Машина свернула с асфальта и медленно покатила по узкой чистенькой улочке. Мягко зашуршал под колесами шлак, покрывающий здесь мостовую.
— Вся правая сторона наша, — кивнул шофер. Бурцев взглянул на одноэтажные дома-особняки, крытые рифленым шифером. — Массив за ними тоже наш, — продолжал шофер. — Если б все застроить... А то вон коробка стоит, а крыши нету...
Бурцев пригнулся, чтобы разглядеть виднеющийся за особняками остов трехэтажного здания.
— Мгм... — коротко отозвался он, давая понять, что заметил.
Машина остановилась.
— Вот и приехали, — улыбнулся шофер, привычным движением вынув ключ. Он обогнул машину, открыл дверцу перед Бурцевым и нерешительно остановился.
— Так вы как же... Больше не поедете? — спросил он, крутя на цепочке ключ.
— Нет... Куда еще ехать!.. — усмехнулся Бурцев и взглянул на свои часы. — Пять часов. А сегодня суббота. Значит, вам давно пора быть свободным.
Шофер цепко поймал раскрутившийся ключ, весь просиял и заторопился.
— Тогда я мигом!.. Постучу, предупрежу Эстезию Петровну! — Он перепрыгнул через арык и взбежал на некрашеное деревянное крыльцо.
Бурцев перекинул через руку, в которой держал портфель, свой серый пиджак и вылез из машины. Выпрямившись, он откинул на затылок шляпу. Солнце ударило ему в глаза. Он зажмурился... И вдруг его охватило чувство умиротворенного покоя, как случается, когда вернешься домой после многих дней езды, суматохи, ожидания. Ему даже показалось, что он уже давно знал эту тихую улочку, обсаженную молодыми акациями, эту узкую ленту арыка, взблескивающую мгновенными бликами, эти свежевыбеленные дома, залитые азиатским послеполуденным солнцем.
Бурцев обернулся на звук откинутой задвижки.
В темном дверном проеме, как будто помещенная в раму, стояла молодая женщина. Красный ситцевый халатик, который она запахнула одной рукой, туго обтягивал ее стройную, но слегка полнеющую фигуру. Другую руку — с дымящейся сигаретой — она отвела в сторону и спокойно смотрела на Бурцева.
Бурцев шагнул через арык и поднялся по заскрипевшим ступенькам. Взглянув в поднятые на него очень яркие карие глаза с голубоватыми белками, он натянуто улыбнулся.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здравствуйте... Вы — Бурцев? — ответила женщина приятным грудным голосом. Да, голос у нее был очень приятный — с какими-то влажными музыкальными переливами.
Бурцев поклонился.
— Вечеслова... — представилась женщина. — С приездом! — И, переложив сигарету в рот, подала руку.
Рука была сильная, красивой формы, с покрытыми бесцветным лаком, но коротко остриженными ногтями. Бурцев непроизвольно отметил это про себя. Он не выносил длинных ногтей: признак бездельниц, да и — безвкусица!
— Можешь ехать, Мишенька, — крикнула Вечеслова шоферу, топтавшемуся неподалеку, но вдруг спохватилась: — Постой, а вещи?..
— Да я весь тут... — Бурцев слегка развел руками. Вечеслова искоса взглянула на него и отодвинулась в коридор.
— Пойдемте, покажу ваше жилище... — Шаркая шлепанцами, надетыми на босу ногу, она пошла впереди, твердо ставя круглые розовые пятки.
Следом за Вечесловой Бурцев вошел в почти квадратную комнату с обычными следами поспешного отъезда жильцов. На полу валялись обрывки шпагата, клочки разорванных газет. На подоконнике выстроилось несколько бутылок и стеклянных банок из-под маринадов. В сочетании с этим мусором странное впечатление производила хорошая мебель: комната напоминала склад. В простенке между окнами обнаженно сверкал полировкой сервант; сдвинутый в сторону круглый стол, с беспорядочно расставленными возле него полукреслами, довершал неуютную картину.
Через раскрытую в другую комнату дверь Бурцев разглядел деревянную кровать с пружинным матрацем. Несколько ошеломленный, он только теперь осознал, что, пожалуй, допустил оплошность, не остановившись в гостинице. А Гармашев, советуя тотчас ехать в оставленную им квартиру, очевидно, не допускал и мысли, что можно приехать на постоянную работу вот так — с одним портфельчиком в руках. Да и в том не было ничего, кроме полотенца, зубной щетки, мыла и бритвенного прибора. Среди вокзальной суматохи, когда, не успев приехать, он должен был провожать Гармашева, Бурцев совершенно забыл про это обстоятельство.
«Вот тебе и приехал домой!» — подумал он, оглядываясь. Вечеслова присела на стол и молча курила, покачивая ногой. Когда Бурцев обернулся к ней, она впервые улыбнулась. От нее не скрылась его растерянность.
— Ничего, — сказала она. — После уборки не узнаете.
Она спрыгнула со стола и, прихватив распахнувшийся халат, уловила быстро отведенный взгляд Бурцева.
— Извините, что я так... — она неопределенно махнула перед собой сигаретой. — Жара...
То, как просто это было сказано, восхитило Бурцева.
— Да, действительно, — улыбнулся он, вновь проникаясь ощущением покоя. «В конце концов, крыша над головой есть, кровать имеется, что еще нужно?» — подумал он. И эта красивая женщина, очевидно, не собирается потешаться над его оплошностью, хотя ясно, что она все поняла.
— Пойду все же переоденусь, — сказала Вечеслова, направляясь к двери.
— Ну, что вы, что вы! — запротестовал Бурцев. — Я сам не прочь последовать вашему примеру: испекся.
Он бросил на стул портфель и пиджак и, махнув рукой, рассмеялся.
— Шут с ним, буду устраиваться!
— Вот и отлично, — обернулась Вечеслова, — я вернусь сейчас, помогу.
— Да не беспокойтесь, пожалуйста! Я человек непритязательный, — сказал Бурцев и прошел в спальню. Здесь, кроме кровати, он увидел зеркальный шифоньер и ночной столик, на котором лежал клочок ватманской бумаги. Бурцев поднял его. Синим карандашом нарисован человек с руками-граблями, сбоку — надпись детскими печатными буквами — «Витка». «А ведь это Вера оставила», — подумал он, еще раз пожалев, что не застал ее. Какая-то она стала? Семь лет прошло с тех пор, как она вышла за Гармашева и уехала сюда. Вот и Витька, которого он не знал, успел подрасти. Жаль, не встретились, разъехались где-то на встречных поездах. Но грустить Бурцев не был настроен. Подойдя к кровати, он потыкал кулаком в мягкий матрац. Знатно! Можно располагаться.
Из кармана пиджака он достал две газеты и расстелил их на кровати. Портфель бросил в изголовье. Однако раздеться, как ему ни хотелось, не рискнул. Лишь распустил шнурки башмаков и ослабил галстук. Но не успел он с наслаждением вытянуться на этой импровизированной постели, вошла Вечеслова.
— Боже мой! — расхохоталась она. — Только хитроумные мужчины могут выдумать такое. Ну-ка, вставайте!
Она решительно потрясла стопкой постельного белья.
Бурцев смущенно поднялся.
— Послушайте, ну зачем вы беспокоитесь? — спросил он. — Ведь это стирать придется. Завтра я бы сам...
— Подвиньтесь-ка, — Вечеслова бесцеремонно отстранила его. — Тюфячка у меня нет, но мы подложим одеяло, — говорила она, проворно хлопоча. — Подушка тоже маленькая, но ничего... Вот теперь располагайтесь, — сказала она, пригладив в последний раз накрахмаленную простыню, и снизу вверх лукаво взглянула на Бурцева. Она все же переоделась в закрытое платье, и только высоко поднятый узел светло-каштановых волос оставлял открытой белую шею. Бурцев, облокотившись о столик, молча смотрел на нее.
— Спасибо вам, — неловко поблагодарил он наконец. — Как вас зовут?
— Эстезия Петровна... Сокращенно — Тэзи. — Яркие от природы губы, яркие карие глаза посмеивались иронически. — Не правда ли, нельзя быть обыкновенной женщиной с таким именем!.. — рассмеялась она. — А вас как?
— Дмитрий Сергеевич... Сокращенно Димка, — в тон ей ответил Бурцев и подумал: «А чуточку играет передо мной».
— Этот вариант я знаю. «Димка Бурцев — сможет!» — заповедь Гармашева, — сказала Вечеслова, прищурившись. Но Бурцев не принял вызова: смешно было обсуждать сейчас вопрос — сможет он или нет руководить заводом. Поживем — увидим!..
— Кстати, чья это мебель? — спросил он, переводя разговор, и подошел к зеркальному шифоньеру.
— Заводская, — ответила Вечеслова и, бросив взгляд в зеркало, что-то поправила в прическе.
— Семка Гармашев умеет жить, а? — улыбнулся Бурцев. Он раскрыл одну из створок и заглянул в пустой шкаф.
— Вы с ним учились?
— Да, вместе кончали Бауманское, — ответил Бурцев и прикрыл дверцу.
— Как он устроился в вагоне? — будто невзначай спросила Вечеслова.
— Мягкий вагон, нижняя полка. Что еще нужно? — сказал Бурцев и многозначительно добавил: — Мне показалось, что он кого-то не нашел среди провожающих.
— Разве? — холодно ответила Вечеслова и подошла к двери. — Ну, отдыхайте. Если что понадобится, постучитесь ко мне.
Уже выйдя из комнаты, она обернулась:
— Мы ведь думали, что вы приедете с женой...
«Получи сдачи! — подумал Бурцев, глядя ей вслед. — И поделом мне...»
Он постоял немного, быстро разделся и залез под хрустящую, приятно-холодную простыню, блаженно вытянув истомленное тело. Но спать не хотелось. Протянув руку, он взял со столика пачку сигарет и закурил. «А Ольга бы так не смогла, — подумал он. — Жена... Гм!..»
За четверо суток пути от Москвы до Ташкента он привык к тому, что, когда лежишь, должен слышаться гул колес. Теперь этого привычного шума не было. В комнате установилась глубокая тишина, обволакивающая дремой и в то же время не дающая заснуть. В усталом мозгу обрывками всплывали впечатления минувшего месяца. Отчетливо представился день, с которого начался его путь в этот дом.
...Бурцев вернулся с совещания в десятом часу вечера. Он наперед знал, что Ольгу не застанет дома. Так было уже несколько дней. Так было и сегодня... Он зажег свет и осмотрелся. Всюду валялись разбросанные мелочи ее туалета. Ковровые домашние туфли — подарок Бурцева — косолапо приткнулись в углу дивана; со стула свисал черный лакированный поясок; на письменном столе лежала шелковая перчатка с прорванным пальцем... Обеденный стол заставлен немытой посудой, которая поверху прикрыта газетой. Тут же стоит кастрюля. Бурцев заглянул в нее: на дне виднелся слой пригорелой рисовой каши. Зачерпнув ложкой, Бурцев попробовал ее и сморщился.
Походив в раздумье по комнате, он остановился у письменного стола. Поднял перчатку, понюхал ее. Пахло «Серебристым ландышем» — любимыми духами Ольги.
Что же делать? В конце концов так не может продолжаться дальше! Позвонить домой к ее родителям? Бурцев знал, что она — там и что первой подойдет к телефону. Но что это разрешит? Опять будут жалкие слова, умоляющий голос и уверения в любви — шепотом в телефонную трубку! Затем он должен будет нанять такси и умыкать свою жену, чтобы на другой день повторилось то же самое... Шут знает что! Унизительно и глупо...
Раздумья Бурцева прервал продолжительный звонок телефона. «Междугородная?» — удивился он, снимая трубку.
— С вами будет говорить Ташкент, — сказала телефонистка, спросив его фамилию. — Даю...
— Алло! Бурцев?.. — В трубке послышался далекий, как будто проникающий сквозь воду, мужской голос.
— Да, да! Слушаю... — ответил Бурцев.
— Это я, Гармашев... Узнаешь?..
— Да, да! Узнаю... Привет, Семен! — заволновался Бурцев, как будто и в самом деле начиная узнавать голос однокашника — директора станкостроительного завода. — Как это ты разыскал меня?..
— Это длинно рассказывать... Сейчас слушай вот что...
— Слушаю...
— Меня, понимаешь, переводят на другой, более крупный объект... Слышишь?
— Поздравляю, Семен!
— Да я не о том, — перебил Гармашев. — Освобождается мое место, понимаешь... И я хочу рекомендовать тебя...
— Ну, брось чудить! — рассмеялся Бурцев. — Какой из меня директор!..
— А что? — удивился Гармашев. — Не век же тебе ходить в главных инженерах!.. Давай соглашайся быстренько... Мне, понимаешь, через час нужно звонить в министерство.
— Постой, постой! — возмутился Бурцев. — Ты что в самом деле... Так вдруг — и такое дело! У меня на заводе самая горячка. Даже если б захотел, не смог бы уехать.
— А что такое?
— Ставим автоматическую линию зуборезных станков, и я начинал ее.
— Дело хуже... — Гармашев помолчал. — А намного еще работы?
— Да на месяц будет, — ответил Бурцев.
— Ну, тогда — живем!.. — обрадовался Гармашев. — Успеешь приехать в самый раз... Значит, звоню!
— Да что с тобой, ей-богу... Дай хоть подумать! — взмолился Бурцев, все еще не решив, как отнестись к этому предложению.
— Некогда думать, — отрезал Гармашев. — Пойми, мне не хочется оставлять завод всякому-прочему. А ты будешь тут как рыба в воде. Я же знаю — ты давно ковыряешься с автоматикой. У меня как раз такой профиль и пойдет. И уж ладно, признаюсь — я успел кое с кем переговорить... Как же я буду давать задний ход?
Бурцев слушал бубнящий голос Гармашева и молча размышлял. Может быть, это именно то, что ему нужно? Интересная самостоятельная работа... Кроме того, если удастся увезти отсюда Ольгу, все у них может пойти по-иному... Почему бы и нет?
— Ну, как? Лады? — настаивал Гармашев.
— Эх... шут с тобой! Звони! — почти выкрикнул Бурцев и услышал довольный смех Гармашева.
— То-то, брат, — отозвался он. — Надо расти над собой!.. Да... Чуть не забыл... Вера привет велела передать!
— Спасибо... Передай и от меня привет!
— Лады... Ну, бывай, до встречи!
— Будь здоров! — сказал Бурцев и, услышав щелчок, положил трубку.
Несколько минут он сидел на диване, оглушенный принятым решением. Серьезность случившегося лишь постепенно прояснялась перед ним. Шаг сделан... И нельзя его вернуть... Такими вещами не шутят. Но Ольге, пожалуй, рано говорить. Надо подождать вызова из министерства. И уж тогда пусть решает — раз и навсегда!
Бурцев встал и прошелся по комнате. Выложив на письменный стол сигареты и спички, придвинул кресло. Он уже забыл о неудачной попытке поужинать и, дымя сигаретой, углубился в работу. Следовало точнее рассчитать сроки монтажа отдельных станков и опробования всей линии. И Бурцев старался ужать эти сроки, учитывая притом возможные трудности. Не в характере Бурцева было откладывать в долгий ящик намеченные дела. «Решил — значит, осуществи...» Он старался неукоснительно придерживаться этого правила, считая его обязательным для всякого серьезного человека, во всех случаях жизни. Вот только с Ольгой... «Не думать о ней, не думать... — внушал он себе. — Не отвлекаться...» — и закуривал новую сигарету. Однако мысли о ней текли каким-то своим подводным течением, время от времени вновь пробиваясь на поверхность. И Бурцев ловил себя на том, что смотрит невидящим взглядом на листок с выкладками, вычерчивая карандашом бессмысленные зигзаги.
Надо ж было, чтобы все разладилось именно сейчас, когда близилась к завершению интереснейная, с инженерной точки зрения, работа. Знает же она... А впрочем, что для нее все станки и вся инженерия мира! Одного того, что он, Бурцев, стал возвращаться позже обычного, было достаточно, чтобы усилилось на нее постороннее влияние. И в конечном счете, если уж быть совершенно откровенным с собой, разве он не предвидел, что нельзя построить прочной семьи на таком шатком и странном основании, как у них? Что же толкнуло его на столь опрометчивый поступок? Молодость? В тридцать восемь лет не стоит и ссылаться на нее, а именно столько было ему в ноябре прошлого года... Сильная любовь? Вряд ли... Скорее, сильное желание любви, той родственной близости, когда почти растворяются друг в друге, с полуслова понимают друг друга. Но разве один только факт совместной жизни может дать подобную близость? Никогда!.. Значит, Ольга — совершенно чужой для него человек? Нет, этого Бурцев тоже не мог сказать. Иначе откуда бы взялась эта боль — за нее, за себя?..
Когда имеется возможность обвинить во всех своих бедах кого-то другого, это уже наполовину умеряет душевную боль. Но Бурцев был достаточно честен перед собой, чтобы не винить одну лишь Ольгу. Она, конечно, человек малодушный, очень часто неискренний, но...
«Не думать! Не думать!.. Не сейчас!»
Встряхнув головой, Бурцев отложил в сторону исчерченный лист бумаги и вынул из стола новый...
...Наутро, еще до смены, Бурцев пришел в пролет зуборезных станков. Апрельское солнце разлилось по широким плоскостям цеховых окон, и переплет их решеткой лег на брусчатку пола, наискось пересекая меловые квадраты, которыми были обозначены места для новых станков. Начальник цеха Егоров и мастер участка Мокшин, неуклюже передвигаясь на корточках, проверяли рулеткой работу разметчиков. Отряхивая руки, они поднялись навстречу Бурцеву, поздоровались.
Егоров внимательно смотрел на разметку, с сомнением покусывая кончики усов.
— Может, все-таки будем устанавливать по одному? — произнес он. — К чему рисковать? Не сойдется осевая линия — начинай тогда сначала...
— Да что вы, Егоров! — вскинулся Мокшин. — Какой тут к черту риск! Размеры-то мы не с неба — со станков сняли, вот они стоят!
Все взглянули на станки, подошли к ним. Бурцев провел рукой по гладкому, окрашенному в стальной цвет корпусу станка, потрогал ручку делителя... Еще с тех дней, когда четырнадцатилетним подростком он встал за один из первых поступивших из-за границы станков «Глиссон», в нем сохранилась восторженная любовь к этим умным коренастым машинам — зуборезным станкам. Вспомнилось, как, сняв со шпинделя первую нарезанную самостоятельно шестеренку с зубьями эвольвентной формы — деталь почти ювелирную, — серебристо-сверкающую, — бегал по цеху, показывая ее друзьям...
— Мокшин прав, будем ставить все станки сразу, — сказал он, положив руку на плечо Егорову. — Выиграем на этом минимум четыре дня... Пройдемте-ка к вам...
В застекленной конторке Егорова Бурцев выложил на стол листок с наметками работ по монтажу.
— Поставьте сегодня же монтажников, — сказал он, отчеркнув ногтем первый пункт. — Пусть пробьют штыри для моторов. Это — раз... Второе — я пришлю электриков, присмотрите за прокладкой кабеля. Теперь... у нас остается узкое место — заливка бетоном. Сохнуть он будет дня два-три... Что же — будем ждать?
— А как же? — Егоров поднял глаза. — Пока не засохнет — станки не пустишь.
Мокшин досадливо тряхнул рукой, но тут уж возразить было нечего. Бурцев взглянул на него, хитро сощурив глаза.
— Верно, — сказал он. — Значит, надо искусственно подсушить бетон.
— Уж вы скажете, Дмитрий Сергеич, — протянул Егоров, все же несколько оживляясь.
— Ничего нового в этом нет. — Бурцев, решительно прихлопнул листок, лежавший на столе. — У нас ведь есть локомобиль. Пригоним его, и струя сухого пара отлично сделает свое дело... Просто надо было вспомнить о нем, — улыбнулся Бурцев.
Мокшин и Егоров переглянулись, подмигнули друг другу.
— Точка! — сказал Мокшин. — Считайте, неделю выиграли!..
А через неделю, во время пробного пуска станков, Бурцева вызвали в дирекцию: звонили из министерства.
Директор, Алексей Петрович Дубовик, грузно поднялся и протянул пухлую руку с рыжеватыми волосиками на пальцах.
— Ну, поздравляю, Дмитрий Сергеевич, — сказал он с грустной улыбкой. — Все ругался со мной, а теперь вот сам узнаешь — каков он на вкус, директорский хлеб.
Бурцев взглянул на его одутловатое лицо, выдававшее болезнь сердца, на усталые, покрасневшие глаза в рыжеватых ресницах — и почувствовал, что к горлу подкатил комок. Ему вдруг стало жаль этого большого усталого человека, с которым в течение шести лет он делил радости и неудачи, с которым, случалось, и ругался и которому многим был обязан. Бурцев шагнул к нему и неловко, по-мужски, обняв, поцеловал.
— Спасибо, Алексей Петрович, — хрипло произнес он. — За все — спасибо...
— Ну, чего там... — сказал Дубовик, отводя повлажневшие глаза. — Не прощаемся же еще... А вообще — не забывай...
Он опустился в кресло и подвинул Бурцеву портсигар.
— Садись, закуривай, — сказал он и, помолчав, добавил: — Хорошо, что автоматику успеешь пустить...
— Да, хорошо... — сказал Бурцев, подумав, что числа десятого мая он будет уже в пути.
Дома, на столе, он нашел записку. Разбрызгав чернила и прорвав в одном месте бумагу, Ольга писала: «Димчик, не сердись! Выезжаю недалеко на съемки. Будет возможность — напишу. Целую, твоя О. Тороплюсь очень...»
— Гм, Димчик... — Бурцев озадаченно перечел записку. — И не пишет — куда выехала, на сколько... Где ее теперь искать? Тьфу пропасть!..
Оставалось ждать писем. Но дни проходили, а вестей от Ольги не было...
Приступив к заполнению анкеты и дойдя до графы «семейное положение», Бурцев задумался. Что же нанисать? «Семейная жизнь на грани фантастики», — невесело пошутил над собой Бурцев и, задержав на мгновенье перо, вывел — «женат»...
Работа автоматической линии постепенно начинала налаживаться, однако Бурцев уже чувствовал себя отрешенным от заводских дел, и его не покидало какое-то душевное беспокойство, что-то похожее на неприкаянность. Нет, пожалуй, для деятельного человека более тягостного состояния, чем ожидание. А тут — и Ольги нет, и приказ о назначении еще не получен... Незаметно подошли майские торжества, Ольга не возвращалась. Весь день Бурцев провалялся на диване, перелистывая томик Багрицкого, а когда в комнате стало темнеть, оделся и вышел на улицу. Дневное оживление на иллюминованных улицах стало спадать — люди торопились к праздничным столам. Бурцеву некуда было торопиться, и, еще не решив, куда идти, он остановился на мосту возле кинотеатра «Ударник» и закурил. От воды поднимался влажный весенний запах, чем-то напоминающий аромат ландышей. Приближался ярко освещенный изнутри речной трамвай. Вот он уже внизу, а вот — и исчез, будто проглоченный полукруглой аркой моста.
Бурцев бросил в воду недокуренную сигарету и откинулся от перил моста. С утра он ничего не ел. «Где бы лучше поужинать?» — раздумывал он. И тут мелькнула мысль, показавшаяся ему забавной: «Что ж, отпраздную, а заодно начну знакомство с краем, в который надлежит ехать. Хотя бы и через кухню...» Бурцев вышел на обочину панели и оглянулся по сторонам. Вскоре заметил зеленый огонек такси. Он поднял руку и, плюхнувшись рядом с шофером, сказал:
— На Трубную площадь... К ресторану «Узбекистан»...
Ресторан, как и положено в праздничный день, был переполнен. Но Бурцеву посчастливилось попасть за столик на летней веранде, крытой полотняным тентом. По весеннему времени здесь было, пожалуй, слишком свежо, зато веранда выходила в небольшой зеленый сад, откуда, смешавшись с горечью молодой листвы, доносился запах шашлыка. И от всего этого — тента, сада, вкусного мясного запаха — невольно создавалась иллюзия, что сидишь где-то там, на юге.
Бурцев с неожиданным для себя интересом приступил к изучению меню. «Манты», «Лагман», «Дульма-тухум», — читал он незнакомые названия блюд. «Вот она — начинается экзотика», — усмехнулся он про себя. Но, не зная, что скрывают за собой заманчивые слова, не рискнул заказать. Остановился на более знакомом — плов и шашлык. Попросив еще и коньяку, Бурцев осмотрелся. За соседним столиком сидели узбеки. И что-то знакомое почудилось в них Бурцеву. Он даже знал, как называются эти черные квадратные тюбетейки с белым узором, наподобие загнутых стручков перца, — чустские. На Сталинградском тракторном, в их бригаде зуборезов, был семитысячник-узбек. Где-то он сейчас — Муслим Сагатов? Муся, как звали его в бригаде... Но как давно это было! Как давно... Целых четверть столетия назад. И посредине — четыре года войны, — водоворот... Жив ли, нет ли остался человек — незримая песчинка, затянутая в крутоверть сурового и небывало величавого времени?.. Летит оно — время. Летит... Стоял завод — живой, огромный, многолюдный... Был искрошен в щебень... И вот опять, возродившись из пепла, не первый год выпускает трактора... А кажется — вчера приходил до смены к своему «Глиссону», организовывал набеги «печенегов» на кузнечный цех, когда не хватало поковок; переселял с бузулукскими ребятами — двадцать гармошек на тридцать человек — Муслима Сагатова, когда к тому приехала жена с трехлетним Ильясом, Ильюшкой; переселял из длинного, неуютного барака №873 в отдельную комнату, отвоеванную в каменном доме №564... Кажется, вчера, подхватив барахтающегося смуглого Ильюшку и осторожно переступая по мокрому песку, который продавливался под ногами, входил в ослепляющую ртуть воды и оглашал Волгу криком и визгом вместе с трехлетним малышом... Сколько же было ему самому? Когда пришел в школу ФЗУ — неполных четырнадцать... Пришлось соврать, что пятнадцать... Муслиму же было что-то около девятнадцати. Рано женился — «у нас обычай такой», — а теоремы Пифагора не знал...
— Вот, пожалуйста, — сказала официантка, ставя перед Бурцевым касу с пловом, приготовленный по-узбекски шашлык и графинчик с коньяком. — Лепешек — одну, две?
Бурцев очнулся. В уши хлынул шум оживленных голосов, звуки джаза, играющего что-то восточное.
— Одну хватит, — не задумываясь ответил он и, глядя на узбеков за соседним столом, стал рвать руками пышную лепешку с продавленной серединкой.
Он налил в рюмку коньяк и взглянул на соседей по столу — молодую парочку, занятую негромким разговором. Четвертая сторона столика упиралась в барьер веранды.
— С праздником вас, — сказал Бурцев и, подняв рюмку, кивнул головой.
— Спасибо, вас также, — ответили те, одновременно взглянув на Бурцева, и вернулись к прерванному разговору.
Коньяк пробежал холодным огнем, смывая легкий озноб майского вечера, пробравшийся под расстегнутый пиджак. Бурцев закусил кусочком шашлыка и принялся за плов. Нет, это было все же не то блюдо, что готовила жена Сагатова — Хайри...
Выпив еще одну рюмку и утолив первый голод, Бурцев окончательно согрелся. Он вынул из кармана пачку «Астры» и, по давней привычке курить за обедом, зажег сигарету.
«А все же — скверно... — сказал он себе, бросив в пепельницу обгоревшую спичку. — Скверно... Что-то юность начал вспоминать... Старею, что ли?»
Облокотившись на стол, он слегка отвернулся в сторону, чтобы не мешать разговору молодых соседей, и, затягиваясь сигаретой, стал слушать музыку, от которой веяло знойной грустью песков.
Так прошли праздники.
Наконец девятого мая, в День Победы, Бурцев получил назначение. Он счел это добрым предзнаменованием. Суеверие? Оно здесь ни при чем... Однако же название дня было для Бурцева многозначительным.
Теперь не имело никакого смысла дожидаться Ольги. «Оставлю письмо», — решил он и взял броню на завтрашний поезд.
— На городскую станцию явитесь пораньше, — предупредили его в министерстве.
...Редкий белесый туман клочьями срывался с крыш и медлительно оседал на улицу. Отчетливо шаркали шаги многочисленных прохожих. С влажным шипеньем проносились по асфальту автомашины... Он очень чуток ко всякому звуку, этот недолгий рассветный час. Он очень ясен и располагает к умиротворенным мыслям.
Бурцев шел неторопливым шагом, прощаясь со знакомыми улицами. Пересек Малокаменный мост; прошел мимо садовой решетки, тянувшейся вдоль Кремля; вышел на Манежную площадь... Курились туманом луковки Василия Блаженного... Маслянисто поблескивала брусчатка, полого взлетающая к Красной площади... Светилась неоновая надпись «Кафе» на высоком фронтоне гостиницы «Москва»... Скоро ли ему доведется вновь постоять здесь? Кто знает...
Бурцев вздохнул, одернул пиджак и уже более быстрым шагом свернул на улицу Горького.
Часам к десяти билет в купированный вагон был получен. Оставалось написать письмо Ольге, и Бурцев поспешил домой.
Что писать? Как писать? И вообще-то он не любил писем. Не зря же сказано поэтом: «В письмах все нам кажется, что не так напишется»... С этими мыслями он распахнул дверь — и остановился: с дивана вскочила Ольга и какой-то худощавый юнец, — бросились в глаза его косо подбритые полубакены. Они, очевидно, только что целовались: юнец все еще обнимал Ольгу за талию. Наконец она сбросила его руку и шагнула к Бурцеву.
— Димчик? Так рано? — спросила она, наивно выдавая себя с головой. Конечно же она никак не рассчитывала, что Бурцев появится дома в столь ранний час.
— Здравствуйте, — сказал Бурцев и, пройдя к письменному столу, начал с озабоченным видом рыться в ящиках.
— Ты иди, иди, Сенчик, — стала выпроваживать Ольга растерявшегося юнца и, захлопнув за ним дверь, подошла к Бурцеву.
Бурцев стоял, опираясь кулаками о стол, и смотрел в окно. С каким-то глупым облегчением он думал: «А письмо-то не нужно писать»...
Ольга положила руку ему на плечо и, по-детски ластясь, сказала:
— Не сердись, Димчик... Ну, поцеловал он меня, что ж тут такого? — Она заглянула ему в лицо и снова, по-детски растягивая слова, повторила: — Не сердись, Димчик...
Она знала, что эта манера говорить обезоруживает Бурцева.
Бурцев ничего не ответил. Что тут скажешь? Негодовать? Или сделать вид, что действительно ничего не произошло?.. И то и другое было бы одинаково фальшиво. Хуже всего было то, что Бурцев ей верил. Для нее в самом деле ничего такого не случилось. Так, игра в куклы...
Бурцев повернулся к ней и взглянул в широко раскрытые, с деланной наивностью голубые глаза, в которых всегда было трудно прочесть что-либо. Как у кошки...
— Я уезжаю, Оля, — сказал он.
— Куда? — быстро, встревоженно спросила она. — Надолго?
— В Ташкент — и насовсем. На работу, понимаешь? — Бурцев взял ее за плечи и, слегка встряхнув, продолжал: — Хочешь, всю нашу прежнюю муть — побоку, и поедем со мной, а?..
Бурцев выжидательно наклонился к ней. Что-то метнулось в ее глазах — и погасло. Она опустила голову.
— А что мне там делать? — с эгоистичной непосредственностью спросила она, но тут же поняла бестактность вопроса и густо покраснела.
— Да и мама никогда на это не согласится, — сказала Ольга, взглянув исподлобья.
Бурцев опустил руки и отошел в сторону.
— Опять — мама! — вспылил Бурцев. — До каких же пор это будет продолжаться? Не мычим не телимся!.. Я битый час думал, заполняя анкету, женат я или нет!
— Ну, зачем ты кричишь на меня? — надломленным голосом воскликнула Ольга. — Ты же знаешь — она не отдает мне паспорт! Что ж — я пойду доносить на нее в милицию?
— Господи, господи!.. — застонал Бурцев, расхаживая по комнате. — Ведь рассказать — не поверят люди!
Он остановился перед Ольгой и со страстной убежденностью произнес:
— Неужели ты не понимаешь, что тебе самой было бы лучше уехать от нее?!
Ольга бессильно опустилась на диван и молчала.
— Ну... как знаешь... — Бурцев снова остановился у стола, глядя в окно. В сердце была пустота... Так долго собирался объясниться с Ольгой, и вот — объяснение, не успев начаться, уже окончилось...
С ним случилось то, что бывает, когда долго готовишься к какому-либо серьезному разговору. Заранее обдумываешь множество доводов, мысленно низвергаешь все возражения, являются все новые и новые мысли, и все успевает перегореть в душе так, что к моменту разговора не остается слов.
Ольга шевельнулась.
— Ты это для того и сделал... чтобы увезти меня? — сила она неуверенно.
— А!.. — Бурцев досадливо отмахнулся. — Так никогда ничего и не поймешь...
Он отошел от стола и заглянул под кровать — чемодана на месте не было.
— Ты не знаешь, где мой чемодан? — спросил он.
— Там... — Ольга вяло махнула рукой. — Прости, я брала его...
— Ну, шут с ним! — сказал Бурцев и, сдернув со спинки кровати полотенце, засунул в портфель. Туда же полетела коробочка с бритвой...
Он защелкнул замки портфеля, взял в руки шляпу и обернулся к Ольге, непонимающе наблюдавшей за ним.
— Хозяйке за квартиру уплачено за месяц вперед... Прощай! — сказал он и направился к двери.
И тут только Ольга поняла, что это он уезжает, что вот сейчас, сию минуту, он уйдет. Она вдруг рванулась с места и повисла у него на шее.
— Дима!.. А как же я?.. — без голоса произнесла она. Теперь из ее страдальчески расширенных глаз текли какие-то медленные, безнадежные слезы.
От этого беззвучного голоса, от этих слез у Бурцева перехватило горло. Внезапная жалость к ней стиснула его сердце. Он подхватил ее и повел к дивану.
— Ну, не плачь... Ну, успокойся... — уговаривал он ее, досадуя на свою жалость. Вот всегда так — женщина может сделать что угодно, но стоит ей заплакать — ты же должен ее утешать.
Бурцев вздрагивающей рукой достал платок и стал вытирать ей слезы.
— Ну, послушай... — пытался они внушить ей, как ребенку. — Не на Луну же я улетаю!.. Успокойся, хорошо?.. Ну, поживешь здесь... Обдумаешь... Ну, шут с ней, посоветуешься с мамой... Хорошо?
Ольга лишь слабо кивала головой.
— Ну, а потом, если захочешь, приедешь... Хорошо? — сказал Бурцев и погладил ее по голове. Ольга снова кивнула, но вдруг упала ничком на диван и уже в голос зарыдала. Бурцев смотрел на ее трясущиеся узкие плечи и растерянно топтался на месте, не зная, что предпринять.
— Ну что ты будешь делать. Ну, Оля!.. — приговаривал он умоляюще.
Она приподнялась на руках и, обернув к нему заплаканное, мокрое лицо, проговорила сквозь рыданья:
— Прости... я... я... сейчас успокоюсь... я... пойду провожать...
Бурцев опустился рядом с ней и привлек ее к себе.
— Ну, будет... Будет... — говорил он, поглаживая ее худенькое плечо. Ольга, прижавшись к нему, постепенно затихала. Наконец она подняла лицо и, силясь улыбнуться накрашенным ртом, сказала:
— Хороша я, наверное, сейчас... Как только по улицам пойду?..
— А ты не ходи, — мягко сказал Бурцев, сжав ладонями ее щеки. — Пойду один... Так будет лучше.
Ольга, не мигая, смотрела на него.
— Поцелуй меня, — сказала она и закрыла глаза.
Бурцев помедлил и поцеловал ее в мягкие, соленые от слез губы. Поцеловал в последний раз...
По тому, как скоро высыхали ее слезы, Бурцев предчувствовал, что она так и не решится, видимо, приехать к нему. Нет, по-настоящему лукавить и притворяться она не умела. Может быть, поэтому ей и суждено всю жизнь просидеть на маленьких, незаметных ролях, которые могли бы исполнять даже статисты!..
Над чем же она плакала?.. Над собой? Над их недолгой и сумбурной совместной жизнью?
...Бурцев с грустью смотрел на проплывающие за окном вагона дачные предместья Москвы. Проносились деревянные платформы и голубые игрушечные здания пригородных станций. Как медные трубы, вздымались к небу сосны, освещенные косыми лучами солнца. Взлетали и опадали нотные строки телеграфных проводов.
Надолго врезалась в память солнечная мирная картина: белеет меж красных стволов сосен опрятная дача, и к ней по песчаной дорожке бежит девочка в белом платьице, катя перед собой детский обруч.
Потянулись дни дорожной скуки, кажущиеся нескончаемо длинными. Бурцев большей частью лежал на своей полке и читал купленный на вокзале номер «Знамени». Но читал скорее механически, одними глазами, лишь бы только скоротать время. Накатывалась дрема, и он засыпал, бессознательно ощущая, как в нем все более и более притупляется душевная боль. Да, дорога лечит печали...
Затем он вставал и шел обедать в вагон-ресторан. В проходах между вагонами как-то бодряще метался гул колес и вихрился воздух, проникающий сквозь предохранительные гармошки.
Соседями Бурцева по купе оказались два студента-спортсмена, возвращавшиеся с каких-то соревнований, и экономист из Ташкента. У спортсменов нашлись подруги в другом вагоне, и они целыми днями пропадали там. Экономист же — немолодой, толстенький, с наметившимся брюшком — оказался на редкость усидчивым и общительным человеком.
Узнав, что Бурцев впервые едет в Ташкент, он проникся просветительными идеями. Однако его озадачивала сдержанность Бурцева. Его даже несколько обижало то, что Бурцев, как ему казалось, проявляет недостаточно интереса к новым для себя местам.
— Да-а... — говорил он. — Сейчас люди едут в неведомые края, и как-то мало в них этого, знаете, любопытства...
— Да что же уж совершенно небывалого могу я увидеть? — обернулся к нему Бурцев. — По вашим же словам — большой промышленный город!.. Новые дома, театры, троллейбус?.. Но я их видел в десятках других промышленных городов. Люди?.. Мне кажется, они везде одинаковы — руками работают, ртом едят. И если они не мазурики, не бюрократы и не лентяи, то работают хорошо и болеют за свое дело... Остаются разве что климат да национальные обычаи. Ну, а это, — приедем — увидим.
Экономист растерянно взглянул на него и задумался.
— Да, пожалуй, вы и правы... — произнес он. — Как-то незаметно расстояния в стране сократились, и всюду яснее стало проступать общее, определяющее для нашего единого государства.
Он доверительно наклонился к Бурцеву.
— А вот когда я ехал, — сказал он, — это была — Азия... с верблюдами и скорпионами. И заметьте, в нашем купе и для новичков, и для аборигенов скорпион был главным предметом разговоров. Каждый спешил рассказать — как и при каких обстоятельствах увидел или убил его. Говорилось обычно в таком роде: «Сижу, значит, за столом, вижу — ползет по стене. Я его линейкой — в стакан с чаем: не ползи, подлец!» Создавалось впечатление, что эти смертельные, по словам рассказчиков, насекомые так же обычны у них, как мухи.
— Ну, а все же... есть они? — из вежливости спросил Бурцев, подумав про себя: «Вот еще наказание! Послал же бог философствующего соседа!»
— За тридцать лет видел двух...
Экономист смущенно улыбнулся и занялся свертком с провизией.
Бурцев вышел в коридор покурить. За окном бежали Оренбургские степи, где и поныне гуляет с посвистом резкий ветер пугачевской вольницы. Но, покрытая весенней травой, степь не производила того безотрадного впечатления, какое остается у более позднего путника при взгляде на выжженный солнцем простор.
Поезд остановился на каком-то разъезде. «Ждем встречного», — сказала проводница, и пассажиры посыпались на откос.
Ветер, дующий не порывами, а сплошным непрерывным потоком, свистел в ушах на одной тоненькой ноте. Стрекотал сверчок — извечный дух степной тишины, в бескрайности которой тонули людские голоса. Какие-то смельчаки отбежали в сторону и торопливо рвали полевые цветы. Легкие подолы женщин и полосатые пижамы мужчин трепетали на ветру и липли к ногам.
И опять стучали на стыках колеса, и низко над горизонтом плыло, не отставая от поезда, солнце.
Затем потянулись поросшие камышом тугаи Аральского моря. Вода, подступающая к самым рельсам, сверкала такой неистовой синью, зелень отсвечивала таким клейким лаком, что начинало темнеть в усталых глазах. И Бурцеву в стуке колес чудились знакомые ритмы.
А там, над травой,
Над речными узлами,
Весна развернула
Зеленое знамя, —
И вот из коряг,
Из камней, из расселин
Пошла в наступленье
Свирепая зелень.
Под Ташкентом поезд вступил в полосу культурных садов. Теперь он бежал между сплошными шпалерами доцветающих яблонь и отцветшего миндаля, высыпавших к самой насыпи, как толпа болельщиков на финише. Пространство окна прочерчивали длинные глинобитные стены; уносились назад серебристые тополя; пролетал, сверкнув дамасским клинком, арык...
Балансируя на широко расставленных ногах, Бурцев кончал бриться, заражаясь общей безотчетно-веселой тревогой, которая наступает за несколько часов до конца пути.
Был солнечный южный полдень. Подрагивая, медленно поскрипывая, вагон остановился, немного не дотянув до конца перрона. Наступила минутная тишина. Затем в этой тишине всплыли приглушенные голоса встречавших, махавших руками, бестолково метавшихся мимо вагона людей.
Отпустив нагретый солнцем поручень, Бурцев одним из первых соскочил на черную, пропитанную мазутом и угольной пылью землю. Его никто не встречал.
Бурцев с любопытством оглядывал просторную, залитую асфальтом и насыщенную солнцем привокзальную площадь, по противоположной стороне которой проходил серебряный с голубым трамвай. Сцеп и три вагона, как в самых больших многолюдных городах. Он оглянулся на высокое, в три крыла, здание вокзала... Откровенно говоря, он немного лукавил с экономистом, как часто случается в спорах, — а на самом деле любил приезжать в новые, незнакомые дотоле города. Какое-то бодрящее, романтическое волнение, известное путешественникам, охватывало его при этом.
Однако следовало поторопиться захватить такси. Бурцев направился к небольшой стайке машин с шахматным бордюром на кузове.
— Свободны? — спросил он, открывая дверцу.
— А далеко ехать?
Бурцев назвал адрес завода.
— Садитесь... — сказал шофер, ленивым движением повернув ручку счетчика.
Естественно, рассмотреть город Бурцев не успел. У него осталось лишь смутное впечатление большой протяженности его... Невысокие каменные дома... Длинные улицы... Зеленые тополя и акации вдоль нескончаемых тротуаров... И цветники... Целые полосы цветников по обеим сторонам асфальтированной дороги...
Гармашева он разыскал в бухгалтерии завода занятым какими-то денежными делами.
— Дмитрий, черт! Приехал! — шумно обрадовался Гармашев. — Опоздай на день — не застал бы меня. Вызвали, понимаешь. Еду сегодня. Придется тебе принимать дела у главного инженера... Николай Николаевич! — позвал он. — Таланов!
Подошел худощавый, тщательно одетый человек с серыми, гладко зачесанными назад волосами. Близко посаженные зеленоватые глаза внимательно взглянули на Бурцева.
— Знакомься, Таланов, с начальством! — сказал Гармашев и обернулся к Бурцеву: — Вот у сего мужа и примешь дела. И, кстати, не забудь — в понедельник отправляйся с ним в горком, на актив. Так сказать — с корабля на бал...
Бурцев пожал маленькую, с сухой кожей, ладонь Таланова. А Гармашев уже звал его с другого конца комнаты.
— Сей лукавый главбух прозывается Зиновий Аристархович, — сказал он, тыча пальцем в огромную утробу благостного с виду блондина. — Но ты особенно не доверяй этой постной физиономии: святости в нем ни на грош, а вот жила знатная.
— Да бог с вами, Семен Михайлович, — по-бабьи отмахнулся ладонью блондин. — Ни за что ославите человека...
Он поздоровался с Бурцевым, будто тестом обволакивая его руку, и подал какие-то бумаги Гармашеву для подписи.
Бурцев взглянул на Семена — все такой же румяный, плотный, шумный. «Жизнь — вроде зеркала, — любил он повторять. — Улыбайся ей — она тебе улыбнется».
— Ну, все, что ли? — взглянул он на главбуха, лихо выводя последнюю подпись.
— Все, все, Семен Михайлович, все... — затоптался тот, беря бумаги.
— Так давай почеломкаемся!..
Гармашев расцеловался с ним и шумно, с прибаутками стал прощаться с остальными, особенно сочно целуя в щеки молодых сотрудниц.
— С тобой не прощаюсь — приедешь на вокзал, — обернулся он к Таланову. — Машина-то твоя бегает? Ну, лады. Поехали, Дмитрий! По дороге обговорим...
И Бурцеву, оглушенному почти забытым за протекшие годы темпераментом Гармашева, пришлось вновь поехать по тем же улицам, что и час назад, но в обратном направлении.
— Вот — будет твоя машина, — сказал Гармашев, удобно усаживаясь на заднем сиденье коричневой «Победы», и хлопнул рядом с собой: — Садись...
Бурцев сел и, вынув сигареты, предложил Гармашеву.
— Поехали, Миша! — Гармашев откинулся назад и закурил.
Некоторое время ехали молча.
— Вера уже там? — спросил наконец Бурцев.
— Вера? — Гармашев искоса взглянул на него. — Веру с Витькой я еще позавчера отослал. Пусть поживет у родителей, пока не устроюсь...
Опять помолчали. Начать разговор, — как после всякой длительной разлуки, когда жизнь каждого развивается своим путем, когда исчезают связующие звенья пережитых вместе событий, — было трудно.
— Ну, лады... — встрепенулся Гармашев. — Слушай, ситцевое... Заводик я тебе оставляю неплохой. Говорю не хвастая... Программу даем. Знамен — целая куча. Третий год не было случая, чтоб сидели без премий. Смекаешь?
Бурцев молча кивнул головой.
— Но сейчас... — Гармашев глубоко затянулся и взглянул на Бурцева, — сейчас имеется деликатное дельце. Навязали мне, понимаешь, один станочек... Ну, немного нажали, немного на самолюбии сыграли, — дурацкая, между прочим, вещь, — и вписали в план второго квартала. А квартал-то кончается? Понимаешь? Но ты не бойся, — подтолкнул он под локоть встревоженно взглянувшего Бурцева. — Не бойся... Положившись на планиду, мы спроектировали его и — прямо с листов — спустили в производство. Уж на что я везучий, а такого не помню: все узлы сходятся тютелька в тютельку. Так что, если аллах повелит, дашь в срок — и пожнешь мои лавры. Цени!
Гармашев довольно рассмеялся и, не дав Бурцеву заговорить, взял его за локоть.
— Но вся собака — в этом станочке, — протянул он, на мгновенье задумавшись. — Твой конек, между прочим. Полуавтомат. Должен давать шпиндели для хлопкоуборочных машин. А шпинделей этих требуется чертова уйма. Вот представители завода-заказчика и жмут на нас. Главк — жмет, министерство — тоже, а уж о местных партийных органах и говорить нечего...
Гармашев придвинулся ближе и, значительно округлив глаза, понизил голос.
— Здесь это политика, понимаешь? — сказал он. — Не дашь станка — завод-заказчик не даст хлопкоуборочных машин. Значит — что? Срыв хлопкоуборочной!.. А пришьют такое — не зарадуешься... Так что, если хочешь жить в мире с горкомом, обрати особое внимание на сей факт.
