На дворе стоял теплый весенний день. Снег уже давно сошел с главных улиц Москвы, хотя в переулках его оставалось еще порядочно: и там и сям еще виднелись большие несвезенные глыбы наколотого льда. В воздухе веяло свежестью и теплотой. Лучи солнца, еще не жгучие и палящие, как во время лета, только слегка согревали. По улицам бежали ручьи, стекая все в громадный резервуар, Москву-реку, которая посинела и надулась, но лед еще стоял и не ломался.
Новомодная коляска, запряженная парой отличных вороных лошадей в шикарной сбруе, быстро мчалась в гору по Кузнецкому мосту.
В коляске сидели две женщины. Одна из них была блондинка с тонкими и изящными чертами лица. Насмешливая улыбка играла на ее тонких губах. Она была, бесспорно, очень хороша собой, но в чертах ее уже проглядывало утомление, пресыщение, а может быть, и скука.
Подруга ее представляла собой тип совершенно противоположный: это была маленькая, сухощавая брюнетка с острым носиком, большими черными, веселыми глазами и пикантной улыбкой. Вся фигурка ее, живая и маленькая, производила славное, веселое впечатление: чувствовалась, что это не статуя, а женщина, что она молода, полна силы и огня, что она еще хочет жить, жить и жить.
Вы спросите меня, быть может, читатель, как одеты были обе женщины?
О, одеты они были безукоризненно; элегантно сидели на них белые воздушные шляпочки с белыми лентами и черные бархатные кофточки. Шикарный тигрового цвета плед покрывал их ноги, а потому и мешал рассмотреть цвет платья.
Коляска на самой крутизне горы поехала несколько потише; в это самое мгновение щегольская эгоистка[1], с толстым бородатым кучером и подбоченившимся франтом в сером пальто и черной шляпе, как молния пронеслась мимо.
— Это он, это Мащокин, — крикнула белокурая.
— Да, да, это он, — рассеянно отвечала ее подруга.
Эгоистка, промчавшись шагов сорок, круто повернула назад и скоро поравнялась с коляской. Наружность господина, сидевшего в ней, была довольно замечательна. Это был здоровенный, тучный блондин с крупными, топорными чертами лица. На этом лице, открытом и честном, так и виднелись доброта и простосердечие, хотя длинные усы и придавали ему несколько суровый вид; это был вполне тот оригинальный, в настоящее время почти вымерший, тип старинных дворян-помещиков, засидевшихся в деревне, где они проводили время на славу, а затем приезжавших в Москву хорошенько повеселиться и, что называется, пустить в глаза пыль.
Господин, поравнявшись с коляской, чуть-чуть дотронулся пальцами до шляпы. «Адель, Соничка», — прошептал он. Сидевшие в коляске улыбнулись. Коляска, взъехав на гору, опять повернула вниз и с громом и треском подкатила к магазину Фульда.
— Дайте мне браслет, только поновее, — обратилась белокурая к приказчику.
— Tout de suite, madame[2], — произнес тот с достоинством.
Браслеты были принесены. Белокурая начала их рассматривать один за другим.
— Нет у вас лучше? — обратилась снова к приказчику белокурая.
Приказчик опять отправился за браслетами.
В это время к магазину подлетела знакомая уже нам эгоистка с сидевшим на ней тучным блондином. Через минуту он, пыхтя и отдуваясь, уже входил в магазин.
— Que faites vous ici, mesdames?[3] — произнес он хриплым голосом, пожимая руки дамам.
— Вы видите — покупаем браслеты, — довольно сухо отвечала ему черноволосая.
Блондин на минуту замолчал.
В это время воротился приказчик, держа в руках несколько коробочек с браслетами.
— Ах, как хорош! — вскрикнула белокурая, выбрав великолепный литой браслет с небольшими изумрудами. — Что стоит?
— Триста рублей.
— Вот деньги, — и Адель небрежно бросила на прилавок три смятые сторублевые.
— Что же вы себе ничего не купите, m-lle Sophie? снова вмешался блондин, обращаясь к черноволосой.
Та пожала плечами.
— У ней чахотка, — захохотала белокурая.
— А у меня есть против нее верное лекарство, — засмеялся блондин. — Что стоит? — обратился он к приказчику, показывая на великолепный фермуар, лежавший за стеклом в ящике.
— Восемьсот рублей.
— Хорошо.
Блондин вытащил из бокового кармана сюртука полновесный бумажник и отсчитал требуемые деньги.
— Надеюсь, болезнь ваша прошла? — сказал он любезно черноволосой, передавая ей фермуар.
— Merci, — улыбнулась Sophie, принимая подарок и пожимая руку блондину.
Адель с завистью посмотрела на подарок.
— А так как ваша болезнь, милая Соничка, прошла, и вы находитесь в вожделенном здравии, то я прошу сегодня вас, а также и m-lle Адель позавтракать вместе со мной в Эрмитаже. Там сегодня получены самые свежие фленсбургские устрицы.
Блондин раскланялся с дамами и, так же пыхтя и отдуваясь, вышел из магазина.
Обе дамы следовали за ним.
Ровно в 2 часа к подъезду Эрмитажа подъехал знакомый уже читателю блондин. Вместе с ним, немного погодя, приехал и другой господин. Это был также блондин довольно высокого роста, одетый очень щеголевато. Лицо новоприбывшего, смолоду, вероятно, очень красивое, теперь производило не совсем приятное впечатление. Это была сильно потертая и истасканная физиономия, на которой легко можно было видеть следы веселой жизни и разгульных, бессонных ночей. Небольшие белокурые усы его были слегка закручены, большие, серые, навыкате глаза смотрели лениво и немного самодовольно.
— Отдельную комнату, получше, — скомандовал тучный блондин кланявшимся официантам.
— Пожалуйте-с, направо-с.
Оба новоприбывшие взошли в небольшую комнату, посередине которой стоял накрытый снежной белизны скатертью стол с несколькими приборами.
— Подай карточку, да когда приедут сюда две дамы и будут нас спрашивать, то проводи их прямо сюда. Затем дай водки и принеси закусить икры, балыка и там чего-нибудь получше.
— Слушаю-с.
Официант исчез.
Оба блондина прошлись по рюмочке, затем тучный блондин стал обдумывать завтрак. В это время появились Адель и Соня.
— Позвольте представить вам, m-lle Адель, одного из наших общих знакомых, Николая Семеновича Орсохова, — смеясь, рекомендовал тучный блондин своего знакомого.
— А! мы уже знакомы, — улыбнулась Адель.
— Быть может, не довольно близко? — настаивал тучный блондин.
— Мы не могли счесть отделявшего нас расстояния, — ответил Орсохов, пожимая руку Адель и Соне.
Адель засмеялась. Соня вспыхнула.
— Вы очень мило острите, m-r Орсохов, — заметила она.
— Очень рад, если вы это находите.
Разговор завязался живой и бойкий.
— Ну уж ножик, — говорила Адель, разрезывая дымящийся ростбиф, приготовленный a l’anglais[4].
— А что?
— На нем можно доехать верхом до Петербурга и не обрезаться.
— Значит, он все таки острее языка m-r Орсохова, — вставила Соня.
— Во всяком случае, им удобнее зарезаться, чем вашими остротами, — быстро ответил Орсохов.
Все засмеялись.
Пенистый портер полился в стаканы. Затем последовали устрицы с рейнвейном. Добрались и до шампанского.
— Господа, — провозгласил Орсохов, — тост за здоровье всех цветов.
— И камелий в особенности, — добавил другой блондин.
— За поощрителей садоводства, — ответила Соня.
— За здоровье их карманов, — добавила Адель.
Все выпили.
Исчезли еще две бутылки. Разговор становился живее и откровеннее. Парочки разместились: Адель о чем-то шепотом разговаривала с Орсоховым, толстый блондин сидел рядом с Соней, обняв ее за талию.
— Господа, поедемте в парк, — предложила Адель.
— Что же мы там будем делать? — рискнул заметить Орсохов.
— Поедемте, поедемте, — крикнула Соня.
Четверо собеседников поднялись с мест и, расплатившись, направились к выходу.
В то время, когда Соня, которая шла последней, выходила из дверей гостиницы, по тротуару проходил очень молодой человек, так лет двадцати с чем-нибудь, с очень живой и выразительной физиономией; увидя Соню, он остолбенел и остановился на месте.
— Неужели это вы? — тихо спросил он.
Соня подняла глаза и яркая краска залила все лицо ее. На минуту она было остановилась, видно было, что в ней происходила некоторая борьба, но в это время тучный блондин обернулся, раздался голос Адели; Соня потупила глаза и, не поднимая их, решительным шагом пошла к коляске мимо молодого человека.
Кучер ударил по лошадям, коляска полетела, только один молодой человек долго еще стоял на одном месте и смотрел вслед экипажам, хотя они давно уже скрылись из виду.
Фамилия молодого человека была Посвистов. Звание — студент. С первого взгляда физиономия Посвистова не представляла ничего особенного. Это был молодой человек немного повыше среднего роста, темноволосый и черноглазый. Черты лица его были неправильны: немного вздернутый нос и несколько толстый подбородок, покрытый юношеским пушком, вовсе не представляли собой особенного изящества; только вглядевшись попристальнее, вы могли бы заметить и ум, сверкавший в его черных глазах, и эту добрую, необыкновенно симпатичную улыбку. Словом, в Посвистове не было ничего особенного: в герои французского романа он бы не годился. — Что же за человек был Посвистов? А человек он был так себе, пожалуй, и недурной. Был сын довольно зажиточных родителей, в месяц получал когда рублей пятьдесят, когда и больше, а потому и мог жить, сравнительно с другими студентами, довольно безбедно; впрочем, так как он еще в гимназии считался душой своего кружка, то и теперь небольшой тесный круг гимназических товарищей постоянно был сплочен около Посвистова. На квартире его постоянно пребывали двое-трое товарищей победнее. С ними слушались и проходились лекции, с ними же происходили и кутежи, которые так часты у студентов первого курса. Шальной и беззаботный малый был Посвистов. Не знал он цены ни деньгам, ни здоровью. Сегодня, например, кутеж и ужин в лучшем трактире, назавтра неслось в заклад все скудное имущество студента и вся компания гуртом отправлялась обедать в какую-нибудь греческую кухмистерскую, где за двадцать копеек получали удовлетворение своему неприхотливому аппетиту.
Познакомился Посвистов с Соней довольно оригинальным образом. Июнь был на исходе и погода стояла удушливо-жаркая. Посвистов, в этот день только получивший от родных деньги и выкупив заложенное платье и часы, от скуки решился отправиться в Петровский парк.
Это было время процветания домино-лото. Посвистов, забравшись в Немецкий клуб, засел играть в лото. Сначала дело шло так себе: он играл больше вничью. Затем небольшого роста, хорошенькая брюнетка, сидевшая как раз напротив Посвистова, начала выигрывать самым ужасающим образом. Дело кончилось тем, что Посвистов проиграл решительно все свои деньги, что-то рублей около сорока, и остался только с одним рублем. Он встал из-за стола.
— Что же вы не продолжаете? — заметила Посвистову брюнетка, которая во время игры несколько раз на него поглядывала. — Отыграйтесь.
