24

Она сидела на кровати, положив свою теплую ладонь на его руку, и молчала. Сквозь открытое окно с улицы доносились звуки пробуждающегося города. Звонко перекликались птицы.

– Как мама? – спросил Сергей.

– Дважды пришлось этот проклятый наркотал впрыскивать.

– Зачем ты клянешь лекарства?

– Это яд, Сергей. В общем-то это – яд.

– Но ведь без него ей плохо.

– Конечно, из двух зол всегда выбирают меньшее. Ты опять ночью работал.

– Часа два, не больше. – Он присел в постели и обнял ее. – Я приготовлю завтрак. Мы поедим, потом ты хоть немного поспишь. Ты очень устала и, наверное, проголодалась.

– Мне хочется тут посидеть, рядышком, так истосковалась.

– Я больше, – сказал он, опускаясь на подушку.

Галина провела ладонью по его щеке.

– Колючий, как еж.

– Этой беде легко помочь: повертеть электробритвой несколько минут по щекам и шее – и опять гладко.

– Да, мужчинам легко, – вздохнула Галина. – Они к вечеру старятся, а утром снова молодые, а вот мы…

– Зато среди вас бывают вовсе нестареющие.

– Таких не бывает.

– Бывают. Ты, например.

– Полежи спокойно, дай посмотреть на тебя… Знаешь, ты не очень красивый.

– Знаю.

– Нет, лоб в общем ничего себе. Не такой, правда, как у Маяковского, но достаточно высок. А нос вот – с горбинкой, и скулы немного широковаты. И за что я только тебя полюбила?

– Вот этого я не знаю. Может быть, в благодарность за мою любовь?

– Может быть. Впрочем, нет. Во всяком случае, мне кажется, не за это.

Она любила так вот болтать с ним. Но еще большей радостью было сидеть в кресле, поджав под себя ноги, следить, как он шагает по кабинету из угла в угол, думает вслух. В такие минуты самое важное – не вспугнуть его мыслей ненужной репликой или вопросом. Самым важным в такие минуты было молчать. Слушать и молчать. Она понимала: ему надо на слух, будто на ощупь, проверить правильность той или иной мысли, целесообразность того или иного сюжетного хода. Но он умел не только интересно говорить, он, как никто, умел слушать. Внимательно, с участием. Может быть, от этого участия и становилось легче, когда она делилась с ним своими заботами и тревогами. Однажды она спросила его, почему становится легче.

Он ответил не сразу. Походил по комнате, потом остановился у стола, задумчиво подправил стопку чистой бумаги.

– Может быть, это как исповедь?

Потом она долго думала над его словами. Исповедь? Может быть. Нечто подобное происходит и с больным, когда он обращается к врачу и неторопливо выкладывает все, что наболело. Многим становится легче тут же, во время приема. Иногда больные сами говорят об этом. Исповедь. Очищение. Искренняя повесть о том, что тревожит. Надежда на лучшее. Нет, дело не в религиозном обряде, в чем-то другом. И лучше всего это знали жрецы, которые сами придумали сотни обрядов. И этот – исповедь. И бог здесь ни при чем. Просто с его именем легче было добиться веры в силу исповеди. Вот она неверующая, а между тем… Сказать Сергею или не надо? Скажу.

– Знаешь, – произнесла она, – я сегодня молилась.

– Как молилась?..

– Лежала на кушетке в ординаторской и читала про себя «Отче наш». Это единственная молитва, которую я знаю, бабушка научила. Вот я и читала ее. Заканчивала и опять читала. Заканчивала и начинала снова. Я, наверное, схожу с ума. Нет, я определенно схожу с ума.

Он решил, что надо все превратить в шутку.

– А что, это, должно быть, помогает, – сказал он. – Молитва даже лучше, чем исповедь. Помнишь, у Лермонтова: «В минуту жизни трудную, теснится ль в сердце грусть, одну молитву чудную твержу я наизусть…» А тебе стало легче? – Она отрицательно покачала головой. – Это потому, что ты безбожница, – улыбнулся он. – Гриша Таранец говорит, что у каждого человека должен быть свой бог, если не в душе, то в животе хотя бы. Он своим богом считает правду. Мне этот бог тоже нравится, и я по мере сил своих верно служу ему.