Бурцева несколько покоробил этот явно конъюнктурный совет, однако он решил не перебивать Гармашева. Нужно молчать и слушать. Успеть хоть кое-что намотать на ус за оставшееся короткое время. Тем более что он совершенно не представлял себе так называемых «местных условий».
— Ну, люди... — Гармашев откинулся назад. — Людей сам увидишь. В основном — ничего народ. Главное — сумей поставить себя. И — поощряй, поощряй... Я, брат, действую по павловской системе — вырабатываю у них условный рефлекс на премию. Наука, брат!..
Гармашев захохотал. Бурцев невольно улыбнулся, узнавая прежнего Семена, любившего щегольнуть цинизмом.
— Этот Таланов, он дока, — оживился Гармашев. — Правда, суховат... Я люблю людей открытых... Но дело знает и, если не будешь наступать ему на мозоли, — против не попрет. И не забудь, отправляйся с ним в горком. Не вздумай еще с утра пораньше, да в понедельник, дела принимать... Успеешь... А там — директора соберутся, поглядишь — с кем соседствовать...
— От нас Таланов выступит? — спросил Бурцев, с беспокойством думая о предстоящих встречах.
— Да ты не волнуйся, спросят — выскажется, шпаргалка у него есть, — улыбнулся Гармашев и вдруг лукаво подмигнул. — А какую секретаршу я тебе оставляю — клад! Такая, брат, женщина! Не секретарь — а референт министра. Она тебе всю нашу ситуацию, как на картах, разложит. Если б не Верка... — он не закончил и нерешительно помолчал. — Увез бы с собой! А может... и не поехала бы... Бес ее знает!..
Он достал портсигар и снова закурил.
— Такая, брат, женщина!.. — выдохнул он густую струю дыма, и Бурцеву почудилось в этом вздохе сожаление не об одних деловых качествах неведомой женщины.
— Может, сейчас подъедет с Талановым, познакомишься...
Но Таланов приехал на вокзал один. И Гармашев на мгновенье помрачнел.
...Бурцев откинул нагревшуюся простыню и, протянув руку к столику, на ощупь достал из пачки сигарету. Приятная истома пробегала мурашками по усталому телу. Он отбросил спичку и, заложив руки под голову, прикрыл глаза.
И уже в какой-то полудреме снова увидел со странной отчетливостью: темный проем двери, и в нем — женщина в красном халатике, пылающем от солнца.
С некоторых пор Бурцев не любил воскресных дней: вынужденное безделье вызывало тревожные, мутящие душу мысли, которые в будни он бессознательно стремился заглушить работой. И он откровенно радовался тем немудреным хозяйственным хлопотам, которые предстояли сегодня. Следовало, коль скоро он решил остаться на новой квартире, приобрести кое-что из постельного и носильного белья. Нельзя же оставаться на положении гостя!..
Бурцев смотрел в открытое окно трамвайного вагона и жмурился от ветра, казалось, настоянного на утреннем солнце и клейкой зелени тополей, тень от которых частоколом струилась мимо:
«А не пройтись ли до обеда по городу? — мелькнула мысль. — День, шут его возьми, велик... Не таскаться же потом со свертками...»
Он справился у соседки, как попасть в центр.
— Можете у Дворца пионеров слезть, можете — возле «Семашко», — ответила та.
Бурцев выбрал второе.
Хлынувшая из вагона толпа вынесла его через короткую улочку на Театральную площадь. Он сразу узнал виденное на фотографиях внушительное, несколько тяжеловатое здание оперного театра — последнюю работу Щусева, проектировавшего Мавзолей Ленина. Тяжелые колонны и слегка заостренные арки высокого портика не назойливо, но довольно категорически придавали зданию свое несхожее выражение, определенное поисками местного стиля. Бурцев постоял в сквере перед театром, обошел вокруг большого фонтана, вода в котором била из огромной бронзовой коробочки хлопка. Скользнул взглядом по клумбам желто-красных тюльпанов и — еще раз оглянулся на театр. Серую облицовку, тронутую непогодой, все же следовало бы подновить...
Бурцев неторопливо двинулся дальше. На срезанном углу здания поблескивала — золотом по черному — волнистая надпись «Ташкент». «Гостиница, — догадался Бурцев. — Совсем как в Москве — гостиница «Москва». Еще дальше — возвышался круглый купол концертного зала имени Свердлова. По стилю построек было видно, что это одна из старых улиц города. Бурцев еще не мог сказать определенно, но что-то общее в этом стиле чувствовалось. «Свой колониальный стиль, что ли, начинал здесь складываться?» — подумал он. Пока ему бросилась в глаза одна особенность — сравнительно маленькие окна, призванные, очевидно, пропускать как можно меньше солнечных лучей...
Бурцев свернул налево и, увертываясь от автомашин и троллейбусов, прошел мимо высокой квадратной башни, которую ташкентцы именуют «курантами», — и шел, не разбирая дороги. То сворачивал в узкие старые улочки с приземистыми каменными домами; то выходил на простор новых асфальтовых улиц, по обочинам которых тянулись сплошной стеной, далеко сливаясь в перспективе, высокие деревья; то проходил мимо железных решеток парка...
Через час он снова очутился у знакомой башни — на сквере Революции. Время близилось к полудню, и солнце, почти зримо, как желтый детский шарик, летело в зенит.
Бурцев, сняв пиджак, перекинул его через руку и, ощущая, как влажная от пота рубашка холодит спину, пошел по теневой стороне главной магистрали города — улице Карла Маркса. «Кажется, становится жарковато, — иронически сказал он себе. — Привыкай, северянин!»
Хотелось освежиться. Но тумбообразные голубые тележки с газированной водой брались приступом...
Миновав магазин «Динамо» — своеобразное старинное здание, облицованное серым песчаником, — Бурцев вышел на перекресток, один из углов которого занимал павильон мороженого.
Бурцев занял место под большим полотняным зонтом, который осенял круглый мраморный стол, вынесенный почти к тротуару, и, заказав пломбир, засмотрелся на текущий мимо поток людей.
Каждый немолодой город имеет не только свое лицо, определяемое архитектурой, планировкой, зеленым богатством, но и свой ритм уличной жизни. Здесь этот ритм, как отметил про себя Бурцев, был значительно более замедлен, нежели в Москве. И особенно интересно было в этом отношении понаблюдать за женщинами. Здесь не было того мелкого, сосредоточенно-торопливого шага, может быть первоначально выработанного слишком узкими юбками. Движения были более свободны, непринужденны. Бурцев видел девушек, которые, взяв друг друга под руку, шли широким, вольным шагом. Одеты они были лучше, чем на севере, — не богаче, а как-то более к лицу, ярче, с бо́льшим вкусом; преобладали открытые, легкие платья, обнажавшие руки и ноги, которые уже окрасились в мягкий янтарь загара.
Бурцев доел мороженое и, неторопливо обмахиваясь шляпой, глядел на улицу.
Есть что-то волнующее в этом наблюдении со стороны за потоком самых разнообразных людей. Волнующее и чуть грустное... Сотни жизней, сотни судеб... Складных и нескладных... Всяких... Каждый из них мелькнет — и уйдет из твоей жизни, быть может навсегда... И никто из них не узнает, что вот сейчас сидит худощавый человек тридцати девяти лет, смотрит с задумчивой грустинкой в больших серых глазах — и думает о них...
Выходить под солнце из этого прохладного места Бурцеву еще не хотелось, и он заказал себе вторую порцию пломбира. Обернувшись, он задержался взглядом на девушке за соседним столом. Смешно морща нос, она кормила со своей ложечки приятеля... И вдруг — как это случается, когда какая-либо деталь — жест, запах, знакомая мелодия — напомнит о давно минувшем, — вдруг мысли, которые Бурцев старался отогнать с самого отъезда из Москвы, нахлынули на него.
Ольга!.. Ольга!.. Вот так же она кормила его однажды. И так же морщила нос... Когда это было? Во вторую или в третью встречу?..
Они познакомились случайно, немногим более полугода назад.
Бурцев, получив очередной отпуск, остался в Москве. У него были благие намерения отдохнуть дней десять, а уж потом продолжать работу по автоматике. Но в первую же неделю, заново обойдя картинные галереи, он почувствовал, что абсолютное безделье лишь утомляет. Быть бездельником, очевидно, тоже надо уметь!.. Лишь из упрямства, выполняя намеченную программу, он продолжал бродить по городу.
Был канун Октябрьских торжеств.
Бурцев стоял на улице Воровского, перед Театром киноактера, и разглядывал пестро размалеванный афишный щит.
— Хэлло, Дима!.. — окликнули его. — Бурцев!
Бурцев оглянулся. Выйдя из подъезда Дома литераторов, дорогу перебегал Шутов. Еще на третьем курсе, напечатав несколько стихотворений, он оставил учебу. Впрочем, тогда пронеслось что-то вроде эпидемии: весь курс писал стихи. «Стихийное бедствие», — острили сами же студенты. Не избежал поветрия и Бурцев. Даже напечатал одно стихотворение. Затем увлечение прошло. Но любовь к поэзии осталась...
— Привет, старик! Здорово, что тебя встретил! — суматошно поздоровался Шутов. — Скажи, ты куда-нибудь приглашен?
— Пока что — нет... — несколько удивленно ответил Бурцев.
— Порядок! Понимаешь, я заказал столик на четверых, а Витька, подлец, уехал в командировку. Давай с нами!..
Бурцев никогда особенно не дружил с Шутовьм, не знал, кто этот Витька, но, с другой стороны, — не каждый же день попадешь в Дом литераторов. Он согласился.
— Гони десятку, — заторопился Шутов. — Побегу — внесу за место.
— А кто еще будет? — поинтересовался Бурцев.
— Девчата из этого заведения, — уже убегая, махнул рукой Шутов в сторону театра.
...Бурцеву уже доводилось бывать в этом высоком зале — с хрустальной люстрой, с деревянными коричневыми панелями вдоль стен, с резными антресолями и беломраморным камином. Можно было назвать благоговейным то чувство, которое каждый раз охватывало Бурцева, когда он вступал сюда. И его бессознательно начало раздражать слишком шумное поведение Шутова. Тот вскакивал, отбегал, с кем-то здоровался, затем принимался с плоскими шутками разливать вино.
— Китов здесь не ищи, — говорил он Бурцеву, перехватив его любопытствующий взгляд. — Сидят по своим мышиным норкам.
Девушки рассмеялись.
— Ого, он уже способен кита превратить в мышь.
Они оказались довольно милыми, эти девушки. Одну звали Герта, другую — Ольга. Герта — в зеленом, Ольга — в темно-красном.
Поначалу Бурцеву понравилась более живая Герта. И танцевала она лучше. Когда оркестр наверху заиграл танго, она с утрированной негой, очевидно кого-то копируя, положила руку на плечо Шутова и пошла, покачиваясь, изогнувшись в гибкой талии.
Бурцев танцевать отказался, и Ольга вступила в круг с другим партнером. Танцевала она как-то механически. «У нее плоская спина», — подумал Бурцев, наблюдая за ней. Вскоре она оставила партнера и вернулась к столу.
— О чем вы задумались? — по-детски надув губки, спросила она.
— Пытаюсь вспомнить — в каких фильмах видел вас, — слукавил Бурцев.
— Ой, да что вы! — всплеснула она руками. — У меня малюсенькие роли! Не стоило и ВГИК кончать...
— А все же?
— Не скажу! — опять по-детски тряхнула она головой. — Вот почистите мне лучше...
Она взяла из вазы апельсин и протянула Бурцеву.
Ему выпало провожать ее домой. И по дороге — то ли от выпитого вина, то ли от того, что долго ни с кем не беседовал, — он вдруг разговорился. Рассказал о себе, добрался и до вопросов брака. Как у многих мужчин, не женившихся в молодые годы, у Бурцева сложился свой идеал жены — жены-друга. А любви в этой теории наивно уделялась второстепенная роль...
Прощаясь у подъезда, — жила она далеко, в районе Серебряного Бора, — Ольга тихо сказала:
— Спасибо!.. Было очень интересно с вами... — Она опустила глаза. — Со мной обычно не говорят так серьезно и... содержательно, что ли... — Она на мгновенье подняла глаза и снова потупилась. — Я бы... хотела иногда поговорить с вами. Бывает же так — надо поговорить...
— Да, да... — обрадовался Бурцев, уловив знакомое чувство. И Ольга уже начинала ему казаться умницей и вообще замечательной. Свидание было назначено на другой же день. Так начались их встречи...
Они бродили по облетевшим осенним бульварам, заходили на дневные сеансы в кино, затем обедали где-либо в ресторане... Ольга обычно слушала, изредка рассказывая пикантные истории об известных актерах. О себе она говорила мало. Дочь товароведа — чего там!.. Все время училась, училась и вот — работает. Заметных ролей пока не дают... Бурцев возмущался. Ему казалось, что Ольгу несправедливо зажимают.
Однажды в хмурый, моросливый день, посмеиваясь над собой, они зашли в кафе «Прохлада» на улице Горького. Ольга была сластена, и ей вдруг захотелось мороженого. В почти пустом зале, хохоча и морща нос, она заставляла упиравшегося Бурцева есть со своей ложечки.
К вечеру дождь усилился, и Бурцев провожал ее в машине. Возле дома она погладила его руку и сказала с обычной детской ужимкой:
— Вы хороший...
Бурцев привлек ее к себе и поцеловал. Когда она выскользнула на тротуар, свет проезжавшей мимо автомашины ударил ей в лицо, и Бурцев увидел сверкнувшие влажным синим блеском глаза...
Наутро дождь продолжал идти, и она приехала к нему. Порозовевшая на холоде, с каплями дождя в золотистых крашеных волосах, она казалась еще моложе своих двадцати пяти лет. Но здесь, у себя дома, Бурцев не решился ее поцеловать...
Было решено пить чай. Хозяйствовать вызвалась Ольга. Впрочем, делать она ничего не умела. Хлеб нарезала толстыми, неуклюжими ломтями; снимая шкуру с колбасы, слегка порезала палец; выпачкалась в сливочном масле... Но все это казалось только забавным, и Бурцев смеялся вместе с ней над тем, что она «неумеха». Мыть посуду на кухню они пошли вместе. Ольга, отстранив Бурцева от раковины, пустила сильную струю воды и сунула под нее стакан, который тотчас выскользнул и разбился. Держа мокрые руки на весу, она обернулась к Бурцеву. В глазах ее мелькнул уже неподдельный испуг, как у напроказившего ребенка. И, может быть, именно этот наивно-напуганный, жалкий взгляд толкнул Бурцева к ней. Он взял ее за плечи и неожиданно для себя сказал:
— Оля!.. Что, если мы поженимся?..
Она с минуту непонимающе смотрела, как-то всхлипнула — и молча обвила его шею мокрыми руками. Из крана все еще с шумом текла вода, обдавая их брызгами...
А затем Бурцев был у нее дома...
Открыла им домработница, тихая незаметная женщина.
— Феня, прими, — сказала Ольга и, прежде чем Бурцев успел помочь, скинула свое пальто на руки домработнице.
Затем, стащив с него макинтош, тоже сунула ей.
— Пойдем!
Она взяла его за руку, потащила в комнату.
— Мама, знакомься! — сказала она вставшей с кресла женщине и отошла в сторону.
Бурцев, натянуто поздоровавшись, оглянулся.
Комната была большая, светлая. На полу стлался голубой китайский ковер с длинным ворсом. Низкая мягкая мебель тоже была с голубой обивкой. У одной стены сверкал лаком и стеклом буфет, у другой — поблескивал корешками подписных изданий книжный шкаф. В углу, на тумбочке, стоял телевизор «Темп». Сквозь тяжелые портьеры Бурцев разглядел двери еще в две комнаты.
— Хорошая у вас квартира, просторная, — сказал он первое, что пришло на ум.
— И все же, знаете, тесно, — ответила мать Ольги, Анастасия Ивановна. Она чуть изломила тонкие брови. — Мы даже не смогли выкроить кабинет мужу. Видите, приходится держать книги здесь.
По ее притворно-небрежному жесту Бурцев понял, что книгами следовало восхититься, но промолчал.
— Здесь у нас спальня, — продолжала Анастасия Ивановна, указав на одну из дверей. — А здесь — комната Олюшки, ей ведь надо работать над собой...
Улыбаясь одними губами, она взглянула на дочь.
— Талант — вещь редкая, — продолжала она. — Надо его поддерживать... Кажется, так? Я не наврала?
Очевидно, и тут следовало восхититься ее эрудицией, но Бурцев лишь молча наклонил голову. Он чувствовал себя неловко перед этой высокой худой женщиной в черном глухом платье. У нее были такие же голубые, как и у Ольги, глаза. Неестественно белое лицо ее казалось бы поблекшим, если бы не тяжелый подбородок, к которому от тонких бескровных губ опускались строгие складки. Бурцев еще не видел отца Ольги, но понял, что хозяйка здесь — эта властная женщина.
— Да что же это я держу вас на ногах! — снова как-то притворно ахнула она. — Старею, глупая... Садитесь, пожалуйста.
Бурцев сел в глубокое низкое кресло. Ольга тут же пристроилась на подлокотнике. Постепенно разговорились. Анастасия Ивановна поинтересовалась местом его работы, сетовала, что быть главным инженером, наверно, очень хлопотливо и ответственно; словно невзначай, спросила об окладе.
«Форменные смотрины жениха!..» — снисходительно посмеивался про себя Бурцев, отвечая на ее вопросы.
— А квартира у вас что — поменьше? — спросила Анастасия Ивановна, мельком окидывая взглядом свою комнату.
— Да квартиры, в собственном смысле этого слова, у меня и нет, — простодушно сказал Бурцев. — Снимаю частную комнату.
Ощутив толчок в спину, он оглянулся на Ольгу, но та сделала безразличное лицо.
— Как же это? — брови Анастасии Ивановны удивленно изломились. — Ваш завод не в состоянии обеспечить квартирой главного инженера?
— Да нет же, — усмехнулся Бурцев. — Просто я сам не претендовал. Были у нас люди, которые больше моего нуждались. А мне, одинокому, из чего было хлопотать? И вещей-то у меня особенных нет, чтобы расположиться в своей квартире.
— Вы враг вещей? — странно улыбнулась Анастасия Ивановна. — Проповедуете аскетизм?
Ольга снова предостерегающе толкнула его в спину.
— Вовсе нет! — отстраняясь, поднял руку Бурцев. — Тут, видите ли, какая штука... — Он полез в карман, достал сигарету, но так и не решился закурить. — Я ничего не собираюсь проповедовать. Просто у меня сложилось свое отношение к тому, что мы называем вещью. Это — сугубо личное, своих взглядов я никому не навязываю... — Он минуту помолчал и продолжал раздумчиво: — Мне как-то рано пришлось уйти от вещей. Довелось даже немного побеспризорничать... А в войну, когда все вокруг крушилось и ломалось, ореол святости личных вещей окончательно померк для меня... Есть у тебя солдатский вещевой мешок — «сидор» — и все, ничего тебе больше не нужно!.. Я не против комфорта, не против уюта, — думать так было бы варварством! Но все же мне кажется, что для человека, для его счастья, не это основное...
Бурцев еще долго развивал бы свою мысль, если бы Ольга, толкнув его, не отошла к телевизору. Он увидел ее округлившиеся, почти злые глаза и умолк. Вдруг поняв значение ее знаков, он заторопился уходить.
— Да что вы! Оставайтесь, будем обедать, посмотрим телевизор... — с холодной вежливостью удерживала его Анастасия Ивановна.
Бурцев не остался.
Ольга вышла на лестничную площадку проводить его и, спустившись на один пролет вниз, остановилась.
— Какой ты ребенок, Дима... — протянула она, загадочно взглянув на него. — И я тоже — дура. Не догадалась предупредить...
Она отвернулась к перилам и глядела вниз, нервно постукивая носком туфельки по полу.
— Ладно уж, иди... Простудишься... — сказал Бурцев угрюмо.
Приняв наконец какое-то решение, Ольга быстро притянула его к себе, чмокнула в щеку и взбежала по лестнице.
Со странной тревогой в душе шел Бурцев домой. Эта женщина, почти ничего не сказав, замутила едкой, липучей скверной то ясное чувство, которое он носил в себе последние дни.
Но он еще не знал, что навсегда погиб в глазах Анастасии Ивановны.
— За кого ты хочешь выйти замуж, дура! — щурясь, с холодным презреньем сказала она дочери. — Ох, я знаю этих людей!.. — Она многозначительно покивала головой. — Он ведь из тех, кто никогда не дорожит своим углом. Мчится сломя голову бог знает куда по первому призыву. И никогда рубля лишнего не имеет за душой...
Распаляясь от собственных слов, она остановилась перед Ольгой.
— Ты что же? — сузила она глаза. — И замужем хочешь сидеть на шее у отца? До тюрьмы его хочешь довести? Одеваться-то и сладко покушать мы любим!..
Она отошла и добавила, кривя губы:
— Выбрала... Беспризорника!..
— Но, мама!.. — возмутилась наконец Ольга.
— Что — «мама»? — Анастасия Ивановна резко обернулась: — Запомни, за него ты не выйдешь!
Но Ольга уже закусила удила. А бунт слабого человека тем шумнее и нелепее, чем дольше он терпел и сдерживался.
— Нет, выйду! — закричала Ольга, топнув ногой. — Выйду, выйду!
Она подбежала к столу и, зачем-то сдернув скатерть, стукнула кулаком.
— Завтра же пойдем и зарегистрируемся!
Анастасия Ивановна не столько с испугом, сколько с любопытством смотрела на разошедшуюся дочь. Помолчав, она плотно сомкнула бескровные губы и подошла к буфету. Порылась в одном из ящиков, обернулась.
— Вот твой паспорт, — спокойным голосом произнесла она. — Ты его не получишь до тех пор, пока не порвешь с этим человеком.
С ритуальной торжественностью Анастасия Ивановна прошла в спальню, и Ольга услышала, как стукнула крышка железного ларца, где у них хранились деньги и облигации. С минуту Ольга стояла в растерянности. Затем метнулась к выходу, сорвала с вешалки пальто и сбежала с лестницы. Остановив проезжавшее такси, она бросилась на сиденье и выдохнула:
— На Полянку!..
Бурцеву, с изумленьем открывшему дверь, она сказала задыхаясь:
— Поди расплатись с шофером, у меня нет денег...
Вернувшись, Бурцев вопросительно взглянул на нее.
— Я пришла... — сказала она.
Видя, что он не понимает, она подошла к нему и взяла за руки.
— Совсем... Понимаешь? — сказала она, подняв к нему глаза.
— Оля!.. — радостно воскликнул Бурцев, но тут же осекся. — Постой!..
Он обвел глазами комнату и взглянул на Ольгу.
— Постой, постой!.. Как же мы тут?.. Теперь ведь и впрямь нужна квартира... Как же ты так? Вдруг? Может, подождем?..
— Эх ты, проповедник!.. Испугался?
Заметив, что она начинает часто помаргивать, Бурцев подхватил ее на руки. Ольга прильнула к нему, ища губами его губы.
— Так надо, — сказала она, обессиленно вздохнув.
Но лишь утром она объяснила Бурцеву положение дел.
Открыв глаза, Бурцев увидел, что она внимательно, как на незнакомого человека, смотрела на него.
— С добрым утром, женушка, — улыбнулся он.
Она не ответила. Откинув одеяло, она уселась, повернувшись к нему.
— А ты знаешь — мы не сможем пока зарегистрироваться, — сказала она, по-прежнему не глядя на него.
— Почему? — удивился Бурцев.
Она рассказала. Бурцев помолчал и недоуменно спросил:
— Зачем же ты это сделала?..
— «Это»... — передразнила она.
— Нет, серьезно, — допытывался Бурцев.
— Чтобы поставить их перед совершившимся фактом. — Она выпятила губы и потянула его за нос. — Не задавай глупых вопросов и давай-ка вставай. Побежим завтракать.
И дни у них потекли так же, как и до сих пор, словно ничего не изменилось в их жизни. Просто теперь не нужно было провожать Ольгу.
На письменном столе пылились реферативные журналы по автоматике...
Но вскоре отпуск Бурцева истек, и беззаботной идиллии пришел конец. В первые дни они созванивались в обеденный перерыв Бурцева и шли вместе обедать в ресторан. Вечера проводили в кино или в театре. Затем на завод стало прибывать оборудование автоматической линии, выяснились различные неполадки в заказах, работы у Бурцева прибавилось, — те расчеты, которые он собирался сделать за отпуск, понадобилось делать теперь, — и Ольга заскучала.
По студии загрузка у нее была небольшая, а заняться чем-либо дома она не хотела. Бурцев впервые стал задумываться над тем, что жизнь у них складывается не так, как ему хотелось бы. Ольга еще продолжала вечерами болтать милые глупости, пересказывая слышанные днем в студии сплетни, но Бурцев стал замечать, что с тех пор как они перестали бывать целыми днями вместе, часто им не о чем говорить. Заинтересовать ее своими делами он не смог.
— Ты же наработался за день, отдохни хоть дома от своих шестеренок, — говорила она ему. О заводе она имела самые дикие представления: огонь, дым, что-то большое и стучащее. Кругозор ее был странно сужен.
Однажды утром, просматривая газеты, Бурцев ткнул в одну статью и сказал:
— Ты посмотри, опять шпионы этого Аллена Даллеса!..
— А кто он такой? — мимоходом заглянув в газету и что-то дожевывая, беспечно спросила Ольга.
Бурцев возмутился. В конце концов, хоть такое надо знать! Может быть, она ничего не слышала и о его братце? С нее станется!.. Он начал объяснять.
— Ну, Димчик, — стала по-детски ласкаться Ольга. — Раз они такие плохие, зачем мне знаться с их компанией?
Бурцев невольно рассмеялся.
— Ладно, отставим текущую политику, — сказал он. — Но послушай, Оля! Ты ведь на этих днях не занята в студии?
— Нет... А что?
— Меня целый день нет дома, следовательно, мешать тебе некому, — продолжал Бурцев. — Почему бы тебе за это время не подрабатывать какие-либо солидные роли? Ведь если не работать, можно так и просидеть на эпизодических ролях...
— Роли дают не за это, — с улыбкой превосходства ответила Ольга. — Надо, чтобы потребовался мой типаж. Ну, и... режиссеру нужно понравиться.
Она лукаво рассмеялась. И Бурцев вдруг подумал, что она ведь, пожалуй, может пойти на это — понравиться режиссеру. Даже то, что они до сих пор не оформили свой брак, привносило в их жизнь атмосферу какого-то легкомыслия. При этих условиях с обеих сторон требовалось самое честное и чистое отношение друг к другу, чтобы связь не распалась. А Ольга уже откровенно начинала тяготиться даже той малой долей требовательности, которую предъявлял к ней Бурцев.
— Ты мне муж, а не воспитатель, — говорила она.
Собственно, у нее только и хватило смелости на то, чтобы, поставив на своем, прийти к Бурцеву. Но переделывать заново всю свою жизнь она, очевидно, не собиралась.
...Ах, Ольга, Ольга!.. Как далек сейчас тот день, когда ты была похожа на эту девушку напротив, которая кормит с ложечки мороженым своего приятеля...
Бурцев нехотя встал, надел шляпу и, расплатившись, шагнул на тротуар.
Домой он вернулся в шестом часу вечера. Открыв английский замок своим ключом, полученным утром от Эстезии Петровны, он вошел в коридор. Под мышкой он держал два больших бумажных пакета. Проходя мимо двери Вечесловой, он услышал звуки музыки. Комнаты Бурцева выходили на север, и в них уже разлился тот предвечерний полумрак, от которого охватывает беспричинная грусть. Бурцев аккуратно сложил постельные принадлежности, одолженные Вечесловой, и направился к ней.
— Войдите!.. — ответила она на стук.
Бурцев вошел. В первую минуту он не увидел хозяйки. Окна были занавешены камышовыми шторками, и Бурцеву показалось, что в комнате темно.
— Выключатель у двери, зажгите, — сказала Эстезия Петровна.
Бурцев включил свет и увидел, что Вечеслова, поджав ноги, сидит на тахте, покрытой красным узбекским ковром. Перед ней, на стуле, стоял проигрыватель. Рядом возвышалась горка граммофонных пластинок. Вечеслова сняла мембрану с крутившейся пластинки и взглянула на Бурцева.
— С превеликой благодарностью возвращаю, — сказал Бурцев, протягивая принесенные вещи. — Я произвел колоссальные закупки.
— Положите на стол.
Вечеслова поднялась с тахты.
— Пойдемте-ка посмотрим, — сказала она.
Проворно распаковав свертки, она бесцеремонно разворачивала каждую вещь и внимательно оглядывала ее.
— Что ж... — сказала она наконец, — на первый раз недурно... А где ж подушка?
— Не нашел... — Бурцев развел руками.
— Зачем же вы принесли мою? Отдадите потом...
Развернув одеяла и простыни, она быстро застлала постель.
— А пообедать хотя бы вы успели? — спросила она.
— Ну, конечно...
— Посуды я тоже не вижу... — произнесла Вечеслова, оглядывая развороченный стол. — Но за это сами не беритесь. Приедет жена — купит...
Бурцев промолчал.
— Будете пользоваться пока моей... Идемте пить чай!.. — сказала Вечеслова, внимательно взглянув на него.
Она взяла его под руку и повела в свою комнату.
— Посидите тут, я схожу на кухню, — сказала она и обернулась в дверях: — Учтите, что здесь можно напиться только чаем. Не пейте много на улице...
Бурцев оглянулся. Комната, примыкавшая к кухне, была по размерам такой же, как его спальня. Обставленная небогато, комната все-таки выглядела уютной. Широкая тахта, на которой Вечеслова, очевидно, и спала... Обеденный стол. Открытая тумбочка с книгами и граммофонными пластинками. Небольшой бельевой шкафчик. У стены — так, чтобы свет падал слева, — рабочий столик с двумя пишущими машинками, между которыми стоял глиняный кувшин с веткой снежно-белых шаров бульденежа... Бурцев потрогал пальцами клавиши. Одна машинка — с русским шрифтом, другая — с латинским. С бульденежа осыпались лепестки и застряли между клавишами...
Когда Вечеслова вернулась, Бурцев разглядывал висевшую на стене картину, которую сначала принял за репродукцию: обнаженная молодая женщина с высокой прической сидела, плотно сдвинув колени и приподняв брови над детски-наивными глазами. Свет мягко падал на ее юное розоватое тело с округлыми, плавными формами.
— Ренуар... «Белла Анна»? — обернулся Бурцев.
— Вам нравится? — спросила Вечеслова, присаживаясь боком на обеденный стол.
— Из французов, пожалуй, больше всех, — ответил Бурцев. — Дожил почти до восьмидесяти лет — и до старости остался ребенком.
— Правда ведь? Вы тоже заметили? — оживилась Вечеслова, усаживаясь поудобнее и глядя на картину. — Мне он очень нравится какой-то влюбленностью в юность, в жизнь... Это другое, чем у Рубенса...
Она помолчала, раскачивая ногами, и протянула Бурцеву коробку с сигаретами.
— Курите!.. Вы ведь тоже поклонник «Астры», как я заметила... — сказала она, закуривая.
— Хорошая копия... — сказал Бурцев. — Кто делал?
— Я, грешная...
— О! — удивился Бурцев. — Вы занимаетесь живописью?
— Ах, чем я не занималась... — слегка вздохнула Вечеслова.
Бурцев ждал продолжения, но она молча курила, по-прежнему раскачивая ногами.
— Вас не беспокоит, что я болтаю ногами? — внезапно взглянула она на Бурцева. — Бабка моя все внушала, что это неприлично.
— Ничуть! — Бурцев растерянно взглянул на нее.
— А я люблю болтать ногами! — упрямо склонила она голову. — Люблю быть независимой...
— Независимость — в болтанье ногами?.. — иронически улыбнулся Бурцев.
Вечеслова томно взглянула на него, помолчала — и вдруг расхохоталась. Звонко, свободно, грудным голосом.
— Ой, чай бежит! — воскликнула она, соскакивая на пол.
Усадив Бурцева, она стала проворно собирать на стол. Казалось, посуда сама липла к ее рукам и сама же становилась на нужное место.
— Вот, попробуйте, — говорила она, придвигая вазочку домашнего печенья с кишмишом и грецким орехом.
— Собственного производства? — взглянул Бурцев, беря предложенное.
— Умеем и это... — несколько самодовольно ответила Вечеслова.
— Уютно у вас... — сказал Бурцев, помешивая ложечкой чай в непривычной пиале, и снова взглянул на картину Ренуара. Что-то в той женщине было схожее с самой Эстезией Петровной. Только, пожалуй, менее энергична и напориста. Та бы не сказала: «Люблю болтать ногами...» Однако какая-то человечная в своей сути простота, с которой Вечеслова обходилась с ним, чужим для нее человеком, располагала к взаимной доверительности, — хотя, как подумал Бурцев, она была действительно очень независимым человеком. С ней было свободно и хорошо... Даже молчанье не казалось тяжелым.
С чувством давно не испытанного мира на душе он молча прихлебывал чай.
— Да... уютно у вас, — повторил он.
— Собственно, из-за этой комнаты я и перешла к Гармашеву. — Подняв полные белые руки, она стала поправлять густой узел своих каштановых волос. — Правда, жалела потом...
Она исподлобья смотрела на Бурцева. В ее ярких карих глазах подрагивал затаенный смех.
— Но что поделаешь, — притворно вздохнула она, управившись с прической. — Общежитие треста, в котором я служила, меня не устраивало. Приходится иногда стучать... — она кивнула на пишущие машинки. — Кому диссертацию, кому статью из иностранного журнала. Так, самую малость. Я не жадная... Много ли нужно одинокой — разные женские тряпки.
Бурцев понимающе кивнул.
— Но вы не бойтесь, — улыбнулась она. — У вас там не слышно, я знаю.
— Ну, пустяки, — отмахнулся Бурцев. Затем с непонятным для себя беспокойством спросил: — А почему жалели?..
— Так... — В глазах Вечесловой снова плеснулся смех. — Вера Васильевна не слишком-то жаловала меня. Эту дверь, — она кивнула на дверь, выходящую в коридор, — только позавчера открыли. Все через кухню ходила.
— Да... — усмехнулся Бурцев. — Вера строгая... Она, пожалуй, единственный человек, которого Семка Гармашев побаивается.
— Вы, наверно, думаете сейчас про себя, — она прямо взглянула ему в глаза, — «у этой женщины что-то с ним было». Да?..
— Клянусь, нет!.. — искренне вырвалось у Бурцева.
Она отвела глаза.
— Можете мне верить — не было. Во всяком случае, с моей стороны... — Она слегка, с лукавинкой, улыбнулась. — Может быть, в самом начале. Так... Чуть...
В поблескивающих карих глазах так и метался смех. Бурцев тоже с облегченьем рассмеялся. Он верил ей. И почему-то было приятно верить.
Солнце уже зашло, и Эстезия Петровна подняла скатывающиеся в рулон камышовые шторы. В открытые окна повеяло прохладой. Откуда-то налетели зеленые мошки, похожие на комаров, и закружились под шелковым абажуром.
— Вы любите джаз? — спросила она, подходя к проигрывателю.
— Хороший — люблю.
— У меня есть несколько джазов Карла Влаха... Если не возражаете? — она вопросительно взглянула на Бурцева, закурила сигарету. — Мне сегодня не хочется серьезной музыки...
Бурцев кивнул.
Эстезия Петровна поставила пластинку и, поджав босые ноги, уселась в уголке тахты. Комната наполнилась короткой дробью барабана, затем рояль и гитара стали отрывисто рубить монотонный ритм. Послушав немного, Эстезия Петровна с досадой остановила пластинку.
— Ах... не то! — вздохнула она, смущенно улыбнувшись. — Сама не знаю — чего хочется...
Она перевернула пластинку. Комнату заполнили нежные, вкрадчивые звуки скрипок, рассказывающие о красавице реке Влтаве.
Бурцев курил у раскрытого окна, глядя на задумавшуюся Вечеслову. Она сидела, склонив голову и прикрыв глаза, вся уйдя в эту фантазию на темы Сметаны. «А Влтавы, наверно, и не видела», — подумал Бурцев, вспоминая, как плещется зеленоватая вода у пражских мостов.
Не нарушая музыки, даже, казалось бы, вторя ей, доносились сквозь окна приглушенные шумы вечернего города, в которых трудно было разобрать отдельные голоса. Лишь звук завизжавшего на повороте трамвая выделился отдельной нотой.
Пластинка кончилась. Остановив крутящийся диск, Вечеслова сидела неподвижно.
Бурцев глубоко затянулся и выпустил дым в окно. Да... Влтава... Одиннадцать лет прошло. На легком ветерке, дующем с реки, остывали танки... Опустив ноги с парапета набережной, сидели танкисты... И среди них — техник-лейтенант Бурцев... Во внезапной звонкой тишине расплывался мирным облачком дымок папирос...
— Два дня газет не читал... — негромко проговорил Бурцев. — Что в мире делается?
Вечеслова подняла голову и взглянула на него, стараясь уловить ход его мыслей.
— Разрядка держится, — так же негромко сказала она. — И уж так бы и держалась... Страшно подумать, чтобы снова... — Она зябко передернула плечами и помолчала. — А газеты вон, на столике.
— Надо будет нам приемник купить, — все еще думая о своем, сказал Бурцев. Кажется, он не заметил своей оговорки. Вечеслова лишь взглянула на него и ничего не сказала.
— Пойду... — Бурцев поднялся с места. — Спасибо вам за все!.. Отдыхайте... Газеты я все же возьму.
— Подушку не забудьте, — просто сказала Вечеслова и улыбнулась.
Бурцев еще раз кивнул на прощанье и вышел, прикрыв за собой дверь.
Убрав со стола и застелив девичье-простую постель, Эстезия Петровна потушила свет и подошла к окну. Положив руки на тонкие прутья оконной решетки, она задумалась.
Небо, словно подернутое пеплом, еще оставалось светлым. Высоко-высоко проступала, как тающий кусочек льда, луна.
Да, ей нравился этот спокойный человек с внимательными серыми глазами. Но почему он так иронически сказал: «Независимость — в болтанье ногами?» Это было неприятно... Ну и пусть! Пусть думает что угодно...
— Только без глупостей!.. — сказала она себе, вздохнув, и скинула халатик. — Ты не девчонка... В тридцать один год можно говорить и поступать так, как тебе нравится... Без драм и душевного разлада.
Но какое-то беспокойство в душе оставалось, не исчезало...
Закинув руки за голову, она стояла посреди комнаты. Вечерний холодок, как речная вода, охватывал тело, студил кровь. Эстезия Петровна вынула из волос шпильки и встряхнула головой.
— А!.. Все ерунда... — сказала она и, вытянувшись на постели, прикрыла глаза. Медленно-медленно, как затухающая нота, беспокойство уходило. Если так, не двигаясь, полежать, станут наплывать — не мысли, нет, — а какие-то прозрачные видения: милое далекое детство, мир чистоты и беззаботности.
...Вот на крылечке бревенчатого дома сидит темноглазая девочка лет пяти. Она смотрит на солнце и морщится. Ей кажется, что солнце ощупывает ее лицо лучами. Щекотно и весело... Ползет божья коровка, похожая на мухомор. Девочка тычет в нее пальцем. Жучок замирает. Потом приподымает надкрылья, ершится, сучит лапками — и вдруг взлетает. Девочка смотрит вслед — и опять щекочется солнце...
Рядом, на бревнышке, сидит дедушка. Он пасечник, от него всегда хорошо пахнет. Дворняжка Маркиз, склонив голову, смотрит на него рыжими веселыми глазами. Дедушка задирает мягкие уши собаки.
— Глупой, — говорит он, напирая на «о». — Ах ты, глупой!
Собака радостно взвизгивает.
...Вот девочке лет десять. Загорелая, в одних трусиках, она сидит на сучковатой жерди изгороди и, что-то напевая, болтает ногами. Мимо идет бабушка с лукошком проса для кур. Она строгая.
— У, срамница! — ворчит она. — Целый день ногами болтает — беса качает. Брысь!..
Девочка убегает в комнату. Здесь громоздятся натянутые на подрамники холсты, пахнет ореховым маслом. Отец у нее художник. Каждое лето она приезжает с отцом сюда, в татарское село Абдулино, что лежит на красивом притоке Камы — речке Ик. Правда, местные жители уверены, что это Дема, воспетая в татарских песнях.
Папа говорит, что приезжает «на этюды». А на самом деле просто не хватает денег, чтобы и маме, и ему ехать на Черное море. Да и девочку не с кем оставить... А зачем маме ездить на курорт? Она здоровая, красивая. И потом — вон же сколько едет сюда «кумысников»! Совсем как курорт. Снимают комнаты у татар, пьют кумыс. Бабушка как раз на ферме и работает. Девочка бегает иногда к ней, помогает чистой деревянной лопаточкой взбивать кобылье молоко. Потом приносит домой разлитый в бутылки кумыс...
Девочка украдкой берет бутылку и, освободив пробку, ждет, когда она выстрелит. Хлоп! — надо быстрей подставлять кружку.
Папы нет дома, он на этюдах. А зачем они ему? Он пишет на актуальные темы. Но картины у него все какие-то неинтересные: один рабочий пожимает руку другому рабочему, а сзади, на красном полотнище, написано: «Выполним пятилетку в четыре года!» Называется — «Договор на соцсоревнование». Скучно...
Этот холст она натягивала сама. А вот — кисти и папина палитра. Несколько ударов кистью — и получается старушка с длинным носом. Это бабушка. Пусть не ругается!..
— Тиз! — кричат в окно. «Тиз» по-татарски значит «быстро». И это имя девочки. Ее зовут Тэзи.
— Тиз!.. — Девочка выглядывает. Под окном стоит ее приятель, соседский мальчишка Ильдар.
— Тиз! — говорит он. — Пойдем ловить чебаков! — В руке у него две удочки.
Девочка прыгает в окно — ой, острекалась крапивой! — но тут же смеется. Мешая русские и татарские слова, они бегут к реке. Оба загорелые, темноглазые. Ровесники...
...Вот девочке уже четырнадцать лет. Она лежит, подстелив махровое полотенце, в зарослях тальника и смотрит, задумавшись, на реку. Раскрытая книга отложена в сторону. Забыты — на час или два? — герои-стратонавты.
Река тихая, прозрачная. С того берега к самой воде спускается смешанный бор. Ольха, рябина, черемуха переплелись ветвями и отражаются в воде, которая у берега кажется почти черной. А середина реки всплескивает плавленым солнцем.
Из-за поворота показался долбленый челнок, который арендует у колхоза чета инженеров, приехавшая из Уфы. Оба они — загорелые, освещенные солнцем, обнаженные — напоминают героев древних мифов. Он стоит на носу челнока, она сидит на корме и правит веслом.
«До чего же они красивые! — восхищается девочка. — Когда тело загорелое — не стыдно наготы». Она уже может ценить красоту человеческого тела.
В жаркой полуденной тишине челнок проплывает меж безлюдных берегов. Девочка долго смотрит туда, где он скрылся. Потом она тоже раздевается и входит в воду. В ней изломанно отражается ее юное, еще не сформировавшееся тело... Весело сверкает плес, сквозь прозрачную воду размыто поблескивают плоские галечки.
Слышатся голоса. На берег выходит папа и молодой искусствовед Потей. Он приехал с ними и живет у них. Девочка вскрикивает и, выскочив на берег, спешит прикрыться полотенцем. «Противный! Чего он так смотрит?..»
Не нравится ей этот прилизанный Роман Львович. Носит на шее бант, каких сейчас никто не носит. И фамилия какая-то противная — Потей. А уж говорит-то так самоуверенно! Слушая его, она всегда молча не соглашается c ним.
Но он пишет статейки в журналах. Несколько раз хвалил папу. И папа с ним дружит...
...Вот девочка стала еще на год старше... Теперь она учится в седьмом классе. Учеба ей дается легко. Ее избрали в бюро комсомольской организации школы.
Но дома — плохо...
Во-первых, она болела и приходится отбывать карантин. Ее никуда не пускают.
Во-вторых, нет мамы. Она в этом году не вернулась с курорта. Тэзи точно не знает, но догадывается, что она их оставила. Папа получил письмо, но ей не показал. Скомкал и сунул в карман. Потом сорвал со стены портрет мамы и шпателем соскоблил всю краску. Тэзи заплакала, побежала к себе и спрятала мамину фотокарточку, чтобы папа не порвал и ее.
Дома появилась Наталья Филимоновна — дальняя родственница. Она когда-то была гувернанткой — и вся какая-то высохшая и старомодная. Она воспитывает Тэзи: требует, чтобы учила английский. Но Тэзи не обращает на нее внимания. А когда сердится, показывает ей за спиной язык и говорит с гримаской: «Наталья Фи‑Лимоновна». В конце концов, раз она готовит обед и делает все по дому, она и хозяйка!..
Но карантин — это очень скучно... Она смотрит в окно на заснеженную московскую улицу — 2‑ю Ямскую-Тверскую. В доме никого нет, тихо. Она проходит в папину мастерскую. Одна из папиных картин, как говорит Роман Львович, «пошла». Теперь папа делает копии. У него даже есть проволочная сетка, которую он накладывает на оригинал, чтобы получить клеточки и быстро перевести контуры на чистое полотно.
Тэзи берет приготовленный подрамник и начинает его расчерчивать. Если папа не скоро вернется из командировки, она и сама сможет сделать копию, подумаешь — трудность!..
Папа обрадовался. Тэзи боялась, что обидится.
Была продана и эта копия. Тэзи смешно и немножко стыдно: все думают, что папина работа, а это — она намазала!..
Потом она сделала копию с картины Ренуара. Роман Львович заволновался. Говорит, что она — «колорист». И тут же предложил найти покупателя. Тэзи только смеялась и мотала головой: нет, не продаст, ей самой нравится!
Роман Львович советует продолжать. А зачем? Тэзи знает, что художником не станет. Во всяком случае, таким, как папа. Это не искусство! Она станет летчиком. Как Гризодубова. Вот!..
Но Роман Львович начал ее теперь обхаживать: очевидно, у него какие-то свои планы насчет нее. Приносит коробки конфет. Но она их не ест — очень нужно! — отдает Лимоновне.
...Детство, милое детство!.. Как внезапно оно оборвалось. Пришла война... В конце сорок второго года отца и Романа Львовича призвали в народное ополчение. Тэзи уехала к бабушке. А дедушки уже нет в живых: умер в прошлом году. Бабушка очень постарела. Не ворчит. Только вздыхает.
Трудно с хлебом. Едят одну картошку. Бабушка снимает с печи чугунок и вдруг говорит:
— А в старину люди питались смоквой...
— А что это такое, бабушка? — спрашивала Тэзи.
— Еда... — отвечает бабушка и, мечтательно причмокнув, повторяет: — Смоква...
Тэзи теперь совсем взрослая: ей уже семнадцать лет, скоро будет восемнадцать. Она работает на железнодорожной станции смазчицей. До станции далеко: километра три, а то и больше. Но ничего, она вытерпит. На фронте — труднее. Летом уходит на фронт Ильдар — друг детства. Он стоит перед Тэзи и немножко смущается этой красивой девушки. А Тэзи хочется плакать. Еще один уходит туда... Что же это будет?.. От папы тоже никаких вестей. Она обнимает Ильдара и крепко целует.
— Приезжай!.. — говорит она, как будто это зависит от него. — Только, ты слышишь, приезжай!..
...И опять зима... Зима сорок третьего года. Снежные сугробы.
Тэзи сдала дежурство и, повязав пуховый оренбургский платок, выходит на пристанционную улицу. Она в овчинном полушубке и валенках. У розвальней курит сельский почтальон Шакир. На селе его за рассеченную губу зовут Куян-ауз — Заячья губа. Над лошадью вьется пар. Тускло светит заиндевелый фонарь...