— К несчастью, — смеясь, ответил ей Посвистов, — у меня в кармане только один рубль.
— Э, полноте, не хотите ли? — и брюнетка протянула Посвистову изящный портмоне, битком набитый ассигнациями.
— Благодарю вас, я никогда не беру денег от женщины, — вспыхнув отвечал Посвистов.
Брюнетка, в свою очередь, закусила губы.
Поужинав и выпив бутылку пива, Посвистов с философическим спокойствием отправился пехтуром восвояси.
Был час второй ночи. Чуть-чуть начинало светать. Посвистов по холодку шел быстро. Расстояние неприметно сокращалось. Ему ужасно захотелось курить.
— Папиросы, кажись, есть, — проговорил вслух Посвистов, шаря в карманах.
Папиросы точно оказались, но спичек не было.
В это время Посвистова быстро обогнала коляска, запряженная парой в дышло. В коляске сидела женщина; она курила папиросу.
— Остановитесь на минутку, — громко крикнул Посвистов.
Сидевшая в коляске женщина с удивлением обернулась, затем она что-то тихо сказала кучеру. Коляска остановилась.
Посвистов подошел.
— Что вам угодно? — вежливо спросила сидевшая в коляске женщина.
— У меня нет спички. Позвольте закурить у вас папиросу, — отвечал, приподняв шляпу, Посвистов.
Дама засмеялась и протянула Посвистову папиросу.
Посвистов стал закуривать. При свете раскуриваемой папиросы Посвистов узнал в сидевшей в коляске ту самую брюнетку, которая предлагала ему денег в Немецком клубе. Со своей стороны, брюнетка также узнала Посвистова.
— Что это вам вздумалось в Москву пешком идти? — смеясь, спросила брюнетка Посвистова. Тот комически махнул рукой.
— Проигрались? — допрашивала брюнетка.
— До копейки.
— Ну так садитесь, я вас подвезу.
— Благодарю вас.
Посвистов полез было на козлы к кучеру.
— Куда вы? — крикнула брюнетка. — Садитесь сюда, рядом со мной.
Посвистов сел и они покатили.
Брюнетка довезла Посвистова до самой квартиры.
— Прощайте, — говорила она Посвистову, крепко пожимая ему руку, — заходите ко мне. Я живу там-то.
— Непременно.
Оригинально начатое знакомство продолжалось. Посвистов на другой день отправился к Софье Семеновне (так звали брюнетку), затем он продолжал туда ходить чуть не каждый день.
Молодые люди сошлись. В любви их было много молодого, теплого, горячего чувства (впрочем, и сами-то они были почти что дети: Посвистову было двадцать, а Соне семнадцать лет), особенно Соня страстно привязалась к Посвистову.
Посвистову не нравилось в Соне одно: он знал жизнь ее. Много труда и много слов употреблял он, чтобы отвлечь ее от этой жизни.
— Милый ты мой, — говорила ему Соня, — неужели ты думаешь, что эта жизнь мне по вкусу? Неужели ты думаешь, что мне не лучше, не веселее любить одного тебя?
— Ну так что же, за чем же дело? — спрашивал Посвистов.
— А чем же я жить-то буду?
— Живи со мной, у нас на двоих хватит, — говорил обыкновенно Посвистов.
— Не могу я жить так, пригожий мой, — говорила Соня, разбирая рукой его густые темно-русые волосы и ласкаясь к Посвистову, — не привыкла я так жить.
Между ними поднимались бесконечные споры. Посвистов под конец уступал.
Из-за чего же поссорилась Соня с Посвистовым?
Виновницей этому была Адель.
Это была удивительно странная женщина: капризная до невозможности, иногда злая до жестокости, в другой раз добрая до глупости, она не раз смеялась Соне над страстью, питаемой последней к «прогорелому студентишке», и не раз убеждала Соню бросить Посвистова. Долгое время это ей не удавалось. Наконец она как-то увезла Соню к себе, где и продержала ее целую неделю; прислуге Сони, по распоряжению Адель, не велено было говорить, куда уехала барышня. Таким-то образом Посвистов, не видавший Соню целую неделю, так неожиданно для себя и для нее встретил ее у подъезда Эрмитажа.
Грустный и задумчивый после свидания с Соней, шел к себе домой Посвистов. Удар по плечу вывел его из оцепенения. Перед Посвистовым стоял молодой человек в золотых очках, в черном пальто, с опухшей от пьянства физиономией. На ногах он стоял не совсем твердо.
— Голубчик Посвистов, здравствуй, — крикнул опухший господин и бросился обнимать Посвистова.
Вглядевшись пристальнее в незнакомца, Посвистов узнал в нем своего старого гимназического товарища — ужасного враля, кутилу, но за всем этим очень доброго малого.
— Здравствуй, Чортани, — ответил Посвистов, несколько уклоняясь от его объятий.
— Здравствуй, здравствуй, голубчик, — продолжал Чортани, — уж как я рад, что тебя встретил. Скука такая — страсть.
— Ну, кажется, тебе не очень скучно, — заметил Посвистов.
— А что? Выпил-то я? Это, брат, ничего, это для препровождения времени.
— Ну-ну, ладно. Прощай.
— Прощай, — крикнул Чортани, — как же, так ты от меня и отделался. Слушай, голубчик, — продолжал он, обращаясь к Посвистову, — я стою у Дюссо, поедем туда, пожалуйста.
— Ну вот, зачем я еще туда поеду?
— Зачем, ах ты, вандал, поедем — я тебя угощу обедом.
Посвистов засмеялся.
— Что, ты разбогател, что ли?
Чортани свистнул.
— Еще бы! Ну, поедем.
Поехали. Чортани фертом взошел в ресторан.
— Пюре из шампиньонов, лангет де бёф соус пикант, жаркое — цыплята и мороженого, — заказывал Чортани официанту, — согреть бутылку лафита, подать водки и заморозить шампанского.
— Слушаю-с, — отвечал официант.
— Дюссо дома?
— Никак нет.
— Позвать, как приедет.
Обед был принесен. Чортани ел необыкновенно медленно. Он все посматривал по сторонам, как будто ища кого-нибудь.
— Что, у тебя есть с собой деньги? — неожиданно огрел он Посвистова.
Посвистов оторопел.
— Рублей пять есть, — отвечал он.
— А, ну хорошо. Ты, надеюсь, не думаешь, что я попрошу тебя заплатить здесь? — и Чортани насильственно засмеялся.
— Нет, не думаю.
— Ну, то-то.
Беспокойство Чортани начало усиливаться. Под разными предлогами, он вставал несколько раз с места и все кого-то высматривал.
Взошел Дюссо. Чортани просиял.
— Bonjour, m-r Dusseaux[5], — подлетел он к ресторатору, и взяв его под руку, повел в соседнюю залу.
Посвистову послышался несколько крупный разговор, выразительный шепот Чортани и сердитый, громкий голос ресторатора. Затем все смолкло. Чортани вышел из залы, обтирая платком с лица пот, но веселый и торжествующий.
— Деньги за мной, — крикнул он официанту. — Посвистов, зайдем на минутку ко мне.
— Спасибо, мне некогда.
— Куда еще тебе?
— Нужно домой.
— Домой, вот вздор, я сам тоже не пойду домой, поедем лучше, я тебя представлю одной барыне.
Как ни упирался Посвистов, Чортани настоял на своем. Извозчик повез их на Трубу в дом Ломакина.
— Дома барыня? — спросил Чортани у довольно грязно одетой девки, попавшейся им в одном из длиннейших коридоров Ломакинского дома.
— Дома, пожалуйте.
Посвистов и Чортани взошли сперва в темную и не совсем чистую переднюю, затем взошли в небольшую комнату с известною обстановкою всех chambres garnies[6], то есть клеенчатым диваном у стены, двумя столами и несколькими стульями; в одном углу стояло старинной работы фортепиано.
Навстречу им поднялась высокого роста женщина, одетая очень просто, в холстинковое платье, но с большим вкусом. Лицо этой женщины, обрамленное каштановыми, немного растрепанными волосами, нельзя было назвать особенно красивым: это было лицо, носившее на себе следы забот и волнений, сильно пожившее и усталое. Оно могло показаться болезненным от его необыкновенной бледности; губы были также бледны; одни только глаза, большие и выпуклые, какого-то странного, серого, почти железного цвета, опушенные большими черными ресницами, были великолепно хороши. Они смотрели каким-то болезненным, не то грустным, умоляющим взглядом. При первом взгляде на эту женщину, всякий невольно бы подумал, что место ее не здесь, в этой грязной комнате, и назначение ее не то, чтобы удовлетворять страстям грубым, диким и невежественным.
— M-lee Hortense[7] — мой приятель Посвистов! — познакомил Чортани. — Впрочем, предупреждаю вас, Hortense, что он по-французски не говорит.
— Очень рада, — сказала Hortense с сильным иностранным акцентом. — Угодно вам чаю, господа?
— Позвольте. Да кстати, будьте так добры, распорядитесь и насчет рома и там еще чего-нибудь.
Чортани вынул из кармана десятирублевую ассигнацию и передал Hortense.
Та вышла.
— Что за женщина, брат, — обратился Чортани к Посвистову, — прелесть, восхищенье. Не правда ли, а?
— Барыня хорошая, — просто отвечал Посвистов.
В это время вошла Hortense.
Разговор, с помощью Чортани, довольно порядочно владевшего французским языком, кое-как завязался. Hortense отвечала бойко и довольно неглупо. По всему было видно, что она на своем веку таки видала виды.
Принесли самовар, бутылку рома и еще кое-какие закуски и вино.
Разговор пошел поживее. Hortense раскраснелась и начала петь какие-то французские песни весьма пикантного содержания.
Вдруг дверь с треском отворилась и в комнату влетела новая собеседница.
Это была совсем молодая девушка, лет семнадцати — не более. Ее необыкновенно смуглое лицо с густыми, черными курчавыми волосами, небрежно разбросанными по плечам, давало ей вид какой-то негритянки. Очень некрасивое, но выразительное лицо дышало злостью и гневом.
Вслед за ней ворвался господин с усами, одетый в высшей степени неряшливо и пьяный вдребезги.
— Что он со мной делает, Боже мой, — обратилась чернолицая девушка к Hortense.
— Пойдем, пойдем со мной, — кричал усатый господин, хватая ее за руку.
— Оставьте, оставьте, Боже мой, — кричала та. В голосе ее слышались непритворные слезы и отчаяние.
Посвистов встал.
— Что вам угодно от нее? — обратился он в упор к усатому господину.
— Оставь его, не трогай, что тебе за дело? — тихо говорил на ухо Посвистову Чортани.
— Что вам от нее надо? — повторил угрожающим тоном Посвистов.
Чернолицая девушка замолкла и с каким-то тупым недоумением смотрела на всю эту сцену.
Усатый господин оторопел.
— Мне надо, чтобы она шла со мной: я заплатил ей деньги, — спустил он тоном пониже.
— Не пойду, — отрезала чернолицая. — Возьмите ваши деньги. Вот, — и она выкинула на стол пятирублевую ассигнацию.
Усатый господин побагровел от досады.
— Мне не деньги нужно, — отрезал усатый. — Иди со мной.
