Она проснулась.
Минуту тому назад она еще крепко спала – и вот глаза ее уже широко раскрыты, и она смотрит в черноту потолка. Она не любила ночь и все-таки заставила себя проснуться в самую глухую пору. Главное – уметь собой управлять. К тому же это приятно.
Она лежала, зарывшись под стеганое одеяло, и внимательно смотрела на потолок – не появится ли отсвет, означающий, что в очаге на другом конце комнаты еще тлеют угольки.
– Кукушка-себялюбка! – громко произнесла она.
Она хотела, чтоб ее услышали. Огонь был мертв, и в комнате стоял мертвящий холод. Видно, мать вопреки установленному в доме порядку поворошила уголья перед тем, как отправиться спать, украла последнее тепло.
– Никогда не думает об утре.
– Что? – переспросил ее отец из другой комнаты. – Чего ты там?
– Ничего. Спи, папаня, еще ночь.
Нет, с этим надо будет кончать, когда она вернется.
Она лежала в постели – маленький теплый комочек в холодном черном ящике – и мысленно повторяла: «Отец, отец». Нелегко к этому привыкнуть, но раз правильно говорить «отец», значит, отцом он и будет, нравится ему это или нет.
«Послушай, – сказал он ей на прошлой неделе, – я простой человек, а не какой-то там чертов барин. Значит, зови меня „папаня“, как заведено у нас, работяг». Но она продолжала гнуть свою линию.
И в доме и снаружи стояла полнейшая тишина. Ни петушиного пения, ни стука деревянных башмаков по булыжнику – все замерло и в поселке и на шахтах внизу, весь мир – ее мир, мир Питманго – свернулся калачиком и тихо спал; ей стало страшно, и она села в постели. Значит, пошел снег. В Питманго наступала тишина, лишь когда поселок накрывало снегом.
«Нечестно это, – думала она, – не по правилам». Снег не имел права идти в апреле – да еще в такой важный для нее день. Она поискала свои деревянные башмаки и не нашла – вот теперь у нее ноги замерзнут на каменном полу. И вдруг услышала «топ-топ» – это топтались в палисаднике шахтерские пони, стараясь укрыться от ветра. По глухому стуку их копыт ясно было, что земля промерзла.
А тут еще и ветер поднялся – она слышала, как он колотит в задние окна, значит, дует с севера, с гор. «Нечестно это, – подумала она, – нечестно». Теперь наверняка весь Западный Файф под снегом, а уж про Кейрнгормс и говорить нечего – все проходы в горах закупорило. Много сегодня погибнет ягнят весеннего окота. И ей теперь в жизни не добраться пешком до Кауденбита, а только там можно сесть в поезд, что идет на север. Придется нанимать мистера Джаппа, чтобы он отвез ее в своем фургоне, и потратить на это шиллинг, а может, и два, если он засволочится. Она почувствовала, как глаза наполняются слезами, что уже совсем никуда не годилось. Зато теперь можно не вставать в такую рань.
Когда она снова проснулась, ветер уже стих и по комнате протянулись полосы лунного света. Если сесть в постели, то в боковое окно видно луну – морозную, плоскую и бледную, но не заштрихованную снегом. Пони обошли дом и теперь топтались у входа – по стуку их копыт, ударявших о булыжник, она поняла, что снега не так уж много, и встала. Стылый каменный пол обжег ей ноги.
«Вот ведь дура, – подумала она, – прохныкала над тем, чего и не было, и только зря в постели провалялась». Ей захотелось на горшок, но она представила себе, как ледяная посудина коснется ее тела, и, содрогнувшись, отступила. В очаге лежала кучка золы; только тронь – разлетится.
– Сука! Только о себе думает, – сказала она.
– Ну что там еще? – спросил отец.
– Да ничего, спи, спи, – сказала она, лишь тут осознав, что произнесла это вслух.
– Но я же слышал. Ругаешься, как девка с шахты. Я этого у себя в доме не потерплю.
– Хорошо, отец.
– Папаня.
Она сгребла золу в сторонку и вздрогнула: три больших куска угля вдруг ожили и ярко вспыхнули, едва только их коснулся холодный воздух. Значит, огонь нетрудно будет разжечь; зачем же она так обзывала мать – ей стало стыдно. Да, одно можно сказать в защиту Питманго: уголь в Питманго чистый и никогда не подведет, если с ним обращаться правильно. И она принялась подкладывать на разгоревшиеся угли кусок за куском.
– Поосторожнее там с углем, мисс! – крикнул ей отец. – Я слышу, ты швыряешь его в очаг, будто вагонетку нагружаешь.
– Уже все, папаня, конец.
Сегодня надо его ублажать. И она так осторожно положила в очаг оставшиеся угли, точно украшала ими торт. Когда от очага пошло тепло, она взяла одежду отца и повесила у огня. Куртка промерзла и, оттаивая, зашипела, пахнуло потом и шахтой. Это она тоже переменит, когда вернется. Есть дома, где рабочую одежду стирают каждый день; у Драмов же ее стирали раз в неделю.
Как была, босиком, она выскочила в прачечную, а когда, пройдя по запорошенному снегом двору, вернулась в дом с зайцем и рыбой, которых там спрятала, каменные плиты пола показались ей даже теплыми. И заяц и рыба за ночь промерзли и, когда она бросила их на стол, глухо стукнули, точно каменные.
– Что там еще?
– Уголь упал. Спи, спи.
– Я же сказал тебе, не трать много угля.
– Ага, папаня.
Надо ублажать отца.
А зайцу-то ведь нужно долго тушиться – зря она это затеяла; теперь придется стряпать в парадном костюме, потому как времени одеться потом не будет, а эдак и пятно на костюм недолго посадить. Она сбросила с себя все, ополоснулась в питьевом котле – не беда: чего люди не знают, то и не переживают, да и вода потом все равно прокипит, – и от тела ее даже пар пошел, она сразу почувствовала себя свежей, чистой. Затем надела короткую льняную сорочку, которую сшила себе на прошлой неделе, и нижнюю юбку, а потом новый твидовый костюм, который заказала через того еврея – мистера Лэнсберга – в Данфермлине.
«И ты отдала еврею гроши? Сама ему в руку вложила и отослала с ним в Данферхмлин?» – сказал тогда отец.
«Да».
«И ты в самом деле думаешь за них что-то получить или еще когда его увидеть?»
«Думаю».
«Тогда ты, значит, еще дурее, чем я считал».
Она могла и не смотреть на себя в этом костюме – она и так знала, что он ей идет… что она в нем просто красавица. Одевшись было, она снова сняла жакетку и в одной сорочке принялась за работу. Для такой молоденькой девчонки у нее была довольно большая, высокая грудь, а сорочка обтягивала ее, обрисовывая фигуру, поэтому она положила рядом с собой жакетку, чтоб накинуть, если отец войдет в комнату: не надо его смущать. Она совсем недавно стала такой, и ни она сама, ни отец еще к этому не привыкли.
Она быстро освежевала зайца – хорошо, что он так промерз: мясо у него стало твердое, и шкура легко сошла. Затем разрезала его на десять кусков, сложила их в горшок вместе с луком-пореем и картошкой и поставила тушиться, а сама стала жарить овсянку, чтобы придать подливе гущину.
Когда с жарким было покончено, она взялась за пикшу – золотистую, с более светлыми, цвета свежего масла, боками. Сначала она ее отварила, чтобы вытравить запах, потом обмазала толстым слоем сметаны и поставила возле огня, так что рыба вскоре задышала – «плоп-плоп» – на своем ложе из сметаны и масла. После этого она достала овсяные галеты, большую овсяную лепешку, которую она как следует разогреет перед тем, как подавать на стол, кусок данлопского сыра, за который ворюги из шахтерского кооператива в Питманго – эту лавку так и зовут «Обираловкой» – содрали с нее целый шиллинг, поставила на огонь чайник и пошла будить отца.
– И даже овсянку поджарила. Ох, и балуешь же ты своего папаню! – Он громко рассмеялся. – Да мне ж никто не поверит у нас на шахте. Чтоб на завтрак – такую похлебку…
– Да кто ж называет жаркое из почтенного тушеного зайца похлебкой? – возмутилась она.
– А это и есть похлебка. Потому я так и называю.
Вот за это она его и любила. Ему не доставляло радости транжирить деньги, но, уж если они были потрачены, он умел все забыть и порадоваться покупке.
Большинство шахтеров у них на улице все просаживали и ничего не оставляли на черный день, а иные, наоборот, забыли, как деньги и тратятся и какую это может доставить радость.
Он смотрел, как она ссыпала в горшок поджаренные золотистые зерна овсянки и прозрачный бульон загустел, обрел плоть. В комнате стоял аромат, напоминавший запах жареного ореха.
– Ну хорошо, Мэгги, что же это все-таки значит?
Но она лишь сняла с полки две глиняные миски – их в Питманго называли «поросячьими корытцами» – и наполнила тушеным мясом. Они ели молча – из уважения к мясу, – и, когда он в третий раз наложил себе миску, она ответила:
– Во-первых, сегодня у меня день рождения.
– Ох… что же ты не сказала? Мы бы купили тебе что-нибудь.
– Ты мне сроду ничего не покупал.
– Так-то оно так, но ведь всяко бывает. Ну-ка, плесни мне еще малость.
И, опустошив миску, он спросил, сколько же ей стукнуло.
– Шестнадцать.
– Ох, самый хороший возраст для девушки.
– Ага, теперь мне уже не нужно ваше согласие.
– Это на что?
– Чтоб выйти замуж.
Он не выказал ни малейшего удивления. Только сунул в рот овсяную лепешку – масло при этом капнуло на его рабочую куртку – и принялся жевать. В Питманго не выказывают удивления, потому что выказать удивление – значит в чем-то проявить слабину.
– Нет, в жизни мне не поверят, что я ел похлебку и горячие лепешки на завтрак. А знаешь, у нас все считают, что ты хитрющая сучонка. И преупрямая. Я-то, само собой, говорю, что это не так.
– А зачем? Это же правда.
Он знал, что это правда, и потому нарочито громко рассмеялся. Они услышали гудок на «Леди Джейн № 2», и он поспешно встал из-за стола, повинуясь привычке.
– Это же только побудка, а не на работу. Садись. Может, нам мать разбудить?
– Если она до сих пор не проснулась, значит, господь не хочет ее будить, – сказал отец. – Ну-ка, дай мне еще лепешки.
Мэгги знала, что он непременно спросит ее – в свое время, как он обычно спрашивает и как принято в Питманго. Она сняла с угольев глиняную сковородку и приподняла крышку – сметана еще кипела, и в нос им ударил запах трески.
– Финдонская?
Она кивнула.
– Всю жизнь знал: если когда доведется встретить финдонскую треску, сразу ее признаю. Всю жизнь мечтал попробовать финдонской трески. Вот теперь и умереть можно. Где же ты ее достала?
Она сказала где.
– И ты ездила в Кауденбит, только чтобы достать для меня финдонской трески?
– Для меня, папаня. Для меня. Это мой предсвадебный завтрак, ясно тебе теперь?
Он продолжал есть, смакуя каждый кусочек; даже снял уртку из уважения к рыбе.
– Ладно, – произнес он наконец. – Что же это все начит? Кто парень-то?
– Никакого парня пока нет, но будет. Мне ведь уже шестнадцать стукнуло.
– Шестнадцать лет – это еще совсем девчонка. Шестнадцать лет – это дитя малое.
– Нет, шестнадцать лет – это уже женщина. В шестнадцать лет человек сам все решает.
Он сидел, пригнувшись к столу, подбирая ложкой рыбу з сметане, но тут поднял на нее глаза. В комнате было уже светло. Она забыла надеть твидовую жакетку, оба одновременно подумали об этом, и он вспыхнул так, что румянец проступил сквозь смуглую кожу.
– А парень-то уже знает?
Она отрицательно мотнула головой.
– Где он живет?
– Я и сама не знаю. Знаю только, что тот, кого выберу, будет не из здешних.
Улица постепенно оживала – все громче звучал по булыжнику топот подбитых гвоздями сапог и деревянных ашмаков.
– А чем тебе не по душе здешние? Я вот ведь здешний.
– Подойди к окошку, – сказала дочь. Она распахнула запотевшее окно и указала вниз, на Питманго, поверх крыш Гнилого ряда и Сырого ряда, туда, где были шахты, а за ними текла черная, как уголь, река. – По-честному, тебя такая жизнь устроила бы, если бы ты мог выбирать?
Хотя углекопы утренней смены еще только начали выходить на улицу, девственная чистота снега уже была нарушена, а скоро вся мостовая покроется черной жижей.
– Но этим я живу. И зарабатываю на хлеб с солью.
– Правильно, да только разве это жизнь?
– Человек должен есть, а здесь он ест вдосталь. Углекопы приличную деньгу заколачивают.
Он гордился тем, что был хорошим углекопом.
– Ага, вот то-то и оно, папаня. Углекопы приличную деньгу заколачивают, но, точно рабы, к своему месту прикованы, потому что они углекопы. А я хочу выйти за такого человека, который бы заработал как следует, а потом махнул на все рукой и уехал.
Отец стал собираться на работу. Взял свое ведерко, где лежал завтрак углекопа – кусок хлеба с маслом и фляга с холодным чаем, – и надел шахтерскую шапку с прикрепленным спереди керосиновым фонариком.
– Что ж, только выбирай себе парня крепкого. Мы, Драмы, – народ двужильный.
– Да, знаю.
– Драмы – люди упрямые. Драмы не отступают.
– Знаю, знаю.
Ей достаточно было посмотреть на него – приземистый, смуглый, сильный, с еще черными волосами и могучей мускулатурой, крепкий, как кусок угля, по-своему красивый, хотя лицо словно вырублено топором, и – изуродованный шахтой. Ему нет и сорока, а он уже двадцать девять лет провел под землей, и спина его согнулась, плечи ссутулились, ноги скривились колесом, лицо покрылось татуировкой – все в синеватых прожилках, в порезах и шрамах, куда набилась угольная пыль. Углекоп, угольный крот, который так и умрет в шахте, как умирали раньше рабы-углекопы, прикованные цепью в забое.
– Крепкий народ.
– Я знаю. Вот почему я и могу поехать и добыть себе…
– Кого-то получше нас, да? Мы для тебя слишком плохи, да? Чем же мы не вышли?
Она быстро пересекла комнату и потянула его за собой к окну. Последние углекопы проходили по улице.
– Посмотри на них. – Она была зла на него.
– Чем же они не вышли?
– Не люди, а какие-то обрубки – черные, кряжистые, они только и годны на то, чтоб рубить уголь. Мне такой не нужен. Черномазые карлики, всю жизнь копошатся в земле, точно черви. Или кроты.
– Но это же твои, кровные.
– Углекопы – это написано у них на лице. И говорят они, как углекопы. Они же языка своей королевы не знают. Не хочу я такого.
– Они говорят на том языке, на каком говорят у них в краю! – прикрикнул на нее отец. – Это все же лучше, чем подражать всяким пришлым, как некоторые.
– У них в краю! – Она презрительно фыркнула. – Да их даже в Эдинбурге не понимают. Нет, я такого не хочу. У меня будет муж, которого поймут и в Лондоне.
– Ох, и здорово же! – сказал он и захлопнул окно. Теперь ему придется бегом бежать, чтобы не опоздать к спуску последней клети. Он начал собирать свой инструмент, но расстаться с ней на такой ноте ему не хотелось.
– Ну, чего мы так распалились? – сказал он. Он уже успокоился. За это она тоже любила его: он не умел подолгу гневаться или таить злобу, всегда старался сгладить размолвку. Вот и сейчас он наверняка обнял бы ее, если бы на ней было что-то надето поверх сорочки. – Ну, чего мы раскричались друг на друга после такого пира, который ты мне устроила? Ты, значит, уезжаешь, ага?
– Да.
– Ты что же, теперь и «ага» говорить не будешь?
– Не буду, если спохвачусь вовремя.
Ему надо было идти, потому что за опоздание наказывали: десять минут опоздания стоили целого часа работы, – но он хотел знать.
– Мэг! Мэгги!
– Да?
– Почему ты такая, Мэг, что на тебя нашло?
– Сама не знаю. Просто я хочу чего-то лучшего. Разве это плохо?
Опять она его обидела. Он гордился своей трудной жизнью, гордился тем, что стал уважаемым человеком в шахтерском поселке, а теперь его единственное дитя смотрело на него сверху вниз и презирало за ту жизнь, которую он вел.
– Послушай, папаня, послушай. – Она взяла его шершавую черную руку в свои ладони, чего до сих пор, насколько помнится, ни разу не делала. – Ты рассказывал мне как-то про рыб, которые возвращаются в родные места, и ничто не в силах остановить их, если они туда двинулись, – туда и только туда, потому что там самое подходящее место выращивать мальков?
– Это угри, что ли?
– Нет, не угри, другая рыба.
– Лосойсь?
– Ага, лосось. Лосось, папаня.
– А для меня – лосойсь. И всегда будет лосойсь. Я все-таки шотландец, а не какой-нибудь там чертов англичанин.
– Ну, как хочешь. – Она провела пальцами по волоскам на тыльной стороне его руки – они были жесткие, точно щетка. – Да, вот я такая, папаня. Я как эта рыба. Это сидит во мне, папаня. Я должна ехать, понимаешь?
Он поднялся со стула. Ему еще надо было положить в запальницу маленькие черные заряды, которые он накануне набил порохом, и тогда он мог идти.
– А что, если я не разрешу тебе?
Она пересекла комнату и поцеловала отца прямо в губы – это получилось как-то само собой, неожиданно для обоих.
– Ты же знаешь: я все равно поеду.
Он вдруг застеснялся и отстранился от нее. К таким проявлениям чувств в Питманго не привыкли.
– Что ж, желаю тебе счастья в таком случае. Только не забывай одного, – сказал отец. – Можешь выходить замуж за чужака, пожалуйста, но никогда не отрекайся от своих кровных. В конце концов, это все, что у тебя есть. Смотри. Никогда не забывай этого, Мэгги. Никогда не отрекайся от своих кровных.
Он шагнул за дверь, даже не обернувшись, и побежал по улице. Она проводила его взглядом до конца ряда, как называют улицы в Питманго, затем дальше, пока он не свернул на Тропу углекопов, которая вела вниз, прямо к шахте. Теперь поселок из черного уже стал серым.
Она надела жакетку и подошла к зеркальцу, висевшему у окна. Жакетка сидела отлично, и лицо, глянувшее на Мэгги из зеркальца, не разочаровало ее. Она бы, конечно, предпочла, чтобы оно было не такое загорелое и худенькое, но подбородок был твердый, губы красиво обрисованы – нечто весьма необычное в Питманго, – широко посаженные глаза хоть и черные, но с огоньком, а волосы густые и блестящие. Словом, судьба не так уж плохо одарила ее, что правда, то правда. Никто ей этого не говорил, но она сама знала. В зеркальце появилась ее мать – она стояла на пороге и смотрела.
– Вот чего я не пойму, так не пойму, – сказала мать, – ну, что ты из себя воображаешь?
Что на это ответить? Она не знала. На улице стояло несколько пони, почти ослепших от работы в шахте, – они дожидались мальчика, который поведет их пастись на пустошь.
– Видишь ли, – сказала она матери. – На свете есть лошади, которые работают в шахте, и есть скакуны. Так вот я хочу стать скаковой лошадью.
Один из Хоуповых детишек играл на улице, пытаясь вылепить бабу из снега, пока он не почернел. Мэгги окликнула мальчика и дала ему полпенни, чтобы он сбегал к мистеру Джаппу и попросил его подъехать за ней на фургоне.
– Никак ты не возьмешь в толк, что какая ты есть, такая уж и есть, – сказала ей мать. – Половина у тебя от Драмов, половина от Хоупов. И чего я никак не пойму, зачем это скакуну портить свою родословную с тобой.
Неглупая у нее мать. Толстая и неряшливая, но неглупая.
– Любая женщина может заарканить любого мужчину, – сказала Мэгги, – если только с умом за это взяться. Посмотри на себя.
– Не забудь, что твой дед был рабом и носил железный ошейник. Правда, никто и не даст тебе про это забыть, можешь не сомневаться.
Мать с улыбкой смотрела на нее. Мэгги улыбнулась.
– Да, такая у нас с тобой кровь. Но кровь моего мужа не будет такой. И кровь моих детей тоже такой не будет.
Мэгги укладывала последние вещи в саквояж. Она терпеть не могла этот саквояж – его шершавую поверхность, его вид, его запах. От него пахло угольной пылью и шахтой. Это было единственное слабое звено в ее снаряжении. Если бы она могла распроститься и с ним, тогда она бы полностью все отрезала – все связи с поселком, но ей не хватило для этого фунта, и вот теперь кусочек Питманго будет всегда с ней, куда бы она ни поехала. Она слышала, как мистер Джапп понукал лошадь, подгоняя ее вверх по скользкому склону из Нижнего Питманго. Пора было двигаться в путь.
– А что же со школой-то будет? – спросила ее мать. – Кто будет учить детей?
– Не знаю.
– Значит, ты просто взяла и оставила маленьких детишек без учителя? И слова никому не сказала? И это называется учительница, которая всю душу вкладывает в свое дело!
– Послушай, мама, за два года я дала этим детям больше знаний, чем они получили за пять лет до меня. Они уже выучили все, что могли.
– И наседала же ты, наверно, на них – как всегда и во всем!
– А разве я не обязана была это делать? Все-таки выучились-то они у мисс Драм.
– Не удивительно, что они не любили тебя.
– Ну что ж, я тоже их не любила. Я учила их только, чтобы добиться, чего хочу, и добилась.
Вещи были уже уложены, и она отнесла саквояж к двери.
– Завтрак я тебе оставила, – сказала Мэгги. – И оставила хорошего сыра: он как раз тебе по зубам.
– Ох, вот это славно.
– Прости, что у нас с тобой так получилось и мы поцапались. Счастья мне все-таки, может, пожелаешь?
– Угу, – сказала мать, – пожелаю.
Но при этом ни мать, ни дочь и шагу не сделали друг другу.
– Где ты собираешься добывать себе этого распрекрасного мужа?
– Где-нибудь на севере, где-нибудь в горах – там, где юдей на колени не ставили.
– Ох, и ерунду же ты говоришь, Мэгги. Все шотландцы на коленях стояли. Спроси твоего папаню. Такая уж у нашей страны судьбина, – сказала мать, но Мэгги лишь покачала головой.
– Нет, неправда. Шотландия, может, и потерпела поражение, но чтобы все шотландцы – нет.
На улице послышался скрип колесных тормозов и звяканье металла – мистер Джапп был у дверей.
– Что ж, прощай, мать. – Но обе так и не сдвинулись с места. – Когда в следующий раз встретимся, я уже буду миссис Так-бишь или Этак-бишь. Миссис Так-бишь с Нагорья.
– Надеюсь, разговаривать-то ты с нами будешь.
– Разговаривать? Я жить с вами буду.
Мистер Джапп не стал утруждать себя и стучаться, а просто, как это принято в шахтерских поселках, распахнул дверь.
– Ну, кого везти в Каудекбит – хозяйку или барышню?
– Думаю, если посмотришь, сам догадаешься, – сказала Мэгги.
Он окинул ее взглядом с головы до ног.
– Да уж, прямо скажем, что так. – Он впервые увидел, что перед ним не девочка. Джапп указал на саквояж. – Это, что ли? – Поднял его, отнес в фургон и вернулся. – Я там рыбу везу, но эту сумку она не испортит. Поехали, что ли? Давай твою руку, Мэгги.
Она не дала руки.
– Я тебе не Мэгги, а мисс Драм.
– Чего-о?
– Мне сегодня шестнадцать лет исполнилось, я теперь совершеннолетняя.
– Чего-о?
– Я сама учу детей в школе и сама зарабатываю себе на жизнь, так что будь любезен называть меня мисс Драм.
– Угу. Раз ты так хочешь, так и будет.
– Да, я так хочу.
Они двинулись верхним путем, так как нижнюю дорогу залило паводком: из Нижнего поселка – через Спортивное поле и Верхний поселок и дальше, из Верхнего поселка – на Горную пустошь. На перевале Мэгги обернулась и посмотрела назад. Поселок казался отсюда маленьким и черным. Именно черным, точно клякса среди вереска и снега, зато там приличную деньгу заколачивают. Но Мэгги была счастлива, что расстается с ним.
И сама она и возница молчали. Она ведь обидела его. Как только они миновали перевал и стали спускаться с Горной пустоши, она увидела поезд, стоявший на станции в Кауденбите, – он тяжко пыхтел в утреннем морозном воздухе.
– Ну вот, теперь, вашими стараниями, мистер Джапп, я опоздала на поезд.
– Ваша задница, мисс Драм, будет сидеть в вагоне этого поезда, когда он отойдет от Кауденбита. И если уж на то пошло, так из-за снега и объезда, на который мы ухлопали столько времени, придется вам раскошелиться на лишний шиллинг.
Она посмотрела на него так, как смотрела на учеников, когда они приходили в класс, не приготовив урока, и бормотали что-то маловразумительное у доски.
– Значит, если господу богу было угодно послать на землю снег, я должна за этс платить?
Обозлившись, Джапп так хлестнул лошадь, что она галопом неслась до самого Кауденбита. На станции любопытство взяло в нем верх над злостью, и он спросил, куда это она отправляется на абердинском поезде.
– Искать себе мужа.
Он кивнул, будто это было самое естественное дело для шестнадцатилетней девчонки из Питманго.
– Ага, понимаю. Что ж, могу одно сказать: мужа ты себе добудешь, это уж точно.
– А почему так уж точно?
– Ты же всегда добиваешься, чего хочешь, правда?
– Разве не все к этому стремятся?
Мистер Джапп старательно поворочал мозгами.
– Нет, – сказал он под конец, – многие понимают, что надо смириться.
– Вот потому-то, мистер Джапп, я и не похожа на многих.
Он поднес ей саквояж к поезду и поставил его в уголок – подальше, чтобы во время долгого путешествия на север никто не подумал, будто это ее вещь. Саквояж был единственным, что указывало на ее связь с Питманго.
Она понятия не имела, как должен выглядеть тот город, куда она ехала, – была уверена только, что сразу признает его, как увидит. Когда поезд подошел к Стратнейрну, она протерла запотевшее стекло и попросила кондуктора снять сверху ее саквояж.
– У вас на билете значится Инвернесс, мисс.
– Да, и все-таки, пожалуйста, снимите мой саквояж.
– Конечно, мисс, и счастливого вам отдыха. Городок этот просто прелесть.
Все получалось, все срабатывало: и костюм из мягкого твида, и маленький бархатный ток, чуть сдвинутый набок на ее высоко заколотых каштановых волосах, – типичная для Нагорья шляпка, заверил ее портной в Данфермлине, какие носят все и будут носить всегда, классическая традиционная шапочка какого-то клана из какой-то части Нагорья, какой именно, Мэгги так и не поняла. Ботинки у нее были новые, чистенькие: в Стратнейрне не было снега.
Со станции, находящейся вдали от берега, высоко над морем, виден весь Стратнейрн – самое длинное, как неустанно заверяют вас, поселение или город в Шотландии. Горы тут обрывисто вздымаются ввысь, и потому городок зажат на узкой полоске земли между горами и водами Мори-Фёрта; во всю длину Стратнейрна тянется одна-единственная улица, и все дома либо выходят на нее, либо обращены к ней задами.
