Остановка

Мы долго катались наугад и нежданно выехали на побережье между Тулоном и Марселем. За поворотом между кварталами современных домов и бетонными развязками с бьющими в глаза плакатами внезапно открылся сверкающий синий простор.

— Море! — не удержавшись, закричала Лейла. И не сводила с него глаз, пока могла. Ей было в высшей степени наплевать на то, что берег захвачен беспорядочным строительством, пересекающимися дорогами, кричащими вывесками. Она не обращала ни малейшего внимания на весь этот бетон, на сыпь уродливых лачуг. Ей удавалось видеть только простор, далекий горизонт, глубину, но главное — она слышала зов открытого моря, приглашение сняться с якоря, обещание иных берегов.

Дорожное движение здесь было бестолковое и нервное, окружающая нас картина сложилась в результате долгих лет загаживания пейзажа, но, к счастью, здесь было море.

— Ой, как прекрасно! — по-детски прошептала Лейла.

— И правда, прекрасно, — улыбнувшись, подтвердила Эллен.

Не устояв перед их восторгами, я согласился, что это, в общем, прекрасно, но не столько само море, сколько наше представление о море, не столько то, что мы видим перед собой в действительности, сколько само присутствие этой бескрайней сине-зеленой водяной громады. Море!

В конце концов я высадил Лейлу рядом с крохотным пляжем. Песок там был сомнительной чистоты, но Лейла и с этим нимало не считалась. Как раньше на берегу реки, она захотела немедленно лезть в воду, которая, как мне показалось, была, несмотря на весеннее солнышко, еще очень холодная. Она закатала до колен штанины джинсов и принялась козленком скакать по мелкой волне, повизгивая от радости. Потом побежала вдоль пенной полосы. Эллен по-матерински звала ее обратно, твердила, что она простудится, но девчонка ничего и слышать не хотела. Ноги у нее, должно быть, закоченели, но она не желала вылезать из воды, морщилась от боли и хохотала одновременно.

Мне не пришло в голову вставить в свою рукопись сцену вроде этой, а ведь щенячье возбуждение было еще одной из граней моего персонажа. Для того чтобы мне в голову пришла эта запоздалая мысль, должна была появиться Лейла, во плоти и самостоятельная.

Потом она, не устояв перед искушением, зашла глубже, теперь вода хватала ее за икры. Лейла, раскинув руки коромыслом, скакала и вертела головой во все стороны. Джинсы на ней вскоре промокли насквозь почти до пояса, отяжелели от соленой воды. Но и после этого она, пристыженная и дрожащая, вылезла не сразу.

Эллен увела ее в заднюю часть машины, заставила раздеться и дала одну из своих юбок, слегка болтавшуюся вокруг тонкой талии. Я включил печку на полную мощность. Лейла чихала. Эллен, тоже разволновавшаяся при виде моря, стала рассказывать мне о других, более диких, изрезанных берегах, где яростные зеленые волны неустанно точат темный камень. С шумом взлетает пена. На скалах кричат в тумане тысячи птиц.

— Для меня это Средиземное море — не совсем настоящее, — говорила она. — Оно такое спокойное! Посмотри, какое оно умиротворенное! И потом, оно очень уж синее. Слишком синее.

— Чего же ты хочешь, Эллен, это юг, а ты не южанка.

Мы все-таки добрались до Марселя по горной дороге. Одна сплошная пробка. Теперь Лейла восторгалась кораблями. Ерзая на краешке сиденья, она провожала их глазами, стараясь разглядеть даже самые дальние, уходившие за горизонт, таявшие в бледном свете. Я видел, что ей нравится произносить и само слово «корабль», и названия судов.

— А вот этот, он куда идет? А вон тот, другой, такой белый? Он приближается.

Да, я и правда в своем романе, наверное, недостаточно показал эти детские черты. Не переставая восторгаться, она трогала джинсы, проверяя, не высохла ли ткань. Наверное, юбка Эллен казалась ей слишком дамской, и ей не терпелось переодеться. В общем, «реальное присутствие» этой девчушки было наполнено волнующими подробностями, она выглядела более трогательной, чем в моем описании. Я молча раздумывал над тем, какие изменения мог бы внести в свой роман, а плоть моей героини отделяли от меня всего несколько сантиметров.

