий в толпу, но он знал, что эти слова только игра, маска и ложь. Римский закон поставил актеров на низшую ступень общества, дал право претору наказывать их на месте за малейшую провинность, намек на притеснения со стороны патрициев и учреждений называл бунтарством, а мрачный император Тиберий, которому олимпийские боги даровали судьбу, полную трудов, и отняли дар смеяться, одобрил этот жестокий закон. Четырнадцать лет назад он приказал – говорят, за бунтарство – изгнать всех актеров из Италии.

Народ взволновался. Ростры и базилики были расписаны оскорблениями в адрес императора и сената. На ежегодном празднике, где отсутствие актеров особенно чувствовалось, толпы народа выражали свою ненависть и снова и снова требовали, чтобы император вернул им их любимцев. Долго Тиберий не хотел слышать, однако в конце концов услышал и актерам было разрешено вернуться на родину.

Они нахлынули, как половодье, и начали с того, чем закончили. Апеллес, всеобщий любимец, в торжественный день возвращения обратился к народу с импровизированной сцены на Бычьем рынке от имени актеров и зрителей:

У нас отличный скот!

Мы счастливы и сыты!

И, как клопы, от крови мы пьяны.

Но это злит правителей страны,

И потому мы снова будем биты!..

Четверостишие распространилось с молниеносной быстротой. "Олимпийцы" в сенате долго изучали эти иронические стихи. Однако, учтя, какой всеобщей любовью пользуется Апеллес, махнули рукой. На время. Пусть эдил будет более бдительным при проверке текстов, а претор пусть следит за театром.

Ведь они оба вместе с префектом города имеют огромную власть.

Община комедиантов жила одним днем, трудновато им приходилось, ибо тот, кто с удовольствием отдавал им асе, сам испытывал нужду. Ремесленник за день изнурительного труда получал три сестерция, в то время как любой сенатор или всадник с легким сердцем платил за бочонок сардин, деликатес, привезенный с Черного моря, 1600 сестерциев и покупал себе раба, владевшего искусством фехтования, за 80 000 сестерциев.

О благородные музы, Талия и Терпсихора, воздайте хвалу глупости и легкомыслию! Пусть комедианту нечего есть, но он должен играть! Пусть Парки спрядут этим безумцам судьбу, в которой будет хоть бы три унции сала и гемин дешевого вина, чтобы им не приходилось прыгать на голодный желудок.

***

Были сумерки, был день Венеры, когда Фабий открыл глаза. Голова тупо болела, трещала, шумело в ушах. В отцовской лачуге он был один. Он посмотрел в угол, где отец держал сети. Сетей не было. "Значит, отец отправился на рыбную ловлю", – решил Фабий и потянулся на соломе так, что кости хрустнули. Вышел во двор, где стояла бочка с водой. Поплескался в холодной воде, окунул в нее голову, помогло. "Еще разок, и я буду почти в порядке. Сегодня пятница, в пятницу мы всегда выступали на Овечьем рынке, в двух шагах отсюда. Там ли они? А что играют? Наверное, представление уже началось".

Он оделся и через минуту уже проталкивался среди зрителей, которые окружили площадку перед изгородью загона. Мерцающий свет факелов освещал "сцену", где актеры из труппы Фабия играли старый мим "О неверной мельничихе".

Пьеса была затасканная, и играли они ее плохо. Смеяться уже было нечему, остроты устарели, заплесневели, только обязательные пощечины и пинки вызывали смех. Роль мельничихи, которую обычно исполняла Волюмния, играла Памфила. Раз в десять красивее и намного моложе Волюмнии, она была, к сожалению, и в десять раз неуклюжее. Мельника играл Ноний, добряк, но актер для этой роли неподходящий, однако хуже всех был Кар, который играл соблазнителя мельничихи, роль Фабия.

Фабий замер от стыда и возмущения. Он был потрясен невероятным убожеством увиденного. Может быть, мне это кажется потому, что я так долго не был в Риме? Или это с похмелья? Хорошо ли я вижу? Как по-скотски они играют! Фабий был возмущен, что в его отсутствие труппа так опустилась.

Наступил перерыв.

В перерыве на сцену выбежала маленькая черноволосая танцовщица в желтом с красными полосами хитоне.

Фабий рассмеялся. Надо же! Ведь это та девушка, которая так здорово ударила меня по руке в "Косоглазом быке".

Девушка танцевала под аккомпанемент двух кларнетов. Танцевала она легко, умения ей не хватало, но ее движения, лицо, весь ее облик были само изящество.

Фабий наблюдал за ней взглядом знатока. Она еще несколько неуверенна, но ходить умеет. Голову держит красиво. Талант, сразу видно. Фабий следил за танцующей девушкой с интересом. Публика тоже.

– На нее куда приятнее смотреть, чем на этих заикающихся растяп, – произнес человек, стоявший возле Фабия.

– Я тоже так думаю! – засмеялся Фабий и дружески хлопнул соседа по спине.

Ей аплодировали во время танца. Внезапно она услышала, как в толпе зрителей кто-то крикнул:

– Посмотрите! Фабий здесь!

Она вздрогнула, сбилась, кларнеты продолжали играть, девушка попыталась попасть в такт, но ей это не удалось; сделав несколько нерешительных шагов, она быстро повернулась и, покраснев от стыда, убежала со сцены.

Кларнеты еще минуту пищали, потом смолкли.

Люди смеялись, кто-то свистнул. Ноний быстро вскарабкался на сцену, старыми шутками пытаясь развлечь публику.

Фабий стоял вблизи актерской уборной, отделенной от зрителей куском материи. Оттуда доносился голос Кара. Фабий приподнял выцветшую тряпку и вошел.

На одном из ящиков подиума сидела танцовщица и плакала, спрятав голову в ладонях. Кар стоял над ней. Ругательства сыпались на девушку, словно град.

– Неуклюжая растяпа! Так испортить танец! У тебя что, голова закружилась? О Терпсихора, ты слышишь этот вздор? Разве у танцовщицы может закружиться голова? Ты хочешь танцевать, девка? Цыц! Раздеться не хочешь, цыц, недотрога какая? Что мне тебя, в мешок зашить? От тебя только одни убытки. Слава богам, что через неделю ты отсюда уберешься! Иди себе на все четыре стороны, растяпа…

Девушка всхлипывала.

– Вы только послушайте! Как теперь учат! – перебил иронически Фабий.

Кар повернулся, вытаращил на Фабия водянистые глаза и театральным жестом раскрыл объятия:

– Приветствую тебя, Фабий!

Фабий уклонился от объятий. Посмотрел на несчастную девушку, сквозь ее смоляные волосы проглядывало полудетское плечо.

– Из-за чего столько шуму?

Заглянула сюда и Памфила, но тотчас исчезла.

– Она испортила танец в честь Дианы, гусыня. Уверяет, что у нее закружилась голова! Ты слышал когда-нибудь подобную глупость? Так все испортить…

– А ты, дорогой Кар, никогда ничего не портил? А ну-ка вспомни представление, в котором ты играл благородного, почтенного старца? Ты стоял на сцене с открытым ртом и не знал, что говорить дальше. Это был провал, голубчик, не так ли?

Кар был задет тем, что Фабий высмеял его перед девчонкой. Он выпятил грудь и сказал с укором:

– Фабий, как ты со мной разговариваешь!

– Со мной, кто заботится о вашем заработке и честно делит его между вами, – передразнивая его, продолжил Фабий.

Он взял Кара за плечи:

– Ну, не злись, дорогой. Я только думаю, что хозяин актерской труппы не должен опускаться до того, чтобы вот так орать на зеленого новичка.

Девушка слушала. Вытирая кончиками пальцев слезы, она краешком глаза смотрела на своего заступника. Однако он продолжал хмуриться.

– И вообще. Мне было стыдно, когда я увидел, как вы там копаетесь. Это позор, Кар!

– А ты везде даже соломинку заметишь, примадонна, – буркнул Кар и поспешил замять разговор:

– Когда ты к нам присоединишься?

Фабий улыбнулся:

– Откуда я знаю. Может быть, завтра. А может, и тогда, когда птица Феникс, которая прилетает один раз в пятьсот лет, влетит тебе в рот…

– Ты бродяга! Тебя даже изгнание ничему не научило! – ворчал Кар, наполовину смирившись. – Я должен посмотреть, что там болтает Ноний и готовы ли остальные.

Кар вышел.

Фабий смотрел на девушку. Тонкие руки, костлявые плечи, экий заморыш, ведь она, в сущности, еще ребенок, а я, старый козел, в этом трактире обращался с ней как с девкой. Фу, Фабий! Хорошо же эта малышка будет думать об актерах. Извиняться я перед ней не буду. Но как-то уладить историю следовало бы – она такая маленькая, беззащитная.

Девушка встала. Она тоже думала о трактире. Еще переживала нанесенное ей оскорбление. Но чувство унижения постепенно сменилось чувством благодарности: ведь он заступился за нее. Она откинула назад черные волосы, свет факела упал ей на лицо. В глазах блестели последние слезы, она шмыгнула носом.

– Спасибо тебе, – сказала она тихо.

Она стояла перед ним маленькая, тоненькая, как молодая яблонька. Фабий рассматривал ее, словно видел впервые, и снова ему показалось, что он уже где-то встречал эту девушку…

– Ты идешь домой? – спросил Фабий.

– Да.

– Я немножко пройдусь с тобой…

Она снова вспомнила трактир. Ночь. И сказала строптиво:

– Нет! Я не хочу!

Фабий пожал плечами и вышел из раздевалки.

Девушка переодевалась. Все путалось у нее под руками. "Хорошо, что он ушел. Мне совсем ни к чему, чтобы он в темноте ко мне приставал. Как в том трактире". Она вздрогнула.

"А я, сумасшедшая, так радовалась, что он скоро вернется в Рим, что я снова увижу его! Ради него я убежала из дому. Ради него я пришла в труппу комедиантов. Все, все только ради него. Я думала, что он лучше всех. Что он единственный. В нем заключался для меня весь мир". Она держала в руке сандалию и задумчиво рассматривала ее. "Конечно, он не помнит Квирину из Остии. Да и возможно ль? Известный актер – и какая-то девчонка, которая зашила ему разорванный плащ. А я его так, о боги, так…

Показал себя. Я на себе испытала, как он обращается с женщинами. Они правы, он такой же, как все. Даже хуже".

Сандалия покачивалась на указательном пальце. "Но сегодня Фабий был другим. Его глаза были спокойнее, не как в трактире. Почему он за меня заступился?" Она засмеялась про себя: "Здорово он отделал Кара!" Сандалия скользнула на ногу. Девушка послюнявила палец и стерла грязь с лодыжки.

"В трактире он просто был пьян. Ну и копаюсь я сегодня с этим переодеванием. Очевидно, я не должна была его…" Она вздохнула: "Теперь все позади. Через несколько дней я буду у мамы в Остии и уже не увижу его". Она вздохнула снова. "Надо идти домой…"

Девушка накинула на плечи плащик, пригладила ладонями растрепавшиеся волосы и выскользнула из раздевалки. Пробралась между зрителями, взволнованные голоса актеров, доигрывающих "Мельничиху", летели ей вслед.

В темноте сияли звезды.

Она свернула в улочку. От стены отделилась фигура и встала на ее пути.

Девушка повернулась и хотела было бежать назад, но сильная рука схватила ее за плечо. В темноте сверкнули зубы. Голос Фабия был преувеличенно серьезным и почтительным.

Мое сокровище, надеюсь, ты простишь

Меня за то, что твой запрет нарушен…

Испуг Квирины сменило удивление. Приятное удивление. Фабий галантно поклонился ей и продолжал дальше:

Я б не посмел, но прямо здесь на льва

Я в темноте не наступил едва.

На этой улице лежал он, скаля зубы,

И ждал тебя. Он сам мне так сказал,

Когда, зачем он здесь, спросить я заикнулся:

– Затем лежу здесь возле дома я,

Что в нем живет моя знакомая!..

Квирина наблюдала за Фабием, в глазах ее притаилась улыбка, она вслушивалась в его голос:

– Я сказал себе: провожу ее другим путем, и, может быть, она будет рада. Кому хочется быть сожранным львом!

Он продолжал отеческим тоном:

– Это не очень разумно ходить ночью одной…

– Я к этому привыкла, – сказала Квирина.

– Даже этот лев тебя не испугал?

Она рассмеялась непринужденно.

– Такой лев – это действительно страшно, – и сделала шаг, Фабий шагнул вслед за ней, – но люди иногда бывают хуже…

Он почувствовал себя задетым, хотел обратить все в шутку, но не нашелся. Квирина испугалась того, что сказала. Поспешила сгладить неприятное впечатление:

– Ты испугал меня…

Фабий снова вернулся к прежнему тону:

– Главное, что ты не боишься меня теперь.

– Не боюсь, – сказала она, но слегка ускорила шаги.

Они молчали. Напряжение, которое немного было сглажено шуткой, в тишине снова начало расти.

Квирина повторяла про себя, словно не веря: "Фабий меня ждал. Он идет рядом со мной". Она замедлила шаг, пусть дорога длится как можно дольше.

– Где ты живешь?

– У чеканщика Бальба…

– Я его знаю.

– Это мой дядя. Он горбун, но хороший. Он тоже тебя знает. Когда ты был на Сицилии, часто… иногда я с ним говорила о тебе. – Она сказала больше, чем хотела, вспыхнула, еще хорошо, что в темноте этого не видно, и быстро добавила:

– Дядя мне говорил: "Помни. Квирина, Фабий – актер получше Апеллеса!"

– Квирина, – повторил Фабий. – Благородное имя. Божественное. А я до сих пор и не знал, как тебя называть. Так ты живешь у Бальба…

– Да. Но уже понемногу собираюсь домой, к маме, в Остию…

Он остановился:

– Что такое? Ты хочешь уехать из Рима?

Она кивнула, чтобы придать себе смелости. Сейчас ей казалось это бессмысленным, но все-таки она сказала:

– Да, я возвращаюсь к матери…

– Почему? Из-за того, что сегодня Кар…

Она ответила торопливо:

– Нет, я сама так хочу. Помогу маме ухаживать за детьми, ведь нас пятеро, а я самая старшая. И танцевать больше не буду…

– Что это тебе взбрело в голову, Квирина? Бросить танцевать! Почему? У тебя это выйдет. Если бы ты захотела, то многого смогла бы добиться. Тебя пугает работа и наша суровая жизнь? – Фабий даже не заметил, как его голос внезапно стал настойчивым.

Квирина вскинула голову:

– Нет. Я не боюсь работы, но…

Воспоминание о трактире сжало ей горло. Она остановилась, потупила глаза.

– Но… – помогал ей Фабий.

– Так… Мне не нравится здесь… – поддела она сандалией невидимый камешек. – Я иначе представляла себе жизнь в театре. Люди нехорошие, обижают…

Внезапно ей захотелось расплакаться: "Почему я влюбилась в него как безумная? И теперь уйти, не видеть его? Ведь я хотела уехать домой именно для того, чтобы больше не видеть его". Она посмотрела на Фабия, как он стоял неуверенный, смущенный, он, так решительно подчиняющий себе всех на сцене, и говорила ему про себя слова, полные страсти: "Дорогой мой, я не сержусь на тебя, ты сегодня такой удивительный, мне хорошо рядом с тобой".

Словно издалека доносился до нее голос Фабия:

– Ты еще очень молода. Жизнь в театре сурова и трудна. – Он чувствовал, что должен ей что-то объяснить. Но нет, этого он не может. – Ты не должна принимать все так, как это кажется с первого взгляда, понимаешь?

Ему вдруг захотелось, чтобы эта девушка не покидала Рима, чтобы осталась здесь, рядом с ним. Он загорелся:

– Каждый человек ради чего-то живет, неважно ради чего, но каждый хочет чего-то добиться, так уж устроен человек. А мы? Смешить людей, фиглярничать. Но это выглядит так только на первый взгляд. Ради этого не стоило бы жить, но когда ты познакомишься с нами поближе, то увидишь все в ином свете: людям, которые в жизни не имеют ничего, кроме забот, мы несем смех и немного радости. А это не так уж мало, понимаешь?! Но при этом нам самим многое приходится терпеть и глотать немало горьких пилюль. Девочка, ты знаешь, сколько раз нам доставалось! И как! Мы годы провели в изгнании.

Но никто не оказался трусом, никто не отказался от своего искусства. Год назад один могущественный господин устроил мне изгнание на Сицилию. А я уже снова здесь! Чтобы знатные господа потихоньку подумывали, куда бы меня отправить снова. Подальше, может быть в Мавританию или еще куда-то. – Он стал серьезным. – Если кто-нибудь любит свое ремесло так же, как мы, комедианты, он смирится со всем. все вынесет и выстоит!

Квирина стояла перед ним с широко раскрытыми глазами, внимательно слушала. "Да, это он, ее Фабий, ради этого человека она убежала из дому, его она так страстно ждала…"

Фабий замолчал. "Ведь надо же. на все это она не сказала ни слова. Ее это не интересует". Он вдруг словно погас. А вслух произнес то, о чем думал:

– Жаль, что ты уходишь. Правда жаль…

Они шли темной затибрской улочкой. Фабий снова внимательно посмотрел на нее.

– Я уже несколько раз подумал о том. что знаю тебя откуда-то. – Он не заметил, как она вздрогнула. – Но где я тебя видел? В Риме или еще где-нибудь? Актеры что перелетные птицы…

– Конечно, видел, – закивала она радостно. – Год назад. Ты играл хвастливого солдата…

Он вспомнил, остановился и досказал:

– В Остии!

– Да. – Она была взволнована. – В Остии. Ты разорвал плащ, и я его тебе зашила…

– Теперь знаю! Теперь знаю!

"Ах, что ты знаешь! – подумала она. – Что ты знаешь о том, что в тот раз я потеряла из-за тебя голову, убежала из дому и предложила Кару танцевать в его труппе за несколько сестерциев – и ждать тебя". Она прибавила шаг и учащенно задышала.

– Как ты попала к нам? – спросил он.

Квирина рассказала. Она дитя моря. Отец моряк, перевозит зерно на государственном корабле из Египта и редко бывает дома. Мать и четверо ее родных братьев и сестер живут дарами моря в Остии. Еще будучи маленькой, она полюбила танцы. Мать сердилась: "Знаешь, что за сброд эти актеры и танцовщицы? Сборище ветрогонов и бродяг".

Оба рассмеялись. Внезапно Квирина замолкла. У нее сжалось сердце: ведь именно о Фабий она слышала, что он человек легкомысленный и бабник, что он ведет распутный образ жизни и пьет. Она постаралась как можно скорее отогнать от себя эти мысли.

– Почему ты замолчала? – спросил Фабий. – Рассказывай.

Оставалось не так уж много досказать. Год назад, после ссоры с матерью, она сбежала в Рим к дяде. Он любил ходить в театр и хотел, чтобы и ей он приносил ту же радость. Потом Кар взял ее в труппу. Она танцует в перерывах между действиями. Танцует еще плохо. Как сегодня. А теперь вот расплачивается. Некому за нее заступиться. Только сегодня. Голос ее задрожал.

Фабию нравилась эта девушка. В ней была какая-то сила, которая его притягивала. "Нам бы она очень пригодилась, ведь нам давно нужна танцовщица". Мысли его теперь были заняты труппой. Он начал говорить, словно обращаясь к себе самому, но каждую минуту поворачивался к девушке:

– Так дальше не пойдет. Мы все время играем только "Хвастливого солдата" и "Неверную мельничиху". Ничего остроумного в этом нет. Да и жизни нет. Одно свинство да пинки, чтобы рассмешить зрителей. На Сицилии в Панорме я видел греческих актеров, исполнявших другие вещи. Это была сама жизнь. Веселая и горькая одновременно, как это действительно бывает. И зрители этим жили, аплодировали, смеялись и плакали. Я знаю, что римляне не хотят смотреть мрачные и возвышенные трагедии. Но только из-за этого мы не можем до бесконечности пережевывать надоевшие фарсы!

Она наблюдала за ним, слушала его мелодичный голос. Он поворачивал к ней лицо и улыбался. Эта улыбка делала ее счастливой.

– Есть у меня одна мысль… Одна сцена была бы танцевальной – мне хотелось бы рассчитывать на тебя. Ты не передумаешь, не останешься?

– А что танцевать? – вырвалось у нее неожиданно.

Фабий посмотрел на девушку с радостью. Его очаровывал ее энтузиазм, ее заинтересованность.

– Фортуну, как она из рога изобилия раздает людям то, о чем они мечтают. И несколько фраз сказала бы при этом. Наверное, это бы ты смогла…

– Ну, конечно! – воскликнула она, но тут же остановилась. А может быть, это западня, чтобы я тут осталась и чтобы он… Нет. Нет. Как мне это могло прийти в голову.

– Это была бы интересная работа, – продолжал он.

– Так я… я бы это попробовала… если ты думаешь… я этому научусь… я всему научусь, Фабий…

– Вот и хорошо, – засмеялся он. – Увидишь, Квирина, я для тебя придумаю такой танец и сцену, что у зрителей дух захватит…

Она улыбалась радостно. Об уходе даже и не подумала. Она останется.

Будет с ним. Они шли рядом, весь мир кружился вместе с ней, это было прекрасно, как когда-то год назад, когда она несла в Рим свои мечты.