Он снова схватил ее за руку.
— Оставьте ее, — крикнул Посвистов.
Он побледнел как смерть, глаза его загорелись опасным огнем.
Усатый продолжал тащить девушку за собой.
Раздался глухой удар. Усатый господин выпустил из рук девушку и тяжело повалился на пол. Щека его была разбита в кровь.
— Выбросьте отсюда эту падаль! — крикнул Посвистов вошедшему на шум номерному.
Номерной поднял усача, ошеломленного ударом и падением, подал ему в руку шляпу, положил в карман пальто брошенную девушкой пятирублевую и под руки вывел из комнаты.
Чернолицая бросилась благодарить Посвистова.
Вечер, прерванный таким неожиданным пассажем, продолжался. Чортани, похлебывая то того, то сего, натянулся преисправно. Он совсем лег на диван, обнял Hortense за талию и стал ей что-то шептать на ухо, за что получал названия: polisson, fripon et cetera[8], a иногда легкий удар по щеке или дранье за волосы.
Со своей стороны чернолицая девушка, которую, как оказалось, звали Agathe, также, видно, не хотела оставаться в долгу перед Посвистовым; она подсела к нему, завела разговор о театрах, о маскараде, гуляньях и тому подобном, затем она съехала на разговор о чувствах и заявила, что она вообще любит брюнетов, а в особенности смелых и сильных мужчин.
Подвыпивши, Agathe стала еще бесцеремоннее: она уже напрямки объявила Посвистову, что он ей очень нравится, все порывалась поцеловать его и звала его посмотреть свою комнату.
Посвистова давно начинало коробить. «Рожа этакая, а еще любезничает», — думалось ему, и он вспомнил о хорошенькой, маленькой Соне. Наконец он не выдержал, когда Чортани, нимало не стесняясь, стал обнимать Hortense уже чересчур подозрительно. Он плюнул, взял шляпу и, несмотря на все удерживания Чортани, Hortense и назойливые просьбы Agathe, почти выбежал из комнаты.
Свежая апрельская ночь так и обдала его и ярким светом луны, и своей пахучей прохладой. Немного морозило и тонкий лед, за ночь покрывший ручьи и лужи, так и хрустел под ногами. Посвистов бульварами отправился к себе домой.
На Тверском бульваре, неподалеку от кофейной, к нему неожиданно подошла какая-то женщина.
При ярком свете луны увидал Посвистов существо в грязных, отрепаных лохмотьях, с лицом, до того искаженным болезнями и страданиями, до того увядшим и поблекшим, что он почувствовал невольное сострадание.
— Барин, не хотите ли меня с собой взять? — прошептала она голосом, осиплым от холода и болезней.
Посвистов вздрогнул. Поспешно схватился он рукой за карман, вынул рубль и отдал его женщине. Затем еще поспешнее бросился прочь от нее.
— Бедные женщины! Бедная Соня! что-то с нею будет? — твердил он всю дорогу.
Адель и Соня вернулись домой очень поздно и обе сильно подвыпивши. Раздевшись как попало, они, с помощью горничных, чуть добрались до постели, где тотчас же заснули.
На другой день они проснулись обе с сильной головной болью — этим обыкновенным последствием неумеренного кутежа. Не умываясь (большая часть камелий обыкновенно не умываются, чтобы не повредить искусственному румянцу), они сели пить кофе, изредка перекидываясь немногими словами.
Время шло убийственно долго. Обе зевали наперерыв.
— От Мащокина коляска приехала, — доложила горничная.
Начался процесс одевания, беления, подкрашивания щек, чернения ресниц и пр., затем опять катание по улицам Москвы.
Часов около пяти, камелии вернулись и Соне подали записку.
Записка была от Посвистова.
«Голубчик мой, Соня! — гласила записка. — Я был у тебя раз по крайней мере десять — и мне всякий раз говорили, что тебя нет дома. Что это такое? Нежелание принимать меня, или ты в самом деле уж чересчур закутилась? Если первое, то в таком случае гораздо проще было сказать мне об этом самому — и я, поверь, исполнил бы твое желание. Если же это второе, если ты еще более погрузилась в тот грязный омут, из которого нет выхода, как в публичный дом или богадельню, то воротись! Воротиться еще не поздно! Вспомни, что если ты теперь еще молода и здорова, то пройдет два-три года — и этого здоровья не станет, и тогда все грязные сластолюбцы, которые теперь считают за счастье твою улыбку, те самые развратники, взглянут на тебя с улыбкой уничтожающего презрения, и первые бросят в тебя камнем. А меня в то время, может быть, не будет, чтобы приютить тебя, бедную, задавленную людьми, горем и нищетой!
Я пишу к тебе, Соня, потому, что я знаю, что ты не притворялась, что ты любила меня. Притворяться тебе было не к чему. Я знаю, что ты и встречала и, может, встретишь людей гораздо красивее и умнее меня, которые будут богаче меня в сто, в тысячу раз, вопрос не в том. Но оценит ли тебя кто так, как я, моя голубушка? Поймут ли твое доброе, золотое сердечко? Поймут ли тебя, с виду злую и капризную, а в душе добрую и благородную?!
Нет, нет и тысячу раз нет.
Послушай, что я тебе предлагаю: ты знаешь, я не богат, но отец и мать меня любят без памяти. Если я женюсь на тебе, они посердятся, посердятся, да и перестанут. А что полюбят они тебя, так я в этом уверен. Ну, хочешь, по рукам! M-lle Sophie, честь имею предложить вам руку и сердце.
В ожидании ответа, остаюсь влюбленный в тебя Николай Посвистов.
P. S. Ты ведь хорошо знаешь, что я не подлец и что слово упрека в прошлом никогда не сорвется с губ моих. Я знаю, что не ты виновата в своем прошедшем».
Первым движением Сони, по получении письма, было лететь к Посвистову. Коляска еще не отъезжала от крыльца. Соня бросилась в переднюю и начала уже надевать мантилью.
В это время из другой комнаты показалась Адель.
— Куда ты? — крикнула она Соне.
— К Посвистову!
— А, это опять к студентишке-то этому, — захохотала Адель, — пора, давно не видались.
Соня не отвечала: она уже отворяла дверь на улицу.
— Да постой, сумасшедшая, — снова крикнула Адель, — скажи, по крайней мере, куда ты едешь.
Соня остановилась. Она вспомнила, что забыла, где живет Посвистов. Она хватилась за письмо: адреса в письме обозначено не было.
— Куда же я поеду? — вырвалось у нее.
— Разумеется, куда же ты поедешь, — подхватила Адель. — Да и чего ты обрадовалась письму-то? Хоть бы подождала, пока другое напишет.
— Он хочет на мне жениться. Он меня любит.
Адель захохотала.
— Жениться! вот что! Браво, Софья Семеновна, вы, вы будете женой несчастного прогорелого студента. Честь имею поздравить.
Соня вспыхнула.
— Пожалуйста, не отзывайся так о том, кого ты не знаешь, — резко крикнула она.
— Как не знаю, — хохотала Адель, — вот еще не знать. Да ведь ты дура, — обратилась она к Соне, — ведь он тебя обманывает, а ты и веришь. Знаем мы этих студентов! Мастера они зубы заговаривать. Ему просто досадно, что ты его бросила, вот теперь и придумывает, как бы опять….
— Молчи! ты его не знаешь, так и молчи, — оборвала опять Соня. — Я сейчас еду к себе домой. Он сейчас придет ко мне.
— Да подожди, по крайней мере, пообедай.
— Мне некогда.
— Ну, уж я тебя так не отпущу, — воскликнула Адель и, обратившись к Соне, начала стаскивать с нее мантилью.
Волей-неволей приходилось остаться.
Соня за обедом была задумчива и почти ничего не ела.
— Выпей что-нибудь, — приставала Адель. — Да выпей же, дурочка ты этакая, после похмелья хорошо.
Соня уступала и пила.
Обед еще не кончился, как раздался самый убийственный звонок.
— Господин Мащокин с приятелями приехал, — доложила горничная.
— Проси, проси, — крикнула Адель.
В комнату ввалился наш старый знакомый, толстый блондин; с ним было еще человека три-четыре, состоявших при нем в должности прихлебателей и описывать которых мы, разумеется, не будем.
— Драгоценная Соничка! ваше здоровье? — прохрипел блондин, беря и целуя ее руку.
У Сони вырвалось невольное движение отвращения.
— Как хорошо, что вы приехали вовремя, — лебезила Адель перед Мащокиным, — знаете ли, вот Соня удрать хотела.
— Ну да?
— Серьезно, и знаете, к кому?
Мащокин насторожил уши.
— К кому же?
Умоляющий взгляд Сони как бы просил Адель о молчании.
— Студентик здесь один есть, — продолжала Адель, злобно посмеиваясь. — Мы, изволите ли видеть, питаем к нему нежную страсть…
— Неужели? — прохрипел Мащокин.
— Серьезно. Да ведь как влюблена-то в этого паршивого: все о нем только и думает, все о нем только…
Адель не докончила.
Вся преобразившись от внутреннего волнения, с пылающими щеками, со сверкающими, как молния, большими черными глазами, стояла перед ней Соня; она как будто выросла на целый аршин. Презрительным взглядом она обожгла и уничтожила Адель.
— Молчи, — громко крикнула она, — молчи же и не смей ни слова говорить о том, кто в тысячу раз лучше тебя, чище и благороднее. Это ты только видишь в людях одно тело и один карман и за то презираема в душе всеми, даже и теми, кто наружно льстит тебе и преклоняется перед тобой. Он не таков, как ты и все тебя окружающие: он добр и честен, и за это люблю его. Да, люблю и люблю, и ненавижу вас всех, потому что вы виновники моей развратной, моей подлой и ненавистной мне жизни. Но довольно, я узнала вас и не хочу больше иметь с вами никакого дела. Вот ваш подарок, — обратилась она к Мащокину, бросая к ногам его лежавший тут же на столе, купленный им фермуар, — подарите его другой, более способной оценить и его и ваше великодушие. Прощайте!
Все остолбенели. Никто не ожидал такой неожиданной развязки. Когда они опомнились, Сони уже не было.
Часов в девять вечера, проходя мимо дома, где жила Соня, Посвистов увидал в окне огонь. Он постучался и ему отворили.
— Дома барыня? — спросил он у горничной.
— Лежат в постели, нездоровы. Вас приказали просить.
Посвистов вошел.
Соня, полураздетая, лежала на кровати; от давешней вспышки у ней сделалось нервическое раздражение и разболелась голова. Увидя Посвистова, она бросилась к нему на шею.
— Коля, голубчик мой, милый мой, — твердила она. Речь ее прерывалась нервическим рыданием: видно было, что она была сильно потрясена.
— Что с тобой Соня, голубушка, что с тобой? — заботливо спрашивал он.
Соня без слов упала ему на руки. Посвистов бережно отнес ее на диван и положил на него. Вбежала горничная; вместе с Посвистовым они начали приводить ее в чувство: терли ей виски уксусом, давали нюхать спирт. Соня очнулась.
