Я уже думал, эта зима никогда не кончится. Я имею в виду не только долгие серые месяцы нестерпимого холода, но и ту вкрадчивую зиму, которая вымораживает желания, заволакивает горизонт, и скука дней придавлена тяжелой плитой неба, и повсюду, в городах и на дорогах, тянется под ледяным дождем бесконечная слепая процессия. Остаться? Уехать? Лучше всего не двигаться.
А потом были те несколько удивительно нежных мартовских дней. Почти теплый ветерок и щедрое солнце, под которое внезапно стало можно сколько угодно подставлять лицо. Светло, все кругом улыбается, робко приоткрываются мгновения.
Конечно, во мне осталось много зимы, лоскутьев долгой душевной зимы, вроде тех заплаток грязного снега, какие даже среди лета удерживаются в складках горных склонов, обращенных к северу. Я прекрасно видел, что вокруг дома и в мире все снова зашевелилось. И теперь мне удалось отключиться от нелепого ритуала, состоявшего в том, чтобы снимать с полок выстроенные в ряды книги и укладывать их в ящики.
Я твердо решил, что с этим покончено. Раздам последние оставшиеся ящики и уеду. Стоя на пороге библиотеки, я смотрел, как пляшут пылинки в луче чудодейственного солнца. Ни одной книги не осталось, только темные ниши и ненужные деревянные полки.
Я закрыл дверь в опустевший некрополь, лишившийся своих сокровищ. В прихожей стоял десяток ящиков. В углу сложен мой багаж: сумка, кое-какие мелочи и двести страниц истории Шульца и Лейлы. В конце концов я решил еще некоторое время подержать у себя «рукопись Шульца», не бросать ее в огонь вместе со всеми моими сочинениями. Если бы я открыл чугунную дверцу погасшей дровяной печки, на пол обрушилась бы маленькая лавина светлого праха, присыпала бы поленья с острыми сколами, бесстрашно встретившие бесславную участь уцелевших.
Тачка с тощими, но сильными ручками, привстав на обрезиненные колесики, терпеливо ждала возможности оказать мне услугу. Схватившись за обе рукоятки (тоже резиновые), я подвел тонкую стальную пластину под днище первого ящика и, воздавая должное Архимеду, приложил весьма небольшую силу тяги и очень легко надавил по сравнению с весом ящика, который я, таким образом, без труда смог довезти до припаркованного у крыльца грузовичка. Затем я проделал то же самое еще с двумя-тремя ящиками, предназначавшимися моей подруге Эллен, которая взялась приютить у себя в подвале малую часть моей библиотеки.
В далекие времена нашего первого знакомства ее звали Эллен О'Коннелл, и была она слишком ирландка и слишком хороша для того, чтобы быть настоящей: огненные волосы, бледная кожа, веснушки, острые крепкие зубы, сокрушительная улыбка и решительная походка здоровой девушки, которую не пугают ни дождь, ни ветер (сколько же лорсанжевских и нуарсеевских героинь были с нее списаны!). Радость Эллен всегда бывала заразительной, но эта девушка могла и внезапно погрузиться в глубочайшую меланхолию, и никто не мог нырнуть туда следом за ней. Она шла ко дну, и речи не могло быть ни о том, чтобы ее понять, ни о том, чтобы ее спасти.
Мне сразу понравились ее глаза цвета мха, но еще больше — сильный торфяной акцент, с которым она говорила по-французски. Гранит и прозрачность: вся Ирландия, воплощенная в одном женском теле! Эллен тогда только начинала заниматься наукой и подавала большие надежды, она была совершенно поглощена своими генетическими исследованиями, и мне нравилось, когда она говорила о наших генах и хромосомах так, будто это — наша судьба. В ее описаниях жизнь выглядела палимпсестом:[6] когда сотрешь запись поверхностных причин, проступит старый текст биологической и при этом абсурдной необходимости, объясняющей все наши поступки.
Возможно, теории Эллен были наивными. И все же, хотя полностью убедить меня ей не удавалось, меня завораживал ее способ сплетать в единое целое детерминизм и загадку. Я просил ее объяснять мне, заставлял плескаться и барахтаться, захлебываясь наукой, и одновременно восторгался и строгостью ее ума, и дикостью ее тела.
Потом мы как-то потеряли друг друга из виду. Я был женат, Эллен вышла замуж и родила двоих детей. Потом мы снова нашли друг друга, или, вернее, одиночество каждого из нас в браке само собой потянулось к другому и отыскало его. Эллен все твердила, что мы созданы друг для друга. Но мы снова расстались и не виделись до тех пор, пока сама судьба не свела нас, сделав так, что эта женщина вместе с мужем поселилась в том самом городе, рядом с которым мы с Жюльеттой купили дом с каменным сердцем. И за пятнадцать лет мы с Эллен раз пять или шесть совершенно случайно сталкивались то на улице, то в магазине, то еще в каком-нибудь людном месте. Эллен смущалась при этих внезапных встречах, отделывалась банальностями насчет того, как летит время и какие случаются совпадения. Впрочем, с ней рядом был муж, а со мной — Жюльетта, которую даже такие мимолетные воссоединения сердили и огорчали, и она торопилась уйти.
Я понял, что Эллен не стремилась со мной видеться, и не решился спросить у нее адрес. Похоже, она пожертвовала собственной карьерой генетика ради карьеры мужа, блестящего исследователя, возглавившего целую лабораторию, некоего Дюморье, чье имя она теперь носила. Моя ученая красавица осталась в далеком прошлом! Пленительная смесь генетики и Ирландии рассыпалась в прах, улетучилась! Эллен почти совсем утратила акцент, именовалась «мадам Эллен Дюморье» и большую часть времени, пока супруг летал по всему свету с симпозиума на конгресс, украшала их уютное семейное гнездышко, воспитывала и развлекала детей. Удручающее самоотречение! Что здесь следовало вменить в вину? Естественную потребность или культурную случайность соотношения сил в паре?
