Непроглядная тьма и мертвенность римских ночей были обманчивы.
Жизнь города не замирала, она напоминала море с его приливами и отливами. Аристократический Рим жил по ночам особенно интенсивной жизнью, как бы вознаграждая себя за иссушающую скуку дня.
На перекрестке улицы Куприния и главной улицы Субуры, посреди сада, стоял старинный дворец. Некогда он принадлежал сенатору Бонину. Но четыре года назад, во время финансового кризиса, Бонин лишился большей части своих заложенных имений. Август помогал обедневшим сенаторам. Тиберий же этого не сделал, и Бонину пришлось продать дворец и удалиться в деревню.
Дворец купила богатая сводня Памфила Альба и устроила в нем публичный дом под названием "Лоно Венеры". Благодаря опытности устроительницы он был вскоре замечен сливками римского общества.
Ночь едва начиналась, когда Луций с приятелями Примом Бибиеном и Юлием Агриппой вошел в ворота, возле которых, как изваяния из черного мрамора, стояли два нубийца. Маленький человечек с поклонами кинулся к гостям, он знал их, как знал любого в Риме, что и позволило ему стать управляющим и номенклатором у Памфилы. Он провел гостей внутрь дворца, забрал их тоги и отдернул перед ними тяжелый занавес, отделяющий атрий.
Луций впервые видел лупанар "Лоно Венеры". В его памяти еще свежи были воспоминания о публичных домах Востока. В основном это были темные и грязные заведения с низкими, прокопченными потолками.
Здесь все было иное. Воздух в обширном прямоугольном атрии был свеж.
Приятное тепло сочилось из прикрытых красивыми решетками отверстий в стенах. Ряды высоких беломраморных коринфских колонн были обвиты плющом.
Каждая напоминала огромный тирс Диониса. Эта прочерченная зелеными побегами белизна придавала залу вид воздушный, ясный, веселый. За апельсинно-желтыми занавесками скрывались маленькие кубикулы любви. Тут же стояла любимая Калигулой мраморная египетская Изида. Повсюду были расставлены столы и кресла. Казалось, что ты попал в великолепный триклиний, а никак не в публичный дом.
Хозяйка лупанара Памфила Альба была еще молодой женщиной. И если бы не голубые навыкате глаза и волчий оскал, ее можно было бы назвать привлекательной. На ней была длинная аметистовая палла и белое шелковое покрывало.
Поздоровавшись с гостями, Памфила предложила им яичные желтки, устрицы и экзотические плоды, которые в Риме были еще редкостью: фисташковые орехи и бананы. К еде было подано родосское и крепкое самосское вино.
Большинство столов было уже занято. Сенаторы и всадники приветствовали друг друга. Рабы разносили еду и вино. Рабыни – полоскательницы с розовой водой для омовения рук. Гости ели и разговаривали. Женщин не было и в помине.
– Наши дамы набивают себе цену, – ухмыльнулся Прим и повернулся к Памфиле:
– Когда наконец появятся твои скромницы? Ведь ночь давно.
– Ты, как всегда, груб, – заметил Юлий. – Потерпи…
Памфила улыбнулась:
– Чем жажда сильнее, тем слаще утоление ее. Ждать осталось недолго, досточтимый Бибиен.
Памфила гордилась изысканностью своего дома. По примеру эллинов она сделала своих девиц гетерами, сведущими в поэзии, пении и танцах. Она следила за их речью, их манерами. "В моем заведении собирается цвет Рима, – говаривала она. – Самый что ни на есть изысканный".
– От этой изысканности сдохнуть можно, – заметил Прим. – Надо было в Затиберье отправиться, куда моряки ходят.
Рабыни разбрызгивали по атрию духи и посыпали мраморный пол цветами шафрана.
Гетера в мужской одежде, вся в белом, декламировала любовные стихи Тибулла.
– Ты, Луций, небось пока ехал из Сирии, всю дорогу подыхал от любопытства и как ребенок мечтал, что гетера вместо объятий предложит тебе Тибулла.
– И ты называешь себя поэтом, Прим? Так унижать коллегу Тибулла!
Стыдись!
– Всему свое время, – разозлился Прим. – Вы все тут делаете вид, что заняты стихами, а на самом деле каждый думает о брюнетке или о блондинке…
Девицы принесли каждому гостю по лилии. Длинный стебель, белый цветок, душистый аромат. И поцелуй в придачу, если кто пожелает. Музыка зазвучала ближе и громче. Звуки флейт сопровождали танец трех граций, потом их сменила певица-гречанка, ясным голосом исполнившая под аккомпанемент лютни Анакреона.
Пирожком я позавтракал, отломивши кусочек.
Выпил кружку вина, – и вот за пектиду берусь я,
Чтоб нежные песни петь нежной девушке милой.[41]
– Говорил я, что подохнем мы тут от изысканности! – воскликнул Прим.
– Надо было зайти в дом чуть подальше.
Опустошалась чаша за чашей. Хмелели головы.
В то время как читались любовные стихи Сафо и нежная девушка исполняла огненный танец, произошел скандал. У одного из столов, отгороженного от остальных лавровыми деревцами, возлежал сенатор Гатерий Агриппа. Он уже порядком выпил неразбавленного вина и опьянел и впился зубами в плечо маленькой эфиопке, сидящей у него на коленях. Девушка вскрикнула и, раздвинув ветви, убежала. Гатерий выбрался из-за деревьев, немилосердно ругаясь. Все повернулись к нему. Юлий побледнел: "Отец!"
– Памфила, – орал Гатерий на хозяйку, – что это у тебя за дикие кошки вместо женщин? Прикажи отхлестать эту падаль, чтоб знала, как вести себя с почтенным гостем! Пошли ко мне какую-нибудь попокладистее!
Памфила подбежала, начала извиняться, сама повела его обратно к столу.
Лавровая завеса сомкнулась за ними. Издали доносились вопли избиваемой девушки.
Юлий Агриппа побледнел, пальцы его сжались в кулаки, он встал и, не проронив ни слова, вышел.
– Он стыдится отца, – сказал Прим. – Он, как и все мы, считает, что отец его – доносчик, и мучается страшно. Однажды чуть руки не наложил на себя из-за старика. Дома все опостылело ему, вот он и накинулся на стихи, на искусство, ищет в них утешения, понимаешь?
Памфила подвела к столу Луция двух девиц. Гречанку и сирийку. Луций поморщился, когда рядом с ним уселась сирийка. Памфила мгновенно поняла.
– Ах, до чего ж я глупа, предлагаю гостю то, чем он, верно, сыт по горло.
Она сирийку заменила римлянкой.
Музыка обрела новую окраску. Нежные, протяжные звуки кларнетов сменил ритмичный голос тимпанов и рокот тамбуринов. Наполненный благовониями воздух затрепетал в обжигающих звуках сиринкса.
Четыре кофейного цвета каппадокийки исполняли сладострастную пляску Астарты и ее жриц. Загадочная богиня, черная и прекрасная, была неподвижна. Потом медленно начала двигаться и она. Колыхнулись черно-белые одежды, затрепетали копчики пальцев, ладони вспорхнули над головой, белки глаз и зубы ослепительно сверкали на темном лице, движения становились все более вызывающими, богиня и жрицы впали в экстаз.
Евнухи зажгли в атрии новые светильники. В круг света вступила статная, элегантно одетая женщина. На белую шелковую паллу был наброшен пурпурный, расшитый золотыми виноградными листьями плащ. Кларнеты пели приглушенно и мягко. Казалось, что женщина не танцует, а просто ходит мягкой кошачьей походкой. Внезапно женщина остановилась.
В этот момент откинулся занавес у главного входа, но номенклатор не объявил имени новых гостей. В сопровождении двух волосатых мужчин вошла женщина. Она была среднего роста, сильно накрашена, с могучей грудью и широкими бедрами. На ней была белая, расшитая золотом палла и пурпурный плащ, скрепленный на плече большим топазом. Лицо у нее было прикрыто покрывалом, какие носят замужние женщины. Она остановилась посреди атрия, ее провожатые почтительно держались сзади. Все разом стихло. Музыка смолкла, танцовщица торопливо сбежала с подиума. Женщина усмехнулась. Ее забавляло изумление, которое она вызвала своим приходом. Благородная римская матрона в публичном доме! Она наслаждалась этим изумлением, медленно переводя взгляд с одного гостя на другого, как будто искала кого-то.
Ее колючие глаза впивались в лица. Гетеры, не робевшие перед мужчинами, стушевались перед этой женщиной. Они сбились в кучку возле статуи Изиды и молча смотрели.
Женщина прошла по атрию и оказалась между столом Луция и лавровыми деревцами, за которыми забавлялся Гатерий Агриппа. Обеспокоенный тишиной, Гатерий раздвинул ветви, – А, красотка, – крикнул он женщине, – иди ко мне! У тебя такие телеса, что на целую когорту солдат хватит. Как раз в моем вкусе!
Шатаясь, он заковылял к столу. Один из мужчин, сопровождавших женщину, преградил ему путь. Гатерий отшвырнул его так, что тот упал, и схватил женщину.
– Иди сюда, красавица. Покажись. Получишь три золотых…
Второй мужчина бросился на Гатерия, тот зашатался, но опять одержал верх. Этот пьяница отпихнул обоих. всей тушей кинулся вперед и схватил женщину за плечи, задев при этом ее белокурый локон. Женщина визгливо крикнула, но было поздно. Парик свалился, открыв лоб, покрытый рыжеватой щетиной. Оба провожатых молниеносно закрыли женщину плащом и скрылись за занавеской.
Гости были поражены. Луций тоже. Лицо без парика показалось знакомым.
Он слышал где-то и этот резкий голос. Нет, нет, он, конечно, ошибся! Этого не может быть! Но ведь поговаривают, что вот так он и ходит по тавернам, забавляется этим маскарадом…
Прежде чем Луций успел додумать, откинулась занавеска и трое посетителей предстали в новом обличье: наследник императора Калигула и с ним его товарищи по ночным кутежам, известные актеры Апеллес и Мнестер.Гатерий в отчаянии взвыл и убежал.
Гости повскакали с мест. Они восторженно приветствовали всеобщего любимца:
– Слава Гаю Цезарю! Приветствуем тебя, наш любимец! Садись к нам!
Окажи честь! Выпей с нами! За счастье вновь видеть тебя!
Наследник поднял руку в приветствии и улыбнулся:
– Веселитесь, друзья! Все вы мои гости!
– О, мой Гай! – воскликнул Луций и, раскрыв объятия, поспешил навстречу Калигуле. Тот сощурился:
– Смотри-ка! Луций Курион!
И он протянул руки Луцию и подставил ему щеку для поцелуя.
– Какое счастье вновь видеть тебя после стольких лет, мой драгоценный Гай! Не окажешь ли мне честь…
Калигула прошел к столу Луция, поздоровался с Примом Бибиеном и улегся напротив Луция. Обоим актерам он приказал занять места подле себя.
– Вина! – крикнул Луций все еще трясущейся от страха Памфиле.
– Ты позволишь, мой дорогой, выпить с тобой за счастливую встречу?
Калигула рассмеялся:
– С радостью. Запарился я в этих тряпках. Ну и дерзок же этот толстопузый. Как его зовут?
– Ты перевоплощаешься превосходно, лучше, чем мы, актеры, о божественный… – смело вмешался Мнестер.
– У тебя походка легкая, как у женщины, твои жесты великолепны, – вторил ему Прим.
– Как зовут того человека? – обратился Калигула к Луцию, делая вид, что не узнал Гатерия.
"Жизнь Гатерия висит на волоске, – подумал Луций, – но ведь он пьян".
Луций забормотал:
– Я не знаю, дорогой мой, ведь я давно не был в Риме… Какой-то пьяница…
– Гатерий Агриппа, сенатор, – раздался голос сзади.
Жестокая усмешка искривила рот Калигулы. Он не спускал глаз с Луция.
– Ты не знаешь Гатерия Агриппу? Ты за три года забыл его лицо? Быстро ты забываешь. Но не бойся за него, Луций. Он был сильно пьян. Я прощу его.
Памфила сама наливала из амфоры в хрустальные чаши самосское вино.
Луций был красен. Он чувствовал, что не угодил Калигуле. Вино как нельзя кстати. Он повернулся к статуе богини Изиды, любимой богини Калигулы.
– Ты всегда великодушен, мой Гай. Вот я приношу жертву могущественной Изиде и пью за твое здоровье!
Чаши зазвенели. Луций развлекал будущего императора рассказами о Сирии, стараясь быть занимательным.
Лупанар "Лоно Венеры" продолжал жить своей жизнью. Неистовые пляски кончались всегда тем, что танцовщица падала в объятия кого-нибудь из гостей. Вакханки были пьяны. Безверие, которое принесли сюда с собой римские аристократы, по мановению Дионисова тирса обернулось наслаждением.
Калигула предложил обоим актерам развлекаться, как им угодно. Апеллес присоединился к приятелям, сидящим за одним из столов. Мнестер выбрал египтянку. Прим удалился с белокожей гречанкой.
Оставшиеся, Калигула и Луций, будто и забыли вовсе, зачем пришли сюда.
Старые друзья! Они встретились после трех лет разлуки. Какая радость!
Какое согласие между ними! То один. то другой в горячем порыве стиснет руку друга, а на лицах играют улыбки, дружеские, льстивые речи тонут в звуках грохочущей музыки.
Начало лицемерной игры было великолепно!
Калигула притянул Луция к себе и заговорил веселым, сердечным тоном.
– Ах, друг, если бы ты знал, как я завидовал тебе на состязаниях!
Просто зеленел от зависти, когда тебе удавалось метнуть копье на десять шагов дальше, чем мне. Как далеко ушло то время? Какой глупой и детской кажется мне теперь эта давняя зависть!
Луций не ждал такой откровенности. Не ждал и такого теплого, дружеского тона. Обеспокоенный, напряженный, он прикрыл глаза, пряча недоверие.
– Я счастлив, что ты говоришь это, мой Гай…
– А каким цыпленком я был по сравнению с тобой в метании диска или в верховой езде, – смеялся наследник, похлопывая Луция по плечу. – Ты очаровывал тогда, очаровываешь и теперь, и по праву. Твоя речь в сенате была великолепна…
Луций льстиво заметил:
– Перестань, дорогой! Меня радует твое великодушие, но я не могу допустить, чтобы ты хвалил мою речь. Копье и диск может метать любой пастух или гладиатор. Но ораторствовать? Кто же может сравниться в риторике с тобой? Твоя дикция, твои паузы… О, ты прекрасный оратор!
Луций распинался в похвалах искренне, потому что Калигула действительно был замечательным оратором.
– Если бы выступал в сенате ты, то сами боги должны были бы рукоплескать!
Наследник был польщен. Похвала казалась искренней, но от Калигулы не укрылось и раболепие Луция. Он усмехнулся: "Вот видишь, ты, независимый республиканец, стоит тебя приласкать, а ты уж и ластишься, как кошка, спину гнешь. Во всем тебе везет, а передо мной ты все равно ничто. Очень, очень разумно тебя купить, выкормыш Катонова гнезда. Древностью рода и умом ты превзойдешь многих".
Вслух он приветливо сказал:
– Ты дорог мне, как родной брат, Луций!
У Луция вспыхнули щеки. Возможно ли? Правда ли? Честолюбие его ликовало. Но разум отказывался верить. Нет, нет, он играет со мной.
– Ты не найдешь сердца более преданного, чем мое, мой Гай! – торжественно признес он.
– Позволь мне поцеловать тебя, – загорелся Калигула и обнял друга. Он чувствовал, что Луций сбит с толку и взволнован. "Увидим, насколько ты тверд в своих принципах. Что засело у тебя глубже в сердце: твой республиканский род или твое честолюбие, которому я, будущий император, мог бы предложить порядочный куш. Сирийский легион, говорят, тебя боготворит. Да и на форуме плебеи всегда с восторгом приветствовали Курионов. Сенат ты ослепил. Никогда никому не завидовал я так, как тебе!"
Гай Цезарь снял с мизинца перстень с большим бриллиантом:
– Мой привет твоей Торквате.
Луций был озадачен и недоверчиво посмотрел на Калигулу.
– Он недостаточно хорош для нее? – спросил Калигула и вытянул унизанные перстнями пальцы:
– Я выбрал самый ценный. Ты хочешь для нее другой? Может быть, этот, с рубином?
– Нет, нет, – заторопился Луций, заметив, что Калигула оскорблен. – Он великолепен.
И, протянув ладонь, принял подарок.
– Но чем я заслужил?.. К моей любви присоединяется и благодарность, мой Гай!
Калигула, актер более искушенный, чем воинственный Курион, ловко скрыл свою радость.
– Ты не нравишься мне, Луций!
Это было неожиданно. Прозвучало сурово и резко. Луций пролепетал:
– Отчего, мой повелитель?
– Такой красавец, а вид у тебя неподобающий. Ну что за прическа. И туника старомодная. Я не чувствую твоих духов. Зачем тебя массируют козьим жиром, фу! А ногти! Всемогущая Изида, – повернулся он к изображению богини, сжимающей в левой руке систрум, а в правой – амфору с нильской водой, – опрокинь свою амфору на этого углежога, которого я считаю моим дорогим другом, чтобы мне не приходилось стыдиться за него!
Луций ожил. Он поклялся Изидой, что займется собой. Солдатская привычка! Разумеется, это недопустимо, дорогой Гай прав, как всегда и во всем.
Калигула одарил его ласковой улыбкой, а в голове у него промелькнула сатанинская мысль: "Ластись, Курион! Я раскрою тебе объятия. Я куплю тебя.
Сын республиканца – мой прислужник!"
– В будущем я хотел бы рассчитывать на тебя, Луций. Могу ли?
– Можешь ли? Ты должен! Я предан тебе беспредельно! – воскликнул сын Куриона.
Наследник хлопнул в ладоши. Памфила мигом очутилась рядом.
– Приведи самую красивую какая есть.
– Сию минуту, благородный господин. Это алмаз. Алмаз среди девушек.
Такую не скоро найдешь…
Она пришла. Распущенные волосы выкрашены по обычаю римских гетер в пронзительно-рыжий цвет. Брови и ресницы черные. Под прозрачной материей совершенное тело. Грудь обнажена, как это принято у египтянок. Ей сказали, кто будущий император, и она села к нему на колени.
– Ты египтянка? – спросил он по-гречески.
– Да, милостивый господин.
Гай Цезарь улыбнулся Луцию.
– Эта подойдет. Она твоя, Луций.
Луций был захвачен врасплох и немного задет. Он был в нерешительности.
Калигула встал:
– Ты мой лучший друг, а для лучшего друга – все самое лучшее. Я ухожу.
Он кликнул актеров. Мнестр подлетел к нему. И Апеллес поднялся со своего места. Калигула обнял Луция, милостиво кивнул ему и ушел. Актеры за ним.
Девушка облегченно вздохнула и подошла к Луцию. Все смотрели на него.
Он поднялся и пошел вслед за ней.
Она сбросила тунику, но Луций ничего перед собой не видел, ничего не замечал, вместо лица девушки перед ним стояло другое лицо, загадочное лицо его нового друга Гая Цезаря.
Где в небо устремляется орел,
Символ империи,
Там господствует право и закон.
Fuerat quondam…[42] Когда-то в Риме царил закон священный и неприкосновенный. Он не только карал, но и восстанавливал справедливость.
Если кто-нибудь что-нибудь украл, он должен был по закону вернуть это в двойном размере. Если кто-нибудь причинил кому-нибудь ущерб, то должен был возместить убыток в четырехкратном размере. Это был закон. Прекрасный, но во времена императоров уже забытый.
Где в небо устремляется орел,
Символ империи,
Там господствует право и закон.
Текст остался, он превратился в ни к чему не обязывающий девиз, суть дела изменилась. Неписаный закон этого времени стал звучать так:
Да здравствует прибыль – деньги не пахнут.
Римский сенат как сенат занимался только высокими делами. Сенаторы поодиночке занимались всем: хочешь построить дворец? Хочешь снести дворец?
Хочешь ссуду? Концессию на публичный дом? Хочешь жениться? Развестись?
Обратись к сенатору, который сосредоточил свою деятельность в той области, которая тебя интересует. И всегда помни, что и сенаторская курица задаром не копается в земле.
Большую власть имел сенат, тот сенат, который со временем так опустился, что некоторые его члены, не заинтересованные в спекуляциях большинства, поставили на рассмотрение сената вопрос "о возрождении морали сената". Однако дальше слов дело не пошло.
Стоицизм призывал к власти разума, к справедливости, к равноправию людей. Но голос его был слаб, он не громил, он только в отчаянии заламывал руки, глядя на царящее безобразие. Эта философия пришлась по вкусу высшему обществу, она стала почти государственной философией, стала модой. Было пикантным вслух призывать к братству с рабами и при этом обращаться с ними как с говорящим орудием.
Это был парадокс, типичный для эры практицизма: ирреальные сентенции и мечты стоиков подавили реальную и творческую силу учения Эпикура. У стоицизма не было сил изменить сущность человека и уж тем более римский образ жизни.
Римский образ жизни – расточительство, обжорство и разврат – хотя бы на минуту должен был избавить пресыщенного богача от скуки, страха перед одиночеством и императором.
Страх перед императором отравлял жизнь не одному десятку сенаторов. Эта тень топором нависла над ними.
Римским народом правит не только император, но высокооплачиваемые чиновники и богачи, которые повышают цены на все, как им заблагорассудится. Римский народ страдает от дороговизны, бедствует, чахнет. Бедноте безразлично, кто правит, император ли, сенат ли или консул республики. Простой люд хочет жить.
Нынешний год засушливый и потому особенно тяжелый. Неурожай для господ – прекрасный случай нажиться. Они притворяются, что запасы на исходе, хотя при этом их закрома полны, и жалуются.
Император им поверил и обратился к сенату с письмом:
"Италия нуждается в помощи извне. Жизнь римского народа зависит от капризов моря и погоды. И если землевладельцам и рабам не будет оказана помощь из провинции, нас вряд ли прокормят наши леса и сады…"
Они тайком посмеивались. Море еще "закрыто" для судов. Корабли с зерном из Египта могут прийти не раньше чем через два месяца. Точнее говоря – только через два месяца. Нужно поторапливаться, если хочешь получить прибыль побольше. Сенаторы подняли цены на зерно. Пекари не повысили цены на хлеб, но ухудшили его качество, чтобы тоже получить свое. Городской плебс в отчаянии. На улучшение рассчитывать не приходится.
Фабий Скавр пишет фарс, скоро будет премьера в театре Бальба. Не о супружеской неверности, пьяницах, хвастливых солдатах или коварстве олимпийских богов. Он пишет пьесу о хлебе. Пьесу воинственную, призывающую к бунту.
Незабудковое небо, хотя солнце уже склонилось к Яникулу, полно солнечного сияния. Золотятся порталы храмов на форуме и кажутся еще больше. Мраморная колоннада храма двенадцати богов отбрасывает огромные тени. Ростры залиты желтым светом. В этот вечерний час знаменитые актеры читают с них стихи Вергилия, Горация, Овидия, Катулла. Пространство перед рострами забито народом. Патриции прогуливаются по Священной дороге.
Кто-то поднимается на ораторскую трибуну. Актер? Нет. На мужчине отороченная пурпурными полосами туника и белая тога. Сенатор. Кто же это?
Историк Веллей Патеркулл, который недавно за заслуги перед родиной был возведен в сенаторский сан. Он пишет "Историю Рима" и сейчас будет читать свое сочинение.
Могучий голос разносится над форумом:
– Стоит ли перечислять все события последних шестнадцати лет, ведь они проходили у нас на глазах. Тиберий своего отца Августа обожествил не приказом, а своей богобоязнью: он не провозгласил его божеством, а сделал.
В общественную жизнь с властью Тиберия вернулось доверие; недовольство и честолюбие покинули заседания сената и собрания народа, навсегда покончено с разногласиями в куриях. Справедливость, равенство, порядочность и усердие возвращены римскому обществу. Учреждения вновь обрели достоинство.
Сенат – свое величие…
Белые тоги перед курией зашевелились. Бибиен непроизвольно оглянулся на Сервия Куриона, на лице которого застыло выражение отвращения и презрения.
Кто-то в толпе сенаторов зааплодировал. Это было похоже на насмешку.
– Суды вновь обрели уважение, – продолжал Патеркулл, – призваны к порядку актеры. Всем представлена возможность делать добро. Доблести уважаются, грехи наказываются. Бедняк уважает мужа власть имущего. н0 не боится его: человек, обладающий властью, управляет бедняком, но не презирает его…
Толпа под рострами разволновалась и зашумела.
Народ знает, что Патеркулл написал "Историю Рима" и передал ее Макрону.
Макрон доставил копию на Капри. Патеркулл получил сенаторское звание и виллу в подарок. Однако поговаривают, что Тиберий, читая восхваления Патеркулла, сплюнул и сказал что-то о подхалимском сброде. И приказ о звании подписал, говорят, с неудовольствием, а виллу панегиристу подарил сам Макрон.
Луций стоял, прислонившись к трибуне. Он думал о пресмыкательстве Патеркулла и гордости отца. Потом вдруг вспомнил свое выступление в сенате. Вот здесь стоят льстец Патеркулл и мой отец. Один – за. другой – против. У каждого своя точка зрения. Но на что решиться ему, Луцию, барахтающемуся где-то между ними?
Патеркулл продолжал восхвалять власть Тиберия. Толпа на глазах таяла, даже некоторые сенаторы рискнули удалиться. Луций видел, как его отец повернулся спиной к оратору.
– Да здравствует император Тиберий! – раздался чей-то возглас.
Несколько угрюмых глаз устремились на голос, несколько человек без энтузиазма вяло повторили восклицание.
В этот момент открылись ворота Мамертинской тюрьмы и палачи, спотыкаясь, вытащили железными крюками два трупа. Два римских гражданина были по доносу осуждены, задушены палачом, и теперь тюремные рабы тащили их трупы в Тибр.
Увидев это, Квирина вскочила, вскочил и Фабий. Толпа расступилась, и сквозь строй угрюмых зрителей рабы протащили тела. Патеркулл, с ростр заметив происходящее, несколько раз нервно глотнул слюну и с трудом продолжил прерванную речь. Голос его уже не был таким чистым и звучным.
– Священное спокойствие воцарилось в восточных и западных провинциях и во всех землях, лежащих к северу и к югу. Все уголки нашей империи освободились от страха перед грабителями. Ущерб, нанесенный гражданам и целым городам, возмещает щедрость императора. Города Азии снова строятся, провинции охраняются от вымогателей-прокураторов. Честные люди всегда могут восстановить справедливость, недостойных не минует возмездие, может быть и запоздалое, но заслуженное.
– Эти двое убитых действительно были плохими людьми, Фабий? Что они сделали? – шептала Квирина. Фабий пожал плечами.
Тем временем толпа под рострами поредела. Осталось десятка два трусов, которые не рисковали уйти. Они смотрели в землю, им было стыдно за Патеркулла, им было стыдно за себя. Остался и Луций.
Патеркулл хрипел, то и дело прерывая свою речь:
– Наш великий император учит нас… хорошо поступать. Когда-нибудь в мире было столько веселья, как во времена его правления? Когда-нибудь была такая низкая цена на зерно?
Толпа заволновалась. Возмущенные крики летели к трибуне:
– Негодяй!
– Льстец!
– Будьте осторожны, граждане!
– Плевал я на тебя, гадина, лжец! Долой его!
Патеркулл исчез с трибуны. Толпа пришла в движение. Фабий кивнул Квирине. Они пошли за трупами казненных к реке, Тибр вспух от грязной воды, принесенной потоками с гор.
Казненных сбросили в воду, и река не вспенилась, не застонала – она молча проглотила жертвы.
Красное небо темнело, мраморные колонны храмов светились, напоминая побелевшие, выжженные солнцем человеческие кости. С острова Эскулапа, где в подземелье доживали последние дни неизлечимо больные рабы, доносились отчаянные крики умирающих.
Квирина с глазами, расширившимися от ужаса, судорожно вцепилась в руку Фабия.
Тессеры на представление в театре Бальба были розданы в одну минуту; из-за них были драки. На десять тысяч мест было двести тысяч желающих. И те, что потерпели неудачу, понося эдиловых ликторов и обзывая их дармоедами и свиньями, шумно потянулись в ближайшие трактиры, чтобы утешиться хотя бы кружкой вина.
На верхние, отведенные для плебеев ряды, народ валом валил задолго до начала, чтобы захватить лучшие места. Размещенная в театре когорта преторианцев следила за порядком. Центурион презрительно наблюдал за происходящим: вон какой-то вонючий сапожник лезет через толпу и думает, что он важная особа только потому, что раздобыл тессеру. А вон там какой-то невежа с пристани, с утра мешки таскал, а теперь развалился на сиденье, арбуз жрет и семечки на нижних сплевывает. "Вам бы только поротозейничать, рвань несчастная", – резюмировал центурион, уверенный, что он тут и есть самый главный.
Будет потеха. Вот и на афише стоит:
БЕЗДОННУЮ БОЧКУ
Представлять будет труппа Фабия Скавра.
Потом труппа Элия Барба разыграет фарс
ОДУРАЧЕННАЯ МЯСНИЧИХА.
Оба представления из современной римской жизни.
ЛОПНЕШЬ СО СМЕХУ!
Будет потеха. Фабий Скавр – продувной парень. Выпивоха. Весельчак. С ним живот надорвешь. А как он умеет за нос водить императорских наушников!
Ха-ха. По этому поводу надо выпить. Интересно, что он сегодня придумает, насмешник наш? Наш насмешник – в этих словах слышалась любовь. Булькает, льется в глотку разбавленное вино. Пусть у тебя все идет как по маслу сегодня, Фабий!
За занавесом во взмокшей тунике метался Фабий, вокруг него актеры и помощники:
– Печь поставьте назад. Бочку в правый угол. Подальше. Так. Где мешалки? Четвертая где? Грязь в бочку наложили? Только не очень много, а то эдил утонет! Буханки суньте в печку…
Потом он побежал в уборную проверять костюмы актеров. Для себя у него было еще достаточно времени. Возвращаясь обратно, он встретил выходящего из женской уборной ученика пекаря. На рыжем парике сдвинутый набок белый колпак. Лицо обсыпано мукой, глаза сияют.
– Ну как я?
Он поцеловал засыпанные мукой губы.
– Ты не пекарь, а прелесть, Квирина.
Они влюбленно поглядели друг на друга.
– Фабий! – послышалось со сцены.
– Фабий, где ты?
– Иду!
Она схватила его за руку:
– Фабий, я боюсь…
– Чего, детка?
– Так. Не знаю. Вдруг испугалась… как будто что-то должно случиться… за тебя боюсь…
– Глупенькая моя. Не бойся ничего. – И уже на бегу рассмеялся:
– И пеки хорошенько!
Гладиаторские бои во времена Тиберия были преданы забвению. Старец с Капри не желал этой крови. И теперь любые представления стали редкостью.
Вот почему такая толчея. Заполнены и места сенаторов, претор уселся в ложе напротив ложи весталок[43]. Ликтор поднял пучок прутьев и провозгласил:
"Внимание! Божественная Друзилла!" Приветствуемая рукоплесканиями, бледная, красивая девушка, сестра и любовница Калигулы, уселась между Эннией и Валерией в ложе весталок.
Претор подал знак платком. Зрители утихли. Кларнетисты, непременная принадлежность подобных представлений, затянули протяжную мелодию. Занавес раздвинулся. На сцене была ночь. Пекарня. Мерцали светильники. Пять белых фигур потянулось к середине сцены.
"Открываю заседание коллегии римских пекарей и приветствую великого пекаря и главу коллегии", – прозвучал густой голос актера Лукрина. Имена приветствуемых потонули в рукоплесканиях, но тем не менее зрители успели заметить, что имена эти что-то слишком длинны для пекарей, слишком благородны. И туники что-то длинноваты.
Нововведения Фабия на этом не кончились: он не признавал старого правила, что только кларнеты сопровождают театральное представление. Ведь есть и другие инструменты. Запищали флейты, зарокотали гитары.
Загудели голоса великих пекарей:
– Какие новости, друзья-товарищи?
– Какие ж новости? Все при старом…
Зрители разразились хохотом и аплодисментами. Римский народ был благодарен за самый пустяковый намек. Ха-ха. Все при старом Тибе – подавись! Думай там что хочешь, а глотай!
– Я строю новую пекарню. У меня будет больше сотни подмастерьев и учеников, – распинался великий пекарь Лукрин.
– Ну и ну. Это будет стоить денег…
– Ну а как доходы, друзья мои?
– Еле-еле. Худовато. Надрываешься с утра до вечера, орешь на этих бездельников-учеников. А прибыль? Дерьма кусок…
– Я строю пекарню…
– Да это уж мы слыхали. А с каких доходов? Где денег-то набрал?
Богатый пекарь понизил голос. Все головы наклонились к нему.
– Я тут кое-что придумал. Усовершенствование производства, господа.
Секрет ремесла. В тесто замешивается половина хорошей муки, а другая половина – ни то ни се…
– Черная? Прогорклая? Так это мы уж все давно делаем!
– Да нет! Ни то ни се – вовсе не мука. Молотые бобы, солома…
– Фу! – отозвался один тщедушный пекаришка. – Это не годится.
Хорошая еда – прежде всего!
Они налетели на него, как осы.
– Дурак! Себе-то ты испечешь отдельно, понял?
А тщедушный опять:
– Я за честность…
– По тебе и видно!
– А как же, когда эдил придет проверять товар?
Смышленый пекарь не смутился:
– Я ему дам… в руку кошель… а там золотые будут позвякивать…
Они остолбенели. Вытаращили глаза. Вытянули шеи.
– И ты отважишься? Взятку? Так ведь на это закон есть?
– Засудят!
– Попробую. А почему бы нет? Мы будем одни. Ночь никого не выдаст…
– Во имя пройдохи Меркурия расскажи нам потом, как все будет! Возьмет или нет?
– Расскажу, расскажу, дорогие! И дам вам рецепт этого угощения.
Занавес закрылся. Претор свесился из ложи, ища глазами эдила. Того в театре не было. Осторожный какой! Лучше от всего подальше! Он повернулся к префекту, который сидел рядом с ним.
– Эдила здесь нет.
Префект нахмурился:
– Он мне за это ответит!
И добавил:
– Не нравится мне это! Пересажать бы всю эту сволочь комедиантскую…
– Подожди, дорогой, с точки зрения римского права для этого пока нет никаких оснований…
Они тихо переговаривались во время перерыва.
Валерия посылала улыбки Луцию. Он видел это, весь сиял от счастья и не замечал никого, кроме нее… Друзилла с равнодушной улыбкой рассказывала Эннии, что брат Калигула очень мил, иногда, правда, немного крутоват, но чего не простишь брату?
Простолюдины, занимавшие верхние ряды, были в напряжении. Возьмет эдил золото? Насчет взяток есть суровый закон. Ох, боги мои, да ты простофиля, вот увидишь, что возьмет! Они бились об заклад: возьмет – не возьмет.
Ударили в медный диск. Четыре пекарских ученика большими мешалками месят тесто. Ритмично, под музыку, они ходят вокруг бочки, как лошади вокруг жернова, в такт музыке вращают мешалками и поют:
Тесто мнется, тесто льется,
На жаровнях хлеб печется,
Только весь он – так-то вот! –
Для сиятельных господ.
Им – коврижка, нам – отрыжка,
Им – богатство, нам – шиши,
Так что, братцы, надрываться
Да стараться – не спеши…
Входит Лукрин, хозяин пекарни, с кнутом в руке. При виде его ученики заработали вдвое быстрее. И запели хором:
Упорно, проворно, и ночью, и днем,
Всем людям на свете мы хлеб свой печем…
Побольше уменья, побольше терпенья,
И выйдет не хлеб у нас,
А объедение!
Лукрин расхаживает, как укротитель зверей, сыплет ругательствами, пощелкивает кнутом. Ученики уже мнут тесто в руках, на лопате сажают хлебы в печь, раз – один, раз – другой, чем дальше, тем скорее. Зрители хохочут над этой беготней. Вот маленький ученик, больше похожий на девушку, сбился с ритма. И сразу получил кнутом по спине. Хохот усилился.
Буханки мелькают в воздухе, с мальчишки льется пот, гитары играют быстрее, барабаны неистовствуют, кнут так и свищет. Буханки выстраиваются на прилавке, румяные, соблазнительные.
– Неплохо, – сдержанно улыбнулся претор. – Я еще не видал пантомимы о выпечке хлеба.
– Но что за этим кроется? – скептически заметил префект.
Вигилы, расположившиеся у ног сенаторов, ковыряли в носу. Потеха – и ничего больше. Работы не будет…
– Замесите тесто на новый хлеб!
И вот уже в бочке новое тесто.
– Сегодня расплата, ученики мои, – произносит Лукрин. – Подумайте.
Можно получить либо хлебом, либо по три сестерция, но только с вычетом двадцатипроцентного налога.
– Мы хотим денег, пусть с налогом! – прозвучали четыре голоса.
– Тупоголовые! Ведь хлеб для вас выгоднее! Подумайте еще! – сказал Лукрин и ушел.
Происходит совет учеников.
– Этот хлеб жрать нельзя!
– Но после уплаты налога нам одно дерьмо останется. Что делать?
– Что выбираем?
– Дерьмо с налогом!
– Мы хотим денег! – хором произносят они при появлении Лукрина.
– Тогда завтра, раз вы такие упрямые.
– Это не годится, господин, что же мы будем есть?
– У вас есть возможность: хлеб!
– Нет! Нет! Нет! Нет!
В пекарню входит эдил, который обязан следить за качеством, весом и ценой хлеба. Щелкнул кнут, ученики ретировались. Пекарь низко кланяется.
Эдил взвешивает хлеб на ладони, раздумывает, рассматривает. Нагнулся, ковырнул тесто, потянул воздух и отскочил, зажав нос.
– Что это? Откуда эта вонь? – строго спросил эдил.
– Это какое-то недоразумение, господин мой, я очень обеспокоен.
Наверно, в муке что-то было, уж и сам не знаю.
– Пусти. Попробую еще раз!
– Нет, лучше не надо. Ведь мне продал муку благородный… – Он прошептал имя. Оба почтительно вытянулись.
– Но ты покупателей лишишься, говорю тебе.
– О нет! Один я даю им в долг. – И в сторону:
– Дело-то стоящее, окупится.
– И все же это нельзя продавать. Я отвечаю, ты знаешь. Как ты из этого выкрутишься?
– Бояться нечего, господин, раз за нами стоит X.
Подает эдилу кошель:
– Приятный звон? Не так ли? Позволь подарить тебе это!
Эдил в негодовании делает руками отрицательный жест. Одна рука отвергает, другая, однако, берет и прячет под тогу золото.
Публика подняла оглушительный рев. Спорщики не могли угомониться:
"Видал? Я выиграл! Гони монету!" А другие: "Воры они все! Все!"
Префект напустился на претора:
– Что это такое? Высокопоставленное лицо берет взятки? Прекратить! В порошок стереть! В тюрьму!
Претор усмехнулся:
– Не шуми. Эдил ведь и на самом деле этим занимается. И потом – здесь нет ничего против императора. И против властей…
Так они торговались, а представление между тем продолжалось.
В пекарню вошел покупатель. Одет в залатанный хитон. Походка неуверенная, движения скованные, голос почтительный. Воплощение робости, хотя роста немаленького.
"Фабий! Фабий!" Хлопки.
– Мне бы хлеба, господин, но только очень прошу – хорошо пропеченного.
– Вот тебе!
Тот взял и не понюхал, не взвесил. Простофиля.
– Если позволишь, в долг…
– Ладно. Я тебя знаю…
Ушел. Пришли другие покупатели. Поумнее.
– Он черствый. Как камень.
Эдил заступился за пекаря:
– Ничего ты не понимаешь. Это для зубов полезно.
Покупатель уходит. Приходит новый.
– Это не хлеб, а кисель. Чуть не течет…
Эдил смеется:
– Безумец! Я еще понимаю, когда жалуются, что черствый. А тут? Зато челюсть не свернешь!
Следующий покупатель:
– Он слишком легкий. Легче, чем должен быть…
Эдил замахал руками.
– Сумасшедшие. То недопеченный. То горелый. То мягкий. То черствый. То легче. То тяжелее… Чепуху мелете. Хороший хлеб, и все тут!
Выгоняет всех. Пекарь потирает руки. Эдил уходит, на сцене появляются члены коллегии пекарей. Они одеты лучше, чем в начале представления. Все в белом, словно в тогах. Пекарские колпаки исчезли, волосы причесаны, как у благородных господ.
Зрители замерли. Боги! Это не пекари. Это сенаторы!
– Сенаторы!
– Что я говорил? Тут аллегория. Безобразие! Прекратить! – заорал префект.
Претор заколебался, нахмурился.
А действие низвергалось водопадом.
– Он взятку принял? Принял?
– Принял!
Пекари развеселились:
– Давай. Пеки. Продавай. Бери. Живи. Жить – иметь. Иметь – жить.
Слава тебе, прибыль, откуда бы ты ни пришла!
Пекари ушли со сцены под громкие звуки музыки.
Народ ревел. Все начали понимать. Поняли и вигилы, эх, не одна потеха будет, будет и работа!
Обиженные и оскорбленные сенаторы покидали театр. Обеспокоенный претор оглядывался на когорту преторианцев. Префект злобно постукивал кулаком по барьеру ложи.
Но несколько человек благосклонно отнеслись к представлению. Друзилла по-детски смеялась и восклицала: "Давай. Пеки. Продавай. Бери". Валерия была невозмутима. Луций издали следил за ней и не уходил.
По лицу сенатора Сенеки скользнула легкая улыбка. Кто бы мог подумать!
Фабий, который играл последние роли в его трагедиях, сам теперь пишет пьесы? В этом фарсе много от жизни. По сравнению с ним трагедии Сенеки – просто холодные аллегории.
Правда, пьеса несколько вульгарна, она для толпы, а не для образованных людей, размышлял философ. И все-таки Фабий молодец. У него ость юмор и смелость. Сенека даже завидовал Фабию, сам он на такое не способен. А проделка с Авиолой! Сенека уверен, что это дело рук Фабия, хотя его и отпустили после допроса, так как было доказано его алиби. философу было интересно, чем кончится пьеса. Смелые намеки на сенаторов слегка испугали его. Заметил он и взгляд, который претор бросил на когорту преторианцев.