Она тихо подняла руки, схватила ими Посвистова за голову и нагнула его к себе. Губы их встретились. Она поцеловала его долгим, страстным поцелуем, поцеловала так, как целуют женщины своих избранников, когда вместе с поцелуем они как будто хотят передать счастливцу и самую душу.
У Посвистова закружилась голова: он стал на колени и страстно прильнул к Соне.
Они остались одни.
Бывал ли ты молод, читатель? Любил ли ты когда-нибудь, и если любил, то вспомни все те страдания и муки, которых не променяешь потом ни на какие радости, те страстные порывы восторга и счастья, которые наполняли твое сердце после счастливых, ни с чем не сравниваемых минут, которые ты проводил «с нею». Вспомни те минуты заботы и ревности, так легко прогоняемые одной улыбкой милой; вспомни все это, и неужели ты не сознаешься, что ты жил в эти минуты полною жизнью, пил из полного кубка счастья? Да, эти минуты не забываются. В седой и дряхлой старости ты вспомнишь о них и перенесешься к ним мыслью: и тогда ты, может быть, богатый и знатный, а прежде нищий, не имевший ни имени, ни звания, ты, богач, позавидуешь нищему; ты с радостью побросал бы все, отдал бы все богатства и почести, чтобы хоть только час пробыть на месте этого нищего, видеть с любовью устремленные на тебя, полные огня и неги очи, обнимать стройную гибкую талию, целовать розовые, страстно вздрагивающие уста…
Когда сердце чем-нибудь потрясено и взволновано, когда чувство сильно возбуждено и оскорблено, нам бесконечно делается дорог тот человек, который в эти минуты тоски и тревоги сумел подойти к нам со словом сочувствия и привета.
Мы смотрим на этот шаг как на принесенную для нас жертву и, разумеется, стараемся сами отблагодарить его.
Посвистов попал к Соне именно в минуты подобного настроения. К тому же, он нравился ей; она любила его, поэтому понятно, чем он был для нее в это время; она отдалась ему вся и душой и телом.
На другой день Соня переехала к Посвистову. Зажили они славно. Утром Посвистов большей частью учился: готовился к экзамену. В два часа он возвращался и Соня, поджидавшая его, бросалась к нему на шею. Вместе они обедали, пили чай, затем уезжали куда-нибудь за город, где, взявшись за руки, они гуляли, шалили и бегали, как гимназисты, отпущенные домой на вакацию. Соня пополнела и похорошела удивительно, Посвистов также сделался похож на молодого супруга, наслаждающегося медовым месяцем.
В одну из своих загородных прогулок они встретили Адель. Адель, по обыкновению, сопровождала целая компания. С ней шли трое шутников, все они были также знакомы и Соне; это были известный Жорж, стяжавший себе бессмертную славу искусством танцевать канкан; другой, тучный и полный господин, был Глудов, московский купец и коммерсант, столь же известный своим богатством, как и многочисленными скандалами и мордобитиями, которые, благодаря деньгам, большей частью оканчивались миром; что касается до третьего, — то это был балетный танцовщик, из второкласных, среднего роста полная личность с лихо закрученными рыжеватыми усами, которую всегда можно видеть на всех московских бульварах, гуляньях, катаньях, в театральном маскараде и иногда даже на балах, личность, всегда втирающуюся к богатым и простым малым, крайне неприятную и подозрительную.
Увидя Соню, Адель бросила руку Глудова и подбежала к ней.
— Ах Соня! Как давно я тебя не видала, как я рада тебя встретить. M-r Посвистов.
Адель протянула ему руку.
Посвистов и Соня поздоровались.
— Ты не поверишь, как я рада тебя видеть, — тараторила звонким голосом Адель, — скука такая без тебя, что ужас. А Мащокин-то, бедный, все пристает ко мне, все спрашивает, куда ты девалась.
— Перестань, Адель, — перебила, покраснев, Соня, — ты ведь знаешь, что это меня нисколько не интересует.
Адель засмеялась.
— Я ведь только хотела уведомить тебя об участи твоих поклонников.
— Я тебе повторяю, что это меня нисколько не интересует.
В это время подошли кавалеры Адели.
Жорж был знаком с Посвистовым.
— Здравствуй, Посвистов, — сказал он, протягивая ему руку.
Посвистов поздоровался.
— Что тебя нигде не видно, — продолжал Жорж, — все, небось, взаперти сидит. Счастливчик! Как ваше здоровье, Софья Семеновна, — обратился он к Соне, — вы хорошеете с каждым днем.
— Разве вы меня видите каждый день, что так говорите? — обрезала его Соня. — Прощайте, господа, — обратилась она к остальной публике, — нам пора домой.
— Соня, m-r Посвистов, подождите, — крикнула Адель.
Те остановились.
— Пожалуйста, я вас приглашаю (на слове я Адель сделала ударение), я вас прошу, поедемте сегодня в парк.
— Вместе с этими господами? — спросил Посвистов.
— Ну да, конечно.
— Нет, не знаю, как Соня, я не поеду.
— Полноте, поедемте, они все такие милые, а Жорж ведь вам знакомый.
— Благодарю вас, я не могу.
Посвистов приподнял шляпу и они с Соней отправились. Долго долетал еще до них насмешливый пронзительный хохот Адели и голоса ее собеседников, затем все замолкло.
В другой раз они встретили Чортани. Чортани был, как и всегда, под хмельком, под руку с ним шла Agathe.
Agathe была несколько приличнее обыкновенного. На ней было надето какое-то шелковое платье и хорошенькая шляпочка, черномазое лицо ее как будто немного побелело.
Посвистов познакомил Чортани и Agathe с Сонею.
Agathe с завистью смотрела на Соню. Соня была для нее недостижимым идеалом. Agathe спала и видела, чтобы попасть в тот круг знатных и богатых шалопаев, в котором прежде вращалась Соня, и никогда не думала, чтобы желание ее могло осуществиться. Чортани, со своей стороны, завидовал Посвистову. Ему было досадно и обидно, что Посвистов, которого он считал новичком относительно женщин, этот самый Посвистов находился в интриге с очень хорошенькой женщиной и вдобавок, что было еще важнее в его глазах, с одной из известнейших московских камелий.
Разговор, впрочем, кое-как поплелся.
Чортани тотчас же отправился путешествовать в область невероятного.
— Нет, что в Москве, — ораторствовал он, — в Москве скучно. Поглядите-ка, как у нас в Нижнем! Вот так точно, чего хочешь, того просишь. Выйдешь на Волгу, например — что такое? прелесть: барок, пароходов видимо-невидимо, сядешь этак с хорошенькой барынькой в лодку да поедешь — гуляй, не хочу. А то свезешь ее на один из своих пароходов.
— Разве у вас есть пароходы, m-r Чортани? — перебила Соня.
— Как же, очень много, даже несколько пароходов, — не смущаясь, отвечал Чортани, — да я сам на одном из них капитаном был; рейсы делали такие, просто прелесть; матросы как у меня были научены: все знают. Глазом мигнешь — сейчас поймет, бестия. Раз я пароход на мель посадил.
— Ты смотри, сам-то на мель не сядь с своим пароходом, — смеясь, заметил ему Посвистов.
— Я-то? Я, брат, не сяду, а если и сяду, так сейчас встану. Так-то у нас, — отвечал Чортани, причем многозначительно подмигнул Соне.
Та не выдержала и захохотала.
— Веселая вы барыня, ей-Богу, веселая, — продолжал врать Чортани, — вот у меня Agathe, так та как-то все исподлобья смотрит: как будто все укусить собирается.
Agathe рассердилась.
— Что ты все врешь, Петя, — заметила она ему, — когда я тебя кусала?
— Известно, кусала, — и Чортани, взяв под руку Посвистова, стал сообщать ему, при каких обстоятельствах кусала его Agathe. Подробности, должно быть, были веселого содержания, потому что Соня, от слова до слова слышавшая чересчур громкий говор Чортани, под последок рассказа расхохоталась неудержимым хохотом.
Насилу отделались от Чортани и уехали от него только тогда, когда он, не выдержав искушения, зашел куда-то в буфет, в котором и остался, к великому отчаянию дожидавшейся на улице Agathe.
Однажды Посвистов завел с Соней речь о свадьбе. Соня рассердилась.
— Неужели ты думаешь, — накинулась она на Посвистова, — что я живу с тобой, потому что ты обещал на мне жениться? Неужели ты думаешь, что я только для того переехала к тебе? Нет, ну так зачем же говорить глупости? К чему нам торопиться? Мы молоды, поживем так, а там, если придет охота, и женимся.
— Но почему же не теперь, — настаивал Посвистов.
— Почему? — переспросила Соня. — Да потому, что я не хочу стеснять тебя, не хочу я заедать твою молодость, милый ты мой, не хочу я, чтобы ты, конечно, не теперь, а после, когда-нибудь после мог упрекнуть меня в этом.
— Никогда я тебя не упрекну, — настаивал Посвистов.
— Не упрекнешь, я это знаю, да сама-то я не хочу этого. Я сама, слышишь, сама покойна не буду, что я загубила тебя, перешла тебе дорогу.
— Черт с ней, с этой дорогой, — перебил Посвистов.
— Ах ты мой пригожий, — засмеялась Соня. Она обняла и поцеловала Посвистова и гладила его по темнокаштановым кудрям. — Перестань, замолчи: ты ведь знаешь, что чего хочет женщина, того и Бог.
Они поцеловались долгим, страстным поцелуем.
Что оставалось делать Посвистову?
Оставалось уступать.
Так прошло два месяца.
Соня была, что называется, дочь бедных, но благородных родителей. Мать и отец ее умерли, когда она была еще ребенком. Шестилетняя девочка, шустренькая и бойкая, попалась на руки какой-то дальней тетушке, взявшей ее к себе из сострадания к сироте. Тетушка, впрочем, была особа не совсем из сострадательных. Она состарилась в Москве, держа меблированные комнаты. Брань с не платящими денег постояльцами, возня с прислугой и кухарками вконец испортили ее и без того-то не слишком уживчивый характер. Она бранилась и ворчала по целым дням. К этой-то тетушке и попала на житье шестилетняя Соня.
Неказиста и не богата радостями была жизнь бедного ребенка. Тетка бранила ее и наказывала за шаловливую резвость, день-деньской она сидела за книжкой, уча уроки, которые ей не по силам задавала ничего не понимающая женщина, или помогала кухарке и горничным. Ни разу не побегала и не порезвилась она на воле, ни разу не поиграла со сверстницами.
Тем не менее, когда тетка вздумала отдать ее в какой-то очень плохонький пансион, Соня неутешно и горько плакала: ей жаль было расставаться с домом, к которому она привыкла, поживши там четыре года, и с кухаркой Маланьей, которой она была любимицей, которая всегда имела для нее в запасе какой-нибудь лакомый кусочек, с большими трудами утащенный из-под неусыпного надзора тетки.
В пансионе жизнь Сони текла получше. Пансион, как мы уже сказали, был из плохоньких, науки в нем проходили так себе: ни шатко, ни валко; воспитанницы знали, что Тамерлан разбил Тохтамыша, что дождь падает из облаков, но почему разбил Тамерлан, что из этого произошло, почему дождь падает из облаков, откуда берутся облака — над разрешением этих вопросов не трудились ни воспитатели, ни воспитанницы. Последние, вероятно, были бы даже очень удивлены, если бы кто-нибудь вздумал им предложить подобный вопрос.