Ветер дул с моря. Он нес с собой свежий запах соленой воды. Небо становилось черно-серебристым, как воронье крыло.

– А когда мы начнем? – поинтересовалась Квирина.

– Скоро. Сначала я должен немножко подшутить над своим другом сенатором Авиолой…

– Этот богач – твой друг? – удивленно спросила девушка.

Фабий рассмеялся:

– Из всех самый дорогой. Я ему кое-что задолжал, понимаешь? Я должен вернуть ему долг с процентами, к которым он привык. Между тем я продумаю пьесу. А потом начнем репетировать. Я сообщу тебе когда и где.

Они стояли недалеко от жилища Бальба. Глаза девушки светились.

Светилось все ее лицо. Он смотрел на нее, и ему не хотелось уходить. Да и девушка не двигалась с места. Она улыбалась, а он был серьезен. Потом сказал:

– Мы скоро увидимся, Квирина! – И добавил мягко:

– Иди, девочка.

Она еще раз посмотрела на него, повернулась и пошла. Возле дома она обернулась и увидела, что он все еще стоит и смотрит ей вслед.

Глава 13

Римский форум в течение трех последних столетий был преисполнен важности. А базилики и храмы были так тесно прижаты друг к другу, что все были на виду у всех. И казалось, что с ростр гремели политические речи, даже когда их оттуда и не произносили. Всякий сброд, лентяи и нищие, слонялся в тени базилик, протягивая руки за подаянием.

Январь стоял сырой. Между театрами Марцелла и Бальба по великолепному портику Октавии прохаживались, болтая, молодые римляне и римлянки.

После трехлетнего отсутствия Луций шел по портику, привлекая всеобщее внимание. Он приветствовал знакомых женщин, здоровался с мужчинами, но волнение и тревога мешали ему остановиться с кем бы то ни было и поговорить. За недостроенным театром Помпея тянулся старый стадион, еще времен Пунических войн. Им больше не пользовались для общественных целей, потому что деревянные его строения покосились от времени, и римская беднота растаскивала их на дрова. Однако само поле стадиона было все еще превосходно. Сотня рабов поддерживала его в хорошем состоянии, чтобы молодые патриции могли здесь упражняться. Луций назвал стражнику у ворот свое имя и вошел.

Наследник императора, Калигула, частый гость этих дружеских состязаний, сам страстный наездник и поэтому не желает, чтобы цвета четырех квадриг защищали рабы или вольноотпущенники. Он желает видеть на колесницах знатных юношей. Слава ему за это!

У старта стояли наготове четыре квадриги, рабы-конюхи держали лошадей под уздцы. Группа молодых патрициев заметила Луция, едва он вошел в ворота. Они поспешили навстречу ему с торопливостью, неприличной для патрициев, желая показать, как он им дорог.

Вслух они выражали изумление, а под улыбками прятали завистливую усмешку.

– Ты точно отлит из бронзы! Великолепно! (А кожа-то у него красная, как у мясника!) – Волосы как золото! (Ну и прическа!) – Руки как у Атласа, поддерживающего Землю! (Удивительно, что грязи нет под ногтями!) Они говорят, кричат, перебивая друг друга. Но ни слова о Сирии, об успехах Луция на Востоке, о его победах, о которых сегодня говорит весь Рим. Это-то и вызывает у них особое раздражение.

– Мы ждем тебя, Луций, – произнес молодой человек, с волосами цвета эбена, стройный, элегантный, он был центром кружка патрициев, – нам известно, что задержало тебя: женщина. Мы прощаем тебя лишь потому, что ты постился три года.

Его прервал смех.

– Луций и пост? Что это пришло тебе в голову, Прим?

Прим Бибиен поднял руку и продолжал:

– Дайте мне договорить! Я ведь не сказал, что пост его был абсолютно строг! Но римские красавицы были ему недоступны.

Кое-кто зааплодировал: наш Прим не скроет в себе поэта.

Прим Элий Бибиен был – на что указывало и его имя[30] – первородный сын влиятельного сенатора и давний приятель Луция. Он питал уважение к семье Сервия. Там не гнались за наживой так, как делал это отец Прима, который через подставное лицо – своего вольноотпущенника – загребал миллионы на строительстве государственных дорог, домов в Затиберье, храмов и клоак. Прим был недоволен, что отец наживает и копит деньги способом, недостойным патриция, – торговлей и предпринимательством. Старая римская «virtus»[31], пусть незначительная числом и уже довольно обветшавшая, незапятнанность репутации ставила превыше всего, это-то и не давало покоя Приму, порождая в его душе чувство неполноценности, зависть к Луцию. Все это он прикрывал иронией. И стихи, которые плодил Прим, были полны сарказма, правда, нацелены они были против мелочей и трусливо обходили настоящие пороки.

– Мы оседлали и запрягли для тебя лошадь, дорогой мой. Пока ты наслаждался поцелуями своей Торкваты, мы подвезли твою колесницу к самому старту, – язвительно улыбался Прим, – надеюсь, что в состязании ты выступишь сам.

– Не называй упражнения состязанием, – сказал Луций, пропустив насмешку мимо ушей. – Это все равно что игры на Марсовом поле называть сражением. Когда начнем?

– Вот только тебе принесут перевязь. Ты знаешь, счастливец, как в этом году решил жребий? Ты будешь защищать зеленый – цвет Калигулы! Мы тебе до того завидуем, что и сами позеленели.

Луций не знал, радоваться ли ему или огорчаться. Я должен биться за императорского ублюдка? Они, видно, нарочно разыграли все это? Им ведь известно, как ненавидит меня Калигула, особенно во время игр.

Но если я выиграю состязание, значит, выиграет цвет Калигулы. Возможно, это заставит его забыть старую вражду?

– Жаль, что Калигула… – со вздохом произнес Юлий, сын сенатора Гатерия Агриппы, опоясанный красной лентой.

– Что с Калигулой? – повернулись к нему все молодые люди.

– Жаль, что его нет в Риме, – ловко вывернулся Агриппа.

Луций перепоясался лентой цвета горной зелени. Цвет Калигулы. Цвет моря. Цвет глаз Валерии.

Сверху, с нижней ступени разрушенного амфитеатра, раздался звонкий голос:

– Вы, избранные судьи, не судите ныне по внешности человека. Взгляните на мозолистые руки, на покрытое угольной копотью лицо, на плебейскую шапку, под которой в беспорядке спутаны волосы. Проникните в душу его.

Пусть он раб в прошлом, а теперь вольноотпущенник и всего лишь грузчик на пристани, но он такой же человек, как и мы…

Луций удивленно посмотрел на оратора. Прим рассмеялся:

– Деций Котта пытается подражать Сенеке. Ах, Луций, ты не поверишь, до чего поднялся в цене Сенека. То, что говорит Сенека, мало-помалу становится одним из законов Двенадцати таблиц. Я не лгу, клянусь бородой Юпитера. И все наперебой пытаются подражать его красноречию. Я, впрочем, тоже, мой милый. Но он восхитителен. Недавно в базилике Юлия он защищал перед судебной комиссией одного грузчика с Эмпория. Всадник Цельс, богач с Эсквилина, – знаешь его? – обвинил грузчика в том, что тот украл у него во дворце золотой светильник. Надо было слышать Сенеку. Он так выгораживал этого грузчика, что ему чуть было не предложили квестуру. Деций во время суда записывал речь Сенеки и вот теперь упражняется. Да только куда ему, бедняжке. Я написал стихи об этой речи Сенеки:

Не только слова воедино сплетаются в речи –

Гремит и грохочет и быстро бегущий поток,

Чей шум, неразрывно с могучими водами слитый,

Способен разрушить железо и камень плотин.

– Ты делаешь успехи, Прим, – улыбнулся Луций и вступил на колесницу.

– Из тебя выйдет второй Вергилий. Начнем?

Явно преувеличенная похвала польстила Приму. Он самодовольно улыбнулся.

Потом – он был выбран арбитром сегодняшних состязаний – стал в стороне от выстроенных в линию четырех квадриг и поднял белый платок.

Прим резко опустил руку, и лошади рванулись вперед. Семь раз вокруг стадиона. Будучи еще ребенком, Луций страстно мечтал стать возницей.

Вероятно, эта детская мечта была первым проявлением того честолюбия, которое теперь заставляло его мечтать о триумфе. "Веди, но не следуй". Это был девиз рода Курионов, девиз Луция. Все, все его предки достигли вершины почестей, доступных римскому патрицию: консульства. Луций – сын своего рода. Его честолюбие не знает границ, и выразить его можно кратко: во всем, что делаю, я хочу быть первым. Во всем хочу отличиться. Сегодня – на скачках, послезавтра – в сенате, перед которым буду держать речь о своей деятельности в Сирии. Какое счастье, какое отличие для молодого человека! За это он благодарит свою счастливую звезду. И Макрона, Когда Калигула добьется, как он это постоянно обещает, того, что император разрешит цирковые игры, весь Рим увидит Луция в Большом цирке, увидит, как он одерживает победу на глазах у ста восьмидесяти тысяч зрителей, как сам Калигула венчает его оливковым венком победителя. И Валерия увидит это…

Луций – хороший возница. Он и в Сирии не пренебрегал упражнениями. Он правил колесницей в Кессарии, в Тире, Сидоне и Антиохии. Он знает нрав резвых каппадокийских лошадей, которых для скачек римляне привозят по морю и которыми он правит сегодня. Ему известен прием, при помощи которого можно заставить их нестись бешеным карьером. Слегка отпустить поводья, натянуть и, резко вновь отпустив их, пронзительно свистнуть. Четверка лошадей летит вихрем. Луций пробует свой трюк в той части стадиона, где его не может видеть небольшая группа зрителей. Он заканчивает первый круг и первым минует золоченую тумбу финиша. Легкая колесница, на которой он стоит, едва касается земли, стучат копыта жеребцов, летит во все стороны песок. Луций снова пробует свой трюк. И снова удача. Второй круг. Третий круг. Он все время впереди, все растет расстояние между ним и красным, который идет вторым.

Луций понял, что победа – вот она, стоит лишь руку протянуть! Лицо его приняло гордое выражение. Так и следует. И судьбой управлять, как этой квадригой. Заставлять Фатум, как эту четверку, лететь туда, куда повелит он. Но правильно ли будет победить здесь сегодня? Умно ли? Не лучше ли теперь притвориться слабым и победить лишь тогда, когда будет настоящее состязание в Большом цирке, пред глазами самого Калигулы?

Луций рассмеялся. Слегка натянул поводья, еще немного. Он услышал за собой ликующий крик, крик усиливался, рос, приближался. О, он еще мог бы' – четвертый круг закончен, он начал пятый, – он еще мог бы, если б захотел, резко отпустить поводья и пронзительно свистнуть, но нет, нет!

Луций еще немного натянул поводья и краешком глаза увидел, как размахивает хлыстом сбоку от него возница и уже развевается перед ним красная лента Юлия Агриппы. Луций притворно стиснул зубы, наклонился, поднял хлыст, изображая бешенство и напряжение, но лошадям не дал воли, пропустил вперед еще и синего и пришел к финишу третьим.

Рукоплескания – красному, насмешки – Луцию. Он хмуро соскочил с колесницы и стал развязывать зеленую ленту.

Прим не смог превозмочь себя и с усмешкой наклонился к Авлу Устану:

– Смотри-ка, покоритель парфян!

Остальные ехидничали:

– Герой Востока!

– В Сирии он, наверно, на козле ездил, а?

Однако, когда Луций приблизился к ним, они были полны сочувствия и делали вид, что заставляют себя подшучивать:

– Горе тебе, Луций, если так дело пойдет в присутствии Калигулы!

– Он по меньшей мере на год лишит тебя своих кутежей!

– Придется тебе с черепахами соревноваться!

Луций слушал в пол-уха, думая о другом: он был теперь уверен, что победит, если этого захочет. А потом – либо Калигула снова будет ему завидовать, либо, радуясь победе своего цвета, забудет про старую вражду.

Увидим.

– Что это с тобой случилось? Ты так безупречно начал! – спросил победивший Агриппа.

Луций пожал плечами и пошел осматривать копыта лошадей, как будто причина заключалась в них.

Домой они возвращались фланирующей походкой, благополучные, гордясь своей утонченной красотой, блистая пустым остроумием, и договаривались о том, как в новых кутежах по римским трактирам и лупанарам расправятся сегодня ночью со страшным злом – скукой.

Луций и Прим шли позади всех, Луций внимательно присматривался к своим товарищам. Сложные прически. причудливые завитушки, покрывающие голову, искусные настолько, что похоже на хаос, но на самом деле это немыслимо изощренное произведение проворных рук рабынь. Запах духов. Мягкие жесты, то величественные, то умышленно небрежные, сверкающие перламутром ногти.

Он обратился мыслью к прошлому, к своему сирийскому легиону, он вспомнил, как жил там, сравнивал с тем, как живут в Риме.

Эти, идущие в нескольких шагах от него, – будущее Рима. Им вскоре предстоит в сенате и других учреждениях править империей. Изнеженные куклы. Бессмысленные расфранченные фаты.

– Не кажется ли тебе, Прим, – указал он на группу молодых патрициев, – что они больше похожи на женщин, чем на мужчин?

Прим остановился и расширенными от изумления глазами посмотрел на Луция:

– Что это тебе пришло в голову, Луций?

– Разве ты не видишь? Прически, духи, одежда, ногти, жесты… И ты сам…

Прим засмеялся. Боги, как отстал Луций на Востоке!

– Ты хочешь выглядеть рядом с нами свинопасом? О, вы, солдаты! Ни капли вкуса. В конце концов, ты перестанешь ежедневно купаться и сгниешь в грязи, варвар… Разве мы живем во времена Регула или старика Катона? Мир, дорогой мой, движется вперед. Смотри же, догоняй нас поскорее, но не перестарайся: новую моду вводит сам Калигула! Во всем подражать ему, но, всегда сохраняя почтительную дистанцию, первым должен быть он – ты же знаешь!

***

Придя домой, Луций принял ванну, потом ему сделали массаж, причесали.

Он не позволил рабыням уложить волосы, как того требовала мода. Но и над старой скромной прической они поработали не менее двух часов. Как бы в знак протеста он не сделал маникюр и не стал душиться. И все же ему было не по себе. Скачки не развеяли его грусти. Когда рабыни уже укладывали в складки тогу, зашел отец. С таинственным, но сияющим лицом он провел его в таблин. У него большая новость для Луция. Перемещение легионов! До конца января в Рим вернется тринадцатый, из Испании, им командует Гней Помпилий, родственник Авиолы. Трое командиров наши, остальных Гней подкупит. Двух легионов будет достаточно. Фортуна нам благоприятствует, мальчик!

Луций не проронил ни звука. Велик отцовский авторитет. Он подавляет мучительное чувство, родившееся после их первого разговора: разговор теперь не ко времени, именно сейчас, когда Луций рвется к успехам, покровительствуемый императором. Луций молчит, уставившись в мозаичный пол с изображением качающегося на волнах корабля. У него неприятное ощущение, будто земля уходит из-под ног.

Сервий взял сына за плечи.

– Одно меня мучает. Днем и ночью я думаю об этом, Луций.

Сын поднял глаза на отца.

– Я хотел бы знать, – тихо произнес Сервий, – как относится к нашему делу Сенека, понимаешь? Сенека имеет огромное влияние среди сенаторов.

Велико его влияние и в народе. Если бы и он… – Он пожал плечами и добавил:

– Сенека сегодня – кумир Рима.

– Я слышал об этом на гипподроме, – сухо произнес Луций. – Кумир и мода.

– Я не люблю пребывать в неопределенности, – продолжал Сервий. – Я послал к Сенеке раба сообщить, что мы сегодня вместе навестим его. Повод прекрасный: вернувшись из Сирии, ты хочешь отдать дань уважения своему бывшему учителю, а я мечтаю осмотреть его новую виллу за Капенскими воротами. Пойдем?

Луций кивнул без воодушевления.

Сенаторская лектика из эбенового дерева с изящной серебряной инкрустацией стояла перед дворцом Сервия. Восемь рабов ждали их. Носилки были необходимы, так как было сыро и мелкий дождь мог испортить скромные прически обоих Курионов.

Глава 14

– Веселыми были их боги. У них были ясные лица, беззаботное чело, крепкие ноги, танцующая походка. И в жилах вместо божественной крови было вино, – говорил Сенека. – Они жили далеко и были для людей утешением, а иногда и предметом насмешек. Люди лепили из глины горшки и лица богов.

Люди простые и добрые. Зеленые речки текли перед их глазами. Над головами склонялись лавры, и белый козленок скакал рядом. На спокойных полях и пастбищах жили старцы в золотые времена царя Нумы, и жизнь вокруг них текла по-маленьку. Деньгами служил скот и бочонок вина, даром богов были смех и уверенность в завтрашнем дне. Взойдет ли то, что мы посеяли?

Отелится ли корова, слученная с быком? Созреют ли виноград и оливы? Хватит ли у сына силы для заступа и копья? Это было их заботой.

Мы, правнуки, живем в беспокойное время. Страсть к деньгам погубила не одну душу. Это единственная, большая, вечная страсть. Вместо песен бряцание мечей и тысячи голодающих. Смех сегодня напоминает плач. Под ногами у нас горит земля. Будущее неизвестно…

Сенека, сгорбившийся в кресле, укутанный в плащ, несмотря на то что дом был натоплен, раскашлялся.

– Золотыми были не только старые времена Сатурна. Ты видишь все в слишком черных красках, мой дорогой Анней, – сказал Сервий.

– А что в этом удивительного? – усмехнулся философ. – Мои детские сны баюкал Гвадалквивир, черный от земли. И пальмы в Кордове были скорее черными, чем зелеными. А Рим? Сегодняшний Рим? Жизнь здесь тяжелее, чем земля, воздух густой, удушливый, тень чернее ночи, а заря – это лужа чернеющей крови…

Луций вежливо улыбнулся и подумал про себя: "Он не скрывает своего риторского призвания. Обволакивает человека сентенциями, как паутиной". Но одновременно Луций испытывает к Сенеке уважение. В каждом его слове есть смысл, каждое весомо.

– Однако так было не всегда. А республика? – заметил Сервий.

Сенека плотнее укутался в плащ, втянул из флакона озоновый запах елей и продолжал. Отец и сын слушали напряженно. Философ постоянно как бы преднамеренно пропускал времена республики, хвалил старый Рим и поносил современный.

Наконец заговорили и о республике. Сенека изобразил ее в самых ярких красках. Вспомните жизнь ваших предков, друзья. Культ труда был основой жизни. В согласии с природой, в мире и чистоте жили в старину. Патриций, плебей и раб были словно родные. Народ римский – работящие землепашцы.

Жили сообща: господин и раб вместе. Ты одолжил мне модий слив? Я верну тебе модий слив. Вознаграждение – слово благодарности, и можно спать спокойно…

Сервий улыбался и кивал. Сенека говорил дальше:

– А сегодня? Труд – это позор. Культ императора и его приспешников соперничает с культом денег. Вопреки закону природы каждый из нас имеет по двадцать постелей, хотя может спать только на одной. Но не спят с нами простота и прямодушие, а лишь роскошь, фальшь, расточительство. Двуличие застыло на наших лицах. Раб – это животное, между знатным и простолюдином огромное расстояние. Народ римский – это продажный сброд. Мы живем за запорами, замкнувшись каждый в своей твердыне. Ты одолжил у меня сто тысяч сестерциев? Вернешь мне сто тысяч и пятьдесят сверх того в счет процентов, и поэтому я не буду спать. Меня душит страх…

Сервий ликовал. Слова Сенеки были для него бальзамом. Тот, кто так говорит о республике, уже принадлежит республике. Сервий мог бы прямо перейти к делу, но осторожность удерживает его. Философ поднял вверх руки и произнес, возвысив голос:

– Рим перенаселен. В нем слишком много иностранцев и сброда. Где истинные римляне?

Сервий выпрямился и приготовился ответить: это прежде всего ты, и я, и мой сын, это мы, кто страстно желает вернуть Риму…

– Рим тяжело болен! – воскликнул Сенека с пафосом. – Но знаем ли мы чем? Знаем ли мы, почему он болен?

Сервий наклонился к Сенеке:

– Ты знаешь, чем болен Рим. Знаю это и я – знает это и римский народ…

Сенека не подал вида, что заметил многозначительную паузу Сервия, и заявил:

– Народ? Тысячеглавое ничто. Стадо, находящееся в плену инстинктов и настроений. То повернет влево, тотчас после этого – вправо, куда ветер подует. Эти из Затиберья? С Субуры? Они сами не знают, чего хотят, тем более не знают, чем болен Рим. Что ты можешь сказать, мой дорогой?

Луций внимательно следил за разговором. Он понял, что философ – орешек покрепче, чем предполагал отец. Он наблюдал за Сенекой. Высокий, худой мужчина сорока с лишним лет. Уже в тридцать он был квестором и членом сената. Человек состоятельный, влиятельный, умный. Резкое, худое лицо, темные глаза пылают, лихорадка астматика или страсть? Оливковая кожа темнеет во время приступов кашля. Хрупкий на вид, но твердый духом. Ум острый и гибкий. Очень гибкий. Опасный игрок в большой игре отца…

И Сервий так же думал о Сенеке. Минуту он колебался: не лучше ли перевести разговор на общественные конвенции и отступить? Но не в характере Сервия было сдаваться. Старый республиканец шел напролом. Сенека великолепно охарактеризовал времена республики и нынешние. Необходимо только сделать выводы из создавшейся ситуации. Рим – наша родина. Наша любовь и жизнь принадлежат ему. Мои предки – Катон-старший, Катон Утический, ведь это Сенеке известно.