Сенека хорошо знал свою силу. Он выпрямился, когда претор вопросительно посмотрел на него и демонстративно захлопал.
Претор молча указал разозленному префекту на философа:
– Сенека доволен.
На сцену выскочила женщина. Она тащила за собой покупателя – Фабия и эдила. Ей это ничего не стоило. Она была похожа на здоровенную кобылу, этакая гора мяса. За ними одураченные покупатели. Волюмния вырвала из рук мужа – Фабия – хлеб.
– И это хлеб? Где тут пекарь?
Голос с верхних рядов.
– Заткни ему этим глотку, пусть подавится! Пусть знает, что нам приходится жрать!
– Где пекарь? – визжала Волюмния.
Пекарь спрятался за бочкой и пропищал оттуда:
– Но ведь эдилу хлеб понравился!
Она повернулась к эдилу:
– Это же навоз! Понюхай! Съешь! Кусай! – Она совала хлеб ему в рот.
– Грызи! Жри!
Эдил отчаянно сопротивлялся, ругался и угрожал:
– Я тебя засажу, дерзкая баба, наплачешься!
– Ты? Ах ты, трясогузка, пачкун никчемный, да окажись ты у меня в постели, от тебя мокрого места не останется!
И, подняв хлеб в руке, заорала:
– Это мусор! Дерьмо! Пле-сень!
– Плесень! – повторили за ней обозленные покупатели. Эдил попробовал оправдаться:
– Безумцы! Плесень от болезней хороша! От чумы, от холеры.
Обманутые покупатели бушевали в пекарне. Пекарь убежал. Ученики и подмастерья присоединились к покупателям, набросились на эдила и общими силами сунули его головой в полную грязи бочку. Из бочки только ноги торчали, эдил сначала сучил и дергал ногами, потом затих.
Весь театр ревел и гоготал. Фабий сбросил свой пестрый центункул и в грязной, дырявой, заплатанной тунике, обычной одежде римских бедняков, вышел на край сцены к публике. Показывая на торчащие из бочки эдиловы ноги, он произнес:
Мне жалость застилает взгляд.
Один уже, как говорят,
Дух испустил…
Но он ли главный
Виновник бед?
А как же славный,
Тот продувной богатый сброд,
Что род от Ромула ведет
И тем не менее умело
Одно лишь
Может делать дело –
Нас обирать?! Не он ли тут
И главный вор,
И главный плут?..
Теперь уже все поняли, что тут не одна забава. Захваченные словами Фабия, его пылкими жестами и тоном, зрители повскакали с мест. Весь театр размахивал руками.
Маленький пекарский подмастерье, похожий на девушку, стоит и дрожит. В его расширенных глазах застыл страх. Обвинения Фабия сыплются градом:
Весь свой век на них одних
Гнем свои мы спины,
А они для нас пекут
Хлебы из мякины
И жиреют что ни час,
Словно свиньи, за счет нас…
– Хватит! – крикнул претор. – Я запрещаю…
Голос Фабия как удары по медному диску, удержать его невозможно:
Жри же, римский гражданин,
Этот хлеб свой гордо,
А не хочешь жрать, так блюй,
Можешь во все горло;
Да почтительно, будь рад,
Как всегда лизать им…
Он умолк. Рев голосов докончил стих и, набирая силу, загремел: "Позор сенату! Позор магистратам! Долой! Воры, грабители!"
По знаку претора заиграла труба. Преторианцы двинулись к сцене. Актеры и народ преградили им путь. Сотни зрителей с верхних рядов неслись вниз на помощь. Поднялась суматоха.
– Задержите Фабия! – в один голос орали претор и префект.
Когда преторианцы, раскидав всех, кто стоял на пути, ворвались на сцену, Фабия Скавра там уже не было. Они напрасно искали его. Преторианцы накинулись на зрителей. Возмущение росло, ширилось, и только через час преторианцам удалось очистить театр, при этом четверо было убито и более двухсот человек ранено.
Центурион пыхтел от усталости, он был невероятно горд, будто ему удалось спасти театр Бальба от разрушения. Его выпученные глаза, которые он не сводил с претора и префекта, светились от самодовольства. Видали, как мы укротили эту банду? Видали, какой я молодец?
Претор и префект, побледневшие, сидели в ложе пустого театра. И чувствовали себя весьма неуютно. Рев толпы вдалеке красноречиво свидетельствовал о том, что она не смирилась, а только растеклась по улицам Рима.
Утром все стены на форуме были исписаны оскорбительными надписями в адрес сенаторов, всадников и магистратов, а на государственной солеварне в Остии тысячи рабов и плебеев бросили работу, протестуя против дороговизны.
Валерию охватило желание принадлежать Луцию в необыкновенно романтической обстановке, и она пригласила его во дворец отца, расположенный в Альбанских горах. Словами она пригласила его на ужин, глазами – на ночь. Летний дворец находился в горах над Немийским озером, недалеко от знаменитого святилища Дианы. Народ окрестил это озеро Дианиным зеркалом.
Валерия вышла на галерею виллы и смотрела в сторону Рима. Вечер был прохладный, сырой, но весна уже поднималась с равнины в горы. Медленно тянулось время. Нетерпение охватило Валерию, она приказала подать плащ и вышла навстречу любви, не разрешив сопровождать себя.
Сандалии Валерии из выкрашенной под бронзу кожи пропитались влагой, она куталась в изумрудно-зеленый плащ. Крестьяне, возвращавшиеся из Рима в Веллетри, с удивлением наблюдали за диковинной фигурой. Они не знали, в чем дело, но догадывались. Прихоть благородной госпожи, которая сегодня утром прибыла на виллу Макрона в эбеновых носилках в сопровождении рабов и рабынь… Они обходили ее. Шли каменистыми тропками вдоль дороги. От благородных лучше подальше.
Валерия дрожала от холода и нетерпения. Время тянулось. Луций гнал коня галопом и остановился в десяти шагах от нее. Она вскрикнула от радости и протянула к нему руки.
Луций подхватил ее и посадил впереди себя, пылко целуя. Они вошли в уютный триклиний, тесно прижавшись друг к другу. Горячий воздух обогревал триклиний. Стол был накрыт на двоих.
– Я ужасно продрогла.
Он обогревал ее руки, гладил их, целовал.
– Ах ты голодный. Ах ты ненасытный, – смеялась Валерия.
Она захлопала в ладоши. Появились рабыни – молодые девушки, все в одинаковых хитонах любимого Валерией зеленого цвета, на их тщательно причесанных волосах венки из мирта.
Все было хорошо продумано и подчеркивало чары госпожи.
Они возлегли у стола. В разожженном термантере подогревалась калда – вино с медом и водой. Рабыни внесли изысканные пикантные закуски, подали чаши со свежими и сушеными фруктами и исчезли.
В амфорах, запечатанных цементом, было старое хийское вино с добавкой алоэ. Оно опьяняло!
Валерия была счастлива. За десертом Луций начал расспрашивать Валерию о детстве.
– Я ничего о тебе не знаю, моя божественная, а мне хотелось бы все знать. Ведь, любя человека, мы любим и те годы, когда мы еще не знали его.
Взгляд Луция был прямодушен.
Несколькими глубокими вздохами она успокоила едва не выскочившее из груди сердце. Слезы засверкали в ее затуманенных глазах и приготовили почву для сочувствия и жалости. Ну как не проникнешься жалостью, хотя римскому воину это и не свойственно, к ребенку, росшему в грязи, среди грубости деревенской жизни, к девушке, жившей среди погонщиков скота. С чувственных губ Валерии срывались жалобы: о боги! Ходить по навозным кучам босыми ногами, быть искусанной оводами и жирными мухами, слушать грубые речи пастухов, а в мыслях промелькнул лупанар, ее первый приют… Она перешла на веселый тон: ее освободил дядюшка, вольноотпущенник, землевладелец из Сицилии, и у него подрастающая девушка провела свои юные годы за лютней, греческим и стихами. А когда отец стал приближенным императора, он позвал ее в Рим…
– На удивление богам и народу, – заметил Луций. И она, улыбаясь ему очень нежно, добавила:
– И для того, чтобы я влюбилась вот в этого человека и отдала ему сердце с первого взгляда… впервые…
Сейчас Валерия не лгала, и откровенность признания придала ее лицу особое очарование. Луций смотрел на нее восхищенными глазами, когда она трогательно рассказывала о горестях своей молодости. И снова все в ней его очаровывало.
Он жадно протягивал к ней руки. Она нежно отводила их, ускользала от него. "Зачем она играет?" – злился Луций. Но она улыбалась, и он смягчался, любуясь ею.
Валерию лишали покоя мысли о Торквате. Она старалась превзойти ее в стыдливости, ведь это покоряет мужчин. Искренность ее чувств очаровывала Луция. Она была то нежной девушкой, то охваченной страстью кокетливой искушенной гетерой.
Но Луций не замечал этого. Он только восхищался, томимый любовью, и мысленно сравнивал Валерию с Торкватой. О боги, как дочь Макрона прекрасна!
Валерия ликовала, Луций ее, он покорен ею, и с каждой минутой все больше и больше. Она нежно ласкала его и наконец приникла к его губам.
Олимпийские боги! Если бы глаза ваших статуй, расставленных вдоль стен триклиния, не были слепы, кровь закипела бы и в ваших мраморных телах.
Желание принадлежать любимому мужчине довело Валерию до экстаза. В полутьме притушенных светильников ее тело переливалось, как жемчуг, стройное, вызывающе прекрасное. Потеряв голову, она повела себя как гетера. Луций засмеялся и подбежал к ней.
– Почему ты смеешься? – Воспоминание о прошлом перехватило ей голос.
Он целовал ее плечи, шею и между поцелуями, задыхаясь, говорил:
– Ничего, ничего, моя божественная, ты так напомнила мне восточных одалисок… я люблю тебя… не мучай же меня…
Она позволила отнести себя на ложе. И была бледна даже под румянами.
Одной любовью было переполнено ее сердце. Валерия со страхом наблюдала за ним. Что он видит под закрытыми веками? Какой лупанар, какую проститутку напомнила она ему, когда, позабыв все на свете, как гетера, соблазняла его.
Это конец. Он откроет глаза, увидит мое лицо и рядом лицо той, другой.
Такая же, такая же, как все, гетера как гетера, встанет, скажет что-нибудь ужасное и уйдет…
Луций, устав от наслаждений, не думал ни о чем. Он был достойным сыном императорского Рима: немного наслаждения, немного разума и почти никаких чувств. Опьяненный счастьем, он не открывал глаз. Чувствовал взгляд Валерии на себе, и ему захотелось еще минуту побыть одному. Снова пришла мысль об отце. Что бы он сказал, если бы увидел его с дочерью своего смертельного врага? Ты предатель, сказал бы он. Почему сразу же такое жестокое обвинение? Если спросить мой разум… "Я знаю, куда иду. Знаю, чего хочу, отец. Я хочу жить по-своему. Я слышу тебя, хорошо тебя слышу, отец: Родина! Свобода! Республика! Да. Но сначала жить! Сначала любовная интрига, которая обеспечит мне блестящую карьеру. А когда я стану добропорядочным гражданином, а когда я женюсь… Торквата? Ее я предал.
Да. Но кто, кто на моем месте не сделал бы того же? Ради такой красоты!
Ради такой любви! Ради таких ласк!"
Он открыл глаза. Светало. Он увидел над собой полное тревоги, бледное лицо Валерии. Протянул к ней руки.
– Ради тебя я предам весь мир, – пылко проговорил он. Она не поняла его, но была счастлива. Нет, нет, он ни о чем не догадывается. Ни о чем.
Она покрыла его лицо поцелуями, и с уст ее сорвались слова нежности и любви. Бурные, бессвязные.
– Я буду твоей рабыней, если ты захочешь, – шептала она горячо. Но в мыслях было иное, она страстно желала заполучить Луция. – А когда я стану твоей женой, мой дорогой, ах, тогда…
Он смутился. Об этом он никогда не помышлял. Он видел своей женой, хозяйкой дома, матерью своих детей Торквату. Валерию он воспринимал как обворожительную любовницу, с которой он никогда не испытает скуки супружеской жизни. Зачем менять то, что родители установили? Он взвешивал: если я буду поддерживать Макрона, императора, то влияние Валерии позволит мне занять высокое положение и я смогу помочь отцу. А когда я буду прочно сидеть в седле, ничто не будет для меня невозможным… А что, если заговор удастся? Отец заявит, что Валерия была орудием заговорщиков в доме Макрона. Республика сметет Макрона и Валерию – но к чему сейчас думать об этом? Что будет со временем?! Долой заботы! Я родился под счастливой звездой. Эта звезда подарила мне великолепную возлюбленную, она даст мне все, о чем я мечтаю!
Он поцеловал руку Валерии. Встал. Оделся.
Она припала к его губам:
– Ты мой!
– Твой. Только твой.
В минуту расставания Валерия не смогла скрыть мысли, которая все сильнее ее волновала. И сказала резко:
– Ты сегодня же напишешь Авиоле, что отказываешься от его дочери! Я хочу, чтобы ты принадлежал только мне!
Луций возмутился. Его патрицианская гордость была задета. Хорошо ли он расслышал? Эта женщина ведет себя с ним как с рабом, хотя и говорит "буду твоей рабыней!". Напишешь, откажешься, я хочу, чтобы ты принадлежал только мне! Приказы, не терпящие возражений! Что он, сын Курионов, представляет собой в эту минуту? Вещь, тряпку! Еще минуту назад рабыня, она властно приказывает мне, что я могу. что я смею, что я должен! Так вот как бы выглядела моя жизнь с ней. Исполнять прихоти властолюбивой выскочки!
Он повернулся к ней возмущенный. Но красота Валерии обезоружила его.
Она прильнула к нему и страстно поцеловала на прощание:
– Завтра у меня в Риме!
Он пылко поцеловал ее и ушел переполненный любовью. гневом и ненавистью.
Сдерживая гнев, он взял от раба плащ и последовал за ним к садовой калитке, где стоял его конь.
Луций выехал на крутую тропинку.
Убежав из театра от преторианцев, Фабий скрылся в самом городе. Никем не замеченный, он выбрался через Капенские ворота из Рима на Аппиеву дорогу. В трактире у дороги обменял свою одежду на крестьянскую, приклеил седую бороду и заковылял, опираясь о палку, к Альбанским горам. В деревне Пренесте у него друзья, которые помогут ему укрыться. Он шел всю ночь.
Начинало светать.
У лесной тропинки он присел на пень пинии отдохнуть и съесть кусок черного хлеба с сыром. Когда над ним загромыхали камни, уже не было времени скрыться. В конце концов, крестьян он не боялся. Мужчина в дешевом коричневом плаще с капюшоном остановил возле него коня.
– Далеко ли до дороги на Пренесте, старик?
Фабий узнал Луция и испугался. Он ответил низким, глухим голосом.
– Все время вниз по этой тропинке, – протянув руку, показал он. – На перекрестке поезжай влево.
Луций обратил внимание на движение руки крестьянина. Что-то было в этом жесте манерное. Где же он видел этот жест? На корабле из Сиракуз в Мизен.
Актер Фабий? Луций насторожился. Он преднамеренно не смотрел на путника, делал вид, что успокаивает коня и болтал, что приходило на язык.
– Эти холмы коварны. Говорят, здесь шатается всякий сброд, скрывающийся от преследования… – И он посмотрел прямо в глаза крестьянину. У того дрогнули веки.
– Чего бояться, если у человека ничего нет, – заскрипел старик и дерзко рассмеялся:
– За этот кусок сыра? – Хотя Фабий старался изменить голос, но смех выдал его, и Луций понял, кто перед ним.
Он разозлился. Вы только посмотрите на этого человека, на корабле он признавался, что мечтает только о том, как бы наесться, напиться и переспать с женщиной, потом высмеял сенаторов в "Пекарях", а теперь скрывается в горах от заслуженного наказания. Ах ты взбунтовавшаяся крыса.
Рабское отродье. Он вспомнил о Валерии и с еще большей яростью набросился на него, эти выскочки всегда дерзки.
– Люди, скрывающиеся от рук правосудия, способны на все, – чеканя слова, произнес Луций.
Фабий заволновался. Он узнал меня. Как зло сказал он это. Конечно же, он был на "Пекарях". Но Фабий тут же вспомнил разговор на корабле. Луций – республиканец, но он и сын сенатора. Он чувствует себя среди своих так же, как и я среди своих. Фабий осторожно продолжил игру дальше:
– А мы в горах никого не боимся. – Он зевнул, обнажив крепкие зубы.
– Разве только волков зимой.
– Человек, у которого под языком яд, опаснее волка, играл с ним Луций как кошка с мышью. – Волка лучше всего убить…
Фабий сжал зубы. Лицо его побледнело. "Он меня выдаст, как только вернется в Рим, – решил Фабий. – Сенаторский сынок отомстит за оскорбление сенаторского сословия". И Фабий попытался взять себя в руки.
"Главное сейчас – не рисковать. Преторианцы будут здесь не раньше вечера.
Значит, за ночь я должен добраться до моря. Через горы в Остию. Там я буду близко от Квирины". Он продолжал неторопливо есть.
– Правильно, господин. Убить – это святой закон сильнейшего.
Луций внимательно наблюдал за актером. Несмотря на злость, которую он к нему испытывал, Луций восхищался самообладанием Фабия. Твердость и смелость понятны солдату. Но невозмутимость Фабия бесила его, и он заговорил напрямик:
– Те, кто создает законы, заботятся и о том, чтобы их не нарушали, ты думаешь иначе?
Фабий был хороший актер. Он даже бровью не повел, лишь заметил удивленно:
– О чем ты говоришь, господин? Я не понимаю тебя.
Луций приподнялся и опустил поводья. "Ты прекрасно меня понимаешь, Фабий Скавр. Ну что ж, продолжай играть… Но кто-нибудь сорвет с тебя маску!"
И Луций поскакал, из-под копыт коня покатились камешки вниз по крутой тропинке. Фабий смотрел вслед, пока всадник не скрылся за поворотом. Потом встал, сошел с тропинки на мягкие жухлые листья и торопливо зашагал через дубовую рощу к деревне.
Солнце уже поднялось над Тирренским морем, когда Луций подъезжал к Риму. Дорога шла вдоль отцовской латифундии. За решетчатым забором рабы устанавливали крест. На кресте был распят обнаженный раб. Смуглое лицо было искривлено от боли, стоны распятого разрывали золотистый воздух.
Надсмотрщик узнал во всаднике сына своего хозяина и вежливо приветствовал его.
– Что это значит? – спросил Луций не останавливаясь.
– Он хотел сбежать, милостивый господин.
Луций равнодушным взглядом скользнул по рабу, кивнул и поехал дальше.
Отчаянный крик распятого летел за ним.
"Поеду прямо в префектуру, – размышлял Луций. – и скажу, где скрывается Фабий Скавр. Завтра он будет в их руках. Снова отправишься в изгнание, зловредная морда". Он злобно рассмеялся, но внезапно оборвал смех: Курион не может быть доносчиком…
Он поторопил коня и рысью проскакал через Капенские ворота.
Дома он нашел письмо от Торкваты: … она боится, боится за его сердце.
Она несчастна, плачет, не может поверить, что он забыл ее. Когда он придет к ней? Когда?
Луций читал письмо затаив дыхание. Перечитал его несколько раз, упиваясь каждым словом. Оно пролило бальзам на его кровоточащую, оскорбленную гордость. Он сравнивал. В письме покорность нежной патрицианской девушки, а там властность выскочки-плебейки. Он слышал глухой голос Валерии: "А когда я стану твоей женой…" Луций язвительно рассмеялся, взял пергамент и как в лихорадке начал писать письмо Торквате.
Письмо, полное любви, признания в преданности, продиктованное внутренним сопротивлением властолюбивой "римской царевне".
Закончил и прочитал написанное и тут же увидел блестящие глаза Валерии, услышал ее повелительный голос. Он встал и нервно заходил по таблину.
Трусливо разорвал письмо к Торквате. И долго сидел, тупо уставившись на чистый лист пергамента. "Напишешь! Откажешься!" Оскорбленная гордость, задетое самолюбие, чары Валерии, его честолюбие – все смешалось в отчаянном хаосе. Наконец он очнулся. Вспомнил Сенеку: "Спроси свой разум".
И написал Торквате уклончивое письмо, что у него много дел, которые мешают ему прийти сейчас же, Однако, как только у него появится возможность, он с удовольствием придет…
Передавая письмо Нигрину, чтобы тот вручил его Торквате, гордый сын Куриона стоял потупив глаза.
Император не мог уснуть.
Еще с вечера сухой, налетевший из Африки ветер взбудоражил море. Вслед за ним примчалась весенняя гроза. Вилла "Юпитер" сотрясалась от порывов ветра. В садах шумел ливень. Дождь освежил листву и мрамор, но не императора. Всю ночь бились волны о скалы.
Тиберий прислушивался к рокоту моря, которое отделяло его от Рима. В этом рокоте была угроза, звон оружия и вопли раненых слышались в нем императору, казалось, что сошлись две страшные силы, две стихии: император и Рим.
Тиберий барабанил пальцами по ручке кресла, глаза его лихорадочно уставились в темноту. Он всегда был суеверен и теперь в шуме воды пытался расслышать ответ на вопросы, которые его мучали и на которые даже астролог Фрасилл ответить не мог.
Отдаться ли на волю Таната и спокойно ждать смерти или продолжать грызню с сенатом? Кто займет мое место? Сколько мне осталось жить: неделю, месяц, год? Увижу ли я еще раз Палатин, ступлю ли на Капитолий? Должно ли это случиться? Случится ли это?
Море, которое охраняло цезаря и одновременно делало его изгнанником, ничего ему не сказало. И к утру успокоилось. Император же успокоиться не мог.
Он с трудом дотащился по мокрой террасе к мраморным перилам, чтобы посмотреть на север, туда, где Рим. Который уже год смотрит вот так старый меланхолик!
Он облокачивается о холодный камень, и сморщенные губы бормочут "Вне Рима нет жизни…"
Утро было сырое. Мрамор холодил. Императора тряс озноб.
Приблизился раб и возвестил третий час утра. Скоро придут гости. Он позвал Сенеку. Не ради себя. Чтобы потешить Нерву, тот недавно просил об этом Тиберия.
Тиберий приказал принести шерстяной плащ и палку. Телохранителям велел остаться.
По кипарисовой аллее император направился к вилле, в которой жил Нерва.
Когда он одиннадцать лет назад решил переселиться из Рима на Капри, с ним, кроме астролога Фрасилла и врача Харикла, отправилось несколько друзей:
Курций Аттик, Юлий Марин, Вескуларий Флакк и Кокцей Нерва. С годами они один за другим исчезли из его окружения – кто умер, кто вернулся в Рим.
Остался последний, сенатор Нерва. Великий правовед, умный законодатель.
Они были друзьями смолоду; оба почитатели греческой культуры, оба серьезные, они хорошо понимали друг друга. Оба страстно любили Рим, им одним жили. Нерва, первый из советчиков Тиберия, остался верен ему и в старости. Но и он в последнее время отдалялся от императора. На прошлой неделе Нерва слег и отказался принимать пищу. Отказался разговаривать с Тиберием. Император догадывался о причине. Гнев отразился на его лице: может быть, Сенека и поможет здесь…
Он шел по кипарисовой аллее к вилле. Все расступались перед ним, кидались прочь. Рабы поливали сад. Согнувшись над землей, они уголком глаз наблюдали за императором. И шептались:
– Ты видишь, как он медленно идет? Он идет с трудом. Неделю назад он не был таким сгорбленным. Смотри!
– Не смотри! Это может стоить жизни!
Кнут надсмотрщика рассек воздух.
Император вошел в маленький павильон. Там в террариуме спал огромный чешуйчатый ящер, которого Тиберий получил в подарок от великого царя парфян Артабана. Император полюбил отвратительное животное и возил его повсюду с собой как амулет, на счастье. Тиберий думал о Нерве и механически поглаживал твердую чешую. Император щелкнул пальцами. Зверь поднял голову и уставился на него желтыми глазами. Их холодный блеск успокаивал, в этих глазах была неподвижность пустыни, неподвижность веков.
Император с минуту посмотрел в них и вышел.
Резкий ветер дул ему навстречу. Император стянул на горле плащ. Вошел в виллу. Сел у ложа Нервы и посмотрел на друга.
Худое лицо костлявого старика было цвета охры.
– Что ты ел вчера, милый? – ласково спросил император.
– Сыр, хлеб и вино.
Тиберий хлопнул в ладоши:
– Что ел вчера сенатор Нерва?
Управляющий ответил:
– Он и вчера не притронулся ни к чему, цезарь.
Управляющий исчез. Тиберий долго смотрел на друга, молчал. Потом сказал тихо и мягко:
– Что это значит, дорогой мой?
Нерва повернул голову к стене:
– Жизнь перестала радовать меня, Тиберий.
– Отчего?
Нерва молчал. Император настаивал:
– Скажи же, отчего тебя перестала радовать жизнь, Кокцей?
– Мне тяжело, я не вынесу больше…
– Все вы, стоики, безумны! – вспыхнул император. – Вы бросаетесь тем, что лишь однажды дается человеку, – жизнью! Я знаю. Это я угнетаю тебя! Ты со своей филантропией гнушаешься человека, который и на расстоянии убивает, который погряз в разврате на склоне жизни…
– Это ты называешь жизнью, Тиберий?
Нерва с трудом приподнялся, но тут же слабость опять свалила его на ложе.
– Когда-то ты был велик, я уважал тебя, ты был великодушен, ты был правитель, а теперь? За несколько необдуманных слов ты отомстил смертью Флакку…
– Из необдуманных слов растут интриги, а из интриг – заговоры…
– Смешно! Ты должен заботиться о том, чтобы преданность народа охраняла тебя, а не палач. Но ты насилуешь свободу, ты убиваешь, жестокость овладела тобой, кровь течет потоками. Позор! – Нерва с трудом произносил слова. – Мне стыдно за тебя, Тиберий! Будь я на твоем месте, я сделал бы то же, что делаю теперь: я ничего не брал бы в рот, чтобы угасла эта постыдная жизнь!
– Ты можешь поносить меня, Кокцей. Можешь называть мою жизнь постыдной. Ты видишь все иначе, чем я. Ты знаешь, что сделал бы на моем месте. Но ты не на моем месте! Тебе не нужно держать за уши волка, а за короткие уши трудно удержать, но кровожадные клыки не позволяют и отпустить. – Император продолжал говорить, глядя куда-то вдаль. – Ты можешь советовать мне убить себя. Ты не терпел обид и не жил всю жизнь среди интриг, как я. – Император властно поднял руку:
– Ни одного часа моей жизни я не отдам добровольно. Вдруг в последний миг придет…
Он помолчал. Нерва тускло заметил:
– Что придет? Чего ты ждешь?
– Что-то хорошее, такое, чего до сих пор не было мне дано в жизни…
На костлявом, желтом лице Нервы появилось ироническое выражение:
– Так что же такое это "что-то"?
Тиберий посмотрел в горячечные глаза старика. Он не мог произнести этого вслух, он прошептал едва слышно:
– То, чем многие годы был для меня ты. Не что-то. Кто-то. Ты понимаешь меня?
Нерва закрыл глаза и не ответил.
– Но и тебя я не хочу потерять, – выдохнул император. Потом он хлопнул в ладоши:
– Принесите завтрак.
В одно мгновение появился завтрак.
– Ешь. Потом ты встанешь и пойдешь ко мне. Я жду кое-кого, он и твой друг.
– У меня больше нет друзей.
Глаза императора налились кровью:
– Молчи и ешь! Ты пойдешь со мной! Я жду Сенеку. Я позвал его ради тебя.
Нерва улыбнулся. Как будто издалека.
– Из всего, что проповедовал Сенека, мне осталось только одно: суметь умереть. И даже у тебя нет власти помешать мне в этом.
Тиберий встал, взял его за руку, просил, требовал. настаивал, умолял.
Нерва выдернул руку, повернулся на бок, спиной к императору, и произнес примирительно, как говорят умирающие:
– Иди один! И найди, что ищешь. Я желаю тебе этого от всего сердца.
Потом он умолк и больше не шевельнулся, не сказал ни слова.
Император стоял над ним бессильный, беспомощный. Он не знал, как еще уговаривать Нерву, он знал только, что последний друг покидает его, покидает по своей воле и лишь он один в этом виноват. Он задумчиво смотрел на белые волосы старика, на его горло. На тощей шее медленно пульсировала артерия. Ему хотелось погладить Нерву. Он поднял руку, но рука замерла на полдороге, император заколебался, и рука опустилась.
Он возвращался в виллу. Управляющий шел за ним. Неожиданно Тиберий остановился: Харикла!
Личный врач императора Харикл появился незамедлительно.
– Харикл, ты получишь мою виллу в Мизене с садами, с виноградниками и, кроме того, миллион золотых, если тебе удастся заставить жить Кокцея Нерву!
Они медленно поднимались на террасу. Макрон громко топал и все время был на две ступеньки впереди. Сенека поднимался с трудом. В легких что-то свистело. Он остановился, чтобы отдышаться.
– Ты задохнулся, дорогой Сенека!
– Это легкие, мой милый. Легкие.
– Ты почти на десять лет моложе меня.
– И молодой может быть старым.
Макрон видел бледное, осунувшееся лицо, уголки губ подергивались. Он лукаво усмехнулся:
– Страх, дорогой Сенека?
Сенека остановился и презрительно глянул на слишком назойливого собеседника:
– Астма. – Но все-таки спросил:
– Ты не знаешь, зачем позвал меня император?
Обыкновенно Макрон знал все. На этот раз он не знал ничего. Но виду не показал.
– Император хочет развлечься беседой с тобой, философ, – и, скрывая пренебрежение, добавил:
– Сегодня великий день на Капри. За вином будут беседовать двое мудрейших и величайших в мире людей.
– Не преувеличивай, милый, – сказал Сенека и польстил Макрону, – в величии мне не сравниться с тобой!
Макрон захохотал:
– И это правда, мудрец. Разница по крайней мере пальцев в десять. Иди, цезарь ждет.
Цезарь ждал. Он ждал Сенеку, он ждал от Сенеки многого. Того, о чем говорил с Нервой. Он ждал простого слова сочувствия. Слова дружбы. Ведь такой мудрый и образованный человек наверняка поймет его.
Против императорского кресла поблескивал бронзовый Апоксиомен греческого скульптора Лисиппа, прекрасная статуя, стоявшая прежде в Риме перед театром Марка Агриппы. Тиберию понравилась эта статуя, и он увез ее на Капри. "Он украл у Рима Лисиппа", – шептались сенаторы, которые раньше и не замечали Апоксиомена. Император задумчиво смотрел на статую.
Послышался шум шагов.
Случилось то, что случалось редко. Император поднялся и пошел навстречу Сенеке, чтобы обнять его.
– Приветствую тебя, Анней. Я жаждал поговорить с человеком, у которого в голове есть еще что-то, кроме соломы.
Макрон стиснул зубы от императорской бесцеремонности и учтиво рассмеялся. Терраса заполнилась рабами. Кресла, плащи, накидки. Закуски, фрукты, золотистое вино в хрустале. По знаку императора Макрон удалился.
Сенека, привыкший пить только воду, заколебался, но все-таки поднял чашу, чтобы выпить за здоровье императора. Тиберий, улыбнувшись, показал желтые зубы. Его здоровье? Ни малейшего изъяна. До ста лет проживет! И после паузы: "Это шутка. Риму нечего бояться: едва ли я выдержу два года, год. Быть владыкой – это каторга. Ибо как же добиться того, чтобы с правителем было согласно сто пятьдесят миллионов подданных? Как добиться, чтобы были согласны с ним не только на словах, но и в мыслях, по крайней мере те, кто окружает его? Но довольно. Мне хотелось бы услышать о твоей работе.
– Я заканчиваю трагедию.
– Опять! – У императора невольно снова появился иронический тон. – Она, разумеется, направлена против тиранов?..
– Да, – нерешительно сказал Сенека. Это была опасная тема.
– И за образец ты берешь меня?
Сенека испугался:
– Что ты, благороднейший! Ты не тиран. Тиран не мог бы дать Риму безопасность. Благодаря твоим усилиям Рим достиг благосостояния. Ведь, когда все подорожало, ты сам доплачивал торговцам, чтобы цены на зерно и хлеб не повышались. И самое главное – ты дал империи вечный мир…
– Да. Но что получил взамен? Насмешки и ругань: скряга, из-за которого уменьшились доходы и прекратились гладиаторские игры! Деспот, который своим вечным миром превратил жизнь в серую пустыню! Их, Сенека, война только взбадривает и приносит прибыль!
– Да, мой цезарь! Для многих мир тяжелее войны.
Тиберий насмешливо продолжал:
– Тиран, который купается в человеческой крови… – Он запнулся и сухо рассмеялся:
– Вот как. И все-таки в целом Риме только ты и я, только мы не хотим, чтобы на гладиаторских играх напрасно лилась человеческая кровь. И поэтому я не хочу войны, несмотря на то что проливаю кровь. И буду проливать, надеюсь, что не даром. Я должен делать это, дорогой мой.
Сенека отважился:
– Умеренность – это благороднейшее свойство правителя. Именно она идет на пользу народу, империи. А человеческая кровь, прости меня, о благороднейший, лишь замутняет образ великого правителя… Гуманность – это закон вселенной…
Тиберий распалился:
– Твоя гуманность, философ, обнимает весь мир, и от этого-то она жидковата. Твои вселенские законы – это пар над морем. Ты витаешь в облаках, а я должен ходить по земле.
– Дух человечности превыше всего…
– Нет. Материя, – резко перебил его император. – Материя – это то, из чего складывается жизнь. И душа материальна, Эпикур знал об этом больше, чем вы, стоики. Ты весь в абстракциях. Разглагольствуешь о том, что человек должен быть совершенным. И только это тебе важно, а там пусть будет, что будет. Но тут-то и есть разница: ты живешь только ради своих идей. в то время как я живу ради Рима. Наш благоразумный Сенека ищет, как бы не запачкать свое совершенство грязью… – Голос Тиберия раздраженно возвысился. – А я хочу принести пользу Риму, даже если для этого мне придется пачкать руки в крови! В чем благородные римляне видят смысл жизни, Сенека?
Сенека закашлялся, он подыскивал и взвешивал слова, мысленно выстраивая их в правильный ряд:
– Смысл жизни для римлян – это блаженство. И может быть. кое-кто подменяет блаженство благополучием. Благородные римляне верят…
– В богов? – перебил император.
Сенека заморгал. Он знал, что император никогда богам не поклонялся, да и сам Сенека всегда уклонялся от так прямо поставленного вопроса, но теперь, к счастью, речь шла не о нем.
– Боги обратились в бегство перед золотым потопом, цезарь. Рим с маской добродетели на лице верит лишь в прибыль, наживу и наслаждение. И эту веру он воплощает в делах так судорожно, как будто сегодняшний день – это и день последний.
Тиберий вонзил в Сенеку колючий взгляд серых глаз:
– И ты нередко говоришь о конце мира. Ты предчувствуешь его скорую гибель, от этого в твоих трагедиях рок всегда разрушителен?
– Но как не думать о конце мира, цезарь, если вокруг тебя порок и безнравственность? Один тонет в вине, другой – в безделье. Богатство приковывает их к земле, как раба – цепь с ядром на ноге. Весь день проходит у них в страхе перед ночью, ночь – в страхе перед рассветом. Они задыхаются в золоте и погибают от скуки. И ее убивают в разврате. Как же не проникнуться скепсисом и пессимизмом? Как не думать о гибели мира?
Тиберий кивнул, но иронически произнес:
– Очевидно, близится конец мира. Нашего. Может быть, существует и другой мир и он спасется.
Сенеку удивила эта мысль. Другой мир? Какой? Где? Невозможно. Император ошибается. В Сенеке заговорил космополит. Он защищал единое всемирное государство, в котором граждане – все человечество. Нет двух миров, лишь один существует, и он погибнет.
Тиберий расходился во взглядах с гражданином мира, он душой и телом был римлянин, поэтому он вознегодовал:
– Разве ты не частица римской нации? Разве Рим для тебя не отечество?
Разве ты не обязан – может быть, идеями и словами – бороться за славу отечества, за славу Рима?
Сенека не знал, что ответить. Он не любил волнений. нарушавших его философское спокойствие. Стоицизм допускает борьбу за человеческий дух; для него же не существует государственных границ. Но бороться во славу отечества, во славу Рима? Для космополита Сенеки эти понятия были чужды.
Он спокойно начал:
– Тебе ведь известно, цезарь, что стоическая мудрость почитает душевный покой высшим благом. А душевное спокойствие, уравновешенность невозможно обрести, если человек не откажется от своих страстей, от своей привязанности к земным делам. Покоя достигнет лишь тот, кто поиски духовной гармонии поставит превыше жажды богатства, славы, власти.
Совершенный дух стоит высоко над человеческой суетой, он стремится к добродетели. к познанию высшего добра. А познание высших начал приводит к пониманию того, что все – преходящее, кроме духа, дух же вечен. И это сознание дает душевный покой.
Лицо Сенеки слегка порозовело, голос окреп, как это бывало всегда, когда он говорил на излюбленную тему. Тиберий покачал головой:
– Все это прекрасно, философ! Но, послушав тебя, я прихожу к заключению, что мне никогда не познать добродетели и душевного покоя. – В голосе Тиберия появились металлические нотки. – Я не могу, как улитка, спрятаться в свой домик и копаться в своей душе. У меня ведь не все дни праздничные, нет, сплошные будни, и мне приходится заботиться о таких низменных вещах, как доставка зерна, починка водопровода – словом, о порядке, да к тому же об этом столь непопулярном мире, потому что перед лицом истории я отвечаю за Рим! А перед кем отчитывается, кому дает отчет твой душевный покой? Ах, этот твой душевный покой! Это пассивность.
Застой, оцепенение, оторванность от жизни! Посмотри вокруг себя! Твой покой, как ты его изображаешь – это твое величайшее заблуждение, мой милый! Гераклит прав: все в мире находится в движении, все течет, все изменяется, движение необходимо жизни, покой для нее смертелен…
– Я уважаю мнение Гераклита, но согласиться с ним не могу. Прости меня, моим авторитетом останется Зенон[44].
Император хмурился. Фразы, громкие, пустые слова. Нет, понимания не будет между нами. А я хотел сделать его своим другом! Насколько ближе мне Нерва, который живет на земле, как и я.
Они молчали.
Сенека кутался в плащ, хотя мартовское солнце светило ярко. Он медленно жевал инжир. Он не знал, чем кончится его разговор с императором.
Дружеским поцелуем или опалой? Он старался не поддаваться страху. И все же волновался и не мог отделаться от неприятного чувства. Император – это сплошное беспокойство. Это борец. И он наступает, борется. А это утомляет.
О боги, он почти вдвое старше, а загнал меня, как собака зайца.
Разочарованный император неожиданно перевел разговор на более конкретные предметы.
– Мне донесли, что некоторые недовольные сенаторы что-то замышляют против меня. Может быть, даже существует заговор. С тобой, Анней, почти все доверительны. Скажи, что ты об этом знаешь?
Сенека побледнел, вспомнив разговор с Сервием Курионом и его сыном.
Закашлялся. Он кашлял долго, лихорадочно думал, им овладел страх.
– Но ведь я не доверенный сенаторов, мой цезарь, – начал он осторожно. – И как я могу быть им! Ведь ты знаешь сам, что они не любят философию, а для меня она – все. Я скорее сказал бы, что они меня ненавидят. Ведь я в их глазах выскочка, бывший эквит. Живу тихо и скромно.
Защищаю в суде сапожников точно так же, как и сенаторов. Не гоняюсь за золотом, как они. Никто из них не доверился бы мне. Все знают, что, хоть мой отец и был республиканцем, я всегда стоял за священную императорскую власть.
Это была правда, и Тиберий знал об этом. Сенека не раз публично заявлял то же самое. Тиберий небрежно завел разговор о другом. Он поднял голову, как будто вспомнил что-то:
– Расскажи мне, дорогой Сенека, что произошло в театре Бальба, там играли что-то такое о пекарях? Макрон даже дал мне совет снова выгнать всех актеров из Италии, так он изображает дело.
– Он преувеличивает, император.
Сенека рассказал содержание фарса. Речь шла о пекарях, а некоторые чересчур мнительные люди сразу же подумали о сенате. Сенека говорил легко, с удовольствием. Пекари в белом пекут, обманывают, дают и берут взятки.
Фабий Скавр был великолепен.
Император злорадно усмехнулся. Впервые за долгие годы.
– Но ведь это и в самом деле похоже на сенат, Сенека. А Макрон бьет тревогу из-за каких-то жалких комедиантов. Да, благородные сенаторы могут, сохраняя личину патриотов, воровать, мошенничать, пить и набивать брюхо за счет других. Но видеть это? Нет! Знать об этом? Никогда! – И он опять усмехнулся.
– Я прикажу Макрону, чтобы он привел ко мне сюда этого Фабия Скавра.
Он, очевидно, порядочный плут, раз публично подрывает уважение к сенату…
Сенека забеспокоился, стал защищать Фабия: он шалопай и не стоит того, чтобы тратить на него время…
– Я позову его, – упрямо повторил император и неожиданно вернулся к прежней теме:
– Ты в последнее время не виделся с Сервием Курионом?
Сенека закашлялся, чтобы скрыть растерянность и испуг. Император знает об этом! За ним, Сенекой, следят! Он в отчаянии думал, как снять с себя страшное подозрение. Его взгляд упал на Апоксиомена Лисиппа. Он улыбнулся, но голос его звучал неуверенно:
– Недавно Сервий Курион был у меня с сыном. И ты знаешь зачем, дражайший? Луций после возвращения из Азии пришел поклониться своему бывшему учителю. Но Сервий?! Подумай только! Он хотел, чтобы я продал ему своего "Танцующего фавна". Ты ведь знаешь это изумительное бронзовое изваяние; я получил его в подарок от божественного Августа. Сервий предложил мне за него полмиллиона сестерциев, безумец. Я посмеялся над ним.