Я без особого труда разыскал свою давнюю подружку и однажды утром, поддавшись внезапному желанию, позвонил ей и попытался пристроить под ее покровительство хотя бы несколько сотен книг. По ее голосу я понял, что она одна. Муж в очередной раз куда-то уехал. Дети почти взрослые и живут своей жизнью. Одиночество давало Эллен право не вешать трубку, я чувствовал, как ей не хочется этого делать. Я вытерпел долгие минуты ее пауз. Затем ей удалось вновь заговорить естественным тоном, и вскоре помимо ее воли к ней вернулся ее удивительный ирландский акцент. Этот голос, пришедший из прошлого, смущал и слегка возбуждал меня.
В ходе нашего бессвязного разговора Эллен поначалу решительно отвергла нелепое предложение принять мои книги в дощатых гробах. Я некоторое время настаивал, потом сдался, удовольствовавшись несколькими горькими замечаниями. И уже собрался положить трубку, чуть наигранно изображая разочарование (не для того ли, чтобы скрыть разочарование подлинное?), когда внезапно, как бросаются в пустоту с моста, уже решив, что никогда на это не осмелятся, она пробормотала: «Вообще-то, Жак, да, если тебе надо уехать и ты не знаешь, куда девать некоторые вещи, можешь привезти сюда то, что тебе мешает. У нас полно места. Огромный подвал. В конце концов, теперь-то все это какое имеет значение? Что еще может случиться? Так что можешь привозить… Теперь мне все равно… — и еле слышным голосом — дуновение ветра, тронувшее вереск на берегу неспокойного моря безразличия, — настойчиво повторила: — Что еще со мной может случиться?»
Я уже раскрыл рот, чтобы ее поблагодарить, но тут она, охваченная постыдным раскаянием, прибавила окрепшим и образумившимся голосом: «Жак, если ты придешь, нам, может быть, лучше не видеться. Хотя меня наверняка не будет дома. Я часто куда-нибудь ухожу. Совсем одна. Но адрес ты знаешь. В подвал можно попасть через черную дверь, которая выходит в сад. Ключ спрятан в ближайшем ящике с цветами. Открывай и складывай в углу все, что хочешь. Сам увидишь, там просторно. И забрать сможешь свои вещи, когда захочешь. Только не старайся со мной увидеться, прошу тебя. Давай не будем встречаться. Для меня так лучше. Понимаешь?»
Я понимал, не понимая, но не все ли равно!
Когда мы с тележкой загружали в машину последний из предназначенных Эллен ящиков, я заметил, что ко мне по дороге катится, подпрыгивая, маленький лимонно-желтый автомобильчик почтальона. Обычно почтальон ограничивался тем, что бросал письма в почтовый ящик, висевший на шатком столбе на другом конце дороги. Почему он решил подъехать к дому? Мне посылка? Заказное письмо? Поскольку двигался он еле-еле, я поднял капот и сделал вид, будто на всякий случай перед тем, как тронуться в путь, решил проверить, есть ли в моей машине мотор.
За спиной раздался нетерпеливый гудок. Я сделал пару шагов по направлению к руке, которая махала мне пачкой писем, высунувшись в приоткрытое окно. Чертыхаясь, довольно грубо выхватил пачку, но почтальон не отъехал, он опустил стекло, и я увидел его лисью мордочку с короткой бородкой, фуражка была ему мала, из-под нее во все стороны торчали черные волосы.
Я уставился на него. Молча. Прочистив горло, почтальон пролепетал:
— А… как быть с письмами, потом?
— Когда потом? — повернувшись к нему спиной, спросил я.
— Ну… вы же понимаете. Говорят, вы скоро уедете… И еще говорят, что ваш дом сломают, а землю поделят на участки… Так что мне делать с письмами и вообще?
Я сказал ему, что зайду в деревне на почту и оставлю распоряжения, после чего отошел от машины. Но пронырливый почтальон все стоял с заведенным мотором и не отъезжал.
— Да, у меня ведь еще письмо для мадам Ларсан!
Теперь он с серьезным и недоверчивым видом помахивал белым конвертиком, на котором от руки черными чернилами были выведены имя и адрес Жюльетты. Я рванулся к нему, схватил и сжал его руку, может быть, даже слегка вывернул, потому что он поморщился от боли, и выхватил у него письмо.
— Вы не хотели мне его отдавать? Что это значит?
Он сильно побледнел и избегал моего взгляда. Смотрел в сторону дома и каменного сердца.
— Ну так что?
— Так, похоже, вашей жены тут больше нет, во всяком случае, так говорят. В деревне ее давно уже никто не видел, и ребята, которые тут мимо плавают по реке, тоже говорят, что теперь ее совсем не видно… Так вот, поскольку вы все тут продали и собрались уезжать…
— И что же?
— Некоторые болтают даже, будто… Но это все глупости, про такое даже думать не следует…
Я резко распахнул дверцу, схватил почтальонишку за шиворот и глухим голосом, пытаясь говорить грозно, спросил:
— Что болтают? Кто? Кто что подумал? А? Что?
— Не знаю… В кафе, в булочной… Я, когда захожу туда после того, как разнесу письма, они спрашивают…
— О чем?
— Ну, видел ли я мадам Ларсан… Спрашивают, чем вы занимаетесь. И еще, что вы можете складывать во все эти ящики.