– Тебе немало досталось из-за твоего бога, – произнесла Галина.

Он нарочито вздохнул, все еще стараясь превратить разговор в шутку.

– Что поделаешь. В общем-то за верную службу полагался бы только лавровый венок, но в жизни иногда вместо него получаешь терновый. И тогда приходится пострадать.

– Как Христос? – настороженно спросила Галина.

– Если хочешь – да, как Христос, если, конечно, под Христом понимать человека, до конца преданного своей идее.

Она встала, подошла к окну. Было уже совсем светло. В больших витринах универмага, что напротив, отражалась свежевымытая улица, автомобили, дом, деревья, кусок чистого утреннего неба, голубого с розовым отсветом.

– Вот у тебя есть свой бог. А у меня? Как ты полагаешь, что может быть моим богом?

– Милосердие, – ответил он, не задумываясь, и повторил: – Милосердие. У тех, кто посвятил себя медицине, должен быть только один бог: милосердие. И ты должна быть счастлива.

– Почему?

– Потому что милосердие – самый добрый бог. Ему легко и радостно служить.

– Не лукавь! Ты знаешь, как нелегко ему служить, этому богу.

Она была способной. Институт закончила с отличием. Но ей не хватало уверенности, вечно одолевали сомнения, тревоги и страх. Из-за этого так трудно было работать на «скорой помощи». Вызов. Больной оказался «несложным», диагноз ясен, и что делать в таких случаях, она хорошо знала. И сделала все необходимое. Больному стало легче. Но вот вернулась на станцию – и сомнения. Иногда они бывали непродолжительны и легко одолимы. Порой же так тягостны, что она вызывала из гаража машину и снова ехала, чтобы еще раз осмотреть больного, убедиться, что все благополучно.

Однажды она рассказала об этом Багрию. Тот улыбнулся.

– Это от повышенного чувства ответственности, – сказал он. – Со мной даже вот какой случай был. Ночью привезли какого-то парня, ножом исполосованного, мертвого, еще теплого. Я осмотрел его и отправил в морг. Пошел к себе в дежурку. Стал читать. И вдруг – мысль, что парень тот не мертв, а в глубоком обмороке. Не было пульса? Потерял много крови, вот и не прощупывается. Дыхание не прослушивается?.. В общем, когда тебе взбредет в голову такое, всегда найдешь достаточно доводов, чтобы подкрепить сомнения. И вот чудится мне, что этот парень там, в морге, пришел в себя, сполз со стола и тычется из угла в угол в поисках двери. Не выдержал я пошел проверить. Лежит мой покойник, окоченел уже. По мере накопления опыта тревога будет становиться все обоснованней и потому все реже, но полностью от нее никогда не избавиться.

Он, как всегда, был прав. Действительно, немотивированные страхи стали реже. Но с тех пор как заболела ее мать…

– Милосердие, – с неприкрытой горечью произнесла Галина. – Что такое милосердие?

– Милосердие… – Сергей задумался, потом легко поднялся и сказал, направляясь к двери: – Одну минуту, я возьму словарь. – Он тут же вернулся, быстро нашел нужное слово. – «Милосердие – это готовность из сострадания оказать помощь тому, кто в ней нуждается».

– А как, если не нуждается? – спросила она.

– Не понимаю.

– Ну, возьмем, к примеру, того же мифического Христа, распятого, изнемогающего от боли, обреченного… Если бы к нему приставить современного врача… Даже после смерти можно снять с креста и оживить. Только это называлось бы не воскрешением, а реанимацией… И так как он обречен, его снова пригвоздили бы, и все началось бы сначала. При теперешней технике и медикаментах эту пытку на Голгофе можно было бы долго тянуть.

– К чему ты это? – насторожился Сергей.

– Чтобы спросить: если так вот поступать – что это будет? Милосердие или жестокость?