– Куда вас доставить, мисс?
Носильщик подхватил ее саквояж и, не спрашивая, поставил на крышу экипажа, обслуживавшего отели.
– В «Нагорный домик», «Приют Фиддиха», «Эштонский ручей», «Королевский гольф», «Королевский флотский», в гостиницу «Гленриддл» или в «Дюны»?
Несмотря на перепачканный углем саквояж, возница принял ее за барышню, приехавшую на отдых.
– Видите ли, я приехала погостить к тетушке, которая живет… как называется ваша главная улица?
– Ловатт.
– Вот-вот – на Ловатт-стрит.
– У нас тут одна эта улица и есть. А как звать вашу тетушку?
– Видите ли, я не помню ее фамилии, так как тетушка вышла замуж, но я узнаю дом, когда его увижу.
Она протянула вознице шиллинг, и он, хоть и развозил пассажиров только по отелям, помог ей взобраться по ступенькам, что было для нее внове, ибо она никогда еще не ездила в таком экипаже, и они двинулись по серпантину вниз, в город.
Гортанный говор возницы расстроил ее. Такого она не ожидала. Это был даже не акцент, а самый настоящий диалект.
– У вас тут все так говорят?
Он оглянулся, красный от возмущения.
– А что плохого в том, как я говорю?
– Плохого ничего нет. Вы говорите даже очень приятно. Как называется ваш язык?
Это уже было оскорблением.
– Английский! – рявкнул он. – Я говорю на языке английских королей – вот на каком. – И, размахнувшись, он огрел лошадь ударом хлыста.
Мэгги видела, как на застекленных террасах гостиниц одна за другой, будто следуя некоему ритуалу, зажигались лампы. Курортный городок – это хорошо, это просто идеальное место для того, что она замышляла, подумала Мэгги, хоть еще и ни разу в таком не была. Уж конечно, что-то от шика и изысканности приезжих, от их манер откладывается и на тех, кто тут работает. Ну, кто в Питманго знает, как вести себя в ресторане? Лорд Файф, да леди Джейн, да мистер Брозкок, управляющий шахтами, да еще несколько человек, что живут на Брамби-Хилле. А больше никто. Никто, кроме них, скорей всего, и в ресторане-то ни разу не был и не сидел за столом, накрытым скатертью. А вот в Стратнейрне наверняка сотни людей, даже будь они бедны, точно полевая мышь, знают, как себя вести в таких случаях. Конечно же, люди, которые услужают богачам, на голову выше тех, кто живет там, где надо добывать себе на пропитание тяжким трудом и терпеть одни лишения.
– Ну, может, и не на английском, а на шотландско-английском, что не хуже любого другого. – Злость в нем явно начала утихать. – А вообще-то, просто на шотландском. – Он еще подумал немного. – Конечно же, на шотландском. А что, спрашивается, плохого, если люди говорят на своем родном языке?
– Ничего. К тому же язык этот вам очень подходит. Я ведь только спросила, все ли тут у вас так говорят.
– Ни-и-и, – возмущенно запротестовал он, – только те, кто живет в Рыбачьем городе. А остальные обезьянничают всё с южан, ну, знаете, с сассенахов.[1] В гостиницах даже работы не получить, если говоришь по-шотландски, можете себе представить? А мы не хотим быть другими, понимаете? Мы – честные шотландцы.
Его слова были ей как мед по сердцу.
– Ну, есть у нас еще горцы. Они спускаются вниз, как наголодаются, или промерзнут, или друг с дружкой перегрызутся. Зачем они сюда приходят, понять не могу. Почти все – до того ленивые сволочи, уж вы извините меня, мисс.
– А они как говорят?
– Есть которые говорят на гэльском, но таких немного. Только на шотландском они уж точно не говорят. Взгляните вон туда – отсюда как раз горы видно.
Он указал на запад поверх зеленых вод Мори-Фёрта. И она увидела горы, темной стеной вздымавшиеся из моря. Черные клубящиеся тучи закрывали самые высокие вершины.
– Наверху, видно, снег идет, – сказал возница. – Понимаете, два разных мира: у них там зима, а тут весна. Не люблю я горцев. Они считают, что лучше них на свете и людей нет.
Спуск кончился, и они выехали на Ловатт-стрит; даже здесь, в экипаже, Мэгги чувствовала холодное дыхание ветра, налетавшего с воды. Ветер был резкий, но он чем-то напоминал тот, что дует на Горной пустоши, и от этого у Мэгги сразу возникло ощущение, что все у нее будет в порядке, что в Стратнейрне она со всем справится.
– Вы скажете, когда остановиться, мисс.
– Я еще не знаю, но я смотрю.
Она знала, что ей требовалось. Она видела такие дома в Данфермлине: какой-нибудь торговец, захирев в тяжкие времена, выставляет в окне билетик о том, что сдаются комнаты, – выставляет где-нибудь в уголке, незаметно, точно хозяева вовсе и не стремятся найти жильцов; она снимет себе маленькую комнатку по сходной цене – сейчас ведь не сезон, в конце-то концов, еще зима. Две-три булочки на завтрак и две-три лепешки на обед, да приготовленный дома чай – на таком рационе она может продержаться сколько угодно. Они понятия не имеют – в этом Мэгги была совершенно уверена, – как мало нужно девчонке из шахтерского поселка. А если бы удалось на два-три часа в день наняться горничной, чтобы частично отработать за постой, так и совсем было бы хорошо.
– Это у нас называется Город, – сказал возница. – Вон там – Рыбачий город, где живут рыбаки. Я оттуда родом. В Рыбачьем всех приблудышей – уж вы извините меня, мисс, – зовут МакАдамсами. А в той стороне, на западе, где у нас гостиницы и поля для гольфа, – Шиковый город.
По мере того как они приближались к торговой части города, в старых больших домах все больше и больше появлялось билетиков, оповещавших о сдаче комнат, – иные были выставлены в окне, а иные чуть ли не стыдливо торчали среди нарциссов с белыми, как соль, сердцевинками на крошечных лужайках перед домом.
– Вот тут, – сказала Мэгги.
– Значит, тетушку вашу зовут Бел Геддес.
– Да, конечно.
– Миссис Александр Бел Геддес.
– Совершенно верно.
– И к тому же она преставилась… м-м… восемь или девять лет назад. – Он улыбнулся ей, показав зубы, сверкнувшие белой полоской между красных губ на обветренном красном лице. «У-у, глазастый ублюдок, – подумала она. – А все из-за саквояжа.»
Он свернул с Ловатт-стрит в узкий проулок и подкатил к дому Бел Геддеса. Дом этот был здесь самый большой – серый камень, парапеты, темное дерево, – мрачноватый, но обнадеживающе респектабельный.
Возница стоял у экипажа с ее саквояжем в руке, так чтобы из дома не было видно ни его, ни саквояжа.
– Вы такое выражение «poor boire»,[2] мисс, разумеете?
– Конечно.
– Так вот, если немного этих самых… скажем, шиллинг, мисс, дадите, я внесу вам сумку с черного хода, так что мистер Бел Геддес и не увидит ее. Отчего это она у вас такая?
– Из поезда выпала.
– Ну, конечно, а потом тащилась за ним всю дорогу от самого Абердина.
Что ж, если ему захотелось поиграть в такую игру, – она готова.
– Ага, – сказала она, – всю дорогу. – И протянула вознице шиллинг.
– Ему вы скажете, что багаж пришлют вам со станции. А когда войдете к себе в комнату, откройте окошко, и я буду знать, куда нести. И вот еще что, мисс…
– Слушаю вас, мистер Макадаме.
– Если вам когда что понадобится – не знаю уж там что, – можете на меня положиться: мистер Черри Макадаме выручит вас.
– Джерри?
– Черри – Вишенка. А почему меня так прозвали, не могу сказать, а то покраснею.
– Да уж, не сомневаюсь.
Оба с самого начала понимали, что они одного поля ягода.
Оглядываясь назад, когда уже прошло достаточно времени, чтобы можно было оглянуться, Мэгги всякий раз с удовольствием вспоминала, как обвела вокруг пальца юного Роднея Бел Геддеса, сидевшего тогда за стойкой «на ключах».
– Вы сказали: «Мисс Драм»? Именно «Драм»? Пишется так же, как большой барабан?[3]
– Нет, как малый.
«Молодой воображала», – подумала она. Черные гладкие волосы до того напомажены, что голова как лакированная, и так старается правильно выговаривать слова, что они застревают у него где-то в носу.
– А что, разрешите поинтересоваться…
– Разрешаю.
– …привело вас сюда? Рыбная ловля, море, гольф?
– Охота.
Он так и не понял, что в эту минуту она положила его на лопатки.
– Ваш домашний адрес?
– Карнеги-террейс. Данфермлин. Графство Файф.
– О-о-о. – В глазах его вспыхнул интерес. – И вы знакомы с самим?
– Очень была бы рада, да наша семья с их семейством не раскланивается. Они ведь из ткачей, как вам известно.
– Нет, я этого не знал.
– Ткацкий станок у них прямо в доме стоял. Они на нем и обедали. – Мистер Бел Геддес изумленно воззрился на нее. – На станке.
– Вот как!
– Кстати, раз мы заговорили об обеде, в какое время здесь у вас едят?
– У нас тут не едят. Кушают.
– Вот как! – И Мэгги поняла, что теперь он положил ее на лопатки.
В тот первый вечер она не дождалась возможности поесть и тем более покушать, а прошла по Ловатт-стрит до лавочки, которую ранее приметила, и, купив два куска пухлого горячего пирога с бараниной по два пенса за кусок, вернулась с ними к себе в комнату. Ей понравилось, как выглядели люди, которых она видела на улице. Да, то, чего ей хотелось, она здесь найдет.
Она столковалась о сходной цене за постой, какую платят обычно до наступления сезона; комната у нее, несмотря на серый мрак этого каменного дома, оказалась светлой, просторной, на кровати лежал матрац из утиного пуха – она еще в жизни на таком не спала. Комната находилась под крышей – настоящая голубятня с собственной винтовой лесенкой, будто и не на земле живешь, подумала Мэгги. После Питманго ей это даже понравилось.
Она легла на кровать и принялась размышлять о том, какой ей нужен мужчина. Он должен быть высоким – это весьма существенно – и белокурым. Должен чисто говорить по-английски – это тоже существенно – и по возможности носить одну из звучных исторических шотландских фамилий. Пока она так лежала, в комнату проник свет; удивительный свет, какой бывает к концу дня на севере страны, красно-золотой свет, или «багрянец», как говорят в Питманго, залил комнату, и Мэгги не только поняла, но и твердо уверилась, что найдет себе здесь кельта. В дверь постучали.
– Мисс Драм?
– Ага. Да.
– Мы садимся кушать.
– Благодарю вас.
Вот незадача: все мужчины за столом оказались не моложе тридцати лет и все – дохляки.
Она твердо решила выйти замуж за первого подходящего кельта, но, как выяснилось, проблема состояла в том, чтобы его найти. Все молодые горцы либо уходили в море и подолгу не возвращались, либо работали в больших гостиницах и, похоже, даже носа на улицу не показывали. Если это были те самые кельты, которые так прославились своей отвагой в бою, то они, видно, давно распростились с нею на полях сражений. Сейчас это были самые застенчивые люди, каких Мэгги когда-либо встречала. Даже если ей удавалось поймать взгляд какого-нибудь самца, он тотчас отворачивался и бросался наутек, будто олень, застигнутый за едой.
Не облегчала ее задачи и погода. Вот уже несколько дней с залива дул ветер, покрывая камни налетом соли. А когда ветер переставал дуть, начинал клубиться туман и заполнял сыростью весь длинный полумесяц гавани. Тогда на улицах появлялись уборщики, счищавшие плесень со стен, и звяканье буйков далеко за чертой гавани казалось Мэгги более явственным, чем биение собственного сердца.
Тягостными были эти дни, когда она лежала у себя в комнате и ждала, чтобы рассеялся туман и прояснились небеса. Но любая дочь углекопа с ранних лет умеет занять себя и заставить время идти даже в таком месте, где оно вроде бы застыло, а единственное отвлечение – работа.
Когда ветер дул не в лицо, Мэгги выходила на Ловатт-стрит, шла через Шиковый город и дальше. Ветер и выглядывавшее изредка солнце разрумянили ей щеки, чего никогда не бывало в Питманго, а строгая экономия в еде придала ей хрупкую стройность, которая, если дело и дальше так пойдет, могла перейти в истощенную худобу. Ничто так не помогает девчонкам, работающим на шахтах в Питманго, обрести стройность, как приостановка работы на солидный срок, но если «передышка» затягивается, то расцветшие было личики начинают выглядеть, словно обтянутые кожей черепа.
Потом ветер менялся, возвращался туман, начинались дожди, и она снова сидела одна в своей комнате. Тогда время опять становилось проблемой – не потому, что ей было скучно, а потому, что оно означало уже кое-что другое. Время непосредственно превращалось в деньги. А деньги таяли.
Она буквально физически чувствовала, как серебро каждый день уплывает у нее из рук – по шиллингу, по два вытекает и вытекает из кошелька с регулярностью отливов в Рыбачьем городе.
Ей нравилось шотландское слово «силлер» – серебро. С ним ей труднее всего будет расстаться, потому что «силлер» оно и есть «силлер» – ничем другим его не заменишь. В те дни, когда дождь, ветер и туман запирали ее в комнате, она пересчитывала свое серебро, потом ложилась на кровать и в полудреме, где-то между бодрствованием и сном, слышала, как со звоном падают монеты в металлическую копилку, что стоит у нее дома, и каждую неделю немножко больше становится грошей – звяк, звяк, звяк звенят монеты, падая на дно копилки с резким и одновременно мягким стуком, шелковисто шуршат, успокаивают, – ее «силлер», ее приданое. Серебро всегда казалось ей теплым.
Поддерживало же Мэгги то, что каждый день о. на видела как раз таких мужчин, о каких мечтала, – высоких и неизменно более стройных, чем жители Питманго, блондинов с удлиненным белым лицом, а иногда жгучих брюнетов с волосами черными, как вороново крыло, с немного угловатыми, но мягкими движениями, отличающимися изяществом, и а какое не способен ни один углекоп, с этаким шиком, по которому сразу видно, что они не просто наемная рабочая сила. Когда они говорили, она с удовольствием слушала их плавную речь, размеренную и неспешную; слова они произносили ясно, четко, чуть-чуть нараспев, унаследовав это, должно быть, от кельтов или от гэлов, населявших раньше Нагорье. Она не очень разбиралась, чем одни отличались от других. Словом, ей нужен был такой мужчина.
После полудня, когда погода благоприятствовала, она шла прогуляться по Шиковому городу, стараясь держаться так, будто там ей и место, будто есть у нее все основания гулять возле больших гостиниц. Это были самые грустные часы. Никто не обращал на нее внимания, кроме «кедди» – подносчиков клюшек для гольфа, а она твердо решила никогда не иметь дела с человеком, который носит за другими сумку с клюшками, пока те бродят по полю в поисках маленького белого мяча.
Всякий раз после такого дня она лежала ночью без сна в своей постели, смотрела, как отсветы фонариков на рыбачьих лодках чертят причудливые узоры на ее темном потолке, и раздумывала, почему бы ей не отправиться в Рыбачий город и не совершить то, что положено совершать молодой женщине с мужчиной, а потом получить за это пригоршню серебра.
Кто это сказал, что в четверг заниматься таким делом – смертный грех, а в пятницу уже сам бог велел, хотя в обоих случаях речь идет об одних и тех же людях в одной и той же измятой постели?
– Хухмаганди… – громко произнесла она в темноте своей светелки. – Скалдаддери[4]… Случка… – Что такого страшного в этих словах?
Мистер Маккэрри, священник Вольной пресвитерианской церкви в Питманго, сказал, что брак для того и существует, чтобы удерживать молодых людей от греха. Значит, подумала Мэгги, он либо брак признает греховным, либо негреховным совокупленье – либо одно, либо другое, так учил ее отец.
Грех – он грех и есть, или его вообще нет.
Так она лежала, и постепенно мысли ее устремились к мистеру Помрою, коммивояжеру фирмы «Плимутские канаты», торгующей морскими канатами и пенькой, – к элегантному мистеру Помрою, который не мог, ну, просто не мог не дать воли рукам, когда встречался с ней в коридоре, или не касаться ее колен, когда они сидели за столом; к мистеру Помрою, который сновал как челнок – то приезжал в Стратнейрн, то снова уезжал и уже не раз, – а точнее, по крайней мере раз восемь или девять, – давал ей понять во время музыкальных вечеров, когда мистер Бел Геддес услаждал слух своих постояльцев игрой на фортепиано, что если ей трудно будет удержать за собой комнату в доме мистера Бела Геддеса, то он готов – не только готов, а жаждет – помочь ей найти пристойный выход из положения и уплатить за постой.
Да, денежки могут звенеть по-разному, когда ты вынужден прислушиваться к их звону, подумала Мэгги.
Если бережно относиться к деньгам – бережно до нелепости, если дрожать над последними пенни так, как мать трясется над первенцем, то, решила Мэгги, две недели она еще протянет, – и тут она его нашла.
Это был ужасный для нее день. Она дошла до «Приюта Фиддиха», самой дальней из гостиниц; никого там не обнаружив, Мэгги пересекла площадку для крокета и, придерживая шляпку от ветра, двинулась дальше, чего до сих пор ни разу не делала, – до конца Ротзейского поля для гольфа и вниз, к песчаному берегу залива. Там, как она и предполагала, тоже не было ни души.
Ничего не получалось, ничего. Каждый день она все раньше признавалась себе в этом. Она устала – явно от голода, а от усталости пришла в уныние. Она отчетливо понимала – и еще как отчетливо! – что теряет присутствие духа. От одной мысли, что ей придется теперь шагать обратно до самого пансиона Бела Геддеса, она уже отчаивалась. Ничего не получалось.
Да еще этот стратнейрнский ветер, который безостановочно дует с моря, дует ей навстречу, дует ей в спину, замораживая и кровь, и душу, и надежды… В гряде дюн Мэгги обнаружила дюну повыше; один из ее склонов – слава богу!
– оказался с подветренной стороны, этакий песчаный карман, укрытый от ветра, и однако же оттуда видно было море, где несколько молодых яхтсменов, перекликаясь звонкими, как у всех англичан, голосами, пытались положить яхту по ветру и войти на ней в бухточку. Слушая их, Мэгги всегда ловила себя на мысли, что эти люди, должно быть, впервые встретились, тогда как на самом деле уже не раз видела их вместе.
– Приве-е-етствую!
– О-о-о, приве-е-етствую вас!
Голоса такие удивленные, возбужденные. До чего же глупо, подумала она, тратить время, катаясь на лодчонках, тогда как – при их-то деньгах – какие дела можно было бы делать! Она никогда не переставала удивляться, что такие людишки – «Приве-е-етствую вас!» – сумели подчинить себе шотландцев.
Наконец ветер стих, и Мэгги почувствовала – впервые с тех пор, как приехала в Стратнейрн и не лежала под одеялом, – что ей жарко. Она распахнула свою твидовую жакетку и подставила шею солнцу, а потом закрыла глаза и стала слушать, как шипит вода среди камней, как волна накатывает на берег и отступает, шурша увлекаемой в море галькой. Когда Мэгги открыла глаза, он стоял у самой воды и занимался чем-то непонятным на скале, торчащей из моря в нескольких ярдах от берега. Некоторое время она наблюдала за ним, не шевелясь, пытаясь разгадать, что же он делает. А он снова и снова повторял одни и те же движения: резко подавался вперед, точно вгонял в скалу бурав, потом поворачивал рукой и что-то опускал в плетенку; и вот, глядя на него, она вдруг со всей очевидностью поняла, что это и есть тот, ради кого она сюда приехала.
На нем была шотландская юбочка, и это вызвало у псе улыбку, потому что до сих пор она еще ни разу не видела мужчины в юбочке – во всяком случае мужчины, который занимался бы обычным делом. Правда, как-то раз она видела нескольких солдат, которые сбились с пути и зашли в таверну «Колидж» выпить, – так ведь у тех это была форма. Да еще время от времени – лорда Файфа, когда он направлялся по Тропе углекопов на Горную пустошь пострелять фазанов и куропаток; вид у него всегда был такой испуганный, точно он опасался, как бы кто-нибудь не пальнул по его юбочке или еще хуже – не высмеял его. Для этого же человека юбочка была обычной одеждой.
Мэгги села, привела себя в порядок и, когда сочла, что готова, очень медленно, чтобы не спугнуть его, – так осторожно движется гончая, завидев в поле дичь, – двинулась по песку к скале. Он ее еще не заметил. Он был высокий, для Питманго даже очень высокий – на дюйм, а то и на два выше шести футов, подумала она, хотя человеку ее роста трудно было об этом судить. И стройный – стройный даже для жителя Нагорья, но при всей стройности чувствовалось, что у него крепкий костяк, что он прокален, задублен ветром, – такого тощим не назовешь. Жилистый. И работы не боится – сразу видно.
Он был светлый, какими, по ее представлению, и должны быть жители Нагорья, волосы у него были рыжевато-золотистые, а на солнце просто золотые и длинные, как у всех горцев (чтобы сэкономить на стрижке, подумала она). И кожа у него была белая, лишь щеки красные, точно его по ним били, – такая кожа не обгорает на солнце и не идет пятнами после вина. С самого раннего возраста Мэгги всегда думала, что чистая белая кожа бывает только у прирожденных аристократов. В Питманго кожа у всех была либо как обожженный кирпич, либо серая, как застиранное белье, а у иных – точно спелая слива, налитая кровью, предвестник ранней смерти.
Наконец он поднял взгляд и, увидев ее, замер – голова откинута назад, глаза широко раскрыты, точно олень, застигнутый врасплох посреди лужайки, – мгновение постоял и быстро скользнул за скалу. В спешке он забыл свою плетенку, и Мэгги тотчас смекнула, что этим орудием она и воспользуется.
Она ждала, когда он выйдет из-за скалы. Вообще она не отличалась терпением, но сейчас чувствовала, что готова ждать до бесконечности, – ждать, если понадобится, хоть всю жизнь. Вода там, где он стоял, была глубокая – она доходила ему почти до юбочки; снова поднялся ветер, и волны яростно бились о скалу, так что он не мог не промокнуть. Значит, время и прилив работают на нее. А время шло, и вода прибывала.
– Что это у вас там за страхолюдины? – крикнула она ему, но он «в ответил.
– Я говорю, что у вас там за страхолюдины в корзинке?
Молчит. Тут уж не до гордости – какая у нее сейчас может быть гордость. Значит, надо сделать вид, будто она решила, что он ее не расслышал, и еще раз попытаться завязать разговор.
– Эй, вы там, за скалой, что это вы собираете?
Она с удивлением обнаружила, что сердце у нее бьется быстро-быстро, где-то у самого горла.
– Сами знаете что, – ответил он. Голос у него был злой, и это ее тоже удивило: она ожидала услышать голос мягкий, застенчивый.
– Нет, не знаю. Я никогда таких не видела.
Он чуть-чуть вышел из-за скалы, чтобы краешком глаза взглянуть на нее.
– Морские уточки, – сказал он. – Так что теперь будете знать.
– До чего же уродливые. А что вы с ними делаете?
– Что я с ними делаю? – В голосе его звучала ирония. Теперь он уже совсем вышел из-за скалы и внимательно смотрел на нее. Он действительно был на нее зол, это ясно, но она не понимала почему. – Я их ем. Теперь понятно вам?
И он снова ушел за скалу, а она стала ждать. Выбора у него не было – разве что утонуть, но она решила, что даже застенчивость не способна довести человека до такой крайности. Когда ветер на минуту перестал свистеть, она сообщила ему, что живет не у моря. Сказано это было самым миролюбивым тоном точно она и не заметила или не почувствовала его злости.
– Откуда же вы в таком случае прибыли? – наконец спросил он.
– Если смотреть отсюда, то с юга.
– Из сассенахов, значит? Англичанка?
Она сделала вид, что оскорбилась.
– Я приличная шотландская девушка, вот кто я. – Произнесла она это чуть раскатисто, придав словам легкий привкус родных краев. – Из-под Эдинбурга.
Он снова заподозрил что-то.
– Так это же у самого моря.
– В общем, я из Западного Файфа. И на море еще никогда не была.
Он снова показался из-за скалы и обошел ее, но продолжал стоять в воде. Он, видимо, стеснялся своих голых ног, однако Мэгги знала, что рано или поздно он выйдет на берег. Вода была ледяная.
– И как оно вам нравится?
– Очень даже, только я еще не была на воде.
– Я люблю море, – сказал он, и Мэгги заметила, как под влиянием чувства краска прилила к его щекам. Она еще ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь так произносил слово «люблю».
На этом все и оборвалось – больше им нечего было друг другу сказать. Он стоял в воде, сознавая, что раскрыл душу чужому человеку, а она никак не могла придумать, какой бы еще безыскусный вопрос ему задать. Вода то подкатывала к его коленям, то откатывала, время от времени захлестывая юбочку. А Мэгги любовалась его красивым тонким лицом, его орлиным профилем, прямым крупным носом – такие, наверно, бывают у лордов.
– А почему вы стоите в воде? – вдруг спросила она. – Вы, должно быть, до смерти закоченели.
Вот это было хорошо. Это прозвучало безыскусно и естественно нарушило молчание. Простая истина: он закоченел.
– Угу. Сейчас выйду. Все равно уточек тут больше нет.
Она удивилась, какой он оказался высокий, когда подошел к ней. Между ними снова легла тишина. Ему хотелось надеть носки, но он стеснялся, и они продолжали стоять у корзины с морскими уточками. Он пнул ногой корзину.
– Правильнее называть их «морские гуси».
– Вот как.
– В старые времена считали, что гуси произошли от этих уточек.
– Смешно даже подумать, чему люди верили.
В корзине больше не на что было смотреть, а про морских уточек Мэгги никакого безыскусного вопроса придумать не могла. Она указала вдаль за Мори-Фёрт.
– А там что?
Он снова посмотрел на нее, чтобы удостовериться, всерьез ли она спрашивает.
– Как что? Нагорье.
Горы в эту минуту выглядели изумительно. Большие кучевые облака скользили по ним, и нижние склоны из ржаво-бурых становились темными, с мягкими бархатными переливами.
– Правильнее – горы Кромарти, – с чувством сказал он и поймал на себе ее взгляд. – Мою семью прогнали оттуда, точно скотину с поля. По указу об очистке земель в Нагорной Шотландии.
На одном из склонов словно брызнули ярко-зеленой весенней краской – это какой-то уцелевший фермер вспахал поле и посеял пшеницу.
– Они перебрались сюда и умерли. Насмерть замерзли. – И он снова покраснел от сознания, что столько наговорил о себе первой встречной. – Надеюсь, человеку можно одеться?
– Ах, извините, пожалуйста.
Она зашла за дюну и стала ждать. В Питманго мужчины мылись в бадье в общей комнате перед очагом, а этот при посторонних даже носки не смеет надеть. Она ждала и ждала и наконец вышла из-за дюны и увидела, что он идет по берегу в сторону, противоположную Стратнейрну. Значит, с ней уже было покончено.