Я снова почувствовал тот особенный зуд. Он не зарождался постепенно, как раньше, в пальцах, затем в ладонях, в предплечьях. Он разом охватил все мое тело. И я испугался. Испугался сам себя. Испугался за этого лисенка, глупого до полной невинности.
Я, наверное, стал куда бледнее его. У меня в лице ни одной кровинки не осталось. По спине, вдоль хребта, поползла ледяная струйка.
Мне удалось себя обуздать, я сдержался, захлопнул дверцу и вместо того, чтобы врезать по перепуганной физиономии, обрушил кулак на желтую крышу автомобильчика с такой силой, что на ней осталась вмятина. Почтальон в ужасе включил сцепление, стремительно объехал меня, застывшего с адресованным Жюльетте белым конвертом в руке, и вскоре гул мотора затих на проселочной дороге.
Как только почтальон скрылся из виду, я решил немедленно отправиться к Эллен. У меня не было ни малейшего желания распечатывать письмо, написанное Жюльетте каким-то Жаном-Батистом. Перед тем как выехать, я и его засунул между страницами книги «Авессалом, Авессалом!», в которой уже лежала карточка Михаэля Малера. Сколько мужчин! Сколько загадок! Сколько везде всего понаписано!
В конце проселочной дороги, которая вела от дома к шоссе, можно было свернуть налево, чтобы попасть в деревню, или направо, чтобы оказаться в городе, до которого было километров двенадцать: сначала шли неопределенные окраины, где земельные участки чередовались с торговыми центрами, потом дома сдвигались все теснее, поднимались все выше, все меньше вокруг них оставалось деревьев. Собственно, вот в это неуправляемое превращение деревень в бетонные пригороды вот-вот будет втянут и наш дом, город его поглотит.
Стало быть, налево — деревня, направо — город. Я не знал, куда податься. Неискренние слова почтальонишки все еще эхом отдавались у меня в голове. Я решил сначала заехать в деревню, а точнее — в «Новый Век», чтобы уловить атмосферу. Сплетни и слухи.
«Новым Веком» назывался самый большой кабак на площади, между мясной лавкой и домом печати. Но какой, собственно, век? И что тут нового? Очень-очень давняя надпись посреди фасада, вылинявшая, почти стертая десятилетиями и непогодой, частично загороженная тоже не очень свежими буквами из неоновых трубок, свидетельствовала, что заведение продержалось молодцом не меньше ста лет, крепкий челнок с потемневшей палубой, ходившей ходуном под ногами пяти поколений пьяниц, наваливавшихся на оцинкованную, затем — облицованную искусственным камнем, потом — отделанную под красное дерево широкую стойку, населенную призраками сотен тысяч бокалов, стаканчиков и рюмочек красного, белого, анисовки, пива, вылаканных, высосанных, одним глотком опрокинутых в голубом дыму маисовых «Gitanes» за время долгого перехода через море выпивки под градом общих мест, пьяных пророчеств, непристойностей, шуток, откровенной похабщины, крепких высказываний, бахвальства, отрыжки и смешков, и единственными ориентирами здесь были звездным светом мерцавшие кубки, выигранные местным футбольным клубом, и тускло светившее солнце никогда не выключавшегося телевизора.
Я толкнул дверь «Нового Века». Несколько завсегдатаев, торчавших у стойки со стаканами в руках, были залиты белым неоновым светом, но вся остальная часть зала была погружена в полумрак. Целых три минуты мое появление оставалось незамеченным, потом наконец хозяйка со здоровенными голыми ручищами увидела меня и перестала разглагольствовать, разговоры сделались тише, кто-то хихикнул, кто-то откашлялся.
Когда я, протиснувшись среди них, тоже облокотился на стойку, почти все со мной все-таки поздоровались, украдкой пожимая руку и спрашивая: «Ну как, все в порядке?» Надо сказать, нас с Жюльеттой в «Новом Веке» все знали. В отличие от прочих новых жителей деревушки, служащих, технарей, инженеров, работавших в соседнем городе, до которого было рукой подать, но ценивших недолговечный покой и обаяние деревушки, почти истребленные натиском домов, магазинов, дешевых ресторанов, медиатек, спортивных залов и парковок, мы с Жюльеттой, хоть и не были допущены в тесный круг содружества местных, все же часто заходили сюда выпить по стаканчику. В базарные дни или после долгой пешей прогулки, зимой и летом, перед тем, как вернуться домой, мы заходили в старое кафе и надолго там застревали, попивая что-нибудь горячее или холодненькое. Просматривали измятые страницы местной газеты, встревали в разговоры.
В глазах этих людей, все более патетическим тоном заявлявших о своей принадлежности к «тутошнему» меньшинству, мы с Жюльеттой, хоть и поселились вблизи деревни задолго до нашествия мелких чиновников, оставались скорее подозрительной парой. Достаточно ненормальной для того, чтобы решиться купить «дом с каменным сердцем», о котором, похоже, давно ходили слухи и легенды. В нашем образе жизни «местным» чудилось нечто временное и непонятное. В деревне всем было известно, что я пишу книжки. Для хозяйки «Нового Века» и для последнего остатка гарнизона завсегдатаев, которым выпивка помогала продержаться, отбивая наступление социологических перемен в этой долине, я был «писателем из того дома», человеком, «который не работает, потому что он пишет!». Но никого не интересовало, что за книжки я сочинял в своем доме на берегу реки, который кое-кто (это я узнал с запозданием) называл домом Синей Бороды. Жюльетта тоже их смущала — как своими порой эксцентричными нарядами, так и откровенной манерой высказываться, да еще умением пить, не пьянея, когда все поочередно угощали присутствующих.