Философ слушает внимательно. Сервий оживился:

– У меня сердце сжимается от боли, когда я вижу, как по произволу одиночки попираются все права человека…

– О ком ты говоришь? – спросил Сенека.

Сервий испугался. Как он может спрашивать? Почему спрашивает? Это плохой признак – он быстро уклонился:

– …произвол того, который до недавних пор пас волов, произвол необразованного плебея Макрона, который ныне властвует от имени императора…

Сенека слегка ухмыльнулся, разгадав маневр. Сервий кусал губы, но вынужден был продолжать:

– Военный режим настолько отравил римский воздух, что невозможно дышать. Куда бы человек ни пошел, он всюду слышит за собой топот тяжелых башмаков преторианцев. Рим полон доносчиков, ты никогда не узнаешь, почему Дамоклов меч занесен над твоей головой.

Сенат, тот самый сенат, который всегда вел Рим к славе, разобщен. В нем идет борьба соглашателей с теми, кто еще сохранил гордость. И эта горстка честных людей страдает от бесправия. Они против него бессильны. Они защищаются тем, что остаются в гордой изоляции. Пассивно сопротивляются.

Слабыми овладевает чувство безнадежности и апатии, самые деморализованные обжираются и распутничают. Участились самоубийства. Но у сильных духом никто не отнимет тоски, страстной тоски…

– О чем, дорогой Сервий? – с интересом заполнил паузу Сенека.

– О воздухе, – добавил осторожно Сервий, – о лучшей жизни для всех.

Патрициев и народа. О жизни, которая имеет смысл, которая стоит того, чтобы жить, в которой есть надежда…

– Есть путь, – заметил Сенека задумчиво, – есть путь, который ведет к твоему идеалу, мой Сервий…

Оба Куриона посмотрели на Сенеку.

– Удалиться от шумного света, создать вокруг себя, но главное – в самом себе, железное кольцо покоя. Научиться пренебрегать всем, кроме парения духа. Вспомни Эпикура: "Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…"

Сервий вонзил ногти в подлокотники кресла. Он проиграл. Луций смотрел на отца: "Ты проиграл". Воцарилось напряженное молчание.

– Но желание, то давнее, настойчивое желание, – повторил страстно Сервий. – Не ради своей пользы, ради общей пользы…

Сенека прервал его:

– Слишком страстное желание не знает границ. Но природа, по законам которой должен жить человек, имеет свои границы. Только в одном ты прав: кто думает только о своей пользе, не может быть счастлив…

– Вот видишь! – вырвалось у Сервия. – Ведь ты совсем недавно в термах Агриппы заявил при всех: "Жить – значит бороться!"

Сенека кутался в плащ и покашливал. Потом тихо спросил:

– Кто хочет сегодня бороться, Сервий? И с кем? Может быть, ты?

Сервий уже овладел собой, голос его был спокоен.

– Я? Что это тебе пришло в голову, дорогой Анней? Я уже стар для борьбы. А мой сын – солдат, он в милости у императора, он должен получить от него награду, его ожидает высокая должность…

"Посмотрите-ка, и тут я пригодился отцу, – подумал Луций. – Он хитрее Меркурия. Умеет играть, не глядя на доску".

Сервий добавил таинственно:

– В кулуарах сената поговаривают, что император болен, при смерти. Ты слышал об этом? Но с Капри что ни день сыплются смертные приговоры, да ты и сам знаешь. Говорят, несколько безумцев задумали ускорить этот конец…

Какая глупость! В этом железном кольце вокруг нас, ну скажи – просто самоубийство! Не рискнут.

Сенека спокойно усмехался.

– На многие поступки мы не решаемся не потому, что они трудны, но они кажутся нам трудными потому, что мы на них не решаемся…

– Великолепно сказано! – вмешался Луций.

Сервий поднял голову.

– Только наши силы. – продолжал Сенека. – должны быть пропорциональны тому, что мы хотим предпринять. – Его голос окреп. – А это, мои дорогие, случается редко. Насилие – всегда зло. Жизнь состоит из противоречий. С одной стороны, правильнее предпочесть смерть прекраснейшему рабству. Но с другой стороны, есть старая мудрость: "Ouieta non movere" – "Не трогай того, что находится в покое". Заденешь камешек – и лавина засыплет тебя… – И тем же тоном он начал о другом:

– Ты интересовался моей новой виллой, Сервий. Ты удивлялся, почему я строю новую виллу здесь, далеко за городом, на Аппиевой дороге, если у меня есть прекрасный дом в Риме и, кроме того, вилла на Эсквилине. Ты извинишь меня, переходы из тепла в холод вредны для моей астмы. Мой управляющий проводит тебя, и ты поймешь, почему я сюда переселился. А Луций меж тем мне расскажет о себе, не так ли, мой милый. Три года мы с тобой не виделись…

Сервий уходил с управляющим. Он едва следил за учтивым рассказом о тепловых устройствах и звуковой изоляции помещений, которые должны обеспечить Сенеке покой и создать удобства для работы. Вилла была небольшая, обставлена просто, без помпезного великолепия и со вкусом.

Журчание воды в перестиле успокаивает. В доме и в саду много статуй.

Богиня мудрости Афина Паллада возглавляет это мраморное общество. Сервий замечал все, что видел, но мысли его были далеко. Сенеку ему не удалось привлечь и не удастся. Однако было в этом и нечто утешительное: уверенность, что Сенека не предаст. Он для этого слишком осторожен. Ему вообще нет дела до того, что движет Римом, ему безразлично, что сто сенаторов погибнут под топором палача, только бы в его укромном уголке царил покой, чтобы он мог философствовать! А если кто-нибудь пойдет ради Рима на заклание, он будет смотреть, но сам и пальцем не шевельнет. Сервию не хотелось продолжать разговор с Сенекой. Он затягивал осмотр садов, добрался даже до холма, где девять белых муз окружили Аполлона с лирой.

Оттуда был прекрасный вид на раскинувшийся вдали Рим. Сенатор высказал пожелание осмотреть эргастул, удивился, что в нем отсутствуют кандалы для провинившихся рабов, видел, как хорошо одеты рабы Сенеки, и с удивлением услышал, что иногда Сенека ест с ними за одним столом. "Раб – это наш несчастный друг", – говорит он, но на волю их не отпускает. Лицемер!

Сервию захотелось посмотреть и оранжереи, где уже начались весенние работы, он прошелся через рощу пиний до озерка, чтобы успокоить разыгравшиеся нервы…

Луций возлил в честь Минервы, выпил за здоровье хозяина. Сенека пил воду. Скромность? Нет, умеренность. Старая привычка, я не изменился, Луций. Завтракаю фруктами вместо паштетов, на обед ем овощи вместо жаркого. Вместо хлеба – сушеные финики, сплю на жестком ложе и отказываюсь от благовонных масел и паровой бани. Ну, прекрасный римлянин, посмотри?

"Он не хочет походить на других, – размышлял Луций. – Хочет быть оригинальным. Любит блеснуть эффектными сентенциями, так говорят о нем. Но это ложь. Все просто завидуют его уму. Почему же не блистают те, кто его осуждает?"

Немного поговорили о том времени, когда Сенека учил Луция риторике, Луций немного рассказал о Сирии, однако оба чувствовали, что говорят не о том, о чем думают.

Луций был растроган. Он пришел сюда раздвоенным, рассеченным на две части, сомневающимся, раздираемым противоречиями. К кому присоединиться: к отцу или к императору? На что решиться: на участие в заговоре республиканцев или на верность солдата вождю? Всеми чувствами, сыновьей любовью, уважением он тянется к отцу. Страстное желание прославиться, честолюбие, стремление добиться высоких почестей увлекают его за императором. И эта проблема, где ценой будет его голова, усложняется из-за женщин. Чувство и долг связывают его с Торкватой, чувственность влечет к Валерии. Отец и Торквата, император и Валерия – эти два мира слились в два враждебных лагеря, которые стоят друг против друга, одержимые безграничной ненавистью. О боги, к кому присоединиться? Удастся ли Сенеке разрубить этот Гордиев узел?

Оба молчат. В напряженной звенящей тишине внезапно раздалось стрекотание, редкие дрожащие звуки, словно где-то тонкие пальцы перебирали струны невидимой арфы. Сенека перехватил удивленный взгляд Луция, встал и отдернул занавес, отделяющий перистиль. На мраморной колонне висела маленькая разукрашенная клеточка. Из нее-то и неслись странные звуки.

– Это для меня поет цикада. Мне нравится. В Кордове клетки с цикадами есть в каждом внутреннем дворике. Кусочек живой природы дома.

Пение цикады взволновало Луция. Непрерывное, равномерное. как капающая вода в стеклянном шаре клепсидры. Оно ударяло по нервам, дробило мысли. Из перистиля сюда тянуло холодом, философ зябко кутался в плащ. Луций встал и задернул занавес. Сенека поблагодарил его улыбкой. В этой улыбке сквозил и вопрос, зачем Луций пришел. Про себя он думал: "Видно, отец и сын – само беспокойство, сама неуверенность, сам вопрос. Старый хочет, чтобы я присоединился к республиканцам. Чтобы пошел к заговорщикам и посоветовал, как лучше лишить Тиберия жизни. Он хочет, чтобы я боролся за власть сенаторов, шайки корыстолюбцев, за некоторым редким исключением. Но я стремлюсь к иному: к сосредоточенности. Я хочу размышлять. Я хочу записывать свои мысли и бороться за то, чтобы человеческий разум был признан высшей ценностью. Я хочу покоя. Поэтому я ему отказал. Может быть, слишком резко. Каждый постоянно к чему-нибудь стремится. Чего же хочет Луций? Он здоров, молод, красив, богат. Чего ему недостает? Это, очевидно, не мелочь, если у двадцатипятилетнего так дрожат руки. Очевидно, что-то терзает его, как и отца?"

У Луция тряслись руки, когда он брал чашу с вином. Но тут же в нем проснулся солдат, который захватывает неприятельский город с таким ожесточением, что ему безразлично, погибнет ли он сам при этом. Он пошел напрямик:

– Скажи мне, мой мудрый учитель, что важнее: отец или император?

Сенека посмотрел на Луция и минуту молчал. Какое противоречие в человеке! Как ужасно оказаться на таком перепутье! Он вспомнил, что говорил недавно Сервий о сыне: он в милости у императора, он должен быть награжден. Единственный сын. Единственный наследник республиканского рода.

Правнук Катона, который убил себя, потому что видел, как умирает республика. Философа удручала ситуация, в которую попал его ученик. Что делать? Как помочь Луцию? Он взял юношу за руку и сказал мягко:

– Кто я, чтобы давать советы в таком важном вопросе, мой дорогой? Я удалился от жизни и замкнулся в своем одиночестве. Мое искусство – не жить, а мыслить и говорить. Но уж коли ты спрашиваешь меня, я отвечу; спроси свой разум!

Луций был бледен, как виссон его тоги. Мысли лихорадочно проносились в голове, значит, учитель дал уклончивый ответ, и все-таки это совет. Спроси свой разум – это значит не поддавайся чувствам. А что говорит разум?

Разум отвергает все рискованное. Разум хочет ясного, безопасного пути: выделяться, быть первым. Слова Сенеки совпали с его мыслями, поддержали его честолюбивые стремления. Он советовал ему достичь цели любыми средствами, шагая через трупы.

Сенека продолжал:

– Честный человек должен всегда делать то, что сохранит его имя незапятнанным, даже если это стоит труда, даже если это причинит ему вред, даже если это будет опасно…

Луций не верил своим ушам: сначала так, а потом совсем наоборот! Ведь эти оба совета исключают один другой! Он ходил по комнате растревоженный, обманутый. Смятение его росло.

Вошел Сервий. Похвалил виллу и сад. 'Оценил покой укромного уголка философа – оазис, настоящий рай. Распрощались. Сенека обнял Луция. Сервий уже на пороге спросил Сенеку, над чем тот работает.

– Пишу трагедию. По греческим мотивам: Медея.

– Ах, Медея. Она сумела отомстить за свою честь, – сказал Сервий. – Женщина смелая, отважная…

Сенека кивнул:

– Отважный человек никогда не отказывается от своего решения: судьба, которой боится трус, помогает смелым…

Сервий удивленно посмотрел на Сенеку. Он сказал это умышленно в момент расставания? Ну конечно же. Он никогда ничего не говорил зря. Я понимаю: он не пойдет с нами, но одобряет нас. Он поблагодарил его взглядом и обнял.

– Спасибо, мой Анней. – Обращаясь к Сенеке, Сервий многозначительно смотрел на сына. – Это прекрасно, значит, ты не забываешь, что твой отец был республиканцем.

Луций направился к выходу. Сенека забеспокоился. Очевидно, я сказал лишнее? Возможно, это Сервий преувеличивает, ослепленный своей мечтой?

– Я, мой дорогой Сервий, от всей души желаю только одного – покоя.

Простите меня, больного, что я прощаюсь с вами здесь. Простите меня и за то, что, может быть, своими словами я произвел на вас впечатление человека более умного, чем вы. Вы прекрасно знаете, что это не так…

У ворот ожидали рабы с носилками. Дождь прекратился. Стоял прохладный день.

– Мне хотелось бы пройтись пешком, отец, – я привык к долгим переходам, мне не хватает воздуха.

Сервий, умиротворенный разговором, не обратил внимания на беспокойные глаза сына. Он улыбнулся: все понял, как и я. Хочет разобраться. Он кивнул Луцию, носилки медленно покачивались, Луций шел по-военному, широко шагая.

Он хотел усмирить свои мысли, которые неслись, как упряжка взбесившихся коней. Но никак не мог справиться с ними и уходил в еще большем смятении, чем пришел.

Глава 15

Ночь была темная. Северный ветер принес снег. Внизу дребезжали повозки, доставлявшие в Рим продовольствие. Возле рынков роились сотни огоньков, но дворцы на холмах спали.

Центурион преторианской когорты и его помощник поднимались на Целийский холм. факел в руке центуриона чадил, тяжело громыхали шаги, короткий меч у пояса то и дело с лязгом задевал металл поножей.

Перед дворцом сенатора Авиолы преторианцы остановились. Центурион постучал мечом в ворота. Огромные доги, оскалив клыки, бросились на решетку, от их лая можно было оглохнуть. Привратник вышел, привязал собак и, протирая глаза, поплелся к воротам.

– Именем префекта претория Макрона, отворяй! – воскликнул центурион раскатистым басом. – Мы несем приказ твоему господину.

Заспанный привратник разглядел в свете факела преторианскую форму, наводящую ужас на весь Рим и, бормоча какие-то заклинания, заковылял ко дворцу. Прошмыгнул через атрий, освещенный лишь слабыми светильниками, горящими перед домашним алтарем, перебежал перистиль и, запыхавшись, остановился перед спальней господина.

Сенатор Авиола спал неспокойно. На ужин он, кроме всего прочего, съел маринованного угря, жареное свиное вымя и мурену в пикантном соусе гарум.

После этого захотелось пить. Выпил он много тяжелого вина; ему приснился ужасный сон: мурена, которую он съел, ожила, выросла до огромных размеров, хищной пастью с острыми зубами схватила его за ноги и медленно пожирала, продвигаясь от ступней к коленям, от бедер к животу. Он проснулся в поту.

Над его ложем стоял перепуганный привратник и бормотал что-то о преторианцах. Сенатор резко вскочил и непонимающе вытаращил глаза.

Привратник хрипло повторил известие.

Авиола задрожал. Ужасная явь была страшнее сна, и в горле пересохло. Он встал, босиком заметался по кубикулу как помешанный. Потом выпалил:

– Проведи их в атрий, а сюда пошли рабов, мне нужно одеться.

Тяжело ступая, чтобы звук шагов разнесся по всему дворцу, преторианцы вошли на мозаичный пол атрия, на выходящую из морской пены Афродиту.

Центурион надменно наступил богине на грудь и огляделся; даже в полутьме роскошь ошеломляла. Сквозь квадратный проем комплувия в атрий проникал черный холод.

Послышались шаркающие шаги. Медленно вошел Авиола. От страха у него подкашивались ноги.

– Какую весть ты мне несешь, центурион? – трясущимися губами произнес Авиола; его жирное с обвисшими щеками лицо напоминало морду дога.

– Префект претория Гней Невий Серторий Макрон посылает тебе приказ.

Авиола развернул свиток, руки его дрожали, он мельком взглянул на большую печать императорской канцелярии и прочитал: "По получении этого послания немедленно явись ко мне. Макрон".

– В чем дело? – заикаясь, произнес сенатор.

Бородач пожал плечами:

– Не знаю, господин.

Потом центурион и другой преторианец поклонились сенатору и вышли.

Тяжелые шаги прогремели к выходу.

Авиола разбудил дочь.

– Отец, отец. – Она, всхлипывая, обнимала его колени. Но доверчивый оптимизм молодости и желание ободрить отчаявшегося отца заставили ее проговорить:

– Не бойся, отец, может быть, ничего плохого не случилось. Может быть, они опять хотят от тебя денег.

Да, Макрон уже несколько раз просил у него в долг. Под мизерный легальный процент, и потом не отдавал, хорошо зная, что ему об этом не напомнят. Но из-за денег не посылают домой преторианцев. Не зовут по ночам заимодавцев в императорский дворец. Предательская смерть расхаживает по ночам…

Торквата не раз слышала о подобных ночных посещениях. Неделю назад вот так же вызвали ночью сенатора Турина. Не было ли и тут доноса? Они оба думали об этом, отец и дочь. Торквата рыдала и с нежностью целовала его руки. Ведь у нее больше никого нет на свете, кроме Луция, тетки и отца.

Дрожь охватила Авиолу. Он повлек Торквату в таблин. Отдал ей ключи от сундуков с золотом, от ящиков, в которых хранились расписки. Шепотом рассказал, где спрятаны остальные сокровища. Ах, если только они не конфискуют все это потом – о ужас! Если они не заберут это, она будет самой богатой невестой в империи. Но они всегда конфискуют, всегда забирают… И он расплакался. Это было больнее всего. Они отберут все, что он накопил за тридцать лет! Vae mini et tibi[32], Торквата! Он поцеловал ее и, убитый горем, вышел.

У ворот его ожидали рабы с лектикой. Если бы ему вздумалось всмотреться в их лица. В них бы он не нашел ни капли сочувствия. Поджидая хозяина, каждый из них подсчитывал, сколько раз по приказу господина была в клочья искромсана кожа на его спине. Каждый вспоминал слезы должников, которых до нитки обирал этот лихоимец. Пришло справедливое возмездие.

***

Вниз преторианцы шли быстро. Толстяк, счастливый тем, что все позади, с удовольствием поговорил бы. Но центурион движением руки остановил его.

У озерка их поджидали четыре темные фигуры.

– Здесь безопасно? – шепотом спросил центурион. Факел они бросили в воду.

– Совершенно, – отозвалась Волюмния. – Как прошло?

– Великолепно, – заторопился Лукрин. Он повернулся к Фабию:

– Ведь здорово я себя держал, а?

– Не похваляйся! Ничего особенного. Скорее прочь эти тряпки!

На переодевание актерам нужны секунды. Волюмния тем временем раздобыла пару камней, и снабженная грузом одежда канула на дно озера.

– А как трюк с его лектикой? – поинтересовался Фабий.

Волюмния тихо засмеялась.

– Здорово вышло. Муций как раз сегодня дежурит у ворот. Он обещал помочь. На Муция можно положиться. Он к нам в трактир ходит. Стоит дать ему знать – и все будет в порядке.

– Т-с-с!

По знаку Фабия все скрылись в зарослях туи. По дороге спускались рабы с носилками, в которых сидел Авиола. Актеры пропустили их вперед и отправились следом.

Рабы с носилками шли вдоль цирка. В свете красных фонарей, освещавших лупанары, мелькали тени загулявших патрициев. Мелкота, покупавшая развлечения за несколько ассов в дешевых тавернах и притонах, с любопытством присматривалась и шныряла вокруг носилок. как это было принято в Риме. Если видели в носилках любимого патриция, его приветствовали рукоплесканиями. Нелюбимого осыпали насмешками и руганью.

– Кого несут? Авиолу? Ах, этого обдиралу! А куда это его несут ночью?

К толпе присоединились грузчики и лодочники. Уже сейчас, задолго до рассвета, они спешили на работу в порт.

Авиола с трудом вылез из лектики. Рабы отставили ее в сторону и, вытянувшись, глядели вслед господину. Вернется или не вернется? Вот бы не вернулся!

Стражники у ворот, увидев сенаторскую тогу, отдали честь. Огни факелов трепетали на ветру. Авиола подошел к начальнику стражи, колени у него подгибались.

– Меня, приятель, спешно вызвали к префекту претория Макрону, Вот его послание.

Начальник удивленно поднял брови, но не произнес ни слова, взял свиток, попросил сенатора немного подождать и вошел во дворец.

Толпа любопытных обступила ворота. Лектика и рабы остались сзади, за толпой. К ним подошел молодой преторианец.