— В деревню едешь? — по-татарски спрашивает Тэзи.
— Да, садись, довезу, — отвечает Шакир.
Бегут, бегут сани по снежной дороге... Глухо топают конские копыта... Синим, неживым светом заливает сугробы луна...
— Плохой служба стал, — хмуро говорит Шакир.
— Почему? — спрашивает Тэзи, отворачиваясь от холодного ветра.
— Все похорунный таскаю, горе таскаю, — хрипит Шакир. — Вот, Бакировым везу...
— Ильдар!.. — боль, словно игла, входит в усталое сердце. Голос Тэзи тонет в снежном просторе...
А дома, при свете толстой вагонной свечи, сидит напротив бабушки Роман Львович. Его трудно узнать. Худой, в грязной гимнастерке, оброс курчавой бородой. Рядом лежит вещевой мешок, на нем — палка. Свет кроваво отражается в воспаленных глазах. При входе Тэзи он вздрагивает, медленно встает.
— Я привез письмо от отца, — говорит он, суетливо шаря по карманам.
— Жив?! — бросается к нему Тэзи.
— Жив, жив. — Он подает сложенный треугольником листок из блокнота. Несколько строк карандашом. Торопливо, размашисто. «Тэзи, дочка! Я жив, здоров. Был ранен. Теперь хорошо, воюю. Прости, тороплюсь: Роман Львович едет в тыл, уже сидит в машине. Он отправит письма. Скоро напишу подробней. Береги бабушку и себя. Целую. Папа».
Перед бабушкой лежит такая же записка. Она утирает концом платка глаза.
Тэзи точно в бреду. Мешаются горе и радость. Она без сил опускается на лавку.
Роман Львович что-то рассказывает о том, как был ранен по дороге на тыловой склад, как получил отпуск. Но Тэзи ничего не слышит. Отец жив, это — главное...
Она вдруг видит, что Роман Львович берется за свой мешок. Она непонимающе смотрит на него.
— Да куда же ты? — останавливает его бабушка.
— Не знаю... — нерешительно говорит он, уголком глаза взглянув на Тэзи.
— Садись, садись, — хлопочет бабушка. — Вон откуда пожаловал — и чинится. Чай, не чужой... Поживешь у нас, пока отпуск-то.
Он быстро садится. И остается. И с этого дня начинается тот, похожий на горячечную фантазию, период, который не вычеркнешь из жизни...
Роман Львович целыми днями сидит дома. Смотрит в окно и курит. Вздрагивая при каждом неожиданном стуке, озирается. По ночам кричит нехорошим, дурным криком. Тэзи жалко его. Дойти до такого состояния!.. Она ухаживает за ним. Меняет на станции свои вещи на сало и табак. Ушли и золотые часики, подаренные отцом. Она теперь не обедает на работе. Весь хлеб и продукты, полученные по рабочей карточке, приносит домой. Отцу она написать не смогла. Роман Львович говорит, что у них должен был измениться номер полевой почты. Надо ждать письма от него. Снова ждать.
А скоро скончалась бабушка. Подымая в колхозном амбаре мешки, она надорвалась, и к тому времени, когда прибежала вызванная со станции Тэзи, она уже не могла говорить. Только пристально, жалостливо смотрела на внучку... Но, казалось, какая-то страшная сила хотела доконать Тэзи: пришло извещение о гибели отца.
Тэзи окаменела... Не было уже слез плакать. Сколько таких ударов может вынести человек? Ей теперь стало все равно... И когда Роман Львович, упирая на то, что она совсем одна, а он ей — не чужой, предложил выйти за него замуж, она равнодушно согласилась.
— Быть может, скоро и меня... и меня... — говорил он голосом, в котором дрожал животный страх. Однако непохоже было, чтобы он собирался вернуться в строй, хотя пошел уже третий месяц пребывания его в тылу.
Тэзи как-то опустилась. Она механически выполняла свои нехитрые обязанности на станции, выстукивая колеса и бандажи тормозов, заливая в буксы смазку. Возвратившись домой, устало валилась на постель, равнодушно слушая болтовню Потея.
— Заживем еще, — разглагольствовал тот. — Кончишь институт — получишь диплом. Без него нельзя. Это щит... Не хочешь оригинальные полотна делать — еще лучше. Я же видел, как у тебя получаются копии. На этом большие деньги можно иметь!
Расхаживая мелкими шажками по комнате, он хрустел пальцами рук, словно уже видел эти деньги.
— Оставь, — лениво отмахивалась Тэзи. — Чепуху городить...
Но Потей, сидя целыми днями дома, все более увлекался своей идеей, любовно обдумывая детали их будущей жизни. Впрочем, он не забывал исправно следить за десятком несушек, собирая из-под них яйца.
К Тэзи он становился день ото дня придирчивее. Голос его сделался каким-то капризным и требовательным, каким бывает иногда голос тяжелобольных, но слабых людей. Он все более входил в роль мужа, так, как ему представлялась эта роль. И в жизнь Тэзи — без того нелегкую — вошло что-то донельзя грязное, пошлое и чуждое ей.
Однажды, когда она вернулась позже обычного, он встретил ее криком.
— Что же, мне тут с голоду помереть? — подскочил он к ней. — Если не можешь возвращаться вовремя, могла бы оставить карточки!
Тэзи положила на стол принесенный хлеб и бросила ему карточки.
— Бери! — сказала она, устало вытягиваясь на постели. — Все бери!..
Она полежала немного и, сдержавшись, произнесла:
— Пригодишься хоть для этой работы...
— Что! — взвизгнул Потей. — Попрекаешь куском хлеба, дура?
Несуразно жестикулируя, он забегал по комнате.
— Пусть только кончится война, я же тебе карьеру сделаю! А ты... хлебом... дура!..
Тэзи приподнялась на постели и, быть может впервые, разумно взглянула на него.
— Ты что же? — спросила она. — До конца собираешься так просидеть?
— А ты прикажешь на бойню идти?! — Роман Львович боком подбежал к ней. — Да? Да?
Встретив темный взгляд Тэзи, он отступил и выкрикнул:
— Не пойду!..
— Придет повестка — пойдешь, — уверенно сказала Тэзи.
— Ха-ха!.. — хохотнул Потей. — Документы-то у меня чистые! Вот... вот!.. — Он вытаскивал из карманов какие-то бумажки и протягивал их Тэзи. — Дура!.. Хочешь мужа... на бойню...
— Так, значит, ты — дезертир? — напряженно спросила Тэзи.
— Ха!.. — снова хохотнул Потей. — Выискала страшное слово. А кто это узнает?
Тэзи вдруг дико вскрикнула и бросилась на него. Позже она никак не могла вспомнить, что произошло дальше. Помнила только, как в ней вскипела вся горечь последних дней. За что же умирали папа, бабушка, Ильдар? Неужели лишь для того, чтобы этот паскудник отсиживался здесь? Убью!..
Когда Тэзи пришла в себя, Потей уже заперся в другой комнате. Там стояло молчанье.
Тэзи накинула полушубок, повязалась платком, подтянула сапоги... Нет, оставаться здесь нельзя! Бежать, бежать!.. Куда — она еще не знала.
Сбежав с крыльца, она зашагала по лужам начинающейся оттепели на станцию. Даже по вечерам дорога не замерзала. Разъезжались ноги в грязи. Волглый весенний ветер набивался в рот и перехватывал дыханье...
«...Мама, мама! Где ты?.. Неужели же ни разу и не вспомнила? Если бы у меня была дочь, я бы ее так не оставила!»
Эстезия Петровна не спала. Настольные часы мелодично отсчитывали мгновенья бессонницы. Сгустившийся лунный свет расплывался в налитых слезами глазах.
Бурцев успел, пройдя на кухню, побриться у висевшего над раковиной зеркала и одеться, когда услышал негромкое гуденье мотора и шуршанье шлака под колесами. У дома остановилась машина. Он вышел на крыльцо и громко прихлопнул дверь. Из листвы молоденькой акации порскнула стайка воробьев, словно их вытряхнули из мешка.
— Ну что ж, поехали? — спросил Бурцев стоявшего у машины Таланова и пожал ему руку.
— Дмитрий Сергеевич!.. — у окна стояла Вечеслова. — А ведь мы не завтракали?..
— В городе успею, — сверкнул зубами Бурцев. — Выходите, подвезем!
— Спасибо! — улыбнулась Вечеслова. — Дойду и так...
Она взмахнула рукой, провожая взглядом этих худощавых, невысоких, тщательно одетых, но столь не похожих друг на друга людей. Один — темноволосый, сероглазый, с покоряюще-спокойными повадками; другой — с гладко прилизанным серым пробором, какими-то зеленоватыми глазами, натянуто-чопорный. Но различие между ними было не во внешности, Эстезия Петровна чутьем понимала это.
В ответ ей махнул только Бурцев. Таланов знал, что Вечеслова недолюбливает его, и отвечал ей тем же. Всю дорогу он молчал. Бурцеву хотелось наконец поговорить со своим ближайшим помощником, но лицо того — с кожей землистого цвета и надменно приподнятым подбородком — хранило непроницаемое и даже обиженное выражение. Бурцев недоуменно дернул бровью и, раскурив сигарету, искоса взглянул на него. «А ведь, должно быть, обижен, что не его оставили директором, — подумал он вдруг. — Ну, шут с тобой. На сердитых воду возят». Однако приподнято-взволнованное настроение не покинуло Бурцева. Он с удовольствием курил, подставляя лицо с туго обтянувшейся после бритья кожей утреннему ветру.
Широкая Пушкинская улица сверкала мокрым асфальтом. По обочинам пламенели тюльпаны, обрызганные моечной машиной. Сквер, в который вливалась улица, Бурцеву был уже знаком. Тихо и торжественно возвышалось трехэтажное каменное здание городского комитета партии, еще не освещенное солнцем. Может быть, это впечатление торжественности происходило от множества автомашин, выстроившихся у подъезда косым рядком.
Бурцев ступил на асфальт и придержал дверцу перед Талановым.
— Кстати, — спросил он, — разве секретарь нашей парторганизации не примет участия в совещании?
— Болен, — кратко бросил Таланов. — Дирекцию представляете вы, партбюро — я. — Не глядя по сторонам, он направился к входу. Бурцев чертыхнулся про себя и, решив не обращаться более с вопросами, последовал за ним.
Вступая в высокие, сверкающие стеклом двери, он еще не знал, какое множество впечатлений вынесет отсюда. Ему и прежде приходилось бывать на совещаниях партийно-хозяйственного актива, но здесь он очутился в совершенно новом для себя мире. Ему показалось, что он ощутил знойное дыхание жизни целой республики, в знаменателе глубоко специализированного хозяйства которой было одно — хлопок. Речь шла о помощи промышленных предприятий хлопкоуборочной кампании, хотя до осени было еще далеко.
В выступлениях ораторов мелькали незнакомые Бурцеву слова — СХМ‑48М, ворохоочиститель, гузокорчеватель, — но за всем этим стоял опять-таки хлопок.
Бурцев неясно вспомнил виденный когда-то выпуск кинохроники: мчались грузовые автомашины, крутились саженные колеса арб, бежали ленты транспортеров, — и всюду был хлопок и хлопок. Белый, пушистый, нежный. Осталось впечатление, что из ручейков, речушек, речек собирается одна полноводная белопенная река и течет, громоздясь на приемных пунктах торосами, айсбергами, снеговыми горами. И все это — из крохотной пятипалой коробочки, над которой волокно вскипает, будто пена над кружкой пива.
Но то был результат. Лишь теперь Бурцев начал постигать, какая несметная армия людей и техники занята пестованием белого комочка. И он, Бурцев, теперь тоже включался в ряды этих людей: завод хлопкоуборочных машин ждал нового станка и ставил в зависимость от него выполнение заданной программы. Бурцев по опыту знал, что подобное положение, когда на поставщика кто-то может свалить все свои беды, сулит мало приятного. Становилось ясно, что завод он должен будет принять далеко не в благоприятный момент.
Выступление своего главного инженера — краткое, сухое, но лишенное обтекаемых слов и деловитое, — Бурцев выслушал с двояким чувством.
— Станок к сроку дадим, — твердо заверил Таланов, и у Бурцева немного отлегло от сердца. Он даже простил чопорность оратора: лишь бы дело говорил!.. Но из того, с каким уважительным вниманием слушали это выступление некоторые директора, Бурцев заключил, что его предшественник действительно «поставил себя». Случись теперь у Бурцева промах, ему любое лыко поставят в строку. Час от часу не легче...
И, словно нарочно, знакомясь с ним, секретарь горкома Арзуманов тоже вспомнил Гармашева.
Плотный, смуглый, в белом шелковом кителе, как и многие здесь, он крепко пожал руку Бурцеву.
— Очень хорошо, — сказал Арзуманов и, проведя пятерней по вьющимся, с проседью, волосам, пытливо повел маслинами глаз. — Это очень хорошо, что вы приехали. Гармашев горячо рекомендовал вас.
Бурцев пожал плечами.
— Боюсь, что после него я окажусь в невыгодном положении, — сказал он.
Арзуманов рассмеялся и, поддерживая Бурцева под локоть, неторопливо пошел с ним по коридору, устланному ковровой дорожкой.
— Да, не каждый умеет создавать вокруг своих успехов этот знаете... шум, — Арзуманов покрутил перед собой растопыренной ладонью. — Наследство деликатное...
Он остановился и с юморком взглянул на Бурцева.
— Ну, ничего, — усмехнулся он. — Мы-то на что? Надо будет — заходите. Это я не так, из вежливости, «на чашку чая»... Сейчас не приглашаю, надо оформить решение совещания.
Подошел Савин — директор завода хлопкоуборочных машин, «заказчик». Бурцев уже отметил про себя его внушительную фигуру, когда тот выступал. За его широкой спиной почти совершенно скрылся Таланов, следовавший за ним.
— Вы его на особый учет, Василий Акопович, на особый учет!.. — Савин басовито засмеялся, глядя на Бурцева веселыми глазами. — А то ведь подведет варяг — не прижмешь: не нашему главку подчиняется, не нашему богу молится.
Он протянул Бурцеву сложенную лодочкой руку.
— Давай знакомиться, варяг! Твой заказчик, — сказал он, сразу переходя по давней привычке, укоренившейся среди некоторых директоров, на «ты». — Если зарежешь — видного мужчину погубишь!..
— Придется покориться, — отшутился Бурцев. — Плетью обуха не перешибешь...
— Ох, коварен, варяг, ох, коварен, — повторил полюбившееся словечко Савин, крутя головой. — Какую пулю отлил!.. Ну, еще встретимся... — шутливо пригрозил он и отошел.
Прощаясь, Арзуманов задержал руку Бурцева.
— Может быть, это и лишнее, но хочу напомнить — проследите за станком, — сказал он. — Слышали сегодня, чем живем? А подойдет осень, хлопкоуборочная, увидите, какой тут начнется шахсей-вахсей.
Он помолчал и пристально взглянул на Бурцева.
— Трудная культура — хлопок, понимаете, — сказал он. — И пока не механизируем всю уборку... будет трудно.
...По дороге на завод, сидя в машине рядом с Талановым, Бурцев рассеянно смотрел по сторонам и пытался подытожить свои впечатления. Было беспокойно... И Бурцев знал, что беспокойство не исчезнет, покуда он не окунется с головой в целенаправленную деятельность.
— Что ж, поработаем, Николай Николаевич? — Он дружелюбно обернулся к главному инженеру.
Таланов впервые бледно улыбнулся и наклонил голову.
Подымаясь рядом с Бурцевым по бетонированной лестнице заводоуправления, он молчал уже не столь чопорно, как утром. В коридоре, возле двери в кабинет директора, он остановился.
— Планерку сегодня проведем? — кратко осведомился он.
Бурцев вскинул руку и взглянул на часы. Был пятый час.
— Не поздно ли будет? — с сомненьем произнес Бурцев. — Выполним уж последнюю волю знаменитого Гармашева, не будем заниматься этим в понедельник.
— Хорошо, — согласился Таланов. — Завтра к утру подготовлю дела...
— Сегодня я хотел бы лишь сдать документы и пройтись по цехам, — несколько извиняющимся тоном сказал Бурцев. — Надо же посмотреть, что принимаю?
Таланов кивнул, не то соглашаясь, не то прощаясь, и обычной прямой походкой направился к себе.
Бурцев вошел в приемную. Вдоль стен просторной светлой комнаты выстроились мягкие стулья. Зачем-то в их ряду стоял такой же сервант, как дома у Бурцева. «Очевидно, для документов, — догадался Бурцев. — Роскошествовал Семен». У окна помещался письменный стол из полированной карельской березы, к которому примыкали столик пониже — с пишущей машинкой — и тумбочка с телефоном. Чисто и строго. Внушительно.
Перед дверью в кабинет, расставив ноги и уперев руки в бока, стояла Вечеслова, следя за рабочим, привинчивающим новую черную табличку с золотой надписью:
«Директор
Бурцев Д. С.»
— Оперативно!.. — с легкой иронией сказал Бурцев.
Вечеслова обернулась и без улыбки взглянула на него. Бурцев с трудом узнал ее. Куда делась та красивая, по-домашнему непринужденная женщина!.. Нельзя было бы сказать, что здесь она выглядела некрасивой. Наоборот, ее вид определило бы слово «элегантность» — белая блузка, прямая серая юбка, белые туфли-босоножки, открывающие ее розовые пятки... Но все в ней — и темный неулыбчивый взгляд, и слегка сдвинутые брови, и походка, и манера говорить, — все было иное. Деловитое. Здесь не было Тэзи. Здесь была товарищ Вечеслова. Бурцев принял это к сведению.
Вечеслова, отстранив рабочего, открыла дверь.
— Проходите! — сказала она, и Бурцев нерешительно вступил в кабинет, где отныне и полагалось ему работать. Его поразила обширность помещения. Человек здесь как-то тонул... К большому, сверкающему черным лаком письменному столу Т‑образно примыкал длинный стол заседаний под зеленым сукном, окруженный мягкими стульями. Шаги глохли в огромном красном ковре. В углу, у письменного стола, возвышался сейф, а у противоположной стены сверкал такой же черный, как стол, длинный книжный шкаф, сквозь стекла которого виднелись корешки сочинений Маркса, Энгельса, Ленина, тома Большой советской и Технической энциклопедий. Над столом помещался писанный маслом портрет Ленина.
Улыбку вызывали лишь две другие картины, украшавшие стены кабинета: аляповато написанный вид хлопкового поля и напротив — неизменная копия шишкинского «Утра в сосновом бору».
Бурцев огляделся и, пройдя к письменному столу, сел. Рядом с креслом, на низкой тумбочке стояли телефонные аппараты. Он зачем-то потрогал их и взглянул на Вечеслову.
— Я хотел бы сдать документы, — сказал он. — Вы примете?
— Сейчас. — Вечеслова вышла и через минуту, вернувшись с кожаной папкой в руках, встала у стола.
— Вот доверенность министерства на управление делами, — сказал Бурцев, протянув бумагу. — А вот — мой паспорт... Хотя, — улыбнулся он, — вам следовало ознакомиться с ним прежде, чем пускать меня в квартиру.
Вечеслова заложила в папку доверенность и, мельком взглянув на Бурцева, все же взяла его паспорт. Внимательно прочтя основные данные, она пролистала и странички «особых отметок». И тут в ее взгляде мелькнула Тэзи: она не нашла штампа о регистрации брака. Бурцев хитро улыбнулся, принимая паспорт из ее рук. Но Вечеслова была уже по-прежнему собранна. Она вынула из папки листок и положила перед Бурцевым.
— Заполните бланк образцов подписей, — сказала она. — Завтра я отправлю в банк.
Бурцев расписался и, отложив ручку, поднял голову.
— Все? — спросил он.
— Все... — Вечеслова помедлила и, улыбнувшись, протянула руку: — Поздравляю!..
— Пока еще не с чем, — вздохнул Бурцев, поднимаясь. — Пока еще не с чем... А вообще — спасибо.
Он вынул сигареты и, предложив Вечесловой, закурил. Помолчали. Вечеслова, заложив руку за спину, прислонилась к столу.
— Вы завтракали? — Щурясь от дыма, она взглянула через плечо на Бурцева.
— Нет, не успел... — беспечно махнул рукой Бурцев.
— Принести из буфета? — помедлив, спросила Вечеслова.
— Не стоит. Скоро время обедать...
Бурцев вышел из-за стола и остановился перед Вечесловой.
— Я хотел бы, Эстезия Петровна, пройтись по цехам, — сказал он. — С кем бы это можно сделать?
— Хотя бы со мной. — Вечеслова отмахнулась от дыма. — С какого цеха вы хотите начать?
Бурцев с сомненьем взглянул на ее белые туфли.
— Ничего... — поняла она. — Это моя рабочая одежда.
— Тогда... пройдемте в механический. — Он затянулся сигаретой и пояснил: — Я ведь специалист по холодной обработке металла.
Вечеслова пошла к выходу и оглянулась:
— Пойдемте!
Она вложила папку в ящик своего стола, замкнула его на ключ, подергала. Оглянув стол, она взяла записную книжку в коже и выбрала из стаканчика карандаш, потрогав пальцем острие — хорошо ли очинен.
В коридоре она заглянула в одну из дверей и сказала:
— Симочка, посидите у телефона, я иду с директором в механический.
Из дверей высунулась любопытствующая кудрявая головка. Бурцев по-мальчишески подмигнул ей и поспешил за Вечесловой.
За обширными пыльными окнами цеха, освещенные еще жарким солнцем, трепетали низкорослые деревца. Их листва колыхалась от мощного дыхания зарешеченных вентиляционных труб. А в цеху пульсировала своя жизнь. Знакомая и понятная Бурцеву жизнь, полная запахов окалины и нагретого смазочного масла, насыщенная звуками одушевленного металла. Собственно, Бурцеву пока нечего было делать в цехе. Ему не хватало именно этой привычной атмосферы, чтобы окончательно настроиться на рабочий лад, чтобы войти в ритм деятельной жизни.
Бурцев, не торопясь, шел по пролету токарно-винторезных станков. Вечеслова следовала за ним, отставая на полшага. Мерно гудели моторы станков, стонал металл, с шипеньем ударяла в резцы молочно-белая струя эмульсии, которая, распыляясь в воздухе, вспыхивала на солнце радугой. Бурцев чувствовал в это мгновенье, что металл живет и сам он живет...
Степенно, неторопливо работали штамповочные прессы. Вдвигались и выдвигались сверкающие цилиндры пуансонов с сочными мазками коричневого масла. И каждый удар знаменовал рождение новой детали, какой-то насущно необходимой вещи.
За шлифовальным станком стоял невысокий вихрастый паренек в рубашке-ковбойке. Ловким движеньем он снял отшлифованное кольцо и, не глядя, бросил его на кучку таких же деталей, лежащих на полу у станка. Бурцев непроизвольно вздрогнул от глухого стука и остановился. Он взглянул на соседний станок — там детали также высились на полу.
— Черт! — негромко сказал Бурцев и, подойдя к пареньку, который закреплял новую деталь, тронул его за плечо.
— Послушай, друг... — сказал он возмущенно. — Ты что же делаешь?
— А что? — паренек обернулся и недовольно уставился на незнакомца.
— Зачем же ты готовую деталь на другие бросаешь? — Бурцев кивнул на горку деталей.
— А куда еще ее девать? — изумился паренек.
— Ну, чудак!.. — изумился теперь Бурцев. — Ты же всю свою работу насмарку сводишь! Здесь половина деталей — бракованные.
— Скажете!.. — паренек скривил губы. — У меня брака — ноль-ноль...
— Значит, контролеры плохо смотрят, — отрезал Бурцев и поднял с пола деталь. — Жаль, нет лупы — я бы тебе показал, какие царапины остались на шлифованной поверхности. Сейчас оно, может, и сойдет, а потом, в готовой машине, эта деталь себя проявит. — Встретив недоверчивый взгляд паренька, Бурцев убежденно повторил: — Обязательно проявит!..
Паренек, смешавшись, молчал.
— Как же ты подводишь людей, которые на той машине работать будут? — укоризненно сказал Бурцев. — Ладно, продолжай. Да клади осторожно.
Бурцев обернулся к Вечесловой, которая что-то записывала в свою книжечку.
— Черт знает что! — сказал он. — Надо будет сказать, чтобы доски постлали у станков. Это же элементарно...
Вечеслова кивнула и захлопнула книжечку.
Бурцев зашагал дальше, к пролету зуборезов. Хотя здесь и не было автоматической линии, Бурцев загляделся на умную работу своих любимцев. Одни — торопливо выстукивали пулеметную дробь так, что казалось — вот-вот поперхнутся. Другие, более солидные, — размеренно смаковали вязкую сталь. Бурцев привычным слухом по голосу узнавал станки.
— Эй, поберегись!.. — послышалось у него за спиной.
Потянув за собой Вечеслову, Бурцев отошел от прохода. Рослая девушка прокатила мимо ручную тележку, на которой лежала тяжелая отливка маховика. Навстречу ей другая девушка катила пустую тележку. За ней следовала еще одна. Бурцев остановил ее — остроглазую, в повязанном до бровей платке.
— Почему вручную катаете? — спросил он. — Разве в цехе нет электрокаров?
— Вон стоит... — девушка махнула рукой. — Толку-то от них!
Кольнув Бурцева насмешливым взглядом, она покатила тележку, Бурцев вопросительно обернулся к Вечесловой. Та пожала плечами.
— Позову начцеха, — сказала она, отходя от него.
Бурцев направился к стоявшему у стены электрокару и принялся осматривать машину. Она не заводилась. Бурцев обошел вокруг нее, зачем-то постучал ногой по колесам. Нет, машина мертва.
Вскоре вернулась Вечеслова с начальником цеха.
— Арбузов, — представился пожилой, добродушного вида человек. Синяя полосатая сорочка туго обтягивала его покатые плечи. Бурцев обменялся с ним рукопожатием и, выслушав поздравления с приездом, взглянул на электрокар.
— Вот хочу знать — почему эта штука не бегает? — сказал он.
Арбузов также взглянул на машину и добродушно улыбнулся.
— Отбегалась сивка: аккумуляторы сели, — сказал он. — А зарядить негде, выпрямитель не работает.
— Давно? — спросил Бурцев.
— Да как вам сказать... — Арбузов неуверенно сдвинул брови. — Месяца три будет.
— Гм... — Бурцев озадаченно взглянул на Вечеслову и вновь обратился к Арбузову: — Гм... интересно... А этих вот девушек... с тележками... где же их столько набрали?
— Этих-то? — Арбузов обернулся к цеху. — Из малярного мне подбросили.
— А там? — все более удивлялся Бурцев.
— Середина месяца, — улыбнулся Арбузов. — Работы-то им почти нету...
— Хорошо, а если электрокары пустить — тогда их куда? — допытывался Бурцев.
— А поставят на ручную окраску — и дело с концом, — как что-то само собой разумеющееся сообщил Арбузов,
— Гм... — Бурцев снова мельком взглянул на Вечеслову, словно призывал ее подивиться вместе с ним. — Выходит, они лишние, что ли?
— Вот уж этого я не могу точно сказать... — неуверенно улыбнулся Арбузов. — Правда, слышал я такое соображение, что весь наличный контингент рабочей силы следует держать как резерв... Для подсобных работ.
Бурцев молчал. Его начинала раздражать невозмутимость этого человека. «Шут знает что, — думал он. — Тут какая-то чепуха, а у него все улыбочки».
Подбежала, запыхавшись, кудрявая девушка, которую Вечеслова назвала Симочкой.
— Эстезия Петровна! — еще на ходу произнесла она. — Эстезия Петровна! Директора просят к телефону...
Наивно расширенными глазами она уставилась на Бурцева.
— Ишь ты, — Бурцев снова озорно подмигнул ей. — Уже? Ну, что ж... Пойдемте...
Бурцев решительно тряхнул руку Арбузова:
— Благодарю за сведения. На днях сообща разберемся.
В приемной Вечеслова взяла снятую трубку телефона.
— Алло... Да... — Она послушала и, взглянув на Бурцева, указала ему на кабинет. — Проходите, я соединю. Савин звонит...
Бурцев направился к своему столу, однако, заслышав разговор в приемной, остановился и вскинул голову.
— Эстезия Петровна, брильянтик мой, — сказал кто-то торопливо. — Я тут заявочку нарисовал, подложите завтра на подпись... Тут все красиво, брильянтик мой, не рычите. Просто кошмарно тороплюсь...
— Да погодите! — резко сказала Вечеслова и захлопнула дверь в кабинет.
Бурцев помедлил и, заметив нетерпеливо мигающую у аппарата лампочку, снял трубку.
— Да?.. — сказал он.
— Послушай, варяг! — забасил Савин. — С хорошеньких же дел ты начинаешь!..
— А что случилось? — спросил Бурцев встревоженно.
— И он еще спрашивает!.. — театрально возмутился Савин. — Да твой пират снова увел у меня вагон!
— Какой еще к шутам пират? — рассердился Бурцев и тоже перешел на «ты». — Говори толком, я ничего не понимаю.
Пристрастие Савина к причудливым кличкам начало надоедать Бурцеву. Ребячество какое-то!..
— Да твой снабженец... как его, черта... Кахно, — уже более спокойно сказал Савин, очевидно уловивший настроение Бурцева. — Пошел на станцию и получил адресованный мне вагон метизов... Разные там гайки-шайбы...
— Как же это могло случиться? — не понял Бурцев.
— А ты у него спроси, — ответил Савин. — Обычно он ссылается на ошибку. И ведь не первый раз ошибается, пират!..
В тоне его Бурцеву послышалась откровенная зависть.
— Хорошо, спрошу, — сказал он.
— Во-во!.. — обрадовался Савин. — И вообще, гони-ка его в шею... Спасу никому нету!
— А это уж мне будет виднее, — отрезал Бурцев и бросил трубку на рычаги.
Час от часу не легче! Теперь еще какой-то «пират»...
Бурцев вышел в приемную. Вечеслова, замкнув небольшую хозяйственную сумочку, бросила взгляд на круглые настенные часы и выжидательно обернулась к нему.
— Что, уже время? — сказал Бурцев, тоже озабоченно взглянув на часы. — Сейчас поедем... Вот только что-то хотел спросить у вас... Вспомнил!.. Кто это разговаривал с вами, когда я ушел?
— Кахно, начальник отдела материально-технического снабжения, — несколько удивленно ответила Вечеслова.
— Ах, пират? — воскликнул Бурцев. — Он ушел?
— Ушел... — Вечеслова странно усмехнулась. — Савин на него жаловался?
— Откуда вы знаете? — вскинул брови Бурцев.
Вечеслова смотрела на него и молчала.
— Он не советовал уволить? — спросила она. — А вместе с Кахно — и меня?
Бурцев быстро взглянул на нее и, вдруг поняв, расхохотался.
— Ах, шут его возьми! — сказал он. — К себе хочет принять?
Вечеслова улыбнулась.
— Ну, этот номер у него не пройдет! — сказал Бурцев и задумчиво докончил: — Хотя с вагоном, конечно, надо разобраться... — Он еще раз взглянул на часы. — Что ж, поехали! Завезу вас и отправлюсь обедать.
Вечеслова слабо покачала головой.
— А это? — она приподняла сумочку. — Мне еще по магазинам надо побегать.
— Ну и что же? — Бурцев остановился.
— Нет уж, вы поезжайте, — мягко, но решительно отказалась Вечеслова. — А я пешком пройдусь. Вечером прошу к чаю.
Она кивнула и пошла к двери.
— Погодите, Эстезия Петровна... — Бурцев, внезапно смутившись и покраснев, полез в карман. — Возьмите... И выберите что-либо по своему вкусу. Я отнюдь не хочу быть вашим нахлебником.
Вечеслова без тени жеманности положила деньги в сумку и, еще раз кивнув, вышла.
Бурцев, не двигаясь, глядел ей вслед. Ему было не по себе: все-таки у нее куда больше такта, чем у него. Он направился к выходу, немного выждав.
«Брильянтик...» Гм... «Брильянтик...» — сказал он себе, медленно спускаясь по лестнице. — Определенно, я где-то слышал это...»
Жора-Бриллиант, выставив ногу, критически оглядывал башмак. Лакированные джимми с узкими носками потеряли былое великолепие. Жора сплюнул на прибрежный песок и, сдвинув на затылок соломенную шляпу, взглянул на море.
Феодосийский залив в этот полуденный час напоминал вылинявший голубой ситец. Над ним — такое же линялое небо с раскаленным желтком солнца.
Жара. Тишина. Скука.
И мысли скучные.
Если благородный человек воздуха не может поддержать свою внешность — он переходит в разряд биндюжников. Морально жутко, но факт!
Идет тысяча девятьсот тридцатый год... Надвигается что-то большое и непонятное. Надвигается — и давит нэпача, давит Жору. Людям воздуха нечем дышать. Кончаются веселые времена...
Жора-Бриллиант был специалистом по рискованным операциям безболезненного отторжения частной собственности. И нэпачи были самым благодарным материалом для операций. Обходилось без лишнего крика. Но все течет, как утекают деньги. Был хороший нэп, так нет — им надо Моссельпром! Конечно, это тоже ценности. Но с другой стороны — тайное или явное присвоение общественной собственности слишком акцентировано в Уголовном кодексе. Тут не обойдешься без шумной известности. А Жора не любил рекламы. Хотя полностью избавиться от нее не мог.
В жизнь входили элементы неоправданного риска. Кошмар!..
Жора вынул серебряный портсигар с чужой монограммой и, размяв папиросу, закурил.
Лениво накатывалась мелкая волна. Лениво покачивались шаланды, с которых грузчики — красные спины, закатанные до колен штаны — перекидывали на берег арбузы. Лениво болтал задранными к небу ногами голый мальчик, разлегшийся ничком на песке.
Но вот, разбив сонное марево скуки, сорвался в воду арбуз, взметнул брызги и, медленно кружась, поплыл в сторону. Мальчишка насторожился. Потом вскочил и бросился в море. На шаланде засмеялись.
Мальчишка выбрался на берег и, одним ударом разбив арбуз, зарылся лицом в красноватую сочную мякоть.
— Завтракаете, виконт? — спросил иронически-участливый голос.
Мальчишка поднял голову и потянулся к своим лохмотьям, готовый вскочить и бежать. Но опасности как будто не было. Спокойно склонив голову и пощипывая щегольские усики, его оглядывал Жора-Бриллиант. Удовлетворенный осмотром, он опустился на корточки. Мальчишка был худой, незагорелый, лет тринадцати. Давно не стриженные темные волосы прилипли мокрыми прядями ко лбу. Серые большие глаза поглядывали все еще настороженно и недоверчиво. Нет, дядька вроде свой, хоть и одет шикарно — узкий пиджак в большую клетку, галстук-бабочка. И глаза смотрят насмешливо, но без угрозы...
— Отощали, виконт, — сказал Жора, бесцеремонно пощупав вялые бицепсы паренька.
— Ну, чего ты!.. — отбрыкнулся тот.
— С севера? — мотнул головой Жора, отпустив бледную руку мальчишки.
— Ага... С Питера.
— Фью-у... Один промышляешь?
— Сперва Костька был. Теперь — один...
— Кошмар...
Жора поднялся с корточек и, засунув руки в карманы, помолчал, что-то прикидывая в уме. Мальчишка смотрел на него и тоже молчал. Арбузный сок тонкой струйкой стекал по бледной руке. Подводило от голода живот. Но он не решался есть.
— Ваше родовое имя, виконт? — спросил наконец Жора. — Кличут как?
— Димка.
— Виконт Димка — шикарно!.. Вот что, виконт, — улыбка исчезла с коричнево-худого лица Жоры. — Железный закон жизни — кто не работает, тот не ест. Арбуз, как деликатес, не в счет.
Димка нерешительно ухмыльнулся.
Но Жора-Бриллиант продолжал совершенно серьезно:
— Будешь работать на Жору — Жора не обидит. Советую заключить джентльменское соглашение.
— А что делать? — робко спросил Димка.
— Вечер утра мудренее — говорили мои предки. Вечером увидишь, — ответил Жора, оглядываясь на торопливые шаги.
Подошел паренек одних лет с Димкой — белобрысый, с облупленным носом. Мазнув светлыми глазами по Димкиному лицу, он вопросительно уставился на Жору.
— Олл райт, Валет, — успокоил тот. — Виконт — свой парень.
— Пять огольцов нашел, Бриллиант, — громко зашептал Валет, озираясь по сторонам. — А двоих вчера зашухарили.
— Вот тебе еще один. Виконт Димка. Знакомьтесь, джентльмены, — сказал Жора.
— Ну, лафа! — Валет засмеялся и, щелкнув пальцами, подмигнул Димке.
— И прошу джентльменов переодеться к обеду, — сказал Жора и тоже подмигнул Димке.
Сердце у Димки забилось сильнее: не часто в последнее время он слышал подобное предложение. «Определенно, этот Жора — молодец», — думал он, торопливо натягивая на голое тело солдатские галифе и гимнастерку.
— Потопали, брильянтики!
Жора повернулся на каблуках и пошел развинченной походкой, напевая:
Каждый год, с апрельскими ветрами
Из далеких и богатых стран
Белый бриг, нагруженный коврами,
Приводил суровый капитан.
В подвале портовой харчевни было прохладно. Откуда-то из задних комнат несло запахом жареной рыбы. По липкой клеенке ползали мухи. Но Димке казалось, что лучшего места в мире, чем за таким столиком, не найдешь.
— Никос! — Жора постучал костяшками пальцев о стойку. — Эй, Никос!
В дверях, расположенных за стойкой, показался тучный горбоносый владелец харчевни.
— А-а, Жора, заходи! — сказал он неожиданно тонким и равнодушным голосом. Время от времени он отдувался в висячие запорожские усы и вытирал полотенцем потеющую лысину.
— Никос, джентльмены хотят шамать, — показал на ребят Жора.
— Кефаль есть, чурек есть. Сам пива пьешь? — по-прежнему равнодушно сказал Никос.
— Роскошно! Прошу подавать.
— Платишь сейчас, — обронил Никос, поворачиваясь к дверям.
— Брильянтик мой, вы ведете пошлый разговор. Плачу вечером. За хранение багажа — тоже.
— Ну, ладно, — махнул полотенцем Никос и исчез в дверях.
От жареной кефали и белого чурека Димка совсем разомлел и с блаженной беспечностью слушал жаркий шепот Валета.
— Бриллиант — фартовый, — говорил тот, поглядывая белесыми глазами на Жору, разговаривавшего возле стойки с Никосом. — Он, знаешь, целую шаланду папирос увел. Здесь, у Никоса, лежат. Сегодня будем сбагривать по дешевке. Слышь?
— Ага, — дремотно сказал Димка.
Папиросы так папиросы, это лучше, чем шататься по базарам и голодными глазами высматривать — что некрепко лежит. За то, что продаешь папиросы, бить не будут. Недаром Костька говорил, что на юге житуха мировая. И Димке казалось — наконец-то его жизнь поворачивается к лучшему.
Тихо шелестели старые липы, просеивая сквозь листву крупные южные звезды. Под ногами гуляющих скрипел песок, перемешанный с морской галькой. Духовой оркестр второй раз кряду начинал играть «Марш Буденного».
Димка, с каким-то неясным, тревожным холодком в груди, шагал рядом с Валетом по аллее городского сада. Не то радостно от приподнятой атмосферы, которая царила здесь, как на всяком гулянье, не то чего-то боязно. В карманах у него было рассовано двадцать пачек папирос, двадцать первую он держал в руке. Так настоял Жора-Бриллиант: чтобы у каждого — «очко». Папиросы высшего сорта: желтые коробочки с белой надписью «Сафо». Шут его знает, как их продавать! Утренний оптимизм покинул Димку, и порученная ему коммерческая операция стала представляться все более трудной.
— А чего их сам Никос не купит, раз по дешевке? — спросил он наконец.
— Чудак человек, а кому он их продаст? Биндюжники «Сафо» не курят, — усмехнулся Валет. — Да ты чего дрейфишь? Только покажи — сразу расхватают.
Он подтолкнул Димку в плечо и показал в конец аллеи.
— Топай к шашлычной. У входа часы заметил? Там сойдемся в десять.
Над шашлычной поднимался синий чад, распространяя терпкий дразнящий запах пригорелого мяса и сала. Между столиков сновали девицы в белых передничках, держа в каждой руке по две кружки пива. Димка нерешительно пошел вдоль прохода, изредка покрикивая:
— Купите папиросы! Купите папиросы «Сафо»!
Он прошел всю освещенную площадку шашлычной — никто не покупал. На обратном пути он стал подходить к столикам, негромко предлагая:
— Папиросы «Сафо» не хотите? Высший сорт! Дешево отдам.
Какой-то захмелевший франт взял у него пачку и бросил на стол скомканный рубль.
— У меня нет мелких, — сказал Димка.
— Ладно, твои...
Димка торопливо отошел. Как будто дело двинулось. Скоро оказалось, что продано уже десять пачек. И каждую пачку он отдавал, словно сваливая с плеч еще один тяжелый груз. Что-то унизительное почувствовал он вдруг в этом топтанье меж пьяными. Будто милостыню просишь!
— Эй, мальчик! — Придерживая пенсне, его подзывал человек с рыжей щеточкой усов на желчном лице. — Мальчик, поди сюда.
Димка подошел.
— Почем? — спросил человек.
— Полтинник.
— Что дешево? Испорченные? Краденые? — допрашивал человек, близоруко разглядывая коробку.
Димка испугался, но состроил обиженное лицо.
— Что вы, дяденька! Свежие... И вовсе не краденые, а так...
— Есть еще?
— Есть...
— Много?
— Десять.
— Давай все!
Человек расплатился и, аккуратно раскладывая пачки в портфеле, проворчал:
— Украл, наверно, мошенник.
Но Димка уже мчался по аллее. Ф‑фу, гора с плеч!.. Он засмеялся, подпрыгнул, поддав себя пятками в зад, и пошел на доносившиеся издали звуки духового оркестра.
Покружившись по саду, Димка остановился возле фанерной будки с вывеской «Самотек», Выставленный на прилавок жестяной щит украшала сакраментальная надпись:
Гражданин!
Если ты знаток,
Натуральный
Пей «Самотек»!
Димка внимательно прочитал стишок, постоял немного — и решительно протянул деньги.
— Дайте бутылку «Самотека»! — В конце концов, лишний полтинник принадлежал ему.
Старательно смакуя каждый глоток, он допил сладкую, пощипывающую язык жидкость и, чувствуя в животе непривычную тяжесть, направился к воротам.
В тени разросшегося платана стояли трое подростков. Передавая из рук в руки, они курили одну папиросу. Димка подошел, но Валета среди них не было.
— Ты чего, фрайер? — один из подростков приблизился к Димке.
— Ничего.
— Деньги есть? — подросток бесцеремонно потянулся к Димкиному карману. Димка оттолкнул его:
— Ид-ди отсюда!
— Чего-о-о? — угрожающе протянул тот. — Хочешь, чтоб краску пустили?
Двое придвинулись с боков. Димка сообразил, что нарвался на отпетую компанию, но страха не почувствовал. Ему уже приходилось видеть подобных ребят, у которых было больше нахальства, чем смелости. Боднув одного головой, он оттолкнул кулаками тех, что стояли у него с боков, и выскочил в освещенное пространство у ворот.
— Эй, Виконт! — запыхавшийся Валет подбежал к Димке. — Ты что своих лупишь?
— А что, еще всякая шпана будет приставать! — окрысился Димка.
— Но-но! — Валет направился к поднимавшемуся с земли подростку. — Балда! Это свой, понял?
— В чем дело, брильянтики? — Жора-Бриллиант выглядывал из подъехавшей пролетки. Рядом с ним сидела завитая девица, короткое платье которой обнажало голые коленки.
— Ничего! — буркнул Валет и стал сдавать выручку. За ним потянулись остальные. И никто не заметил подошедших людей.
— Ай, Жора! Ай, Жора-Бриллиант! Какой же это класс работы — втравить в такое дело огольцов?
Жора резко вскинул голову и толкнул извозчика:
— Гони!
Но было поздно — лошадь держали под уздцы.
Почуяв неладное, Димка тоже дернулся в сторону — и уткнулся в кожаную куртку, пахнущую рыбьим жиром. Большие, сильные руки повернули его лицом от себя и мягко, но настойчиво остались на Димкиных плечах — не вырвешься! Рядом в чьих-то руках трепыхался Валет, плаксиво выкрикивая:
— Пусти!.. Что я сделал? Пусти, говорят!..
Тот, кто держал Димку, произнес:
— В Одессе нырнул, у нас выплыл. Ловко, ничего не скажешь. Но, как видишь, снова встретились.
Жора мгновенье помолчал, оценивая обстановку. Черт! Как он мог упустить из вида, что здесь начальником УРа Ромаданов? Хватка у него мертвая и слишком знакомая. Однако что же ему известно? Посмотрим. Еще рано бросать карты на стол, и вообще — джентльмены должны узнавать знакомых!
— Ах, это вы, Кондрат Михайлович! — Жора приподнял шляпу. — Какая неожиданная встреча, гражданин начальник!
— Вот именно, — усмехнулся Ромаданов.
— Рад бы побеседовать с вами, но боюсь, что моя дама заскучает... — Жора вопросительно взглянул на Ромаданова.
— А я боюсь, что там скучает Никос. Придется поехать со мной.
Жора досадливо надвинул шляпу на лоб. Чертов Никос!.. Значит, карта бита!
— Что ж, поехали... Садитесь, — вздохнул он.
— Спасибо, будет лучше, если поедем в моей машине.
— Шикарно! — Жора обернулся к своей спутнице: — Извините, мадмуазель, но, как выяснилось, мне нужно смотаться на одно деловое свидание. Пишите письма!
...Свет крупной лампочки, опускавшейся с потолка, резал глаза. В комнате было душно. Зарешеченное окно, очевидно, никогда не открывалось. От недавно вымытого пола пахло керосином.
Повесив свою кожаную куртку на спинку стула, Ромаданов обмахивался платком. Сейчас он напоминал мастерового, удовлетворенно отдыхающего после завершенной работы. Только духота донимала этого большого, несколько грузного человека, хотя потел он мало, как большинство типографщиков, кожа которых — серовато-землистого оттенка — носила следы отравления гартовой пылью. Может быть, поэтому и удавалось ему даже летом ходить в кожаной куртке, над которой посмеивались молодые сотрудники УРа. Она была «пунктиком» Ромаданова, так же как и тяжелый именной маузер, полученный от Одесской губчека «За борьбу с контрреволюцией».
Обмахиваясь платком и щуря голубые добродушные глаза, Ромаданов смотрел на Димку. Тот сидел поникший, зачем-то надраивая пальцем жестяной инвентарный номерок, прибитый к столу. Откуда-то появилась отрыжка, и в нос то и дело ударяла щиплющая струя газа — давал себя знать «Самотек». «Посадят теперь в допр», — думал Димка. Он помнил, что шептал по дороге Валет. «О папиросах — молчи. Говори: знать ничего не знаю, мимо шел». А какое тут «молчи», когда сбоку стола сидит тот самый франт, который купил первую пачку! И вовсе он не пьяный...
— Ну-с, коммерсант, — усмехнулся Ромаданов, — все продал?
— Ну, все, — не поднимая головы, буркнул Димка.
— И деньги отдал?
— Ну, отдал...
— Ты, брат, не нукай — я таких гавриков, как ты, видел больше, чем бродячих кошек. И — ничего. Никого не съел. Живут. Людьми становятся. Чуешь?
— Ага.
— А коли так, то давай будем разговаривать. По-простому, без злости. Идет?