В этом кабаке нас чаще всего называли по именам, с почтительным и чуть недоверчивым безразличием предваряя их «мсье» и «мадам». Меня встречали вопросом: «Ну что, мсье Жак, подвигается ваша следующая книжка?» — и при этом писали что-то пальцем в воздухе. А мою жену, двусмысленно покачивая головой, спрашивали: «Ну что, опять недавно куда-то ездили? Вас в последнее время совсем не видать было, мадам Жюльетта!»
Я заказал двойной кофе. Должно быть, я выглядел усталым. Разговоры не возобновились. Мне предоставили пить кофе в тягостном молчании. Мне позволили всех угостить, но атмосфера осталась ледяной. Никто не решился заговорить ни о том, что наш дом продан и вот-вот будет разрушен, ни о том, что на его месте построят целый поселок. Никто не решился напомнить о том дне, когда я известил, что продаю, вернее, распродаю по дешевке все, что есть в доме, и они повалили толпой, сначала робко, немного стыдясь, потом все увереннее расхаживали по комнатам, сгребая в охапку все, что попадало им под руку, а потом, после того, как, стараясь не глядеть мне в глаза, протягивали несколько банкнот, которые я просил взамен, набивали всем этим прицепы. Никто из тех, кто торчал у стойки, не решился спросить у меня, что я день за днем укладывал во все эти деревянные ящики, которые потом заколачивал и перевозил на тележке. А ведь от них явно ничто не ускользнуло. Они все видели. Они все обсуждали. И развлекались, выдумывая самое страшное. И, разумеется, никто не решился спросить у меня про Жюльетту. Запретная тема! Слишком серьезная тема!
Каждый из них потянулся ко мне стаканом, поблагодарив меня легким и механическим кивком. И каждый из них молча допил свой стакан. Я хотел что-нибудь сказать, но так ничего и не придумал. И тогда, чтобы не уронить себя в их глазах, прошел через весь зал к узкой двери, соединявшей кафе с примыкающей к нему булочной. Дело в том, что одной из особенностей «Нового Века» был этот неприметный проход между кабачком и соседней лавочкой, битком набитой хлебом, булочками, сластями и «сюрпризами». Так что хозяйка заведения была еще и женой булочника. Проем в перегородке давал возможность переходить от вина к хлебу и от хлеба к вину в соответствии с местным евхаристическим обрядом, грубым, но, несомненно, вековым.
Заплатив бледной тощей продавщице за багет с хрустящей корочкой, я хотел вернуться в бар, но, уже шагнув в тесный проем, где запах горячего хлеба встречался с едким дымом и кислым винным духом, заметил в самом темном углу зала маленькую фигурку. Спит глубоким сном, навалившись на стол и уткнувшись лицом в руки. Узкие плечи, черные кудри, гладкий затылок, тонкая шея. Шерстяной свитер, кажется, красный. На спинке стула зеленоватая куртка и платок. На полу рюкзак. Эта хрупкая женщина, вернее, совсем молоденькая девушка выглядит измученной до предела или больной. Кто она такая? И что делает в этом плохо освещенном кабаке?
Увидев, что я наконец-то заметил девушку, — а мне на это потребовалось немало времени! — хозяйка и посетители захихикали и предостерегающе замахали руками — «тшш!» — заговорщически подмигивая и изображая восхищение таким беспробудным сном. Потом они снова заговорили в полный голос, зазвенели стаканами, но спящая не шелохнулась.
— Совсем девочка! — сказала мне хозяйка. — Незнакомая. С ума сойти, никто не видел, как она вошла. Можно подумать, она появилась ниоткуда! Наверное, прошла через булочную… Я ее потормошила, она чуть приоткрыла глаза и попросила кофе… Залпом выпила и тут же уснула снова! Понятия не имею, откуда она взялась. Но я решила ее не трогать. Рано или поздно она придет в себя.
Меня сильно смущал и волновал вид этого спящего молодого тела. Чрезмерность. Несообразность. И самое странное: казалось, все завсегдатаи кабака взяли эту юную спящую незнакомку под свою защиту. Я понял, что и они тоже немного не в себе. Появление девушки было событием одновременно незначительным и необычайным, и они не знали, как на него реагировать. На них словно возложена была тайная ответственность, и они, как могли, оберегали покой крохотной девушки.
Время от времени она вздыхала, бормотала что-то непонятное. Наверное, она, уронив черные пряди в пустую чашку и уткнувшись невидимым лицом в сложенные руки, смотрела сны. Я смог внимательно разглядеть маленькие кисти ее рук с короткими, может быть, обгрызенными ногтями. Совершенная нелепость, но мне казалось, я узнаю эти руки и могу в точности описать движение, которым они что-нибудь берут. И тогда меня затопила смесь тревоги и печали. Я жалел, что не могу разглядеть лицо, зарывшееся в красную шерсть, но боялся встретиться взглядом с этой незнакомой девушкой, если она вдруг выйдет из оцепенения, и потому как можно тише выбрался наружу и направился к своему грузовичку, уже ни о чем другом не мечтая, кроме как сбыть свои книги Эллен О'Коннелл, которую я никак не мог приучиться называть Элен Дюморье…
Между деревней и городом, в том месте, где большая дорога еще не превратилась в скоростную, я увидел идущего по шоссе Рака. Так прозвали могучего сложения лохматого и бородатого нищего, который жил на берегу реки, совсем рядом с моим домом, в довольно заметной хижине, сложенной из веток, досок и рифленых листов. Каждый день этот мой, так сказать, сосед покидал свое сельское логово и шел пешком до центра города, а там, не желая попрошайничать, собирал все, что можно найти в мусорных баках у ресторанов, магазинов и богатых домов. К вечеру он возвращался в свою хижину, нагруженный мешками всякого хлама и дешевым вином. Основательно напивался — и назавтра начинал все сначала.