– Надсмотрщик? – спросил он властно.

Выскочил надсмотрщик.

– Ваш господин выйдет через задние ворота. Вы должны ждать его там. Я проведу вас, идите за мной.

Надсмотрщик покорно кивнул, рабы подняли носилки и пошли за ним следом.

Стражники с любопытством оглядывали Авиолу, переговаривались:

– Эка! Ночью. Дурацкое у него положение. Так всегда и бывает, если удавкой пахнет.

Авиола слышал это, и холодный пот выступил у него на лбу, он был близок к обмороку. Замечания стражников услыхали и в толпе, некоторые ухмылялись:

– Готов об заклад биться, что этот лихоимец и теперь подсчитывает, сколько процентов он из этого выколотит!

– Не трепись! Не видишь, что ли, он белей гусиного пуха. В дерьме небось по шею сидит, раз ночью вызывают!

– Готовь медяки для Харона, эй, брюхатый!

Авиола невыразимо страдал. Сердце в груди колотилось, в глазах потемнело. Он зашатался. Стражники подхватили его.

Наконец вернулся начальник стражи. Губы его подергивались от затаенного смеха.

– Благородный господин! Должен сообщить тебе, что над тобой кто-то подшутил. Префект претория еще вечером отбыл из Рима. Никому из его людей ничего не известно. А письмо поддельное и печать фальшивая…

Толпа на мгновение замерла и тотчас разразилась хохотом. Стражники у ворот дворца смеялись во все горло.

Авиола перевел дух. Спасен! Он разом ожил. Он не стал подзывать рабов с носилками, отрезанных от него толпой. Скорее подальше от этого дома, решил он, протискиваясь сквозь толпу к тому месту, где оставил лектику. Его хватали за тогу, хлопали по спине и смеялись прямо в глаза. Наконец он пробрался сквозь толпу, но лектики не было. Он беспомощно оглянулся, но ничего не увидел, эти оборванцы обступили его, липнут, уши заложило от их омерзительного рева. Как от них воняет, фу! Разъяренный, он звал своих носильщиков, но напрасно – никого, а в ответ слышал только отвратительный смех и еще более отвратительные выкрики:

– Они тебя дома ждут, лихоимец! Вперед пошли! Не изволит ли господин сенатор разочек пешком пройтись? Мы вот всегда пешочком!

Авиола пытался прорваться через назойливую толпу. Позвать на помощь преторианцев? Лучше не надо. Наконец он выбрался. Быстро, насколько позволяла его туша, помчался по Clivus Victoriae[33], вниз, к форуму. Толпа валила за ним, росла, топала, орала, хохотала. Тухлое яйцо запачкало тогу.

Второе растеклось по затылку. С трудом ковылял Авиола, окруженный со всех сторон раскатами смеха.

Ободранный, замаранный, грязный, обессилевший сенатор, тяжело отдуваясь, ковылял к дому. Лишь в трехстах шагах от ворот догнали его рабы с лектикой. Рассыпаясь в извинениях, они посадили хозяина в носилки.

Тем временем весь Рим проведал о замечательной проделке, и весь Рим корчился от смеха.

***

Где-то по дороге от толпы отделилась группка – трое мужчин и женщина.

Они направились за Тибр, перешли мост и исчезли в домике Скавра.

Старик только вернулся с лова и потрошил рыбу. Запах рыбы растекался по всей округе. На очаге варилась уха. Четверо пришедших наполнили маленькую каморку таким грохотом, что дом задрожал. Давясь от смеха, они рассказывали старику о происшедшем. А он досадовал, что его не взяли с собой, и шумел вместе с ними. Накричавшись до того, что в груди заболело, вспомнили о деле.

– Ты был потрясающий центурион, Фабий! – захлебываясь, говорила Волюмния.

– А я-то? Он меня еще больше испугался, чем Фабия, – похвастался Лукрин и огляделся кругом, не удастся ли чем промочить горло. Фабий перехватил взгляд и вытащил из-под кровати кувшин с вином. Пили жадно и много.

Грав принял озабоченный вид:

– Но если пронюхают, кто его так надул…

– Не ты же, сопляк. – гордо вставил Лукрин, – так чего тебе бояться?

– Начнется расследование. – пугливо продолжал Грав, – пойдут допросы.

Со двора послышались тяжелые шаги. Грав уставился на дверь. Все сидели не шелохнувшись. Стук. Дверь отворилась при общем молчании. В щель просунулась лохматая голова, рот – до ушей.

– Здорово, Фабий, ты дал этому архиростовщику. Отлично вмазал за свои скитания!

– Разрази тебя гром, – с облегчением выдохнул Грав.

– Что это ты придумал, сосед? – удивился Фабий.

– Брось! Про это уже весь Рим знает. Нас не проведешь. Да и к чему это, приятель? Помни: если что, так я и Дарий со Скоппой – они тоже здесь – в этой самой халупе пили с тобой всю ночь, понял? Мы поклянемся в этом перед двенадцатью главными богами, понял?

Фабий бесшабашно кивнул:

– Двенадцати, должно быть, хватит? А не хватит – так вы и еще подбавите, а?

Он пригласил всех троих выпить за свое алиби.

Светало. Время было расходиться. Актеры простились. Вслед за ними поднялся и Фабий, накинул плащ с капюшоном и вышел из дому. Было почти совсем светло. Спать? Ерунда! Все равно вышло бы то же самое, что и прошлой ночью: не Гипнос – черноволосая девушка закрывает его глаза, но сон не идет, под черной копной волос – ночь, да сияющие глаза не дают спать. Одним демонам известно, отчего это. Пойду хоть посмотрю на нее, сказал себе Фабий и направился к жилищу Бальба.

***

Бальб, дядя Квирины, уже поднялся. В серой полотняной тунике он крутился у очага, готовя завтрак. Квирина спала в чулане. Он ходил на цыпочках, чтобы не разбудить ее. Складывал в сумку хлеб, сыр, лук и кувшин с вином – на обед. Уже много лет он работал чеканщиком в мастерской золотых дел мастера Турпия. что близ курии Цезаря на форуме. У Турпия было десять работников; Бальб среди них самый ловкий, зарабатывал больше семидесяти сестерциев в неделю.

Бальб – старый холостяк, а из-за своего горба – человек робкий. Его товарищи, пребывая в хорошем настроении, защищали его. Встав же с левой ноги, безжалостно насмехались. Но. несмотря на это, жизнь он любил.

Когда год назад Квирина в погоне за Терпсихорой убежала из материнского дома в Остии. Бальб предложил ей свой кров. Это черноволосое существо заполнило его дом искрящимся смехом. Неожиданно жизнь Бальба обрела новый смысл. Теперь он шел домой с радостью. Из куска меди он сделал ящичек, а крышку к нему украсил виноградными листьями. Туда он складывал деньги, асе к ассу. Когда накапливалась горсть, он обменивал их на сестерции, и вот уже два золотых поблескивали в его копилке: все это для девочки. Мужчины так и вились вокруг миловидной племянницы, но Квирина словно и не видела их молящих взглядов, словно и не слыхала их льстивых и соблазнительных речей. Бальб был немного удивлен, но доволен. А потом вернулся изгнанный Фабий. В ночь после его возвращения Бальб слышал плач в девичьей каморке.

А утром Квирина, всхлипывая, сообщила, что возвращается к матери в Остию.

Но осталась. А через несколько дней стала распевать, как дрозд, и сквозь тонкую перегородку слышно было Бальбу, как она – во сне, наяву? – повторяла имя Фабия.

Он испугался. Он был уверен, что Фабий не любит Квирину, для него она просто игрушка. А девочка принимает все слишком серьезно. Расцвела вся, светится прямо и, чего доброго, потащится за этим комедиантом как зачарованная. В нужду, в грязь. Будет спать в каком-нибудь вонючем сарае на гнилой соломе с тараканами да крысами. Б-р-р-р!

Похлебка показалась Бальбу невкусной. Он встал, чтобы вылить остатки в ведро с пойлом для козы, и прирос к месту. Прямо перед домом послышались шаги. Бальб тихо подкрался к двери, слегка приоткрыл ее и увидел мужчину в сером плаще с капюшоном. Так ходят бандиты. Порядочному человеку нет нужды закрывать лицо. Он готов был дать голову на отсечение, что видел Фабия.

После разгульной ночи, после скверных девок ему захотелось… Бальб затрясся от бешенства и отвращения.

Фабий обошел кругом домик Бальба: вот за этим окошком с желтой занавеской она, верно, спит. Он усмехнулся: вот так-так, любимец римлянок, любовник актрис, гетер и матрон; что ни шаг, новая женщина, новое приключение. А назавтра он не помнит даже лица, так далеки они все были.

Что же теперь? Бродит тут, как зеленый юнец, пожалуй, еще и вздыхать примется, о громы небесные! Что со мной? Почему эта девчонка не выходит из головы? Глупости? Мне надо ее, и я ее возьму, а потом прощай, Квирина, мы не встретимся больше!

Он бесшабашно усмехнулся, сорвал горсть ягод с можжевелового куста и швырнул в окно.

Желтую занавеску отдернули, и показалась Квирина. Мгновение она жмурилась от света, потом увидела Фабия и просияла.

– Ты уже встал, Фабий? Что так рано? – Ее зубы блеснули в улыбке. – Пора на репетицию?

О, проклятая глотка заскорузлая, там все внутри пересохло! Он с натугой выдавил из себя фразу. Ну и странный был голосок, хриплый, чужой.

– Я шел… И случайно… Я шел мимо.

– Так ты вовсе не спал?

– Нет. Был в городе.

Опять попойка! И женщины там были, думала она. Лицо ее порозовело от боли и стыда. А он увидел румянец, но не понял ничего.

– Я обязан был возвратить долг. Потом мы выпили по этому поводу, – беззаботно объяснил Фабий. Ей стало легче, и, глядя на него, она спросила:

– Ростовщику Авиоле?

– Ему. Столько, что едва унес…

Она не все разобрала в этом ответе, но снова улыбнулась. Он глядел на нее, и улыбка на его губах таяла и таяла, а потом и вовсе пропала. Больше он не смеялся. Он кусал губы и неожиданно подумал, что не знает, куда девать руки. Переминаясь с ноги на ногу, он стоял и слушал то, что сам выговаривал с нежностью.

– Спи, Квирина. Я просто так…

– Я рада…

Иное мгновение – час. Иное коротенькое слово – длинная речь. Иногда бывает человек на грани безумия… Только шагни… Он грубовато произнес:

– Спи! Завтра, через два часа после восхода, репетиция.

– Только завтра? – протянула она огорченно.

Иное слово скрывает великую тайну. Бальб слышал, как она произнесла это простенькое "только завтра?". Да она точно в любви призналась этому негодяю! И Фабий это слышал. Лицо его прояснилось, и он равнодушно сказал:

– Сегодня после обеда тут неподалеку у меня будет дело. Если хочешь, я скажу тебе, что мы будем играть…

– Да, да, да! – засмеялась она.

Фабий резко повернулся и медленно пошел прочь. Он не оглянулся. Сорвал по пути прут и хлестал им направо, налево, злясь на самого себя. Спятить с ума из-за девчонки!

Бальба трясло от бешенства. Он потихоньку выбрался из дома и нагнал Фабия. Решительно загородил ему дорогу. Встал перед этим верзилой, похожий на взъерошенного котенка. Гнев придал ему сил.

– Откуда ты взялся тут ни свет ни заря?

– Здравствуй, Бальб! – поздоровался Фабий. – Я вышел размяться и немного подышать…

– Ай-яй-яй, – застонал Бальб. – И очутился как раз перед моим домом?!

Фабий понял, в чем дело. Лгать ему не хотелось.

– Ну да. Я пришел посмотреть, не проснулась ли Квирина.

– А почему бы тебе не оставить ее в покое, – кинулся к нему горбун.

Длинные руки его метнулись к лицу Фабия. – Зачем ты ей голову морочишь?

Зачем с толку сбиваешь? – Бальб задыхался, Фабий отстранился.

– Что ты, Бальб! Она в моей труппе. У нас общая работа…

– Я знаю твою работу! – взревел горбун. – Отлично себе представляю, что это за работа, когда дело касается красивой девушки. Стыдись! Она дитя! А ты? – Резкие слова сами слетали с языка, и удержать их он не мог.

– Ты ветрогон, драчун и гуляка. Ты бабник!

Фабий слушал его рассеянно, а потом задумчиво произнес:

– С Квириной все не так. Квирина – совсем иное…

– Иное, иное! – ехидно передразнил Бальб. – Болтовня! У всех у вас одна песенка! Нашел оправдание! Совсем с ума свел девчонку! Позабавишься да и бросишь. К чему притворяться? Пройдоха!

Брови Фабия угрожающе сдвинулись. Приподнялась рука, держащая прут.

Бальб чуть попятился, облизнул пересохшие губы и сменил тон.

– Послушай, Фабий! – начал Бальб просительно. – Ведь у тебя много женщин, верно? Оставь Квирину в покое! Одумайся! Ну что тебе в том, что ты ей жизнь испортишь? – Он выпятил грудь и почти выпрямился. – Ведь я за нее в ответе!

– Я и не думаю портить ей жизнь, Бальб, – тихо начал Фабий и прибавил нетерпеливо:

– Да и она не ребенок. Сама решит, что ей делать.

Фабий ушел, Бальб стоял и глядел ему в спину. Он погрозил кулаком и крикнул:

– Бессовестный негодяй! Покажись тут еще раз, я тебя так разукрашу, что родная мать не узнает! Обломаю бока-то!

Горбун весь кипел и дрожал от бессильного гнева. Он забыл про сумку с едой и поплелся по улице к мосту. "Сама решит, что ей делать". Сама решит?

Да она в него влюбилась по уши, а уж влюбленные-то глупы, как овцы безголовые, не ведают, что творят. Как же быть, как уберечь ее от этого прохвоста?

Бальб машинально шел дальше, мрачные мысли не давали ему покоя. Он сам не заметил, как угодил в поток работников, идущих через мост Эмилия на левый берег Тибра. Все шумно потешались над одураченным сенатором Авиолой: этакий молодец наш Фабий!

Один только Бальб в этой толпе думал иначе.

Глава 16

Дочь Макрона, Валерия, которую народ прозвал "римская царевна", проснулась на ложе из кедрового дерева.

Шевельнулась под тонким белоснежным покрывалом, потянулась, крепко зажмурив глаза. Вот уже несколько дней в них неотступно стоит образ молодого человека.

Валерия улыбается. Желтая ящерица в террариуме, стоящем возле ложа, этого но видит, хотя таращит глаза на свою хозяйку. Она не может видеть улыбки, потому что лицо госпожи покрыто толстым слоем теста, замешенного на ослином молоке, чтобы кожа была нежной. Под такой неподвижной маской улыбки не увидишь.

Ей хочется открыть губы для поцелуя, но маска из теста стягивает их и мешает.

Она медленно открывает глаза. На красном занавесе, отделяющем кубикул от балкона, мелькнула тень. Открытые глаза Валерии напряженно следят, как вздувается и опадает ткань. Зрачки расширяются, они ловят движение тени, движение бесстыдное, порывистое, убыстряющееся, как возбужденное дыхание женщины.

Она крепко зажмурила глаза. Закрыла их руками. Напрасно. Видение не исчезает. Наоборот, оживает и надвигается на нее.

Валерия видит себя такой, какой она была несколько лет назад: все время одно и то же движение, повторенное тысячи раз, пережитое тысячи раз без чувств, до изнеможения, до отвращения. Обессиленные бедра, рот, пахнущий чужими запахами, омерзение, пустота…

Ее отец, погонщик волов, был освобожден хозяином от рабства и завербовался в армию. Мать с дочерью остались в деревне.

Заносчивая, вспыльчивая девушка мечтала о красивых вещах. Жаждала роскоши и великолепия, которые видела у господ. Чем могла заработать горсть сестерциев красивая чувственная девчонка с глазами газели и формами Афродиты? Она сбежала от матери в город и зарабатывала. К утру ее белое тело было покрыто синяками от грубых лап клиентов, а глаза затягивала пелена истощения и усталости. Среди толпы девок она была самой молодой и видной. Лупанар в Мизенском порту посещали матросы, солдаты, грузчики.

Валерия уже тогда отличалась норовом, не соглашалась идти с любым. Ей нравились красивые вещи. Цветы. Красивые сандалии. Тонкие пеплумы.

Украшения. Сводница, которой принадлежал публичный дом, забирала большую часть ее заработка. Но даже из той малости, что у нее оставалась, она выкраивала деньги на прозрачный хитон, серебряный браслет и на модную прическу, которую носили дочери патрициев.

Однажды моряки затащили ее на гулянку в Помпею. Там она увидела мир, который был ей неведом. Вслед ей летели жадные взгляды мужчин и завистливые взгляды женщин. Рука, унизанная драгоценностями, поманила ее из носилок, остановившихся возле нее. Черные глаза элегантной женщины скользнули по лицу девушки, по груди, бокам, ногам.

– Кто ты, девушка?

– Валерия смутилась. Потом решительно посмотрела на госпожу и ответила:

– Глория из Мизена.

– А где твои родители?

– Они умерли, – солгала девушка. Она с легким сердцем отказалась от отца, который в это время служил в седьмом легионе и почти забыл, что где-то у него есть дочь и жена.

– Сколько тебе лет?

– Семнадцать, госпожа, – ответила она и слегка покраснела, ибо прибавила себе год.

– Садись ко мне в носилки. Ты не пожалеешь…

Она нерешительно села и не пожалела.

Публичный дом Галины Моры в Помпее имел два отделения. Одно для простого люда, другое для патрициев из Кампании. Сюда, в великолепие первого класса, ввела Галина Мора Валерию.

Ах, эта красота! Валерия была захвачена роскошью обстановки, одеждой, всем. У нее была своя собственная спальня с картинами на стенах. Любовь здесь оплачивалась серебряными денариями. Новая жрица Венеры в этом лупанаре пребывала в чистоте и комфорте. Она перестала быть портовой девкой и стала гетерой. Она училась читать и писать, научилась от своих подруг греческому, пела под аккомпанемент лютни, танцевала, начала жить, как настоящая госпожа, а не как голодающая проститутка. И все же это было то же самое, каждую ночь одно и то же, рот, пахнущий чужими запахами, и тело, разламывающееся, изнемогавшее, изболевшее.

Заведение Галины Моры имело филиалы во всех крупнейших городах: в Александрии, в Кесарии, Антиохии, Пергаме, Коринфе. И в это время александрийский филиал почти перестал приносить доходы. Галина послала туда свою самую красивую гетеру – Глорию. Валерия имела успех. Богачи из Навкратиса, Пелузия, Гелиополя и Мемфиса приезжали к ней.

Александрия была великолепным городом. Валерия восхищалась ею: грандиозностью храма Сераписа, великолепием святыни Афродиты, в садах которой росло больше тысячи пальм, храмами Персифопия, Изиды Лохайской, Астарты, гипподромом, театрами, приморским пирсом и Фаросским маяком.

Мужчины и женщины всех наций, всех стран, всех оттенков кожи. Внизу, у пристани, был квартал Ракотис, здесь жили матросы и погонщики ослов. Почти в каждом доме здесь был трактир или лупанар. Публичный дом на публичном доме.

Заведение Галины Моры помещалось в роскошной вилле на холме в эллинском квартале. И прожила Валерия там три года, так же как и до этого, только в блеске золота.

Потом ее отец, занявший к тому времени должность помощника легата легиона преторианцев, был вызван в Рим. Тогда он вспомнил о своей дочери, разыскал ее и взял к себе. Его карьера была головокружительной. После измены Сеяна император искал человека, который был бы способен выполнять его приказы и при этом был бы популярен среди солдат. Его выбор остановился на Макроне. Из раба и погонщика волов за ночь Макрон стал командующим преторианской гвардией и правой рукой Тиберия. Валерия переехала на виллу, которую император подарил Макрону. Жене Макрон отправил деньги и письмо, уведомлявшее о разводе. Потом он женился на Эннии, девушке из всаднического рода…

Прошлое пронеслось перед глазами Валерии, прошлое, до сих пор ей безразличное. Сегодня оно пугает ее. Но она дочь Макрона, и, так же как отец, она не отступится от того, что задумала. Она хочет только одного:

Луция. Она хочет, чтобы Луций женился на ней. На девке?

А разве Юлия, жена Тиберия, не была девкой? – спросила себя Валерия.

Лицо под маской из теста исказилось. Да, была. И сам божественный Август отправил ее за распутную жизнь в изгнание, несмотря на то что она была его внучкой.

Но ведь теперь я уже не та, не та, уговаривает себя Валерия в отчаянии.

Тень на занавесе изменила форму. Девушка смотрит на раскачивающийся занавес и думает, как скрыть свое прошлое от Луция. Убеждает сама себя: кто бы стал искать в "римской царевне" александрийскую гетеру Глорию. Кто бы посмел?

Валерия вскочила с постели, откинула занавес, и солнце вместе с холодным воздухом влилось в комнату, от теней не осталось и следа. Она взяла в руки драгоценное серебряное зеркало. И содрогнулась. Она всегда забывает: ее утреннее лицо – это отвратительная маска из теста.