Дюны по крайней мере на четверть мили тянулись вдоль моря. И он шел по ним ближе к морю. Если же побежать по склонам, обращенным к суше, то она обгонит его и будет ждать там, где берег заворачивает и дюны кончаются. И она побежала. Ноги ее зарывались в песок, она спотыкалась о камни, но продолжала бежать, стараясь не пыхтеть, чтобы он по ту сторону дюн ничего не услышал; она понимала, что доберется до цели много раньше него и уже не будет задыхаться, когда он выйдет из-за последней дюны.
Увидев ее сейчас, во второй раз, он испугался еще больше, чем в первый. Смотрел на нее и ничего не понимал. Несколько раз раскрывал рот, хотел что-то сказать и снова закрывал. Он наверняка слышит, подумала Мэгги, как стучит у нее сердце.
– Вам в другую сторону, – сказал он наконец.
– В другую сторону?
– Стратнейрн в другой стороне, мисс.
– Но я могла бы поклясться…
– Нет.
Он поставил плетенку на одно плечо, потом на другое, потом на голову, потом на одно колено, потом на другое – он понимал, что выглядит глупо, и злился.
– Я никогда еще не видела мужчины в юбочке.
Тут уж он совсем разозлился.
– Самые разные люди носят юбочки, – сказал он, точно она это оспаривала. – Там, наверху. – Он кивнул в направлении гор Кромарти и всего, что лежало за ними. – А это – армия, – добавил он.
Она не поняла.
Она пошла по берегу в сторону, противоположную Стратнейрну, так же естественно, как если бы шла к себе на Ловатт-стрит, – и он зашагал с ней рядом.
– Армия?
– Я служил в армии, в Камероновых высокогорных стрелках. – Видимо, воспоминание об этом вызвало у него прилив горечи. – А потом меня списали и отправили домой в чем был.
– По крайней мере это ничего вам не стоило.
– Это все, что у меня есть, понятно вам? – Он покраснел от смущения, но и от злости тоже. И чтобы все стало совсем уж ясно, добавил: – Я никогда не мог заработать столько, чтобы купить себе что-то другое. Теперь вам понятно?
– Там, откуда я родом, у мужчины всего один костюм, который служит ему всю жизнь. В нем и в гроб кладут.
Он с недоверием посмотрел на нее. Берег перерезала старая каменная ограда. Он перешагнул через нее и, очутившись на другой стороне, только было хотел распроститься с Мэгги, но она протянула ему руку, он посмотрел на нее и на ее руку, взял за пальцы и помог перелезть. При этом несколько морских уточек выпало из корзины на песок. Мэгги быстро опустилась на колени, чтобы их подобрать.
– Оставьте, леди не пристало этим заниматься.
Теперь оба стояли на коленях, и лица их почти соприкасались. Она обратила внимание на его руки, упершиеся в песок, – они были сильные и в то же время длинные, белые, с тонкими пальцами, совсем не похожие на широкие, черные лапищи жителей Питманго. Она понимала, что ее собственные руки выглядят грубее. Теперь настал ее черед быть откровенной, и она, как умела, выложила все напрямик:
– А я вовсе не леди.
Он взглянул на нее неприкрыто подозрительным, недоверчивым взглядом, сомневаясь и в то же время веря ей. А ведь он ничего не умеет скрыть, подумала она, его этому никогда не учили. В шахтерских же поселках это искусство познают с малых лет.
– Я сама зарабатываю себе на жизнь. Я из трудяг.
Он окинул ее взглядом – хороший твидовый костюм, шапочка, какие носят на Нагорье, узкие кожаные ботинки, полотняная сорочка в оборочках – и прикусил губу. Она поднялась с колен.
– А как вы готовите ваших уточек?
– Лучше вам и не знать, уж очень это отвратительно.
– Ну, у меня трудно вызвать отвращение.
– Хорошо. – Он решил ее отпугнуть. Достал из-за пояса юбочки нож и одним ударом перерезал ножку моллюска, затем содрал жесткую, как кора, кожу, обнажив мясо под ней. – Мы их варим в морской воде, а потом едим – уж больно мы голодные.
– Понятно.
– Просто подыхаем с голода.
Она понимала, что самое лучшее промолчать.
– Их еще называют омарами бедняков. – Щелкнув, он закрыл нож и зашагал дальше по берегу – она за ним. Услышав ее шаги по гальке, он обернулся. – Так что я – бедняк.
Быка надо было брать за рога – сейчас или никогда.
– Голод чему хочешь научит, – сказала Мэгги. Он посмотрел на нее совсем уже другим взглядом, и она это почувствовала. – А «пуртиз»[5] не преступление. В «пуртиз» ничего позорного нет, если стараешься из нее выбиться.
Только тут он заметил, каким темным огнем горят ее глаза. Ему понравилась непривычная чернота ее волос и смуглость кожи.
– Но «пуртиз» не оправдание.
Он подхватил свою плетенку и двинулся дальше по берегу и уже не стал останавливаться, заслышав за собой ее шаги. Впереди, у основания поросшего соснами мыса, стояла в укрытии каменная хижина.
– Вот, – сказал он, – вот где «пуртиз» вынуждает человека жить.
Она была разочарована. Она-то думала, что он приведет ее в дом, а это оказалась пещера, «кейрн», хоть и умело сложенная, но все же лишь груда камней. Такие дома она видела в школьных учебниках на картинках, изображавших жилища пиктов тысячелетней давности.
– Вы сами его сложили?
– Вместе с отцом. Другого выхода у нас не было. Они с матерью тут и умерли.
Оба понимали, что дальше надо либо входить в хижину, либо не входить. Он не двигался с места, и Мэгги не двигалась, и вдруг он сунул кончик большого пальца в рот, прикусил его («Какая странная манера», – подумала она) и сказал:
– Ну ладно уж, входите.
В хижине было чисто. Пол был земляной, но гладкий, хорошо утоптанный поколением босоногих обитателей, к тому же хозяин, видимо, недавно посыпал его песком. Пахло рыбой, а также сосной и торфом.
– Стряхните-ка с ботинок мокрый песок, – приказал он. – Стойте, я помогу вам.
Он приподнял ее маленькую ногу в узком, зашнурованном до икры ботинке и вдруг остро ощутил интимность ситуации – ведь он держал в руке женскую ногу у себя в домике, где царила полутьма и никого, кроме них, не было. Он выпустил ее ногу и отвернулся.
– Простите, – сказал он.
– За что?
Но он не мог заставить себя на нее посмотреть.
Одежда его висела на деревянных колышках, а на полке, выструганной из плавника, нахально лежала совсем здесь неуместная шляпа.
– Ах, вы носите шляпу!
– А почему бы и нет?
– В тех краях, откуда я родом, только граф и его сыновья ходят в шляпах. Углекопы не носят шляп.
– Ну, а у меня есть шляпа, – сказал он, по-прежнему отвернувшись от нее. Это была красивая коричневая шляпа, мягкая и в то же время державшая форму, с вызывающе загнутыми полями, с ленточкой из перьев шотландской куропатки вокруг тульи и серебряным медальоном сбоку, из-под которого торчал красновато-рыжий кончик оленьего хвоста. Он никак не мог прийти в себя от сознания, что держал ее ногу в своей руке, – такую маленькую, плотную и неожиданно тяжелую.
– Как-то раз я услышал, что гость лорда Монбоддо упал за борт, стреляя гусей, а на другой день шляпу эту волной вынесло.
– А сам он утонул? Неужто вы носите шляпу с покойника?
– Бедняки не выбирают, – сказал он.
Они посмотрели друг на друга и рассмеялись. После этого обоим стало легче.
Для такого высокого человека он двигался неожиданно легко и стремительно. Он делал то, что привык делать годами, не сознавая, что за ним наблюдают. Затеплив масляную лампу, он белой ободранной хворостиной помешал в котелке, стоявшем на огне. Из котелка пахло морем, морскими отмелями во время отлива, йодом.
– Суп из ламинарий. – Он поддел охапку водорослей и приподнял над горшком. Они походили на ленты прозрачной, обданной кипятком резины. – В него добавляют ирландского мха – вот и вся хитрая кулинария.
Ну и вонища, подумала Мэгги, иначе не скажешь.
– Я думаю, суп вам понравится, – заметил он.
– Думаю, что да.
Он вышел и через несколько минут вернулся с пригоршней какой-то зелени и листьев – все это он тоже бросил в горшок.
– Морской шпинат и приморский салат, – пояснил он. – Вам это понравится.
– Ага.
Он сдобрил суп сухой морской капустой – вместо соли и специй и протянул Мэгги большую раковину волнистого рожка – вместо глубокой тарелки (в Питманго бедняки в таких случаях пользуются тыквами).
– Ложек нет, – сказал он. – Надо пить прямо из раковины, через край. Эх, угостить бы вас тем, что живет в них, – сказал он и постучал по раковине. – Вот это была бы еда.
Пахло очень сильно, причем только морем – точно сам сидишь в раковине. Хозяин внимательно наблюдал за Мэгги, и она отхлебнула супа. Хотела что-нибудь сказать и не смогла. Только порадовалась, что в этом склепе было так сумеречно и он не мог видеть, как глаза ее наполнились слезами.
– Очень вкусно, – наконец произнесла она.
– Это старый рецепт. Я, понимаете ли, получил его по наследству.
Голод в самом деле чему хочешь научит, подумала Мэгги и с удивлением ощутила на лбу капельки пота.
– Только не давайте ему остынуть, – сказал он. – Холодный он никуда не годится. Весь жир всплывает наверх. А в нем ведь много рыбьего жира.
Она еще глотнула супа, потом еще и наконец прикончила раковину.
– Ох, хорошо, – сказал он и снова налил ей полную раковину. – А знаете, у нас тут на побережье есть люди, которые в жизни к такому супу не притронулись бы! Подождите, что еще вы скажете, когда водоросли испробуете.
Теперь у нее уже весь лоб был в испарине – пот ручейками катился по ее лицу и шее, так что даже взмок полотняный воротничок сорочки. Ей очень хотелось выйти на улицу. Пройтись на ветру. Она чувствовала, как пот стекает по ее плечам, течет между грудей. Она старалась усидеть на месте и все же встала и направилась к двери.
– Только не открывайте ее, – сказал он.
– Почему? – чуть не криком вырвалось у нее.
– Неужели не слышите?
Дождь хлестал в стены хижины и грохотало море, а она ничего даже не заметила. Она вернулась на прежнее место, села и сняла свою твидовую жакетку. Намокшее от пота полотно сорочки прилипло к груди, обрисовывая ее, но Мэгги было все равно. Она принялась изучать свои ноги, стараясь думать только о них, начала было пересчитывать глазки на ботинках, и тут он сунул ей под нос какую-то еду.
– Жаль, что нет угрей, – сказал он. – В такой день хорошо было бы поесть суп из ламинарий с рубленым угрем.
Взгляд его упал на ее грудь и какое-то время задержался на ней; Мэгги подняла на него глаза, взгляды их встретились, он покраснел и отвернулся.
– Не надо бояться, – сказал он.
Надо же сказать такое женщине, подумала она. Нет, ему еще учиться и учиться.
– Бури?
– Угу, бури.
Дождь прекратился так же внезапно, как и начался, и в наступившей тишине он почувствовал всю неловкость создавшегося положения. Слишком тяжкое он взял на себя бремя: пригласил ее в свой дом, а теперь изволь держать на привязи глаза и мысли.
– Ну вот, теперь можете идти, – сказал он. Получилось это довольно неуклюже, но ничего другого придумать он не мог.
Она надела свою твидовую жакетку и увидела, что он наблюдает за ней, хоть и очень старается делать вид, будто вовсе не наблюдает. Он открыл дверь – свежий ветер был как божья благодать для Мэгги. Он стоял у двери и не знал, что сказать и вообще как себя вести. Что надо делать, когда леди покидает твой дом? Он понятия об этом не имел. Он протянул руку, и она пожала ее – по его глазам Мэгги поняла, что он удивился силе ее пожатия.
– Спасибо за чай, – сказала Мэгги.
– Ох, чай! – Он хлопнул себя по лбу. – Я ведь уже поставил для него воду.
– Чай будем пить в другой раз. – Ну вот и нашлась щелочка, которую она так искала. – Условились?
Он озадаченно смотрел на нее.
– В следующий раз будем пить чай.
– Угу, – наконец произнес он.
– И я принесу к чаю пирог.
Он кивнул.
– Ну так до свиданья. До следующего раза.
– До следующего раза, – сказал он.
Он стоял и смотрел ей вслед, пока она шла по дорожке вниз, к морю.
– Подождите! – крикнул он вдруг и бросился в дом. Через минуту он снова появился и, нагнав Мэгги, вручил ей какой-то очередной продукт моря. – Вот вам вместо леденца на обратный путь.
Это был пучок сушеных морских водорослей, зеленовато-черных, как на дне глубокого пруда, и хрустящих от соли.
– Пожуйте хорошенько и почувствуете, какие они вкусные, – сказал он, она кивнула, и они улыбнулись друг другу.
– Знаете что? А ведь я так и не знаю, как вас зовут. Ела в доме, а не знаю, как звать хозяина.
– Камерон.
Она продолжала вопросительно смотреть на него.
– И это все? – наконец произнесла она. – Просто Камерон?
– Гиллон Камерон. Гиллон Форбс Камерон, если хотите полностью.
Она почувствовала, как подпрыгнуло у нее сердце, подпрыгнуло от удовольствия – замерло и снова ровно забилось. «Да, – подумала она, – это меня устраивает».
– Очень звучная фамилия и очень красивая.
– Угу, мне говорили, что мы из высокородных. Воины, придворные, ученые – все такой народ.
– Это что же, был клан?
– О да, конечно, клан. Камероны с Какого-то-Там Озера.
– А Форбсы?
– Тоже. Это фамилия моей матери. Она из Роб-Роев и Сазерлендов. Сазерленды-то, по-моему, и прогнали нас с земли. Они там наверху очень серьезно к этому относятся, – сказал он. И указал на горы. – К фамилиям.
Это вполне естественно, подумала она: с фамилиями связана история, и каждая фамилия что-то значит. Не то, что в Питманго, где все либо Джаппы, либо Куки, либо Хогги. Есть еще Хоппы, Бегги, Минто, Менгисы, Пики.[6] Пик – самая подходящая фамилия для углекопа. Лучше, конечно, Пикт.[7] А в общем, сплошь уродливые, дурацкие фамилии, такие же унылые, как угольные копи, – фамилии для людей особой расы, для потомственных рабов. Неважно, какое место Гиллон Камерон занимает сейчас в жизни, важно то, что его предки были великими людьми и что где-то в его крови сидит величие, которое только ждет случая, чтобы проявиться. Мэгги улыбалась ему, сама того не сознавая, даже не видя его, а он был совершенно ею заворожен – ее ровными белыми зубками, маленькими и острыми, как у лисиц на пустоши, и ее глазами, карими, миндалевидными и блестящими, как у лисицы.
– Скажите-ка мне вот что, – прервала она молчание. Он кивнул, показывая, что готов отвечать. – Вы кельт?
Он призадумался. Потом посмотрел в сторону гор, которых сейчас не видно было из-за туч.
– Так ведь все они там кельты, верно? Значит, и я тоже кельт, – сказал он и удивился, чему она так улыбается. До чего же у нее сияющая улыбка, подумал он, и эти остренькие, как у лисы, зубки на непривычно смуглом лице…
Он смотрел ей вслед, пока она шла вдоль бухточки, а затем повернула в направлении Стратнейрна, и тут ударил себя по лбу – второй раз за этот день. Ведь он же не спросил, как ее зовут.
Он бросился бежать. Достигнув берега, он повернул, следуя изгибу бухточки, и тут увидел ее и остановился. Что-то подсказывало, что дальше идти не надо. Она стояла к нему спиной и спиной к ветру. Вырвав травинку из дюны, она осторожно и тщательно крутила ею в горле и выбрасывала из себя горячий суп из ламинарий, морскую капусту и соленые водоросли.
Она дала ему три дня на то, чтобы объявиться, но и сама не дремала – прогуливалась у городских причалов, куда, как она полагала, он рано или поздно должен прийти, шагала по тротуарам Ловатт-стрит до тех пор, пока ноги у нее чуть не отваливались. Торговцы считали ее немного того, чуть-чуть тронутой: надо же, часами стоит возле их унылых витринок и ни разу не зашла что-нибудь купить.
А ее волновали все те же проблемы – время и деньги, и с каждым днем положение делалось все сложнее. Подметки на ее ботинках стали катастрофически тонкими, к тому же в мае гостиницы начали заполняться рыболовами, прибывавшими из Англии в надежде забить большого лосося в разрешенных для ловли реках, когда рыба идет из моря вверх, против течения, сквозь леса, на юг. И мистер Бел Геддес довел до сведения мисс Драм, что он вскоре вынужден будет повысить цену на ее комнату, поскольку сезон рыболовства начался.
– Но я не вижу тут никаких рыболовов, – сказала Мэгги. – И у вас же нет лицензии на ловлю ни в одной из рек.
– Они приезжают и просто живут здесь, чтобы похвастать потом, что были в Стратнейрне во время весенней ловли лосося.
– И вы хотите, чтобы я этому поверила? Вы, итальянцы, все одинаковые – ни одному нельзя верить.
– Бел Геддес, к вашему сведению, мисс Друум, – родовитая шотландская фамилия. Мои предки носили штандарт в высокородном клане Гордонов. Я надеюсь, вы поверите этому, как я поверил тому, что вы приехали сюда на охоту.
– Но я и в самом деле приехала на охоту. И уже присмотрела себе благородного самца.
Она бесила его. Он с трудом переносил то, как она при нем охорашивалась, точно его тут и не было или он не мог ее видеть. Однажды он заметил, как она приподняла обе груди руками, поправляя их под сорочкой – казалось бы, должна соображать, что делает, да еще в каких-нибудь десяти шагах от его стойки!..
– Безобразие! – сказал он достаточно громко, надеясь, что она услышит его. И разрешил ей жить еще неделю за полцены.
На четвертый день утром она отправилась через Шиковый город, через исхлестанное ветром поле для гольфа вниз, к морю и затем вдоль дюн к каменной хижине. Ветер с залива дул холодный, и во всем Стратнейрне было холодно. Люди, разговаривавшие у подъездов, под стеклянными навесами, выдыхали белые облачка пара. Дорого приходится платить, подумала она, за то, чтобы убить лосося, и тут же подумала о том, какую цену платит она за то, чтобы насадить на крючок свою добычу. «Все стоящие трофеи дорого обходятся», – любил говаривать ее отец, хотя сам ничего в жизни не завоевал. Ее вдруг неудержимо потянуло в Питманго, к очагам, полным ярко пылающего угля.
В хижине было пусто. И холодно – так холодно, как в могиле. В очаге еще тлел торф – видно, всего час тому назад он был здесь, и она разозлилась на него. Это он должен был выйти на поиски ее, он должен был на нее наткнуться, он должен был ждать ее тут. Она подбросила соломы на торф и, когда огонь занялся, сожгла весь его запас плавника. Но вот огонь потух – она бы, наверное, расплакалась, да только слез не было. Люди в Питманго редко плачут.
От дюн уже легли длинные синие тени, и было много позднее, чем думала Мэгги, когда она увидела его: он стоял на склоне, обращенном к морю, и, мрачно насупясь, смотрел вдаль. Злость, написанная на его лице, привела ее в восторг, потому что человек, которого она искала, должен уметь злиться. Она поднялась на дюну и стала рядом с ним. Она не знала, чувствует ли он, что она тут, – до того он был сосредоточен, – но под конец он все же повернул голову и посмотрел на нее.
– Я пришла чай пить, – сказала она.
Он попытался скрыть удивление и не смог. И снова перевел взгляд на море.
– Что там? Что вы там высматриваете?
Она поняла, что вторгается в нечто сокровенное, нарушает таинственную связь, существующую между Гиллоном и морем.
– Лососи, – сказал он. – Я их вижу, вон они там.
Он взглянул на нее, чтобы убедиться, верит ли она ему.
– Я их по запаху чую. Вы думаете, я малость не в себе?
– Она покачала головой, и он поверил ей. – Я знаю, как пахнет вода там, где лосось метал икру. Я все про них знаю – какие они и как себя ведут. И даже знаю, где они спят ночью.
Они пошли вниз с дюны; почти у самого ее основания Гиллон протянул Мэгги руку, чтобы помочь перескочить через яму в песке, и, к собственному удивлению, удержал ее пальцы, почувствовав, что она их не отнимает, только краешком глаза посмотрел, не против ли она.
– Тогда вы, наверное, ловите их тьму-тьмущую, – сказала Мэгги.
– Я ни разу еще не забил ни одной рыбины. Речки, где водятся лососи, принадлежат лейрдам, землевладельцам, им же принадлежит и рыба, даже когда она в море.
– Рыба никому не может принадлежать.
– А лосось – мне больше нравится говорить «лосойсь» – принадлежит лейрдам, бьют же его англичане. Напялят на себя резиновые сапоги до колеи и шлепают по воде со своими двадцатифутовыми удочками, а мальчишки бегают для них за горячими мясными пирогами да бутылями виски; на тебя же они смотрят сверху вниз, потому как видят в тебе вора и не сомневаются, что ты затем только и пришел, чтобы украсть одну из их драгоценных рыбин.
– Но ведь бог населил море рыбой. Это же несправедливо.
– Угу. Что ж, я бы на вашем месте пошел и сказал это морским приставам.
На взгляд Мэгги, слишком быстро, слишком легко он сдавался. В его покорности не чувствовалось кипения страстей.
– А что бы они вам сделали, если б накрыли с поличным?
Он посмотрел на нее и улыбнулся.
– Сразу видно, что вы не здешняя! Три месяца тюрьмы; могут и избить, когда пристав поймает с поличным, но самое скверное – пять фунтов штрафа.
Снова поднялся сильный ветер. Он срывал гребешки с волн, и морская пыль перелетала через бухточку, а весь берег покрыло пеной. Мэгги уже начала понимать, что, когда в Стратнейрне говорили «ветер», в Питманго это означало бы бурю. Она ненавидела ветер.
– Я буду не я… – сказала Мэгги. Он не расслышал ее.
– Что?
– Я буду не я, если не добуду себе лосойся. И не боюсь я ничего! – выкрикнула она.
Остаток пути они проделали молча, но она знала, о чем он думал. Возле хижины он вошел в воду, чтобы покрепче привязать свою лодчонку, которая болталась на веревке, обкрученной вокруг большого камня у края бухточки, и вернулся.
– Как вас звать?
– Мэг Драм.
– Макдрам?
– Мэгги Драм.
– Мэгги Драм? Да?
– Ага. Мэг Драм.
Он обмозговал это.
– Очень хорошее имя, – наконец сказал он. – У нас в полку был один Драм – Уилли Драм. Он смотрел за лошадьми.
– Ну, конечно.
Гиллон смутился. Он совсем не хотел, чтобы это так прозвучало.
– Его повесили за какой-то проступок.
– Еще бы.
– Я собственно, вспомнил об этом потому, что, видите ли, вспомнил, как он храбро держался, когда его вешали.
Она молчала.
– Такой был маленький, кряжистый, чернявый.
– Само собой.
Он решил больше не раскрывать рта. Они вошли в хижину.
– Кто-то тут был, – сказал он. – Я носом чую сосну, а я сосной никогда не топлю.
Она хотела было сказать ему, но потом раздумала. Иной раз лучше промолчать, чем откровенно признаться. Она только надеялась, что не оставила после себя следов. Глаза у него такие же острые, как у птиц, которые охотятся за рыбой и которых она видела на берегу. Ничто не ускользало от их взгляда.
– Все сожгли, – сказал он. – Можете себе представить таких эгоистов?! Все до последнего прутика. – Он заглянул во все углы хижины.
– Мы ведем начало от пиктов-землероев, – сказала Мэгги. Он, конечно, не знал этого слова, но ничего, узнает. Однако он не слушал ее.
– Еду мою они не взяли. – Он засветил масляную лампу. – Чему вы улыбаетесь?
– Вы говорите совсем как папа-медведь из сказки, когда он возвращается домой.
– Но эти люди, должно быть, сидели тут не одни час.
– Эти люди была я, глупенький.
Ну вот, все и раскрылось, если только он понял значение сказанного: что она сидела тут в темноте не один час, дожидаясь его. А он, когда она это произнесла, заметил лишь, как сверкнули ее беленькие зубки, и почувствовал, что ему не хватало их. Да и ее тоже – здесь, в этом домишке. Она вынуждала его все время быть начеку, и тем не менее он был рад, что она с ним. Он мечтал снова сидеть с нею вот так, наедине, и эти мечты будоражили его и пугали. Утром, когда светило солнце, ему удавалось от них избавиться, но наступала ночь, и они снова завладевали им. На улице почти совсем стемнело, и ей пора было уходить, но на этот раз она знала, что вернется.
У них вошло в обычай нить чай днем, затем отправляться на поиски дикого салата и есть его с хлебом, который она каждый день приносила из города. Она любила отыскивать зелень – должно быть, в ней говорила кровь жительницы Питманго: ведь так приятно получить что-то задаром. Всякий раз, как на одном из полей для гольфа она находила салат и опускала к себе в корзинку, у нее было такое чувство, точно она нашла деньги в ручье.
А он, ее лосось, уже был на крючке, по очень он был застенчивый – все кружил на дне водоема, и не догадываясь, что острога уже нацелена на него, так что Мэгги начала сомневаться, удастся ли забить его до того, как Родней Бел Геддес выставит ее из комнаты. Конечно, кое-что тут можно было предпринять, но любой шаг не безопасен. Она могла, к примеру, предложить Роднёю подняться к ней по винтовой лесенке в уплату за постой – теперь она не сомневалась, что он бы согласился. Всякий раз, как она проходила мимо, он невольно облизывался.
Или же она могла бы отправиться в Рыбачий город и нанести визит мистеру Черри Макадамсу, который, как подсказывал ей инстинкт уроженки Питманго, уж нашел бы способ дать хорошенькой ловкой девчонке заработать на хлеб и соль, не продав при этом душу дьяволу.
Или же она могла предложить мистеру Гиллону Форбсу Камерону незамедлительно жениться на ней, но из этого, она знала, ничего бы не вышло. Хоть он и проглотил наживку, однако тут сорвался бы с крючка и удрал.
Они собирали к чаю спаржу бедняка – маленькие плотные шарики на кончиках листьев папоротника.
– Обрывайте не все подряд, а через один, чтобы на будущий год мне осталось, – сказал ей Гиллон.
– Ага, – сказала Мэгги, но эта проблема не волновала ее, так как она знала, что к тому времени его уже не будет в Стратнейрне. – Гиллон?
– Да?
Он поднял на нее глаза, удивленный и приятно обрадованный. Она впервые назвала его по имени.
– Если бы тебе довелось поймать очень большого лосося или даже двух, сумел бы ты его продать?
– Дело не в том, чтобы продать, а в том, как забить лосойся. Я всю жизнь мечтаю об этом.
– Но если б ты забил его, мог бы ты его продать?
Она безжалостно обрывала головки распускающихся папоротников. Ей нравилось это занятие – раз, два и готово.
– Да, по-моему, в Рыбачьем городе есть люди, которые этим промышляют. По-моему, они платят морскому приставу. Но дело это очень опасное.
– А деньги за рыбу дают хорошие?
Он выпрямился и внимательно посмотрел на нее.
– Если рыба большая, то да. Очень хорошие.
– Ну, сколько?
– Не знаю, но платят хорошо. Они там любят этим лакомиться. – И он кивком головы указал на юг, имея в виду Англию. – Только это дело дурно пахнет.