Зато, если не подвигалась наука, то обучение танцам и французскому языку шло необыкновенно успешно: все воспитанницы очень мило танцевали кадриль, лансье, отличались также и в легких танцах. По-французски некоторые щебетали довольно бойко, хотя и не совсем правильно, зато уж насчет правописания все пасовали и делали самые ужасающие ошибки.
Рядом с изучением французского языка, шло и чтение романов.
Романы, почти все, читали с жадностью. Молодыми девочками была прочтена почти вся грошовая и неприличная литература, начиная с Поль де Кока[9] и кончая знаменитыми записками кавалера Фоблаза, похищенными одной пансионеркой у своей слишком просвещенной матери.
Так время шло. Соне минуло четырнадцать лет. Она, что называется, выровнялась. Из неуклюжего толстоватого ребенка сформировалась хорошенькая стройная девочка с черными притягивающими глазками, ловкая и стройная. В это время с ней случилось происшествие, имевшее некоторое влияние на дальнейшую судьбу ее.
Из пансиона вышел старый учитель русского языка, проучивший там чуть ли не двадцать лет, личность, заставлявшая воспитанниц учить стихи и толковавшая им о красотах Марлинского и Кукольника. Взамен его поступил к ним новый учитель.
Это был только что окончивший курс студент, личность светлая и привлекательная, с любовью к труду и знанием дела и, к несчастью, с чахоткой в последнем градусе в горле.
Ни Соне, ни подругам ее сразу не понравился новый учитель. Они не могли понять его методы: он вовсе не занимал их выучиванием плохих стихотворений и мертвых правил никому не нужной и устаревшей риторики. Учитель постоянно рассказывал им что-нибудь в классе, рассказывал, правда, живо и увлекательно, но зато он требовал в классе постоянного внимания и постоянно просил воспитанниц повторять свои рассказы. В его классы, следовательно, нельзя было предаваться чтению романов, которые поглощались с таким удобством во время классов прежнего учителя. Новый, так назвали воспитанницы учителя, как будто имел глаза повсюду: он тотчас же замечал читавшую, и вежливо, но требовательно просил воспитанницу положить книгу в стол.
Впрочем, мало-помалу, Соня стала привыкать к манере учителя и сам он ей стал нравиться. Полюбились ей эти задумчивые добрые серые глаза, этот прямой невысокий лоб и необыкновенно милая привлекательная улыбка. Соню не отталкивали ни впалые зеленоватые щеки, ни страшная худоба учителя; одним словом, он ей понравился.
Тем не менее, Соня раз дерзнула нарушить привычки учителя. Попались ей раз от какой-то подруги «Лондонские тайны»[10]. Интрига романа завлекла ее. Опустив книгу немного под стол, она пожирала страницы и не заметила, как к ней подошел учитель.
— Что вы делаете? — обратился он к ней. Соня сконфузилась.
— Я не ожидал этого от вас, — просто сказал учитель, — я думал, что вас занимает то, о чем я говорю.
Соня переконфузилась ужасно. Она спрятала поскорее несчастную книгу в стол и приготовилась слушать урок.
Учитель продолжал стоять около нее.
— Покажите, если можете, что вы читаете, — тихо сказал он Соне.
Соня подала книгу.
Учитель посмотрел на нее и бросил книгу с пренебрежением.
— И охота вам читать подобную галиматью и набивать пустяками свою голову, — сказал учитель и пошел к своему месту.
Соня спрятала книгу и стала слушать учителя.
Учитель в этот раз говорил о Кольцове. Он слегка коснулся его жизни, жизни простого русского мужика, рассказал его борьбу с тяжелыми гнетущими обстоятельствами и с затягивающей пошлой средой, победу и смерть этого самоучки-гения, прочел первые его стихотворения, в которых так много чувства, огня и силы, прочел их с жаром и увлечением.
Соня засмотрелась на учителя.
Он весь оживился: ярким огнем загорелись эти опущенные глаза, легкий румянец выступил на похудевших щеках; голос, слабый и нерешительный, сделался могуч и звонок.
«А ведь он очень хорош и как славно говорит», — подумала Соня. Она целый класс не отрывала глаз от учителя. К концу класса она, сама того не сознавая, влюбилась в него по уши.
Соня сделалась лучшей и любимой ученицей учителя. Под его руководством, она познакомилась с русской литературой и ее писателями. Учитель скоро сам стал носить ей книги. На школьной скамейке Соня прочла Гоголя, Белинского и Некрасова.
Ранней весной учитель умер: чахотка его подрезала.
Узнав о смерти учителя, Соня горько плакала, но печаль свою она не делила ни с кем и горевала втихомолку.
Это было первое сознательное горе. Хотя и девочка — Соня, тем не менее, поняла, чего она лишилась. Вскоре за тем последовал и выход ее из пансиона. Сострадательная тетка опять взяла Соню к себе.
Прежняя жизнь опять началась для Сони. Разница была в том, что теперь эта жизнь, прежде сносная для нее, теперь сделалась окончательно невыносима после того, как она побывала в пансионе.
Воркотня тетки и ухаживанья ее постояльцев не давали ей покоя.
Попробовала было Соня определиться в гувернантки. На первом месте она было сошлась и ужилась, но к несчастью, жена приревновала к ней своего супруга, действительно, по временам, заглядывавшегося на Соню. Последовал отказ и Соне пришлось опять отправляться к тетке.
На другом месте она прожила только один месяц. Капризы многочисленных членов семьи просто не давали ей покоя; она предпочла лучше отправиться опять к тетке, чем жить в подобной каторге.
Итак, Соня опять очутилась дома. В это время переехала к ним в номера Адель.
Адель была тогда в полном блеске роскошной красоты и молодости. Только два года прошло после того, как она вышла из одного из наших лучших женских заведений и начала свою веселую, полную богатства, роскоши, удовольствия и блестящей пустоты жизнь.
Соня очень понравилась Адель. С другой стороны, она сразу поняла, какую выгоду могла ей доставить хорошенькая Соня, и потому она всячески старалась сойтись с нею.
Сойтись, разумеется, было нетрудно. Соня рада была на безлюдье хоть с кем-нибудь сказать человеческое слово; она привязалась к Адель.
В это время к Адель стал ездить один богатый московский негоциант Глудов. Денег он просадил на нее бесчисленное множество (Адель никогда не стеснялась со своими поклонниками), он же исполнял все ее желания и прихоти. С Глудовым очень часто приезжал к Адель молодой человек лет двадцати семи; он был купец, фамилия его была Иволгин. Так как Соня почти все время проводила у Адель, то ей и приходилось довольно часто встречать его.
Людей, подобных Иволгину, можно встретить на каждом шагу: это был богатенький, избалованный купчик, не совсем умный, хотя также не совсем и глупый, с виду тихий и скромный, в сущности же развращенный до мозга костей, с очень обыкновенной вывесочной, хотя и довольно красивой физиономией.
Иволгину Соня очень понравилась — и он решился овладеть ею. Он повел себя относительно ее довольно умно и тонко.
Никогда не позволяя себе при ней ни малейшей вольности, ведя себя всегда прилично и с достоинством, он довольно резко выделялся из пьяной и безобразной компании. Он иногда привозил Соне книг, но никогда не предлагал ни денег, ни подарков, понимая, что это могло бы оскорбить достоинство молодой девушки. Одним словом, он вел себя относительно ее довольно умно и тактично.
Нельзя сказать, чтобы Иволгин особенно нравился Соне: она считала его только лучше других. Впрочем, он не был ей противен и с ним она разговаривала чаще, чем с другими.
Необходимо еще заметить, что Адель не показывалась перед Соней во всей наготе своей порочной жизни и умела сдерживать в присутствии Сони дикие порывы своих посетителей. Правда, происходило многое, от чего коробило Соню, что было ей очень не по вкусу, но, с одной стороны, она догадывалась о той жизни, которую вела Адель, хотя и не могла дать себе в ней верного отчета, с другой же, присутствие Адель, всегда веселой и насмешливой, к которой она сильно привязалась, сделалось для нее необходимостью, так что, не смотря на замечания и воркотню тетки, она почти постоянно пребывала у Адель. Тем не менее, советы и разговоры Адель сильно повлияли на Соню.
Ей еще не было шестнадцати лет. Она, следовательно, находилась в таком возрасте, когда человек-ребенок, не имея еще никаких убеждений, тем не менее, в высшей степени восприимчив к принятию как добра, так и зла, а последнего даже, пожалуй, и более. Среда, в которой вращалась Адель и в которой так часто была и Соня, имела на последнюю страшное, развращающее влияние; не развратясь еще телом, она была глубоко развращена душой.
Час падения был недалек.
Однажды — это было в светлую январскую ночь — часов в 9-ть вечера, к подъезду дома, где жили Адель и Соня, гремя бубенчиками и бляхами, подкатила лихая тройка.
Соня сидела в это время у Адель, тетки не было дома. У Адель очень болела голова и она, грациозно свернувшись, полуодетая лежала на козетке. Возле нее сидела Соня и читала ей какой-то только что вышедший французский роман.
Оба господина, раздевшись в передней, которая была не заперта, вошли так неожиданно в комнату, где находились Адель и Соня, что они обе вскрикнули.
Оба господина были замаскированы. Но одном был великолепный костюм маркиза эпохи Людовика XIV: фиолетовый бархатный кафтан с высоким жабо, на боку шпага, ноги были затянуты в узкие белые панталоны; черные шелковые чулки и башмаки с каблуками довершали наряд. Другой для контраста был одет трубочистом: черная бархатная куртка с такими же панталонами и сапоги, на голове кругленькая черная бархатная шапочка, на одной стороне груди фонарь, на другой веревка и гиря — обыкновенные принадлежности трубочиста. Лица обоих были закрыты черными шелковыми масками.
Оба приезжих господина хотели было сохранить инкогнито, но это им не удалось. В одном Адель тотчас же узнала Иволгина, в другом одного его приятеля.
Послали за шампанским. Адель и Иволгин уговорили Соню выпить два бокала. В голове у ней зашумело, она развеселилась. Иволгин оказывал ей необыкновенное внимание.
Вскоре Иволгин предложил дамам прокатиться. Адель согласилась, Соня заупрямилась.
— Теперь поздно, поздно, — твердила она.
— Полноте, теперь самое настоящее время, — уговаривал ее Иволгин.
— Разумеется, — подтверждала Адель. — Проведи ты хоть один день святок как следует.
— Но тетушка узнает, — попробовала было защищаться Соня.
— Да ведь ты знаешь, что ее дома нет, — воскликнула с торжеством Адель.
— А к тому времени, когда она приедет, вы уже будете дома, — вкрадчиво прибавил Иволгин.
Соню уговорили, одели ее в одну из шубок Адели и поехали.
Соня до того времени ни разу не каталась на тройке. У ней замер дух, когда тройка, повинуясь искусной руке ямщика, быстро помчалась по улицам Москвы. В несколько минут доехали они до Триумфальных ворот и выбрались на шоссе. Ямщик прикрикнул и пустил лошадей. Пристяжные пустились вскачь, взрывая копытами недавно выпавший снег; коренная, не срывая, летела как стрела, ямщик только поводил кнутиком да посвистывал.