Почему его прозвали Раком? Просто-напросто этот отшельник, сторонившийся как других городских нищих, так и бродяг, всегда пятился назад! Шагал широко, но задом наперед, повернувшись спиной к тому месту, куда направлялся, и лицом к машинам, двигавшимся в том же, что и он, направлении. Некоторые водители, привыкшие год за годом встречать его на дороге и способные вытерпеть исходивший от этого человека запах, сажали его в машину, хотя он и не просил его подвезти. Усевшись рядом с водителем, он не благодарил, не разговаривал с ним, а только бессмысленно улыбался неизвестно кому, то ли ангелам, то ли бесам, прислушиваясь к однообразному шороху дворников.
Иногда, даже среди зимы, он надолго замирал на обочине. Прочно утвердив ноги в огромных башмаках, запрокидывал голову, подставлял ветру космы, свисавшие из-под бесформенной шляпы, которую никогда не снимал, и осыпал бранью небо или пустоту, обращался к загадочным теням, с той же скоростью, что облака, скользящим по поверхности вещей. Шум моторов и северный ветер заглушали его слова, но он только для себя самого орал во все горло на своеобразном диалекте, некоторым напоминавшем польский, итальянский, русский, французский и даже латынь. Затем, веселый и облегченный этим долгим словоиспусканием, он продолжал путь задом наперед.
Обогнав Рака, я замедлил ход, а потом остановился и подождал его, как много раз делал раньше. Он даже шага не ускорил, приближаясь ко мне, а в грузовичке, презрев переднее сиденье, устроился сзади, где единственную компанию ему составляла плохо закрепленная тележка, которая ерзала и стукалась о металлические борта. Я сделал крюк, чтобы подвезти его поближе к тому месту, где, как я знал, ему нравилось искать себе пропитание, а затем длинным бульваром поехал к тихому богатому кварталу, где красивые дома прячутся за высокими стенами, глициниями, пурпурными листьями буков и слезами ив.
Я без труда нашел домик, где теперь, так далеко от Ирландии, жила Эллен. Решив — как она и просила — не пытаться с ней увидеться, я отыскал черную дверь, а затем — спрятанный в ящике ключ. Подвал был такого же размера, как сама вилла, и состоял из нескольких комнат, где аккуратно прибранные предметы отрывочно рассказывали о жизни моей давней подруги и ее семейства. Разжалованная мебель, велосипеды, яркие игрушки, сундуки, не таящие в себе никаких тайн, перезимовавшие под крышей глиняные цветочные горшки, невероятная шляпа, венчающая плетеный манекен, спортивный инвентарь, стопки учебников, научных книг и специализированных журналов, биология с одной стороны, молекулярная химия с другой… Мне показалось, все эти предметы, озлобленные, оттого что перестали нравиться, или стыдящиеся этого, представляют угрозу для книг. Но пустого места оставалось еще очень много. С помощью рогатой тачки, которая шутя везла свой груз и тем более радостно перепрыгивала со ступеньки на ступеньку, что мы спускались от света к потемкам, я быстро разместил в этом чистилище упакованные останки моей библиотеки.
Опершись на игриво вставшую торчком тачку, я в последний раз подумал о мирно покоящихся под дощатыми крышками вымышленных существах, которых собирался покинуть. Мне показалось, что персонажи все еще, хотя и очень тихо, еле слышно, пытаются говорить. Теперь они не жаловались, а старались в последний раз показать, что отличаются от других. Приглушенные фразы, фразы, которые я узнавал, без колебаний угадывая автора… «В большинстве этих времен мы с вами не существуем; в каких-то существуете вы, а я — нет; в других есть я, но нет вас; в иных существуем мы оба. В одном из них, когда счастливый случай выпал мне, вы явились в мой дом; в другом — вы, проходя по саду, нашли меня мертвым; в третьем — я произношу эти же слова, но сам я — мираж, призрак».[7] Я содрогнулся, снова услышав давние рассуждения о времени, принадлежавшие человеку, который в то же время был и призраком. В одном, по крайней мере, из «возможных времен» он, несомненно, был моим врагом. Врагом…
Внезапно в темном углу вспыхнула горелка топки. Я дернулся, выпустил из рук тачку. Гул огня, разгоревшегося в чугунной печке, заставил голос умолкнуть.
Я снова дернулся, услышав, как проорали мое имя. Хлопнула дверь. Кто-то поспешно сбежал по лестнице.
— Жак! Жак! — Это голос Эллен. — Жак! Ты здесь? Такой ужас! Крыса! Огромная крыса! Там, наверху, в кухне!
И Эллен, в зеленом халате, запыхавшаяся и растрепанная, с горящими щеками и сверкающими глазами, упала мне на грудь, но лежавшая у наших ног тачка ни ручкой, ни колесом не повела.
Вцепившись в мою куртку, уткнувшись в нее лицом, Эллен снова завопила:
— Эта крыса! Откуда только она взялась! Носится по всей кухне!
В своем смятении, возможно наигранном, Эллен стиснула мою руку и заслонилась мной от лестницы, словно щитом. Я запустил пальцы в ее рыжие волосы. Коснулся головы и стал тихонько поглаживать. Сердце у нее колотилось. Она немного успокоилась, но вскоре начала требовать, чтобы я пошел посмотреть, что за чудовище захватило ее дом (если, разумеется, там действительно было чудовище…).