Димка кивнул головой.
— Ну, вот, скажи-ка, — наклонился к столу Ромаданов, — ты знал, что папиросы краденые?
— Знал... Валет говорил, — неохотно ответил Димка.
— Гм!.. — удивился Ромаданов, не ожидавший такого откровенного признания. Опыт подсказывал: новичок! Чекист Ромаданов не первый год сталкивался со страшным наследием войны и разрухи — беспризорностью. С болью в сердце смотрел он на запуганных, озлобленных человечков, глядевших на него, как хищный зверек на охотника. Одно слово — архаровцы! Попотеешь, покуда выправишь таких! Но тут — другое. Вот сидит перед тобой человек, маленький — а человек. И, может быть, от тебя, от первого, кто поговорит с ним по-человечески, зависит — с кем он пойдет, кем станет.
— Эк тебя! — крикнул он, нахмурившись. — Как же это ты... если знал?
— Кормил он утром... Сказал — деньги даст.
— А сказал бы убей — ты бы и убил?
— Нет... Я продавать больше не пошел бы... Ну его!..
— Эх ты, Виконт!.. — как-то хорошо улыбнулся вдруг Ромаданов. — Виконт!.. Так, что ли, кличут?
— Это он — так, — Димка слабо кивнул назад.
— Ну, а зовут-то как?
— Димка... Бурцев.
— Дмитрий, значит... — Ромаданов хитро прищурился. — А что это такое — виконт — ты знаешь?
— Знаю. Читал. Виконт де Бражелон.
— Ишь ты! — Ромаданов смешно вскинул белесые брови. — Да ты, брат Дмитрий, выходит, начитанный! Учился, что ли? Из школы удрал?
— Ага, — кивнул головой Димка.
Ромаданов обошел стол и, придвинув свободную табуретку, сел рядом с Димкой. Тяжелой рукой он приподнял Димкину голову за подбородок. Большие, серые, расширенные волнением глаза глянули на него. Ромаданов не выдержал этого взгляда.
— Гляди, что делается, Соловьев, — обернулся он к «франту». — Что делается, а?
Соловьев отложил в сторону ручку и, оторвавшись от исписанного листа бумаги, впервые прямо и доброжелательно посмотрел на Димку. Его полные, девичье-яркие губы дрогнули в улыбке.
— Ну-ну, рассказывай, — сказал Ромаданов, слегка тряхнув Димку за плечо.
А что, собственно, было рассказывать? После смерти родителей жил у тетки. По Двенадцатой линии. Ходил в шестой класс девятилетки. Потом умерла и тетка. Соседи говорили: иди в интернат. А он не хотел. Плохо жили интернатские. Шпана какая-то, всегда дрались с их улицей. Ну, первое время жил, продавая кое-что из вещей, — ходил там один такой «шурум-бурум берем». А скоро продавать стало нечего. Тут домоуправляющий вселил в их квартиру знакомых. Соседи, правда, подняли шум, да куда там! Сговорились, что новые жильцы купят мебель и помогут поехать в Курск, где жила другая тетка. Приехал в Курск, ходил-ходил, никого не нашел. Денег тоже не стало. Хорошо — подвернулся Костька, стали промышлять по базару, Костька и говорит: поедем в Одессу — там житуха мировая. С воинским эшелоном добрались до Харькова. Красноармейцы подкармливали по дороге, а интендант выдал вот старые галифе и гимнастерку. Дальше ехали на крышах вагонов. Уже в Крыму, когда проехали Джанкой, за ними погнались. Стали бежать, прыгая с вагона на вагон. Костька и сорвался. Те, которые гнались, остановились, замахали руками, что-то закричали и побежали назад. А. Димка остался один. Жалко Костьку...
Димка заморгал и, шмыгнув носом, отвернулся.
— Жизнь... — глухо произнес Ромаданов. Он сидел сгорбившись, положив локти на широко расставленные колени, и разминал папиросу.
— Эх ты, горе луковое, — сказал Ромаданов, выпрямившись и нашаривая в кармане спички. — Имеешь шесть классов образования — и в блатную компанию влез.
— Ну, шестой я не кончил, — сказал Димка.
Ромаданов закурил и выдохнул струю дешевого табака.
— Это все едино... А я вот всего два класса церковно-приходского имею. Остальное уже самоуком одолевал, как в типографию поступил. Чуешь?
— Ну да?.. — недоверчиво обернулся к нему Димка.
— Вот тебе и «ну да», — сказал Ромаданов, насмешливо выпятив губу. — Что с тобой, таким образованным, делать теперь?
Димка молча потупился.
— В интернат, значит, ты не хочешь?
— Нет, — ответил Димка и мотнул головой.
— В трудколонию тебя отправить? Тоже вроде неладно получится. Как ты думаешь, Соловьев? — обернулся Ромаданов.
— А за что его туда? — отозвался тот. — Я не вижу элемента...
Он не договорил и замолк. Ромаданов раздумчиво попыхивал папиросой.
— А что если... — нерешительно начал Соловьев и густо покраснел.
— Ну?..
— А что, если я возьму его с собой? В самом деле, а? — оживился Соловьев.
— Куда это? — хмуро спросил Ромаданов.
— Как — куда? В Сталинград, на тракторный... У меня же туда путевка. А, товарищ Ромаданов? — заторопился Соловьев, окончательно загоревшись удачной мыслью.
— Путевка? — Ромаданов с сомненьем покачал головой. — Путевка-то у тебя, а он что станет делать?
— Очень просто, — не сдавался Соловьев. — Поступит в ФЗУ, станет работником всемирной великой армии труда.
Все еще качая головой, Ромаданов повернулся к Димке и положил руку ему на плечо.
— Ну, как? — спросил он. — Станешь работником всемирной?..
— Ладно, — улыбнулся Димка, не вполне ясно представляя себе, что от него требуется. Но если Ромаданов одобряет, значит, так оно и лучше. В. этом-то Димка уже не сомневался.
— Ну что же, добре! Обмозгуем еще... А сейчас неплохо бы почаевничать.
Ромаданов встал и с хрустом потянулся. Когда Соловьев вышел за чаем, он обнял Димку за плечи и задумчиво сказал:
— Ничего, Дмитрий, не трусь! Поживем еще, поработаем...
На всю жизнь запомнил Димка эти простые проникновенные слова.
Через неделю он ехал с Соловьевым в Сталинград, чтобы работать на первенце пятилетки — тракторном заводе. Он ехал, чтобы влиться в ту армию труда, о которой Соловьев сказал словами «Интернационала». И не помнил уже Димка Бурцев о человеке воздуха, о Жоре-Бриллианте, оставшемся выяснять отношения с советским законом.
Бурцев только что позавтракал в кафе и в отличном настроении взбегал по лестнице, прыгая через две ступени. Предстоящий рабочий день, новая встреча с Эстезией Петровной, хотя в этом он не признался бы даже себе, радовали его, и он весело насвистывал футбольный марш. Но первой в коридоре ему встретилась Симочка.
— Здравствуйте, Симочка! — бросил он на ходу. — Все цветете и благоухаете?
Симочка только густо покраснела и молча посмотрела ему вслед.
Эстезии Петровны не оказалось в приемной. Бурцев постоял здесь минуту и, продолжая насвистывать, прошел к себе в кабинет. На столе у него лежал отпечатанный на машинке лист бумаги. Бурцев взял его. С удивлением он обнаружил, что это — его собственные замечания, сделанные вчера в механическом цехе. В конце упоминался и разговор с Савиным. Когда же она успела?
В дверь постучали.
— Войдите, — сказал Бурцев.
Вошла Вечеслова.
— С добрым утром, Эстезия Петровна! — Бурцев с несвойственной для себя смелостью поцеловал ей руку и сказал: — Пока вы собирались, я успел позавтракать и нахожусь в полной форме.
— Рада слышать, — улыбнулась Вечеслова.
— Эстезия Петровна, — Бурцев протянул листок, который держал в руке. — Это всегда так делалось?
— Да... — Вечеслова с беспокойством взглянула на него. — Что-нибудь не так?
— Да нет... — Бурцев взмахнул бумагой. — Но мне кажется, что это я должен делать сам. Дайте мне, пожалуйста, какой-либо блокнотик.
— Как вам будет угодно, — слегка вскинув голову, Вечеслова холодно взглянула на него. — Но я полагала, что следует продолжать. Тем более что здесь, в столе, лежит целая папка... — Она выдвинула ящик стола и положила перед Бурцевым толстую папку. — А блокнот я вам принесу...
По-прежнему независимо неся голову, она вышла.
Бурцев огорчился. «Начинаются, брат Дмитрий, твои художества. Походя обидел человека. А может, это — его гордость». Он раскрыл папку и стал перелистывать аккуратно отпечатанные на машинке страниц., Ему казалось, что он узнает знакомые интонации Гармашева: вот — делает замечания главбуху по фонду заработной платы; вот — разносит мастера за неправильно оформленные наряды; вот — достается снабженцу за какую-то картошку... День за днем. Аккуратно. На машинке. Целая летопись. Вся подноготная заводской жизни! Просто необходимо прочесть материалы этой папки целиком. Но разве он сам сможет продолжить подобную работу?
Бурцев спрятал папку в стол и вышел в приемную. Наклонившись к Вечесловой, он открыто взглянул ей в глаза.
— Просьба о блокноте отменяется, — сказал он. — Даже бегло просмотрев ваши записи, я убедился, что сам не справлюсь с этим. Если можете — продолжайте.
Он прикрыл ладонью лежащую на столе руку Вечесловой и, заметив, что ее глаза несколько оттаяли, улыбнулся.
— И простите... — он понизил голос. — Забыл вас поблагодарить. Спасибо вам. Меня предупреждали, но, как видите, недооценил...
Вечеслова высвободила руку и слегка зарделась.
— Ну, пустое, — негромко сказала она. — Забудем об этом.
— Хорошо... — ответил Бурцев. — Но впредь, если случится мне брякнуть глупость, примите во внимание мою непреднамеренность.
— Слушаюсь! — засмеялась наконец Вечеслова, не вынеся его комически-серьезного тона.
Бурцев вынул сигареты и, протянув пачку Вечесловой, спросил:
— Вы не знаете — секретарь парткома еще не вышел на работу?
— Сейчас позвоню, — сказала Вечеслова, снимая трубку телефона. — Софочка, здравствуй!.. Товарищ Сагатов не вышел?.. Да?.. Где он?.. Спасибо... — Она обернулась к Бурцеву. — Он вышел, Дмитрий Сергеевич. Что вы так смотрите?
— Этого... Сагатова... не Муслимом зовут? — напряженно спросил Бурцев.
— Да... Муслим-ака... — сказала Вечеслова, выжидательно глядя на него.
— Свят, свят!.. — Бурцев в притворном ужасе опустился на стул. — Не завод, а скопище старых знакомых. Ведь я его... Да что же мы здесь сидим! — вскочил он. — Побежали к нему! Где он?
— Как обычно, в литейке, — сказала Вечеслова, тоже почему-то вскакивая. — Он прежде начальником был там, все не может забыть свой цех.
— Побежали, побежали! — Бурцев подхватил ее под руку и поволок в коридор. Все так же, бегом, они спустились по лестнице, вызывая удивленные взгляды служащих заводоуправления.
В мрачном здании литейки горел электрический свет. Постукивали формовочные машины. Жаркий воздух, насыщенный специфическим запахом раскаленного металла, проносился знойным сквознячком. Скрипела под ногами на метлахских плитках пола просыпанная формовочная земля.
Сагатов находился в бригаде шишельниц. Он стоял у формовочного стола рядом с рослой грубовато-красивой девушкой. Бурцев удержал за руку Вечеслову и остановился поодаль. «Нет, не узнал бы, — подумал он. — Ага, усы отпустил... Какие-то китайские, висячие...» Сагатов был в мешковатом парусиновом костюме. Сдвинув с обритой головы чустскую тюбетейку, он наблюдал за работой девушки. Раздраженными, резкими движениями та брала из ящика влажный золотистый песок, туго набивала в небольшую формочку и, опрокинув форму на плиту, начинала ее поднимать. Песочная шишка тут же разваливалась.
— Ай, да не выходит у меня! — закричала девушка, отбросив форму. — Ну, хоть убейте, не выходит!
— Эй, эй, зачем кричишь, э? — заволновался Сагатов. — Работать весело надо! С улыбкой надо!.. А на работу злишься — она на тебя злится. — Он поднял формочку и, искоса взглядывая на девушку, стал ловко набивать. — Смотри, как надо... Берешь так, э?.. Делаешь так, э?.. Раз!.. Вот видишь, э? — Он засмеялся, протягивая форму девушке.
— А, бросьте, Муслим-ака! — отмахнулась девушка. — Знаю, у вас выходит. А у меня не получается, хоть лопни!
— Давай, давай... — настаивал Сагатов. — Весело берись. Пока не получится, не уйду, э... Когда поднимаешь форму... Вот так, резко делай... Вот получилось, э?.. — Он снова засмеялся. — Давай еще!.. И запомни, на тяжелую формовку не пойдешь. Поняла, э?
— Ну как? Получается? — спросил Бурцев, подходя с Вечесловой. Стараясь удержаться от смеха, он не глядел на Сагатова.
— Здравствуйте! — сказал он, протянув девушке руку. Та удивленно взглянула и, обтерев о передник крепкую ладошку, подала ее.
— Получается? — повторил Бурцев.
— А почему не получится, э! — вспыхнул Сагатов и по-новому сдвинул тюбетейку. — Некоторые думают: а, равноправие, давай — пусть женщина тоже тяжелую работу делает. А ей еще замуж надо, детей рожать надо. Целый день будет ящики в тридцать килограммов туда-сюда таскать — что получится, э?..
— Да ну вас, Муслим-ака! — девушка смущенно отвернулась.
Бурцев не выдержал и прыснул.
— Правильно, — сказал он, положив руки на плечо Сагатову. — Правильно, Муся... Но скажи — ты в самом деле меня не узнаешь?
— Э-э, Димка? — вдруг заулыбался Сагатов. — Приехал? Здравствуй, э! — Он обнял Бурцева и стал тискать.
Вечеслова отошла в сторону и, заложив руки за спину, с улыбкой смотрела на шумную встречу друзей. Наконец Сагатов обернулся к ней и сделал знакомый Бурцеву жест, поднеся раскрытую ладонь к самому лицу, будто собирался что-то сдуть с нее.
— Вот, говорил Ильясу: наш Димка едет, — сказал он. — Не верил, э!..
— Погоди, Ильюшка тоже здесь? — хлопнул себя по бокам Бурцев.
— Главный конструктор, э! — засмеялся Сагатов.
— Ах, шут его возьми! — воскликнул Бурцев. — Да он же такой был, пешком под стол ходил!..
— Э-э, ты большой был... — насмешливо сказал Сагатов, проведя по усам.
— Черт! Усы отрастил. — Бурцев толкнул его в плечо. — И все так же экаешь... Вот что...
Он обернулся к девушке:
— Как вас зовут?
— Сафронова... Таня.
— Вот что, Танюша... — Бурцев приподнял формочку. — Как теперь — справитесь с этим?
— Не знаю... Справлюсь... — смешавшись, ответила девушка.
— Вот и отлично, — кивнул ободряюще Бурцев. — А мы поспешим на планерку, люди, наверно, ждут... Бери, Муся, под руку Эстезию Петровну.
Они пошли, переговариваясь через голову Вечесловой.
— Говорят, ты все время здесь торчишь, — сказал Бурцев. — Ты что — снова в «печенеги» записался?
— Я борьбею план! — засмеялся Сагатов. — Помнишь Уорнера?
Бурцев помнил... Юношеский жарок, овевающий наморщенный лоб; воспаленные бессонницей глаза; перемазанные фрезолом руки со следами свежих царапин; и напряженное сердце, — будто хрупкие юношеские плечи уперлись во всю неподатливую громаду завода, уперлись с единственной нетерпеливой мыслью — сдвинуть наконец завод с мертвой точки, чтобы пошли и пошли, соскакивая непрерывной вереницей с конвейера, тракторы, эти «снаряды, взрывающие капитализм...».
Шел тысяча девятьсот тридцатый год...
Над Западом бушевал кризис. Как черная, ядовитая туча, надвигался он на капиталистическую экономику, пожирая все на своем пути. И в центре циклона оказались Соединенные Штаты — наиболее развитая, наиболее монополизированная индустриальная цитадель капитализма. Шла и шла черная ядовитая туча, гася мартены, остужая домны, выкуривая людей из шахт и рудников; гоня перед собой, как ворох опавших листьев, толпы безработных; впитывая в себя дым пшеницы, сжигаемой в паровозных топках...
Становилось особым шиком — идти с работы в замасленном комбинезоне. «У меня еще есть работа!» — безмолвно хвастались друг перед другом люди, залезая грязными в переполненный автобус или вагон подземки.
А туча шла и шла. Заползала в щели фондовых бирж, закручивая вихрем пепел обесцененных акций, — и с криком отчаяния бросались из окон вниз головой разорившиеся биржевые маклеры...
Сокращал производство Форд. В несколько дней он уволил 30 тысяч рабочих. Сокращал производство Мак-Кормик — основной поставщик тракторов. Кому нужны тракторы, когда в горле першит от дыма пшеницы?..
Мир был недавно переделен. Новые рынки лихорадочно забиты. И обожравшееся тело монополистического капитала изрыгнуло черную тучу кризиса, от ядовитого дыхания которой гнили на складах товары, не находящие сбыта.
И именно тогда Форд — один из трезвых дельцов — поднял голос, обосновывая свою торговлю с Советами. В интервью, данном 17 июня 1930 года органу торговой палаты «Нейшенс бизнес», Генри Форд заявил:
«Россия начинает строить. С моей точки зрения, не представляет разницы, на какую теорию опирается реальная работа, поскольку в будущем решать будут факты...
...Только одержимые глупой жадностью, причем здесь больше глупости, чем жадности, могут думать, что мир всегда будет зависеть от нас и смотреть на наш народ, как на вечные фабричные руки всех народов. Нет! Народы сделают так, как делает Россия... Они идут к тому, чтобы в отношении промышленности идти в ногу с веком...»
Да, Россия начинала строить. Россия торговала. Россия закупала новейшее оборудование, чтобы наверстать огромное отставание в промышленном развитии. Молодая Советская республика стремилась идти в ногу с промышленным веком...
Шел тысяча девятьсот тридцатый год. Начинался великий реконструктивный период. Первая пятилетка определяла пульс страны. И первенцем пятилетки был Сталинградский тракторный завод.
На берегу Волги, над бывшими бахчами Мокрой Мечетки, летела пыль... Катились бесчисленные подводы; махали лопатами грабари; монтажники ставили тяжелые колонны; такелажники подтягивали лебедками оборудование, поставленное на железные листы. Днем и ночью шла работа невиданного размаха и невиданных доселе темпов.
В скрипучих, набитых битком общих вагонах, в красных, видавших виды теплушках ехали и ехали на стройку люди. Часто разутые, раздетые, изнуренные недоеданием, неграмотные, — ехали люди строить самое передовое в мире предприятие. Строить социализм! Семь тысяч своих членов послал на стройку комсомол... Среди семитысячников был и парень из далекого Ташкента — Муслим Сагатов, получивший в бараке № 873 койку рядом с фабзайчонком Димкой Бурцевым.
Мелькали в этой многоязыкой, разношерстной, шумной сутолоке людей и широкие макинтоши американских специалистов. Разные дороги привели их к Волге. Одних пригнал ветер кризиса. Другие, коммунисты или «уобли», члены уже разваливающейся организации «Индустриальные рабочие мира», ехали с искренним желанием помочь первому в мире рабочему государству. Одним из таких был Ральф Уорнер — инструктор зуборезного дела, ставший позже старшим мастером пролета зуборезов и навсегда оставшийся в Советской России.
Летел из заволжских степей горячий ветер. Летела пыль, скрипела на зубах. И лишь в огромных цехах, в которых шумела «сорокодневка» установки оборудования, стояла влажная прохлада, пахнущая свежей краской. Вокруг каждого нового станка собиралась толпа молодых парней и девчат, многие из которых впервые увидели поезд, когда ехали на стройку. Американцев поражал энтузиазм этой молодежи. Они восхищались её любознательностью. Но вскоре любознательность начинала обнаруживать поразительное техническое невежество.
Сложный импортный станок имел движение каретки в две стороны и управлялся двумя ручками. Повернешь одну — каретка идет влево, повернешь другую — вправо. И вот любознательные умы начинали соображать — куда же пойдет каретка, если обе ручки повернуть разом. Станок ломался. Американцы хватались за головы...
В пролете зуборезов неторопливо расхаживал приземистый, неимоверно толстый Ральф Уорнер. Когда он, засунув руки в карманы помятого комбинезона, обращался через переводчицу к своим ученикам, широкое лицо его с рыжеватыми бровками расплывалось в улыбке. Медлительно и пунктуально он объяснял пока самые элементарные вещи: как закрепить заготовку, как пустить станок, как направлять струю фрезола...
Особенно с ним подружились Димка и Сагатов. По вечерам все трое шли купаться на Волгу. Уорнер садился на опрокинутую лодку и вынимал из кармана окарину. И летели над русской рекой незамысловатые мелодии техасских прерий. Иногда он запевал хрипловатым баритоном. Чаще других исполнялась разбитная ковбойская песенка «На чисхолмской тропе».
На чисхолмской тропе, эх, хватил я беды!..
Стань ковбоем, малыш, — и хлебнешь ее ты.
Но не вечно ж быков мне шальных погонять,
В мексиканском седле кверху задом торчать...
В мексиканском седле кверху задом торчать...
Тай-ой оппи, оппи-йа, оппи-йа,
Тай-ой оппи, оппи-йа,
Димка и Муслим подтягивали горловой припев. Песня им нравилась...
Лето вступало в разгар... И вот в жаркий солнечный день 17 июня 1930 года, под гром духового оркестра и крики тысячной толпы, с конвейера сошел первый трактор типа «Интернационал 15/30» с маркой «СТЗ»...
Завод, построенный в рекордно короткий срок — одиннадцать месяцев, — был пущен. Был пущен, но не пошел... Проходили дни, а второго трактора все не было.
И снова — в который раз — завопила буржуазная пресса, предвещая крах Советов. Даже дружески настроенные к СССР иностранцы говорили: «Вы построили громаднейший завод, какого нет в Америке. Но сами вы его не пустите. Ищите в Америке людей, которые пустят ваш завод».
Реакционный журнал «Кенедиен фарм Имельменте» с откровенным злорадством писал: «Ввиду провала Сталинградского тракторного Советскому Союзу снова придется закупать тракторы за границей, и заграница их, может быть, не даст, дабы погубить советскую пятилетку».
Да, положение было тяжелым. Не хватало кадров квалифицированных рабочих, не было опыта в руководстве крупным массово-серийным производством. Завод не шел. Родилось недоумение. И многие горячие головы решили двинуть дело.
Вот тогда-то и начались набеги «печенегов»...
Семьсот пятнадцать деталей, из которых состоял трактор, никак не могли своевременно и упорядоченно сойтись к главному конвейеру.. Каждый начинал бегать в другие цеха «толкать» свою деталь. Сборщики бежали к станочникам: «Давайте детали!» Станочники бежали к кузнецам: «Давайте поковки!» Кузнецы кричали: «Давайте металл!» И крутилась непонятная карусель, а трактор номер два так и стоял в полусобранном виде на конвейере. За июнь дали всего два трактора...
Долгими ночами, ворочаясь на жесткой постели, Муслим Сагатов с тоскливым изумлением спрашивал:
— Что же получается, Димка, э?.. Работаем, работаем, все работаем, а тракторов нет, э?.. Почему такое?
— А иди ты!.. — в сердцах ответил Димка. — Значит, плохо работаем...
Не выдержал и Ральф Уорнер. Во главе своих зуборезов он ворвался в конторку начальника кузницы.
— Я борьбею план! — гаркнул он. — Вы нет борьбей план!
Позже Серго Орджоникидзе дал происходящему краткую характеристику: «То, что я вижу у вас, — это не темпы, а суетня». Бурцев помнил этот трудный период, помнил, как постепенно выправлялось положение, как лозунг «я борьбею план» становился действительностью, как план стал не только выполняться, но и был перекрыт. И при известной доле воображения можно было представить себе, как каждый новый трактор острыми шпорами колес перечеркивает крикливое витийство буржуазной прессы.
«Я борьбею план!» — это смешные теперь и немного трогательные дни юности, когда голого энтузиазма было больше, чем умения. Прошедшие четверть века привели к созданию в стране совершенно нового по существу промышленного мира — мира, по размаху и по темпам возникновения превосходящего многие бескрылые вымыслы фантастов. Однако порою Бурцеву казалось, что остатки неорганизованности живы и поныне.
...Планерка подходила к концу. Бурцев сидел на подлокотнике кресла и, слегка покачивая ногой, курил. Он поймал на себе несколько недоумевающих взглядов, но не переменил положения: так ему было лучше видно тех, кто сидел за длинным столом заседаний. Он оглядывал сотрудников и не мог отделаться от чувства, что когда-то уже пережил подобное. Может быть, это происходило оттого, что многие из присутствующих были ему знакомы. Вот, с чопорно-обиженным лицом сидит Таланов, который уже успел представить его собравшимся; вот склонился над столом Муслим; вот, опустив покатые плечи, скучает Арбузов; вот, откинувшись на спинку стула, с благостным видом сцепил руки на животе Зиновий Аристархович — главбух; сбоку стола примостилась с бумагами Вечеслова; а вот и Кахно... Да, это Жора-Бриллиант. Такое лицо не забудешь. Правда, теперь он не носил усов, да мешки набрякли под глазами, да серебрятся виски. Но все так же светится в глазах затаенный южнорусский юмор. Как большинство поджарых людей, время не сильно изменило его. На лацкане пиджака — орден Ленина довоенного образца, без ленточки. «Как он попал сюда?» — думает Бурцев, слушая краткие отчеты сотрудников.
В дальнем конце стола, хмуря густые брови, сидит цыгановатый Ильюша. Жесткие черные волосы его торчат почти ежиком. Глаза — цвета нефти, и в них почти не видно белков. «Ишь, бычок, — улыбается Бурцев. — Вот-вот боднет...»
Сообщив, что по фонду заработной платы за последний месяц имеется перерасход в сумме девяносто тысяч рублей, села Федорова — начальник планового отдела. Зиновий Аристархович согласно покивал.
— Мне кажется, товарищи, — заметил Бурцев, — у нас имеется излишек рабочей силы. Вот и перерасход.
Он рассказал о виденном вчера в механическом цехе.
— Не проще ли исправить выпрямитель и пустить автокары, — сказал он, — чем использовать для перевозки деталей девушек-маляров. Ведь им, очевидно, выписывают наряды за малярные работы? Да?
Федорова кивнула.
— Я так и думал, — продолжал Бурцев. — Иначе бы они не оставались на заводе.
— Но, Дмитрий Сергеевич, — колыхнулся Зиновий Аристархович. — Это же новые расходы!..
— А как же мы покроем перерасход? — Бурцев подался вперед. — На что мы надеемся?
— Ну-у, новый станок вывезет, — махнул рукой Арбузов. — За него Промбанк сто грехов простит...
— Чепуха! — резко бросил Бурцев. — Муть и чепуха!.. Простит, не простит — разве в этом дело? Зачем нам лишние руки?
— А это станет видно осенью, — разжал губы Таланов, — когда придется выделять людей на помощь хлопкоуборочной. Если до конца раскрыть карты — для того и держим.
— Любопытно... Сельхозбригада на заводе!.. — Бурцев с силой ткнул окурок в пепельницу. — Но не пора ли прекратить столь дорогое новшество? Мое мнение — лишних рабочих сократить и как можно скорее пустить электрокары. Слушаю дальше...
Таланов пожал плечами и демонстративно отвернулся. Недобро усмехнувшись, поднялся Ильяс. Сквозь твердо очерченные темные губы разбойничье сверкнула золотая коронка.
— Товарищи! — сказал он, опершись ладонями о стол. — Мы здесь говорим, как будто перед какой-то комиссией по проверке. Но ведь это же наш директор... Директор! Так? Зачем ему ласковые слова? — Ильяс хмуро повел глазами. — Он должен знать действительное состояние завода, так? Я считаю, что мы плывем по течению. Что будет — то будет, а думать — пусть лошади думают: У них головы большие. Как выпускали пять лет назад станки, так и сейчас выпускаем. Я спрашиваю — стареют они морально или нет?
— Ну, сел на своего конька, — морщась, протянул Арбузов. — Ты еще о литых станинах скажи.
— Скажу! — резко обернулся к нему Ильяс. — Вы же не станете спорить, что сварная станина станка дешевле литой? Но это — частность. Вы мне ответьте, вы на сто лет делаете станок? Так он и будет стоять где-нибудь? Сколько у вас в цехе древних ДИП‑200? Четыре, так?
— Ну, четыре... Что из того? — снисходительно согласился Арбузов.
— А вы вспомните, что означает ДИП! — пристукнул рукой Ильяс. — Догнать и перегнать, так? Вчера ДИП‑200 был хорош, а сегодня? Как вы на нем будете перегонять? А станки, которые мы выпускаем? Они что, не подвержены моральному износу?
— Послушай, Сагатов... — просительно сложил руки Арбузов. — Все мы живем, все стареем и даже, случается, помираем. Зачем же кричать?
Но сбить Ильяса с мысли оказалось не просто. Лишь мельком диковато глянув на Арбузова, он продолжал:
— Я не знаю — работают ли научные институты над теорией морального износа. Но мы, практики, если мы честные люди, должны работать. Нам нужна такая теория, так? Разработанная и в частностях, и в целом — в философском аспекте. Должны же мы хоть приблизительно знать — что и на сколько лет проектировать. Знать, чтоб не тратить лишних сил и средств, чтоб вовремя заменять устаревшее оборудование новейшим. Ведь столько старья висит на наших ногах, так?.. — Он оглядел сидевших за столом и закончил, обращаясь к Бурцеву: — Я о чем говорю? Если мы собираемся догнать и перегнать, мы не имеем права выпускать морально изношенные вещи...
— Хорошо... А практически вы что предлагаете? — не поднимая глаз, спросил Таланов. — Все то же самое — освободить конструкторов от текущей работы?
— Да, освободить от текучки хотя бы несколько человек, — ответил Ильяс. — Создать перспективно-техническую группу. Пока из двух, самых способных конструкторов. Я наметил Ходжаева и Шафигуллина. Надо вытащить их со сборки, так?
— И что же они будут делать? — бросив взгляд на Бурцева, спросил Таланов. Бурцев понял, что вопрос задан для него.
— Думать... — кратко сказал Ильяс. — Бегать с гаечным ключом по цеху — не их дело.
— И получать зарплату? — Легкая усмешка тронула тубы Таланова. — А вы подумали, что скажут остальные конструкторы о ваших аристократах духа? Они ведь получат лишнюю нагрузку... Мне ли объяснять, что конструкторы недаром едят свой хлеб?.. Нет, товарищ Сагатов, я еще раз вынужден сказать, что считал бы подобную затею не только бесполезной, но и вредной для дела. Мы уже говорили об этом... Надеетесь, что новый директор, не разобравшись, санкционирует заманчивый блеф? — Он обернулся к Бурцеву. — Не думаю, чтобы Дмитрию Сергеевичу была незнакома тяжесть производственной программы...
Ильяс как-то сник и, махнув рукой, опустился на место. Разгоревшийся было спор остался по сути незавершенным. Бурцев решил про себя вернуться позднее к этому разговору. Попросив остаться Кахно, он поднялся с места и пошел со всеми к выходу. В дверях он задержал Муслима.
— Позже обязательно зайди, — сказал он.
— Зайду, э... — кивнул Муслим. — Вот с Ильясом зайдем.
— Кстати, Ильюша, — Бурцев обернулся к Ильясу, — пришли мне, пожалуйста, документацию по выпускаемым станкам. А если можно — и по новому станку.
— Пришлю, — сказал Ильяс и улыбнулся с извиняющимся видом: — Сам бы занялся — в цех надо бежать. Чтобы недаром зарплату получать, так? Этот новый автомат — как ребенок: на час нельзя отойти.
Бурцев прикрыл дверь и вернулся к Кахно. Став рядом с ним у раскрытого окна, он вынул сигареты.
— Закуримте... — Бурцев, щурясь от яркого, какого-то обнаженного солнечного света, смотрел во двор. Двое рабочих торопливо взламывали ломиками ящик, обшитый полосками жести. У длинного, складского типа здания громоздилась уже целая гора больших и малых небрежно разбитых ящиков. Валялись куски досок, вороха забуревшей стружки, обрывки рогожи. Под красным цилиндром огнетушителя выстроились бочки. Залитая солнцем неприкаянная картина рождала слегка грустное чувство, какое испытываешь на маленьких пристанях.
— Товарный двор? — кивнул Бурцев.
— Да... — почему-то вздохнул Кахно.
— А мы ведь с вами встречались, Георгий Минаевич, — обернулся к нему Бурцев. — Но вы, пожалуй, не вспомните...
Кахно пристально взглянул и усмехнулся.
— Если жить бегом, — сказал он, — забудешь, как папу-маму зовут...
— Однажды в Феодосии я заключал джентльменское соглашение с Жорой-Бриллиантом, — улыбнулся Бурцев. — Речь шла о продаже папирос...
— Стоп! — воскликнул Кахно. — Узнал!.. Вы — тот, с арбузом? Брильянтики мои, какая встреча!
Бурцев расхохотался.
— А знаете, в этом была кошмарная идея — завтракать арбузом! — засмеялся и Кахно. — Будь я Пикассо, сделал бы картину «Мальчик чихал на скучную жизнь...».
— Что с вами приключилось тогда? — спросил Бурцев, вытирая выступившие от смеха слезы.
— Бывают в жизни красивые разговоры, Дмитрий Сергеевич... — Кахно доверительно прикоснулся к его руке. — И бывают красивые люди... Когда я думаю о коммунисте, я думаю о Кондрате Михайловиче Ромаданове...
— Знаю, помню... — вставил Бурцев.
— «Что вы хочете, Жора? — сказал мне Ромаданов. — Вы хочете не в ту стрелку с жизнью?..» Этого не расскажешь... Кахно приложил руку к груди. — Это — в сердце... И сердце плачет, что нет того человека...
Кахно глубоко затянулся и закашлялся. Бурцев слишком недолго знал Ромаданова и был тогда слишком мал, но и в его сердце отдалась грустью память об этом человеке.
— Жора-Бриллиант остался на дне Беломорско-Балтийского канала, — сказал Кахно, помолчав. — Он строил не канал, он строил себя...
Кахно отогнул лацкан пиджака и показал орден.
— Понятно... — Бурцев отошел к столу и, притушив сигарету, обернулся: — Присаживайтесь, Георгий Минаевич. Я вот для чего задержал вас... Жалуется на вас Савин. Будто бы вы угнали у него вагон метизов?..
— Здесь я чист, как пасхальный барашек!.. — развел руками Кахно. — Мне по ошибке прислали извещение — я получил. Деньги ему перечислены. Мы квиты. А если он хочет строить мне анютины глазки, то Кахно не торгует собой!.. Это он приклеил мне «пирата»...
Бурцев улыбнулся. Очевидно, не его одного задевали клички, которые раздавал Савин.
— А Мусабеков не жаловался? — настороженно спросил Кахно.
— Что — тоже ошибка? — изумился Бурцев.
— Организованная... — невинно ответил Кахно. — Партия абразивов.
— Но, Георгий Минаевич!.. — воскликнул Бурцев. — Я, кажется, начинаю понимать Савина...
— А что прикажете делать? — вскипел и Кахно. Он сдернул со стола свой портфель и вынул из него пачку документов. — Вот годовая заявка на материально-техническое снабжение. Брильянтику нашему, Гармашеву, было тошно ссориться в главке. А за срыв программы голову он снял бы с Кахно. Четыре сбоку — и ваших нет!..
Бурцев взял документы. Кахно поднялся.
— Взгляните, какой красивый пейзаж!.. — сказал он. — Мусабеков, поскольку он местного подчинения, получает абразивы на месте, а нам — вот смотрите! — везут черт знает откуда! А где они — японский бог знает... Вот — стальной лист. Записано, что получим со стана «4420». Какая нежность! И известно ли вам, что этот стан только в августе войдет в строй? Что же делать нам? Сунуть пальцы в ноздри — и загорать?..
— Шут знает что!.. — озадаченно сказал Бурцев. — Но и других подводить...
— Быть снабженцем — не значит лежать на полке в шляпной мастерской, — перебил Кахно. — Но за одно вы можете не переживать: Кахно с этого ничего не имеет, и Кахно действует в пределах...
— Все же, Георгий Минаевич, я попрошу вас в каждом подобном случае советоваться со мной, — сказал Бурцев, с сомненьем качая головой. — Вы не обижайтесь, но...
— Аллаверды! Да пусть станет красивой система снабжения — я первый спущу пиратский флаг!.. — воскликнул Кахно. — Нужно это мне, как собаке беличье колесо!..
После ухода Кахно Бурцев погрузился в изучение годовой заявки, непроизвольно продолжая заочный спор с Гармашевым. Ему ясно было видно, где Гармашев лавировал, не желая портить отношений с главком. Но вызывала недоумение и позиция главка, старавшегося, где только возможно, урезать заявку. А поставщики, раскиданные по всей стране!.. Выходит, что без Кахно завод давно сидел бы в прорыве... Хорошенькое дело!..
Вечеслова ввела человека с рулонами чертежной синьки и кипой документов.
— Шафигуллин, конструктор... — представился он тихим голосом.
Бурцев взглянул на оливково-смуглое лицо вошедшего. Что-то девичье было в его мягких движениях, в смуглых длинных пальцах, в темных глазах, таивших татарскую мечтательность. Он разложил чертежи.
— Новый автомат, — немногословно пояснил он.
Бурцев брал то один лист, то другой. За тонкими белыми линиями, легшими паутиной на синьку, ему виделись отдельные узлы станка. Автомат был спроектирован грамотно, даже с некоторым изяществом технической мысли, но сколько-либо принципиального новшества в технику не вносил. Конечно, следовало принять в расчет сжатые сроки, в которые он создавался. Бурцев если и не был разочарован, однако восторга не испытал.
— Кто вел разработку проекта? — спросил он, вскинув глаза.
— Ходжаев и я, — ответил Шафигуллин, слегка поклонившись.
— Ага... А где Ходжаев? Да вы садитесь, садитесь... — указал Бурцев рядом с собой. — Нам еще многое надо просмотреть.
— Ходжаев на сборке. Не ладится с этим узлом, — сказал Шафигуллин, указав на один из листов, и сел рядом с Бурцевым.
— Борьбеет план? — усмехнулся Бурцев.
— Как вы сказали? — не понял Шафигуллин.
— Ничего... Это так... — Бурцев закурил и, выпустив густую струю дыма, на мгновение задумался. Затем, еще раз перелистав чертежи нового станка, взглянул на конструктора. — В целом неплохо... Но не кажется ли вам, что здесь просилось нечто более оригинальное?
— Возможно... — мягко улыбнулся Шафигуллин. — Но в цейтноте не приходится раздумывать.
— Гм... — с сомненьем протянул Бурцев. Но спорить не хотелось. К чему? Станок уже спроектирован и запущен в производство, его ждут...
Бурцев неохотно отодвинул чертежи нового станка и взялся за документы по обычной продукции завода. Изредка он задавал краткие вопросы и получал такие же краткие, точные ответы... Постепенно ушел в привычный мир формул, допусков, точного расчета... И столь же постепенно крепло убеждение: «Ильюшка-то, шут его дери, прав!..» Малая специализация, колоссальные запасы прочности, большая себестоимость... Нужно ли это? Псевдоуниверсализм подобных станков на деле оказывался непрактичным и дорогим. На них можно было производить все, но — ничего в достаточной степени быстро и хорошо. Нет, говорить о совершенной непригодности станков было бы несправедливо. Но и утверждать, что они полностью отвечают требованиям сегодняшнего дня, казалось бессмысленным. Они стояли на грани. Они начинали морально стареть. А этот процесс в технике в иных случаях развивается быстрее, чем в биологии. Лишь теперь Бурцев начал постигать, что за сумбурным выступлением Ильяса крылись немалые раздумья. «Башковитого парня вырастил Муслим, — подумал он, разгибая спину. — А вот, кажется, и сами... Легки на помине».
— Директор, можно, э? — с лукавой улыбкой входил Муслим. — Пора домой...
— Ух ты!.. — Бурцев вскинул руку с часами и перевел взгляд на Шафигуллина. — Простите... Я замучил вас...
— Ничего... — сказал Шафигуллин. Однако, вскочив на ноги, с видимым облегчением обернулся к вошедшему Ильясу: — Ходжаев еще в цеху?
— Там... — кивнул Ильяс и, подкинув рукой волосы, размазал на лбу желтое масляное пятно. — Идите, я скоро приду.
— До свиданья, — бросил Шафигуллин и торопливо пошел к дверям.
— Главный конструктор... Скажи на милость, а? — смеялся Бурцев, крутя перед собой смущенного Ильяса. — И какой кипяток!..
Он обернулся к Муслиму:
— А ты, старая перечница, почему отмалчивался, когда он шумел?
— Я — отец... Не понимаешь, э? — усмехнулся Муслим.
— Что-о-о?.. — Бурцев застыл на месте. Затем обернулся к Ильясу: — А ты член партии?
— Да... — ответил Ильяс.
— Какого же шута!.. — воскликнул Бурцев. — Отец!.. С каких это пор ты сделался столь щепетильным? Он прав или нет, как по-твоему?
— Э-э-э, Дима, — спокойно возразил Муслим. — Оглядись, разберись — будем говорить. Зачем шуметь? Он будет кричать, Таланов будет кричать, я буду кричать — будем шуметь, как пустая тыква... Какой будет толк, э?..
Бурцев посмотрел на него и махнул рукой.
— Будь по-твоему, — сказал он. — Давайте-ка посидим. Я ж ничего не знаю про вас. Как Хайри? Жива, здорова?
— Здорова, э! На даче сейчас... — сказал Муслим, усаживаясь. — И я на даче. В городе вот он с Рофаат остались, — кивнул Муслим на сына.
— Рофаат — это кто? — спросил Бурцев.
— Невестка. Его жена... — снова кивнул Муслим.
— Ты женат?! — Бурцев стонал и охал. — Да ты же вот такой был!.. Ты хоть помнишь, как я тебя купал?
— Немножко помню... — улыбнулся Ильяс.
Вошла, постучавшись, Вечеслова.
— Дмитрий Сергеевич, — сказала она, вынимая из кожаной папки бумаги. — Надо чеки подписать...
Муслим поднялся и предложил ей стул.
— Мы с ним во‑о друзьями были!.. — сказал он, улыбаясь Вечесловой, и потряс перед собой сцепленными руками. Он пересел на другой стул и любовно глядел на Бурцева. — А ты с семьей приехал, Дима, э? — спросил он, не удержавшись.
— Нет, один... — сказал Бурцев, не отрываясь от бумаг.
— Почему? Ты не женат? — удивился Муслим.
— Не знаю... — ответил Бурцев, продолжая подписывать чеки.
— Что ты говоришь, э? — привскочил Муслим. — Разве так бывает, э!..
— Бывает...
Бурцев поднял голову и, заметив, как Вечеслова потупилась, слегка покраснел. В наступившем неловком молчанье он поставил последнюю подпись и передал бумаги Вечесловой. Не глядя, она сунула их в папку и поднялась.
— Посидите с нами, Эстезия Петровна, — сказал Бурцев. Сейчас ему не хотелось рассказывать Муслиму о запутанных отношениях с Ольгой.
Поколебавшись, Вечеслова осталась. Она поняла.
— Так, значит, ты на даче?.. — спросил Бурцев, чтобы разрядить неловкость.
— На даче, э-э, на даче... — закивал растерявшийся Муслим.
— Ну, дача — это громко сказано! — рассмеялась Вечеслова, приходя им на помощь. — Клочок земли со спичечную коробку!
«Уж эти мужчины!.. Влипли, как мухи в паутину, и сами не выберутся...»
Но почему-то ей стало весело. Завязался шутливый спор.
— Зачем слова? Дима приедет — сам увидит, э! — вновь оживился Муслим. — Скоро виноград будем кушать!..
— Не рано ли? — усомнился Бурцев. — Еще май не кончился.
— Нет, отец правду говорит, — вступился Ильяс. — Он же селекционер, что-то колдует, так? Шесть кустов — «Халили белый» — начнут поспевать в конце июня. Раньше, чем у всех.
— Ого! У нас свой Мичурин! — смеялся Бурцев, с облегчением чувствуя, что Муслим не обижен его скрытностью. «Муся всегда был умницей», — подумалось ему.
— Мичурин не Мичурин — виноград будет... — С лукавым прищуром огляделся Муслим. — Все поедем: Эстезия Петровна, ты, он.
— Согласен! — сказал Бурцев и вдруг с притворной озабоченностью придвинул к себе бумагу и карандаш. Он давно приметил, что у Ильяса из нагрудного кармана куртки выглядывает логарифмическая линейка — особый инженерный шик, которым Бурцев переболел в свое время.
— Ильюша, будь добр, — сказал он, пряча глаза. — Подсчитай-ка мне... три на двадцать пять...
Как он и предвидел, Ильяс вынул линейку и, произведя совмещение, сказал:
— Округленно — семьдесят пять...
Вечеслова и Бурцев хохотали. Муслим возмущенно глядел на сына.
— Округленно!.. — воскликнул он. — Тебя ишак лягнул, э?
Не ожидавший подвоха, Ильяс не сразу понял, в чем дело. Затем медленно улыбнулся и спрятал линейку.
— Ничего, Ильюша, — сказал Бурцев, видя его смущение. — Меня однажды заставили перемножить три на четыре.
Вечером в комнате Эстезии Петровны было дымно. На тахте были разбросаны листки записей, вынутых из объемистой папки. Эстезия Петровна, доставая очередной лист, вспоминала обстоятельства, при которых была сделана та или иная заметка. Бурцев расхаживал по комнате и курил. Теперь ему казалось смешным волнение, с которым он принимал завод. События, люди, характеры — все становилось ясней и обыденней. Наиболее четко вырисовывался характер Гармашева. Его же собственные, иногда брошенные на ходу замечания, приказы, разносы безжалостно обнажали его судорожные старания удержаться на грани, не сорваться, сбалансировать. Какой-либо осмысленной, целенаправленной линии в руководстве у него не было. Чинил тришкин кафтан — там отрезал, здесь подлатал. В конечном счете благополучие завода оказывалось сильно раздутым.
Нет, так продолжаться не может! Нельзя работать без перспективы...
— Нельзя... Нельзя без перспективы... — бормотал Бурцев, расхаживая.
— В таких случаях моя дальняя родственница Наталья Филимоновна говаривала: были бы деньги — перспективы сами придут, — иронически заметила Эстезия Петровна.
Бурцев рассеянно улыбнулся и остановился против нее.
— Надо ломать эту петрушку... — задумчиво произнес он.
— Да?.. Есть золотое правило: легче на поворотах... Не забывайте, что его все же любили. Был, знаете, у него такой кнутик — пре-ми‑и... — раздельно сказала Эстезия Петровна, имея в виду Гармашева. — Всюду и везде — премии!.. Словом: сезам, откройся!..
— Но это же шут знает что! — сказал Бурцев. — Я за материальную заинтересованность, за то, чтобы все мы, дай нам бог здоровья, жили в достатке. Уж кто-кто, а мы заслужили этого... Но если всем будут заправлять одни деньги, чем мы будем отличаться от слуг желтого дьявола? Нет, так мы коммунизма не построим! При таком подходе к людям даже бессребреники собьются со всякого толка. Возьмите Кахно... Я верю, что он ничего не имеет со своих операций, но это же не метод работы!
