Книга вторая

Часть первая
Снова в море

Я вижу: вздымая хребты,

Чернеясь, как моря курганы,

Резвятся гиганты киты,

Высоко пуская фонтаны.

Предчувствуя славный улов,

Накренясь до рей над волнами,

Трехмачтовый бриг-китолов

Под всеми летит парусами.

Омулевский (И. Федоров)[114].

Глава первая
ДАЛЬНЯЯ ДОРОГА

— Все кончено! — сказал Невельской, когда Иркутск скрылся за деревьями. — Поверь, Миша, я не сожалею!

«Он утешает себя, — подумал Корсаков. — Как он любит, вот действительно человек умеет любить!»

— Но Ахтэ я никогда не прощу, — сказал Миша, приподнимая лицо из мехового воротника.

— Ты его не образумишь. Подлец подлецом и останется!

— Я так и сказал, что оставляю за собой право потребовать сатисфакции.

— Вызови на дуэль подлеца, а удар придется по Николаю Николаевичу.

Кони побежали быстрей. Ямщик в рыже-белой дохе поднял локти, натягивая вожжи.

Невельской все время помнил Екатерину Ивановну. Чувство горькой обиды не покидало его. Рухнуло все, на что он надеялся. Она любит другого! Ну пусть, пусть пляшет с Пехтерем! Как он жестоко ошибся!

Один Миша оказался истинным другом, не оставил в беде, закатил скандал Струве, резко разошелся с Ахтэ и со всей компанией, рискуя ради дружбы даже своим положением.

Выехали из Иркутска с таким опозданием, что теперь трудно добираться. Давно бы надо оставить город.

После приезда из Петербурга Невельской сделал предложение племяннице Зарина. Сначала он пытался объясниться с Екатериной Ивановной. Та почему-то сильно смутилась. Геннадий Иванович обратился к Варваре Григорьевне и получил отказ. Екатерина Ивановна стала избегать его.

Миша, посвященный во все еще в Петербурге, попытался переговорить с Варварой Григорьевной, но та держалась как-то странно, толком ничего не сказала. Миша полагал, что нельзя сдаваться, и составил план новой «атаки». Решили говорить с Владимиром Николаевичем, надеясь, что Катя по-прежнему любит Геннадия Ивановича, но что все портит тетка.

Поехали к Зариным, чтобы объясниться. Сначала беседовали все вместе, потом Невельской и Владимир Николаевич — в кабинете. Зарин был любезен, но как только капитан попросил открыть причину отказа, воздвиг такую стену, через которую Невельской долго не мог проникнуть. Наконец он услыхал, что Катя любит другого. Миша тем временем продолжал беседу с Варварой Григорьевной. Убедившись в полном провале, он не стал дожидаться Невельского и уехал — надо было спешить к Николаю Николаевичу. Кроме Екатерины Николаевны, он был единственный, кого допускали к больному.

Невельской проклинал себя. Отказ был полнейший. Когда вышел от Зариных, понял, что все кончилось. Стало горько на душе. Он жалел Екатерину Ивановну и себя жалел, что гибли самые светлые и радостные надежды… Мгновениями являлось озлобление против всего на свете.

Пришел домой, встретился со Струве, сказал, что удивлен, как можно было не предупредить, если она любит Пехтеря и была помолвлена.

Наступала весна. В дорогу ничего не было собрано. Надеялись, что на Лене лед еще крепок и в Охотском крае холода продержатся.

Геннадий Иванович и Миша задержались еще на несколько дней.

Губернатор был плох. У него сильнейшие боли в печени, рвота. Ему пускали кровь.

В городе среди чиновников шли слухи, что служебное положение Муравьева непрочно.

Екатерина Николаевна, узнав от Миши об отказе, поехала к Зариным, но, возвратившись, сказала Корсакову, что тут нельзя ничего поделать: Катя любит Пехтеря.

Владимир Николаевич, кажется, полагал, что Муравьевы намерены повлиять на Катю, и занял твердую позицию, желая не дать в обиду племянницу, хотя Невельской ему еще недавно нравился.

Муравьев, узнав об отказе Невельскому, готов был видеть в этом интригу, которой Зарины поддались.

Свою болезнь губернатор объяснял неприятностями. Прежде пил, ел жирное, острое, и чего только не ел! Не знал, в каком боку печень. И вот организм дрогнул.

— Это не печень, это процесс Петрашевского, — говорил он.

— Пройдет процесс, пройдет и печень! — отвечал ему на это большой шутник доктор Персин. — Но лечить надо. И лучше с эскулапом, чем с красным воротником!

Как только Муравьеву стало полегче, он пожелал видеть Геннадия Ивановича.

Невельской сказал, что ничего не готово к поездке, и просил разрешения у губернатора задержаться в Иркутске еще на несколько дней.

Муравьев поморщился не то от боли, не то от этой просьбы…

И вот весна, распутица, тяжелейшая дорога. Теперь приходится расплачиваться за каждый лишний день, проведенный в Иркутске.

Солнце томило. Сани пришлось сменить на телегу. Невельской и Корсаков ехали, сняв шубы. Всюду цвела верба, набухали почки. На дороге — лужи и глубокая грязь.

В вербное воскресенье у деревни Качуг увидели долгожданную Лену. Она лежала сплошной лентой льда, но забереги уже выступили.

Ямщик уверял, что в Якутске еще зима и чем ниже, тем лучше будет дорога. На станции подали сани для вещей и верховых коней для обоих офицеров.

Дорога по берегу чем дальше, тем хуже. Местами приходилось переезжать целое море грязи. Ночью ехали в санях. Утром Невельской задумал ехать по реке.

— Мне кажется, лед посредине крепок, — сказал он.

— Ты рискуешь…

— Двум смертям не бывать… Если погибну, туда и дорога. Но скорей всего со мной ничего не станется… Эй, борода! — спросил он ямщика. — Сможем ли переправиться через забереги?

— Рисково, паря барин!

— Попробуем!

Ямщик обернулся опасливо.

— Едем по льду! Мне эта проклятая ваша езда в санях по грязи осточертела. Сворачивай, два рубля на водку! Чтобы не трусил!

— Мы не трусим! — с обидой сказал ямщик.

Невельской сел верхом на отпряженную пристяжную. Кони осторожно вошли в воду. Под ней был лед. Ямщик сидел на кореннике. На запасной лошади навьючены вещи.

Посредине реки еще цела была накатанная зимняя дорога со всеми вешками. Невельской спешился. Коня подпрягли к кореннику, и сани помчались.

День и ночь ехали по льду и, кроме прибрежных скал в снегу, ничего не видели, да и смотреть ни на что не хотелось. В одном только месте, где Лена узко сжата крутыми утесами, капитан ненадолго высунул голову из воротника.

День и ночь стояла мгла, иногда и берегов не видно — вокруг лед в снегу, едешь как по ледяной пустыне.

Днем моросило. Ночью пошел дождь. Сугробы стали щербатыми.

— Хорошо, что Меглинский вперед поехал и отдаст в Якутске приказание приготовить нам лошадей, а то по такой дороге в порты нам с тобой не поспеть, — говорил капитан.

— А ты помнишь, что сегодня страстная суббота?

Невельской вспомнил мать, к которой заезжал в Кинешму по дороге из Петербурга, вспомнил, как говорил ей, что любит прекрасную девушку, намерен свататься, и мать благословила.

В ночь ударил мороз, пошел снег и завыла вьюга.

Офицеры спали в плетеном коробе на сене, прижавшись друг к другу. Разговлялись на станции ночью, христосовались с крестьянами, ребятам роздали подарки, ямщикам по полтине.

До следующей станции еле дотащились, кони выбились из сил. Невельской с Мишей дошли пешком.

Дальше дорога стала лучше. За сутки в морозной мгле промчали по льду около двухсот семидесяти верст.

Утром на станции гостям накрыли стол две красивые девушки в праздничных нарядах — дочери смотрителя.

— Какие милые девицы! — шепнул капитан.

Миша присматривался сонно. Белое юношеское лицо его было хмурым.

У старшей черты лица приятны: прямой нос, маленькие припухлые губы, густые темные брови. Она смущалась, но потом разговорилась, оставила свою застенчивость, прислуживала за столом и, глядя на капитана, все время улыбалась.

Невельской спросил, как тут живется. Девица сказала, что никогда еще не бывала в Якутске и не видела города.

Офицеры предложили девицам выпить, те согласились и, стоя, опорожнили по рюмке. Между тем кони были перепряжены. Капитан все разговаривал. Пельмени его убывали медленно. Миша ел с жадностью.

Наконец поднялись, стали расплачиваться. Невельской дал девице пять рублей. Та поклонилась.

«Что он, с ума сошел, такими деньгами кидаться!» — подумал Корсаков, выходя.

— Скоро обратно поедем! — ласково сказал Невельской красавице.

— Милости просим! — кланяясь, ответили грудными голосами обе девицы.

— Прелесть что за красотки! — сказал Невельской, когда опять покатили. — Белые, глаза, брат, репой! Как этот Гоголь пишет, что теперь таких только в захолустьях встретишь…

Он, кажется, успокоился, и Миша подумал, что очень хорошо, если так. Вскоре Невельской уснул сладко, как человек, начинающий выздоравливать.

Ночью похолодало. Капитан очнулся. Полозья саней скрипели, как в сильный мороз. Отлично видны были огромные скалы на берегах, черный лес на вершинах, облака, звезды. Невельской вдруг вспомнил все происшедшее в Иркутске, Екатерину Ивановну, ее когда-то ласковое обращение, полное сочувствия его замыслам, а потом эта ужасная внезапная перемена, ее холодность и смущение при встречах. Вспомнил Варвару Григорьевну, свое недоумение и недогадливость, неожиданный отказ, позорный разговор с Владимиром Николаевичем, свою боль, обиду, ссоры, задержку, всю путаницу со сборами, насмешливые взоры окружающих… Он почувствовал, что задыхается от горечи, выскочил из саней и побежал за мчавшейся упряжкой.

— Как ты не устаешь, Геннадий? Разве можно так бежать! — услыхал он через некоторое время голос Миши.

На морозном ветру бежалось легко. Невельской не чувствовал ни валенок, ни тяжелой одежды, тело постепенно согревалось. Он бежал и бежал, ощущая прилив сил, свою молодость, стараясь не думать о том ужасном, что стряслось с ним в Иркутске. Потом завалился в сани и велел ямщику гнать.

«Да, он умеет любить, — думал Миша. — Счастлива будет та, на которой он женится!»

Миша вспомнил, что у сестры Веры, которая живет с папенькой и маменькой в Тарусе, под Москвой, нет жениха и это заботит всю семью. Как хорошо, если бы Невельской на ней женился! Лучший друг стал бы мужем сестры… Миша решил написать об этом домой и братцу в Питер, посоветоваться. Папенька и маменька, верно, будут очень довольны…

Глава вторая
«РАСПЕКАНЦИЯ»

В восемь часов вечера солнце еще не заходило, и видны были главы якутских церквей. У заставы на дрожках, в сопровождении двух конных казаков, офицеров встретил городничий, рослый, седоусый старик, одетый не по-зимнему — в шинели и фуражке.

Невельской стал расспрашивать о дальнейшем пути, готовы ли кони, какова дорога на Аян, идут ли грузы для Амурской экспедиции и для Камчатки и что делает областной начальник Фролов.

Хотя городничий от некоторых ответов уклонялся, но можно было догадаться, что дела из рук вон плохи.

— Позвольте, я сейчас же еду к Фролову! — сказал капитан.

Городничий предложил свои дрожки, сказал, что сочтет за честь, и Невельской на рысаке помчался в город.

Когда Миша и городничий приехали к областному, там уже шла перепалка.

— Вот, возьмите с него, — сказал Невельской, бесцеремонно показывая на краснолицего коренастого Фролова, — коней нет, и грузы стоят на месте!

— Позвольте, Геннадий Иванович, я вам не сказал, что стоят-с… Я сказал, что распутица и нет возможности собрать коней в требуемом количестве.

— Что значит «в требуемом количестве»? Значит, коней нет!

— Что же я могу поделать?! Судите сами, я посылаю распоряжение, а якуты угоняют лошадей в горы.

— Но есть у них кони? Или они передохли? Почему вы дотянули до распутицы? Разве не следовало выехать самому, и разослать чиновников по тракту, и позаботиться во-вре-мя! Все должно быть на месте, в портах! — Капитан повернулся к Корсакову. — Вот мы с тобой должны расхлебывать всю эту кашу… Вы прекрасно знаете, — снова подходя к Фролову, сказал он, стараясь быть спокойным, — на Камчатке жизнь сотен людей будет зависеть от того, доставите вы грузы или нет…

Фролов глянул из-под бровей зло и хищно.

— Зная, что люди будут умирать с голоду, я бы на вашем месте ни минуты не посмел сидеть в Якутске! — раздражаясь, сказал Невельской.

— Геннадий Иванович! Вы не знаете, что за народ якутские старшины, — меняя тон, и стараясь быть любезным, и делая вид, что не замечает упреков и повышенного тона Невельского, сказал Фролов. — Вот поживете у нас, так узнаете… Да отдохните сначала. Геннадий Иванович и Михаил Семенович, вас все ждут, все желают вас к себе. Хорошо время проведете у нас на праздниках. А мы тем временем приготовим лучших лошадей.

— Я говорю с вами о деле и полагаю, что такие рассуждения неуместны, — холодно сказал капитан. — Я официально прошу вас именем генерал-губернатора немедленно представить мне полную картину движения грузов.

Фролов опять глянул зло.

— Да имейте в виду, — продолжал капитан, — что завтра же мы с Михаил Семенычем выедем на тракт, чтобы проверить все, что вы нам представите. Мы желаем сами во всем убедиться, пока не поздно. Генерал дал нам предписание принимать любые меры, действовать, как мы найдем нужным, исходя из обстоятельств.

— Как же вы поедете, когда нет дороги и нет коней? Да я и не смогу вас отправить.

Оказалось, что у Фролова к отъезду офицеров ничего не приготовлено. Дело не только в лошадях: нет ни одежды, ни проводников. Что было — забрал проехавший за несколько дней перед этим горный инженер Меглинский.

Муравьев отдал Меглинскому приказание начать работы в горах на вновь открытом богатом месторождении и намыть там за лето пуды золота. Про эти пуды губернатор никому, кроме Перовского, решил отчета не давать. Все это для будущей Амурской экспедиции. Губернатор идет на риск, а Фролов ничего не мог приготовить!

«Оставить нас без коней, без одежды и проводников! — подумал капитан. — И грузы стоят… Да ведь это черт знает что! Он хочет, чтобы пожили в Якутске и поплясали на балах… Что же мы, в балаган явились? Привык к развращенным чиновникам, которые за пляской с хорошенькой дамой да за кутежом позабудут все…» Мысль о танцах вдруг разъярила капитана.

А Фролов смотрел хитро, лицо его приняло льстивое выражение.

— Вам была бумага, где ясно все сказано, — сказал Невельской. — Вы знаете суть возложенного на вас поручения? Как же смели вы пренебречь своей обязанностью?

У него мелькнула мысль, что Фролов, как и все они тут, может быть, еще не верит в открытия на Амуре.

— Позвольте, однако… — обиделся Фролов.

— Оставить нас без средств к исполнению долга! Как вы смели?

— Как вы сказали? — обиженно отозвался Фролов.

— Молчать! — крикнул Невельской так, что вздрогнули находившиеся в комнате городничий и исправник. — У вас все в развале! Это равно измене!

— Позвольте, позвольте…

— Под суд пойдете!

Корсаков, краснея, вмешался в разговор.

— Требования Геннадия Ивановича вполне справедливы!

— Как вы смеете мне в глаза смотреть после этого?

— Как смеете, я спрашиваю? — Невельской ударил кулаком по столу.

Он был сильно возбужден, Миша еще не видал его таким.

«Все прорвалось! — подумал он, втайне радуясь, что Невельской закатил такую «распеканцию» бездельнику Фролову. — Областной действительно поступил гадко. Как можно было нам ничего не приготовить!»

Фролов полагал, что этакую уйму грузов сразу не перевезти, лошадей всех заготовить невозможно, что это дело нескольких лет, а не одного года, как желает Муравьев. Несколько сот лошадей с грузами двигались по тракту. Конечно, лошадей не хватает, во многих пунктах грузы лежат, но Фролов все же помнил про это.

Невельской изругал городничего и исправника. Как человек чуткий и дальновидный, он сразу уловил во всех здешних чиновниках тот же дух самодовольства, что и у Фролова. «Сознают, что в их руках все средства, что без них тут шагу не ступишь!»

— Вешать надо! — сказал он спокойно, подходя к Мише.

Фролов, было притихший, на этот раз не выдержал.

— Как изволили сказать? За что? Я верой и правдой… — закричал он. — Никогда за всю службу… ни от кого…

Слезы навернулись у него на глазах.

— Мол-чать! — накинулся на него Невельской. — Вам нет иного названия за все, что вы допустили! Помните! Вы подлец!

Миша ужаснулся. Такого скандала он не ожидал.

Фролов помертвел и зашатался. Городничий поддержал его.

«Вот ему подарок на пасху!» — в горе подумала жена Фролова, подслушивавшая у двери.

Едва вывели областного, как исправник, толстый и на вид неуклюжий человек, стал уверять, что сейчас перевернет весь Якутск, что кони будут, как из-под земли, что тотчас же закажет шить одежду и длинные болотные бродни, достанет наилучшие седла.

Утром чуть свет приехал городничий, привез Невельскому кожаный костюм для верховой езды. Он сказал, что Фролов отошел, с ним лучше, но сегодня еще болен. Городничий хитро улыбался.

— Бродней нет. Мечусь, мечусь, но пока еще не достал… Но все будет…

Городничий уехал.

Миша еще вчера уговаривал Невельского, что с Фроловым надо помириться, извиниться, быть может. Сегодня он опять помянул об этом.

— Я знаю, что говорю, Миша. Надо повесить подлеца, и извиняться к нему не пойду, пусть знает. Я их всех бы перевешал своей рукой. Я знаю, какой несу крест добровольно, на что иду, а они, подлецы, свои обязанности не могут исполнить! Что это за приглашение остаться в Якутске поплясать? Да я и государю, и военному суду скажу, что он — подлец…

Все утро у офицеров толпились гости. Их приглашали во все дома. Вскоре опять приехал городничий, на этот раз с исправником, привезли длинные новые бродни, смазанные салом.

— Нашел! За четыре рубля серебром! — торжественно объявил городничий.

К вечеру квартира была завалена вещами. Люди, присланные городничим, укладывали все в тюки.

Миша днем ездил проведать больного Фролова и, вернувшись, сказал, что тот располагает множеством замечательных сведений об Амуре, что он совсем не плохой человек и, видно, хочет помириться.

Невельской поехал к областному с требованием немедленно дать распоряжение по всему тракту о срочном сборе лошадей.

Корсаков сопровождал его. Он удивлялся в душе, как Невельской заботится о переносе Охотского порта на Камчатку, как входит во все подробности. «А ведь был против Камчатки!..»

Фролов принял Невельского холодно.

— Как же нам говорить с вами, ваше высокоблагородие, если вы оскорбляете? — сказал он неприязненно.

— Кто из нас прав, а кто виноват — разберет губернатор, — заявил Невельской. — А сейчас я призываю вас исполнить долг и отбросить личные обиды. Под предлогом ссоры между нами мы не можем уклоняться от исполнения своих обязанностей.

«Экая пьявка!» — думал областной. Он приказал написать распоряжение и послать его с курьером.

— Это люди без долга и чести, — сказал, выйдя от него, капитан.

Наутро Невельской и Корсаков встали в четыре часа, написали письма генералу и родным в Россию. Кони были поданы. Проводить отъезжающих явились чиновники. Приехал и Фролов. Невельской не подал ему руки, сдержанно поклонился.

Фролов очень беспокоился за своего родственника, приказчика Березина, который вел караван в Аян. Невельской догонит его в тайге на тракте. Что там будет? А ну как он накинется на Березина и сорвет на нем зло? А Березин единственный человек, на которого можно положиться. Но как втолкуешь это Невельскому? Фролов и боялся капитана, и рад был бы замять происшедшую ссору, и не мог решить, как поступить, писать ли жалобу. Подозревал, не нарочно ли сказаны Невельским оскорбления. Он ведь друг генерала!

Вечером в двухстах верстах от Якутска, на станции, которая находилась в юрте, крытой дерном, Невельской сказал Мише, показывая на молодую полную якутку, выносившую ведро с молоком:

— Смотри какова! Глаза черные и разрез как у чилийской красавицы. А формы?

— Не в моем вкусе…

— Посмотри, сколько в ней живости, женственности, при ее полноте. Какая свежесть!

Над тайгой летели караваны гусей и лебедей.

А еще через неделю в глухой и по-весеннему голой тайге Корсаков и Невельской прощались, стоя среди кочек, там, где тропа двоилась. Правая — аянская — шла прямо в воду, в болото, и, как говорили якуты, надо было ехать десять верст по воде. Левая шла в горы, но за ними — по слухам — тоже болота.

Корсаков ехал налево, в Охотск, наблюдать за перенесением порта, за движением грузов по охотской дороге. Невельской — на Аян.

Проводники попрощались и разъехались на вьючных лошадях. Один из якутов сидел на иноходце, ожидая капитана и держа в поводу его коня. Казак, спутник Корсакова, трусил за вьюками, ушедшими на Охотск.

— Налево пойдешь — коня потеряешь… — пошутил Миша.

— Направо пойдешь — голову потеряешь… — добавил Невельской.

Они постояли, глядя друг другу в глаза, и подали руки.

— Прощай, Миша, дорогой мой друг! Прощай, брат! — сказал Геннадий Иванович. — Один ты желал мне всегда добра!

Корсаков заморгал.

— Верь мне, кто полюбил в тридцать пять лет, тот никогда не разлюбит. Я люблю ее и не разлюблю никогда! Прощай!

Они обнялись и трижды крест-накрест крепко поцеловались.

Миша дал шпоры своему коню и стал догонять поехавшего вперед проводника.

Невельской сел в седло и тронул коня. Вскоре он въехал в болото и поднял ноги на седло. Лошади шли по брюхо в воде.

…Через потоки грязи, болота, тайгу, по рекам пробирался Невельской на Аян, проклиная новую компанейскую дорогу.

Не раз винил он себя, что зря обидел Фролова, что груб с людьми. Но на станциях опять кричал, требовал старшин, угрожал. Грузы всюду лежали, лошадей не было, люди, назначенные следить за транспортировкой, пьянствовали. День ото дня убеждался он, что все остановилось, никто ничего делать не хочет.

— Почему же нет коней? — спрашивал капитан на одной из станций.

— Нету… — отвечал горбоносый низкий якут, плотный и широкоплечий, родовой староста и местный богач, державший, по слухам, всю округу в кулаке.

— Где двести пятьдесят коней, которых ты обязан был выставить?

Якут молчал.

Другие якуты, собравшиеся тут же, с ненавистью смотрели на Невельского. Он налетел внезапно. Якуты были далеки от той цели, которой их обязывали служить. Они видели в Невельском только злого чиновника.

— Приготовить розги! — велел казакам Невельской.

Якут встревожился.

— Вашескородие, хороший господин… — заговорил он, а глаза его забегали.

— Ты староста? Ты должен был поставить коней? Так вот я тебя выпорю и будешь знать… — сжимая кулак и поднося его к лицу старосты, грозно сказал капитан.

Пришли казаки с розгами. Явились понятые, двое стариков — один русский, другой якут.

— Мер-завец! — крикнул капитан на повалившегося в ноги старосту. — Будут кони или нет? Или запорю тебя, мерзавца…

Он схватил богача за ворот и тряхнул его.

— Будут, будут…

— Я вас выучу, что значит не исполнять приказание генерал-губернатора!

Невельской на всех станциях требовал собирать людей и распекал старост… Одна была у него надежда, что впереди идет Березин с караваном и грузы, нужные для Камчатки, доставит вовремя.

В десяти верстах от перевала через хребет сплошь лежал снег. Невельской измерял его глубину — в среднем было пять четвертей, но чем дальше, тем снег становился глубже. Кони выбивались из сил.

Невельской велел искать оленей, а сам расположился на компанейской станции, которая находилась в землянке. На плоской бревенчатой крыше ее — толстый слой снега, вокруг — ни единой постройки, только загон для лошадей, и тот почти не виден из-за снега. Куда ни кинь взор — всюду снег и снег. Тут уж толщиной в сажень. Из сугробов торчат редкие лиственницы и тощие белые березы. Вдали за лесом сияет гребень хребта.

Якут-смотритель послал за оленями. Капитан велел делать себе широкие охотничьи лыжи.

Тут еще стояла зима.

— Никогда не бывало на нашей памяти, — говорил один из казаков, сопровождающих капитана, — чтобы в эту пору держались такие холода…

Глава третья
ПАРУС КИТОЛОВА

Василий Степанович Завойко готовился к лету, к переезду на Камчатку. Он был назначен на должность губернатора Камчатской области, надеялся, что со дня на день должен стать контр-адмиралом, и беспокоился, почему указ об этом не приходит.

Он с нетерпением ожидал вскрытия льда и прибытия судов, которые зимовали в Охотске и должны были перевозить людей и грузы из Аяна на Камчатку. Он чувствовал прилив сил и готов был к деятельности.

Поздняя и холодная весна связывала ему руки. Вдали море вскрылось давно, но у берегов широкой и крепкой полосой стоял лед, и вся бухта была во льду, а на сопках и в тайге лежали глубокие снега. Завойко знал, что за хребтом страшная распутица, что на болотах сейчас утонешь в море грязи и что Березину нелегко пробиваться с караваном. Давно уже посланы якуты встречать Невельского.

Завойко уверен был, что Невельской запоздает к началу навигации и упустит время: чего доброго, провалит все — вот тогда, полагал он, Николай Николаевич и все высшие лица в Петербурге увидят, на кого они возложили надежды и что за человек Невельской! Как же можно поручать такое дело неопытному человеку, выдвинутому по протекции! Василий Степанович считал, что теперь дела лучше пошли бы без Невельского.

«Я сам бы все закончил на Амуре так же успешно, как начал. Там Орлов — мой человек, который доведет все до конца без треска и шума, получше Невельского. Орлов еще проверит все его открытия как следует. Все это дело начато Компанией и Компанией должно быть завершено. Так судит и дядюшка, и не может судить иначе. Я же сразу увидел Невельского, каков он! Поручили ему Амур! Ну вот, пусть и расхлебывает теперь! Лето на Амуре наступило, а его нет. Они еще поклонятся Завойко, который много лет печется об этом».

Василий Степанович сидел в магазине, разбирал свой запас гаванских сигар.

Нужно было четыре тысячи штук приготовить Михаилу Семеновичу Корсакову, тот просил для дяди, сенатора Мордвинова, чтобы послать в Петербург. А еще нужно перед уходом на Камчатку отправить сигар дядюшке Фердинанду Петровичу и братцу Василию Егорычу, которым уже послана часть по осени и еще по посылке зимой.

Прибыв на охотское побережье, Завойко, как человек практичный, быстро понял, чем могут быть полезны китобои. Апельсины и бананы с Гавайев, кокосовые орехи, муку, консервы, разные вещи он получал от них. Но апельсины и бананы в Питер не пошлешь. А хорошие сигары, настоящие гаванские, любит покурить каждый наиважнейший вельможа в столице, а при нынешних пошлинах таких сигар там не достанешь ни за какие деньги. У Завойко запас их не переводился.

Послышались колокольцы, и вскоре прибежал старик молоканин, живший в доме у Завойко, и сказал, что якуты приехали, Березин с караваном на подходе и, видно, завтра будет.

— Ну слава богу! — сказал Завойко, поднимаясь с табуретки, перед которой двое компанейских приказчиков в меховых сюртуках, стоя на коленях, укладывали сигары.

— И этот… ну… приехал… как его… — продолжал старик, — Невельской!

— Что ж ты, старый дурень, молчишь! Полтавской галушкой подавился? Осел!

Завойко пошел в дом, переоделся в мундир и вошел в гостиную, где его ожидал капитан.

— Дорогой Геннадий Иванович, — широко улыбаясь и раскидывая руки, воскликнул Завойко, — как рад я вас видеть, как рад! Что же, думаю, не едет Геннадий Иванович! Ну как же, как же, наш дорогой, проехали вы, какие новости, как там его превосходительство Николай Николаевич?

— Вот уж могу сказать, что я проклял вашу дорогу, Василий Степанович, — полушутя ответил Невельской, слабо улыбаясь и остро глядя на Завойко снизу вверх уставшими, лихорадочно блестевшими глазами. — Если бы не Березин, не знаю, как бы я добрался.

«Только приехал, не успел порога переступить, а уж колет глаза», — подумал Завойко.

— Вам, наверно, не понравилось, что грязно и через реки пришлось переправляться на плотах? Так то тайга, как же не быть воде, Геннадий Иванович!

Капитан стал ругать дорогу, реку Маю, сказал, что измерял фарватер, что он узок и извилист и буксирного парохода там завести нельзя. Потом сказал, что транспорты стоят, лошадей нет, подрядчики — мерзавцы, грузы не перевозят, а якутские чиновники бездельничают.

— Все запущено! Какая лень, бестолочь, пьянство! Вешать мало!

«Что он такой разъяренный приехал? — удивился Завойко. — В своем ли он уме? Как можно, войдя в дом, наводить такую критику и говорить такие слова!»

— Двенадцать тысяч пудов казенного провианта, назначенного на Камчатку, где-то в пути. На Алдан прибыло три тысячи шестьсот пудов. Половина пойдет на лодках… Чтобы доставить остальной груз, надо еще две тысячи сто пятьдесят лошадей… Я послал нарочного в Якутск, чтобы выгоняли народ из селений на тракт!

Завойко не ожидал от Невельского таких забот о провианте для Камчатки. «Что он так беспокоится?»

— А от Амги до Маи двести верст — сплошное болото. Сколько же времени пойдут транспорты? Дай бог, чтобы в августе прибыли в Аян!

Капитан ругал скопцов, живущих у тракта.

— Реки боятся! Тут нужны не скопцы, а чтобы потомство росло и привыкало к местным условиям.

Невельской совсем не хотел обидеть Завойко. Говорил он от души, делился тягостными впечатлениями и не сознавал, как больно ранит собеседника. Он все время помнил свое. Боль жила в его душе, и капитан не видел из-за нее, что было каждому очевидно, он становился слишком откровенным, находил в разговорах отдых и облегчение.

Завойко решил выказать хладнокровие.

— Чем вы так огорчены и встревожены, дорогой Геннадий Иванович? Я обеспокоен, не произошло ли с вами несчастья?

Невельской остолбенел на миг, раскрыл глаза, заморгал, уставившись на хозяина, и немного покраснел. «Тут что-то есть!» — подумал Завойко и сказал:

— Мужики действительно подлецы, и якутское начальство ленится. Так против всего этого примем меры общими силами, но зачем же так волноваться?

Невельской решил, что Завойко не может ничего знать.

— Как же не несчастье! — ответил он сдержанней. — Ведь срывается все… Больше скажу, грузы разворовываются под всякими предлогами.

— Так, пожалуйста, не волнуйтесь, Геннадий Иванович! Ведь вы только что приехали, и нам еще будет время все обсудить. А вы мне ничего не сказали про Николая Николаевича, правда ли, что он болен?

— Да, он болен… Я был в Петербурге и на обратном пути задержался…

Начались взаимные расспросы.

— Так вы задержались в Иркутске?

— Николай Николаевич просил меня об этом, — не смущаясь, сказал капитан. — Он был очень плох… — А как Орлов? — спросил он после небольшого раздумья.

— От него было известие. Он прислал письмо с тунгусами, пишет, что в мае достиг устья…

— Расцеловать вас, Василий Степанович! «Единственный дельный человек среди всей здешней братии!» — думал капитан про Завойко.

Вышла Юлия Егоровна. Невельской передал ей поклон от знакомых и от братца Василия Егоровича. Вечер прошел в разговорах про Петербург и про политические новости. Потом толковали о предстоящей Амурской экспедиции.

Завойко замечал, что Невельской временами рассеян, отвечает невпопад, все время о чем-то думает.

— Ах, Юленька, — сказал он жене, когда гость поднялся на мезонин, где ему отведена была комната, и супругам можно было поговорить по душам, — за что ему дали капитана первого ранга? Этого я не могу понять! За Амур? Так я могу только сказать: ха-ха! — яростно, но приглушенно воскликнул Завойко. — За что? За то, что присвоил чужую славу! Вот что значит, человек съездил в Петербург! Схватил то, что мы с тобой добывали годами тяжкого труда! Это, Юленька, сделано, чтобы он не зависел здесь от меня! Несправедливо это! — сказал Василий Степанович, усаживаясь на кровать. — Я совсем не могу примириться! За то, что я начал Амур исследовать, а он пришел на готовое? Теперь он говорит про грузы с таким видом, будто бы я не забочусь… А разве Березин не мой человек и не мной послан? Он привел караван, и все в целости и сохранности. Разве Невельской не видит этого? Разве он не понимает, что я все безобразия искореняю и пекусь о казенном интересе… Нет, Юленька, я просто не знаю, что тут будет! Никакой другой человек не выдержал бы на моем месте! А я еще заботился о нем, послал навстречу ему якутов, никто другой не ждал бы его на моем месте в такое время!