Хорошо кататься зимой на тройке! На вас глядит ясная холодная ночь, звезды так и усеяли небо, довольно сильный мороз режет вам щеки и глаза, тройка мчится так, что захватывает дыхание. Закутаешься покрепче в тесную шубу, да усядешься поплотнее, чтобы не вывалиться при неожиданном толчке. А тройка все мчится, вам слышится бешеное и звонкое звяканье бубенчиков, мимо вас быстро мелькают деревья, покрытые белым саваном, кусты, полузаметенные непогодой; вот показались и опять скрылись огоньки недалекой деревни, а тройка все мчится да мчится, только свистит да покрикивает ямщик.
От лошадей пошел густой пар, пристяжные вытянулись в струну и напрягают последние усилия — и вы у цели, вы приехали. Могучей рукой сдерживает ямщик разгоряченную тройку.
— Усидели, барин? — спрашивает он вас самодовольно.
Доехав до Стрельны, тройка остановилась. Иволгин предложил своим спутникам поужинать.
Соня, после некоторого колебания, согласилась.
Ужин был великолепный, в отдельной комнате, с цыганами. Соне очень понравилось пение цыган: она просила спеть то ту, то другую песню. Цыгане, щедро наделяемые Иволгиным и его товарищем, разумеется, не заставляли себя упрашивать.
Было часов около двух, когда кутившая компания вздумала собираться ехать домой. Адель была сильно подвыпивши, точно так же, как и товарищ Иволгина. Соня была также навеселе и шумно болтала с Иволгиным.
Оделись и поехали назад в Москву.
— Заедемте ко мне, господа, — предложил Иволгин, — какое у меня есть венгерское, просто прелесть, сам из заграницы выписал.
— Заедемте, заедемте, — крикнула Адель.
— Заедемте, — согласилась и Соня.
Заехали. Квартира у Иволгина была холостая, но очень комфортабельная: повсюду зеркала, бронза, мягкая мебель и роскошные ковры.
Выпили венгерского. Соня опьянела совершенно: хотя она пила немного, но смесь разных вин бросилась ей в голову.
Адель с товарищем Иволгина незаметно исчезли.
Иволгин сел подле Сони, взял ее за руку и начал ей что-то говорить. Соня смеялась и не противилась. Он взял ее за талию и привлек к себе. На одну минуту в Соне блеснуло сознание, она хотела оттолкнуть его, но силы ей изменили: без чувств и без движения упала она в объятия Иволгина.
Что было далее — Соня не помнила.
На другой день Соня проснулась в квартире Иволгина. Она поняла все и заплакала горькими, горючими слезами; отчаяние ее было беспредельно, Иволгин сделался ей ненавистен.
Но для Сони, в это время, предстояло разрешить очень трудный вопрос; вопрос этот состоял в том, куда ей деваться. К тетке она явиться не могла и не хотела, Адель ей сделалась противна своим лицемерием, так как Соня не без основания думала, что Адель играла довольно видную роль в истории ее падения. Таким образом, Соне, несмотря на все презрение, питаемое ей к Иволгину, оставалось сдаться на его просьбы и остаться жить у него.
Ссора с Иволгиным, впрочем, продолжалась недолго: хитроватый и вкрадчивый Иволгин мало-помалу приобрел доверие Сони. Он представил ей свой поступок как вызванный страстной любовью, питаемой к ней. Хотя сердце подсказывало Соне, что это неправда, что человек истинно любящий никогда так не поступил бы, но внешность вся была за Иволгина. Он ухаживал за ней, как за ребенком, угождал ей во всем, исполнял все ее прихоти и капризы. Соня поверила и простила.
Веселая жизнь началась для Сони. Иволгин нанял для нее прехорошенькую квартирку, меблировал ее самым изящным образом, к услугам Сони были: горничная, кучер и пара великолепных вороных коней. Соня являлась на все катанья, гулянья и пр., пользовалась всеми удовольствиями и не отказывала себе ни в чем; она не знала цены легко добытым деньгам — они у нее летели, как щепки.
Так прошло семь или восемь месяцев.
Родные Иволгина узнали о его связи и его громадных издержках; было порешено женить Иволгина.
Невесту скоро нашли. Сверх всякого чаяния, Иволгин упирался недолго. Скоро их обручили и назначена была свадьба.
Накануне свадьбы, Иволгин решился объявить Соне, которая обо всем этом ничего не знала.
Иволгин ожидал трагической сцены, слез, ломанья рук и прочего; у него было даже припасено, на этот случай, несколько пошленьких утешений; но дело обошлось гораздо легче.
Соня, в сущности, никогда не любила Иволгина. Презрительное пожатие плеч было единственным ответом на заявление Иволгина о его женитьбе.
Иволгин оторопел.
— Поверь, Соня, если бы не родные, я сам никогда бы на это не решился, — рискнул он заметить.
Соня подняла на него глаза.
— К чему вы мне это говорите? к чему вы оправдываетесь? — медленно спросила она.
Иволгин окончательно сконфузился.
— Я никогда вас не любила и для меня решительно все равно, будете ли вы со мной жить или нет, — продолжала Соня. — Я даже очень рада этому случаю и желаю вам всякого счастья.
— Но ведь мы так долго жили вместе, — ни к селу, ни к городу заметил Иволгин.
— А теперь будем жить врозь, — засмеялась Соня. — Прощайте.
Любезно кивнув головой оторопелому Иволгину, Соня вышла из комнаты.
Иволгину оставалось ретироваться.
Жгучие слезы полились из глаз Сони, когда она осталась одна. В ней говорила не любовь, а оскорбленное женское самолюбие и униженная гордость. На другой же день, распродав и заложив богатые подарки Иволгина, она переехала на новую квартиру.
Скоро к ней перебралась и Адель, также в это время покинутая своим возлюбленным. Они зажили вместе.
В несколько месяцев Адель просветила Соню окончательно: она познакомила ее со своднями, со многими богатыми кутилами. Денег у них было много, жили они весело. В это то время Соня и познакомилась с Посвистовым.
Знакомец наш, Посвистов, получил из дома от матери письмо.
«Дорогой мой Коля! — писала она. — Отец твой болен ужасно. С ним, уже как с месяц, начались припадки прежней его болезни; только припадки эти необыкновенно сильны. Он говорит, что чувствует, что ему недолго осталось жить, и перед смертью хочет видеть тебя. Приезжай, как только получишь это письмо, обрадуй меня и отца. Ты знаешь, как он тебя любит; быть может, ему сделается лучше. Жду тебя. Любящая тебя мать П. Посвистова».
— Что делать? — спросил Посвистов, прочитавши Соне это письмо.
— Разумеется, ехать, — решила она.
— Да, ехать нужно, — со вздохом сказал Посвистов. Ему жаль было оставить Москву и расстаться с Соней.
Сборы Посвистова были недолги. На другой день, попрощавшись с Соней, пообещав приехать как можно скорее, отправился он в дорогу.
Он приехал домой на третий день. Дома все обрадовались ему чрезвычайно. Мать просто носила его на руках. Отец, действительно очень больной, почти не отпускал его от себя.
Старику с каждым днем становилось все хуже, и он не мог насмотреться на единственного сына.
Через три недели по приезде Посвистова, отец его умер. Сильно огорченный, Посвистов должен был думать о том, чем бы развлечь и утешить убитую горем старуху-мать; на него же падали и распоряжения по хозяйству, так как мать ничем не могла распоряжаться и всех отсылала к сыну.
Вместо трех-четырех недель, как Посвистов обещал Соне, он прожил дома два слишком месяца.
Наконец Посвистов собрался.
Накануне отъезда, вечером, он сидел с матерью. Посвистов рассказывал ей историю своих отношений к Соне, описывал ее красоту и ум, говорил о их взаимной любви и, в заключение, просил мать благословить его на женитьбу на Соне.
Старушка крепко обняла сына и заплакала. Слезы выступили на глазах и у Посвистова.
— Любишь ли ты ее настолько? любит ли она тебя? — тихо спрашивала старушка.
Посвистов молчал. Он только покрывал поцелуями руки матери.
— Голубчик мой, — говорила старушка, обнимая Посвистова, — неужели ты думаешь, что я буду помехой вашему счастью? Женитесь себе, да приезжайте скорее ко мне, чтобы я могла на вас полюбоваться. Ну полно, полно, — успокаивала она Посвистова, который все целовал ее руки. — Перестань, успокойся. Пора тебе ложиться спать, а то ведь завтра тебе нужно ехать знаешь к кому?
Старушка плутовски подмигнула Посвистову и, поцеловав, вышла из комнаты.
Утром рано, простившись с матерью, Посвистов уехал. Он был угрюм и озабочен. Происходило это от того, что Соня, в начале его отсутствия писавшая чуть не каждый день, теперь что-то замолчала. На письма Посвистова, посылаемые с деньгами, не было ответа уже три недели. Как ни ломал себе голову Посвистов, придумывая оправдания для Сони, молчание ее его тяготило и беспокоило. Угрюмый и беспокойный, ехал он назад в Москву. У него было предчувствие чего-то недоброго.
А что же Соня?
Соня очень скучала первое время после отъезда Посвистова. Она решительно не знала, что ей делать. Гулять одной было скучно — не гулялось, работать Соня и не любила и не умела; хотя их в пансионе и обучали разным рукодельям, но Соня не усвоила себе ни одного. Читать, но ведь день целый читать не будешь, захочешь с кем-нибудь перемолвить словечко. Одиночество ее пугало и мучило, как пугает оно вообще малоразвитого и не занятого никаким делом человека.
Так прошло недели две.
Единственной отрадой Сони были письма, получаемые от Посвистова: она их читала и перечитывала. Ответы на них занимали у ней все утро. Но вечер! Что делать, как провести этот долгий, убийственный вечер? Соня решительно не знала, что делать и скучала ужасно.
Ей вздумалось раз проехаться в Сокольники. Прогулка развлекла ее: природа, сравнительно чистый воздух и зелень подействовали успокоительно на ее раздраженные нервы. Она воротилась домой веселая и спокойная.
Горничная подала ей письмо от Посвистова. Соня слишком устала, чтобы тотчас же читать его: глаза ее слипались, она чуть не заснула, читая письмо и отложила его, решившись прочесть его завтра.
На другой день, прочитав письмо, она только что было собиралась отвечать на него, как к ней кто-то постучался.
Соня отперла.
В комнату взошла нарядная и расфранченная Адель — и бросилась на шею к Соне.
По-своему, Адель очень любила Соню. Ей было скучно без нее, в отсутствие ее ей чего-то недоставало и она уже давно искала случая увидеть ее.
— Что это — ты законопатилась, душечка? — по своему обыкновению, звонко начала Адель. — Нигде тебя не встретишь. Я так рада, что твой-то уехал, чтобы хоть разок тебя повидать.
— Ты от кого же узнала, что Коля уехал? — спросила Соня.
— Да ко мне товарищ его один шляется, — отвечала Адель. — Ну что, как ты поживаешь? — допрашивала она.
— Как видишь.