– Ты о ком?

– О Богуше!

– А-а… – с облегчением протянул Сергей. – Ну, как он там?

– Ему легче. А я думаю, не лучше ли вместо антибиотиков и других лекарств впрыснуть ему три ампулы одновременно.

«Нет, она думает сейчас не о Богуше, – опять встревожился Сергей. – Богуша она приплела сюда, чтобы меня успокоить».

– Мы ведь говорили о страданиях, – сказал он. – А Богуш-то не страдает. Ты же сама говорила, что он не страдает. Что он живой труп.

– Другие страдают. Он действительно живой труп. А вот его мать… Я по себе чувствую, если бы я его не знала… Помнишь, ты как-то говорил: если хочешь, чтобы читатель страдал вместе с героем, чтобы заплакал, когда тот гибнет, заставь его полюбить этого человека, сродниться с ним. А я с Богушем училась вместе. Одно время он ухаживал за мной. Помню, как-то он поднес мне огромный букет сирени. У них во дворе росла чудесная персидская сирень. Вот он и наломал целую охапку. А я – такая дура! – поблагодарила его с насмешливой церемонностью, потом стала раздавать подругам, каждой по веточке, пока все не раздала. Себе ни одной не оставила.

– Оказывается, ты можешь быть не только ласковой и нежной, но и жестокой, – сказал Сергей, радуясь, что разговор ушел в сторону.

– Он был славный парень, постоянно погруженный в какие-то свои заботы, увлекался физикой, до глубокой ночи засиживался в лаборатории, монтировал радиоприемники и еще какие-то аппараты. Он еще в седьмом классе знал, что будет инженером и что пойдет в институт связи. Мне кажется, что только один он и знал, что станет делать, когда вырастет. И надо же, чтобы такое именно с ним.

– И все-таки он живет, – сказал, закуривая, Сергей.

– Да нет же. У него умер мозг. У него погибло то, что делает человека человеком. Погибло то, что рождает мысль, радости, печали. Даже червь, понимаешь, червь и тот воспринимает свет и тень, тепло и холод, сопротивляется, когда ему делают больно, а Миша… Он – как растение. Остап Филиппович говорит, что надо бы руки и ноги переломать нашим реаниматорам за то, что они сотворили. А они гордятся. Конечно, по-своему они правы. Ведь у него шесть раз останавливалось сердце, и они снова «запускали» его. Седьмой месяц днем и ночью дежурят около него, ни на минуту не оставляют.

– То, что они делают, в какой-то мере подвижничество, – заметил Сергей.

– Скажи, если бы нечто подобное кто-нибудь сотворил во время инквизиции, сожгли бы его на костре?

– Безусловно, – сказал Сергей. – Как еретика.

– Вот видишь, только за то, что вернули с того света, сожгли бы. Хотя таким, как Миша Богуш, сейчас все равно – жить или умереть. Только родные и близкие страдают. И конечно же Остап Филиппович прав: таким, как Богуш, надо дать возможность окончательно умереть хотя бы для того, чтобы избавить от страданий мать, близких, друзей.

– Это было бы преступлением.

– Да, конечно, – согласилась Галина. – По закону он живой. И никто не имеет права отнимать у него этой жизни. За такое судили бы, как за убийство.

– И правильно.

– Нет, – горячо возразила Галина, и на бледных щеках ее вспыхнул румянец, а усталые глаза вдруг загорелись лихорадочным огнем. – Нет, человека делает человеком не работа сердца и желудка, а мозг, разум. А у Миши его уже нет и никогда не будет.

Сергей подошел к подзеркальнику, погасил в пепельнице сигарету, потом подсел к Галине. Обнял. Произнес ласково:

– Не нужно об этом.

– О чем? – спросила она не то удивленно, не то с испугом.

– О том, о чем ты думаешь сейчас. Мне кажется, понятие милосердия значительно шире, чем это толкуется в словаре. Оно включает в себя не только сострадание к другому, но и терпимость и умение владеть собой. Не только любовь, но и веру и надежду.