— Кахно — славный человек, — с доброй улыбкой произнесла Эстезия Петровна. — И жена у него чудесная. Работает в ателье мод, помогает мне иногда шить... И вы правы, Кахно ничего не присваивает. Даже запретил жене шить на дому, упирая на то, что «эх, шарабан мой, американка» не довезет до добра... Я знаю их жизнь...
— Вот видите! — сказал Бурцев, отходя. — А с нашего благословения ходит в пиратах! Не‑е‑ет, надо думать и перестраиваться... Весь вопрос — с чего начать?..
— С чая... — сохраняя серьезность, ответила Эстезия Петровна. — Мне кажется — законы об охране труда еще не отменены?
— Сдаюсь! — засмеялся Бурцев. — И прошу прощенья...
— Пока я займусь на кухне, приберите, пожалуйста, бумаги, — сказала Эстезия Петровна и вышла, шаркая шлепанцами.
Бурцев завязал тесемки папки и подошел к тумбочке, полки которой были тесно заставлены патефонными пластинками в бумажных конвертах. Одну из полок занимала небольшая стопка книг — преимущественно стихов: Багрицкий, Блок, Хафиз, Навои... Бурцев вытащил томик Саади и, раскрыв наугад, прочел отчеркнутые строки:
Все люди братья, ибо все они
Из теста одного сотворены.
— Как по-современному это звучит! — обернулся он к вошедшей Эстезии Петровне и повторил стихи.
— А-а... Саади... — кивнула Вечеслова. — Прочтите про ветер Шираза. Если вы чувствуете поэзию, вы уловите здесь этот ветер, от которого смуглеют розы.
— Когда-то чувствовал, — сказал несколько задетый Бурцев. — Писал даже...
— Да?.. — в карих глазах Эстезии Петровны сверкнули изумленно-веселые чертики. — О чем же? О шестеренках?..
— Почти... — улыбнулся Бурцев. Теперь он не обиделся. В самом деле, директор — и... стихи! Для стороннего человека это должно казаться несолидным. Хотя — почему бы, собственно?
— Быть может, прочтете? — допытывалась Эстезия Петровна.
— Как-нибудь в другой раз... — сказал Бурцев, уже стыдясь своего бахвальства. Он отвернулся и взял с рабочего столика другую, раскрытую на середине, книгу. Это был роман Ремарка «Время жить и время умирать». Бурцев еще не читал его.
— Интересно? — спросил он, обернувшись к Эстезии Петровне, сидевшей на тахте.
Закинув ногу на ногу, она облокотилась о колено, медленно закурила.
— Люди без прошлого... — сказала она, глядя перед собой. — Понимаете?.. А из таких, когда в душе нет святынь — больших, пережитых со всеми, и своих, пусть маленьких, но милых, помогающих жить и не извериться, — из таких выходят или убийцы, или безвольные тряпки, предающие и самих себя, и других... Люди без прошлого, без святынь... Им время умирать, но они живут... Страшно, что их много... — Ее грудной голос звучал задумчиво и напряженно.
Бурцев взглянул на книгу, положил ее на место и молча закурил.
И был еще один такой вечер...
И еще один...
Догадки и выводы, к которым Бурцев приходил вечером, он проверял днем на заводе. Он все более уверенно чувствовал себя на новом месте и все более убеждался, что Эстезия Петровна — неоценимый помощник для него. До тонкостей знала она многое и многих. Иногда его забавляли ее острые, порой даже несколько циничные, но меткие суждения.
Как-то, ставя последнюю точку над «и», она заметила о Гармашеве:
— Он — как утюг. На него сверху давят — он гладит.
О Таланове она обронила:
— Маринованный интеграл. В производственном соусе — нужен, отдельно есть нельзя.
Через неделю было закончено знакомство с «княжением Гармашева».
— Вот и конец нашим бдениям, — сказал Бурцев, едва удерживаясь, чтобы не потянуться облегченно. — Большущее вам спасибо...
Эстезия Петровна кивнула с усталой улыбкой.
— Дымно... — заметил Бурцев. — Поднять вам шторы?
— Свет надо потушить, мошкара налетит, — лениво ответила Эстезия Петровна. Поджав босые ноги, она сидела в своей обычной позе, втиснувшись в уголок тахты.
Бурцев потушил свет и поднял шторы. Остановился в нерешительности. Эстезия Петровна молчала.
— Вам хочется спать? — глухо прозвучал в наступившей темноте ее грудной голос.
— Нет... — полувопросительно ответил Бурцев.
— Посидите... — сказала она. Глаза начали привыкать к темноте, и Бурцев видел, что она смотрит на него.
Придвинув стул, он поставил на него пепельницу и сел в другом углу тахты. Закурили. От света спички зрачки Эстезии Петровны сузились, глаза налились янтарной влагой.
За окном светится ночь... Синяя азиатская ночь, с жаркой тишиной, с неслышным ветром... Как светящийся циферблат часов, медленно кружится звездное небо... Время идет и не идет — тянется... Наступает минута откровенности... И в синей полумгле комнаты негромко звучат два голоса. Разматываются клубки рассказов... Разматываются, убегают в прошлое... Изредка в темноте вспыхивают и гаснут огоньки сигарет... Светится синяя ночь... И не нужно огня, когда наступила минута откровенности. Когда хочешь перед другим размотать клубок своей жизни... Негромко, вполголоса...
— Не помню, как прибежала на станцию. Кинулась к коменданту... Что-то кричала о дезертире... Была как сумасшедшая...
Это говорит Эстезия Петровна. Прислушиваясь к себе, временами замолкая. И тогда вспыхивает красный огонек сигареты.
— Проходил какой-то поезд... Села в него... Очутилась в Оренбурге... Стала осаждать военкомат... Там и оставили... Писарем... Как оказалась здесь?.. Начальник мой демобилизовался, уговорил поехать с собой... Он руководил трестом...
— А дальше?
— А дальше — неинтересно... Была жизнь одинокой женщины...
Наступает молчанье... Долгое... Наконец, едва шелохнувшись, Эстезия Петровна говорит:
— Дмитрий Сергеевич... Вы обещали почитать свои стихи...
— Хорошо... — говорит Бурцев и, помедлив, читает:
Я сердце свое на ладонях,
как капельку трепетной ртути,
как солнце в лазури бездонной,
несу — и считаю минуты.
Несу — и боюсь поскользнуться,
боюсь расплескать эту нежность,
боюсь — не смогу улыбнуться
в ответ на улыбки безбрежность.
Прими эту каплю!.. Я близко...
Так близко, что выдох твой тронет...
Прими! — иль на новые брызги
разбей ее взмахом ладони...
Эстезия Петровна долго молчит. Затем спрашивает:
— Это — Ольге?..
— Нет... Никому... Просто томленье духа... — с легкой насмешкой над собой говорит Бурцев. — Никогда ни одной женщине не читал... Вам — первой...
Снова наступает молчанье...
Наконец Бурцев встает. Находит руку Эстезии Петровны... Держит ее — расслабленную, грустную... Тихо целует... И уходит.
Как светящийся циферблат часов, медленно кружится звездное небо...
Когда человек после длительного ожидания окажется в воде, ему остается энергичнее работать руками и ногами, да так держать голову, чтоб не захлестнуло волной. В сходном положении находился Бурцев. Время, тянувшееся с того самого дня, как он согласился занять новый пост, нескончаемо медленно, вдруг обрело рабочий ускоренный ритм. И дни полетели, будто ветер листал календарные странички...
Бодро взбегая через две ступеньки по гулкой бетонированной лестнице с железными поручнями, Бурцев знал, что передышки уже не будет до самого вечера.
Первой к нему входила Вечеслова — с неизменной кожаной папкой и неизменно подтянутая. Установившиеся между ними неопределенно-интимные отношения оставались дома, там, в ее комнате, где висела картина Ренуара. Пожалуй, Вечеслова держалась с еще большей деловитой официальностью, чем прежде, выкладывая перед Бурцевым служебную корреспонденцию и бумаги на подпись. И каждый раз Бурцев бывал неприятно озадачен столь резкими — на службе и дома — переменами. Но в те редкие минуты, которые выпадали среди дня, когда они оставались наедине и не бывали заняты, Бурцев с радостью ловил в ее карих блестящих глазах что-то тревожно-выжидательное. Казалось, в них остался звездный свет памятной ночи — и нет-нет да вспыхивал в самой глубине янтарными точками.
Нет, мира в его душе не было...
Тотчас же после ухода Вечесловой начинался, наваливался рабочий день. Очередные планерки, прием посетителей, телефонная трескотня... Письменная, телеграфная и телефонная ругань с различными организациями, задерживающими материально-техническое снабжение... Разбор финансовых неурядиц и посещение цехов... Этот жесткий ритм повседневной текучки, пусть даже в нем не было места для лирики, пришелся бы Бурцеву по душе: он любил деятельную жизнь, когда мысль кипит и мускулы играют, когда быстрее бьется сердце и быстрее бежит кровь. Но то, что это была именно текучка — властная, засасывающая, — начало тревожить Бурцева. Она, эта текучка, не давала сосредоточиться на тех мыслях, которые во множестве рождались в течение дня. Случалось, что мелькнет, вильнет хвостом, как мышь, интересное соображение — и тут же затеряется среди десятка других неотложных вопросов.
Но были мысли, к которым Бурцев возвращался все чаще. Например, не проходило дня без стычки между отделом главного конструктора и технологическим отделом.
Приходил Ильяс, резко откидывал рукой короткие черные волосы и, опершись обеими ладонями о стол, начинал крыть технологов.
— Они мне всю конструкцию испортили!.. В корне испортили, так? — горячился он, и сквозь темные губы разбойничье посверкивала золотая коронка. — Только о себе думают, как бы им легче технологию разработать!.. А все остальное — пусть волки кушают, так?
Приходил тихий, меланхоличный Кудашев — главный технолог — и многословно жаловался на конструкторов.
— Помилуйте, Дмитрий Сергеевич... — говорил он, плаксиво кривя рот. — Доколе же это будет продолжаться? Сагатов-младший буйствует, а между тем его молодцы совершенно же не считаются с нами!.. Надо же учитывать возможности нашего оборудования, чтобы создать наиболее рациональную технологию... Они навертят кренделей, а мы — не смей и маковки тронуть или — не дай бог! — внести изменение в конструкцию... Так же не бывает!..
«Почему, — раздумывал Бурцев, — эти два отдела, казалось бы самой логикой производства — что делать и как делать — призванные быть вместе, оказались повсюду разделенными? Не потому ли, что те и другие специалисты обучаются на различных факультетах, а порой — и в отдельных вузах? Но разве из этого следует, что их надо разлучать на производстве?»
Пока что это были несколько отвлеченные, еще никому не высказанные соображения. Бурцев знал, какое множество возражений он встретил бы, выскажи эти мысли, и какое сопротивление инерции встретил бы, задумай претворять их в жизнь. Но он все более укреплялся в убеждении, что подобная реорганизация была бы полезной.
Текучка съедала день, текучка заглушала мысли, но захлестнуть их полностью не могла. Порою Бурцева охватывало то чувство собранности, которое он испытывал в военном училище перед выходом на марш. В последний раз подогнано снаряжение, проверено оружие. Остается потопать ногами, плотнее примяв портянки, и — в путь!.. Дорога предстояла длинная, но первые шаги уже были сделаны. Перспективно-техническая группа была создана: Ильяс добился своего.
Ходжаев, какой-то костистый, с длинным хрящеватым носом, сидел, выгнув худую спину. Сквозь шелковую красную рубашку с короткими рукавами выпирали позвонки. На столе лежали его худые волосатые руки. Шафигуллин, обратив к окну свое оливково-смуглое девичье лицо, казалось, замечтался о чем-то постороннем. Ильяс глядел на них, по привычке упираясь обеими руками в стол и посверкивая своим золотым зубом.
— Вот, перед директором говорю, так? — нагнулся он вперед. — Если кого поймаю в цеху, у нового станка, уволю! Серьезно говорю, так?.. Будете сидеть и думать... Думать о нашем развитии... Кто не растет, не развивается — мертв!.. А мертвецы — закон! — разлагаются, так?.. Каждую неделю будете докладывать свои соображения...
Для группы выделили специальную комнату. Снесли туда чертежные столы, пантографы, справочники. Не обошлось и без курьезов. Ильяс, не доверявший усидчивости конструкторов, задумал запирать их на замок. Понадобилось специальное вмешательство Бурцева, чтобы охладить его усердие. Порешили на том, что конструкторы будут сами запираться, дабы никто им не мешал. В конструкторском бюро завода, как и предупреждал Таланов, разыгрывались по этому поводу спорадические бури. Нашлись и обиженные, и скептики, считавшие, что Ходжаев и Шафигуллин добрались до легкой жизни. Членов группы окрестили «отцами-пустынниками» и, проходя по коридору мимо запертой двери, наигранно громко шикали друг на друга и ступали на носках. Что и говорить — нагрузка на каждого конструктора увеличилась...
Впрочем, Бурцев относился к группе как к эксперименту. Полезному, но эксперименту, который, может быть, в отдаленном будущем все же принесет пользу. Главной его заботой в эти дни было снабжение, сжимавшее тисками и лихорадившее завод. Годовая заявка на материально-техническое снабжение была уже утверждена в главке, и выскочить из нее, получить что-либо экстренно необходимое представлялось почти невозможным. Оставалось надеяться на Кахно, который бегал, толкал, вырывал.
— Я — явление, порожденное действительностью, — говорил он с мрачным юмором. — Кооперирование — красивая вещь, но — аллаверды! — оно не блюдечко, на котором подносят розовый крем. Разрешите послать толкача на Урал: я интересуюсь фасонным литьем. Если через месяц не получим — будем вне игры.
И Бурцев разрешил. Он поражался энергии этого немолодого, в сущности, человека, внушавшего сотрудникам своего отдела:
— Расставить ноги на ширину плеч и дышать носом, брильянтики мои, хорошо для юной гимнастки, а не для снабженца.
В эти же дни, когда создавалась новая конструкторская группа, у Бурцева произошло первое крупное столкновение с Талановым, который не раз высказывался против затеи Ильяса.
— Я нахожу, что производство должно быть производством, а не экспериментальной лабораторией, — сказал он, заканчивая разговор и поднимаясь с места.
Бурцев тоже встал. Дальше разговаривали, стоя по обе стороны стола.
— Я удивляюсь... — пожал плечами Таланов. — Техника — это трезвый расчет. Техника не терпит телячьих восторгов и прожектерства. А что такое, как не прожектерство, эта самодеятельная группа?
— Скажем — мечта... — неохотно ответил Бурцев. Он уже устал спорить и считал разговор законченным.
— Ах, вот как!.. — покривился Таланов. — Конечно, с позиций такого высокого слова меня можно громить, как рутинера и педанта. Но я не забываю, что я в первую голову производственник!.. И, поверьте мне, Дмитрий Сергеевич, будь у нас не завод, а специальное конструкторское бюро, я, возможно, также согласился бы поэкспериментировать. А пока я хочу работать спокойно, ибо вижу в спокойствии основу ритма. Вынув двух лучших конструкторов из механизма производства, сохраним ли мы ритмичность? Полагаю, что нет... Как бы то ни было, я искренне высказал свои соображения...
— Что ж, жизнь нас рассудит!.. — улыбнулся Бурцев, разведя руками.
— Да, жизнь нас рассудит, — кивнул Таланов и вышел.
Последнее слово осталось за Бурцевым, но полной уверенности в своей правоте он не испытывал. Нельзя было спорить с тем, что в работе группы существовала какая-то неопределенность. Думать о модернизации и улучшении выпускаемой продукции, — не слишком ли общо поставлена задача? Не следовало ли более конкретизировать ее?
Бурцева одолевали сомнения: не поторопился ли, не пошел ли на поводу восторженного Ильяса? Но он мог честно признаться себе, что личные отношения не играли здесь никакой роли. И, в конце концов, когда-то надо же было начать!..
Вошел, отдуваясь, Муслим. Сдвинул досадливо тюбетейку и взглянул на Бурцева.
— Пойдем в литейный цех, — сказал он. — Плохо там, э...
— Что, опять женский вопрос? — улыбнулся Бурцев.
— Женский, э... Выкидыш... — хмуро ответил Муслим. — Говорил этому черту: переводи всех на легкую работу... Не слушал, э!..
— Хорошенькое дело!.. — нахмурился Бурцев. — Почему же она в декретный отпуск не шла?
— Я знаю, э?.. — отмахнулся Муслим. — Может, не срок... А может, ребенка не хотела.
— Ну, пойдем... — неохотно сказал Бурцев. — Придется, значит, и делами литейки заняться... Еще одна проблема...
А каждый день рождал их все новое множество.
И снова мелькали листки настольного календаря, будто ветер их переворачивал...
Наступила середина июня. Близился конец квартала, близился срок сдачи нового станка. Испытания его были назначены на полдень.
Дни летнего солнцестояния в Азии — не пустые слова. Пронзительно-яркие отвесные лучи падали сквозь застекленную крышу на участок сборки. Золотилась пыль, возносясь кверху, — и казалось, что крышу подпирают зыбкие световые колонны. Из вентиляционных труб шел сухой горячий воздух. Если подставить под него лицо, кожа мгновенно высыхала и неприятно обтягивалась.
Станок — еще не окрашенный, со снятыми кожухами, весь какой-то раздетый, — стоял на испытательном стенде, возле которого в безмолвной нервной суматохе возились слесари-сборщики. То и дело кто-либо из них убегал и возвращался. Что-то подкручивал и подтягивал гаечным ключом Ильяс. Взмокшее лицо его было перемазано маслом; нательная сетка, обнажавшая волосатую грудь, прилипла к телу; маслянистые хмельные глаза вряд ли замечали окружающих...
В сторонке, на ящике, сидел Савин. Непривычно молчаливый, он лишь обмахивался платком и взглядывал то на станок, то на Бурцева, который спокойно курил, засунув одну руку в карман.
Наконец, без особого предупреждения, Ильяс включил мотор, и из станка — с интервалом чуть меньше минуты — стали выскакивать звонкие металлические карандашики со специальной насечкой — шпиндели. Гудел мотор... Позвякивали, ударяясь о плиту, карандашики... Станок работал. Все было до обидного буднично и просто. Атмосферы праздничности не получилось. У Бурцева были свои основания не слишком волноваться: не он начинал это дело, не он переболел за него. Но другие? Вот стоит Ильяс и молча смотрит на шевелящуюся кучу шпинделей. Он все вытирает и вытирает куском ветоши замасленные руки, и в движениях его чувствуется скорей облегчение, нежели радость. Сказалась ли усталость, или успел перекипеть, — и достигнутая цель уже не волнует? Но так или иначе, станок работал — и это было хорошо. Бурцев готов был сознаться, что станок — очко в пользу Гармашева в их заочном споре. Его удивляло лишь отсутствие авторов: Ходжаев и Шафигуллин не пришли на испытания.
Казалось, единственным человеком, который искренне радовался, был Савин. Взяв Бурцева и Ильяса под руки, он заулыбался, зашумел.
— Ну, братья-разбойники... — говорил он, заглядывая им в лицо. — Когда отгружаете?..
Вечеслова насмешливо взглянула на него и, потупившись, глядя себе на ноги, медленно пошла из цеха.
— Отгрузим... — усмехнулся Бурцев. — Получишь в срок...
Проводив Савина до проходных ворот, Бурцев поспешил к себе в кабинет, в мир относительной прохлады. Солнце пекло нещадно. Казалось, его лучи отражались от фаянсового, белесо-голубого неба и низвергались на обнаженный двор с потрескавшейся, истолченной в пыль землей... Проходя коридором мимо двери вновь организованной конструкторской группы, он остановился. «Зайти?..» За дверью стояла тишина. «Не стоит...» — подумал он и пошел дальше.
А через час таинственная дверь раскрылась, и «отцы-пустынники» вышли в коридор. Ходжаев запер дверь двойным оборотом ключа, подергал ее и кивнул Шафигуллину.
Пройдя меж чертежных столиков конструкторского бюро, они подошли к Ильясу. Лица у них были странные.
— Что случилось? — Ильяс вскочил, с неосознанной тревогой глядя на них.
— А вот пойдем, увидишь... — уклончиво ответил Ходжаев.
Над чертежными столиками поднялись любопытствующие головы. Когда трое пошли из комнаты, их проводили настороженными взглядами.
Спустя некоторое время заметили, что все трое, с рулонами каких-то чертежей в руках, прошли в кабинет Бурцева.
— Вот смотри, Дмитрий Сергеевич... — сумрачно сказал Ильяс, расстилая перед Бурцевым чертежи.
Это была измененная схема нового, только что опробованного станка. Впрочем, измененной ее можно было назвать лишь условно, поскольку оставались некоторые из старых узлов. Но в целом это была совершенно новая машина. В проекте присутствовала та техническая смелость, та самобытность, которых не хватало старому варианту.
Стоя за креслом Бурцева, конструкторы давали краткие пояснения.
— Скорость, а значит, производительность — возрастают втрое, — закончили они и, отойдя в сторону, присели.
Бурцеву не нужно было много объяснять. Он испытывал почти эстетическое наслаждение, просматривая листы чертежей.
— Слово не мальчика, а мужа?.. — поднял он веселый взгляд на Ильяса.
Ильяс не принял шутки.
— Что будем делать?.. — спросил он внезапно охрипшим голосом и облизнул губы. — Станок готов, так?..
В первое мгновение Бурцев не понял. Он взглянул на чертежи, потом на конструкторов. Те сидели с отсутствующими лицами...
Взгляд Бурцева медленно потухал. Он достал из кармана измятую пачку, долго ковырялся в ней... Выбрал сигарету, закурил. Легкий сухой ветер, задувая в окно, шевелил волосы. Воздух нес запахи нагретой солнцем пыльной листвы. Там, за окном, струилось знойное марево, усыпляющее мысль, размягчающее тело. «Ветер Шираза... — усмехнулся про себя Бурцев. — А ты сиди здесь — решай квадратуру круга!..» Ему вдруг захотелось встать и уйти. На улицу, в парк, где хрустит под ногами песок, куда угодно, лишь бы не возиться еще и с этой столь неожиданно возникшей проблемой. Право, лучше было оставаться со своими автоматами!.. Раздражение подкатывало к горлу, натягивая голосовые связки.
Усилием воли — «Нельзя срываться... Ты — не один!..» — он старался подавить злые мысли. Но совершенно сдержаться не смог.
— Какого же шута вы думали раньше? — воскликнул он, с неприязнью глядя на конструкторов.
Шафигуллин медленно повернул к нему свое оливково-смуглое мечтательное лицо.
— А когда нам было думать?.. — только и сказал он.
— Тот нажимает, этот гонит... — заговорил Ходжаев. — Скорей, скорей!.. Вот и слепили... Станок-то был вроде подкидыша. Нас никто не освобождал от текущей работы...
Бурцев молчал, уже сожалея о своей вспышке. В сущности — в чем они виноваты? Да и проблема... Станок готов, работает — и должен быть сдан в срок. Никакой проблемы, казалось бы, нет. Но все же...
— Как же вы теперь-то додумались? — с невольным интересом спросил он.
— Это, пожалуй, ваша вина... — без улыбки сказал Шафигуллин. — Если помните, вы заметили, что напрашивался лучший вариант. Ну и вот... решили начать с того, что, очевидно, оставалось незавершенным. Надо же было нам знать, чего мы стоим, прежде чем приступать к другим работам...
— Вот уж поистине: не задирай чужого самолюбия, — прищурился Бурцев и встал. — Хорошо... Подумаем над своими грехами... А пока идите полюбуйтесь на свое детище. Но — никому ни слова...
Конструкторы ушли.
Бурцев вышел из-за стола и, насмешливо взглянув на Ильяса, помахал сигаретой.
— Что? Не ожидал точки с запятой? — сказал он. — В жизни все сложнее, а?
Ильяс отодвинул стул и сел.
— Станок готов, так? — сказал он, подняв голову. Но Бурцев не мог поймать его ускользающего взгляда. — Станок готов... Будем считать... — Ильяс сделал зачеркивающий жест. — Так?..
Теперь, когда Ильяс высказал мелькнувшую у него затаенную мысль, Бурцев возмутился.
— Да ты хоть рассмотрел?.. — сказал он, нагибаясь над чертежами. — Это же вещь!.. Как ты ее зачеркнешь? И как будешь смотреть в глаза своим конструкторам? Шумел, шумел, а дошло до дела — так в кусты?..
— Хорошо, я не в кусты... — угрюмо сказал Ильяс. — Что предложите?
— Что предложу, что предложу... — Бурцев прошелся вдоль стола. — Если б я это знал... Ясно одно — надо сохранить у людей веру. Иначе из всей затеи модернизации станков громкий пшик получится. Останемся при своем интересе и пустых хлопотах... А не сдать станок — это, брат, тоже... Если б они хоть немного раньше подоспели!.. — Бурцев с досадой пристукнул по чертежам и присел на подлокотник кресла.
Ильяс потирал себе лоб. Подняв голову, он встретился взглядом с Бурцевым и неожиданно улыбнулся.
— Дмитрий Сергеевич... — сказал он. — А ведь толк получается, так?
— Да уж... Скорей, чем ожидали... — усмехнулся Бурцев. — Вот тебе и моральный износ... — Он притушил сигарету и вздохнул. — Вот что... С ходу тут ничего не решишь. Надо с людьми поговорить. Иди зови Таланова. И попроси ко мне Эстезию Петровну, надо сказать, чтобы разыскала Муслима.
Вечеслова вошла с какой-то бумагой в руках.
— Вы уже слышали? — спросил Бурцев, взглянув в ее замкнувшееся лицо.
— О чем? — слегка вскинула она бровь.
Бурцев начал было объяснять — и замолк. Похоже, что его слова не доходили до нее. Она не прерывала, но и слушала как-то безучастно. Что же с ней творится?
Словно очнувшись, она подняла отстраняющий взгляд и протянула листок, который держала в руке.
— Вам — извещение, — холодно сказала она. — Вызывает Москва...
— Сейчас? — Бурцев глянул на телефон.
— Завтра... — ответила Вечеслова. — И говорить будете не отсюда, а с переговорной.
— Почему? — удивился Бурцев.
— Очевидно... частный разговор... — сказала Вечеслова, прямо глядя на него.
Бурцев вспыхнул и с преувеличенным вниманием стал читать извещение. Действительно, не трудно было догадаться, чей это вызов... Он успел забыть о коротеньком письме, которое отправил Ольге в первые же дни по приезде. Начисто забыл и о письме, и о ней самой... К чувству стыда примешивалось, однако, еще какое-то неприятное чувство. Он не хотел этого звонка — вот в чем дело! Но это же нечестно...
— Спасибо... — коротко сказал он и спрятал бумажку в карман.
— Быть может... — протянула Вечеслова, — будет лучше, если я заблаговременно подыщу другую квартиру?
— Для кого лучше? — почти зло спросил Бурцев. — Для вас? Тогда другое дело...
Вечеслова мельком взглянула на него и медленно пошла к выходу.
— Постойте... Я зачем-то вызывал вас... — остановил ее Бурцев. — Да!.. Разыщите мне, пожалуйста, Муслима Сагатова.
— Хорошо, — кивнула Вечеслова и, задержав на нем взгляд, вышла.
Вскоре вернулся Ильяс в сопровождении Таланова. За ними подоспел Муслим. Выслушав новость, он сдвинул набок тюбетейку и почесал за ухом.
— После свадьбы в трубы трубим, э? — заметил он, прислушиваясь, однако, к разговору Бурцева с Талановым.
— Что ж, идея прекрасная... признаю... — сцепив руки, как певец на эстраде, Таланов глядел на чертежи. — Но к чему это сейчас? В конечном итоге — напрасная трата времени...
— И вы совершенно не допускаете мысли... — начал Бурцев.
— Помилуйте, Дмитрий Сергеевич!.. — приподнял плечи Таланов. — Если это шутка, то неудачная. Конец квартала есть конец квартала. И он наступит тридцатого июня: ни днем раньше, ни днем позже... Осталось пятнадцать дней — какие же могут быть разговоры?
— Да, к концу квартала не успеть... — согласился Бурцев.
— А что, очень хороший проект, э? — вмешался Муслим.
— Очень, — ответил Бурцев. — И зарывать его в землю — преступление.
— Вы это совершенно серьезно говорите? — с интересом обернулся к нему Таланов.
— Совершенно серьезно... В здравом уме и твердой памяти... — Казалось, Бурцеву только и нужно было встретить столь категорическое отрицание, чтобы от его размягченности не осталось и следа.
Таланов с презрительным сожалением взглянул на него.
— Вы, кажется, еще не понимаете всей глубины последствий, если решитесь на подобный шаг, — сказал он. — Весь управленческий и инженерно-технический аппарат лишится премий за выполнение квартального плана; премии за станок мы также не получим, а это уже касается и рабочих; контролеры же Промбанка не преминут, я думаю, поприжать нас с фондом заработной платы... Но это — лишь материальные потери. А моральные? Мы подведем главк и министерство... Тут уж, даже приблизительно, трудно гадать...
— А давайте повернем вопрос иначе... — махнул рукой Бурцев. — Кого будет больше — пострадавших или выигравших? Полезно это для дела или нет?
— Я не силен в софистике, — отрезал Таланов. — Но полагаю, что люди — мало их или много — есть люди. Они работали!.. И не для того, чтобы их труд пошел кошке под хвост...
— Вы, очевидно, полагаете, что вы один — гуманист! — вскипел Бурцев. — С подобными взглядами мы сто лет топтались бы на месте, располагаясь табором перед любым препятствием. Но в известной формуле, кроме труда, говорится еще и о способностях!
Спор начал переходить в перепалку — и ничего не разрешил. Разошлись, договорившись собрать назавтра заседание партийного комитета.
Внеурочное совещание у директора не скрылось от сотрудников заводоуправления. Из конструкторского бюро потянулись слухи: что-то случилось! Установилась напряженная атмосфера...
Пообедав в ресторане, Бурцев возвращался домой. Машину он отпустил, чтобы пройтись пешком и успокоить нервы. Неприятностей хоть отбавляй. А в довершение всего — этот вызов на переговорную... Неужели Ольга вдруг надумала приехать? Как это было бы ненужно и глупо...
Блестел асфальт, на глазах высыхая после поливки. Блестела сочная, еще не совсем запылившаяся, листва акаций и лип. Блестели глаза двух девушек, легким шагом прошедших мимо; блестели их голые ноги и плечи, отполированные загаром. Просторно сияло южное лето. Лишь на душе у Бурцева было смутно.
В коридоре, щурясь после яркого света, Бурцев остановился. Дверь в комнату Эстезии Петровны была приоткрыта. Она вполголоса напевала своим грудным глубоким голосом:
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Погоди немного,
Отдохнешь и ты...
Бурцев заглянул в дверь. Эстезия Петровна сидела, обхватив широко раскинутыми руками столик и прижавшись щекой к клавишам пишущей машинки. Почти кричащим отчаянием дохнуло на Бурцева, и он затаил дыхание.
Наконец Эстезия Петровна упрямо тряхнула головой, и пальцы ее с остервенением обрушились на клавиши.
Бурцев постоял и, неслышно ступая, пошел к себе. Он остановился у окна спальни и закурил. Предвечернее желтое солнце освещало захламленный пустырь напротив и трехэтажный недостроенный дом, принадлежащий заводу. Неуютно оплетали дом безлюдные строительные леса...
У Эстезии Петровны портился характер...
Утром она отругала — за плохо напечатанные документы — Симочку. Затем ее гнев обрушился на Кахно. Он уже второй раз прибегал к ней.
— Брильянтик мой, — говорил он умоляюще. — Посмотрите... Фондовое извещение на лес... Может, где-нибудь затерялось у вас среди бумаг?
— Георгий Минаевич!.. — вспылила она. — Вы за кого меня принимаете? Если я сказала — нет, значит, — нет! И уходите, пожалуйста! Не мешайте мне...
Она заложила в пишущую машинку бумагу и принялась перепечатывать документ, испорченный Симочкой.
— Что случилось, брильянтик? — Кахно мягко дотронулся до ее плеча. — Я ничем не могу помочь?
— Не нужно мне никакой помощи, понятно? — зло сверкнула она глазами. — И оставьте меня в покое!..
Бурцев, уходя на заседание партийного комитета, остановился возле ее стола. Она выжидательно поднялась и смотрела в сторону. Даже пудра не могла скрыть темных кругов вокруг ее глаз. Проклиная себя в душе, Бурцев молчал и не находил каких-то простых и необходимых слов, способных разбить ее отчужденность.
— Ну... я пошел... — только и сказал он. — Если будут звонить, переключите, пожалуйста, телефон.
Заседание партийного комитета проходило не совсем так, как ожидал Бурцев. Разговор вышел за рамки частного вопроса о новом проекте и шел скорее о стиле работы всего предприятия. Высказывались коротко, иногда зло, но чувствовалось, что многие ждали этого откровенного разговора. Внешне спокойно держался Таланов, непоколебимо уверенный в своей правоте.
— Существует государственная дисциплина, которой мы все должны подчиняться, — сказал он. — Мы не имеем права сорвать выполнение плана без достаточных к тому оснований. Мы не должны забывать, что от нас в некоторой степени зависит и выполнение плана будущей хлопкоуборочной кампании. Мы не можем допускать в своей работе никакой анархии.
— Вы нас не пугайте этим словом, так? — сорвался Ильяс, сверкнув темными, как нефть, глазами. — Не пугайте, так? Здесь — партийный комитет, коллективный разум, не анархия, так? И по течению, которое создали вы с Гармашевым, мы не пойдем!.. Двадцатый съезд нас учит думать... Думать, так? Думать о пользе государства... О пользе, так?
Муслим постучал ладонью по столу и поднялся.
— Государственная дисциплина — закон, кто спорит, э! — сказал он. — Не об этом говорим, э! Вот — газету читаем, брошюры читаем, видим — написано «на базе высшей техники»... Киваем головой «хай, хай, хоп — хорошо» — делаем по-старому... Это как называется, э?.. Вот — новый проект, вот — база высшей техники... Хороший проект? Товарищи говорят — хороший... Кому видней? Главк далеко, министерство далеко, мы — здесь... Мы должны говорить по-государственному, решать по-государственному... Выпускать продукцию тяп-ляп, пока от нас уйдет, «пока до хозяина дойдет», — по-государственному, э?..
Муслим обвел взглядом присутствующих и сел.
— Давайте о деле говорить, э... — сказал он, подвигав на голове тюбетейку. — Говори, Дмитрий Сергеевич.
— Мы немного отвлеклись... — начал Бурцев. — Мне кажется, следует конкретизировать обстановку. Конечно, если бы станок пришлось делать совершенно заново, мы сказали бы «на безрыбье и рак рыба». Но я совещался с конструкторами, и мы установили, что, опоздав всего на десять — пятнадцать дней, мы сумеем дать новый вариант станка. Переделывать придется лишь часть узлов, а производительность станка возрастет втрое. Из этого и следует исходить... Если бы не один момент — личные материальные потери рабочих и инженерно-технического персонала, не стоило бы и обсуждать этот вопрос. Но этих потерь нам не избежать, в этом Николай Николаевич прав. Такова обстановка, решайте...
Решили обсудить вопрос с рабочими — созвать во вторую смену общее профсоюзное собрание.
Часа в три дня Бурцеву позвонил Савин.
— Сушай, варяг, — сказал он. — Что у тебя стряслось? Я слышал, что ты не дашь мне станка?..
Бурцев стал объяснять.
— Ну, знаем мы эти переделки на ходу!.. — перебил Савин, как только понял, в чем дело. — Либо будет, либо нет... Мне не нужно журавля в небе, ты мне дай синичку, которую я видел. А не дашь — не обессудь, буду жаловаться. Может, у тебя и две головы, а у меня — одна!..
Бурцев задумался. Позиция заказчика осложняла дело. Отступить? Отказаться от ценной технической идеи? Никогда!.. В конце концов, это — не частное дело. Ни его, Бурцева, ни Савина, ни самих авторов. В тот момент, когда они положили чертежи на директорский стол, проект стал принадлежать обществу. Да, теоретически, отвлеченно, это было так... А практически... Что же, вечером увидим... Жаль, что придется опоздать к началу собрания: надо ехать на переговорную станцию.
В шесть часов к нему зашла Вечеслова.
— Я ухожу, Дмитрий Сергеевич, — сказала она негромко. — У меня что-то голова разболелась... Вот передайте, пожалуйста, Кахно фондовое извещение на лес. Он все беспокоился.
— Да-да, пожалуйста... — сказал рассеянно Бурцев, засовывая бумагу в карман. Вечеслова, казалось, чего-то ждала. Но что он мог сказать до разговора с Ольгой? Бурцев терялся. Чувствуя, что говорит глупость, он все же спросил: — Может... возьмете машину — и к врачу?..
— Обойдусь... До свадьбы пройдет... — усмехнулась Вечеслова и, кивнув головой, вышла.
Бурцев с досадой отодвинул кресло и, подойдя к столу, закурил. Небо, с утра затянутое хмурой дымкой, приобрело свинцовый оттенок. Давящая духота вызывала неприятную липкую испарину. Порывами налетал жаркий ветер, закручивая небольшие смерчи мелкой пыли.
«Все-таки ты порядочная размазня, Димка... — думал Бурцев. — Ты не умеешь болтать ногами... И вечно чем-то связан... К шутам!..»
Позже, расхаживая мимо кабинок переговорной станции, он опасался одного: как бы треволненья последних дней не обрушились на Ольгу, словно развернувшаяся пружина. Он совершенно не представлял себе, как и о чем будет говорить с ней. Попытался сосредоточиться, но махнул рукой...
Наконец его вызвали в кабинку. С щемящим беспокойством в сердце он взял трубку и услышал далекий тоненький голосок Ольги. В первое мгновение он отвечал механически, почти не вникая в смысл ее слов.
— Как же ты устроился, Димчик? — спросила она после небольшой паузы.
— Отлично... — ответил Бурцев. — Отлично устроился. Все идет как нельзя лучше...
— Тебе хорошо, да?.. — с какой-то затаенной надеждой в голосе допытывалась Ольга. — Знаешь... Я хочу сказать... Уж лучше сразу!.. Не приеду я, Димчик... Не могу я, не могу!.. — В голосе ее послышались знакомые, по-детски капризные нотки.
Бурцев притих. «Ольга, славная!..» — хотелось ему крикнуть. Он готов был смеяться и в то же время чувствовал себя в чем-то виноватым перед ней.
— Денег тебе не нужно? — зачем-то спросил он.
— У меня есть... — ответила она. — Ты хороший все же, Димчик... Прости... Но мне трудно с тобой... Рядом с тобой я как-то особенно чувствую свое ничтожество... Нет, нет, дорогой, это не ты виноват. Это — во мне самой!.. И вот, я понимаю, что никогда не смогла бы отделаться от этого чувства....Но нельзя же так жить, правда?.. Ты все работаешь, думаешь о чем-то, тебе все ясно впереди. А я ничего особенного и добиваться не хочу, живу — и все... Ты не сердишься на меня?
— Нет, Оля, нет!.. — взволнованно сказал Бурцев. — Сейчас ты, может быть, честнее меня... И я от всего сердца хочу, чтобы ты была счастлива!..
— Спасибо, Димчик, целую тебя... — с каким-то поспешным облегчением ответила она. Бурцев почувствовал, сколько напряжения потребовал от нее этот разговор — честный, без уверток. Он был благодарен ей, и в то же время ему было жаль ее, словно он обидел ребенка.
Когда Бурцев вышел на улицу, начинало темнеть. Резкий ветер ударил ему в лицо, запорошив пылью глаза. Бурцев взглянул на небо. Похоже было, что собиралась гроза.
— Гони, Миша, на завод, — сказал он, усаживаясь рядом с шофером.
Как и предполагал, Бурцев приехал на завод с опозданием. Собрание шло в сборочном цехе. Люди расселись где попало — на верстаках, на ящиках, на полу. Жестким светом сияли сильные электролампы. Гудели вентиляционные трубы. Но духота не развеивалась. Маслянисто блестели потные лица... Бурцев, невольно пригнувшись, прошел по пролету и сел на свободный стул за небольшим столиком, который был покрыт куском линялого кумача. Никто не обратил на него внимания.
За столом поднялся Чугай, председатель завкома, — тощий, длиннорукий, с неопрятно отросшими волосами. Бурцев с первого дня невзлюбил его. Просматривая вместе с ним коллективный договор, Бурцев убедился в его подобострастной готовности отступиться от любого пункта документа.
— Това-а-арищи!.. — говорил Чугай, разведя длинными руками. — Куда‑а это годится? Мы обсуждаем кардинальный вопрос передовой техники, а вы сводите на шкурные вопросы. Попрошу выступать по существу...
«Ах ты, сколопендра бесхребетная!.. — зло подумал Бурцев. — Поистине, когда такой субъект повторяет верную мысль, даже тогда он лжет...»
К столу вышел кряжистый старик в серой диагоналевой куртке. Разгладив желтоватые прокуренные усы, он достал из футляра очки в стальной оправе, не торопясь надел их, оглядел цех...
Бурцев с интересом приглядывался к нему. Он тронул за плечо сидевшего впереди Муслима.
— Кто это? — шепотом спросил он.
Муслим осторожно отодвинул назад свой стул и нагнулся к Бурцеву.
— Акимов... Иван Савельевич... — сказал Муслим. — Из старых мастеровых... Золотые руки, э... Мастер-инструментальцик.
— Я, товарищи, старый человек... — начал Акимов негромким глухим голосом. — Если что не так скажу, извиняйте... Тут вот много говорили: премии, не премии... Инженеры говорили, опять же — наши рабочие... А товарищ Чугай и вовсе не постеснялся, пустил «шкурника»...
— Товарищ Акимов, попрошу по существу! — приподнялся Чугай.
— Молчать!.. — неожиданно вырвалось у Бурцева. Голос его гулко отдался в просторном цехе. Рабочие зашевелились, вытягивая головы, присматриваясь. Послышались смешки, некоторые стали перебегать поближе к столу.
— Продолжайте, Иван Савельевич, — сказал Бурцев, с бешенством глядя на растерявшегося Чугая.
— Я что хочу сказать... — Акимов снова разгладил усы, пряча в них усмешку. — В старое время нас, инструментальщиков, слесарей-лекальщиков, было — по пальцам сосчитать... Но опять же, какой это был народ, — кудесники! Взять, скажем, плитки Иогансона... От века из Швеции ввозили их. Каждая плиточка — на вес золота. И ведь драли, сучьи дети, — потому — секрета ихнего никто не знал. Да‑а... покуда не взялся за дело золотой человек, мастер божьей милостью — Кушников, Николай Васильевич. «Как-так, — думает, — прежде, до революции, с нас драли шведы, теперь опять же дерут». Стал доискиваться секрета, да и нашел. Да... Собрал мастеров, — кривой Левша у них в подмастерьях бы ходил, — нас, молодых лекальщиков, набрал, поставил артель на Петроградской стороне — «Красный инструментальщик»... Да‑а... Стали работать. Сказать артистически, так у скрипача пальцы пришлись бы грубыми для той работы!.. На чугунную доску-притир насыпали абразивный порошок — и плиточкой, полегонечку, туда-сюда, туда-сюда... Подвигал, поставил под микроскоп, посмотрел — опять двигай. Снимать-то надо сотки микрона!.. Опять же, чуть задумался, нажал сильней — каюк! Либо совсем запорол — не липнут плиточки друг к дружке, либо — точность не та, в низший разряд пошла плитка. Да-а... Флигелек маленький, темный, холодный... Денег имели всего-ничего, не то и свои докладывали, а вот — работали... — Акимов снял запотевшие очки, протер их платком, степенно водрузил на место и взглянул на собравшихся в цехе. — Я что хочу сказать, — повторил он, подняв желтый от табака палец. — Какой интерес имели те мастера? Корысть?.. Нет, товарищи мои милые, имели они свою рабочую гордость! Да-а!.. Присказку имели — «держу марку!». Слышу — и нынче иной молодой сбрякнет то самое, да ядрышка слов, видать, не раскусил... Извиняйте старика, разбрехался... А о новом станке скажу: не честь нам опускаться до низшего разряда, гордость рабочую надо блюсти... держать марку!..
В цехе зааплодировали, зашумели: «Правильно, Савельич!..» Акимов, сняв очки, уложил их в футляр и степенно, по-стариковски, пошел на свое место.
— Слыхал старую гвардию? — наклонился Бурцев к Муслиму. — А мы сидели размазывали...
— Слыхал, слыхал... — заворчал тот. — Не спеши, э... Это одна ладонь, послушаем, как об нее другая ладонь хлопнет...
Шум в цехе продолжался. Стали возникать водовороты отдельных споров. Бурцев взглянул на Чугая и знаками предложил ему вести собрание. Тот с готовностью вскочил, затряс колокольчиком.
— Кстати, где Таланов? — спросил Бурцев, вновь наклоняясь к Муслиму. — Я что-то не вижу его...
— Выступил и уехал, — ответил Муслим. — Заболел, э... Печень...
— Все свое тянул? — поинтересовался Бурцев.
— У перепелки одна песня... — кивнул Муслим.
— Попрошу организованно!.. — взвыл Чугай. — Кто хочет? Вы, Коршунов? Давайте...
У стола, теребя кепку, остановился слесарь-сборщик Коршунов. Синяя майка-безрукавка рельефно обтягивала его мускулистую грудь.
— Товарищи, что же это получается? — начал он ломким металлическим голосом, склонив лобастую голову и полуобернувшись к столу. — Я конечно, полностью согласен с Иваном Савельичем... Но пусть и руководство войдет в положение!.. Чугай говорит: шкурники. А что, мы из премий капиталы копим? Знает ли Чугай — сколько людей по частным квартирам живет, по двести — триста рубликов выкладывают?.. Вот куда идут те премии. А возьмем наш новый дом, в который можно бы многих вселить... Второй год пишем в коллективном договоре: «Дом должен быть закончен». Что же на деле? Спросите сегодня у Чугая, он скажет: «Нет железа для крыши». А где оно, то железо, когда я сам сгружал его?.. — В наступившей тишине Коршунов обернулся к Чугаю: — Где оно?..
Чугай заерзал на месте и с беспокойством взглянул на Бурцева.
— Отвечайте, вас же спрашивают, — кивнул Бурцев.
— Да я что же... по согласованию... — невнятно произнес Чугай. — Пусть товарищ Кахно объяснит... Он больше в курсе...
— Товарищ Кахно!.. — Бурцев привстал и огляделся.
Соскочив с высокого верстака, Кахно подошел и, заложив руки за спину, обернулся лицом к цеху.
— Вас интересует знать — где железо? — сказал он, иронически щуря глаза. — А меня интересует знать — кто тут молился на Гармашева?.. Что? Нет таких?..
Рабочие, знакомые с пряным языком снабженца, оживленно задвигались. Кахно выжидательно взглядывал на лица тех, кто сидел поближе, и слегка покачивался с пяток на носки.
— Так падают кумиры... — сказал он наконец. — А сколько было премий, сколько улыбок... Нажимай на план — и будет красивая жизнь, Гармашев ни в чем не откажет... Божественно!.. В прошлую зиму он узнал — рабочих интересует картошка. Кахно, приказал он, обменяй в колхозе!.. Что же вы хотите — Кахно обменял. Баш на баш... Вы кушали не картошку, вы кушали железо.
Воцарилась изумленная тишина. Кахно выждал с минуту и, как актер, покидающий сцену, широким шагом вернулся на место. Наконец послышался чей-то смущенный смех, затем засмеялись еще некоторые. В возросшем шуме мешались веселые и возмущенные голоса:
— Безобразие!..