Он кутался в плащ, избегая взгляда Тиберия. Император выжидал. Сенека хрипло дышал, но превозмог себя.
– Я знаю, Курион был ярым республиканцем…
– Был? – отсек император.
– Был, – сказал Сенека уже спокойнее. – Курион перешел теперь на другую сторону. – Он посмотрел в лицо Тиберию. – На твою.
Император хмурился. Взгляд его говорил ясно, что он ждет от Сенеки слов более точных.
– Это очень просто. Единственный сын Сервия, Луций, надежда Курионов, отличился у тебя на службе. По твоему приказу Макрон увенчал его в сенате золотым венком.
Император слегка кивнул. Да, это Макрон неплохо придумал.
– И кроме того, цезарь, – тихо, оглянувшись по сторонам, сказал Сенека, – в Риме поговаривают, что Луций увлекся дочерью Макрона, Валерией…
У Тиберия передернулось лицо:
– Ну а остальные? Ульпий? Бибиен?
– Не знаю. – Краска вернулась на лицо Сенеки. – Старый Ульпий, по-моему, наивный и упрямый мечтатель. А Бибиен был мне всегда отвратителен своей распущенностью…
– А что они говорят? – Тиберий исподлобья смотрел на философа:
– Что они говорят о моем законе об оскорблении величества?
Застигнутый врасплох, Сенека поперхнулся:
– Этот закон возбуждает страх…
– А они не хотят своими интригами нагнать страху на меня?
Тиберий помолчал. Его глаза блуждали по террасе, он нервно постукивал пальцами по мраморному столу. Оба думали о недавней казни сенатора Флакка.
Сенека соображал: смерть Флакка – дело рук доносчика. Гатерий Агриппа?
Доносчик – это гиена, а не человек. Император как бы про себя произнес:
– У этих господ много власти. Они стараются заполучить и солдат.
Например, легат Гней Помпилий. Он вполне может достичь желаемого. Не приходится ли он родственником Авиоле?
– Да, дражайший, – напряженно произнес Сенека и подумал: "Опять новая жертва? Опять кровь?"
– Я отозвал его из Испании, – бросил Тиберий и задумчиво повторил:
– У этих заговорщиков слишком много власти.
Он умолк.
Сенека вдруг сразу понял принцип и логику вечной распри императора и сената.
Сенат боится императора, император – сената.
Когда боится обыкновенный человек, он прячется, сует голову в песок, как страус, или прикрывает страх грубостью: бранится, шумит, ругается. Но если боится император, то изнанка его страха вылезает наружу: нечеловеческая жестокость. Потоки крови.
Если бы заглянуть в душу Тиберия! Сколько найдется там бесчеловечности, но и ужаса, мук! Как жалок этот владыка мира! Он даже не сумеет умереть мужественно. Тревога оставила Сенеку. Тиски разжались. Сила духа возвышала его над императором.
– Плохой я правитель, а? – неожиданно спросил Тиберий.
– Скорее, несчастный, – теперь уже без всякого страха ответил Сенека.
– Чтобы быть счастливым, правитель должен пользоваться любовью. Он должен быть окружен друзьями, у него должно быть много друзей, он не должен сторониться народа, сторониться людей. Любить других, как самого себя…
– Ты советуешь мне любить змей… Ты советуешь мне просить дружбы тех, кто отравляет мне жизнь. По-твоему, я должен обращаться запанибрата с чернью, а может быть, даже и с рабами? Ведь они, как ты уверяешь, наши братья. Я, потомок Клавдиев, и рабы! Смешно! Что стало бы с Римской империей, если бы с рабами не обращались как с рабами?
– Рабы, цезарь, – начал Сенека, – кормят Рим, Они кормят нас всех, управляют нашим имуществом. Нам не обойтись без них. И они станут служить нам лучше, если мы будем видеть в них друзей, а не говорящие орудия. И мне рабы необходимы…
Тиберий легонько улыбнулся:
– Вот видишь! Ты такой же богач, как и другие. А как же твои сентенции относительно величия благородной бедности? Если руководствоваться ими, то тебе и вовсе ничего не было бы нужно. Чтобы достичь блаженства. Легко проповедовать бедность во дворце, когда сундуки набиты и столы не пустуют.
Как совместить все это, философ?
Император коснулся самого больного места. Но ответ у Сенеки был готов:
– Это возражение предлагали уже и Платону, и Зенону, и Эпикуру. Но ведь и они учили не так, как жили сами, но как жить должно. Я полагаю, благороднейший, что тот, кто рисует идеал добродетели, тем самым делает уже немало. Доброе слово и добрые намерения имеют свою ценность.
Стремление к великому прекрасно, даже если в действительности не нее так гладко…
– О, софист, – усмехнулся император. – Это твое ремесло – перебрасывать с ладони на ладонь горячую лепешку. У нее всегда две стороны.
– Зачем же пренебрегать дарами Фортуны? – продолжал Сенека. – Ведь я получил свое имущество по праву, ни в каких грязных делах я не замешан.
Благодаря богатству я имею досуг и могу сосредоточиться на работе.
Некоторыми людьми их богатство помыкает. Мне – служит…
Приступ удушливого кашля помешал ому договорить.
Тиберий наблюдал за ним. Превосходно, мой хамелеон. Как все это тебе пристало. И тебя я хотел сделать своим другом! Одни отговорки и увертки!
Мне нужна надежная опора…
И все-таки император не мог не восхищаться. В глубине души ему все же хотелось, чтобы учение Сенеки, которое часто лишь раздражало ею, оказалось спасительным, спасительным и для него, императора, и для всех остальных.
Но нет, тщетны надежды. Все эти красивые слова, эти пышные фразы были бы, возможно, уместны, если бы люди могли родиться заново, если бы они устраивали свою жизнь, опираясь на древние добродетели римлян, о которых теперь забыли, а не строили на песке и грязи, по которым лишь скользит, не пуская корней, мудрость Сенеки. Да Сенека и сам, как канатоходец, балансирует над римской жизнью и только благодаря своему лукавству еще не свернул шею.
И все-таки в его речах было нечто прекрасное, нечто такое, что позволяло хотя бы мечтать о лучшей жизни.
Тиберий ласково посмотрел на философа.
– Тебя мучает астма. У меня есть новое снадобье против нее. Я пришлю тебе эти травы.
Сенека благодарил, кланялся, и его благодарность за оказанную императором любезность была слишком преувеличенной, показной.
Тиберий похолодел. Опять раболепство, которое он так ненавидит!
Император с сомнением разглядывал худое лицо Сенеки. И ему-то, этому человеку, он хотел поручить воспитание Гемелла, двоюродного брата Калигулы. Нет! Он сделает из него размазню, а не правителя. Или наткнется на сопротивление мальчика, и тогда наперекор Сенеке вырастет еще один кровожадный зверь, вроде Калигулы. Нет, нет!
Тиберий понял, что если и есть в Сенеке какая-то искра, способная, быть может, воспламенить душу, то все же здесь, за столом, сидят друг против друга люди непримиримых взглядов: космополит и римлянин, отвлеченный мечтатель и человек холодного рассудка, склонный к абстракциям, и осмотрительный философ против привыкшего к конкретным действиям борца.
Тиберий, однако, не утратил уважения к Сенеке. Он уважал в нем мыслителя, живущего в эпоху, которая дает одну идею на миллион пустых самовлюбленных голов.
Император встал.
– Прощай, Анней. В чем-то мы близки с тобой, но лишь богам ведомо, в чем именно. А понять друг друга все-таки не можем. – Иронию смягчила улыбка. – Но поговорили мы хорошо. Мы видимся не в последний раз. Если ты будешь нуждаться в помощи, приходи. Я опять позову тебя, когда настанет подходящая минута.
Император посмотрел вдаль. Старая мечта сжала сердце. Он был растроган.
Он думал о том единственном человеке, о той единственной душе, которую так отчаянно искал. Нерва, последний Друг, отвернулся от него. Нерва умирает.
Тиберий наклонился к Сенеке.
– Знаешь, чего бы мне хотелось, Анней? – Он увидел холодные глаза, далекие, чужие, выжидающие. И не стал говорить о человеке, о душе. Он сказал:
– Я хотел бы вернуться в Рим.
Глаза Сенеки застыли, на скулах заходили желваки. Ему сразу вспомнился Сервий Курион. Он первый лишится головы, когда Тиберий вернется в Рим.
Сенека превозмог себя:
– Рим с восторгом будет приветствовать тебя, цезарь, – но, заметив, как император сморщился, быстро добавил:
– Разумеется, за исключением некоторых…
Старик сжал губы. Молча обнял Сенеку, позвал Макрона и приказал проводить философа на корабль. О Нерве он не упомянул.
Император сел спиной к полуденному солнцу, лицом к Риму, лицом к прошлому. Все, что происходило вокруг него и происходит теперь, – лишь жалкая комедия, в которой он играл и играет хоть и главную, но все же жалкую роль. Был ли в его жизни хоть один миг, день, который стоил того, чтобы его прожить? Быть может, несколько дней в молодости, когда он был солдатом отчима. Потом короткая жизнь с Випсанией. Рождение сына Друза. И все. Все остальное было мукой или мучительным фарсом. Он сделался фигурантом. Идолом, которому поклонялись ради пурпурной тоги. Но и за это его ненавидели. Зависть окружала его со всех сторон. Горьки были мысли о прошлом. Горечь росла день ото дня и превратилась в исступленную злобу ко всем, кто склонялся перед ним в поклоне, выставляя напоказ лысину. Он хотел залечить старые раны кровью врагов. Но это было еще хуже. Ничего не оставалось, кроме горького осадка. Еще более горького, чем раньше.
Одна лишь надежда, одна слабая искорка: неотвязная мысль, что перед самым концом встретится человек, который разделит его страдания. Который просто по-человечески будет любить его, как некогда Нерва. И в этом единственном человеке после смерти Тиберия жива была бы мысль, что император не был том извергом, каким сделала его молва. Что и у него было сердце. Что и он умел чувствовать. И ему этою было бы довольно. Этого он ждал от Сенеки. Напрасно. Какое разочарование! Какая боль! Теперь, когда Нерва покидает его, он еще более одинок. Он теряет последнего друга. Он останется один, покинутый, нищий, среди всей этой роскоши.
Одиночество приводит в ужас. Пустота, в которой не за что ухватиться.
Крошечная надежда заставляет биться старое сердце. Искорка этой надежды горит в холодных глазах. Хоть каплю человеческого сострадания. Где найти его?
Император повернулся в мраморном, покрытом тигровой шкурой кресле. Он смотрел на море, вдаль, туда, где был Рим, надменный, как и он, город, неуступчивый, сварливый, живущий страстями. Как билось сердце императора, когда полгода назад, ночью, в темном плаще, он крался вдоль римских стен!
Страх и гордость не дали ему тогда войти в город.
Хватит с меня одиночества. Я хочу видеть людей, а не одни голые скалы.
Я снова отправлюсь в Рим. И если даже не найду друга, то увижу все же черную мостовую Священной дороги и дом матери. И людей, пусть они и враги мне.
Они увидят, что я еще жив. Еще не гнию, не разлагаюсь. Я войду в сенат и произнесу большую речь. Они увидят, что я не только скаред, развратник и кровопийца, но и государственный муж. Правитель. Пусть в их памяти я останусь таким. Я скажу о том, что такое для меня Рим…
Ах, Рим! Мой город. Моя отчизна. Я вернусь, чтобы еще раз вдохнуть твой воздух, чтобы умереть в твоих стенах. Я смирюсь с тобой, город, ненависть моя, моя любовь, жизнь моя. А может быть, и не примирюсь… Но вернуться я должен во что бы то ни стало!
Каждое утро сенатора Авиолы было похоже одно на другое, как зерна пшеницы. Следовало ли оно после сна, вызванного настоем из маковых зерен, или после ночи бдения, проведенной в лупанаре или на званом ужине, оно всегда имело один цвет – серый, – цвет скуки и усталости. Даже ванна не смывала его. Прохождение жирных яств по пищевому тракту, покрытому панцирем из сала толщиной в десять пальцев, было нелегким; приходилось пользоваться слабительным, чтобы вызвать желанное облегчение. Потом появлялось чувство голода, обильный завтрак и после него снова усталость.
Сенатор потел перед ванной, в ванне, после ванны, постоянно. Тяжело сопел, переваливаясь словно утка на плоскостопных ногах по мозаичному полу своего дворца.
Утренняя толпа клиентов, которые приходили каждый день к нему на поклон, получая за это денарий в неделю, заполнила двор, домик привратника и даже атрий.
Знатное происхождение Авиолы с точки зрения геральдики было сомнительным. Его род не восходил к золотому веку мифических царей и ничего общего не имел с военными подвигами предков. Однако с точки зрения данного момента происхождение этой лобастой головы с тремя подбородками не вызывало сомнений, поскольку Авиола после императора был самым богатым человеком в империи. Когда-то Август, получив от него взаймы миллион, пожаловал ему сенаторское звание. Но зависть, заботы о приумножении богатства, страх за имущество и за собственную голову, логически вытекающие из этого, отравляли жизнь сенатора.
Римское право, вызывавшее всеобщий восторг, при императоре стало правом сильного. Закон, несокрушимая основа государства, превратился в произвол сильных мира. Попробуй-ка поживи в такой атмосфере, когда за твоей спиной мелькают тени доносчиков. Попробуй-ка поживи в то время, когда Сенека разглагольствует о величии душевного покоя! Пусть бы уж лучше палач заткнул его премудрую глотку!
Авиола не принадлежал к числу тех образованных людей, которые могли похвастаться душевным покоем. Он не умел владеть собой, и его утреннее хмурое настроение отражалось на спинах рабов. Авиола приходил в себя только тогда, когда его слух улавливал звон золотых монет. Тогда неподвижная груда мяса и жира тотчас становилась подвижной и проворной.
Все чувства сенатора мгновенно обострялись. Хотя заниматься торговлей и ростовщичеством лицам сенаторского сословия законом категорически запрещалось, для Авиолы они были светом во тьме, кровью в жилах.
Вот смысл бытия Авиолы! Он обманом и подкупами добился высших чинов. И это ради того, чтобы сейчас трястись от страха, боясь потерять честно заработанные золотые и собственную голову. О-хо-хо! И все из-за проклятого Тиберия! Старик словно чувствует, что против него готовится новый заговор, истребляет сенаторов, потоками льется благородная кровь. О, Тиберий! Как только в голове Авиолы возникает это имя, ноги отказываются служить, а к горлу подступает удушье…
Авиола быстро разделался с облепившим его роем клиентов, приказав казначею выплатить им вознаграждение. Поднялся с кресла, в котором принимал утренних посетителей, и принялся выполнять основное правило Цицерона: после каждой еды – тысяча шагов. Значит он должен обойти пять раз большой атрий.
После первого круга появилась мысль: еще немного дней осталось ждать и все будет кончено. Как только падет Тиберий, а с ним и Калигула, все во главе с Авиолой избавятся от страха.
После второго круга он вспомнил, что сегодня после обода у него соберутся те, кто покончит со старым императором раз и навсегда. Сегодня в его доме (почему, собственно, у него, о Геркулес?) решится, когда они рассчитаются с каприйским вампиром и его приспешниками. И потом? О, это будет не журчание золотого потока, это будет разлив, река, океан. Он на мгновение остановился. У меня есть все. И моя единственная дочь Торквата тоже будет иметь все. Дворец Вестиния стоит два миллиона и очень нравится дочери. Он будет ее. А мне самому нравятся медные рудники в Испании. Этот бабник Ренунтий не способен с ними справиться и свел выручку до нуля, хотя там можно заработать уйму денег. И пускай меня проглотит Танат, если я не испытываю желания приобрести новое стадо девочек и мальчиков в Греции или в Азии для утех своего тела! Авиола причмокнул и рассмеялся: но прежде всего я куплю консулов новой республики, какие бы имена они ни носили.
Он тяжело кoвылял по атрию, скользя взглядом по совершенным формам мраморных богинь. И, не закончив четвертого круга, заторопился в сад, насколько ему позволяла его туша.
На холме посреди сада высился великолепный павильон. Здесь время от времени встречались заговорщики, и здесь они соберутся сегодня. На мраморном карнизе павильона по утрам сидят голуби. Они и сейчас там.
Авиола, задыхаясь от волнения, подсчитал: один, два, три, шесть, восемь! Слава богам, чет! Хорошее предзнаменование для сегодняшней встречи. Хорошее предзнаменование для ее исхода. Он радостно потер руки и вдруг увидел, что один голубь расправил крылья и взлетел. Осталось семь.
Восьмой скрылся в листьях платанов. Изменник!
Кровь застыла в жилах Авиолы. Что это может означать? Начало благополучное, а в конце провал? Когда испуг и смятение немного улеглись, он вызвал надсмотрщика и приказал приготовить хорошего кабана, он принесет его в жертву богам. А мясо пригодится к обеду. И удастся сэкономить на двух дорогих муренах. Кому принести жертву? Меркурию или Юпитеру? Он колебался. В пользу кого решить? Торговля есть торговля, подумал он и остановился на Меркурии.
Когда же потом он наблюдал за струйкой крови, вытекшей из горла кабана, пожелал в душе, чтобы эта кровь была кровью императора. И если она прольется скоро, обещаю тебе, наш быстроногий бог, целую гекатомбу. Не только кабанов, но и быков!
Авиола приказал принести в павильон закуски и вино. Управляющему шепотом передал, чтобы все было приготовлено для игры в кости, убедив тем самым рабов, что господа, как это было общепринято, тайно предадутся азартной игре. За запрещенную игру положен штраф. Но ради этого раб не предаст своего господина. Потом распорядился, чтобы его отнесли к павильону, где он должен был встретить гостей.
Через минуту на дороге, вымощенной сине-зеленым травертином, появилась первая лектика. Если это Сервий Курион, подумал про себя Авиола, то хорошо. Я тут же ему скажу, что голуби предвещают измену. Узнав носилки бывшего сенатора Юлия Вилана, которого по приказу императора разорили кредиторы и который вынужден был отказаться от сенаторского звания из-за бедности, он нахмурился. Но тут же заулыбался и обнял гостя. Потом приветствовал Бибиена. Наконец в сопровождении Луция из носилок вышел Сервий Курион. Высокий, худощавый, он шел легким пружинящим шагом. От другого входа приближался вождь республиканцев и сборщиков податей в Паннонии Пизон. Последними прибыли через третьи ворота старый сенатор Ульпий и работорговец Даркон, глава корабельной монополии. Все рассматривали Луция, восхищались им, поздравляли с удачной речью в сенате и наградой. Только Ульпий молчал.
Авиола посадил Сервия Куриона в центре. Скользнул взглядом по гостям и, с трудом глотнув, выпучил глаза: восемь! Как голубей. Кто изменит?
Новости, которые сообщил Сервий, не предвещали ничего хорошего: шурин Авиолы Гней Помпилий, командующий испанским легионом, должен был на этих днях вернуться вместе с легионом в Рим. Но внезапно по приказу императора был отозван и переведен в Мавританию. Мы не можем теперь на него рассчитывать. Удалось узнать, что Марк Вилан, один из нас, был арестован за ростовщичество. Правда ли это? Он обратился к Юлию Вилану. Тот молча кивнул.
У Авиолы потемнело в глазах. За ростовщичество! Вилан давал взаймы под тридцать процентов, он, Авиола, часто и под пятьдесят! Несчастье приближалось скачками.
– Суд над Марком Виланом состоится перед апрельскими календами.
Знаете, что это означает, если к нему будут применены пытки?
– Марк скорее даст себя замучить, чем заговорит, – защищал брата Юлий.
– Кто знает? – усомнился Ульпий.
– Даже если он будет молчать, все равно плохо, – сказал Сервий. – Придет очередь следующего из нас, и скоро. – И, понизив голос, Сервий продолжал:
– Сенека был недавно у тирана на острове. Поговаривают, что Тиберий собирается вернуться в Рим!
Это было словно удар молнии. Все сенаторы побледнели, глаза повылезали из орбит. Страх сжал горло. Император вернется и расправится со своими противниками. Все, кто здесь сидит, погибнут под топором палача. Когда?
Сколько дней, сколько часов им еще остается?
– Он не сделает этого, – сказал внезапно Ульпий. – Он не вернется.
Уже несколько раз он стоял ночью перед воротами Рима и не решался войти в город. Он боится. Не войдет и сейчас…
– Не должен. Нужно спешить. Сделать все раньше его, – вмешался Сервий. И голос его, всегда такой спокойный, дрогнул. Он спрятал лицо в тени. В глазах, смотревших на Луция, появился страх. Сервий был человек мужественный, все это знали, он боялся не за себя, он боялся за сына.
Единственный сын, единственная надежда.
Луций теребил край тоги, избегая взгляда отца. В голове у него хаос.
События надвигались, а он мечется, сомневается, противоречия раздирают его.
Сервий распределял задания. Тиберия и Калигулу устранит центурия личной императорской охраны на Капри, которой командует преданный центурион Вар.
Макрона после совершившегося мы купим. Он служил императору, будет служить и нам.
Завтра в сенате Пизон внесет предложение, чтобы цены на хлеб были снижены и был отменен налог с заработка. Народ, который постоянно выступает против дороговизны узнает об этом. Пусть плебс видит, что о его благе заботится сенат, а не император! Народ надо склонить на нашу сторону во что бы то ни стало. Договоримся, друзья, если мы народу от имени республики что-то обещаем, то должны будем выполнить! Своим клиентам прикажем распространить, что республика сразу же созовет народное собрание и проведет выборы новых магистратов. Согласны? Теперь дальше. Бибиен и Вилан позаботятся о том, чтобы ростры, базилики и дома были обклеены пасквилями на императора. Все это можно будет списать за счет народа, который обычно всегда это проделывает. Ульпий вместе со мной составит список лиц, которых необходимо устранить немедленно. Всем, что касается легионов, распорядится Луций. Он даст задания верным нам или подкупленным центурионам. Они обеспечат окружение императорского дворца на Палатине, канцелярии Макрона и комендатуры преторианцев, а также захват курий, государственной казны в храме Сатурна и архива на Капитолии.
Завтра, когда весь Рим будет в Остии на торжественном празднике открытия моря, Луций перемостит шесть когорт своего сирийского легиона с Альбы-Лонги в Рим на Марсово поле. Там солдаты разобьют палаточный лагерь.
Когорты будут перемещены под предлогом торжественного парада, который состоится через три дня. Парад Макрон одобрил.
– Кому удалось уговорить Макрона? – спросил Ульпий.
Луций покраснел:
– Мне.
Ульпий внимательно посмотрел на Луция. Сервий продолжал дальше. Главная задача Луция – чтобы он со своими когортами держал под ударом лагерь преторианцев за Виминальскими воротами до тех пор, пока в сенате не будет провозглашена республика и не будут выбраны первые консулы.
– Кто ими будет? – спросил Вилан.
Наступила тишина. Каждый думал о себе.
– Ульпий, – сказал после минутного молчания Сервий Курион.
– Курион, – сказал строго Ульпий.
– Они оба, – предложил Пизон.
Но Бибиен возразил:
– Это не умно выбирать обоих консулов-республиканцев. Второй должен быть из сторонников императора, надо и их привлечь на нашу сторону.
Согласились. Да, это разумно.
– Тогда консулами будут Сервий и двоюродный брат императора Клавдий, – предложил Ульпий. – Клавдий абсолютно безвреден, пустой мечтатель.
Сервий будет им руководить…
Согласились. Воцарилась тишина. Опасность как будто бы миновала. Они снова несокрушимо верили в свой успех. Каждый в уме прял нить своих мечтаний. Вот когда власть снова вернется к сенату…
Сервий мечтал о вновь обретенном достоинстве "отцов города". Бибиен в мыслях уже строил гигантский водопровод, который принесет ему миллионы.
Пизон с согласия сената станет собирать дань и с Норика. Вилан забылся и стал размышлять вслух: "Я потребую от соната, чтобы мне отдали медные рудники в Испании. Я имею на это право за те убытки, которые нанес мне император, конфисковав поместья…"
Все повернулись к разоренному Вилану, который претендовал на самый жирный кусок. Авиола взорвался:
– На что ты собираешься купить медные рудники, ты, болтун? Насколько мне известно, ты так погряз в долгах, что тебе не принадлежат даже веснушки на твоем носу!
– К тебе одолжаться не пойду, – отрезал Вилан. – Чтобы оплатить твои ростовщические проценты, мне не хватило бы и всей Испании.
Авиола выпрямил свое грузное тело и важно сказал:
– У меня в Испании два железных рудника. Я держу там четыре тысячи рабов. Чтобы оплатить расходы на рабов, я должен получить медные рудники.
Лицо Пизона, всегда словно ошпаренное, сейчас побагровело. Он повернулся к Авиоле:
– Ты зарабатываешь миллионы на железе, производстве оружия и рабах.
Разве этого мало?
– А разве умно делить шкуру неубитого медведя? – сухо заметил Ульпий.
Луций слушал и удивлялся.
Пизон, гневно размахивая руками, обличал Авиолу:
– Ты зарабатываешь на государстве, а я на налогах. Ты запихиваешь в мешок сразу миллион, а я собираю по денарию. Тебе во сто раз легче. Твои мастерские тебя озолотили.
– Чем это они меня озолотили? – возмутился Авиола. – Одни заботы.
Что делать с рабами, когда оружейные мастерские приходится закрывать? Что делать с оружием, если его никто не покупает? Да к тому же мы заключаем трусливый мир с варварской Парфией. Почему бы с ней не разделаться раз и навсегда. Снарядить хорошее войско и за дело!
Неразговорчивый Даркон тоже вмешался:
– Рабов становится все меньше. После падения Тиберия я хочу получить монополию на торговлю рабами во всей империи. В первую очередь мне нужен молодой товар из Испании…
Вилан протянул к нему руки:
– Даркон, одолжи мне два миллиона сестерциев на медные рудники, и я отдам тебе даром две тысячи испанских рабов. Выберу для тебя самых лучших…
– Заставьте наконец замолчать эту змею, – шипел Авиола.
– Это ты змея, – огрызнулся Вилан. – Меня Тиберий разорил. А тебе помог. Ты разбогател на ростовщичестве, которым занимаешься втихую.
– Ничтожество! Подлец! – хрипел Авиола, набрасываясь на Вилана.
Сервий развел их и попытался прекратить спор. Он напомнил им о величии римского народа и о республике.
Луций, вытаращив глаза, слушал спор – до белого каления довела сенаторов страсть к золоту. Он считал, что хорошо знает этих благородных мужей, но сегодня убедился в обратном. Сегодня Луций видел только жадные пасти, готовые вцепиться друг другу в глотку. Они были отвратительны. А чем он лучше их? Он сразу ставит и на республику, и на императора.
Сервий, нахмурившись, слушал перебранку. Посмотрите, и это римские патриоты! Борцы за республику! Он обменялся взглядом с Ульпием, тот даже посинел от гнева и презрения. Он встал, прекратил спор величественным жестом и заговорил. Ульпий говорил цветисто о родине, сенате и римском народе, о старых римских доблестях. Они слушали и с удивлением думали про себя, что ведь их прибыль – это прибыль родины, к чему тогда эти высокопарные, затасканные слова?
Сервий повторил план действий. Потом потребовал для себя абсолютной власти, чтобы в нужный момент дать сигнал к покушению на Капри и захвату основных позиций в Риме. Наконец, самому старшему из них, Ульпию, к которому весь сенат и народ относились с большим уважением за честность его рода, все снова торжественно поклялись хранить молчание и верность.
Поклялся и Луций.
Расходились поодиночке.
Остались одни родственники, оба Куриона и Авиола, будущий тесть Луция.
Авиола уже давно ждал момента, когда сможет бросить в лицо Луцию обвинения в нарушении данного Торквате обещания. При всех он не хотел говорить об этом. Теперь удобный момент наступил.
– Ты тоже присягал на верность Ульпию? – внезапно обратился он к Луцию.
– Конечно, – ответил тот.
– И притом, будучи обручен с дочерью республиканца, ты бегаешь за дочерью Макрона!
Удар больно задел Сервия. больше, чем Луция.
– Что ты говоришь, Авиола? – тихо спросил старый Курион.
– Да, мой Сервий. Мои люди несколько раз видели, как он входил и выходил из ее виллы на Эсквилине. И всегда крался вдоль стены в темноте, тайком, как вор…
Сервий подошел к сыну. Он сразу понял, что Авиола говорит правду. Хотел ударить Луция по лицу, но рука отяжелела, стала словно каменная. Он дышал хрипло, и холодный пот выступил у него на лбу.
Какой позор! Его сын. Единственный сын. Последний Курион. Продолжатель его республиканского рода. Он смотрел на Луция затуманенными глазами. Это были самые страшные минуты в его жизни. Его ли это сын? Страшные сомнения терзали душу отца: с кем он? Мой ли он еще, наш ли? Сильный прилив крови к голове заставил его опуститься в кресло.
Луций видел, как убит горем его отец. А он сам стоял перед ним опозоренный, уличенный в подлости. Сердце Луция разрывалось: он будет служить республике! Он не может предать отца. Но точно так же он не хочет, не может отказаться от Валерии. Вчера он провел у нее целую ночь. Когда он вспоминает об этой ночи, то еще и сейчас чувствует, как холодок пробегает по спине. Как она умеет разжигать страсть! Движениями, прикосновениями, словами, поцелуями, тысячекратной лаской. Луций забыл даже, как оскорбительна для него ее властность. Он хочет эту женщину, он хочет ее сладкой и хищной любви…
Авиола думал о своей дочери. Об отличном зяте, который ускользал от него. Минуту он колебался, стоит ли пускать в ход последний, наиболее сильный козырь, который был у него в руках. Наконец решился:
– Сын Сервия Куриона изменяет своей невесте с дочерью императорского выскочки. С проституткой из лупанара, которую мог купить каждый грязный свинопас…
Луций схватил Авиолу за плечи:
– Как ты смеешь так говорить о ней?
Авиола силой освободился из цепких рук Луция и, задыхаясь, закричал:
– Это правда! Вся Александрия с ней спала. Это девка – вот кто это.
Известная проститутка…
Луций вспомнил движения Валерии, вспомнил ее изысканные ласки. И не хотел верить. Он набросился на Авиолу, зачем он оскорбляет ее, лжет!
– Хочешь доказательства? – рассмеялся Авиола. – Нет ли у нее на боку родимого пятна, такого маленького черного пятнышка? Ага! Вот видишь! Я бывал с ней. Несколько раз. В александрийском лупанаре за один золотой…
У Луция опустились руки. Авиола не лгал. Он представил себе Валерию в объятиях Авиолы. Его самолюбие и патрицианская гордость были смертельно оскорблены. Он, патриций, дал себе провести девке!
Тоска по Валерии сразу обернулась ненавистью. Как нежна, как чиста по сравнению с ней Торквата! Ему страшно захотелось увидеть ее. Только бы увидеть. Сейчас! Сию минуту, чтобы вытравить из памяти этот кошмар.
Сервий был рад такой развязке. Он пытался понять сыновьи чувства.
Угадал в глазах сына оскорбление и ненависть. Это хорошо. Он будет наш.
Снова будет мой. Но отцу было стыдно за сына перед этим толстым невежей.
Он поднялся с кресла и встал перед Авиолой, твердый, уверенный:
– Только что Ульпий интересовался, кому удалось уговорить Макрона провести парад сирийского легиона, которому отводится главная роль в нашем заговоре. Это сделал Луций. Даже глупцу ясно, почему мой сын встречается с дочерью Макрона. И дураку понятно, как это важно для нас – быть осведомленными о планах Макрона. Ты этого не понимаешь?
Авиола не был психологом. Объяснение Сервия звучало вполне убедительно.
Сбитый с толку толстяк растерянно моргал глазами.
Вскоре Сервий начал прощаться. Они сели с сыном в лектику. и рабы понесли их. Оба Куриона молчали. Всю дорогу не посмотрели друг на друга, не сказали ни слова.
Стены сенаторского кабинета были из зеленоватого мрамора, занавески были желтые, рассеченные горизонтальными зелеными полосами. Они, как волны, легко покачивались, колеблемые потоками теплого воздуха. В угасающем свете дня зелень и желтый цвет придавали лицам синеватый оттенок.
Сервий был бледен. Сегодня самый несчастливый, самый страшный день в его жизни, он не мог припомнить ни одного такого несчастливого дня, и, думая о своих будущих днях, он не мог даже предположить, что может быть день ужаснее этого. Что значит лишиться жизни в сравнении с разочарованием в сыне. Сервий больше всего на свете любил республику и Луция. Вернее, но в этом он никогда бы не признался открыто: Луция и республику. Он втайне восхищался Ульпием, который в любых обстоятельствах республику ставил превыше всего. Любовь Сервия к сыну была глубокой, горячей, он верил в него, сын был его надеждой.
У Сервия дрожали пальцы, дрожали губы от боли и волнения. Слова Авиолы были и для него тяжелым ударом. Но Сервий – старый солдат, и он тут же приготовился к борьбе. Он не отдаст им сына. Он должен, должен его спасти, должен вернуть его на путь чести! Курион опустился в кресло, попросил Луция сесть напротив. Он не знал, с чего начать. Наконец решил, что о дочери Макрона не скажет ни слова.
Со старческой педантичностью он вспоминал давние события, когда Луций, будучи мальчиком, вел себя достойно своего рода. Мальчиком Луций был всегда честным, верным, надежным.
Луций время от времени смотрел на отца. Когда они встречались глазами.
Луций опускал взгляд. Уши его уже не выдерживали однообразия знакомых, столько раз слышанных слов. Они раздражали Луция, он разволновался. Ему стало казаться, что голос отца сереет, становится сиплым. Отец восхвалял старую Римскую республику, превозносил ее как чудо из чудес.
Луций, не владея собой, закричал:
– Кто из нас, кто из вас помнит республику? Ее ошибки, ее несправедливость, ее проскрипции…
Движение отцовской руки заставило его замолчать.
– Проскрипции шли от диктаторов. Властителей таких, как император. Ты это хорошо знаешь.
И Сервий продолжал, возвысив голос. Громкие слова, восхваляющие деяния консулов и сенаторов, славу республики. возмущали Луция все больше и больше. Он часто беседовал со своим учителем Сенекой о государственных системах Азии, Африки и Европы. Сенека утверждал, что республика, возможно, и хороша в малых городах-государствах, как, например, в Греции.
Огромная империя имеет, по его мнению, другие особенности; здесь управлять может только сильная рука просвещенного властелина, а не шестисотчленный ансамбль – сенат с двумя консулами. И сейчас Луций осознал, что Сенека был прав. Отец казался ему романтиком, и его фанатическая приверженность республике выглядела смешной. Республика сегодня – это пережиток, все более убеждался Луций, но открыто сказать об этом не решался. И только когда отец все больше и больше начал настаивать на своем, он не удержался и высказал ему точку зрения Сенеки, которую он, Луций, разделял.
Сервий рассердился. Вместо аргументов с его языка посыпались напыщенные фразы. Луций возражал. Он чувствовал, что заговор сорвет его планы, близкие к осуществлению. И в такой момент он должен рисковать своей головой за безумную и романтическую идею? Эгоизм и тщеславие заставили его возразить:
– Разве не был каждый заговор раскрыт и потоплен в крови заговорщиков?
А готовили их люди могущественные и осторожные, такие, как Сеян!
– Мой сын – трус? – воскликнул сенатор.
– Я не трус. Но мне не хочется копать себе могилу ради нескольких ненасытных пиявок…
– Луций!
– Да. Я знаю, – продолжал Луций страстно, – ты и Ульпий, вы честные люди. Великие римляне. Но разве ты не слышал у Авиолы этих шакалов, дерущихся из-за добычи, которая им еще не принадлежит? Авиола, Пизон, Вилан, Даркон, Бибиен. что, эти обжоры хотят республику во имя ее идей?
Ради сената и римского народа? Они хотят этого только для самих себя! Они мечтают об огромных прибылях и о том, чтобы им никто не мешал решать эти вопросы в сенате и легально обворовывать родину. Вот их любовь к Риму! Вот их патриотизм! Маленький торговец с доходом в пять тысяч сестерциев в год – это проходимец; Авиола, который глотает разом прибыль в двадцать миллионов, – достойный уважения муж! Позор! И с этими подлыми людьми ты объединился, ты. честный и мудрый, с такими невежами хочешь уничтожить империю.
У Сервия потемнело в глазах. Напрягая всю силу воли, он овладел собой; в упор глядя в глаза сыну, он заговорил свысока, холодно, по-деловому, как человек опытный, поучающий неопытного мальчика:
– Ты сказал правильно: честный и мудрый. Как честный мужчина я хочу добиться того, что считаю лучшим: республики, даже если ради этого мне придется погибнуть. Как человек мудрый я знаю. что добьюсь этого только при помощи определенных людей. И пусть у этих людей какие угодно личные планы, в этот момент они нам нужны. Потом, потом власть в республике мы не отдадим в их руки. Но сейчас они необходимы. Я был бы плохим стратегом, если бы не понимал этого. Я ожидал от сына, что он будет понятливей.
Холодный отцовский тон привел Луция в себя. Его поразила вера отца в победу заговорщиков. Он молча склонил голову.
Сенатор понял, что завладел сыном. Он закончил тоном, в котором каждое слово звучало приказом:
– Мой сын не продастся узурпатору. Он не предаст ради золотого венка республику и честь Курионов, он не будет изменником. Я это знаю.
При слове "изменник" Луций вздрогнул. Он почувствовал в холоде слов, как кровоточит отцовская любовь к нему. Он не согласился, но и против не сказал ни слова. Еще ниже склонил голову и молчал.
Старик объяснил сыновье молчание по-своему: он согласен. Подчиняется.
Он мой! Наш!
Сервий горячо обнял Луция, однако Луций почувствовал, что расстояние, разделявшее их, стало еще больше.
Авиола, раскачиваясь на плоскостопных ногах, шел от павильона к своему дворцу. Вздыхая и отфыркиваясь, вошел он в перистиль, залитый солнцем.
Лбом прислонясь к мраморным коленям Афродиты, стояла Торквата, и по щекам ее текли слезы:
– Верни мне его, богиня! Верни мне его!
Авиола был тронут. Единственным человеком, которого он любил, как самого себя, была его дочь. Он подошел к ней, растерянно погладил заплаканное лицо и, желая ее утешить, добавил неуверенно:
– Не плачь, доченька. Увидишь, он к тебе вернется.
Она бросилась на шею отцу и расплакалась в голос.
Поздно вечером Луций пришел. Тайно, как ходил к Валерии. Под прикрытием темноты, как вор. Раб сообщил, что Луций ожидает в саду. Тьма устраивала обоих. Торквата стыдилась бледных щек и покрасневших от слез глаз, Луцию при свете тяжело было смотреть на девушку.
Луций немного волновался. Ему казалось, что и в темноте он видит упрек в ее глазах. Говорил он тихо, отрывисто:
– Я знаю, что я провинился, моя дорогая… меня попутал демон… вина моя безгранична…
При свете звезд его тень перед девушкой была до смешного маленькой, трясущейся.
– Я не достоин целовать край твоего платья…
Он опустился на колени, рукой пытаясь ухватиться за край ее одежды.
Поймал опушку плаща, поцеловал его, поцеловал, охваченный ненавистью к той, другой, все еще находясь в ее власти. Он пытался вытравить из своей души ту наглую, распущенную девку, но был бессилен. И пытался заглушить свои чувства словами, полными любви к Торквате, но любви не испытывал.
– Она заколдовала меня на миг, на миг, моя бесценная, но я не люблю ее, клянусь тебе перед всеми богами… Я не люблю ее, я презираю ее…
Он сам верил тому, что говорил, но страх сжимал горло. А что, если Валерия узнает, что я ее презираю! Ведь она всемогуща, я против нее ничто, я представитель прославленного рода. Ведь она может и убийцу подослать…
Ветер раскачивал верхушки кипарисов.
Для Торкваты слова Луция звучали волшебной песней. Как он извиняется, мой дорогой! Как сожалеет! Как он меня любит! И она снова мечтала о тихой, горячей любви, о семейном очаге.
Она погладила его по лицу холодной ладонью. Он задрожал от этого холодного прикосновения.
Торквата заговорила. Несмелыми словами она пыталась передать свое чувство. Она прощала его. Радовалась возвращению. Сладкие слова раздражали его. Он предпочел бы услышать упреки, крики, гнев.
– Меня преследуют Фурии, они изматывают меня…
Ее чувствительное сердце дрожало от любви. Она поцеловала его, прижалась к нему. Но он был далеко. Он проклинал ту рыжеволосую темную силу и страстно желал ее.
Любовь победила девичий стыд. Торквата уже знает, как его успокоить, как ему доказать, пусть он не ждет…
– Иди, мой Луций, возьми меня, – шептала она.
Он был далеко, был у той, другой, проклятой.
– Я хочу быть твоей…
Он застыл.
– Я не достоин, моя дорогая…
Она снова предлагала ему себя, думая только об одном: о его счастье.
Он освободился из ее объятий.
– Нет, нет. Только после свадьбы, – процедил он сквозь зубы. – Только после нашей свадьбы. Я должен идти. Я в опасности…
Она испугалась.
– Какая опасность? Почему? Кто?
– Не спрашивай, – ответил он уклончиво. Он сам не понимал себя. Сам не знал, что говорит, что делает. Он весь дрожал, когда целовал ей руку на прощание. Не сказал, когда снова придет. Пришел покорный, преданный, а уходил скрытный, далекий, чужой.
Он до рассвета бродил по городу. Тупо, без мыслей, едва сознавая, куда идет. Когда забрезжил рассвет, он вошел в старый цирк на Марсовом поле.
Приказал привести коня и как сумасшедший ринулся по ездовой дорожке. Он не думал о том, что при такой бешеной езде можно свернуть голову. А может быть, он желал именно этого.
О всемогуществе богов, о стих, пропой, мой!
Все, что существует, создано волей бессмертных богов: жемчужные зубки, лиловые виноградные гроздья, розовые раковины, оливы и зеленая морская гладь.
Все, что делается, делается по воле бессмертных богов: жемчужные зубки сверкают в улыбке, лиловые виноградные гроздья дают хмельной напиток, поет розовая раковина, цветут оливы и зеленая морская гладь пенится, как руно…
Поет петух. Людские сны теряют очертания. Соня трет глаза. Тонут в море клочья тумана. За горами, над Альбой-Лонгой, в матово-серебряном небе искрится рассвет.