— Почему он дядюшку не повидал? — сказала Юлия Егоровна. — Он странно выглядит, — кажется, чем-то расстроен.

— Да, он не в своей тарелке! Не знаю, как это удалось ему в Петербурге выйти сухим из воды… Но дядюшка не захотел с ним встретиться. Невельской хвастается, что видел дядю Георга у Литке, где были все ученые!

Юлии Егоровне еще многое было неясно. Невельской приехал обласканный, облеченный полным доверием, но в то же время чем-то огорченный. Успех Невельского — несомненен. Но его дерзости муж должен положить предел. Хорошо, что у Василия Степановича есть на этот раз гордость. Она желала, чтобы честь открытий на Амуре принадлежала ее мужу…

— Да, два чина! — сказала она. — Он оказался проворным!

— Он подлый и низкий человек! — вспыхнул муж. — Да разве мне не следует два чина? Гораздо больше, чем ему! И я это докажу! Но ведь я, ты знаешь, Юленька, чинам не придаю значения, как и дядюшка, который всю жизнь из-за этого обойден и обижен…

Подумав несколько, он сказал:

— А что, если я тоже потребую себе два чина, Юленька? Пусть генерал-губернатор даст мне то, что я заслужил. Я напишу ему, что это очень оскорбительно для меня, если Невельскому дали за мои открытия два чина, а я должен ждать производства…

— Ты напиши обо всем Михаилу Семеновичу, но без колкостей.

— Ты думаешь?

— Это не будет обращением к генералу, но когда Михаил Семенович получит твое письмо, то от себя непременно напишет об этом Николаю Николаевичу…

— Так я и сделаю, Юленька. Я напишу завтра же… Невельской говорит, что Корсаков раньше нас отправится на Камчатку. Я рад этому, и мы с тобой примем его там как самого дорогого гостя и еще поговорим с ним обо всем этом… Но, ей-богу, не знаю, как я смогу снести все придирки Невельского, так мне больно и неприятно! Слышишь, шаги наверху? Это он не спит и ходит, что-то придумывает, вместо того чтобы спать. Уверяю тебя, Юленька, это ужасный человек…


— Мы не поговорили вчера о главном, Василий Степанович, — сказал капитан, придя утром в кабинет Завойко.

— Да я уж сижу спозаранок и смотрю ваши бумаги и требования, Геннадий Иванович, — отвечал Завойко, — но почти ничего не могу вам дать из того, что вы требуете для снабжения экспедиции Орлова, кроме самой малости. Пришел караван с Березиным, но там вы знаете, что за грузы: инструменты и товары для Аляски, а из казенного груза — порох.

— Как же быть?

— У меня нет и фунта гречневой крупы! Мы ее давно не видели! И муки мало. Ей-богу, так! Сами же вы видели, что делается на дороге. Транспорты стоят, и бог весть когда они прибудут!

Невельской на этот раз смолчал.

— Когда придут транспорты, тогда пожалуйста! Но ведь время уйдет, и меня здесь не будет, и вам нельзя ждать…

Снабдить экспедицию теплой одеждой Завойко также отказался.

— У меня нет теплой одежды. Компанейский товар так плох, что я не рискую предлагать. Но скажу вам, что все эти варежки, кухлянки и валенки есть в Охотске в компанейском магазине, это я знаю, только не могу сказать, сколько штук. Вы как будете писать Михаилу Семеновичу, то просите, чтобы приказал он Лярскому не продавать ничего, а то и там их не будет. Я пошлю нарочного тунгуса, и он ваше письмо доставит в Охотск.

— Мне кажется, Василий Степанович, что вы шутите. Я не могу поверить тому, что вы говорите, — глянув неприязненно, сказал Невельской.

— Я бы и сам так подумал на вашем месте. Но у меня нет ничего. Ей-богу, так! Все есть в Охотске, и вы можете потребовать оттуда все необходимое для экспедиции Орлова. Ведь там главный порт! — Он упрямо называл отряд, шедший под командованием Невельского, «экспедицией Орлова».

— Василий Степанович! — воскликнул Невельской. — Все сроки пропущены. Вместо того чтобы готовить экспедицию, я ездил в Петербург, куда меня вызвали, я рассказывал вам вчера… Я не мог ничего подготовить как следует. Моя надежда была на вас и на Лярского, вы знаете также, что со мной поехал Миша Корсаков, он отправился в Охотск, чтобы следить за перевозкой грузов, и он также будет помогать мне и отправит сюда на кораблях что возможно. Но более всего я надеялся на вас. Я же не говорю о том, что генерал пишет вам своей рукой… Василий Степанович, я прошу вас подумать и помочь общему делу!

— Как же вы желаете от меня того, что я не могу, а сами не считаетесь со мной и моими трудами, ругаете аянскую дорогу. Подымаете такой крик из-за того, что вам неудобство было, когда вы ехали. Так я уже знал, что для вас, как человека непривычного, будут неудобства, и послал людей встретить вас, и они напрасно ждали вас целый месяц…

— Как вы меня поняли, Василий Степанович? Если бы речь шла обо мне, о том, чтобы только мне по этой дороге одному ездить, я бы и не заикался. Мне удобства не нужны, и я приехал жив и здоров. Но как путь к океану — аянская дорога никакой критики не выдерживает!

«Час от часу не легче! — подумал Завойко. — Вон куда клонит!»

— Так вы уверяете меня, что аянская дорога нехороша? — спросил он язвительно.

— Это правда, что же скрывать, и парохода на здешней реке никогда не будет при ее извилистом и узком фарватере.

— Не будем спорить, история нас рассудит, Геннадий Иванович. А что до меня, то я не могу исполнить предписания генерала. Просите все потребное для экспедиции Орлова в Охотске у Лярского. И еще я не знаю, что смогу дать для компанейской лавки, для расторжки с гиляками. Мне еще требуется подумать об этом, и я не знаю, смогу ли все представить в должном комплекте.

«Ничего нет для меня!» — подумал Невельской. Спорить и ссориться не хотелось. Он поднялся к себе.

Вскоре за ним прислал Завойко. Вместе обедали и опять беседовали. Потом Завойко пошел на заезжий двор потолковать с людьми, которые прибыли с караваном, и посмотреть доставленные грузы.

Невельской отправился к Орловой, но не застал там никого.

С крыш свисали огромные сосульки. Мальчишки везли на собаках обледеневшую бочку с водой. Снег подтаивал. С моря дул ветер. Видно было, как за кромкой льдов вздувались белые валы. Море вдали было ярко-синим. Видны белые полосы плавающих льдов. Шум волн глухо доносился издалека. А у берега тихо, тут еще зима. Дальше плавающих льдов на синей яркой полосе стоял, не поддаваясь качке, сверкая белоснежным парусом, стройный китобой. Он уже пришел на промысел! Что-то гордое и хищное было в далеком судне. Оно напоминало капитану об опасности. Ему казалось, что здесь никто не понимает, что означают эти красавцы суда. Там, где хозяева бессильны, являются дерзкие и отважные хищники.

Дразня капитана, судно гордо стояло за льдами в открытом море.

«А я не могу выйти из Аяна!»

Невельской долго стоял и любовался судном, и с гордостью за своего брата моряка, и с болью, что у нас тут нет всего этого. Он вспомнил разговор с Завойко, его упреки, обиды, думал, что он мелочен, не видит того, что перед глазами. Горько стало на душе. Не в первый раз встречал он ненависть и неприязнь к своему делу, к себе, к своим замыслам.

Невельской подумал, что во всех его петербургских несчастьях, может быть, виноват Завойко. Эта мысль и прежде приходила ему в голову. Теперь он видел — Завойко раздражен, ревнив, завистлив, горяч. «Он зол на меня. А я ни шагу тут без него не могу ступить». Он вспомнил все, что говорил Лярский про Завойко и как тот уверял, что Завойко не простит Невельскому открытия Амура, вечно будет пакостить.

Невельской поднялся на пригорок и пошел дальше по протаявшей тропе.

Тайга стала мельче и реже, ветер крепчал. Вдруг за лесистой сопкой, на которую он подымался, тоже заблестело море, широкое, ровное и торжественное. Вид его и тревожил, и возвышал душу, и отдалял все заботы, лечил боль.

В просвете между сопок море стояло высокой светлой и прозрачной стеной.

Собственные страдания показались сейчас ничтожными. Капитан вспомнил, как Элиз говорила однажды, глядя на море и на горы: «Это стоит хорошего концерта!»

«Море, — подумал капитан, — всюду и всегда одинаковое, и в чужих странах оно как небо — всегда родное!»

Он возвратился в Аян. На улице ему повстречалась молодая круглолицая женщина в капоре и в шубке. Она шла в сопровождении старика якута, несшего на плечах мешок, который он, видимо, привез издалека. Невельской узнал ее. Это была Орлова.

— Вы ли это, Харитина Михайловна? Здравствуйте, очень рад вас видеть… Я заходил к вам…

Орлова сообщила, что собирается к мужу, что от него было письмо, весной он добрался до устья, а с тех пор нет ничего.

— Не съели его там гиляки?

— Бог с вами, Харитина Михайловна, он человек бывалый, да и они не людоеды.

Орлова говорила о своей предстоящей поездке на устье Амура так просто, словно в этом не было ничего особенного. Она сказала, что возьмет с собой картофеля и семян, заведет там огород.

Вечером Невельской убеждал Василия Степановича, что нельзя в этом году перебрасывать на Камчатку тысячу человек, что, прежде чем их туда гнать, надо высчитать точно, сколько муки может быть доставлено в Петропавловск в продолжение навигации, и тогда, положив по два пуда в месяц на человека, можно узнать, сколько народу смеем туда отправить.

— Сколько народу сможем прокормить, столько и брать, а в противном случае будет голод! Надо все высчитать и не загонять людей на верную гибель.

«Экий дотошный человек! — подумал Завойко. — Ему все не дают покоя транспорты с продовольствием!»

Завойко не нравилось такое вмешательство нового чиновника особых поручений, но он видел, что совет дельный, и согласился. Решили немедленно написать обо всем Корсакову, который должен с Лярским отправлять людей из Охотска.

— Теперь о торговле с гиляками, Василий Степанович. Я не могу просить компанейские товары в Охотске, когда здесь, в Аяне, самая большая фактория. Это смешно! Я прошу иметь в виду; что мне нужны такие предметы, чтобы гиляки наглядно убедились в превосходстве русских товаров перед маньчжурскими. От того, какие товары у нас будут, зависит очень многое!

— Где же я возьму эти товары, Геннадий Иванович?

— Василий Степанович, разве вы не обязаны дать то, что у вас есть? Тогда скажите прямо, что не хотите содействовать мне. Я здесь два дня живу, сплю, обедаю, а дело стоит…

— Так вы думаете, что я личными соображениями руководствуюсь? — краснея, спросил Завойко. — Да как вы можете это говорить! Вы, может, думаете, что Завойко вас обманывает? Вот посидите на моем месте и тогда говорите!.. — вскричал Василий Степанович, вскакивая и показывая на свое кресло. — Пожалуйста, берите муку и крупу, когда придут. Сами же вы видели, что транспорты нынче стоят. Вы же не будете их ждать, а у меня муки слишком мало. Не могу же я на Камчатке с голоду умирать! Так, пожалуйста, напишите жалобу генералу или в Петербург.

— Да что толку, что я буду писать! Дело погибнет, никакое мое донесение не поправит его. Что мы, в бирюльки играем, Василий Степанович?..

— Да где я все возьму, что вам надо? Да я и не обязан этого делать. А хоть вы и будете по особым поручениям, но не можете распоряжаться компанейскими товарами. Ваша экспедиция правительственная, секретная, вот и благоволите все, что вам надо, получить у Лярского, о чем я и приказываю ему.

— Вы подходите формально, и это удивляет меня… Что за игра, Василий Степанович? Если есть у вас, так выдайте! Да разве у Компании и у правительства не одна цель? Ведь вы сами знаете, что лавка при экспедиции будет компанейская, что Компания — ширма экспедиции.

— Да откуда это вы взяли, Геннадий Иванович, что я не хочу? И как это вы смеете рассуждать, что Компания — ширма, когда она капиталист и главный владелец всех промыслов и земель? А насчет товаров для лавки, то вы ошибаетесь! Не ваше дело беспокоиться о ней. За лавку отвечает Компания. Уверяю вас, что позабочусь о ней не хуже…

— Как это лавка меня не касается? — вспылил капитан, и губы его задрожали. — Да в лавке вся суть! Посредством лавки мы должны влиять!

— В лавке надо торговать и скупать меха, а не влиять и не разводить политику…

— Василий Степанович, вы говорите со мной, словно дело, которое исполнять я прислан, чуждо вам… Ушам своим не верю! Вы со мной, как с представителем враждебной нации…

— Как будто я враг Амуру, так вы меня выставить хотите? Да не вы это дело начинали! Я об этом все время забочусь! Это вы тут хотите проводить свою политику! Да! Вам не удастся!

— Вы понимаете, что говорите, Василий Степанович? Мы оба перед родиной и престолом обязаны участвовать общими силами в этом деле! Какая у меня политика, Василий Степанович?

— Так вы-то знаете, что у меня ничего нет!

— Тогда я прошу завтра же открыть мне амбары, — сказал капитан. — Именем генерал-губернатора я требую от вас официально.

— Так я официально заявляю вам, что амбары компанейские!

— Ка-ак? — подскакивая к Завойко, закричал капитан.

— Да! — закончил Завойко.

— Василий Степанович, мы напрасно кричим. — На миг Невельской печально улыбнулся.

«Да он сумасшедший!» — подумал Завойко.

«Какой дурак Завойко! — говорил себе Невельской, подымаясь на мезонин. — Конечно, у него есть все, но он никак славой не сосчитается. Опять чуть не разругался, как с Фроловым!»

За окном была ночь. Выл ветер, и слышался накат. Капитан походил по комнате, сел на койку, снова встал. Хотелось написать Корсакову. Подумал, что, быть может, надо написать Зарину, извиниться… Нет, надо писать Мише о деле.

Ветер, как водопад, рушился на мезонин. Капитан потрогал печь. Она была теплая. Он был благодарен Завойко, что печь вытоплена. Завойко деятельный хозяин, но нельзя простить ему эгоизма. Он чувствовал, что предстоит борьба с Завойко. «Из-за чего? Глупо! Тяжелое наше время!»

Он вспомнил козни, что строили против него в Петербурге. Сплошной мрак, зло, противодействие всюду… Он старался не думать о несчастье, постигшем его в Иркутске.

«Пулю пустить себе в лоб? Если бы не Амур — думать бы не стал! Но, кажется, я разбит, нервы плохи. В таком состоянии нечего писать. Напишу утром. Утро вечера мудренее…»


— Боже мой! Кому доверился Николай Николаевич! Он только что кричал и грозился и сразу стал смеяться! — сказал Завойко, придя к жене. — Я не могу принять всерьез все его слова! Я не знаю, как можно поручать ему дело! Не могу понять, что с ним произошло… Он так погубит весь Амур и Николая Николаевича… Нельзя доверить кораблей сумасшедшему. Он их разобьет. Я тебе говорю, что он сумасшедший, говорит, а у самого слезы на глазах… Может быть, Юленька, он совсем не такой плохой человек, но я не могу простить ему нахальства.

Утром Завойко одумался и явился на мезонин к Невельскому, просил не сердиться, уверяя, что вчерашний разговор был пустой и что он сам предлагает Невельскому пройти по амбарам и все посмотреть.

— Я готов, Василий Степанович!

— Я совсем забыл, что у меня есть теплые рубахи, каких не может быть у Лярского, — говорил Завойко по дороге. — Я сегодня встал чуть свет и не спал всю ночь, вспоминал и теперь могу сказать это.

— Зачем же вы тогда доказывали мне вчера, Василий Степанович? — упрекнул Невельской.

— Вы так требовали и кричали, что мне некогда было опомниться. Но вы, если желаете, можете написать на меня генералу. Я могу отпустить для экспедиции все, что у меня есть, так как это наше общее дело!

В амбарах нашлись нужные вещи. Завойко обещал дать для экспедиции часть муки и сухарей, соли, уксуса, сахару.

— Но кухлянок и ватников дать не могу! Их нету! И гречишной крупы нет! Все это есть в Охотске. И еще посоветую вам, затребуйте оттуда тесу и кирпичей. Это все есть у Лярского, а я на Камчатке обойдусь. Напишите об этом Михаилу Семеновичу.

Для компанейской лавки Завойко давал красное сукно, ситец, леденец и другие товары, о которых Невельской даже и не помышлял.

— Ах, Юленька, если бы ты видела, — говорил Завойко после обеда, когда гость ушел наверх, — он лезет во все мешки! Это не дворянское занятие! Я не знаю, откуда он такой, несчастье и наказанье иметь с ним дело! Другой бы стыдился и не смел упрекать меня, когда я незаконно согласился снабдить его всем на свой страх и риск… Березин слыхал от якутов, что Невельской делал с ними на тракте! Якуты уже теперь спрашивают со страхом, какой дорогой Невельской обратно поедет.

— Почему же?

— Говорят, что он грозил им виселицей… И это когда я выказываю якутам ласку и заботу, он порет их… Я думаю, Юленька, что, скорее всего он в самом деле сумасшедший, и я напишу генералу, чтобы он меня уволил или убрал Невельского.

— Не делай этого, — улыбаясь, сказала жена.

— У меня голова трясется, когда я подумаю, что, как чиновник особых поручений, он может быть прислан ко мне на Камчатку. Не знаю, за что такое наказание! Но я ему выставлю свой план, что я намерен делать. Ведь я не пощажу на Камчатке ни взяточников, ни купцов, ни самих попов! Вот он тогда увидит мои замыслы!

Глава четвертая
А ЛЬДЫ ВСЁ НЕ УХОДЯТ

В шторм взломало лед в бухте. Ветер проносил по морю мимо Аяна бесконечные караваны льдин. Ветер менял направление, льды шли в другую сторону, движение их не прекращалось, не видно было им конца. Иногда льды отходили прочь от берега и море становилось чистым. Но вдали, там, где обычно оно синело, сплошными белыми цепями громоздились торосы. В эту пору суда не могли пробиться между ледяных полей и скал и подойти к Аяну.

На льдинах, на жарком солнце грелись нерпы. Стада их, как упряжки ездовых собак, положенных каюром, виднелись на ближних плавающих льдинах.

Невельской и Завойко целые дни проводили теперь вместе, обсуждая планы обеих экспедиций. Вечерами заходили Харитина Михайловна, приказчик Березин и священник с женой. Мужчины играли в карты.

Живя в Охотске, а потом в Аяне, Завойко многому научился у того якутского начальства, которое не боялось, что планы и предписания высших властей останутся неисполненными. Условия и обстоятельства тут были таковы, что всегда, во всяком случае можно было на что-нибудь сослаться — на болота, на якутов, на скопцов, на метели, морозы, непроходимые тропы, на ветер и шторм на море, на американцев или на отсутствие кораблей. Тут все оказывалось неопределенным и ни на что твердо надеяться не приходилось.

Можно было получать какие угодно планы, обещать сколько угодно раз, что они будут выполнены, а потом ничего не делать, заморить людей голодом и остаться невиновным, сославшись все на те же обстоятельства, — разворовать продовольствие и не отвечать. Природа и стихия были тут союзниками и великой ширмой, за которой делались темные дела.

Можно было обещать и даже де пытаться сделать, можно было лениться, пить, играть в карты, вместо того чтобы скакать верхом несколько сот верст и следить за продвижением грузов и за их сохранностью, — тут все сходило.

Завойко знал все эти уловки и умел противиться им. Умел он строить, заставлять людей работать и уважать дело. Он понимал толк в рыболовстве, в садоводстве и в огородничестве. Дядюшка Фердинанд Петрович недаром считал его изворотливым и оборотистым. Вся немецкая родня его жены если поручала какое-нибудь дело Василию Степановичу, то и надеялась на него как на каменную гору.

Завойко понимал, что ему дают чин контр-адмирала и назначают губернатором на Камчатку для того, чтобы он выполнял грандиозные планы Муравьева.

«Муравьев — мастер фантазировать, — полагал Василий Степанович. — Приходится поддакивать ему и браться выполнять все. Но потом посмотрим!» Завойко верил в свой практицизм и знал, что исполнит лишь то, что на самом деле нужно. А за чушь и выдумки браться не стоит!

Невельской сильно обижал его своими разговорами. Он подозревал, что, если не вся мука придет, Невельской подымет шум, мол, люди начнут на Камчатке умирать с голоду. «У другого умрет хоть половина — все сойдет, а с меня спросится. Ох, я бы лучше не брался за все это! Невельской скор на слова и на соображение, берется всех учить. Он обо всем живо догадывается!» Это не нравилось и пугало Завойко, который и сам был зорок и такую же способность увидел в Невельском. Завойко готов был возненавидеть его, видя в нем соперника. Но как часто бывает, люди, неприязненно относящиеся друг к другу, начиная работать вместе и часто встречаясь, чувствуют, что их неприязнь постепенно рассеивается. Не из страха перед ответственностью Завойко снабдил экспедицию. Василий Степанович старался доказать, что он тоже патриот, и много уже сделал тут, и еще больше может сделать, и что амурское дело ему не чужое, и он тоже человек больших масштабов, и его не следует ставить в один ряд со здешними чиновниками.

Завойко показал Невельскому сметы, расчеты, а также разные бумаги и распоряжения, где видно было, какие меры он принимал к тому, чтобы грузы были вовремя в Аяне.

— Скажу вам, Геннадий Иванович, больше! Даже из тех трех тысяч пудов, которые, как вы видели, лежат на Алдане, половина не дойдет до Аяна! Вот каковы обстоятельства!

Завойко показал копию своей бумаги губернатору, которую послал он полтора месяца назад с просьбой разрешить снабжать Камчатку морем, на купеческих судах, как снабжает Компания свои колонии.

— А то ведь на будущий год Камчатка потребует провианта шестьдесят тысяч пудов. На это надо шесть тысяч лошадей. Вот видите! Я тоже полон дум и веду расчеты. Иначе нельзя!

Похоже было, что Завойко искренне хочет рассеять неприятное впечатление от ссоры. Василий Степанович стал жаловаться на Лярского, что тот завидует ему и вредит, запросил у губернатора продовольствия на год, меньше, чем надо, чтобы подорвать камчатское дело. Оказалось, все сметы и ведомости на перенос порта ложные. Составлял их Лярский. Он указал в ведомости, что оборудование порта «весит» сто шестьдесят тысяч пудов, а сам включил в сметы дрова, бревна, старые створы.

— Разве можно дрова возить за море? Я вычеркнул все лишнее и оставил к перевозке лишь сорок тысяч пудов. Почему он так сделал, Геннадий Иванович, я вам скажу. Он в дружбе с купцами и вместо дров погрузит их товары… По смете купеческой клади к перевозке назначена тысяча пудов, а возьмут втрое, вчетверо, и купцам обходится это дешево.

Завойко сказал, что с уходом льда ждет прибытия судов. В Охотске сейчас «Иртыш», «Охотск», «Курил». Эти суда должны взять там большую часть населения и грузы, зайти в Аян. На одном из них с семьей должен был отправиться на Камчатку сам ее новый губернатор.

— Я знаю, что вы не можете расстаться со своим судном! Но так как мы оба служим общему делу, то вы должны меня понять. Я просил бы вас, Геннадий Иванович, оставить мне ваш «Байкал», когда он придет с Камчатки. Я написал бы в Охотск, чтобы «Иртыш» не заходил за мной, а шел бы прямо на Камчатку и мы не мучили бы зря людей. А вы пошли бы к устью Амура на небольшом боте «Ангара», который только что построен и спущен на воду в Охотске. А «Байкал» — судно самое емкое в здешней флотилии — был бы предоставлен для перевозки грузов на Камчатку из Аяна, а потом и из Охотска.

Невельской задумался, переменился в лице и умолк. Ему неприятно было расставаться со своей командой.

— Я все сделаю для вас, дорогой Геннадий Иванович! И ваша команда будет сохранена.

— Хорошо, я согласен, — сказал капитан, лицо его прояснилось. — Я согласен! — твердо повторил он еще раз.

— Я это знал! Вы благородный человек!

Завойко крепко пожал руку Невельского.

Капитан обещал немедленно написать обо всем Корсакову, а Завойко — отправить письмо в Охотск утром с нарочным.

Мысль о том, что Миша на днях получит письмо и узнает все новости, оживила капитана, и он подумал, что многое хочет сообщить своему товарищу.

— Как мы теперь действуем заодно, то и я вам хочу дать советы, Геннадий Иванович, которыми вы, если захотите, можете воспользоваться. И тогда увидите, как Завойко думает об Амуре. Послушайте меня, Геннадий Иванович! Михаил Семенович, как вы мне изволили сказать, набирает в десант казаков. Так боже вас упаси от этого! Не вздумайте брать их в экспедицию!

— Да что такое?

— А то, что все они торгаши и знают якутский язык. Гиляки понимают по-якутски, а вы не понимаете. Так казачишки станут обманывать вас, и грабить гиляков, и сами внушать им всякое против вас, что только захотят. Поверьте Завойко!

Василий Степанович советовал отписать Корсакову, чтобы казаков не присылали, а выбрали бы людей из охотских матросов.

Невельской думал о том, что в десант надо взять некоторых людей с «Байкала», что они в команде будут здоровым ядром.

— А кто вам будет стирать белье для офицеров? — спросила капитана за обедом Юлия Егоровна. — Орлова поедет к мужу, им нужна прислуга. Напишите Михаилу Семеновичу, чтобы послал матросов семейных…

Завойко стал говорить, что по тем трудам тяжким, которые ждут его на Камчатке, мало ему десять тысяч рублей в год и чина контр-адмирала, что по всем законам ему еще следуют подъемные и еще один чин. Он просил у Невельского совета, стоит ли все это потребовать.

Потом он стал развивать свои планы овладения Амуром.

— Вот бот «Ангара» уже должен быть спущен в Охотске. Так вы введете его в устье Амура и пришлете мне как губернатору официальный рапорт, что бот выбросило в устье Амура и что своими средствами вы его выручить не в силах. И такой же рапорт пошлете генерал-губернатору. А он уже будет знать все заранее. Лишь бы один раз сплыть, там начнется плавание по всему Амуру. Это мой план. А бот «Ангара» пусть зимует у вас, как ни в чем не бывало…

Завойко принес капитану отколотый кусок доски с какими-то вырезанными знаками.

— Вот посредством этой штуки вы займете Амур, — шутливо сказал он. — Была доска цельная, а тут от нее одна половина. Вторую половину увез Дмитрий Иванович к гилякам. Да! Когда вы на судне придете в их землю и не встретите Орлова, то предъявите эту доску. И они живо принесут другую половину и приложат ее к этой, и выйдет, что эти половины — одно… Вот и будут знать, что пришли русские…

В ночь Невельской засел за начатое письмо Мише. Теперь, оставшись наедине, он отогнал от себя все неприятные мысли и воспоминания и отдался любимому делу, ради которого и писалось это письмо, и проходила вся жизнь.

Он написал, что решил идти не на «Байкале», а на «Ангаре» или лучше всего на «Охотске», и поэтому «Охотск» должен быть снабжен на целый год и что судно это останется на зимовку в Амуре. Просил не брать в экспедицию казаков, просил, чтобы все люди, назначенные в экспедицию, были молоды, умели владеть топором, чтобы на каждого был запасной комплект готовой одежды, сапожный и рубашечный товар. Он высчитал все: и кухлянки, и нитки, и патроны… Получилось огромное письмо. Про Иркутск он не помянул ни словом. Все было еще очень свежо, и лучше не трогать.

Капитан просил прислать секстант, два хронометра, сертификационный горизонт, морской месяцеслов. Написал о женатых матросах и о том, что видел на тракте. Он заклеил конверт и, глядя на льющиеся капли красного пылающего сургуча, вспоминал, как в Петербурге его вызывали на комитет, допрашивали… Теперь он готовил ответный удар. Сейчас, когда письмо было написано, он ощутил снова, что готов на все, но что удар надо тщательно подготовить.

— Я докажу им! — сказал он себе в сотый раз и потушил свечу.

Василий Степанович тоже приготовил письмо.

Наутро в Охотск верхом на оленях ускакали тунгус и казак с сумкой на груди.

Глава пятая
НАДЕЖДЫ

Солнце пригревало все сильней. В оранжерее поспели маленькие бледные огурцы. На сопках распускалась зелень. В комнатах появились огромные букеты черемухи.

Бухта совершенно очистилась от плавающих льдин, и по ней сновали лодчонки обывателей и шлюпки с матросами. Тучи птиц летели над Аяном, спускались на скалы и на чистые воды залива. Иногда то на озерах, то на речке раздавались выстрелы охотников.

Завойко повел своего гостя в оранжерею, показал, что там растет.

— Так вы говорите, что генерал в Иркутске про мой арбуз вспоминал?

— Да, я не раз слышал от него!

— Ведь арбузов никто и нигде не может тут вырастить. А знаете ли вы, каких мне это стоило забот и зачем я старался? Я хохол и хочу, чтобы мои дети видели, як же кавуны растут. И генерал очень удивлялся и сказал мне: «За этот арбуз вас стоит назначить на Камчатку, чтобы вы ту страну преобразовали, как Аян».

Завойко рассказал, что берет с собой старика скопца, который отлично знает, как разрабатывать целину, сеять и выращивать на ней хлеб, и что он выхлопочет у генерала для этого старика жалованье в триста рублей серебром в год.

Идя из оранжереи, они остановились посреди сада. На этот раз Завойко ухватил гостя за пуговицу и говорил, что на Камчатке много травы и туда он завезет прежде всего коров, чтобы на каждого человека было по скотине, и одним этим поставит на ноги новоселов. Потом он стал говорить, как укрепит Камчатку и что генерал обещает прислать триста орудий.

В этот день Завойко, Невельской, поп и приказчик Березин опять играли вечером в карты. Завойко ругал Вонлярлярского: он взятки, мол, берет с купцов и на судах повезет на Камчатку их товары под видом казенных грузов, а капитаны судов — приятели Вонлярлярского и действуют с ним заодно, особенно Гаврилов[115], в такие молодые годы назначенный командиром «Иртыша». Завойко уверял, что пресечет деятельность купцов на Камчатке, установит таксу на товары, и Камчатка заживет славно. Потом он стал говорить, что лес будет возить из Ситхи, и туда пошлет зимовать суда, и сделает это на свой риск и страх.

Невельской не хотел возражать, но Завойко на этот раз сам вызвал его на разговор.

— Скажите мне, Геннадий Иванович, как вы про то думаете?

— Поймите меня правильно, Василий Степанович, — сказал Невельской. Он положил карты. Поп и приказчик смотрели с неудовольствием, зная, что он будет долго говорить, а игра приостановится. — О Камчатке и вы, и Николай Николаевич имеете превратное представление. Надо трезво смотреть на то, что она собой представляет, особенно вам. Нельзя приказом на бумаге вырастить хлеб и заселить такую страну, как Камчатка. Пока что Камчатка представляет собой Авачинскую губу без всяких средств, питающих ее. Губа и губа! И все! Она может ожить, ваша Камчатка, если займем Амур и земли по Амуру, когда к ней будет подвоз по Амуру и морем, когда к ней появится интерес у населения. С Амуром она все, а без Амура ничего! Я это говорил тысячу раз и скажу вам. Имей Камчатка средства сообщения с Сибирью — ей цены не было бы, развился бы величайший порт, явился бы флот, торговля, судостроение. В случае нападения врага она была бы подкреплена изнутри и средствами защиты, и продовольствия. Мы не англичане, у нас земли много, и земли удобной, у нас переселенцы до тех пор не поедут на Камчатку, пока она не будет связана единой жизнью с Сибирью. Обижаться на меня за это нельзя. Идти против того, что я говорю, это не против меня идти, а против природы!

— Так что же, по-вашему, надо Камчатку отдать врагу? — спросил Завойко.

— Я не говорю этого.