Адель оглядела комнату. Комната действительно была не очень презентабельна: с полинявшими обоями и вытертой мебелью, она глядела очень непредставительно.
— Так вот ты как живешь, — протянула Адель. — Ну, я бы ни за какие деньги здесь не поселилась.
Соня покраснела.
— Всякий живет, как может, — просто заметила она.
— Ну да, конечно, — насмешливо продолжала Адель, — я про это и говорю. Я сказала только про себя, что я бы ни за что здесь не стала бы жить.
Соня не отвечала.
Адель переменила тон.
— А я за тобой заехала, душечка, — начала она. — Сегодня мне дурак мой прислал коляску. Хочешь, куда-нибудь поедем за город.
— Нет, merci, не поеду.
— Поедем!
— Нет, не могу.
Адель захохотала.
— Не могу! Это ты своего, что ли, боишься?
Соня отвернулась и не отвечала.
— Ну, не сердись, не сердись, душечка, — начала ластиться Адель, — поедем, мы превесело проведем время.
— Нет, не поеду.
Как ни настаивала Адель, Соня уперлась и не поехала, но как только коляска Адель, запряженная четвериком в ряд, гремя позвонками, отъехала от крыльца, Соня пожалела о том, что не поехала.
Дня два спустя, Соня вздумала от скуки поехать к Адель. Та обрадовалась ей чрезвычайно: оставила у себя пить кофе и обедать. Вечером к ней приехали гости. Некоторые из них знали Соню прежде, с новыми Адель ее познакомила. Пошли разные вопросы и сожаления об участи Сони. Та отвертывалась, как умела. Тем не менее, вечер был проведен сравнительно гораздо веселее, нежели проводила его одна. Часов в 9-ть вечера Соня, несмотря на все упрашиванья и уговариванья Адель, уехала к себе домой.
Скучно и неприятно показалось ей у себя. Неприветно глянули на нее стены неуютного номера. В первый раз пожалела Соня о своей прежней хорошенькой и комфортабельной квартирке, из которой переехала к Посвистову.
Свидания приятельниц продолжались каждый день. Соня, хотя все еще вспоминала Посвистова и скучала по нему, но в то же время все более и более попадала под влияние Адель.
Прошло еще две недели. Однажды Соня, приехав к Адель, застала у ней Мащокина.
Толстый блондин так искренне обрадовался, увидав ее, так вежливо и мило обошелся с нею, не вспоминая ни одним словом о ее вспышке, что Соня осталась ему чрезвычайно благодарна и была с ним весь вечер необыкновенно любезна.
Толстый блондин был в упоении.
В числе новых посетителей Адели, Соне особенно понравился молодой гусарский корнет, недавно приехавший в Москву в отпуск.
В свете гусар имел страшный успех. Московские дамы были от него без ума, очень многим из них хотелось завербовать его себе в поклонники, но гусар не поддавался.
Он был со всеми необыкновенно мил, вежлив и предупредителен, но видимого предпочтения он не отдавал никому, чем некоторых приводил в серьезное отчаяние.
Гусару понравилась маленькая, живая и остроумная Соня.
Несколько дней самого утонченного ухаживанья, поток любезностей и остроумия и, наконец, страстное признание в любви на одном из загородных гуляний сделали свое дело: Соня сдалась — Посвистов был позабыт.
Разбирая серьезно, любви здесь, как со стороны Сони, так и гусара, разумеется, не было: со стороны гусара это было просто желание обладания хорошенькой и пикантной женщиной, со стороны же Сони это было просто минутное увлечение, жар молодой и горячей крови.
Отпуск гусара кончился — и Соня рассталась с ним почти равнодушно; но возврат к прежнему для нее уже был невозможен: Соня могла падать и увлекаться, но обманывать она не хотела и не могла.
И вот опять началась старая история, опять начались бессонные, бешеные ночи, опять кутежи и вакханалии: жизнь Сони вошла в прежнюю колею.
Приехав в Москву, Посвистов не застал уже у себя Соню — она уже переехала. Вместе с тем, он получил от коридорного пакет. В пакете лежали все деньги, которые он присылал ей из деревни, но писем его не было; также не было никакого письма от Сони.
Впрочем, к чему бы служило письмо? Посвистов и без того все понял.
С Посвистовым случилось то, что очень часто случается со многими: он закутил.
В последнее время, на Посвистова обрушились самые непредвиденные удары.
Сначала смерть отца, сильно на него подействовавшая, затем измена Сони, Сони, которую он любил со всем жаром и увлечением юношества, со всем пылом и страстью первой любви. Посвистов не вынес всех этих ударов. С горя он закутил.
В кутеже Посвистова было мало веселья и молодецкой удали — это был мрачный кутеж, кутеж отчаяния, если только можно так выразиться. Один, или с кем-нибудь из товарищей, он напивался мрачно, систематически, причем и вино на него почти не действовало.
Большая часть собутыльников Посвистова были, что называется, на последнем взводе, а он, совершенно трезвый, сидит себе, как ни в чем не бывало, неподвижно уставившись на какую-нибудь точку.
Чортани почти поселился у Посвистова. Он был в восхищении: он наконец нашел себе товарища, который не только равнялся с ним в истреблении горячих напитков, но даже превосходил его.
Посвистов, вместе с Чортани и еще одним товарищем, Шевелкиным, напивались ежедневно, начиная с утра. По вечерам они обыкновенно исчезали из дома и возвращались уже на другой день часа в два или три.
Личность другого товарища Посвистова, Шевелкина, заслуживает описания.
Это был малый высокого роста, плотно и коренасто сложенный. Лицо его, изрытое оспой и слегка усеянное веснушками, было в высшей степени некрасиво и невыразительно; даже с виду могло показаться глуповатым. Товарищи говорили про него, что у него в лице отсутствие всякого присутствия; остряки говорили наоборот, что у него присутствие всякого отсутствия. Шевелкин, слыша эти остроты, только усмехался и большей частью отмалчивался.
Тем не менее, Шевелкин был парень очень неглупый. Человек добрый и честный и надежный товарищ. Физическая сила его была удивительная: он сгибал и разгибал подковы, завязывал в узел железные кочерги, поднимал за задние ножки стул вместе с сидящим на нем человеком и вообще показывал такие фокусы, что уму непостижимо.
В скандалах Шевелкин был драгоценным товарищем. Он никогда сам его не начинал, никогда сам в него не вмешивался и большей частью сидел в стороне. Но зато, в то время, когда товарищей его уничтожали и теснили и противная сторона была уже уверена в победе, перед неприятелями вдруг появлялся Шевелкин.
В одно мгновение дело принимало другой оборот: энергическое усилие, два-три могучих удара — и враги, посрамленные и разбитые, удалялись с поля битвы.
Шевелкин был очень, очень беден: он перебивался кое-как уроками, составлением лекций, перепиской, сотрудничал в какой-то дешевой газетке; тем не менее, ни один нуждающийся товарищ не уходил от него без ничего, если только он обращался к Шевелкину с просьбой ссудить его деньгами: Шевелкин лез в петлю, а доставал денег и давал нуждающемуся.
— С чем же ты сам-то останешься? — спрашивали его иногда товарищи, смущенные такой непрактичностью.
— Это, брат, не твое дело, — обыкновенно отвечал Шевелкин. — Обойдусь как-нибудь. Как же не помочь своему брату, студенту?
Честь имени «студент» была драгоценна для Шевелкина; чтобы поддержать честь этого имени, Шевелкин готов был на все.
Раз с Шевелкиным случилось следующее происшествие.
Как-то зимой, с одним из своих товарищей, часов около 2-х вечера, заехали они поужинать в какой-то трактир.
Спустя четверть часа после прихода их, в залу вошел какой-то необыкновенно щеголеватый господин с длинной, толстой часовой цепью и поместился невдалеке от них, как раз напротив какого-то молоденького купчика, упивавшегося шампанским.
Заказав себе хороший ужин с бутылкой венгерского, франт самодовольно развалился на диване, обводя презрительным взглядом окружающих.
К франту подошел половой.
— Ваш извозчик, сударь, просит, чтобы вы его отпустили, — произнес половой, обращаясь к франту.
— А я и позабыл, — протянул франт. Он полез в боковой карман, вынул оттуда полновесный бумажник, достал оттуда рублевую бумажку и отдал половому.
Тот отправился, но через несколько времени опять возвратился.
— Извозчик говорит, сударь, что вы рядились с ним за два рубля. Еще рубль просит.
— Рубль? Какой ему рубль? — заорал франт. — Он меня так вез, каналья, что больше рубля давать ему не стоит. На, возьми, — сказал он, обращаясь к половому и подавая ему двугривенный, — отдай этому каналье и скажи, чтобы он убирался.
Через минуту половой опять возвратился.
— Извозчик не едет, сударь. Плачет у нас в передней, говорит, что лошадь измучили — целый день ездили.
— Убирайся к черту, — было коротким ответом франта.
Шевелкин, все время, с большим вниманием, следивший за этой сценой, вспыхнул и подошел к половому.
— На, возьми, — сказал он, подавая половому рублевую, — отдай извозчику. А вам это на чай, — обратился он к франту.
Тот позеленел от злости.
— Какое вы имеете право оскорблять меня? — крикнул он на Шевелкина.
Шевелкин уже совладал с собой.
— Я вас не оскорбляю, просто сказал, а так как вам не угодно было платить денег, то я заплатил за вас.
— Но кто дал вам подобное право?
— Это право всякого честного человека.
Шевелкин пошел к своему месту.
Мягкость Шевелкина показалась трусостью франту.
— Это черт знает что, — громко кричал франт, — оскорблять ни за что, ни про что совершенно незнакомого человека.
— Однако же, вы сами оскорбляете и не платите денег совершенно незнакомому вам извозчику, — заметил ему с своего места Шевелкин. Франт взбесился еще более.
— Всякий паршивый студентишка, всякий семинарист туда же лезет, — продолжал он. — Зазнались очень.
Шевелкин не дал ему докончить: когда перебранивались с ним — он терпел, но теперь затрагивали студентов, целую массу людей, близких Шевелкину; этого он стерпеть не мог.
Шевелкин схватил свою палку со свинцовым набалдашником, стоявшую тут же в углу, и подошел с ней к ругающемуся франту.
— Это тебе за студентов, — стиснув зубы, прошептал Шевелкин.
Палка свистнула в воздухе и опустилась на спину франта. Удар, к счастью, пришелся не набалдашником, а серединой; тем не менее, сила удара была такова, что франт перегнулся на стол, а свинцовая шишечка набалдашника, отскочив от палки, попала прямо в лоб сидевшему напротив купчику, который, как пораженный пулей, опрокинулся на спинку кресла. В одно мгновение у него выросла на лбу громаднейшая шишка. Шевелкин подстрелил двух птиц одним выстрелом.
Суматоха вышла невообразимая: франт стонал и ругался, купчик плакал самыми горькими слезами, объявляя, что ему теперь нельзя показаться перед тятенькой и маменькой.
Послали за полицией. Стали составлять акт. Впрочем, дело, сверх ожидания, уладилось: купчик, когда прошел первый порыв горести, объявил, что он на Шевелкине ничего не ищет, потому что знает, что это случилось нечаянно, а что франту это поделом, и затем уехал. Что же касается до франта, то, когда стали разбирать всю историю, когда позвали извозчика, к счастью, еще не уехавшего от трактира, полового, носившего деньги, история вышла такая нехорошая, что квартальный надзиратель, составлявший акт, посоветовал франту помириться с Шевелкиным.