Вставайте, лентяи! Разве не щекочет вам ноздри аромат вина и запах капающего с вертела жира? Разве вы не слышите крика чаек над морем? Разве вы не слышите, как трубят в рог? Разве не разбудил вас еще топот копыт на Остийской дороге, забитой пешими и конными, спешащими из Рима к торжественному открытию моря?
Все пробуждается, кроме моря, которое не засыпает никогда.
Вставай, люд Остии! И скорее на форум! Пусть никто не пропустит чудесного зрелища: процессия вот-вот двинется. Пусть никто не замешкается, ведь Октав Семпер уже собирает своих музыкантов. Сладкозвучные гитары, пастушьи форминги и сиринксы – вперед. Вслед за ними – звонкие систрумы. свирели и кроталумы, потом – тамбурины с бубенчиками, а в самом конце – трубачи со своими рогами и раковинами.
– У тебя губа распухла, Лавиний, – замечает Октав Семпер. – Как же ты трубить-то будешь, бездельник!
– Я в рог трубить буду, а губа тут ни при чем, умник.
– Мое почтение великому Октаву! – смеется цимбалист.
– Октав Семпер Ступид[45], – слышится намеренно измененный голос одного из гитаристов.
Вспотевший от беготни Октав разбушевался, услышав прозвище, которым наградила его Остия.
– Дураки! – Голос он сорвал еще вчера. – Я всю ночь ношусь как угорелый…
– По трактирам, это нам известно!
– Я работаю как вол…
– Пять раз в год, на праздники, а то дрыхнешь, и вообще ты городу в тягость, люди над тобой смеются, а богов ты позоришь!
Октав Семпер воздел к небу руки, растопырив грязные пальцы, и стал сетовать на судьбу:
– Городу в тягость! Ты слышишь, Аполлон! Люди смеются, ты слышала, премудрая Минерва! Богов позорю, о Юпитер Капитолийский! Да ты как со мной разговариваешь, невежа? Если я и не работаю, так мои помощники работают…
– Ге-ге-ге, у Ступида помощники! Это кто такие?
– Мой Аякс и мой Лео! Разве этого мало?
Музыканты разразились хохотом. Осел и петух! Ну и помощники!
– Парочка как на подбор! Прямо сказка! Я их так и вижу рядом, надрываются, на Ступида работают! А такса у тебя какая, ворюга? Паршивый осел до Рима и назад – восемь сестерциев. Такого еще свет не видывал!
Октава нисколько не задело слово "ворюга", но за осла он обиделся.
– Если бы мне пришлось иметь дело с такими заказчиками, как ты, я бы давно с голоду помер! – бушевал Октав.
– Да один гребень моего петуха – запомни хорошенько! – стоит больше, чем ты весь!
– Конечно, твой облезлый петух – это вещь. А все равно в сегодняшнем бою плохо ему придется. Петух Лавра ему голову-то проломит, от замечательного гребня не останется ничего!
Октав выпрямился и пренебрежительно произнес:
– Мой Лео этого Лаврова недоноска отделает еще в первой схватке.
Заруби себе это на носу!
– Смотри-ка, опять он лезет со своим занюханным паршивцем. Да ему подыхать пора!
Октаву это надоело. Он протянул руку:
– Ставлю десять сестерциев! Ну как?
– Давай, давай! – кричали музыканты, перебивая друг друга.
Ставки посыпались одна за другой. Все бились об заклад, побросав свои инструменты. Семпер был страшно доволен: очень неплохо. Если Лео выиграет бой, дело в шляпе: заплачу долг за осла, а потом вам покажу. Закачу такую гулянку, какой Остия не видывала. Пусть знают, кто такой Октав Семпер! Я вам покажу Ступида, негодяи! Осел – дерьмо! Я куплю лошадь и буду возить в Рим чужестранцев, которые здесь высаживаются. А со временем с доходов куплю таверну, двенадцать амфор слева, двенадцать амфор справа…
Эдил, имевший в Октаве верного прихвостня и устроителя всех торжеств, прервал его размышления:
– Трубачи, начинайте!
Ту-ту-ту…
Погонщики гонят на форум жертвенных животных с позолоченными рогами и с шерстяными плетенками на шее. Белый бык, розовые кабаны, белые бараны.
Жертвы Нептуну, богу моря.
В это время над Альбанскими горами взвилась золотая птица – солнце.
Люд Остии. приветствуй праздничное утро фанфарами смеха! Сегодня все идут просить Нептуна, чтобы он открыл дорогу кораблям.
Рынок опустел. Все склады закрыты, сегодня праздник моря, сегодня праздник тех, кого море кормит. Все торопятся сложить к ногам Нептуна свои дары, чтобы бурное море было милостиво к рыбакам, чтобы Нептун дал им богатый улов.
Смотри-ка, самый старый остийский рыбак шествует во главе всей семьи и несет в дар богу моря сплетенный из тростника челнок. И все остальные тоже приходят с дарами: с камбалой, с курицей, с миской оливок, с кроликом, с головкой сыра. с выкрашенными в сине-зеленый цвет яйцами, с горбушкой нищенского хлеба.
Вездесущий Октав Семпер ставит их в конец процессии. Он поспевает всюду. Всюду слышен его охрипший от пьянства голос, повсюду мелькает его неуклюжая фигура.
– Ну, ты даешь, Марций! Черствый кусок черного хлеба! Фу! А ты что тащишь, Деций? И это яйца? А помельче не нашлось? Это козье дерьмо, а не яйца! Не стыдно тебе…
Он бегает среди рыбаков, гребцов и грузчиков, критикует, проклинает, ругается…
Люд остийский знает своего Октава Семпера Ступида.
– Отрезать тебе язык, так ты и не пригодишься ни на что, хвастун, блюдолиз…
Смотри-ка, как он кланяется собравшимся на форуме жрецам – того и гляди, сломается.
Глашатаи бежали перед лектикой из эбена, серебра и слоновой кости, лектику сопровождали шесть преторианцев на белых конях:
– Дорогу дочери высокородного Макрона!
Пурпурная занавеска отодвинулась, рабы открыли дверцы, и из носилок вышла Валерия. И вот уже гнутся перед ней спины остийских сановников, сыплются слова приветствий.
Толпа в изумлении зашевелилась. Эта рыжеволосая женщина – настоящая Венера. Все на ней горит, переливается: карминный рот, золотые браслеты, рубины в ушах, алмазные перстни.
Женщины задерживают взгляды на красавице, оценивая каждую деталь ее прически и туалета. Всеобщее внимание привлекают восемь эфиопов, которые уже опускают на землю следующие носилки.
– Это сенаторы Сервий Курион и Авиола. А девушка с ними – дочь Авиолы, – важно сообщает Октав Семпер музыкантам; он счастлив блеснуть перед ними тем, что знает таких важных особ.
Но глазеть было уже некогда, потому что по знаку понтифика процессия тронулась от форума к берегу.
В процессии шли представители жреческих коллегий. Понтифики в белых одеждах, коллегия которых, как говорят, была основана еще во времена царя Нумы, это они выработали сложный ритуал жертвоприношений во время торжеств и бракосочетаний, погребений и ввода в права наследства, а также при акте усыновления. Преисполненные высшей мудрости, они выступали сановным шагом, и важная поступь служила лишним подтверждением их значительности.
Фламины, жрецы трех божеств, Юпитера, Марса Сабинского и Квирина, в островерхих кожаных шапках, на чьей одежде, которая скреплялась лишь пряжками, не должно было быть ни узла, ни стежка, выступали не менее величественно.
За ними плыли весталки в белоснежных одеяниях с покрытыми головами. Они поддерживали священный огонь Весты и стерегли прославленный палладиум, древнее деревянное изображение Минервы, которое, по преданию. принес в Рим из Трои Эней. Они шествовали по главной улице Остии, гордые от сознания своей неприкосновенности.
Следом шли благородные авгуры, облаченные в тоги с пурпурными полосами, в руках у них символ жреческого сана – остроконечный жезл. Они – толкователи прорицаний, заключенных в священных Сивиллиных книгах, они – предсказатели судеб Рима, успехов или неудач в сражениях. Будущее открывалось им в полете орла и ястреба, в карканье ворона, в криках петуха и совы. Они читали судьбы мира по клювам священных цыплят, имея, впрочем, полное право взять для гадания цыпленка откормленного или тощего, что влияло на исход гадания и определялось интересами вопрошающего, но чаще самого благородного авгура.
За ними шли гаруспики, которые умели предсказывать решительно все, что будет и чего не будет в жизни, гадая по внутренностям жертвенных животных, чьи печень, желчь, легкие и сердце никогда не солгут и не ошибутся.
Музыканты со свирелями, цимбалами, тамбуринами и сиринксами шли впереди салиев, жрецов сабинского бога войны Квирина. Салии были в пурпурных туниках с металлическими поясами, на груди – легкий панцирь, на голове – шлем с острым наконечником, в левой руке – легкий меч, в правой – копье; они плясали на всем пути, от форума до берега, ударяя копьями в священные медные щиты. которые несли рабы. Их танец сопровождался визгливой музыкой, а дородные жрецы выкрикивали древние аксаменты. молитвенные обращения к Марсу. Янусу и Минерве. Народ слов не понимал. Салии тоже.
Потом поступью тяжеловооруженных воинов шествовали фециалы. На плечи этих жрецов была возложена ответственность за жизнь и смерть многих, разделяемая. впрочем, ими с его императорским величеством и высокочтимым сенатом, они объявляли войны. Делалось это следующим образом. У военной колонны храма Беллоны в Риме главный фециал символически метал окровавленное копье в ту сторону, где находилась неприятельская земля.
За ними двигались вереницы жрецов, служащих во время обычных жертвоприношений, жрецы рядовые, среди них луперки, титии и другие.
Процессию жрецов заключали августалы, коллегию которых основал Тиберий в честь своего отчима Октавиана Августа после его кончины. За ними следом шли сотни греческих ликторов, пекари, выпекавшие жертвенный хлеб, слуги, глашатаи, рабы, погонщики жертвенных животных, которые гнали предназначенный для сегодняшнего торжественного жертвоприношения скот, помощники жрецов, которые несли кадильницы, миски для крови, корзинки для внутренностей, кропильницы и другие необходимые во время жертвоприношений предметы.
И в самом конце – толпы народа во главе с рыбаками, которые несли на плечах сплетенные из соломы челны. В них покачивались глиняные фигурки членов Нептунова двора: тритоны, наяды, нереиды, сирены.
Желтые челны плавно вздымались в такт музыке, будто покачиваясь на морских волнах. Все было в движении. Пестрая одежда глиняных наяд и нереид напоминала одежду рыбачек. Покачивались челны, фигурки, плечи рыбаков – все плыло и качалось. Ведь море – это наша обитель, наша судьба, наше плодородное и дающее пищу поле. Покачивалось на рыбацких плечах огромное чучело дельфина. Покачивались в руках рыбаков гарпуны, направленные на фантастических морских чудовищ. Общий ритм движения возбуждал и опьянял людей, они шли, раскачиваясь из стороны в сторону.
И все же, несмотря на прекрасное это зрелище, в толпе нашлись недовольные:
– Вы видали, какая прорва тут этих жрецов да их помощников? Клянусь Нептуном! Ну и набралось же дармоедов! А сколько их по всей Италии! Во кому сладко-то живется. Их государство кормит.
– Государство. Конечно. Но только ведь и мы их кормим: жертвами, приношениями, тяжко заработанным денарием, ведь меньше-то они не берут…
– Паразиты!
– Молчи-ка лучше. А то отделают тебя так, что родная мать не узнает!
Но остийский люд не робок. Ему терять нечего, поэтому он выражает свое мнение вслух:
– Проклятые дармоеды!
Между тем процессия пересекла город и остановилась на морском берегу, где за жертвенником стояла большая мраморная статуя Нептуна. Бородатое лицо бога всех вод, соленых и пресных, величественно, как само море.
Божественный взгляд спокойно остановился на толпах людей, на жрецах и их помощниках, которые суетились около алтаря с жертвенными животными.
Главный жрец Нептуна с воздетыми к небу руками, заслонив лицо тогой, обошел жертвенник, славя богов. Потом, склонившись перед алтарем, молил о снисхождении сначала Януса, этого требовала традиция, потом Нептуна, которому предназначалась жертва, и, наконец, Весту.
Голос жреца поднимался ввысь и отчетливо звучал в тишине, нарушаемой лишь треском огней в плошках на пилонах вокруг жертвенного алтаря и криком чаек. Из кадильниц, раскачиваемых четырьмя жрецами, поднимался к небу благовонный дым. И вот взлетели молоты, сверкнули длинные лезвия ножей, упал первый бык, второй, пятый, падали бараны, кабаны, козлы.
Светло-красная кровь взметнулась ввысь, обрызгала ослепительно-белое лицо Нептуна.
Лицо Нептуна, обрызганное кровью, стало жестоким. Бог свирепо глядел на жертвы, на копошащихся внизу людей. Кровь на белом мраморе божественного чела быстро высохла под солнечными лучами и отвратительно пахла.
Жертвоприношение было закончено.
За спиной Нептуна рабы волокли туши убитых животных; из них будет приготовлено угощение для жрецов, мясо жертвенных животных принадлежит жрецам и их помощникам.
Сановные гости готовились ступить на большую трирему, которая должна была первой выйти в море.
Рыбаки торопились к баркам, садились в них со своими семьями, прихватывая соломенные челны с фигурками морских божеств.
Понтифик величаво приближался к триреме. Он знал: сегодня здесь много важных гостей из Рима, сенаторов и магистратов. Лишь Макрона нет, он на Капри, у императора. Дочь его, однако, здесь. Понтифик предложил ей первой вступить на корабль. Недовольные сенаторы были вынуждены смириться.
Валерия прошла мимо них. Она заметила отца Луция. Он пристально смотрел на нее. Рядом с ним старый Ульпий. А вот сенатор Авиола, отец этой… "И она тут", – подумала Валерия, приметив Торквату. Валерия снова посмотрела на Авиолу и побледнела. Старое воспоминанье: александрийский лупанар.
Валерия стиснула зубы, овладела собой. Она миновала ряды гостей. Луций не приехал. Почему? Он обещал ей быть здесь. Валерия старалась подавить в себе гнев и разочарование. Сопровождаемая понтификом. сенаторами и жрецами, она твердо прошла по мосткам, переброшенным с берега на трирему.
Уселась в приготовленное кресло, слегка повернув его. чтобы видеть Торквату.
Снежно-бледные щечки девушки окаймляли золотисто-каштановые локоны.
Волосы падали на худенькие плечи, окутанные дорогой, расшитой золотом столой. Луций не приехал, и разочарование было написано на ее полудетском личике, маленькие руки механически теребили бахрому на одежде. Валерия внимательно смотрела на девушку. Нежная, целомудренная, прелестная. Само очарование.
В один прекрасный день, несомненно в один прекрасный день, Луций пресытится мной, и тогда он отдаст предпочтение этому нежному созданию…
Этой девушке… А потом? Нет! Никакого "потом" не будет!
Так думала дочь Макрона.
Сердце Валерии ожесточилось, стало каменным, в глазах появился холодный блеск. Он не должен наступить этот страшный день! Сколько же времени дать тебе, девушка, чтобы ты забыла Луция? Для страсти и страха и месяц – большой срок. Посмотрим. Если ты не оставишь его, если я не почувствую, что из мыслей его ты исчезла, горе тебе, малютка!
Сервий тоже думал о Луции: сейчас он занят перемещением когорты шестого легиона из Альбы-Лонги на Марсово поле в Риме. Войско – это основа любого выступления против императорской власти. На один шаг они будут ближе к цели.
Трирема вышла в открытое море, за ней – Другие большие корабли, а вокруг, как мухи, роились барки рыбаков.
Восемьдесят гребцов налегли на весла, ветер расправил паруса, и рыбацкие челны вскоре остались далеко позади.
Праздник открытия моря.
Чтобы умилостивить море, с корабля будут сброшены дары земли. Потом авгур выпустит орла, полет которого возвестит, как принял Нептун жертвы и будет ли в этом году милость морякам. Если орел полетит ввысь, слава вам, могущественные воды, и благо нам, людям. Но если орел полетит низко над водой – горе нам, горе кораблям в море!
На носу триремы с эмблемой Рима – "SPOR", – выведенной золотом по пурпурному фону, стоял, воздев руки, понтифик. Он взывал к морю.
Авиола слушал понтифика и подсчитывал. Три корабля он пошлет в Карфаген за кожами, четыре – в Испанию за медью для щитов, пять – в Азию за железом для панцирей и мечей, три – в Сирию и Египет за редким деревом.
Пятнадцать кораблей. А может быть, и двадцать. Клянусь Нептуном, и вправду от моря зависит удача этого предприятия. Я дал понтифику триста золотых, жрецам Нептуна послал трех быков и стадо кабанов. Этого, наверно, довольно. Довольно этого, морское божество? Над кораблем пролетела чайка, и птичий помет испачкал руку Авиолы. Дурной знак! Видно, мало. Нептун слишком требователен. Требовательнее, чем Юпитер и наш покровитель Меркурий вместе. Да и причина есть: вода не суша, риск велик: "Что ж. – думает про себя Авиола, незаметно стирая краем своей сенаторской тоги птичий подарок с руки, – может быть, поможет особый дар Нептуну". Он осмотрел перстни на испачканной руке. Вот этот, со смарагдом. Тонковат, конечно, но смарагд очень хороший. По крайней мере шестнадцать золотых стоит.
Авиола встал, снял перстень, повертел его в лучах солнца, чтобы видно было, как сверкает драгоценный камень, и широким жестом бросил в море.
Остальные сенаторы волей-неволей должны были последовать его примеру, и каждого при этом не оставляла мысль о торговле, успех которой зависел от моря.
Красно-желтые паруса опали, гребцы подняли весла, корабль остановился и покачивался на волнах. Полдень. Солнце в зените. Сейчас начнется главный обряд, нужно ублаготворить море и открыть его для кораблей.
Три огромные серебряные амфоры с рельефным изображением земных даров морю стояли на носу корабля. В одной амфоре кровь жертвенных животных – квинтэссенция всего, чем утоляет земля человеческий голод. В другой – то, что утоляет жажду: густое, неразбавленное фалернское вино. В третьей амфоре – желто-зеленое оливковое масло, которое не только питает человека, но и может успокоить волнение на море.
Маленькие барки догнали трирему и остановились неподалеку. Рыбаки спустили на воду соломенные челны с фигурками морских божеств.
Остийская пристань едва видна, мраморный Нептун кажется белой точкой на серо-зеленом земном горизонте.
Рыбаки в барках поднялись, встали с кресел и гости на триреме. Момент священнодействия сомкнул все уста, приглушил всякий звук.
Мертвая тишина. Лишь дерзкая чайка нарушает ее варварским криком.
У первой амфоры, с кровью, встал понтифик, у второй, с вином, – жрец Нептуна, у амфоры с маслом – эпулон коллегии семи стольников. Все трое одеты в тоги с пурпурной полосой, на головах слабый ветерок раздувает цветные ленты. Первая – красно-черная, цвета запекшейся крови, вторая – светло-красная. цвета молодого вина, третья – лимонно-желтая, цвета оливкового масла.
Три жреца под звуки труб сдвинули при помощи рабов три амфоры. Одной струей полились в море кровь, вино и масло. Тяжелая жидкость падала в воду. Вода окрасилась кровью, зазолотилась, стала переливаться всеми цветами радуги.
Понтифик возгласил:
– На вечный мир с морем!
Сверкающее слово "мир" повторилось, далеко разнесенное ветром, рассыпалось солнечными лучами по сияющей морской глади.
Авгур подошел к большой клетке. Сорвал покрывало и открыл дверцу. Орел, прекрасный, как в дивном сне, остановился на краю палубы, ослепленный солнечным светом. Полдень, время отлива, море уходит в зеленые глубины, колеблющиеся тени едва приметны. Коварные волны жмурятся от солнечного сияния. Все напряжено – как боги примут жертву?
Орел медленно расправил крылья, взмахнул ими и неожиданно стрелой взмыл в поднебесье.
Восторженные вопли на корабле, на барках, на берегу заглушили победное пение труб. Авгур, воздев руки к небу, провозгласил:
– Радуйтесь, квириты! Нептун благосклонно принял наши дары! Море открыто для всех кораблей, для военных, для торговых и для рыбацких. Слава Нептуну! Слава бессмертным богам!
– Слава!.. Слава!..
Корабль повернул к берегу. Понтифик подошел к дочери Макрона и произнес хвастливо, как будто все, что тут произошло, было исключительно его заслугой:
– Ты видела, благородная госпожа, как Нептун принял нашу жертву?
– Да, – подтвердила Валерия, наблюдая, как Торквата следит за полетом орла в лазурной вышине. Она видела, какой надеждой и радостью засветилось лицо девушки. Очевидно, в полете орла она нашла и для себя добрый знак.
Она, пожалуй, верит, что вновь обретет Луция.
Валерия из-под опущенных ресниц смотрела на девушку. Радуешься. Ну, порадуйся немножко. Недолго осталось.
– Ты расскажешь, благороднейшая, своему отцу…
– Разумеется, высокочтимый понтифик: сегодня же я буду говорить с ним, – улыбнулась красавица, и наивная Торквата сочла ее улыбку еще одним добрым знаком. Она устремила взгляд на орла. Он поднимался все выше и выше, его серо-белые крылья понемногу превратились в бледную точку, и наконец он исчез в сияющем небесном куполе.
Толпа на берегу разбредалась. Обмытый рабами Нептун смотрел вдаль на свое море спокойно и доброжелательно. Он принял дары, принял жертвы. Но что будет дальше? Обещать спокойное море на весь год? Трудно обещать. Орел пообещал. Но Нептун не обещал ничего. Море само решит. Нептун будет молча стоять здесь и сам подивится, когда спокойная морская гладь разбушуется, разъярится. Тут и бог ничего не сможет поделать, помогайте себе сами, рыбаки остийские.
После полудня лектики вместе со своим благородным содержимым отправились в обратный путь, в Рим. За ними тянулись волны дорогих духов, после них остались зыбкие следы на прибрежном песке. Запахи рассеялись, следы смыли волны.
Остия на время затихла. Рыбаки вернулись в свои хижины и сели за ужин.
Праздничный стол требует и праздничных напитков. Ну-ка. Марк, забеги в таверну еще за одним кувшинчиком. Ты говоришь, это двенадцатый? Ну и ну! А ведь это только начало. Сегодня же праздник, болван. Нептун постарается, чтобы наши сети и животы были полны.
На площади перед таверной "Беззубая мурена" движение не затихает. Здесь собрались все. кто умеет подзаработать и на бедняке. Гончары, ювелиры, кондитеры, продавцы мелочей хриплыми голосами призывали покупателей.
Октав Семпер идет по площади нахмуренный, черный ежик на его голове готов проткнуть весь свет. Беззаботное, веселое настроение, царящее вокруг, злит его еще больше. Минуту назад его петух по кличке Лео проиграл петуху Лавра. Проиграл так позорно, как поросенок носорогу. Фи!
Рыбачка поворачивает в руке глиняный светильник и торгуется с хозяином:
– Пять сестерциев и ни ассом больше!
– Восемь и ни ассом меньше.
– Ну и обдирала ты, дорогой!
"Да, дорого мне обошелся этот проигрыш, безумно дорого, – думает Октав. – Все ставки проиграны. Вечером возьму нож и покончу с этим ублюдком", – решает Октав судьбу побежденного Лео.
У лавки с вином два моряка пьют в честь Нептуна. Они не виделись пять лет. Теперь пьют и обнимаются, покачиваясь на нетвердых ногах.
– Я люблю тебя, братец. Будь здоров!
Октав вспомнил сияющее лицо Лавра, когда во время драки из Лео так летели перья, что петухов едва было видно. Расписать бы тебе твою наглую морду, скалит зубы Октав.
Шум, писк детворы, смех, пение и звуки флейты, радость поднимается и переливается, будто тесто, все это только бесит Октава. Налитыми кровью глазами он посмотрел в сторону моря. Там нетерпеливые рыбаки уже укладывают сети в лодки, собираются на ночной лов.
Хапуги, думает про себя Октав. Так торопитесь, словно ночью от вас уплывет мурена с брюхом, набитым золотыми. Разве завтра не будет дня?
Завтра. Завтра потянется цепь забот, и конца им не будет. И все из-за петуха Лавра. Ну подожди, стерва, я и тебя заполучу и срежу твой гребешок.
А сейчас пить, поскорее залить свое горе.
Приморская таверна "Беззубая мурена" – низкое помещение с деревянным, дочерна закопченным потолком, вся насквозь пропахла рыбой. Из кухни тянулся залах жира и пригоревшего жаркого. Вокруг нескольких столов с остатками пищи сидели мужчины. Вино разносила трактирщица. Эту хромую женщину ни в чем нельзя было винить: что поделаешь, не была она украшением праздничного дня. Посудите сами, разве будет у тебя приподнятое настроение, если единственная присутствующая здесь женщина похожа на скелет, на жердь в пеплуме, о которую можно уколоть руки. Бр-р-р-р! Лучше смотреть на дно кружки и заливать свои желания вином, растворяясь в упоительной надежде.
– …и потом куплю себе новую лодку. Справлю себе густо плетенную сеть…
– …в этом году со мной впервые выйдет мой сынишка, ему четырнадцать исполнится…
– …а помнишь, в прошлом году? Это был благословенный день. Каждый наловил кучу рыбы. А я тунца… С ним мне пришлось повозиться до утра, прежде чем я доволок его до берега. Всю сеть порвал. Во какой был! Попался к вечеру, когда луна заходила…
– …если мне повезет, Фортуна, помоги мне, я выужу прожорливую мурену длиной в пять стоп, отвезу ее в Рим и выручу тысячу сестерциев…
Тощая трактирщица зажгла факелы в помещении и перед таверной, где сидело больше народа, чем внутри.
– Эй ты, прибрежное страшилище! Копченой трески к вину!
Здесь пировала вся рыбацкая Остия. Назойливый запах рыбы стоял над таверной, хотя сегодня каждый умылся и оделся в праздничное платье. Кислые испарения вина смешивались с запахами жареного лука и рыбы, и каждый из этих запахов будто старался перебить другой.
Октав Семпер задумчиво уставился в кружку. А рыбак Лавр усмехался, удобно облокотясь, и подолом туники вытирал пот с волосатой груди.
– Ну так что, Октав, когда отдашь деньги за проигрыш? Я знаю, что мне нечего бояться. Ты большой господин. Кто еще может себе позволить иметь на ужин целого "льва", как ты?
Кругом засмеялись, и владелец петуха-победителя гордо посмотрел по сторонам. Октав молчал. Ах, этот вонючий петух Лео. Этот трус. Этот негодяй. А я-то так его любил и кормил. Делал для него все, что он только ни желал. Октав снова переживал этот бой: как болван крутился его петух-балбес на месте и позволил этому голенастому оборванцу бить себя шпорами. Этот Лавров бродяга так отделал моего драгоценного, что на нем перьев не осталось. Фу!
– Эй ты, костлявая красотка, подай-ка сюда новую кружку!
Трактирщица протолкалась к нему с вином:
– Не мешало бы тебе заглянуть в кошель, много ли там еще осталось, Ступид. Ведь это уже пятнадцатая…
Он проглотил прозвище потому, что сам обратился к трактирщице со словами не слишком учтивыми, но главным образом потому, что теперь он был ее должником.
– Не беспокойся, красавица, заплачу.
Заплачу, но чем, когда? Я должен за пари Лавру и парням. Я должен за осла. Трактирщице. На кого ни посмотрю, всем должен. Но вино дурманит.
Спишет долг и даст уверенность, что снова все будет хорошо. Не бойся, Октав, и будь весел! Ведь сегодня праздник! Вино умеет хорошо обманывать: тощая трактирщица исчезает, и в дверях появляется девушка кровь с молоком.
Октав запел, и вся таверна присоединилась:
А теперь эту кружку до дна осуши
И, пока в землю пас не зарыли,
Поцелуй посильней, и опять поспеши
Выпить кружку, и вновь обними от души
Так, чтоб кости от боли заныли
И про все мы на свете забыли…
Фривольная песня кружилась в смрадном воздухе таверны.
Зашедшая сюда Квирина остановилась в дверях с глиняной бутылью в руках.
Так пей без лени
И на колени,
Пока мы живы, садись ко мне!..
Покраснев от смущения, девушка пробралась между столами к стойке.
Октав, стараясь перекричать всех, заорал:
– Посмотрите! Наша Квиринка! Снова здесь. На тебя куда приятнее смотреть, чем на эту метлу из таверны. Пойди сюда, девочка, и поцелуй меня!
У мужчин горели глаза. У кого стекленели. Движения были размашистые, неуверенные. Волосы слипались от пота. Бороды пропитались вином.
– Девочка, поцелуй!
Октав раскрыл объятия навстречу Квирине и орал:
Приходи ко мне, девчонка!
Ты мне так мила.
Что хочу я, чтоб и в море
Ты со мной была…
Остальные подхватили:
Вот и звездочки зажглись
В выси голубой,
Разреши часок-другой
Поболтать с тобой!..
Квирина с отвращением пробежала мимо галдящих мужчин, отталкивая их назойливые руки. Протянула трактирщице бутыль и ждала, повернувшись спиной к пьяницам.
Октав медленно пил, пристально рассматривая девушку. Говорят, она танцует в Риме с комедиантами. И живет с Фабием Скавром. Теперь она одна.
Фабий слишком распустил язык о каких-то там пекарях, получился скандал. и он бежал. Никто не знает куда. Ищут его повсюду. Один из вигилов говорил, что и в Остию приехала центурия преторианцев искать этого бродягу; сейчас, наверное. пируют где-нибудь в городе. Важная, видно, птица этот Фабий, если из-за него они совершили такой путь. В силки хотят заманить птичку. А его девчонка чертовски удобная приманка. Поэтому вигилы и приехали сюда.
Хитрецы наши господа наверху, ничего не скажешь. Я бы тоже так рассчитал.
Квирина возвращалась с полной бутылью. Октаву удалось схватить ее за руку:
– Для кого это ты ходишь за вином, красавица? Не у матушки ли вдруг появилась такая жажда?
Она видела мутные глаза, почувствовала кислый запах из его рта. Он скользнул рукой по ее плечу к груди.
– Когда мы с тобой это вместе разопьем, девушка?
Она вырвалась и ударила его по руке:
– Не приставай, ты, Ступид!
И тут же исчезла. Октав зло смотрел ей вслед. "Я тебе покажу Ступида. мерзавка".
Все над ним посмеивались. Никому-то он не нужен. Даже эта хромая и та с ним не согласилась бы, не так ли, трактирщица? Еще вина! Ты хочешь, чтобы мы подохли от жажды, как рыба на песке?
Октав сжимал кружку и скрипел зубами: "Ты еще меня вспомнишь, девка".
Вечером море было спокойным. Как ребенок перед сном, оно играло с зеркальцем месяца, переворачивало его туда-сюда на волнах и прятало в глубину.
Квирина бежала по мягкому песку так быстро, как только могла. Босые ноги погружались в сыпучие дюны, песок ласкал ей подошвы и скользил между пальцами. Часть дороги от последних домов заросла густым кустарником. Там он ждет. Уже сейчас она на него сердилась: целые дни скрывается и прячется, а сегодня дважды посылает ее за вином, этот ее сумасшедший.
Придется ему об этом сказать!
Ночь была ясной. В песке отражался блеск луны. Вот и кусты.
– Гу! – раздалось за кустом, и Фабий выскочил, испугав Квирину. – Как мне было грустно без тебя…
– И поэтому ты так меня пугаешь. Послушай, как у меня бьется сердце.
Он хотел прижать ее к себе, но Квирина наклонилась за бутылью, которая выскользнула у нее из рук, и проворчала:
– Еще счастье, что она упала на песок. А так бы прощай вино. А за следующей я не пойду, в таверне полно пьяных.
Он опустился на мягкий песок к ногам девушки и притянул ее к себе.
– Ну не сердись, мой ворчунишка, и поцелуй меня. Иначе я с отчаяния пойду топиться и при этом простужусь…
Она рассмеялась, но тотчас опомнилась и огляделась кругом.
– Ну, смейся же, ты, болтушка, и покажи свои зубки…
– А что, если тебя подстерегают в кустах… вигилы.
– Те уже, наверное, нализались как следует. А разве был какой-нибудь вигил в таверне?
– Нет, – призналась она, – но если ты немножко подумаешь…
– Мы прибережем себе на зиму. Сегодня праздник моря, море – твой второй отец, так пусть же оно здравствует вместе с нами. Где вино?
Он наклонился через сидящую Квирину, нащупал в песке бутыль и, подняв, посмотрел на нее.
– За нашу любовь!
Вытащив зубами деревянную пробку, он протянул вино Квирине.
– Сначала ты. – И весело добавил; – Чтобы мне побольше досталось, понимаешь? – И опять серьезно:
– За что ты пьешь?
– За то, чтобы боги сохранили мне тебя!
Он наклонился к ней и смотрел, как она подняла бутыль и начала пить.
Тонкая девичья шея была белой и нежной. Он погладил ее. Квирина поперхнулась и ладонью вытерла губы.
– Ты никогда не перестанешь меня злить, – сказала она с упреком, – ты, нарушитель законов и прав.
Она протянула ему бутыль и губы. Он поцеловал ее и выпил.
– Теперь снова ты, малышка.
Они подтрунивали друг над другом, каждый глоток сопровождая поцелуями.
– Хватит. Я совсем пьяная…
– Остаток я выпью за вас, господа вигилы, за успешное преследование вашего покорного слуги Фабия!
Он одним залпом допил вино.
– Фабий, не пей так много, хватит, ведь это вторая бутыль…
Он вскочил.
– Ты думаешь, что твой милый свалится с ног от двух бутылей разбавленного вина? Смотри. Я стою, как кипарис. Ты это видишь!
Он поднял девушку с песка, взял ее на руки, носил, укачивал, крутил вокруг себя, подбрасывал се вверх и смеялся, как мальчишка.
Квирина обхватила руками его шею, болтала в воздухе босыми ногами, ну, мой сумасшедший, еще выше, еще выше. И блаженно прижималась к нему.
Фабий споткнулся о камень, и они упали в мягкий песок.
Квирина смеялась:
– Ну что, разве я не говорила? Вот посмотрите. Две бутыли подкосили твои ноги. А ты еще уверял, что этого недостаточно…
Он схватил девушку за плечи, прижал и крепко поцеловал. Его глаза были совсем близко. Она чувствовала его горячее дыхание на своих губах.
– Ты никогда не надоешь мне. Я никогда не буду сыт тобой, понимаешь?
Его огрубевший голос дрожал. Его руки страстно сжимали ее. Звезды, светившие над головой, начали раскачиваться перед ее глазами.
Она прикрыла их…
Поднялся ночной ветер, неся с собой песок по волнам дюн, расчесал распущенные волосы девушки. Она сидела, опираясь на руки, закинув голову, и смотрела в вышину.
Фабий лежал рядом с ней и губами поглаживал ее руку.
Они молчали.
Море перед ними темнело. Светлые хлопья пены на гребнях волн выскакивали из воды, словно летающие рыбки. Вдали на горизонте поблескивали огоньки факелов на рыбацких барках, которые уже сегодня ушли в море.
Вода набегала на плоский берег. Жадно захватывала с собой раковины и песок. Одна волна заботливо разгладила берег, другая рассыпала по нему ракушки. Третья все смыла. И так без конца.
Месяц раскачивался на волнах, словно серебристый челн.
Квирина любовалась волнами, а Фабий разглядывал ее лицо.
– Помнишь, Фабий, как ты играл в Остийском театре? Ты разорвал свой центункул, и я тебе его зашила. В тот день я в тебя влюбилась.
Пряди ее длинных волос щекотали его губы, он вдыхал их запах.
– Тогда я была глупой девчонкой, глупой шестнадцатилетней сумасбродкой, но в тот вечер я шла домой, ничего не видя и не слыша, думая только об одном: быть с тобой рядом, что-то сделать для тебя… Чтобы ты меня заметил… И я убежала в Рим и стала танцевать…
Он с умилением слушал эту незатейливую исповедь, потом крепко обнял хрупкие плечики и начал целовать ее глаза и губы.
– Я не могу теперь без тебя жить, Фабий. – И Квирина прижалась к нему. – Я немножко боюсь за тебя. Сейчас ты здесь и не должен никуда уходить, я не отпущу тебя…
Она гладила его лицо и волосы, на губах и на кончиках пальцев сама нега, в сердце блаженство. Она сказала тихо и радостно:
– Я никогда не была так счастлива, как сегодня, мой дорогой! – И добавила задумчиво:
– Возьми меня снова на руки, отнеси на корабль, который поплывет далеко, к зеленому необитаемому острову, где только великолепные цветы и разноцветные птицы и мы вдвоем. Это будет Остров счастья. Ты, я и все. Одни. Все время одни, хочешь?
Фабий гладил ее черные волосы, целовал губы и смеялся, страстно шепча среди поцелуев:
– Этот Остров счастья, девочка, мы устроим здесь. Дома. На родине.
Нашей родине. Если у меня есть ты и мое искусство, я властелин мира. Что мне император!
– Что тебе император… – повторила она. Потом задумчиво добавила:
– Императора никто не любит, а тебя любит столько людей.
Он вскочил и взял девушку за руку:
– И для этих людей я буду сегодня играть. Идем!
На ее испуганный взгляд он ответил немного вызывающе, немного раздраженно:
– Все время бояться? Все время жить, скрываясь? Я так не могу.
– Это в тебе говорит вино, милый, – сказала она примирительно, – не храбрись…
Он беззаботно махнул рукой:
– "Смелому счастье в подмогу!" – говорит Вергилий. – Идем!
Он потянул Квирину к огонькам жилищ. Глиняная бутыль осталась лежать на разрытом песке.
У моряка, говорят,
В каждом порту – любовь,
Но обручен моряк
Только с зеленым морем.
Лишь оно над ним всевластно,
Лишь ему он предан страстно,
Лишь его во все века
Любит сердце моряка.
Да, зеленая отрава,
Только ты – моя отрада!
Так снимай меня скорей
С якорей…
Едва отзвучала матросская песенка, в таверну вошел высокий мужчина, а за ним бесшумно проскользнуло маленькое хрупкое создание, укутанное в плащ, только черные глаза смотрели боязливо и испуганно.
Мужчина помял длинную редкую бороду и заговорил, коверкая латынь:
– Привет властителям моря, братьям Нептуна. Я пришел из далеких стран, владелец бескрайних земель, сегодня пеший путник, у которого жестокие люди здешних мест недалеко от вашего города, который, говорят, называется Остией, украли коня, ослов и мулов, повозки с дорогими товарами и драгоценными подарками. Мое великолепное платье они сняли с меня. Моих рабов освободили, а меня самого с этой развалиной оставили бедам и опасностям ночи. Я хочу обратиться к властям. Где вооруженные стражи вашего порядка, чтобы твердой рукой вернуть мне то, что мне принадлежало?
Рыбаки уже были достаточно подвыпившими, но, несмотря на это, поняли смысл слов чужеземца. Ведь надо же, событие. И какое. Это известие всколыхнет спокойную поверхность дремлющей Остии. Они с участием обратились к чужеземцу:
– Откуда вы, благородный господин?
– С дельты Нила, граждане.
– А что это за куча тряпья?
– Это живая жертва великой Изиде. Поэтому она тоже идет со мной в Вечный город.
– Парень или девушка?
– И то и другое, уважаемые.
– Фу, вот это нравы! И тебе не стыдно!
– Стыд, мои дорогие, – удивительное слово. Мы, люди владетельные, этим словом не владеем. Очевидно, только низкий плебс может похвалиться этим качеством. Зачем нам, богатым, стыд? Чего нам хочется, то для нас закон, и за свое желание мы платим золотом.
– И у тебя есть золото, человек? – заикнулся Октав Семпер, и в его затуманенных глазах появился жадный блеск.
– Две бочки золота у меня отобрали. Поэтому я и хочу его вернуть. Ну, где ваши стражники?
– Э. дорогой, ваши попытки напрасны. Наши вигилы нализались, как повелевает Бахус, и давно уже храпят в канаве у дороги. Теперь их не разбудит даже гром.
– Так, значит, за вашим покоем никто не следит и вы отданы на произвол любого грабителя?
– Эй ты, бородач, не болтай попусту. Что там грабители. Мы сами рады, когда видим, как вигилы уходят. А на твои несчастья нам начхать. Пусть тебе помогает твоя Изида. ха-ха!
– Так. значит, в этих краях закон ничего не значит?
– Ты попал в самую точку. Ха-ха! Ничего.
Мужчина сверкнул белозубой улыбкой и внезапно заговорил на безупречной латыни:
– Спасибо вам за сообщение, остийские люди, а за ясность ума вы должны быть благодарны этой здоровой воде, которой трактирщик так основательно разбавляет вино. Ну, теперь можно и представиться.
Он сбросил плащ, сорвал бороду и расхохотался, видя изумленные лица рыбаков.
– Люди добрые, да ведь это сам Фабий Скавр! Фабий! Фабий!
– Ах ты бездельник! Ах ты чучело комедиантское! Снова ты нас провел, хитрец. Откуда ты!
Тем временем из-под плаща вылезла Квирина. Ее появление было встречено взрывом хохота. И снова все обратились к Фабию:
– Говорят, ты здорово отличился в Риме, не так ли? А теперь скрываешься от доносчиков? Пей быстрее. Трактирщица! Рыбы! Оливок! Вина для нашего весельчака и для нашей Квирины! Ну рассказывай! Дайте ему поесть! Он скрывался бог знает где и, конечно, голоден. Ешь! Пей!
Рассказывай!
Челюсти Фабия заработали. Это прекрасное занятие жевать так, что за ушами трещит, но только рыбаки нетерпеливы, все хотят знать.
Октав Семпер таращит глаза на эту пару: вот так дело, птичка уже в силках! О Юпитер Громовержец!
– Рассказывай, что ты играл в Риме, почему тебя за это преследуют, как паршивого пса! Рассказывай, рассказывай!