— Позвольте, позвольте… Теперь я скажу… Разве я прошу чего-нибудь? — Он тоже бросил карты. — Нет, я удовольствуюсь тем, что мне дают. Я не составляю сметы и не прошу сотни тысяч. Я хочу развить Камчатку, как она есть. Я думаю о коровах, о посеве, о бревнах, я не воодушевляюсь несбыточными мечтами. Вот здесь, в Аяне, лов рыбы я начал сам, и сыт. А люди тут с голоду мерли. И люди знают, что с Василь Степановичем не пропадешь…

Поп кивал головой, иногда прищуривался, поглядывая на записи, желая убедиться, велик ли проигрыш, если не придется отыгрываться.

— Я трудом своим поднял эту страну! — кричал Завойко. — Что был Аян? А теперь тут четыре амбара, дома, сад, огороды у всех жителей, оранжерея, которой люди из Калифорнии удивляются. Там у них нет ничего подобного, несмотря что райский климат. Так разве нельзя жить на Камчатке? Разве нельзя построить там дома и казармы и завести огороды? Вы видите, умею я это делать или нет?

«Это верно! — думал Невельской. — И мне надо многому поучиться у Василия Степановича!» Ему казалось, что Завойко рассуждает сбивчиво, что он эгоист до мозга костей, но в делах последователен и настойчив.

— Я знаю и не раз слыхал от вас, что надо открыть еще одно окно в мир. Но окно уже прорублено и вы, мой дорогой, не Петр Великий! А на океане мы стоим. Вот в окошке он виден отсюда! И будет еще Петропавловск! Что же до Амура, то вы знаете все, и разве я говорю что-нибудь? Хотя там, может быть, никогда суда не пойдут! И тот Амур затерялся в песках, и кто будет там плавать, тот не рад станет, и вас помянет недобрым словом, и не будет знать, как оттуда выбраться.

«Дурак и эгоист!» — подумал Невельской. Завойко взял карты и снова бросил их с досадой. Поп стал уговаривать его.

— Не смейте меня успокаивать! — закричал на него Василий Степанович.

У молодого бритого приказчика Березина вид был такой, словно он желает тоже вмешаться в этот спор и едва сдерживается. Поп, видя, что тут толку не будет, ушел и увел с собой Березина.

Невельской и Завойко остались одни и долго спорили…

Невельской поднялся к себе на мезонин.

Чувство одиночества снова начинало его мучить. «Только один Николай Николаевич со мной… Не будь его, ни минуты бы я тут не служил! Да еще друг у меня Миша, милый Михаил Семенович! Как-то он сейчас с Вонлярлярским?»

Тяжело было идти за оленями на лыжах или сотни верст ехать верхом. Но еще тяжелее это вечное одиночество, эта угнетенность, это чувство, будто обречен вечно идти по дремучему лесу с топором и прорубать, прорубать лес без конца и не видеть просвета. Эта душевная борьба с препятствиями: с упорством, завистью, подозрениями, косностью и, наконец, с открытой ненавистью; борьба, которую он вел в одиночестве, была тяжелей борьбы физической. Он непрерывно поступался своей гордостью и самолюбием. «Господи, — думал он, — дай мне силы сделать, что я хочу! Я не пощажу себя… Он радоваться должен, что я без понуждения, по своей воле стараюсь и делаю для него же, делаю без ропота, видя лишь будущее. Сколько их у нас, этих сытых, крепких, могучих и упрямых!»

Он увидел в окне далеко в море — оно было светло, и небо светло, хотя час и поздний, — корабль. Очертания его показались знакомыми.

— «Байкал»? — встрепенулся капитан. Он мгновенно поднялся. — «Да, это мой «Байкал», — подумал Невельской, как бы опомнившись от тяжелого кошмара.

Глава шестая
В ПЛАВАНИИ

С вечера, при противном ветре, «Байкал» не мог войти в бухту. Якорь бросили на рассвете.

Завойко и Невельской отправились на судно.

Командиру «Байкала» штурману Кузьмину за сорок. Он среднего роста, коренаст и плотен. У него короткие усы, на темных висках ни единого седого волоса, нос крупный, лицо смуглое и крепкое.

Кузьмин считается самым лучшим и самым опытным из всех наших моряков на побережье Восточного океана. Муравьев назначил его командиром «Байкала», чтобы сохранить судно и экипаж.

Евграф Степанович Кузьмин вырос на Охотском море, более двадцати лет тому назад за отличные способности произведен из юнг в штурманские помощники, а затем в штурманы. До этой зимы с окончанием навигации обычно преподавал в штурманском училище в Охотске.

Штурман Кузьмин не жал руки гостям, а лишь слабо держал их в своей тяжелой и широкой ладони, которой, казалось, стоит едва сжаться, как она раздавит всякую другую руку.

Матросы стояли слитно, стройно. Когда Невельской встречался с кем-нибудь глазами, торжественно-серьезный взор их менялся и глаза становились по-детски счастливыми.

Завойко принял рапорт и поблагодарил экипаж за службу и за переход. Матросы прокричали: «Рады стараться!»

Невельской поздравил с благополучным окончанием зимовки и поблагодарил от имени губернатора.

Завойко объявил, что сейчас Невельской зачитает императорский указ о награждении экипажа «Байкала» за открытие устьев Амура в прошлом году. Невельской прочел, команда кричала «ура». Все матросы награждались деньгами.

Кузьмин выслушал приказание Завойко, приложил руку к козырьку и скомандовал: «Вольно». Он закурил трубку, с любопытством приглядываясь к Невельскому. Тот стал обниматься и целоваться со своими матросами.

— Здравствуй, брат Подобин!

— Здравствуйте, Геннадий Иванович! Мне ли письмо?

— Есть… И тебе, Веревкин. Вот от жены…

Матросы, стоя в строю, старались не пропустить слова. Капитан привез письма, и еще несколько пришло в Аян с почтой — он все роздал. Многие не получили писем, но все почувствовали сейчас близость родины, и каждый был благодарен капитану и встревожен, словно всем привезли вести из дому.

Матросам приказали разойтись. Они обступили капитана.

— Вот вам молодцы ваши! — сказал Кузьмин.

Невельской что-то буркнул, кивнув головой.

— Берегу их, как малых ребят, — добавил штурман. — Нежить приходится…

— Линьком, Геннадий Иванович! — подхватил боцман Горшков, тоже получивший письмо и спрятавший его за пазуху. Он не желал выказывать слабости и бежать сразу читать.

Все были взволнованы и денежной наградой, и указом царя, и встречей, и письмами.

— Как, братцы, зимовалось на Камчатке? — спросил капитан, все еще не чувствуя в себе ни былой силы, ни задора.

— Шибко маслено! — заметил молоденький Алеха, желавший угодить капитану.

— Слава богу, Геннадий Иванович, — отвечал усатый приземистый Козлов. Он за зиму сильно поседел. — Помнили твой приказ! Радуйся, вашескородие, все живы-здоровы!

Невельской радовался, но слабо, как радуется человек после тяжелой болезни своим первым нетвердым шагам.

— Терпели, как велел! — угрюмо подтвердил Иван Подобин — любимец капитана и постоянный критик всех его распоряжений.

— А где же Фомин?

— Я тут! — гаркнул здоровяк матрос с повязанным лицом. Тая дыхание, стоял он позади товарищей. В строй ему не велели вставать, у него распухло лицо, и он вылез на палубу, когда скомандовали разойтись. — Мне письмецо? — с испуганным видом спросил матрос, проталкиваясь. Он широколиц, с маленькими глазками.

— Нет… — Капитан внутренне смутился, что напрасно обнадежил, а матросы захохотали над Фоминым.

— Что такое, думаю, откуда? — сказал тот с деланно смешливым видом. — Никто никогда не писал!

Сегодня он видел, как получали письма товарищи, и, когда его выкрикнули, у него душа замерла. А хотел бы и он получить весточку.

— Ты еще шире в плечах стал! — сказал Фомину капитан.

— Разъелся на берегу! — молвил Шестаков.

Шестаков — самый грамотный и удалой в экипаже, самоучка, перерешавший за зиму весь задачник, подаренный ему капитаном, — не получил сегодня письма. Ему должны были писать из дому на Охотск, он здесь не ждал вестей. Капитан сказал, что был в семье его брата, матроса, и что к ним в Кронштадт приезжала сестра из деревни.

Матросы рассказали капитану, что в Петропавловске зима была славная, заготовляли дрова, потом лед, как провели праздники, как шли оттуда.

— Своя земля! Соленая капуста да цвелые сухари. Рыба еще была — ели досыта.

Как-то странно, словно с обидой сказал это Шестаков. Жесткое решение капитана на самом деле многих задело за сердце. Не думали матросы, что капитан не исхлопочет им зимовку на Гавайях. Там у Шестакова остались знакомые, там славная земля, питание стоит гроши, жить можно было без тоски. Думать не хотелось, что доверия не было экипажу после таких открытий. Неужели боялось начальство, что схватим в Гонолулу «венеру»? Что погибнет дисциплина? Не раз говорили об этом матросы с осени на Камчатке. Но все, казалось, забылось со временем.

Завойко, Невельской и Кузьмин пошли вниз.

— Чего-то кислый наш Геннадий Иванович! — сказал Иван Подобин, когда матросы остались одни.

— Гулял всю зиму, теперь примется за нас! — молвил Конев.

— Теперь первое дело — Амур! — с важностью рассуждал Тихонов, получивший «старшего унтера».

— Аму-ур! — с насмешкой сказал Конев.

Он только что прочел письмо, присланное из пензенской деревни, и почувствовал неприязнь к службе. Конева всегда хвалили, но он никогда не умилялся начальством и, казалось, никакими торжествами или пламенными речами нельзя было зажечь его крепкую крестьянскую душу.

«Давнули где, что ль, нашего Геннадия Ивановича?» — размышлял Иван Подобин, желавший всегда и во всяком деле додумываться до причин. Без причины человек не мог так осунуться и перемениться взором. Судя по тому, как читали приказ и при каких чинах капитан вернулся — стал первого ранга, — по службе ему везло… «Загадка! — решил матрос. — А может, еще и сам не знает, что и как делать… Эх, господа!»

Матросы заметили новые эполеты и перемену в лице капитана.

— Девки его истаскали за зиму! — при общем смехе добродушно объявил Фомин.

— За новые-то эполеты! Все обмывал их поди! — заметил Бахрушев.

Невельской вошел в каюту. Он вспомнил, как жил в ней, мечтал, надеялся…

— Василий Степанович! — воскликнул Невельской. — А ведь сама судьба за то, чтобы мне идти на «Байкале»! Ни «Охотска», ни «Ангары» еще нет, и бог весть когда они еще выйдут из Охотска.

Кузьмин просветлел лицом. Он уже толковал с Завойко на палубе, пока капитан разговаривал с матросами, и был очень недоволен тем, что «Байкал» пойдет на Камчатку, а экспедиция к Амуру отправится на «Ангаре».

Кузьмин шел в Аян в полной уверенности, что судно пойдет на Амур.

— Со дня на день суда будут! — ответил Завойко. — Ведь на «Охотске» идет ваш десант.

Невельской стал излагать свой план. Он предложил, не теряя времени, идти на «Байкале» на устье. Тем временем подойдет «Охотск», «Байкал» с Амура вернется в Аян, а «Охотск» сменит его и пойдет на Амур.

Завойко не желал мешать делу и не дал воли своим обидам. Он сразу согласился.

Долго говорили, что грузить, когда и как. Решено было сразу готовить судно к плаванию. На день команду отпускали на берег.

Когда Завойко и Невельской поднялись на палубу, чтобы съехать на берег, к борту подошла шлюпка, матросы с рук на руки стали передавать оленьи окорока, свежую рыбу, туеса с мороженой ягодой, бутыль уксуса, любимого матросами. Подняли мешок с горячим хлебом — по приказанию Василия Степановича пекарня работала всю ночь.

По лишней чарке оба капитана назначили всей команде от себя.

На прощанье Кузьмин сказал Невельскому, что среди матросов было много толков, как пойдут к Амуру, — все они давно ждали этого.

Кузьмин знал, что Невельской очень ценил и любил команду «Байкала», что в прошлом году, уезжая в Петербург, принял меры, чтобы ее не расформировали и чтобы на зимовку она пошла, имея все необходимое.

Команда «Байкала» нравилась Кузьмину. Он считал за честь командовать судном, на котором матросы взяты из экипажей «Авроры» и «Ингерманланда». Тут не приходилось кричать. Люди делали все быстро. Экипаж подобран из здоровых и сильных людей. Многие теперь уже унтер-офицеры.

Тем удивительней было для него, что Невельской соглашался отпустить «Байкал» обратно на Камчатку, расстаться со своими матросами, которые так к нему рвались.

Кузьмин в душе не очень любил Василия Степановича, хотя и ладил с ним. Но по долгу службы он обязан стоять за охотское начальство, хотя и понимает, что лучшего администратора и хозяина, чем Завойко, в этих краях еще не бывало. Но сам он мог служить с кем угодно. Кузьмин дело знал, и его за это все уважали.

Кузьмин опять подержал руки офицеров в своей тяжелой огромной ладони.

Завойко и Невельской сели в шлюпку.

…Через день началась разгрузка. Работали казаки, якуты и матросы.

Пришла почта из Иркутска. От генерала ничего не было. Невельской получил письмо от Литке. Тот благословлял Геннадия Ивановича на подвиг, писал, что счастлив, верит, что скоро начнется движение на Восточном океане, советовал не нарушать обычаев жизни туземцев.

Завойко тоже получил письма. Одно из них было от якутского комиссионера Компании.

— Юленька, Юленька! Так я уже знаю, почему Невельской сошел с ума! — поспешил Василий Степанович с письмом в комнату жены. — Оказывается, наш Геннадий Иванович сватался в Иркутске к племяннице гражданского губернатора Зарина, которая давно любит другого… И она выдала Невельскому арбуз! Так вот почему он явился такой бешеный и бил по дороге якутов… А как дело было в марте, то арбуз, Юленька, был соленый!

Невельской пришел в гавань. Люди работали охотно. Шестаков раза два подавал дельные советы, как лучше разгрузить судно, что куда укладывать.

Капитан слушал своих людей и удивлялся. В прошлом году он их тянул за собой, объяснял им цель, принуждал, уговаривал. Нынче, казалось, поход на Амур им нужнее, чем ему. Матросы мгновенно исполняли любое приказание.

«Мне надо взять себя в руки, — думал капитан. — Люди ждут от меня подвига, а я, кажется, раскис. Они рвутся туда, и уж не я их, а они меня тянут вперед, меня, павшего духом.

У людей не было видно ни тени огорчения, обиды, озлобления, недоверия, как в прошлом году осенью, когда прощались. А что бы сталось, если бы «Байкал» зимовал в Охотске и там команду растасовали бы? Теперь, при таком падении своих сил, я никогда бы не нашел новых людей!»

— На Амуре я, Геннадий Иванович, уговаривал одну… — рассказывал Фомин, когда матросы отдыхали. — Ох, соглашалась!

— Гилячка? — спросил капитан.

— Как же! Черноморденькая! Теперь бы встретить ее! Вот Козлов не верит, а я говорю, гиляки исподнее тоже носят, на бабах штаны из рыбьей кожи… Как камчадалки. Одинаково!

Матросы смеялись.

Вечером Кузьмин, Завойко, поп и Невельской опять играли в карты, пили виски, спорили…

Ночью Невельской сидел над бумагами, готовя их к отсылке в Иркутск.

Судно стояло на рейде. У Евграфа Степановича все готово. Невельской задерживался на берегу. Кузьмин уж знал теперь, что он за человек. У него мысли, кажется, рождаются сразу по две или по три, и он бегает от дела к делу, хочет исполнить то, что невозможно сделать одному, а Завойко не очень ему сочувствует, вот Невельской и крутится как белка в колесе.

Матросы тоже ожидали приезда капитана. Они не собирались его ни о чем расспрашивать, полагая, что в плавание поговорят с ним по душам. Они наслышались в Аяне, что капитаном тут недовольны, что он со здешним начальством не ладит.

Наконец приехал капитан.

— Молодец Завойко! — сказал он Кузьмину, поднявшись на палубу. — Как обещал, так все и сделал!

День был ясный. Когда вышли из бухты, море, казалось, набухло. Оно стало громадней, светлей, пошло навстречу судну большими, но пологими, светлыми, голубовато-зелеными волнами без гребней. Изредка вдали вспыхивали белые огни. Это гребни дальних волн отражали слепящее солнце.

«Я иду вперед, — подумал капитан, — а мысли мои позади». Сегодня долго думал он над бумагами, посланными в Иркутск. Не то хотелось бы написать туда…

— Что же это, Геннадий Иванович, открывали мы, а займут охотские? В десант так чужие, — говорил вечером Подобин, стоя у руля. — Такую силу везем: пушки, груз, продукты такие хорошие, товар какой! Я посмотрел — одно сукно чего стоит!

— А зачем тебе такое сукно?

— Заслужил бы… Своим послал…

На «Байкале» тихо. Кузьмин и Невельской негромко отдают команду, нет ни рева в трубу, ни матерщины. Боцман тоже не орет, люди делают все быстро и дружно. Вот они побежали к левому борту, взялись за снасти, и уж исполнено приказание: все расходятся.

— Хочу, брат Подобин, часть наших людей взять в экспедицию, — говорит капитан своему рулевому.

— Вы уж берите всех с судном… Пробили склянки.

Подобин сменился.

— Чего тебе Геннадий Иванович сказывал? — спросил его Козлов, когда капитан сошел вниз.

— Чё-то не ухватилось нашему капитану, — уверял Фомин. — Подменили его… Красоточка какая-то околдовала.

— Завойко ему не потрафил, — ответил Подобин.

— Сам сказал?

— Нет, он ничего не говорил. На «Охотске» команда из здешних; видно, Завойко хочет своим дать выслугу…

Матросы не забыли присланную на судно черемшу, бруснику и свежее мясо, они только удивлялись, почему Завойко зол на капитана. Объяснение нашлось — у Невельского чины, он в Питере был, а этот сидит в Аяне.

— Погоди еще… он нашего капитана обставит, — заметил Конев. — У Завойко — сила! — И добавил потихоньку: — Куда нашему до него! Вот у Завойко зимовать. Этот бы прокормил.

Утром синели на траверзе полосы Большого Шантара. Дул попутный ветер. Шли под всеми парусами.

Шестаков ходил заниматься к капитану и, возвратившись, сказал, что «Байкал» в Амур не пойдет.

— Нас, брат Шестаков, не спрашивают… Приказано ставить пост на Иски! — молвил старший унтер-офицер Бахрушев.

— Место нехорошее…

— Что же поделаешь! Якорная стоянка, пресная вода, что еще нам надо?

Капитан говорит: «Поставлю пост, а уж там посмотрим…»

— Это он может! — согласился Горшков.

Шестаков замечал, что капитан пишет какие-то бумаги, буквы на них крупные, писаны не по-русски. Похоже, объявления… «Где он их приклеит?» — думал матрос.


…Кузьмин покуривал трубку и молчал.

Уплывала вдаль слабая синь Большого Шантара. Прошли остров Кусова, похожий на крутую гору среди моря. Видны за кормой его темные морщины в густых лесах и желтоватые грани стосаженных скал. Море вздувается под ними, медленно подымая на скалы белые кружева.

— Где будем сгружаться, вашескородие? — спросил Фомин у Невельского.

Такие разговоры разрешались еще на «Авроре» у Литке. Когда капитан появлялся на баке, матросы говорили обо всем, что их тревожило.

— Десант высадим в заливе Счастья.

— Где рыба шла? — спросил матрос.

— Да, где шла рыба, где много было белух в прилив…

— А кто же пойдет на устье?

— Пока поставим пост на Иски.

— Надо бы устье занимать, Геннадий Иванович, — сказал Козлов.

— Конечно, надо!

— Брать, так за рога! А почему нас сменит «Охотск»?

Невельской объявил, что «Байкал» берет больше груза и нужен для транспортировки на Камчатку.

— На одну ложку две горошки хотят, Геннадий Иванович! — сказал Козлов.

Лицо Невельского быстро оживилось, взор принял воинственное, обычное для него, острое выражение.

«Вот он когда ожил!» — подумал Иван Подобин, тоже торчавший на баке. Он не был на вахте.

«Подлецы! — подумал капитан, — Матросы понимают!»

— Я, Геннадий Иванович, хочу спросить… — заговорил Шестаков.

— Пожалуйста…

— Когда описывали полуостров Князя Константина, вы говорили, что надо там пост поставить…

Невельской улыбнулся.

— Я пойду туда после.

Матросы неодобрительно молчали. «После» — это значит не с ними, а с охотскими.

— Ты много хочешь, Шестаков. Да ведь мы уже говорили с тобой.

Матросы стали вспоминать знакомых гиляков, беглого русского, названия селений, хотя и перевирали их. Теперь, когда снова подходили к устьям Амура, все вспоминалось.

— Что же, Геннадий Иванович, сгрузим десант, и все? — спросил Козлов.

— А что бы ты хотел?

Матросы утихли. Никто не ответил.

— Когда сгрузимся, тогда посмотрим! — сказал капитан. — Еще не знаем, как там наши, как Дмитрий Иванович.

— Сам Амур открыл, а говорит, что пост будет в Счастье! — рассуждали матросы.

— Что ее открывать? — отозвался Конев. — Река и река! Она сама открыта. Зашли и смерили.

— Он уж знает, где что ставить! — сказал Тихонов.

— Это мало важности, что капитан, — отвечал Конев недовольно.

Капитан сказал, что вызовет добровольцев из экипажа, которые пожелают остаться с ним на берегу в экспедиции.

Конев в душе считал себя открывателем Амура. Он первый в прошлом году во время описи заметил стада белух, решил, что, видимо, идут за рыбой на пресную воду, и предсказал, что близка большая река.

А реку первый увидел Веревкин и считал себя первооткрывателем. Оба матроса из-за этого недолюбливали друг друга.

На траверзе синел островок Рейнеке, тупой лиловый мыс Литке слился с вечерними сумерками. Утром видны были огромные утюги сопок, между ними лес, внизу отмели. К полудню сопки стали ниже и отошли от берега, над отмелями тянулась низкая темная полоса тайги. И эта полоса стала отходить, отделяться от отмелей, а пески стали выше, шире, круче… Вскоре тайга совсем исчезла за ними. Прибой грохотал и вил вихри у крутой косы. За сплошной полосой песка, очень далеко, чуть голубели лесистые хребты.

— Коса Иски начинается, — сказал капитан.

Штурман взял высоту. Матросы узнавали место. Близок был вход в залив Счастья.

На берегу стали видны лодки и толпа гиляков, из-за косы вился дымок.

Кузьмин на пляшущей по волнам шлюпке отправился туда с шестью матросами.

Глава седьмая
В ДЕНЬ ПЕТРА И ПАВЛА

Когда Кузьмин вернулся, Невельской съехал на берег, увидел гиляцких собак, ослепительно чистый, сверкающий на солнце песок, нескольких гиляков на возвышении. Он поднялся к ним.

За косой открылся тихий, мирно сверкающий залив Счастья. Невдалеке гиляцкие юрты, около них на песке нарты со щербатыми белыми полозьями из старых ребер кита; рыба и красные туши нерп сушатся повсюду. Он почувствовал, что счастлив видеть все это и что в нем рождается былая энергия.

Навстречу капитану через косу быстро шел высокий чернобровый человек в гиляцкой рубахе.

— Дмитрий Иванович!

— Геннадий Иванович!

— Поздравляю, мой дорогой! Вы — поручик корпуса штурманов! Чин возвращен вам.

Орлов обнял Невельского.

— Харитина Михайловна здорова, послала письмо, гостинцы, бочку браги… Все благополучно. Как у вас?

Они сели на песок. Орлов, вытирая пальцами слезы, некоторое время не мог говорить. Вокруг уселись лохматые гиляки и матросы, тут же устроились гиляцкие собаки.

«И в самом деле, — подумал капитан, — разве мне одному отказали? Чем я лучше других? Не гибнуть же из-за этого… Больно было, но вот я опять крепок. Разве я проклят и не встречу в жизни человека, который полюбит меня?»

— Как вы сказали? — спросил он Орлова, не вникнув еще в смысл его слов, но удержав в памяти конец фразы: «…лес рубить надо на той стороне».

Орлов, чтобы недаром шло время, нанял гиляков заготовлять бревна для построек, но не знал, где строиться, было на примете несколько удобных мест.

Невельскому тут нравилось, и приятно было сидеть с гиляками — не хотелось уходить с этого прокаленного солнцем песка, от этих слабо набегающих из тайги запахов.

— На той стороне залива лес очень хороший, — повторил Орлов. — Гиляки охотно взялись нам помогать. Вот они, наши лесорубы!

Гиляки, сидевшие вокруг капитана и Орлова, смотрели на него пристально.

— У меня урядник и двое казаков на «Байкале». Они рубщики.

— Не Николай ли Пестряков?

— Он и Егор с Андрияном…

В Аяне были слухи, что Орлов погиб, что гиляки враждебны и никогда не позволят на своей земле обосноваться. А тут все мирно и спокойно. Гиляки сидят доверчиво, и по лицам их видно все лучше, чем из любого рапорта. И рубят они лес… Видно, в дружбе с Дмитрием Ивановичем.

Орлов рассказал, что река Амур, на устье которой прибыл он в апреле, вскрылась месяц тому назад, а здесь льды ушли только что… И сейчас еще видны были кое-где, как бы чудом сохранившиеся на солнцепеке, глыбы льда.

— А на Амуре лед давно прошел, и южный фарватер вскрылся еще в мае. С юга подходило к лиману какое-то судно…

— Сами видели?

— Видел сам, Геннадий Иванович!

Орлов рассказал об исследованиях, что производил всю весну.

Невельской приказал сигналить Кузьмину, который сразу после встречи с гиляками, отдав им доску-талисман, вернулся на судно. Сигнальщик передал, чтобы ждали гиляка-лоцмана идти в залив.

Подошел высокий гиляк.

— Здравствуй, капитан! — сказал он, протягивая руку Невельскому.

Тот поднялся и пожал ее.

— Это Позь, Геннадий Иванович. Мой приятель и проводник.

У Позя широкое лицо, умные, зоркие глаза.

— Надо вести судно в залив! — сказал ему Орлов по-гиляцки.

— Поедем, капитан! — обращаясь к Невельскому как к равному, сказал Позь.

Орлов сходил за своими вещами в гиляцкую юрту.

Все спустились с обрыва вниз. Прибой время от времени накатывал большую волну. Матросы, Позь и Невельской, подхватив шлюпку за борта, побежали по кипящей воде. Море угостило их несколькими сильными ударами, окатило с ног до головы. Они прыгнули в шлюпку, сразу их подняло на огромную высоту, матросы налегли на весла, и шлюпка полетела вниз. Отошли от берега, и волны сразу стали меньше. С трудом перепрыгивали на шторм-трап и забирались на борт «Байкала». Шлюпку подняли.

Теперь на песчаном берегу виднелась маленькая кучка гиляков.

— Здоров, Евграф! — воскликнул Орлов.

— Магарыч, магарыч с тебя, Дмитрий, — говорил Кузьмин, обнимая старого приятеля, и вытер глаза двумя короткими толстыми пальцами. Тяжелое, загоревшее лицо Орлова было спокойно, когда капитан отдал ему письмо Харитины Михайловны. Только руки дрожали, когда он прятал письмо за пазуху, видимо, так же как Горшков в Аяне, желая отложить чтение на другое время.

Позь встал рядом с Подобиным. По тому, как он рукой показывал, куда держать, Невельской решил, что гиляк бывал на кораблях прежде.

Судно вошло в залив. Тут дул тот же ветер, но поверхность воды была зеркальна. Отлив, вода низкая, вдали полосы мелей и лайд, на их мокрую грязь, видно, нанесло морскую траву, они кажутся желто-зелеными. Множество куликов, как белые искорки, рассыпаны на мелях, толстые черные утки, похожие на бутылки шампанского, пролетают парами.

— Вери гут! — сказал Позь. — Отдавай якорь, капитан!

И гиляк пошел с юта.

Невельской, Кузьмин, Орлов, боцман Горшков, Позь и казачий урядник собрались в каюте капитана. Невельской объявил императорский указ об основании поста в заливе Счастья. Обсуждали, как свозить тяжести и десант, как доставлять лес, кто пойдет на лесорубку, как выбирать место для поста, делать промеры.

Оставшись с капитаном и Позем, Орлов рассказывал о своих наблюдениях за приливами и отливами. По его словам, вход в залив Счастья и выход из него вполне возможны в самую малую воду. Позь подтвердил это.

Орлов наблюдал также за режимом льдов в лимане, за вскрытием реки и делал промеры на фарватерах, ведущих из лимана. Он рассказал очень неприятную для Невельского новость, что при сильном южном ветре на северном баре, при отливе, такой сгон воды, что фарватер сильно мелеет. А на юге лимана в эту пору море уже чисто и фарватер южный открыт. Туда, видно, идет главная масса речной воды.

Невельской озаботился всем этим.

— Мы весны тут не видели, Геннадий Иванович! — говорил Орлов. — Ждем судна, а лед все ходит, все гоняет его течение от Амура и к Амуру. Как прилив и ветер прибойный — льды найдут с моря — станет зима!

— Я видел такую же картину в Аяне…

Говорили о гиляках и маньчжурах, о их взаимоотношениях, о здешней туземной торговле.

— Китоловы, Геннадий Иванович, все знают залив Счастья. Здешние гиляки терпят от них. Тут у них стоянка и налив пресной воды на речке Иски. Коса и стойбище гиляцкое тоже называется Иски. Верстах в четырех от устья у них зимники. Там тайга, охота хорошая и зимой теплей, чем тут, на косе… А летом приходят суда, торгуют с китоловами… И рыба тут морская, нерпы, белухи…

Орлов опять помянул, что южный фарватер удобен, что всюду ходят китоловы и что здесь льды, что южный фарватер, ведущий в Японское море, вскрывается раньше северного и раньше залива Счастья почти на целый месяц. Невельской возбужденно заходил по каюте. В нем подымалась новая волна озлобления.

— Мы будем сидеть во льдах в заливе Счастья, а любое судно тем временем через южный фарватер сможет заходить в реку… Подлецы! Лезем в Грецию, а Сибирь не можем защитить.

Орлов не сразу понял, кого Невельской честит. Даже тут, в далеких краях, люди побаивались в те времена подобных суждений.

— Решено обойтись полумерами, Дмитрий Иванович! Не позволяют занимать Амур! То, что я прочел, это все! — сказал капитан. — Пока иного нет. И еще слава богу, что есть этот залив и его разрешено нам занять! Действительно — залив Счастья! А что бы мы делали, если бы его не было! За что зацепились бы? Но мы с вами не должны ждать, когда китобои войдут в реку… Наше дело, Дмитрий Иванович, — сказал Невельской, уставившись на собеседника, — действовать! Повеление исполним, Дмитрий Иванович! Но если мы, — он засмеялся суховатым неприятным смешком, — будем делать только то, что свыше велено, — все погибнет! Будем исполнять, что сами найдем нужным, что нам подскажет здешняя обстановка.

Орлов надеялся, что с приходом судна окончилась эта постоянная тревога, когда ждешь, что вот-вот маньчжуры явятся и всадят тебе нож в спину. Как ни дружественны были гиляки, но все же они страшатся маньчжуров, да и у гиляков законов нет. Нож — их закон! С ними говоришь и не знаешь, чем вдруг можешь обидеть. Однажды какой-то пустяк в юрте сделал, а они вдруг как вскочат все и закричат. Оказывается, нарушил обычай. Лег спать не в ту сторону ногами. Еле уладил.

Эти долгие месяцы Орлов жил совершенно один среди чужого народа и ладил с ним, хотя никто не знает, чего это ему стоило.

— На Амуре, конечно, лучше бы строиться! — уклончиво заметил он.

— Пост ставить будем тут. Надо укрепление выстроить, днем и ночью быть наготове, если кто сунется — рыло разобьем!

— Когда я жил на Погиби, приезжали гиляки с южного побережья, — продолжал Орлов свое, — и рассказывали. Что нынче, как только море у них очистилось, кроме того корабля, который я сам видел, приходили еще два больших судна и стояли на якорях. Ждали, когда разойдутся льды, и хотели идти на север искать проход в реку. Делали промеры, но не дождались будто бы и ушли…

— У европейцев есть и китобои грамотные. Могли читать перевод с японского, описание Мамио[116], и попытаться все проверить, да и от туземцев они многое могут узнать.

Вечером сделали баню. Двое матросов, парили Орлова и окатывали горячей и холодной водой. Орлов не только давно не парился, но и не мылся. В заливе вода все еще холодная.

Спал он в каюте. Думал с вечера о том, что писала жена. Он ждал ее с «Охотском».

Утром капитан и Орлов, взяв с собой боцмана и казачьего урядника, съехали на берег.

Шлюпка пробороздила килем песок. Краснолицый Конев выскочил, держа конец.