Эллен шла в трех шагах позади меня. Я прошел через гостиную, чистота и роскошное убранство которой, по-моему, мало вязались с нашествием грызунов. На всякий случай и потому что я не из тех, кто способен изгонять крыс при помощи волшебной дудочки, я прихватил стоявшую у камина тяжелую кочергу. В кухню вела застекленная дверь.
— Осторожно, Жак, она может выскочить, как только ты откроешь дверь.
Я долго стоял, прислушиваясь, в великом белом безмолвии, еще более тягостном от тиканья стенных часов, и в конце концов различил, за каким из шкафов кто-то подозрительно скребется. Эллен смотрела через стекло, прижав руку к волнующейся в вырезе халата груди.
Там действительно оказался сжавшийся в комочек перепуганный зверь. Я с минуту стоял неподвижно, сжимая в руке кочергу, и мне казалось, что мы с крысой — два подопытных животных, которых используют для какого-то загадочного эксперимента.
И вдруг я ощутил тот странный зуд. На этот раз ощущение было скорее приятным. Пальцы сами собой стиснули рукоятку кочерги. По мышцам распространилось желание ударить. Я постучал металлическим наконечником по плитке, легонько потрогал кухонную технику — и крыса тотчас ринулась на арену. Выскочив из-под шкафа, она с неслыханной дерзостью прошмыгнула совсем рядом, задев мою ногу. И тогда я обрушил кочергу, но промахнулся. Крыса спряталась за холодильник. Я начал ее дразнить, производя как можно больше шума. Она снова пробежала через кухню по диагонали, и снова я обрушил свое оружие с секундным опозданием. Несчастная крыса, славная толстушка в темной шубке, искала спасительную расщелину и отчаянно тыкалась мордочкой в кухонные плинтусы. Пожалев о том, что покинула укрытие за холодильником, она покорилась необходимости второй раз пересечь открытое пространство, над которым парила моя кочерга. Я нанес удар, остановив зверя на бегу и размозжив его тело. Кровавая судорога. Жалкие останки.
Я позвал Эллен.
— Как насчет хвоста и ушей? — спросил я.
Но ей тошно было от вида мертвой крысы, а потому совсем не смешно. Она раскраснелась от волнения и негодовала. Как эта крыса посмела вторгнуться на стерильную домашнюю территорию? Эллен протянула мне пластиковый пакет, на котором золотыми буквами по белому фону было написано название известной парфюмерной фирмы. Подняв крысу за хвост над этим саваном из подручных средств, я разжал пальцы. Эллен тут же вытерла кровавую лужицу на полу.
Посчитав свою миссию выполненной, я хотел уже покинуть этот дом, но Эллен, легко коснувшись пальцами моей груди, остановила меня и предложила сварить кофе. Поставив пакет с крысой у кухонной двери, я сказал, что немного посижу. Она села напротив, и мы стали молча друг друга разглядывать. Ее глаза цвета мха меня по-прежнему волновали. Они словно бросали вызов окружавшим их теперь вражеским рубежам. Эллен тоже изучала меня.
Я заметил, что ее взгляд сделался одновременно и более уязвимым, и более смелым. Может быть, это оттого, что она перестала носить очки от близорукости, в которых я видел ее раньше? Из кокетства она и тогда не носила их постоянно. В кино доставала из сумки только после того, как выключат свет. Без очков она казалась голой и беззащитной. Где скрывалась моя полная жизни ирландка и моя усердная исследовательница в этот безрадостный день охоты на крысу?
Внезапно лицо моей старинной подруги озарила чистосердечная улыбка. Я увидел, как блеснули ее зубы, как заволновалась грудь.
— Ты совершенно не изменился… — соврала она, обрекая меня на не менее лицемерное «Ты тоже…».
Вскоре нам удалось сменить тон на более естественный. Я понял, что Эллен беспредельно одинока. Много лет подряд она занималась детьми. Теперь это закончилось. Они учились где-то далеко от дома, время от времени приезжали и снова уезжали. Ее муж, этот самый Дюморье, которому вскружила голову невеликая слава ученого, совершившего небольшое открытие, на целые недели оставлял ее одну в этом слишком большом и слишком чистом доме. Эллен, давным-давно забросившая всякую исследовательскую деятельность в области биологии, в конце концов нашла в повседневной жизни то, чего уже и не искала.
Мы с ней совсем потеряли друг друга из виду, и сейчас у меня не было ни малейшего желания дергать за обрывки ниточек, торчавшие из нашей обтрепанной жизни. Больше всего я опасался минуты, когда Эллен меня спросит: «А твоя жена? Вы по-прежнему живете вместе? Ты сказал, что уезжаешь, она едет с тобой?» Но вместо того чтобы спросить, как поживает Жюльетта, она, вздохнув, сделала долгую пазу, а потом, глядя мне прямо в глаза, почти закричала:
— А ожидание, Жак, ты хоть знаешь, что такое ждать? Ждать, пока не начнешь сходить с ума? Ждать, пока не сдохнешь?
Я бездарно спросил:
— Чего ждать, Эллен?.. Кого ждать?
Она хотела крикнуть еще громче, но голос у нее сразу сорвался, и глаза наполнились слезами. Она пробормотала, что я прекрасно знаю, о чем она говорит: в тот день, давным-давно, в тот весенний день она вообразила («Ну и дура же я была!»), будто мне хватит мужества ради нее бросить Жюльетту.