Мы самым банальным образом остановились у Старого Порта. У обеих моих спутниц при виде всех этих ресторанов разыгрался зверский аппетит. Я давно не бывал в Марселе, городе чувственном и грубоватом, но дарящем особенную радость жизни, о которой я говорил в одном романчике, подписанном «Доминик Лорсанж».

Потом мы снова катили наугад в безмолвной темноте, где скользили тени, похоже, никогда не засыпающих людей. Повсюду стоял этот запах моря, смолы, гниющих овощей, пряностей, бензина и пыли. Мы проезжали мимо крохотных лавчонок или кафешек, казавшихся вырезанными в черноте светлыми кубиками. Несмотря на холод, люди сидели в темноте и курили. Мы были уже не во Франции, но в далеком анклаве с совершенно особыми обычаями. Совсем не обязательно быть уроженцем этого города: тот, кто случайно или по собственному выбору сюда перебирался, тотчас попадал в его ритм, сживался с его обликом и завораживающими звуками. Несмотря на вражду или расовые предубеждения, люди невольно и неминуемо становились сообщниками этой добродушной и вместе с тем таинственной атмосферы. Сразу чувствовалось, что этот город не такой, как другие. Он был самодостаточен, но без гордыни. Он чудесно жил, подвижный и медленный, жизнерадостный и серьезный, под палящим солнцем и ледяным ветром, повернувшись спиной ко всей остальной части страны и очень мало ею интересуясь, лицом к морю, о котором обладал тысячелетними знаниями.

Я попытался поделиться с Лейлой и Эллен этими уже давними догадками, одновременно присматривая подходящий уголок, где можно было бы прожить несколько дней или несколько недель, но главное — чтобы там можно было бы заново написать несколько страниц. Я пообещал Лейле это сделать, хотя результат мог оказаться убогим как никогда.

Я без проблем мог бы снять для нас в роскошном отеле просторный номер, где сел бы за стол лицом к морю и, безнадежно ожидая, чтобы пробудилось воображение, разложил перед собой белые листы. Я уже делал нечто похожее в этом порту вместе с Жюльеттой: ночные прогулки вдвоем и заполненные усердной работой утра, а пока я писал, моя праздная жена, лежа ничком на кровати, рылась в десятке или дюжине пьес мирового репертуара в поисках роли, которая наконец-то подошла бы ей «как перчатка». Она колебалась, увлекалась «Геддой Габлер», тянулась к Алисе из «Пляски смерти», потом зашвыривала Ибсена вместе со Стриндбергом в дальний угол и, вернувшись к Расину, вяло декламировала текст. Когда я делал перерыв в работе, она просила меня подавать ей реплики.

«О, горе! Близится ее последний час.

К царице смерть идет. Я не смыкаю глаз,

Забочусь лишь о ней, стараний не жалея, —

Напрасно все. Она день ото дня слабее.

Упорно от меня скрывает, чем больна».[11]

Я повторял эти строки, пока мы ехали переулками или вблизи доков. «Она день ото дня слабее», — звучало у меня в ушах, когда я нырял под исполинскую подвесную дорогу, по которой даже среди ночи машины неслись на полной скорости. «Упорно от меня скрывает, чем больна». Последняя строка заставила меня содрогнуться. Я еще об этом не задумывался, но сейчас она представилась мне ключом к тому, что произошло между Жюльеттой и мной в последний роковой день. Не для того ли, чтобы забыть это невероятное происшествие, я попытался вернуться к Эллен? Не с тем ли, чтобы напомнить себе эти страшные слова, я без какой-либо веской причины решил, покинув дом, повезти Лейлу в Марсель?

Настоящего ужаса я не испытывал, хотя и говорил себе, что меня должен был охватить непреодолимый страх. Я был всего лишь тверд, спокоен и готов принять новую волну невозможного.