Фабий усмехнулся, сначала Квирине, потом рыбакам.
– Рассказать об этом трудно, друзья. Но если вы дадите мне возможность доесть тунца и запить его вином, я вам это сыграю. Хотите?
– Вот это разговор, дорогой ты наш! Давай играй. Подожди! Как так сыграешь? Ты один? Сколько же вас было в Риме?
– Наверное, двенадцать.
– А здесь ты хочешь играть один?
– Так, может быть, мне послать в Рим за остальными?
Все рассмеялись. Послушайте его, он хочет играть один!
– Хотел бы я на это посмотреть! Ну, играй! А ты, девочка, собирай деньги. У каждого из нас еще завалялся какой-нибудь сестерций. Ну так за дело, Фабий!
Рыбаки перенесли лавки, сдвинули столы и уселись поплотнее, чтобы освободить место для сцены. Трактирщица стояла в дверях кухни, сложив костлявые руки на ввалившемся животе. Трактирщик подправлял факелы, воткнутые в стены, чтобы лучше светили.
Фабий одним глотком допил кружку, вытер губы тыльной стороной ладони и поставил посреди "сцены" стул.
Наступила тишина. Только Семпер Ступид не мог угомониться и, обозвав трактирщицу огородным чучелом, потребовал вина.
– Пш-шт! Заткнись, Ступид! – зашипели на него со всех сторон.
Фабий вскинул руки:
– Благородные господа, я приветствую вас, пришедших посмотреть новую комедию! Многочисленная труппа Фабия Скавра покажет вам фарс, который называется "Бездонная бочка". Ну, мои дорогие, веселитесь!
Все зааплодировали. Очень интересно, как это сыграет "многочисленная труппа".
Фабий подошел к стене. Квирина подала ему глубокую медную миску и дубинку. Миску он надел себе на голову. а дубинку взял в руки. Повернулся к публике. Все рассмеялись: посмотрите, солдат! До чего хорош! Просто лопнуть можно от смеха, ха-ха!
Квирина забилась в угол и смотрела. Солдат заговорил. Разве это голос Фабия? Нет! Голос был писклявый, резкий:
– Громы и молнии, люди, не толкайтесь так! У кого тессеры, марш на свои места. У кого нет, смывайтесь! Раз мы в театре – здесь будет порядок, это так же верно, как то, что я преторианский центурион Тард!
Фабий двинулся от стены к середине, расталкивая руками невидимую толпу, эта толпа относила его, он угрожал, рассыпал удары и цветистые проклятия.
Потом засопел, вытер пот, приподняв миску, и уселся на стул.
– Фу. Нет, это не люди. Толкаются, словно волы в хлеву. Не уважают представителя власти. Но я вам покажу, бродяги. Я здесь лицо важное. – Он посмотрел вдаль, как будто на сцену:
– Можно было бы уже и начать. Эй вы, комедианты паршивые, пошевеливайтесь!
Таверна сотрясалась от хохота. Великолепный центурион с дырявой миской на башке и с дубинкой! Правда, Фабию часто приходилось сталкиваться с этими вояками. Он хорошо их знает.
Центурион, опираясь о дубинку – символ власти. – настороженно смотрел перед собой:
– Наконец-то начали! Не до утра же мне торчать здесь! Ого! Что это там на сцене? Пекарня? Ха-ха! Такого в театре еще не было. Посмотрите.
Собрание пекарей? Вот глупость-то. Какое нам дело, что один пекарь строит себе новую пекарню, а другой будет печь хлеб из гнилой муки? Главное, что он улучшает хлеб, не так ли?
Центурион самозабвенно ковыряет в носу и оглядывается по сторонам.
– Вон там сидит господин префект. С претором. О чем они шепчутся?
Префект выглядит рассерженным. Вот так дело! Не происходит ли на сцене чего-нибудь недозволенное? Ага, пекари договорились, что, когда эдил придет проверять качество хлеба, они дадут ему взятку. Это хорошо, ха-ха.
Центурион опомнился и вскочил:
– Что? Взятку эдилу? Разве это возможно? Нет, это запрещено! Это неуважение власти, это бунтарство – о громы! Перерыв. Люди аплодируют как сумасшедшие. Теперь перерыв? Это мысль! А я и не знаю, должен ли вмешаться. Нет, ничего. Префект сидит. – Он садится и вытирает пот. – Буду тоже сидеть. Почему эти люди так хлопают? Нет здесь ни голых женщин, ни фривольных речей. даже ни одного пинка или пощечины! Что это за дикий театр? Да к тому же еще такая жара!
Центурион облокотился о несуществующую спинку стула, вытирает шею и лоб, обмахивается.
Рыбаки кричали, подталкивая друг друга плечами, смеялись.
Семпер Ступид незаметно поднялся и тихо вышел через задний вход. И припустился бегом, то и дело оглядываясь назад, не выследил ли его кто-нибудь.
– О громы и молнии, – пищит центурион важным голосом. – Вот и продолжение. Ученики пекаря месят хлеб. О Фурии, и это темп? Был бы я их хозяином, я бы проломил им головы! Да они еще и поют:
Так что, братцы, надрываться
Да стараться – не спеши…
– Ага, идет сам хозяин с плеткой! Так вам и надо, ленивый сброд!
Теперь им достанется! Добавь тому по заднице. Наконец-то хоть какой-то скандал, ха-ха!
Центурион оглянулся назад, заржал, похлопал себя по коленям, смех его был такой заразительный, что рассмеялась и Квирина, смеялись рыбаки. Ну и пройдоха этот Фабий, всегда найдет то, что нас всех волнует! А как умеет представить! Этот балбес центурион так глуп, что можно просто надорваться, ха-ха!
Игра продолжается. Центурион злится на учеников, которые хотят получать зарплату деньгами, а не гнилым хлебом, бросает настороженные взгляды в сторону префекта, когда эдил на сцене берет взятку. Все хорошо, ничего не случилось. На сцене люди ринулись покупать хлеб, кричат, ругаются, кто эту плеснятину станет есть? А эти господа наверху тоже жрут… Что?
– Разрази меня гром, что это? Они бросили эдила в бочку с тестом.
Центурион вскочил и смотрит испуганно.
– Подождите! Я не успеваю следить! И чего эти люди в театре так ревут?
Что, сенаторы? О господи! Так это не пекари, а сенаторы в белых тогах с красной каймой! И они пекут не только заплесневелый хлеб, но и паршивые законы? Так это оскорбление сената!
В этот момент центурион скинул шлем, отбросил дубинку и выпрямился, и вот уже снова это Фабий, он страстно декламирует заключительные слова своей роли из "Пекарей":
Но он ли главный
Виновник бед?
А как же славный,
Тот продувной богатый сброд,
Что род от Ромула ведет
И тем не менее умело
Одно лишь
Может делать дело –
Нас обирать?! Не он ли тут
И главный вор,
И главный плут?..
И точно так же, как тогда, в театре Бальба, взволнованные зрители повскакали со своих мест, вскочила и Квирина, и снова ее охватил страх, как тогда в театре. Никто и не заметил, как тихонько открылись двери.
Обвинения Фабия бьют, как град:
Весь свой век на них одних
Гнем свои мы спины,
А они для нас пекут
Хлебы из мякины
И жиреют что ни час,
Словно свиньи, за счет нас…
– Довольно! – прервал монолог Фабия голос острый, как меч, и в мгновение ока Фабий был окружен центурией вооруженных преторианцев. У входа в таверну стоял Семпер Ступид и выжидательно заглядывал внутрь.
Таверна разом затихла. Слышно было только шипение факелов.
Центурион преторианцев Камилл подошел к Фабию:
– Ты актер Фабий Скавр?
– Да.
– По приказу императора ты арестован. Следуй за нами!
Квирина зарыдала, бросилась к Фабию, пытаясь прикрыть его своим маленьким телом. На лице Фабия не дрогнул ни один мускул. Только в глазах мелькнул испуг, и он наклонился чуть вперед, как животное перед прыжком.
Но потом выпрямился и сказал:
– Идем.
Он обнял Квирину и почувствовал, как бешено колотится ее сердечко.
– Не забывай меня, моя дорогая.
Их оторвали друг от друга. И его, окружив плотным кольцом, повели к коням.
Испуганные рыбаки бросились следом за Фабием с криками и проклятьями.
Вскоре был слышен только топот и виднелись удаляющиеся огоньки, которые, словно рыжая лисица, убегали со своей добычей в ночь.
Звездное небо нависло над Капри. Вечер сменился ночью, но император еще не ложился. Он сидел в таблине над табличками из римской квестуры и считал. Его фиск удерживает больше 2700 миллионов сестерциев. Император экономит деньги вовсе не из жадности, как упрекают его римские богачи. Он экономит на случай эпидемии, на случай землетрясения, которое может разрушить города, на случай финансового кризиса, который может разразиться в любой момент, как это случилось четыре года назад; тогда это обошлось Тиберию в сто миллионов сестерциев. И прежде всего он экономит на случай войны, хотя всеми силами стремится ее не допустить. Армия – дорогое удовольствие. Каждый солдат даром ест хлеб, а от этого хлеб дорожает.
Но ничего не поделаешь. "Армией держится моя власть, – размышляет Тиберий. – Макрон невежа, но, что такое армия, он понимает. Сборщики податей в провинциях сдадут в этом году эрарию и фиску столько-то сот миллионов сестерциев, казна снова наполнится, и тогда все будет в порядке".
Раб объявил, что до полуночи осталось два часа.
Если император не спит, то не спят и слуги. На террасах виллы сидят рабы. Большая их часть окружила вольноотпущенника императора, номенклатора Ретула. Они напряженно ждут. Сегодня ночью перед императором предстанет любимый римлянами актер Фабий Скавр. Что станет с ним, когда взойдет солнце? Всем известно: он подбивал народ к бунту, а за это полагается страшное наказание. Некоторые рабы видели, как Фабий играл на улицах, прежде чем по приказу Макрона их отправили на Капри. Старый номенклатор Ретул видел его не однажды.
– Я вам вот что скажу, этот Фабий – хороший парень. Не боится сказать, что думает. Народ не даст его в обиду, и если он отсюда не вернется, так увидите, какой шум поднимется в Риме.
Рабы, по привычке присев на корточки, слушали и ждали. Между тем внизу к маленькой пристани подошла легкая либурнская бирема. Небольшая процессия направилась по крутой дороге вверх. Восемь факелов, восемь здоровенных преторианцев, они ведут Фабия со связанными руками. Четверо впереди, четверо сзади. Посередине Фабий, а за ним центурион Камилл.
Они медленно поднимались к императорской вилле. Камилл всю дорогу из Остии молча разглядывал актера. И во взгляде его была жалость. Он тоже знал Фабия, видел его не один раз и не один раз аплодировал его трюкам и шуткам. Жаль такого человека. Четыре факела впереди, четыре сзади, сейчас они поднимутся на скалистый утес над морем. Фабий двигается механически, как машина. Камилл, утомленный гнетущими мыслями, отстает все больше и больше.
– Подожди, Фабий, не несись так, – вполголоса говорит центурион, – ведь наверху тебя не ждет ничего хорошего.
Фабий замедлил шаг и, не оборачиваясь, тихо спросил:
– Ты знаешь, что меня ждет?
Камилл тяжело засопел.
– Как что? Как что? Зачем этот глупый вопрос? Неужели об этом надо говорить? – воскликнул он.
– Чему быть, – сказал Фабий, – того не миновать…
Запыхавшийся центурион просипел сзади:
– Не миновать. А вдруг? Смутьянов мучают, целыми часами рвут тело на части, целыми часами, прежде чем… понимаешь?
Фабий вздрогнул:
– Понимаю.
Камилл шептал:
– Сейчас подойдем к развилке. Мы пойдем прямо, а дорога направо ведет к утесу. Там близко. Оттуда сбрасывают… ну, ты знаешь. Если ты поторопишься, то будешь там в два счета. Я их задержу, а ты прыгай – и дело с концом, без мучений.
Фабий пошел еще медленнее.
– Почему ты предлагаешь мне это? Ведь тут речь идет о твоей жизни.
Центурион заколебался:
– Ну… так… – и грубо добавил:
– Ты что меня допрашиваешь? – А потом настойчиво:
– Скажи, хочешь?
Фабий минуту помолчал, глубоко вздохнул:
– Не хочу, мой милый. Пусть будет, что будет. Но я все равно очень благодарен тебе. Как тебя зовут? Камилл? Хорошо. Слушай, Камилл, как будешь в Риме. сходи в Затиберье. Спроси моего отца Скавра. Он тебе покажет, где живет моя девушка. Квирина ее зовут. Запомни! Квирина. Отдай ей это кольцо. Я получил его от тетрарха в Антиохии. Красивое кольцо, золото и агат, как ее глаза. Пусть останется ей на память. И кланяйся ей.
И отцу кланяйся.
– Передам и скажу, – заикаясь, произнес центурион.
Фабий протянул к нему связанные руки, и Камилл неловко снял кольцо, делая вид, что осматривает веревку.
– Но у меня нет второго для тебя. Чтобы ты выпил на моих… в память обо мне…
– Ты что ж думаешь, актер? За это пить? Некстати ты шутишь, – обиженно сказал Камилл.
– Кто идет? – раздался в темноте голос.
Перед ними вспыхнули факелы. Под факелами стояли здоровенные стражники-германцы.
– Центурион Камилл и восемь преторианцев, согласно приказу, ведут Фабия Скавра к императору. – И тихо добавил, обращаясь к Фабию:
– Положись на меня, кольцо отдам кому надо. И все передам…
Ночь все тянулась. Предвесенняя, холодная, напоенная запахом моря.
Положение звезд на небе указывало, что после полуночи прошел час.
Бледно-зеленая, покрытая пятнами луна была похожа на шляпку поганки, торчащей из мха.
Император между тем лег и уснул. Нужно ждать, когда он проснется.
Камилл отвел Фабия в помещение, где сидели стражники. Восемь преторианцев неотлучно были при нем. Все молчали. Камилл поднес чашу с вином к губам арестованного. Фабий сидел на скамье и смотрел на пламя факелов. Их свет напоминал ему глаза Квирины. Счастье мое! Счастье мое, ты не было долгим!
Он вновь переживал часы, проведенные с ней. Этим он скрашивал ожидание, но на воспоминания о любви легла тень, и ожидание сгущало ее. Час, два, четыре. Приближался рассвет, когда его повели к Тиберию.
Император сел в обложенное подушками кресло из кедрового дерева.
Бледное, со следами страданий и страстей лицо испугало Фабия. Он понял: ему конец. Удары волн, шум которых доносится сюда, отсчитывают последние мгновения его жизни. У него подогнулись колени. Я паду ниц, я буду просить и плакать, буду биться головой об пол, может быть, он смягчится!
В голове мелькнула мысль о Квирине. о театре. Ему почудилось, что к нему прикованы глаза Квирины, глаза сотен людей, для которых он играл.
Фабий сжал кулаки. Я не буду плакать. Не буду просить! Он заставил себя успокоиться, отбросил ненужные мысли. Смотри-ка, вот откуда управляют миром. Этот старик в пурпурном плаще шевельнет рукой, и пурпур крови окрасит мрамор. Сейчас он заговорит, будет спрашивать. Говорить что думаешь, лгать, не лгать – все едино. Приговор не изменится.
Тиберий из-под прикрытых век рассматривал актера. Он почти никогда не оказывал плебею чести говорить с ним. Отчего же сегодня ему захотелось сделать исключение? Каприз. Так вот он, слишком разговорчивый герой фарсов, который высмеивает власть имущих. Он бледен. Знает, конечно, что с острова ему не вернуться, и все-таки держит голову прямо и смотрит мне в глаза. Ну, приступ отваги. Бывает, а после приходит отчаяние и начинаются вопли. Тиберий нахмурился. Он любил наслаждаться страданиями осужденных.
Не потому, что был кровожаден. Он мстил за то, что сам был наказан судьбой. Сейчас ты начнешь извиваться, как прикованный к скале Прометей.
Император жестом удалил стражу и произнес:
– Ты играл в театре Бальба мим о пекарях?
– Да, – ответил голос, силившийся быть твердым.
– Ты играл героя из народа, как я слышал: посмотрим, что ты за герой.
Всякий скажет, что актер – это ничтожество.
Взгляд Фабия метнулся в сторону. Долго ли я выдержу? Много ли удастся снести и не унизить себя? На чем сосредоточиться, чтобы превозмочь боль, которая его ждет? Он старался избежать императорского взгляда.
– Зрители хотят, чтобы у нас каждый день было новое лицо. – Он пожал плечами. – Поэтому в конце концов у нас не остается никакого…
Во взгляде императора было презрение. Змея. Скользкая змея. Хочет найти щель, в которую можно уползти.
Под сросшимися бровями Тиберия сверкнули жесткие глаза.
– Кто сочинил этот фарс?
– Я.
– Ты, – тихо и угрожающе произнес император. – Мне не сказали, что ты к тому же еще и поэт.
– Убогий рифмоплет, господин, жалкий невежда.
– Которому нравится выбирать высокие мишени для шуток, – перебил император. – В чем там было дело?
Фабий напряг внимание:
– Твои доверенные, конечно, рассказали тебе…
– Отвечай!
– Речь шла о пекарях и эдиле.
– Аллегория?
– Кое-кому, возможно, почудилось сходство с римскими сенаторами…
– А тебе? Только не лги!
"Лгать я не буду", – подумал Фабий и сказал:
– Тоже.
– Откровенно. А что тебе не нравится в сенаторах?
Фабий заколебался. Как это сказать? Он и сам толком не знает. Всем его зрителям что-то в них не нравится. Он ответил:
– Что мне в них не нравится? Об этом говорится в пьесе, мой господин.
Господа в сенате решат: повысим цену на хлеб на три асса. Богатый пекарь сдерет эти три асса с пекаря победнее, тот – с нас, а мы? У нас не хватает на хлеб. Откуда это пошло? Сверху…
На прыщавом лице Тиберия появилась легкая улыбка. Смотри-ка, ничтожный гистрион. Ничего не значит для истории, а понимает игру этих ворюг. Ворюг, надевших личину добродетели, а ведь они могут раздавить этого червя. И он решается говорить правду не только десяткам тысяч зрителей, но и ему, императору. Тиберий знает цену правды. Он знает, что это дорогой товар, который даже владыка мира не сможет купить ни за какие сокровища. Все и всегда ему лгали. А этот человек не боится говорить то, что думает.
Императору пришло в голову, что происшедшее в театре Бальба подрывает общий порядок. но злорадство по отношению к торговцам-сенаторам взяло верх над государственной осмотрительностью. Он без гнева проговорил:
– Ты бунтовщик, Фабий Скавр! Ты слишком далеко зашел.
Император не сказал вслух, что ему приятно, как актер заклеймил его противников, и неожиданно добавил:
– Скажи, а почему ты не изобразил и меня?
Фабий сделался иссиня-бледным. Этого вопроса он не ждал. Плечи его ссутулились, он пытался собраться с силами. Как, как, о боги. выскользнуть из этой ловушки. Но все равно, возврата нет. Он выпрямился, но подсознательный страх все же вынудил его уклониться от прямого ответа:
– В Риме еще много людей, которые не знают, по чьей вине беднеют бедные и богатеют богатые. Многие даже и не подозревают, что должности продаются, что повсюду берут взятки…
– Так, так, – нетерпеливо перебил его Тиберий, – но ответь на вопрос, который я тебе задал! Почему ты не изобразил и меня?
Фабий чувствовал, как холодеет у него сердце. Холод разлился по телу.
Он был здесь один со своим страхом. Если бы не были связаны руки, можно было бы убежать. Ах, смешно. Далеко бы он убежал? Уклониться невозможно.
Надо отвечать. Он повернул голову к домашнему алтарю и, не глядя на императора, тихо сказал:
– Про сенаторов и продажных магистратов мало кто знает… – и после гнетущей паузы добавил:
– А про тебя каждый знает все.
Ночь светлела в садах, примыкающих к дворцу Тиберия, но в атрии тьма вдруг сделалась черной, никакие светильники не смогли бы разогнать ее.
Мрак, липкий, душный мрак. Император окаменел в кресле. Про меня каждый знает все. В сенаторских мерзостях они еще способны различить что-то хорошее, но в моих делах – ничего. Тиберий дрожал, кутаясь в плащ, перед глазами плясали оскорбительные надписи на стенах домов. Многие он помнит наизусть:
Ты жесток, лишен чувств – хочешь, я скажу о тебе коротко?
Если мать еще способна тебя любить, я не хочу жить!
Вино ему уже противно, он жаждет крови:
Он пьет ее так же жадно, как некогда этот чистый напиток.
Палач, жаждущий крови. Тысячи смертных приговоров подписал император Тиберий Юлий Цезарь, сын Августа. Потоки, реки крови. Из мести, ненависти или жестокости. Из-за каприза, из-за золота – так это представляется миру. Но они не знают, отчего в действительности он таков.
Всю жизнь он должен был сносить смертельную ненависть и козни всех против себя и он не смел отплатить им. Разве это человечно? Тиберий сжался в кресле. Дыхание у него перехватило, он отчаянно пытался доказать самому себе свою правоту. Он не хотел проливать кровь. Сеян вынуждал его совершать убийства. Потом Тиберий сносил головы, чтобы сберечь свою. Чтобы сохранить для Рима императора. Почему же сегодня, стоило слово сболтнуть этому паршивому комедианту, и он ужаснулся этой крови?
Фабий ждет, ждет минуту, две, десять. Император похож на раненую птицу, которая готова издать последний крик и напоследок вонзить во врага когти.
Нервы Фабия напряжены до предела, он больше не может выносить этого напряжения. В глазах темно. Связанные руки сжимаются в кулаки, ему хочется вцепиться в императорскую глотку.
Кто из нас прав? Он, которого ненавидит весь мир, или я, помогающий людям хоть на минуту забыться? За мной стоят сотни, тысячи людей, они со мной по доброй воле, из расположения, из привязанности. А кто стоит за тобой? Если бы ты не платил золотом преторианцам – ни одна душа не поддержала бы тебя. Ах, броситься и задушить? Нет, нельзя. Руки связаны.
Но тогда по крайней мере пусть я буду убит без промедления! Мгновенно!
Дыхание Фабия участилось. Перед глазами поплыли красные круги. Внезапно охватившее его безумие парализовало волю. Инстинкт, сумасшедший, дикий инстинкт руководит им, он хотел сократить свои мученья. В нем говорило одно лишь подсознательное стремление довести до бешенства мучителей, сократить пытку. Он истерически закричал:
– Почему ты позволяешь грабить нас? Почему ты допускаешь, чтобы мы бедствовали? И ты наш император? Так-то ты заботишься о Риме?
Император впился глазами в осужденного. Кривая ухмылка исказила его лицо:
– Я понимаю. Ты хочешь быстрой смерти.
Фабий не слушал, что говорит император, он неистово кричал ему в лицо:
– Ты отбрасываешь слишком большую тень, цезарь! В ней невозможно жить.
Все гибнет от ужаса!
Было тихо. За спиной императора догорело масло в светильнике, огонек погас. Раб неслышно внес другой светильник. Шорох босых ног за спиной напугал Тиберия. Он вздрогнул и испуганно оглянулся. Понял, что актер заметил это. И тихо сказал:
– Любой человек боится. И я всего лишь человек, хотя на плечах моих императорская тога.
И после паузы неожиданно жестко и раздраженно, оттого что дал заглянуть себе в душу, добавил:
– Но только у меня одно преимущество: в моих руках власть. Стоит мне пожелать – и через минуту Фабия Скавра не будет среди живых!
Император выжидающе смотрел на Фабия. Актер был бледен, но спокоен.
Казалось, что мысли его где-то далеко.
– Ты не боишься?
– Нет! – выпалил Фабий.
Император наклонился и злобно произнес сквозь зубы:
– Ты не будешь просить, ты не упадешь передо мной на колени, ты не будешь кричать?
– Нет, – глухо, как бы издалека отозвался Фабий.
Император изумленно произнес:
– Что же, ты не боишься смерти?
Наступила тишина. Потом Фабий разжал губы и сказал почти шепотом:
– Боюсь. У меня есть милая, отец, друзья…
Император невольно тоже понизил голос и повторил:
– Милая, отец, друзья…
Странно звучали эти слова в устах человека, который десятки лет жил один. Он с завистью посмотрел на актера.
– После моей смерти ликованье, после твоей – плач. Ты счастливый человек, гистрион.
Фабий поднял голову:
– Я был счастливым, господин… Мы простые люди. Но умеем радоваться тому малому, что имеем…
Император пренебрежительно заметил:
– Для комедиантов радость – ремесло, бросил бы только кто монету…
– Прости, цезарь, я говорил не о комедиантах, я говорил о людях, которые живут за Тибром.
Тиберий поднял глаза. В своем презрительном высокомерии под словом "Рим" он подразумевал мраморные дворцы, сенаторов, заговорщиков и убийц. И вдруг увидел тысячи лиц, Затиберье, толпы народа, мерзкие лачуги, которые раньше он видал только издали, с Палатина, миллионы грязных оборванцев, но ведь людей же, в конце концов. Тиберий задумался об этом, картина Затиберья стояла перед глазами. Он тихо повторил:
– Рим, Рим…
Фабий, очевидно, понял, о чем думает император, и добавил:
– И мы, простые люди, – это тоже Рим…
Император слушал вполуха. И глухим голосом сказал самому себе:
– Но Рим – это также и я. Рим – это также и я. – И мысленно добавил: "Я вернусь в мой Рим".
Все вдруг перестало интересовать императора. Он встал.
– Ты можешь идти!
У Фабия подкосились ноги. Атрий, факелы, старик в кресле – все завертелось перед ним в диком вихре. Он не заметил, что над имплувием атрия занимался день, что звезды поблекли, что побледнело и засверкало зарею небо. Он нерешительно шагнул и недоверчиво спросил:
– Могу идти?
Только теперь император понял, что своими словами вернул актеру свободу. Он заколебался. Нужно было бы раздавить этого червя, он смутьян и будет продолжать мутить воду. Сбросить его со скалы. Но гордость Клавдиев возобладала. Этот человек осмелился сказать ему правду в лицо. Пусть убирается, пусть продолжает науськивать народ на сенаторов. Император хлопнул в ладоши. И сказал центуриону личной охраны:
– Отпустите его.
– Я благодарю тебя за жизнь, цезарь! – Фабий двинулся было к выходу, но вдруг нерешительно остановился.
– Почему ты не уходишь? – резко спросил Тиберий.
– Ты сказал, что я могу идти, но сенаторы…
Тиберий сухо усмехнулся и иронически произнес:
– Пожелай мне долгой жизни, актер. Пока я дышу, никто не посмеет тронуть тебя. Но как только глаза мои закроются, о, тогда пусть боги помогут тебе.
Капри – это крепость, весь остров – крепость, неприступная твердыня, до отказа набитая вооруженными до зубов стражниками. Сотни копий торчат по обочинам дорог страшным частоколом. Ни шагу нельзя ступить по своей воле.
Фабий выходил из виллы "Юпитер". Старый Ретул и рабы, не спавшие всю ночь, чтобы хотя бы взглядом проводить актера к скале, прозванной Смертельный прыжок, вытаращили глаза. Он уходит! Уходит свободный!
Фабий возвращался тем же путем. Он беспокойно оглядывался по сторонам.
Он все еще не верил. И все еще дрожал.
Над дорийскими храмами в Песте загорался день. Яркий свет разливался все выше и выше над горизонтом, заливая склоны Везувия, отражался в мраморе императорских дворцов. Ворота каприйской твердыни распахнулись.
Фабий ступил на палубу биремы, попутный западный ветер надул желтоватые паруса, высоко на мачте распевал юнга.
Только теперь Фабий поверил. Он щурился на ярком свете, он дрожал от возбуждения, ему хотелось говорить, но вместо слов из горла вылетал смех.
Жизнь! Прекрасная жизнь! Квирина!
Лучи солнца плясали на волнах, в рокоте моря слышались уверенность и сила, корабль с шумом рассекал воду. Прекраснейший день изо всех дней!
Фабий как сумасшедший обнимал центуриона и целовал его заросшие щеки, ухо, подбородок.
– Давай-ка сюда кольцо, побыстрей, я сам отнесу его своей милой!
Приближался берег, его серые утесы круто уходили в море.
– Квирина, отец, вы слышите меня! Я возвращаюсь! Живой! Здоровый!
Свободный!
Я снова буду играть. Снова тысячи глаз будут смотреть на меня.
Благороднейшие сенаторы, низко кланяюсь вам!.. Со мной слово императора!
Квирина, детка, готовь центункул и грим! Я снова буду играть!
Император проспал целый день. Вечером на террасе он съел несколько сухарей с вином и миску бананов. Ему было тоскливо. Отчаяние, охватившее его после добровольной смерти Нервы, до сих пор не проходило. Ему хотелось забыться и рассеяться после разговора с комедиантом, и он приказал зажечь свет и привести греческого мальчика, которого любил больше всех.
Он погружал ногти в тело мальчика. Мальчик стискивал зубы от боли, стонал, стараясь побороть боль, но она была такой внезапной и резкой, что маленькая рука, бессознательно обороняясь, ударила императора.
Император призвал стражу, приказал отвести мальчика на нижнюю террасу и наказать пятьюдесятью ударами. Когда мальчика увели, Тиберий, опираясь о палку, тяжело поднялся.
Он не любил вставать в чьем-либо присутствии. Слабости и старости при этом скрыть нельзя. И зачем показывать волкам жертву? Ему совсем немного осталось до восьмидесяти, но нужно еще сто лет, чтобы исполнились все желания, а сколько до вступления в царство Аида? Сколько? Миг? Месяц? Год?
Отбрасывая тонкую длинную тень, стоял старик у перил террасы, ветер развевал пряди редких седых волос. Он смотрел на море, чернеющее вдали.
Пятьдесят ударов палкой по голому телу – это жестокий приговор.
Истязание мальчика началось. Крики разорвали воздух. Тиберий с вожделением смотрел на происходящее. Стоны истязуемого – это единственное, что его еще волнует. Стоны переросли в отчаянный крик.
Император невидимым стоял в тени. Он заметил, что на дальней террасе его звездочет Фрасилл внимательно изучает расположение звезд.
"О тебе каждый все знает", – сказал этот бесстыжий актер. Нет, это не правда. Кто знает об этих черных пропастях, в которые я опустился, чтобы наслаждением вознаградить себя за десятки лет страданий.
Кто об этом знает? Об этом знал покойный Нерва. Но он уже ничего не скажет. А сегодня это знает, пожалуй, единственный человек – Фрасилл.
Крик истязуемого мальчика наполнял сад и ночь.
– Мой цезарь, – раздался издали голос звездочета.
– Откуда ты знаешь, что я здесь, Фрасилл? – спросил император.
– Прикажи, чтобы прекратился этот крик. Он мне мешает наблюдать. – Император хлопнул в ладоши. – И не убивай, если можно. Кровь мешает пророчествам.
Посмотрите на этого смельчака! Он диктует императору. И стражнику, который появился около него, ожидая приказания, сказал тихо:
– Отпустите мальчика.
– Спасибо, мой господин, – послышался голос Фрасилла.
Как он мог на таком расстоянии услышать меня? Он заранее знает, что я сделаю?
Ах, Фрасилл! Он единственный знает обо мне абсолютно все. Сколько раз он заставал меня во время любовных игр с мальчиками и девочками, дыханием которых я освежал свою старость и так продлевал себе жизнь. Он мог бы рассказать. Кому он может что-то сказать, ведь здесь стерегут каждый его шаг? Но когда меня не будет, то сможет… И написать сможет. А что напишет человек, который читает и мои мысли? Опишет он мои страдания? Мои ночи, полные страха? Мои годы непрерывных мук одиночества? Сможет он написать и то, что написать нельзя? Действительно ли Фрасилл читает мои мысли? Каждую ли он может прочесть?
Злая усмешка искривила жестокое лицо старика. Ему пришла в голову страшная мысль: узнает ли этот всевед наперед, что я его минуту спустя прикажу сбросить со скалы в море?
Должен ли я это сделать? Должен ли я избавиться от человека, который вот уже сорок лет стареет бок о бок со мной, который десять лет разделяет мое одиночество здесь, на острове, который уже на Родосе во время моего изгнания был для меня всем – рабом, советчиком, предсказателем, другом?
Его советы были ценнее золота. Но это единственный человек, который может поведать обо мне миру больше, чем все остальные. Он видит меня насквозь.
Нет. Не напишет. Исчезнет! Через минуту погибнет!
Император тихо вошел в комнату, приказал, чтобы палач спрятался за дверью и был готов к работе, и вернулся на террасу.
– Фрасилл! – окликнул он звездочета.
Астролог оглянулся.
– Подойди ко мне!
Фрасилл приближается. Тиберий внимательно следит за ним. Вот видишь, колдун, ничего ты не знаешь. Не знаешь, что идешь за своей смертью.
Фрасилл подошел к императору и стал на колено, чтобы поцеловать его перстень.
– Почему ты становишься на колени, словно просишь о милости? – звучит иронический голос императора.
– Я и прошу о милости, – тихо повторяет грек.
– Ну? За кого? – Император усаживается.
– За себя, цезарь.
Сердце Тиберия забилось сильнее. Император до самого подбородка укутался в шерстяной плащ. Ах ты проклятый, ты действительно читаешь мои мысли! Император спрашивает:
– Долго ли я еще проживу, гадальщик?
– Звезды говорят, что Тиберий…
– Сколько? Сколько? – настаивает старец.
Фрасилл колеблется. Не скажет же он, что императору осталось жить считанные дни.
– В звездах написано, что Тиберий будет господином Рима еще лет десять!
– Как я умру? Это будет кинжал или яд?
– Ни кинжал, ни яд.
– Ты клянешься?
– Клянусь Аполлоном!
– А как долго проживешь ты? – вырвалось неожиданно у Тиберия.
Фрасилл молчит. Рука мнет пурпурную кайму подаренной императором тоги.
– По звездам так же долго, как и ты, цезарь. Но по твоей воле…
– Договаривай!
– Несколько мгновений…
Тиберий схватился за горло. Ему стало трудно дышать. Дыхание было хриплым и прерывистым. "Судьбу, которую предназначили звезды, я не поборю – подумал Тиберий. – Я буду жить так же долго, как и он. Я не могу его убить. Я убью себя". Он смотрел на Фрасилла с изумлением. "Этот человек предсказывал его матери Ливии. И говорят, ни разу не ошибся. Он наверняка знает, что у Ливии на совести не одна жизнь. Не одного убрала она, чтобы освободить дорогу к трону ему, Тиберию. Агриппа, Луций, Марцелл. Гай, Германик, Друзилл. Какой страшный перечень! На лбу у императора выступил холодный пот. Человек, которого он никогда не боялся, теперь нагонял на него неведомый страх. Но не обманет ли он меня? Ведь все, что я знаю, я знаю от него. Если он хотел написать, то давно написал и спрятал. Веревкой палача я Фрасилла не одолею, так же как не подавлю стремящийся к власти сенат.
Оба старика наблюдают друг за другом. Глаза застывшие, стеклянные, неподвижные. Два старых друга-врага. Оба играют самую большую игру: на жизнь.
Император медленно поднимается, встает, тяжело опираясь о палку, не обращая внимания на то, что грек это видит.
Фрасилл не склоняет головы, не прячет глаз, в которых трепещет светлая пыль Млечного Пути. Его взгляд становится внезапно бодрым и веселым.
Тиберий сообразил: этот толкователь воли звезд снова понял, о чем я думаю! Почувствовал, что я не стану его убивать! Понимает ли он, почему я такой, какой есть? Ах, нет, это не та простая душа, в нем нет той капли человеческого сочувствия, в которой я нуждаюсь. Это слуга и ничего больше.
Как мой советник. Как Харикл. Но он действительно преданный слуга".
Император раскрыл объятия. Грек почтительно обнял его и не колеблясь прижался щекой к лицу, обезображенному лишаем. Император впал в меланхолический экстаз:
– Я никогда тебя не обижу, друг. Ты вена. питающая мое сердце, ты кровь моих жил. Ты преданный. Тебе одному я верю…
Фрасилл обнял колени императора. Тиберий приказал ему встать.
– Мне хотелось бы еще пожить, Фрасилл. Продли мою жизнь. На три года!
Всего на три года! Как, скажи, как ее можно продлить?! За каждого, кого пошлю на смерть, получу ли я день жизни? Скажи! Должен ли я, согласно старым преданиям, освежаться человеческой кровью. Посоветуй! Должен ли я ее пить, чтобы жить?
Грек усадил трясущегося императора в .кресло и отрицательно покачал головой. Тиберий закричал в гневе:
– Ах, я же знаю, ты трус, ты смешной филантроп, ты как Нерва! Тебе тоже не нравится, когда течет людская кровь. Тебе и голубиной крови жаль, невинная ты душа. Но разве в этом Вавилоне лжецов можно поступать иначе?
Разве может кто-нибудь выхаживать голубей на крыше, когда на ней приготовлена западня?
Черное, зловещее море монотонно шумело внизу.
Император расчувствовался:
– Ты знаешь, почему я такой жестокий, не так ли?
– Тебя сделали жестоким, – ответил Фрасилл. – Я знаю твою жизнь.
Жизнь полную страданий и горестей. Я знаю это…
– Не только ты. Я недавно слышал, что обо мне каждый знает все…
– Это не так, мой император. Они знают только то плохое…
– Что это "то плохое"? – повысил голос Тиберий.
Астролог сказал настойчиво:
– Не убивай легкомысленно, мой император! В каждом человеке есть что-нибудь прекрасное, в нем есть хотя бы искра от олимпийских богов, и ее жаль.
Тиберий слышит тихий, проникновенный голос звездочета, и старый, скептик спрашивает:
– Может ли дерево, которое сто лет росло от корней к кроне, внезапно начать расти от кроны к корням?
– Дерево не может. Но человек – человек может все, что захочет.
Долго молчал император. Потом схватил хрустальную чашу:
– Выпей, грек, за то, чтобы остаток моих дней не был черным. Если для истерзанного и измученного вообще возможно счастье, я сказал бы, выпей за мое счастье.
Астролог возлил из чаши:
– В честь Эскулапа и за твое счастье, цезарь!
Он пил жадно, большими глотками, стараясь запить эту минуту одурманивающим напитком, притупить вином пережитый страх.
– Есть у меня еще кое-что в мыслях, Фрасилл. Есть у меня еще одно желание – ты знаешь, очевидно, о нем, мой всевед?
Как мог Фрасилл не знать об этом желании. Право, не надо обращаться к звездам, чтобы понять, почему старый император много раз посматривал в направлении, где бьется сердце империи – Рим. Но Фрасилл, верный своему "удивительному" призванию предсказателя, на этот раз не захотел проявить своей проницательности, а попросил императора быть спокойным и сосредоточенно посмотрел на горизонт.
Император напряженно ждал.
Медленно глаз звездочета скользнул по созвездиям от Лиры к Лебедю, от Персея к Кастору и Полидевку, от Дракона к Скорпиону.
Медленно собирался астролог с мыслями, наконец сказал спокойно:
– Ты мечтаешь вернуться в Рим, мой цезарь.
Тиберий мрачно поглядел на Фрасилла и произнес тихо:
– Человека на старости лет тянет туда, откуда он вышел… – Потом более настойчиво:
– Должен ли я вернуться в Рим?
Фрасилл вздрогнул. Опасный вопрос. Он ждал его и боялся ответить.
Вернуться в муравейник, который он твердой ногой попирает изо дня в день, который он восстановил против себя смертными приговорами и конфискациями?
Но он этого хочет. Это его последнее желание. Он снова поднял глаза к сияющим планетам. Констелляция плохая. Гемма в созвездии Короны имеет цвет свежей крови. Но он хочет вернуться, говорит себе Фрасилл. Мир вздохнет раньше. Вздохну и я…
Фрасилл видел в глазах императора такое страстное желание услышать положительный ответ, что уже хотел было согласиться. Но не смог.
Почувствовал жалость к человеку, который всю свою жизнь не знал счастья, который не знал, что такое радость, не умел смеяться. И жалость оказалась сильнее страха.
– Уж коли речь идет о деле таком важном, я должен сказать тебе, мой цезарь, всю правду, даже если она тебя огорчит или разгневает. Не возвращайся в Рим.
– Против меня готовится заговор?
Тиберий имел в виду Сервия Куриона. Говорят, у него собираются оппозиционеры. Об этом ему сообщил доносчик. Однако Макрон уверял, что сборища бывают у ростовщика Авиолы. Точных доказательств нет. Но удар нужно будет нанести внезапно. По кому? По Сервию? Авиоле? Пусть так или иначе, ясно одно, что в Риме Тиберию не избежать интриг.
Фрасилл не сказал ни да, ни нет. Снова посмотрел на звезды:
– Рим – горячая земля, мой цезарь. Рассадник страстей. Самая сильная страсть – это ненависть. Она не дает покоя людям, ослепляет их, оглушает…
– Сентенции оставь при себе, – сказал император неприветливо. – Что тебе говорят звезды, это я хочу слышать!
– Рак стоит в связи с Гидрой, мой господин…
– Это означает…
– Тысячеглавая гидра стоит против тебя. Словно миллионы муравьев, готовых обглодать мясо до самых костей…
Император вскипел:
– Глупец! Что ты болтаешь о муравьях? Я хочу в Рим и не поддамся на твое вранье!
И тут же задумался: Фрасилл явно видел, как я хочу вернуться. Он мог мне спокойно сказать – возвращайся. Что я понимаю в этих звездах? Ведь это тоже обман, как и все в человеческой жизни. Он говорит о гидре, стоящей против меня. Мог бы спокойно послать меня на смерть в Рим. Любой другой так бы и сделал. Император мягко посмотрел на Фрасилла.
– Ты не желаешь моей смерти?
– Нет, господин, – прозвучал тихий ответ.
– Почему же? Я столько раз тебя обижал.
– Обижал. Каждый стоящий у власти обижает слабых. Я не хочу, чтобы ты лишился жизни, но…
– Договаривай, мой милый.