Здесь тихо, не то, что с морской стороны. Там, за косой, шумело и волновалось море, казалось, оно выше песков.

Офицеры, сопровождаемые гиляками, поднялись на гребень косы, поросший кедровым стланцем и можжевельником. Перед ними расстилались бледные воды залива со множеством банок и отмелей. Большой и низкий песчаный остров Удд[117] тянулся на юго-восток. Кулики и утки носились повсюду. Видимо, на острове были их гнезда. Между косой и островом — пески и море.

Место невеселое, но Невельскому оно нравилось. Воротами в море синел узкий пролив между низкими песками. Там грохотал бурун.

По другую сторону косы, все в белых гребнях, шумело иссиня-зеленое море, иногда прыгали белухи, показывая свои белые спины, чернели головы нерп. Чайки белой пуховой тучей висели над морем, наполняя воздух страстными криками. Их было бесчисленное множество, и они белели повсюду, куда только хватал глаз, кажется, до самого горизонта метались пушинки, разносимые ветром. Толстые и жирные, они, когда море выплескивало рыбную молодь, падали на разбившуюся волну и с рыбой в клювах летали совсем низко, у самых лиц людей, стоявших жалкой кучкой на этом огромном песчаном берегу.

Невельской чувствовал, как он мал среди этой великой природы. А окружающие ждали, что скажет капитан, и все обращались к нему. Но то, что пришло ему на ум при виде этих туч чаек над зеленым прибоем, он не мог высказать никому…

— Осенью большая волна идет, — заговорил Позь, показывая рукой на море, — как сюда ударит — и пойдет на залив. Если шибко крепкий шторм, тогда худо…

Позь провел всех туда, где коса выше.

— А юрты ваши не смывает? — спросил Орлов, косясь на Невельского и говоря все это для него.

Позь помолчал, морща лоб, и живо обернулся к старым гилякам, повсюду сопровождавшим капитана, и спросил, не было ли на их памяти подобных случаев.

— Нгы, нгы, — замотали те головами и стали что-то объяснять.

— Нет… юрты не смывает, — перевел Позь.

Офицеры и гиляки обошли всю косу, побывали в зарослях стелющегося кедра на гребне; ближе к лесу кедр стал крупней и стволы его были не так корявы и даже выше людского роста. Прошли через гиляцкое стойбище. Дети, женщины вышли встречать гостей. Старики приглашали их в свои дома.

Шагах в пятистах от стойбища Позь остановился.

— Вот тут, капитан, хорошее место! — сказал он. — Глубоко. Как раз подойдет судно! Коса высокая. Вода осенью через косу пойдет, мало пойдет, много не пойдет.

Невельской решил завтра начать делать тщательные промеры от этого места до входного мыса, исследовать залив.

— Тут как раз прямвахтер! — сказал Позь, показывая на мыс. «Прямвахтером» он называл прямой фарватер.

— А ты как думаешь, Шестаков? — спросил капитан.

— Китолов сюда приходит? — спросил матрос.

— Конечно! — ответил Позь и хитро прищурился.

— Гиляки, Геннадий Иванович, хотят, чтобы мы рядом стояли.

Урядник спросил, близка ли тут вода, можно ли копать колодцы. Боцман Горшков поинтересовался, есть ли берегом дорога на речку Иски, что впадает в залив.

Гиляки отвечали, что колодцев не копают. Что тропа на речку есть, но далеко, и летом никто пешком не ходит, ближе на лодке доехать, что китобои бывают, грабят и обижают.

— Тут русские жить будут? — спросил у Позя один из стариков.

— Да, будут тут жить.

Невельской велел сказать гилякам, что китобои не будут их больше обижать, что русские этого не позволят, нарочно селятся там, куда приходят китобои.

Гиляки стали ему кланяться.

— Мы знаем тебя, ты хороший человек! — похлопывая капитана по плечу, сказал один из стариков.

Молодой гиляк с косой показал на море.

— Американ! — сказал он. — У-у! Паф-паф! — Гиляк схватился за грудь, как бы показывая, что ранен.

Все засмеялись.

— Американ… — Гиляк быстро сделал движение рукой, показывая, что корабль входит в залив. — Русский паф-паф! Американ бурл-л…

Гиляк этот, по имени Чумбока, был, кажется, всеобщим любимцем. Едва он начинал говорить, как все оживлялись.


Позь позвал гостей в стойбище. Зашли в одну из юрт. Подали угощение: японскую рисовую водку, которую хозяин разливал в маленькие китайские чашечки.

Хозяина звали Питкен. Трудно сказать, сколько ему лет. Он румян, широколиц, живой, бойкий, веселый. У него еще молодая жена.

Гиляки стали рассказывать, что южней устья Амура есть залив, туда входят суда, там очень хорошие места. Они чертили все это на бумаге, в записной книжке капитана, показывали, как течет Амур, как и где впадают в него реки, где тропы в страну русских, где перевалы с Амура к морю и какие там гавани. Позь торговал и во время своих поездок бывал очень далеко. Он рассказывал про Сахалин. Сказал, что южней моря теплее, водятся акулы, киты тоже есть. Когда у него не хватало русских слов, Афоня помогал.

— Вот этот парень жил у японцев, — говорил Афоня, показывая на молодого гиляка Чумбоку.

— Это мой лесоруб. Он каждый день спрашивал, когда капитан придет, — сказал Орлов.

— Почему он с косой? — спросил капитан.

— Он не гиляк, а гольд, бежавший от преследования. Гольды носят косы, у маньчжуров моду переняли.

Гиляки опять угощали водкой, ягодой с жиром, мясом и долго рассказывали. Матросы и казачий урядник заметно утомились.

— Ну, можно у вас тут строиться?

— Можно!

— Мы Дмитрия Ивановича не обижали, — сказал хозяин, — он оставлял у нас товары свои, мы их не трогали…

На судно вернулись поздно.

Утром по свистку боцмана всех подняли на аврал. Приехал Позь. Пришло несколько лодок, в них человек двадцать гиляков. Матросы спустили на воду баркас, шестерку и вельбот.

Началась перевозка грузов.

Капитан с четырьмя матросами отправился на вельботе делать промеры.

Чумбока, подойдя в лодке борт о борт к вельботу, тронул Невельского за руку и показал в море. Далеко-далеко, как белое перо, воткнутое в воду, виднелся парус китобоя…


В день Петра и Павла на косе установили мачту.

Невельской объявил своей команде, что в память государя Петра Великого — основателя русского флота, предвидевшего значение Тихого океана в развитии государства, пост будет называться Петровским.

Прочитали молитву. Подняли флаг. Матросы дали залп из ружей.

Наступило время отправлять «Байкал» в Аян. На смену с десантом и запасами должен прийти «Охотск» или «Ангара».

Невельской составил длинный список разных предметов, которые оказались нужны сверх того, что предполагалось прислать сюда на «Охотске».

— Только бы Василий Степанович не задержал «Охотска», — сказал Кузьмин.

— Он дал мне слово, что не задержит.

— Мало ли что бывает, — уклончиво молвил Кузьмин.

«Конечно, он может «Байкал» взять, а судна мне не прислать. Уж что-то он очень любезен был, когда меня провожал, и все твердил, что сам, мол, сделает все, что на его слово можно положиться как на каменную гору. Может быть, это фальшь?» Теперь, когда рядом были такие ясные, трезвые и простые люди, как Позь, Кузьмин, матросы и гиляки, неприятно, даже противно вспоминать свое аянское житье-бытье у Завойко и все ссоры с ним, а еще неприятней его любезности. За всем самому надо следить, чтобы потом локти не кусать: тут жаловаться некому.

Отправились на гиляцкой лодке к лесорубам. Озеро мелело. Зелень на лайдах, морская трава, опять утки. Стало совсем мелко. Озеро превратилось в болото.

Вскоре показалась палатка лесорубов.

— Что же это, Геннадий Иванович, за топоры! Лиственницу не берут, — пожаловался урядник Пестряков, прибывший сюда накануне на гиляцкой лодке. — Вот посмотрите!

— Завтра пойдет «Байкал», я напишу в Аян. Это наша с тобой вина, мы проглядели в Аяне.

— Разве Василий Степанович станет выбирать по письму хорошие топоры? Да ему теперь некогда! Надо кому-то ехать туда, чтобы самим отобрать.

Капитан осмотрел лес, палатку, где жили урядник и казаки, стоящий рядом шалаш лесорубов-гиляков.

Когда Невельской вернулся на косу, Позь спросил:

— Капитан, судно куда пойдет? В Аян?

— Да…

Позь бывал в Китае и у японцев на промыслах, он видел много разных народов.

— Поехать бы юрты Дмитрия Иваныча посмотреть, — сказал он, хитро улыбаясь.

Невельской ничего не ответил.

Виды новой страны лечат душевные раны. В эти солнечные дни, когда Петровское зимовье было заложено, и на пустынном месте начал основываться первый на Амуре пост, и закипела бурная работа, — стало действительностью то, что много лет было лишь мечтой, — Геннадий Иванович почувствовал, что ему легче. Он снова обретал энергию и твердость духа. И каждое бревно, пригнанное по воде на пост, радовало его… Свое неудачное сватовство он, казалось, вспоминал спокойней. Но он помнил все — с первого счастливого дня и до последнего, когда он вышел из кабинета Зарина.

Ему захотелось написать Владимиру Николаевичу, объяснить, почему так все случилось. Капитан последнюю ночь проводил в своей каюте. Завтра он съедет на берег, а послезавтра, чуть свет, «Байкал» выйдет из залива.

«Но сделает ли Завойко то, что надо? У Василия Степановича правило — своя рубашка ближе к телу. Где возможно будет, он урежет, и я получу все с опозданием. А может, в Аяне есть письма для меня, и я узнаю, что в Иркутске?..» Эта мысль задела капитана за живое. «Может быть, действительно мне сходить на «Байкале» в Аян самому? А то я буду сидеть тут и ждать погоды, когда Василий Степанович соблаговолит все отправить. Кузьмину он откажет, а мне не посмеет… И надо мне написать письма и все покончить… Пора забыть ее… Я должен написать Владимиру Николаевичу и Пехтерю. Я должен все забыть. Мое счастье — корабль, море, открытия. Вот моя семья…»

Он желал поступить благородно по отношению к Екатерине Ивановне. «Напишу Владимиру Николаевичу, пусть она навсегда простит меня, и попрошу его забыть все, мы должны с ним помириться, попрошу прощения, если оскорбил его. Ведь я ничего не знал! Никто не сказал мне ничего…»

Он решил написать также и Пехтерю — жениху Екатерины Ивановны, извиниться и перед ним.

Он желал отречься от своей любви, но при всяком воспоминании об Аяне и Иркутске испытывал сладкую боль и ловил себя на этом чувстве. Его тянуло в Аян, иногда ему казалось, что какая-то надежда еще есть. Иногда объяснял он свое желание ехать в Аян тем, что там его ждут, быть может, важные известия от Муравьева. Когда он ехал по Лене, он тоже ждал почты…

«Но какая надежда? На что я могу надеяться? Все кончено. Она вышла замуж, на что же я смею еще уповать? Зла Пехтерю я не хочу. Смешно ненавидеть человека за то, что она его любит. Он и сам мне нравился, я всегда был с ним хорош, он неглуп, казался мне милым и скромным…» Вспомнилось, как несколько раз Пехтерь вечерами приезжал во дворец, заходил к «честной братии нижнего этажа» и вид у него был расстроенный, кажется, хотел он узнать что-то… «Все ужасно получилось, и я был безумен, — полагал Невельской, — судьба моя решена, но пусть у них не будет обо мне дурного мнения, пусть они будут счастливы…»

Сказано — сделано… Надо идти да «Байкале»! Стало легче на душе, казалось, теперь он совсем не сожалел о полученном отказе.

Надо было писать Перовскому, Меншикову, великому князю и генералу, сообщить то, что видел, чего не знать им нельзя, описать прибытие на косу, дружескую встречу с гиляками, сообщить о результатах экспедиции Орлова. «Зачем лезть на рожон? Зачем губить себя? Я все подготовлю этими письмами и тогда рискну… — думал он. — Теперь надо как следует объяснить им все обстоятельства, особенно сказать об иностранных судах, которые подходят к южному фарватеру, чтобы потом, когда я сделаю дело, понятно было, что я не мог поступить иначе». Потом он подумал, что в Аяне могли быть письма и из России от матери, от друзей и от Миши.

Капитан вспомнил, что есть на свете Миша, генерал, родные, друзья. Захотелось еще раз туда, где он мог почувствовать родину, стоявшую за его спиной. И даже встреча с Завойко теперь уж не представлялась ему чем-то неприятным. Он надеялся, что сделает все без больших разногласий с ним.

Утром он объявил Кузьмину и Орлову, что идет на «Байкале» в Аян.

Девять матросов с «Байкала» вызвались перейти в экспедицию. Они и трое казаков оставались на косе с Орловым. Невельской оставлял им вельбот и баркас. Еще накануне с «Байкала» свезли фальконет[118], бочки с порохом, ядра. На берегу, у мачты с флагом, белели две палатки. Рядом матросы и казаки ставили сруб избы. Сегодня все в сборе.

Невельской съехал на берег, собрал людей у мачты и объявил, что уходит в Аян, вернется сразу, как только будет судно.

Матросы оставались охотно. Тут — дичь, свежая рыба, запасы муки. Славный кок — Фомин.

— А как с десантом, Геннадий Иванович? — спросил Козлов. — Когда подмога будет?

— Я иду за ней.

Весть, что капитан пойдет на «Байкале», облетела всех и на судне и на берегу. Казаки писали письма домой, матросы просили добыть в Аяне все нужное для зимовки, урядник уверял, что недодали продуктов. Орлов писал жене свои соображения, что ей сюда ехать надо не сейчас, а осенью.

«Гиляки, казаки, матросы — все ждут от меня чего-то, что я в Аяне разрешу все их дела, в рот мне смотрят и готовы за меня, кажется, в огонь и в воду… Так зачем мне «то» общество? Вот люди, для которых я живу и жить буду, я с ними, это мой мир… Матросы мои меня радуют, девять человек согласились охотно остаться в экспедиции, а у меня на душе боль и тоска, что я не таков, каким должен быть. Нет, еду в Аян, рву все окончательно…»

Глава восьмая
ДЕПУТАТЫ

Капитан заканчивал наставления уряднику Пестрякову, когда Позь с Афоней вошли в палатку.

— Ты уходишь на корабле, капитан? — спросил Позь у Невельского.

— Ухожу.

— И Дмитрия Иваныча возьмешь?

— Нет.

Гиляк присел. Пот катил градом с его лица.

Невельской заметил, что Позь, кажется, чувствовал какую-то перемену в планах русских и, быть может, угадывал в них что-то непрочное.

Капитан только что хотел послать за ним урядника.

— Хорошо, что ты пришел.

Всю весну Позь помогал Орлову, ездил с ним всюду, производил промеры, знакомил его с людьми. Орлов говорил, что, когда придет на судне капитан, устье реки будет занято русскими. Но вот капитан пришел, стали строить пост, но к югу русские не идут, а капитан уезжает в Аян. Позю это не нравилось. Зачем же народ встревожили? Позь связывал с действиями русских свои виды на будущее. Он работал не только потому, что хорошо платили. «Для чего же мы с Дмитрием старались?»

— Ты, капитан, на Амур не идешь, а уезжаешь обратно, почему так? Наши люди много будут об этом говорить, если ты уедешь. Все надеялись, что ты пойдешь далеко по Амуру и займешь там места, как обещал Дмитрий.

Капитан закусил ус. Гиляк попал ему не в бровь, а в глаз. Лишний раз он убеждался, что слово, данное гилякам, держать надо крепко.

«Действительно, подло мы выглядели бы перед ними с нашей трусостью и полумерами».

— Это правда, — сказал Невельской. — Но я подумал хорошенько и решил, что должен поехать на несколько дней в Аян.

— А люди подумают, что тебе у нас не понравилось. Ведь ты раньше не хотел этого делать. Старики говорят, что ты, наверно, струсил…

Невельской стал объяснять, что в Аян придут грузы, там надо выбрать для экспедиции хорошие товары.

Это было понятно Позю. Он торговец и знал, что нелегко выбрать нужные товары.

— Ты оставляешь тут людей?

— Да. Двенадцать человек.

— Люди говорят, что, быть может, вы все потом уйдете. Что им отвечать? Ведь мы помогали вам, маньчжурские купцы нам этого не забудут.

— Отвечай всем, что иду за товаром. Караваны с товаром еще не подошли, когда мы уходили из Аяна. Я судно это оставлю там, возьму другое.

— «Байкал» оставишь?

— Да, «Байкал» оставлю. Он нужен в другом месте.

Капитан не мог объяснить, что опасается остаться совсем без судна. А Позь опасался остаться без капитана. Вошел Орлов. С ним был Чумбока.

— Здорово, Позь! Ну, сказал капитану, что хочешь поехать в Аян? Он хочет поехать погостить к нам в Аян, Геннадий Иванович, посмотреть наши юрты.

Офицеры как-то говорили между собой, что хорошо было бы, если бы представители гиляков явились в Аян. Они рассеяли бы все ложные представления о взаимоотношениях экспедиции с гиляками. Завойко бы с ними поговорил и убедился… А то в Аяне верили слухам, будто гиляки хотят вырезать экспедицию.

— А разве ты хочешь ехать? — спросил Невельской.

— Конечно! — оживился Позь.

— Так. Пожалуй, возьмем тебя.

— Я давно хочу в Аян поехать, — улыбнулся Позь.

— Там большой начальник? — спросил Чумбока.

— Большой… Больше меня.

— Он все запишет, что ты скажешь, — добавил Орлов, обращаясь к Позю, — и отправит в Петербург к царю.

— Плохо, капитан, что не пойдешь на Амур! — внезапно ввязался в разговор Чумбока.

Невельской знал, что гольд весной помогал Орлову. Историю его Дмитрий Иванович рассказывал.

— Я ждал тебя, думал вместе пойдем, — продолжал Чумбока. — Но зачем же ты пойдешь в Аян, ведь ты уже ходил один раз?

Невельской повторил объяснения.

— И тот раз ты говорил людям, что вернешься и пойдешь на Амур, а не пошел и опять уезжаешь… Еще раз вернуться хочешь? — спросил Чумбока. — Что же ты зиму делал?

— Всегда сначала надо хорошенько подготовиться, — заступился Позь за капитана.

— Я бы тоже хотел с тобой поехать, посмотреть, как ваши люди живут. Хочу видеть, что там такое, что ты все время туда ездишь, — продолжал Чумбока.

— Дай-ка закурить, капитан! — сказал Позь, с расстроенным видом усаживаясь на табуретку.

Чумбока тоже набил трубку. Он похлопал капитана по плечу.

— Вот мы тебя зовем к нам, а ты не едешь. Плохо! А мы ждем и думаем и не можем понять, что такое? Разве ты нас обманываешь? Пусть аянский капитан пишет царю большую записку, чтобы послал сюда много людей. И кораблей не один, а много. У-ух! — Чумбока размечтался. — Пусть царь знает, чего гиляки хотят…

— Вообще говоря, дельная мысль, — заметил Невельской, обращаясь к Орлову.

Помня совет Литке не ломать обычаев туземцев, не навязывать им ничего, он не запрещал гилякам хлопать себя по плечу. Пусть держатся свободно.

— Еще Питкен в Аян просится, — сказал Орлов.

— Тут много их найдется! — заметил молчавший до сих пор Афоня.

— Питкен захочет еще бабу с собой взять, — добавил Пестряков.

Невельской подумал, хорошо бы, конечно, чтобы гиляки сами объявили о своих желаниях в Аяне, да просили бы Завойко составить бумагу и послать в Петербург, да сказали бы, что они хотят и о чем просят. Эта бумага произведет впечатление в Петербурге. Там любят выражение покорства от новых племен и народов и в этом смысле все поймут. Льву Алексеевичу будет легче действовать. Завойко поговорил бы с гиляками один на один, без меня, и в самом деле во всем убедился бы. Гиляки смышленые и, кажется, лучше меня ему втолкуют.

— Я могу взять двух человек с собой. Только соберите сход и выбирайте сами, кому ехать. Да помните, когда приедем в Аян, аянский джангин[119] спросит вас, зачем вы приехали и чего хотите, вы должны будете ответить за всех, а не только за себя. Посоветуйтесь со своими.

Гиляки ушли. Офицеры уехали на судно.

На другой день под вечер у палатки собралась толпа гиляков. К ним пришел капитан.

— Переведи им, Афоня: если они хотят, чтобы русские тут жили и торговали, пусть пошлют со мной своих людей. Пусть эти люди все скажут капитану в Аяне, а он напишет царю, о чем гиляки просят. Уж тогда меня и мой корабль никто не задержит в Аяне, и мы обещаем прийти и защищать вас от маньчжуров и американов.

Афоня перевел. Гиляки стали переговариваться. Когда они умолкли, капитан спросил тунгуса:

— Что они говорят?

— Они говорят, что пришли сюда потому, что уже выбрали двух человек. Поедут Позь и Питкен.

— А может быть, лучше тебе, капитан, сначала сходить на Амур и занять там места, а потом идти в Аян и менять там корабль большой на меньший? — спросил Чумбока. — Потом делай что хочешь. Тогда и поедут Позь и Питкен, которых мы выбрали.

— Вот вы выбрали Позя, — сказал капитан, обращаясь к толпе и не отвечая на вопрос Чумбоки, — но ведь Позь наш друг. Может быть, Позь думает одно, а вы другое? Может быть, есть люди несогласные с Позем…

— Зачем так говоришь, капитан, — ответил один из стариков. — Здесь собрались люди из нескольких деревень. Мы собрали соседей с Удда. Все согласны с Позем. У гиляков ум один. Позь и Питкен скажут все, что мы думаем.

— Идите, собирайтесь в дорогу, — сказал им капитан. — Когда взойдет солнце, будем тянуться из гавани. К ночи вам надо быть на корабле.

— Ты не беспокойся, капитан, мы найдем, что сказать в Аяне, — говорил Позь.

— Капитан, а у тебя баба есть? — спросил Питкен, тот самый румяный и широколицый гиляк, к которому заходил в юрту Невельской, когда осматривал косу. — Нету? Худо! Оставайся у нас, и мы тебя женим. Будешь тут на косе жить. Место очень хорошее.

— Теперь, Дмитрий Иванович, только бы нам самим не разрушить веры в нас, — сказал капитан, заходя с Орловым в палатку. — Начали мы хорошо.

— Ух, в Аяне много товару! — говорил Чумбока, стоя у палатки в толпе гиляков. — Я слыхал, люди рассказывали… Там дом как гора, и в середине до самой крыши — пушнина…

Орлов накануне подлил масла в огонь, рассказал гилякам про аянские магазины, про службу в аянской церкви.

«Они чуть не упрекают меня в трусости, — подумал капитан, простившись с гиляками и отходя в шлюпке от берега. — Наслушался я сегодня достаточно!»

Из ночной тьмы подплывали огни «Байкала».

Глава девятая
ЕПИСКОП

Через два дня вошли в Аянский залив. Аян неузнаваем. Залив чист. Жара, сопки в зелени, в гавани оживление, полно судов: пришел «Охотск», стоит «Ангара». Из Америки пришел компанейский корабль «Атка», тут же два иностранных китобоя.

На берегу — казаки, якуты, матросы. Готовятся к отправке на Камчатку. Грузят чуть ли не весь Аян на суда. Разгружают «Атку», из Америки пришла пушнина.

«Повезут ее в Китай через полсвета на тысячах лошадей, когда на этой же «Атке» можно дойти в Шанхай прямо, и копейки будет стоить, да англичане, видишь, не велят… Подлецы, господа петербуржцы!» — подумал капитан.

Увидя Невельского, идущего с берега вместе с Кузьминым, Завойко на миг остолбенел.

— Это вы, Геннадий Иванович?

— Как видите, Василий Степанович!

— Так я очень рад! Но разве вы не ставите пост? А «Охотск», слава богу, прибыл благополучно, и «Ангара» тоже, и я изготовляю «Ангару» для следования к вам…

— Пост уже поставлен в день Петра и Павла и наречен Петровским в память августейшего флотоводца. Слава богу, что прибыли «Охотск» и «Ангара».

«Э-э, да он, кажется, струсил остаться без судна! — подумал Завойко. — Каков храбрец из Петербурга! Ох, не думал я, что он еще и трус!»

— Так идемте, что же мы разговариваем посреди улицы…

— Главная новость, Василий Степанович, — со мной прибыли послы гиляков. Беседуйте с ними и убедитесь, каковы они к нам, что желают, и пошлите об этом в правительство. Вся моя надежда на вас и на вашу помощь… И второе — я прошу вас дать мне не «Ангару», а «Охотск».

— Так это очень важно, что прибыли послы гиляцкой нации, Геннадий Иванович! На наше с вами счастье, пришел из Америки на «Атке» преосвященный Иннокентий. Он уж умеет беседовать с дикарями. Он все подтвердит, и это будет верно и принято правительством. Дай бог такого свидетеля во всех наших с вами делах, Геннадий Иванович!

— Есть ли мне письма?

— От Николая Николаевича вам нет ничего!

«Я, как всегда, напрасно надеялся! Столько надо написать ему — кажется, умом сразу не охватишь, выложить все планы, просить обо всем, что так необходимо. Но что с ним — бог весть! Что там, здоров ли он, жив ли?»

— Ну, а как Орлов?

— Он жив, здоров. Прекрасно справился, все приготовил отлично, лучше нельзя желать.

— Я вам говорил, а вы не верили… А что Амур?

— Да хорош! Орлов нашел еще один фарватер, гиляки показали. Одиннадцать сажен глубины, а в малую воду четыре. Вот что значит он был с языком, а мы в прошлом году без переводчиков на протоку попали.

Невельской сказал, что решил занимать устье и просил помочь.

— На то у вас нет полномочий…

— Так вот об этом я и говорю…

— Так то невозможно!

— Нет, Василий Степанович, возможно. Это надо сделать… Суда иностранцев подходят… На свой риск… И поставлены уже посты! Что же? Бояться нам с вами ответственности — значит все провалить…

«Язык у него заплетается, как он палит! Заговариваться стал. Ей-богу, сумасшедший, и мне жаль, что такое дело поручено ему!»

— Весной я спускаюсь из Забайкалья по Амуру… А Орлов на устье и все держит в своих руках. В будущем году все занять! Это реально! Я клянусь, гиляки — залог… Помогают нам и рады нашему приходу. Все обследую, и будет ясная картина! Пост поставлен, заложен краеугольный камень. Учреждены будут наблюдательные посты в лимане и на устье Амура, куда запрещается касаться… Беда, Василий Степанович, не за горами, и нужны наши с вами решительные действия.

— Я готов, Геннадий Иванович! Да что за беда? Мне своей беды хватит, дай бог с Камчаткой справиться!

— Весной к лиману подходило судно, меряло воду и землю!

«Ох, он каждый раз, возвращаясь оттуда, твердит про это судно. Он знает, что в Петербурге того страшатся, и пугает их этим чучелом. Оно у него то и дело ходит к лиману!»

— А раз было весной, то, верно, придет и осенью. Как мне быть? Вот я поставил на-блю-да-тельные посты там, куда мне запрещено было идти, с тем, чтобы при встрече с иностранцами было им объявлено… — продолжал Невельской. — Я пишу губернатору, мне нужен лишь намек, и я действую. Мне не надо инструкций об этом, я потом докажу, что не мог поступить иначе.

— Я бы сказал, что не слышу всего этого. Но я этого не скажу, потому что должен быть прям и честен, и взять ответственности не могу… Что я могу — все сделаю. Теперь есть товары, караваны пришли. Но что не могу…

— Ах, что значит не можете! Вы можете все! Вы губернатор Камчатки, в вашем ведении и Аян, и Охотск, и все их ресурсы.

— Вот уже едет сюда новый начальник на мое место — Кашеваров[120], и я ему оставлю предписание.

Невельской знавал Кашеварова прежде.

Капитан распечатал письмо Миши. Перед отъездом Корсаков писал из Охотска, что сам идет на Камчатку на «Иртыше». А на «Охотске» отправляет для Амурской экспедиции все, о чем просил Невельской: инструменты, оружие, порох, две пушки, солонину, муку, сеть для лова рыбы, теплую одежду, кирпичи, тес, двух семейных пожилых матросов, нитки.

Он писал также, что удивлен, откуда Завойко взял, что казаки понимают по-якутски, что он выбрал наилучших и что они едут на Амур с охотой, все они якутов совсем не знают, что среди них он посылает Беломестнова и Парфентьева, которые считались лоцманами в Охотске.

«Вот за это спасибо!» — подумал Невельской и готов был поцеловать эти листы, присланные Мишей. Верного и доброго друга, надежного и старательного в деле почувствовал капитан.

Невельской засуетился, сказал, что сейчас же отправляется на «Охотск».


На судне капитан осмотрел грузы, порасспросил штурмана Чудинова, худого чернявого командира «Охотска», про Мишу, про сборы…

На палубе выстроился десант, сформированный Мишей Корсаковым: десять казаков, назначенных из Охотска в экспедицию. Тут были и ражие ребята, вроде знаменитого охотского Парфентьева, белобрысого рослого мужика, со скуластым, изможденным на вид лицом и с большими красными ушами. Но в большинстве казаки — мелкота. Гижигинцы и охотцы не отличались ростом и видом.

Они со страхом и благоговением смотрели на делавшего смотр Невельского, о котором слыхали, что он «даже Амур открыл», реку сказочную, о которой толковали с давних пор. Казаки мечтали глянуть сами на «этот Амур».

— Как фамилия? — спрашивал капитан у правофлангового.

— Парфенчьев!

Невельской еще в прошлом году заметил, что все местные жители шепелявят.

— Как фамилия? — шел он дальше по ряду.

— Беломешнов! — отвечал казак с рыжими усами. У него тихий голос и кроткий, немного испуганный взгляд.

— Аношов! — отвечал Аносов, черный, как жук.

— Овщянников! — внятно гаркнул рослый и худой парень.

У каждого казака под второй пуговицей на мундире бумажка, в которой указано, что ему выдано из имущества.

— Кто же завел такую моду? — смеясь, спросил Невельской.

— Ляшкин! — громко, но тонко выкрикнул Беломестнов.

Капитан сообразил, что речь идет о Вонлярлярском.

Невельской поговорил с казаками. Они, кажется, в самом деле охотно шли в экспедицию. Он слыхал, что эти люди отважные таежники, некоторые бывали проводниками экспедиций, прекрасно управлялись с лодками на море и на горных реках, хотя по их наивно-детским взорам, по тоненьким голосам, по всему их невзрачному виду в это трудно было поверить. Но и при этой невзрачности было в них что-то удалое, лихое — и в их манере шапку носить набекрень, и в бойких ответах.

Казаки тоже были довольны. Капитан не орал, как Вонлярлярский, к морде не лез, «выше рыло!» не кричал, поговорил даже про одежду, спросил про сапоги, не промокнут ли на новых местах, и не надо было ему врать, хвалить казенные харчи, отвечая на вопрос: «Маслено ли едите», который при начальстве любил, бывало, задавать «Ляшкин».

— Если сыро на Амуре, так, однако, промокнем! — бойко говорил Беломестнов.

Все видели, что капитан молодой, с этим можно пошутить, взор у него острый, веселый. Невельской уехал.

— Неужто он открыл? — говорили казаки после смотра.

Говорили, что «проштой» и «славный капитан», «смотрел оружие и портянки», хотя Невельской делал то же, что обычно на таких смотрах, но казаки восторгались: «Везде прошел!», «Ушами не хлопает!», «Вошел в Амур и открыл!»

Невельской, уехав с «Охотска», думал: «Кажется, я шел сюда, чтобы покончить раз и навсегда, а я так огорчился! Значит, у меня была надежда? Я ничего не сделаю, если так будет продолжаться. Я должен все забыть, найти в себе силы…»

Крепостной его Евлампий, заболевший и отставший под Якутском, когда капитан ехал сюда весной, ныне прибыл из Аян. Невельской сказал ему, что надо перебираться на «Охотск» и привести там в порядок капитанскую каюту.

Гиляков на «Байкале» уже не было. Кузьмин сказал, что их тут встречали с большим почетом.


Завойко послал к гилякам своего помощника Лохвицкого. Тот привел их с судна к себе домой, поместил каждого в отдельной комнате и приставил им в услужение двух казаков.

На другой день гиляки были в церкви. После обедни Лохвицкий представил их Завойко и преосвященному. Все было необычно для гиляков.

— Да что же понравилось вам у нас? — ласково улыбаясь, спрашивал Завойко.

— Мне понравились лошади! — сказал Питкен. — Я сегодня их видел.

— Понравилась служба в церкви! — сказал Позь, знавший лучше, что надо отвечать в таких случаях.