И вот тут-то Лейла закричала:

— Смотрите, там, наверху, «Восточный Бар»! — И сильно застучала ногтями по стеклу.

Я затормозил. Я его увидел. Мы остановились у подножия темного склона. Над нами параллельно дороге шла улица, скользя меж кварталов призрачных домов. На светящемся прямоугольнике, единственном источнике электрического света во всем этом мраке, и в самом деле можно было прочесть кроваво-красными буквами по белому фону: «Восточный Бар».

— Вот сюда мы должны были прийти с Каримом, — твердила Лейла, — вот сюда! Я хочу пойти посмотреть.

На этот раз я всерьез задумался над тем, куда заведет нас это безумие. И впервые почувствовал, как в груди шевельнулась тревога. Боль была вполне терпимая, но очень отчетливая. С чем мне было трудно смириться — это с тем, что, если я и заставил человека по имени Карим (или Хусейн, или Фуад, или Лахдар — какая разница?) сказать, что они с Лейлой могут поехать в Марсель, а там пойти к некоему дяде Джо в некий «Восточный Бар», то я и не думал проверять, действительно ли в этом городе существует заведение с таким названием. Я написал это наобум. Впрочем, для повествования это большого значения не имело. Я выключил мотор и погасил фары.

— Что это за «Восточный Бар»? — спросила Эллен.

— Сам толком не знаю. Пойдем посмотрим.

Эллен поняла, что не должна больше расспрашивать и что между мной и Лейлой существует тайный сговор.

Мы втроем вышли в марсельскую ночь. Очень крутой переулок упирался прямо в бар, казавшийся в потемках квартала маленьким перламутровым ларчиком. Если подойти поближе, можно было еще прочесть на обветшалом фасаде, над узкой дверью, грубо намалеванную надпись: «Восточный Отель».

Лейла вошла первой, и все присутствующие мужчины разом смолкли. Теперь слышен был только телевизор, отрывки яростной арабской брани вперебивку с очень ритмичной музыкой. Мы с Эллен забрались в укромный уголок у самой входной двери. Мне сразу здесь понравилось, и это место, и ощущение, что я, толкнув дверь, вошел в грезу, и то, что я оказался среди наблюдателей пустоты, пьяниц, испытывавших смутную враждебность к непростым парням вроде меня, но погруженным в своего рода незатейливый фатализм.

Пока что в поле зрения не было ни одной женщины. Настоящая печаль, смутная и обреченная, рассеянная в тусклом свете. Долгое ожидание, бесконечное ожидание и убежденность в том, что ждать нечего. Только и можно, что изо дня в день, по крупицам, пересказывать одно и то же. Не утраченное время, но бескрайняя пустыня времени, и ничего более.

За стойкой, под безжалостной неоновой лампой, стоял прямой и стройный старик, должно быть, хозяин заведения. Он замедленными движениями перетирал стаканы. Время от времени он откладывал тряпку и подхватывал со стойки дымящуюся сигарету. С наслаждением затягивался, клал окурок на прежнее место и снова брался за работу. Когда Лейла бесшумно шла через зал, он поглядел на нее и улыбнулся. Я внимательно за ним наблюдал. Я думал о том, какие детали мог бы подчеркнуть, если бы мне надо было его описывать, — его череп, словно выточенный из куска дерева, его почти наголо остриженные белые волосы, его трехдневную щетину, его темные очки и золотые зубы, которых было куда больше, чем здоровых и обломков. На смуглой коже блестели золотые часы на тяжелом браслете и золотая оправа очков.

Глядя на идущую мимо девушку, бессонные старики качали головой. Я не слышал, о чем говорили между собой Лейла с хозяином, а потому старался угадать по их жестам и выражениям лиц. Лейла, чуть напряженно, но смело: «Вы дядя Джо?» Старик, смеясь во все свое золото, раз за разом затягиваясь сигаретой, от которой уже почти ничего не осталось: «Да, а ты, значит, Лейла? Наконец-то ты приехала. Карим меня предупредил».