Валерия захлопала в ладоши. Ее рабыня Адуя смыла молоком маску, а другие рабыни между тем приготовили ванну, духи, мази для массажа, лаки для ногтей, коробочки, стаканчики, флаконы, пинцеты, ножнички. Все это совершалось в почтительной тишине. Раньше Валерия расспрашивала Адую о том, что за ночь произошло в окрестностях, сегодня она молчала. Была задумчива. Выкупалась, приказала сделать массаж и причесать.

Когда рабыни ушли, она снова заглянула в зеркало. Сегодня вряд ли бы кто узнал в ней гетеру из лупанара. Даже Галина Мора не узнала бы ее.

Золотисто-красная грива зачесана назад, образуя удлиненный узел, искусная прическа патрицианок на греческий манер; подкрашенные и приподнятые брови изменили форму глаз. Они теперь казались широко расставленными, большими, и в них даже появилось удивленное выражение, как у неискушенной девушки.

Слишком полные губы стали меньше от помады, голубые тени под глазами углубили взгляд, сделали его мечтательным. Она улыбнулась своему отражению в серебре.

Затем Валерия прошла в свою излюбленную желтую комнату и вышла на балкон. Ее вилла стояла на склоне Эсквилина под портиком Ливии. Прямо перед ней виднелись крыши домов, спускавшихся к форуму. Вправо за ним – Арке, римская крепость, и храм Юноны Монеты; рядом – храм, а перед ним – статуя Юпитера Капитолийского, огромный золотой шлем которого соперничает в блеске с мрамором и солнцем. Немножко левее, в тени старых дубов на Палатине, огромный дворец Тиберия. С балкона Валерии – вид на самую богатую и красивую часть Рима. На его центр, на его сердце.

Рим. Первый город мира, самый большой, самый богатый, самый красивый.

Валерия взволнована. Весь этот город, светящийся в золотых испарениях, как само солнце, должен быть послушен воле ее отца. И она, любимица отца, может пожелать всего, чего захочет.

Девушка подняла руки, рукава оранжевой паллы соскользнули на белые плечи; она посмотрела в сторону Палатина, за которым на склоне Авентина находился дворец Курионов.

В атрии раздались знакомые громкие шаги, она приготовилась приветствовать отца.

Макрон вошел в комнату дочери, неуклюжий, угловатый, шумный. Своими размашистыми движениями и громким голосом он сразу заполнил комнату.

– Ты удивительно хороша по утрам, девочка. Для кого ты это стараешься?

Она улыбнулась, подставляя губы.

– Сколько лет, мой отец, – начала она, выбрав из пестрого набора своих чар тон ласковой девочки, – сколько лет я пытаюсь этому неотшлифованному драгоценному камню, который зовется моим отцом, – она присела на ложе, – придать грани, достойные его высокого положения.

Макрон, как всегда, шутку не воспринял.

– Я плюю на твои грани!

Она поняла, что сегодня у отца нет желания выслушивать лекцию о поведении в обществе, вскочила с ложа, усадила отца, встала перед ним на колени и, смотря на него с восхищением, сказала серьезно и нежно:

– Мне ты нравишься таким, какой ты есть.

Макрон не любит быстрых перемен в настроениях дочери. Капризы? А что за ними? Он спросил подозрительно:

– Что ты снова потребуешь от меня, девочка?

Валерия размышляет: то, о чем она мечтает, отец ей дать не может, но помочь мог бы.

– Я ничего не хочу, отец. У меня есть все, чего я только пожелаю, и все благодаря тебе, – сказала она, отдаляя суть разговора. Поцеловала ему руку. На жилистой руке остался карминовый след от ее губ. Он посмотрел на дочь испытующе и вытер краску о белую столу.

***

Для Макрона дочь – доверитель и советчик. Валерия – женщина умная и надежная. Умеет молчать, хранит в тайне все, о чем с ней говорит отец, именно потому, что умна и надежна. Энния тоже умна. Но дочь есть дочь, родная кровь… Валерия знает, как это все происходит: отец позавтракал с Эннией и теперь пришел к ной, сюда, на Эсквилин, излить свое сердце. Она спросила его, что было на завтрак. Индюшка и рыбный паштет. И приказала принести отцу белое вино, а себе белый хлеб, немного оливок и фрукты.

Потом отослала рабов прочь.

Макрон не торопился. Вчера у него был тяжелый день. Утром он принял проконсула из Ахайи. Потом отдавал приказания квесторам. Совещался с казначеем Каллистом – она его знает – скучища, после обеда подписывал государственные акты о налогах и процентах, а вечером ругался с легатом Дормием – из-за новых колесниц для легионов на Рейне. Черт бы побрал его и эти рейнские дороги!

Она слушала с улыбкой, выжидала.

В комнате друг против друга у малахитового столика сидели отец и дочь.

На инкрустированной его поверхности золотом выделены квадраты, и в каждом художник изобразил фигурку: солдат, авгур, понтифик, матрона, сенатор в мраморном кресле, актер в смеющейся маске, благородный патриций на коне, гладиатор и еще ряд фигур.

У Макрона нахмуренное лицо: император стареет, этого уже не скроешь.

Весь Рим чувствует, что приближается развязка. Весь Рим бурлит в ожидании.

У каждого зреет вопрос: что будет потом? Я, девочка, чувствую это напряжение в каждом, кого вижу. Я чувствую это у сенаторов, у своих писцов и рабов, которые меня массируют. Что думает народ, на это мне наплевать. С пустой головой, с пустым карманом и пустыми руками с Римом не справишься.

Макрон постучал пальцем по фигурке сенатора.

– Ты видишь его. Высокий, величественный. Настоящий Сервий Курион. Он улыбнулся от этого сравнения. Курион определенно и днем и ночью думает о восстановлении республики.

– У тебя есть доказательства? – спросила Валерия взволнованно, так как речь зашла об отце Луция.

– Нет. Только догадки. Не пожимай плечами, у меня нюх, как у охотничьей собаки.

– На догадках далеко не уедешь, – сказала она. – Ты должен быть уверен…

Хорошо, но где ее взять, уверенность-то? Отец и дочь посмотрели друг другу в глаза. Валерия улыбнулась: самоуверенно, властно. Макрон понял:

– Девочка, обработай немножко Луция. Когда ты поговоришь с ним по душам, может быть, что-нибудь прояснится.

И подумал про себя: "А для верности я прикажу следить за Сервием".

Она провела красным ногтем по фигурке молодого патриция на коне. Это напоминало ход на шахматной доске. Куда пойдет всадник?

– Я хотела тебя спросить, отец, какие у тебя планы относительно Луция Куриона? – без обиняков приступила она к делу.

Макрон прищурил глаза. Посмотрите-ка! Я угадал! Ей понравился мальчишка. А почему бы и нет. Старинный славный род. Единственный сын.

Наследник. Дворец, виллы, поместья, виноградники. Богатство. О громы и молнии! У нее неплохой вкус!

Он наклонился над доской, постучал пальцем по фигурке всадника и заметил громко:

– Что с этим юношей? Увидим. Но ради тебя я бы постарался.

Валерия, женщина, в объятиях которой побывала не одна сотня мужчин, покраснела. Перед отцом трудно играть. У него орлиный глаз.

– Тебе он тоже нравится, отец?

– Тоже! – засмеялся Макрон. – Ну, желаю успеха! Что-нибудь для него придумаю. Послезавтра этот твой Луций будет выступать в сонате. Это честь для юноши, не правда? Благодари меня. Вот видишь, я угадываю твои желания раньше, чем ты мне о них рассказываешь. Он получит золотой венок! О боги, ведь Калигула меня за это удавит от злости…

– Будь осторожен с Калигулой, отец! Он куда опаснее старика.

– Не учи! – оборвал он, но в душе согласился, что Валерия права. – Я его знаю. Когда он разозлится, то чудом не лопается от злости, а на завтра ни о чем уже не помнит. Я придумаю и для Калигулы какой-нибудь триумф. По какому поводу, – он рассмеялся, – этого я еще не знаю, но придумаю. И дуракам часто оказывают честь, не так ли?

Он замолчал, прислушался. Натренированное ухо солдата уловило шорох.

Глазами он указал Валерии на занавес. Она быстро отдернула его. Там стоял управляющий виллой со свитком в руках.

– Благородный Луций Геминий Курион посылает письмо моей госпоже… – заикаясь, проговорил он.

Она вырвала письмо у него из рук, забыла отдать распоряжение выпороть его за то, что он приблизился слишком тихо, и погрузилась в чтение:

«Моя божественная, единственная, настоящая красота среди людей – красота бессмертная, как олимпийские боги! Ты сказала мне: я позову тебя – напишу! И до сих пор молчишь! Я рискую сам – когда ты позовешь меня поцеловать край твоей паллы? Ради богов, скорей! Скорей!»

Валерия перечитала письмо второй, третий раз и опять читала, как будто не верила. В зрачках дрожало блаженство, все лицо ее светилось торжеством.

Он скучает обо мне! Он любит меня! Он мой! Она мяла в руках пергамент, счастливая, не в состоянии продолжать разговор.

Макрон исподволь наблюдал за ней. Взял письмо у нее из рук и пробежал глазами.

– Рыбка попалась! – засмеялся он. – Но есть здесь одна заковычка.

Луций помолвлен с дочерью Авиолы. И у них будет свадьба, какой Рим не видывал. Не бесись, девочка!

– Я знаю. Разве тебе это мешает? Мне нет, – усмехнулась она уголками губ, а в глазах ее вспыхнули хищные огоньки.

Юпитер Громовержец, эта девчонка способна разделаться и с дочерью богатого толстяка! Она на это пойдет, не оглядываясь по сторонам, как лев за антилопой. Это великолепно! Она совсем как я, эта девчонка. Враг силен?

Тем лучше. Вся в меня. И я знаю только одну возможность: выиграть или сдохнуть! И она выиграет! Макрон вскочил, обнял Валерию и поцеловал в шею.

– Ах ты лисичка! Вся в меня, надо же? Это мне нравится. Чего я хочу, я всегда добиваюсь!

И, буйно хохоча, он начал рассказывать о ночном приключении с Авиолой.

Смех Макрона был так заразителен, что захватил и Валерию.

– Это хорошо, – смеялась она, – и кто это только придумал? Макрон скользнул глазами по малахитовой доске. Она следила за его взглядом.

– Шутка удалась, что правда, то правда. Так проучить Авиолу! – Макрон нахмурился и продолжал строго:

– Но этот проходимец, нарядившийся в форму моих преторианцев…

Валерия через стол смотрела на Макрона.

– Ты знаешь, кто это был?

– Макрон показал пальцем на фигурку мужчины в маске.

– Актер?

– Фабий Скавр.

И когда Макрон начал рассказывать, как Фабий уж слишком основательно доказал свое алиби (это месть за изгнание, и, конечно, это был он!), Валерия подумала о Фабий. Прекрасно зная отца, она понимала, что часы актера сочтены. Но за то, что он сыграл эту шутку именно с отцом Торкваты, она решила взять Фабия под свою защиту. Нет, отдать Фабия палачу! А собственно за что? За удачную шутку? И она продолжала нежным голосом: ну хотя бы ради меня. Ведь мой папочка может сделать так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы!

Как-нибудь это устрою, согласился он. И прижал палец к фигурке актера, словно хотел передвинуть его на другое поле. Фабию удалось избежать мата.

Как только Макрон ушел, Валерия присела к инкрустированному столику и приказала принести письменные принадлежности. Она поглаживала пальцем фигурку молодого патриция на коне, все в ней кричало: "Приходи скорей!

Скачи аллюром!" Но она написала:

«Твое письмо было очень милым. Однако мне известно: сначала сенат и только потом я. Если ты придешь после своей речи в сенате рассказать, что и в сенате ты победил – а я этого ожидаю, мой Луций! – я рада буду тебя видеть…»

Глава 17

Префект Рима, главный претор и эдил, именно эта троица высоких особ ответственна перед императором за спокойствие и порядок в городе. Они собрались в канцелярии городской префектуры на Субуре, в 4-м римском округе, неподалеку от храма богини Теллус. Здесь восседают три сановника, один надменнее другого: претор – так как он судья волею народа, эдил – так как на его плечи народ возложил попечение о порядке и нравах в Риме, и префект – так как он является владыкой города.

И тем не менее надутые мужи понимали, что народу ничего не известно об их значении и весьма мало он с ними считается, и сидят они тут из одной только императорской милости, а ноготь Макронова мизинца значит в тысячу раз более, нежели их внушительные персоны. Страшась этого ногтя, страх свой они вымещают на подчиненных. В страхе держат вигилов и шпионов, которые, кроме всего прочего, обязаны еще и следить за актерами и вынюхивать, выведывать, о чем же болтают они перед народом. Все трое в глубине души против всех представлений и всех актеров. Ибо ни разу, пожалуй, не обошлось без того, чтобы мерзавцы эти не потешались над благородными особами. Цензура, впрочем, действует строго. Эдилу это известно. Он сам каждое слово трижды вывернет наизнанку. Однако этот сброд не придерживается одобренного текста. Вечно всунут какой-нибудь намек, а то и прямую насмешку… И претору это хорошо известно. Его люди должны были бы поступать строже. Чуть подозрительное словцо – зови сюда вигилов.

И в бараний рог согнуть смутьянов! Прервать представление, зрителей – в шею, актеров – в тюрьму, высечь и – прочь из Рима! Только вот тут-то и заковыка, из канцелярии Макрона дано распоряжение, вот оно, черным по белому: страже порядка предлагается быть терпимой, ибо сам император пожелал, чтобы у народа оставалось в театре ощущение свободы слова, ощущение демократии. Прекрасно! Одной рукой вышвыривать актеров в изгнание, как смутьянов, подрывающих государство, а другая рука для того, чтобы глядеть на их проделки сквозь пальцы. Да как же угадать, где начинается вред государству? Зачастую они несут совсем уж несусветное, а публика молчит. Зато в другой раз – одно словечко, и. на тебе, бунт в народе. А ты, благородный магистрат, в ответе за все. Тяжка жизнь сановника.

***

И вот отныне на каждое представление, которое устраивают комедианты, тащится отряд вигилов и шпионов. Одеты, как все, вышколены, никому глаза не мозолят, но наблюдают и слушают на что еще станут подбивать народ эти смутьяны, а потом мчатся к начальству докладывать по свежим следам. Одно время царило затишье. Половина труппы Фабия год пребывала в изгнании.

Оставшиеся в Риме не высовывались – дерзости не хватало. Платные осведомители болтались около других трупп, сортом пониже, вились возле этих жуликов или подслушивали болтовню грузчиков, топтались в общественных уборных и жирели без настоящего дела. Но с той поры, как Фабий вернулся в Рим, работы у них хоть отбавляй. Тут уже и речи нет о простом наблюдении на представлениях, тут следует взвешивать каждое словечко, потому что этот ловкач, того и гляди, обведет вокруг пальца.

Сановная троица получила сегодня на завтрак тревожное сообщение о том, что произошло вчера. Опять этот Фабий. И сидят они теперь тут и размышляют.

Префект – известный радикал:

– Я бы велел бить его кнутом и на три года из Рима вон!

Главный претор – юрист:

– Я советовал бы рассмотреть дело с точки зрения римского права, пусть отвечает перед судебной комиссией!

– Я бы… – подумал вслух всегда осторожный эдил, – я бы выслушал сначала наших людей…

Так и поступили.

И предстали сыщики перед очами озабоченных сановников: Луп и Руф. В круглом брюшке коротышки Руфа беспокойство, тощий и долговязый Луп прямо-таки позеленел от страха. Обыкновенно расспрашивал их только один из магистратов. Сегодня – трое!

Префект велит говорить Лупу. И потекли слова плавные, обдуманные: с позволения цензуры вчера вечером объявлено представление Фабия Скавра с труппой, имевшее состояться под Пинцием[34], недалеко от садов Помпея.

Акробатические номера, разные фокусы, пляски и вообще зубоскальство…

– Я явился вовремя. Они плясали так, что пальчики оближешь! Баба у них есть, так с ума сойти! Груди вот такие! И вся трясется. И задом вертела…

– Не болтай! – сухо предупредил префект.

– А что же Фабий?

– Песок глотал. Черепки, огонь… Да как-то вяло шло дело. Потом песенки орал…

– Какие ж?

– Да чепуху! О старом сапожнике и его неверной жене. Про хвастливого солдата…

– Ясно! – вмешался эдил. – Дальше!

– Дальше всякие штучки проделывал с обезьянкой, он ее, говорили, с Сицилии привез. И чего она только не вытворяла! Задница-то у нее совершенно голая, ну так она все и выставляет ее. да чешет…

– Фи, болван! – возмутился претор. – Нас Фабий интересует!

– Так и он тоже нахальничал. Бабу эту здоровенную всю излапал. И такое болтал…

– Дальше!

– Дальше? – Луп призадумался. – А что дальше-то? Все одно и то же.

Противогосударственного ничего… Фокусы, потеха и конец делу!

Претор обратился к префекту:

– Невероятно, до чего же грубо выражаются в Риме! О tempora, о mores![35].

Заговорил префект:

– Хорошо. Вы утверждаете, что видели Фабия внизу у Пинция. Как же вы мне объясните, что в это же время Фабия видели на другом конце Рима, за Тибром?

Молчание.

– Так как же это могло произойти?

– Мы не знаем…

– И что делалось за Тибром, тоже не знаете? А известно вам, для чего я вообще вас держу?

Руф смущенно забормотал:

– Дело-то было вот как… Шли-то мы на Пинций. как приказано, а тут вдруг подлетает к нам Оптим. Ребята, говорит, вали скорей назад. Там Фабий с компанией сцену ставит у винных складов, рядом с кожевенными мастерскими сенатора Феста. Я и подумал, что тут какая-то неувязка. Лупа оставил внизу, у Пинция, а сам двинулся за Тибр. Там как раз начинали. Речь шла о богине Фортуне…

Руф рассказывал обстоятельно, долго и косноязычно.

Оставим его. Посмотрим, как было дело в действительности.

***

Был мягкий весенний вечер. С Яникула доносилось благоухание. В углу маленькой площади четырьмя пылающими факелами обозначен кусок утрамбованной, как на току, земли – сцена. На сцену мелкими шажками выбежала богиня Фортуна. Изящная, очаровательная и, может быть, поэтому мало похожая на богиню: возможно, тем-то она и была божественна?

Голубой хитон расшит серебром, в черных волосах желтая ленточка.

В руках огромный рог изобилия.

***

Претор усмехнулся.

– Возвышенное и увлекательное зрелище!

Но префект шел, как собака по следу:

– Так что же Фабий?

– Его там не было, – ответил Руф.

– Вообще не было там?

– Еще не было… – Руф понял, что все самое страшное позади, и голос его окреп.

Префект продолжал расспрашивать:

– Ты видел его? Узнал? Это точно был Фабий?

– Видел. Узнал, – сказал Руф.

Претор все усмехался:

– Ну, продолжай же, Руф!

***

Вдруг перед Фортуной очутился пожилой мужчина. На всех пальцах перстни, дорогие камни так и засверкали в свете факелов, когда он молитвенно воздел руки: "О великая, прекрасная богиня, дарительница счастья, внемли моим молениям. Я богат. У меня сотни рабов, у меня власть, у меня есть все, одного только мне не хватает для счастья – жены. Только мне не нужна какая попало, но сверх разумения прекрасная и искусная в любви…"

Богиня танцевала перед ним и улыбалась.

– А если она будет глупа?

– Это не важно, о прекраснейшая. Так даже лучше. – Она расхохоталась.

– Знаю, знаю. На, лови! – И наклонила рог изобилия, а оттуда прямо в руки богачу выпала статуэтка, изображавшая девушку, такую красивую, что дыхание захватывало…

Претор улыбался.

– Не говорил ли я вам, что все это совершенно невинно? Фабий одумался.

Эдил выкатил глаза:

– Дальше что же?

Руф продолжил рассказ.

Богач положил статуэтку на землю. Фортуна извлекла из рога изобилия волшебный платок, набросила его на статуэтку, взмахнула им, и на этом же месте оказалась красавица девушка. Он ее обнял за талию и прямо присосался к ней…

Магистраты, вздохнув, сглотнули слюну.

Претор поторопил Руфа.

И Фортуна, не переставая танцевать, раздавала великолепные подарки. Вышел на сцену сенатор и выпросил себе консульские знаки.

Ростовщик получил еще один сундук с золотом. Винодел – еще бочку вина, а какой аромат от него шел! То ли от бочки, то ли из императорских винных погребов… Упоительный! Воин получил венок героя. Префект…

Префект воскликнул:

– Какой еще префект? Префект города или префект претория?

Руф пожал плечами:

– Таких подробностей я не заметил. Я только знаю, что он выпросил у Фортуны кипарисовый сад с тремя прудами, стадионом и девятью храмами, где полным-полно мраморных изваянии…

– Лжец, ты утверждаешь, что он получил их? – разозлился префект.

– Наверно… Богиня-то ему ведь сказала, иди, мол, домой, там и найдешь эти самые заваяния с прудами и стадион с деревьями…

Претор возвел глаза к небу:

– О Марк Тулий Цицерон, прости ему эти насилия над твоим родным языком!

Руф воззрился на него с трогательным непониманием.

Префект едва ли не взбесился.

– Да узнаю ли я, в конце концов, о громы Юпитера, что делал там Фабий!