Франт, должно быть, и сам об этом подумывал, потому что тотчас же подошел к Шевелкину.
— Помиримтесь-ка, в самом деле, — сказал он, — я против вас ничего не имею.
— А я и подавно, — ответил Шевелкин, и, раскланявшись, они разъехались. Дело было потушено.
Так вот какой был человек Шевелкин.
Мы уже сказали о том, как кутили Посвистов, Шевелкин и Чортани, говорили о характере их кутежа. Шевелкин несколько раз останавливал Посвистова, упрашивал его перестать и заняться делом. Посвистов не слушал никаких убеждений. Получив в это время деньги из дома, он просаживал их с ожесточением, и давал слово Шевелкину, что не остановится, покуда не просадит их до последней копейки.
Было бы слишком навязчиво с нашей стороны просить читателя следовать за Посвистовым во всех его кутежах и безобразиях, тем более, что все это слишком старая история, слишком известная всем и каждому, так как все кутежи на один лад и единственная разница — это в обстановке, да в количестве и качестве выпитого вина.
Посвистов, Шевелкин и Чортани решили ехать в Стрельну прокатиться.
— Так скучно, заедем за женщинами, — говорил Чортани.
— На кой их черт, — объявил Шевелкин.
— Нет, нужно взять, с ними все-таки будет веселее, решил Посвистов.
— Ну, вы как хотите, а я не возьму, — объявил Шевелкин.
— Как хочешь.
Послали за коляской. Коляска, запряженная четвериком добрых ямщицких лошадей, живо подкатила в подъезду. Они покатили. Быстро взъехали они на крутую, чуть не перпендикулярную гору и затем взошли в один из лучших домов терпимости.
В зале, освещенной посередине горящей газовой люстрой, увидали они здесь тех несчастных, еще молодых и красивых созданий, которых привела сюда злая судьба и тяжелые, гнетущие обстоятельства. Музыканты играли кадриль — и Жорж визави с вечным студентом Арнольдом, эти две знаменитости этих домов, отплясывали самый бешеный канкан. Посвистов поставил бутылку шампанского, затем другую и третью. Пригласили выпить Арнольда и Жоржа. Те выпили. Они никогда не отказывались от угощения.
Часу в первом ночи Посвистов и Шевелкин решились ехать в Стрельну (Чортани так упился, что его отправили домой на извозчике).
— Кого бы мне взять с собой? — спрашивал Посвистов у Шевелкина.
— Отстань, пожалуйста, бери, кого хочешь, — отвечал тот.
— Возьми Дашу, — посоветовал Арнольд.
— Ладно. Даша, одевайся, — крикнул Посвистов.
Высокая, довольно полная женщина с хорошеньким симпатичным личиком и серыми глазами быстро вышла из комнаты. Через минуту она воротилась в шляпке и мантилье.
— Едем!
— Едем!
Поехали. Ямщик, подстрекаемый обещанием пяти рублей на водку, летел что есть духу. Неподалеку от Стрельны, они услыхали за собой крик «берегись».
Через минуту на полных рысях обогнала их коляска, запряженная тройкой.
Посвистов так и оторопел, когда при ярком свете луны увидел, что тройкой правит Соня.
Одетая в мужской русский костюм, в красной рубахе и плисовой поддевке, в маленькой шапочке с павлиньим пером, заломленной набекрень, и слегка распущенными длинными волосами, Соня была хороша поразительно. Она лихо, по-ямщичьи, держала вожжи в руках и помахивала кнутом. Ямщик сидел рядом с ней.
— Берегись, держи правей, — крикнула Соня, пролетая стрелой мимо Посвистова, которого она при быстрой езде и не заметила.
— Покормите! — крикнула Соня, оборачиваясь на полном ходу к Посвистову и его спутникам.
— Ишь ты, как правит, — заметил ямщик Посвистова, подгоняя свою четверню.
Вслед за Соней, мимо их промчались еще две коляски. В них сидели мужчины и женщины. Некоторые пели песни.
В Посвистове загорелось неистовое желание увидать Соню.
Ему захотелось бросить ей в глаза все пережитые им тревоги и мучения, захотелось излить на нее всю желчь своего больного и измученного сердца, увидать ее в последний раз с тем, чтобы уже никогда более не встречаться.
— Пошел, — крикнул он ямщику. — Пошел за ними, в карьер.
— Выручай, соколики, грабят!
Четверня рванулась. Экипажи почти в одно время въехали в ворота Стрельны.
Посвистов как будто переродился: глаза его горели лихорадочным огнем, яркий румянец выступил на щеках; тяжело дыша, со стиснутыми зубами, он был хорош и страшен в эту минуту.
Шевелкин, давно наблюдавший за ним, схватил его за руку.
— Что ты? что с тобой? — тревожно спросил он.
— Пусти. Я хочу увидеть ее.
Шевелкин понял и еще крепче сжал руку Посвистова.
— Перестань! полно, — успокаивал он его.
Посвистов все порывался вперед в большую залу.
После долгих уговариваний, Шевелкину наконец удалось успокоить Посвистова.
Вместе с Дашей, они увели его в отдельную комнату.
Опустив голову на руки и закрывши лицо, сидел Посвистов. Из большой залы, несмотря на затворенные двери, явственно доносились до него и стук ножей, и говор собеседников, заглушаемые по временам громом оркестра или пением цыган.
Шевелкин сидел молча и не пил. Он все наблюдал за Посвистовым. Даша с удивлением посматривала на своих спутников, суровых и угрюмых, почти не отвечавших ей на вопросы.
Мертвое молчание царствовало в маленькой комнате.
Посвистову послышался звонкий и веселый голосок Сони.
Он вскочил и бросился к двери. Шевелкин схватил его на лету.
— Пусти, — крикнул Посвистов, бешено вырываясь от Шевелкина.
— Не пущу, — отвечал тот, обхватывая его своими железными руками.
Завязалась борьба. Отчаяние и ненависть придали Посвистову нечеловеческую силу. С минуту Шевелкин удерживал Посвистова, наконец, он отлетел в сторону.
Бледный, всклокоченный, со сверкающими глазами и пеной на губах ворвался Посвистов в залу, где пировала подгулявшая компания. Он направился прямо к столу.
Цыгане, певшие в это время какую-то песню, остановились и смолкли. Все сидевшие перед столом уставились на Посвистова, остановившегося прямо перед ними, в напряженном ожидании.
Прошла секунда томительного молчания.
Посвистов подошел к Соне и положил ей на плечи обе руки.
— Здравствуй, Соня, — тихо сказал он.
Соня молчала.
— Зачем ты меня оставила? Зачем ты от меня ушла? — продолжал Посвистов. Он говорил почти шепотом, сквозь стиснутые зубы, но шепот его раздавался по всей зале посреди мертвого молчания окружающих.
Соня не отвечала.
Бледная, как полотно, с широко раскрытыми и неподвижно устремленными на Посвистова глазами, она была более похожа на статую, чем на живого человека.
— Ведь я любил тебя, Соня, — произнес снова Посвистов.
Он говорил по-прежнему тихо, не глядя ни на кого, и никто из присутствующих не смел остановить его.
Без кровинки в лице, вся дрожа, как осиновый лист, продолжала смотреть на него Соня.
Раздался болезненный, раздирающий душу крик.
Соня пошатнулась и тяжело грянулась на пол.
Она была без чувств.
Присутствующие вышли из оцепенения.
— С ней дурно, — взвизгнула Адель.
— Что он, вон его, избить его, — раздались мужские голоса вокруг Посвистова.
— Не трогать! — крикнул Шевелкин, показываясь из дверей.
Он стал подле Посвистова.
Посвистов, не обращая внимания ни на кого, не видя ничего окружающего, нагнулся над Соней.
Она лежала в обмороке и почти не дышала, зубы ее были стиснуты, руки судорожно сжаты.
Из толпы окружающих выделился молодой плотный блондин. Он схватил за плечо Посвистова.
— Не угодно ли вам убираться отсюда, — резко крикнул он Посвистову, — вам нет никакого дела до этой дамы.
Посвистов даже не обернулся: он не слыхал этих слов.
Блондин размахнулся и хотел ударить Посвистова. Шевелкин предупредил его; оттолкнутый могучей рукой, блондин, как мячик, отлетел в сторону.
Вслед за тем Шевелкин, обхватив одной рукой Посвистова, решительно пошел к дверям. Кто-то из присутствующих вздумал было преградить ему дорогу и схватить его, но Шевелкин одним ударом повалил его на пол.
Усадив ничего не понимавшего Посвистова в коляску, захватив Дашу, Шевелкин приказал кучеру ехать обратно в Москву.
Вскоре вслед за ними отправилась и кутившая компания. В одной коляске лежала на коленях у Адель полумертвая, истерически рыдавшая Соня.
Соня оправилась на другой день. Адель пробыла с ней целую ночь и собрала около нее чуть ли не целый десяток докторов.
На третий день Соня уже принимала своих поклонников.
Что касается до Посвистова, то он был болен более месяца и несколько раз был на волос от смерти, но молодость превозмогла: он выздоровел. Немного оправившись, он уехал в деревню к матери.
Соню он не хотел видеть.
А что же Hortense, что Чортани, Шевелкин? быть может, спросит у меня читатель.
На эти вопросы я буду отвечать по пунктам.
Чортани, пожуировавши довольно долгое время в Москве, уехал в Нижний, где, вероятно, достает со дна Волги свои потонувшие пароходы.
Шевелкин кончил курс и уехал медиком в какой-то отдаленный уездный город.
Говорят, что его очень любят в околодке и что он довольно недурной доктор.
Что же касается до Hortense и Agathe, то судьба их известна. Пробившись годика два, три, а может быть, больше на свободе, они будет падать все ниже и ниже до тех пор, пока не попадут в один из домов терпимости, где окончательно потеряют человеческий облик, а пожалуй, и сопьются с круга. Проживши там до тех пор, пока сохранят хотя некоторую долю молодости и красоты, до тех пор, пока будут находить на себя покупателей, они без жалости и милосердия будут выгнаны хозяйкой на улицу и мало-помалу дойдут до состояния той несчастной, покрытой отвратительными рубищами женщины, которая, если помнит читатель, предлагала себя Посвистову, когда он, возвращаясь от Hortense, шел по Тверскому бульвару.
Та же участь ждет и Адель и Соню. Разница в том, что она для них наступит несколько попозже.
Если которой-нибудь из них посчастливится, удастся встретить мужчину, которого можно обмануть наружными признаками любви и обобрать его, тогда она сделается, в свою очередь, хозяйкой одного из домов терпимости, в свою очередь будет торговать живым телом, в свою очередь будет пить кровь живущих у ней несчастных существ, притеснять их, обманывать и обсчитывать и в свою очередь будет выгонять их на улицу, когда их одряхлевшие прелести не будут прельщать развратников, не будут находить покупателей.
Которая участь лучше — это еще вопрос.
Пожалей о них, читатель!