– Если бы ты смирился…
Император поднялся, оперся о стол и захрипел в бешенстве:
– Ты глупец! Идиот! Я должен смириться? Перед кем? Перед своими врагами? Скорее я отомщу во сто крат! О ты, собачья душа! Ты – ядовитая змея! – Он, задыхаясь, опустился в кресло, вытер орошенный потом лоб, руками сжал виски. Злость вылилась и внезапно исчезла. Он говорил тихо, извинялся, просил прощения:
– Ах, нет! Прости меня, Фрасилл. Ты действительно мой друг. Прости меня!
Император разволновался: вот единственный человек, который мне не враг.
Тиберий взял звездочета за руку, и в сердце его проникло давно забытое чувство благодарности. Но, поглаживая руку Фрасилла, он повторял упрямо:
– Но в Рим я все-таки вернусь!
Почувствовав усталость, он попросил Фрасилла уйти.
Фрасилл удалился.
Тиберий остался один. Он встал. Закутался в плащ и вышел на восточную террасу. Удары волн оглушали. Иногда хорошо послушать этот грохот. Он подошел к перилам. факел, горящий на другой террасе, отбрасывал на мозаику пола тень императора. Длинную, большую, величественную. Тень властителя мира перерезала на мозаике нить, с помощью которой Ариадна выводила любимого Тезея из Лабиринта. Лабиринт жизни – это лабиринт человеческих чувств. Найду ли я путь, человек сто раз отвергнутый, обманутый, брошенный? Найду ли я душу хоть с каплей сочувствия?
На мраморных перилах загорелись два желтых огонька. Они приближались.
Император вздрогнул, потом рассмеялся. Его кот Рубр. Рыжий, с коричневыми подпалинами кот, любимец Тиберия.
Император поднял руку и протянул ее навстречу животному, хотел погладить. Однако кот взъерошился, фыркнул, желтые огоньки быстро отступили во тьму и исчезли.
Император стоял, не двигаясь, с протянутой рукой. Потом скользнул ладонью по холодному мрамору перил, которые не могут отстраниться от прикосновения.
На огромном пространстве Марсова поля уже на рассвете расположилось шесть отобранных Луцием когорт шестого легиона, больше четырех тысяч солдат при полном вооружении.
Высокопоставленные лица собирались в храме богини Беллоны после восхода солнца. Макрон – среди первых. Луций церемонно приветствовал его.
Сопровождаемый восторженными криками толпы, появился на коне Калигула.
Металлический шлем прикрывал шишковатый череп, золотой панцирь с изображением колесницы Гелиоса пылал солнечным блеском, кобальтовый, расшитый золотом плащ развевался за всадником.
Великий жрец принес в жертву на алтаре перед храмом богини Беллоны корову, свинью и овцу. Из храма доносилось пение жрецов. Жертвенный дым возносился прямо к небу.
Императорская свита вскочила на коней.
Калигула, с Макроном по правую сторону и с Луцием по левую, направился со всей свитой к солдатам и остановился перед строем. Толпы народа смотрели на него. Калигула поднял правую руку и воскликнул:
– Да здравствует шестой железный легион!
Солдаты ответили:
– Честь и слава императору Тиберию! Честь и слава Гаю Цезарю!
Потом речь произнес Макрон. Он от имени императора выразил благодарность отсутствующему легату Вителлию, всем центурионам и солдатам за храбрость, проявленную ими на Востоке. Он сообщил им приказ императора: легион останется в Риме впредь до нового распоряжения. После этого Макрон зачитал имена центурионов и солдат, а Калигула сам вручил им награды и знаки отличия за мужество. Наконец, под гром труб Калигула вместе с Макроном и Луцием произвел смотр войскам. Калигула и Макрон на прощание приветствовали солдат.
В рядах прогремело:
– Слава Гаю Цезарю! Слава Невию Макрону! Слава легату Вителлию!
И, выполнив предписанные формальности, легионеры закричали:
– Слава Луцию Куриону!
Четыре тысячи глоток надрывались так, что гудело Марсово поле:
– Слава Луцию Куриону!
Луций покраснел, смущенный этим неожиданным проявлением любви своих солдат, покраснел вдвойне, оттого что все это произошло при Калигуле, и приветственно поднял руку. А легион все гремел:
– Куриону! Куриону!
Макрон смеялся:
– Смотри-ка, как солдаты Вителлия полюбили Куриона. Тут любовь не на шутку. Да замолчите вы наконец!
И, повернувшись к Калигуле, произнес:
– Поедем, мой дорогой?
Они направились к Капитолию. Вслед им неслась песня легионеров:
Пусть я погиб у Ахерона,
Пусть кровь моя досталась псам,
Орел шестого легиона,
Орел шестого легиона,
Как прежде, рвется к небесам!..
Как прежде, храбр он и беспечен,
И, как всегда, неустрашим;
Пусть век солдата быстротечен,
Пусть век солдата быстротечен,
Но – вечен Рим, но – печен Рим!..
Некоторое время наследник со своей свитой ехал молча.
Он улыбался, но его напряженное лицо было злым.
– Чем же, Луций, ты добился такой любви? – поинтересовался Калигула.
В тишине прозвучал ответ Макрона:
– Вителлий писал мне об этом. Просто-напросто Луций жил так же, как и солдаты. Как один из них. Это Вителлий, – он ухмыльнулся, – нежил свои старые кости. А Луций, говорят, но давал себе ни минуты покоя.
И чтобы немного умерить похвалу, добавил, усмехнувшись:
– Вот они честолюбцы. Вояки. Но ведь это и новые герои Рима, новые Регулы и Муции, мужественные, преданные. Как ты полагаешь?
Калигула кивнул. Его душила зависть, но он превозмог себя, повернулся к Луцию и при всей свите сказал ему как только смог горячо:
– Ты можешь рассчитывать на мою любовь, Луций. Ты узнаешь, как Гай Цезарь умеет ценить мужество и верность своих друзей!
Очаровательная женщина была Энния, супруга великого Макрона.
Очаровательно было в ней все: от глянцевитых черных кудрей до розовых пальчиков с покрытыми лаком ноготками на ногах в греческих сандалиях. Она раздевалась, чтобы переодеться к обеду у Калигулы, и делала это сама в присутствии мужа. Так бывало нередко. Макрону нравилось сидеть, разглядывая ее полную грудь, а потом неожиданно вскочить и повалить ее на постель. Так было и сегодня.
Устав от любовных ласк и вина, которого он выпил немало, Макрон рассматривал ее уже без вожделения. Он отдернул индиговый занавес, который отделял кубикул жены от великолепного атрия. Между коринфскими колоннами белели ряды статуй.
– Посмотри-ка, девочка, в каком мы обществе, а? Тут и Марий, и Сулла, и Юлий Цезарь, и Август, и Тиберий.
– Задерни занавес, мне холодно. Я же голая. Ну и что?
– Не хватает только Калигулы, – сказал он, задергивая занавес.
– Не торопись, Невий, – ответила Энния, размышляя, какого цвета муслин ей более всего к лицу.
– Мы должны опережать события, иначе они опередят нас.
– Что? – Энния подняла голову. – Разве он скоро станет императором?
– Скоро? Раньше, чем скоро, девочка.
В грубом голосе мужа ей послышалась озабоченность. Она прекрасно знала его намерения: не гоняться безрассудно за императорским пурпуром, как Сеян, а приручить молодого императора, обвести его вокруг пальца и направлять его туда, куда захочется Макрону. Властвовать без титула и забот властелина. План мужа ей нравился.
Макрон, однако, видел тут и темные стороны: Калигула не из того теста, что старый император. Калигула – это само непостоянство. Сплошные выверты, сплошные капризы. Сегодня туда, завтра сюда. Эти его неожиданные и изменчивые настроения могут быть страшно опасными. и никто их вовремя не предугадает, разве что жена. Жена, которой муж в постели доверит все, которая, кроме того. если она умна, сумеет вытянуть из него и самые потаенные помыслы.
Макрон знал, как Энния нравится Калигуле. Всякий раз, увидев Эннию, он пожирал ее глазами. Стоит ему сделаться императором, и он просто возьмет ее, а его, Макрона, отправит куда-нибудь на край света. Например, в Египет. А может, и в царство Аида. Ничего хорошего в этом нет. Однако события можно предвосхитить: если он сам положит свою жену в постель Калигулы, то удастся сразу убить двух зайцев: он спасет себя от изгнания и будет знать обо всем, что творится в шишковатой башке владыки мира. Но как сказать ей об этом? Макрон слегка колебался и боялся начать.
– Надо видеть его насквозь, но, разрази меня гром, как к нему подступиться? – вслух заключил он.
– Этого тщеславного болвана не так уж трудно окрутить, – рассмеялась Энния. – Достаточно сообразительной женщине взяться за дело. Уж она бы им вертела как хотела.
Макрон вскочил. О боги, какая мудрость, да как же здорово вы ей это подсказали! Прямо в точку! Он схватил жену за плечи своими ручищами:
– Ты бы сумела? О, это мысль, Энния! Пусть Венера озолотит тебя!
Энния вытаращила глаза:
– О чем ты говоришь, Невий?
Он продолжал как опытный актер, как искушенный гистрион, он сгибался от хохота, он был в восторге от ее сообразительности, как будто это она подала ему блестящую мысль.
– О, ты это сумеешь, девочка! Ты его поймаешь на удочку!..
– Невий! – Она говорила злобно, размахивая белоснежной, расшитой золотом паллой. – Не шути так глупо!
– Какие шутки, куропаточка? Ты так хороша, что глаза могут лопнуть.
Калигула при виде тебя пыхтит, как кузнечный мех. Ты меня подцепила, а уж этого сопляка тебе подцепить ничего не стоит.
Энния поняла, что Макрон не шутит. Она была оскорблена.
– И ты отдашь меня на растерзание этому головастому чудовищу? Этому слюнявому коротышке?
Макрон продолжал обдумывать свой план:
– Я думаю, тебе очень пошел бы пурпурный плащ…
Она завизжала, как будто ее резали:
– Ты от меня избавиться хочешь, ничтожество! Продать меня, как скотину! Хрипун проклятый!
Она в бешенстве продолжала кричать, и Макрон понял, что шутливый тон тут неуместен. Он повернул дело иначе:
– Не надрывайся, Энния, послушай лучше. Это не шутка. Если ты будешь умницей, то сможешь сделать для нас обоих великое дело. Ты будешь императрицей…
Он умышленно остановился и подождал.
Если Макрон и был ничтожеством, то Энния немногим ему уступала, все ее благородство разлетелось в прах при слове императрица.
Макрон продолжал горячо:
– Глупая, думаешь, я не буду потом каждую ночь бегать к тебе на Палатин?
Эниия размечталась, даже улыбнулась. Хитрый Макрон мигом почувствовал изменение в настроении жены:
– У тебя будет вилла, какой нет ни у кого в Риме.
– Лучше, чем у Валерии? – вырвалось у Эннии.
– В сто раз лучше. Да ведь ты и красивее ее.
Энния подозрительно взглянула на него, и Макрон тут же добавил:
– Конечно, красивее, честное слово: тебе и быть императрицей. А будешь умницей, так получишь от этого тюфяка письменное подтверждение, прежде чем отправишься к нему в постель.
Заманчиво чрезвычайно, но и срам какой для благородной женщины: собственный муж толкает ее в постель урода с тощими ногами и отвисшим брюхом.
И тут Энния снова раскричалась, грубо, как делывал это и он:
– Подлец! Свинопас! Сводник проклятый…
Макрон зажал ей рот поцелуем. Она колотила его кулаками, кусала, противилась.
Брякнула металлическая дощечка.
– Перестань, – сказал Эннии Макрон и заорал:
– Что там такое?
Раздался голос номенклатора:
– Благородный сенатор Гатерий Агриппа просит, чтобы ты принял его, господин, по неотложному делу.
– Пусть подождет. Сейчас я приду! – крикнул Макрон.
Потом наклонился к жене, ласково потрепал ее по щеке:
– Подумай, женщина. Вот расправлюсь с этим толстопузым и вернусь за ответом, императрица.
Макрон принял сенатора в таблине, драпировки которого своей зеленью напоминали ему кампанские пастбища. У Агриппы трясся подбородок, когда он поспешно входил, чтобы доказать неотложность своего визита, Макрон даже не встал. Указал гостю на кресло. Гатерий в четвертый раз поклонился, насколько позволяло ему брюхо, и уселся на краешек мраморного кресла.
Позади Макрона стоял бронзовый Тиберий. Его прекрасное лицо было молодым, нестареющим. Гатерий благоговейно взглянул на статую водянистыми глазами.
– Моя любовь и преданность нашему…
– …дорогому императору всем известна, – грубо прервал его Макрон.
– Знаю. К делу, мой дорогой. У меня мало времени.
– Прости, благороднейший. Я, – Гатерий говорил прерывисто, – руководимый чувством преданности… мне удалось… то есть я хочу сказать, я случайно раскрыл… о боги, какая низкая жестокость… прости, что я так нескладно…
– И правда нескладно. Чепуху несешь, дорогой Гатерий. На кого ты хочешь донести?
– Донести! Донести! – обиделся толстяк. – Интересы родины и прежде всего безопасность императора заставляют меня…
– На кого ты хочешь донести? – проворчал Макрон.
Гатерий выпрямился в кресле, поклонился в пятый раз, голос его звучал торжественно:
– На Сервия Геминия Куриона. Он готовит заговор против императора.
Гатерий умолк. Макрон прикрыл глаза под косматыми бровями. Он злился на Гатерия за то, что тот помешал его разговору с Эннией, когда та уже почти согласилась последовать его плану. Но донос на Куриона – дело немалое.
Макрон живо помнил, как Тиберий всыпал ему за Аррунция. А впрочем, не умнее ли развязать руки заговорщикам, чтобы они старика… Нет. В таких делах лучше всего полагаться на самого себя. Курион. И его мятежные друзья Ульпий, Пизон… Подходящий ли теперь момент, чтобы вмешаться и растревожить осиное гнездо? Зачем в решительную минуту вооружать против себя приверженцев Куриона?
Он обдумывал дело медленно, но тщательно.
Макрон решил: он прикажет следить за Сервием Курионом и его друзьями, чтобы знать о каждом их шаге. Потом всегда можно будет либо принять решительные меры. либо затягивать расследование до бесконечности, в зависимости от того, какая сложится обстановка. Человек, в руках которого власть, применяет законы, руководствуясь собственными нуждами.
Он стрельнул глазами в Гатерия. Сухо осведомился:
– Доказательства?
Залитые жиром глаза Гатерия испуганно забегали. Что же это? Всемогущий пособник императора принял его донос совсем не так, как раньше. Властным, грубым и невоспитанным он был всегда, но при каждом новом имени у него начинали сверкать глаза, иногда он даже потирал руки. А сегодня остался холоден. Я сделал промах? Может быть, даже навредил себе? А если есть что-то в слухах насчет Луция Куриона и дочери этого… Так, отступать поздно. Что сделано, то сделано. Пойти к императору? Напрасный труд. Он меня не примет. Говорят, я ему противен. А кроме того, меня к нему не пустит эта куча навозная.
Он тихо начал:
– Мой вольноотпущенник…
Макрон с ухмылкой прервал его:
– Персии, твой обычный свидетель, да?
– Да, – неуверенно продолжал Гатерий, – слышал от раба Сервия о тайных собраниях некоторых сенаторов у Куриона…
– Каких сенаторов?
– Он не запомнил. Он только слышал…
Макрон вскочил:
– Слышал, слышал, а даже не знает что. Болтовня! Может, они собирались в кости поиграть, а игра в кости запрещена. Тебе же все заговоры мерещатся. Денежки понадобились, а, сенатор?
Гатерий был ошеломлен. Чего бы он ни дал, чтобы оказаться теперь в сотнях стадий[46] от этого грубияна. Он открыл было рот, но не успел произнести ни звука. Макрон бушевал и топал ногами по мраморному полу:
– Хватит с меня твоих доносов, милейший. У любого слова есть лицо и изнанка. А изнанка твоих слов так и прет наружу. Мало тебе, что ли?
– Иначе ты принимал меня прежде, Макрон, – оскорбленно выпрямился толстяк: дышал он хрипло. – Закон об оскорблении величества…
– Ладно, – быстро сказал Макрон, поняв, что зашел слишком далеко. – Ты сам видел что-нибудь? Слышал?
Гатерий начал:
– Во время собрания сената, когда ты увенчал сына Куриона, я видел, как Сервий Курион хмуро слушал императорские похвалы твоей особе, которые содержались в письме…
А, вот ты куда! Чтобы я оскорбился. Нет, не выйдет. И Макрон насмешливо сказал:
– Откуда ты знаешь? Может, у него тогда живот болел. Твой вольноотпущенник от кого-то что-то слышал, тебе кажется, что ты видел что-то. Слабое доказательство. Еще раз говорю тебе: мне всегда нужны настоящие доказательства!
Макрон слегка поклонился:
– Спасибо, Гатерий, да хранят тебя боги. – И крикнул вслед уходящему:
– Вечером увидимся на обеде. Калигула ждет тебя. Приходи обязательно!
Гатерий вышел от Макрона напуганный и обеспокоенный. Почему это Калигула меня ждет? Он вспомнил неприятную историю в лупанаре. Вздрогнул.
У выхода на мозаичном полу была изображена оскалившаяся собака, надпись гласила: "Cave, canem!"[47] Гатерий осторожно перешагнул через собаку и потащился к своей лектике.
Макрон некоторое время разглядывал прекрасную мраморную спину Венеры, казалось, он о чем-то размышлял, но о чем – непопятно.
Он позвал управляющего:
– Приведи Марцелла!
Тихое покашливание.
Макрон обрадовался:
– Марцелл, возьми пятьдесят человек. Вы будете тайно следить за дворцом Куриона на Авентине. Ты отвечаешь мне за то, чтоб без твоего ведома туда мышь не проскользнула! Про каждого приходящего и уходящего сразу сообщай. И быстро!
Занавес упал, но вдруг опять отодвинулся. Управляющий заглянул внутрь:
– Господин, тебя ждет тут трибун легиона "Августа" из Верхней Германии.
Макрон кивнул.
Вошел молодой вооруженный мужчина, поздоровался и подал Макрону запечатанный свиток.
Макрон хмуро читал. Потом спросил:
– Как начался бунт?
– Солдаты подняли ропот из-за плохой пищи и тяжелой службы. Когда было получено известие, что срок службы будет продлен, так как возросла опасность варварских набегов из-за Рейна, четыре когорты взбунтовались.
– Что предпринял легат?
– Приказал схватить шестнадцать зачинщиков мятежа. С остальными легат ведет переговоры и ждет твоих приказаний.
Макрон немного подумал, потом велел принести письменные принадлежности.
Написал, запечатал послание. На всякий случай повторил приказ трибуну:
– Передай легату, пусть зачинщиков немедленно обезглавят, другим острастка будет. А перед солдатами пусть выступит и намекнет им, что если они будут служить сверх срока – а они будут, дорогой, – то вскорости получат много золотых.
Трибун непонимающе вытаращил глаза. Макрон улыбнулся:
– Ну, не пяль глаза и убирайся, милый, торопись! Увидишь, что я тебя не обманул. И приветствуй моих солдат!
Глядя вслед трибуну, он подумал: самое время покончить с этим. Хватит с меня старого наставника, который управляется со мной как с мальчишкой, да еще соглядатаев подсылает. Молодого-то уж я на веревочке поведу, куда мне понадобится. Этот с радостью отвалит солдатам денежек, только бы хорошим быть для всех да спину защитить…
Энния крутилась в руках рабынь, они уже собирали в складки ее столу из красного шелка и натирали маслом ее волосы, чтобы блестели.
Она едва сдерживала слезы. Свинья этот Макрон! А продает ее свинье еще худшей! Скотина. Зверь. И тут мысли ее перескочили на Макроновы ручищи, которыми он так сильно обнимал ее. Она его любит, грубияна. И не перестанет любить, хоть он и вынуждает ее спать с этим головастым извергом. Вот стану императрицей – только надо заставить этого хомяка дать письменное обязательство, – вот уж я вам тогда покажу обоим!
Что за шум? Это он. Это его шаги. Она отослала рабынь.
Макрон отдернул занавес и ввалился в спальню. Крепко обнял Эннию за талию:
– Тебе надо бы начать с Калигулой прямо сегодня вечером. Ну, поняла, как это для нас важно?
Она молчала. Он посмотрел на нее и с жаром продолжал:
– Ты сегодня просто изумительна, ничего не скажешь. Прическа, платье, украшенья – настоящая Клеопатра. А он по всему египетскому прямо с ума сходит. Он от тебя ошалеет, ясно. Ну как, ты согласна, императрица?
– Твоя воля – это моя воля, – сказала она с показной покорностью, глядя через его плечо на золоченые квадраты мраморного потолка.
Он стремительно поцеловал ее:
– Слава тебе, Энния.
И шутливо добавил:
– Хочешь, я куплю тебе Египет со всеми покойниками фараонами? Все получишь, стоит тебе только захотеть. Только следи как следует за этим коварным хитрецом! В постели ты из него вытянешь и самые потаенные его мысли, а уж я-то его штучкам положу конец.
Он заметил слезы на ее ресницах.
– Ничего, девочка. Ничего тут особенного нет. Выдержишь. А как надоест он тебе уж очень, скажешь мне. Ведь и на Палатине ни одно дерево не растет до неба!
Огромный кабан с клыками, торчащими из пасти, великолепный, как восточное божество, проплыл в триклиний на плечах эфиопов-великанов.
Зажаренная до коричневого цвета кожа была еще горяча, и жир, стекавший с нее на огромный серебряный поднос, нежно шипел и щекотал ноздри. На кабаньем пятачке раскачивался золотой диск с цифрой XXX, означающей тридцатое блюдо ужина.
Пирующие были поражены. Тиберий издал приказ, запрещавший на пирах подавать целого кабана, как это было заведено в последние годы республики, указав, что половина кабана не менее вкусна, чем целый кабан. И вот Калигула открыто нарушает приказ императора. Зачем он это делает? Как он может рисковать? Что будет, когда император узнает об этом? Возможно, император снова болен и о том, что происходит в Риме, уже не узнает?
Макрон, увидев зверя, расхохотался и начал аплодировать. К нему присоединились и остальные. Аплодировали оба консула – Гней Ацерроний и Гай Петроний Понтий, – аплодировали сенаторы, всадники и высшие римские чиновники.
Калигула со своего ложа смотрел на происходящее, поглаживал ногу своей сестры Друзиллы и принимал аплодисменты с благосклонной усмешкой. Он остановил ликование движением правой руки и сказал, опуская руку снова на сестрину щиколотку:
– Я, внук императора, должен первым соблюдать приказы деда. Но я беру на себя смелость и нарушаю приказ императора, ибо мой мудрый и экономный дед наверняка рассматривал кабана с высоты своих лет, когда уже нельзя есть такие жирные блюда. Возможно, ему повредила бы и одна четвертая часть этого вкусного зверя. То же самое можно сказать и об играх на арене цирка, которых уже давно и несправедливо лишен Рим. Я попытаюсь в этих вопросах уговорить и обломать императора…
Аплодисменты были такими бурными, что все вокруг задрожало. Гостям было ясно: Калигула их и весь Рим хочет привлечь на свою сторону. Будущий император заботится о популярности. Им всем понравилось, что он сказал.
Пиры в императорском дворце устраивались редко. Все реже и реже. А с того момента, когда одиннадцать лет назад Тиберий оставил Рим, переселившись на далекий остров, не устраивались вообще. Наконец-то наследник трона возобновляет старую традицию пиров на Палатине!
Между тем повар разрезал брюхо кабана, из которого вывалилась гора колбас и устриц. Запахи лакомств поднимались ввысь к раскрытому потолку триклиния. Там на краю крыши сидели рабы, сбрасывая из огромной сетки на пирующих лепестки роз, и жадно вдыхали запахи жаркого, которого никогда в жизни не наедались досыта.
Кроме Даркона и Вилана, здесь были все союзники Сервия. Старый Курион лежал рядом с Авиолой, прикрывал глаза, словно от усталости, и внимательно следил за Калигулой, который наслаждался паштетом. Друзилла смеялась, глядя, какие большие куски он заглатывал.
Калигула пил ради удовольствия пить. Авиола пил, чтобы заглушить в себе беспокойство и страх, единственный, кто притворялся, что пьет, но не пил, был Сенека, лежащий возле любимца Калигулы – актера Мнестера.
Невидимые музыканты ударили по струнам арф и сильнее задули в кларнеты и флейты. Рабыни в оранжевых хитонах скользили среди лож и столов с чашами фисташек. Калигулов "распорядитель сладострастия" Муциан распределил обязанности. Рабу Ксерксу он приказал следить, чтобы с открытой крыши триклиния к гостям постоянно спускались какие-нибудь подарки: корзиночки со сладостями, цветы, флаконы с духами. Сверху Ксеркс следил за молодой очаровательной рабыней, которая предлагала Гатерию орехи. Толстая лапа Гатерия, обросшая рыжими волосами, оказалась под хитоном рабыни. Рабыня Антея, любовница Ксеркса, покраснела. Ксеркс скрипел зубами от гнева. Но в конце концов растянул рот в улыбке и весело оскалил белые зубы: Антея кошачьим движением освободилась от Гатерия и убежала.
Калигула лежал на ложе из эбенового дерева и слоновой кости среди цветных подушек. Он целовал плечо Друзиллы. Друзилла терпеливо сносила нежности брата и отсутствующе улыбалась. Она не перестала улыбаться и тогда, когда Калигула снял с головы венок из роз и резким движением бросил его к ногам Эннии. Пирующие наблюдали за этим затаив дыхание.
– Эге, новое созвездие на нашем небе, – заметил ехидно Бибиен Ульпию.
– Будущий властелин мира и жена ближайшего сподвижника императора.
Какой величины в этом созвездии будет звезда Макрона?
Авиола наклонился к Сервию:
– Блестящий альянс. Я поспорил бы на тысячу аурей, что Макрон из этого извлечет все, что можно. Виват! – Он дал рабу наполнить чашу, поднял ее с едва заметной улыбкой в сторону Сервия и осушил до дна.
Макрон, преданно улыбаясь Калигуле, шептал Эннии, лежавшей рядом с ним:
– Не играй с этим венком, надень его на голову. Посмотри, как он пожирает тебя глазами. Тебе с ним не придется долго возиться, девочка.
Желаю удачи!
– Ты свинья, ты грязный бесстыдник, – зашептала Энния с неприязнью, вопреки своему правилу. Она была оскорблена грубостью, с которой муж толкал ее в постель Калигулы. Но Калигуле послала многообещающий взгляд.
– Наша драгоценная императорская голова, – тихо шепнул Мнестер Сенеке, – выглядит без венка как дыня. побитая градом. – Сенека усмехнулся.
Очевидно, Калигула тоже понимал это. Он встал, театрально раскинул руки и заговорил, словно декламируя стихи:
– Ветер любви сорвал венок с моей головы. Кто даст мне другой?
Мужчины и женщины привстали, начали снимать со своих голов венки, бросали их с криками к ногам Калигулы. Он благодарил, посылая женщинам поцелуи. Сверху на невидимых нитях спускался великолепный венок из красных роз. Любимец Калигулы Лонгин, прелестный мальчик с длинными волосами, воскликнул:
– Боги посылают тебе венок!
Он помог наследнику надеть его на шишковатую голову. Зал ликовал.
По приказу "распорядителя сладострастия" через восемь входов в зал вбежали рабыни со свежими венками для пирующих. Антея обошла стол Гатерия и, возлагая венок на голову Сервия, послала улыбку Ксерксу.
На блюдах из оникса рабы разносили в такт музыке лангустов, павлиньи яйца, испеченные в золе, козлиное жаркое с трюфелями и куриный бульон.
Столы были уставлены новыми яствами. Свиное вымя, поджаренное на масле, желтки вкрутую с горчицей и перцем, жареные бычьи семенники в вине, мурены, морские угри в остром, пикантном соусе гарум, после которого долго горит во рту. Вино белое, зеленое, желтое, золотое, красное, темно-красное, черное.
Полночь давно миновала. Через открытую крышу в триклиний бесшумно слетали лепестки роз. Око небес над триклинием трепетало от сияния звезд, в зал вливался запах палатинских пиний.
Калигула решил, что одно из лож возле него должны разделить Луций с Валерией. Оба были этим удивлены. Валерия была счастлива. Она размышляла: пусть видит весь свет – а гости Калигулы это и есть весь свет, – что Луций и я… Пусть будет запечатлен наш союз на глазах у всех. Чтобы он не смог от меня ускользнуть…
Однако Луций избегает Валерию. Ему противна женщина, лежащая рядом с ним. Ее обнимали сотни рук, от каждого объятия на ней остался след грязи.
Оскорбленное самолюбие борется в нем со страстным желанием обладать этой женщиной.
Валерия сегодня великолепна. Волосы, собранные в греческий узел, – это красный металл, ставший воздушным от фиалкового налета. На лицо спадает муслиновая вуаль. Длинные ресницы оттеняют глаза миндалевидной формы.
Глаза изменчивы как море. Зеленая палла из нежного кашемира мягко присобрана и на правом плече схвачена золотой пряжкой с большим рубином.
Левое плечо обнажено, нежно розовеют крепкие мускулы руки.
Желто-шафрановый плащ из тонкого виссона с золотой каймой сброшен на ложе.
Палла соскользнула с ноги, обнажив щиколотку и голень. Совершенные линии округлостей влекут.
Валерия оглядела зал. Мужчины раздевают ее взглядами. Полуобнаженность возбуждает больше, чем нагота. Отяжелевшие веки Валерии опускаются и поднимаются. Ее взгляд то грустно задумчив, то пугающе хищен. "Ведь каждый из них дал бы мне сейчас же сундук золота, чтобы я только его обняла.
Видит ли это Луций?"
Прозрачной вуалью из муслина она прикрыла сверкание глаз. Но открытые уста горят и манят. Волосы источают горько-сладкий аромат. Так пахнут смертоносные яды.
Она повернулась к Луцию, ей показалось, что он мыслями где-то далеко.
Это действительно было так. Она протянула руку, чтобы погладить его, но едва прикоснулась к нему, как он потянулся за вином. Нарочно убрал руку…
Ее рука повисла в воздухе, зрачки сузились. Так вот в чем дело.
Сенаторский сын стыдится бывшей рабыни. Из-под прикрытых век она наблюдает за любовником. Как его гордые, бесстыдно гордые губы и надменные складки возле рта углубляют пропасть между ними! Гордость столкнулась с гордостью, хотя один стремится к другому всеми помыслами своей души.
Взглядом она встретилась с его глазами. Луций молчал, медленно отпивал из чаши. Он усмехнулся ей. Проклятая усмешка. Такая надменная, что она от гнева вонзила ногти в золотую пряжку на руке. Было бы лучше, если бы он ударил ее. Она отодвинулась от него, и зрачки ее заблестели. От выражения мстительной злобы лицо огрубело. Она с вызовом оглядела зал. Чувство безграничной мести охватило ее.
По триклинию несутся голоса, рабы выносят остатки яств. Лепестки роз опускаются в недопитые чаши.
Твердым шагом вошли молодые нубийцы с большими серебряными амфорами, горлышки которых залиты цементом. Открыли и начали разливать тяжелое, с приправами кантаберское вино.
Кантаберское вино пахнет корицей и быстро затуманивает голову.
На подиуме танцует египетская рабыня, наполовину дитя, наполовину женщина.
После исполнения танца рабыня была продана Гатерию за десять тысяч.
Наследник императора без стеснения принял от Гатерия мешочек с золотом.
Сунул его в платье Друзиллы.
– Это мне? – спросила Друзилла.
– Тебе, тебе, моя дорогая. – Он повернул голову, поцеловал ее ослепительно-белую шею. А Луцию, который сидел недалеко от него, сказал:
– Какая красивая шея, Луций, не правда ли? Но если бы мне захотелось, я перерезал бы ее…
Друзилла вяло засмеялась. Луций вздрогнул. Калигула обратился к сестре:
– Ведь ты же меня знаешь, дорогая, – и начал целовать ее плечо, уставившись на египетскую прическу Эннии.
Луций наблюдал за Калигулой. Он слышал о том, как жесток и развращен наследник. Однако он оправдывал его. Шесть лет Калигула был узником ненавистного старика на Капри. Должен он как-то взбунтоваться, должен найти выход из всего этого, ведь он молод и имеет право жить. Скоро он станет императором. Каким он будет правителем? Он сын Германика. Что он может дать Риму, если дойдет по стопам своего отца! А что ожидает меня?
Его дружба или…
В этот момент Калигула поймал на себе настойчивый взгляд Луция. И тот, словно уличенный в чем-то недозволенном, покраснел и опустил глаза.
Калигула приказал наполнить свою чашу. Дал попробовать сестре и встал.
Торжественным жестом он поднял чашу, не спуская глаз с Луция. В триклинии воцарилась напряженная тишина. Старое сердце Сервия испуганно забилось.
– Я хочу здесь перед вами выпить с мужем, который достоин называться сыном Рима. Я сам сегодня утром на Марсовом поле убедился, как его любят солдаты, которых он водил в победные сражения. Я хочу выпить со своим верным другом Луцием Геминием Курионом.
Луций, покрасневший от неожиданности и счастья, вскочил, поднял чашу и шагнул к наследнику. Зазвенел хрусталь.
– За славу Рима и твою, Луций Курион!
– За твое величие, Гай Цезарь!
Они перевернули чаши вверх дном, Калигула обнял и поцеловал Луция.
Триклиний сотрясался от ликования. Макрон поздравил Луция. Сенека смотрел на Луция испытующе. Сервий был бледен, мускулы его лица вздрагивали. Какой позор для его сына. А в голове рождался страх: не западня ли это? Он послал предостерегающий взгляд сыну. Ошеломленный Луций не обратил на него внимания.
Сервий рассеянно обратился к Авиоле:
– Почему Калигула нас мучает? Почему не скажет, что с Тиберием?
– Почему… почему… почему не скажет? – повторил как эхо Авиола.
Калигула не сказал. Его буйный, развязный смех возносился над шепотом, катившимся по залу, проникая во все уши: старый император не сегодня-завтра умрет! Настанет новая эра в истории Рима!
Передаваемое шепотом достигло ушей Сервия. Он заволновался. Он должен знать правду, время не ждет. И обратился к Калигуле:
– Разрешишь ли мне, Гай Цезарь, задать тебе вопрос?
Зал мгновенно стих, Калигула приветливо кивнул отцу Луция.
– Я слышал сообщение, которому не хочу верить. Говорят, император серьезно болен… Врачи опасаются… – Он умышленно не досказал. Калигула взглядом скользнул по Макрону, потом поднял глаза вверх, вскинул руки, и в его голосе прозвучала боль:
– Я надеюсь на милость Эскулапа, который всегда помогал императору…
Треск хрустальной чаши в пальцах Ульпия разрядил мертвую тишину.
Да, все ясно. На бледном лице Сервия выступил холодный пот. Если император умрет раньше, чем республиканцам удастся захватить важные государственные объекты, если Калигула захватит власть прежде, чем будет провозглашена республика, то все надежды рухнут. До сих пор заговор удалось сохранить в тайне. Теперь наступает решительный момент;, последний удар. Нужно начинать этой ночью. Пренестинская прорицательница, скажи: удастся ли наше дело?
Гатерий Агриппа все видит иначе. Веселый, беззаботный Калигула будет иным правителем, чем мизантроп Тиберий. Иной будет и жизнь Рима. Молодой император не станет наступать на пятки слишком предприимчивым сенаторам, как это делал старый. Но так ли это?
Калигула подмигнул Макрону. Им двоим известно гораздо больше. Они так же были бы не уверены и испуганы, если бы не знали, что император, хотя и болен, собирается в ближайшие дни вернуться в Рим. И они оба, Калигула и Макрон, должны торопиться. Должны действовать быстро, чтобы в тот момент, когда старец умрет, не начались волнения. Калигула поднялся и скользнул взглядом по триклинию:
– Я пью в честь Юпитера Капитолийского и за быстрое выздоровление нашего любимого императора!
Чаши зазвенели. Рабыни в прозрачном муслине ходили между столами, рассыпая арабские ароматы, и жгли в бронзовых мисках ладан. Это было очень кстати, так как воздух в триклинии после сороковой перемены блюд стал слишком тяжелым.
Макрон тоже потянулся к флакону с духами. Побрызгал на себя, втянул носом. Запах его не вдохновил. Ему больше был по душе запах сена, деревьев, запах кожи и хлева. И тут он рассмеялся, вспомнив, что, когда он выходит из бани весь надушенный и напомаженный и стоит перед старым императором, ему всегда кажется, что бы он ни делал, он пахнет навозом. И он ясно представил, как император раздувает ноздри и отворачивается. А ведь с Калигулой он так себя не чувствует. Он ему как-то ближе. Хоть бы скорее…
Вялая, зевающая Друзилла начала надоедать Калигуле. Он отвел ее спать и вернулся. Теперь он лежал на ложе со своим любимцем Лонгином, перебирая его кудрявые волосы и поглядывая на Эннию.
Возбужденный ее многообещающими взглядами, он приказал "распорядителю сладострастия" объявить, что по обычаю Востока сегодня гостям будет разрешено подышать свежим воздухом и воспользоваться развлечениями и освежающими напитками в садах Палатина, прежде чем их снова созовет гонг.
Потом будущий император обещал продемонстрировать свое искусство.
Нелегко было подниматься после такой обильной еды и выпитого вина.
Но что делать? Обещание Калигулы было встречено аплодисментами.
Поднимались, спасаясь от вечернего холода, кутались в тоги и медленно, пытаясь сохранить равновесие, выходили через восемь входов из триклиния в сады. Шли величественно, еле волоча ноги, ибо в Риме торопятся только рабы.
Ночь светлела. Кора платанов посерела и стволы напоминали в утренней мгле толпу прокаженных.
Вдали шумели повозки, которые до восхода солнца должны привезти на Бычий рынок мясо, фрукты и хлеб.
Повсюду в укромных уголках сада, предусмотрительно не освещенных, звучали лютни.
Некоторые гости направились к огромным из красного мрамора чашам вомитория. Павлиньими перьями они помогали себе освободить в желудке место для следующих лакомств. Многие разбрелись по саду и громкими разговорами пугали птиц в золотых клетках, развешанных на деревьях.
Сервий подвел Авиолу к вомиторию и пошел искать сына. Он встретил его на тропинке, между кустами жасмина. Луций шел медленно, в раздумье.
– Какое великолепное общество собрал сегодня у себя Гай Цезарь, – сказал он громко Луцию. – Как он тебя отметил!
Луций не уловил иронии, внимание Калигулы его радовало, он согласился с отцом. Они шли рядом, и Сервий спокойно обратился к сыну:
– Иди во двор, где рабы ожидают у носилок. В моих носилках возьми шарф, который я там забыл. Принеси его мне. – И тихо добавил:
– У лектики встретишь Нигрина. Пусть он тотчас же садится на коня и выполнит поручение. Кому и что он должен передать, он знает. Пусть скачет вовсю.
Пришло наше время, сын мой! После ужина положи эту записку в дупло дуба.
– Он быстро передал ему маленький свиток и сказал громко:
– Утренний холод вреден для моих бронхов. Возвращайся с шарфом поскорее. мой милый.
Луций послушно повернулся и пошел. Сервий стоял и смотрел на светлеющий горизонт.
Луций понял: Нигрин должен скакать в Мизен, переправиться на Капри и передать Вару, центуриону личной императорской стражи, преданному Сервию человеку, два слова: "Приветствуем императора". Этот пароль означает "убей!". Нигрин – надежный человек, Вар точно исполнит приказ. Он будет доволен. Ведь он станет богачом, получит имение с пятьюстами рабами.
Солдаты его центурии уйдут из армии и будут работать на полях и виноградниках, которые получат за верность республике. В течение четырех-пяти дней падут обе головы тиранов и отец Луция провозгласит в сенате республику. Две головы. Тиберия и Калигулы. Римский народ будет из-за Калигулы, сына Германика, сетовать и бунтовать. Поэтому Луций с двумя когортами своего сирийского легиона должен будет усмирить эти толпы.
За это сенат отблагодарит его. Воздаст ему торжественные почести. Это большая честь!
Луций шел механически, куда послал его отец. Боль сжимала виски. Да.
Эта минута должна была наступить. Но она пришла раньше, чем он ожидал.
Теперь нельзя вывертываться и подыгрывать обеим сторонам. И уклониться нельзя. Нужно решить твердо: республика или император?
Он скажет Нигрину: "Передай приказ", – и эти два слова определят все.
Погибнут оба Клавдия, погибнет империя. С ними погибнет и его мечта.
Республика сдержанно относится к своим героям. Отдает предпочтение возрасту, заслугам, опыту. Она не раздает золотые венки просто так. И не сделает военного трибуна легатом. Не доверит молодым людям командовать войсками, не предоставит им возможность выиграть битву или войну и возвратиться с тиумфом в Рим.
Император может все, если он захочет кого-то отметить. Легат.
Командующий армией. Победитель и триумфатор. Это все может император.
Тиберий этого делать не будет. А новый император, Калигула? "Я люблю тебя, Луций. Гай Цезарь умеет ценить верность своих друзей!" И здесь на пиру, на глазах у всего Рима: "Я хочу выпить со своим верным другом!" Верный.
Верный! Я Гаю – он мне. Оба верны своей родине.
Луций с трудом старался держаться прямо, так его угнетала неопределенность. Он хотел бы, чтобы Тиберий, угрожающий жизни его отца, погиб. Однако Калигулу он хотел спасти любой ценой. Но как это сделать?
Как предупредить наследника и не выдать ему того, что он не имеет права выдавать?
Голова словно была зажата клещами, боль в висках нарастала. Он ускорил шаг. Сын Куриона передал Нигрину приказ отца. Взял шарф и пошел обратно.
Фигура, укутанная в темный плащ и вуаль, преградила ему дорогу. Валерия молча подняла вуаль. Она предоставляла ему возможность в утренней полутьме увидеть сначала ее красивое серьезное лицо. Потом, приоткрыв рот в сверкающей улыбке, показала ему жемчуг зубов. Близко подошла к нему. На него пахнуло теплом и дурманящим ароматом. Луций встревожился. Ему показалось, что он видит, как в глазах Валерии погасли искры.
– Ты мой? – выдохнула она страстно.