Раздавив крохотный окурок, хозяин наклонился, став более серьезным, и долго что-то нашептывал на ухо Лейле, а та послушно кивала или встряхивала кудряшками. Старики-завсегдатаи вернулись к прерванному разговору или задумчиво следили за мелькавшими на телеэкране картинками. Я увидел, как предполагаемый дядя Джо указал подбородком в нашу сторону, а потом Лейла прошла через зал в обратном направлении и поставила передо мной и Эллен стаканы с обжигающим мятным чаем.

— Он сказал, что мы все можем здесь переночевать. Он держит и гостиницу, тут рядом.

Эллен сразу согласилась. Ей необходимо было, чтобы мы приехали… куда-нибудь. Хотелось остаться наедине со мной, но прежде всего она очень устала.

Мелкими глотками отхлебывая мятный чай, я наблюдал за Лейлой. С тех пор как мы вошли в этот бар, в ней что-то неприметно изменилось. Ее взгляд невозможно было поймать. С полнейшей естественностью она расхаживала взад и вперед, брала со стойки заказы и разносила их людям, сидящим за столиками. Можно было поклясться, что она давным-давно здесь работает. Теперь это была не моя маленькая требовательная гостья, а персонаж в сочиненной мной обстановке, и я смотрел на нее со стороны.

Я поднялся. Направился к стойке. Поздоровался с хозяином. Я прекрасно заметил, как насмешливо блеснули глаза золотозубого старика. Он выдвинул челюсть, и я догадался, что он может быть свирепым и необузданным. Но он предпочел сменить выражение лица и очень ласково мне улыбнулся, чуть покачивая головой, словно показывая, что мы с ним много чего знаем, но не станем тратить время на разговоры об этом. Он был сухой, крепкий и красивый. Несомненно, он мог быть жестоким. Несомненно, он мог быть очень добрым.

— Я заранее заплачу за два номера, — сказал я ему. — На эту ночь. Но может случиться, что мы поживем здесь подольше.

Он взял у меня деньги, а потом широкой ладонью припечатал к стойке ключ с привешенной к нему деревяшкой. Выкрикнул имя и еще что-то по-арабски, за стойкой открылась маленькая дверца, и появился совсем молоденький тощий и заспанный паренек.

— Он вам покажет, куда идти. Гостиничные номера вам не подойдут. Утром те, кто уходит на работу, сильно шумят. Чуть подальше есть небольшая квартирка. Там никого нет. Вам там никто не будет мешать.

Не сказав ни единого слова, мальчик с полузакрытыми глазами провел нас через ту дверь, откуда появился сам, и увлек за собой по многоярусному лабиринту: темные коридоры, лестницы, внутренний двор, еще одна лестница, бесконечный проход под самой крышей, еще несколько ступенек и, наконец, огромная терраса, где нам пришлось пробираться среди сохнущего на веревках белья.

Терраса эта, возвышаясь над городскими огнями и морем, плыла в беспредельной холодной ночи. Я постоял, облокотившись о перила, и не смог толком определить, где нахожусь. У меня под ногами сотни тысяч мигающих огоньков, светящихся черточек, фар, светофоров, фонарей и неоновых ламп тесно заполняли пространство до четко обозначенной границы, за которой лежала темная громада моря, сливающегося с небом.

Квартира, куда определил нас дядя Джо, примыкала к этой террасе и состояла из одной просторной комнаты с выбеленными известкой стенами. Она была прилично обставлена, там была даже маленькая кухонька. Снаружи я сразу же приметил стол и стул, развернутые так, чтобы видеть пейзаж. И подумал, что, если и попытаюсь написать несколько строк, сделаю это здесь, на этом самом месте. Неизменный порядок: стол, стул, ручка, белые листы…

Когда я на следующее утро открыл дверь, на меня обрушилась и подхватила ослепительная волна света. Все сияло — небо, стены, белые простыни. Я босиком прошел несколько шагов. Глаза постепенно привыкали. Две женщины снимали и складывали простыни. Они поздоровались со мной, и я им кивнул. Я увидел шумный и светлый город. Я увидел светлое мерцающее море. Оно сильно шумело, но на этот шум накладывалась и глубокая тишина. А главное — здесь был простор, ощущение открытого пространства, и оно шло не только от прохладного воздуха, от распахнутого до самого горизонта вида, от высокой точки, с которой я смотрел, — нет, это было свойственно городу с очень давних времен. С греческих, подумал я.