Лохвицкий про лошадей не стал писать. Он записал, что понравилась служба в церкви.

Старый миссионер смотрел на гиляков зорким взглядом, как на богатство, у которого еще нет хозяина и в котором надо разобраться хорошенько. Он проверял, верно ли гиляки отвечают на те вопросы, что не раз задавались старым миссионером по им самим изобретенной уже давно системе, — так ли, как в других местах. Ведь писать об этой встрече придется в синод и ответы должны быть удобны для представления их в отчете, значит, на них надо наводить.

— Ну, а чья же там у вас земля? — ласково и хитро спросил он, уверенный, что гиляки ответят как надо.

— Там живут гиляки, — отвечал Позь.

Завойко и Иннокентий переглянулись, как счастливые родители, когда дитя подает надежды и отвечает, что и взрослому впору.

— Как чья земля? — переспросил у товарища Питкен.

— Да, чья у вас земля? — спросил обрадованный епископ, но в голосе его послышалось понуждение отвечать поверней.

Питкен впервые в жизни услыхал такой вопрос и недоумевал. Он потрогал брови, поморщил лоб, но никак не мог сообразить, чего от него хотят, о какой земле речь, о песке?

— Да, да! Чья у вас земля? — с ласковой назойливостью повторил Иннокентий.

Завойко постарался растолковать вопрос, переглядываясь с епископом и изредка щуря в его сторону глаз, как бы показывая, что сейчас дело пойдет, ответят как надо!

— Вода, земля — одинаково, — ответил Питкен.

«Еще совсем дикари! — подумал епископ. — Сожаления заслуживают! — Но сердце его сжалось от восторга. — Не отличают своей земли от воды! Еще все у них ничье!» Даже островитяне Тихого океана, самые дикие, и те знали, какой остров свой, какой чужой.

— Кто же живет на той земле? — попытался подойти Завойко другим путем.

— На той земле живем мы. Больше никто не живет, — отвечали оба гиляка.

— Там земля наша! — сказал наконец Позь.

Завойко и епископ опять радостно переглянулись.

Несмотря на преклонный возраст, епископ Иннокентий всегда впадал в радостное возбуждение, когда встречал племена, у которых миссионеры еще не были и которых можно впервые просвещать и вразумлять. Культурных и образованных по-своему китайцев они, видно, не знали, раз не понимают таких простых вещей, как собственность на землю.

«Вот куда сына-то, сына-то Гаврилу — на Амур! — думал епископ Иннокентий. — Вот поле ему будет! Пусть катится все само, ком растет, а Гаврила съездит в Москву, женится, да и за дело! Приход ему тем временем поспеет!»

— А платите ли вы дань? — спросил Завойко.

— Мы? Нет! Никакой дани не даем!

— Города, села китайские есть у вас?

— Нету!

— А были?

— Выше были. Далеко-о… Теперь нету. Все ушли. Города большого, как Аян, не было. Загородка была и фанзы в ней.

А епископ радовался за Гаврилу. Он был взволнован, как старатель, нашедший богатую россыпь. И хотя по старости сам уж не мог мыть это золото, как надо бы, но сыну пригодится… И конечно, нельзя оставлять такое богатство непромытым!

Гиляки сказали, что они терпят насилия от пришельцев, что они хотели бы жить спокойно, что от русских они плохого еще не видели и поэтому просят, чтобы Орлов и Невельской со своими людьми остались у них и защищали их. И что это не только они говорят от себя, но и все гиляки хотят того же.

Теперь Иннокентий нахмурил брови и присматривался к гилякам сурово, как бы вглядываясь прямо в их души.

— Ну, а скажите, — спросил он строго, — кто подучил вас сказать все это?

— Кто подучил? — переспросил Позь. На этот раз он сморщил лоб. — Никто не подучил! У нас ум один, и мы все так думаем, — весело улыбаясь, сказал гиляк.

— Дмитрий нам советовал, — сказал Питкен.

— Как? — встревожился епископ. «Неосторожность! — подумал он. — Как можно посылать послов, а хорошо не объяснить, что можно говорить, а что нельзя».

— Да он все звал, съездите посмотреть юрты наши на Аяне, — продолжал Питкен.

— А капитан подговаривал?

— Подарки давал? — спросил Завойко.

— Подарки давал! — ответил Питкен. — Но не подговаривал.

— Нет, нет, он не подговаривал, — подтвердил Позь.

— А первый это придумал один парень с Амура, он все говорил: вот бы поехать на Аян… А потом говорил Дмитрию об этом, потом Позю и нам, поезжайте и просите, а то у Дмитрия силы мало, пусть большой начальник на Аяне еще даст силы и царю напишет.

— Верно ли это?

— Верно! Конечно! — отвечали оба гиляка спокойно.

— А капитан пойдет на Амур? — спросил Питкен тревожно.

— Вот тут все записано, что вы говорили, — кладя ладонь на бумаги, наклоняясь и как бы стараясь быть поближе к гилякам, громко, как с глухими, заговорил Завойко. — Все это мы пошлем царю. Он прочтет и узнает, о чем гиляки просят. А пока Невельской пойдет к вам. Я разрешаю ему!

— А сколько до царя езды? — спросил Питкен. — Если быстро ехать?

— Три месяца, — ответил Завойко.

— А теперь я тебя спрошу, — заговорил Питкен, обращаясь к Иннокентию.

— Спроси! — настораживаясь, с достоинством и улыбкой ответил епископ.

— Кто тебе сказал, что будто нас подучили?

— Никто не говорил, — ответил он.

— А зачем же ты тогда спрашиваешь? Разве мы тебя обманули когда-нибудь, что ты нам не поверил? Зачем придумываешь?

«Ну какие дикари, какие дикари!» — подумал священник, опять приходя в хорошее настроение.

— Хотел узнать я, не подучил ли вас кто плохому, верно ли вы от себя все это говорите, — ласково сказал Иннокентий.

— Да кто подучит? У нас были Дмитрий Иванович и капитан! Разве они учат обманывать? — сказал Питкен, глядя с недоверием на русского шамана.

— Теперь я еще хочу спросить, — заговорил Позь.

— Пожалуйста, спрашивай, — ответил епископ.

— Русские придут к нам, и будут жить, но они не будут теснить нас и прогонять с тех мест, где мы живем? Старики слыхали, что русские приходят, а потом обижают… Капитан обещал, что мы будем жить вольно. Правда это?

— Конечно правда! — поспешил ответить Завойко.

— Да, это правда, — спокойно и твердо ответил епископ.

Гиляки улыбнулись и стали кланяться. Завойко пригласил их на обед. Присутствовали епископ, аянский поп, Лохвицкий, Невельской, офицеры всех судов и чиновники, едущие на Камчатку. После обеда Лохвицкий водил гиляков по амбарам.

Завойко одарил послов красным сукном, топорами, ножами, безделушками для женщин. Он еще раз беседовал с обоими гиляками, спрашивал, не бьет ли их кто из русских, не обижает ли, не плевал ли им кто-нибудь в лицо.

— Никому никто не плевал, — отвечали гиляки.

— Такого даже не знаем! — сказал удивленный Питкен.

Невельской, услыхав от гиляков, как они довольны обхождением епископа и местного священника, в тот же день пришел к Иннокентию. Тот жил в домике аянского попа, своего родственника. Невельской не присутствовал во время бесед Завойко и епископа с гиляками, но знал, о чем шла речь, от гиляков и от Завойко. Епископ принял его очень радушно, сказал, что в восторге от гиляков.

— Славное вы дело делаете, бог вас не забудет! Я знаю, знаю секрет вашего зимовья в заливе Счастья, — с деланной хитростью говорил епископ. — А один ваш гиляк посадил меня в галошу и осрамил! — Он шутливо передал разговор с Питкеном.

Невельской хохотал от души.

— Ваше преосвященство! — сказал Невельской. — Гиляки тоже довольны и, я бы сказал, в восторге… Но не пора ли начать внедрять православие и просвещение в их народе, воспитать веру в бога и любовь к нашему государю?

Невельской стал просить Иннокентия, чтобы тот послал на «Охотске» осенью священника на Петровскую косу на зимовку.

— Солдаты и матросы тоже будут рады, если в праздники у них в пустыне будет служба, что можно будет исповедоваться…

Невельской надеялся, что епископ охотно согласится. И хотя он говорил, что не желает ломать обычаи и образ жизни гиляков, но полагал, что раз гиляки довольны и служба в церкви им нравится, то надо просить для них попа. Он даже подумывал, что дельный поп-миссионер мог бы быть секретарем экспедиции. Ничем не гнушаются настоящие миссионеры!

Кроме того, Невельскому такой человек нужен был как свидетель, который бы, побывав в землях гиляков, подтвердил, что они независимы и что никакого влияния буддистов там нет. Невельской много читал о миссионерах-подвижниках и знал, что их влияние и в Африке, и в нашей Америке — огромно. Новая религия, как он сам думал, может возбудить большее расположение к русским. К тому же поп крестил бы, а крещеный человек считался русским. Да еще он чувствовал, что, заполучив миссионера, он втянет в амурское дело церковь, а уж тогда правительство будет смотреть на это по-другому.

Хотя он, как и большинство моряков того времени, искренне верил в бога, но не любил попов и считал их дармоедами, такими же, как чиновники, но полагал, что на этот раз от миссионеров будет польза.

Но едва он заговорил об этом, как епископ стал холоден и серьезен. Иннокентий сказал, что не может дать миссионера. Невельской не столько удивился этому отказу, сколько перемене, которую он заметил в епископе. Тот сразу замкнулся и поджал губы.

«Чем он недоволен?»

Капитан мысленно сам поставил себя на место миссионера и стал с жаром доказывать, что есть возможность пострадать во имя церкви, понести божье слово не по приказу, а по собственному убеждению.

«Ишь чего захотел!» — слушая его, с большим неудовольствием подумал Иннокентий.

К тому же он хотел, чтобы там сначала все было подготовлено как следует, и вот уж тогда-то сын Гаврила поедет. Сам он намучился смолоду, а сыну того не желал. Сын приехал с ним из Америки, где жил год после окончания Иркутской духовной семинарии. Отцовское сердце при мысли о том, что амурский приход будет когда-нибудь его, сжималось от умиления. Но не хотел он Гавриле такой жизни, какую сам прожил, пусть Гаврила поедет, когда там все устроится хоть немного. Он не желал тягот для Гаврилы, но в то же время не хотел, чтобы сын пришел на все готовое. Надо, чтобы Гаврила считался зачинателем, открывателем, воздвигнувши крест в диком народе, чтобы и у него была слава. Пока же Гаврила не был женат, не имел права на приход, то и речи быть не могло о посылке какого-нибудь другого священника на Амур. И, слушая, как капитан сказал, что служители церкви должны радоваться, когда представляется возможность пострадать за веру, подобно святым, он подумал, что Завойко, кажется, прав, говоря, что Невельской не от мира сего человек.

А Невельской говорил искренне, допускал существование фанатиков веры, истинно верующих. Таким человеком считал он Иннокентия.

Иннокентий смотрел на Невельского неодобрительно, подозревая недоброе, быть может, издевку над миссионерами. Он много слыхал плохого об этом человеке.

«Видишь, какой прыткий! Нет, еще не время на Амур миссионеров посылать, — думал епископ. — Потрудись там еще, докажи, что там Россия, тогда получишь!»

Он сказал Невельскому, что будет хлопотать обязательно о назначении священника и, скорей всего, в будущем году получит позволение, а тем временем найдет подходящего человека.

— Но первая зимовка самая трудная, ваше преосвященство. Я много раз слыхал, что миссионеры творят чудеса, когда людям тягостно. Нужен священник осенью… Корабль пойдет еще раз, я приду сюда, и мог бы священник идти на зимовку. Как же крестить, совершать требы?

— Право крестить там, где нет священника, дано каждому верующему. Можете и вы, Геннадий Иванович, — сказал епископ, — окрестить любого гиляка.

«Вот мне теперь только не хватало еще стать попом!» — подумал капитан. Когда-то он ругал попов вместе с Александром Баласогло, а теперь самому придется…

Епископ совсем не хотел ссориться с Невельским. Он рассказал ему за чашкой чая, как сам смолоду приехал на острова, как дикари его боялись, как перевидал он на своем веку множество вот таких людей, вроде, как он выразился, «ваших гиляков», лечил их, учил, проповедовал им. А заодно чинил им чайники и обучал рыбу ловить.

Капитан слушал и думал, что все относятся к его экспедиции как к рискованному опыту, «ждут» одобрения Петербурга и настоящей уверенности в том, что ему все удастся, нет ни у кого.

«Что же, попом так попом сам стану»! — подумал Невельской, глядя на широкое, смуглое лицо старого, седого миссионера.

Глава десятая
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО

— Кашеваров приехал! — входя в комнату, доложил старик молоканин.

Кашеваров — новый начальник Аянского порта — приехал служить на место Василия Степановича. Его ждали давно.

Вошел низенький человек, с узким лицом, но с крупными скулами. На нем погоны капитана второго ранга.

Кашеваров родился на Аляске. Отец его полуалеут, а мать — алеутка. Он первый из алеутов окончил штурманскую школу в Кронштадте. Впоследствии много лет служил в колониях, его считали способнейшим офицером и деятельным человеком. Он был автором нескольких интересных статей, помещенных в петербургских журналах.

У Кашеварова были слабости. Он вырос в народе угнетенном и подавленном и всю жизнь страдал от желания показать, что он не хуже других и ни в чем русским не уступает.

Но со временем, хотя он и говорил при всяком удобном случае, что все народы равны, сам стал презирать алеутов. Ставши офицером, он зазнался, особенно когда в печати появились его труды. Сам того не замечая, он перенимал все худшее от бюрократов и чиновников, среди которых жил и которых прежде ненавидел. Несколько последних лет он провел в Петербурге. Теперь стал капитаном второго ранга и был назначен начальником Аянского порта.

— Где же ваша семья? — спросил Завойко.

Василий Степанович знал, как едет Кашеваров. Тридцать человек рабочих шли вперед и рубили тайгу, чтобы новый начальник Аяна мог проехать на тарантасе. Путешествие продолжалось в несколько раз дольше, чем обычно. Впервые в истории Аяна и всего побережья человек приезжал сюда таким способом.

— Моя семья скоро будет, и к ее приезду я хотел бы видеть помещение начальника порта.

— Вот дом, но покуда я не уехал, вы будете жить во флигеле.

Завойко сказал, что через несколько дней уходит на Камчатку и что тогда Кашеваровы могут занять дом.

— Да, завтра же начнете приемку дел!

Завойко предупредил Кашеварова, что приехал Невельской с Амура и что на «Байкале» пришли послы гиляцкой нации просить русских остаться на их земле.

Через несколько часов на тропе, по которой, кроме верховых, до сих пор никто не ездил, появился тарантас — невиданное чудо в Аяне. Толпа работников шла вокруг с топорами. В тарантасе сидела молодая полная белокурая женщина, с уставшим, но приятным лицом, и с ней группа черноглазых ребятишек.

— Вы же свою семью могли погубить с этим тарантасом, — заметил Завойко. — За что вы их так трясете по корням да по кочкам? Куда бы проще ехать верхом или в носилках…

— Я считаю унизительным, чтобы моя жена скакала на лошади, — ответил Кашеваров.

Устроивши все с Кашеваровым, Завойко зашел в порт и встретил там Невельского. На «Охотске» заканчивались приготовления к плаванию. Невельской сказал, что привез письма для отправки в Иркутск и в Петербург.

Завойко рассказал по дороге про Кашеварова.

— Вот письма, Василий Степанович!

Невельской написал губернатору, что пришел на «Байкале» в Аян из залива Счастья, где заложен краеугольный камень и строится пост. Он просит Муравьева разрешить действовать, глядя по обстоятельствам. И что, имея такой намек, он совершит то, что найдет нужным, и представит отчет, губернатору, исходя из чрезвычайных обстоятельств и положения на месте…

— Да вот еще письма Пехтерю и Зарину… Вот это я Пехтерю пишу, что если Николай Николаевич в отъезде, чтобы он переслал ему немедленно, — стал объяснять Невельской, чувствуя, что вот-вот покраснеет и что глупо объяснять Василию Степановичу, о чем и почему писано одному из чиновников губернатора. Он действительно писал об этом Пехтерю, но он писал еще и о другом. Писал он и Зарину про все, о чем думал на косе.

А письмо Корсакову на Камчатку Невельской просил Василия Степановича передать лично. Завойко обещал это сделать.

— А вы знаете, Геннадий Иванович, что, ссылаясь на вас, гиляки требуют, чтобы русские обещали не притеснять их? — сказал Василий Степанович.

— Иначе они не стали бы помогать нам, Василий Степанович. Первое — не калечить их, как Фролов и чиновники калечат жизнь якутов, а предоставить им жить так, как они жили.

— Но ведь рано или поздно попадут и к гилякам наши купчишки… Да и мужичок наш чего стоит…

— Может быть! — ответил капитан.

— Да уж обязательно… Поплачут и они, и их потомки от нашего брата… Так, ей-богу, не стоило бы внушать…

— Но пока у вас есть свобода действий, Василий Степанович, мы должны сделать для гиляков все возможное. Сами же вы хотите ограничить деятельность купчишек на Камчатке… И я постараюсь… Ведь это Дмитрий Иванович; его заслуга, он своим ласковым обхождением расположил гиляков к нам, — сказал Невельской. — А без их содействия и речи не могло бы быть об учреждении наших наблюдательных постов на их земле.

Ночью капитан вернулся на судно. Он вошел в свою каюту и подумал: «Завтра мне идти на «Охотске». Прощай, мой «Байкал!» Он вспомнил, как мечтал в этой каюте. Опять вспомнилась музыка, грохот бала, она в толпе, в бальном платье, вся в цветах, ее блестящие глаза, вызывающе гордое выражение лица… «Она вся в белом… В фате… А я завтра ухожу на «Охотске». А письма пошли! Не думал я, что мне так больно будет. Казалось, что уж забыл…»

— Капитан наш что-то очень печален, — удивлялись подымавшиеся на палубу подвахтенные.

— Что с ним сделали?

— Был такой веселый!

Утром Невельской простился с командой и перешел на «Охотск». Судно вышло на рейд.

Невельской поехал проститься с Завойко и Кашеваровым.

— Прощайте, Василий Степанович!

— Прощайте, Геннадий Иванович…

— Дороги наши расходятся, и мы долго не увидимся!

— А вот посмотрите, Геннадий Иванович, что будет на Камчатке через пять лет! Да… Камчатка будет процветать. И вот увидим, что будет через пять лет на Амуре…

«Да, трудно сказать, что где будет», — подумал Невельской.

— Посмотрим! — сказал он.

Они пожали друг другу руки, обнялись.

— Ну, дай вам бог, Василий Степанович! Я желаю вам счастья! Только не губите Амур Камчаткой, не отбирайте у него все средства и суда…

«Не вытерпел, уязвил! — подумал Завойко. — И я же сдержался, не сказал ему, что он разграбил свое же бывшее судно. Взял из команды девять лучших матросов, оружие захватил, гребные суда, без которых «Байкал» как без рук. Я утерпел, а он…»

«Я ждал от него содействия, а он формалист, — подумал Невельской. — И голова его набита глупостями и предрассудками! Ну что же! Мне не детей с ним крестить! Мне терять нечего… Я понесу свой крест один».

После полудня судно со всеми грузами, с казаками, матросами, матросскими женами, с пушками и с коровой для Петровского вышло в море.

Казаки приставали на баке к Евлампию.

— Паря, чё такое крепоштной?

— Человек, такой же, как и все, — недовольно отвечал слуга Невельского.

— В крепошти служит?

— Нет, крепость на него составлена, бумага, по ней право барина володать человеком. Крепостной — значит барский.

— Чё, ваш продают, покупают? — Сибиряки заранее покачали головами, ожидая ответа, но крепостной умолчал.

— Как в Рашее-то, а яблоки-то у ваш раштут? — спросил Аносов.

— Растут… Это есть…

— Гошпода важные у ваш! Ш крепоштными! — рассуждал Беломестнов. — И ты крепоштной?

— Да.

Сибиряки с удивлением смотрели на этого человека, как на зверя в клетке.

— А мы вольные, у наш этого нет!

— Тебя продавать и покупать можно?

Евлампий плюнул и ушел.

— Крепоштной ш нами едет! — удивлялись казаки.

Часть вторая
Встреча на Тыре

Николаевск был основан… в 1850 г. известным Геннадием Невельским, и это едва ли не единственное светлое место в истории города.

А. П. Чехов, «Остров Сахалин».

Глава одиннадцатая
МОЛОДАЯ ВДОВА


Синел огромный горб горы Князя Меншикова. Шлюпка входила в Амурский лиман. Вокруг — мели… Сильный ветер с юга стихает, отлив, сгон воды на баре.

Невельского очень озаботил Орлов, когда сказал, что, возможно, выхода из лимана при южном ветре и при отливе нет. Правда, согнало воду. Все же этот бар — проклятое место! Действительно, в прошлом году было глубже. Позь тоже подтверждает, что глубины тут ежегодно меняются. «Как быть? Что делать? — думает капитан. — Конечно, двадцать футов — глубина достаточная…»

Сейчас капитан чувствовал, что с этой рекой совладать не так просто, что не сразу дается она, тут надо сидеть годы и делать промеры тщательные. Здесь, в лимане, он еще ясней понял, как мало знает сам об этой стране, хотя знает больше всех других.

Благополучно прибыв в залив Счастья, капитан оставил пост под начальством Орлова. Там рубили лес, возили, строили. «Охотск» стоял на рейде. У палаток выставлены две пушки, ходят часовые, развевается флаг. Капитан с шестью матросами, с Позем и Афоней отправился на Амур.

Вчера весь день капитан просидел в юрте на отмели при входе в лиман. Слышно было, как метет песок и мелкую гальку. Видны желтые горбы воды. Дул ветер в одиннадцать баллов.

Сегодня отлив, сделали промеры. Надо идти дальше в реку и действовать, осматривать все. Хотя глубины есть, но ныне все не так, как в прошлом году.

…Шлюпка шла по лиману к входному мысу, который синел слабой, чуть припухшей у обрыва полоской за морем. А далеко слева, как облако на закате, остров Сахалин. Напротив Лангра берег его выступал ближе, даже вершины деревьев различались в трубу.

С новой силой представилась старая забота…

Вход в реку есть, конечно! И есть южный канал! Это главное. Но не этим он утешал себя. «Амур еще не все. Главное — юг, те гавани, о которых слышал еще в прошлом году, о которых говорили нынче гиляки». Чем больше слышал он плохих отзывов об амурских устьях, тем страстней стремился к югу. «Амур — путь. Там, на юге, — колыбель флота… Если бы Амур был еще капризнее, еще недоступнее, и то я обязан бы был твердить, что он хорош. Как иначе добиться его занятия?! Если время такое, что этой толпе петербургских чиновников нельзя ничего втолковать! И флот вечно будет мне благодарен. И залив Счастья — поймут — заслуживает этого названия, хотя Завойко зовет его «заливом Несчастья». И Амур нужен, хоть тут и мели, и вход в него есть, хоть и труден. Наши не займут, если я выкажу хоть долю своих сомнений, даже Николай Николаевич поколеблется!»

Капитан спешил на реку. У него было много намерений. Он желал узнать, каковы пути из верховьев реки к гаваням на побережье. Изменения на фарватере, происшедшие за год, лишь убеждали его, что надо спешить.

Гиляки не знали расстояний, хотя и довольно верно чертили, кроме них, никто не знает, где эти гавани. Одна, ближайшая к устью, — видимо, Де-Кастри, описанная в свое время Лаперузом. К ней есть путь с Амура, гиляки уверяют, что она недалеко.

Ночевали под скатом берега.

Утром было тихо и ясно. Природа девственная. Нигде ни лодки. Прошли над крутыми стенами входного мыса и в безветрие, при ясном небе поднялись на веслах вверх по течению.

Парило. Над дальним берегом синела коническая гора. Облака зацепились за ее вершину. К полудню подул ветер. Поставили паруса. Вскоре река разыгралась, к вечеру добрались до Константиновского полуострова.

Утром осматривали полуостров. Судя по прошлогодней карте, большей части его не хватало.

— Вода снесла! — сказал Позь.

Он показывал на следы наводнения; на берегу лежали, скрытые в траве, деревья с илом в голых ветвях. «Что же это за вода была! — думал капитан. — Устье чуть не занесло, острова и мысы смыло!»

На устье речки, выбегавшей из сопок, — гиляцкая деревня. Когда шлюпка подошла к ней, навстречу выбежал по отмели молодой человек с косой.

— Да это наш Чумбока! — обрадовался капитан.

…Возвратившись из Аяна на Петровский пост, Невельской огорчился, узнав, что Чумбока ушел. Он заметил Орлову, что тот напрасно отпустил амурского гольда.

Невельской полагал, что Чумбока может оказать пользу экспедиции. К тому же гольд нравился ему. Сейчас при виде его капитан обрадовался. Сумрачное настроение как рукой сняло. Было что-то особенно приятное в том, что он встретил человека, об уходе которого пожалел. Это показалось хорошим предзнаменованием.

Деревня, к которой подходила шлюпка, состояла из трех юрт со свайными амбарами, построенными под обрывом. Берег, крутой, высокий, выступал в реку гористым мысом, похожим издали на старого медведя с пегой головой, склоненной к воде. Над обрывом — хороший березовый лес. За мысом река шире, она образовывала там огромный залив, расположенный между сопок и во всю длину свою соединенный с Амуром.

За юртами в чаще кустарников — речка. Позь сказал, что по берегу этой речки идет тропа до перевала через горы, что перевал низок, пройдя его, попадешь как раз к верховью речки Иски. По берегу, тропа пойдет вниз до самого залива Иски.

— Так из этой деревни сухой путь к нам в Петровское? — спросил капитан.

— Да, отсюда…

— Значит, сюда прибудут топограф и олени?

Об этой прямой дороге от Петровского поста на Амур Невельской знал. Уходя с Иски, он приказал прислать по ней на Амур к первому августа топографа и двух матросов с тем, чтобы заснять полуостров Куэгда, на котором сегодня ночевали. Эта сухопутная экспедиция должна была прибыть на оленях, на которых приехал весной Орлов. Искийские гиляки прежде оленей не заводили. Орлов еще в позапрошлом году узнал, что в верховьях речки Иски есть ягель, и поэтому рискнул добираться сюда на оленях. Он советовал капитану к зиме закупить для экспедиции у тунгусов целое стадо оленей.

Позь сказал, что от залива Счастья сюда можно добраться горой за два дня, а можно и за день…

Тут гораздо теплей. Сегодня жаркое солнце. Ярко-синяя река широка. На другой стороне ее тучные густо-зеленые сопки.

После отъезда капитана из Петровского Чумбока перестал рубить лес. Ему уже рисовались картины изгнания маньчжурских купцов. Он мечтал о возвращении домой, в стойбище гольдов, в родную семью, туда, где похоронен отец, где живет брат.

Дождаться, когда капитан вернется, он мог бы, но не желал сидеть сложа руки. Ему не терпелось. Он решил, что надо помогать капитану, и, явившись к Орлову, сказал, что хотел бы отправиться на Амур, и добавил полушутя, что надо взбунтовать там людей.

Орлов, человек немало пострадавший в жизни, не склонен был к таким штукам. Он знал, что надо действовать очень осторожно. Речи Чумбоки показались ему опасными и сам он — личностью, от которой нужно держаться подальше. Он уклончиво ответил, что надо дождаться капитана.

Чумбока обиделся. «Зачем же терять время даром? — думал он. — Надо идти на Амур, там сказать всем людям, что через несколько дней придет капитан». Чумбока ездил всю весну с Дмитрием Ивановичем и замечал, что тот не очень благоволил ему. Орлову больше нравился богатый и серьезный Позь… Пусть Позь ему нравится, это неплохо. Чумбока не завидовал.

Он в душе был недоволен, что его не взяли в Аян, но понимал, что ведь он амурский, не гиляк, чужеземец, гиляки своих послали. Они всегда Позя слушают. «А ведь я придумал, я первый сказал Позю — съезди в Аян, попросись, скажи там капитану все… А Позь еще замялся, сначала не решился. Он тоже как Дмитрий. Только потом, когда сами русские до этого додумались, Позь стал говорить, что хочет ехать!»

Чумбока обратился к Орлову не за разрешением. «Я сам могу без Дмитрия идти куда хочу». Ему хотелось, чтобы русские подкрепили добрым словом да снабдили его своими вещами, он хотя бы самым дряхлым старикам подарил бы по ножу. Но он лишний раз убедился, что люди не понимают и не слушают его. Чумбоке уже приходила в голову мысль, что русские не совсем понимают, какими они должны быть.

«Жаль, конечно, ехать без подарков для стариков! У русских так много хороших вещей. Но не беда!» — решил Чумбока. Он отдал Орлову топор, сказал что уезжает, лес рубить больше не будет, и без лишних разговоров ушел из палатки.

Свои вещи у него были собраны. Приятель перевез его через залив, и Чумбока, закрыв уши белым накомарником, пошел по долине речки Иски в горы.

Была еще одна причина ухода Чумбоки. Он решил больше не жить в семье своего спасителя Питкена, которого прежде звали Тыгеном.

Ему не хотелось больше жить около Питкена и считаться его младшим братом. Хивгук, которую теперь звали Лаола, нравилась Чумбоке. Питкен по закону, как младшему брату, в свое отсутствие разрешил Чумбоке спать с ней.

Но что в этом хорошего! Приезжает муж с охоты и она идет к нему! И приходилось обманывать своего спасителя, отговариваться, что не можешь идти с ним на охоту, что совсем больной или что видел сон, не предвещающий успеха. Такая жизнь надоела.

Вот теперь Чумбока опять привык к Хивгук-Лаоле, пока Питкен от имени всех гиляков совершает важное путешествие. А приедет Питкен из Аяна и она опять будет с ним? Нет, лучше этого не видеть! И как смешно русские называют Питкена! Они зовут его Паткен!

Лаола уговаривала Чумбоку остаться. Но Чумбока ушел.

Через два дня он был в стойбище Новое Мео на Амуре, на устье речки Каморы. Там жили знакомые гиляки. Он сказал, что скоро маньчжурским торгашам и разбойникам конец, пришли на Иски русские и скоро будут здесь, начнут строить свой город.

Речь Чумбоки полилась. Прорвалась вся его ненависть к маньчжурам. Он стал рассказывать про русских. Тут он заметил, что одна толстощекая румяная гилячка все ему улыбается. С ней — ребятишки… Оказалось, что она хозяйка одной из юрт, молодая вдова. У мужа братьев не было, и поэтому после его смерти она одинока. У нее гостили дядя и тетя с устья Амгуни. Дядя ее, старик Чедано, оказался очень почтенным человеком. Чумбока рад был познакомиться с таким хорошим семейством.

— Ты, пожалуйста, скажи русским, когда они придут, чтобы приходили к нам, — сказал Чумбоке дядюшка Чедано. — Жаль только, что ты не привез ни одной русской вещи…

Чумбока на мгновение смутился. Опять ему обидно стало, что Орлов поскупился…

— Тут жил неподалеку Фомка. Он ушел, говорит, что боится русских, — сказал один из старых гиляков.

Кудрявцев, беглый из России, скрылся. Это был верный признак, что приходят лоча.

Уезжая, дядюшка Чедано посоветовал гилякам стойбища Мео быть порадушнее с Чумбокой, а племяннице сказал, чтобы она пригласила его жить в свою юрту. Он серьезный человек и говорит так, что его ни в чем дурном невозможно заподозрить, у него не баловство на уме и поэтому пусть живет. Чумбока заметил, что его хозяйка хороша собой, очень весела. «Почему она так весела? — думал он. — Ведь у нее муж помер». Чумбока уехал из Мео, потом вернулся, потом опять уехал. Повсюду он вдохновенно рассказывал людям в соседних стойбищах о грядущих событиях.

Накануне приезда Невельского он опять вернулся в Мео. Хозяйка пекла ему с утра лепешки из купленной у маньчжурских торгашей муки. Чумбока услышал от нее, что уж дней пятнадцать как на Иски пришел корабль, привез страшного зверя — корову, проезжали вчера люди с Иски… И еще, говорят, пушки на Иски привезли, солдат и двух русских женщин.

— Вот бы мне посмотреть на них! — говорила Мумтьгха.

Утром, легок на помине, явился сам капитан. Он обнял и поцеловал Чумбоку. Вот и шлюпка его, паруса, матросы в куртках, даже маленькая пушечка на шлюпке, товары с собой, красное сукно, ситец, ножи.