— Да, Жак, вы все время ссорились… Она уходила, потом возвращалась, ты уже не выдерживал… Ты говорил, что пора с этим кончать… Ты мне сказал… что мы с тобой… Ты сам прекрасно знаешь, что было между нами… Я бы ради тебя бросила все. Я бы даже согласилась почти не видеться с детьми… А они были еще маленькие… Я прождала тебя целый день и целую ночь. Я была одна. Я извелась от неопределенности. Мне трудно было дышать. Я не сводила глаз с телефона, а он все не звонил. Я слушала, как проезжают по улице машины, как хлопают дверцы. Мне все время казалось, что я узнаю в темноте твои шаги. Я умирала от этого ожидания, я так тебя ждала…
Лицо Эллен сморщилось, некрасиво скривилось.
— Но почему, Жак? Почему ты так и не пришел? Только не говори мне, что ты ничего не чувствовал! Хотя, собственно, ты, может быть, ничего и не чувствуешь, может, у тебя вот здесь ничего не бьется, как у других людей? — И Эллен с силой ударила себя кулаком повыше левой груди.
Я прекрасно помнил тот день, когда все рухнуло, тот оставшийся в далеком парижском прошлом день, на котором теперь поставлен крест. И ту ночь, ту позорную провальную ночь, когда я держал руку на каменно тяжелой трубке и у меня не было сил ее поднять. А ведь так легко было сказать: «Эллен, я сейчас приеду. Дело сделано. Скоро буду… Мы можем уехать вместе».
Вместо этого я, хлебнув стыда, замкнулся в тупой и разрушительной бесчувственности. Но я знал, что Эллен ждала меня, а потом перестала ждать. Все еще продолжая ждать и ждать. Против собственной воли. Несмотря ни на что. А потом ее ирландская гордость годами не позволяла подать мне хотя бы малейший знак. Неужели мы были «созданы» друг для друга, как она утверждала? Что за чушь.
Мне необходимо было любой ценой выбраться из крысоловки, в которую я попался, и я решил произнести несколько слов, которые показались бы печальными и значительными:
— Мы с тобой разминулись, что тут еще можно сказать! — Я постарался проговорить это грустно и почти торжественно. И прибавил, что такие промахи у двоих случаются чаще, чем кажется. — Люди встречаются, их тянет друг к другу, их души и тела удивительным образом друг другу отвечают, но им уготована другая судьба. Это так обыкновенно. Удручающе, но обыкновенно. Это раздирает душу, но беззвучно. А потом это отступает, блекнет. И корочка дней затягивает все. Так уж заведено! Мы с тобой разминулись, Эллен, как и многие другие.
Я счел уместным подпустить иронии, но прозвучало это жалко. В то время я был убежден, сказал я, что между ею, биологом, и ее мужем, химиком, должна существовать биохимическая гармония куда более стойкая, чем мимолетное родство душ, соединившее О'Коннелл с Ларсаном. Я подумал, что шутки такого пошиба вызовут у нее еще большее отвращение, чем дохлая крыса. Но я ошибся.
Ее рука, до тех пор спокойно лежавшая среди пустых чашек и липких ложечек, внезапно вздрогнула, рванулась вперед и оседлала мою руку, пощипывавшую крошки от печенья. Моя шершавая красная рабочая пятерня не посмела ни артачиться, ни брыкаться. Пальцы Эллен, крепко-накрепко сжав, мгновенно покорили и приручили ее. Эллен медленно, не сводя с меня глаз и не выпуская моей руки, встала, обошла стол и остановилась рядом со мной, упираясь коленом мне в бедро. Всем своим существом я хотел бежать. Моя правая рука готовилась сбросить руку-всадницу и закусить удила. Я подумал о своей тележке, скучавшей в темном подвале. Еще немного — и я с ее помощью вывез бы отсюда все свои книги и вернулся домой.
Но против всех ожиданий и против моей воли моя левая, не утратившая свободы рука, не ведая о том, в какое затруднительное положение попала правая, медленно поднялась в теплый, благоухающий воздух кухни и стала развязывать пояс зеленого халата, под которым у Эллен ничего не было. Пояс развернулся змеей, скользнул вниз, и под распахнувшимся халатом разверзлась бездна бледной плоти и рыжих теней, от которой повеяло запахами Ирландии, грез и нетронутого, чувственного и до странности знакомого прошлого.
Кто? Да кто же может дергать за такие грубые нитки? Кто управляет марионеткой Ларсаном?
Взяв пример с рук, которые, не дожидаясь моего согласия, уже обнимали Эллен за талию, другой член моего тела, низменный, одинокий, темный и непредсказуемый член, в свою очередь потребовал независимости, восстав, так сказать, против меня и низведя меня до состояния слуги куска плоти. Чего стоит даже самая твердая воля, чего стоят даже самые искренние намерения, когда в движение приходит эта неумолимая машина?
Все, что произойдет в ближайшие минуты, понял я, с самого начала было записано во всех подробностях: лихорадочное срывание покровов в безмолвии кухни, рты, слюна, пот, липнущая к заду клеенка, голые плечи, подскакивающие среди опрокинутых чашек, и, разумеется, неизбежное возвратно-поступательное движение между ног Времени.
Так вот, мы с моей ирландкой слиплись воедино, и дыхание наше смешалось, и тут тишину нарушил тоскливый писк, который раздавался на полу, неподалеку от стола. Пронзительный стон, сопровождавшийся шумными и отчаянными метаниями внутри пластикового пакета. Крыса не сдохла!