– Ага, оно, конечно, так, но по крайней мере лосойсь им не достанется. – И она указала на «Приют Фиддиха», на «Королевский гольф» и прочие гостиницы, расположенные за полем для игры в гольф. Она дала ему время осознать это. – Гиллон?
– Угу.
– Если я устрою так, что ты сможешь поймать лосося или лосойся, как ты его называешь, и продать его, ты на это пойдешь?
Он долго не отвечал.
– Это вы устроите?
– Да, я.
Они продолжали рвать папоротник. Плетенка была уже почти полная.
– Ты ведь знаешь, где прячутся самые большие в Шотландии лососи?
– Угу. – Он распрямился и смотрел куда-то вдаль, на море. По лицу его ничего нельзя было понять.
– Так ты пойдешь на это, Гиллон?
По всему исхлестанному ветром полю для гольфа загорелись фонари. Здесь это было ее любимое время суток: ветер к вечеру обычно стихал перед тем, как снова набрать силу, небо уходило куда-то ввысь и казалось бескрайним, но вот загорались фонари, и мир вновь обретал реальность.
– Да, – сказал он, – пойду.
Пора было возвращаться домой. Он подошел, чтобы помочь ей поднять корзину.
– Нет, вы только взгляните, что вы наделали! – сказал он. Он был явно возмущен.
– А что такого я наделала?
– Вы же погубили целую поросль.
Ей хотелось сказать: «Какое это имеет значение, ну, какое это теперь имеет значение?», но она промолчала. Опустила голову и сказала:
– Мне очень жаль, Гиллон, право, жаль. – И он принял это за чистую монету.
Она разбудила его на заре. вошла к нему в хижину и остановилась у его постели. Он лежал не шевелясь, хотя, судя по лицу, сон его не был безмятежным. На полу лежала разложенная леска, и Мэгги поняла, что он, по-видимому, не спал большую часть ночи – как и она. Ей было жаль его будить. Она провела рукой по его волосам – они оказались тоньше и шелковистее, чем она предполагала, он отстранился от нее, но руки не сбросил.
– Так что же сказал мистер Дрисдейл? – спросил Гиллон. Но глаз не открыл.
– Он сказал, что ты славный малый, правда, со склонностью к воровству – не упустишь случая стянуть горстку-другую моллюсков, но моряк хороший и положиться на тебя можно.
– Значит, со склонностью. – Но произнес это Гиллон с улыбкой.
– Приморский нищий из горцев, – по-моему, он так тебя окрестил.
– Вот мерзавец! – Гиллон разом сел на кровати. – Да откуда, черт побери, сам-то он взялся?
– Из Оксфорда? Колледж святого Эндрью?
– Мистер Энгус Дрисдейл всесильный морской пристав. Я видел ферму, где он появился на свет. Семья его опорожнялась вместе со скотом. – Он свесил ноги. – Отвернитесь, пожалуйста. – Ему не хотелось, чтобы она видела, как он будет одеваться, мыться – все-таки этого не делают на людях. – Из Оксфорда! – пробормотал он. – Из Оксфорда – как же…
«Оказывается, совсем не трудно разъярить его», – подумала она.
Он взял катушку с леской и направился к двери.
– Можете пока поставить воду для чая – у нас еще есть время его выпить. – И добавил: – Ну, а леска уже вся смазана и готова. – Ей показалось, что он произнес это как-то печально. У порога он обернулся. – Не нравится мне вся эта затея, Мэг…
– О-о-х! – произнесла она тихо, точно дуновение ветерка. – И удивительный же вы гид, мистер Камерон! Ну-ка, сделай такое лицо, точно идешь к обедне: пусть весь мир знает, какой ты добродетельный.
Он-то знал, что у него сейчас такое лицо, какое бывало у его матери в церкви, когда мимо проходил служка с блюдом для пожертвований, а она лишь пальцами разгребала горку на блюде и звякала монетами. Мэгги отчитывала его, и это вызвало у него улыбку.
– Когда «спортсмены» хотят поймать рыбу, они находят ее – хоть ночью при свете факелов, но находят, так ты мне говорил? – спросила она. Гиллон кивнул. – В таком случае сегодня мы будем «спортсменами».
И она подумала, неужели ей всегда придется быть моторной силой во всех их начинаниях. Но даже если и так, не столь уж это будет большая цена, решила про себя Мэгги.
Он вытащил на берег лодку, и Мэгги, шагнув в нее, тотчас начала обкручивать себе ноги леской. Его удивило, как она решительно взялась за дело – даже не попросила его отвернуться, а ему трудно было на нее не смотреть. Он уже однажды видел ее ноги, когда помогал ей перелезать через ограду, и с тех пор не мог их забыть.
Гиллону стало стыдно: она так доверяет ему, а у него вот что в мыслях.
– Ну, так что же сказал мистер Дрисдейл?
– Он всему поверил. Он хотел сам меня туда отвезти.
– Еще бы. Он ведь у нас известный юбочник.
– Ага, я знаю, – сказала Мэгги.
Интересно, что она имеет в виду, подумал он, по про молчал.
Историю она придумала что надо – это они оба чувствовали – достаточно правдоподобный предлог, чтобы пробыть на море целый день. Она, значит, изучает культуру гэлов и кельтов, и вот она явилась к мистеру Дрисдейлу, старшему морскому приставу в Стратнейрне, чтобы расспросить его о Праздничном острове, поскольку говорят, что это сокровищница произведений кельтского искусства и ремесел, причем большая их часть даже ни в каких каталогах не значится. Он благосклонно внимал ей за полудюжиной кружек пива. В Сторнише сохранился храм друидов, сложенный из прямоугольных стоячих камней, – уникальный памятник, сказал пристав. Потом знаменитый алтарь в Дагге. Пиктский, конечно, с каменным могильником (Мэгги дала себе слово его не смотреть). И конечно, Ведьмина скала, где сожгли живьем последних ведьм в Шотландии.
«Скажите, а некоему мистеру Гиллону Камерону можно довериться, чтобы он отвез меня туда?» – спросила она.
Пристав удивился.
«Почему вдруг он? Почему именно этот приморский нищий из горцев?»
«У меня не очень толстый кошелек, мистер Дрисдейл».
«Так давайте я вас отвезу. Задаром».
«Я уже сговорилась с мистером Камероном, а когда я даю кому-нибудь слово, то я его держу», – сказала Мэгги.
С этим мистер Дрисдейл не мог не посчитаться. Так что теперь, когда их увидят вместе в водах, где водятся лососи, у них не только будет для этого оправдание, но и благословение пристава. Словом, история была придумана что надо.
– А вот сейчас тебе придется мне помочь, – сказала Мэгги.
Леску надо было обмотать вокруг верхней половины ее тела и запрятать под сорочкой и жакеткой. Гиллон осторожно обвил девушку узловатой леской и, хоть старался не касаться ее тела, все же почувствовал, какая у нее налитая грудь, и руки у него задрожали. Губы его почти касались ее шеи. Еще один виток как можно быстрее – и снова он коснулся ее груди, и снова почувствовал, как его пронзило сладостным током, и он так смутился, что едва заставил себя довести дело до конца. Поразило его то, какая женская грудь мягкая и в то же время тяжелая, а когда до нее дотрагиваешься, возникает именно такое чувство, как он себе и представлял.
– Все дело в том… – А дальше не знал, что сказать. – Все дело в том…
– Сколько времени у нас это займет. Гиллон был спасен.
– Четыре часа туда и четыре назад, если ветер будет благоприятствовать и прилив и если мы не… мы не…
– Не утонем.
Через полчаса они выбрались из бухточки и уже плыли в открытое море. После нескольких недель непрерывного ветра волны были высокие и длинные, лодка то взлетала вверх, то ныряла, и это нравилось Мэгги. Они подняли небольшой парус, Гиллон изо всех сил греб, и двигались они быстро. Всякий раз, как их поднимало на гребень волны, Мэгги видела справа Праздничный остров, а потом лодка зарывалась носом вниз, и вода под днищем бурлила и шипела. Отсюда, с моря, горы казались огромными. Хотя Гиллон был отнюдь не атлет, Мэгги чувствовала, как с каждым взмахом весел лодка продвигалась вперед, и сила его мускулов приятно поразила ее.
– Не лучше ли поберечь себя, Гиллон?
– Да я могу так грести от зари до зари, без остановки, – сказал Гиллон, и это снова приятно поразило ее. Он ей подходит, очень даже подходит.
Так прошел час, и, несмотря на прохладу, которой веяло от воды, он вспотел, но не переставал грести.
– О, господи! – внезапно воскликнул он.
Мэгги испугалась.
– Что такое?
– Дрисдейл. Вон его лодка, и он плывет в нашу сторону.
Она сразу успокоилась. Ее тревожило только море.
– Ну и пусть плывет.
– Вы не понимаете, – сказал Гиллон. – На воде мистер Дрисдейл все равно что бог.
Через две-три минуты катер уже подпрыгивал на волне возле них. Матрос, перегнувшись через край, проверил, что у Гиллона в лодке. Там ничего не оказалось, кроме тройника, который разрешено иметь, поскольку им пользуются также и для причала.
– Малый хорошо о вас заботится? – крикнул мистер Дрисдейл.
– Вполне.
– Камерон?
– Сэр! – Это у него как-то само собой вырвалось.
– Смотри, Камерон, береги мисс Драм, как родную мать.
Он кивнул. Но мистеру Дрисдейлу хотелось услышать от него: «Да, сэр».
– Ты меня слышал?
Он снова кивнул и в этот миг, весь похолодев, вдруг с ужасом заметил, что леска, обвивавшая одну из ног Мэгги, размоталась и, выпав у нее из-под юбки, протянулась по дну лодки.
– Да, сэр! – рявкнул он.
– Мисс Драм?! – Мэгги с улыбкой посмотрела вверх на него.
– Я специально вышел в море, чтобы сказать вам кое-что, о чем вчера запамятовал. Камерон?!
– Сэр! – снова рявкнул тот.
– Смотри, чтоб она не пропустила прекрасный памятник малышу Бобби Бартлу. Мальчишечка, понимаете ли, потерялся в лесу; тут прилетела белая птичка, показала ему дорогу и тем спасла. Очень трогательная, очень волнительная история. Ты ведь знаешь этот памятник, Камерон.
– Угу, сэр.
– Я был уверен, что знаешь, – не без ехидства сказал пристав. Это было равносильно обвинению в том, что Гиллон стрелял куропаток на острове, и все матросы осклабились. – Мисс Драм, если вы обернетесь, то увидите позади скалу Хардмьюир, выступающую из моря. Это там леди Макбет и Банко встречались с ведьмами.
– Вот как.
– Не вставайте, шепнул ей Гиллон.
– Я подумал, что малый, наверное, этого не знает, – сказал мистер Дрисдейл.
– Да, сомневаюсь, чтоб малый это знал. Леска раскрутилась еще больше, и Гиллон понимал, что ему ничего не остается, как налечь на весла – пусть его сочтут идиотом – и отъехать от катера, не обращая внимания на то, что Мэгги и пристав продолжают разговаривать.
– Не забудьте, что вы обещали выпить со мной, мисс Драм. Хорошо же ты воспитай, Камерон, хорошо…
Когда они отплыли футов на двести или на триста, Мэгги накинулась на него.
– Ну что за ребячество! – воскликнула она. – Старый человек полюбезничал с девушкой, подмигнул разок-другой, н ты уже давай налегай на весла…
Он без слов указал ей на ноги, и наконец она опустила глаза.
– О господи боже мой…
– Вот именно – господи боже мой.
Он насупился и молча греб, вымещая свою злость на веслах и на море.
– Малый… Малый, конечно, ничего не знает, – сказал он. Она не мешала ему бурчать. Наконец он посмотрел ей в лицо. – А что это за Макбет и Банко, о которых я, видите ли, уж конечно, ничего не знаю?
– Понятия не имею. Вот тут он уже вскипел.
– И вы преспокойно сидели и молчали – пусть, мол, думает, будто вы все знаете, а я не знаю ничего, так?
– Да.
Но через какое-то время он все же заулыбался, потому что облапошенным-то оказался мистер Дрисдейл.
– А что он там говорил насчет выпивки?
– Он пригласил меня пойти с ним выпить в «Нагорный домик» и рассказать обо всех тайнах, которые я открою на Праздничном острове.
– Но, бог ты мой, ведь этому типу, должно быть, уже лет сорок стукнуло.
– Ага.
Она почувствовала, как лодка под пей рванулась вперед.
– И вы пойдете? – спросил он.
– Ara. A тебе что – не все равно?
Вопрос ее упал, как высохшая муха в стремительный глубокий водоворот – с такой же легкостью и с не менее серьезными последствиями.
Гиллон не клюнул на наживку. Приблизительно в миле от острова море, открытое всем ветрам, становится бурным. И Гиллон работал веслами до того, что вены вздулись у нею на лбу, но он был рад, что ему есть чем себя занять. Ветер вдруг переменился, и парус повернуло так, что на какое-то время он закрыл от Гиллона Мэгги. Но Гиллон только обрадовался этой возможности побыть одному – ему было просто необходимо остаться наедине с собой; когда же парус снова повернуло, он даже испугался, увидев, какое зеленое у Мэгги лицо.
– Господи! – воскликнул Гиллон. И почувствовал, как у него екнуло сердце. – Вы же стали цвета морской капусты.
– Ну, так отвернись.
Он чувствовал себя таким беспомощным, глядя на то, как ее узкие плечики вздымались и опускались под напором рвоты. Лихо она с этим справилась, подумал он, так быстро и так аккуратно. А она тем временем перегнулась через борт, сполоснула рот холодной морской водой – и все было позади.
– Любая другая на вашем месте… – начал было он, но она протестующе подняла руку. Все оказалось очень просто. Стоило ей несколько раз произнести про себя: «Горячий суп из ламинарий», – и дело было сделано.
Гиллон вдруг вскочил.
– Да они же так и кишат вокруг нас! – воскликнул он. – У них тут, видно, гнездо – они останавливаются перед тем, как двинуться в реки.
Мэгги казалось, что она прямо чувствует, как лососи тычутся в днище лодки. Хоть она и боялась воды, по все же перегнулась за борт и, перегнувшись, увидела их – огромные тени, казавшиеся в воде еще больше, скользили на глубине; они внезапно появлялись, почти такие же большие, как сама лодка, огромные рыбины, каких она никогда не видала, – да одной такой можно целую деревню накормить; внезапно одна из теней разорвала водную гладь у носа их лодки – Мэгги даже вскрикнула от страха и волнения и затаив дыхание увидела, как сильное тело серебряным полукружием прорезало воздух.
– Скорее давай сюда леску! – крикнул Гиллон. Он стоял в лодке во весь рост, держа в руке тройник. – Давай сюда леску! – Но она знала, что как раз этого и не надо делать. Еще не настало время ловить рыбу. Видя, что она даже не шевельнулась, он снова опустился на скамью; он смотрел на ее оживленное, смуглое, всезнающее личико и дивился, как это она в ее-то годы сумела набраться такого ума.
Дело в том, что она оказалась права. Мистер Дрисдейл хорошо обо всем позаботился. Они причалили недалеко от Праздничной гавани, чтобы Мэгги могла смотать с ног леску, а Гиллон спрятать снаряжение в зарослях неподалеку от пляжа; когда же они двинулись по берегу к поселку, состоявшему из трех или четырех приземистых каменных домишек с земляными крышами, из которых торчала трава, то наткнулись на человека в двуколке, поджидавшего их.
– Вы, должно быть, мисс Драм, а это, должно быть, ваш прислужник – Камерон, – сказал он. – А я мистер Комин, ваш гид, и буду вас сопровождать по поручению мистера Дрисдейла.
– Никакой я не прислужник, – сказал Гиллон.
У старика глаза были точно из серого гранита.
– Эта юная леди наняла вас, чтобы вы привезли ее сюда из Стратнейрна?
– Угу.
– Значит, вы ее прислужник.
Увидев, как сверкнули в улыбке острые зубки, Гиллон совсем рассвирепел. Не имела она права так с ним себя вести.
– У меня в двуколке только одно место – рядом со мной, – заявил мистер Комин, помогая Мэгги залезть в экипаж, – но мы поедем медленно, и ваш малый вполне за нами успеет. – И он щелкнул кнутом над ухом своей лошадки.
У Мэгги духу не хватило оглянуться и посмотреть на лицо Гиллона.
Они всюду побывали за это утро: видели знаменитый остекленевший форт из песчаника, пиктский алтарь – своеобразное творение из камня (совсем как надшахтный сарай, только с каменной крышей, подумала Мэгги, – достойный памятник расе углекопов); потом они поехали вдоль речки, где водилась форель, и Гиллон видел рыб, затаившихся в заводях, а затем – вниз, через поросшую сосной лощину – к Босуэллскому кресту, остаткам кельтского храма посреди небольшой поляны. И все это время Мэгги слышала, как Гиллон топал сзади по неровной дороге, прерывисто дыша, отбрасывая ногой попадавшиеся на пути камни, не отставая.
– Вам особенно интересны будут рунические надписи внизу, – сказал мистер Комин.
– Это уж точно.
Гиллон шепнул что-то Мэгги на ухо, подавая ей руку и помогая сойти с двуколки, и хорошо, что мистер Комин не слышал, что он сказал. А сказал он: «Врунья».
– Разве тебя это не радует? – сказала Мэгги.
– Что именно? – спросил мистер Комин.
– Нет, ничего, это я говорила малому. – И снова сверкнули острые лисьи зубки.
Крест был каменный, внушительный, удивительно красивый, одновременно грубо и тонко высеченный – в нем отразилось все своеобразие народа, который его создал.
– Это, я бы сказал, одно из величайших достижений кельтской расы, великий вклад вашего народа, – заметил мистер Комин, обращаясь к Гиллону.
– Я не из кельтов, я из шотландских гэлов, – возразил Гиллон. Он был очень мрачен.
– Видите, что происходит, – обратился мистер Коми и к Мэгги, – какая деградация! Они даже не знают, кто они! – И, повернувшись к Гиллону, он сказал с ледяным презрением, словно перед ним был умственно неполноценный субъект: – Кельт – вовсе не обязательно шотландский гэл, а вот шотландский гэл – это уж непременно кельт.
Гиллон покраснел, и, когда мистер Комин отвернулся, Мэгги шепнула ему что-то на ухо, и тоже хорошо было, что мистер Комин этого не слышал. А шепнула она: «Олух».
После чего они трусцой двинулись вниз по затененной, глубокой лощине, мимо стремительного водопада и остановились недалеко от моря, среди высоких шотландских сосен, остатков древних Каледонских лесов: мистер Комин пожелал напоить здесь свою лошадь. Гиллон рухнул прямо на ковер из сосновых игл и заснул. Проспал он всего минут пять или шесть, но, когда проснулся, вид у него был вполне отдохнувший. Из него получится великолепный углекоп, если он сможет вот так отдыхать в шахте, подумала Мэгги, а Гиллон тем временем поднялся и отряхнул иглы со своей юбочки.
– Вот тут мне хотелось бы жить, – сказал он.
– А что бы ты тут делал?
– Жил.
Он почувствовал на себе се взгляд еще прежде, чем встретился с ней глазами.
– Просто так – жил? И этого для мужчины достаточно?
– Если он счастлив – да. – Он не мог понять, почему в глазах ее появилась такая злость. – А я мог бы быть счастлив здесь.
– Почему же тогда, по-твоему, никто здесь не живет?
– Но я это я. И про себя я все знаю. Я мог бы быть счастлив здесь.
Она поднялась со своего места и пошла прочь от него, делая вид, будто заинтересовалась красноватой толстой пористой корой сосны.
– Ну, не знаю, – произнесла она очень тихо и очень холодно. – Знаю только, что я бы не хотела прожить всю жизнь в каменной лачуге, пробавляясь тем, что пошлет море.
Мистер Комин уже поднимался по склону со своей двуколкой, и она направилась к нему.
– Да еще в юбчонке, – добавила она и даже не обернулась посмотреть, как он это воспринял.
Мистер Комин пригласил ее к себе обедать, и прислужнику вынесли горшок супа с хлебом на лужайку за домом, а когда они поели, то спустились на берег и по старой дороге, шедшей вдоль него, доехали до болота, которое немного дальше в глубине острова превращалось в топь. Здесь в прохладном сумраке они и обнаружили Ведьмину скалу. Она была черная и гладко отшлифованная годами. Гиллон еще ни разу такой не видал.
– На этой скале сожгли куда больше ведьм, чем во всей остальной Великобритании, – сказал мистер Комин.
Мэгги провела рукой по прохладному гладкому камню.
– Не трогайте его, – предупредил ее гид, – это приносит несчастье. Более злосчастного места во всей Шотландии пет. Их распластывали на скале и прибивали гвоздями тут, тут и тут – видите дырочки в камне, куда вгоняли гвозди? Но прежде их, конечно, раздевали донага. Вы уж извините меня, мисс Драм, но история есть история: срамные места им брили, потому что ведьмины волосы, особенно, извините, со срамного места, говорят, обладали особой силой и неоценимыми качествами. – Глаза у него блестели, и неприятно было смотреть, как он облизывал губы – точно Родней Бел Геддес, когда она проходила мимо. – Так вот, значит, приколотят их к камню и на животе разведут костер, совсем маленький, всего несколько прутиков, а как ведьма начнет кричать – а кричал-то дьявол, которого оттуда выкуривали, – с каждым криком на огонь подкладывали новую веточку и с каждым разом все большую, пока ведьма не начинала орать, не переставая, и пламя не охватывало ее целиком.
Гиллон куда-то ушел. Рассказы про ведьм его не интересовали. Он верил в рациональное объяснение явлений жизни. Но, услышав возглас мистера Комина: «Ах, мисс, не делайте этого, пожалуйста! Никто здесь такого еще не делал!», Гиллон повернул назад и с не меньшим, чем Комин, изумлением увидел, что Мэгги лежит на Ведьминой скале, распластавшись на ее прохладной глади, широко раскинув руки и ноги – так, чтоб они касались дырок в камне. Зрелище это казалось диким, непристойным – жутко было смотреть, как она лежит на черном камне.
– Слезайте! – крикнул он ей. – Сейчас же слезайте с камня!
Она села, как-то очень чудно посмотрела на него и слезла со скалы. Даже мистеру Комину не показалось странным, что прислужник так рявкнул на даму.
– Ни разу, – сказал мистер Комин. – Ни разу такого еще не бывало. При мне никто никогда этого не делал.
Остаток пути прошел в молчании – лишь мистер Комин время от времени причмокивал языком да покачивал головой. Он расстался с ними там, где встретил их, и они пошли вдоль берега к своей лодке. Поднялся ветер, с гребней волн летела пена, и вода из молочно-зеленой, какой она была утром, стала ярко-синей.
– Зачем ты это сделала? – спросил Гиллон.
– Сама не знаю. Знаю только, что, если бы я жила в те времена, меня бы там сожгли.
Гиллон растерялся. Где-то в глубине души он подозревал, что она права.
– Только я бы звука не издала, когда на мне стали бы жечь прутья, – сказала Мэгги. – Я бы им этого удовольствия не доставила. Они бы от меня не то что крика – шепота не услышали.
Он помнил эти слова всю жизнь.
Они выждали, пока по берегу пройдет одетое в лохмотья семейство сборщиков водорослей, и только тогда снесли в лодку крючья, сеть и леску.
– Никак в море, что ль, собрались? – крикнул один из сборщиков.
– Угу, собираемся, – сказал Гиллон, и человек покачал головой. Мэгги понравилось, каким решительным тоном Гиллон это произнес. Сборщики водорослей смотрели им вслед, пока они не вышли в море. Ветер яростно подгонял их лодку.
– Что это с ними, неужели они ни разу не видели, как лодки уходят в море?
Гиллон улыбнулся.
– Они просто рассчитывают выловить хороший твидовый костюм или по крайней мере старую юбчонку, когда будет прилив.
От этих его слов у нее холодок прошел по телу.
– Не займешься ли крючками – надо их привязать к лескам, – сказал Гиллон.
– Да, да, конечно. – Это хоть отвлечет ее, и она не будет прислушиваться, как вода шипит под дном лодки.
Путешествие им предстоит нелегкое, сказал ей Гиллон, но и не опасное, если вести себя с умом.
– Надо только держаться правил, – продолжал Гиллон. – Никогда не испытывать море. Смириться перед ним.
Вот так же говорил ее отец про шахты. Еще один добрый знак, подумала Мэгги.
Задача сводилась к тому, чтобы до начала сумерек оказаться этак в миле от разлившегося устья реки Бакхорн – как только солнце опустится низко над водой, наступит «багряный час» и золотой слепящий свет поглотит их; тогда, укрытые высокой морской волной и этим призрачным светом, которого им, однако, будет вполне достаточно, они смогут брать рыбу.
Гиллон верил, что где-то неподалеку от устья лососевых рек – там, где вода уже не такая соленая, как в море, и еще не такая пресная, как в реке, – есть этакая срединная полоса, место отдыха лососей, где они останавливаются после долгих странствий, готовясь войти в пресные воды. А коль скоро реки, питаемые тающими снегами, холоднее, чем море, и холодная вода всегда бывает внизу, целые стада лососей, невидимые с поверхности, залегают на большой глубине в черной, почти пресной воде, возле устья рек – куда глубже, чем их обычно ищут люди.
Лишь только Гиллон и Мэгги вышли из-под прикрытия Праздничного острова в открытое море, волна ударила им в борт, и лодку закачало. Гиллон увидел, как вдруг взглянула на него Мэгги.
– Боишься?
– А ты?
– Нет.
– Тогда почему я должна бояться?
И так же внезапно, как волна налетела на них, он понял, что любит ее за это.
– Извини, – сказала она и, прикрывшись парусом, как ширмой, тщательно проследив за направлением ветра, выбросила из себя обед, а потом сполоснула рот соленой водой. – Вот и все, – сказала Мэгги, и он почувствовал, что любит ее за это. Он решил тут же испытать ее.
– Ну, а теперь не насадишь ли этих зверей на зубья тройника?
Он понимал, что требовал от нее многого. Продолжая грести, он ногой пододвинул к ней металлическую коробочку из-под табака, где кишмя кишели креветки. Одни уже сдохли и завоняли, другие еще копошились и барахтались, пытаясь выжить. Мэгги внимательно оглядела маленьких рачков и молча, ни о чем не спрашивая, принялась нанизывать на тройник. Он наблюдал за тем, как она протыкала их одного за другим, склонив набок мудрую головку с густой копной каштановых волос, ни разу не оторвавшись от своего занятия и не подняв глаза, даже когда лодку резко накренило набок. И он почувствовал, что любит ее за это.
– Без тебя я бы так далеко никогда не забрался! – крикнул он ей, потому что ветер был очень сильный.
– Но нам предстоит еще долгий путь, – ответила она. А сама подумала: «Пусть поразмыслит над этим». Гиллон хорошо изучил повадки ветра и приливов. Когда он бросил якорь неподалеку от устья реки и с носа лодки оглянулся и посмотрел на корму, где сидела Мэгги, он не увидел ничего, кроме смутного силуэта. Он был как слепой – значит, косые лучи заходящего солнца скрывали их. А когда солнце совсем зайдет, их окутают сумерки. Пока все идет хорошо, подумал он, даже лучше, чем он предполагал. Если бы солнце спряталось за облаками, они не могли бы совершить того, что он задумал. Гиллон был до крайности возбужден.