Чумбока чуть не плакал от радости. Все так, как он говорил! Теперь люди видят, каковы русские, какой славный, добрый, веселый и простой человек их капитан! Он улыбается всегда, когда с гиляками говорит, он только в одиночестве печален… Даже сам Чумбока не ожидал, что Невельской привезет такие товары и что на шлюпке у него будет пушка.

На отмели происходил торг. Конев уже набил руку в меновой с гиляками. Невельской сам, как простой приказчик, менял в доме старого гиляка топоры, ножи, иголки, зеркала. Кричал, спорил, угощал, съел кусок собачины, рассматривал меха.

— Забавный какой этот лоча! — удивлялись люди.

Чумбока и Позь объяснили, что через несколько дней придут сюда русские на оленях. Один из меоских гиляков — Эльтун — обещал проводить их на Куэгду, где топограф должен был производить съемки.

На рассвете Чумбока вышел из юрты и разбудил Позя. Часовой с ружьем стоял у шлюпки, в которой закрыты парусиной пушка и товары. Там как большая постель — все укутано.

Чумбока и Позь поехали в лодке, быстро наловили рыбы — сетка у Позя с собой, — зажгли костер, поставили варить уху.

Разговор зашел о том, что видел Позь в Аяне.

— А знаешь, русские не такие, как я думал, — сказал Чумбока.

Позь немного удивился. Ему никогда не приходило в голову ничего подобного. Чумбока сказал, что среди русских есть трусы.

«Но не все ли равно, есть среди них трусы или нет, — думал Позь, — важно, что они выгонят маньчжурских торгашей…»

Позь судил по-деловому. Он сказал, что на полуострове Куэгда капитан хочет поставить такой же пост, как в Петровском. Но сначала подымется вверх, хочет посмотреть все по Амуру. Через несколько лет здесь будет русский город, порт, торговля большая, сюда придут корабли, здесь будут строить большие суда. Капитан ищет, где кедр, где дуб. Для постройки кораблей ему надо.

Позь мечтал, что крестится и в этом городе построит себе большой бревенчатый дом с крашеным полом, с печами, откроет торговлю…

Из палатки вышел Невельской.

— Барометр хорошую погоду показывает, капитан, — сказал ему Позь.

Проиграл горн. Матросы выстроились. Капитан поздоровался с ними. Потом матросы купались и завтракали. Капитан что-то писал.

— Что такое барометр? — спросил Чумбока у Позя, сидя в шлюпке вместе с русскими и глядя на отплывающий берег с обрывами, лесом и юртами.

Позь стал объяснять, что существует атмосфера, что воздух имеет вес. Чумбока слушал внимательно.

— Я сам удивлялся, когда академик мне это объяснял!

Глава двенадцатая
ТАЕЖНАЯ РЕКА АМГУНЬ

На Амуре стояло настоящее лето. После Охотского моря капитан чувствовал себя тут, как человек, долго работавший на сквозняках в холодном подвале и вырвавшийся на прокаленный солнцем и закрытый высокими стенами маленький двор. Здесь континентальная жара, эти места нельзя сравнить с гнилым, туманным и вечно холодным побережьем Охотского моря.

Амур спокоен. Целый день идти приходилось на веслах. Люди выбивались из сил. Но стоило пристать к берегу, как ни о каком отдыхе никто и слышать не хотел. В песок вбивали колья, натягивали палатку. Рубили дрова. Раздевшись, матросы ловили неводом рыбу.

Позь, Конев и Шестаков, поставив палатку, ушли в тайгу. Афоня хозяйничал на стане — помогал Фомину, исполнявшему должность кока. Козлов сидел с ружьем.

Капитан сам рубил дрова. Он тоже греб наравне с матросами и тоже выбивался из сил. Теперь, наработавшись топором, он уселся и спокойно глядел на реку. Воображение стремилось дальше. Оно рисовало те места, откуда бегут эти воды, хребты, покрытые буйной растительностью, нетронутые плодородные земли. Там еще теплей, там юг, там гавани или совсем не замерзают, или замерзают ненадолго. Ему казалось, что есть и такие, что не замерзают. Только воображение открывателя могло с такой силой рисовать страну, в которой он никогда не был. Но признаки этой страны он видел, чувствовал повсюду, она уже начиналась.

За время путешествия из Аяна в Петербург и обратно, а также в плавание по Охотскому морю он досыта насмотрелся на кожи, шкуры, чапаны, меха, ватники, в которых и зиму и весну закутана была северная Сибирь. Между Аяном и Якутском, как он слыхал, и летом все ездили в коже и мехах, там и летом стояли туманы на болотах. И летом был север суровый и невеселый, хотя земля полна ископаемых и золота и лес хорош, в Якутии пастбища прекрасные, скота много и хлеб растет.

…На берегах и тут сыро. Но от этих болот идет теплый пар, и трава буйная, как джунгли, растет выше человеческого роста. На склонах высоких сопок, над крутыми берегами густой зеленью стоят леса. Климат и тут суров. Но давно наступило лето… А что же южней?..

В тайге раздались выстрелы. Это матросы охотятся. После зимовки на Камчатке, после Аяна и тяжелого плавания здесь, в лесу, на отмелях у тихой теплой реки — отдых.

«Чего бы мне это ни стоило, — думал Невельской, — я проложу дорогу на юг». Гавани на юге не давали ему покоя, снились по ночам, одна другой удобней, но только ветер и шторм мешали в них войти, приходилось ждать, пока стихнет… Наяву была лишь шлюпка, шесть матросов и гиляки, а на Иски — транспорт «Охотск». В кармане — повеление правительства не сметь касаться устьев.

А он оставил Орлову объявление на нескольких языках о том, что устье занято русскими, и велел эти документы предъявлять иностранцам, если в залив Счастья придут их корабли набирать пресную воду.

Утром пристали к гиляцкой деревне. Едва вышли на берег, как собрались гиляки. Началась торговля и взаимные расспросы.

Подошел седой, лысый гиляк небольшого роста. С ним целое семейство: старуха, двое сыновей, молодая женщина, девушка и ребятишки.

Старик держал в руках широкий туес с желтой нельмовой икрой и медную бутылку водки, а молодые гиляки по осетру и туес с рисом.

— Капитан, вот хороший старик дедушка Чедано к тебе пришел, — сказал Позь, подходя к Невельскому. — Это мой знакомый. Он жил на Мео и слыхал о тебе от Чумбоки. Он гостинцев принес.

Гиляк положил подарки перед капитаном и стал опускаться на колено. Но Невельской поднял и обнял старика и сказал, что перед ним не надо на колени становиться. Парни и ребятишки стали подходить к капитану, уверенно обхватывали его шею смуглыми руками и целовали в щеки, а он — их.

Матросы, готовившие обед у костра, принялись на доске ножами пластать осетров.

Невельской пригласил гиляков к обеду. Их угощали ухой, осетриной с уксусом и гречневой кашей с маслом. Все выпили водки, принесенной стариком.

«Какой гиляк славный!» — думал чуть захмелевший Фомин, передавая старику еще одну мутовку с кашей.

— Мы радуемся, что лоча с нами торгуют и нас защищают! — заискивающе улыбаясь, говорил капитану Чедано. — Теперь маньчжуры будут бояться нас обижать! Правда? — пристально взглянул старик.

— Как же они вас обижают? — спросил капитан.

Чедано всхлипнул.

— Вверх по Амуру, за устьем Амгуни, на той стороне, есть камни на правом берегу. Эти камни давно-давно упали с неба. Мы их бережем…

— Они там богу молятся, — пояснил Позь.

— А маньчжуры говорят, что, если не будем платить им албан, — продолжал Чедано, — столкнут эти камни в воду и река сделается бурлива, рыба ловиться не будет.

Невельской сказал, что никто не смеет со здешних жителей требовать дань.

Чедано сказал, что ездил на Мео гостить, а сам живет неподалеку от устья Амгуни, на другой стороне реки. Старик брался сопровождать Невельского на Амгунь.

На другой день вошли в устье Амгуни. Шлюпка шла под парусом среди островов, заросших тальниковыми лесами. Река разбивалась тут на рукава. За поймой видна сопка, покрытая густым лесом.

Когда подошли ближе, видны стали кедры и ели, а по увалу — липы и дубы. Пристали к берегу. Капитан перешагнул на бескорую лесину, сломанный ствол ее полуутонул в воде и в песке. Он вскарабкался по обрыву.

Кусок белой материи под фуражкой спасал его уши и шею от мошки. Следом лезли Козлов с ружьем в руках и Конев с ружьем за плечами и лопатой, оба тоже с белыми тряпками под фуражками.

В траве валялись кедровые шишки. Капитан поднял одну. Сторона, лежавшая на земле, сгнила, а с другой — орехи целы и вкусны.

Над головой раскинул мохнатые ветви огромный черно-зеленый кедр.

— Копни! — велел капитан Коневу.

Матрос стал рыть землю.

— Какова земля?

— Да как скажешь! — уклончиво ответил Конев.

— Земля — жир! — молвил Козлов.

— Пахать можно?

Конев еще посмотрел на землю, потом с любопытством огляделся вокруг, наверх, на деревья, и взглянул вдаль на видимые сверху острова и протоки.

Разводя руками густую хвою подлеска, капитан спустился с обрыва. Приходилось здесь задерживаться, чтобы сделать наблюдения.

Чедано обрадовался, увидя, что капитан взял в руки секстант.

Бивак разбили за протокой, на отмели, у обрыва высокого острова, где обдувал ветерок и было меньше мошки. Стоило только пристать к берегу, как матросы находили множество занятий, рубили лес, охотились.

Чедано повел капитана и двух матросов по острову.

Над волнующимся морем высокой травы взлетали тучи птиц. В углублениях, забитых илом, на засохшей грязи гнили завалы рыбы, расклеванной птицами. Всюду на острове такие высохшие лужи, заваленные гнильем и рыбьими скелетами. Когда спадала вода, рыба, потеряв доступ к реке, сбивалась в груды на усыхавших озерцах и дохла. Птицы еще не успели убрать все это.

Матросы смотрели, качая головами. Тут погибли тысячи пудов рыбы.

— А сколько же ее в реке! — молвил Алеха.

Конев растер в руке черный влажный ком.

— Земля хорошая, а пахать нельзя — вода покрывает, — молвил он с глубоким сожалением.

Позь объяснил, что не Амгунь так высоко подымается, а сам Амур, и вода оттуда заходит.

— Подпирает, значит! — добавил тунгус.

— Земля хорошая! — твердил Козлов.

— Чё толку! — ворчал Конев. Ему, как всегда, все что-то не нравилось.

— Разве на бугре нельзя пахать? — спросил его капитан.

— На бугре можно, вашескородие! На бугре можно целую деревню посадить.

В походе все сжились с капитаном и разговаривали запросто.

Матросы еще смотрели землю в разных местах на острове и на материковом берегу.

— Наверху ярицу можно сеять. Овес тоже! — окал костромич Веревкин. — Но шибко трава коренястая…

Невельской замечал, что матросы ожили после того, как на высоком незатопленном берегу увидели хорошую землю. До того, особенно в лимане, с тоской поглядывали они на все эти леса и скалы, видя в них еще одно каторжное место, где людей будут истязать, морить голодом и держать при казенном деле. А вид доброй земли пробуждал иные надежды… Похоже было, что тут толк мог быть, что стоило тут стараться не только ради выслуг и казенного интереса, которому было уже посвятили себя эти люди. Все они до сих пор в душе не надеялись на эту землю.

— Быть не может, чтобы каждый год так высоко вода подымалась, — рассуждал у костра Шестаков.

Измученные, изъеденные мошкой, матросы расселись с мутовками на песке, на ветерке.

— Нынче, видно, снега большие были…

— Здесь всегда большие снега, — ответил Позь.

Рыба, лес, меха занимали матросов, но ничто не будило в них такого жадного любопытства, как земля.

«Люди еще хлынут сюда, — думал капитан. — Тут будет у нас вольное крестьянство».

На реке появились две берестяные лодки, а за ними бат — лодка, долбленная из дерева.

Течение быстро принесло их. Ехавшие оторопели, увидя незнакомую одежду матросов и необыкновенную шлюпку.

Позь, поспешно поднявшись, подошел к ним.

— Это лоча, — сказал он.

— Лоча? — Приезжие испуганно переглянулись.

— Это хорошие лоча! Это капитан от Иски, — подошел Чедано.

Видя, что тут Чедано, приехавшие вышли на берег.

Худой рябой круглолицый амгунец пощупал сукно на мундире капитана, потом заглянул ему в глаза, потрогал пуговицы, ремень, глянул на оружие. Невельской позволял осматривать себя так, словно бы был на примерке у портного. Он уже не в первый раз замечал, что здешние люди прежде всего обращают внимание на одежду — из какого материала она сделана, на украшения и на пуговицы — прямо как мещане в Питере!

Эти люди не похожи на гиляков — они меньше ростом, волосы у многих русые. Он знал, что на Амгуни обитает народ, называемый негидальцами.

— К нам пойдешь? — спросил маленький амгунец с серебряными браслетами на жилистых, жестких руках.

— Пока не поеду. А далеко ли?

— Три ночи спать. Только. Совсем близко…

Позь объяснил, зачем тут капитан.

Невельской велел показать гостям товары.

— Если ищешь хороший лес, у нас много хорошего леса.

Невельской расспросил, растет ли дуб на Амгуни, много ли кедра.

Негидальцы достали меха, которые они везли в одно из амурских селений. Туда, по их словам, должны приехать купцы.

Тут же началась меновая. Потом гостей накормили.

Они стали поразговорчивей и признались, что поначалу очень испугались, узнав, что пришли русские. Оказалось, что из-за хребтов приходят якутские купцы, обижают их и внушают страх к русским.

Невельской выслушал жалобы и сказал, что хотя он не знает якутских купцов, которые сюда ходят, но зато знает большого русского начальника, главного во всей Якутской области и во всех других близких отсюда областях. Расскажет ему обо всем, а тот запретит купцам из Якутска сюда ходить обманывать и обижать тут людей. Он сказал, что торговцы из Якутска ходят сюда тайно, без позволения царя, а им делать этого не велено, что их надо гнать отсюда, а что для торговли русским товаром открыта теперь постоянная лавка на Иски, где будет все, что надо, и по дешевой цене. Летом на лодке, а зимой на собаках будет приезжать из Иски на Амгунь человек и торговать, и цены будут не такие, как у купцов.

— Меня затем сюда и послали, — сказал он, чтобы я увидел, как тут живут люди, и в чем у них нужда, и кто их обижает. Русский царь велел мне сказать, что берет эти земли себе, и велел за всех заступаться и всем помогать.

Амгунцы жаловались на купца Новогородова.

— Он сильный, у него работники есть, он не один ходит. Мы все в долгу у него, и он делает тут все, что захочет. Как нам быть?

Невельской ответил, что запишет все жалобы на Новогородова и тому придется отвечать за свои поступки. Негидальцы обещали за это подарки, но капитан ответил, что сначала надо все сделать, а пока не за что принимать подарки.

Невельской велел одарить гостей. Им дали по ножу и по топору.

Чедано сказал амгунцам, что капитан ездит и смотрит: места, где жили русские.

— Такие места у нас есть на Амгуни, — ответил маленький негидалец, — там теперь остались ямы и камни.

«В здешних краях, видно, никогда не придется путешествовать в одиночестве», — подумал капитан, спускаясь вниз по течению в сопровождении нескольких лодок.

На устье Амгуни семейство Чедано уже ждало гостей. Был приготовлен ужин из мяса молодого лося.

Весь вечер Невельской расспрашивал гиляков и негидальцев про направление рек и хребтов и про пути к закрытым гаваням на берегу моря.

Старик Чедано повесил голову.

— Что ты такой печальный? — спросил его капитан.

— Сюда, наверно, идут маньчжуры, — сказал он таинственно. — Они говорили. Нынче их много придет! Страшно, когда они приходят…

Негидальцы признались, что они ехали на Амур торговать с маньчжурами, но теперь не будут и что они очень рады, что встретили русских и выменяли у них все, что нужно, и завтра поедут обратно и всем расскажут новости про Новогородова. Узнает вся Амгунь, что ему запрещено сюда ходить.

Поздно вечером вернулся Чумбока, не ездивший на Амгунь и задержавшийся в соседней деревне, где он тоже слыхал, что маньчжуры нынче хотят прийти с большой силой собирать дань и выгнать русских.

Гиляки и негидальцы на ночь удалились в свои балаганы. Чедано с семьей улегся в своем шалаше.

Капитан сделал записи и задул свечу. Костер угас. Вокруг была кромешная тьма и тишина. Время от времени плескалась невидимая волна.

«Что в этой тьме — бог весть, — подумал капитан, забираясь под полог, расставленный на песке рядом с палаткой. — Если слушать гиляков, так тут могут быть всякие неприятности. Но их-то мне и подай!» — подумал капитан, засыпая.

Ночью Чедано выскочил из балагана и стал что-то кричать.

— Что там такое? — спросил капитан, просыпаясь.

— Гилякам что-то почудилось, вашескородие! — спокойно ответил часовой.

Это был Шестаков. Голос его ночью строже.

Чедано ходил по берегу, бормоча. Из-под соседнего полога Позь стал говорить с ним по-гиляцки. Вскоре старик ушел и все стихло. Остаток ночи прошел спокойно.

Утром, когда матросы сели завтракать, пришел Чедано и сказал, что собрался в дорогу. Может ехать. Вскоре палатка и все вещи были уложены. Семья Чедано оставалась в шалаше. Негидальцы простились с капитаном и отправились к себе на Амгунь, их лодка под парусом быстро пошла от берега.

— Геннадий Иванович, — говорил Шестаков, обращаясь к капитану, — гиляки нам вчера толковали, что есть места, где земля рыхлена… Когда-то пахали…

— Сказывают, там уж березы в два обхвата выросли, — заметил Алеха. — Афонька говорит, наверху виноград растет!

— Вот дуб! — подымая багор и задерживая подходившую к борту лесину, заметил Конев. — Видать по наноснику, что дуба где-то тут много. И по наноснику же видно, что и земля вверху хорошая. Вон в дупле какой чернозем. Откуда-то его несет…

— Гиляки-то, вот народ, Геннадий Иванович! — подхватил Алеха.

С тех пор как вышли из Кронштадта, парень вырос, возмужал, стал настоящим матросом.

— Вот и гиляки сказывают, и Афонька говорит, что наверху тепло и такие деревья растут, что он по-русски названия не знает, — сказал Козлов.

Теперь матросы приглядывались ко всему. Там где-то, далеко-далеко и в то же время не очень-то далеко, — на дубе еще листья не завяли, пока несло его, — была дивная, богатая, вольная страна, где на черной, паханной когда-то земле выросли березы в два обхвата, — значит, никто нынче не жил; где было тепло, рос виноград. Никто из них еще не видел этой страны, но уж про нее наслышались и она угадывалась по многим несущимся оттуда предметам по реке, и от этого представлялась еще более прекрасной.

— Вон видать Тыр! — сказал Позь, показывая на большую деревню на противоположном берегу. — За ней скалы, река делает поворот.

Чедано сидел на носу лодки и все время всматривался в даль.

Глава тринадцатая
МАНЬЧЖУРЫ

Невельского иногда винили в торопливости. Он думал часто о нескольких делах сразу. И сейчас он думал о том, что до морских гаваней ему в этом году нечего и мечтать добраться, уже поздно, а расстояния огромны, и что первого августа надо быть у Константиновского, придет топограф, и надо в залив Счастья. Всюду успеть надо, тысячу всяких вещей требовать в Аяне от Кашеварова. В то же самое время он думал, что Пехтерь и Зарин, верно, уж получили письма. «Пехтерь, очевидно, не станет делать тайны, тогда как я искренне писал, хотел извиниться». И в то же время он помнил, как Орлов с ним прощался, с каким-то неудовлетворением, что-то хотел, видно, сказать и не сказал. «А Екатерина Ивановна уж, верно, замужем…»

— Маньчжуры! — вдруг испуганно воскликнул Чедано.

«Маньчжуры? — подумал капитан, очнувшись, как от сна, — а вот их-то мне и надо!»

— Где они?

Гиляк показал на берег. Деревня была близка. Она тянулась вдоль берега. Невельской навел трубу. На каждой крыше торчали по две неотесанные жерди, как рога. У берега виднелись большие мачтовые лодки, а на отмели чернела огромная толпа.

— Это не купцы, — сказал Позь тревожно. Он поглядел в лицо капитана.

— Братцы, суши весла! Ружья к бою! — приказал капитан. — Осмотреть все!

Когда все было готово, он приказал зарядить фальконет ядром, укрыть и его и ружья брезентом, выложить наверх красное сукно, ситец и товары.

— Весла на воду! Лево руля! — приказал капитан. — Прямо на деревню!

— Есть лево руля! Держать прямо на деревню! — повторил Козлов.

Шлюпка с большой скоростью мчалась к берегу, и приближалась решающая минута, от которой — капитан отчетливо это понимал — зависели его собственные действия и вообще все открытия в этом краю.

Матросы и гиляки смолкли. Все смотрели на капитана. Все ждали его приказаний. Он должен собраться с силами, подняться во весь рост, решиться… Надо было действовать осторожно, но с достоинством.

— Одерживай! — приказал капитан.

— Есть одерживай!..

Шлюпка пошла круче. Туго гнулся при свежем ветре разрезной парус.

Чумбока вынул из ножен нож, который он вчера точил весь вечер, осмотрел его и снова вложил.

— Руби рангоут! — приказал капитан.

Мачты убрали, и в тот же миг шлюпка крепко врезалась килем в песок, шагах в двухстах от толпы.

Капитан, натянув фуражку, вышел из шлюпки, приказав быть при себе Афоне и Позю без оружия. Чумбока вышел с ними.

Огромная толпа уже двигалась навстречу. Маньчжуров много, они видны среди гиляков. Они рослей, чем туземцы, в халатах с квадратами на груди. Это солдаты. Одни в шляпах, у других на бритых с косами головах маленькие шапочки. Маньчжуров в толпе человек тридцать. В руках луки, у некоторых ружья с дымящимися фитилями. Ватага гиляков, опережая их, спешила к берегу. Слышалось шуршание сотен ног о песок и гальку.

Невельской с тремя проводниками поднялся на берег.

Маньчжуры сразу остановились в нескольких шагах от него. Из их толпы выступил рослый важный старик, с медно-красным лицом, большими ушами и с длинными белокурыми усами, свисавшими по углам рта. У него шарик на маленькой шелковой шапочке.

Старик с подозрением оглядел Невельского, шлюпку, увидел безоружных матросов, яркие товары на банках и снова взглянул на капитана.

— Кто ты такой? — спросил он. — И по какому праву пришел сюда?

Позь перевел.

Невельской видел все: и эту дерзкую надменность, и грозный отряд, и страх на лицах огромной толпы гиляков, и твердую решимость на лицах своих спутников — Позя и Афони, которые, конечно, чувствовали, что сейчас решается все.

— А кто ты такой? — ответил капитан. — Зачем и по какому праву ты пришел сюда?

Позь охотно перевел и, кажется, повеселел немного, а вся огромная толпа гиляков оживилась, чувствуя, что капитан не поддается. Любопытные, испуганные гиляки теснились вокруг маньчжуров.

Проводники стали по обеим сторонам капитана и не сводили глаз с маньчжура, готовые в любой миг схватиться за ножи. Гиляки чувствовали, что русский не боится, и души их замирали от восторга.

— Я — маньчжур! — гордо сказал старик, выслушав перевод с достоинством. — И никто, кроме нас, не смеет бывать здесь!

Снова начался перевод.

— Скажи ему, что я — русский! — ответил капитан. — И что тут наша земля и никто, кроме нас, русских, не смеет сюда приходить!

Маньчжур, услышав такой ответ, на миг опешил. По ряду его спутников пробежал ропот. Некоторые из маньчжуров смотрели с любопытством.

— Поэтому я требую, — продолжал капитан, — чтобы ты с товарищами немедленно оставил эти места.

Маньчжур усмехнулся. Он разглядел, что у этого человека оружия нет. Он стал переговариваться со своими.

— Это не ваша земля! — сказал старик примирительней, чувствуя, что пришелец в его власти и расправиться всегда не поздно. Он подал какой-то знак.

— Чья же это земля? — спросил Невельской, замечая этот знак и подходя к нему поближе.

Старику подали обрубок дерева, затянутый красной материей. Маньчжур, с важностью поводя рукой по усам, стал садиться, но тут Невельской, шагнув вперед, внезапным ударом ноги вышиб из-под него обрубок. Старик вскочил, а обрубок покатился толпе под ноги.

— Мы оба должны разговаривать стоя или оба сидя! — резко сказал капитан.

Лицо старика густо покраснело.

Гиляки живо подкатили Невельскому какой-то обломок.

— Садись, садись! — ласково сказал ему Чумбока.

Видя, что капитан садится, маньчжур тоже поспешно уселся.

— Так чья же это земля? — спросил капитан.

— Тебе нет никакого дела до того, чья это земля, — надменно ответил маньчжур. — И мне нечего с тобой разговаривать. Нас много, а вас мало. — Он поглядел на толпу.

Маньчжурские солдаты угрожающе стеснились. Толпа гиляков вдруг хлынула прочь, оставляя Невельского и верных ему проводников и перебегая на сторону маньчжуров.

— Если… — начал было Невельской, но, как иногда с ним бывало, почувствовал, что заикается, и вдруг увидел, что оружье зашевелилось над толпой, что проводники, заслоняя его грудью, взялись за ножи. Он выхватил двуствольный пистолет и наставил маньчжуру в лоб. — Стой! — Невельской схватил старика за ворот. — Если хоть один пошевельнется, я тебя пристрелю!

Позь выкрикнул эти слова. Афоня и Чумбока с перекошенными от злобы лицами занесли ножи. На лодке уже сдернули холсты, сверкнул фальконет, фитиль вспыхнул в руке Козлова, пять матросов с ружьями в руках ринулись на берег к своему капитану.

— Ну, кто теперь осмелится меня тронуть? — спросил капитан, отпуская старика.

Толпа гиляков с громкими криками радости и удивления хлынула обратно от маньчжуров к русским. Чедано заплакал от радости.

— Бросай оружье! — грозно крикнул Позь.

Вдруг все захохотали! Гиляки показывали на старика маньчжура. Тот отскочил, согнулся и кланялся капитану.

Видя его испуг, Невельской, спрятав пистолет, подошел к маньчжуру. Голова старика мелко затряслась.

— Послушай меня, — сказал капитан, — не бойся…

Старик все кланялся. Невельской взял его за руку, желая успокоить.

— Мы не сделаем тебе и твоим товарищам ничего плохого.

— Да верно ли, что ты русский? — спросил старик.

— Кто же я, по-твоему?

— Не рыжий ли ты с того судна, что весной было на Погиби?

— Русский! Русский! — закричали гиляки со всех сторон. — Это старший русский от Иски…

Старик заглянул в глаза Невельского и подозвал одного из своих спутников, румяного, толстого, в шелковой кофте и простых синих штанах. Тот показал серебряный полтинник с орлом.

Невельской достал такой же рубль.

— Одинакова! Русска деньга! Моя знаю! Моя Кяхта бывала! — воскликнул румяный по-русски. — Моя знаю, моя торгует Кяхта. Это рубля! — Он стал говорить со стариком по-своему.

Старик взглянул веселее.

Невельской приказал разбить палатку. Капитан пригласил в нее маньчжура. С ним вошли четверо его спутников, одетые поопрятнее других, в том числе румяный толстяк, бывавший в Кяхте.

Подали чай и вино.

Глава четырнадцатая
ЛЮДИ ИЗ ЗАЛИВА ДЕ-КАСТРИ

Старик, войдя в палатку, все еще кланялся. Невельской, взяв его за локоть, пригласил садиться.

— Садись, теперь не бойся, — сказал Позь.

Старик перевел дух, вытер лысину рукавом халата. Он и его спутники оглядывали устройство палатки, которая так скоро появилась.

Гиляки и остальные маньчжуры сбились у входа, вытягивая шеи и прислушиваясь к голосам в палатке.

— Весной на Погиби приходило большое судно. Об этом у нас в городе стало известно, — глухо заговорил старик. — Мы решили, что это судно рыжих, — с улыбкой и с поклоном добавил он. — Мы приняли вас и ваших людей за рыжих.

Старик назвал свое имя и сказал Невельскому, что он чиновник из города Сан-Син-Чен, а двое его спутников — купцы.

Невельской сказал, что ему приятно познакомиться с чиновником соседнего дружественного государства.

— С русскими мы совсем не хотели ссориться, — добавил маньчжур ласково. — Мы слыхали, что в прошлом году ваше судно тоже было в реке, и этим совсем не тревожились.

— Врет! Они и русских хотели отсюда гонять, — добавил от себя Позь, переводя.

Невельской сказал, что он действительно русский, назвал свою должность и имя и добавил, что послан сюда по повелению государя.

Старик поклонился. Он сказал, что рыжие подходят здесь к морскому берегу, спускают людей с крестами, которые ходят от стойбища к стойбищу и уговаривают молиться своему богу. А команды кораблей занимаются насилиями и грабежами.

Подали табак. Все стали закуривать. Козлов набил длинную серебряную трубку и подал ее маньчжуру. Капитан сказал, что просит принять эту трубку в подарок.

Конев принес чай и налил чашки. Появилось вино. Старик понемногу освоился с обстановкой.

— Почему же рыжие сюда приходят? — спросил Невельской, попыхивая трубкой. — Ведь они на это не имеют права. Может быть, они хотят войти в реку с моря и занять эти земли?

Маньчжуры, услыхав перевод, насторожились.

— Мы об этом тоже беспокоимся, — ответил старик.

— Нынче весной мои люди видели английское судно. Оно совсем близко подходило к устью реки. Люди с него делали промеры и, видно, ожидали, когда разойдутся льды…

— Как видишь, услыхав о рыжих, мы пришли сюда с оружием! — сказал старик.

Невельской налил вино и стал чокаться. Старику это понравилось. Все выпили.

Капитан затянулся дымом, отвел левую руку с трубкой, а правой разогнал табачное облако, и, взглянув на старика, сказал:

— Но теперь рыжие сюда не придут. Мы пришли сюда по повелению нашего государя и поставили вооруженный пост в заливе Иски. Такой же пост я поставлю на устье реки. Теперь мы не пустим сюда рыжих. Никто не посмеет делать здесь грабежи и насилия — ни англичане, ни какие-либо другие люди. Наш государь велел мне охранять эту землю и здешнее население. Точно так же он приказал охранять приезжающих сюда торговцев. Поэтому вам здесь не следует оставлять своих вооруженных людей. Мы защитим вход в реку сами.

Старик положил свою длинную трубку на землю и, сложив руки, взглянул на Невельского — казалось, искреннее и горячее чувство охватило его.

— Очень приятно слышать, что ты охраняешь устье реки и не пустишь сюда рыжих, — сказал он и добавил с почтительным поклоном: — Твои слова для нас как сахар.

Следуя примеру старика, четверо его товарищей также сложили руки и поклонились.

Невельской спросил, далеко ли им ехать до города Сан-Син-Чена. Он видел, что старик мнется и что-то недоговаривает. Капитан не торопил его с объяснениями.

Из шелковых рукавов маньчжуры тянули загорелые руки в браслетах и кольцах то к чаю, то к пачкам табаку, набивая свои длинные трубки с маленькими медными головками. Заметно было, что они вежливы и скромны в гостях.

Снова все выпили. Невельской спросил маньчжура, долго ли он ехал от своего города.

— Город Сан-Син-Чен? В верховьях Сунгари-Ула, вот этой реки, — показывая в ту сторону, где за полотнищем палатки был берег Амура, отвечал высокий сухой маньчжур, с длинными черными усами и в длинном черном халате. — В Сан-Сине живет наш губернатор.

Невельской слыхал прежде, что почти всю торговлю в Кяхте ведут с китайской стороны сан-синские купцы. Они скупают русские товары, увозят их за Великую Китайскую стену и привозят оттуда чай. Розовощекий молодой толстяк оказался не маньчжуром, а китайцем, одним из таких купцов сан-синцев, торгующих на Кяхте. Его взяли в эту экспедицию на случай встречи с русскими. Он знал много русских слов, но произносил их так неправильно, что его трудно было понять. Толстяк перебил усатого, уверяя, что русские, постоянно бывающие на Кяхте, понимают его отлично и сами говорят по-русски точно так же, как он, и долго объяснял Позю еще что-то.

— Он говорит, от Сан-Син-Чена ехать вверх по реке два дня и там, где лодки дальше не идут, надо садиться на коня или верблюда, и еще надо спать семь ночей до богдыхана… — объяснил гиляк.

— Верна! Правильна! — вскричал толстяк по-русски. Речь шла о том, что от верховьев реки семь дней пути до Пекина.