Руф обратился к нему:

– А вот сейчас! Он как раз тут и вышел на сцену оборванный, весь в копоти, от него так и несло затибрским смрадом, всеми этими мокнущими кожами, грязью, блохами. Он неуклюже поклонился богине: нельзя ли и мне получить такой сад? Рог изобилия наклонился, и в руках Фабия оказался горшок с кактусом! У бедолаги даже лицо вытянулось. "Маловат что-то садик! Ну да ничего, нам и этого хватит для счастья. А не дашь ли ты мне,' фортуна, в придачу еще буханку хлеба". Богиня заглянула в рог – ничего там нет!

Нахмурилась, ножкой от злости топнула. "Хлеб! Глупость какая! Не проси того, что Фортуна не раздает, глупец. Счастье и хлеб! Вот тебе. дерзкий!" Она извлекла из рога кнут и, не переставая танцевать, протянула им как следует вдоль спины.

– Ну а Фабий? – торопил префект.

Руф обеспокоился: тут-то вас всех за живое и заберет! Ну да нечего делать.

– Фабий побежал от ударов на край сцены, к зрителям. Кактус был у него в руках, он вскинул его кверху…

Вот вам, квириты, эта справедливость!

Вино и деньги, за мешком мешок,

И власть, и почести, и славу, и успехи,

И знаки консула, и девок для потехи –

Все это сыплет изобилья рог

На левый берег Тибра год за годом,

В бессовестные руки богачей…

А что ж, на правом – нет уже людей?

Иль тот, кто гол и бос,

И нищ, и низок родом –

Не человек?..

– Бунт! – взорвался префект. – Подстрекательство против власти!

– Нет, не сказал бы, – спокойно возразил претор. – С точки зрения римского права нельзя доказать по существу, что это антигосударственная деятельность. Упреки обращены к богине, а не к государству или городу.

– Богиня и государство. Тут есть связь, – осторожно напомнил эдил.

Но претор остановил его жестом:

– Мы еще не все выслушали. Продолжай, Руф!

***

Когда затихли рукоплескания и крики, Фортуна отложила опустевший рог изобилия, сбросила одежду богини и стала Квириной в красной, перепоясанной белой лентой тунике. Она взяла миску и пошла в публику собирать монеты. А за нею хозяин Кар. с глазами хищника: он боялся упустить и пол-асса. За сценой затренькали две гитары, грязный и всклокоченный Фабий стал петь, сопровождая пение жестами и гримасами.

В Затиберье своем, как на небе, живем:

Ничего не едим и ни капли не пьем.

Потому как все дни и все ночи подряд

Заменяет еду нам – ее аромат.

Вот его мы и варим, и жарим, и пьем,

И, как вши в молоке, полоскаемся в нем.

Не житуха – а рай, хочешь – ветры пускай,

А не хочешь пускать, так ложись – помирай.

Но и тот, кто и впрямь до отвала жует

И до одури пьет,

Он ведь тоже умрет.

И упустит из рук всю свою дребедень!..

А у нас впереди – не один еще день:

И затем, чтоб, как прежде, о хлебе мечтать,

И затем, чтоб хранить наше право дышать,

И затем, чтоб опять и опять

Над своей нищетой

Хохотать!..

– Это и был конец! – выпалил Руф и перевел дух.

Трое сановников в смущении глядели друг на друга. Обоих сыщиков отпустили. И снова принялись раздумывать. Это бунт! Нет, не бунт. Да. Нет.

– Да. Иначе что же могло бы означать, что тот, кто пил вино, тоже подохнет и упустит из рук всю свою дребедень, – язвительно заметил префект.

Претор и эдил призадумались.

– Что могло бы означать? – переспросил благодушный претор. – Да так, вообще, рассуждение…

– Прекрасное рассуждение. Кому принадлежат винные склады, возле которых играли эти смутьяны? Императору. Негодяй имел в виду императора!

– Быть того не может! – ужаснулся эдил.

– Ну, зачем же все переворачивать с ног на голову, мой дорогой, – заметил претор.

– Да знаю я этих подлецов, – кипятился префект. – Актеры – это рупор. О чем плебеи думают, о том актеры кричат. Они знают, что император стар и немощен. Вот и говорят себе: "Пришло наше времечко". Долой Тиберия!

Подавай нам новый Рим. Лучший. Республиканский! Рес-пуб-ли-кан-ский, а?

Недавно один комедиант сознался под пытками. Они будоражат народ…

– Ты все же преувеличиваешь, мой дорогой. Фабий ничего такого… – заговорил претор.

– Не преувеличиваю. Вам известно, что он сказал мне всего лишь год назад, когда я его допрашивал перед отправкой на Сицилию? Я вам скажу: "У вас наберется сотня-другая вигилов. а нас, в Затиберье, сто тысяч…" За это он получил двадцать пять ударов кнутом. Теперь вы, надеюсь, понимаете, что это за сброд и кого вы желаете прощать?

– И все-таки в этой песенке действительно нет ничего страшного, – спокойно подтвердил эдил.

– А в его стихе – тоже ничего? – заорал префект. – Да он задел самого императора!

– Но, дорогой префект, речь шла всего лишь об императорском вине. И даже только аромате этого вина. Это голая абстракция. С точки зрения римского права мы тут ничего предпринять не сможем…

– Кроме как засадить Фабия да и всыпать ему как следует, – сорвалось у префекта.

– Да куда там! – заговорил претор. – Я советую не делать опрометчивых шагов. Выясним прежде, как на это посмотрят наверху…

– А я выясню, как это он выступал сразу в двух местах. Я его выведу на чистую воду, будьте спокойны. Отобью охоту делать из нас шутов! – Выцветшие глаза префекта сверкнули.

Совещание закончилось. Претор пригласил коллег отобедать на его вилле.

– Полакомимся куропатками и вином. У меня там и другие птички найдутся, – претор подмигнул, – сами увидите…

***

– Так вот как теперь будут выглядеть наши представления? Это-то чудо ты и вывез с Сицилии, Фабий? Так-то вразумила тебя ссылка? О, сберегите наш разум, боги! Лезть в дела, до которых нам – тьфу! Опять суешь голову в петлю, мало тебе, что ли?

Фабий жевал черный хлеб с овечьим сыром и поглядывал на речистого хозяина. Лицо его подергивалось от смеха.

– А на твой вкус, Кар, лучше бы всякое свинство, а?

Кар разозлился. Пусть Фабий только полюбуется на то, сколько они сегодня заработали. Восемьдесят пять сестерциев, всего-то. А "Мельничиха" дает все сто двадцать! Вычти расходы, и останется по три сестерция на нос.

Вот и получайте: каждому по три сестерция.

– Люди скоро привыкнут, и будешь собирать как за двух "Мельничих", – сказал Фабий.

– И грузчик не зарабатывает в день больше трех сестерциев. – заговорила было Квирина, но тут же осеклась и покраснела в смятении, что выгораживает Фабия.

Кар же всю ярость перенес на нее:

– Молчи! Глупая гусыня! Мы бы собрали в два раза больше, если бы в конце ты раздевалась, как делают это все танцовщицы!

– А зачем ей раздеваться? – пережевывая кусок, процедил Фабий. – Она и в одежде вполне ничего…

Кар открыл рот и долго не мог его закрыть. С удивлением взирали на Фабия и другие актеры.

– Ба, – усмехнулась затем толстая Волюмния, – да ведь Фабий отыскал себе новую забаву!

Лицо и шея у Квирины горели.

– Ты угадала, Волюмния, – сказал Фабий.

Пошутил? Нет? Он повернулся к Квирине:

– Идем!

Крепко взял ее за руку и увлек в темноту.

Изумленные актеры таращились им вслед.

***

Они медленно брели вдоль стен кожевенных мастерских сенатора Фета. В этой части Рим являл собою сплошную грязь и плесень. Вонь от мокнущих кож перебивала даже смрад из выгребных ям, возле которых днем ползали золотушные дети. Сейчас тут не было ни души. Они вошли в сад, который Гай Юлий Цезарь завещал народу римскому, чтобы обитатели Затиберья хоть воздухом могли надышаться. Здесь было чудесно, свежо, воздух наполнен благоуханием.

Квирина как огонек на ветру. Маленькое, колеблющееся пламя. Была она озадачена, но и счастлива тем, что сказала Волюмния. Ей и плакать хотелось, и кричать от радости. Она чувствовала, как увлажнилась ее ладонь в руке Фабия, но выдернуть руку не решилась. Почему он ничего не говорит?

О чем он думает? Возможно, она сама должна сказать? Нет, нет. Ей хорошо и тогда, когда он молчит.

Мысли Фабия не были далеки от ее мыслей. Он перебирал в памяти женщин, с которыми до сих пор встречался: ночь, самое большее – месяц… И месяц этот казался длинным, тягучим, никакой радости. А эта девочка – радость.

С теми и говорить-то было не о чем. С этой и молчать хорошо.

***

В садах Цезаря было темно. Мраморные боги и богини на пьедесталах спали в тени платанов. Журчала вода в фонтане, сквозь ветви светились звезды.

Они остановились. Он мягко повернул девушку к себе. Загляделся в сияющие глаза Квирины. Глаза эти опьяняли его.

Обоим показалось, что они попали в очерченный кем-то круг, который соединил их и отдалил от всего мира.

Фабий был бледен, у девушки горели щеки. Они все еще молчали. Фабию что-то мерещилось в глубине ее расширенных глаз, какое-то слово, но какое?

Маленькая грудь под хитоном часто поднималась и опускалась. Девушка не двигалась, но ему казалось, что она все приближается и приближается.

Теперь он больше не мог молчать. Лавина чувств переполняла сердце. Он должен был это сказать. Боялся, но должен был…

– Я ужасный человек, пьяница… Бабник…

Она шевельнулась, но он не дал ей заговорить.

– Ты, конечно, об этом слышала… Но мне не для кого было жить. Ничто меня не радовало, только вот комедиантство… Да и тут чего-то не хватало… Теперь, когда я встретил тебя, все изменилось…

Больше он не мог говорить. Горло перехватило. Он хрипло выдавил:

– Ты понимаешь?

Она положила руки ему на плечи и сказала тихо и горячо:

– Я тебя люблю, Фабий!

Он ощутил на щеке ее молодое, свежее дыхание.

Глава 18

Февральский день кончился. Солнце исчезло за храмом Юпитера Капитолийского. На форум падали мягкие тени.

Дыхание города было свежим; римские сады источали терпкий весенний аромат. Нежный трепещущий свет утончил контуры храмов и базилик. Мрамор, пропитавшийся за день солнцем, испускал ослепительное сияние. Огромная масса Рима в этом прозрачном воздухе казалась белым облаком, плывущим на волнах ветра с Сабинских гор. Небосвод на горизонте темнел. Прозрачный диск луны плыл над городом, плыл вместе с городом вдаль к морю.

Храм Марса Мстителя на форуме Августа, в котором сегодня будет заседать сенат, был украшен гирляндами из лавра. Понтифики разожгли огонь перед жертвенником, и рабы, взбираясь по веревочным лестницам, зажигали факелы на стенах и под сводами храма.

Во всех кварталах города росло оживление. От Целия, из Затиберья, с Субуры, толпы ринулись к центру Рима, к форуму Августа. Мясники, пекари, мостильщики, сапожники, грузчики, чеканщики, перевозчики, ткачи, лавочники, красильщики, каменщики, рыбаки, торговцы, риторы, проститутки, писари, кузнецы, стекольщики, поденщики – римский народ, который работает ради куска хлеба и вина. Были здесь и бродяги, нищие, и бездельники, пренебрегающие работой. Уличный сброд жил беззаботно. Он знал, что сильные мира не дадут ему умереть с голода. Ежемесячно государство раздает хлеб и распределяет конгиарий[36] по двести сестерциев, аристократы покупают его голоса на выборах, патриции от своих щедрот добавят на вино. Кроме того, можно наняться в скандалисты, клеветники и доносчики. Иногда и в убийцы.

Толпы народа римского текли, как грязные воды, к храму Марса Мстителя, где порядок поддерживала когорта преторианцев. Если бы можно было заглянуть внутрь храма! Если бы можно было заглянуть в сенаторские головы!

Как там император? Когда умрет? Что будет потом? Толпа бурлит и кипит от любопытства и напряжения.

Со всех аристократических кварталов плывут носилки. Из драгоценной древесины, инкрустированные серебром и золотом, покачиваются они на плечах рабов. Пурпурный цвет, знак сенаторского достоинства, красуется на занавесках и обивке лектик. Впереди носилок бегут ликторы.

– Дорогу носилкам благородного сенатора Сервия Геминия Куриона!

Что ни носилки, то представитель власти, то столп империи, то потомок древнего рода. Родословные некоторых сенаторских родов восходят, говорят, к периоду мифов, к Геркулесу, Энею, царю Нуме, и только богам известно куда еще. За пригоршню золота всегда можно найти бедного мудреца, который придумает и изготовит древнейшую родословную. Только в Риме "род и благородство без богатства ничего не стоили". Могущественные Patres Urbis[37] избрали своим идолом золото и обогащались с настойчивостью, достойной потомков близнецов, вскормленных молоком волчицы и имеющих волчьи клыки.

В империи человек ценится только в зависимости от того, сколько он имеет. Каждая семья чтит восковые маски предков, подкрашивая их маслянистой сажей, чтобы выглядели древнее. Эти маски могли бы порассказать. как сенаторские роды добились огромных состояний, которые оцениваются в сто, двести и триста миллионов. От работы рабов на латифундиях, на виноградниках, в рудниках, на кирпичных заводах, в ткацких мастерских, в парфюмерных цехах, от аренды, налогов и податей с провинций, от тайного ростовщичества и заморской торговли, от награбленной недвижимости и земель в провинциях богачи скопили такие состояния, которые дают им возможность вести царский образ жизни. Остатками с их стола питается армия рабов, которая ежедневно исполняет любое желание шестисот сенаторских семейств. И тысячи клиентов и вольноотпущенников, которым покровительствуют сенаторы, дополняют блеск и славу домов вместе с нанятыми поэтами, художниками, скульпторами, риторами и философами, как того требует мода.

Носилки останавливаются перед лестницей, ведущей в храм. Из-под белой тоги высовывается нога в патрицианской туфле с подошвой из черной кожи, с застежкой в форме полумесяца, украшенной слоновой костью. Появляется обрюзгшее лицо, лысый череп или заботливо причесанная голова. И тут арделионы и весь уличный сброд, а с ним и многоликий римский народ, который свозит, приносит, приготавливает, исправляет и разносит все для удобства шестисот сенаторских семей, шумно приветствует властителей в белом, которые спокойно и важно поднимаются по ступеням храма.

Внутри храма рядами стоят шестьсот кресел. Сенаторы садятся не сразу, еще есть время. Они прохаживаются по портику. Говорят о сегодняшнем торжественном заседании сената, на котором понтифик воздаст хвалу богам за прекращение войны с парфянами и на котором Луций Курион произнесет свою первую публичную речь. Собрание отметит сегодня и пятидесятилетие первого человека в империи Макрона и достойно восславит этого выдающегося мужа.

Сенаторы говорят о своих торговых сделках и здесь. Говорят обо всем. Но один вопрос держат в напряжении мысли всех: как император? Долго ли еще?

Что потом? Об этом шепчутся, это волнует всех. С притворным участием расспрашивают один другого о здоровье императора, движимые желанием узнать что-нибудь новое.

Луций взволнован, но вопреки волнению, которое сжимает сердце и горло, он испытывает чувство гордости. Впервые он будет стоять перед сенатом.

Впервые обратится к собранию, которое вместе с императором правит всем цивилизованным миром. Хорошо ли он выступит? Не испортит ли – неопытный – свою первую публичную речь перед сенатом? Внимательно ли его будут слушать? Понравится ли его выступление, которое он так заботливо приготовил с помощью отца?

Луций взволнованно дышал, идя рядом с отцом по портику. Вы только посмотрите, те, кто с высоты своего величия и сенаторского звания раньше едва отвечал на его приветствия, сегодня дружески кивают ему и подставляют щеки для поцелуя. Сенатор, который перед отъездом Луция на Восток едва удостаивал его горделивой усмешкой, теперь раболепствует перед ним и называет его надеждой Рима. Какой поворот!

Луций отыскивает глазами знакомых, главным образом тех, которые являются сообщниками его отца! Он видит строгое, аскетическое лицо сенатора Ульпия, видит в окружении республиканцев четко вылепленное лицо Пизона, замечает женственное, но жестокое лицо Бибиена. Увидел он и Сенеку, окруженного толпой внимательно слушающих поклонников. Какое впечатление произведет на него моя речь? Когда Луций составлял ее, выслушивая советы отца, он заботился о том, чтобы быть лояльным в отношении императора, а не рабски преданным и незаметно, но постоянно превозносить сенат, сенат, сенат. Заметят ли это сторонники отца? Оценят ли его стремление? А что скажет Калигула? А Макрон?

Голос отца прервал его мысли:

– Что с тобой случилось, мой дорогой?

Вопрос был обращен к Авиоле, который вошел весь красный со злой складкой у толстых губ.

– Эти собаки! Эти проклятые собаки! Гнусные варвары! Ты только посуди.

У меня сбежало пять рабов. В ту ночь, когда меня этот негодяй Фабий выманил – ну да ты знаешь. Они оглушили стражника, сделали подкоп под стеной в саду и сбежали…

– Они что-нибудь украли?

– Ничего. Но сбежали. И другие им, конечно, помогали. Бунт рабов в моем дворце! Представь себе, Сервий. эту дерзость. Одного мы схватили…

Авиола вытер платком пот с затылка и продолжал, обнажая широкие желтые зубы:

– Я приказал его распять на кресте. Двадцати негодяям я для острастки приказал отрубить головы, а триста высечь до полусмерти.

– Правильно, – согласился Сервий. – Жестоко наказывать за бунт справедливо.

Авиола отдувался:

– Потерять двадцать пять рабов. Даже если считать только по пятьсот сестерциев. Уйма денег. Я не могу прийти в себя. О боги, сжальтесь надо мной!

Луций с отвращением посмотрел на заплывшее лицо Авиолы. У него не менее трехсот миллионов, а он жалуется так, словно потерял все. Скряга. Почему люди так жаждут золота? Бережливость и рачительность относятся к старым римским добродетелям…

В эту минуту Сервий и толстый Авиола поклонились еще более толстому, ласково улыбающемуся мужчине. Луций тотчас узнал его. Сенатор Гатерий Агриппа. О нем болтают, что он доносчик. Однако ни у кого нет против него улик. Агриппа пронес свой огромный живот дальше. Обоих сенаторов пронзила одна и та же мысль: возможно, однажды он выдаст и меня? Надо быть начеку!

Удар в медный диск. Второй. Третий.

Сенаторы входили под своды храма и медленно шли к своим креслам, величественные и белые.

Напротив стояли три мраморные статуи. Слева – божественный Октавиан Август, посредине – бог войны Марс Мститель и справа – Тиберий. Рядом со статуей Тиберия сели наследник Калигула, Макрон и оба консула – Гней Ацерроний и Гай Понтий.

Луций стоял среди эдилов, квесторов и судей за креслами сенаторов.

Увидев Калигулу, он побледнел. Вспомнил, что Калигула никогда не любил его, что завидовал его успехам на гипподроме и стадионе. Он тоже будет слушать речь Луция. Как он ее расценит? А может быть, осудит? Дыхание с хрипом вырывалось из груди Луция.

К жертвеннику подошел понтифик и гаруспики. Убитого барана облили духами. Гаруспики выкрикивали радостные предзнаменования, прочитанные по внутренностям животного. Баран был предан огню. засыпан травами, и ароматный дым поднимался к сводам храма, освещаемым мерцающим пламенем факелов.

Спасибо вам, боги, за прекращение войны, за сохранение мира!

Ликование сенаторов наполовину было фальшивым. Война для них. тайных членов монополий, – один из доходнейших источников прибыли. Но сегодня полагалось изображать восторг по поводу мира.

***

Заседание открыл консул Гай Понтий. Он приветствовал наследника Гая Цезаря, который встал и под аплодисменты обнял Макрона, первым поздравив его с пятидесятилетием, аплодисменты усилились, потом его обняли оба консула. Макрон, одетый в походную форму префекта преторианцев, расставив ноги, как главнокомандующий на поле боя, остался стоять.

Консул Понтий предоставил слово сенатору Рупертилию. Тот поднялся и голосом, дрожащим от волнения, поздравил Макрона от имени сената. Обнял его и уселся в кресло, демонстративно изображая волнение, как и те пятьсот девяносто девять остальных, которые поднятой рукой приветствовали Макрона.Потом выступил сенатор Менол и прочитал письмо императора.

За эти одиннадцать лет, что император покинул Рим и в одиночестве гнил на Капри, сенат уже привык к его письмам. Не было, как говорится, ни одного заседания сената, чтобы к нему не было обращено письмо Тиберия. Это были письма, полные зрелой мудрости, иногда ласково укоряющие опрометчивого льстеца, иногда настойчиво требующие наказания изменника родины, иногда иронически подсмеивающиеся над малодушием крупных сановников.

***

Сегодняшнее письмо вызвало огромный интерес, так как в Риме упорно шепчутся, что император при смерти, а из письма многое можно узнать, даже если человек не видит написанного. Кроме того. император пишет сенату о своем преемнике, а это также может кое-что раскрыть.