– Они тут, я это знаю, – сказал он Мэгги, и она поверила ему. Все его повадки – как он заглядывал за борт, принюхивался к воде, проверял рукой ее температуру, пробовал ее соленость – все это вызывало в ее представлении образ рыбы, лосося.
Он ведь рассказывал ей об этом – о своей тяге к рыбе, особенно к лососям: каждую весну он уходил из Стратнейрна и шагал не одну милю до водопадов Дойг, чтобы посмотреть на то, как большие рыбины пытаются перескочить через водопад, и он всегда, с одного взгляда, знал, которым рыбинам это удастся, у которых хватит сил и воли, а которые рухнут и не выполнят своего назначения, хотя для того, чтобы это назначение выполнить, они, влекомые некой силой, проплыли не одну тысячу миль. Порой он мог даже отличить одну рыбину от другой, чего никто, кроме него, не умел. Ночью он вдруг вспоминал о какой-то рыбине, за которой наблюдал у водопадов весь день, и на другое утро, встав спозаранку, шагал не одну милю назад, чтобы проверить, удалось ли ей преодолеть препятствие.
– Ну, теперь дело за мной, – сказал Гиллон. – Давай мне одну из лесок. Мы прибыли на место.
Леска была в воде не больше двух-трех минут, когда рыба проглотила наживку. Они сквозь днище лодки почувствовали толчок, и леска начала разматываться.
– Пошел наутек, – крикнул Гиллон. – С тройником. Держи крепче!
Лицо его горело от возбуждения, глаза были дикие. Когда рыбина размотала всю леску, они почувствовали второй толчок – значит, тройник держит; рыба остановилась, и нос лодки потянуло в воду.
– Поймал мою громадину! – выкрикнул Гиллон.
Рыболов, поймавший такую рыбу в реке на удочку, целый день подтаскивал бы ее к берегу. Для Гиллона же, удившего прямо на леску, все сводилось к состязанию в силе – его сила против силы лосося – и к тому, чтобы рыба не сорвалась с крючка. Потянуть, остановиться, смотать вытянутый кусок лески и снова потянуть. Работа была нелегкая: эта рыба явно решила не умирать, пока не доберется до своих родимых мест в пресноводной реке.
Гиллону хотелось бы вести себя иначе, но он вынужден был вести себя так.
– Нехорошо это, – произнес он вслух.
– Что именно?
– Не по-спортивному и вообще несправедливо.
– А что справедливо?
Гиллон подтянул лосося к лодке, и тот, стукнувшись боком о деревянный борт, подпрыгнул – сильное серебристое тело осыпало их каскадом брызг и морской пены – и в этом прыжке исчерпал все силы. Катушка его жизни раскрутилась. Рыбина лежала в воде рядом с лодкой, слегка подрагивая по привычке плавниками, чтобы удержать равновесие, – еще живая, но, по сути, уже мертвая.
– Нехорошо это, – повторил Гиллон. – Прости меня, – сказал он, обращаясь к рыбе. И повернулся к Мэгги. – Боюсь, мне одному не поднять ее в лодку.
Рыба была почти такая же длинная, как сам Гиллон – больше шести футов – и безжизненно висела на его остроге. Огромным напряжением сил, так что лодка накренилась и оба они едва не упали в море вместе со своим лососем, Гиллон вытащил голову и верхнюю часть рыбы из воды и, чтобы передохнуть, прижал ее к краю лодки, и тут последним сокращением мышц, последним рывком к жизни лосось вдруг снова тяжело ударил о борт.
– Мне не удержать ее! – крикнул Гиллон. – О господи, я сейчас потеряю мою рыбину. – И в то же мгновение что-то просвистело мимо его уха – хвост лосося, подумал он; раздалось: «шмяк», тупой звук от удара рыбы о дерево, и борьба окончилась так же внезапно, как началась. Он обеими ногами уперся в планширы, подтянул своего лосося и уложил его на дно и тут увидел, что Мэгги вставляет в уключину весло.
– Так это ты его огрела?
Она кивнула.
– Ты чуть и меня не ударила. – Он улыбнулся ей.
– Иначе нельзя было.
– Лосось-то теперь, можно сказать, твой.
– Иначе нельзя было.
– Угу, иначе нельзя было.
Оба посмотрели на лосося, лежавшего на дне лодки. Такого большого Гиллон еще ни разу не видел. Это был самец, и притом старый. Гиллон опустился на колени и провел рукой по его скользкому серебристому боку.
– Мне жаль тебя, старина, – сказал Гиллон, – такой проделал путь и погиб почти у цели. – Он поднял взгляд на Мэгги. – Но иначе было нельзя. – И он улыбнулся ей такой неожиданно ласковой улыбкой, что она улыбнулась в ответ и подумала: «Эх ты, милый дурень, эх ты, милый глупый романтик».
– Лучше уж нам поймать его, чем им,– сказала она.
Гиллон повернулся к ней спиной, чтобы она не видела, как он будет вытаскивать тройник изо рта рыбы, – зрелище, прямо скажем, кровавое.
– А чем они тебе так насолили? – спросил он. У него злость вскипала, как шквал – налетит и тут же спадет, а у нее злость была холодная, упорная, злость на целый год.
– Мне не нравится, как они на меня смотрят.
– Как же это?
– Смотрят и точно не видят.
– Угу, понятно.
– Но придет день, когда я заставлю их увидеть меня.
– Ох, какое это имеет значение? Ну, какое вообще это имеет значение?
– Для меня это имеет значение. Все имеет.
Наконец он вытащил тройник и, сматывая леску, принялся рассказывать:
– Однажды в Кайл-оф-Тонге закрыли мидиевы отмели, а мы в ту пору жили на мидиях. Никто не мог сказать, почему их закрыли. И вот как-то ночью, когда мы уж очень изголодались и было очень темно – шел снег с дождем, – мать, дождавшись отлива, отправилась туда и набрала целую корзинку мидий. Когда она уже шла домой, один из подручных морского пристава подобрался к ней сзади и чикнул ножом по постромкам корзины. Мать потеряла равновесие и упала навзничь в воду. – Он поднял на Мэгги глаза. Леска была смотана. В лице его не было злости, и это огорчило ее. – Пока мать добралась до дому, она совсем закоченела. Через неделю она умерла.
– А ты что сделал?
Он опустил голову.
– Ничего.
– Тогда знаешь, что надо сделать? Забить еще одного их лосося.
Гиллон снова улыбнулся ей.
– Лосойся.
– Лосойся, – повторила Мэгги.
Теория Гиллона подтвердилась. В устье реки было всего несколько рыбин – те, что готовились назавтра двинуться вверх по реке, но дальше в море, там, где пресная вода смешивалась с соленой, темные тени так и шныряли вокруг их лодки – скользнут и исчезнут в черной глубине. В последующие пятнадцать минут, а может быть, полчаса – когда находишься в таком возбуждении, трудно вести счет времени – они поймали трех лососей – самцов и самок; все рыбины были большие, самая маленькая больше Мэгги.
Невероятное возбуждение, жажда убийства – и вдруг все кончилось. Столько лет Гиллон мечтал о том, чтобы самому забить большого лосося, и вот он забил целых четырех и неожиданно почувствовал страшную пустоту внутри – он был спокоен и несколько озадачен собственным состоянием, и в то же время ему было грустно.
– Теперь можем ехать назад, – сказал он Мэгги. – Согласна?
– Да. Я уже настроилась.
– Сейчас будет самое трудное, понимаешь. Ты к этому готова?
– Да.
Он поднял парус и сел на весла.
– Плавать умеешь?
– Нет.
– Я тоже не умею.
После этого оба притихли. Он не сказал ей, что испытывает море, но она и так поняла. Лодка устрашающе низко сидела в воде. По счастью, как Гиллон и рассчитывал, ветер стих. А солнце уже опустилось на воду. Самый опасный момент наступит, когда оно совсем зайдет, а сумерки еще не сгустятся и их можно будет увидеть с берега. Гиллон взялся за весла и принялся грести. Дело это было нелегкое.
Теперь все зависело от света. Гиллону нужна была темнота, и, хотя солнце уже село, темнота никак не наступала. Гиллон все еще видел берег. С каждым взмахом весел они приближались к спасению, но подлинное спасение могли даровать им лишь спокойное море и темнота.
– Что ты сейчас чувствуешь? – спросила Мэгги. Ее озадачивало выражение его лица.
– Сам не знаю. Я никогда не знаю, что я чувствую, – сказал Гиллон. – По-моему, мне грустно. Не знаю почему.
– А я вот знаю, что чувствую. Я очень счастлива. И я знаю, почему тебе грустно.
– Почему?
Он был рад, что гребет, ему приятно было, что в руках у него весла и что он чем-то занят.
– Ты мечтал поймать большую рыбу. И вот ты ее поймал, а в жизни никогда не бывает так, как в мечтах, верно?
Гиллон сказал, что не знает – он так редко мечтает о чем-нибудь.
– Нет, никогда не бывает, – повторила Мэгги, – и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет жить.
– Не шевелись, – вдруг приказал Гиллон. – Пригнись и замри.
Впереди на воде вспыхнул холодный белый круг и заскользил, запрыгал по волнам в направлении их лодки.
– Теперь мы у него в кармане, – сказал Гиллон и тоже пригнулся. В ту же секунду яркий свет словно взорвался в лодке – слепящий, холодный, белый свет; он взял их в кольцо и метнулся дальше. – Теперь мы у него в кармане, – повторил Гиллон.
– Ни у кого мы не в кармане, – сказала Мэгги. И услышала, как закричали далеко с берега.
Гиллон приналег на весла, но лодка почти не двигалась.
– Да греби же! – выкрикнула Мэгги.
– Он знает, – сказал Гиллон. Он был в отчаянии. – Дрисдейл знает, он все время знал.
– Никто ничего не знает, – сказала Мэгги, и голос у нее звучал очень резко и холодно. – Если бы они нас застукали, они бы и сейчас держали нас под прожектором. Ну-ка, спусти парус и пойдем на веслах.
Надо же быть таким дураком с этим парусом, подумал Гиллон и рывком поднялся, чтобы его спустить. Он сразу понял, что она права, и с удвоенной силой налег на весла. Все было против них – и ветер, и течение, и тяжесть лодки, и отсутствие паруса, тем не менее они удалялись от берега, стремясь уйти подальше, на середину залива, за пределы, доступные для прожектора.
– О господи, – вздохнул Гиллон и опустил весла.
– Что еще? – Он ее просто бесил.
– Неужели не слышишь? – Нет, она не слышала. Она не умела, как он, различать звуки моря. – Катер Дрисдейла на воде.
– Но он нас здесь не найдет.
– Найдет, ведь у него же есть прожектор. Вся потеха в том, что вышел-то он в море для того, чтобы спасать тебя.
– Ну, так он не спасет меня, потому что не найдет. Поехали, Гиллон, греби же.
Но он не взялся за весла.
– Надо избавляться от рыбы, – сказал Гиллон. – Надо убрать из лодки все доказательства.
Он встал, прошел по лодке к тому месту, где сидела Мэгги, и ухватил за хвост верхнего лосося. Потянул было его на себя, но она вцепилась ему в руки с неожиданной, поразившей его силой:
– Не смей выбрасывать рыбу. Она моя не меньше, чем твоя.
Он не выпускал лосося.
– Если эта рыба полетит за борт, – сказала Мэгги очень медленно и тихо, прямо ему в ухо, – я отправлюсь следом за ней.
Рыбина шлепнулась на дно, и он вернулся на весла.
– Сидеть-то в тюрьме придется мне, – как бы ставя точку, сказал Гиллон.
– А ждать, пока ты выйдешь оттуда, – мне.
Что она хотела этим сказать, подумал Гиллон, продолжая грести; вскоре он понял, что, если все и дальше так пойдет, если ветер и течение будут им благоприятствовать, они сумеют повернуть и зайти в Рыбачий город. И тогда, может быть, позволил он себе подумать, ну может же так быть… Но это уже была ошибка, он знал, что ошибка, ибо не успел он так подумать, как услышал стрекот мотора, двигавшего катер Дрисдейла по волнам. Прожектора на нем не было, только морской фонарь висел на носу. И когда катер находился от них в какой-нибудь сотне ярдов, Гиллон вдруг протянул руку и, дернув Мэгги, уложил ее на лососей.
– Ох. Гиллон! – охнула она.
– Тихо! – приказал Гиллон. – Не двигайся.
Она лежала очень тихо в темной, покачивавшейся на волнах лодке, прижавшись щекой к боку верхней рыбины, чувствуя в носу и во рту отвратительный запах смерти и моря, и ругалась про себя. Она слышала, как переговаривается команда на катере, как матросы окликают друг друга, потом голоса пропали, но Гиллон не давал ей сесть, пока не пропал почти и свет фонаря.
– Он вернется, – сказал Гиллон, – надо скорее уходить. – Он взялся за весла и принялся грести с такой силой, точно и не греб весь день. – Они патрулируют по кругу. При удаче мы уже выйдем за черту, когда они вернутся.
Ей не хотелось его спрашивать – он весь отдался гребле, – но под конец она все же не выдержала и спросила:
– Почему ты так меня дернул?
– Чтобы прикрыть рыбу, а то чешуя заблестела бы от фонаря. Она ведь на свету горит, как светляки.
– Все это прекрасно, но ты испортил мой чудесный твидовый костюм.
– Иначе нельзя было.
– Конечно, иначе нельзя было, – сказала Мэгги.
Он подумал, стоит ли посвящать ее в то, что он намерен делать, и решил: она заслуживает того, чтобы знать. Ветер крепчал, и сейчас как раз можно было рискнуть.
– Я хочу снова поднять парус, но, если я это сделаю, лодку может так накренить, что мы зачерпнем воды. Из-за паруса нас, конечно, могут заметить, зато ветер будет нас подгонять. – Он умолк. Она явно не поняла, что он спрашивает ее согласия. – Так как же?
– Поднимай парус, – сказала она.
Какая она храбрая, подумал он и снова почувствовал, что любит ее. Он работал быстро и умело, и вот парус поставлен – ветер щелкнул по нему, надув парусину, и лодка помчалась вперед, рассекая волну. В какой-то момент ее так накренило, что вода стала перекатываться через планширы, и Гиллон уже был уверен, что зря он пошел на такое – вот стал испытывать море и проиграл. Он решил, что надо предупредить Мэгги: они потонут, так как лодке, подумал он, уже не выправиться, но она выправилась – мучительно медленно, по дюйму выдирая из моря борт, и вдруг – совсем неожиданно – стала как надо и понеслась, разрезая волны, чуть не подпрыгивая по взбаламученному ветром морю. Гиллон ликовал.
– Ты веришь в бога? – спросил он Мэгги.
– Иногда.
– Ну так сейчас придется поверить. И вознести ему молитву.
– Неужели мы были на волоске?
– Угу, на волоске, – сказал он и увидел, что она плачет. Он не осудил ее. Бывалые моряки и те заплакали бы, даже он сам заплакал бы, если бы лодка не требовала всего его внимания и сил.
– Не плачь, – сказал он, – уж сейчас-то нечего плакать – самое худшее ведь позади.
– Не в этом дело.
Слезы ее текли и текли. Ему хотелось подойти к ней и обнять, как ребенка.
– А в чем же тогда?
– Такой красивый был твидовый костюм. Теперь он уже никогда не будет как прежде.
Вдали за кормой он видел огонек на дрисдейловском катере, нырявшем среди волн. Еще немного – и вышлют поисковые команды прочесывать берег, смотреть, не выбросило ли море трупов. Но впереди уже замелькали первые огоньки на рыболовецких суденышках, стоявших на якоре у Рыбачьего города.
– Мы спасены, – сказал он и, свесив голову, уперся подбородком в грудь. Так он проспал минуты две-три. А проснувшись, почувствовал, что снова полон сил. Они одержали великую победу – ей в жизни не понять, сколь грандиозна была эта победа.
– Знаешь, что мы должны сделать? – сказал Гиллон. Он чувствовал себя невероятно храбрый, и ему было очень хорошо.
– Что же мы должны сделать?
– Мы должны… ну, словом… Нет, пожалуй, я что-то не то… – И он умолк. Нелепая, конечно, мысль: парень в юбочке и такая девушка, как она. Какой он мужчина, когда и фунта в неделю не может заработать – обычно даже меньше пятнадцати шиллингов.
– Так что же?
– Просто сорвалось с языка, – сказал Гиллон и, задрав ноги на лосося, предоставил волне нести их к цели.
Он оглянулся на корму, где сидела Мэгги, потом посмотрел на рыбу и вдруг расхохотался. Все было сплошное безумие. Что эта женщина делает у него в лодке, почему она крадет рыбу вместе с ним?
– Над чем ты смеешься?
– Над нами. – Ему захотелось спросить ее, как же это все произошло. Хотелось рассказать, какую победу они одержали, но только моряк мог бы это оценить. И ему стало грустно от того, что он совершил нечто незабываемое – пережил шторм и благополучно привел свою лодку в гавань, а рассказать об этом некому. Они подходили к первым рыбацким лодкам, и Гиллон встал, чтобы спустить парус и закрыть им лососей. Не стоило хвастать уловом – даже в Рыбачьем городе, где презирали мистера Дрисдейла и его подручных.
– Я знаю место, где человек может заработать сорок восемь шиллингов в неделю, – ровным, спокойным голосом сказала Мэгги.
Это была целая куча денег. Мэгги увидела, как он покачал головой. Просто невероятно, подумал он, откуда она узнала, о чем он думал.
– Что ты по этому поводу скажешь?
– По-моему, здорово.
Он снова сидел на веслах и был рад, что гребет, потому что это давало ему время на раздумье.
– А через два года можно выколачивать до шестидесяти шиллингов в неделю.
Они уже проезжали мимо первых рыбацких лодок, и, к радости Гиллона, никто вроде бы не обращал на них внимания.
– Где это? – спросил он наконец.
– Там, где я живу.
Ее ответ взволновал и озадачил его. Куда она гнет?
– И какого же рода воровством придется мне заниматься?
– Тем же, чем занимается и мой отец.
Его все больше загоняли в угол – такая уж была игра, но он не знал ее правил, понимал только, что сидит в мышеловке и вовсе не хочет из нее вылезать.
– А именно?
– Стать углекопом.
– Чем-чем?
– Углекопом.
Он опустил весла.
– Значит, одним из тех, кто работает под землей, добывая там уголь и прочее? Этим?
Он увидел, как она кивнула.
– Шахтером?
Она снова кивнула.
Он изо всех сил ударил по воде веслом.
– Не бывать этому! – почти крикнул он ей. Какие-то люди на рыбацкой лодке посмотрели на них и снова вернулись к своим сетям. Он видел, как сверкнули ее зубы при тусклом свете фонарей, висевших на мачтах рыболовецкой флотилии, – эти ее белые, маленькие, остренькие, как у лисы, зубки. – Не смогу я быть таким – нет, нет, никогда. Чтобы торчать весь день в темноте, под землей… Да я там помру. Нет, об этом и речи быть не может. Да и вообще, ну как бы я мог им стать?
– Если бы ты поехал со мной.
Она сказала это так, между прочим – сначала он даже не поверил, правильно ли расслышал ее.
– Я, конечно, слыхал об этих людях. Читал про них. Отребье человеческое, самые что ни на есть низы общества. Они ведь раньше были здесь рабами, ты знаешь.
– Да, знаю.
– Как чернокожие.
– Знаю.
– Тогда зачем же мне становиться таким?
– Углекопы хорошо зарабатывают.
Они медленно продвигались среди рыболовецкой флотилии. Лодка, отяжелевшая от лососей, плохо повиновалась, но Гиллон, работая багром, ловко прокладывал себе путь через усеянную суденышками гавань и наконец очутился в тени причалов. Приставать к берегу им не следовало, пока флотилия не выйдет в море, поэтому Гиллон бросил якорь в мелких водах, укрыл лодку в тени причала и стал ждать.
– А там внизу, под землей, холодно или жарко? Скорее, наверно, жарко, потому как ближе к аду.
– Летом там прохладно, а зимой тепло.
Он не знал, верить ей или нет.
– А как насчет черноты? Она когда-нибудь сходит?
– Я буду смывать ее с тебя.
Он почувствовал, как сердце у него вдруг остановилось, точно его кто-то сжал. При одной мысли о том, что ее маленькие смуглые руки будут мыть ему потную спину, будут лить теплую воду ему на голову, и вода эта будет стекать по его груди и спине, а Мэгги будет намыливать его тело мягким бархатистым мылом, руки его задрожали. Он молчал, так как боялся, что даст петуха, если раскроет рот. И вдруг увидел, что она с улыбкой на него смотрит.
– Они начинают выходить в море, – сказала она.
– Ах, да. – Он обрадовался тому, что сейчас можно будет двинуться с места, и, однако же, не двигался. – Так ты сказала: «Если б ты поехал со мной…»
– Ага.
Гиллон приподнял край парусины и сделал вид, будто смотрит на рыб.
– И что же это значит? – немного выждав, спросил он.
– Ах, Гиллон, – сказала она. И расхохоталась, но в смехе ее слышалась злость. А у него из головы не выходила мысль о теплой воде и смуглых руках, о бадье для мытья и о мыле. – Я предлагаю тебе жениться на мне.
Он снова накрыл рыбу парусиной и посмотрел вдаль.
– Угу, я так и думал.
И продолжал сидеть не шевелясь. Теперь уже все суденышки покидали гавань – его молчание заполняли удары весел по воде, скрип канатов, хлопанье надуваемых ветром парусов.
– Который тут последний причал? – спросила Мэгги.
– Да вот этот.
– Нам нужен четвертый от последнего.
Он поднял якорь и, действуя багром, стал продвигаться вдоль причалов. У четвертого он пригнулся, и они поплыли в густой тьме, среди свай, под деревянным настилом. Вот показались ступеньки, кто-то ухватил лодку за борт и спросил с сильным акцентом, выдававшим жителя Рыбачьего города:
– Это вы, мисс Драм? А мы уже считали, что вас нет в живых. Ну, как улов?
– Пять штук. Пять больших рыбин.
– Четыре, – поправил ее Гиллон.
– Нет, по-моему, пять, – повторила Мэгги.
Гиллон так и не понял почему.
В проеме над их головой тускло светил фонарь, и постепенно их глаза стали различать окружающее. Сверху бросили веревку, они обвязали ею хвост лосося, и первая рыбина исчезла.
– Ох, ну и крупна! – услышала Мэгги.
– Ш-ш, ш-ш! – прошипел кто-то, и Мэгги решила запросить за рыбу больше, чем было условлено. Рыбины-то у них – теперь она это поняла – все как одна, диковинные. Она нащупала ступеньки и поднялась по ним.
– Только чтоб без баб, – сказал кто-то.
– Но я все равно уже здесь, – заявила Мэгги.
Гиллон слышал, как они спорили, слышал горячность спора, но не слышал слов и так потом и не спросил, о чем шла речь. Когда последнюю рыбину подняли наверх, до него донеслось шуршание льда, а потом звон монет, пересыпаемых из ящика в кошелек.
– Ну вот, теперь все по справедливости, – сказал кто-то. – Я знал, что из нашего знакомства будет толк – с самого первого дня знал. Можете звать меня теперь просто Черри. Как-никак мы сообщники. Если появится еще какая мыслишка, вы знаете, где меня найти.
Гиллон услышал ее шаги по деревянным ступенькам, и она снова очутилась с ним в лодке. Она протянула ему три бумажки и мешочек с серебром и медью. Бумажки на ощупь были мягкие, теплые и потрепанные.
– В жизни еще не держал в руках фунтовой бумажки, – сказал Гиллон, – а сейчас их у меня целых три.
Отталкиваясь багром, он вывел лодку из-под причала и двинулся вдоль Рыбачьего города, вдоль причалов, в направлении Шикового города. Без груза мертвых лососей лодка стрелой мчалась по спокойной воде гавани. Он снова и снова складывал в уме слова, составляя нужную фразу, но, как их ни переставлял, ничего не получалось. Через несколько минут он увидел свет на пристани. Катер мистера Дрисдейла стоял, пришвартованный к ней.
– Придется нам тут вылезать, – сказал Гиллон. И, легко прыгнув за борт, стал вытягивать лодку на берег, чтобы Мэгги не промочила ног. – А тебе придется шагать до Ловатт-стрит, чтобы там его встретить.
– Да.
– Кстати, Мэгги…
– Да?
– Я это сделаю.
– Что сделаешь?
– То, о чем ты говорила.
– Что именно? Я много о чем говорила.
– То, что ты сказала!
– Женишься на мне?
– Угу.
Он не знал, что делать дальше. Едва ли он имеет право поцеловать ее только потому, что заявил о своем намерении на ней жениться. Он помог ей выбраться из лодки, и они стояли друг против друга – Гиллон по щиколотку в воде, почти так же, как в тот момент, когда они впервые встретились.
– Ну что ж, я не возражаю, – сказала Мэгги.
Он шагнул было к ней, понимая, что надо как-то проявить свои чувства, но не знал, как именно, и потому остановился, не дойдя до нее. Он не очень разбирался в обычаях.
– Это будет очень хорошо, – сказала Мэгги.
– Да, я тоже так думаю, – сказал Гиллон и, к своему удивлению, вдруг увидел, как она повернулась и пошла через пляж к проулкам, что вели на Ловатт-стрит.
– Куда же ты? – крикнул он ей.
– Как – куда? Выпить с мистером Дрисдейлом.
Он смотрел ей вслед, пока она шла через пляж, затем свернула в проулок и скрылась. Она тоже не очень-то придерживается обычаев, решил он, хотя, пожалуй, по-правильному они могли бы и поцеловаться. Впрочем, не так уж это важно, подумал Гиллон и, вдруг почувствовав, что бесконечно устал, залез в свою лодку и двинулся в не столь уж близкий путь домой.
После этого они ни разу не заговаривали о свадьбе. Гиллон был разочарован: он ведь так и не знал о чувствах Мэгги.
По сентиментальной клановой традиции он намеревался венчаться в своей родной церкви, но стратнейрнский священник заявил, что в жизни не согласится освятить их союз, если об этом не будет объявлено за месяц в церкви и если в воскресенье, предшествующее свадьбе, они не посидят на позорных стульях в расплату за будущие грехи.
– А кроме того, – сказал священник, и глаза у него сквозь запотевшие стекла очков были как камушки, – я не стану венчать ребенка. Сколько вам лет, дитя мое?
– Двадцать три, – сказала Мэгги.
– Тебе в самом деле двадцать три? – спросил ее потом Гиллон.
– Если уж врать, так врать, – сказала Мэгги, и это была еще одна истина, которую он узнал. Зато он так никогда и не узнал, сколько ей лет. Детства она не видела и потому была как бы без возраста. Проблема возраста не существовала для Мэгги – возраст не имел для нее такого значения, как для других людей.
Итак, они обвенчались «с чучелом» – без священника, и устроил все Черри Макадаме, который, уж конечно, знал, как делают такие дела; церемония происходила в обычном доме в Рыбачьем городе, и соединил их достопочтенный Арчибальд Босуелл – самозваный настоятель Реформированной церкви Нова-Скотии для обращенных горцев; весь его приход, насколько мог понять Гиллон, состоял из одной-единственной прихожанки – миссис Босуелл, которая, кстати, вовсе не была обращенной горянкой.