Я решил попробовать, как у меня получится, и сел за стол, положил перед собой руки, закрыл глаза. Глубоко вдохнул, подставив лицо первому теплу, ощущая всю эту пустоту вокруг. Да, здесь я буду писать. Или хотя бы внесу кое-какие поправки в рукопись, все еще лежащую на дне моей дорожной сумки.

Когда я снова открыл глаза, напротив меня, по ту сторону стола, стояла улыбающаяся Лейла. Она поняла. Она, должно быть, чувствовала хрупкость моего намерения, пределы моей готовности, глубину моего безразличия, потому-то сегодня утром ни о чем меня не просила. Сказала, что ночевала в маленьком «Восточном Отеле», в номере на первом этаже обращенного к улице здания.

Вскоре к нам присоединилась Эллен, еще заспанная и растрепанная. Она сказала, что хочет кофе, но продолжала томно потягиваться, медленно, и тоже босиком, расхаживая взад и вперед по обширной террасе среди тощих пыльных олив, растущих в кадках, и новых сырых тяжелых простыней.

— Невероятно! Ни один человек в мире не может угадать, где я сейчас нахожусь. Кажется, со мной такого еще никогда не случалось. Это так внезапно. И в то же время забавно и кажется мне совершенно естественным.

Я чуть было не стал объяснять, что мы всегда существуем на развилке двух или нескольких историй и что нам, из глубины нашего повседневного существования, трудно представить себя живущими в другой обстановке, при другом освещении, с другими людьми. Но когда по воле судьбы или нашей собственной прихоти все переворачивается, наша новая жизнь представляется нам настолько очевидной, что мы уже не можем понять, как это мы могли жить и чувствовать по-другому. Мысль не самая увлекательная и слегка туповатая. На меня навалилась бесконечная лень, мне тоже захотелось кофе, и я решил обойтись без пошлостей такого рода.


Следующие несколько дней я провел наедине с Эллен и так и не написал ни строчки. Мы оставались в постели у себя в комнате, вне времени. Или грелись на солнце на большой террасе. Или слонялись наугад по городу или по берегу моря. В Марселе вместо книг — белые простыни и бесцельные блуждания.

После всех этих беспросветных месяцев в доме с каменным сердцем, в пыли и одиночестве, а главное — при удручающем отсутствии Жюльетты, меня внезапно охватило ощущение головокружительной бессодержательности. Вместо необитаемого дома — пестрые многолюдные улицы. Вдали от неприязни деревенских — толпа, в которой можно раствориться, я это оценил. Вдали от унылых полей — прогулки по воде к бухточкам или экскурсии в замок Иф. Обморочное состояние не проходит. И даже Муассак потерял мой след!

Близость тела Эллен и наслаждения, которые оно мне дарило, помогали мне освоиться с теперешним моим положением. Удовольствие ничем не связано с чувством (хотя многие женщины не могут удержаться и хоть немного, да полюбят первого же кретина, с которым испытали наслаждение), и становилось ясно, что, если не считать физического влечения, я уже не испытывал к Эллен ничего, кроме нежности в толстой оболочке признательности. Больше того, моя к ней признательность простиралась бесконечно далеко, словно пляж во время отлива, когда бредешь, погружаясь в мокрый песок, давишь ракушки и обходишь заполненные водой ямки.