***

От всей души я и вы, уважаемые отцы, должны благодарить бессмертных богов за то, что нам, смертным, которым они доверили власть над большей частью света, они даровали Гнея Невия Сертория Макрона. Какое чувство утешения, я бы даже сказал избавления, я испытал, когда после устранения изменника Сеяна мог передать командование преторианцами и заботу о государстве в руки мужа такого честного, достойного уважения и справедливого, каким является мой Макрон. И сегодня, когда благодаря заслугам многих мудрых сынов Рима удалось предотвратить угрозу войны с парфянами, основная наша благодарность должна быть принесена Невию Макрону.

***

Статуи полубогов в креслах зашевелились, холеные руки взметнулись к прослезившимся глазам. Голосом, в котором звучали подобострастие и торжественность, Менол продолжал читать дальше слова похвалы.

***

И поэтому я думаю, отцы отечества, что будет справедливо, если сей великий муж будет отмечен по заслугам в эту торжественную минуту. Я передаю вам свой совет, скорее, это можно было бы назвать просьбой старика, который не очень избалован судьбой, предначертанной ему Парками, и на старости лет радуется такой драгоценной дружбе: чтобы вы в храме Марса Мстителя, где в этот момент вы слушаете мои слова, рядом с моей статуей поставили статую Невия Макрона…

***

На мгновение воцарилась тишина. Потом храм содрогнулся от аплодисментов, шестьсот оживших статуй полубогов поднялись, зааплодировали и закричали:

– Да здравствует Невий Макрон!

У сенаторов, высшей знати государства, руки сводило от отвращения, что они должны прославлять погонщика волов. Но это было необходимо.

Луций огляделся. Аплодировали все. Уважение? Почтение? Страх? Многие старались изо всех сил, желая обратить на себя внимание. Луций наблюдал: аплодировали и Сервий и Ульпий. Аплодировал Сенека. Луций ничего не мог прочесть на его лице. Оно было спокойным, с застывшей улыбкой. Сенаторы старались удержать восторженное состояние как можно дольше.

Первым сел Ульпий, за ним Сенека. Когда овация смолкла, Менол произнес:

– Ваши аплодисменты, которыми вы встретили предложение императора, чтобы сенат и народ римский за заслуги перед родиной поставили в этом храме статую Макрона, являются доказательством вашего согласия.

Следовательно, сенат…

В этот момент Макрон поднял руку и прервал речь Менола.

– Простите меня за то, что я прерываю заседание славного сената. Но я не могу поступить иначе, – Макрон глубоко вздохнул. На язык ему просились слова некрасивые, тяжеловесные. Но он вспомнил, что здесь следует придерживаться ритуала. – Досточтимые отцы, моя благодарность императору и вам безгранична. И если я что-нибудь сделал для родины, так это было сделано по вашему желанию и желанию императора. Я счастлив, что пользуюсь доверием императора и вашим… Но я не достоин такого возвеличивания.

Поэтому я должен отказаться от чести, которую вы мне хотите оказать, я должен, я не могу – ну, это не годится, уважаемые отцы, согласитесь, что это не годится.

Сенаторы подняли головы в изумлении. Что бы это могло означать? Раньше Сеян сам себе организовывал почести; его статуи стояли в храмах по всей Италии и даже в провинциях, а этот бывший раб и центурион, вознесенный сегодня так же высоко, как и Сеян, отказывается от этого! Какое постыдное лицемерие! Он хочет, чтобы его заставили принять награду! И вот уже раздаются голоса, которые уговаривают его. которые доказывают ему. Однако Макрон продолжает дальше:

– Разве это возможно, чтобы мое изображение, уважаемые сенаторы, стояло в одном ряду с богом Марсом, божественным Августом и нашим любимым императором? Кто я по сравнению с ними? Моя статуя здесь? В храме? Нет, нет! Это невозможно…

Едва Макрон замолчал, как вскочил, насколько позволял живот, Гатерий Агриппа и начал призывать:

– Послушай, славный сенат. Послушайте, друзья, вот она скромность! Я преклоняюсь перед тобой, великий, великий Макрон!

Сенаторы встали все до единого. По храму Марса Мстителя пронесся гул ликования и громоподобные аплодисменты, невиданные, неслыханные.

– Великий, великий Макрон!

И тогда скромный великан поднял руку и заявил, что отцы отечества были приглашены сюда для более важных дел, чем чествование дня рождения рядового солдата. Нашим дипломатам удалось предотвратить войну с Парфией.

Это большой успех. И немалая заслуга в этом принадлежит помощнику легата Вителлия, Луцию Геминию Куриону, которого Макрон пригласил, чтобы он сделал сообщение сенату об этом знаменательном событии и о положении в сирийской провинции.

Свет, лившийся сверху, озарял голые черепа сенаторов, искажая заплывшие жиром лица. Взгляд, брошенный на них, усилил волнение Луция и его страх.

Он вышел, приветствуя вытянутой правой рукой бога, Тиберия, Калигулу и сенат, и начал свою речь.

Глава 19

– Отцы сенаторы! Многие края прошел я, высадившись три года назад в Пергаме на азийской земле.

Через Вифинию и Понт, через Галатию, Каппадокию и Киликию до самой Палестинской Кесарии пронес меня мой конь, и дух мой возрадовался тому, что увидели глаза.

Во всей этой части света господствует Рим. Дороги окаймлены римскими мильными столбами, и повсюду стоят серебряные орлы его легионов, соседствуя с изображениями божественного Августа. Беспредельна Римская империя, бесконечно многообразно разноплеменное и пестрое ее население и удивительны края, чья экзотическая красота оставляет впечатление глубокое…

Сосед Гатерия Агриппы слегка наклонился и ехидно заметил:

– Я ожидал донесения солдата. А тут. смотри-ка, – новый Катулл.

Сплошная лирика. Интересно, когда про Лесбию начнется.

Но, увидев, что Гатерий внимательно слушает, испуганно поднял брови, выпрямился и, поглаживая изнеженными пальцами складки тоги, уставился мутными глазами на оратора.

– Куда бы ни пришел римский солдат, повсюду он несет с собою римский образ жизни, римские обычаи, принципы римской гуманности, которыми гордится наша империя.

Тут Макрон с удовольствием бы расхохотался. Нельзя. До чего противны бритые щеки, в бороде можно спрятать не только усмешку, но и ругательство.

Насчет гуманности у Луция хорошо вышло. И как внушительно он это сказал!

Богоравные помалкивают и слушают. Императорские прихвостни, однако, в восторге. И второй, меньший лагерь сенаторов ведь тоже в восторге: и Курион, и Ульпий, и Бибиен, и Вилан, и еще, и еще. Эти, конечно, из-за того, что Луций их племени. Слушают и кивают. Замечательный малый, хорошо выбрала Валерия. Из этого выйдет толк. Особенно если я, будущий тесть, его подтолкну. При слове "тесть" Макрон, еле заметно ухмыльнувшись, поглядел на Сервия.

Калигула весь напрягся, наклонил голову, лицо его нервно подергивалось.

Луций говорил о том, что было больным местом римского владычества. У империи на Востоке – ахиллесова пята: Парфянское царство.

***

Почти триста лет со времен первой войны с Карфагеном на обломках огромной империи Александра Македонского растет держава великого царя, как называют правителя парфян. Ее столица, до недавнего времени безвестный Ктесифон, растет и процветает и стремится догнать не только Александрию, но и Рим. Великий царь парфян Артабан возгордился своими военными успехами. Варвар возвысился над варварами и в стремлении стать вторым Македонским своей надменностью и алчностью угрожает народам на западной границе, а они дружественно расположены к Риму. И вот когда ему захотелось покорить Армению и он посадил на армянский трон своего старшего сына Арсака, вмешался император Тиберий. О, хитрая политика сильнее золота и сотен вооруженных до зубов легионов. Император отправил в восточные провинции фраата, сына бывшего царя. Но Фраат, усвоивший римские нравы за время пребывания в Вечном городе, высадившись на сирийскую землю, пренебрег ими, вскоре заболел и умер. Тогда Тиберий избрал в соперники Артабану – Тиридата, происходившего от той же ветви, что и Фраат. Таким образом, варвары, восстанавливаемые друг против друга дипломатическими уловками Рима, сами себя уничтожали и истребляли. Рим хотел избежать войны с великим парфянским царем. И римская политика достигает этого тем, что великого превращает в малого.

О, Луций – дипломат. Он лишь намеками говорит о методах борьбы. Все, однако, понимают, о чем идет речь: Рим стравливает соседей с Артабаном, восстанавливает против царя его собственных родичей, у Рима есть свои люди и в самом царском дворце в Ктесифоне, с помощью золота Рим вербует прислужников Арсака.

Сложная политическая ситуация, полная интриг и непредвиденных конфликтов, благодаря словам Луция обретает ясную и вразумительную форму.

Рим, который когда-то покорил мир силой, ныне стремится его удержать в своих руках хитрой дипломатией и тактикой. Ее направление определил сам император и его приспешник Макрон. Именно в духе этой политики действовал легат Вителлий и его люди.

Старый сенатор Ульпий слушает сына Сервия со все возрастающей неприязнью. Умный малый, спору нет. Но вяжется ли его хитрость со старинными римскими добродетелями? С республиканской демократией? Насилие, интриги, обман. Ульпий всегда был против таких методов. Отвратительны они ему и теперь. Он слушал и хмурился.

Луций был нарочито скромен, обнажая перед сенатом коварные уловки, при помощи которых велась сначала тайная война против Артабана. Сенаторы знают Вителлия. Как? Неужели этот старый распутник сумел устроить такую западню царю парфян?

Речь часто прерывалась вопросами. И теперь поднялось несколько рук.

Луций смолк. Консул Понтий предоставляет слово.

– Кто склонил сарматов и альбанов вступить в союз с иберийцами? – спрашивает Луция сенатор Менол.

– Наместник Вителлий, – произносит Луций, и голос его звучит несколько смущенно.

– Это Вителлий выдумал план, предопределивший поражение войск, которые вел Ород, сын Артабана! – восклицает Авиола, которому известна правда.

Луций смущенно молчит.

– Вителлий? – резко переспросил Макрон, разгадавший честолюбивую игру Луция и намеренно ему подыгрывая.

– Нет, – произнес Луций с робостью, в которой слышалось горячее желание дальнейших расспросов.

– Так кто же? Говори! – бросил решительно Макрон.

– Кто же? – раздалось несколько голосов тех, кто понял, что кто-то должен показать себя здесь в полной славе и блеске.

– Легат поручил это мне, досточтимые отцы. – скромно и тихо произнес Луций.

Хвалебные возгласы и рокот огласили храм.

– Ты достоин называться сыном Рима, Луций Курион, – торжественно произнес Макрон, и рукоплескания загремели вслед за его словами.

Мысли Калигулы шли в другом направлении, он был полон зависти.

***

Луций описывает дальнейший ход событий: Артабан, собрав все военные силы своего царства, выступил в поход, стремясь отомстить за поражение сына, и тут Вителлий быстро стянул легионы со всей Сирии и Кили-кии. Он распустил ложный слух, что собирается вторгнуться в Месопотамию, и этим нагнал страху на Артабана. Войны с Римом боялся великий царь. Войны этой боялся также и Рим. Вителлий сплел множество интриг. Он соблазнял Артабановых военачальников и приближенных, выставляя перед ними прошлые военные неудачи царя и его жестокость в мирные дни. И великий царь, почти всеми покинутый, бежал к скифской границе. Тем временем удалось возвести Тиридата на парфянский трон и римские легионы направились быстрым маршем к Евфрату…

– Кто вел их? – воскликнул Макрон.

Луций покраснел и замолчал. Рукоплескания сотрясли храм и перешли в овацию.

Сенатор Ульпий смотрел на чужое лицо Луция. Это была маска, под которой скрывается ненадежное, продажное лицо… Сидеть на двух стульях – это позор и несчастье. Кто выше поднимется, тому и падать больнее.

Гонится за должностями, за славой, за властью, думал Сенека. Кого же он предаст? Отца, императора? Или обоих ради третьего, Макрона?

Лицо Калигулы – непроницаемая маска. Под ней скрывается завистливое удивление, как ловко Луций склонил на свою сторону сенат и не задел императора. Такого сметливого человека нельзя недооценивать, и бросаться такими нельзя. Если бы удалось вырвать его из родного гнезда, привязать к себе, заставить служить. Но Калигула тут же усомнился. Род Курионов из гранита. Попробовать, однако, стоит…

Луций Геминий Курион продолжает говорить. Он описывает часто вспыхивающие в провинциях мятежи и восстания против римских колонизаторов.

Запальчивые слова слетают с его уст:

– Отсталые варвары не понимают, какое благословение, какой дар богов для них наша защита. Как бы они существовали без нас! Дух их немощен, они погибли бы от грязи и болезней, истребили бы друг друга кровной местью, они никогда не узнали бы, что такое право в высшем смысле слова. Им неведома осталась бы образованность. Они потонули бы в темном омуте своих суеверий и погрузились во мрак, не ведая, что существует мир, полный света, мрамора и золота. И эти варвары, убогие духом и телом, противятся нашему владычеству? Отчего же? Оттого, что должны платить нам подушную подать? И собирать в пользу наших наместников совершенно справедливую дань и пошлины? Оттого, что они должны поставлять нам сырье, золото, серебро, металлы и хлеб со своих земель, ведь за все это мы платим им полноценной монетой? Оттого, что они подвластны нашим мудрым судьям? И должны посылать своих юношей к нам на военную службу? Так разве, досточтимые сенаторы, разве не честь это для них? Разве не лучше быть рабом в Риме, чем в какой-нибудь Варварии одним из военачальников?

Оба лагеря сенаторов объединились для бурной похвалы слов. так точно выражающих идею империи. Слава, вечная слава империи!

На лице Сенеки появилась ироническая улыбка. Он разглядывал лица перед собой: бог войны Марс, Август, Тиберий, Макрон, Калигула и – Луций. Да, в этой последовательности есть железная логика. Завоевать, покорить, поработить и вытянуть все до капли. Когда же конец этому? И каков он будет?

Глаза Луция горят вдохновением. Он смотрит на обрюзгшие лица сенаторов, но видит далекие земли, откуда вернулся. Он видит тех, над кем властвует Рим там, на Востоке:

– Что же представляют собой люди, покоренные нами по праву божественному и человеческому? Если бы хоть на мгновение, досточтимые сенаторы, вы увидели их, то глубокая мудрость Аристотеля и Платона до конца открылась бы вам: справедливо решила судьба, одним приказала властвовать, другим – повиноваться. На лицах варварских начальников, царей и сатрапов отчаяние и забота. Им неведомы светлые дни. Жизнь их проходит во мраке, и фурии преследуют их. И народ, которым они правят, как две капли воды похож на них. Стенаниями и ропотом полнится земля, где работают они от зари до заката.

Варвары не могут оценить гармонии и красоты, которые несет им Рим, и, покуда не оскудело вовсе дыхание их, они строят козни против нас. Поэтому. досточтимые отцы, если бы не были мы достаточно осторожны, на всех границах искры мятежей вспыхнули бы пламенем пожара.

Благословен будь наш император и великий Макрон, благословен будь преславный сенат, создавшие военные укрепления на всех границах империи, пославшие легионы наши на Евфрат и Дунай. Рим может спать спокойно. Сыны его на страже…

Возгласы одобрения прервали речь Луция.

И ему вдруг пришло в голову в заключение перевести речь на себя. Он взволнованно закончил:

– Темных, чудовищных богов своих призывают варвары на помощь, чтобы помогли они им вернуть бессмысленную свободу и освободиться от нашей власти. Но римляне, народ культурный, судьбою поставлены править невеждами. И мы никогда не отступим от этого своего права! Я же клянусь здесь перед вами, что если определите мне это, то пойду и жизнь свою положу ради вящей славы Рима!

***

Высокопарное заключение воодушевило сенаторов, рукоплескания не стихали, пока Макрон не сделал знака рукой. В глубокой тишине он взял с подушки, которую держал понтифик, золотой венок и направился к Луцию. Хор пел гимн, прославляющий Рим. Луций опустился на колени, и золотые листки сверкнули на его соломенно-желтых волосах.

– Заслужен ты перед отчизной, Луций Геминий Курион, – торжественно провозгласил Макрон. – Я благодарю тебя от имени императора и сената.

Заседание сената закончил консул Понтий.

"О боги, – думал Гатерий, – кто-то взбирается на самую верхнюю ступеньку лестницы! Что кроется в этом? И кто за этим стоит? Будь что будет, а следует ему поклониться вовремя и снискать его расположение".

***

Сенаторы выходили из храма. Сервий, прощаясь, тихо подозвал к себе Авиолу, Бибиена, Ульпия, Пизона и Вилана. Сегодня, после собрания сената, всего безопаснее. Даркон уже знает. Они величаво кивнули и величаво удалились.

Толпа приветствовала знакомых сенаторов криками и рукоплесканиями.

Рабы, отдыхавшие рядом с лектиками на торжественно освещенном форуме, поднялись. Они ждали, когда номенклатор выкрикнет имя их господина.

Луций выслушал множество поздравлений, и не один сенатор расцеловал его в обе щеки. Он проводил отца к носилкам и попросил взять домой его золотой венок, его славный трофей. Ему нужно идти… Сервий понял и улыбнулся: ему нужно похвастаться перед Торкватой.

– Иди, сын мой, – сказал он с гордостью. И шепотом добавил:

– Не забудь: за три часа до полуночи – ты должен присутствовать при этом – мы распределим обязанности – тебя ждет наитруднейшая.

Луций кивнул.

Но не к Торквате он шел. Луций направился к Валерии.

Шел он быстро. И догнал покачивающиеся носилки, великолепные, окруженные ликторами и факельщиками. Он хотел уклониться, но было поздно.

– Куда торопишься, мой Луций? – услышал он голос Макрона.

Луций запнулся. Макрон рассмеялся:

– Иди сюда. Ведь нам по пути, не так ли? Зачем же истязать себя и пешком лезть в гору? Побереги себя для более важных дел…

Смех грубоватый, но дружеский.

Луций сел в лектику.

Глава 20

Макрон не разрешил номенклатору доложить о его приходе. Усадил Луция среди колонн атрия и пошел за дочерью. Он нашел ее в желтой комнате на ложе в домашнем пеплуме из лазурного муслина, который удивительно гармонировал с волной красных распущенных волос.

Валерия, взволнованная ожиданием Луция, повернулась к Макрону, вскочила с притворным удивлением:

– Это ты, отец? Я не ожидала тебя. Уже поздно.

Макрон видел, что Валерия в домашнем наряде еще более соблазнительна, чем в праздничном. Он загудел:

– Заседание затянулось. Но я привел к тебе гостя, девочка. Луций, входи!

И прежде чем Валерия успела произнести хоть слово, Луций оказался возле нее. Она надула губы, сердясь на отца.

– Как ты можешь приводить гостя, заранее не сообщив об этом? – хмурилась Валерия. Но, видя, что Луций поражен, добавила спокойно:

– Это ужасно неприятно предстать перед гостем неодетой и непричесанной…

– Рубин сверкает и без оправы, – сказал Луций учтиво.

Она усмехнулась.

Макрон возлег к столу первым, кивнул дочери и гостю и загремел:

– Эй, рабы! Вина! У нас зверски пересохло в горле. А у Луция больше всех. Он разглагольствовал, как тот, греческий, как его – Демократ?

– Нет, Демосфен, – усмехнулась Валерия и спросила с интересом:

– А как сенат?

– Своды сотрясались, девочка. Благодарная родина чуть руки себе не отбила. А он получил золотой венок.

***

Она обратила к Луцию огромные, потемневшие в эту минуту глаза цвета моря.

– Меня радуют твои успехи, и я желаю их тебе от всего сердца, Луций.

– В ее голосе звучала страсть.

Луция волновал этот голос. Он пытался скрыть волнение под светской учтивостью:

– Почести сената радуют меня безгранично, но только теперь, здесь, я абсолютно счастлив…

– Риму нужны решительные люди, – сказал Макрон. – Современные молодые мужчины больше похожи на девиц, чем на солдат. Словно из теста.

Как дела в армии?

– Риму нужны герои, – сказала Валерия с ударением, и Луций прочитал в ее взгляде восторг. Он хотел что-то возразить, но в комнату вошли рабы, они принесли еду, серебряную амфору с вином, серебряный кувшин с водой и три хрустальные чаши. Пламя светильников, свисавших на золотых цепях с потолка, заиграло в хрустале оранжевыми молниями. Валерия кивком головы отослала рабов и разлила вино.

Возлила Марсу и выпила за здоровье Луция:

– Чтобы твое счастье было без изъянов и долгим, мой Луций.

– Громы и молнии, это ты здорово сказала. Я тоже присоединяюсь, Луций.

Луций не сводил с Валерии глаз, не в силах скрыть страсти. Она притворялась, что не замечает этого, что ее это не касается, умело переводила разговор с сената на Рим, с Рима на бега, разрешения на которые, говорят, Калигула добьется от старого императора.

– Кажется, ты будешь защищать цвет Калигулы, – заметил Макрон.

– И мой цвет, отец! Зеленый цвет самый красивый. Цвет лугов и моря.

– И твоих глаз, божественная, – осмелился Луций.

Она засмеялась:

– А если ты проиграешь состязание?

– Проиграть? – сказал Луций с нескрываемым удивлением.