Он колебался с ответом. В глазах женщины заметались молнии. Она способна на все. Играть! Еще играть! Еще четыре-пять дней играть. Потом он уже не будет ее опасаться.
– Твой. Только твой, моя любимая!
Она прижалась к нему животом и бедрами. Он снова потерял голову. Ее губы были горячими, они жгли. Она отпрянула и спросила подозрительно:
– Где ты был?
Он показал шарф отца. Она усмехнулась как человек, который знает больше, чем думает другой.
– Иди передай отцу шарф, а я прикажу отнести себя домой…
– Но Калигула сегодня будет…
– Паясничать, я знаю. Чтобы отвлечь внимание гостей от главного.Луций окаменел, но ничего не сказал.
Она снова приблизилась к нему, зашептала:
– Не сходи с ума, Луций! Все напрасно. Калигула будет императором, и скоро. Скоро! И ничто этому не помешает…
– Что ты говоришь, моя дорогая?
– Раньше, чем вы думаете, – с усмешкой добавила она, – вы, заговорщики! А кто попытается этому помешать, будет уничтожен. Не притворяйся таким удивленным. Ты что, не знаешь моего отца? – И вдруг воскликнула страстно:
– Когда ты придешь?
Он начал заикаться:
– Приду. Приду скоро, как только…
Она прервала его резко, властно:
– Сегодня, час спустя после захода солнца, я тебя жду.
Быстрые шаги заскрипели по песку. Луций стиснул зубы от гнева, глядя ей вслед. Потом отнес отцу шарф.
– Ты отсутствовал слишком долго, – заметил тихо и с упреком Сервий.
– Все было сделано, как ты приказал, отец, – уклонился Луций. – Нигрин уже в пути.
Сервий кивнул и принялся говорить о том, какое удивительное зрелище готовит им божественный Гай Цезарь своим выступлением.
В великолепном кубикуле Калигулы горело двенадцать светильников.
Обнаженная Энния лежала рядом с Калигулой на ложе. Наследник храпел. Все тело ее болело от его свирепых нежностей. На ее руках и ногах синие подтеки. Из обкусанных губ сочилась кровь. Энния скрипела зубами от бешенства и унижения. Но на мраморном столе белел пергамент с клятвой Калигулы сделать ее своей женой, как только он взойдет на трон. Тогда она станет настоящей императрицей. Какой ценой она будет выкупать свой пурпурный плащ у этого изверга! Макрон грубиян, но он умеет чувствовать.
Он мужчина Это чудовище – бесчувственная змея. Но он властелин мира Как только Энния это осознала, ее истерзанное тело тотчас перестало болеть.
В голове у нее мелькали воспоминания, одна картина сменялась другой как в калейдоскопе. Детство в обедневшем доме, в скромности и страхе перед богами и людьми. Женихи избегали девушки, у которой не было ничего, кроме красоты и родовитого имени Потом пришел Макрон, первый муж в империи после императора, в два раза старше Эннии. Его грубость была ей неприятна. Она хотела слышать романтические слова восхищения, но потом смирилась с этим солдафоном. Женившись на ней, он ввел ее и ее отца в высшее общество. Он по-своему любил ее. Добывал золото, копил его, распоряжался чужими жизнями как когда-то своей, во времена походов Тиберия против Паннонии и германцев, но бабником не был Только одно зло он внес в жизнь Эннии:
Валерию, дочь от первого брака, такую же молодую, как и сама Энния.
Энния ненавидела рыжеволосую красавицу, которую Макрон осыпал вниманием и подарками. Он хотел вознаградить дочь за все горе, которое она перенесла из-за того, что он в свое время о ней не заботился, а Энния ревновала. Она завидовала Валерии и потому что та получит в мужья молодого, красивого патриция, представителя одного из знатнейших родов.
Но сейчас Энния стала любовницей будущего императора. Она будет императрицей. Там лежит пергамент с клятвой. Теперь в ее силах расстроить замужество Валерии и помешать ее любви. Ведь стоит ей сказать этому только слово – и голова Луция падет. Энния не хочет убивать. Но она может сделать так, чтобы Луций с Валерией оставили Рим. Может быть, навсегда.
Энния хорошо видела на пиру, что Луций был невнимателен к Валерии. Она наблюдала, как Валерия пыталась его привлечь, и не сомневалась, что это ей удастся.
Энния лежит, закинув руки за голову. Рядом с ней храпит будущий император. Она видит его огромную ступню, словно приделанную к тонкой щиколотке. Если бы она повернулась, то увидела бы все его нескладное, грузное тело. Боги, не оставьте меня! Для отвращения и этого немногого достаточно. Энния размышляет. Она знает о слабости этого человека: самолюбие и трусость Калигулы известны всему Риму. На это бить – и все будет в порядке. Она стала будить Калигулу, он тревожно заворчал во сне.
Прошло немало времени, прежде чем ей удалось удачными комплиментами привести Калигулу в хорошее настроение. Она поторопилась встать и, расхаживая по спальне, говорила:
– Великолепный праздник устроил Гай, о, сегодня уже ее любимый Гай!
Пир был сказочный. Как на нем проявилась любовь и преданность всех к нему!
Только этот Курион – как он покраснел, когда его взгляд встретился со взглядом Гая. А почему? Не было ли между ними раньше чего-нибудь?
Калигула подпер тяжелую голову рукой и прислушался. Посмотрите, какая сообразительная женщина. Как будто и впрямь заглянула в прошлое. Как будто знает о его старой ненависти к Луцию.
– Я понимаю, что ты этого не заметил, мой драгоценный. Ты великодушен.
Но следует замечать и такое. Я буду твоими глазами. Я слышала, какой Луций тщеславный. И парад шестого легиона это показал. Если когда-нибудь Луций добьется высокого положения, его влияние возрастет и он может стать опасным для тебя, дорогой. Как этому помешать? Этого не знает преданная тебе женщина. Она только думает: если бы Луций был где-то далеко от Рима, то опасность для тебя, мой божественный, была бы меньше… понимаешь?
Калигуле предложение Эннии понравилось.
– Далеко! Вне Рима… Но время еще есть. Увидим.
Он протянул руку.
Энния испугалась. Но, к ее радости, Калигула потянулся не к ней, а за чашей вина. Она наполнила две. Они выпили в честь Афродиты.
– Я люблю умных женщин, – заявил Калигула, выпил и позвал рабов.
Энния тем временем спрятала пергамент, который гарантировал ей пурпурную мантию императрицы.
Дзум-м-м, дзум-м-м, дзум-м-м. Удары кедровых палочек по медному гонгу созывали гостей в триклиний. Все возвращались не медля, памятуя, что сегодня сам наследник покажет свое искусство. Триклиний быстро заполнялся.
Ложе Калигулы оставалось пустым. Энния возлегла рядом с Макроном. Чернота волос подчеркивала бледность ее лица, оранжевая шаль прикрывала синяки на руках. Макрон усмехался. В его усмешке сквозила удовлетворенность – он уже спрятал под своей туникой пергамент Калигулы, взгляд Эннии был гордым и властным. Она забеспокоилась, видя, что Валерия не вернулась в зал.
Луций был на ложе один и выглядел усталым. Пил. "Она снова вернула его", – подумала Энния. Снова она торжествует, эта избалованная "римская царевна".
Музыка играла громче, чем в начале вечера. Запахи новых блюд заполняли триклиний. Рабы разливали новые вина.
Огромное отверстие в крыше начало светлеть.
Раб Ксеркс сверху с беспокойством следил за каждым шагом своей милой.
Антея вместе с другими рабынями рассеивала ароматы между столами, избегая стола Гатерия. Тот, занятый фаршированным голубем, только изредка поглядывал на нее. Набивал желудок Авиола, пил Сервий, который сначала не прикасался к вину. Макрон гремел, словно перед солдатами на ученьях. Вилан пел затасканную песенку, Мнестер декламировал монолог Ореста и ударял чашей о стол, подчеркивая долготу строф в гекзаметре. Наполовину пьян был и старый Веллей Патеркулл, подобострастно восхваляющий Тиберия в своей "Истории Рима". Вино одурманивало всех.
Потом зазвучали фанфары. Их звуки подхватили напевные флейты и опьяняющие кларнеты.
Распахнулся занавес главного входа, и в триклиний въехала колесница, влекомая менадами, на которых были только кожаные пояса.
На колеснице стояла большая бочка, на краю которой сидел, омывая ноги в вине, бог Дионис. Виноградный венок спадал ему на лоб, в руке он держал тирс, обвитый плющом, одет он был в короткую золотую тунику, расшитую лапчатыми зелеными листьями.
Вокруг колесницы за покрикивающими менадами, которые изображали из себя пьяных, с шумом теснилась толпа косматых сатиров.
Пирующие в восторге подняли отяжелевшие головы от столов. Они узнали в Дионисе Калигулу, будущего императора. Гости тяжело встали, некоторые едва-едва держась на ногах, и принялись бурно аплодировать.
Выкрики "Привет, божественный Дионис!" смешивались с визгливым "Эвое!" обезумевших менад и сатиров.
По знаку Ксеркса на бога и его свиту посыпался дождь розовых лепестков.
Колесница остановилась посредине триклиния, и Дионис, зачерпнув золотым сосудом вино из бочки, наполнил кубки Эннии и Макрона. Сто рук подняли свои чаши:
– Мне тоже, о божественный!
Пирующие подавили в себе отвращение к вину, в котором Калигула обмыл свои отвратительные ступни, и толпились с чашами у бочки, сыпля комплименты и все более шумно проявляя свои восторги. Ликование достигло апогея, когда Калигула вылез из бочки и принялся исполнять на подиуме вакхический танец, размахивая тирсом. Болтались его тонкие ноги под бесформенной тушей. Калигула отфыркивался и размахивал тирсом вправо и влево, как мухобойкой. Инструменты били, бренчали и пищали. Менады тайком потягивали из чаш на столах.
Сенека толкнул Мнестера в бок:
– Не смейся, актер, если тебе дорога жизнь!
Мнестер изменился в лице и подобострастно прокричал:
– Какое наслаждение видеть тебя танцующим, божественный!
– О божественный! О великий Дионис!
Глаза Луция встретились с глазами Сенеки. Лицо философа было само отвращение. На лице Луция отпечатался стыд. Энния аплодировала, глядя наверх, на искаженные лица рабов, свесившихся над краем раскрытого потолка. Может, выпитое вино, а может, и время, проведенное с Эннией, подкосили ноги танцующего Диониса. Бог повалился на пол. Какая-то часть восторженных зрителей продолжала отчаянно хлопать, думая, что так задуман конец танца, но некоторые бросились поднимать божественное тело. Это было нелегко, так как спасающие весьма нетвердо стояли на ногах. Когда Калигулу наконец подняли, у него на лбу оказалась большая шишка. Он отказался от заботливой помощи, улегся на ложе и через минуту уже спал.
Когда рабы под надзором Макрона и Эннии отнесли его, Энния в триклиний больше уже не вернулась. Луций исчез. Макрон водрузился на ложе Калигулы, чтобы заменить хозяина. Он был спокоен и уверен в себе. Хотя пил он много, но отлично владел собой. Разговаривая с сенаторами, он время от времени смотрел на водяные часы, стоящие у ног бронзового Крона. Когда они покажут час после полудня, он разбудит Калигулу и отправится вместе с ним к намеченной цели.
Макрон приказал рабам принести новые амфоры тяжелого сицилийского вина, которое усыпляет лучше, чем сок мака. Сам он уже не пил, только притворялся, что пьет.
– За красоту жизни, дорогие! – возглашал он.
Возмущенный Сенека поднялся и вышел. Он тотчас же уедет в Байи.
Внизу, под Палатином, шумел тысячеголосый Рим. Соленый ветер дул с моря и ласкал виски. Солнце уже припекало, пронизывая прозрачный воздух, под платанами ослепительно блестел мрамор.
Сенека медленно брел по саду, залитому весенним светом. В таком белом сиянии созидал дух античного ваятеля совершенные по форме тела богов и людей. Под таким небосводом без туч рос в Элладе гармоничный человек, который мог уравновесить в себе силу мышц с полетом духа, создавая красоты антики. А что взяли в наследство от Эллады мы, римляне? Где равновесие сердца и духа, где гармония души и тела, Эллада? Где твое стремление к свободному человеческому духу?
Сенека уговаривал сам себя: и в старой Греции имели место обжорство и разврат. Но что делать, когда минуты превращаются в непрерывный поток?
Разве мы едим для того, чтобы блевать, и блюем для того, чтобы есть? Он вспомнил вомиторий и этот пир, превратившийся в оргию, вспомнил Калигулу и отвращение, подступившее к горлу. Горе нам, римлянам! Погоня за золотом и властью поглотила все живительные соки нашей души, от них осталась только бесплодная почва. Гора эгоизма нас раздавила. В Ахайе человек рос, в Риме его развитие прекратилось. Что осталось в человеке, кроме жажды богатства, власти, наслаждений и крови? Рим превратился в рынок, в публичный дом.
Сенека по своему обыкновению возвращался к прошлому. Печально он посмотрел на самую древнюю ромуловскую часть Рима. Старые римские доблести, этот маяк в море грязи. Но их уже нельзя привить на засыхающее дерево. Тысячи червей подтачивают его корни, тысячи паразитов пожирают его почки и побеги. Болезнь Рима – тяжелая болезнь. Наверное, смертельная.
Есть ли еще путь к спасению? Или злая судьба уже отметила лицо Вечного города чертами неизбежного разложения?
Рабы разносили новые блюда, им не было счета, и никто их не мог уже есть. Один Гатерий, чудовищный обжора, поглощая паштеты, показывал на свой переполненный стол и кричал:
– Все это уничтожит Ваал!
Цветы лотосов в вазах увядали в испарениях пота и смрада. Глаза благородных сенаторов стекленели. На подиуме под звуки флейт фригийки исполняли плавный чувственный танец. Крутобокие девушки с иссиня-черными волосами обнажали прикрытые красными шалями газельи ноги. Пресыщенные гости бросали в танцовщиц кости от жаркого.
Огни в плошках еле мерцали и чадили. Статуя Тиберия стояла во главе зала. Широкий лоб сужался к скулам, скулы переходили в острый подбородок, упрямые губы были сжаты. Глазные впадины были пусты. Пирующие читали в них смерть. Ими овладело дикое желание жить – во что бы то ни стало. "Живи одним днем" – девиз римских патрициев. Жить всеми чувствами до потери сознания. День, ночь. жизнь – все это так коротко. Ту минуту, которая наступала, заполнить судорогами наслаждения и удовольствия. Пусть чума опустошит мир, пусть волны сметут с лица земли Рим, пусть империя за ночь превратится в пустыню! Что мне до этого? Если я получаю то, что хочу!
После нас хоть конец света! После нас хоть потоп!
Мнестер поднял руку и пьяно декламировал:
Пусть будет эта ночь ясна, как белый день,
Пусть будет голос флейт и тих и златозвучен,
Пусть грудь твоя поет мне о любви твоей
И дышит страстью паллы твоей багрянец…
По приказу Муциана через все входы в триклиний двинулись толпы полуобнаженных женщин.
Пламя светильников, развешанных над триклинием, колебалось, дрожало. С потолка уже не сыпались лепестки роз. Рабы испуганно смотрят через отверстия вниз, в зал.
Мнестер и претор поссорились. Из-за стиха? Из-за женщины? Бог знает из-за чего. Они выхватили из рук менад тирсы и, словно мечами, стали размахивать ими, сломали и перешли врукопашную.
Макрон никем не замеченный удалился.
Рабы с интересом наблюдают за картиной побоища. Помятые венки, растоптанные ленты, растрепанные прически, рассыпанный жемчуг на залитых столах, на полу лужи вина.
Гатерий набросился на Антею словно зверь. Крик девушки в зале был подхвачен нечеловеческим криком Ксеркса, следившего сверху за своей милой.
Рабы ринулись в триклиний будить и вытаскивать пьяных, уснувших сенаторов. Они поддерживают их, относят к носилкам.
Ксеркс со своими друзьями медленно поднимают толстое тело заснувшего Гатерия. Освобожденная Антея выбежала из зала. Ксеркс бронзовым светильником ударил Гатерия по лицу и исчез. От боли сенатор пришел в себя.
– Что, что это? Кто им позволил? – бормотал толстяк, стирая кровь с разбитых губ. – Мои зубы! Какая собака… Я прикажу распять…
– Благородный господин, – сказала рабыня, – тебя ударило вино. Ты упал и ударился о подставку светильника. Посмотри, видишь здесь кровь?
Голова Гатерия снова опустилась. Рабы вынесли его рыхлое тело из триклиния.
Бальб собирался на работу и рассуждал сам с собой. Так, значит, опять этот комедиант вернулся. У него сердце сжалось от боли, когда в Остии Фабия схватили и поволокли на Капри. Этого он актеру никак не желал, несмотря на то что Фабий свел с ума Квирину. С Капри не возвращаются. Ну, сослали бы его куда-нибудь в Африку, и будет. Пусть там фокусничает и кувыркается перед львами и жирафами. А он, смотри-ка, вернулся. Ладно. Но девчонка! Сегодня утром прилетела как молния:
– Дядя! Фабий ко мне вернулся! Вернулся он!
И все. Только пятки засверкали, была такова.
Бальб смотрел на дверь, в которой она исчезла. Ну вот, конец твоим мечтам, не будешь ты с ней больше тут хозяйничать. Улетит опять с этим сумасбродом. счастья-то у него больше, чем ума. Что ж делать. Иди, девочка, раз такая твоя судьба. Будь счастлива с ним. Твое счастье – мое счастье. "Поумнел я", – сказал себе Бальб. Он выпятил птичью грудь и пошел, довольный собой.
Дорога из-за Тибра к курии Цезаря вела Бальба через Большой форум.
Толпы народа собрались перед рострами, все орали, кричали, спорили.
Бальб быстро сообразил, в чем дело.
"Acta Diurna Populi Romani" сегодня сообщила, что император Тиберий серьезно болен.
По городу разнесся слух, что император Тиберий возвращается в Рим.
Так где же правда?
Противоречивые слухи взбудоражили город. Что будет, если император вернется в Рим? Что будет, если старый император угаснет? Кто займет его место? Что выйдет из всего этого?
Бальб постукивал молоточком по маленькому долотцу, золотая пластинка поблескивала, гнулась, обретала нужную форму.
И во время работы Бальб не переставал размышлять. Недавно особым объявлением сообщили, что сенатор Пизон представил сенату план, осуществление которого должно принести большое облегчение народу: снизить цены на пшеницу и уничтожить подоходный налог. Сервий Курион предложил сенату назначить день народных выборов в магистратуры. Это большое дело, размышлял Бальб, зажимая в тисках золотой браслет. В браслет я потом вставлю опалы. Переливчатые камни будут чудесно гармонировать с желтым металлом. Интересно, как выглядит римлянка, которая украсит свои руки этим браслетом? А мужчина, который снимет вечером браслет с ее руки? Или не снимет, оставит, чтобы во время любовных ласк опалы мерцали перед его глазами? Дороговизна страшная. Если пшеница подешевеет, то и хлеб будет дешевле. Подоходный налог – семь процентов. В день я зарабатываю двенадцать сестерциев. Из-за налога получается только одиннадцать. Если налога не будет, то в день я заработаю на два асса больше. За месяц – шестьдесят сестерциев, это значит – за пять месяцев больше золотого! За год – два с половиной золотых. И когда-нибудь, когда удастся сделать какое-нибудь дорогое украшение… Ну и деньжищ будет для девочки! Вдруг этот гистрион сбежит и останется она на бобах. Вот как раз ей и хватит на одежду. А уж еда и жилье для нее у меня всегда найдутся. Выборы будут. Да.
Этого мы не ждали. До сих пор магистратов назначал император, и его решения никто не смел обсуждать. А теперь, смотри-ка, вдруг перемены! Да какие! Народ сам выберет тех, к кому имеет доверие. Опять будет иметь вес великий, римский сенат. И это будут не слова, не вздор. Это будет на самом деле так. Сенат-то кое на что способен, раз отваживается на такие предложения. Вот и видно, кто заботится о римском народе. Император?
Болтовня! Сенат! Наш славный сенат!
Да, жизнь-то повеселее пойдет. Молоточек весело бил по долотцу, золото поблескивало, Бальб улыбался. Красивой руке этот браслет придаст еще больше прелести. Рука будет казаться молочно-белой, а браслет золотисто-коричневым, как жженая пшеница. А когда женщина поднимет руку, чтобы поправить прическу, опалы заиграют всеми цветами радуги.
Пропади пропадом эта политика! Из-за нее мир так неустойчив. Никакой прочности! Как волны на море. То вспенившийся вал, а то опять пропасть. Уж на что ловки наши сенаторы, а и те уморились. Боятся. Император их сторожит, как кот мышей.
Мне-то куда лучше. Сижу под крышей, в тенечке, дождик мне не страшен, солнце не жжет. и плевать мне, кто там наверху ошивается, Тиберий или Калигула. Но лучше всего было бы, если б был сенат. Если У власти один человек, так он как хочет может безобразничать. Но шестьсот-то сенаторов с двумя консулами? Эти все-таки поостерегутся, будут друг за другом смотреть, чтоб другие-то не набивали себе карман за чужой счет! Или нет?
Или эти шестьсот тоже друг другу на руку играют?
Веселый стук молоточка вдруг прекратился. Перед глазами Бальба поплыли лица известных сенаторов. Этот, начальник мытарей, разбогател на сборе податей в провинциях, тот имеет монополию на драгоценные металлы, третий за громадные деньги строит дома, которые через год-другой разваливаются, потому что материал гнилой, а строили мошенники. И все, все тянут со своих латифундий, но ведь золото не пахнет, говорят сильных мира. И вправду не пахнет, это надо признать, вот ведь я часто держу его в руках – и ничего.
Что-то происходит. Какие-то перемены будут. Вот и обещания. Обещания.
Обещания.
Подскакивает молоточек, злобно стучит.
Болтовня! Обещания – это пустой звук. Сколько уж лет мы их слыхали!
Вонь одна. И теперь так будет. Планы останутся планами, обещания – лживыми словами, и налог останется, цены на пшеницу хорошо бы хоть не повысились, а о выборах и не мечтай!
В маленькое окошко долетели выкрики толпы на форуме:
– Да здравствует Гай Цезарь, сын Германика!
Ну, ну, орите, смотрите, чтоб глотка не лопнула. Я не знаю, почему именно Калигула должен спасти Рим. Потому что он сын Германика? Мой отец был необыкновенно рослый человек, а я, его сын, горбат. Так что с этим родством надо поосторожнее. Тому, кто сидит на пуховых подушках, не понять, что на деревянной табуретке сидеть жестко. Вас очень умиляет, что Сапожок мальчиком носил солдатские сапожки? Да ведь это все уловки, чтоб солдат на крючок поймать, чтоб они шли с варварами воевать. Да и теперь то же самое. Populus этот в надписи SPQR. тоже уловка. Думаете, что у Сапожка душа о вас будет болеть, когда ваши козы доиться перестанут? Да ведь с императорских высот и не увидишь, какие там за рекой вши живут. Плевал на них Тиберий, наплюет и Калигула. Какой-то греческий философ хорошо сказал:
"Есть люди, которые родились, чтобы повелевать, а есть такие, которые должны покоряться". От этого никуда не денешься, народ римский!
Ранним утром Луций пришел на форум. Он не обращал внимания на возбужденную толпу. Он шел поступью солдата, готового ринуться в бой.
– Слава Гаю Цезарю, сыну великого Германика!
Выкрикиваемое толпой имя Калигулы проникло в его сознание. В голове зароились мысли. Направленный Сервием посланник смерти мчится во весь опор на юг. Теперь он, видимо, приближается к Альбанским горам. На Капри он будет ждать Калигулу и Макрона. А за ними на всем пути, от самых ворот Рима, будут следить люди Сервия. Когда они оба прибудут на остров, Нигрин скажет центуриону Вару пару невинных слов: "Приветствуем императора!" И тотчас же падут две головы: Тиберия и Калигулы… Нет! Калигула останется жив! Республика не может вернуться. Республика – это прошлое, а не будущее. Будущее – это Калигула.
"Родина зовет, – сказал себе Луций. – И теперь наконец мне понятен ее призыв. Тиберия я предоставлю судьбе, но Калигулу спасу. К этому призывает меня родина. Калигула станет императором с моей помощью".
Он ускорил шаги, прошел Субуру и поднялся к Эсквилинским воротам, к садам Мецената. Часть садов Меценат, друг поэтов и Августа, превратил в рощу богов. Здесь, среди кипарисов, платанов и пиний, располагались храмы.
Луций остановился перед древней восточной святыней. Magna Mater[48], называемая в Риме Кибелой, помещалась в великолепном храме на самом высоком месте священной рощи. Стройные колонны с коринфскими капителями поддерживали легкий свод. Мраморный портик отражался в озерке. На расстоянии выстрела из лука, к западу от него, стоял простой и скромный храм Цереры. Маленькая открытая ротонда с каменным изображением богини, держащей в руках плоды земли.
Кибелу, таинственную восточную богиню силы земной, чтили патриции;
Цереру, древнеримскую богиню плодородия, почитали плебеи и деревенские жители.
Из храма Великой Матери вышел жрец, чтобы приветствовать гостя. Он склонился перед белой тогой, показывая обвитую плющом лысину, потом поднял морщинистое лицо и выслушал просьбу Луция. Луций просил о принесении жертвы и о совете. Жадная рука потянулась за золотым:
– Я вызолочу темя овце, увенчаю ее остролистником, украшу ее плетенками из шерсти, благороднейший.
Он окропил Луция чистой водой, провел в храм и поставил лицом к лицу с бронзовым изображением Великой Матери. Сам он воздел руки, прикрыв пестрой тогой лицо, чтобы ничто не отвлекало его. и начал молиться.
Невразумительные слова молитвы сопровождались пением юношей, скрытых лазурным занавесом за статуей богини.
Потом жрец провел гостя во двор храма, к жертвеннику, и удалился, чтобы приготовить жертву.
Луций стоял задумавшись. Его потревожили чьи-то голоса. Через открытую колоннаду он увидел деревенскую чету, которая стояла с корзинкой перед статуей Помоны, супруги Вертумна. покровительницы виноградников и садов.
Волей-неволей ему пришлось услышать их разговор.
Женщина один за другим выкладывала глиняные горшочки на пьедестал статуи, муж хмуро следил за ее движениями.
– Ну, хватит. Не перебарщивай. Остальные оставь в корзинке.
– Почему? Ведь мы же все их хотели отдать богине за хороший урожай винограда.
Муж почесал в затылке:
– Урожай-то был хороший. Ничего не скажешь. Но мог быть и еще лучше.
– Чем больше пожертвуешь, тем больше соберешь, – заметила женщина.
– Не болтай! Плати, что должна и ни асса больше.
Он вдруг разошелся:
– И вообще! Она не сделала того, о чем я ее просил…
– Как так? Ведь урожай был хороший. Почти в два раза больше, чем в прошлом году…
– Да, да только одного винограда! А орехи? А фиги? А каштаны? Это как?
Я ее просил весной, чтобы она присмотрела за фиговым деревом, что в углу сада. А дерево сохнет. Присмотрела, нечего сказать! А каштаны? Горькие.
Проклятье! Говорю тебе, не давай ей больше ничего!
Муж подскочил и вырвал из рук жены корзину, повернулся к богине:
– Ничего больше не получишь. Хватит с тебя. Ни капли больше!
И жене:
– Пошли, продадим остальное на рынке. Мне вожжи новые нужны. А деньги счет любят. Хватит! Ничего больше не дам, говорят тебе, пусть хоть лопнет.
Он снова повернулся к Помоне:
– Запомни, величайшая: воскресишь фиговое дерево, сделаешь каштаны гладкими и сладкими – получишь больше. Но не раньше! Идем!
Он осторожно поднял корзину с горшками и пошел. Жена, ломая руки и ругая его на чем свет стоит за то, что его поведение перед богиней было недостойно гражданина римского, – за ним. Но он был доволен, как и все, кто практично устраивал свои дела при помощи практичных римских богов.
Луций смотрел на крестьян с пренебрежительной улыбкой: как мелочны эти плебеи, с какой чепухой они пристают к богам.
Жрец Великой Матери вернулся к Луцию. Он зажег жертвенный огонь.
Храмовый раб привел на веревке разукрашенную для жертвоприношения овцу.
Раб шел медленно, веревку держал свободно, чтобы не тянуть животное (это было бы нарушением обряда), и вел овцу к жертвеннику. Дым поднимался прямо к блеклому небу.
Жрец освятил жертвенное животное. Полил его голову смешанным с проточной водой вином, сам отпил вина и дал пригубить Луцию. Посыпая темя овцы мукой и солью, остриг клок шерсти и бросил его в огонь. Потом провел ножом черту от лба до хвоста и со словами: "Macta est"[49] закончил освящение.
После этого помощник ударом молота убил овцу, жрец специальным ножом разрезал ей горло. Собрал немного крови в миску, смешал ее с вином и мукой и вылил на жертвенник.
Луций наблюдал за движением рук жреца, за серебряным перстнем с халцедоном, за худыми запястьями и костлявыми пальцами, он следил за обрядом и дрожал от напряжения. Ярко-красная кровь струйкой стекала с жертвенника, вот уже буроватый ручеек образовался вокруг него. Реки крови видел Луций в Сирии и смотрел на нее спокойно. Но здесь его знобило при виде ничтожной струйки. Луций плотнее закутался в тогу, раннее утро словно бы дохнуло на него холодом.
Жрец положил зарезанную овцу на стол жертвенника, полил ее вином и благовониями, вынул внутренности. Подошел гаруспик, тощий как жердь, бородатый, иссохший. Между тем как жрец под пение кларнетов сжигал жертвенный хлеб и ладан, гаруспик изучал внутренности овцы. Потом повернулся к Луцию, лицо которого было искажено волнением. Истощенный гаруспик пристально и не мигая смотрел на молодого человека и возвестил:
– Счастливая твоя звезда. Но теперь она окутана черным туманом и блеск ее потускнел…
Луций вздрогнул и отшатнулся.
– …ты стоишь на распутье, – цедил слова вещун. – Ты стоишь на распутье и колеблешься… Размышляешь, какой путь выбрать… Ты в неуверенности…
Луций напряженно выдохнул:
– Продолжай!
У гаруспика слегка дернулись уголки губ. Он воздел руки к небу:
– Великая Мать говорит тебе: "Без страха следуй за золотой колесницей Гелиоса, выше и выше…"
Возглас Луция прервал речь гадателя. Опытный гаруспик почувствовал, что сказал нечто, поразившее просителя прямо в сердце, ему не хотелось дальнейшим испортить дело. Он умолк.
Луций бросил ему горсть золотых и гордым жестом дал понять, что знает достаточно. Гадатель исчез, и только кларнеты продолжали торжественный, летящий к небу гимн.
Золотая колесница Гелиоса! Панцирь Калигулы! Великое слово богини подтвердило, что он решил правильно!
С Калигулой на жизнь и на смерть!
Я сделаюсь другом Гая, его наперсником, правой рукой будущего императора. Все почести, каких может достичь римлянин, даст мне Калигула.
Он исполнит все мои мечты, и род Курионов…
Поток радостных мыслей внезапно прервался – отец предстал у него перед глазами. Но Луций остался тверд и непреклонен. Отец? Он будет благодарить меня за спасение жизни. Заговор не удастся, как не удался заговор Сеяна.
Весь Рим бредит сыном Германика. Даже во время обеда это было ясно, хотя патриции гораздо спокойнее народа. Как ненавидят все старого императора и любят Калигулу! Рим не потерпит убийства своего любимца. В клочья разнесет его убийц. Я иду за Гаем! Я отговорю его возвращаться на Капри. Я буду защищать его со своим легионом на Палатине. Родина – это Рим! Родина – это Калигула!
Возбужденный до предела, Луций стоял перед жертвенником, с которого стекали на землю последние капли крови жертвенного животного.
По тропинке, круто поднимавшейся вверх от Тибуртинской улицы к священной роще в садах Мецената, шли Фабий и Квирина. Тропинка была узка для двоих, но для влюбленных места хватало. Квирина прижалась к Фабию, судорожно за него уцепившись, как будто все еще боялась за него. Шум города едва доносился сюда.
Квирина повернулась лицом к Фабию. Он сжал ее голову в ладонях. Лишь теперь это было возможно. Горе наложило отпечаток на лицо девушки, замутило ясные глаза. Не было больше беззаботного ребенка, всегда радостного, смешливого. Перед ним стояла женщина, пережившая утрату самого дорогого человека.
И Квирина разглядывала лицо Фабия. Любимое лицо! Этой резкой морщины на лбу раньше не было. В очертаниях губ появилось что-то новое. Это от пережитого, должно быть. Мой милый, как ты должен был страдать! Глаза ее наполнились слезами, она уткнулась ему в плечо.
– Что с тобой, Квирина? Не бойся. Все уже позади, далеко.
Девушка подняла голову и улыбнулась сквозь слезы, они текли по ее щекам, но она все-таки улыбалась:
– Ничего, ничего, Фабий! Это от счастья, правда? Вот ты и снова со мной.
Она обняла его за шею и стала целовать дрожащими губами. Счастье, конечно, но счастье тревожное.
– Ты больше не оставишь меня, правда?
Фабий в волнении гладил ее хрупкие плечики.
– Куда я денусь, маленькая моя. Что тебе в голову пришло. Ну вот, вытри носик и улыбнись. Улыбнись мне…
Квирина вытерла кулачками глаза, лицо ее стало спокойнее. На ресницах высыхали последние слезы, она смотрела на Фабия.
Никогда раньше не была она так хороша, подумал он в порыве нежности. Он чувствовал, что свершилось что-то значительное, но выразить этого словами не мог. Он гладил ее волосы, вдыхал их аромат, целовал их. Моя жена! Моя верная жена! Так думал он, и об этом говорили его поцелуи.
Они приближались к храму Цереры, уже видны были белые колонны маленькой ротонды и статуя богини. Квирина гладила руку Фабия и улыбалась:
– Волюмния мне говорила: ты его больше не увидишь, выброси его из головы, напрасно все это… А я не верила. Я просила богиню, просила и плакала, она должна была вернуть мне тебя…
В голосе ее больше не было слез. Она щебетала как птенчик, рассказывала, что делалось в Риме, сколько людей думало о нем, сколько народу сокрушалось, что он не вернется больше к ним…
Я жив, говорил себе Фабий. Радость заливала его, сердце бешено колотилось, прыгало от счастья. Он резко стиснул руку Квирины. Она вскрикнула от боли.
– Что с тобой?
– Что это у тебя? Перстень. Мне больно стало.
Он весело рассмеялся:
– Тетрарх антиохийский наказывал мне отдать это сокровище самой красивой девушке Рима!
Он снял перстень, опустился на колени и протянул его ей.
– Я нашел ее и выполняю приказ…
Она растерянно улыбалась. Недоверчиво рассматривала черный камень в золотой оправе.
– Ты шутишь…
– Нет, нет. Перстень твой. Я все равно хотел… – В голове его промелькнул разговор с центурионом Камиллом на Капри. – Я все равно хотел отдать его тебе…
Он надел кольцо на тонкий палец девушки. Она счастливо рассмеялась.
– Он мне велик. Я его потеряю. Подожди.
Она сорвала травинку и обмотала ею золотое кольцо. Потом стала молча разглядывать подарок Фабия. Спросила тихо:
– Почему ты отдал его мне?
Он крепко обнял ее. Наконец-то он смог выговорить это:
– Потому что я люблю тебя. Потому что ты моя жена.
– Мой милый, ты вернулся ко мне, – выдохнула она снова…
Они были перед храмом Цереры. Квирина просила:
– Пойдем помолимся богине, поблагодарим ее…
Фабий развеселился:
– Молиться? И в самом деле. Император, когда отпускал меня, сказал:
"Молись за меня, актер. Пока я жив, никто и волоса не тронет на твоей голове. Но когда я испущу дух, пусть боги помогут тебе…"
Квирина побледнела. Схватила Фабия за руку. Стала просить:
– Пойдем помолимся за здоровье императора.
Фабий все еще смеялся:
– Ты понимаешь, о чем просишь? Если Тиберий будет жив и здоров – а моя молитва наверняка будет услышана! – плохо нам придется. Никаких "Пекарей" не сыграешь уже, опять вернется золотой век "Неверных жен", пинков и глотанья огня. А мне все это поперек горла стоит. Чем же мы кормиться станем в Риме?
Фабий больше не смеялся:
– И зачем молиться за человека, который никогда не заступался за нас?
Который, вместо того чтобы дать людям работу, бросает им милостыню и делает из них бездельников?
– Пусть! – упрямо сказала Квирина. – Но тебе он даровал жизнь!
"Почему бы не сделать этого ради нее! – подумал он. – Она так настаивает".
– Ну, хорошо, Квирина!
Жрица Цереры подошла к ним с серебряным подносом. Она говорила монотонно, профессионально, как торговка на рынке:
– Дорогие мои, спешите поклониться богине, власть ее велика. Вы идете благодарить или просить?
– Благодарить и просить, – сказала Квирина, глядя на Фабия.
Указывая на поднос, жрица продолжала свой монолог:
– Здесь вы найдете фигурки, изображающие то, что лежит у вас на сердце. Для солдата – изображение Марса, для торговца – Меркурия, для рыбака – Нептуна, для крестьянина – Цереры, для любящих – Венеры или Амура…
– Амура, – выдохнула Квирина, Фабий с улыбкой подтвердил.
– Пожалуйста, вот Амурчик с луком и стрелами. Этот из глины, этот из теста, а этот, самый лучший, из воска. Из теста – сестерций, глиняный – два, а восковой – шесть. Какого вы хотите принести в жертву всесильной богине?
– Самого лучшего. Воскового, – выпалила Квирина. Фабий улыбался. Он выудил шесть сестерциев из кармана туники и подал жрице.
Она досадливо приняла деньги: как всегда. Эти оборванцы никогда не дадут больше положенного. Она с завистью поглядела на храм Кибелы. Там другое дело. Там жрец за одну овечку получает столько денег, что и на трех хватило бы. Жрица вздохнула, положила воскового Амурчика на жертвенник, зажгла огонь и принялась молиться. Сухо сыпались слова.
– Взгляни, величайшая… эти двое… воздать тебе благодарность… За что вы благодарите? – повернулась к ним жрица.
– За жизнь, – сказал Фабий и прижал к себе Квирину. Ответ был не очень понятен жрице, но это нисколько ее не обескуражило:
– …за жизнь благодарят. Церера благодатная, и просить хотят о… О чем вы просите?
Мгновение стояла тишина, потом Квирина проговорила:
– О здравии и долгой жизни императора Тиберия…
У жрицы опустились руки. Никогда еще не случалось, чтобы кто-нибудь из бедняков молился за здоровье императора. Удивительно. Она с изумлением посмотрела на Квирину, но повторила перед богиней ее просьбу.
Огонь играл на жертвеннике. Восковой Амур таял в нем.
– Богиня милостиво приняла вашу благодарность и просьбу. – Жрица поспешно закончила обряд и ушла.
Квирина нервно крутила кольцо. Неожиданно оно соскользнуло у нее с пальца и ударилось о мрамор. Черный камень раскололся надвое. Квирина расплакалась.
– Фабий, ты видишь? Дурной знак. Агат разбился.
Фабий вздрогнул. Этого не должно было быть. Она перепугается. Будет долго думать об этом. Как ее утешить?
– Глупенькая, ведь это хорошо. Это был твой глаз, понимаешь? Твой блестящий чудный глаз. Но ведь у тебя два глаза. Ну вот, в перстне теперь тоже будут два…
Она не улыбнулась и все продолжала мрачно разглядывать черный камень.
Фабий был взволнован. Он погладил девушку по голове и тихонько вышел из храма.
Луций спускался вниз по песчаной дорожке. Он взглянул на солнце. Еще рано, Калигула спит.
На дорогу упала тень. Луций посмотрел, кто это. Глаза его расширились от удивления:
– Фабий Скавр!
Фабий удивился не меньше. Он приветствовал Луция поклоном.
Счастливое расположение духа сделало Луция более любезным, чем обычно.
– Какая неожиданность, я снова вижу тебя! Говорили, что ты схвачен, что тебя увезли на Капри…
Фабий насторожился. Откуда вдруг этот любезный тон после недавних угроз в Альбанских горах? Фабий знал от Квирины, что его выдал Октав Семпер, а не Луций. Несмотря на это, настороженность его не прошла.
– Говорили сущую правду, господин мой. Но я вернулся.
Бурная радость прозвучала в словах Фабия.
– Вернулся, – повторил Луций невероятное слово. – Император сам говорил с тобой?
– Да…
– И даровал тебе жизнь?
– Если хочешь, называй это так, господин…
– Великодушный дар, – заметил Луций.
– Скорее, каприз. Я уверен, что император даже и не видел, как я стою перед ним, когда сказал "можешь идти!". Он никогда нас, плебеев, не видит.
Никогда не позаботился о том, чтобы облегчить нам жизнь.
– А как он мог это сделать? – благосклонно улыбнулся Луций.
– Дать народу права, какие тот имел раньше. Вернуть ему выборы, чтобы управление было делом всех, делом общим…
– Res publica… – машинально повторил Луций. Оба посмотрели друг на друга. Фабий сам удивился этому выводу, Луций был сбит с толку. Смотри-ка, вот тебе и комедиант. До чего додумался! Луций отвел глаза, уставился в землю, но упорно держался задуманной цели:
– Ты ошибаешься, Фабий. Республика не может вернуться.
Фабий прикрыл глаза: что это? Неужели со мной говорит сын Сервия Куриона? Возможно, он испытывает меня.
Луций свысока продолжал:
– С такой огромной империей не сможет больше справиться ни сенат, ни народ. Один только Гай Цезарь, сын незабвенного Германика, еще сумеет все исправить – и наверху, и внизу. Только он даст народу Рима то, в чем старый император так упорно ему отказывал.
Фабий не верил своим ушам, не знал, что подумать. На чьей же стороне теперь Луций Курион?