Мы возвращались к прежним оживленным разговорам, и чем больше разговаривали, тем больше ей надо было мне рассказать. Я же ясно чувствовал, что не смогу поделиться с ней своими злосчастными тайнами. Дело в том, что моя прекрасная ирландка, которую одновременно возбуждал и стеснял избыток солнца, вскоре заново пристрастилась к нашим давнишним спорам о науке и судьбе, о генетике и роке. Раскрасневшись, она восклицала:

— Вы, литераторы, мне смешны! У вас настолько упрощенное понимание судьбы… Вам всегда хочется, чтобы все, что случается с людьми, объяснялось их собственной жизнью и было нагружено разнообразными толкованиями. Но единственное, что фатально записано, записано в наших генах! Чем бы это ни было — добавочной хромосомой, влечением к убийству или склонностью к сочинительству, — это заложено в нас с самого начала, это передается по наследству, либо ты носитель этого, либо нет. Все определено в мельчайших подробностях. Собственно говоря, жизненные обстоятельства, даже детские, играют очень незначительную роль. Почему вы не хотите допустить, что все фатальное в то же время и бесконечно тупо? Нет, вам надо отыскивать грубые, словно канаты, причины!

Я слушал ее рассеянно и думал о том, что за программа могла быть заложена в ту шельму-хромосому, которая заставила меня крутануть руль и оторвать от семейной жизни эту самую Эллен О'Коннелл, чья (может быть, самую малость натянутая) восторженность росла вместе с моим смятением.

— Знаешь, Жак, я чувствую, что мне пора снова чем-нибудь заняться. Это ты придал мне сил. Существуют люди, от которых заряжаешься энергией и желанием. Ты всегда так на меня действовал.

Мне, с некоторых пор лишь сужавшему собственную жизнь и выбрасывавшему балласт, удивительно было слышать такие слова, но, разумеется, я поддерживал ее намерения:

— Отличная мысль! Ты могла бы, например, преподавать биологию?

— Теперь это называется преподаватель «наук о жизни и о земле».

— Правда?

Жизнь! Земля! Мы заблуждались. Я заблудился. Я старался не задумываться о том, что я здесь делаю, зная при этом, что, куда бы я ни отправился, в любой точке мира я задал бы себе тот же самый вопрос. Эллен не интересовалась причинами, заставившими меня все бросить, перестать писать, распродать по дешевке все, что я имел, сжечь рукописи, раздать книги и свалить…

Точно так же не задумывалась она ни о том, что это за Лейла со мной путешествует, ни о том, что стало с моей женой, с которой она тем не менее изредка встречалась…

Несколько раз, входя в комнату, я засовывал руку в свою дорожную сумку, желая убедиться, что рукопись по-прежнему лежит под стопкой пуловеров. Я задавался вопросом, в каком месте своей длинной истории находилась Лейла в тот момент, когда ей удалось, преодолев межписьменные пространства, добраться до меня. Я задумал для нее еще столько приключений после смерти этого Шульца! Смерти, которая потрясла и возмутила ее. С грехом пополам я нашел слова, чтобы описать, как идет время, и рассказать о том, как Лейла постепенно превращается в женщину.

Но я должен был, по крайней мере, признать, что со дня нашего отъезда я ни разу не ощутил того странного зуда. Кисти рук, бицепсы, грудные мышцы жили предельно спокойной и упорядоченной мускульной жизнью. Ни малейшего желания ударить! Уже кое-что.

Что же касается Лейлы, она с тех пор, как встретилась с этим дядей Джо, очень мало интересовалась тем, что делаем мы с Эллен. Всякий раз, как я встречал ее в «Восточном Баре», она странно на меня поглядывала и казалась очень занятой. Она ловко наливала кофе в чашки, разносила заказы, подметала между столиками. Часто она оживленно разговаривала с подозрительными типами, напоминавшими заговорщиков из второсортных фильмов. Иногда она уходила вместе с ними, краешком глаза ловя мое осуждение, но скорее довольная возможностью бросить мне вызов.

— Да, эта девочка знает, как сделаться полезной, ничего не скажешь! Вот молодчина! — расплываясь в улыбке, говорил мне дядя Джо.

И сам что-то с важностью нашептывал на ушко Лейле, давая ей какие-то тайные поручения. Она кивала, снова искоса на меня поглядывала и бежала выполнять.

Так продолжалось до того дня, когда на залитой солнцем террасе я нашел стопку бумаги, девственно чистой и тревожащей. Кто-то даже придавил ее кирпичом, чтобы листки не разлетелись. Рядом стоял стаканчик с карандашами и шариковыми ручками всех цветов. Вокруг меня, развешивая белье, певуче переговаривались женщины, кричали чайки, от Сент-Мари-Мажор доносился оглушительный трезвон.