– Веру? Во что? – не поворачивая головы, спросила Галина. – Надежду? На что?

– На чудо. Да, надежду на чудо и веру в то, что оно может произойти.

– Чудес не бывает.

– Бывают, Галочка.

– Нет, – покачала она головой. – Чудес не бывает. А вот жестокость под маской милосердия – это бывает. – Она резко повернулась к нему, и он опять увидел ее глаза, полные лихорадочного огня. – Помнишь твой случай на болоте? Помнишь? То, что Вартан сделал тогда, было милосердием. Милосердием с большой буквы.

– Милосердие всегда приносит человеку гордость и удовлетворение. А Вартан… Он этим выстрелом там, на болоте, и себя обрек на гибель.

– И все же то, что он сделал тогда, – милосердие. Нет ничего ужаснее обреченности. Чем скорее покончить с нею, тем лучше. И Вартан поступил правильно. Я, конечно, не смогла бы. И потом презирала бы себя всю жизнь… А он смог.

– Тогда была война, Галочка.

– Обреченность – всегда обреченность. И страдания – тоже всегда страдания. И если хочешь, то, что Вартан сделал тогда, на трясине, – подвиг.

– Глупости, – уже резко произнес Сергей.

– Нет, – покачала она головой. – Помнишь, у Галины Николаевой – «Смерть командарма»?

Она стала читать на память так, как умела читать только она, без надрыва, но так выразительно и проникновенно, что у Сергея мурашки пошли меж лопаток.

«Кто-то схватил Екатерину Ивановну за ногу. «Доктор, сделайте милость», – попросил ее человек с развороченным животом. И она сделала милость. Она сделала то, что запрещается законом и этикой. Она ввела ему…»

– Этика не то слово, – сказал Сергей. – Я бы написал так: «И она сделала то, что запрещали Закон и Совесть».

– Это одно и то же. И там, и здесь нравственная ответственность за свой поступок.

– Знаешь, о чем я думаю? – спросил он.

– О чем?

– Тебе надо уехать. Хотя бы на несколько дней.

– Мне?.. Сейчас?..

– Нет, право же, лучше тебе на какое-то время оторваться от всего этого. Не знаю почему, но мне… страшно за тебя.

– Напрасно. Если бы я была на месте этой Екатерины Ивановны там, на обреченном пароходе, я бы ничего не сделала. Ткнулась бы носом в угол и ревела. И погибла бы вместе со всеми. Погибнуть так вот, по-глупому, я бы, пожалуй, смогла. Почему ты смотришь на меня так?

– Я люблю тебя, глупенькая!

– И поэтому ты хочешь меня выпроводить?

– Да.

– Не будем об этом.

– Хорошо, не будем, – согласился он. – Будем завтракать. Сейчас я приготовлю тебе поесть. Хочешь яичницу? Глазунью. На шпиге. Пальчики оближешь.

Она посмотрела на часы и встала.

– Нет, я сама приготовлю.

Она пошла в ванную, стала умываться. Он открыл холодильник, достал яйца и квадрат толстого присоленного сала. Когда она вошла в кухню, он стоял, задумавшись, у газовой плиты.

– Ты о чем? – спросила она.

– Думаю вот, как нарезать сало – кубиками или ломтиками?

– А ну-ка убирайся отсюда, – сказала она с напускной строгостью. – Ты, наверное, полагаешь, я без ума от того, что ты научился хозяйничать. Я тебя от этого быстро отучу.

– Господи, да я ведь только об этом и мечтаю, – рассмеялся он.

– Иди к себе. Когда все будет готово, я позову тебя.

– Хорошо, – согласился он и отправился в кабинет, положил перед собой рукопись, вооружился ручкой и стал читать. Через минуту заметил, что читает автоматически, ничего не понимая, что мысли его – совсем о другом.

«Надо обязательно, и сегодня же, поговорить с Андреем Григорьевичем, – подумал он, – и рассказать ему все. И о том, что она молилась… Нет, этого, пожалуй, даже ему рассказывать не нужно».

Загрузка...