Луций тихо продолжал:
– Ты принадлежишь к сословию, которое император подвергает гонениям, и, конечно, ненавидишь Тиберия. Гай Цезарь иной. Актеры Мнестер и Апеллес – его друзья, ты знаешь, наверное. Тебе, актеру, следовало бы…
В мозгу Луция промелькнуло воспоминание о "Пекарях" Фабия, в которых тот нападал на сенаторское сословие. Он ехидно договорил:
– Тебе следовало бы расположить к себе будущего императора, гистрион!
Внезапная мысль осенила Луция. Он с ударением проговорил:
– Послушай! Гай Цезарь скоро станет императором. Придумай что-нибудь, прославь его на сцене. Какую-нибудь блестящую аллегорию. И оду. Сумел же ты написать сатиру, сумеешь и гимн!
У Фабия похолодела спина. Постоянные преследования давно обострили его чувства, теперь же он воспринимал все вдвое острее. А что, если они хотят сделать из меня жертвенного ягненка в своей большой игре? Может быть, это ловушка?
– Калигула отблагодарит тебя по-царски, не бойся. Ручаюсь тебе своим словом!
Фабий был бледен. Он ответил почтительно и глухо:
– Когда ты изволил говорить со мной на корабле, то пренебрежительно оттолкнул меня, потому что я не был республиканцем, как ты. Ты изменился!
Луций покраснел. Какое унижение! Веселое расположение духа разом покинуло его. Ему стало стыдно, как он ничтожен перед этим паршивым комедиантом. Он задрожал от бешенства, но совладал с собой. И властно сказал:
– Отвечай на мой вопрос! Ты хочешь подготовить зрелище, прославляющее будущего императора Гая Цезаря?
Фабий беспокойно заморгал. Он растерянно развел руками, сгорбился и с напускным смирением произнес:
– Ах, ты испытываешь меня, господин мой. Ведь это только шутка?
Кровь ударила Луцию в голову. Его трясло от бешенства. Ему хотелось ударить этого юродивого по лицу, вцепиться ему в глотку, задушить. Он с усилием превозмог себя и выкрикнул:
– Ты сделаешь то, о чем я прошу?
– Нет, господин. Не сделаю, – твердо произнес Фабий. – Не могу. Я теперь вижу некоторые вещи иначе, чем раньше. Я был на волосок от смерти.
В таком положении человек понимает, кто он таков, понимает, что жизнь – это не фарс. Теперь я держусь тех же взглядов, что ты и твой уважаемый отец. Если бы я потребовался тебе для такого дела, то к твоим услугам, господин…
В красном тумане несмываемого позора Луций с ненавистью запомнил слова Фабия. Ледяным тоном он закончил разговор:
– Ну хорошо. Посмотрим!
И с величавым достоинством удалился.
Калигула встал. Он уже побывал в руках массажистов, банщиков и парикмахеров. Теперь на нем застегивают золотой панцирь, на котором изображен Гелиос на колеснице.
Макрон наблюдает. С форума сюда доносился шум толпы. Макрон раздвинул занавески. Море голосов гудело:
– Слава Гаю Цезарю, сыну Германика!
– Ты слышишь, дражайший?
Калигула был еще в полусне, голова у него трещала, но он все слышал и самовлюбленно улыбался. Макрон потирал руки.
– Хорошая была идея: приказать, чтобы в сенатских ведомостях поместили сообщение о болезни Тиберия, а? Отличная идея! Теперь настроение в Риме перед тобой как на ладони!
Мутными от кутежей глазами Калигула посмотрел на Макрона.
– Спасибо тебе, дорогой Невий. Мой народ получит чего хочет… – Он намеренно сделал паузу. – Если Макрон в решающую минуту докажет свою верность…
– Клянусь щитом Марса! – поднял правую руку Макрон.
Калигула моргнул:
– Эта минута уже недалека… Ты полагаешь… ты веришь?
– Себе я верю всегда, – спокойно сказал Макрон.
Но Калигула спокоен не был. Голос его дрожал:
– Нам бы уже пора…
– Все готово, господин мой. Наши лошади и свита.
– Как… как… нет, ничего, – пробормотал Калигула. – Едем!
Он резко вскочил:
– Я хочу, чтобы все поскорее кончилось. Пошли!
Макрон кивнул.
Ворота дворца распахнулись, два всадника неслись карьером, за ними – конные преторианцы. Луций как раз приближался к воротам.
– Мой Гай! – крикнул он.
Лошадь Калигулы пронеслась мимо. Калигула заметил Луция, но не остановился.
Макрон на ходу дружески кивнул Луцию.
– О Гай! Боги! Ты слышишь? – кричал Луций, но его слова потонули в грохоте копыт.
Удивительные вещи происходили в те дни, когда Тиберий решил вернуться в Рим.
На соррентском побережье у Скотолы внезапно появилась стая саранчи. На другой день утром виноградники около Геркуланума покрылись снегом. Ночь спустя содрогнулась земля-и каприйский маяк рухнул.
Император был суеверен с малых лет. Но навязчивое желание вернуться в Рим побороло страх перед плохими предзнаменованиями.
– Почему, почему мне хочется во что бы то ни стало вернуться, Фрасилл?
Ты говоришь: констелляция звезд этого не рекомендует. Предзнаменования также меня предостерегают. Разум мне говорит, чтобы я не вступал в Рим.
Меня одинаково ненавидят и стар и мал. Скажи мне, Фрассил, какие силы пробуждаются в человеке, когда он хочет вопреки всему добиться своего?
Фрасилл, в желто-красной мантии, какую носят восточные маги, смотрел на беспокойное море и молчал.
– Хочу ли я спустя одиннадцать лет вдохнуть гнилой воздух Рима? Хочу ли снова посмотреть на дорогу, по которой я возвращался в триумфе на Капитолий? Или я хочу вернуться в места, где прожил с Випсанией несколько счасливых минут? – Он склонил голову и понизил голос:
– Скажи! Почему?
Ты, вероятно, это знаешь!
Фрасилл пожал плечами и ответил вопросом на вопрос:
– Почему изгнанник стремится вернуться на родину? Почему перелетные птицы через моря и горы возвращаются в свои гнезда? Почему путник спешит туда, откуда он вышел? Почему человека снова и снова притягивает пропасть, над которой у него закружилась голова?
Оба старца замолчали.
На следующий день, за четыре дня до мартовских ид, во времена консулов Гнея Ацеррония Прокула и Гая Петрония Понтия, император с небольшой свитой приплыл в Мизен. Сел в носилки, которые сопровождала конная стража. Следом за ним повозки с рабами и всеми вещами императора. На особой повозке везли в разукрашенной клетке императорского ящера.
Процессия, сопровождаемая преторианцами, направлялась по Аппиевой дороге к Риму. Было душно. Тяжелые тучи тянулись по горизонту, закрывая солнце. Император в носилках вспотел. Ежеминутно он откидывал занавески и смотрел, как пейзаж вдоль дороги медленно уплывает назад, хотя рабы сменяются каждый час и очень торопятся. Императору кажется, что они нарочно тащатся так медленно. Что нарочно сдерживают ритм. Он нервно дергает шелковый шарф, со злобой вонзает в него зубы. Ругается, угрожает, бросает рабам – он, старый скупердяй, – золотые, чтобы они до наступления вечера достигли ворот Рима.
Нигрин, гонец Сервия, спешащий на Капри с паролем смерти, встретил императорскую процессию. Гонец не имел понятия о том, какое сообщение он везет, о чем идет речь, он знал только пароль, который должен был передать. Завидев процессию, он спросил о центурионе Варе, командире личной охраны императора, и узнал, что тот остался на Капри. Пришпорив пятками коня, Нигрин поскакал дальше…
Выше человеческих сил было то, чего требовал император. Носильщики не добрались вовремя.
Наступила ночь, и император, видя тщетность усилий, приказал остановиться у седьмого мильного столба и на невысоком пригорке у дороги разбить палатки. Он не хочет входить в город ночью как хищный зверь, пришедший за добычей. Он войдет утром, днем, во всей своей славе, с Калигулой и Макроном, которые едут ему навстречу из Рима. Вскоре они появились и сами. Приветствовали императора с исключительной учтивостью.
Шпионы Сервия, следящие за Калигулой от самого Рима, были удивлены, узнав, кто разбил лагерь перед городом, и скрылись во тьме. Один из них во весь опор полетел сообщить Куриону, что император у ворот Рима.
Император стоял на пригорке. Над городом расплывался желтый свет, отраженный в небе от факелов на форумах, храмах и дворцах. Под этой желтизной бесформенным призраком застыла черная громада Рима.
За спиной императора стояли Калигула и Макрон. Они думали об одном и том же, но каждый по-своему.
Макрон смотрел на императора. Высокую фигуру в плаще удлиняла тень. Он казался еще выше. Заслоняет. Мешает.
Калигула смотрел на Рим. Он смотрел на город, как будто между ним и Римом не было никого…
Духота к ночи усилилась, но император дрожал от холода и зябко кутался в плащ. Он стоял неподвижно, он не мог оторвать глаз от силуэта города, медленно расплывающегося в темноте. Он тяжело опирался о палку, будто после долгого бега, и задыхался от противоречивых мыслей. Злые предзнаменования снова всплывали в мозгу: стая саранчи, снежный буран, рухнувший маяк. Предсказания Фрасилла и его совет: не возвращайся! Все становится ему поперек дороги, все ему мешает, предостерегает, препятствует, но он бросается бездумно, нетерпеливо, дико, давит, торопится, он должен идти, он не знает почему, но должен, какое-то чувство его гонит, бешеное желание растет, душит его, разрывает его нервы, кровь в его жилах кипит, это лихорадка, это безумие, но он должен снова увидеть любимый Рим, еще один раз его увидеть, в последний раз…
Всего только семь миль. Его сон становится действительностью. Его желание осуществляется. До Рима рукой подать. Завтра он войдет в ворота.
Что ожидает его в городе?
В это время на колени перед императором упал его любимый слуга, волноотпущенник Ретул.
Он бился головой о землю и от страха стучал зубами:
– Мой господин, благородный император, боги тому свидетели, что это не наша вина: твой ящер погиб. Господин, смилуйся, это не наша вина!
Император взял факел из рук Макрона и вошел в палатку, Калигула и Макрон последовали за ним. Ретул и три раба, которые в течение нескольких лет заботились об отвратительном животном, рухнули на колени.
В окованной серебром клетке лежал дохлый ящер. Тучи муравьев покрывали его и глодали падаль. Тиберий смотрел на это потрясенный. Его амулет на счастье. Муравьи набросились на ящера. Они впиваются в его чешуйчатый панцирь, грызут, так что слышен хруст.
Император затрясся: его бил озноб и одновременно ему было душно. Это ожидает меня в Риме! Что теперь? Желание увидеть Рим столкнулось с желанием жить. Судьба ему указывает, что не пришло еще его время, она еще не желает его смерти. Она предостерегает его. Император еще хочет жить.
Желание жить сильнее. Сегодня неподходящее время для возвращения в Рим. Но оно придет. Оно придет! Придет! О мой дорогой Фрасилл! Это страшное предзнаменование было последним в цепи плохих примет.
Тиберий выпрямился. В нем пробудилась давнишняя энергия вождя. Он указал на Ретула и трех других рабов:
– Каждому по сто ударов. Ретулу двести.
– Господин! Смилуйся! – запричитал Ретул. – Мы не виноваты – мы погибнем…
Император не слушал и приказывал дальше:
– Макрон, распорядись, чтобы сняли палатки. Я возвращаюсь на Капри.
Торопись!
Преторианцы быстро свернули палатки, в ночи слышались крики истязуемых.
Вскоре императорская процессия повернула обратно. Шпионы Сервия шли за ней по пятам.
Император ночевал в своей вилле за Таррациной и на другой день после захода солнца приблизился к Путеолскому заливу. Перед Байями Тиберий вышел из носилок и сел на коня.
Был день мартовских ид, восемьдесят один год назад в этот день погиб под кинжалами Гай Юлий Цезарь.
Император все больше дрожал от озноба и во время езды плотнее кутался в пурпурный плащ.
Сегодня словно все сговорились против него, и море так разволновалось, что невозможно переправиться на Капри. Он решил переночевать в своей вилле, которую когда-то на мизенском берегу поставил расточительный Лукулл. Ему не хотелось быть одному с Калигулой и Макроном. Он вспомнил, что Сенека недалеко, в Байях. И сказал Макрону:
– Передай Сенеке, пусть придет со мной поужинать!
Ванна освежила императора. У него поднялось настроение, озноб прекратился после чаши горячего вина. Император почувствовал прилив сил, в нем снова пробудилась вера в себя. Он все-таки вернется в Рим!
Опираясь о палку, он вошел в ротонду малого триклиния и осмотрелся.
– За ужином нас будет больше, чем я думал, – сказал он с усмешкой, указывая палкой на двенадцать мраморных статуй главных богов, которые полукругом стояли вдоль стен. На темно-синем фоне занавесей, которые в приглушенном свете казались черными, белые тела богов и богинь ослепляли.
За императорским креслом в железной корзине горели желто-коричневым пламенем древесные угольки.
– Вы приказали для меня затопить? – заметил император иронически. – Вы отравляете мне последние дни. Стоит ли так стараться из-за старика, смотрящего в могилу.
Калигула наклонил шишковатую голову и сказал раболепно:
– Дедушка, мой дорогой, как ты можешь…
– Ты на пиру в Риме напился как свинопас. Эта шишка на лбу у тебя от пьянства. Молчи! Я знаю. Эх ты, ничтожество, даже пить не умеешь!
Император откинул портьеру и вышел на балкон. Его свита осталась в триклинии.
– Император хочет побыть в одиночестве, – сказал Макрон.
– Кто-то ему уже проболтался об этом пиршестве, – заметил Калигула, испытующе глядя на Макрона.
– Не меня ли ты подозреваешь? – возразил задетый за живое Макрон и тихо добавил:
– Ты же знаешь, что я твой человек, господин.
– На балконе холодно. Тебе не следовало бы там задерживаться, – заметил Харикл.
Только Фрасилл, которого сам император пригласил поужинать с ним, молчал. Все затихли в ожидании. Калигула не выспался и громко зевал.
Император глядел с балкона на море. Спускались синеватые сумерки.
Зелено-желтая, мертвая серость напомнила ему самый печальный день его жизни. Сад его дома на Эсквилине погрузился именно в такие синеватые сумерки, когда прибыл гонец от Августа. Отчим писал ему, что приказал развести его с Випсанией, которую Тиберий любил всем сердцем. Старая боль внезапно ожила в нем. Она росла от бессильного гнева, оттого что ему не удалось вернуться в Рим.
Однако еще есть время. Он растопчет этот муравейник начисто. Он страшно отомстит этой тысячеглавой гидре! За всю жизнь, за десятки лет страданий.
На всех падет моя месть. Только дайте мне время, боги! Он повернулся и вошел в триклиний.
Сенека уже был там.
– Здравствуй, Анней! Ты действительно живешь недалеко.
– Желание любимого императора для меня закон…
Тиберий нервно махнул рукой. Любимый император! Фи! Не нравится мне это.
– Мудрец считает разумным склонять голову перед властелином? Я считаю это неразумным, если речь идет о властелине, у которого есть голова на плечах. Разве не так? Вот, дорогие, еще один повод, чтобы наговорить мне комплиментов. Ну, достаточно. Что делает повар? Спит? Он хочет уморить нас голодом?
И в эту минуту появились рабы, разносящие блюда с едой. Макрон ждал, когда император начнет есть. Потом взял из блюда кусок жареного свиного вымени, зажевал, зачавкал. Император, посмотрев на Сенеку, прищурил глаза, словно говоря: ну и мужик! Макрон, ничего не замечая, продолжал чавкать, тыльной стороной руки вытирая жир, стекающий по подбородку, и сообщал новости из Рима. Издали приглушенно звучали арфы.
В другое время Тиберий прислушивался к тому, что говорил Макрон. Эти сообщения вносили в его одиночество биение жизни. Сегодня он слушал Макрона одним ухом, другим прислушивался к звукам арф, ел мало, как всегда, и молчал. Сенека, заметив, что Тиберий не интересуется россказнями Макрона, спросил императора о здоровье.
Тиберий чувствовал, что по его жилам растекается необычайное тепло. Это было приятно. Хорошо и легко думалось.
– Отлично, мой дорогой. – ответил император и продолжал словами Сенеки:
– Я провожу дни в ожидании ночи, а ночь, – в страхе перед рассветом. А как ты?
Сенека нахмурился. Посмотрел на императора и сказал уклончиво:
– Я хотел в Байях спокойно поработать, но мне это не удалось.
Сообщение о насильственной смерти Кассия Севера выбило меня из колеи…
Император ударил кулаком по столу. Его глаза зло вспыхнули.
– Что ты говоришь? Кассий Север? – Ив гневе он обратился к Макрону:
– Это снова твоя работа?
Макрон вскочил и начал оправдываться. Император понял, что он не лжет.
– Кто же тогда его убил?
– Кто бы это ни сделал, – сказал дерзко Калигула, – он сделал хорошее дело. Дед, ты сам должен был давно заставить его замолчать.
Тотчас, как появилась его хроника. Разве тебе безразлично, что он твою мать изобразил кровожадной, властолюбивой фурией, убивающей каждого, кто стоял на ее или твоем пути?
– Замолчи! – возмутился император. Убийство старого приятеля Августа претило ему. Однако он чувствовал, что Калигула в одном прав. Север изобразил Ливию в таких черных красках, что на весь род Клавдиев легла тень. И он сказал гордо:
– Такие способы запрещены. Судить виновника, да. Но нанимать убийц?
Позор. Расследуй это, Макрон, и сообщи мне. Над чем работал Север?
Ответил Сенека:
– Я встретил Кассия недавно в Риме. Он рассказал мне, что пишет трагедию. Очень жаль…
– О чем? – спросил император.
– О тиране…
Возмущение императора обрушилось на Сенеку:
– О тиране. Против тирана! Точно так же, как ты. Все пишете пьесы против какого-то тирана! А где он? – Голос его срывался. – Не против меня ли это направлено? Скажи правду!
Сенека побледнел. Отблески горящего угля красными пятнами легли на его молочно-белое лицо.
Калигула не удержался:
– Это сейчас модно. Сегодня каждый пишет против тирана.
– Сжечь. Все это сжечь! – заорал Макрон.
– Нет, нет, – поднял руку Сенека:
– Ради всех богов, только не это.
Книга превратится в пепел, а с ней и великие, никогда не возместимые ценности…
Тиберий прервал его:
– Тебе жаль книг наших летописцев Корда и Лабиена? Тебе недостает этих памфлетов о моей семье? Разве кто-нибудь имеет право копаться в личной жизни моей матери или моей?
Сенека собрал все свое мужество:
– Ты не должен был сжигать книги Корда, Лабиена и Севера, благородный.
Ты сам написал сенату: "В свободном государстве дух должен быть свободный". А хорошая книга имеет цену человеческой жизни. – И тихо досказал:
– В конце концов, идеи нельзя сжечь – они не горят… Все равно эти книги кто-нибудь спрятал. Я на твоем месте разрешил бы их переписать…
Четыре пары глаз посмотрели на Сенеку с удивлением. Почему он играет в такую опасную игру?
Но император внезапно притих. Посмотрел на лицо мраморного Аполлона, скользнул взглядом по совершенным чертам божественного лица и иронически кивнул головой Калигуле:
– Запомни это, Гай. Я все оставляю наследнику. Пусть он проявит себя мудрым властелином, лучшим, чем я. – И без иронии, жестко добавил:
– Я уже ничего менять не буду. Пусть меня боятся, только пусть слушаются.
В тишине потрескивали фитильки светильников. Зашелестела сползшая в железной корзинке кучка сгоревших углей. Афина Паллада внимательно смотрела на Тиберия, и император переводил глаза с богини на Сенеку. Ему было жарко. Он поднял чашу, возлил в честь властительницы мудрости и отпил сам. Потом приказал вынести корзину с древесным углем.
– Спасибо за твоего "Тиэста", Анней. Я прочитал. – Он смешно искривил рот:
– Снова против тирана. А как же иначе? Тиран Тиэст, снедаемый страхом и манией преследования. Он жесток, его жестокость – оборотная сторона страха. – И, оглядев лица, на которых снова появилось выражение испуга, засмеялся:
– Не обо мне. Я говорю о Тиэсте, мои милые. Когда трагедию покажут на сцене?
Сенека пожал плечами.
– Думаю, не так скоро. Для сцены придется основательно переделать.
– Кого бы ты хотел видеть в роли Тиэста? Апеллеса?
– Конечно, Апеллеса. Но меня просил об этой роли… – Сенека остановился, но все же решил продолжить:
– Меня просил об этой роли Фабий Скавр, говорил, что давно мечтает о такой роли, а благодаря твоему великодушию он бы мог… Я думаю, что он справится. Когда-нибудь это будет великий актер…
– Но еще больший бунтарь, – вмешался Тиберий и потом задумчиво добавил:
– Я хотел бы посмотреть на его Тиэста.
– Моя пьеса тебе понравилась, государь?
Тиберий покачал головой:
– Прикажи замолчать арфистам, Макрон. – И к Сенеке:
– Есть нечто, что меня удивляет во всех твоих трудах. Словно по земле, где живут твои герои, прошла чума. Фатум, который имеет столько обличий, у тебя имеет только одно лицо: понурое, безликое, невыразительное…
Император против своего обыкновения говорил очень быстро. Его ирония то угасала, то взлетала, словно языки пламени:
– Ты часто выступаешь против эгоизма. И в своих пьесах борешься с эгоизмом. Я размышлял об этом. Послушай: я хочу сохранить свою империю.
Сенаторы и всадники-республиканцы заботятся о своих прибылях. А ты, ты тоже хочешь своего: ты не хочешь волноваться. Кто из нас эгоист, мудрец, ты, провозглашающий: кто хочет жить для себя, должен жить для других?
Подожди, дай мне досказать. Говорят, я эгоист, вижу все в черном свете.
Хорошо, у меня есть основания для этого, ибо на пути к своей цели я встретил горы препятствий. Но почему в черном свете видишь все ты, господин над собой, ты, утверждающий, что настоящее наслаждение – это пренебрегать наслаждениями? Ты, который может жить в своем почетном спокойствии и оградиться от всего мира? Откуда в тебе, философ, такое море пессимизма, такая лавина пессимизма?
Император говорил как в бреду:
– Твоя мораль – это мораль убийцы. И знаешь почему? Ты имеешь большое влияние на людей. Большее, чем я, большее, чем боги. Сегодня целый Рим подражает тебе, однако в отличие от тебя – без последствий. Весь Рим вслед за тобой занимается ораторством. Какое влияние будут иметь твои трагедии? Потеря вкуса к жизни: самоубийства как эпидемия. Это хорошая мораль, мой Сенека?
Тиберий закашлялся.
Калигула делал все, чтобы внимательно слушать. Он, который в последнее время видит себя римским императором, хочет он этого или нет, выглядит ничтожеством в сравнении с Тиберием. Его мысль не в состоянии следить за мыслями старца и тем более их понять. Зависть, чувство неполноценности перерастает у него в ненависть: долго ли еще?
Сенека дождался, когда приступ кашля у Тиберия прошел, и сказал:
– Я не могу отвечать за то, что в моих трагедиях отражается наша жизнь. Если самым сильным чувством нашего времени является страх, должен быть страх и в моих пьесах. Я не могу этого видеть иначе…
– Ты даешь силу этой сенаторской сволочи пассивно или активно сопротивляться мне, императору, – сказал, нахмурившись, Тиберий. – Ты говоришь о конце света…
– Да, – перебил Сенека императора, – я ясно говорю, что конец света будет наказанием человечеству за его развращенность.
– А тиран, конечно, самый развращенный из всех, – добавил Тиберий, глаза его сверкали, он с нетерпением ждал ответа философа.
– Тиран – несчастный человек, – сказал Сенека медленно. – Раскрой душу тирана, и что ты там найдешь? Она разбита, растоптана, разорвана жестокостью и похотью, измучена страданиями, которым нет конца…
– Измучена страданиями, которым нет конца. – повторил император тихо.
Да, ему это знакомо. Он это пережил. Ему показалось, что перед ним разверзлась бездонная пропасть страха и он стремительно падает в нее.
Он побледнел, ловил воздух посиневшими губами. Попытался встать. И не смог. Попытался что-то сказать. Изо рта его вырвался прерывистый хрип. Он схватился руками за горло. Глаза начали вылезать из орбит. Он задыхался.
Терял сознание, голова его поникла.
Фрасилл испуганно вскрикнул. Все вскочили. Одни в испуге, другие с надеждой.
Харикл с помощью Макрона уложил императора на ложе, освободил ворот платья и сделал несколько движений руками, чтобы возвратить ему дыхание.
Он приказал принести воды, и Фрасилл смочил ею виски императора.
На крик Фрасилла сбежались рабы, которые теперь стояли возле статуй богов и молча смотрели. Калигула внимательно следил за стариком и думал про себя: уже? Сейчас? А вытаращенные на Макрона глаза спрашивали, не наступила ли подходящая минута.
Макрон стоял, расставив ноги, как человек, который решился или помочь, или добить. Но боялся перед столькими свидетелями.
Врач продолжал делать искусственное дыхание. Некоторое время спустя кровь прилила к лицу Тиберия. Сознание постепенно возвращалось. Император медленно приходил в себя.
Сенатор Сервий Геминий Курион сидел в таблине своего дворца и, как предполагал Луций, готовил речь, которой он в сенате возвестит о падении империи и провозглашении республики.
Номенклатор объявил о приходе сенатора Ульпия, и Сервий приказал провести его.
Ульпий сидел напротив друга. Щеки худого, высокого старика, обычно желтые, были в эту минуту серыми.
– Я только что видел. Сервий, как твой сын шел на Палатин. Наверняка к Калигуле. Ты не знаешь, почему именно в тот момент, когда он должен быть со своими солдатами, он идет в стан неприятеля?
Сервий не шевельнулся. Только сердце забилось сильнее и потемнело в глазах. Его сын. Его единственный сын. Последний Курион. Он с мольбой протянул руки к Ульпию:
– Мой Ульпий, я не знаю почему. Не суди несправедливо, ведь мы не знаем, может быть, он кого-нибудь разыскивает во дворце… – Говорил он тихо, страстно защищая сына. Но голос его перерастал в отчаянный крик, цепляясь за последнюю надежду:
– Я не верю! Ведь это же мой сын!
Ульпий молчал. Он смотрел на друга печальными серыми глазами и твердо сказал:
– Если бы он шел с нами, то был бы в эту минуту на Марсовом поле, а не на Палатине!
Сервий опустился в кресло. Из глаз его текли слезы. Лучше потерять единственного сына, чем узнать о его измене. Но это невозможно, уговаривал он себя. Этого не может быть. Тогда земля перестала бы быть землей. Тогда солнце должно было бы упасть на Рим и сжечь его. Нет, нет, нет! Мой сын не может предать родину! Но где-то внутри шевельнулось сомнение.
Ульпий читал текст речи, приготовленной для сената: "Мы устранили тирана, уничтожившего свободы римского народа. Это сделали мы, верные защитники республиканской чести, которую мы почитаем больше собственной жизни…"
Сервий следил за взглядом Ульпия, видел, что он читает, и дрожал всем телом, не в состоянии произнести ни слова, не в состоянии даже думать.
Номенклатор постучал:
– Твой гонец, господин…
По безвольному движению руки Сервия в комнату вошел мужчина, покрытый дорожной пылью, усталый от быстрой езды, в глазах его читалась боязнь передать плохую весть. Он растерянно смотрел на Ульпия.
– Можешь говорить, – велел Сервий.
– Мой господин, мы ехали следом за Калигулой и Макроном, у седьмого мильного камня на Аппиевой дороге наткнулись на лагерь к которому те присоединились…
– Какой лагерь? – спросил Ульпий.
– Преторианцы, гвардия. "Император стоит у ворот Рима" – так нам сказали. Мы не поверили, подошли ближе к лагерю и при свете факелов увидели его. Что нам делать дальше, господин?
Сервий молчал. Потом сказал гонцу:
– Ничего. Возвращайтесь все обратно.
Император смотрел из-под прикрытых век. Читать по лицам людей было его любимым занятием.
Он читал: лицо Калигулы – обманутые надежды. Макрона – ненависть, Харикла – гордость, что ему удалось воскресить императора, Сенеки – облегчение, что император не умер в его присутствии, Фрасилла – напряжение, которое после первого вздоха Тиберия сменилось радостью.
Старый император тронут. Посмотрите! Фрасилл уговаривал меня не возвращаться в Рим, он и сейчас боялся за мою жизнь и весь сияет, что я остался жив.
Он поднял веки и улыбнулся астрологу. За Фрасиллом стояли рабы. Он видел их. Всю свою жизнь он не обращал на них внимания, не замечал их.
Сегодня он словно увидел их впервые. В глазах всех рабов было бесконечное равнодушие, холод, пустота. Император – не император, человек – отродье паршивой суки, все равно, все одинаково, пусть уходит, пусть околевает, что нам до этого?
Не обращая внимания на ликование своих гостей, не слушая их проявлений радости, он закричал:
– Гордин, воды!
Гордин, самый старший из рабов, поспешил выполнить приказ. Он подал императору чашу на серебряном подносе.
Гордин служит мне уже пятьдесят лет, и я ни разу не приказал его выпороть, сделал его надсмотрщиком. Старец внимательно приглядывается.
Глаза раба смотрят на него: холод, пустота, равнодушие, страшное, оскорбительное равнодушие.
Римский император, тиран и деспот, перед которым дрожат колени у царей, воспринял равнодушие своих рабов как тяжелую несправедливость.
– Вон! – хрипло закричал император. – Все рабы вон!
Гости взволнованно поднялись.
– Что это значит? Он сошел с ума!
Император скрипел зубами:
– Собаки, собаки, проклятые собаки. – Он повернулся к столу. – Что вы на меня уставились? О ком я говорю? – И он улыбнулся. – Совсем не о вас. О рабах говорю. Бесчувственные собаки. Но почему я разозлился? Ведь это не люди, скот. хуже, чем скот…
Сенека уважал старого императора. Точнее говоря, старого вояку, удачливого командующего и хорошего хозяина. Он знал, что Тиберий, как и все римляне, практик и не любит теории. Для Сенеки же главное – принципы, в нем соединены философ и правовед. Сейчас слова императора противоречили его взглядам и убеждениям. Он тихо, но настойчиво подал голос:
– Прости меня, благородный император, но я с тобою не согласен. Рабы такие же люди, как и мы… – Тиберий мрачно молчал.
Макрон, сын раба, а сегодня большой господин, оскорбленно поднял брови.
Калигула хрипло рассмеялся и процитировал Марка Теренция Варрона:
– Средства труда делятся на три части: орудия говорящие, издающие нечленораздельные звуки, и орудия немые; к говорящим относятся рабы, к издающим нечленораздельные звуки – волы, к немым – телеги. Не люди, а говорящие орудия, мудрый Сенека.
Философ помрачнел. С каким удовольствием отделал бы он этого хомяка, но будучи человеком осторожным спокойно сказал:
– Принцип против принципа, мой Гай. По мнению философов-стоиков, все люди равны. Это и мое убеждение.
– Позор! Отвратительно! Оскорбительно! – кричал Калигула.
Тиберий обратился к Хариклу и Фрасиллу. Ему хотелось знать мнение ученых-греков.
– Мы чужеземцы, мой император, – уклонился Харикл. – И нам не следует здесь…
– Мы, – сказал Фрасилл, когда врач замолчал, – мы, греки, люди чувств. Еще наш Платон высказывался об идеальном государстве, в котором господствует человечность и справедливость…
– Разве ваша Эллада так совершенна? Существует ли в ней эта человечность и справедливость? – насмешливо взвизгнул Калигула.
– Нет, – тихо ответил Фрасилл. – Теперь нет. С приходом римлян у нас все изменилось…
– Все империи держались на рабстве, – оправдывался Калигула. – Империя фараонов, Хаммураппи, Навохудоносора, персидского Дария, карфагенская империя, империя Александра Великого…
– Но что стало с этими империями? – воспользовавшись паузой, прошептал Сенека.
Страшная тишина воцарилась в триклинии после этих слов. Так дерзко предсказывать будущее Рима? Тиберий почувствовал, как жар заливает его тело, грудь, шею, голову. Несокрушимой волей он поборол слабость и внимательно посмотрел на философа.
– Ты великодушен, мой Сенека, – заметил он язвительно, – если относишь Рим к империям, пришедшим в упадок. – В словах императора послышался гнев. Но внезапно Тиберий изменил тон:
– Эти империи погибли из-за своих врагов, мой милый, разве не так?
– А разве у Рима нет врагов? У него их больше, чем некоторым кажется, – заметил Сенека.
– Варвары на границах? – спросил император.
– Да, – согласился философ. – Но еще больше он сам себе враг.
В ответ на вопросительный взгляд императора Сенека продолжал:
– Рим, когда-то свет во тьме. когда-то народ над всеми народами, честный и твердый, изменил своим идеалам. Продал честь и героизм за наслаждения. Золото, словно рабские цепи, висит на его ногах. Блеск на поверхности, внутри гниль и ветхость. Это второй яд в теле Рима.
– А его третья болезнь – ты, ясновидящий Гиппократ?
Сенека скептически покачал головой:
– Как мы можем узнать, чем мы больны, если нам даже невдомек, что мы больны? Я думаю, мой господин, что мы гибнем потому, что сильный и слабый ненавидят друг друга и что эта ненависть день ото дня растет. Я думаю, что неслыханная гордость, грубое распутство и животные страсти римских богачей, хотя и ведут Рим к гибели, еще не являются его главной болезнью…
– Договаривай, что ты хотел сказать!
Сенека посмотрел в упор своими бледными глазами в горящие глаза старца и, глубоко вздохнув, произнес:
– Рим болен тем, что римский исполин стоит на ногах рабов.
Наступила тишина. Картина была точной и правдивой. Все. чем похваляется Вечный город и вся империя, построено руками рабов. Это знает каждый.
– Это самая главная опасность, – добавил робко Сенека.
Император рассердился:
– Самая главная опасность – это лицемерие. И твое, Сенека! А не твои любимые рабы!
Сенека огляделся, нет ли рядом рабов. Потом понизил голос и продолжал:
– Пословица гласит: "Сколько рабов, столько врагов". Но виноваты мы.
Мы сами делаем из них врагов, когда за малейшую оплошность приказываем сечь раба и заставляем его голодать. Как можно после этого желать, чтобы он нами интересовался, чтобы испытывал к нам почтение или даже любовь?
Единственное, что он может чувствовать, – это ненависть.
Сенека обладал даром убеждения, он поколебал императора.
– Продолжай!
Философ снова огляделся и продолжал, понизив голос:
– Что стало бы, если бы наши рабы вздумали нас, господ, пересчитать.
Эта мысль, словно ветер, что в эту минуту взметнул занавески, пронеслась по триклинию. Страшная картина: что ни дворец, то четыре-пять членов благородной семьи и сто, двести, триста рабов! Огромная сила говорящего орудия могла бы легко раскрутиться. Разве не сотрясали спартаковские орды три года Римскую империю?
Тиберий напряженно слушал Сенеку. После припадка он чувствовал себя необыкновенно бодро. Сидел неподвижно, но все в нем было в движении.
Поблескивали зрачки, играли желваки и пульсировали вены на шее и висках, дрожали напряженно пальцы. Сегодня, одним богам известно почему, император уже заранее знал, что скажет тот, кто говорит с ним.
Замечание Сенеки о миллионах рабов, считающих своих господ, было устрашающе. Сенека обратился к императору и повторил:
– Не недооценивай этой опасности, мой император! Мы живем на вулкане.
Взрыв будет страшный, и мы не знаем, когда это произойдет.
Император смотрел на лицо каменного Аполлона. Но видел посиневшее лицо своего последнего друга – Нервы, когда тот перед смертью сказал ему:
"Надвигается что-то страшное, Тиберий. Я не знаю, когда это произойдет. Но я чувствую приближение несчастья и не хочу до него доживать". Образ Нервы сменил образ Октавиана Августа: "Заботься о том, мой Тиберий, чтобы сохранить все, что я тебе оставляю".
Тиберий погрузился в воспоминания, словно шел по кровавым следам: они тянулись за бешеным властолюбием Ливии в бесконечность. Усмешка Випсании болезненна, как тогда, когда она с ним прощалась. Император медленно поднимается. Мертвенная желто-зеленая серость превращается у него на глазах в красный поток, который кровавым половодьем прорвал эту серость.
Аполлон превратился в раба Гордина. Гордин не говорил. Он упрекал молча.
Угрожал без слов, без жестов, как не говорящее, а немое орудие.
Гордина сменил кто-то, кого император не мог узнать. Лицо узкое, длинное, благородное. Глубокие морщины у рта много лет подряд прокладывало неодолимое желание, но какое желание, о боги? Глаза из-под высокого лба жгли, словно угли, проникали в зрачки Тиберия все глубже и глубже, жгли, вызывали боль. Гордые губы приоткрылись, император прочел на них слова:
"Свобода! Республика!" Теперь он узнал это лицо: Сервий Геминий Курион.
Тит Курион. отец Сервия, заклятый враг Тиберия, сказал перед смертью:
"Тиберий, это последний гробовщик республики, подготавливает почву для гибели Рима". "Почему гибели?" – спохватился Тиберий. Никогда он не мог понять, что Тит Курион под этим подразумевал. Ненависть властителя собирает воедино всех приятелей Сервия, всех членов сенатской оппозиции, и губы императора тихо шепчут: "Вы угроза Риму, а .не рабы и варвары! Всем вам я должен был снести головы. Но я жив. Я еще это сделаю!"
Он поднялся, величественный, полный силы, с покрасневшим до черноты лицом.
Харикл вскочил, взял императора за руку:
– Ты устал, мой император, тебе надо отдохнуть. Уже поздно.
Император отстранил врача и прислушался. В уши ворвался странный звук.
Он был высокий, писклявый, не исчезал, а все время нарастал и нарастал, усиливался. Император быстро подошел и задернул тяжелый занавес. Ветер вырвал его из рук и обвил императору голову.
Внизу бушевало море. Волны мчались, догоняя друг друга, вгрызаясь в пенистые гривы.
Вихрь несся по волнам, свистел, шипел, море пенилось и кипело.
Император ясно слышал, как внизу завывал этот высокий, нарастающий звук.
Он повернулся к статуям богов и к людям. Но глаза застилала красная пелена, красное половодье. Он начал заикаться от страха, сжал кулаки.
Великий старец горел как лучина. Красный поток перед глазами приближался, накатывался на него.
Испуганные глаза императора устремлены в безграничные дали. Он видит свой Рим. Город, который он сто раз проклял, но который всегда горячо любил. Все ворота раскрыты настежь, и через них со всех сторон в город врываются толпы. Грохот и бряцание оружия, мраморные храмы и дворцы раскачиваются. О, это рычание одичавших глоток! Эти варварские глотки ревут, уже поздно, уже поздно, они нас пересчитали, рабские псы, нас пересчитали варвары от Роны до Дуная и Евфрата…
Тиберий закрыл глаза руками, но видение не исчезло. Голос императора стенает:
– О горе, мое наследство, о котором я заботился как только мог! Тучи варваров уничтожают мой Рим! Пламя вырывается со всех сторон, мрамор раскален, золотой Юпитер рухнул вниз с Капитолия, захватчики лижут его золото, врываются в храмы, крушат, жгут… Прекратите ради богов! Рим – это я!
Император оторвал руки от лица и отчаянно захрипел, вытаращив глаза:
– Какой ужас! Мой Рим превращен в груду развалин. Мой город пуст!
Ветры шумят в развалинах, ах, как меня мучает этот свист, пощадите, боги, спасите Рим! Меня уничтожьте, меня растопчите, но сохраните мой Рим!
Император закачался.
– О боги, он теряет сознание. – вырвалось у Харикла. – Воды! Воды!
– И сам побежал за водой.
Хаос, беготня, крики. Макрон подскочил и, поддерживая императора, снял у него с пальца перстень – символ императорской власти. И выбежал из комнаты. С императором остался только Фрасилл. Старик ловил ртом воздух, приподнялся, искал чужие руки. Фрасилл подхватил старца и усадил в кресло.
Император посмотрел на него стеклянным глазом, узнал.
– Мой Фрасилл, мой единственный друг…
Занавес вздувался от ветра, высокий звук оборвался. Издалека наступала всепоглощающая волна, и над морем рычали фанфары, рычали под сводом беспросветных небес.
Это идет судьба, идет звонким шагом, все, что стоит на ее пути, она сметет и растопчет.
Дыхание Тиберия слабело. Император умирал. Фрасилл ушел, пытаясь скрыть, что он готов расплакаться. Сенека испуганно бегал по комнатам.
– Ради богов, сделайте что-нибудь! Помогите! – призывал он Макрона и Калигулу и побежал за Хариклом.
В соседней комнате Калигула принимал поздравления Макрона. Потом Макрон вышел на балкон и обратился к преторианцам, расположившимся лагерем во дворе:
– Император умер! Да здравствует император Гай Цезарь!
Ликующий рев солдат:
– Да здравствует Гай Цезарь, император!
Макрон и рабы опустились перед Калигулой на колени.
– Я буду для вас хорошим правителем, – обещал Калигула, разглядывая светящийся рубин в перстне, который Макрон уже успел надеть ему на палец.
Он обнял и расцеловал Макрона.
В это время из триклиния раздался голос Тиберия:
– Фрасилл! Фрасилл! Дай мне воды!
Калигула побледнел, трусливым движением снял перстень с руки и зажал его в кулаке. С отчаянием посмотрел на Макрона и зашипел:
– Он еще жив!
– Кто взял у меня перстень? – кричал Тиберий. – Где мой…
Последнее слово не было произнесено. Калигула через щель в перегородке видел, как Макрон повалил императора и задушил подушкой. После этого спокойный и равнодушный появился на балконе.
– Тебе это показалось, мой император. Тиберий мертв.
Вскоре на побережье загорелся огромный костер. Его свет, опережая гонцов, скачущих в Рим, возвещал римскому народу и сенату, что Тиберий скончался.
Сенека раскачивался в лектике, которую шесть рабов несли в Байи. Он хмурился, ибо был один в темноте и мог себе позволить быть самим собой.
Великий человек и после падения велик, говорил он себе и, вспоминая тупой и ядовитый взгляд Калигулы, вздрагивал.