— Здорово! Выходит — крышу сами слопали!..
— Ай да Семен Михайлович! Ай да добрый человек!..
Коршунов отчаянно махнул рукой и пошел по проходу, сопровождаемый шлепками и шутливыми возгласами.
Бурцеву смутно помнилось, что в записях Вечесловой упоминалось о картофеле. Но тогда он просто не обратил внимания на подобную мелочь, и подробности возмутительной истории остались ему неизвестными. Его и покоробила и рассмешила вызывающая речь снабженца. Но, пожалуй, Кахно, сам того не подозревая, попал сейчас в точку: никто не мог бы красочней представить «стиль Гармашева».
Бурцев чувствовал, что наступил решающий момент. Следовало закрепить наступившую перемену в настроениях. Мысль, мелькнувшая во время рассказа Коршунова о новом доме, вернулась снова, и Бурцева вдруг осенило. Он вынул из кармана документ, который передала ему Вечеслова, бегло просмотрел его и сунул обратно.
Бурцев встал и поднял руки, призывая к тишине.
— Товарищи! — сказал он громко. — Железо будет в ближайшие дни. Обещаю вам!..
Последние слова его потонули в возродившемся вихре восторженных голосов.
— Слушай, Дима, что ты говоришь, э? — встревоженно шептал Муслим, придвинувшись к Бурцеву. — Где возьмешь, э?..
— Оставь! — отмахнулся Бурцев и, поймав почти испуганный взгляд Кахно, рассмеялся.
Расталкивая людей, по проходу возвращался Коршунов.
— Правду говорите? — выдохнул он, положив руки на стол и глядя в лицо Бурцеву.
— Правду... — серьезно ответил Бурцев.
— И-эх!.. — по-мальчишески вскрикнул Коршунов и хлопнул кепкой об пол. — Голосуем, товарищи! Чего там!.. Держи марку!
Решение было принято: сдать станок в новом варианте...
Поднявшись вслед за Бурцевым в кабинет, Кахно и Муслим вопросительно взглянули на него. Бурцев, посмеиваясь, закурил, прошелся по кабинету и остановился перед Кахно.
— Достанете железо? — спросил он, все еще загадочно посмеиваясь.
— Не хочу обещать рахат-лукум, — мрачно ответил Кахно. — Если я уведу железо, ей скажут — она зарыдает...
— Уводить не придется, — сказал Бурцев и вынул из кармана фондовое извещение. — Поскольку у вас опыт, произведете законный обмен. Баш на баш...
— Аллаверды!.. — застонал Кахно, выхватив из рук Бурцева бумагу и пробежав ее глазами. — Вагон поделочной древесины!.. В чем же я станки буду отправлять?
— Вот именно — поделочной!.. — ткнул ему в грудь пальцем Бурцев. — А вы хотите ее на ящики пустить... Я думаю, в каком-либо строительно-монтажном управлении вам с радостью устроят обмен. Есть у вас на примете такие?
— Есть... — сокрушенно ответил Кахно, вновь взглянув на драгоценный документ.
Бурцев подошел к окну и толкнул рукой створки. Пахнуло влажным предгрозовым воздухом.
— Сейчас не видно... — сказал он. — А сколько у вас тут навалено побитых ящиков... Употребите их в дело. Нечего пускать добро в дымоходные трубы!.. Кроме того, надо снять строительные леса с нового дома... Вот вам и древесина для ящиков!..
— У тебя голова, э‑э, Димка! — хлопнул Бурцева по плечу Муслим. — Я всегда говорил...
— А железо должно быть, Георгий Минаевич, — встряхнул снабженца Бурцев. — Сами понимаете...
— Понимаю... — без обычной цветистости ответил Кахно. — Сделаю... Вино открыто, надо его допить...
Распахнув дверь, на пороге стал Ильяс.
— Победа, Дмитрий Сергеевич, так? — сверкнул он золотым зубом и, протянув руки, пошел к Бурцеву.
— Так, так... — передразнил Бурцев, привлек его к себе и хлопнул по спине. — Что отец, что сын... А победу трубить подождем. Боюсь, что ягодки-то еще впереди...
— Разжуем и косточки выплюнем!.. — засмеялся Ильяс. — Теперь я верю, так?..
Вслед за ним рассмеялись и остальные. Напряжение двух последних дней прорвалось приподнятым оживлением. Что ни говори, первый успех ободрял...
Ударил тугой влажный ветер, взъерошил, как перья голубя, листки настольного календаря, потянул сквозняком в открытую дверь. Духота, давившая в продолжение дня, разрядилась. Стало легче дышать...
— Будет гроза... — сказал Бурцев, подойдя к окну. — Пора, товарищи, по домам.
— Сейчас не страшно, — ответил Муслим. — Вот когда персик и урюк цветут, тогда плохо, э... Сейчас не страшно. В воскресенье виноград будем пробовать.
— Уже? — обернулся Бурцев. — Зеленый, наверно?
— Э-э, пробовать можно, — лукаво прищурился Муслим. — Ты скажи Эстезии Петровне...
Бурцев кивнул и, взяв его под руку, пошел к выходу.
На столбе у проходных ворот раскачивался фонарь. В такт ему, только в противоположные стороны, качалась вытянутая тень автомашины.
Открыв дверцу, высунулся Миша. Глаза его фосфорически сверкнули в густой тени.
— Поехали? — негромко спросил он.
— Давай. Развезем всех... — сказал Бурцев и обернулся.
— Э-э, поезжай, поезжай, — отмахнулся Муслим. Я сказал Хайри, что ночую в городе, с Ильясом. Доедем на трамвае, э...
— А вы, Георгий Минаевич? — спросил Бурцев.
— Спасибо. Пройдусь, как по Дерибасовской в шторм, — отказался Кахно и захлопнул за Бурцевым дверцу.
Крутился в машине, трепал волосы пахучий озонированный воздух. Бежала навстречу, ослепительно сверкая, белая центральная полоса на темном полотне асфальта. Вспыхнув, отставал донесшийся с затененного тротуара промытый девичий смех.
— Что, Миша, сможем мы сейчас поужинать где-нибудь? — наклонился к шоферу Бурцев и с веселым изумлением прибавил: — Впрочем, я еще и не обедал сегодня. Веду ненормальный образ жизни.
— В «Регину» можно... то есть в «Зеравшан»... — кивнул Миша и искоса взглянул на директора. — Жинку надо выписать... А так — недолго и с копыт долой...
— Вполне... — беспечно согласился Бурцев. Приподнятое настроение не покидало его, и этому как нельзя более способствовала оживленная атмосфера ночного города, сверкающего огнями под черным грозовым небом.
В ресторане было светло и шумно. Небольшой оркестр в убыстренном темпе убеждал: «Шагай вперед, мой караван...» Здесь тоже чувствовалось оживление, еще более подогретое вином. Громче звучали голоса, быстрее носились меж столиков официантки, ярче блестели глаза женщин...
— Может, и мы выпьем по одной? — спросил Бурцев, утолив первый голод и оглядываясь.
— Вы пейте, а мне нельзя... за рулем... — с заметным сожалением ответил Миша. — Зарок давал после одного случая.
— Ладно, шут с ним... Не стану ломать компании, — махнул рукой Бурцев и, откинувшись, закурил.
По проходу шла девушка-цветочница с корзинкой снежно-белых шаров бульденежа. Цветы, очевидно, были последние в году. Прозелень лепестков начинала переходить в желтизну, но шары еще держались, не опадали.
Заметив пристальный взгляд Бурцева, девушка подошла к нему. Бурцев с сомненьем покосился на Мишу и взял букет.
Долго собиравшаяся гроза ударила наконец первым оглушительным раскатом грома. Зазвенели бокалы на столах, вскрикнула женщина. Некоторые поспешили к выходу. Поднялся и Бурцев. Густая тьма еще в дверях ослепила, ударила ему в лицо мокрым жгутом ливня. Пока удалось добежать до машины, шелковая рубашка прилипла к спине.
Ветер, набравший силы, раскачивал стволы кленов, разбивал в пыль капли дождя. Недавнее веселое оживление улиц сменилось неопределенной тревогой. Как испуганные птицы, в косых потоках дождя мелькали сорванные со старых дубов небольшие ветви с распластанными листьями. Прохожие, укрываясь чем могли, бежали по тротуарам.
— Попали в переделку, — встряхнул мокрыми волосами Бурцев.
— Накликал Георгий Минаевич шторм, — ответил Миша и завел мотор.
Слепя светом фар, мчались навстречу мокрые автомашины, выбрасывая из-под колес радужные крылья воды. Тонким, почти неуловимым запахом снега наполняли кабинку влажные цветы.
— Эстезия Петровна любит их, — понимающе кивнул Миша.
Бурцев поморщился и не ответил. «Разнесет теперь по всему заводу, — подумал он. — Ну, и шут с ним!..»
Казалось, чем дальше, тем большую силу набирали и дождь и ветер. Выскочив из машины, Бурцев взбежал на крыльцо и торопливо сунул ключ в щель английского замка.
Сквозь прикрытую дверь Эстезии Петровны доносились звуки проигрывателя, поставленного на полную мощность. Бурцев откинул со лба мокрые волосы. «Следует, пожалуй, переодеться», — подумал он и прошел к себе. Включив свет, он положил на столик цветы, скинул рубашку, быстро растерся полотенцем. Свежая сорочка была накинута и расправлена, волосы причесаны, но, сам не понимая почему, он медлил и смотрел в окно. Непогода, вспарываемая мигающим светом молний, продолжала бушевать. Потоки дождя, словно мокрая тряпка, хлестали в окно. К стеклу прилип сорванный ветром лепесток тюльпана. Из комнаты лепесток казался почти черным.
И, сотрясая дом, гремела музыка — такая же бурная и страстно-напористая, как расходившиеся силы природы. Только теперь до сознания Бурцева стало доходить, что это — трагический до-минорный этюд Шопена. Этюд, который он много раз слышал, но вряд ли до сих пор понимал. Нет, это не буря бушевала в музыке, это рвалась и металась, вскидывалась и опадала человеческая душа. Сильная, страдающая, протестующая...
Бурцев вздрогнул. Он шагнул к двери, вернулся, прихватил цветы и вышел в коридор.
— Войдите!.. — не сразу откликнулась на его стук Эстезия Петровна. Музыка смолкла.
Бурцев вошел — и остановился: в комнате было темно.
— Разрешите включить свет? — спросил он.
— Да... — напряженно ответила Эстезия Петровна.
Она сидела в своей обычной позе в углу тахты и, когда Бурцев зажег свет, заслонила ладонью глаза. Она едва шелохнулась, но, казалось, вся подалась вперед в каком-то порыве и смотрела на Бурцева немигающим воспаленным взглядом.
— Едет?.. — произнесла она всего лишь одно слово сдавленным грудным голосом.
Бурцев, пряча за спиной цветы, отрицательно покачал толовой. Чувствуя, как начинают дрожать руки, он молча глядел на нее. Эстезия Петровна зябко запахнула халат и опустила веки. Тело ее заметно обмякло, словно его освободили от сковывающего корсета. По лицу ее разлилась едва заметная таинственная улыбка.
Она раскрыла глаза, и они лучились так же таинственно, как и неуловимое движенье губ.
Бурцев, неловко двигая ногами, подошел к ее рабочему столику и поставил в кувшинчик цветы. Несколько лепестков осыпалось на черноту пишущей машинки.
Эстезия Петровна тихо засмеялась.
Бурцев обернулся и встретил ее странно окрепший взгляд.
— Я все ждала — как вы это сделаете?.. — с вызывающей улыбкой сказала она и, снова прикрыв глаза, незаметно вздохнула. — Господи, какая респектабельная порядочность!.. Не много ли для какой-то секретарши?
Уловив протестующее движение Бурцева, она резко выпрямилась, и вся накопившаяся горечь дернула ее губы.
— Нет? Не так?.. Вы не хотели быть прежде всего свободным от прошлого?.. Не думали лишь о комфорте собственной совести?.. — Она перевела дыхание. — А где в это время была я? Кем я осталась? Не той же секретаршей, которая может и подождать благосклонного внимания, даже если решающее слово остается за третьим лицом? Нет?.. Ах, да... я забыла, что порядочные люди так не поступают... — Тяжело дыша, она помолчала и совсем издевательски докончила: — Что ж... быть может, вы и предложение собираетесь сделать?..
Бурцев молчал, ошеломленный этим вымученным цинизмом, сквозившим не в словах, а в тоне, которым они говорились, — и наливался густой краской. В самих-то словах была доля правды... Почему он скрытничал до сих пор? Разве не видел, не чувствовал, что творилось в ее душе? И вот, пожалуйте, явился... Пришел, уверенный, что его не оттолкнут...
— Да?.. Именно законный брак?.. — Эстезия Петровна продолжала пристально смотреть на него и задрожала мелким смехом. — Ой, не могу! — вскрикнула она вдруг и неудержимо расхохоталась.
Бурцев рванулся к двери, перемахнул в два шага коридор и заперся у себя. Он задыхался от стыда и бешенства.
Вскоре зашаркали по коридору ее шлепанцы.
— Дмитрий Сергеевич!.. — постучала она с дрожью непотухшего смеха в голосе. — Дмитрий Сергеевич!..
Бурцев не отвечал.
— Ди-ма!.. — протянула она наконец ласково. — Откройте...
Бурцев рывком распахнул дверь и втянул Эстезию Петровну в комнату.
— Ну, чего вы хотите? — заговорил он жарко, бессвязно, приблизив к ней лицо. — Я люблю вас!.. Я нравлюсь вам? Да или нет?..
— Да... — улыбнулась она.
— Хотите быть моей женой?
— Нет...
— Но почему?.. — застонал Бурцев. — Вы не любите меня?
— Люблю... — вздохнула Эстезия Петровна и отвернула лицо.
— Так в чем же дело? — допытывался Бурцев, стараясь заглянуть ей в лицо.
— Когда секретарша живет с директором, об этом говорят, но находят в порядке вещей, — с прежней язвительной усмешкой ответила Эстезия Петровна. — Но попробуй она выйти замуж — о‑го-го! Как тут загогочут все гуси!.. Не поздоровится и ей, и ему...
— Опять? — с упреком сказал Бурцев. — Вы просто циник...
— Но не ханжа!.. — отрезала Эстезия Петровна, раздувая тонкие ноздри.
— Но послушайте... — взмолился Бурцев. — Это же муть и чепуха!..
Она досадливо топнула ногой.
— Я не хочу за-муж!.. — раздельно сказала она. — И все!..
Отвернувшись к окну, она потрогала пальцем стекло в том месте, где прилип лепесток тюльпана.
Бурцев убито молчал. Он видел, что все его доводы разобьются об ее непонятное упрямство. Вот оно — «я люблю болтать ногами»!.. Он начинал злиться...
— А ливень перестал... — сказала вдруг Эстезия Петровна задумчивым голосом. — И небо прояснилось... Как скоро...
Бурцев глянул в окно. Голубоватый лунный свет падал на недостроенный дом.
— Скажите... Вам никогда не бывает страшно?.. — со сдержанной злостью произнес Бурцев. — Вот так... одной... без детей, без родных...
Эстезия Петровна медленно повернулась. В уголках ее беззащитно поднятых глаз выступали, не скатываясь, слезы.
— За что?.. — сказала она. — За что вы меня мучаете? Что я вам сделала дурного?
— Простите!.. — с мгновенным раскаяньем шагнул он к ней. — Простите!..
Он взял ее безвольно повисшие руки и целовал пальцы — один за другим... Оба молчали... Наконец Эстезия Петровна мягко высвободила руки.
— Спокойной ночи... — сказала она тихо. — Я пойду...
Отец с сыном шли по узким, прихотливо извивающимся улочкам «старого» города.
Старый город!.. Сколько раз некоторые «былинники речистые» объявляли его уже несуществующим, уже устаревшим понятием... Правда, он отступал в районе Иски-Джува; он отступал на Беш-Агаче. Отступал перед натиском «нового» города, перед натиском новых — двух- и трехэтажных — каменных домов, более соответствующих имени Ташкент — «Каменный город». Правда, его глинобитное тело в несколько взмахов перерублено прямыми линиями асфальтированных магистралей, по которым катятся троллейбусы и грохочут сцепы трамваев. Правда и то, что «старый» город уже не тот, не прежний: там — вкраплен новый магазин, там — почта, там — аптека... Он неумолимо сжимается, как шагреневая кожа прошлого.
Глухие глинобитные стены домов тянулись от переулка до переулка. Ни окон, ни дверей... Окна выходят во двор; двери, вернее ворота, — в переулок. Глиняное ложе щербатой дороги, где не разъехались бы две автомашины, ртутно взблескивало лужами в свете редкого тусклого фонаря на телеграфном столбе. С плоских саманных крыш, по торчащим, как семафор, деревянным желобам, стекала в арыки вода. Каждый дом — обособлен, каждый дом — сам по себе, и кажется, что жизнь в каждом из них протекает, как в древней неприступной крепости.
Да так оно и было в старину, особенно в домах побогаче. Не вырывались наружу ни тихая молитва униженного, ни стон ограбленного, ни вопль истязаемой женщины. Непривычному человеку стало бы жутко в поздний ненастный час проходить по безлюдному лабиринту этих улиц.
Качались фонари, жирно блестела скользкая глина, хлюпала под ногами вода. Откуда-то с Чор-су доносилось нарастающее завывание трамвайного мотора.
Сзади полоснули пучками света автомобильные фары. Ильяс взял отца под руку и оттеснил к стене. Обдав их грязными брызгами, промчался на большой скорости «Москвич» — и вдруг остановился поодаль. В откинутую дверцу кто-то высунулся. Поравнявшись, Муслим узнал Мирвахидова, Мирвали-байбачу, как его звали прежде. Племянник Мирзакалан-бая, пригнув плоский затылок, который подпирали две жирные складки, глядел на Муслима нагло выпученными бараньими глазами.
— А-а-а, Муслимджан-ака, — колыхнул он живот, туго обтянутый белым шелковым кителем. — Слышал, в большие начальники вышли, а все еще не оседлали машину, все еще ходите пешком?..
— На машину можно и ишака посадить, — ответил Муслим. — Однако он не станет от этого начальником... Да и просто человеком не станет...
— Верно, ха-ха, верно... — осклабился Мирвахидов, сделав вид, что не понял намека. — Садитесь, довезу...
— Спасибо, наши ворота уже виднеются, — ответил Муслим, отходя с Ильясом. — Как-нибудь дойдем...
— Пожалуйте к нам, — крикнул вдогонку Мирвахидов. — Заходите!.. Скоро и я перееду в город...
Машина медленно двинулась и скрылась в следующем переулке.
— Откуда взялся этот негодяй, э? — сказал Муслим, стуча кованым кольцом ворот. — Его же давно не было видно...
— Где-то на винном заводе работал, кажется... — ответил Ильяс. — Говорит же, что в город переезжает.
— Хворост ветром носит... — проворчал Муслим и замолк, заслышав, как шлепает калошами невестка.
...Ночь, ночь... Время раздумий, время сомнений... Тяжелое время для тех, у кого нет мира на душе...
Где-то, в другом конце города, ворочается в жаркой постели Эстезия Петровна... Курит и курит, расхаживая по спальне, Бурцев... Лежит без сна, рядом с похрапывающей женой, Таланов... Лишь в соседней комнате, куда ушел Ильяс, — тишина. Заснули, должно быть, молодые.
Муслим сидит на стеганом одеяле, облокотившись о низкий, как во всех старых узбекских домах, подоконник. В открытое окно веет пресной влагой, к которой примешивается острый запах райхана — местной мяты. Лунный совет освещает тонкое персиковое деревце с острыми, узкими листьями. Ветки согнулись дугами под тяжестью твердых плодов, на ворсистой поверхности которых взблескивают синими огоньками крупные капли...
Ночь, ночь... Время раздумий, время сомнений...
Муслим сидит неподвижно, курит дешевые сигареты «Прима», изредка вздыхает.
Сегодня совершилось что-то большое и переломное. Положено хорошее начало. Но на душе у Муслима неспокойно. Остался все же какой-то осадок. Быть может, несколько наивно, но он радовался хотя бы тому, что Бурцев опоздал на собрание и многого не слышал. Как у большинства людей, долго проработавших на одном месте, сжившихся со своим предприятием, у Муслима сложилось ревнивое чувство к своему заводу. Какой бы он ни был, завод, но он — свой, родной... А Бурцев... Друг другом, а все же — человек новый на заводе, и какое-то чувство неловкости перед ним оставалось. Хорошо, что он не слышал выступления Алферова. Передовой токарь... Скоростник... Его фотографию Муслим сам вывешивал на Доске почета... А вот поди ж ты, оказался самым обычным шкурником. «Зачем нам эта музыка, что мы от этого будем иметь? Шиш отрицательной величины?» Грозился уйти туда, где «ценят труд». И разве он один?.. Запомнилось, как кто-то крикнул с места: «Каков платеж — таков и работеж...»
Да, Муслим ревниво любил свой завод, гордился многими из тех, с кем проработал бок о бок более пятнадцати лет. Но, может быть, его любовь была слепой, была неразумной? Может быть, пришла пора и ему взглянуть несколько со стороны и на себя, и на людей? Так ли уж неожиданно развернулись события?.. Ильяс и прежде срывался, скандалил то с Талановым, то с Гармашевым. А ему он однажды сгоряча сказал, что Гармашев потому и выдвинул его кандидатуру, что надеялся иметь сговорчивого секретаря партийного комитета. Но Ильяса больше интересовала техника... А люди... Какие же они все-таки — люди?.. Хорошо ли он, Муслим, их знал? Их жизнь, мысли, стремления? Умел ли подойти? Ко всем, а не только к тем, кто стоял у него на партийном учете. Похоже, что он только ими и занимался... Собрания созывал аккуратно, взносы принимал, проводил различные кампании, разбирал иногда жалобы и всегда в сроки отчитывался перед райкомом. В райкоме им были довольны, и он сам, пожалуй, был доволен собой...
Эй, Муслим!.. Может быть, ты постарел? Многого не видишь, не понимаешь? Может быть, ты живешь представлениями своей юности, меряешь всех людей по себе? А это можно делать лишь до определенного предела, после которого сходство кончается... Есть ведь люди с короткой памятью и короткой душой... Вот читаешь в газете — появилось новое слово «стиляга». Что такое, откуда такое? В молодости ты не знал таких. Нет, дело не в одежде и не в длинных волосах. Есть и другие... Свои же, рабочие... Стиляги в рабочей одежде — рвачи, шкурники, летуны, иждивенчески относящиеся к жизни. Поменьше работать, побольше урвать... Выпить, закусить, с девчонкой пошляться... А какие еще интересы? О чем они думают, к чему стремятся? Есть ли в них тот святой огонек, который вел комсомольцев на стройки первой пятилетки, когда каждый трактор считали «снарядом, взрывающим старый буржуазный мир»?.. Есть ли?..
Пусть немного Алферовых — людей с короткой памятью и короткой душой, забывших, с какими трудностями, в какой борьбе — и одновременно с каким энтузиазмом! — создавалась чуть ли не на голом месте нынешняя социалистическая индустрия. Пусть их немного, но... Плохо, эй, плохо!.. Откуда, почему? Не потому ли, что думали: старое само умрет от старости? Но Алферов молодой парень, учился в советской школе, рос в советское время. Откуда же в нем такой бездушный эгоизм? Эй, Муслим!.. Нот ли здесь и твоей вины? Ты, он, другие, лекторы и докладчики, все говорили ему: ты — рабочий, ты — первый человек, ты решаешь все... Обволакивали сверкающей чешуей правильных и хороших слов... А как совмещались твои слова, Муслим, с делами Гармашева, игравшего лишь на струнках корыстолюбия, на высокой выработке, на премиальных, считавшего, что все остальное — «словесность»?.. Приписки, завышенные наряды, сверхурочная работа — лишь бы выгнать план! Видя все это, Алферовы лишь снисходительно посмеивались над твоими речами, а ты смотрел на человека и видел лишь чешую своих же слов, которою ты одел его, и не замечал, что порой за этой оболочкой все успело сгнить. Плохо, эй, плохо!..
Муслим незаметно для себя морщился и курил, курил... Будь он посильней в поэзии, ему пришли бы на память строчки Ибсена:
Творить? То значит — над собой
Нелицемерный суд держать...
Ночь, ночь... Влажная, тревожная... Одна из тех, когда идет нелицемерный разговор с самим собой... Впрочем, это относится линь к тем, у кого достаточно смелости для подобного разговора, у кого не спит мертвым сном творческое начало...
Эй, Муслим!.. Есть ли в тебе еще смелость — чувство беспокойное, неудобное, неуютное? Ты затеял в литейке большое дело. Ты восстал против ханжей, которые, прикрываясь словами о равноправии женщин, готовы калечить их на самой тяжелой работе. Хватит ли у тебя смелости выстоять против потока демагогии, который обрушился на тебя? Или ты будешь колебаться и нерешительничать, как делал до сего дня? Ведь тебя обвиняют в буржуазном подходе к женщине, в стремлении оторвать ее от производства. На стороне обвинителей — слова, на твоей — правда жизни. Неужто ты отступишься?
Эй, Муслим!.. Хватит ли у тебя решимости до конца идти с другом юности Димкой Бурцевым, в которого ты веришь, как в самого себя? Хватит ли в тебе настойчивости кропотливо, изо дня в день, не утопая в инерции текущих дел, прививать людям государственный подход к повседневной работе? Хватит ли?..
Эй, Муслим!.. Много вопросов задал ты себе, а ответ на них один — не отступать! Если ты настоящий человек, если ты хочешь жить полнокровной жизнью, а не прозябать, путь у тебя один — не отступать. Еще комсомольцем ты прочел, и удивился, и поверил в краткий ответ Маркса, на вопрос «В чем счастье?» — гласивший: «В борьбе!»
Ночь, ночь... Лунный свет... Медленное шлепанье капель, соскальзывающих с лаковой поверхности листьев... Проясняются мысли, тише бьется сердце... Но что-то остается еще, что-то, как заноза, впилось в душу и бередит ее. Что?.. Мирвахидов?.. Появился, точно из прошлого упал, как пучеглазая жаба, взметнув из лужи грязные брызги... Прошло более четверти века с того дня, когда Муслим впервые столкнулся с ним, но и сейчас сжимаются кулаки при одном имени его. Классовое ли это чувство по отношению к байскому сынку — байбаче, личная ли ненависть, Муслим не особенно старается разобраться.
Если смотреть из окна прямо, в противоположном конце двора видна высокая глухая стена — из саманной глины. Над ней выступает задний козырек односкатной железной крыши. Это повернулся спиной, закрывая целыми днями от солнца двор Сагатовых, дом, который принадлежал когда-то Мирзакалан-баю. Вернее, не весь дом, а мехмонхона — комната для праздничных приемов гостей. Левее к этой стене примкнула другая, более низкая, под обычной плоской земляной крышей, на которой в весенние дни высыпали сплошным красным покровом дикие маки. Ту и другую стены разделяет калитка узкого крытого прохода, по которому можно было попасть во двор Мирзакалан-бая — просторный, солнечный, обсаженный кустами роз и райхана.
Середину двора занимала суфа — глиняное возвышение размерами метра три на три — всегда под красным текинским ковром, с разложенными вокруг низкого столика стегаными одеялами и подушками. Сюда, с заходом солнца, перемещалась жизнь дома, здесь возлежали за поздним обедом, здесь пили чай, здесь Мирзакалан-бай принимал гостей.
Строения, включавшие уже некоторые элементы европейского стиля, шли от парадной, всегда пустующей мехмонхоны. Справа сверкала застекленная терраса — новшество против открытых узбекских веранд — айванов. Рядом с ней находилась спальня самого бая, а далее, под углом, расположились комнаты женской половины — ичкари.
Еще один крытый проход вел на хозяйственный двор, куда и открывались широкие ворота дома. Здесь, возле амбаров и конюшен, вечно копошились в рассыпанном овсе воробьи, пугливо взлетали египетские горлинки, похожие на кисть сирени.
Муслиму не нужно было даже закрывать глаз, чтобы ясно представить себе все расположение прежних владений Мирзакалан-бая. Да, дом был самый богатый во всей махалле, во всем квартале. Единственный дом под железной крышей. И отрочество Муслима прошло в сырой, промозглой тени его высоких стен.
Муслим хорошо помнил тот год, когда Мирзакалан-бай, только что вступив во владение наследством, задумал на месте дедовских строений возвести новый, поставленный на широкую ногу дом. Помнил потому, что его отец, плотник Уста-Сагат, получил на целый год крупную работу и для семьи настало безбедное время. Ежедневно в котле варилось или жарилось мясное, а в чайниках густо настаивался черный — «фамильный» — чай. Многие из ремесленной бедноты, населявшей махаллю, подкармливались на этой стройке и, встречая Мирзакалан-бая, не без почтительности кланялись ему. И то сказать, на первых порах наследник был чужд мелочного скопидомства своего отца, зимой и летом ходившего в одном и том же засаленном халате, до хрипоты спорившего при расчетах из-за каждого медяка. К началу Февральской революции в России Мирзакалан-бай являл собой типичный образец представителя крупной местной буржуазии, уже понявшей, с какой стороны подходить к столу, чтобы урвать свой кусок наживы в большой финансовой игре. Архаические формы ведения дел и патриархальный уклад жизни его уже не устраивали. Несомненно, свой отпечаток наложили на него годы, проведенные в русской мужской гимназии. Неглупый, довольно начитанный, эгоистически-изворотливый, он имел все данные, чтобы выйти в крупные хищники, и не собирался ограничивать свои прихоти, подобно скаредному отцу. Ликвидировав мелочную торговлю отца, он стал видным поставщиком шерсти и так называемых колониальных товаров. Кроме городского дома, в число его владений входила обширная загородная дача с фруктовыми садами и почти немеряные земли в Каунчах, где находились зимние загоны для овечьих отар...
Октябрьская революция, не замедлившая докатиться до Туркестана, не дала развернуться Мирзакалан-баю во всю силу. Наоборот, пойдя по шерсть, он сам вернулся стриженым. Однако подшерсток остался. Природная изворотливость позволила ему сохранить и дом, и дачу, и даже часть несметных овечьих стад. А там подоспели годы нэпа, Мирзакалан-бай ожил, но выжидательная осторожность все же не покидала его. В трансформированном виде, в нем все явственней проступал характер отца. Он не входил в новоявленные акционерные общества — в ширкеты, старался действовать в одиночку и не на виду, заводил нужные знакомства в органах местной власти. Не в пример многим представителям своего класса он не верил в басмачество и не возлагал надежд на скорое крушение Советов. «Шелковичный червь не может свалить тутовника, — говорил он. — Но может питаться его листьями». В случае же, если «листья» окажутся не по зубам, он допускал другой исход — перебраться на соседнее дерево, то есть — бежать. Мирзакалан-бай не претендовал на приоритет в философии осторожного приспособленчества, но считал ее приемлемой для себя. И когда волна нэпачества пошла на спад, он одним из первых почувствовал опасные симптомы. Было очевидно, что для сохранения богатства потребуется еще большая способность к мимикрии.
Таков был Мирзакалан-бай к сорока пяти годам. Выше среднего роста, без лишнего жирка, с несколько искривленными от частого пребывания в седле ногами, — он выглядел еще совсем молодо. В черной квадратной бородке и в узких английских усиках не блестел ни единый седой волос. Франтовато одетый в узкий чесучовый сюртук, он какой-то кошачьей, цепкой вкрадчивостью обволакивал собеседника взглядом желтых глаз. Даже часть бедноты в махалле считала, что Мирзакалан-бай — обходительный и даже отзывчивый человек. Как же, — кто не знает, что он взял к себе и воспитывает сиротку Хайри, дочь бедных родственников, которых унесла оспа? Но для многих явилось бы откровением, что Хайри была по существу даровой прислугой в доме. А кто же не знает, что Мирзакалан-бай воспитывает и содержит, согласно обычаям мусульманства, Мирвали-байбачу, сына своего беспутного брата, спившегося, проворовавшегося и исчезнувшего где-то в Сибири? И опять удивились бы люди, узнай, что Мирвали-байбача исполнял обязанности младшего приказчика и был глазом хозяина в Каунчах. Как всегда, во все века, показная филантропия богача, принося моральный барыш, почти ничего не стоила ему материально. А моральный барыш ой как мог пригодиться перед лицом надвигавшихся перемен!.. Мирзакалан-бай деятельно, но, по своему обыкновению, исподтишка готовился к ним. Для начала он наполовину сократил поголовье своих отар. Мясо, шерсть и шкуры забитых овец он распродал по недорогой, но сходной цене; а вытопленное сало решил придержать у себя: можно не торопиться, не испортится. В приподнятом настроении он возвращался верхом из Каунчей.
...Занималось раннее летнее утро. В прозрачном зеркале хауза — квадратного проточного водоема, из которого пила вся махалля, — отражался зеленой кроной старый карагач. У закраин, возле деревянных свай, недовольно покрякивали лягушки. Над глинобитными дувалами домов поднимался легкий самоварный чад.
Муслим зябко передернулся — не столько от утренней сырости, сколько от вида прохладной воды — и разбил ведром неподвижное зеленое зеркало хауза. Вытащив второе ведро, он обернулся на стук конских копыт, приглушаемый утренней отсыревшей пылью. Подъехал Мирзакалан-бай.
— А-а, Муслимджан... — кивнул он и придержал коня.
— Ассалям-алейкум, — поклонился Муслим.
— Скажи-ка отцу, чтобы приготовил две доски потолще, — наклонился с седла Мирзакалан-бай. — К вечеру прибудут арбы, понадобится сгрузить бочки. Понял? Я заплачу за доски.
— Хорошо, передам, — с готовностью ответил Муслим и легко приподнял наполненные ведра.
Но цепкий взгляд желтых глаз не отпускал юношу. Ладно сбитый, мускулистый, смуглый до черноты, он стоял босой, с открытой в разрезе белой рубахи грудью и покусывал губу, над которой пробивался густой черный пушок.
— Погоди-ка... — обронил Мирзакалан-бай, и глаза его подернулись на мгновенье какой-то мыслью, точно глаза курицы — прозрачной пленкой. — Скажи отцу, пусть лучше зайдет ко мне. Разговор есть...
— Хоп, хорошо, — выдохнул Муслим и легко понес по переулку большие ведра, спеша домой с хорошей вестью. Хоть и маленький, а заработок. Дела отца в последнее время шли все хуже и хуже. Никто не строился. Если и была работа, то по мелкому ремонту — там подпереть балкой крышу, там заменить прогнившую доску в воротах... Лишь в прошлом году представилась более крупная работа, и снова ее дал Мирзакалан-бай. Сложили ему летнюю кухню. Муслим по мере сил старался помогать постаревшему отцу, но что же делать — для всего ремесленного люда настали тяжелые времена. Иногда Муслиму удавалось подработать немного на свадьбах: он играл на нае, народном подобии флейты. Но это была мелочь, да и не по душе. Муслим любил играть для себя. Хотя, строго говоря, и не только для себя...
Когда сумерки сгущались настолько, что воздух становился дымчато-синим от невидимой днем мелкой пыли; когда успевал рассеяться носившийся над домами запах пригорелого лука; когда одна за другой начинали проклевываться звезды, — на крыше летней кухни Мирзакалан-бая появлялась Хайри. Она тихо садилась за выступом тонкой трубы, почти не скрывавшим ее силуэта, и слушала. Позже она пододвигалась к краю крыши, и Муслим мог различить светлый овал лица, покоившегося на подобранных коленях. Нравы в доме Мирзакалан-бая были уже далеки от патриархальной ортодоксальности, женщины здесь не всегда прятали лицо от мужчин. Да и кто бы стал следить за бедной девушкой? Маленькие смуглые руки с лиловыми ноготками были знакомы со всякой домашней работой, обрамленное тонкими косами лицо с гранатовым румянцем, проступавшим сквозь смуглоту, не знало излишней холи, да и сама девушка была сродни тем диким макам, среди которых она сидела на крыше. Конечно, разглядеть ее в темноте было невозможно. И если бы Муслим не застиг ее врасплох однажды утром, она так и осталась бы для него таинственным силуэтом.
Девушка возилась, раскладывая что-то на крыше.
— Что ищете, милая девушка? — негромко крикнул Муслим, сверкнув белыми зубами.
Девушка резко обернулась, раздувая тонкие ноздри, и с минуту глядела на него.
— То, чего вы не теряли!.. — рассмеялась она наконец и, сорвав пучок маков, бросила в него. — Не смотрите, бесстыдник!
Но подобные встречи случались редко. Чаще молчаливые свидания происходили в темноте, когда Муслим играл на своем немудреном инструменте.
Вилась, вилась длинная, тонкая мелодия ная, с мгновенными затуханиями при вдохе, с едва слышным пришептыванием, примешивающимся к чистому, нежному звуку. «Сайёра», «Чоли Ирак»... Тосковали, звали куда-то жгучие, как раскаленный песок пустыни, мелодии. И замирали два молодых бесхитростных сердца, почти не осознавая, что между ними установилась незримая связь...
Когда позже Муслим вспоминал этот период своей жизни, ему казалось, что он пребывал в странном мире, где время остановилось, а все события жизни ограничивались до крайности узкими рамками. Быть может, оттого и тосковал его най?
Учиться — в начальной школе при медрессе — ему пришлось совсем недолго. Надо было помогать отцу, который с упорством отчаяния старался сохранить благополучие семьи. Люди в махалле стали сдавать комнаты приезжим из России. Уста-Сагат тоже впустил квартирантов — типографского рабочего Давлеканова с женой Фавзией, приехавших из Казани. Жильцы оказались людьми приветливыми, общительными и, что было важно для Уста-Сагата, «своими мусульманами». Но и это не улучшило заметно бюджета семьи. Всячески ухищряясь, Уста-Сагат пробовал изготовлять бешики — детские люльки. Но, стоя большого труда, они почти не оправдывали себя. Целыми днями жужжал допотопный токарный станочек. Концы тонкого ремешка, перекинутого через шкив, были в руках Муслима. Сидя, откинувшись, на земле, он тянул попеременно то один, то другой конец, — и из-под резца, который держал старческими руками Уста-Сагат, вылетала мелкая стружка. Жжик, жжик, — жужжал чарх — точильный круг с таким же ручным приводом, как на токарном станке. Сыпались искры, набухали буграми бицепсы, ныла спина...
— Эх, техника!.. — вздыхал Давлеканов, глядя, как работают отец с сыном. Смыв с себя гартовую пыль и пообедав, он садился с папиросой на ступеньках айвана. Сквозь нательную сетку светилась незагорелая кожа, скептически подергивалось молодое бритое лицо сероватого оттенка. Догорала папироса, он поднимался и подходил к Муслиму.
— Иди-ка к Фавзие, займись просвещением, — говорил он, заступая место Муслима за станком. — А вообще — надо выходить, братец, в большой мир, заняться настоящим делом, Ни за грош прокрутишь жизнь на этом колесе...
— Не говорите, Ибрай-абзы, — вздыхал Уста-Сагат, высыпая на морщинистую ладонь щепоть насвая — зеленого жевательного табака, хранившегося в крохотной полированной тыкве, — и ловко подбрасывая ее с ладони под язык. — Не говорите... Работаешь, работаешь — и все впустую... А что будешь делать? Куда пойдешь?..
— Да вот, подучится немного Муслим, возьмем его в типографию, — полувопросительно, полуутвердительно говорил Давлеканов. — Сами видите — кустарный промысел недолго протянет... Здесь еще тихо, а в России такие дела пошли, что — ай-ай... Настоящую промышленность начинаем заводить. Рабочих рук требуется — не сосчитать, почему же парню и на завод не пойти?
— Э-э, оставьте... — отмахивался Уста-Сагат. — Без профессии что ему делать на заводе? Да и дело такое... небывалое для нас...
— Да ведь все люди родятся голыми!.. — убеждал Давлеканов, но Уста-Сагат лишь качал головой.
Фавзия, жена Давлеканова, деятельная, веселая толстушка, с косами, уложенными пышным венцом вокруг головы, готовилась стать учительницей, и Муслим явился для нее благодарным материалом для практики. Правда, не хватало узбекских книг. Даже учебники для новых школ прибывали из Казани. Однако близость языков — татарского и узбекского — помогала преодолеть эту трудность. Было сложнее с русским. Когда Муслим впервые продемонстрировал свои познания в этой области, Давлеканов покатился со смеху, а Фавзия густо покраснела и опешила. Слова, которые произнес Муслим, были из тех, что заменяются в книгах многоточием.
Но молодой энтузиазм Фавзии не знал предела, и если позже Муслим смог и работать на заводе и учиться, то был обязан этим почти исключительно ей. И вообще эта простая рабочая семья, первые люди из России, которых близко узнал Муслим, сыграла большую роль в его жизни. Вместе с ними в дом впервые пришла газета. Еще влажную, пахнущую свежей краской, Давлеканов приносил ее прямо из типографии. И раскрывался перед Муслимом, брезжил вдалеке огромный, шумный и не вполне понятный мир. С особенным, можно сказать, личным удовольствием Давлеканов выискивал и прочитывал вслух сообщения о новых стройках, электростанциях, машинах. Но воображению Муслима не за что было уцепиться, кроме трамвая и нескольких автомобилей, бегавших в городе...
«Завод... Что это такое? Разве поймешь из рассказов... Надо бы самому посмотреть...» — думал он, возясь с каркасом деревянной кровати, которую изготовлял для Давлекановых. В городе негде было купить мебель.
Пекло солнце, вытопляя из струганого дерева прозрачные капли пахучей смолы. Отражаясь от земли, ударял в лицо горячий воздух. Тишина не нарушалась, а лишь подчеркивалась негромким журчаньем арыка, протекавшего через двор. Смутные, неоформившиеся мысли-мечтания не мешали Муслиму работать.
— Вайдод!.. — взвился вдруг в тишине приглушенный крик о помощи.
Муслим бросил рубанок и кинулся к калитке, прикрывающей проход во двор Мирзакалан-бая. Крик послышался оттуда. Калитка была замкнута изнутри на цепь. Муслим помнил, что шкворень цепи держится непрочно, и ударом ноги распахнул калитку. В полутемном проходе возились двое: зажимая рот отбивающейся Хайри, Мирвали-байбача пытался повалить ее.
Муслим давно не любил заносчивого байбачу с выпуклыми бараньими глазами, который был года на два старше его самого и при редких наездах в Ташкент держался обособленно от «голи». Но теперь вполне определенная ярость толкнула его вперед, а силы у него достало бы и не на такого рыхлого парня.
Схватив байбачу за живот, Муслим рывком кинул его на землю и, придавив коленями, стал душить. Опомнившись, Хайри вцепилась в плечи Муслима.
— Вай, Муслимджан-ака, отпустите, — зашептала она ему в ухо. — Вай, задушите... Худо будет...
Глаза Мирвали-байбачи еще больше вылезли из орбит. Но даже испуг не мог истребить их наглого выражения, Муслим плюнул в них и встал. Мирвали живо приподнялся, но Муслим пнул его в грудь, и тот снова упал, глухо стукнувшись головой о землю.
Муслим наклонился и поднес кулак к его лицу.
— Зарежу, понял? — хрипло сказал Муслим. — Пикнуть не успеешь... Попробуй еще тронуть ее... Зарежу!.. Пошел отсюда!
Мирвали-байбача перевернулся, пробежал на четвереньках и юркнул во двор Мирзакалан-бая.
Обтирая руки о грудь и стараясь погасить в них дрожь, Муслим взглянул на Хайри, стыдливо отвернувшую голову.
— Если что... скажите мне... — произнес он, неловко переминаясь на месте.
— Ладно... — шевельнула губами Хайри; краем глаз исподлобья взглянула на него и вдруг негромко засмеялась.
Муслим улыбнулся и тоже затрясся нервно-веселым смехом.
— Вы идите, пока меня не хватились, — сказала она наконец. — Я закрою калитку... Спасибо вам...
— Э-э, не за что... — смущенно сказал Муслим. — Давно следовало проучить подлеца... Так если что...
— Ладно... — кивнула Хайри, закрывая за ним калитку. — Спасибо...
С этого дня Муслим жил в каком-то смятенье. Подспудно зревшее чувство вырвалось вдруг на свободу, как цветок персика, разрывающий в одну ночь плотную оболочку зеленой почки. Но что же было делать дальше этому цветку? Судьба его зависела не от капризов природы, а от более сурового ветра жизни. А что мог противопоставить этому ветру Муслим? Быть может, впервые он показался себе до обидного слабым и беспомощным, не имеющим возможности постоять даже за свое место под солнцем, не говоря уж об ответственности за чужую жизнь. Ведь даже влюбленные должны есть и пить... Следовало на что-то решаться...
Но решение пришло со стороны — и самое неожиданное.
Поставив ведра возле очага, Муслим отправился под навес, где, постукивая молотком, Уста-Сагат вгонял в пазы верхние дужки бешика.
— Отец, Мирзакалан-бай просил вас зайти... — сказал Муслим, усаживаясь рядом с отцом. Передав свой разговор с баем, Муслим взялся за молоток. — Вы идите, я сам закончу...
Мирзакалан-бай провел Уста-Сагата на террасу, широкие рамы которой были открыты, усадил на одеялах возле низкого столика, крикнул немому работнику, Хуснутдину, чтобы подал чай.
Как того требовали приличия, разговор начали издалека. Расспросив друг друга о здоровье ближних и домочадцев, поговорили о жаре, о видах на урожай фруктов. Когда Хуснутдин, поставив на столик поднос с лепешками и зеленым самаркандским кишмишом, разлил в две тонкие пиалы густо заваренный чай из фарфорового чайника, Мирзакалан-бай произнес традиционное «бисмилля» и, разломав лепешки, подвинул поднос к Уста-Сагату.
Где-то между второй и третьей пиалой чая Мирзакалан-бай кратко изложил свою просьбу о досках и продолжал говорить о несущественных вещах. Уста-Сагат понял, что настоящий разговор еще впереди.
— Да-а, подрос ваш сынок... — тянул Мирзакалан-бай, царапнув собеседника цепкими желтыми глазами. — Хорошим джигитом вырос...
— Слава богу, слава богу, — кивал Уста-Сагат. — Помощник мой, опора... Грех жаловаться...
— Не думаете еще женить? — спросил Мирзакалан-бай, и снова во взгляде его мелькнуло что-то кошачье-настороженное.
— Э-э, где уж таким беднякам, как мы... — простодушно вздохнул Уста-Сагат. — Где взять средства на свадьбу? Сами видите... Сбережения тают, а настоящей работы нет.
— Да, да... Трудные времена, трудные... — почти искренне посетовал и Мирзакалан-бай. — Возьмите меня... Говорят: бай!.. А сколько налогов плачу, никому не интересно.... Дело не может идти без работников, но чем больше работников, тем безжалостней фининспекция. Хоть бросай все и сам нанимайся в работники!.. Да, трудные времена... Я эксплуататор, видите ли... Делай добро и ожидай зла...
— Истинно, истинно, — соглашался из вежливости Уста-Сагат с прибеднявшимся баем, не понимая, куда тот клонит.
Мирзакалан-бай пересел поближе к гостю и, обволакивая его взглядом, заговорил с расчетливой проникновенностью.
— Вам трудно, и мне нелегко, — дотронулся он длинными пальцами до колена Уста-Сагата. — Однако мы же — мусульмане!.. А разве пророк не завещал нам помогать друг другу?..
— Истинно, истинно... — кивал Уста-Сагат, поглаживая бороду, и с прежним недоумением смотрел на собеседника.