Нельзя сказать, чтобы мистер Босуелл не постарался. Богослужение он вел и на гэльском, и на английском, и на шотландском языках. Оба Босуелла пели, а сам достопочтенный даже сплясал танец горцев, который, насколько помнил Гиллон, обычно пляшут перед тем, как быка заводят к коровам для спаривания, а потом были прочитаны стихи – в большинстве своем написанные самим Босуеллом и частично Бернсом. Перед обрядом устроили перерыв, и миссис Босуелл отправилась в погреб за освежающими напитками, которые появились в виде кружек с элем и стаканов с виски. Это была очень реформированная церковь. Когда достопочтенный пастырь взбодрился, служба была продолжена.
– А теперь, прежде чем объявить вас мужем и женой, я должен сказать несколько слов, – заявил Босуелл. – Гиллон Камерон, я хочу, чтобы отныне ты был господином в этом союзе, которым я тебя соединю. Подобно тому, как дети несчастны, если нет у них наставляющей руки отца, так несчастна жена, если в доме нет господина. Печален тот дом, где петух кудахчет, а курица кукарекает… Так устроена жизнь, таков закон природы, таково повеление божье… Обещаешь ли ты мне, Гиллон Камерон, что будешь таким?
– Обещаю.
– А теперь ты, Маргарет Драм. Если твой господин сделает такое, что тебе не по душе, постараешься ли ты понять его, а не топать на него ногами и не ходить с надутой физиономией, и будешь ли ты знать свое место в доме? Потому что это хороший человек. Он, конечно, может иной раз и ошибиться – никто из нас не без греха, – но чаще он будет прав, чем неправ… Вот я и говорю тебе: чтобы свить себе счастливое гнездо, учись держать рот на замке, а сердце нараспашку. Запомни, Маргарет Драм: в молчаливой покорности – красота женщины.
– Аминь, – изрекла миссис Босуелл.
Гиллон с удивлением увидел, что она плачет – в ее поблекших голубых глазах стояли слезы умиления. А у Маргарет глаза были сухие, как коричневые камешки на песке.
– В покорности – сила твоя; в покорности – твой ключ к свободе и славе, славе в глазах бога, а не людей; в покорности – твой долг, смысл всей твоей жизни… Обещаешь ли ты мне, Маргарет Драм, что будешь такой?
Она стояла, уставясь в пол, – мистер Босуелл считал, что она опустила глаза из смирения. Пол этот был до такой степени пропитан рыбьим жиром, что доски даже пузырились.
– Обещает, обещает! – выкрикнула миссис Босуелл и кинулась целовать Мэгги, посадив при этом пятно на бутылочно-зеленое вельветовое платье невесты, которое Мэгги приобрела у перекупщика на Ловатт-стрит.
– В таком случае, пользуясь моим правом посланца господня на земле, объявляю вас мужем и женой. Кольцо!
Гиллон стоял как громом пораженный.
– Ты не сказала мне, что нужно кольцо, – обратился он к Мэгги.
– Но ты же господин, тебе и следовало знать.
Тогда мистер Босуелл извлек крошечное колечко, которое, наверно, и полпенни не стоило. Капнув на него рыбьим жиром, он надел колечко на палец Мэгги.
– А теперь, мистер Камерон, можете поцеловать миссис Камерон.
Только тут Гиллон до конца осознал то, что с ним произошло. Как же это случилось, как же он так быстро зашел так далеко? И зачем он стоит рядом с этой маленькой смуглой девчонкой, которую сейчас должен при всех поцеловать, а потом жить с ней до конца своих дней? Дрожь пробежала по его спине.
– В церкви? – наконец выдавил из себя Гиллон.
– Ну, чего вы ломаетесь, чмокните ее, – сказала миссис Босуелл и повернула к нему смуглое личико Мэгги, а он поцеловал ее в щеку.
Бракосочетание обошлось в десять шиллингов. Гиллон не собирался платить такие деньги, но, если учесть наставления, и пение, и танцы, и стихи, и кольцо, не так уж дорого это и вышло. Люди божьи ведь тоже должны есть, как все прочие, подумал Гиллон, и ему меньше стало жаль десяти шиллингов. Они спустились с крыльца рыбачьего домика, и мистер Босуелл проводил их до самой Ловатт-стрит, наигрывая на волынке «Песнопение», очень трогательную, жалобную мелодию, которая, как много позже обнаружил Гиллон, была написана в память погибших под Флодденом.[8]
Непривычно ему было шагать так, без дела, утром по улице, когда туман уже поднялся и ярко светило солнце. Они шли вдоль гавани; Гиллон пристально смотрел на стоявшие на якоре суда и раздумывал, надо ли ему подать Мэгги руку, и решил, что это негоже в такой час дня, даже если они только что поженились. Всю неделю, предшествовавшую свадьбе, он без труда находил темы для разговора с ней, а вот сейчас не мог придумать, что бы такое сказать.
– Ну, как ты себя чувствуешь, став миссис Гиллон Камерон? – спросил он наконец. И сам почувствовал всю двусмысленность своего вопроса.
– Право, не знаю, я ведь еще не пробовала.
Гиллон стал красным, как кирпич.
– Я не это имел в виду.
– А я – это, – сказала Мэгги.
– Ой, смотри-ка! – крикнул он.
Он увидел свою лодку, которую продал неделю тому назад. Новый владелец вытащил ее на берег и усердно конопатил днище. Они остановились, наблюдая за ним, и Мэгги взяла Гиллона за руку.
– Наша лодка, – сказала Мэгги.
Это «наша» полоснуло его так же, как до того «миссис Камерон». Все, что принадлежало ему, теперь, до конца его жизни, будет принадлежать и Мэгги.
– Я буду скучать по ней, – сказал Гиллон и отнял у Мэгги руку. Слишком для него оказалось насыщенным это стратнейрнское утро. Ветер, налетевший с залива, приподнял поля его шляпы с одной стороны, и вид у него сразу стал беспечный, залихватский.
– Ты выглядишь совсем, как они, Гиллон.
– Ох!
– Потому-то я и вышла за тебя.
– Если ты вышла замуж за парня в юбчонке, чтобы стать такой, как они, то ты просчиталась.
Губы Мэгги лишь тронула усмешка.
На деньги, вырученные от продажи лососей, Мэгги купила ему костюм из шотландского твида цвета болотной воды – в таких, только красновато-рыже-ржавых, художники приезжали в Стратнейрн; к костюму она купила белую полотняную рубашку с большим отложным воротником и широкий галстук цвета вереска – плетенный из мягкой толстой шерсти.
– Что – хорошая лодка? – спросил Гиллон.
Новый владелец поднял голову и, прервав свое занятие, уставился на них. Он не узнал Гиллона в этой шляпе и новом костюме.
– Для человека, который помирает с голоду, еще как хороша-то.
Гиллон с Мэгги пошли дальше.
Над серыми каменными домиками, стоявшими на Ловатт-стрит, ему видны были верхние этажи дома Бела Геддеса и ее окно, ее комната – Гиллона пугало, что скоро они там окажутся с Мэгги вдвоем. Он не был готов к этому.
– Вот что я тебе скажу. Раз я ихнего поля ягода, пойдем-ка в «Приют Фиддиха» и пообедаем, как баре.
Он удивился, когда она согласилась. Он думал, что она станет возражать из-за денег.
– Закажем шампанского, – сказал он. И она кивнула. – Я щелкну пальцами и крикну: «Шампанского!» – Мэгги опять кивнула.
Мысль о предстоящем пире взбудоражила его. Раз в жизни человек должен себе такое позволить. С того самого времени, как его родителей выгнали с их фермы в Кромарти, он мечтал, что когда-нибудь сядет на такой застекленной террасе и миловидная шотландская девушка – желательно знакомая – танцующей походкой принесет ему чай.
– Ты, конечно, знаешь, как заказывают шампанское? – Она произнесла это очень спокойно.
– Надо крикнуть – и все: я слышал, как они это делают.
– А рыбу? Тоже надо просто крикнуть: «Рыбу!» и больше ничего?
– Нет, по-моему, не так.
– Ведь нас спросят, какую рыбу мы хотим и в каком виде.
Он почувствовал, что почва начинает уходить у него из-под ног.
– И шампанское тоже, когда заказывают, говорят, какую бутылку. И еще, кажется, какого года. И какого цвета.
– Ясно.
Теперь почва окончательно ушла у него из-под ног. Это была лишь детская мечта. Да как могло ему прийти в голову подвергать ее такому унижению – просто стыд!
– А меню ты сумеешь по-французски прочесть?
– Нет, конечно, но, господи, это же Шотландия.
– А все меню пишутся по-французски.
Самое обидное, что никогда ему не сидеть на одной из этих застекленных террас и не пить там чай, принесенный девушкой, – он это понял, как понял и многое другое в то утро. Все это не для него.
– Пошли назад, – сказал Гиллон, и она сказала «да» тем же тоном, каким ранее соглашалась идти с ним в Шиковый город. Они пересекли участок, где когда-то стоял большой особняк, и вошли в квартал старых облупившихся домов, где лужайки были нестриженые, а живые изгороди вымахали выше человеческого роста. Это было грустное место, и в тени здесь даже веяло холодом. Так задворками они прошли вдоль Ловатт-стрит и очутились у калитки за домом Бела Геддеса.
– Почему ты заворачиваешь сюда? – спросил он ее.
– Потому что мы здесь живем.
– Я здесь не живу.
– Раз я живу, значит, и ты живешь.
– А что мы будем делать?
– То, что делают все люди, как обвенчаются.
Он продолжал топтаться у калитки.
– При нем – когда он в доме?
– Да.
Она пошла по дорожке к заднему входу в дом, но он не последовал за ней.
– Нет, я не хочу, – сказал Гиллон. – И тебе я тоже не велю туда идти.
Мэгги так посмотрела на него, что он вынужден был опустить глаза на гравий дорожки.
– А теперь, будь любезен, выслушай меня. Я – миссис Гиллон Камерон, а ты – мистер Гиллон Камерон, мы с тобой муж и жена по законам Шотландии и перед лицом господа бога, и мы имеем право жить в одной комнате и спать в одной постели, и я намерена осуществить и то и другое. – Она взяла его за руку. – Так что пошли со мной, мы теперь здесь живем. – Он отнял у нее руку, но покорно пошел следом. У крыльца он услышал, как что-то звякнуло, и, посмотрев себе под ноги, увидел, что оловянное колечко подпрыгнуло на белом гравии дорожки и покатилось в траву, росшую по краям. «Кольцо так и пролежит здесь до самой моей смерти», – подумал Гиллон, и ему самому стало чудно от этой мысли.
Родней Бел Геддес сидел за своей конторкой и что-то писал в большой книге.
– Поздравляю, – сказал он. И привстал, чего прежде никогда не делал. – Вас тоже поздравляю, Камерон.
Гиллон понятия не имел, что он знает его фамилию. А Бел Геддес протянул Гиллону руку и пожал ее тем особым рукопожатием, каким обмениваются мужчины, когда нечто необычное происходит с одним из них.
– Вы-то откуда узнали? – спросила Мэгги.
– Откуда я узнал? Это же Стратнейрн, мисс Драм, то есть миссис Камерон. Всего одна улица, миссис Камерон, возможно, вы это заметили. Все, что случается в одном ее конце, сразу становится известным в другом, а что случается в другом, сразу становится известным в этом – словом, ничто не проходит незамеченным. «Слыхали про вашу мисс Драм? – сказали мне. – Вышла замуж за парня в юбочке по имени Камерон».
– Ключ, мистер Бел Геддес, – сказала Мэгги.
– Ах да, конечно, ключ.
И он положил ей на ладонь большой, тускло поблескивавший медный ключ, и Гиллон в этот момент окончательно понял, что каковы бы ни были пути, предначертанные ему судьбой, тот, на который он вступал сейчас, самый важный. И он подумал о море, о безбрежных водных просторах, о своей жизни в лодке среди ветра и волн, под дождем и под солнцем, а тут был ключ, и вверх уходила лестница, терявшаяся в темноте, и подле него стояла Мэгги, держа в руке ключ, и он понимал, что выбора у него нет.
Как бы он хотел, чтобы из окна комнаты не видно было моря, но весь проем заполняла его синева, а также синева неба, до того сверкавшего на солнце, – явление в Стратнейрне крайне редкое, – что когда он отвернулся от этой слепящей яркости, то увидел лишь силуэт Мэгги, сидевшей в изножье кровати.
– По-моему, негоже нам тут оставаться, – сказал Гиллон. – Наверное, все уже знают. Все, кто сейчас в столовой, уже знают.
– Значит, что же, в день свадьбы я должна быть одна – ты считаешь это правильным?
Он опустился на единственный в комнате стул, поставив его как можно дальше от постели, и принялся с таким сосредоточенным видом крутить в руках шляпу, точно это было самое важное на свете занятие. Он сам понимал, что выглядит глупо. Когда через некоторое время он взглянул на Мэгги, она как раз перешагивала через сброшенное на пол зеленое платье, и он снова быстро отвернулся к окну и к синеве за ним. Жаль, что на улице еще не стемнело, – так было бы естественнее. А то в комнате уж слишком светло.
– Ну, вот, – сказала Мэгги, – теперь, если хочешь, можешь смотреть. Должен же ты увидеть, что тебе досталось.
– Ох, Мэгги!
Но он не смотрел на нее. Слово «досталось» звенело в мозгу. Все было странно: она – эта женщина из плоти и крови – спокойно сидит тут на краю кровати, а он словно бы где-то далеко и совсем не в одной комнате с ней. Он встал, но ему казалось, что он все еще сидит на стуле и смотрит в окно. Ему хотелось уйти и остаться, чтобы эта комната стала и его комнатой, не только комнатой Мэгги, а мозг все время сверлила мысль, что он совершает безумный шаг, последствия которого трудно предугадать.
– Ну, хорошо, – сказал он, – что же я должен делать? – Он собрал все свое мужество, чтобы произнести эти слова, но сейчас был рад, что произнес их.
– Любить меня.
Он почувствовал слабость в коленях. Вот так однажды он вылез из воды после того, как чуть не утонул, – ноги были слабые и неповоротливо тяжелые.
– А как это?
– Ну, этому, Гиллон, я тебя научить не могу, – сказала Мэгги. – Это вещь естественная – все ею занимаются.
Он не мог заставить себя оторвать глаза от шляпы.
– Если это так естественно, почему же я не знаю?
– Знаешь.
– Нет, не знаю.
– Не верю я тебе, Гиллон. Иди сюда.
– Но это правда.
– Ты же был в армии!
– Но я никогда не слушал разговоров. Я поворачивался и уходил, как только они начинались. Не нравилось мне это. По их словам, – как бы это сказать – все выглядело таким грязным. Они даже прозвали меня Святой Гиллон.
Это тоже потребовало не меньше мужества, чем все остальное. Ему казалось, что если он сумеет проследить за передвижением суденышек, выходивших из гавани Рыбачьего города, и увидит, как они поднимают паруса и забрасывают в море сети, то обретет свое место в жизни и подчинит себе ход событий в комнате. Но Мэгги уже стояла рядом с ним. Она была в капоте, и, даже не поворачивая головы, он увидел ее смуглую ногу и бедро. Он ведь уже оставался с ней наедине у себя в хижине, но там все было иначе, а сейчас они находились в приличной комнате, в обыкновенной обстановке, где стояла обыкновенная кровать, и перед ним была она – обыкновенная женщина в капоте.
– Гиллон! – Это звучало как приказ. – Положи шляпу.
Он уронил ее на пол.
– Знаешь ты такое слово «трахнуть»?
– Да, у нас в армии все так говорили.
– Ну, так скажи его.
Он сказал, уткнувшись лицом в стекло, почти касаясь его губами.
– Ну вот, что тут страшного? Я его сказала, и, как видишь, ничего не случилось, а теперь ты его сказал, и тоже ничего не случилось. Ты что, после этого стал мерзким, грязным?
Он начал успокаиваться.
– А все значения такого слова, как «спать», ты знаешь?
Нет, он не знал.
– Спать – это уже другое, это когда люди вроде нас с тобой – словом, когда муж с женой ложатся в постель. «Любятся» – говорят у нас в Питманго, это вроде точнее.
– Да. – Ему понравилось это «любятся».
– «Спать» – оно приятно, сладко, вот и все.
– Ты-то откуда знаешь?
– Девушки в шахтерских поселках рано или поздно все узнают.
Он увидел пальцы ее ног, худенькие смуглые пальчики, которыми она подкидывала подол капота, они то выглядывали из-под мягкой ткани, то игриво касались пола, и сам не зная почему, быть может, потому, что в этом было что-то интимное и в то же время безобидное, он почувствовал, что вид их возбуждает его.
– Слова-то я знаю, – произнес он наконец, – только не знаю еще, как это делается.
Она молчала.
– Да и потом – кровать скрипеть будет.
И тут она расхохоталась – смеялась она не очень громко и не над ним (он это понимал), а над тем, в каком положении он очутился, они оба очутились, и над тем, что он сказал.
– Так, значит, Гиллон, ты все знаешь.
– Ничего я не знаю.
– Тогда садись рядом со мной на кровать. – Это был приказ, она взяла его за руку и повела за собой через комнату к кровати прежде, чем он сумел найти способ увильнуть. Они сели на кровать, держась за руки (его рука, холодная и влажная, лежала в ее сухих теплых шершавых ладонях), и вдруг из головы его исчезли все мысли, кроме одной – что капот ее даже не застегнут, что он может его снять, что под ним – лишь белье, и, хотя теперь она была его женой, все это выглядело крайне непристойно. Она заметила, что он смотрит на нее, и, поймав на себе ее взгляд, он покраснел.
– Знаешь, почему ты все время краснеешь?
Он отодвинулся от нее. Ему не нравится, когда говорят о нем, и он ей так и сказал: ему от этого становится неловко, не по себе.
– Не знаешь?
– Нет.
– Ты столько об этом думаешь, что тебе кажется, будто всему миру это известно.
– Ох!
– А ведь так и есть. Ты хуже Роднея, и даже хуже мистера Дрисдейла.
– Ох! – Это уже было полной нелепицей. – Ведь он же за всеми юбками бегает.
– И ты бы на его месте стал бегать.
– Ох!
Она снова взяла его за руку, и на этот раз он руки не отнял.
– Понимаешь, Гиллон, ты – романтик. Ты знаешь такое слово?
– Угу, знаю.
– Ты столько думал об этом дне, ты так мечтал о нем, что сейчас, когда он наступил, ты и растерялся.
– Ох, ну и наговорила же ты всякой…словом, ерунды. – Однако он сразу понял, что она права, а уразумев, что она права, уже не чувствовал обиды.
– Но это у тебя пройдет, Гиллон, можешь мне поверить. Я и раньше таких видала – этакий застенчивый сосунок, точно ангелочек сидит в церкви за молитвой, а потом, как пойдет в шахту, выберет себе девчонку и из ангелочка мигом превратится в скачущего козла. В этакого шелудивого потаскуна.
– Что, что?
– Ну, так называют сластён, тех, кто только и думает, как бы ущипнуть девчонку за задницу.
– Ох!
– И ты будешь таким.
Глупости это, подумал он: человек, который не осмеливается погладить по руке женщину, и вдруг ударится во все тяжкие, станет завзятым бабником, – глупости, и тем не менее он усмехнулся.
– А все потому, что в глазах у тебя прыгают чертики, Гиллон, и тут уж ничего не попишешь. Это всякому видно. А сейчас мы вот что сделаем. Я разденусь и лягу в нашу постель.
Кровь застучала у него в висках, точно он греб против ветра.
– А когда я лягу, ты тоже разденешься и придешь ко мне. – Снова приказ, но так оно было лучше. – А потом уж естество нам подскажет, что нужно делать.
– Ясно.
– Господь поможет нам.
– Ясно.
– Потому что все должно быть естественно. Ведь в старину никто наших предков не учил, никаких книжек у них по этой части не было.
– Нет, ясное дело.
– Они просто… знали.
Он лежал и смотрел в потолок, чувствуя тепло ее тела, и слегка дрожал, хотя не так сильно, как опасался. Для начала и этого достаточно, думал он, – лежать вот так рядом и следить за тем, как солнечные лучи, отражаясь от далекого моря, скользят узором по потолку. Пока еще тайна не приоткрылась, подумал он. Пусть так и будет – не спеша. Когда же наконец, осмелев, он повернул голову и посмотрел на Мэгги, оказалось, что она спала. У него мелькнула мысль встать с постели. То, что Мэгги уснула, было, конечно, оскорбительно для него – для мужчины, для завзятого бабника, но он не встал, а продолжал лежать и наблюдать за ней, как в тот вечер, когда они ловили лососей, вдыхая ее запах, как тогда, когда он вдыхал его вместе с запахом лососей, зная, что она тут, рядом, зная все о ней.
И ему становилось ясно – с каждой минутой чуточку яснее, – что требовалось от него теперь, в нем пробуждалась некая сила, властно заявлявшая о себе и заглушавшая все остальное. Он был как лосось, а она – его цель. Всю жизнь – теперь он это знал – он стремился к этой минуте, и он должен дойти до цели, потому что так надо и потому что таков закон естества. И он вошел в нее.
Она не произнесла ни слова – лишь через какое-то время сказала ему в ухо:
– Говорила же я тебе… Разве я тебе не говорила?
Он все знал, и такое у него было чувство, что знал всегда. Удивляла его только сила вспыхнувшей страсти и то, что такое маленькое существо способно разделить с ним эту страсть и не сломаться. Он, правда, не знал, чувствовала ли она то же, что и он, и не мог заставить себя спросить ее об этом. Надеялся, что чувствовала.
Через какое-то время они отодвинулись друг от друга и теперь лежали в постели, глядя вверх, пытаясь понять значение того, что между ними произошло.
– Не думаю, чтобы у кого-нибудь еще было так, как у нас, иначе мы бы, уж конечно, об этом слыхали, – наконец произнес Гиллон.
Ей это понравилось – чего ж тут удивительного? Все девчонки, работавшие на шахте, любили этим заниматься, и она не видела причины, почему бы ей это могло не понравиться, раз пришла ее пора. А впрочем, какая разница – понравилось ей или не понравилось: так уж устроен мир, и главное теперь побыстрее создать семью. А то, что этому сопутствовало какое-то странное животное наслаждение, – просто кусок масла в овсяной каше.
И все-таки, если подумать о том, чем они только что занимались, вспомнить о тех шалых словах, которые ей хотелось сказать Гиллону на ухо, о ненасытной алчности тела, требовавшего еще и еще, – это выглядело как-то глупо. «Если бог не нашел другого способа, чтобы род человеческий продолжался на земле, – подумала Мэгги, – то до чего же неразвитое у него воображение».
Гиллон перекатился на бок. «А бог-то – он мудрый!» – подумал он и заснул.
Она разбудила его только днем.
– Гиллон?!
Он открыл глаза, но не пошевельнулся.
– Я хочу, чтобы ты мне кое-что обещал.
– Да?
– Когда мы уедем отсюда и явимся к нам туда, я хочу, чтобы ты был в шляпе.
– И все?
– Все.
Это было до того нелепо, что он даже расхохотался. Просто удивительно, подумал он, до чего он свободно себя чувствует в постели.
– А если я обещаю тебе быть в шляпе, ты мне тоже должна кое-что обещать.
– Ох, нет.
– Ох, да. Обещание за обещание. – Он протянул руку и, хотя она попыталась откатиться к своему краю постели, все-таки схватил ее.
– Это вредно. Я знаю. Чересчур уж.
– Это естественно. Естество само мне подсказывает, а разве оно может ошибаться? Господь знает, что правильно. Господь всегда прав.
– Господь – он иной раз круглый дурак, – заявила Мэгги, хоть и решила, что раз уж положено этим заниматься, то надо заниматься и выполнять свою миссию как можно лучше.
Когда он снова проснулся, уже начинало вечереть – об этом свидетельствовал сероватый свет за окном; Мэгги была одета, и четыре горячих пирожка с мясом дымились на стуле у кровати.
– Давай скорей! Два с половиной пирожка тебе, а полтора мне. Одевайся и ешь. Нам пора.
– Пора?
– Я заказала билеты на вечерний поезд, чтобы не терять лишнего дня.
Он выскочил из постели, не очень соображая, где находится. Он стоял перед ней голый и ел пирожок. Только сейчас он почувствовал, как он голоден.
– Ох, ну и хороши! – сказал Гиллон и направился в другой конец комнаты, где на стуле лежал его твидовый костюм; по дороге он заметил свое отражение в оконном стекле. – Боже милостивый, да я, видно, с ума сошел! – воскликнул он и попытался прикрыться мясным пирожком.
– Ну, какая разница – в постели ты или нет.
– Есть разница, есть, – сказал Гиллон.
Он повернулся к ней спиной, положил пирожок и как можно быстрее оделся. Все его вещи были сложены в картонке, в которой они принесли из магазина костюм, а вещи Мэгги – в саквояже.
– Что случилось с твоим чемоданом? – спросил Гиллон.
– Ничего с ним не случилось – в Питманго все такое.
Она улыбнулась ему, но он ей не поверил.
– А нет тут какого-нибудь черного хода? – спросил Гиллон. – Он ведь сидит там, внизу.
– Именно потому-то я и хочу выйти через парадную дверь.
Хозяин, сидевший за своей конторкой, по-мужски подмигнул Гиллону, но так, чтобы видела Мэгги. И Мэгги подмигнула ему в ответ.
– Охота, значит, все-таки получилась неплохая, – заметил Бел Геддес.
– Я выловила отменного самца.
Гиллон понятия не имел, о чем они говорят.
– Да, кстати, – сказала она. – Насчет вашего угля.
– Моего угля?
Она eмy выложила все, не стесняясь, по-питманговски:
– Они же тебе не уголь продают, Джок,[9] тебе продают черный сланец, а дерут с тебя, как за кеннелевый. Золы – вагон, а жару – чуточку.
Она кивнула Гиллону, тот подхватил картонку и саквояж, и они вышли в палисадник, прошли через него, миновали калитку и двинулись по Ловатт-стрит.
На вокзале она оставила его на платформе, сама же пошла в кассу, а потом дала телеграмму отцу. Это была первая телеграмма, которую в Питманго получил углекоп. И когда она прибыла, Тома Драма вызвали из шахты. «Заарканила гэла и везу домой». Пять слов – и ничего больше.
Не успели они сесть в поезд и выехать из Стратнейрна, как показался залив – очень глубокий, судя по синеве; высокие крутые берега его поросли елями, вдали виднелся остров с развалинами какого-то обширного, разрушенного временем здания. Мэгги удивилась: как это она не заметила такой красоты по пути сюда.
– Что это? – спросила она, и Гиллон вынужден был оторваться от созерцания вагона и посмотреть в окно. Дело в том, что он никогда еще не ездил в поезде.
– Я совсем забыл, что его может быть видно отсюда. Это – замок.
– Замок, замок! – передразнила она его. – Да какой замок-то?
– Камеронов замок.
– Ого!
Она была потрясена теми возможностями, какие это открывало перед ней. На такое она даже и не рассчитывала. Фамильный замок… Ей сразу полюбилось слово «замок» – оно звучало так же сладостно, как «силлер» – серебро.
«Мой замок… Наш замок… Камеронов замок».
– И мы имеем на него право?
Он не заметил этого «мы».
– Все Камероны имеют на него право. Моей семье принадлежат два-три кирпича в подземной темнице.