Я сел, потрогал листок, нацарапал на нем выколотый глаз, потом голову сфинкса. Три минуты спустя смял свой рисунок и выбросил карандаш за перила. Меня распирал смех. Я хотел сказать — меня распирало отчаяние. Но и желание рассмеяться, и отчаяние где-то застряли. И потому я подставил лицо солнцу и закрыл глаза.

Когда я снова их открыл, передо мной, против света, стояла Лейла, призрачная и настойчивая.

— Может быть, вам еще что-нибудь надо для того, чтобы начать? Пойдемте со мной. Я кое-что вам покажу, что может вам пригодиться. — И независимо двинулась к темной лестнице.

Я бы и рад, не трогаясь с места, попросить ее уйти, но, поскольку в последнее время почти ее не видел, мне и пойти за ней хотелось тоже. Кроме того, я начал опасаться, как бы она не занялась чем-то несовместимым с придуманным мной персонажем. Иногда я боялся, что она исчезнет. Я представлял себе, как она шутит с моряками, отплывает на первом попавшемся судне, тайно пересекает границу. Словом, я боялся ее потерять, боялся, что ее погубят. Вот и пошел следом.

На этот раз, вместо того чтобы подниматься к небу, мы погрузились в недра. Когда мы спустились по лестнице, Лейла повела меня в подземелья, в которых, похоже, освоилась с невероятной быстротой. Мы прошли через подвалы. Потом снова поднялись наверх, должно быть, уже в другом здании, а оттуда, не выходя на свет, попали в гараж с десятками боксов за железными дверьми. У Лейлы был ключ, одну из них она открыла и снова заперла за нами. Мы стояли неподвижно в темноте и тишине, затаив дыхание и прислушиваясь.

Когда Лейла включила свет, передо мной оказалась гора новых коробок и упаковок, на которых красовались названия известных фирм, производящих всевозможные приборы: телевизоры, видеомагнитофоны, проигрыватели, компьютеры, принтеры, фотоаппараты, цифровые камеры, а кроме того — кондиционеры, вентиляторы, печки и не знаю что еще… Здесь хватило бы товара не на один магазин компьютерной или бытовой техники.

Лейла проложила себе дорогу среди всего этого барахла. Я увидел у нее в руке резак. Она вспорола картонную упаковку ноутбука, потом вторую, третью, грубо вытащила компьютеры, разложила передо мной.

— Выбирайте! На каком вам больше хочется работать?

Она раскрывала их, чтобы виден был экран, показывала мне клавиатуру, называла фирму.

— Ну что? Вам ведь нужен текстовый редактор, да? Все новенькие. Последние модели.

Она не впервые меня захватила врасплох. Сначала мне захотелось влепить ей пощечину. Потом все эти компьютеры, все эти груды технологического товара показались мне чем-то чудовищным. Я представил себе, какие глупости способна натворить ради этих предметов такая девушка, как Лейла, чем она могла рисковать. Подумал о тех, кто вдали отсюда в грязных цехах за гроши собирает эти машины. Подумал о бесчисленных покупателях, отдающих последнее за ерунду. И меня чуть было не вывернуло. И тогда у меня осталось единственное средство, чтобы не начать блевать, чтобы не рухнуть, блюя на товар, — начать лупить.

Все происходящее представилось мне нелепым и страшным: мы стоим в подвале, и один из моих персонажей, девушка, за несколько дней до этого волшебным образом воплотившаяся, предлагает мне совершенное техническое орудие (но добытое посредством кражи в крупных размерах), чтобы я заново переписал некоторые аспекты ее мнимого существования!

Для начала я врезал кулаком по клавиатуре.