— И вот, когда я увидел Муслимджана, явилась у меня одна мысль... Всевышний, должно быть, внушил... — продолжал Мирзакалан-бай, не стеснявшийся всуе упоминать бога, хотя верующим его можно было назвать лишь с натяжкой. — Я подумал: надо помочь хорошему джигиту, чтобы к одной его голове прибавилась вторая... Благое дело зачтется.
Уста-Сагат как держал руку на бороде, так и застыл: иносказание это означало, что Мирзакалан-бай задумал женить Муслима! Но на ком? И что ему за охота?
— Однако я и от вас жду мусульманской помощи, — не замедлил объяснить Мирзакалан-бай. — Если мы породнимся... А Хайри, как вы знаете, приходится мне почти племянницей...
— А-а-а... так-так-так... — растерянно произнес Уста-Сагат, ожидая продолжения.
— Итак, если мы породнимся... — вкрадчиво улыбнулся Мирзакалан-бай. — Пусть приходит фининспектор — у нас в городе не будет наемных работников. Вы, я думаю, сможете присмотреть за фруктовым садом на даче, а Муслимджан поможет кое в чем здесь... Пусть приходит инспектор... Мы ведь сами люди работящие, не эксплуататоры... Обойдемся по-родственному, по-мусульмански...
Уста-Сагат молча гладил бороду и все не мог прийти в себя. Ему казалось, что в том затруднительном положении, в которое впала его семья, предложение Мирзакалан-бая поистине приходит к ним как благая весть. Стать родственником такого человека — шуточное ли дело!
Он вскочил на ноги, согнулся перед Мирзакалан-баем и, как старшему, пожимая ему руку обеими руками, прослезился.
— Спасибо... Вы — настоящий мусульманин... Да пребудет дух вашего отца в раю... — Он отер глаза и приложил руку к сердцу. — А уж в нашей благодарности не сомневайтесь!..
На этом и строился психологический расчет Мирзакалан-бая.
Он умел эксплуатировать не только мускульную силу, но и чувства людей. «Благодарность — бремя, которое умный человек тотчас сбрасывает с себя, а ишак тащит до конца дней», — рассуждал он про себя. Привязать к себе благодарностью, чтобы люди были верны не за страх, а за совесть, купить за бесценок их души — этого требовала обстановка. Продолжая тактику маскировки, Мирзакалан-бай стремился представить для окружающих — пусть видят все! — своими родственниками фактических работников. Тем более что обходилось это недорого. Пожалуй, наоборот. Люди работали на одних харчах да редких подачках, а все же чувствовали себя как бы участниками дела...
Сговор состоялся, и сыграли свадьбу. Шумную, показную. Многие из жителей махалли впервые попали во двор Мирзакалан-бая. Сидя на земле кружком в пять-шесть человек, ели плов из глиняных блюд. На стенах мехмонхоны были развешаны наряды жены Мирзакалан-бая, которые выдавали за приданое невесты. Сам Мирзакалан-бай, выпивший тайком бутылку хереса, выходил к раскрытым настежь воротам, здоровался с каждым за руку, выглядел таким гостеприимным добряком.
Отгремела бубнами свадьба; были вымыты огромные котлы, в которых варился плов; в кованых сундуках Хадичи, жены бая, скрылись платья, висевшие на стенах мехмонхоны... И как-то незаметно оказалось, что Муслим стал простым работником, заменившим немого Хуснутдина. Шелковый полосатый халат, который он носил в дни свадьбы и который принадлежал Мирвали-байбаче, был снят — и начались будни на байской службе. Целыми днями Муслим носил воду, колол дрова для очага, подметал дворы, чистил трех лошадей — двух аргамаков для выезда и верховую кобылку. Уход за цветами, украшавшими двор, также лежал на нем, и это была единственная работа, которую он выполнял с удовольствием.
Хайри с утра возилась на кухне, если не было стирки. Для нее ничего не переменилось в жизни, а Муслим все чаще стал задумываться и мрачнел. Отец переселился на дачу Мирзакалан-бая, и с ним Муслим виделся лишь в те дни, когда выезжал помогать в сборе фруктов. Выходило, что вся семья почти безвозмездно трудится на Мирзакалан-бая. Правда, все жили в сытости, ибо хозяин полагал, что иначе ни скот, ни люди не дадут хорошей работы.
Когда родился Ильяс, Муслим сам сколотил ему бешик, а Мирзакалан-бай подарил серебряный рубль «на зубок». Это был его единственный подарок после серег из дутого золота, которые он поднес Хайри в день свадьбы. Даже после этого события работы у Хайри не убавилось, и люлька с Ильясом часто стояла возле дымного очага в кухне Мирзакалан-бая.
Независимость была утрачена, а никакого достатка семья не приобрела.
— Что ж, отец, мы стали обыкновенными чури — слугами? — спрашивал Муслим, присаживаясь при встречах рядом с отцом.
Уста-Сагат лишь горестно вздыхал, поникнув головой. Даже для него становилось очевидным, как «по-мусульмански» обошелся с ними Мирзакалан-бай. Но что было делать? Уговор дороже денег... Ведь посмотреть с другой стороны — когда бы еще удалось женить Муслима? А Муслим — молодой, нетерпеливый, жизни еще не знает... Надо терпеть...
Однако недовольство Муслима росло. Его приводило в бешенство то, что не только он сам, но и Хайри не видит света на байской работе. Не давал Муслиму покоя и Давлеканов. Вернувшись из типографии, он долго мылся из арыка, уходил к себе обедать, а затем усаживался с папиросой на своем обычном месте, на ступеньках айвана.
— Эх, парень... — говорил он, нервно подергивая щекой. — Гляжу я на вашу жизнь — толку не вижу, смысла не вижу. Уходить тебе надо отсюда. На байских харчах человеком не станешь...
Муслим и сам видел — не станешь...
Выходила с книгами Фавзия, отчеркивала карандашом нужные места. Но случалось, что Муслим по нескольку дней не притрагивался к книгам: сразу же с наступлением темноты засыпал мертвым сном.
А время шло... Ильясу пошел второй год. Смуглый, голенький, он бегал на крепких ножках по двору, залезал в арык, пускал пузыри. Муслим подхватывал его на руки, смотрел в темные, как нефть, беззаботно-живые глаза — и с тяжелым сердцем опускал на землю. Сын слуги... Прав, прав Давлеканов — надо уходить отсюда, надо искать достойное человека место в той жизни, отголоски которой доносят газеты.
Но все медлил Муслим, все не мог сделать решающего шага.
У Мирзакалан-бая росли свои заботы. При всей изворотливости он со страхом думал, что год начавшейся коллективизации, возможно, и его положит на лопатки. Многие из тех, кто посмеивался над его осторожностью, уже были выбиты из седла.
Солнце еще не успело вытеснить ночную прохладу со двора, кусты роз стояли с запотевшими листьями, с каплями тяжелой, без искорки, росы на цветах, — а на прибранной суфе уже сидели Гайрат-кари, председатель махаллинского комитета, и старший приказчик Шарасуль, возвратившийся из Каунчей.
Муслим обдул кипящий самовар, бросил в два чайника заварку и, нацедив кипятку, понес их к суфе.
Гайрат-кари, благообразный старик в белом шелковом халате, с белой чалмой из тонкого полотна на голове, наклонившись к Мирзакалан-баю, говорил негромко:
— Не осталось совести в мусульманах... Слышал вчера от верного человека — заявление на вас написали... Поминают и сад ваш, и какие-то бочки с салом, и якобы зарытое золото... Требуют проверки... Хочу предупредить — будьте настороже. Как бы чего худого не случилось.
Гайрат-кари взглянул на Муслима, с непроницаемым лицом разливающего чай, и замолк. Отходя, Муслим расслышал сказанное вполголоса:
— Не от своих ли кого идут слухи?
— Во всяком случае — не от него, — ответил Мирзакалан-бай. — При нем можно говорить... Какие вести у тебя, Шарасуль?
— Плохие, хозяин, — бухнул Шарасуль, не привыкший сдерживать голоса на просторе пастбищных степей. Ражий, заросший бородой, он сидел, подогнув под себя пыльные сапоги, и поглаживал сложенную вдвое камчу. — Плохие вести... Дехкане на скот зарятся, говорят — раскулачивать надо. Я на всякий случай проводника подыскал. Проведет, как вы хотели... через Гульчу — на Кашгар.
— Хорошо... — Мирзакалан-бай щурил глаза и пощипывал усики. — Ладно... Пейте чай, пока не остыл...
Когда ранние посетители ушли, Мирзакалан-бай кликнул Муслима.
— Придется тебе, Муслимджан, купить у меня дачу, — сказал он и, видя недоумение Муслима, потрепал его по плечу. — Для формы, конечно... Оформим на тебя купчую, придут с проверкой — покажешь ее...
— Но это же обман... — Муслим, потупившись, перебирал подол рубахи из маты — кустарного полотна.
— Какой обман?.. Разве не все равно — на кого из нас оформлена она? Мы же из одного котла едим?.. — Желтый взгляд Мирзакалан-бая обволок его и не отпускал. — Иди закладывай лошадей. Поедем к нотариусу...
Муслим помедлил и, словно подталкиваемый, подгоняемый властным взглядом, пошел на конюшню, где стояла, сверкая лаком, двухколесная рессорная пролетка.
Когда вернулись от нотариуса, Мирзакалан-бай, присев на суфе, открыл портфель.
— Не потеряй!.. И, смотри, без фокусов!.. — жестко сказал он, протягивая купчую. — Кончится проверка — вернешь.
Муслим хмуро кивнул.
— Пролетку не распрягай, я поеду сейчас, — бросил Мирзакалан-бай, поднимаясь по кирпичным ступенькам своей спальни. Спустя некоторое время он вынес тяжелый ларец, обшитый мешковиной. В повадках его заметней проступила обычно сдерживаемая кошачья собранность, цепкость.
— Подними-ка сиденье, — сказал он, подойдя к пролетке, и, упрятав ларец, оглянулся. Пощипывая усики, он смотрел на дворовые службы.
— Вот что... — произнес он и направился к амбару. — Иди сюда...
В затхлой полутьме, пахнущей рисовой половой, выстроились большие железные бочки с вытопленным бараньим салом.
— Выжди, когда стемнеет, и спусти их в хауз... Все двенадцать... Потом как-нибудь вытащим. Понял? — сказал Мирзакалан-бай, указав на бочки. — Взгляни сначала, нет ли кого на улице... Без шума сделай, тихо. Понял? И не спи, вернусь поздно...
Муслим смотрел на его опойковые сапожки и молчал. Закрыв ворота за выехавшей пролеткой, он снова прошел в амбар, попробовал откатить одну из бочек, — она была тяжелая. Сердце билось тревожно, мысли не могли остановиться на чем-либо определенном. Но все его существо, с детства приученное к бережливости, знающее цену тому, что создано человеческим трудом, восставало против бессмысленной порчи добра, пусть даже не принадлежавшего ему самому. Как поступить?.. Решив дождаться Давлеканова и посоветоваться с ним, Муслим прошел на свой двор. Он вынул из поясного платка плотную бумагу с гербовой маркой и подозвал Хайри. Но что она могла посоветовать? Она лишь испугалась, что дело раскроется и тогда его Муслимджану не миновать беды.
— Зачем же вы согласились? — спросила она.
— Сам не знаю... — ответил Муслим, глядя на бумагу. Обман!.. Обман государства!.. Нет, Муслим не хотел участвовать в темных делах Мирзакалан-бая.
Давлеканов, едва ступив во двор, крикнул:
— Муслим, зайди к нам, есть новости!
— У меня тоже новости, э... — ответил Муслим, идя за ним. — Голова пухнет...
Фавзия накрывала на стол. Позвали Хайри, и обедать сели все вместе. Давлеканов, похлопывая себя по плечам, — одолевали москиты, налетевшие на свет пятилинейной лампы, — рассказывал о том, что идет набор молодежи на строительство Сталинградского тракторного завода.
— Правда, ты не комсомолец, но зато потомственный строитель, — говорил он. — Я думаю, через нашу ячейку мы тебя устроим. Мой совет — поезжай. Человеком станешь. Сперва один поезжай, а устроишься — Хайри приедет... Как, Хайри? — взглянул он на нее.
— Вы ученый человек... Если вы находите, что это хорошо... — нерешительно ответила она, раскачивая задремавшего Ильяса. — Разве я пойду против?
— Конечно, хорошо!.. — воскликнул Давлеканов. — Ведь стройка-то какая!..
— А где это, далеко? — спросил Муслим, прервав его восторженные объяснения. Что такое трактор — он читал.
Фавзия принесла карту. «Далеко...» — понял Муслим. В другое время это, может быть, и испугало бы его, но сейчас ему не давали покоя его собственные новости, и все остальное казалось не столь существенным. Даже большие расстояния...
— Дай-ка бумагу, — сказал Давлеканов, выслушав его рассказ. — Да... купчая по всей форме...
Давлеканов задумался. Затем, сложив документ, положил на него ладонь.
— Мне кажется, бай перехитрил себя, — улыбнулся он. — Бумагу эту не надо отдавать. Вы довольно поработали на него, чтобы иметь право на сад. Правда, он слишком велик... Оставьте часть себе, часть отдайте государству... Это будет справедливо. Зачем покрывать мироедов?
— Отец, наверно, не согласится, — с сомненьем произнес Муслим.
— Поговорить с ним, оформить все по закону — это я беру на себя, — сказал Давлеканов. — А тебе надо думать о сборах в дорогу. Завтра утром придешь ко мне на работу, пойдем вместе в ячейку. Хорошо?
— Хорошо... — ответил Муслим, думая о своем. — А как с салом быть?
— Да, сало... — Давлеканов, прихлопнув москита, потер себе шею. — Жаль добра...
— А что ему сделается? — вмешалась Фавзия. — По-моему, эти бочки даже не потонут.
— Ты думаешь? — недоверчиво взглянул на нее муж.
— Ну, конечно! — Фавзия сослалась на физику, говорила что-то об удельном весе, но Муслим по-простому заключил, что сало-то действительно легче воды.
— Если бы так... — снова потер шею Давлеканов. — Пусть бы плавали, пусть бы все в махалле увидели — какой хороший человек Мирзакалан-бай... А нельзя для верности отлить из каждой бочки?
— Как отольешь, оно же затвердело, — недоуменно взглянул на него Муслим.
— Ну, выковырять чем-нибудь, — предложил Давлеканов, увлекаясь. — Уж если будет немного воздуха внутри, наверняка не потонут. И сало можно будет раздать нуждающимся...
— Верно, э!.. — хлопнув себя по коленям, вскочил Муслим. — Пусть у людей раскроются глаза: всем известно, чьи бочки. Выловят утром!
Он облегченно рассмеялся. Кажется, все устраивалось к лучшему.
Хайри светила фонарем и держала миску, в которую Муслим выковыривал ножом сало. Покончив с очередной бочкой, Муслим плотно завинчивал заглушку, а Хайри, скользнув за ворота, спешила разнести сало по самым бедным семьям в махалле. Когда она вернулась в последний раз, Муслим вынул из лопаты черенок и, орудуя им, как рычагом, выкатил на улицу глухо постукивающую бочку. Шумно всплеснув, она ушла под воду, тотчас вынырнула и закачалась у берега, поблескивая черным лоснящимся боком. Кругом было тихо. Муслим постоял немного, ткнул черенком в скользкое железо, отгоняя бочку подальше от берега, и пошел за следующей...
Слыша, как гулко бьется сердце, и ощущая слабость в ногах, он опустился на суфу рядом с Хайри.
— Кончено... Плавают... — сказал он возбужденным шепотом.
— А не увидит он, когда приедет? — спросила она, помолчав.
— Темно... Течением их снесло под тень карагача, — ответил Муслим и задумался.
С одним делом было покончено... Муслим понимал, что тем самым он отсек от себя старую жизнь... Очевидно, это понимала и Хайри.
— Теперь нам нельзя оставаться здесь... — произнесла она негромко.
— Да... — сказал Муслим.
— Значит... вы поедете? — спросила Хайри.
— Надо... Хуже, чем здесь, не будет... — взглянул на нее Муслим. — Ты собери-ка свои вещи... Вернется хозяин — возьму лошадей и отвезу тебя к отцу... Поживешь там?
— Ладно... — одним вздохом ответила она и прильнула к его плечу.
Муслим прижал ее к себе, и больше они не говорили. К чему слова? Они понимали друг друга без них...
Открыв ворота, Муслим увидел, что Мирзакалан-бай вернулся не один, — с ним был Мирвали-байбача. Но раздумывать над тем, где они встретились, не стал. Лишь кратко ответил на вопрос бая, что поручение исполнил. Ош отвел лошадей под навес и, не распрягая, задал им корму.
Хайри была готова; весь скарб, который она брала с собой, состоял из свертка ватных одеял и небольшого сундучка, обитого цветной жестью. Выждав, когда огонь в спальне Мирзакалан-бая погас, они вышли к пролетке.
Давлеканов, который вышел их провожать, обещал присмотреть за домом и устроить все дела с садом.
— Успеешь вернуться к утру? — спросил он Муслима, подавая ему сундучок. — Приходи сразу в типографию, меня спроси...
— Приду, не опоздаю, — кивнул Муслим, дернув вожжи. Колеса стукнулись о приступку ворот, перекатились через нее, и Хайри навсегда покинула этот дом. А Муслиму предстояло еще вернуть лошадей.
Разговор с отцом, против ожидания, вышел не слишком тяжелым.
Очевидно, немало передумал старый мастер в одиночестве.
— Что ж, сынок... — сказал он. — Поезжай... Иди своей дорогой.. Стар уж я, чтобы быть тебе хорошим советчиком... Вижу — по-новому жизнь идет, испытай ее... Но что бы ни было — живи честно, своим трудом... Вот только, если и Хайри уедет, совсем один останусь...
— Зачем же вам оставаться, отец, вместе приедете, — возразил Муслим.
— Нет, сынок, нет... — вздохнул Уста-Сагат. — Здезь родился, здесь и в землю лягу... рядом с твоей матерью... А вы, молодые, поищите счастья... Может быть, и найдете...
Тому, кто уезжает, всегда легче, чем тому, кто остается. С легким сердцем погонял лошадей Муслим, возвращаясь на рассвете в город.
На его стук ворота открыл Мирвали-байбача.
— Куда это ты ездил? — спросил он, тараща выпуклые глаза.
— Не твое дело! — ответил Муслим и, соскочив на землю, протянул вожжи. — На, держи... Распряжешь потом.
Он насмешливо взглянул на байбачу и пошел из ворот. Пройдя по пустынному в этот час переулку, в узком пространстве которого отскакивал от стены к стене звук его шагов, Муслим остановился у хауза. Едва заметно, сонно покачивалась поверхность воды, еще не тронутая лучами солнца, темно-зеленая, как бутылочное стекло. В тени, отбрасываемой большим карагачом, сгрудились железные бочки. Скоро люди пойдут за водой, увидят их... Муслим тихо рассмеялся...
Обернувшись, Муслим увидел, что к нему спешит Мирвали-байбача. Настороженное, подозрительное любопытство, казалось, еще больше выкатило его глаза.
— Ты... — начал было он и осекся, взглянув на хауз.
Он долго смотрел. Наконец, видимо, понял — и обернулся к Муслиму.
— Ну погоди!.. — с откровенным злорадством втянул он сквозь зубы воздух. — Теперь-то я расскажу дяде, как ты выполняешь поручения.
— Ид-ди, э, со своим дядей! — с внезапной яростью крикнул Муслим, резко повернул его от себя и пнул ногой.
...Ночь, ночь... Время раздумий, время бесед с самим собой... Жива ли еще в тебе сила ярости, с которой ты вступил в настоящую жизнь, Муслим? Если сжимаются кулаки, если сердце бьется совсем неровно, — значит, жива...
Голос Эстезии Петровны бывал по утрам особенно переливчат.
Бурцев брился перед зеркальной дверцей шкафа и слышал, как она возится на кухне, напевая с каким-то раскованным, ликующим задором:
Эй, дружней, звончей, бубенчики,
Заливные голоса.
Эх ты, удаль молодецкая,
Эх ты, девичья краса.
Хлопнула дверь, что-то упало и покатилось по полу, ударила из крана вода. И звучала с грудными переливами, подмывала на бесшабашность лукавая песня.
Глянут в сердце очи ясные —
Закружится голова.
С милым жизнь — что солнце красное,
А без мила — трын-трава.
Бурцев, намочив одеколоном полотенце, обтер до лоска загоревшие щеки и закурил. Все в нем звенело и влеклось к этому голосу, без которого он уже не мыслил свою жизнь, и в то же время что-то мешало немедленно выскочить в коридор. Стараясь не шуметь, он отодвинул стул и присел у окна, чувствуя, как гулко колотится сердце.
Зашуршала по дорожному шлаку машина, коридор наполнился топотом ног и утренними, несдерживаемыми голосами.
— Товарищ засоня, вы намерены ехать на дачу?.. — пропела у дверей Эстезия Петровна.
Бурцев торопливо притушил сигарету и вышел.
— Готов, э? — заулыбался Муслим, протягивая руки. Между ним и Ильясом протиснулся шофер Миша.
— Возьмите ключи от машины, Дмитрий Сергеевич, — сказал он. В это воскресенье сестра Миши выходила замуж, и было условлено, что машину поведет Бурцев.
— Постой, постой, Миша, — всполошилась Эстезия Петровна. — Пойдем-ка, открой багажник... Мне нужно положить кое-что... Ильюша, идем, помогай!..
Распрощались с Мишей, пожелав ему хорошо погулять на свадьбе, и стали усаживаться в машину.
— А ты умеешь, э? Не перевернешь? — шутливо допытывался Муслим. — В милицию не попадем?..
— Я же танкист... Права имею, — отбивался Бурцев. — Вот выгонят из директоров — пойду в шоферы... Ты только дорогу показывай, довезу...
— Дорогу буду показывать я, — заявила Эстезия Петровна, усаживаясь рядом с ним и оправляя на коленях платье. От суетливой беготни над верхней губой ее проступил мелкими каплями пот.
Бурцев повернул голову и, встретив ее доверчивый взгляд, медлил завести мотор.
— Что, не заводится? — спросила она с мягкими интонациями, не относящимися к смыслу сказанного, и слегка повела глазами на заднее сиденье. Бурцев улыбнулся, вдохнул всей грудью воздух, показавшийся хмельным, и тронул машину с места. В конце концов она — рядом, и хватит с него пока и этого...
Неслись навстречу, сверкали влажным асфальтом воскресные улицы, казавшиеся шире обычного оттого, что на них было меньше автомашин. Нарядно цвели вдоль обочин белые флоксы и красные гладиолусы. В далекой перспективе улиц почти невесомой громадой вздымались снеговые горы, похожие на декорацию из подсиненного холста.
Ровно гудел мотор, заглушая голоса Муслима и Ильяса, шуршавших сзади листами свежих газет. Эстезия Петровна сидела молча, жмурясь от встречного ветра; лишь горячо поблескивали меж сведенных ресниц карие радужины глаз. Изредка она наклонялась к Бурцеву, указывая нужный поворот, и молчаливым признанием их общей тайны казалось ему прикосновение ее теплого плеча. Он почти не смотрел на нее. Положив руки на мелко подрагивающую баранку руля, с некоторым напряжением следил за дорогой: сказывалось долгое отсутствие практики.
Миновав железнодорожный виадук, выехали на Луначарское шоссе — в полосу пригородных садов. Местами деревья совершенно смыкались над дорогой, и на ветровом стекле, как узоры калейдоскопа, шевелилась пятнистая тень листвы; местами зеленая галерея обрывалась, и тогда выбегали к самой дороге глинистые откосы тоскливо-желтого цвета, слепяще-голые под ярким солнцем. Но даже для беглого взгляда было заметно, что здесь — царство зелени: рвущейся вверх и вьющейся понизу; темной и светлой; самых различных оттенков, начиная с золотистых тонов узких, мягко изогнутых листьев персика и кончая ядовито-зеленым цветом твердых листьев айвы. Все это зеленое богатство буйно выпирало из-за глиняных дувалов, будто выпихнутое напором солнечных лучей. Щедрая земля, щедрое солнце, щедрые на труд люди... Бурцев, не отдавая себе отчета, всем сердцем принимал эту жизнь, растворялся в ней — и был далек от того, чтобы смотреть на окружающий мир глазами любопытствующего гостя.
Выметнув из-под колес мелкую, как пудра, пыль, которая тут же обволокла машину клубящимся туманом, свернули на проселок.
Когда въехали во двор дачи, глазам прибывших открылась забавная картина: на неизменной в узбекских дворах суфе стояла Рофаат и, беря из пригоршни темные вишенки, одну — отправляла в рот, другую — кидала взъерошенной пестрой клушке, которая нелепо подпрыгивала, стараясь по-собачьи поймать ягоду на лету. Рофаат смеялась...
От дымящегося очага спешила Хайри в развевающемся голубом платье. Голова ее была повязана голубым же марлевым платком.
— Хай, Рофаат, зачем ты ее выпустила? — крикнула она и взмахнула половником. — Кыш, чтоб тебе иссохнуть!
— Э-э, Хайри, брось воевать, принимай гостей, — сказал Муслим, вылезая из машины.
Хайри затопталась на месте, не зная, куда девать половник, бросила его на суфу и пошла навстречу гостям.
— Добро пожаловать, добро пожаловать... — говорила она, одергивая платье. — Заходите, заходите...
— Узнаете Димку? — шагнул к ней Бурцев, раскрыв объятия. Ему казалось, что сам он узнал бы Хайри, хоть время и изменило ее. В свои сорок с небольшим лет она выглядела еще довольно молодо, и гранатовый румянец по-прежнему проступал сквозь смуглоту щек. Несколько старил ее повязанный по-старушечьи платок.
— Вай, Димка... — произнесла Хайри, приглядываясь, и обняла его. — Здравствуй... Все ли у тебя хорошо? Здоров ли?.. Большой стал... Старый...
— Я — старый?.. — возмутился Бурцев и, подхватив ее под мышки, поднял в воздух.
— Вай, шайтан, уронишь! — засмеялась Хайри, отбиваясь. — Ладно, молодой!..
Рофаат высыпала из ладони все вишни и, подлетев к Эстезии Петровне, расцеловалась с ней. Затем, откинув голову, дичливо взглянула на Бурцева. Почти сросшиеся на переносице брови и разделенные прямым пробором волосы, спускающиеся за спину двумя черными косами, придавали ее лицу строгое выражение. Но стоило ей улыбнуться, как спереди, меж верхними зубами, обнаруживался совсем детский зазор.
Бурцев оглянулся на Ильяса и подошел к ней.
— Знакомься, Рофаат... Наш Дмитрий Сергеевич... На руках меня носил, — сказал Ильяс и улыбнулся. — А это — Рофаат, моя жена... Учительница, так?
— Так... — с озорной серьезностью кивнул Бурцев и, пожимая ей руку, сказал: — Вы бы занялись с мужем по арифметике... А то у него при умножении двадцати пяти на три лишь округленно выходит семьдесят пять...
— О-о-о!.. Тут я не помощник... — засмеялась Рофаат. — Я же историк!.. Сама плаваю в математике...
— Да-а, не вышло... — вздохнул Бурцев и патетически изрек: — Косней, Ильюшка, в невежестве!
Бурцев откинул рукой растрепавшиеся в дороге волосы и оглянул пространство небольшого — сотки в четыре — сада. Прямо от суфы шел зеленым тоннелем виноградник, лозы которого по узбекскому способу были запущены на каркас, образованный высокими дугами. Это называлось «ишкам». По сторонам виноградника расположились низкорослые вишни и персиковые деревца, а в просвете ишкама виднелись какие-то грядки. Чуть ли не из угла суфы взлетал вверх гладким серебристым стволом тополь, высокая крона которого и отбрасывала в этот час размытую зеленоватую тень на поверхность суфы. У ворот переплелись развесистыми ветвями два орешника. Горьковатый настой зелени, казалось, омывал бодрящими потоками все тело, охлаждал кожу, и Бурцев чувствовал, что здесь дышится иначе, чем в городе. Тревожно-радостное чувство не покидало его.
— Муслим! — обернулся он. — Где же твой виноград?
— Сейчас, э... Сдадим хозяйке мясо, будем срезать... Открывай багажник... — ответил Муслим, направляясь к машине.
— Ой, ой, и я с вами!.. — метнулась за ним Эстезия Петровна, оставив Рофаат, которой объясняла какие-то детали в своем платье.
— Да здесь целый склад! — удивился Бурцев, приподняв крышку багажника. — Что вы сюда напихали?
— Э, не мешай, — сказал Муслим, отстраняя его и передавая Хайри бумажные свертки. Часть из них он подхватил сам и пошел следом за женой.
Эстезия Петровна высвободила из сетки свой красный халатик и отряхнула его.
— Предлагаю всем принять дачный вид, — сказала она. — Мужчинам — можно и спортивный.
— Будем как гладиаторы, ханум, — с готовностью ответил Ильяс.
— А ты, Ильюша, не забудь поставить в арык, — кивнула Эстезия Петровна на багажник и, подхватив под руку Рофаат, побежала к приземистому глинобитному домику с прилегающим айваном.
Бурцев проводил ее взглядом и пригнулся под крышку багажника. В сетке было три бутылки «Баян-Ширея». Бурцев повернул лицо к Ильясу, который согнулся рядом с ним.
— У нее взял? — негромко спросил он.
— У нее... — тоже негромко ответил Ильяс.
— Дурак... Надо было мне сказать... — продолжал, не разгибаясь, Бурцев.
— Я думал — у вас все общее, так? — с напускной наивностью ответил Ильяс. И поблескивавшие в тени глаза выдали его.
Бурцев выпрямился и пристально взглянул на него.
— Ильюшка, ты, кажется, начинаешь дерзить? — сказал он. — Уши оборву!..
Ильяс засмеялся и побежал вокруг машины. Бурцев бросился за ним, но вдруг остановился. Он взглянул на руки, которыми провел по кузову, — они были серыми от пыли.
— Фью-у‑у... так не годится... — протянул он. — Сказано: люби кататься, люби и машину мыть. Давай-ка примемся за дело...
Оставшийся в одних трусах, коричнево-смуглый голенастый Ильяс носился вокруг машины, окатывая ее из ведра, и посверкивал золотым зубом, когда брызги обдавали Бурцева, который постеснялся снять майку. Рядом с Ильясом он показался себе «презренным бледнолицым», хотя — поджарый, с мускулистым втянутым животом — мог бы и не стыдиться своей наготы.
Промокши насквозь, Бурцев обтирал куском ветоши лаковую поверхность кузова, когда его окликнул Муслим, тоже успевший раздеться, оставив на себе лишь нательную сетку и закатанные до колен парусиновые брюки.
— Идем виноград резать, слышишь, э? — кричал он, переступая босыми ногами и пощелкивая садовыми ножницами-секатором.
— Идите, Дмитрий Сергеевич, я сам оботру, — сказал Ильяс, отставляя ведро.
В зеленом сумраке ишкама гудели шмели, тяжело снимаясь с мелких пятипалых листьев с загнутыми лопастями.
Муслим шел, приглядываясь к свисающим, чуть заостренным гроздям. Выбрав одну, он приподнялся на носки и щелкнул секатором. Холодная, с зеленоватыми, притупленными с концов виноградинами гроздь тяжело легла руку Бурцеву.
— Пробуй... — сказал Муслим, выглядывая следующую гроздь. — Конечно, срок ему — в начале июля. Сейчас можно на выбор снимать... Не поспел, э?..
Бурцев отщипнул плотно прижатую к другим виноградину. Упругая хрустящая мякоть наполнила рот терпкой свежестью.
— Нет, ничего... Вкусно... — сказал он. — Как называется сорт?
— «Халили белый», — ответил Муслим и снова щелкнул секатором. — У нас многие считают — ранний сорт «чилляки». Удивляюсь, э... Зреет позже, вкус его — хуже. Честное слово, старая привычка как старая одежда: самому — удобно, другие — смеются.
Задрав голову, Муслим оглядывал своды ишкама. Следом за ним поворачивался и Бурцев.
— Мало, э... — сказал Муслим и, прищурив глаза, взглянул на Бурцева. — Совсем поспеет вместе с нашим станком. Как думаешь, э?..
Бурцев молча пожал плечами. Колыхнулась затаенная тревога. «А вдруг сорвется дело? Мало ли что может случиться? Загад не бывает богат...» Он поспешил отогнать эту мысль и произнес задумчиво:
— Лиха беда — начало, Муслим... А начало у нас есть. Будем работать...
Муслим сложил срезанные грозди на цветастый поднос и опустился на землю, прислонившись спиной к прутьям ишкама. Подняв колени, Бурцев уселся рядом с ним и поплевывал мелкими косточками винограда.
В дальнем углу сада, под вишнями, шумели женщины. Выделялся заливчатый грудной голос Эстезии Петровны.
— Слушай, Димка... Хочу сказать тебе... — придвинулся Муслим с таинственным видом и кивнул в сторону женщин. — Женись на ней, э?.. Честное слово, хороший человек...
Бурцев медленно взглянул на него.
— Ты думаешь — моего желания достаточно? — усмехнулся он и, сжав пальцы, выпустил скользкую косточку.
— Зачем твое? Ее!.. Я глаза имею, э!.. — поднял к лицу раскрытую ладонь Муслим. — Обязательно говорить с ней буду...
— Да что тебе взялось? — вскинулся Бурцев. — Парторги из кинофильмов покоя не дают?.. Не вздумай, пожалуйста, вмешиваться, очень тебя прошу!..
Проходя с полным блюдом вишен, в ишкам заглянула Хайри.
— Хай, где вы пропали? — сказала она. — Идите к чаю.
— Э-э, Димка, с тобой шавли не сваришь... — поднялся на ноги Муслим и отряхнул брюки. — Удивляюсь тебе, честное слово! Ничего не говоришь... У тебя другая есть, э?..
Бурцев встал и, положив руки на плечи друга, вздохнул.
— Нет у меня никого, понимаешь? — сказал он. — Посидим, после расскажу... Ну, а тут... очень прошу тебя... ни слова, ни намека! Обещаешь?
— Ладно, э... — с сожалением произнес Муслим и, подхватив поднос с виноградом, кивнул: — Пойдем!..
...Вечерело. Отяжелевшее солнце опускалось на кроны дальних деревьев. Казалось, они вспыхивали на короткий срок и медленно обугливались.
Пресно пахла вода, растекаясь солнечными полосками меж грядок, полив которых затеял Муслим. Рядом с ним, орудуя непривычным кетменем, шлепал босыми ногами по взблескивающим ручейкам Бурцев. Останавливаясь, подправляя грядки, где указывал Муслим, он рассказывал о себе. Говорил как о чем-то далеком, может быть происшедшем даже не с ним. Наконец он упер кетмень в землю и облокотился о рукоять.
— Скажи... когда ты женился на Хайри... ты любил ее?.. Знал, что любишь? — спросил он.
— Я?.. — Муслим сдвинул на сторону тюбетейку и смущенно улыбнулся. — Зарезать одного мерзавца хотел, э...
— Вот-вот... — оживнул Бурцев. — И нечего смущаться. Теперь я понимаю тебя. А прежде, может быть, и посмеялся бы... В этом вся и суть...
— Теперь?.. Что ты говоришь, э?.. — Муслим обхватил его и стал тормошить, разбрызгивая ногами воду. — Я верно тебя понял?.. Ай, Димка!..
Из-под сводов виноградника вышла Эстезия Петровна.
— Что это вы там возитесь? — крикнула она, заслонив от солнца глаза. — Умываться пора. Перемазались-то как!..
Бурцев оглянулся, и ему вспомнилась первая встреча с ней. Снова она стояла в лучах заходящего солнца, слегка расставив крепкие голые ноги, и снова пламенел ее красный халатик, перетянутый теперь белым пояском.
Бурцев стиснул Муслиму ребра: «Ш-ш-ш, молчи!..» — и, высоко поднимая ноги, пошел по грядкам к ней.
— Молчу, э... — посмеивался Муслим, продвигаясь за ним.
Хайри хлопотала у очага, выгребая из него самые горячие угли. Черный казан с пловом был уже прикрыт деревянным кругом и укутан мешковиной. Плов медленно тушился. Сидя на корточках, Ильяс нарезал в глубокую тарелку помидоры. Рофаат выносила из дому ватные одеяла и раскладывала их на суфе вокруг столика на коротких — в локоть — ножках. Царила сдержанная предобеденная суета.
Эстезия Петровна погрузила в арык чугунную абдасту, похожую на пузатый кофейник, и, набрав воды, разогнулась.
— Идите сюда, грязнули, — сказала она. — Я солью...
Муслим подтолкнул к ней Бурцева и принялся умываться сам из арыка.
Вытираясь полотенцем, он придвинулся к Бурцеву.
— Так у нас жена сливает мужу, — сказал он громко и, увернувшись от шлепка Бурцева, поспешил на зов жены.
— Хай, Муслимджан-ака, идите накладывать!.. — кричала она.
Ильяс последовал за отцом.
— Плов — дело мужское, — сверкнул он зубами.
Уложенный плотной смуглой пирамидой, увенчанный кусками сочно прожаренной баранины, плов дымился ароматным паром на большом фаянсовом блюде.
— Возлежим, значит, как древние эллины? — сказал Бурцев, опускаясь у столика. Место ему досталось между Хайри и Рофаат.
— А что думаешь, э... — откликнулся Муслим. — Может, Искандар-Зулькарнайн, Александр Македонский занес такой обычай...
— Вы скажете, папа!.. — дернула бровями Рофаат. — Будто у нас своей культуры не было...
— Среди ученых молчи, э, Димка!.. — рассмеялся Муслим и провел по рукам, словно засучивая рукава. — Ну-ка, берите...
Ильяс разлил в пиалы охлажденное в арыке зеленовато-золотистое вино.
— Вай, я не буду пить, — стала отнекиваться Хайри.
— Оно не крепкое, сухое. Из такого же винограда, как наш, — сказал, придвигая к ней пиалу, Муслим. — Немного выпьешь — ничего не будет...
— Давайте же тост! — воскликнула Эстезия Петровна.
— Давай, Муслим! — поддержал ее Бурцев.
Муслим разгладил усы и, подняв пиалу, произнес:
— У нас говорят: «Шер изидан кайтмас, эр сузидан кайтмас» — «Лев не возвращается по следу, муж не отрекается от слова». Пусть и у нас так будет... Вперед смотреть, и что сказано — делать... Не оглядываться назад, вперед идти, как настоящие мужчины!..
— А как же женщины? — смешливо приподняла брови Эстезия Петровна.
— Что лев, что львица — все равно! Не возвращаться по следу — и точка, так? — махнул рукой Ильяс и поднял пиалу.
Чокаясь с Бурцевым, Эстезия Петровна взглянула ему в глаза и опустила ресницы, словно прибавила что-то свое к тосту.
— Оно же кислое!.. — удивилась Хайри, пригубив.
— Пейте, пейте, мама... Нельзя ломать тост... — приступил к ней Ильяс. — За нас пьете, так?
— Вай, благо вам всем!.. Выпью, чтоб не говорили — Хайри все дело испортила... — ответила она, вызвав смех, и принялась угощать: — Ну, берите, берите...
Эстезия Петровна отложила ложку и озорно оглянулась.
— Вы — как хотите, боритесь с пережитками, а я буду есть руками, — сказала она. — Так вкуснее...
Загребя четырьмя пальцами горстку риса, она припечатала ее большим пальцем и, не проронив ни крупинки, отправила в рот.
Попробовал проделать то же самое и Бурцев, но обжег пальцы, просыпал рис на колени, и это происшествие совершенно рассеяло некоторую натянутость, которая держится, когда гости только что сели за стол. Все уже с аппетитом ели, и Ильяс начал подливать вино.
— Совсем узбеком становишься, э, Димка! — шутил Муслим. — Не уехать тебе из Ташкента...
— Кто ташкентской воды попил — тот и уехав, вернется, — заметила Хайри.
— Правильно! — воскликнул Ильяс. — И я хочу сказать тост...
— Опять со львами? — засмеялся Бурцев. — Учтите, товарищи львы, нам еще накрутят хвосты, не миновать этого.
— Нет, я пью за то, чтобы и вы, Эстезия Петровна, и вы, Дмитрий Сергеевич, нашли здесь свое счастье... и всегда были с нами, так?..
Тост встретили с одобрением и выпили за него дружно, лишь Эстезия Петровна подозрительное взглянула на Ильяса, и снисходительная улыбка тронула ее губы. Ее не обмануло невинное выражение, с которым Ильяс отставил пиалу.
— Ты говоришь — накрутят хвосты... — обернулся Муслим к Бурцеву. — Драться будем, э!.. Как с этим... с Феофановым.
Бурцев рассмеялся и, встретив вопрошающие взгляцы, стал рассказывать.
— Что говорить, опыт в драках у нас есть... — усмехнулся он. — Было дело в Сталинграде, как говорится. В пусковой период. А тогда мы полагали, что должны вмешиваться во все: чуть где заминка — оставил станок и побежал за тридевять цехов наводить порядок. Не знаю, может, в этом и было свое «рациональное зерно». Я вот смотрю, теряют некоторые то чувство, когда смотришь: улица — моя, дома — мои»... Да, теряют... «Завод — мой!» — это мы знали твердо. Теперь и представьте — перестали к нам идти поковки. Что такое? Бежим в кузнечный цех. А там некоторые ребята навострились на соседний металлургический завод бегать, пиво пить. Ларек у них был. И, сукины дети, ухитрялись еще и в цех приносить, в жестяных чайниках... Прибегаем — несколько молотов стоит. На свою беду, первым возвратился тот самый Феофанов. Рыжий такой верзила. Идет и из носика чайника посасывает.
— Сосет, э!.. — раззадорившись, воскликнул Муслим. — Димка берет у него чайник, нюхает — пиво...
— Ну и плеснул ему в лицо... — продолжал Бурцев.
— Он драться!.. — снова перебил Муслим. — А мы — злые...
— Вот-вот... — кивнул Бурцев.
— Как мы его били, э-э-э!.. — с восторгом закачал головой Муслим.
— А как нас обсуждали на комсомольском собрании, забыл? — засмеялся Бурцев.
— Э-э, наше дело было правое, — возразил Муслим, продолжая улыбаться. — Кого с завода вышибли? Феофанова...
Есть у подобных воспоминаний одна особенность — они могут разматываться до бесконечности.
— А как тогда Уорнер сердился, помнишь? — спрашивал Бурцев.
— Тай-ай оппи, э!.. — смеялся Муслим. — Давай споем его песню.
Попытались спеть, но оказалось, что забылись и слова на незнакомом языке и мелодия. Помнился лишь припев.
Рофаат с детски-зачарованной улыбкой глядела на них.
— Ой-ой-ой... — вздохнула она. — Вы даже сами не знаете, какой материал для историка пропадает в вас!.. Ведь вы стояли у истоков того, что в одно мгновенье и представить трудно. Нет, правда, вы — исторические личности... А сидите среди нас, как самые обыкновенные люди.
— Ну, я думаю, что все исторические личности, о которых пишут в учебниках — и великие и малые, — были в свое время самыми обыкновенными людьми, — обернулся к ней Бурцев. — Так же, может быть, ели плов, пили вино, имели красивых невесток... А если при жизни начинали чувствовать себя историческими личностями, плохо было их дело...
— Да, но осознать свое место в истории, по-моему, даже необходимо, — возразила Рофаат. — Ведь через год исполнится сорок лет нашему государству... Сколько за это время сделано и сколько труда вложено... А кем?
— Правильно, правильно, в самую точку, так? — поддержал жену Ильяс. — Думать надо, чтобы смысл не терять... Утром — на работу, вечером — с работы, привыкаем. А всегда ли думаем — зачем? Что делаем, что продолжаем?.. Ишак тоже работает... Почему я не люблю Таланова? Он главный смысл работы стирает, так?
— Думаем, Ильяс, думаем... — сказал Муслим, подвигав тюбетейку, словно она некрепко сидела на голове. — Не надо считать, что ты один думаешь, э...
— Я не считаю, так? — приподнялся Ильяс, готовясь к спору. — Но возьмем новый станок...
— Товарищи, товарищи!.. — запротестовала Эстезия Петровна. — Давайте не устраивать производственного совещания на дому! Провинившемуся — штраф... Только что бы такое им назначить, Рофа?
Она перегнулась к Рофаат, та что-то зашептала ей в ухо и прыснула. Эстезия Петровна торжественно подняла руку.
— Шея того, кто заговорит о заводе, будет натерта персиком! — изрекла она тоном судьи и, взяв со стола персик, подкинула его на руке. — Приговор обжалованию не подлежит и немедленно приводится в исполнение.
— Это еще что за казнь? — удивился Бурцев, не понимая, чему смеются остальные.
— А вот увидите... — погрозилась Эстезия Петровна.
На некоторое время все замолчали, посмеиваясь и поглядывая друг на друга. Хайри, сполоснув пиалы, принялась разливать чай из медного самовара с белыми пятнами олова.
Бурцев отхлебнул из пиалы, поставил ее на стол и взглянул на Ильяса.
— Хорошо... Ты все наскакиваешь на Таланова... — произнес он. — Что же, ты полагаешь, что он совершенно мертвая величина? Но в свое время на нас работали даже такие люди, как спецы. Люди другого мира, другого мировоззрения. А Таланов ведь не из их числа...
— Согласен... Но расшевелите его, так?.. Я не умею... — ответил Ильяс, приложив руку к груди. — Когда слышу его равнодушный голос, кровь у меня закипает!..
— Та-а-к... — зловеще сказала Эстезия Петровна. — Рофа, бери персик.
Муслим захохотал. Рофаат прихватила мясистый, покрытый серебристым пушком плод, и женщины приступили к Бурцеву.
— Хай, хай, Рофаат... — пыталась вмешаться Хайри.
— Э, уговор есть уговор, — остановил ее Муслим. — Пусть узнает... Не умрет, э...
Приподняв подбородок, Бурцеву натерли спереди шею. Мельчайшие волоски впились в запотевшую кожу, вызывая нестерпимый зуд. Бурцев дернулся и, опрокинувшись на спину, стал чесаться.
— Коварные азиатки!.. — рычал он под общий хохот. — Инквизиторши!..
Ильяс пытался улизнуть, но был пойман и тоже натерт, несмотря на истошные вопли. Поднялся переполох, перебиваемый смехом и криками.
— Ой, умру!.. — хохотала Эстезия Петровна. — Еще бы нашего Таланова натереть! Какой бы у него был вид...
— Ага! — подскочил Ильяс. — Таланов — это завод, так? Натереть!..
Эстезия Петровна взвизгнула и бросилась в виноградник, Ильяс помчался за ней. Обежав вокруг сада, они снова вернулись к суфе, и тут Ильяс поймал ее.
— Натирайте! — сказал он Бурцеву и, вложив ему в руку персик, уселся в сторонке. — Посмеемся и мы...
Но Бурцев медлил.
Эстезия Петровна вскинула на него ресницы.
— Что же вы? — одними губами прошептала она. — Трите, на нас смотрят...
В глазах ее были и ласка, и упрек.
Бурцев слегка провел персиком по нежной шее.
— Мама!.. — охнула она, и все опять засмеялись.
— Хай, хай, довольно!.. — уговаривала Хайри. — Пейте чай...
Бурцев очистил плод от тонкой шкурки и, разделив, протянул половинки Рофаат и Эстезии Петровне.
— Получайте ясак, — сказал он. — Да будет мир!..
...Сумерки на глазах переходили в ночь. Гасли одна за другой краски, словно их съедала синеватая дымка повлажневшего воздуха. Казалось, по-иному начал журчать арык, по-иному начали шелестеть листья. Какая-то задумчивость распространилась кругом. Бледная луна постепенно наливалась яркостью на темнеющем фоне неба.