— Тут наши люди нигде не живут, и больших деревень здесь нет до самого устья Черной реки, знаешь Черную реку? — добавил старик. — А здесь живут только разные собаки вроде вот этих гиляков, — кивнул старик на толпу у входа.

Позь спокойно перевел его слова.

Гиляки лезли в палатку, заглядывали под парусину.

Усатый маньчжур в черном халате сказал, что там, где в Амур впадает Уссури, при слиянии рек, бывает ярмарка.

За разговорами Невельской узнал, что с реки Уссури есть перевалы к морю в закрытые бухты. Подтверждались рассказы Позя и других гиляков.

Гости сидели, поджав ноги, в облаках дыма, как бы чего-то выжидая.

— Ну, а теперь давайте торговать! — сказал капитан.

— Давай, — обрадовался старик. Это куда спокойней, чем толковать на политические темы. К тому же дело сулит барыши.

— Козлов! — крикнул капитан. Матрос, растолкав гиляков, явился.

— Все убрать! Подавай образцы товаров. Конева сюда! Будем меняться! — обратился он к старику, черпая дымящейся трубкой табак.

Матросы внесли ситец, плис и красное сукно. Маньчжуры вскочили и закричали, не слушая, кажется, друг друга и хватая руками куски материи. Только старик сидел, спокойно посасывая трубку.

Толпа зашумела. Всем хотелось в палатку, каждый желал протиснуться. Рабочие маньчжурских купцов не могли пройти с товарами.

— Надо бы, Геннадий Иванович, вынести торговлю наружу! — сказал Козлов.

Капитан посоветовался с маньчжуром. Тот закивал головой.

Козлов был хозяйственный человек. В портах он обычно ходил с подшкипером на базар. Матрос велел гилякам и маньчжурам, толпившимся у входа, отступить и сесть.

— На свету, чтобы без обману! — подмигивая толстому китайцу, сказал Козлов. — Чтобы все было видно, — пояснил он, показывая пальцами сначала себе на глаза, а потом на товары.

— Моя понимай! — ответил китаец.

Козлов уселся рядом со стариком. И матрос и старик — разглаживая усы, с большим достоинством поглядывали друг на друга.

Появились и маньчжурские товары: мешки с крупой, леденцы в бумажных кульках, ящики водки, оклеенные синей бумагой, и синяя бумажная материя.

Конев развязал мешок, нагреб полные ладони проса, попробовал и сбросил все обратно.

— Смотрите, Геннадий Иванович! — обратился он к капитану.

Тот и сам все видел. Торговля маньчжур была налицо.

Тень пробежала по лицу старика. Он как бы взглянул на просо глазами капитана и почувствовал, какая это гниль и заваль. Старик, подумав, что русские откажутся меняться, живо глянул направо и налево и, увидя толстяка, подозвал его.

— Велит плохие товары унести, — быстро переводил Позь, — сердится…

— Такое просо мы привозим только для гиляков, — стал оправдываться старик. — У нас на лодках есть хорошее просо и рис. Сейчас принесут.

— Сахар чистый! — молвил Конев, пробуя леденец с видимым удовольствием.

Толстый купец просиял. Это были его леденцы. Пока маньчжуры переругивались, оп подсунул матросу свой кулечек.

— Таким пшеном кормить птиц, а не людей, — сказал Конев.

Позь перевел.

— У гиляков нет домашних птиц, — глубокомысленно ответил усатый маньчжур в длинном черном халате.

— Вот уже несут, — обрадовался старик.

Появились новые мешки. Маньчжур вскочил и сам развязывал их. Стоя перед Невельским, он лил ручьями крупное красноватое пшено между пальцев.

— Нравится? — почти кричал он.

— Преотличное просо, — сказал капитан, беря горсть. — Верно ведь, Козлов?

— Точно так вашескородие!

— Да где растет такое?

— На Сунгари, в верховьях, — радуясь, что товар понравился, отозвался старик. — А вот посмотри рис!

— А вот какой мука! — приставал румяный китаец, бывавший на Кяхте. — О! Сымотли! — восклицал он по-русски.

— Этот хлеб растет под Нингутой, на Хурхе, — поучал усатый маньчжур. — Река Хурха в географии называется Муданьцзян. Там много крестьян из Китая, они сеют пшеницу. Нингутинская пшеница — самая лучшая в Маньчжурии.

Держа рис на ладони, и глядя на его крупные перламутровые зерна, Невельской подумал, что в верховьях — земледельческая страна, что там действительно тепло, гораздо теплей, чем здесь. Не зря туда стремились католические миссионеры, внушая маньчжурам еще в древние времена неприязнь к России[121].

Старик схватил кусок красного сукна.

— Цена? — азартно вскричал он.

Капитан сбросил рис с ладони, поднял лицо кверху и, прищурившись, стал высчитывать. Всем маньчжурам понравилось, что Невельской так сощурился и сам стал похож на маньчжура.

Для людей, оставшихся на зимовку, нужны были и водка, и просо, и леденец. Невельской знал, как рады бывают матросы, когда к столу прибавляется что-нибудь сверх обычного казенного довольствия. Он посоветовался с Козловым. Перевели цену ситца, сукна и плиса на просо и рис.

Матрос схватил старика за руку и, хлопнув что было силы, выкрикнул цену. Все маньчжуры радостно закричали. Пшено и рис они даром получили от китайцев-арендаторов, а капитан давал сукно, ситец, плис.

— Я беру! — быстро сказал старик, садясь как курица и кладя руки на куски.

— Ситца давай, ситца давай! — кричал по-русски кяхтинец.

Невельской уступил все по дешевке. Все товары разобрали. Торговля окончилась. Маньчжуры сияли.

— Напрасно собаки гиляки нас пугали русскими, — говорили между собой маньчжуры.

— Твоя хороса человека! — говорил кяхтинец. — Богата купец!

— Я очень рад, что с тобой познакомился, — сказал старик. — А теперь мы хотим, чтобы ты пришел к нам в гости. Мы будем очень рады.

Невельскому самому хотелось побывать у маньчжуров. Он сказал, что благодарит за приглашение и будет обязательно.

Маньчжуры откланялись и удалились. Все они были веселы. Только старик, казалось, был чем-то озабочен.

Капитана обступили гиляки.

— Ну что, капитан, видал, какие маньчжуры? — спросил Чумбока. — Тебя-то они боятся. А если тебя нет, они другие.

Толпа зашумела. Сквозь нее продрались какие-то люди в меховых лохмотьях. Они опустились перед капитаном каждый на одно колено, вытягивая вперед руки, сложенные горстью, ладонь на ладонь.

Позь поговорил с ними.

— Это люди из залива Нангмар! — сказал он капитану. — Вот ты хотел узнать про этот залив. Ты называешь их место Де-Кастри.

«Очень кстати», — подумал капитан.

Один из приехавших черен лицом, сухощав, проворен, серые глаза его бегают. На голове волосы заплетены в косичку.

Другой — седой, с косматой головой, с мохнатыми белыми бровями, с длинными усами и тоже сероглазый.

Капитан стал обнимать своих новых гостей. Он подумал, что судьба, кажется, опять помогает ему. Сам он не может добраться в Де-Кастри, так оттуда явились люди.

— Мы давно тебя ищем! — заявил черный тщедушный нангмарец. — Слыхали, что ты поехал вверх по реке. Ты Нангмар знаешь? Ну как не знаешь? — удрученно воскликнул он. — Нынче у нас судно было, рыжие приходили, воду, дрова брали. Ведь мы с тобой знакомы! Ты на Погиби был прошлый год? — спросил он.

— Был!

— Ну, а я в Нангмаре живу! — воскликнул нангмарец с таким видом, словно встретил родственника, который не узнавал его по недоразумению. — Араску знаешь?

— Араску не знаю!

— Ну как не знаешь? Знаешь! — с досадой воскликнул нангмарец. — Прошлый год ты воду мерял? Ну конечно, мерял! В Араскиной деревне ночевал. Лодку у Араски брал. Как не знаешь! Вот он, Араска! — с обидой и надеждой воскликнул нангмарец, показывая на своего товарища, дрожавшего от страха. — Он там живет, а я на этой стороне, совсем в другом месте.

Он как бы хотел сказать, что мы же с тобой друзья, вот тебе доказательство, чего же ты еще ждешь?

Араска, лохматый, босой топтался на месте.

К восторгу всей толпы, дед и капитан стали обниматься.

— Ну, вот этот самый Араска, — толковал маленький нангмарец. — Он — Араска, а я — Еткун. Еткун имя слыхал когда-нибудь? Нет?

Сам Араска все еще дрожал от волнения, как видно побаиваясь, и ни слова вымолвить не мог.

— Он на той стороне моря живет, а я на этой. Ты ему помогал то лето? Ну конечно, помогал, я знаю, что помогал. Потом его обижали. Араска пошел на Погиби… А с тобой тот год гиляки приходили? Ну конечно, я знаю, что приходили. Я тоже с тобой всюду пойду. Ладно? Араска со старухой к нам приезжал и все про тебя рассказывал, как ты воду мерял, землю мерял, что за рыбу им дал, никого не обижал, громко не кричал, говорил потихонечку. Ну конечно, я тебя знаю! — И разговорчивый нангмарец подступил к Невельскому и тоже обнял его, показывая, что нечего тут официальничать.

— Ну раз так, то пойдем ко мне! — смеясь и обнимая гостей за плечи, сказал капитан и повел их в палатку.

Еткун сиял… Он наконец добился своего. Капитан признал его своим приятелем, выказывал ему то гостеприимство, про которое нангмарец слыхал так много и которое он так желал испытать сам.

Перед Еткуном и Араской появились угощения: табак, чай, каша.

Невельской узнал от гостей все, что его интересовало о заливе Нангмар. Залив был закрытый, глубокий, удобный. Это, конечно, гавань Де-Кастри, описанная Лаперузом.

Еткун сказал, что слух о путешествии капитана распространился повсюду, и по Амуру, и прошел побережьем Татарского пролива на юг, и что об этом знают во всех деревнях в лимане и на Сахалине, и все люди едут сюда…

— А как же вы сюда попали? — спросил Невельской.

— Лодками!

— Но ведь до залива суша.

— А мы тут близко живем. Через маленькую сопочку ходить, и попадешь на море.

— Разве залив Нангмар близко от Амура?

— Конечно, капитан! — сказал Позь. — Есть место, где река близко подходит к морю…

Невельской, чувствуя, что сведения очень важные, достал бумагу и велел Позю расспрашивать и рисовать.

Еткун и Араска, который уже успокоился и оказался толковым стариком, объяснили, что река изгибается и близко подходит к морю, а потом опять отходит от него. Тут же все начертили. Оказалось, что от Амура отходит в глубь гор громадное заливное озеро Кизи, которое отделяется от моря узким и низким перешейком.

— У деревни Кизи есть протока в озеро. По реке едешь и в озеро не заезжаешь, а протокой пойдешь, потом по этому озеру надо ехать и ехать, потом по речке, а вылезешь — и берегом до Нангмара близко, — говорил дед Араска.

— Мы сюда прямо на своих лодках пришли, — пояснил Еткун, уплетая сухари.

— По воде?

— По горе! Как не понимаешь! Таскали лодки. Там есть у нас деревянная дорога.

— Как рельсы там у них, — объяснил Позь, слыхавший о железных дорогах.

— Как не знаешь? — удивился Еткун и отложил сухарь в сторону. — Почему про нашу дорогу не знаешь? Хорошая дорога…

Это было целое открытие. Первое, о чем подумал Невельской, услыхав, что там перешеек узок — о чем не мог не подумать всякий образованный моряк, — нельзя ли там прорыть в будущем канал. Сократить путь в Японское море, избежать устья, из-за которого столько неприятностей и в науке и в правительстве. Как бы он желал немедленно идти в Нангмар!

Еткун продолжал объяснять, что бревна лежат по всему сухому пути.

— Люди ездят на охоту с Амура на Сахалин. На Тыр торговать мы ездим. Кто едет — увидит, где бревно сгнило, сменит, лесину новую срубит и положит.

В толпе гостей капитана нашлись и другие жители обоих побережий пролива. Все стали наперебой рассказывать о своих местах.

— Куда же пошло от вас судно рыжих? — спросил Невельской.

— Туда! — показал Еткун на север. — Вот спроси брата. Он видел это судно в море.

— Что же они делали там? — спросил Невельской Араску.

— Они стояли как раз напротив нашей деревни. Лодка ходила-ходила кругом. И потом парус подняли и пошли обратно.

— А мимо Погиби лодка проходила? — спросил Невельской.

— Не-ет! Далеко до Погиби не дошли. Там кругом мелко было, они дорогу не знают.

Еткун и Араска стали говорить, что китобои грабят дома и насилуют женщин.

— Да что, разве только рыжие грабят! — воскликнул один из гиляков, сидевших тут же. — А эти маньчжуры, которые в шалаше поселились, тоже так делают!.. Ты спросил их, зачем они сюда пришли?.. Они тебе сказали, что пришли торговать! Не-ет, они не только торговать пришли. Они и грабят тут всех, и требуют по соболю с мужика и с мальчишки, а кто не даст, бьют или мучают… И девок у нас тоже хватают. Они тебя обманывают, когда говорят, что торговать сюда пришли.

В палатку вместе с нангмарцами и гиляками забрался какой-то сухой старик с косой, в круглой шапочке и в короткой бумажной куртке. До этого разговора он молчал.

— Это все верно, что гиляки говорят, — сказал он капитану через переводчика. — Маньчжуры обижают их…

Позь объяснил, что это китайский торговец и он просит поторговать с ним.

— Я торгую честно и не обманываю, — сказал китаец, улыбаясь и поглядывая на капитана зоркими маслянистыми глазками. — Привезу хорошей крупы и все, что надо… Мне хотелось бы купить красного сукна… Я много слыхал, что ты тоже честно торгуешь. Все говорят, какой ты хороший человек. Мы с тобой оба честные.

Невельской сказал купцу, что согласен торговать с ним, но сегодня пойдет к маньчжурам и поэтому все торговые дела придется отложить.

Нангмарцы стали просить Невельского приехать к ним и защищать их.

— Я пришлю к вам на будущий год своих людей, — ответил капитан. — А чтобы до того никто не смел вас обижать, дам вам завтра бумагу, на которой будет написано, что эта земля и все, кто на ней живет, находятся под охраной и покровительством русского царя и поэтому никто не смеет вас обижать.

Позь долго растолковывал нангмарцам, что это за бумага и что на ней будет написано, как предъявлять ее людям, которые явятся с моря.

Еткун и Араска не сразу поняли. Зато старик торговец живо сообразил, о чем идет речь…

— Я очень рад слышать, — заявил он, — что теперь русские будут охранять торговцев и что ты запрещаешь тут всякие насилия…

По приказанию капитана Козлов принес небольшую дубовую доску, тут же расколол ее топором надвое.

— Одну половину я отдаю вам, — сказал капитан нангмарцам. — Когда пошлю судно или лодку, от меня люди пойдут по льду или берегом, то отправлю с ними свою половину. Вы приложите ее к своей и будете знать, что человек от меня.

Он отдал половину доски Араске. Тот спрятал ее в кожаный мешок.

— А когда дашь бумагу? — спросил Еткун, наконец сообразивший, в чем дело.

— Завтра.

— Ну ладно…

Гиляки и нангмарцы, зная, что капитану пора идти в гости, стали расходиться.

Старик китаец тоже вышел из палатки. Лицом к лицу он столкнулся с Чумбокой.

— Гао Цзо? Это ты? — с изумлением вскричал Чумбока.

В толпе народа, которая съехалась на Тыр, когда туда явились русские, было несколько мелочных китайских торговцев, прятавшихся среди гиляков. Гао Цзо был один из них. Он находился у палатки, когда капитан торговал с маньчжурами, и видел русские товары.

Гао одет бедно, и вид его невзрачен, но на самом деле он богат, гораздо богаче других торгашей. Он даже богаче маньчжурских чиновников, путешествующих под охраной. У него больше денег и товаров, чем у сопровождающих их маньчжурских купцов, для которых русские вынесли все свои товары. Но маньчжурские купцы пользуются всеми правами. А Гао Цзо все делает на свой риск и страх и всю жизнь скрывает свое богатство, рядится бедняком, дает взятки маньчжурским чиновникам за право торговать в здешних местах, запретных для простого китайца… Еще не бывало такого чиновника, которого Гао не удалось бы подкупить. Поэтому старик делает большие обороты и чувствует себя хозяином в низовьях реки. Правда, кому не надо, он этого не показывает. В землю гиляков он стал ездить недавно.

Чтобы зря не раздражать маньчжуров и не возбуждать излишней зависти и у них, и у своих соперников-купчишек, Гао остается скромным на вид человеком и одевается бедно. У него даже нет своей лавки. Вся масса товаров, которую приплавляет он ежегодно на судне из Сан-Сина, развозится по домам туземцев, по разным деревням, а само судно идет на слом.

Гао — энергичный, верткий человек, необычайно цепкий и настойчивый. «А что, если я стану торговать у русских?» — пришло ему в голову, когда он услыхал, что эта земля принадлежит России. Но уж никак он не ждал, что встретит тут Чумбоку. «Вот еще выходец с того света!» — подумал он.

Гао Цзо узко сощурил глаза, вобрал голову в плечи, ссутулился и принял вид дряхлого старика. Ловкач и разбитной торгаш спрятался.

Вдруг Гао оживился. Его черные глаза чуть приоткрылись. Раскрылся рот, как бы в радостном изумлении.

— Это ты? — слабо вскричал старик.

— Да, это я!

— Как я рад! Как рад! Ведь я ищу тебя!

— Ты меня ищешь? — удивился Чумбока и нахмурился. Он зло и с подозрением оглядел торгаша.

Гиляки живо обступили их.

— Хорошие вести тебе от брата, — быстро залепетал старик. — Ух, как я рад, как будет твой брат рад, что я тебя встретил. Твоя мать, ты знаешь, жива. Да! Ой, какая крепкая старуха!

Чумбока вспомнил мать, Удогу, родной дом, родную деревню.

— Брат твой, узнавши, что я еду сюда, просил тебя найти. Мы теперь дружны с ним, — говорил старик, слабо улыбаясь, трепля пальцами плечо гольда, и, чуть-чуть приоткрыв веки, зорко поглядывал живыми, молодыми, черными и блестящими глазами то на него, то на толпу. — Он всегда просит меня что-нибудь узнать о тебе, когда я в низовья реки еду! На этот раз я почувствовал, что встречу тебя. Как я рад! Как рад! Пойдем, тут моя лодка… Я с сыном приехал, он в соседней деревне пока. Мы ведь теперь и сюда ездим.

Гиляки обрадовались.

— Вот, Чумбока, хорошо! Хорошего человека ты встретил! Иди!

— Ты и тут торговать будешь? — спросил Чумбока.

— Да, хочу немного поторговать…

Чумбока знал, что Гао Цзо, если захочет, умеет очень складно врать. В свое время он причинил Чумбоке и всей его семье много горя, но сейчас гольд охотно слушал вести о родне.

Гао уверял его, что брат хорошо живет, не в долгу.

— Он счастлив! Весел! А какая дочка у него! — присаживаясь на полусогнутых ногах и поднимая лицо кверху, восклицал Гао. — Ах, как она ручками взмахивает, как лепечет! Ах, дети, я так люблю маленьких детей!

Гао Цзо знал, что если хочешь расположить к себе человека, показать, что ты добрый, и скрыть свои намерения, то надо разговаривать про детей или — еще лучше — сделать детям подарки, оказать им внимание, ласково заговорить, восхититься. Такого человека, которому дети нравятся, их родители всегда честным сочтут. Самым страшным злодеям дела их сходят с рук, если они деток приласкают.

Старик повел Чумбоку к лодкам и стал рассказывать про его родную деревню.

В это время Афоня что-то крикнул Чумбоке. Гао не отпускал его. Он сказал, что привез что-то от брата…

Афоня крикнул Чумбоку еще раз.

— Ну, погоди, — сказал он купцу. — Мы с тобой еще поговорим.

— Обязательно поговорим! Старое давно забыто, мы дружим с братом, и я рад тебе…

Чумбока пожалел, что надо уезжать на весь день, на промер протоки. «Но ничего, я еще увижу Гао. Я из-за него не еду на родину, думаю об опасности, а он, оказывается, друг мне и брату!»

Чумбоку охватило душевное волнение, когда он поехал с матросом на гиляцкой лодке. Много лет Чумбока ненавидел этого торгаша, мечтал ему отомстить. Из-за него бежал он из родных краев. Гао Цзо опозорил память его отца…

А теперь, когда Чумбока встретил его и может наказать, Гао оказался таким добрым и ласковым, так хорошо рассказывал про родных… «Я не ехал на родину из-за опасности, которая мне грозила от него и от маньчжур, а Гао, оказывается, мой друг. Как тут быть?» Торгаш сильно озадачил его.

«Ну ничего, пока вернусь, все обдумаю!..»

Глава пятнадцатая
В ГОСТЯХ У МАНЬЧЖУРОВ

Старик маньчжур был и обрадован выгодными сделками, и расстроен. Он чувствовал, что все меняется даже здесь. Когда он был молод, то власть маньчжуров была могущественна. А теперь даже гиляки не уважают! Какие страшные перемены с тех пор. Рыжие хозяйничают всюду, рвут нашу страну на части. Подлые, низкие люди из простолюдинов поднимают голову. Всюду восстания… Тяжелое время! Дворяне живут хуже, чем в прежнее время, зато торгаши наживаются, особенно те, что заводят дела с иностранцами в портах, в Шанхае например, торгуют опиумом и развозят его по всей стране. Из-за торгашей гибнет дворянство — цвет народа! Гибнет, приучаясь к яду, привезенному иноземцами, наш народ. Страшные времена!

«Если в городе будут меня винить, что не задержал русских, то ответ прост. Не желал кровопролития, поэтому избежал столкновения. Губернатор, когда отправлял, сказал: при встрече с русскими не ссориться, быть полюбезней, как водится между соседями. Объясню, что хотел быть благоразумным, сойтись с ними, выказать вежливость и выведать намерения». Старик мысленно пытался оправдать себя, но он знал обычаи и законы своей страны: неприятности могли быть.

«Купцы мои, кажется, не очень озабочены, что сюда явились русские, — думал старик, глядя на спутников, — им горя мало. Низкие люди! Рады, что смогут извлекать тут выгоду».

У капитана сила и товары. Не плохо бы, конечно, самому завести с ним дружбу и торговать. Он не продает яда, его торговля простая и честная. Может быть, по-своему справедливы намерения русских.

Старик был человек умный, надменный и строгий. Его потому и послали сюда, чтобы все проверить. Он считался одним из самых честных сан-синских чиновников. То, что он увидел у русских и услышал от капитана, заинтересовало его. Русские, конечно, решили занять эти земли! Он чувствовал это по общей обстановке, по твердой уверенности капитана, по настроению гиляков, которые поголовно предались русским. Как они, собаки, переменились!

Старик уже несколько лет не ездил сюда. На этот раз и он, и его спутники, бывавшие здесь раньше, почувствовали себя гостями, а не хозяевами.

Старик знал, что дружбу с иностранцами, интерес к их жизни власти не поощряют, что это унижает чиновника в глазах начальства.

Но теперь такое время, что и явно и тайно всех начинают занимать чужеземцы. По закону все запрещено чиновнику, но теперь многие извлекают выгоды за счет отступлений от старых обычаев и порядков, от самых основ, на которых стоит империя. Что-то случилось, и все стало расползаться. Власть строга еще, конечно, крепка, сильна, но умный человек видит — все идет не так, и не мне, полагал старик, маленькому человеку, противиться ходу событий. Сама судьба посылала и ему удобный случай. Русские товары в Кяхте дороги… А здесь они очень дешевы.

В душе он давно уже осуждал многие законы в своей стране. Как бы просто, казалось, можно жить и торговать к обоюдной выгоде!

Противоречивые чувства владели старым маньчжурским чиновником, когда он сидел в ожидании гостей, приказав повару приготовить самый лучший обед.


Русские уже собирались, и Козлов сказал капитану:

— А как у старика глаза разбежались на товары, Геннадий Иванович! Вот уж он доволен будет подарками! Старухе отвезет красного-то сукна!

«Он не токмо это, а и себя заложит…» — подумал Конев и сказал мрачно:

— Торгашить горазды!

Старик вышел встречать гостей с улыбкой, вежливо поклонился, развел руками и пригласил их в шалаш, сделанный из елового корья. Пол был устлан белыми циновками из рисовой соломы.

Капитан передал подарки: старику — красного сукна и ситца, а его спутникам — по отрезу от сукон попроще.

Старик принял все с поклонами. Капитан заметил, что он немного озабочен.

Все уселись на низкие скамеечки. По обе стороны капитана — Шестаков и Козлов, а с ними рядом, прямо на циновках, поджав ноги, — Позь и Афоня.

Перед русскими поставили маленькие лакированные столики. Старик устроился напротив капитана.

Служили двое бойких молодцов с черными косами. Водку подали в медных бутылях. Появилось красное вино. Пили из маленьких фарфоровых чашечек. Одно за другим подавались блюда: черепаховый суп, острые соусы, рис, курица, свинина, бобы. В одном из кушаний оказались и свинина, и курица, и что-то вроде рыбы, но было вкусно. Невельской опять расспрашивал про край, про реки и селения. Маньчжуры отвечали на этот раз гораздо охотней и лишь изредка переглядывались, и тогда капитану казалось, что они все еще чего-то опасаются.

— С тобой выгодно торговать, — наконец сказал старик, — мои товарищи хотели бы продолжать с тобой торговлю.

— На Иски у меня лавка и селение, — отвечал Невельской. — Приезжайте туда на будущий год, и будем торговать. Вам нужны наши товары, а нам — ваши. Мы будем рады, если ваши купцы будут приходить к нам. Мы будем очень довольны. Мы будем соблюдать ваши законы, когда будем у вас, а вы, когда бываете здесь, — наши.

— Это хорошо! — сказал старик. — Очень приятно слышать! Но вот что меня беспокоит: скажите, правда ли, — продолжал он, несколько волнуясь, — не ошиблись ли вы, сказав, что здесь русская земля?

— Да, это правда! — спокойно ответил капитан.

— Но почему же прежде об этом ничего не было известно?

— Мы всегда знали об этом, только не занимали эту землю, потому что не было причины беспокоиться. А теперь, когда сюда подходят на судах рыжие, мы решили преградить им вход в реку.

— Но почему вы говорите, что тут земля ваша? Как вы можете это доказать?

Невельской сказал, что есть договор, по которому земли между хребтом и морем не разграничены, и что теперь решено эти земли занять.

Старик стал говорить о направлении гор и о границе. Он доказывал, что граница пошла по горам, велел подать кисточку, тушь и бумагу и стал чертить горный Становой хребет. Он нарисовал, как этот хребет двоится, не доходя верховьев Амгуни: одна ветвь идет на север, а другая к Амуру и перебрасывается через реку.

Капитан сказал, что тут и спора быть не может, и долго объяснял, и доказывал старику свое, и сказал, что граница идет по южной ветви хребта, что там главные горы, а не здесь, и что русский император твердо держится того, что эти земли русские, и их ни за что не уступит.

— Я с вами согласен, — сказал старик вежливо. — Когда я выслушал ваши доводы, то вижу, что они верны. Но я боюсь, что у нас думают по-другому.

— Надо полагать, что наш император сам убедит в этом вашего и не нам, людям подчиненным, решать все это. Нам остается исполнять то, что прикажут. Я же, чтобы не подвести вас, дам вам бумагу, в которой все будет написано от имени нашего правительства.

Старик в душе обрадовался.

— А как же быть теперь с данью? Ведь мы собирали тут дань! Каждый год в казну государя поступало отсюда несколько сот соболей…

— Ни о каком сборе дани я не слышал, — ответил капитан. — Если это было, то производился незаконный сбор, и мы об этом не знали прежде. И заранее скажу, что мы не потерпим никаких сборов здесь… Торгуйте, но дань собирать нельзя.

— Это большой ущерб для нашего государства.

— Но что значит сотня незаконно получаемых соболей по сравнению с теми выгодами, что получат обе стороны от взаимной торговли… Разве вы не видели наших товаров? А нам нужен рис, просо, водка, леденец, и мы все это будем покупать охотно.

Старик задумался. Молодцы с косами убирали одни блюда и подавали другие. Маньчжурские купцы стали рассуждать, где лучше встречаться для взаимной торговли. Опять говорили о том, где и какие реки впадают в Амур, где какие селения, когда в них ярмарки… Оказывалось, что ближайшее селение маньчжуров находится отсюда в двадцати днях пути вверх по течению.

Старик объяснил, что плавание в низовьях реки частным лицам запрещено, что купцы идут сюда, давая взятки чиновникам, и что он взял их с собой, получив на это разрешение, но неизвестно, допустят ли их еще раз сюда в будущем году. Хотя, конечно, они постараются приехать на Иски.

Он сказал, что если в самом деле все устроится так, как говорит капитан, то надо русским привозить свои товары в верхние селения.

— Там лучше места, и тебе там понравится! — сказал старик. — На устье Уссури мы могли бы с тобой торговать гораздо выгодней, чем на Кяхте. Так мои товарищи говорят.

Невельской чувствовал, что сошелся с настоящей Азией и сущим Китаем, который считается чем-то скрытым и недосягаемым. А тут как на ладони все становилось ясным: Кяхта с ее глупыми ограничениями будет со временем не нужна. Ему даже показалось, что эти люди тоже тяготятся своими тупыми повелителями и своими старыми законами и ищут общения с другими народами. Он видел — народ этот неглуп, ясно и остроумно выражает свои мысли, совсем не страшится иностранцев, как принято думать. Лица этих людей совсем не такие, как их рисуют. Были красивы и старики и молодые. Он подумал, что с занятием Амура, конечно, рухнут все привилегии торгующих в Кяхте, что Россия и Китай невольно сблизятся.

Маньчжуры интересовались Россией и Европой. К их великому удовольствию, Невельской велел принести атлас, и показал карту мира, на ней Англию, сравнил ее с Китаем и сказал, сколько там населения и сколько в Китае.

Старик подвыпил и сказал, что тут есть еще одна статья дохода и капитан может ею сам воспользоваться. От простой торговли с гиляками доходы невелики…

— Мы берем девок у этих собак и увозим в город. Вы видите, что это за народ…

При этих словах кровь бросилась Позю в лицо, но он перевел все слово в слово.

— Можете и вы! — старик подмигнул капитану. — Гиляки — поганое племя, и нет греха отбирать у них баб.

Невельской ответил:

— Русский царь это знает и велел смотреть, чтобы этого не было.

— Что тут плохого? Это не люди! — Старик огорчился. — Они ведь и сами не очень беспокоятся за своих девок. Мы только так же поступаем, как они сами!

— Нет, этого больше делать нельзя. Да и ваш закон запрещает отбирать женщин у народа. А по нашему закону за это следует строгое наказание.

«С капитаном трудно спорить… Жаль, конечно, что не во всем удается с ним договориться… Вообще с этими землями давно не все ясно, — думал старик. — Сюда одно время запрещали ездить… Неужели они не разграничены? Всегда поминались какие-то государственные тайны, когда речь заходила про эти места. Впрочем, у нас всегда и всюду тайны… Как же можно твердо и с уверенностью отстаивать то, чего даже я сам не знаю толком. Теперь я даже возразить как следует не могу капитану!»

Старик признался, что теперь, когда капитан обещал ему бумагу, он согласен взять подарки. А то не знал, как быть, не желая обидеть гостя, но и принять не мог со спокойной совестью…

На прощание старик расчувствовался, хвалил капитана, что он очень хороший человек. Ему все еще многое было неясно, но заговаривать о своих сомнениях он не решался, опасаясь, что в самом деле капитан прав, дело решено правительствами и тогда возражения лишь оскорбят гостей. Губернатору он предъявит правительственную бумагу. Негодяев торгашей, которые сюда ездят и грабят гиляков и тут наживаются, старик сам не любил. Пусть русские заберут у них все доходы и заставят исполнять свои законы!

Маньчжуры проводили русских и дружески простились.

Глава шестнадцатая
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

Было жарко и душно. Уставший капитан лег в палатке. С вечера слышал он, как приехали в лодке Фомин и Чумбока.

Пошел дождь. Ночью капитана разбудил Шестаков.

«Я давно не спал так крепко», — подумал Невельской.

Палатка трепетала от ветра. На реке бушевал шторм. Шлюпку пришлось перетащить повыше на берег. Часть товаров перенесли в палатку.

На рассвете волны стихли. Дождь перестал. Ветер переменился, набегал слабыми порывами. В деревне выли собаки.

Козлов подал к чаю китайский леденец. После завтрака, оставив у палатки двух часовых, капитан отправился на шлюпке к Тырским утесам.