Она молчала, пока замок не скрылся из виду и поезд не вошел во тьму туннеля. Хотя в купе с ними был еще один пассажир, Гиллон осмелел и поцеловал ее.
– Вот это уже безобразие, – шепнула Мэгги.
– Так оно и было задумано.
Он даже продержал ее в объятиях часть ночи.
Утром они уже были в горах – в Кейрнгормсе, где, несмотря на конец мая, еще лежал глубокий снег. Когда солнце взошло, сине-черные пики стали багрово-красными, а потом, по мере того как занимался день, побелели. Мэгги с Гиллоном поели овсяных галет и выпили холодного чая, – Гиллон купил все это накануне вечером на одной из остановок. Их сосед по купе все еще спал.
– Что такое «землерой»? – спросил Гиллон.
– Крот.
– А ты сказала, что произошла от них.
– Это, видишь ли, была шутка. Землерой. Кроты. Углекопы. Углекопы копаются в земле.
Это уже давно не давало Гиллону покоя. Ничего веселого он тут не видел, что она и прочла на его лице. Его тревожила мысль о предстоящей работе.
– Быть углекопом совсем не так плохо, как люди думают, – сказала Мэгги.
Ему не хотелось сейчас говорить об этом. Хотелось посмотреть на край, которого он никогда прежде не видел. Далеко внизу, в лощине, бежала зеленоватая река, питаемая тающими снегами. На склоне горы виднелась небольшая ферма, вроде той, где он вырос, – бурая прелая солома и пятна ярко-зеленых всходов. В загоне для коров кое-где еще лежал снег, и почему-то Гиллону стало грустно, и он вспомнил о своем отце, о матери и о сестрах.
– Работа в шахте – это ведь как на нее смотреть. Ты меня слушаешь?
Гиллон кивнул.
– Можно рубить уголь и не быть углекопом.
Он снова кивнул.
– Если ты станешь вести себя как углекоп, тогда, конечно, и будешь углекопом, но только Камероны углекопами никогда не будут.
Желая показать Мэгги выгон, где паслись длинношерстные шотландские коровы, он повернулся было к ней, но увидел, что глаза ее устремлены вдаль и мыслями она не с ним и не в поезде, а где-то в своем собственном мире.
– Мы будем рубить уголь, да, будем, но когда, мы отложим достаточно денежек, то займемся другим.
– Угу.
– Чем-нибудь получше.
Пассажир, ехавший с ними в купе, проснулся и, приоткрыв рот, смотрел на Мэгги.
– То, что держит углекопа в плену, нам даст свободу. – Она произнесла это с победоносным видом.
– Да.
– Потому что мы стремимся к лучшему.
Он не слушал ее. Они проезжали мимо богатых ферм – таких он никогда еще не видел, – где уже взошла озимая пшеница и стояла в полях, высокая, зеленая, и вишни и яблони были в полном цвету. Земля здесь казалась жирной, плодородной, а амбары возле побеленных домиков были огромные и чистые. Сам бог не погнушался бы поспать в таком амбаре, подумал Гиллон.
– Это похоже на то, как в Питманго? Там вот так же?
Мэгги огромным усилием воли вернулась мыслями к поезду и к тому, что было за окном.
– М-м, нет, – сказала она, – не так.
И увидела, как улыбнулся сосед по купе.
– Вы знаете Питманго? – спросила она его.
– Я знаю, на что это может быть похоже, – сказал тот, поднялся и вышел в коридор.
Поезд, пыхтя, остановился в небольшом прокопченном промышленном городке, где делали линолеум, и от запаха джута и льняного масла Гиллон закашлялся. Он увидел мужчин, женщин и детей, работавших на фабрике, – рот у них был повязан тряпкой. Они были все черные, выпачканные в масле.
– Как только люди могут тут жить?! – воскликнул Гиллон.
– Привыкают.
– Я бы не мог.
– И ты привыкнешь, вот увидишь.
Их сосед выходил тут.
– Очень хорошая у вас мечта, хозяюшка. Надеюсь, что она сбудется.
– И сбудется – я позабочусь об этом.
– Да уж придется, потому как ни у кого другого она еще не сбывалась.
– Мы – это мы, а не кто-то другой.
– Да уж, конечно. Но время покажет. А пока до свиданьица.
– Что это он вдруг? – спросил Гиллон.
– Подлый человечишка с подлой душонкой.
Гиллон повернулся к окну и продолжил знакомство с Шотландией.
Так они проехали все утро, затем утро перешло в день, и местность за окном стала более холмистой, все больше стало попадаться прокопченных промышленных городков, и тут Мэгги вдруг задала Гиллону странный вопрос:
– А ты хорошо дерешься?
Он недоуменно уставился на нее.
– Я имею в виду: мог бы ты драться не на жизнь, а на смерть, если кто-то захотел бы сломать тебе хребет?
Он подумал и сказал, что не знает.
– Выдержишь ты, если тебя молотить будут, сумеешь выстоять?
– Надо посмотреть. А что?
Она взглянула на его правильное лицо, на острые скулы, которые так легко расквасить, на тонкий нос, и ей стало немного стыдно.
– Я крепкий и могу долго выдержать, – сказал Гиллон. – В армии, когда случались драки, я всегда держал противника на расстоянии – понимаешь, руки-то у меня ведь длинные; вот я и дожидался, когда он устанет, а потом вмазывал ему как следует.
Мэгги это не очень успокоило. Они уже проезжали через Верхний Кингласси, и она сообщила Гиллону, что следующая остановка Кауденбит: пора было собирать вещи.
Никто их не встречал.
– Что же мы будем делать? – спросил Гиллон. – Может, наймем экипаж или что еще?
– Пойдем пешком.
Они пошли вниз по Кингласской дороге, спускавшейся к реке, затем свернули на дорогу в Питманго.
– Почему дома здесь стоят рядами и все точно смотрят друг на друга?
– Так уж они построены. Оно дешевле выходит.
– Мне это не нравится.
– Ничего, привыкнешь.
Окрестности Кауденбита выглядели довольно приятно, и страхи Гиллона немного улеглись – если бы не река.
– Почему вода тут такая черная? – спросил он.
– Это из-за шахт.
– А где шахты?
– Сейчас увидишь.
Он шел за ней и не мог оторвать глаз от того, как играли мускулы на ее смуглых ногах, словно рябь на воде: мышца в икре сжималась, толчок – и расходилась рябью, словно растекалась по ноге. «Крепко сбитая – вот правильное определение для Мэгги», – подумал Гиллон, наблюдая за ней: все у нее на месте, и хоть она и крепко сбитая, а гибкая, такая гибкая, что во рту у него пересыхало от желания.
Справа от дороги наверху, среди пустоши, стояла рощица плакучих буков. «Там под ними темно и покойно», – подумал Гиллон.
– Мне хочется подняться туда, посмотреть на эти деревья, – сказал Гиллон. Произнес он это звонким, слегка срывающимся голосом. – Никогда еще таких не видел.
Она поняла, что у него на уме, но последовала за ним. Она где-то читала, что накануне битвы индийцы или африканцы – словом, какие-то народы – предаются любви, чтобы прогнать страх. В рощице листья на деревьях были влажные, зато там было действительно темно и тихо.
– А ведь ты пришел сюда не для того, чтобы смотреть на деревья, – сказала Мэгги.
– Даю слово, именно для этого, – заявил Гиллон и крепко обнял ее, сам не очень сознавая, что делает. Но она не противилась.
Когда все было позади, она засмотрелась на яркую синеву неба сквозь прорези в темных ржавых листьях.
– Ты что-то стал отбиваться от рук, за тобой нужен глаз да глаз, – сказала она. Без злости – сказала и всё. Ее юбка, застегивавшаяся сбоку на пуговицы, сейчас была распахнута, а на опушке рощицы появилось несколько овец – они стояли и смотрели на Гиллона и Мэгги.
– Они нас видели? – спросил Гиллон и потянулся к Мэгги, чтобы запахнуть ей юбку.
– Ох, Гиллон, ради бога! – вздохнула Мэгги, но он все-таки попытался застегнуть ей пуговицы: не правилось ему, что овцы могут увидеть ее такой. – Когда тебе что-то взбредет в голову, ты уже ни на что не смотришь. Неужели не видишь, чего тут недостает? – И она указала на овец.
Гиллон внимательно оглядел вытянутые глупые овечьи морды и признался, что ничего не видит.
– Барана-то среди них нет. А знаешь почему? – Гиллон не знал. – Он привязан. Пасется где-то там, потому как, если его отпустить, знаешь, что он наделает?
Гиллон сказал, что нет, не знает.
– Он доведет себя до смерти, – сказала она и решительным жестом запахнула юбку. Гиллон вспыхнул как маков цвет. – И таковы все бараны. – Она обмотала его шею ленточкой от своей шляпки, завязала ее узелком, дернула – быстро, резко – и, рассмеявшись, вскочила на ноги.
Они пошли по Горной пустоши – вверх, все выше и выше, так что Гиллону даже стало казаться, что они идут куда-то прямо в небо. Недалеко от перевала там, внизу, они вдруг увидели простор Фёрт-оф-Форта.
– У вас тут есть море? Почему ты мне этого не сказала? – У Гиллона сразу полегчало на душе.
– А никто к нему никогда не ходит. И ты тоже не пойдешь.
«Нет, уж я-то пойду, – подумал Гиллон, – я пойду». Тут они перевалили через седловину, и под ногами у них, далеко внизу, возник поселок.
Поселок; прижатый к земле. Черный, в глубине черной долины, у черной реки. Гиллон сразу понял, что это за поселок, но ему не хотелось верить.
– Что это?
– То самое. Мы дома. Это – Питманго.
Он опустился на землю среди густого вереска и смотрел вниз, в долину.
– Я не хочу жить в таком месте.
– Но именно тут мы живем.
Она пожалела, что день стоял такой яркий и здесь, среди вереска, была такая красота – от этого Питманго казался особенно мрачным. А Гиллон все смотрел вниз на надшахтные постройки и тесные ряды черных домишек.
– Я не полезу под землю. Найдем другой способ зарабатывать себе на жизнь.
– Нет, полезешь – ради меня, – сказала Мэгги. – И ты это знаешь. Ты же мне обещал.
Он долго смотрел вниз на поселок, потом вернулся назад, встал на перевале и посмотрел на Фёрт-оф-Форт и издали увидел Мэгги, одну, посреди пустоши, и понял, что она права: он в самом деле обещал ей, более того – ему хотелось жить с ней, хотелось иметь от нее ребенка. Эта мысль удивила его. Ведь он же сошелся с этой женщиной, этой девчонкой, и теперь она, возможно, уже носит под сердцем его дитя. И он бегом вернулся к ней.
– Сколько же времени нам придется тут жить?
– Пока не накопим столько, чтобы начать новую жизнь.
– Ладно. Пошли вниз.
Он вскинул на плечо ее саквояж, взял ее за руку – пустошь здесь была каменистая, – и они двинулись вниз.
И он дал себе слово: «Я стану углекопом и буду хорошим углекопом – каким только смогу», но когда он выполнит свой долг, они уедут, навсегда расстанутся с этой чернотой. Потому что он дал себе и другое слово: не станет он ради того, чтобы заработать лишний грош, жить всю жизнь в грязи и мраке.
Когда они спустились через сад Белой Горлицы и вышли из-под цветущих фруктовых деревьев, они увидели толпу у Десятниковых ворот – люди сидели на воротах и у стены.
– По поводу чего это они собрались?
– Не останавливайся, Гиллон, иди, как шел.
До них донеслись крики. Толпа увидела их.
– Как бы громко они ни орали, и виду не подавай, что испугался.
Ветер на пустоши задрал поля Гиллоновой шляпы с одной стороны, и олений хвост на ней зашевелился – этакий лихач, подумала Мэгги. Может, хоть шляпа заставит их почтительно отнестись к нему. В одном она была твердо уверена: никогда еще не было у них в Питманго такого, как он. Миссис Гиллон Форбс Камерон возвращалась домой со своим супругом-джентльменом. Может, это заставит их почтительно отнестись к нему.
– Что же это все-таки значит? – снова спросил Гиллон. И слегка замедлил шаг.
– Не сбивайся с шага, не выказывай нерешительности. Пройди мимо них, точно ты племянник самого лорда Файфа.
А сердце у нее колотилось где-то в горле, точно пойманная птица. Несколько низкорослых парней из числа самых смелых, с серыми, изъеденными угольной пылью лицами, оторвались от ворот и пошли по дорожке навстречу Мэгги и Гиллону. Неверно она рассчитала время. Смена как раз кончилась, и углекопы вышли из шахты. Но в общем-то, это не имело значения. Если бы они не встретили его у ворот, то подловили бы у шахтного колодца – там, где год назад окружили тех восьмерых из Гленрота и измолотили до полусмерти. Угледобывающая и железорудная компания привезла их ночью в надежде, что утром страсти не будут так полыхать, но компания просчиталась.
Тем временем гул толпы нарастал – это был уже не гул, а неистовый рев толпы, которая ничего не боится и жаждет крови. Несмотря на предупреждения Мэгги, Гиллон остановился.
– Ради Христа, Мэгги, да что же это?
Она еще ни разу не видела его в такой ярости. Но может, оно и к лучшему.
– Не хотят они, чтобы чужаки приезжали сюда и рубили их уголь.
– Но откуда они узнали, что я должен приехать?
– Они все знают, всегда. – Теперь она пожалела о том, что дала телеграмму.
– Но ты же говорила, что здесь полно работы.
– Так оно и есть. И компания хочет нанять побольше людей, но рабочие их прогоняют.
– Прогоняют?
– Словом, так устраивают, что люди сами здесь не остаются, – сказала Мэгги. И взяла его за руку. – Держись меня, Гиллон, а я буду держаться тебя. – Он знал, что она это выполнит.
– Как же они это делают? Скажи мне. – И он схватил ее за плечи.
– Только не при них, – непререкаемо заявила она. – Так лупят, так колошматят, что человек потом работать не может.
«Вот незадача», – подумал Гиллон: он только примирился с этим поселком и с ожидавшей его тут работой, а теперь, оказывается, поселок не желает допускать его к работе и даже готов для этого, если придется, переломать ему кости.
– Надо было тебе сказать мне об этом, Мэг. Надо было, чтоб я знал. – И он так посмотрел на нее, что ей стало не по себе. Ведь промолчав, она обманула его. – Ну, ладно, – сказал он, – пошли.
Вскоре после этого мальчишки-углекопы окружили их – они скакали и прыгали, выкрикивая непристойности.
– Не смотри на них, – сказала Мэгги. – Не давай им повода. Делай вид, что ты их не замечаешь. Это же всего-навсего горлопаны.
Чумазые мальчишки, черные от угольной пыли и грязи, с лицами, лоснящимися от пота. Гиллону они казались омерзительными, уродливыми гномами в черных масках, под которыми вырисовывались костлявые, ввалившиеся от голода узенькие лица, маленькие и злые, как у ласок, темные глазки, редкие гнилые зубы.
– Мы сейчас отделаем твою высокогорную задницу! – крикнул один из них.
– Что это он крикнул?
– Что он исколошматит тебя, – сказала Мэгги.
– Смотрите, как выпялился, экий щеголь, а еще хочет рубить уголь с народом! – крикнул другой и, подскочив к ним, приложил мокрую черную руку к спине твидового сюртука Гиллона. Другой полез ему в лицо и провел рукой по губам. Гиллон впервые ощутил вкус угольной пыли. Он поднял было руку, но Мэгги остановила его.
– Ты должен быть выше их.
Больше всего раздражала парней шляпа.
– Шляпа… – орали они. – Давай сюда шляпу! – Крик этот был подхвачен теми, кто стоял у ворот. – Да сбейте вы чертову шляпу с этой чертовой башки! – Но мальчишкам это оказалось не под силу: Гиллон был много выше их.
Когда Гиллон и Мэгги находились уже ярдах в пятидесяти от ворот, толпа умолкла и лишь смотрела, как они шли рука об руку, глядя прямо перед собой, глядя сквозь и поверх тех, что ожидали их. Они все приближались, и толпа начала пятиться – перед ней был чужой и непонятный человек, не просто углекоп с другой шахты, который, в общем-то, такой же, как они, но человек, который вроде принадлежал к совсем другому сословию, и Гиллон с Мэгги уже почти одержали победу, уже почти прошли, когда какой-то углекоп вдруг встал на их пути и загородил дорогу.
– А вот дальше не пустим.
– О, господи! – вырвалось у Мэгги. Она произнесла это бессознательно, но она знала остановившего их человека – самозваного блюстителя законов Питманго. Она дернула Гиллона за руку, но он продолжал идти, пока не очутился нос к носу с угрожавшим ему углекопом.
– Я сказал: дальше не пустим. В эти ворота ты не пройдешь.
– Мне тут обещали работу, – сказал Гиллон, но углекоп лишь покачал головой.
– В Питманго уголь рубят те, кто живет в Питманго. Мы никому не дадим войти в эти ворота.
– И кто же остановит меня? – Это была чистая риторика. Гиллон чувствовал, как отчаянно стучит у него сердце. Углекоп походил на молодого быка, а от угольной пыли казался лишь более грозным.
– Эндро Бегг.
– Вот этой киркой?
– Вот этим. – И он показал Гиллону свои руки. Они были как две кувалды из черного камня.
Бегг вытянул кирку из-под ремня и швырнул ее на булыжник. Гиллон не знал, что в угольных поселках это все равно как бросить перчатку. Не успело острие кирки со звоном ударить по булыжнику, как углекоп развернулся и ударил Гиллона в грудь – у того даже дух перехватило. Тогда Гиллон поднял руку, давая понять углекопу, чтобы тот повременил, и принялся не спеша снимать пиджак и галстук, стараясь выиграть время.
– Это я тебе не по злобе, – сказал Эндро Бегг, – это по обязанности.
А Гиллон тем временем решил снять с себя и полотняную рубашку, и толпа ахнула, увидев, какой он стройный и белый.
– Да ведь это ж цыпленок против вола! – крикнул кто-то.
– На твоем месте, – сказал углекоп, – я бы снял с башки эту дурацкую шляпу, не то я с тебя ее мигом скину.
И Гиллон аккуратно положил шляпу на стопку одежды.
Удар, который нанес Гиллону углекоп, причинил боль, но одновременно выбил из него страх. Ждать – оно, пожалуй, ничуть не легче, а боль человек может вынести и в конце концов ничего – выживает. Гиллон внимательно оглядел углекопа, оценивая его. Шея у него была почти такая, как грудь у Гиллона, а руки – как дубовые стволы, но короткие, так же как и ноги. Он только что отработал десять часов под землей, и его толстая одежда и шерстяное белье были пропитаны потом и шахтной водой. На ногах у него были грубые башмаки, подбитые большими гвоздями, которые скользят на булыжнике. Если этот парень не ударит слишком сильно, рассуждал про себя Гиллон, если не сломает ему какой косточки и если ему, Гиллону, удастся держать его на расстоянии благодаря своим длинным рукам, у него есть шанс выжить – не избить этого малого, но утомить его, превратить драку в позиционный бой.
Бегг двинул его еще раз и, когда Гиллон упал, помог ему подняться и даже вроде пожалел его, но Гиллон сказал: нечего его жалеть, он будет драться дальше.
После этого он начал изнурять противника: отскакивал от него, выигрывая время, боялся его, но не настолько, чтобы застыть на месте, подпускал к себе этого коротышку, вынуждая его махать руками, махать, растрачивая энергию, – Бегг задышал прерывисто, ему стало не хватать воздуха, и тут Гиллон ударил, нанес ему быстрый, стремительный удар в скулу, да такой, что в этом месте грязь сошла с лица углекопа, а под глазом набухла шишка. Гиллон испугался: ему вовсе не хотелось слишком разъярять быка, но, когда Бегг снова ринулся на него, чтобы отплатить за обиду, Гиллон обнаружил, что в силах двигаться, и отступил и закружил, выставив вперед длинную левую руку, держа на расстоянии углекопа, так что тот лишь молотил кулаками по воздуху.
Немного найдется людей, которые без тренировки могли бы вести бой больше двух-трех минут подряд. Углекоп напирал, а Гиллон лишь удерживал его на расстоянии; к тому же работа в шахте едва ли способствовала развитию у углекопа мускулов, нужных для кулачного боя, чего нельзя было сказать про Гиллона, который жил и работал на море. И вот в какую-то минуту Гиллон чуть ли не со страхом понял, что его противник не владеет больше своими могучими руками. С каждым ударом вхолостую руки углекопа опускались чуть ниже, и ему стоило невероятного труда держать их на весу, а тем более размахивать ими. Подобно рыбе, растратившей силы в бессмысленном трепыхании, Бегг выдохся, и теперь его уже можно было багрить – он жадно хватал воздух раскрытым ртом, высунув язык, точно собака в конце погони. Гиллон убрал с головы углекопа руку, которой удерживал его, и заплясал вокруг, не решаясь, однако, ударить. А углекоп кружился, свесив руки, поворачиваясь то в одну сторону, то в другую, чтобы быть лицом к противнику, – так раненый бык поворачивается, чтобы видеть матадора, – и тут Гиллон с размаху ударил его в лицо; это был страшный удар, от которого у Гиллона заныла вся рука до самого плеча.
Бегг стоял и глядел на Гиллона, широко разинув рот, и Гиллон понял, что сломал ему челюсть. Взревев от ярости, углекоп взбычился, ринулся на него, ударил, но тут Гиллон так саданул его по почкам, что тот невольно вскрикнул от боли.
– Бей в живот, Гиллон! – услышал он крик Мэгги. – Ты изуродуешь себе руку об его голову! Бей в мошонку, Гиллон, приканчивай его, приканчивай! Ударь в живот как следует – и из него дух вон!
Настроение толпы изменилось, как это бывает с толпой. Теперь уже зрители хотели, чтобы Гиллон уложил Бегга на обе лопатки. Они пришли ради крови и, учуяв ее запах, хотели видеть, как она прольется, независимо от того, чья это будет кровь. Они не желали расходиться по домам, пока не увидят окончания боя. Гиллон взглянул на Мэгги.
– Бей его! – сказала она.
Он несколько раз ударил углекопа в живот – тот лишь стоял и даже не оборонялся. Под каждым глазом у него набухли желваки величиной с тетеревиное яйцо, Гиллон ударил по желваку, и из него брызнула кровь, точно из опухоли, взрезанной ланцетом. Оба противника были в крови, и Гиллон опустил руки.
Настроение топы изменилось, как это бывает с толпой, толпы, – уложить-то его все-таки надо: он это заслужил.
И Гиллон решил побыстрее уложить углекопа, пока тот еще жив. Он принялся молотить его по животу, и вот колени Бегга наконец подкосились, и он рухнул на мокрые камни у ворот, точно бык, сраженный смертельным ударом.
– Ложитесь же, мистер Бегг, да упадите вы, бога ради! – взмолился Гиллон. И когда расквашенное лунообразное лицо повернулось к нему и углекоп молча покачал головой (только слезы катились из заплывших глаз), Гиллон толкнул его в плечо, он кувырнулся – так иной раз корабль уходит под воду: задерет кверху нос и кувырнется – и глухо шмякнулся лицом о камни.
Кто-то схватил Гиллона за руку.
– Вот это, милок, была драка так драка! Такой мы в Питманго отродясь не видели.
– А ну, убери руку! – сказал Гиллон.
– Так ведь я же твой отец, милок, Том Драм.
У Гиллона не было сил даже взглянуть на него – слишком он устал и слишком ему было тошно. Но мистер Драм не обиделся.
– Мне всегда хотелось иметь в семье мальчонку, а теперь вот у нас мужик есть! – крикнул он, обращаясь к толпе.
Гиллон надел рубашку, потом галстук, потом пиджак и, подойдя к лежавшему углекопу, опустился подле него на колени.
– Мистер Бегг! – Он боялся, что тот умрет, захлебнувшись собственной кровью, но углекоп лежал на камнях, повернув вбок голову, и дышал тяжело, но ровно. Гиллон смотрел, как вздымались и опускались могучие плечи, и чувствовал гордость, и вместе с тем ему было грустно и стыдно.
– Оставь его, пусть лежит, – сказал мистер Драм. – Он сам должен прийти в себя. Так уж у нас тут заведено.
«Ну и плохо заведено», – подумал Гиллон.
Один из мальчишек, который больше всего оскорблял его, когда они шли по дорожке к воротам, бегом примчался с его шляпой.
– Ваша шляпа, мистер. Мы хотели присвоить се, – сказал он.
Гиллон отбросил назад свои длинные волосы – он заметил, что здесь волосы носят более короткими, – и надел шляпу. Толпа заулюлюкала.
– Чем им не понравилась моя шляпа? – спросил Гиллон.
– Мы их не носим, – сказал мистер Драм. – Шляпы носят у нас хозяева. А мы носим кепки. Шляпы – они для господ.
– А я ношу шляпу, – сказал Гиллон.
Ему хотелось поскорее уйти отсюда – и от этого тела, распростертого на камнях, и от шума, и от всех этих низкорослых, черных, с жестким взглядом людей.
– Ну как, пошли, Гиллон? – спросила Мэгги и взяла его под руку. Он почувствовал, что ему больно. Они обогнули распростертого Энди Бегга, который продолжал охранять ворота.
– Нет, вы только посмотрите! – воскликнул Том Драм. – Сам Энди Бегг лежит на земле, и кровь из него хлещет, будто из заколотого хряка.
И Гиллон прошел сквозь Десятниковы ворота – первый чужеземец в истории Питманго, завоевавший право рубить здесь уголь.
– Ты храбро вел себя, Гиллон, – сказала Мэгги.
– Не скоро я себе прощу, что так отделал человека.
– Ты хочешь сказать, что не простишь мне?
Они шли по Тропе углекопов вниз, к домику Драмов, стоявшему в Шахтерском ряду, и Гиллон вдруг почувствовал, что не в состоянии держаться прямо, так что им пришлось подхватить его под руки и чуть не волоком тащить домой. Потом уже, лежа в постели, он почти ничего не мог припомнить из того, что видел по пути, кроме одного – эта мысль возвращалась к нему снова и снова: более грязного места он еще не видел на земле.
Он понятия не имел, сколько времени провел в постели, – может быть, неделю, а может быть и больше. (Интересно, кто та черная женщина, которая смотрит на него с порога комнаты; она никогда с ним не заговаривает, а только смотрит. Наверное, мать Мэгги.) Когда он, наконец, поднялся с постели, выяснилось, что без опоры он стоять не может, – пришлось держаться за мебель, за стены. В голове у него при этом появлялся такой шум, что он терял равновесие и несколько раз падал.
– Я что-то начинаю сомневаться, кто же одержал верх в нашей драке, – заметил он как-то своему тестю.
– Нет, нет, милок, видел бы ты Энди Бегга, ты бы так не сказал. Он уже никогда не будет таким, как прежде. Сегодня он хотел заступить в смену, так мистер Брозкок отправил его домой. Сказал, что не нужны ему мертвяки в шахте. На него смотреть страшно, милок. Этакий стал красавчик!