— Пора ложиться, э, Димка... Опоздаем завтра... — сдерживая зевок, сказал Муслим. — Мы со старухой пойдем в дом, вы с Ильясом оставайтесь здесь, айван отдадим Эстезии Петровне и Рофаат. Хорошо будет, э?..
— А хватит на всех места? — спросил Бурцев.
— В узбекском доме чего много — одеял!.. — засмеялся Ильяс. — На всех хватит.
— Пашахану натяните здесь, — сказала Хайри, унося самовар.
Установив по углам суфы специальные жерди, натянули пашахану — квадратную марлевую палатку для защиты от москитов.
— Может, женщин положим здесь? — сказал Бурцев, оглянувшись на открытый айван.
— Нет, нет, — возразила Эстезия Петровна. — Нас не тронут москиты, а вас, непривычного, загрызут... Оставайтесь здесь...
Стоящая невысоко луна запуталась в черных ветвях персикового деревца. Свет ее окрашивал голубым мерцанием марлю пашаханы.
Бурцев закурил и, погрустневший, улегся рядом с Ильясом. Его удивляло поведение Эстезии Петровны. Как-то расцветшая, оживленная, она все же ни одного мгновенья не осталась с ним наедине, словно умышленно избегая его. Стыдилась ли на глазах у всех обнаружить свое чувство или просто хотела его помучить? Пожалуй, первое... Слишком независима, чтобы без нужды лукавить... Но грусть от понимания этого не рассеивалась...
Завозился в клетке и подал голос перепел.
— Это — там? — кивнул в сторону виноградника Бурцев. Днем он заметил в ишкаме клетку, похожую на монгольский шатер.
— Да... — ответил Ильяс. — Мальчишки подарили матери...
«Пить-пилить, пить-пилить, — громко и отчетливо выговорила птица. — Пить-пилить...»
Огонь, зажженный в доме, погас. Из открытых окон не доносилось ни звука. Донесся с айвана сдавленный смех Рофаат, и там тоже настала тишина.
Бурцев начинал дремать, когда послышался голос Эстезии Петровны:
— Мужчины, я иду...
— Идите, ханум, у нас открыты только сердца, — сонно отозвался Ильяс.
Она просунулась под легкий марлевый полог.
— Ильюша, тебе Рофа что-то хочет сказать... — прошептала она.
Ильяс минуту непонимающе медлил, затем, живо приподняв полог, скатился на землю. Его согнутая тень метнулась к айвану.
Эстезия Петровна обтерла ладошкой ступни и легко взошла на суфу. Поджав босые ноги, она опустилась рядом с Бурцевым. С бьющимся сердцем он смотрел на нее, видел поблескивающий краешек глаза и молчал. Запахнув халатик, она разглаживала короткий подол, стараясь натянуть его на прижатые друг к другу круглые колени.
— Ну?.. — сказал наконец Бурцев, чувствуя, как мгновенно пересохло горло.
— Ну?.. — ответила она и нагнулась к нему.
— Выходите за меня замуж... — не шевелясь, произнес он.
Она прикрыла ему рот мягкой ладонью.
— Милый... Ну зачем тебе?.. — Она вплотную придвинула лицо, помолчала, положила руки ему на грудь. — «Я — близко... Так близко, что выдох твой тронет...»
Строки его стихов она произнесла, касаясь губами его губ, и Бурцев вдыхал ее горячее, прерывистое дыханье. Халатик ее разошелся, приоткрыв почти девичьи груди некормившей женщины. Она скользнула рукой ему за спину и потянула его к себе.
В запрокинутых глазах ее, меж подрагивающих ресниц, сверкнул лунный свет...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Устало прикрыв веки, Эстезия Петровна лежала на отведенной руке Бурцева. Он перебирал ее рассыпавшиеся волосы, целовал их, вдыхая мягкий теплый запах.
— Ну, хорошо... Попытаюсь тебе объяснить... — Она глубоко вздохнула и слегка подняла веки. — До тебя... я знала, пожалуй, все, что — около любви... Не знала ее самой... Понимаешь? Есть у французов лукавая пословица: один целует, другой лишь подставляет щеку... Это они о любви... И я боюсь, страшно боюсь... Вдруг у нас будет то же самое?.. Ты говоришь — замуж. Я ведь испытала это... Ничего, кроме ужаса и отвращения... Вспоминать тошно...
— Но ты ведь вовсе и не любила его? — притянул ее голову к себе Бурцев.
— Ах, все равно... Вдруг то, что здесь, — исчезнет? — она взяла его руку и положила себе на грудь.
— Но послушай... — шелохнулся Бурцев. — Если каждый из нас будет только сам за себя... Не понимаю... Жить только собой и для себя, по-моему, самое скучное и безнадежное занятие на свете... Мне, ты знаешь, тоже не много ласки выпало в жизни, но все хотелось отдать себя кому-то...
— Не знаю, не знаю... Ты, наверное, прав... — снова вздохнула Эстезия Петровна. — Только... не надо меня неволить, хорошо?..
Бурцев грустно улыбнулся и кивнул.
— Что меня всегда сдерживает, так это — боязнь оказаться в тягость... Нет ничего хуже... — сказал он.
— Не надо так, милый... она прильнула к его рту влажными губами. — Молчи, пожалуйста... философ кинический...
— Почему — кинический?
— Забыл, как одевался Диоген?.. — тихо засмеялась она.
Он сжал ее щеки обеими руками и стал целовать в смеющиеся, полные темного блеска глаза...
И молчала ночь... Лишь тополь шелестел над ними, как парус. Шум листвы, закипев где-то на вершине, стекал к основанию ствола, потухал — и начинался снова...
Подходил к концу первый месяц лета и последний месяц квартала. Солнце с утра растекалось по всем улицам города, размягчало асфальт, ударяло знойным дыханием в тень тротуаров, пробивалось колючими струйками сквозь камышовые шторы. Падал в водопроводных трубах напор воды, и, как мираж в пустыне, манили к себе павильоны прохладительных напитков; манили цветными трубочками сиропов и потеками воды на оцинкованных стойках, к которым прилипали мокрые монеты. Неуловимая, мельчайшая пыль повисла в воздухе, покрыв матовым налетом глянец листвы, и на фоне выгоревшего бледного неба не стали видны далекие снеговые горы. Проникала пыль и в помещения.
Забежав к вечеру в свой кабинет, Бурцев мог расписаться пальцем на полированной поверхности стола. Теперь ему редко приходилось сидеть тут. Чаще его можно было встретить в конструкторской группе или в цехе.
Работы на новом станке возобновились. Шло изготовление рабочих чертежей. Технологи работали вместе с конструкторами, уточняя методы изготовления той или иной детали, способы привязки новых узлов станка к старым. Чертежи без промедления шли в цеха. И вся забота по координации работ легла на плечи Бурцева. Таланов со дня памятного собрания не появлялся. Лишь прислал врачебный бюллетень.
Возбужденный, весело-злой, Бурцев носился по заводу, заражая своим энтузиазмом окружающих, и лишь к обеденному перерыву приходил в кабинет. Казалось, и жара его не брала. Обтираясь платком, он подписывал самые важные из документов, подготовленных Эстезией Петровной, и садился вместе с ней завтракать. Это вошло в традицию. Отдаваясь своей поздней, зрелой любви, они как-то перестали скрываться и при первой возможности стремились остаться наедине. Лишь возвращаться вместе с ним в машине Эстезия Петровна не соглашалась, да и Бурцеву частенько приходилось задерживаться дольше обычного. Ей нравилось встретить его дома в дверях, обнять за шею, поцеловать и в обнимку пойти к накрытому столу. Никогда еще Бурцев не чувствовал себя таким молодым, находчивым, окрыленным... Сияли нерастраченной лаской глаза Тэзи, и он приписывал ей свою способность работать запоем. А поддержка ему была нужна...
Неприятности, исподволь накапливавшиеся, посыпались одна за другой. Настойчивые запросы из главка становились все тревожнее, и наконец пришла телеграмма, подписанная заместителем министра, в которой Бурцеву категорически предписывалось сдать новый станок в первоначальном варианте. Но сделать это было уже невозможно: заменяемые узлы станка пошли в переборку. Будь иначе, Бурцев еще поколебался бы: приказ есть приказ. Однако в глубине души он сознавал, что и тогда бы, пожалуй, не отступился от своего. Отступление в одном могло поставить под угрозу перестройку всей работы на заводе.
Бурцев задумчиво допил чай, поцеловал руку Эстезии Петровне.
— Спасибо... — сказал он, глядя ей в глаза.
Она убрала на поднос чашки и, отломив кусочек от плитки шоколада, поднесла ему ко рту.
Скрипнула дверь. Эстезия Петровна быстро отдернула руку. В кабинет входил Муслим.
— Чаю хочешь? — спросил Бурцев.
— Пил, э... — ответил Муслим, усаживаясь. — Как станок? Новости есть?
— Вот прочти... — Бурцев протянул ему телеграмму.
Муслим долго держал в руках желтый шероховатый бланк, сдвинул на сторону тюбетейку. «Об исполнении доложить...»
— Отвечать будем? — взглянул он на Бурцева. — Подождем, э?..
— А чего ждать? Ответим... — усмехнулся Бурцев. — Как дела в литейке?
— Хорошо... Кончаем перевод работниц, — сказал Муслим и рассерженно поднес ладонь к лицу. — Чугая надо греть, э!.. Какой это завком? Бумажки пишет, больше ничего не может... Займись, честное слово!..
— Займусь... Но надо же перевыборы провести, — сказал Бурцев. — А что он еще натворил?
— Ничего не творил! — зло ответил Муслим. — Жара, видишь? Детей надо в лагерь посылать? Работницы скандал устраивают... Сколько раз говорил — ничего не делает... Партийный выговор писать буду, э!..
Он встал и поправил на голове тюбетейку.
— Ладно, пойду в механический. Ты не ходил сегодня? Кто-то наряд брать не хочет.
— Что? — удивленно приподнялся Бурцев. — Пойдем вместе!
— Сиди, э... Сам пойду, — надавил ему на плечи Муслим. — Договорились — поедешь к Таланову? Договорились... Поезжай, нехорошо получается... Сам поехал бы — не то будет... Тебе лучше... — Он выпрямился и хитро прищурил глаза. — А Арбузов, заметил? Другой стал, э? Пойду, он звонил из цеха.
Не успел выйти Муслим, в кабинет зашел Кахно. Разгладив ладонями глубокие складки на худощавом лице, он взглянул на Бурцева воспаленными глазами.
— Последний день Помпеи... Кончаются шлифовальные круги... — сказал он.
— Но мы же запрашивали главк? — насторожился Бурцев.
— Я получил ответ. Предлагают обойтись на месте, — ответил Кахно. — Нужно это мне, как руководство к слоноводству... Что делать?
Да, что делать?.. Бурцев понимал, что ставится под угрозу и обычная программа завода. Подобной опасности он не ожидал. На мгновенье неприятно замерло сердце.
— Мне звонили с товарной станции... — неуверенно произнес Кахно. — Но вы подрезали мне власы...
— Нет! — твердо ответил Бурцев. — С пиратством кончено... Поймите, Георгий Минаевич, сейчас нам каждое лыко будут ставить в строку. Не можем мы идти на это... Обегайте все заводы, поищите. Может, найдутся у кого излишки... Сделайте, дорогой...
— Я вас поцелую за это, — улыбнулась Эстезия Петровна.
— Ловлю на слове... — без особого энтузиазма ответил Кахно и устало поднялся. — Эх, папа-мама, на что вы меня родили... Поищу, брильянтики мои...
— А как с кровельным железом? — остановил его Бурцев.
— Договорился... Дело чести... — выставил ладони Кахно. — Получим лес — будет железо... Иду, бральянтики, искать последний круг ада — шлифовальный...
Бурцев с сомненьем и надеждой посмотрел ему вслед.
— Найдет... — шепнула Эстезия Петровна ему в ухо и, коснувшись щекой его твердой щеки, взялась за поднос.
В дверях она посторонилась, пропуская Алферова.
Токарь глянул на нее из-под чуба синими, обнаженно-наглыми глазами и вразвалку пошел к столу Бурцева.
— Что же это, товарищ директор? — швырнул он на стол бумаги. — Два наряда, и оба — на новые детали. Спятил мастер. И начцеха уперся...
— А кому же и взяться за них, как не лучшему токарю? — сказал Бурцев, заглянув в наряды. — Дело почетное.
— Почет на зуб не положишь... — скривил губы Алферов. — Так я и полторы тысячи не выгоню... Нашли дурака!.. Агитацию я в газете прочту...
— У вас большая семья? — неприязненно спросил Бурцев, глядя в его припухлое, самоуверенное лицо.
— А при чем тут семья? — взмахнул рукой Алферов. — Это моя потребность — и шабаш!.. Я договаривался с Гармашевым: худо-бедно — полтора куска... А нет, так я и в другое место могу пойти. Наше вам с кисточкой!..
Становясь подчеркнуто спокойным от холодного бешенства, Бурцев снял трубку внутреннего телефона и попросил соединить с бухгалтерией.
— Зиновий Аристархович, — произнес он в трубку. — Сейчас к вам придет токарь Алферов... Немедленно произведите с ним расчет!
Затем он попросил к телефону начальника охраны.
— Прикажите дежурному в проходной, чтобы отобрал пропуск у Алферова, — сказал он, не глядя на токаря, который недоверчиво следил за ним. — И пусть даст по шее, если он снова появится у ворот!.. Что? Нельзя по шее?.. Ладно, но пусть не впускает...
Положив трубку на место, он обернулся.
— Незаменимых людей нет! Это Ленин сказал, понятно? — подался он вперед и, не сдержавшись, стукнул кулаком по столу. — И катись! Чтоб духом твоим не пахло!..
На его крик вбежала Эстезия Петровна. Едва не столкнув ее, Алферов с потерянным лицом выскочил из кабинета. Она изумленно оглянулась, увидела, что Бурцев потирает кулак, и расхохоталась.
— За что ты его? — спросила она.
— Шкурник, шут его возьми! — продолжая кипеть, ответил Бурцев. — Классический образец, любого выведет из себя... Кстати, проследи, пожалуйста, за оформлением его документов. Никаких «по собственному желанию». Уволен!.. За уклонение от занаряженных работ...
Посерьезнев, она молча кивнула.
— Без него тут не хватало... — проворчал Бурцев. — Беспокоит меня Таланов. Болен или отлеживается?.. Надо ехать...
Эстезия Петровна подошла вплотную и, оправив ему рубашку, вскинула лицо.
— Только не кипятись. Все равно ты ни в чем его не убедишь... Я знаю... — сказала она, озабоченно хмуря брови.
— Посмотрим... — ответил Бурцев, и глаза его затуманились. — Может, и говорить не придется, если болен... А понять друг друга надо бы наконец...
...У ворот с открытой калиткой стояла служебная машина Таланова. Шофер ходил вокруг нее, обтирая пыль.
— Что, Вася, хозяйку привез? — крикнул, высунувшись, Миша и подрулил свою машину к обочине дороги.
— Ага!.. — отозвался тот и подошел.
— А сам дома? Как к нему пройти? — спросил Бурцев.
— Во-он, прямо, верандочка ихняя... — пригнулся шофер и указал в открытую калитку.
Бурцев захлопнул горячую от солнца дверцу машины. Войдя во двор со множеством коммунальных квартир, он пошел по дорожке из промытых желтых кирпичей, вдоль которой тянулись незамысловатые цветники.
На веранде стоял стол для пинг-понга. Вокруг него попрыгивали, взмахивая ракетками, двое юношей.
— Здесь живет товарищ Таланов? — спросил Бурцев, глядя на них.
— Здесь... — на мгновенье обернулся один из юнцов. Несуразно длинный, худой, с фиолетовым фурункулом на щеке, он подтянул спортивные бриджи и просунулся в окно, выходившее на веранду: — Папка, к тебе...
В небольшой комнате, очевидно служившей Таланову кабинетом, стоял полумрак. Неуловимо пахло книжной прелью, как в большинстве подобных комнат, где книги издавна пылятся в старинных шкафах. Подложив за спину подушки, Таланов полулежал на кожаном диване. На коленях у него был раскрыт старый комплект «Русской мысли». И сам он, обросший щетиной, с неопрятно всклокоченными серыми волосами, выглядел как-то старчески-брюзгливо.
Разговор не клеился.
— Лямблиоз... отвратная вещь... — поморщился Таланов на вопрос о здоровье. — Будет уроком — не манкировать врачами. Предупреждали ведь, что следует повторить курс лечения через три месяца...
Он положил руку на печень и покосился на коробочки с акрихином, возвышавшиеся в углу резного письменного стола.
Испытывая странное неудобство, Бурцев сидел, облокотившись о расставленные колени, и прислушивался к звукам незнакомого дома. На террасе сухо постукивал о стол гуттаперчевый мяч. Близко за стеной слышался раздражительный женский голос. «Хозяйка, должно быть», — подумал Бурцев. Каждое слово женщина произносила, словно бы зло ущипывая его.
— Бр-рысь! Кому сказано!.. — кричала она. — Я т‑тебе, мер‑р-завка!..
«Мяу-мяк!..» — вскрикнула кошка, тяжело шлепнувшись в коридоре.
— Ну, а теперь лучше? — спросил Бурцев, лишь бы прервать молчание. Ему уже хотелось скорее уйти отсюда. Он ничего не знал о жизни в этом доме, но ему казалось, что нет в ней ни согласия, ни уюта, ни теплоты.
— Скоро выйду, не беспокойтесь... — усмехнулся Таланов.
— Вот и отлично!.. — выпрямился Бурцев. — Выздоравливайте... Горячие дни настают на заводе...
Видя, что Таланов закурил, Бурцев с облегченьем вынул из кармана пачку «Астры».
— Хочу поручить вам одно интересное дело... — помуслив кончик сигареты, он взглянул на Таланова. — Возьмите на себя объединение конструкторского и технологического отделов...
Таланов смотрел в сторону. Отломив краешек спичечной коробки, он ковырял в зубах и посасывал сквозь них воздух.
— Воспитание доверием? — покосился он наконец и, отбросив щепку, вздохнул. — Я же читаю те же газеты, что и вы... К чему эти цирлих-манирлих?..
Бурцев прикурил сигарету и непонимающе, выжидательно взглянул на него исподлобья.
— Послушайте, Дмитрий Сергеевич... Давайте говорить откровенно... — продолжал Таланов, глядя перед собой. — С первого дня присматриваюсь к вам и не перестаю удивляться... Вы же серьезный человек, не чета тому молокососу, младшему Сагатову, способному гоняться за фата морганой... Так чего же вы хотите, чего добиваетесь?.. Показать себя?.. Но неужели вы не понимаете, какое беспокойство вносите в нашу и без того нервозную жизнь? К чему все ваши реформы? Нельзя жить в квартире, в которой без конца передвигают мебель...
— Показывать себя я не собираюсь... — поднялся Бурцев и, сделав шаг в сторону, обернулся: — Но мебель, как вы назвали, считаю нужным передвинуть. Неудобную мебель...
— От перестановки мест слагаемых сумма не меняется, — вяло махнул рукой Таланов. — Реально одно — сколько рабочий наработает, столько и дадим продукции. А работать он будет, если платить. Есть у них поговорка: «Каков платеж, таков и работеж». Вот вам и вся философия. Что уж тут накручивать политграмоту...
Не дав прервать себя, Таланов приподнялся и сел, опустив с дивана ноги в несвежих носках.
— Возьмите нас с вами... Возьмите меня... — слегка подпрыгнул он, опираясь на руки. — И я волновался в свое время, и я суетился, пытался порох изобрести... И что же?.. Заработал болезнь... устал, как собака... Так имею я теперь право хотя бы на спокойную работу, на то, чтобы меня ежедневно не дергали? Неужели не хватит того, что намытарился в молодости?
Бурцев смотрел на его всклокоченную голову, на приподнятые худые плечи, и ему становилось не по себе, как при виде плачущего мужчины.
— Философия довольно не новая... — произнес он, отвернувшись к окну. — Не помню, кажется, в «Дачниках»... Да, в «Дачниках» у Горького подробно излагает ее один из героев. Да что Горький! Соломон воспел суету сует...
— А-а, бросьте!.. — дернулся Таланов. — При чем тут литературные аналогии?.. Хватит с меня. Надоело!.. Литература, философия, партучеба... Который год числюсь самостоятельно изучающим... Но ни черта я не изучаю! Некогда мне, понимаете? Некогда, да и не нужно практически... Вот вы, несмотря на все идейные доспехи, что вы представляете собой в общегосударственной машине? Бесконечно-малую величину, почти — ничего... Носитесь сейчас с новым станком. А смысл?.. Сделайте лучше, завтра потребуется еще лучше... Предвидеть, а тем паче регулировать этот процесс вы не можете. Так делайте, что приказано. Зачем же обрушивать на себя лавину?..
— А вы знаете... — медленно, обдумывая слова, произнес Бурцев. — Знаете... С подобными взглядами вы служили бы кому угодно...
— Договаривайте уж — враг... — усмехнулся Таланов.
— Этого я не думаю... — по-прежнему продолжал Бурцев. — По-своему вы, может быть, и честный человек. Но вы служите государству, как абстрактному понятию, как служили бы столь же честно и другому государству, родись вы там... Я замечал, есть такая болезнь: работает, служит человек, по-своему честно... А во имя чего, на кого, — забыл. Начисто!.. Да и неважно это ему. Грань вот где — верит ли он, что государство принадлежит ему, что он — хозяин, или считает это допустимым, но реально неощутимым явлением, подобным, скажем, жизни на иных мирах, которая признается с оговоркой «может быть»... Есть люди, готовые всю нашу идеологию перенести в подобный мир. Она — сама по себе, они — сами по себе... Простите, я пришел не сентенции высказывать. Мы уже вышли из возраста, когда задумываются о смысле жизни «вообще». Но о более насущном, о смысле своей конкретной жизни часто ли мы задумываемся? Я не пророк, не могу утверждать, что у меня все правильно... Но я хотел бы сказать, что с подобными взглядами, как у вас, нельзя жить в нашем обществе...
— Блаженны верующие... — в язвительной усмешке скривился Таланов и, пристукивая ногой в грязном носке по дивану, стал выкрикивать: — А в итоге — дым!.. Дымагогия!.. Блистательная пиротехника!..
Растворилась дверь, и в нее вошла невысокая худощавая женщина с желчно-настороженным лицом. Бурцев отметил в ней то неуловимое сходство с мужем, которое накладывается долгой совместной жизнью.
— Гос-поди! Что здесь происходит? — оглянулась она с преувеличенным ужасом. — Коля, почему ты сидишь? И почему здесь курят?..
— Оставь, Маша!.. — отмахнулся Таланов.
— Нет уж, из-зволь ложиться!.. — ущипывая слова, произнесла женщина и накинулась на Бурцева: — А вы, товарищ, постыдились бы! У больного находитесь! И нервируете!.. Даж-же дома покоя не дадут!..
— Маша, Маша!.. — кричал Таланов.
Бурцев растерянно отступил, скомкал в руке, обжигая пальцы, сигарету и внезапно обозлился на себя. Чего он еще топчется здесь? Он взглянул на взъерошенную фигуру Таланова и, не попрощавшись, шагнул за дверь. Ударил в лицо горячий воздух двора, ослепило солнце...
Оба шофера сидели на земле, укрывшись в тени.
— Ну, на дачу-то я бы поехал. Тяпнул бы для порядка... — расслышал Бурцев, подходя. — Дурак, что мне не сказал...
— Своих не найдется выпить? — отозвался Миша. — Нужен ты им был... Он сам водит не хуже нас с тобой...
«Языки!..» — хмуро подумал Бурцев и рванул на себя дверцу. Шоферы вскочили. По смущенному виду Миши Бурцев догадался, что речь действительно шла о нем.
— Что, он всегда тут загорает? — кивнул Бурцев назад, когда отъехали. Ему хотелось хоть чем-нибудь отвлечься от дикой сцены, которой завершилось посещение Таланова.
— Почти всегда... — виновато ответил Миша, полагая, что подводит приятеля.
Бурцев хмыкнул и замолчал. Отвлечься не удавалось. Однако он не чувствовал себя обманутым в ожиданиях. До сих пор, может быть из подсознательной щепетильности, он выгораживал Таланова. Но избавиться от глухой неприязни к нему не мог. Возможно, даже к лучшему, что в их отношения внесена полная ясность...
Но внесена ли? В пылу спора не слишком вникаешь в доводы противника, выискиваешь для удара место послабее. А если по-честному? Не нахлестываем ли все ту же клячу голого энтузиазма?
...Без шума, без праздничного подъема, привычного прежде, закончился квартал. План не был выполнен. В заводоуправлении настали дни затишья: перестали сыпаться из центра телеграммы и письма, не тревожила междугородная телефонная станция.
А в цехах текла своя сосредоточенная, деловитая жизнь. Проходя по участкам, Бурцев ловил иногда сочувственные взгляды, но, даже несколько удивляясь, находил, что в настроениях людей нет ни упадка, ни уныния. Особенная, несуетливая, но напряженная спешка ощущалась на участке сборки. Сновали электрокары, подвозя детали и целые узлы нового станка. Выскакивали из-за огороженного досками стенда слесари-сборщики, и казалось, что в их отсутствующих глазах еще плывет голубой блеск полированной стали. Пятная листы чертежей желтыми следами пальцев, перепачканных маслом, жестикулировал Ильяс. Разбойничье-лихо посверкивал его золотой зуб, и слышалось настойчивое «так?».
Покусывая кончик красного карандаша, Бурцев листал перекидной календарь. В открытое окно кабинета вливался горячий воздух, неся запахи накаленного железа и сосновой смолы.
Бурцев перекинул несколько листков назад и на последней страничке июня, под цифрой «30», провел жирную красную черту. Задумчиво ведя карандашом, приписал сбоку: «Рубикон».
Вошла Эстезия Петровна. Положив перед Бурцевым документы, она встала за ним и, наклонившись, прочла надпись.
— Что, Дима?.. — мягко спросила она, обняв его за плечи.
Бурцев потерся щекой об ее руку.
— Ничего... Все хорошо... — незаметно вздохнул он и, улыбнувшись, перечеркнул написанное. — Какой там к шутам Рубикон... Рубикон, руби-конь... Чепуха...
Придвинув документы, он занялся ими.
— Инкассатор не вернулся? — спросил он через минуту, не отрываясь от бумаг.
Эстезия Петровна поняла его тревогу. Видимо, точила мысль о контролерах Промбанка. Перерасход по фонду заработной платы все еще оставался большим.
— Звонил... Деньги будут... Она заглянула ему в лицо. — Зиновий Аристархович сам поехал в банк. Пронесло...
Бурцев поднял голову, и глаза их встретились. Оба засмеялись.
Вошел, постучавшись, Муслим.
— Кончай, э... — сказал он и значительно взглянул на Бурцева. — В горком вызывают...
...В кабинете Арзуманова вкрадчиво гудел вентилятор. Шаги глохли в мягком ковре. Сквозь плотные шторы окон едва доносились звуки оживленного перекрестка. Обстановка располагала к негромкому, вдумчивому разговору.
— Что ж, товарищи, шум вы подняли большой... — откинулся от стола Арзуманов, выслушав рассказ Бурцева о положении дел на заводе, и, привычно глуша голос, спросил: — А толк будет?
— Если нам в самом начале не подрежут крылья — будет... — ответил Бурцев. — Станок для нас — частность, хотя и важная, хотя и шумят о нем... Да, он сорвал нам программу. Но наш грех, наш и ответ... Материальные потери несем в основном мы. А в сложной обстановке, которая была на заводе, подобная жертвенность коллектива говорит уже сама за себя.
— Пробный камень, так сказать... Ну-ну... — отозвался Арзуманов и, сцепив пальцы рук, перевел взгляд с Муслима на Бурцева. — Но беда в том, что вы сорвали не только свой план, вы подводите других... И можно понять Савина, когда он жалуется на вас...
— Он сам не знает своей пользы, э... — махнул рукой Муслим. — Совсем без станка работал, теперь полмесяца подождать не может? Расширяться он думает, нет? Какой станок получит, э!..
— А вот в этом позвольте сомневаться... — одними губами улыбнулся Арзуманов. Глаза его оставались серьезными. — Я уже слышал однажды подобное заявление...
— Не отказываюсь... — кивнул Бурцев. — Я дал вам свои объяснения... Могу прибавить, что без права на технический риск нельзя мечтать о каком-либо прогрессе в нашей работе. А насколько оправданным был риск — судите сами.... Контрольный срок у нас восемнадцатого июля. Подобное опоздание несравнимо с выгодами, которые даст новый вариант станка.
— Значит, на сей раз твердо? — спросил, помолчав, Арзуманов. — Я попрошу инструктора по вашей группе заводов дневать и ночевать у вас...
— Твердо, э... — ответил Муслим, потянулся было к тюбетейке и смущенно опустил руку.
— Да, здесь главное уже позади... — подтвердил Бурцев. — Боюсь, что больше препятствий встретится в ином... А не рискни мы сейчас, было бы еще труднее.
— Понятно... — произнес Арзуманов и подвинул к себе бювар. — В чем нуждаетесь сейчас?
Бурцев переглянулся с Муслимом. Тот пожал плечами.
— Специально мы не готовились... Трудно сейчас вспомнить все... — сказал Бурцев, разведя руки. — Но основное — снабжение...
— Да, это вопрос особый... Не вы одни жалуетесь... — сказал Арзуманов раздумчиво. — Но все же подготовьте список ваших нужд, поговорим отдельно...
— Хорошо, подготовим... — сказал Бурцев и поднялся с места.
Но Арзуманов удержал его:
— Есть, товарищи, еще одно неприятное дело... Поведя темными маслинами глаз, он внимательно взглянул на Бурцева: — Что у вас происходит с Талановым?
— Это длинно рассказывать... — ответил Бурцев, нахмурившись.
— А все же?.. — настаивал Арзуманов.
— Гармашев рекомендовал его как знающего человека. Да я и сам убедился, что он технически грамотен... — начал Бурцев и, припомнив первые столкновения с Талановым, рассказал о последней попытке объясниться с ним.
Положив руки на край стола, Арзуманов неслышно барабанил пальцами.
— Вкратце — все... — сказал, подумав, Бурцев. — Так наш спор о технике перешел в область мировоззрения... То ли фрондирует, то ли впал в маразм, но в деле он теперь не помощник.
Арзуманов долго молчал и, подняв потупленный взгляд, с сомненьем качнул головой.
— Мне тоже сдается тут что-то скверное... — произнес он и выдвинул ящик стола. — Дело в том, что у меня была его жена и оставила это заявление... Прошу, ознакомьтесь оба...
Перегнувшись через стол, Арзуманов передал Бурцеву два листика, скрепленных канцелярской клипсой.
Муслим придвинулся ближе, и Бурцев вполголоса прочел жалобу на себя. Смысл заявления сводился к тому, что он, Бурцев, из карьеристских побуждений, в погоне за дешевой популярностью, занимается техническим авантюризмом, разваливает работу на заводе и сживает со света, доведя до тяжелой болезни, препятствующего ему честного работника Таланова. Далее следовали обвинения в приятельских отношениях с семьей Сагатовых, в совместных с ними пьянках и в бытовом разложении, выражающемся в сожительстве с личной секретаршей. Заканчивалось заявление просьбой провести расследование.
— Что ж... — поднял глаза Бурцев. — Если не обращать внимания на слог... все правильно.
— То есть?.. — насторожился Арзуманов.
— Ну, как же!.. — иронически дернул бровью Бурцев,. — С семьей Сагатовых у меня не только приятельские, а дружеские отношения. И этой дружбе более двадцати пяти лет...
— Наши станки на СТЗ стояли рядом... — вставил Муслим.
— И пьянка была... — продолжал Бурцев. — Ездил на дачу к другу, повидаться с его женой... По этому случаю шесть человек выпили целых полтора литра сухого вина.
Арзуманов вышел из-за стола и медленно, без улыбки, прошелся по кабинету.
— Честный человек, э?.. — тонко воскликнул Муслим. — Никогда не поверю, что не сам диктовал!..
— Хорошо... — остановился Арзуманов. — Но вы ничего не сказали об одном пункте...
— Да... — ответил Бурцев и посмотрел в окно. — Да... Мы любим друг друга... Этого простить они, конечно, не могли...
— Значит... верно?.. — недоверчиво протянул Арзуманов.
— Да!.. — твердо сказал Бурцев, обернувшись к нему, и заметил, как внезапно осекся на полуслове Муслим.
— Плохо!.. Эх, плохо!.. — встряхнул рукой Арзуманов, словно к ней что-то налипло, и снова зашагал. — Не юноши, казалось бы.
— Он жениться хотел, э!.. — неуверенно сказал Муслим, вопросительно глядя на друга.
— Так за чем же дело стало? — резко обернулся Арзуманов.
— Это зависит не от меня... — хмуро ответил Бурцев. — Большего я сказать не могу...
— Плохо!.. Эх, плохо!.. — повторил Арзуманов. — Неужели вы не понимаете, что по этому пункту вас и будут бить? Пища для скандала благодарная...
Бурцев, стиснув зубы, молчал. Было тяжело и омерзительно сознавать себя почти беззащитным перед явной подлостью.
— Не принимайте меня за ханжу... — остановился возле него Арзуманов. — Но я советовал бы вам еще раз поговорить... если, конечно, причина в ней...
— А какова будет цена браку, совершенному под таким давлением? — зло спросил Бурцев. — Речь идет о душе человеческой, а она не бывает прямой, как линейка, случаются и зазубрины!..
Арзуманов отошел к окну и задумался.
— Заявление официальное, не анонимное... — произнес он. — С этим нельзя не считаться...
Арзуманов обернулся и взглянул на Муслима.
— Вот что... — сказал он, пощипывая полную губу. — Приди-ка ко мне с Талановым... Послушаем его самого... Поговорим...
Он пристукнул кулаком в раскрытую ладонь и сказал Бурцеву:
— Разберемся, работайте спокойно... Но... душа душой... она ведь и неизменной не остается...
— Знаю... — усмехнулся Бурцев. — На то и надеюсь.
В подъезде, прежде чем сесть в машину, Бурцев притянул к себе Муслима.
— Муся!.. — сказал он, сжав его руку. — Не надо, чтобы она знала...
— За кого принимаешь, э?.. — отстранился Муслим и дернул к себе дверцу машины. — Садись!..
...Взбежав на верхнюю площадку лестницы, Бурцев увидел Эстезию Петровну. Откинув голову, она прислонилась к косяку двери, ведущей в коридор, и курила, чего почти не делала обычно в рабочее время. Она шагнула навстречу и, придержав его, произнесла вполголоса:
— Приехала комиссия из главка... Три человека... — В голосе ее слышалась подавленная тревога.
Значит, ждала, чтобы предупредить!..
— Где они? — спросил Бурцев.
— У Таланова... — сверкнула она потемневшими глазами.
— Что ж, пойду... — двинулся он. — Ты не тревожься...
Она на мгновенье приникла к нему боком.
Бурцев благодарно взглянул в ее бледное, ободряюще-серьезное лицо и пошел по коридору легким пружинящим шагом.
Было еще светло, а вокруг испытательного стенда давно горели сильные электролампы. Желтые, они таяли в желтом свете заходящего солнца, и становилось непонятно — они или солнце золотит выжидающие глаза людей, плавится бликами на закруглениях нового станка, окрашенного в серо-стальной цвет.
Ильяс привинтил медную пластинку с маркой завода, поднялся с колен и согнутым указательным пальцем смахнул капли пота со лба. Озорно сверкнул его золотой зуб, взорвав, словно искра, нависшее молчанье. Люди задвигались, засмеялись, хлопая друг друга по плечам, пожимая руки.
— Кача-а-ать!.. — пронзительно, с металлическими нотками в голосе, закричал Коршунов. Сдвинув кепку козырьком назад, он первым подступил к Ильясу.
Вскидывали дружно и высоко.
— Конс... трукторов ка... чать... так? — кричал Ильяс, распластываясь в воздухе. — Хва... тит... так?..
Качали конструкторов. Потом — Бурцева. В один из взлетов он увидел, как к Вечесловой протолкалась Симочка и что-то сказала. В следующее мгновенье Эстезия Петровна обернулась к нему, помахала рукой и стала выбираться из толпы. «Почта, должно быть... надо бы взглянуть...» — подумал Бурцев. Но ему не скоро удалось освободиться.
Смех, шум, беготня продолжались. Качали уже всех подряд. Дошла очередь и до Таланова. Молчаливый больше прежнего, внутренне сникший, он, однако, не утратил до конца респектабельности. Лишь выражение скорбного недоумения, с которым он вернулся из горкома, казалось, навсегда застыло на лице Таланова.
— Случаются, конечно, домашние разговоры. Бывают минуты, когда хочется, чтобы и тебя кто-то пожалел... хотя бы жена... — сказал он тогда, мучительно морщась. — Но, поверьте, к этой мерзости я...
— Верю, — вздохнул Бурцев. — Верю... — И чувство непроизвольной жалости шевельнулось в нем. «Конечно же он не подонок — интеллигент, — подумалось ему. — Человек... со всеми слабостями... Но жди бед, когда слабый закусит удила... М-да, нет мира под оливами...»
Бурцев с иронией наблюдал за ним.
Сняв чесучовый пиджак, Таланов передал его кому-то из рабочих и стоял, ожидая, когда начнут качать. Словно человек, участвующий в некой торжественной церемонии, он плотно сомкнул губы и приосанился.
Бурцев засмеялся.
— Пойдем, Муся!.. — подтолкнул он Муслима.
Муслим взял его за плечи и незаметно указал на Чугая, к которому подбирался Коршунов. Слесарь сдвинул кепку еще дальше на затылок и, присев за спиной незадачливого председателя завкома, засвистел в два пальца. Чугай дернулся длинной фигурой и отскочил в сторону. Раздался хохот.
— Видал, э?.. — посмеивался Муслим, проталкиваясь с Бурцевым между сборочными верстаками. — Никто не будет голосовать за него...
Когда Муслим и Бурцев вошли, Вечеслова заканчивала разбор поступившей корреспонденции.
— Победители идут, Эстезия Петровна!.. Где аплодисменты, э!.. — сказал Муслим, расправив усы.
— Новости из главка? — спросил Бурцев, заметив в ее руке бумагу со знакомым штампом.
Эстезня Петровна виновато вскинула голову. В карих глазах ее стояла почти физическая боль.
— Я приношу только дурные вести... — произнесла она грудным рыдающим голосом и, бросив бумагу на стол, выбежала из приемной.
Бурцев поднял документ. Это был приказ, — «копия в горком», — которым ему объявлялся выговор «за неоправданные действия, приведшие к срыву планового задания». Результат работы комиссии главка на заводе...
— Спасибо вашему отцу, э!.. — плюнул Муслим и, помолчав, стукнул кулаком по столу: — Снимем выговор! Мнение партбюро для них ноль?.. В горком пойду, в ЦК пойду — снимем!..
Он взглянул на Бурцева, который щурил глаза и спокойно улыбался.
— Чего стоишь? — сказал он и сам улыбнулся. — Беги, э!..
Эстезия Петровна стояла на лестничной площадке, у перил, и ладонью вытирала глаза.
— Ну что ты, опомнись... — сказал ей на ухо Бурцев и взял ее за плечи. — Есть из-за чего расстраиваться...
— Обидно же... — чуть дернула она плечом.
— Мне даже совестно... Я, видимо, меньше всех огорчен... — усмехнулся Бурцев. — Дела-то идут, это — главное... А контора пусть пишет...
Эстезия Петровна прислонилась к нему и молча взглянула снизу вверх.
— Знаешь что... Возьми-ка машину и поезжай домой... Давно пора... — сказал он мягко. — Ну, я прошу, не отказывайся!.. Принести тебе сумочку?..
Она снова взглянула, и губы ее дрогнули в едва заметной улыбке. Она утвердительно прикрыла веки.
Вернувшись через минуту, Бурцев увидел, что с нижней площадки лестницы подымается Таланов. Эстезия Петровна рывком открыла сумочку, торопливо провела по лицу пуховкой, и Бурцев взял ее под руку. Гордо неся голову, она прошла мимо Таланова, отшатнувшегося, уступая дорогу. Перед ним-то уж она не собиралась обнаруживать свою слабость и не без злорадства отметила, как скосились в сторону его зеленые глаза при виде спускающейся навстречу пары.
— Я, может, задержусь... Не жди, обедай... — шепнул Бурцев, усаживая ее в машину, и обернулся к шоферу: — Отвезешь, Миша, и можешь быть свободным...
Когда Муслим, Бурцев и Ильяс, закончив оформление документов на новый станок, вышли из проходных ворот, было уже темно. Прикуривая, Бурцев зажег спичку, и огонек ее метнулся в золотом зубе Ильяса, с лица которого весь вечер не сходила улыбка.
— А поедемте-ка ко мне?.. — предложил вдруг Бурцев. — Надо же отметить такой день?..
— Нет, поздно... — мотнул головой Муслим и засмеялся. — К тебе поедем знаешь когда?.. Знаешь, э?.. Передай привет, скажи — все хорошо будет!
— От мамы, от Рофы, от меня привет, так? — сказал Ильяс. — Все приедем.
Бурцев промолчал и лишь слегка вздохнул.
Как откатившаяся волна, схлынули впечатления дня, оставив в душе не усталость, а какую-то сладостную истому. Расходиться не хотелось, и все трое продолжали стоять, время от времени вздувая огоньки сигарет.
Потянул неслышный ночной ветерок. Дохнул раз, другой — и растворился в зашипевшей, как вода, темной листве акаций.
...Есть своя прелесть в преодолении препятствий. Ни с чем не сравнимое чувство облегченного полета приносит человеку каждая творческая победа, и — пусть он знает, что впереди будут и падения, и ушибы, — однажды изведанное чувство толкает в полет, придает сил для дальнейших устремлений.
Испытывая что-то подобное, Бурцев шел по вечерним улицам.
После духоты нагретых за день помещений воздух улиц казался сладковатым, словно возле тележки мороженщика. Вокруг матовых шаров, повисших над асфальтом, бледным сияньем курилась мелкая пыль. Черные тени деревьев косо ложились на тротуар. Шаркали шаги гуляющих, щелкали в руках девушек веера. Горели в витринах длинные трубки ламп дневного света, словно наполненные синей морской водой...
Бурцев завернул в открытые двери дежурного магазина «Гастроном». Редкие покупатели проходили вдоль нарядно сверкающих застекленных прилавков. Не было привычной дневной суеты. Стояла просторная тишина. У стойки, где продавали шампанское в розлив, молодой парень угощал подругу. Девушка покусывала зубками край бокала и смеялась...
Бурцев, расплатившись, взял коробку с тортом и бутылку шампанского. Теперь ему хотелось скорее попасть домой: он всегда считал, что радость неразделенная не есть радость. Тихонько насвистывая, он выглядывал — не попадется ли такси... Выговор, при всей серьезности, не мог омрачить его настроения. Так или иначе — все объяснится. А работа начата — и ее не остановить!.. Несмотря ни на что, несмотря ни на какие препятствия!..
...Эстезия Петровна, обхватив колени, сидела на крылечке. Пустынная улица, и одинокая темная фигурка... Лишь свет, падающий сзади, пробивался сквозь ее густые каштановые волосы.
Издалека доносились звуки духового оркестра. Что-то задумчивое выговаривали валторны.
Эстезия Петровна поднялась и, молча приняв покупки, протянула губы для поцелуя. Бурцев последовал за ней в комнаты.
Белел крахмальной скатертью празднично накрытый стол. Тонко пахли белые флоксы, охапкой свисающие с кувшинчика.
— Ты что же, не обедала? — спросил Бурцев.
— Не хотелось одной... — взглянула Эстезия Петровна, распаковывая коробку. — Умница... Торта у нас как раз не было...
Развернув сверток с шампанским, она нерешительно оглянулась.
— А мне... наверно, нельзя будет пить... — сказала она и слегка зарделась.
— Почему? — не понял Бурцев.
Она подошла и, положив ему руки на грудь, опустила голову.
— Знаешь... — сказала она тихо. — Знаешь... Кажется, на старости лет... у нас будет бэби...
— Что? Ты уверена? — взял ее за руки Бурцев.
Она качнула головой.
— Наверно, потому и ревела сегодня...
Бурцев опустился на тахту и задумался.
— Ты... не хочешь?.. — нагнулась она к нему.
— Ах, да не во мне дело!.. — дернул щекой Бурцев. — Я все надеялся, что ты переменишь свое решение. А тут... совсем, наверно, встанешь на дыбы... Я ведь знаю тебя... Ребенок же будет без отца...
— Глупо́й ты, глупо́й... Много ты знаешь... — Она взъерошила ему волосы. — Не будет он без отца...
Бурцев с мгновенье смотрел в ее смеющееся, склоненное к нему лицо. Наконец понял, что, не ошибся в смысле сказанного. Он вскочил и сгреб ее в объятия.
— Ой, сумасшедший!. Задушишь!.. — простонала сквозь смех Эстезия Петровна. — Открой лучше вино... Я чуточку пригублю с тобой...
...Стоя в откинутом люке танка, Бурцев ощущал, как снизу поднимается горячий воздух, обволакивает тело...
Гремит броня, рокочут гусеницы по брусчатке мостовой... И толпы, толпы людей шумят по сторонам улицы. Они кричат, машут руками, бросают цветы... Вот бежит женщина и протягивает ему кудрявого мальчонку... Да это же Тэзи!.. Она что-то кричит ему, но за грохотом железа ничего не разобрать... А мальчуган? Его сын?.. Бурцев нагибается и тоже кричит...
— Дима! Дима!.. — Эстезия Петровна трясла его за плечи. — Дима!
Бурцев открыл глаза и повел ими, еще не узнавая своей спальни. Тэзи упиралась теплыми от сна руками в его подушку. Распущенные волосы падали ей на грудь. Молчаливая ласка разгладила тонкую кожу ее лица, тронутую синевой в глазных впадинах.
— Тебе что-то привиделось? — спросила она.
— Сына видел... С тобой... — смущенно улыбнулся он и прикрыл веки.
— Какой быстрый!.. — засмеялась Эстезия Петровна, прильнув к нему.
Бурцев окончательно проснулся. Но странно — грохот не прекращался. Прислушиваясь, он повернул голову к занавешенному окну. Эстезия Петровна кивнула туда и почти пропела грудным переливчатым голосом стихи Багрицкого:
Вставай же, дитя работы,
Взволнованный и босой,
Чтоб взять этот мир, как соты,
Обрызганные росой...
Она спрыгнула на пол, накинула на полные плечи ситцевый халатик и потянула Бурцева за собой. Отдернув занавеску, оба взглянули в окно.
На стропилах трехэтажного заводского дома двигались маленькие фигурки людей. Грохот доносился оттуда. Стучали кровельщики.
Эстезия Петровна распахнула оконные створки.
Стояло раннее утро, когда кажется, что и вдыхать не нужно, что воздух сам врывается в легкие, вздымает грудь и бежит бодрящим холодком по жилам.
Качнулся в руках кровельщика лист оцинкованного железа. Солнце сверкнуло в нем, как в зеркале. Зайчик света ослепил Бурцева и Эстезию Петровну. Она тихо засмеялась, поежилась, переминаясь босыми ногами, и подлезла под руку мужа. Он прижал к себе ее теплое плечо...
Стучали по железу молотки. Вставало, разбуженное громом, солнце. Зарождался новый день... День, сулящий задуманные свершенья и еще неведомые заботы. День, перемежающийся светом и тенью, в котором ничто не дается без борьбы, без упорства.
«Пусть так... — думал Бурцев, глядя на тех, кто уже приветствовал этот день. — Пусть так... Но лев не возвращается по следу...»