— А дурь, Лейла, дурь ты где прячешь? У тебя там, в этих коробках, не лежит заодно пара килограммов кокаина? Или героину немножко? Мне для того, чтобы писать, в первую очередь требуется героин! Так что давай! — И еще раз врезал кулаком, а потом долго пинал коробки ногами. Я с такой яростью набросился на товар, что изо всех сил удерживался, чтобы не дать Лейле пощечину, не всыпать ей как следует. Я у нее на глазах схватил маленький ноутбук, раскрыл его, словно книгу, погнул, вывернул, а потом выдрал экран и кинул на пол. Та же участь постигла и другие машины!

Лейла в полном отчаянии жестами показывала мне, чтобы я не шумел так, просила успокоиться. Она испугалась.

Ее страх окончательно меня взбесил. Я выхватил у нее из рук резак, стал одну за другой вспарывать коробки, а потом, схватив валявшийся там же разводной ключ, стал разбивать экраны, мять, корежить, уничтожать машину за машиной. Мне попались и коробки с поддельными часами, фирменные часы, золотые часы, и я давил корпуса. Я бил. Потел. От меня воняло. Я уже не мог остановиться. Я топтался среди осколков и обломков, пыли и рваной бумаги, и уровень их поднимался.

Когда у меня опустились руки, Лейла, дрожа всем телом, приоткрыла дверь бокса. С другого конца гаража доносились голоса. Какие-то люди спрашивали, что происходит. Хотели вызвать полицию. Голоса приближались. Я, наверное, поднял адский шум.

Мы побежали в противоположную сторону, оставив настежь распахнутой дверь в каморку, заваленную разломанным на куски контрабандным товаром. Когда мы добрались до террасы, Лейла разревелась в три ручья. Я еще никогда не видел ее в таком состоянии. Она уселась на пол, чтобы выплакаться всласть. Настоящий припадок плача. Ветер шевелил простыни, одно полотнище касалось ее лица, словно милосердно спустившийся с небес огромный белый носовой платок.

Значит, я сильно напугал ее там, в гараже. Я долго лупил по всем этим краденым вещам, зато после этого испытывал блаженную усталость. Мне давно не было так спокойно. У меня было смутное ощущение, будто я что-то «исправил». Я почувствовал себя немного увереннее. Я сел рядом с икающей и дрожащей Лейлой, ее залитое слезами лицо стало совсем детским. Обнял ее за плечи. Шерстяной пуловер, впитавший ее неиссякаемые слезы, промок насквозь, и, когда она уронила голову мне на плечо, я тоже намок. Со всех сторон нас окружали полотняные прямоугольники, мы были заключены в этой трепещущей белизне, а на столе, ярко освещенном солнцем, меня ждали маленькие белые прямоугольнички.

И вдруг мне показалось, будто у меня в груди, там, где в принципе должно было находиться мое сердце, что-то робко толкнулось: тук! Прошло несколько секунд — и снова: тутук! тутук! Сладкая боль. Робкое биение.

Я крепко-крепко прижал к себе Лейлу, вернее, прижал к себе глыбу горя. Мою щеку задевало, качаясь, серебряное кольцо. Черные волосы щекотали мне веки. И я, не выдержав, легонько поцеловал ее в висок.

— Не расстраивайся, — сказал я ей, — не расстраивайся. Я сейчас сяду писать. Вот увидишь. Я снова возьмусь за эту книгу и… многое улажу. Не расстраивайся. (Тутук… оно все еще билось.)

То, что сейчас происходило, сильно отличалось от сочинения историй. Я только что резко вмешался, словно стер половину главы, которая ни к чему не вела. Я подобрал свое рыдающее маленькое создание и, как мог, его утешал. На этот раз я готов был заняться рукописью, всерьез ее править, а если потребуется — переработать весь роман. Да, именно так — весь роман! Чтобы эта девочка могла вернуться в совершенно новую (или сильно обновленную) историю. Как обычно, рассказ почти целиком будет развиваться сам собой, отталкиваясь от новых подробностей, но я хотел, чтобы на этот раз она не испытала разочарования, чтобы с ней случилось что-нибудь хорошее, словом, я желал ей хоть немножко счастья. И что поделаешь, если и этот роман окажется ничтожным.

Время шло. Простыни высохли. Слезы тоже.

Загрузка...