В Гиллона вливали «поусоуди» – похлебку из овечьей головы с кусками хлеба из овсяных отрубей, кормили до отвала мясным рагу с первой зеленью из огорода, и он почувствовал, как силы стали возвращаться к нему. Куда больше беспокоило его то, что поврежденные кости болели, трещали и заживали очень медленно. И беспокоил дом. Теперь он знал, как живут углекопы: это был традиционный двухкомнатный домишко – зала и кухня; на кухне, выходящей окнами на улицу, – очаг и все принадлежности для стряпни, там же люди и моются в бадье, там стирают шахтерскую одежду, там она и сохнет, там готовят пищу и едят, а в задней комнате, или зале, спят родители, там же, если случается, принимают гостей. Гиллон и Мэгги спали на кухне, и Гиллон остро ощущал отсутствие уединения. Собственно, насколько он понимал, в Питманго вообще никто уединиться не может. Жизнь вливалась в их комнату и выливалась из нее – совсем как у кроликов в клетке.
Однажды он почувствовал, что больше не в силах сидеть в четырех стенах, и, когда Том Драм вернулся из шахты домой, Гиллон поднялся и решил пойти взглянуть на поселок, в который он столь дорогой ценою пробил себе путь. Он с немалым трудом натянул костюм, а Мэгги надела ему ботинки. Он взял шляпу, и они втроем направились по Шахтерскому ряду, потом вверх по Тропе углекопов, краем пустоши и дальше вверх – к двум длинным рядам домов, стоявших высоко над долиной.
– Это Верхний поселок, – сообщил ему мистер Драм. Повыше пролегала Тошманговская терраса, а пониже шла Монкриффская аллея.
– Честолюбцев ряд, – сказала Мэгги. – Сюда стремятся все, кто хочет чего-то добиться в жизни. Мы тоже будем тут жить.
– Мы? – повторил Гиллон. – Я не такой уж честолюбивый.
– Вот увидишь, – сказала она.
Они сели на скамеечку, стоявшую у края обрыва, и мистер Драм показал Гиллону Восточное Манго и Западное Манго, как вдруг, словно из-под земли, перед ними выросло несколько стариков с костлявыми лицами и жесткими глазами.
– А ну, убирайтесь со скамейки! – сказал один из них.
– Это только для верхняков.
Но Том Драм пояснил, что перед ними человек, который раскроил физиономию Энди Беггу, и они сразу переменили тон: все дело-то ведь было лишь в том, что они очень оберегали свои привилегии, завоеванные тяжким трудом под землей. Здесь, в Верхнем поселке, дома были больше, воздух чище и вода свежее.
– Там, под горой, живут низовики. Никудышный народ, – сказал другой старик, не обращая внимания на то, что тут были Драмы. – Сырой ряд – у самой реки, Гнилой ряд – вниз по откосу, ну, и еще Шахтерский ряд – этот немного получше.
– Пьяницы, бунтовщики, задиры – ни с кем ладить не могут.
Тут Гиллон узнал, что верхняки и низовики даже сидят раздельно в питманговской Вольной церкви.
– Мы с ними не кланяемся, а они с нами не разговаривают, – сказал другой старик-углекоп. – Духу у них не хватает.
Ниже Верхнего поселка и выше Нижнего, как раз между ними, пролегала огромная ярко-зеленая пустошь, которая официально именовалась Парком, пожалованным леди Джейн Тошманго углекопам для отдыха, а неофициально – уже свыше столетия – была известна как Спортивное поле. На одном краю этой пустоши в фургонах со сводчатым верхом жила колония цыган – питманговских цыган, и Гиллон увидел ткачей, сидевших у своих станков за работой.
– Здесь у нас устраивают ярмарки, здесь же рынок, здесь бывает и цирк, и скачки, – сказал Том Драм, – и, как видишь, есть место и для футбола, и для регби, и для крикета.
– И для метания колец. Ничего нет лучше, как после работы в шахте пометать кольца.
Все согласились с тем, что метание колец – самая расчудесная игра.
Гиллону стало ясно, что Спортивное поле как раз и есть та отдушина, которая делает более или менее сносной жизнь в Питманго: здесь простор для детей, здесь молодые люди могут растратить избыток энергии, если таковая у них еще осталась после работы в шахте. Но смотрел он сейчас не на Спортивное поле, а ниже, туда, где за Нижним поселком река Питманго прокладывала себе путь по долине и где под здоровенными вращающимися колесами зияли первые шахтные колодцы. За ними высился террикон шлака – дымящийся отвал, черные склоны которого курились, и дым заволакивал все вокруг своим удушливым дыханием.
– Что это за колеса вертятся там, над этими черными сараями? – спросил Гиллон.
Собеседники его ушам своим не поверили: неужто он не знает?
– Так ведь это ж колеса подъемника, – сказал мистер Драм. – Они поднимают наверх бадьи с углем и опускают людей под землю.
Опускают под землю… В звучании этих слов было что-то зловещее, и у Гиллона слегка защемило сердце.
– Что-то неохота мне спускаться под землю, – сказал Гиллон. – Я моряк, а моряки опускаются под воду, на дно морское, только мертвые.
Все дружно рассмеялись. Этому они тоже не поверили.
– Все спускаются вниз, в шахту. Так мужчине положено, – сказал старик-углекоп. Гиллон невольно обратил внимание на то, что на каждой его руке недоставало пальца.
«Ничего, привыкнешь», – слышал он снова и снова, настолько часто, что начинал сомневаться, будет ли так. Углекопы повторяли это друг другу, как заклинание, в надежде, что сами сумеют увериться. Но когда человека опускают на три тысячи футов в недра земли, разве к такому можно привыкнуть? Это же противоестественно. Бог, если только он существует, – а Гиллон дал себе слово, что этот вопрос он скоро решит для себя, – не для того сотворил человека, чтобы он лез туда, нарушая законы природы и бросая вызов земле.
– А это правда, что люди тут работают и под дном морским? – спросил Гиллон.
– Ну конечно, иные рубят уголь на много миль от берега. В большую бурю вся шахта будто шевелится.
– На стыке пластов чувствуешь, как море дышит, – сказал Том Драм.
– Не то что дышит – газ так и выжимает из породы, факт.
– А когда крепления стонут! Мне всегда не по себе бывает, как они завоют, точно побитый пес.
«Помру я там, – теперь Гиллон отчетливо себе это представлял. – Захлестнет меня водой, как я всегда и думал, только потону я не в море, а в черной дыре под землей».
Затем они двинулись вниз, через пустошь, и, когда прошли полпути, Мэгги остановилась и, обернувшись, посмотрела вверх, на Тошманговскую террасу.
– Вот там со временем будут жить наши дети.
– Ох, Мэгги, не зарывайся, – сказал ей отец. – Низовики не становятся верхняками.
– Ничего, некоторые станут, – сказала Мэгги.
Игроки в регби и в футбол, завидя их, перестали гонять мяч.
– Это он, тот, что в шляпе! – услышал Гиллон.
– Что-то непохоже, дружище, чтоб он мог отколошматить кого.
– А вот же отколошматил.
Том Драм был очень горд. А молодые углекопы вернулись к своей игре. Они то и дело налетали друг на друга, и у нескольких были расквашены лица и носы. Гиллон не понимал этих людей: как можно, весь день проработав в шахте, вечером подняться на поверхность и потом еще тузить друг друга. «Какое-то особое они племя», – решил он.
Когда они дошли до Нижнего поселка, все женщины высыпали на порог своих домов: до них уже долетел слух о том, кто идет. Несколько углекопов из дневной смены, задержавшихся выпить после работы, попались им по дороге; они были такие усталые и грязные, что у Гиллона сразу упало настроение. Но еще хуже подействовало на него то, что он увидел за распахнутыми дверьми домов: посреди кухонь в цинковых бадьях сидели мальчишки, понурые, злые, совсем еще дети, которые работали, однако, наравне со взрослыми.
– Не должны дети так выглядеть, – заметил вдруг Гиллон.
– Ничего, пропарятся как следует и все пройдет, – сказал мистер Драм. Человек он был жесткий, законопослушный, но не чурбан, как говорили в Питманго. И он понял, что творится в голове Гиллона. – Так уж жизнь устроена, Гиллон, и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет. Ничего, привыкнешь.
В центре Нижнего поселка, в так называемой «торговой части» Питманго, они подошли к таверне «Колидж», как гласила вывеска на двухэтажном сером каменном домике.
– Вот, сынок, – сказал мистер Драм. – Это «Колледж» – название очень точное. Тут, милок, ты все узнаешь – и про шахту, и про нашу здешнюю жизнь. – И, подмигнув Гиллону, добавил: – Никакая книжка столько не расскажет тебе.
Из этого «Колледжа» так несло потом, сырой одеждой и угольной пылью, что Гиллон отказался зайти туда выпить пива. Люди стояли в несколько рядов вдоль стойки и вдоль стен, держа в черных руках банки из-под фруктового сока, наполненные пивом, и жадно пили, стремясь поскорее накачать себя жидкостью, чтобы возместить то, что потеряли за день, потея в шахте. Мистер Драм был очень огорчен.
Они пошли дальше – мимо углекопов, которые сидели на корточках у стен «Колледжа» под открытым небом и потягивали пиво. Несколько человек слегка приподняли свои кружки, приветствуя того, кто расколошматил Энди Бегга, но большинство лишь молча смотрело на них.
– Да, очень красивая шляпа, – сказал нарочито громко один из углекопов. – Такую только щеголям носить.
Они дошли до того места, откуда видны были сараи над спуском в шахты, а за шахтами скрытый рядами дубов и высокой изгородью из бирючины находился холм Брамби-Хилл, где жил лорд Файф со своей супругой леди Джейн Тошманго, а вокруг – шахтное начальство, чьи дома грудились за Брамби-Хиллом, словно овцы за спиной пастуха, когда в поле гуляет лис.
– Может, вы когда и доберетесь до Тошманговской террасы, хоть я совсем в это не верю, – заметил мистер Драм, – но никогда – уж тут могу поклясться, – никогда не добраться вам до Брамби-Хилла. – И тут оба заметили, что Мэгги нет с ними: она вернулась к тем углекопам, что сидели у «Колледжа».
– Я слышала про шляпу, – донеслись до Гиллона ее слова. – Пусть тот, кто это сказал, выйдет на дорогу и попытается сбить ее с головы моего мужа!
Никто не шевельнулся.
– Да ну же, выходите и помахайте кулаками, как Энди Бегг.
Она знала, что Бегг сидит сейчас в таверне и что один вид его способен отрезвить любого пьянчугу.
– Так я и знала, – сказала она и бегом вернулась к своим.
– Зачем ты это сделала? – спросил ее Гиллон, которому все это было очень не по душе.
– Тебе не понять.
Они как раз проходили мимо дробильни, где женщины сортировали уголь, выданный на-гора последней сменой, и потому оба вынуждены были кричать.
– Ты не знаешь этих людишек, – сказала она, – их непременно во все надо тыкать носом. Теперь ты им показал, что никого не боишься, понял?
Он не понимал – ни ее, ни их.
– Ну, послушай же! – Она уже не говорила, а кричала. – Победить еще недостаточно. Надо, чтобы побежденные признали свое поражение.
«Нет, я никогда этого не пойму», – подумал Гиллон, а еще он подумал о том, что ни разу не видел свою жену счастливее или красивее, чем в ту минуту, когда она бегом догоняла, их.
И все же он привык к тому, что со временем станет рассматривать, как преступление против разума и человека. Слишком легко люди все приемлют, – приемлют даже то, что невозможно принять.
Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать как зверь. Поскольку он был новичок, да к тому же и пришлый, его поставили в шахте «Леди Джейн № 2» на самый низ жилы, хотя он был намного выше самого высокого углекопа в Питманго. Он работал весь день, лежа на боку, в воде, которая порой достигала четырех и даже пяти дюймов высоты, и вечером, вернувшись домой, был настолько измучен, что даже не мог помыться, пока не поспит, даже чаю не пил, все тело у него ныло от удушливой жары в шахте, и от ледяной воды, и от того, что приходилось лежать в неудобной позе.
А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает.
«Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть.
В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги.
Никто не разговаривал с ним.
– А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте.
– Нет.
– Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать.
Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы.
На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан.
– Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив.
«Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем.
Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем.
– Ну, как работается, милок?
– Неплохо, папа, неплохо.
Мистеру Драму приятно было это слышать.
– Это ты поставил подпорки?
– Угу, я.
– Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу.
Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху.
А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов.
– Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон.
Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга.
– Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать.
– Ты же слишком молод для такой работы.
– Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме.
«Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп.
Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой.
Это – да еще баня. Гиллону нравилось залезать вечером в бадью. Мэгги сдержала слово и с самого первого дня их жизни в Питманго твердо блюла его. Хотя она вернулась на работу в школу компании, потому что никому не хотелось учительствовать и жить в Питманго, она умудрялась вовремя приходить домой и согревать воду для бани, так что к появлению Гиллона бадья с горячей водой уже ждала его. Большинство мужчин сначала шли в «Колледж» пропустить пивка или эля, а потом прямо в грязной рабочей одежде пили чай – таким, кстати, был и мистер Драм, – но не Гиллон. Избавившись от шахты, он спешил избавиться и от угольной грязи – в этом была его услада.
– А где мне раздеваться? – спросил он Мэгги в первый день после работы.
– Да здесь, прямо здесь, где стоишь, дурачок.
– Но ведь твоя мать дома.
– Ну и что?
– Тогда закрой хоть дверь.
– Это не имеет значения.
И в самом деле не имело, во всяком случае в Питманго. Это имело значение только для Гиллона, который не был приучен к слепоте. В ту пору он еще не знал насчет «запретного времени». С пяти часов вечера до половины шестого ни одной женщине в Питманго не разрешалось смотреть из окна или заглядывать в окна чужого дома, да и вообще выходить на улицу. Делалось это для того, чтобы мужчины в тех семьях, которые жили очень скученно, могли поставить бадью в проулке между домами, или на крыльце у распахнутой двери, или под окном, а то и в огороде, если позволяла погода, и вымыться там. Было и еще одно отступление от целомудрия – правило, которое усваивалось с колыбели: если тело покрыто угольной пылью, никто не видит твоей наготы. Мужчины, которые в других случаях постеснялись бы показаться на люди с голыми руками, ходили по дому совсем голые, покрытые лишь угольной пылью, и никто не обращал на это внимания. Угольная грязь делала человека бесполым – пол проявлялся позже, когда человек был одет. Сестры купали братьев, жены мыли мужей, а матери – взрослых сыновей. Мэгги была права: в Питманго это не имело значения. И все равно Гиллону неприятно было, когда ее мать стояла на пороге, и видела она его наготу или не видела, а только глаз не спускала с его необычно белого тела.
– Я же говорила тебе, какой он белый, – гордо заявила Мэгги.
– Будто король, – сказала мать.
– Да уж во всяком случае, не как здешние меднокожие обезьяны.
– И не как твой отец.
Руки ее скользили по его спине, по шее, и Гиллон, еще не привыкший к особенностям мытья в бадье, от прикосновения ее теплых, мягких, бархатистых рук, намыленных свежим остропахнущим мылом, почувствовал, что сейчас опозорит себя.
– Вставай! – приказала Мэг.
– Я не могу, – шепнул он.
– Да вставай же! Я должна отмыть тебе зад.
– Я… я не могу.
– Вставай, Гиллон!
– Убери ее с порога.
– А ну, уходи, мать.
Мать нехотя отступила к себе в комнату.
– Может, ему что скрывать надо, – услышали они ее голос. Затем намеренная пауза. – А может, ему и нечего скрывать. – И взрыв безудержного смеха.
Гиллон не мог не выругаться про себя – сука она, вот кто. Зато с тех пор, насколько он мог судить, она никогда больше не пялила на него глаза.
Именно во время мытья в нем и вспыхивала страсть. Он знал, как относилась к этому Мэгги – к самому акту: она считала это идиотским изобретением и всякий раз так и говорила, но предавалась она любви всегда с такой страстью, что это поражало Гиллона. Он знал, что вся улица сплетничает про них: надо же, занимаются любовью сразу после мытья, даже не попивши чаю. Том Драм еще из «Колледжа» не успевал приплестись – просто неслыханно. Но Гиллон ничего не мог с собой поделать. Какой бы тяжелый ни выдался у него в шахте день, все казалось терпимым, когда работа была позади, а впереди – еще целый новый день, и ты спокойно сидишь в бадье с теплой водой, чувствуя эти руки, скользящие по твоим усталым ногам, думая о том, что она будет принадлежать тебе и вечером, и ночью. Но вот настал вечер, когда она сказала: «Нет, больше не будем», – коротко, как отрезала, без всяких объяснений. Это так обидело его, что он сначала даже не поинтересовался почему.
– Что значит: «Нет, больше не будем»? – наконец уже ночью спросил он.
– А то, что теперь все.
– Нет, не все.
– У меня будет ребенок.
Он посмотрел на нее с таким чудным видом – лицо у него было такое удивленное, и счастливое, и одновременно огорченное, что она чуть не расхохоталась.
– Да неужели ты не чувствуешь, какое у меня брюхо? С чего, ты думал, меня так разносит?
Он все никак не мог прийти в себя от изумления. Он понимал, что должен радоваться, но чувствовал пока лишь разочарование.
– Значит, ты теперь не сможешь…
Она покачала головой. Он в этом ничего не смыслил и не знал, как спросить, кого спросить и о чем. А потому выбора не было: он ей поверил.
Так оно и пошло. Как только Мэгги чувствовала, что забеременела, всякая интимная жизнь у них прекращалась. И дело было вовсе не в том, что ей неприятно было этим заниматься, – просто ей казались нелепицей все эти позы, когда не разберешь, где чьи ноги, и эти вздохи, и шепот, и крик (а она была крикунья, что могли засвидетельствовать все, кто жил в Шахтерском ряду), и главное: все это – глупости, пустое времяпрепровождение. Никакой необходимости в этом нет, а раз нет, значит, это лишь зряшная трата времени и сил.
С этого дня – хотя Гиллон никогда не поставил бы в зависимость одно от другого – он начал изучать уголь. Он нашел книжку под названием «Учебное пособие по углю и его залеганию в угольном районе Западного Файфа» и, прочитав ее несколько раз, стал смотреть на уголь, как на нечто прекрасное и даже таинственное. Здесь, перед ним, в каждом куске черного камня, который он откалывал, таилось солнечное тепло, скопившееся за пять миллионов лет. Когда ему случалось рубить твердый пласт, он приносил потом кусок угля домой, бросал его сверху в очаг и смотрел, как высвобожденное им солнце вырывается из угля, вспыхивает синим и желтым огнем.
– Думается, вы понятия не имеете, какая это сказка, – сказал он однажды Мэгги и Тому Драму. – Думается, вы и не подозреваете, что это такое.
– Это зряшная трата доброго угля – вот что это такое, – сказала Мэгги. – Да поставь ты на огонь хоть что-нибудь, Христа ради.
Гиллон различал два вида угля, о чем он никогда никому не говорил. Мягкий уголь он воспринимал, как женщину, – это был уголь, не сразу поддающийся, а потом вдруг уступающий нажиму. Гиллон любил проводить рукой по этому углю, отливавшему мягким шелковистым блеском. А уголь твердый, с острыми гранями, холодный и сухой, без примесей, сверкавший чистым блеском под его киркой, он воспринимал, как мужчину. Этот уголь туго поддавался, но, откалываясь, разлетался на куски.
Еще до рождения первого младенца Гиллон обнаружил, что лишь тогда получает удовлетворение от работы, когда его ставят на выработку девственного пласта. Ему нравилось всаживать кирку в мягкую податливую стену, а потом видеть рядом такую гору шелковисто поблескивающего угля, что не хватало пони и бадей все это вывезти.
– Поостынь, Гиллон, – крикнул ему однажды Том Драм, – какой черт в тебя вселился?!
Гиллон даже не ответил ему – лишь с глухим стуком все глубже вгонял кирку в еще не тронутый пласт.
Ну и, конечно, это приносило денежки. Даже Гиллон под конец стал употреблять это слово – оно действительно было лучше, мягче звучало, мягче обозначало то, что лежало в кармане. Полюбилось ему также ходить каждые две недели к сараю, где выдавали жалованье, и получать свой конверт из рук Арчи Джаппа, которому очень нравилось выполнять ритуал вместо мистера Брозкока, когда тот почему-либо сам этого не делал.
– Камерон!
– Угу.
Протиснуться сквозь толпу углекопов, потягивавших пиво у сарая.
– Шестьдесят два шиллинга четыре пенса. – После этого по толпе всегда пробегал шепот. – Больше всех заработал в этой чертовой шахте, – говорил Джапп как бы в воздух, никогда не прямо Гиллону. – А ведь чужак! – И недоверчиво качал головой. Питманговским углекопам трудно было поверить, что человек, не родившийся в Питманго, мог вообще научиться рубить уголь.
Гиллону нравилось возвращаться из сарая сквозь всю эту толпу с конвертом в руке, затем шагать вверх по Тропе углекопов и чувствовать, как деньги, надежно и прочно спрятанные в кармане, греют его: фунтовые бумажки, бумажки по десять шиллингов и серебро; как монеты – кроны, полукроны и шиллинги – трутся друг о друга. Он всегда менял бумажки на монеты – как и те, кто стремился утаить от жены немножко деньжат на выпивку.
Однажды вечером, в субботу, вернувшись домой из «Колледжа», он обнаружил в кухне на полу, у стола, большой прочный стальной ящик с крепким стальным замком.
– Ради всего святого, это еще что такое? – спросил Гиллон. В доме и так было мало места.
– Кубышка.
Он такого слова никогда не слыхал.
– Наша копилка. То, что поможет нам отсюда выбраться.
Она протянула руку за конвертом и сквозь отверстие в крышке принялась бросать кроны и шиллинги: они падали – звяк! – с солидным звоном, таким приятным для слуха, – звоном серебра, ударяющегося о серебро и о холодную закаленную сталь.
– То, что поможет тебе выбраться из шахты. – Звяк, звяк! – То, что поможет нам переехать наверх и поселиться на Тошманговской террасе. – Звяк, звяк!
«Ох, и что ж это вселилось в тебя, отчего ты такая одержимая?» – сказал однажды ее отец. Она запомнила эту фразу, и ответ был все тот же. Достаточно ей было раздвинуть занавески и посмотреть вниз на Гнилой ряд и на шахты – и ответ был готов. А монеты все падали и падали звеня.
С тех пор это вошло в обычай – каждые две недели в кубышку бросали серебро.
Захлопнуть дверь, закрыть ставни, передвинуть обеденный стол, вытащить ящик из дыры, где он был погребен, точно гробик с телом ребенка, и опустить серебро в копилку.
Совсем как религиозный обряд, вдруг подумалось Гиллону. – в темной комнате, при свете коптящей масляной лампы. Поначалу они вели подсчеты в маленькой книжице, но потом перестали – пусть деньги сами растут и даже они не знают, сколько их там: четверть того, что получала Мэгги как учительница, и четверть того, что приносил Гиллон из шахты. Они прозвали это «Камеронов котел» и никогда не отступали от жертвоприношения. «Кубышка – прежде всего» – стало девизом их дома.
Первым, как и задумала Мэгги, родился мальчик. Гиллону даже в голову не приходило, что может родиться девочка, раз Мэгги хотела мальчика. Мальчик был длинненький, тоненький и светлый – все решили: настоящий Камерон, и назвали его Роб-Роем по одному из дядей Гиллона.
С самого начала это был милый послушный ребенок, и Мэгги заботилась о нем, что несказанно удивляло всех женщин, живших на их улице. Но некоторое время спустя она стала уделять ему лишь столько внимания, сколько нужно, потому что она знала то, чего не знали другие: этот ребенок не выведет их семью на ту стезю, по которой они должны пойти. Он не был «мешанцем», а ведь ради этого Мэгги в свое время отправилась в дальний путь: породистость Гиллона не сочеталась в нем с выносливостью Драмов. Поняв это, она стала заботиться о мальчике лишь в той мере, в какой это было необходимо, с тем чтобы, достигнув положенного возраста, он мог занять свое место в шахте.
После рождения сына все пошло по-прежнему: она снова хотела Гиллона и снова без стеснения предавалась с ним любви. Второй, как и было задумано, родилась девочка: ей предстояло помогать по дому, когда братья ее будут возвращаться из шахты. Одна девочка нужна, чтобы поддерживать в порядке одежду, мыть ее и чистить, другая – чтобы заботиться о еде и о доме и «выполнять поручения», что на языке Питманго означало ходить в лавку. Это был опять-таки Камеронов ребенок – добродушная, беленькая, такая же послушная, как Роб-Рой, и такая же улыбчивая. Ее назвали Сарой, и все женщины на их улице завидовали Мэгги.
– Это супротив природы, – причитала миссис Ходж из соседнего домика. Как может получаться сахар из уксуса?
Гиллон понимал, что Мэгги вертит им, как хочет, но ничего не мог с собой поделать. Слаб он был. Каждый день его мужская гордость ущемлялась, а он не противился. Когда у Мэгги наступал период «случки», как прозвал это про себя Гиллон, он не мог ей противостоять. Как-то раз он продержался целую неделю, чтобы спасти достоинство и утвердить хотя бы подобие главенства мужчины в сокровенном акте, но она подстерегла его у бадьи с горячей водой, когда он вернулся после работы, в доме было тихо и сумеречно, мать ее трудилась у спуска в шахту, а отец еще по крайней мере час пробудет в «Колледже», – и противоборству их был положен конец первым же прикосновением ее рук.
Хотя Мэгги использовала его как орудие продолжения рода, Гиллона всегда поражала и подкупала искренность ее страсти, ее умение как бы заново открывать для себя искусство и тайны любви. Иной раз утром в темноте забоя, оставшись наедине со своими воспоминаниями, он стыдился даже подумать о том, что они творили ночью, и вместе с тем мысли эти возбуждали его. Злило же его – Мэгги и представить себе не могла, насколько злило, – то, что она забывала о своей страсти, как только обнаруживала, что забеременела и снова получила от него то, чего хотела.
Третий ребенок родился 30 ноября – в день святого Эндрью, покровителя Шотландии, во время первой снежной бури в том году. Он сразу показал свой нрав, властно заявив о своем появлении на свет таким ревом, что его услышали в соседнем доме.
И сосал он совсем не так, как те двое: он был настолько нетерпелив, этот ребенок, что задыхался, а сосать не переставал. Гиллон хотел дать ему двойное имя, чтобы посредине было Сноу[10] – в честь снежной бури, а кроме того, Гиллону это имя всегда нравилось.
– Нет, мы назовем его Эндрью Драм Камерон, – заявила Мэгги так решительно, что никто не стал с ней спорить. Она знала то, о чем еще и не подозревали остальные: она получила своего первого «мешанца».
У Гиллона же ребенок этот начал вызывать раздражение.
– Неужели он не может ни минуту подождать? – спрашивал он.
– А зачем ему ждать? – говорила Мэгги.
Когда мальчик был голоден, он тотчас просыпался и, проснувшись, криком требовал того, чего хотел.
– Неужели он никогда не насытится? – спросил как-то ночью Гиллон.
– Этот малый знает, чего хочет.
Гиллон что-то буркнул.
– Гиллон?
– Угу, – откликнулся он.
– Знаешь, по-моему, ты завидуешь малышу.
– Ох, что ты мелешь! – прикрикнул он на нее, но той же ночью, позже, наблюдая за ребенком, понял, что в самом деле завидует ему. Не так уж сильно, но все-таки завидует, потому что младенец с самого рождения сумел добиться того, чего он, Гиллон, так и не добился. Малыш знал, как получить от Мэгги то, чего хотел.