Эллен тоже завопила и забегала по всему дому. Крыса разошлась вовсю, она пищала и барахталась, пакет с золотыми буквами трясся и прыгал по плиткам пола — белое чудовище, в которое вселилась черная душа. Где-то очень далеко, на втором этаже, Эллен все еще кричала, плакала, всхлипывала, хлопали двери. Я схватил пакет, раскрутил его на вытянутой руке и с силой стукнул им об угол плиты. Раз. Второй. Потом еще раз. Тельце несчастной твари оказалось таким же живучим, как липкое тело прошлого.
Потом я несколько мгновений постоял неподвижно, не выпуская из рук потяжелевшего пакета с безжизненным телом крысы. С пакетом в руке сбежал по лестнице в подвал. Поднял тележку, которая все это время предавалась заслуженному отдыху среди ящиков с книгами, погнал ее к грузовичку и промчался по городу в обратном направлении: мне не терпелось вернуться домой.
Стало быть, история была написана не так… Не стоит и пытаться отгадать. И уж тем более не стоит опережать события.
Уже подъезжая к дому — там, где шоссе подходит к реке, — я опустил стекло и, даже не притормозив, бросил пакет с крысой как можно дальше. Мне лишь с большим трудом удалось успокоиться. Избавившись наконец от грызуна, я сбавил скорость и медленно-медленно покатил дальше сквозь легкий весенний свет. Вот тогда-то я и заметил эту девушку — она шла вдоль берега, недалеко от того болотистого места, где Рак построил свою лачугу. Я даже издалека сразу узнал ее черные волосы и красный пуловер.
По обе стороны от ее лица поблескивало серебро. Она шла быстрым шагом, с рюкзаком за спиной, небрежно придерживая на плече защитного цвета куртку с капюшоном, вроде штормовки. Время от времени она, как делают животные, на мгновение останавливалась, к чему-то прислушивалась, принюхивалась… А потом так же быстро шла дальше, гибкая и легкая, единственное красное пятно среди всех бежевых, коричневых и бледно-зеленых оттенков пейзажа. Чего она искала? Откуда взялась?
Вскоре пригорки и спутанные прибрежные кусты заслонили ее от меня, но я продолжал о ней думать.
В прихожей все еще ждали последние ящики с книгами. Тонкий солнечный лучик высвечивал сучки и заусенцы на шероховатых досках, державших в заточении так много слов. Мне захотелось сесть. Только теперь я почувствовал, что моя одежда пропитана холодным потом. Я поежился и, наклонившись вперед, стал растирать поясницу и затылок, стараясь спокойно обдумать происходящее. Я понял, что, даже когда решаешь отделаться от всего, жить в одиночестве и потихоньку, все может очень быстро измениться.
Я старался не слишком прислушиваться к доносившемуся из темницы приглушенному шепоту персонажей. Один из них, желая меня позлить, говорил: «…о члене. Связан он с разумом человеческим и имеет иногда разум сам по себе, и, хотя бы воля человека хотела его возбудить, оказывается он упрямым и делает по-своему, иногда двигаясь самовольно, без дозволения иди помышления человека; как спящий, так и бодрствующий делает что хочет, и часто человек спит, а он бодрствует, во многих же случаях человек бодрствует, а он спит…»[8]
«Болтай себе сколько хочешь! — прошептал я. — Вы все, сколько вас там есть, можете выступать, бубнить свой текст, мне до вас больше дела нет!»
Под вечер я снова устроился под изваянным в камне сердцем, там, где раньше давил вишневые косточки. Одинокий, опустошенный, растерянный. За несколько минут до того, сняв трубку все еще не отключенного телефона, я услышал раздосадованный голос Муассака, моего славного издателя, жаждавшего узнать, «как в точности у меня обстоят дела»:
— Я прекрасно понимаю, Ларсан, что иногда машина крутится на холостом ходу, но возьми уже себя в руки, какого черта! Ты профессионал, у тебя есть читательницы, они ждут, что новенького ты напишешь, ну, то есть что напишут Лорсанж или Нуарсей… Ты же знаешь, что нужен мне. Алло! Алло! Жак, ты мог бы все-таки мне ответить!
Я тупо, молча стоял с трубкой в руке. Потом положил ее и вышел. Ступеньки крыльца были твердыми и прохладными. Я смотрел на сарай, на сад, на лужайку с яблонями и вишнями и старался представить себе на месте всего этого толпу домов и детей, собак, навесы, мангалы, горшки с цветами. Переворот был неизбежен. Вот-вот начнется стройка. Я не мог продолжать. Ничего. И нигде.
Внезапное появление красного пятна в дальнем конце луга пробудило меня от задумчивости. Девушка! Та, что спала в «Новом Веке», а потом шла вдоль берега! Она приближалась ко мне. Я смотрел, как она идет через луг, проскальзывает под нижними ветвями старых плодовых деревьев. Сколько раз, сидя на этих ступеньках, я смотрел, как Жюльетта поднимается от реки с охапкой цветов или с корзиной яблок в руке, озабоченная или веселая?
Я не сомневался в том, что незнакомая девушка, идущая ко мне, тоже на меня поглядывала. Она рассматривала дом и, может быть, уже различала над дверью каменное сердце. Я заметил, что ее шаги все замедляются, она колеблется. Красное пятно росло, но зрение у меня было недостаточно острое для того, чтобы я смог разглядеть черты юного лица.
Мне очень хотелось, чтобы она ко мне подошла, очень хотелось, чтобы она меня о чем-нибудь спросила. Все равно о чем. Очень хотелось чего-то красного в моем бесцветном существовании. Но, не дойдя нескольких метров до сарая, девушка внезапно остановилась. Блеснули серебряные серьги кольцами. Она пристально посмотрела на меня, потом резко развернулась и ушла.