– Отлично, мальчик, – захохотал Макрон, и его рука тяжело опустилась на плечо Луция. – Таким ты мне нравишься! Я, Луций Курион, награжденный золотым венком сената, и проиграю? За кого ты меня принимаешь, моя прекрасная?

Рассмеялись все трое, и у всех троих по спине пробежал легкий холодок.

Они чувствовали, что сделаны из одного теста, чувствовали, как близки в этой упорной одержимости: иметь то, что хочешь. Однако даже такое единство душ не мешало им быть осторожными в отношении друг друга.

***

И вот пустые любезности, комплименты и фривольности кружили над столом, а эти трое следили друг за другом, и каждый руководствовался своим желанием в достижении своей цели:

"Я должен тебя заполучить, красавица! И как можно скорее!"

"Я хочу, чтобы ты стал моим мужем, мальчик! Моим мужем!"

"С помощью этой девчонки и твоего честолюбия я вырву отца из твоего сердца!"

Взгляд Луция упал на водяные часы, стоящие на подставке из черного мрамора. Драгоценное тонкое стекло было вставлено в пирамиду из золотых колец, капли воды падали свободно, со звоном.

У Луция на щеке задергался мускул. Сейчас он должен уйти, если хочет к назначенному часу попасть домой. Он забеспокоился. Макрон заметил беспокойство и волнение Луция и подумал: "Дело ясное, я должен их оставить одних. Я этому мальчику сейчас что овод на спине осла". И он поднялся.

– Я пригласил сюда посла наместника из Норика. Где нам прикажешь разместиться, девочка?

– В таблине вам будет удобно, отец.

– Хорошо. Я тебе, Луций, открою новость. Император решил, что сирийский легион не пойдет на Дунай. Легион и ты останетесь в Риме.

Валерия радостно засмеялась и пошла проводить отца до таблина.

Луций остался один. Он проклинал быстро летящие часы, но уйти не мог.

Он брал в руки предметы, которые держала в руках она. К чему бы он ни прикасался, все источало аромат.

***

Резкие запахи действовали возбуждающе на Луция. А как пахнет она? Губы, волосы, плечи. У Луция мурашки забегали по спине и по всему телу разлилось тепло. Он прикрыл глаза. Вернулась Валерия.

– Я пойду переоденусь и причешусь, – сказала она.

– Не уходи, моя божественная! – остановил он ее. – Ты обворожительна. Каждое мгновение…

Она стояла напротив него. Округлые груди притаились под муслином. Залах женщины одурманивал. Валерия была взволнована не меньше Луция, но изо всех сил старалась взять себя в руки. Я люблю, говорила она себе. Впервые в жизни я люблю. Боги, не оставьте меня! Она торопливо вспоминала опыт прошлого: портовая девка ложится без разговоров, гетера предпочитает продолжительную любовную игру, переплетая ее стихами или песней. Но как же ведет себя благородная матрона, когда речь идет о благородном патриции?

Как ведет себя благородная матрона в минуты любовного волнения?

– Ты хочешь посмотреть, как я живу, Луций?

Она провела его по натопленным комнатам. Рабы бежали перед ними и всюду зажигали светильники, Каждая комната была другого цвета, и в каждой был свой особый запах, все были обставлены с восточной роскошью. Каждая ткань, каждый предмет несли чувственную изысканность Азии и Африки. Не Афин и не Рима, а Антиохии, Пальмиры, Тира, Александрии.

Валерия шла впереди.

– Я люблю Восток, – говорила она, словно оправдываясь и гордясь.

Луций угадывал под прозрачной тканью линии ее бедер. У него перехватило горло, и он не мог говорить.

– Я тебя понимаю, – хрипло проговорил он минуту спустя.

Они вошли в продолговатую комнату, вдоль стен которой стояли высокие шкафы из кедра, а в них множество свитков. На фасадной стене греческая надпись, сделанная киноварью: "Пока ты жив, сверкай, все трудности пусть минуют тебя. Очень недолго нам дано жить, время само забирает свою дань…"

– Это моя библиотека, – сказала она скромно, но с гордостью.

Луций брал в руки пергаментные свитки, помещенные в драгоценные футляры из тонкой кожи. На крышке каждого футляра был драгоценный камень. Здесь ряд бриллиантов, там вся крышка из рубинов, а рядом изумруды, топазы, сапфиры. Она заметила его удивление и рассмеялась:

– Это мой каприз. Я придумала для своих любимых поэтов, а у меня много их стихов, это обозначение. На этой стене греки, напротив Рим. Бриллианты – Алкей, топазы – Анакреон, сапфиры – Бион, рубины – Сафо, теперь понимаешь? А на другой стороне: бриллианты – Вергилий, рубины – угадай кто?

– Катулл.

– Отлично, ты угадал. Проперций – топаз, Овидий – бирюза, мой камень.

– Бирюза, – тихо повторил Луций. – Прекрасный, изменчивый камень, как твои глаза…

Она отвела взгляд. Он механически вынул Овидия, развернул и прочитал первое, что попалось ему на глаза:

"О боги, сколько черных тайн скрыто в душе человека!" Он покраснел, быстро свернул стихи и вложил их в футляр.

– А твои самые любимые?

Она залилась глубоким грудным смехом, который так волновал Луция.

– Трудно выбрать – Катулл. Сафо. Проперций.

– Биона я не знаю. Не прочтешь ли ты мне несколько стихов – я люблю греческий язык…

Она не заставила себя просить. Усадила его в кресло, сама стояла вся золотая в свете светильников.

Кипра прелестная дочь, ты, рожденная

Зевсом иль Морем,

Молви, за что ты на смертных, за что на богов рассердилась?

Больше того: вероятно, сама ты себя прогневила

И родила в наказанье ты Эроса всем на мученье:

Дик, необуздан, жесток, и душа его с телом не схожа,

И для чего ты дала ему быть стрелоносцем крылатым,

Так что ударов жестоких его мы не в силах избегнуть.[38]

Луций восторженно захлопал:

– Восхитительно!

Греческий язык в устах Валерии звучал как музыка. Она удлиняла гласные, чутко соблюдая ударения и долготы, стих пел, искрился, обжигал.

Луций слушал ее и удивлялся: чего только эта женщина не знает, как она умеет придать слогу ритм, стихам звучание, краску и задор. Ее голос возбуждал его, ласкал, опьянял. Великолепная женщина. Он пожирал ее глазами. Все в ней его захватывало. Все в ней казалось ему совершенством, самой красотой. Глаза миндалевидной формы. Прямой носик с чувственными ноздрями. Крупные пухлые губы, даже на вид горячие. Мелкие зубы и нежно-розовые десны. Пламя медных волос. Грудь и бедра Венеры. Ногти удлиненные, красные, блестящие. Она чудо красоты. Красота ее необузданная, дикая. Красота хищного зверя. От нее захватывает дух. Сегодня она была иной, чем в Таррацине. Далекой, чужой. Он не понимал, почему такая перемена. Это задевало его.

Она читала ему одну из элегий Проперция:

Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен:

У настоящей любви нет никаких рубежей.[39]

Кровь закипела у него в жилах, но он сдержал себя. Он не знал, что может позволить. Неуправляемая сила чувств влекла его. Он подбежал к Валерии, схватил ее за руку:

– Я люблю тебя. Я схожу с ума по тебе! Моя любовь не знает никаких рубежей…

У Валерии мутился разум от счастья. Она хотела слушать эти слова.

Хотела обнять его за шею и целовать, целовать без конца. Нет, нет, она должна быть матроной, и она притворилась, что его порыв ее оскорбляет. Она легко отстранила его.

– Это правда, мой милый? Так быстро, слишком быстро, я не могу в это поверить… – С легким оттенком иронии она процитировала Архилоха, несколько изменив стих:

Эта-то страстная жажда любовная,

Переполнив сердце,

В глазах великий мрак распространила,

Разум в тебе уничтоживши…[40]

Он испугался, что оскорбил ее своей пылкостью, и стал извиняться, осыпая ее комплиментами, говоря нежные слова. И тут же всплывали мысли об отце и о доме. Теперь уж поздно, уже нет смысла спешить. Там я потерял все. Здесь все приобретаю: упоение, дружбу Макрона и ее. Славу, могущество, будущее. Все поставлено на карту. Если я ставлю на эту женщину? Я предаю отца, предаю дело. Чушь! Я люблю! А на это я имею право и никому его не отдам!

Но неспокойная совесть заставляла думать его о небольшом триклинии в отцовском дворце, где в эту минуту он должен был находиться.

***

Кругом свет, венки из плюща на головах пирующих гостей, на столе блюда с кушаньями, амфоры с вином и семь чаш. На первый взгляд – званый ужин для друзей дома. Прислуживают галльские и германские рабыни, не понимающие по-гречески ни слова. Разговор ведется по-гречески. Это случается часто, этим никого не удивишь. Говорит отец. Он показывает на жареных бекасов, улыбаясь, как истый гастроном, рассказывает, что из Испании в Рим возвращается тринадцатый легион во главе со своим легатом Помпилием, шурином Авиолы. Радостные аплодисменты пирующих словно награда за рассказанный хозяином хороший анекдот. Сервий продолжает дальше, что оружие, которое Авиола поставит двум примкнувшим к ним легионам, в нужный момент заберет Луций.

Курион видит аскетическое лицо сенатора Ульпия, видит его открытый взгляд, устремленный на седьмое ложе, которое пустует.

– Почему не пришел твой сын, Сервий?

Пять пар глаз прикованы к губам Сервия. Сервий пытается снисходительно улыбнуться, поймите же, мои дорогие, невеста, три года разлуки. Двое усмехнулись. Ульпий помрачнел. Невесту предпочесть родине? Даже если бы десять лет – ни за что!

Озадаченный Авиола заметил:

– Я не видел Луция. Когда уходил из дома, у Торкваты его не было…

Все удивлены. Курион побледнел. Что случилось? Почему он не пришел?

Может быть, на него напали наши противники, когда увидели, какую поддержку мы приобрели в его лице? Может быть, с ним что-нибудь случилось?

***

– Вернемся в желтую комнату, Луций. Ее я люблю больше остальных.

Она взяла Луция за руку и повела за собой. Нежная кожа коснулась его ладони, рука мягкая, горячая. Он забыл о доме. Она подала ему красный шелковый плащ и попросила набросить ей на плечи. Взяла его под руку и вывела на балкон. Как в Таррацине! Луция, томимого желанием, била дрожь.

Валерия трепетала, но старалась побороть себя. Она куталась в плащ, притворяясь, что дрожит от холода.

Темноту прорезали мерцающие огоньки факелов. Из храма Весты на форуме долетали отсветы вечного огня. Палатин, ощетинившийся силуэтами кипарисов, напоминал спину взъерошенного кота. Там, за Палатином, дворец отца. Луций видел его прямо перед собой.

***

"Званый ужин" давно кончился. Договорились о следующей встрече. Выпили за успех великого предприятия. Шесть чаш зазвенело, седьмая стояла на столе нетронутой. Как немой укор. У Сервия задрожала рука. От стыда и от страха. Боги, какое это мучение: предстать перед отцом, который не спит, ходит по атрию и ожидает в смятении, не прозвучат ли шаги сына, каждая минута – это целая вечность, уже давно полночь…

***

Валерия всматривалась в отблески огней Весты, символа домашнего очага.

– Какая красота, – вздохнула она.

Он легонько притянул ее к себе, мыслями он был еще с отцом, но чувства влекли его к этой молодой женщине. Валерия отстранилась от него.

– Пойдем. Здесь холодно.

И когда за ними прошелестел занавес из тяжелой материи, она сказала сдержанно:

– Уже поздно. Ты должен идти.

Луций был в отчаянии. Он должен уйти безо всякой надежды? Дома он потерял все. Он проигрывает и здесь. Что в ней изменилось? Почему?

Спокойным тоном она говорила о повседневных делах, о погоде, об играх в цирке.

– Римляне, в конце концов, заслужили эти зрелища…

Она видела, что Луций не слушает ее, и добавила с легкой иронией:

– Ты утомлен речью в сенате?

– Нет. Я не слушал тебя! – вырвалось у него со страстью. – Я не слушал тебя. Я не могу тебя слушать. Я вижу твои губы, но не слышу, что они произносят. Я люблю тебя! Почему ты не веришь мне?

Она сказала тихо:

– У тебя есть невеста…

– Для меня существует только одна женщина – ты! Я думаю только о тебе! Я хочу только тебя! – закричал он в отчаянии.

Он схватил ее руки, целовал пальцы, запястья, ладони, плечи, целовал ее волосы и внезапно поцеловал губы. Она стояла не шевелясь. Потом прильнула к нему губами, всем телом. Ответила на его поцелуи, затосковала по его объятиям, прижимаясь к нему все теснее, все сильнее – и вдруг поняла, что сейчас, вот в этот момент, решится вопрос, как Луций будет относиться к ней. И, отпрянув, она сказала холодно:

– Ну иди же, Луций, – и, заметив его огорчение, добавила:

– Сегодня счастливый день. Не только для тебя, но и для меня.

– И для тебя? – выдавил он хрипло. – О боги! Скажи когда? И где?

Она погладила его с нежностью:

– Я сообщу тебе, милый! А сейчас иди.

Он поцеловал ей руку и вышел.

***

Она застала Макрона над бумагами в таблине. Он был один. Макрон удивился, как быстро прошло время.

– Представь себе, как будет злиться Энния, оттого что я так поздно вернусь. Ну что твоя птичка? В клетке?

– Что ты замышляешь, отец?

– Что ты замышляешь? – повторил он с улыбкой.

– Я? – задумчиво протянула Валерия. – Еще не знаю…

Макрон задумался:

– Не знаешь? Но ведь ты всегда знала. Неужели дела так плохи, девочка?

Она улыбнулась счастливая.

– Плохи? Наоборот! Я получила подарок от Венеры… Я выйду замуж за Луция.

Макрон вскипел:

– Луций и ты? Ты сошла с ума!

Он зашагал по комнате, размахивая руками. Однако в мыслях супружество дочери с Луцием представилось ему совсем в ином свете: Ульпий слишком стар, Сервий Курион не намного моложе. И он признательно посмотрел на дочь. Грандиозный шаг! Мы его приберем к рукам! Республиканцы потеряют продолжателя! Он внимательнее присмотрелся к ной: она бледна, молчит, внезапно стала совсем другой, абсолютно другой. Это не похоже на простой каприз, скорее на страсть, которой неведомы преграды.

Валерия подошла к отцу и произнесла с фанатическим упрямством фразу, которую всегда повторял он, когда следовало принять важные решения:

– Это должно произойти!

Отец улыбнулся дочери ласково и восторженно.

– Я пожертвую Венере откормленную овцу. И на мою помощь ты всегда можешь рассчитывать, ты это знаешь…

***

Луций быстрым шагом шел к дому. Навстречу ему плыли огоньки факелов, они сопровождали господ из лупанара, дозоры вигилов. Он сторонился всех и всего. Когда он начал подниматься на Авентин, ноги внезапно отяжелели. Что он скажет отцу? Как тот это примет?

Вскоре показался дворец отца; он светился в ночи всеми своими огнями.

Сверху послышался шум, на него двигалась толпа рабов с факелами. И среди них Луций узнал отцовского вольноотпущенника Нигрина.

– Нигрин! – закричал он и вышел па дорогу.

Рабы застыли на месте, словно табун натренированных лошадей. Свет факелов упал на Луция.

– Мой господин! – воскликнул Нигрин. – Мы разыскиваем тебя по всему Риму. Слава богам, что ты идешь!

Луций вошел в атрий. У алтаря ларов стояли заплаканная мать и отец, бледный и мрачный, прислонившийся к колонне, оба окаменели от страха. Мать радостно вскрикнула.

Однако Луций бросился к отцу:

– У меня для тебя интересная новость, отец!

И прежде чем Сервий проронил слово, продолжал:

– Император решил, что сирийский легион не пойдет на север! Он останется в Риме! Это значит, что и я останусь в Риме!

Матрона Лепида обняла сына. Отец стоял не двигаясь, нахмуренный. Он был счастлив, что сын наконец дома, но голос его оставался холодным и строгим:

– Почему ты не пришел?

Луций с трудом выдавливал из себя слова:

– Макрон позвал меня к себе на ужин. Я трижды поднимался, но он не дал мне уйти. Разве я мог уйти? А смог бы ты, отец, уйти, если бы ты был на моем месте?

Сервий должен был согласиться. Даже он при таких обстоятельствах не смог бы удалиться. О чем же был разговор?

– Снова он обещал тебе, что будешь легатом? – спросил иронически отец.

– Он ничего мне не обещал. Ты не рад, что я остаюсь в Риме вместе со своим легионом? – И Луций добавил многозначительно:

– Это будет полезно для нашего дела.

Отец испытующе уставился на сына. Луций обратился к матери:

– Я заставил тебя беспокоиться, мама. Прости меня.

И они отправились спать.

Счастливая Лепида уснула первой. Уснул и Луций. Только сенатор не мог уснуть. Его терзали противоречивые мысли. Он встал, укутался в плащ из толстой шерсти и вернулся в атрий.

Здесь было темно, только два негасимых огонька теплились на алтаре богов. Тусклый свет озарял восковые маски предков. Трепещущее пламя превращало неподвижные восковые лица в живые, беспокойные.

Пилястры коринфских колонн таяли во мраке, и казалось, что колонны подпирают небосвод. Через открытый комплувий в атрий струились тьма и холод, поглощая теплый воздух, непрерывно поступающий из калорифера.

Сервий поклонился ларам, плотнее укутался в плащ и уселся в кресло у алтаря, чтобы видеть лица предков. От них веяло силой, которая в течение столетий питала его род и его самого. Они были источником чистоты, кладезем мудрости, они были вечным источником родовой чести.

Сенатор до мелочей знал их лица, знал каждую черту, каждую морщину вокруг невидящих глаз. Всегда, когда он был взволнован, они приносили ему успокоение. Сегодня он нуждался в нем больше, чем когда-либо. Он смотрел на восковые лица и пытался сосредоточиться.

Было тихо. Над отверстием комплувия уже погасли звезды и тьма поредела.

Из сада доносилось щебетание птиц, со двора – хриплое пение петухов.

Тишина отступала все дальше и дальше. Свирель разбудила рабов в их жилищах. Двор заполнился криками надсмотрщиков. Но дворец еще спал. По каменной мостовой двора прогромыхали повозки – направились за провизией, – слышалось ржание лошадей и жалобный рев ослов.

Сервий различал голоса. Управляющего домом, Нигрина, надсмотрщика над рабами. Потом появился скрипящий звук, вверх-вниз, вверх-вниз. Он был однообразным, не прекращался, поглощал остальные звуки, что-то визжало и скрипело, вверх-вниз. Сервий догадался: рабы таскают воду из колодца.

Почему так долго? Почему столько? Он никогда не обращал внимания на это.

Наконец понял: для дома, для кухни, для конюшни, для скота.

Все эти звуки слились в ушах Сервия: дом пробуждался. Его дом. Дом, унаследованный от предков. Дом, в котором всегда царила справедливость и честь. Этот дом перейдет после него к Луцию. Унаследует ли он и достоинства предков, станет ли сенатором, консулом будущей республики, будет ли честным, рассудительным, уважаемым, как его деды?

Будет ли он таким?

Золотой венок, награда Луция, лежал на алтаре перед домашними богами, свет плясал на лавровых листьях. Сенатор взял венок и подержал на руке: золото много весит. Император и Макрон перетягивают моего сына на свою сторону. Награждают его, обещают ему, покупают его.

Он возмущенно шевельнулся. Разве Куриона можно купить за все золото мира? Он посмотрел на лицо своего предка, на родовую славу и гордость:

Марка Порция Катона Утического, деда Сервия, который после сражения, приведшего к гибели республики, пронзил себя мечом во имя любви к свободной родине. Широкое лицо, широкие скулы, тяжелая челюсть, выпуклый лоб, жесткие губы, лицо, которое не солжет.

А Луций солжет?

В мерцающем пламени кадильниц Сервию кажется, что на лице Катона появилась усмешка. Он наклонился, приблизился к нему. Нет, он ошибся.

Катон смотрит серьезно и гордо.

Он снова уселся в кресло. Светало. Через комплувий в атрий проникла первая полоска утреннего света. Весь атрий тонул в полутьме. Только белоснежная статуя Тиберия, которую Сервий обязан был здесь лицезреть, виднелась в полутьме, гордая, властная, угрожающая. Катон и Тиберий смотрят друг на друга, не отводя взгляда. Два противника, два мира, две жизни Рима. Катон скрыт тенью. Тиберий, залитый светом, царит над атрием.

От ненависти у Сервия до боли сжалось сердце. У Рима ты отнял свободу, сенат лишил могущества и теперь хочешь украсть у меня сына?

Он с ненавистью уставился на императора. Что вы сделали с моим Луцием?

Ему казалось, что с каждым днем, с каждым часом растет пропасть между ним и сыном.

Он посмотрел на алтарь предков. С его губ не сорвались слова мольбы. Он дрожал всем телом и уговаривал себя, что это от утреннего холода.

Атрий светлел, коринфские колонны двумя рядами летели ввысь, как пламя.

Вождь заговорщиков мог быть спокоен – все шло хорошо, однако страх и неуверенность в родном сыне терзали сердце отца.

Загрузка...