Мимо проплывали деревня и шалаш маньчжуров, их лодки, вытащенные на берег. Кое-где виднелись люди у вешалов. За деревней ветер гнул заросли тальников.

Рыжий Тырский утес высился над рекой. Шлюпка пристала у его подножия. Сверху шли две лодки.

— Кто-то рано едет, — заметил Козлов.

— Отовсюду, капитан, люди едут, тебя хотят посмотреть! — сказал Позь.

Чедано провел Невельского наверх. Там, на площадке, над самой кручей, стояли каменные столбы. За рекой видны были горы, туман и облака.

Под утесом слышались голоса.

Две лодки с гиляками в белых шляпах, видимо те, что шли сверху, пристали к подножию скалы.

Когда Невельской спустился вниз, рядом со шлюпкой стояли две плоскодонки. Люди с косами, в берестяных шляпах поднялись с песка. Взоры их были изумленно-радостны.

— Вот, капитан, к тебе издалека люди приехали, — сказал тунгус Афоня, остававшийся с матросами у шлюпки.

— Ты Невельской? — подходя к капитану и протягивая дрожащие руки, спросил босой смуглый дед в коротком халате.

Толпа приезжих обступила капитана.

— Я их языка не знаю, — сказал Позь. — Сейчас хорошего переводчика возьмем. Чумбока из их стороны. Эй, Чумбока, иди, верховские приехали, — крикнул он, прикладывая руки ко рту.

Гольд задержался в зарослях. Он выбежал и, увидя чернолицего старика, остолбенел:

— Дедушка Иренгену!

Рядом с дедом стоял другой старик с дожелта прокуренными усами и с темными, похожими на трещины впадинами на щеках. Это был дядюшка Дохсо, отец Одаки, убитой жены Чумбоки. И Кога, длинный, как журавль, дедушка Кога, с тремя седыми волосками на подбородке, который когда-то так любил Чумбоку.

«Уй-уй! Как они постарели! Какая одежда на них бедная на всех! Рванье! Кругом все свои, родные…» Чумбока готов был кинуться к ним, обнимать всех… На миг он почувствовал себя вернувшимся домой. Но тотчас же горькие воспоминания охватили его. Он вспомнил, как жил с дядей на озере, как старик радовался счастью дочери и как потом все они, вот эти его близкие, любимые им люди, убили свою родную сестру и племянницу, а его выгнали. Сердце рвалось к ним, к своим, но нельзя было забыть… И так больно стало, что Чумбока готов был заплакать.

Он взглянул на капитана, ища поддержки.

— А-на-на! — пролепетал тем временем дядюшка Дохсо, узнавши в переводчике своего бывшего зятя. Худые, черные ноги дядюшки задрожали так сильно, словно Дохсо пустился в пляс.

И снова вспомнил Чумбока былое. Когда-то, еще парнем, он с Одакой любезничал и с дерева в лодку дядюшки Дохсо свалился — лесина треснула, и он прямо к Одаке полетел, — и вот тоже тогда у дядюшки ноги затряслись. Так с ним бывает, когда сильно испугается. И сейчас он опять струсил. А сын его Игтонгка побледнел. Чумбоке стало немного жаль их.

Дохсо не знал, как тут быть. Но дедушка Иренгену, который либо не узнал Чумбоку, либо не хотел обращать на него внимания, заговорил с Невельским.

— Так это ты Невельской?

— Я!

— Мы к тебе приехали, — сказал старик твердо. — Мы слышали, что пришли русские, что ты ездишь…

Невельской не понимал его больше.

— Ну, помоги, — обратился хитроумный дедушка Кога к Чумбоке, — пусть русский с нами поговорит.

Чумбоке достаточно было взглянуть на капитана, как боль его ушла куда-то в глубь души. Вот и он стал переводчиком, не только Позь! И Чумбока теперь наконец пригодился капитану. Гордость охватила молодого гольда. Он стал тверд как железо. Он резал взглядом сузившихся глаз своих родственников и стал переводить, стараясь все подробно передать Позю, а тот переводил капитану.

Говорил дедушка Иренгену. Остальные все смотрели и слушали.

Старик сказал, что живется плохо, что они просят Невельского прийти на Горюн, поселиться там и охранять их.

Все горюнцы стали кланяться и просить, у многих на глазах были слезы. Чумбока увидел, что жизнь его родных не была за эти годы счастливой.

«Не стали вы счастливыми оттого, что жену мою убили! — подумал он. — А вот говорили, что от нее злые духи рождались и что от нас все несчастья!»

Переводя речь старика, который стал перечислять беды горюнцев, Чумбока чуть сам не заплакал: и жаль было их, и зло на них разбирало, и горько было.

— Мы привезли тебе подарки! — Дядюшка — старик скуповатый, всегда все прятал и всем родным говорил, что у него нет ничего, а на этот раз вытащил соболя, черного, пушистого.

Невельской не стал отказываться от подарков. Он пригласил всех к себе в палатку на Тыр.

— Поедемте туда, — сказал он, — и там мы обо всем поговорим.

Чумбока отправился с Невельским.

Когда шлюпка Невельского подходила к деревне, на окраине ее тырские гиляки тянули невод. Напротив них, на берегу, сидели на корточках рабочие с маньчжурских лодок. Видно было, как гиляки бросили им несколько рыбин.

Из шалаша, кутаясь в халаты, вышли маньчжуры. Когда шлюпка подошла ближе, они стали усердно кланяться. Невельской велел пристать.

— Маньчжуры загуляли, вашескородие! — заметил Козлов. — Вон один на ногах не стоит…

— Им теперь не фартит! — подтвердил Шестаков. — Гиляки говорят, что бить их собираются.

Невельской вышел на берег.

Старик встретил его. Он поклонился капитану. Маньчжуры обступили Невельского, приглашая к себе. Вид у них был невеселый. От некоторых несло вином. Усатый маньчжур, похожий на ученого, едва держался на ногах.

— Мне очень нужно поговорить с тобой, — сказал старик.

Капитан вошел в шалаш. Матросы остались на берегу, проводники последовали за капитаном. Маньчжуры предложили водки.

— Надо и вам согреться, сегодня ветер и день холодный! — перевел Позь слова старика. — А вы все время в разъездах.

— Мы очень рады тебя видеть, — продолжал маньчжур. — Всю ночь мы были в тревоге и я совсем не спал.

— Что случилось?

— Гиляки пытаются делать насилия над нами! — сказал старик. Глаза его зло блеснули. — Разве вы не сказали нам, что будете охранять нас и торговать с нами?

— Да, я так сказал.

— Мы это говорили гилякам, а они не верят и оскорбляют нас. Говорят нам, что мы собаки и что русские нас прогонят. Сегодня ночью в наши шалаши кидали камни. Они кричат нам обидные слова, никто не продает юколы, не хотят ловить рыбу, и гребцы, взятые нами, разбежались. Мы так не можем тут торговать. С голоду умрем. Когда мои люди стали уговаривать их, они посмеялись и разошлись.

Капитан пообещал принять меры.

Он сказал, что сегодня будет читать объявления от имени правительства и даст обещанную бумагу, поэтому просит чиновника с товарищами прибыть через некоторое время к его палатке.

Он еще посидел немного у маньчжуров.

— Вы не знаете, что за народ гиляки, — жаловался старик. — Вот вы жалеете их семьи. А у них нет семей. Они долгов не отдают, при всяком удобном случае хватаются за ножи. Вам очень трудно жить с ними будет, капитан. Напрасно вы за них заступаетесь. Они этого не заслуживают. Кроме воровства и обмана, вы от них ничего не увидите. И вас они охотно предадут, если будет выгодно. Вы видели, как они вчера перебегали от вас к нам и от нас к вам, они всегда за тех, кто сильней.

Невельской терпеливо выслушал старика.

— Приходите в полдень к моей палатке, я сделаю там объявления, а потом разберем все, о чем вы просите, и если найдутся виновные, то я накажу их, — сказал капитан.

Когда он вернулся к своей палатке, там его ждала огромная толпа. Тут же были горюнцы.

Капитан пригласил их в палатку. Чумбока опять переводил. Угощали чаем, вином, сластями, табаком, не хуже, чем маньчжуров. Старики получили от капитана подарки.

— Сколько же дней ехать сюда от Самогирского озера[122]? — спросил капитан.

Пока Позь переводил это Чумбоке, дед Иренгену сморщил лоб, как бы мучительно напрягая память. Старик не дождался гольдского перевода.

— Семь ден! — вдруг выпалил он по-русски и, привскочив в испуге, оглядел всех сидящих справа и слева, как бы совершив ужасную оплошность и опасаясь, не замечена ли она, кем не следует.

— Так ты знаешь по-русски? — с удивлением спросил Невельской.

— Знаю, — все еще в испуге ответил старик.

Уже давно-давно не говорил он по-русски. Когда-то дедушка Иренгену жил по ту сторону хребтов и считался русским тунгусом.

— Как же! Конечно, знаю! — повторил старик, глядя на капитана по-детски ясным взором, а губы его тряслись. — Ведь я крещеный.

Никогда прежде Чумбоке не приходилось слышать, что дедушка Иренгену крещеный и знает по-русски. Только теперь понял он, как это ухитрялся старик узнавать, что говорят между собой русские, когда торговцы приезжали в его деревню.

То, что дальше услыхал Чумбока, изумило его еще сильней.

— Мои отцы, — продолжал дедушка Иренгену, — когда я был маленький, пришли на Горюн из-за хребтов… — Запас русских слов у старика окончился и далее он продолжал по-гольдски. — Тогда много людей на Амур ушло. В те времена не то сильная болезнь по Амуру прошла и люди вымерли, не то маньчжуры всех увезли к себе куда-то. Вот наши старики, жившие за горами, об этом узнали и пошли жить на реку. А вот мой парень! — добавил старик по-русски, показывая на долговязого шестидесятилетнего Когу. — Жаль, капитан, что ты не пойдешь к нам жить. Иски — плохое место. У нас теплей и веселей.

Невельской объяснил, что к Иски могут подходить большие морские суда, поэтому там построен русский пост.

— На будущий год мы поставим посты и лавки на Амуре, — сказал он.

Горюнцы рассказали, как проехать к ним. Опять пошла речь про реки, хребты и озера.

Между тем у палатки собрался народ, послышались громкие голоса.

— Маньчжуры пришли, — входя в палатку, сказал Афоня.

Гольды переглянулись тревожно.

— Сегодня мы будем читать бумагу от нашего царя, — сказал капитан, — и вы слушайте. Маньчжуры тоже пришли слушать, но не бойтесь их…

— Так ты толмачом у лоча? — обратился к Чумбоке дедушка, выходя из палатки.

Все с уважением посмотрели на своего бывшего родственника.

— Ты нам много хорошего сделал, — заговорил Дохсо, стараясь задобрить парня. — Говорил за нас. Спасибо тебе!

— Вот наши лодки, — показал Кога.

— Пойдем к нам, поговорим.

— Расскажешь, как жил и как сюда попал. Ты хорошо по-гиляцки выучился!

— Я думал, что вам хорошо жилось! — сказал Чумбока.

Горюнцы смущенно умолкли, чувствуя себя глубоко виноватыми. Особенно ясно это было сейчас, после разговора с русскими.

Все пошли к лодкам. Ведь лодка — это часть дома.

— У-у! Знакомые лодки. Вот в этой я ездил. А эта дядина… А что же брат не приехал? — спросил Чумбока. — Я слыхал, что он разбогател?

— Какой разбогател! Да кто тебе это сказал?

— Это сказал Гао!

— Гао? — удивился Кога. — Где ты его видел?

— Здесь!

— Гао здесь?!

— Он и губит твоего брата, — заговорил Дохсо. — И сыновья его… Мстят ему за тебя, изводят его…

— Что же ты смотришь? — говорили сородичи. — Ходишь с капитаном, а сам не догадываешься, что сделать надо. Гао обманул тебя. Твой брат до сих пор в долгу.

В это время толпа зашумела. Матросы выстроились с ружьями.

Из палатки вышел капитан. Рядом с ним стоял Позь, державший в руках несколько свитков бумаги. Тут же встали Афоня и Чумбока.

Маньчжуры столпились слева от капитана. Они улыбались и кланялись ему как доброму знакомому.

Невельской поднялся на обрубок дерева и бегло оглядел огромную толпу. Глаза у него колючие, но веселые. Позь подал ему бумагу. Капитан, не разворачивая, держал ее в руке.

— Хотя русские давно здесь не бывали, — объявил он, — но всегда считали всю реку и земли от Каменных гор Хингана до моря, а равно и всю страну вдоль моря с островом Карафту своими.

— До русского царя дошли известия, что иностранцы, бьющие китов, стали приходить к здешним берегам, что они делают насилия над здешними жителями и хотят войти в реку и занять эту страну. Чтобы защитить здешнее население от иностранных судов и не допускать тут насилий, мы поставили вооруженные посты в заливе Иски и на устье Амура. Всех здешних жителей великий русский царь принимает под свое покровительство и защиту, о чем я, посланный для этой цели от царя, и объявляю…

— Никто теперь у здешних людей не смеет брать даром какую-либо вещь: лодку, мех, рыбу, так же как никто не смеет заставлять здешних людей работать на себя. Никто не смеет чинить тут никаких обид, хватать тут женщин или уводить людей в рабство и не смеет собирать дань.

— Чтобы все это, что я сейчас сказал, было известно приходящим сюда чужестранцам, я оставлю вам вот эти бумаги, на них написано все, что я сказал.

В тишине слышно было как, разворачиваясь, зашуршал пергаментный свиток.

— «От имени Российского правительства, — подымая бумагу, торжественно читал капитан, — объявляется всем иностранным судам, плавающим в Татарском заливе… — Позь и Чумбока сразу же переводили, — что все берега этого залива и весь Приамурский край… до корейской границы, с островом Сахалином, составляют российские владения и никакие обиды обитающим тут жителям не могут быть допускаемы. Для этого поставлены российские военные посты в заливе Иски и в устье реки Амура…»

После чтения Невельской обратился к старику маньчжуру и подал ему бумагу. Тот поспешно улыбнулся.

— Мы, русские, всегда будем рады видеть вас или ваших товарищей на Иски и торговать с вами, — сказал капитан. — Если ваши люди пойдут к нам или будут в других дальних путешествиях по этим краям и встретят рыжих, пусть они покажут это объявление… И вы предъявите его у вас в Сан-Сине.

Старик осторожно принял свиток обеими руками и почтительно поклонился.

После этого капитан обратился к Еткуну.

— Вот ты просил у меня защиты от иностранцев. Возьми этот лист, Еткун. Ты слыхал, что там написано?

— Да, я слыхал и все понял! — ответил Еткун.

— И я! — подтвердил Араска.

— Когда придет судно с моря, покажешь эту бумагу и скажешь им, что все жители залива Нангмар теперь находятся под защитой русского царя.

Капитан свернул бумагу и отдал Араске.

— Зря никому не показывай!

— Как же! — воскликнул нангмарец.

Гао Цзо тоже пробился вперед. Он часто и усиленно кланялся и улыбался, глядя открытыми глазами на капитана, желая обратить на себя внимание. Ему до смерти хотелось заполучить себе такое объявление. «С такой бумагой я бы зажил на русской земле!»

— Ты обещал мне такую же бумагу… Я здешний житель… Мне приходится много ездить… Я грамотный человек, торгую, везде бываю, мог бы всюду показывать такое объявление. Я бы всем его переводил и толковал. Я знаю все языки, а кто знает языки и торгует, тот самый…

— Я тебе не могу дать бумаги, — перебил его капитан. — На тебя есть жалоба… Останься здесь и жди! Придержи его, — велел капитан Шестакову.

— Ты обещал мне бумагу, — слабо улыбаясь, лепетал Гао.

Позь перевел его слова. Невельской не ответил.

— Теперь ты иди сюда, дедушка Иренгену, — сказал Позь старику горюнцу. — Вот бери такую же бумагу. Да скажи приезжающим в вашу деревню торговцам, что если кто-нибудь из них будет делать насилия или обманывать, то мы будем наказывать. Понял?

— Понял! — громко по-русски выкрикнул дед.

Он спрятал футляр с объявлениями за пазуху, застегнул халат и обхватил капитана своими слабыми руками за шею.

— Прощай, капитан Невельской! — говорил старик маньчжур. — Спасибо тебе за все! Не забудь нашей просьбы и приходи торговать вверх по реке.

Маньчжуры стали кланяться и благодарить капитана.

— Разве вы уже уезжаете? — спросил Невельской.

— Да, у нас все готово, и мы собрались в путь.

— А как же разбор вашей жалобы? Я должен как следует узнать, кто виноват.

Маньчжур несколько смутился. Он благодарил, уверял, что надо ехать и жалоба его теперь не имеет значения. Стоит ли заниматься такими пустяками.

— Нет, я должен разобрать все, — сказал капитан.

Глава семнадцатая
СУД

Толпа сбилась плотней.

— Здесь многие люди плохие поступки совершают, — сказал капитан, обращаясь к толпе. — Сегодня ко мне поступили жалобы, что здесь нельзя торговать, находятся люди, которые бьют купцов и не исполняют то, что обязались. Я эти жалобы должен разобрать. А вы все слушайте и помогите мне решить все справедливо.

— Вот Хомбан сказал мне, — продолжал капитан, показывая на старика с седыми усами, — что сегодня ночью его помощников побили и ограбили, а одного ранили.

Невельской попросил его рассказать, как все было, показать виновных.

Старик вышел и с большой важностью оглядел толпу. Среди гиляков началось движение. Видимо, виноватые пытались спрятаться.

— Вот он! — Один из маньчжуров ловко поймал какого-то гиляка и вытащил его из толпы.

— Да, вот он виноват! — подтвердил старик.

Гиляк побледнел.

— Ты ранил ножом моего человека! — закричал, обращаясь к нему, старик.

Маньчжуры зашумели и задвигались, ругая притихших и смущенных гиляков и требуя наказания.

— Я все скажу сам… — Гиляк вырвался из рук державшего его солдата.

Невельской видел, что гиляки в большой тревоге. Вместо того чтобы помочь им, русские заступались за маньчжуров.

— Что у вас случилось? Почему ты ударил человека ножом и подбивал своих товарищей убивать маньчжуров? — спросил гиляка Невельской.

— Я никого не ударил ножом!.. — крикнул тот.

— Врет, врет!

— И другие виноваты, не он один! — кричали маньчжуры.

— Если все возьмутся за ножи, что же будет? Тогда никто сюда с товаром не приедет, — сказал капитан.

Все маньчжуры закричали:

— Да, да! Он виноват! Он ранил нашего человека. Они ночью кидали камни в наш балаган! Так торговать нельзя. Гиляки нас обманывают…

— Было так?

Гиляк молчал.

— Скажи правду! — велел ему Позь.

Гиляк стал, волнуясь, отвечать.

— Он говорит, неправда, не ударил ножом, — перевел Позь.

— Где тот человек, кого он ударил? — спросил Невельской.

Из толпы выступил один солдат.

— Где твоя рана?

Сначала маньчжур сказал, что рана на груди под кофтой. Невельской велел раздеться и показать рану. Маньчжур смутился. Все засмеялись и закричали, что он врет, что раны нет.

— Он хотел ножом ударить, — оправдывался солдат. — Прикладывал нож мне к груди.

— Он только замахнулся ножом, — кричали гиляки.

— Он только хотел ударить, — сказал Позь, — нож, говорит, выхватил и маньчжуры убежали…

— С кем ты был? — спросил капитан у маньчжура. — Покажи мне своих товарищей.

Маньчжур замялся, а гиляки показали на двух солдат.

Тут обе стороны стали кричать: одни уверяли, что их избили, другие доказывали, что ничего подобного не было.

Обвиненный гиляк вдруг рассердился, кинулся на маньчжурского солдата и схватил его за грудь.

— Шестаков! — велел капитан.

Матрос встал между маньчжуром и гиляком.

Позь спросил у присутствующих, знает ли кто-нибудь, почему так произошло. Выяснилось, что дело это давнее, что маньчжур когда-то избил гиляка, отнял у него халат и котел и что тот теперь грозился ему отомстить.

— Ты должен был прийти ко мне, а не хвататься за нож.

Гиляк потупился.

Другие гиляки закричали, что виноват маньчжур.

Капитан понял, что тут дело не такое простое. Показывая, что не торопится с его разбором, он уселся на пенек и закурил трубку.

— Рассказывай все, — сказал капитан гиляку, — что, когда и как у тебя он отнял.

— Все говорите! Капитан все хочет знать о вашей жизни… — объявил Позь.

Тут капитан услыхал, как гиляков втягивали в долги, спаивали, обманывали. Выяснилось, что все здешнее население в кабале у купцов, приехавших с маньчжурами, что гиляков грабят и обманывают, отбирают у них детей, насилуют женщин.

Дул холодный ветер. Нашли тучи. Сегодня впервые почувствовалось дыхание недалекой осени.

«В России мужики тоже в кабале, — подняв воротник шинели, думал капитан, — может быть, местами не лучшей. Здесь, на Амуре, мы утверждаем справедливость, а там у нас беззакония немало. Пока что надо упорядочить здешнюю торговлю. Из государственных соображений необходимо развивать торг русских с маньчжурами, нельзя изгнать их совсем…»

Между тем языки развязались.

Из толпы выступил коренастый лохматый старик с красным лицом. Его новый халат был разорван.

— А ты думаешь, что другие маньчжуры не такие? — спросил он, хватая Невельского за рукав. — Ты думаешь, он лучше их? — показывая на маньчжурского чиновника, продолжал старик. — Да ты знаешь, что он тут раньше делал? Перед твоим приездом меня били за то, что я выдру хорошую добыл и ему не оставил, а купил материи у купца и сшил себе вот этот халат. — Старик показал на какое-то подобие халата, разорванное на спине и на боках.

Другой гиляк стал жаловаться Невельскому на одного из маньчжурских солдат; тот пьяный залез ночью в его юрту и пытался изнасиловать женщину.

— Вот теперь придется вам платить за все! — говорил маньчжурам толстый, румяный гиляк в голубой стеганой шапке, видимо, торговец.

— Мы с вами торгуем, и вы не должны касаться моих дел с гиляками, — волнуясь, сказал старик, обращаясь к Невельскому.

— Нет, — отвечал капитан, — я тут должен смотреть за порядком. Так мне велел мой царь. Со мной вы торгуете честно, и мы с вами приятели, но вот гиляки жалуются на вас. Давайте разберемся.

— А разве гиляки нас не обманывают? — вскричал старик, проявляя необычайную живость. — А разве гиляки нас не грабят? — кричал он, обливаясь потом. — Да чего стоит сегодняшняя ночь! Тогда выслушайте и наши жалобы.

— Вы правы, грабить никто не смеет. И я буду наказывать грабителей.

— Они воруют! Они нападали на нас!

— Но разве гиляки могли осмелиться напасть на ваш отряд? — спросил Чедано. Теперь он уже не боялся пришельцев. — У вас ружья, а что у нас?

Толпа опять засмеялась, а маньчжур помрачнел и умолк.

Капитан терпеливо слушал, продолжая сидеть на пеньке. Старик, прижимая кулаки к сердцу, признал свою вину. За разорванный халат он согласен был уплатить. Невельской велел отдать двум гилякам отнятые у них на этих днях меха.

Капитан на первый раз простил гиляка, который пытался ударить маньчжура ножом, объяснив, что он был много раз обманут, и что раны он не нанес, хотя и пытался. А солдату велено было вернуть котел.

— Но котла нет у меня!

— Верни товаром. Возьми у купцов, — сказал капитан.

Другого гиляка, укравшего у маньчжура чайник, привели сами гиляки. У него отобрали чайник и отдали маньчжурам.

Худого и усатого маньчжура, любившего порассуждать о географии и науках, уличили в том, что он в прошлом году отнял свинью у гиляка. Гиляки потребовали свинью и штраф. Они объяснили, что так следует по их закону. Потом судили гиляков, виновных, как уверяли маньчжуры, в краже двух чашек крупы. При разборе оказалось, что гиляки обмануты на меновой. Толстый кяхтинец, ложно обвинивший гиляков, сам попался. Когда его судили, у палатки стоял сплошной хохот.

— Как хорошо русский судит! — говорили гиляки.

— Никого не бьет! Маньчжуры его слушаются!

Маньчжуры винили гиляков, что те не хотят работать гребцами и выкрикивают громко обидные слова.

— Почему же гребцы разбежались? — спросил капитан. — Надо доставить тех, кто вас нанял, на место, как договаривались.

Оказалось, что гребцам ничего не платят, они работают за харчи, да и те плохие. Невельской договорился о цене за греблю, а гилякам велел работать, как обязались.

— Ну, теперь твоя очередь, — сказал Невельской, обращаясь к Гао.

Гао давно стоял ссутулившись, вобрав голову в плечи и быстро соображая, что и на какой вопрос отвечать. Но оказалось все очень просто: одна из гилячек пожаловалась на Гао, что тот плохо оценил сегодня ее единственного соболя и сказал ей грубые слова.

Спор был улажен. Гао сразу согласился уплатить старухе что следует. Он ожидал иного.

Толпа расходилась. Чумбока ушел с капитаном в палатку. Туда же пошли маньчжуры. Капитан позвал их пить чай на прощанье.

Маньчжуры долго сидели у него. Опять начались разговоры про край, про торговлю, про рыжих…

Капитан дружески простился со старым чиновником, приглашая всех маньчжуров приезжать к себе в гости, и сказал, чтобы они не разрешали своим людям обижать гиляков.

Глава восемнадцатая
ВОЗМЕЗДИЕ

Гао, желая поскорей убраться, зашагал к своей лодке, скрытой между больших гиляцких плоскодонок.

Он сетовал на себя. Надо же было лезть к капитану! Хорошо еще отделался… Он-то ждал, что горюнцы могут напакостить. Одна надежда, что дома они в его власти и поэтому не посмеют.

Вчера, встретив Чумбоку, Гао подумал, не уехать ли, но решил, что нечего бояться. Невельской, как понял Гао, купец, с ним выгодно завести дела, торговать. Ради ничтожных дикарей купец не обидит купца. Гао надеялся, что русский не придаст значения жалобам Чумбоки, а сам Чумбока так тронут рассказами о брате, что должен позабыть свое зло. Не умеют долго злиться дикари. Они слабые. Их поманишь чем-нибудь, и сердце у них отходит.

Гао подошел к лодке, сожалея, что нет сына и нельзя сразу уехать. Он стал собираться, когда кто-то тронул его за плечо. Гао оглянулся: перед ним стоял Чумбока.

— Мне тебя надо! — сказал он. — Я вчера хотел поговорить. Я подумал, что ты не всегда лжешь и обманываешь. Сегодня приехали родные, и я узнал, как живет брат. Выходи из лодки!

Гао что-то хотел сказать, перешагнул через борт, улыбнулся, ласково тронул руку Чумбоки. Подошли гиляки и горюнцы.

— Вот скажи при них, что ты всегда обманывал меня и брата… Объяви, что мой отец не был должен, что ты ложно приписал ему долг после смерти…

Гао Цзо сощурил глаза, вобрал голову в плечи и опять принял вид дряхлого старика.

Чумбока взял его за руку и рванул с силой.

— Идем к капитану!

— Веди его к капитану! — закричали столпившиеся гиляки. — Он повесит его! Это самый большой обманщик из всех торговцев.

— Ах, это он?

— Иди! — крикнул на торговца Кога.

— Что тебе надо? — умоляюще спросил Гао у Чумбоки.

— Отвечай, был его умерший отец тебе должен? — хватаясь за нож, хрипло крикнул гиляк Хурх, старый друг Чумбоки, знавший всю его историю.

— Его отец? — переспросил торгаш.

— Не прикидывайся дураком! — заорал Хурх. Он вынул нож и поднес острие к лицу Гао.

Двое гиляков притащили старшего сына Гао, рослого, шустрого парня, приехавшего вместе с отцом и отлучавшегося по торговым делам в деревню.

— Нет, не был должен! — воскликнул Гао. — Но разве вы не слыхали, капитан сказал, будет наказывать тех, кто осмелится угрожать ножами?

— Отец не был должен? — спросил Чумбока.

— Не был! — ласково сказал Гао. — Его отец не был должен! — радуясь своей находчивости, продолжал торгаш, обращаясь к толпе. — Это виноват приказчик. Он придумал. Сам украл мой товар, а сказал на умершего.

— Врешь! — крикнул Чумбока. — Правду лучше говори! Кто придумал?

— Зарезать его!

Гао, казалось, лишился голоса.

— Говори! — закричал на отца Гао-сын, которого гиляки стали бить.

— Ни ты, ни твой брат мне не были должны. Отец твой не был должен!

— А кто придумал? Ты? Или ты? — замахнулся Чумбока на Гао-сына.

Гао что-то забормотал себе под нос. Он вдруг почувствовал, что дело плохо, и повалился на колени перед Чумбокой.

— Нет, погоди! — сказал гольд. — Давай все подсчитаем. Кто вернет нам с братом все, что ты забрал у нас за долги отца?

— Что с ним разбираться! Хороший случай, потащим его обратно к капитану, — убеждал друга Хурх. — Узнаем, как он дело решит. Опять будет за маньчжуров, может быть. Если он его не повесит, то мы сами потом это сделаем. У меня есть хорошая веревка…

— Нет, нет! Я все скажу! Только не убивайте! Я честный, но несчастный торговец.

Гао боялся не смерти. Он опасался, что если капитан все узнает, то запретит ему торговать и того же потребует от маньчжуров.

— Трудно все сосчитать, долговой книги нет… Когда ты вернешься домой…

Чумбока угрюмо молчал.

— Давай его штрафовать! — закричали гиляки.

— Я тебе все отдам, — умолял Гао.

Чумбока стал вспоминать, в какой год и что давал он торговцу.

Все уселись на песок. Начались расчеты. Глухой гул шел по толпе, когда Чумбока уличал купца в обманах.

Гао обещал отдать всех соболей, взятых за мнимый долг отца. Он пошел в лодку и принес мешок. В нем было пять соболей.

— Мне их не надо! — ответил Чумбока. — Вот люди приедут и скажут брату, что долга за ним нет больше. И этих соболей возьми, Кога, с собой, я их посылаю брату… А теперь все же пойдем к капитану и подтверди при нем все, что сказал тут…

Как Гао ни упирался, но его повели к палатке.

— Это опять ты? — узнал капитан торговца. — Что ты еще наделал?

— Это тот самый торгаш, — говорил Чумбока, — о котором я тебе еще на Иски рассказывал…

Невельской сидел на пеньке, курил и долго слушал.

— Теперь мы тебя накажем! — наконец сказал он торговцу, — А ну, братцы, в линьки его! — приказал капитан.

Фомка и Алеха подошли с линьками в руках. Гао схватили.

— Капитан! — сказал Чумбока. — Не удивляйся, но я слыхал, что русские попы учат, что за преступление можно прощать. Пусть он вернет долг брату, а ты не наказывай его. Я прошу об этом…

— Дурак, почему не даешь выпороть! — заорали гиляки.

— Сына надо тоже хорошенько выдрать, — говорил дед Ичинга.

— Выпороть их обоих! — сказал капитан. Он велел вернуть сейчас же всех маньчжуров.

Пришли маньчжуры, собралась большая толпа. Ударил барабан. Гао-отца и Гао-сына отхлестали.

— Вот это по-русски!

Хохот стоял кругом.

— Стервятник попался! — радовался Хурх.

— Если еще попадешься, — сказал капитан Гао-отцу, — накажем не так. За такие преступления — виселица… Да погоди… Будешь платить долги… Давай разберемся…

После обеда матросы сняли палатку. Русские готовились к отъезду.

Чумбока простился с горюнцами, передал привет родным и отправился туда, где готовилась к отплытию шлюпка капитана.

Глава девятнадцатая
НОВЫЙ ПОСТ

После целого года, проведенного в путешествиях по канцеляриям и складам от Петербурга до Аяна, после длительных и тягостных разговоров и вынужденного безделья наконец все сразу сделано.

«Представлю еще один рапорт о том, во что они никогда не верили!» — думал капитан. Он торжествовал в душе. Теперь, очевидно, придется признаться, что правительство трусило и верило заведомо ложным сведениям. Компания обманула царя… Пусть Нессельроде и Сенявин схватятся за головы!

Он внутренне ликовал, представляя себе, как взбесится канцлер, который, когда капитан уезжал из Петербурга, с таким ученым видом, ссылаясь на множество авторитетов, объяснял ему, что делается на Амуре и как тут осторожно следует себя вести.

«Но открытие совершено, посты будут поставлены! Если меня накажут за то, что я исполнил, то им — позор! Правительству придется признать и подтвердить все мои действия. Да и Николай Николаевич, если он жив и здоров, не будет сидеть сложа руки… А хорош Амур», — продолжал размышлять капитан.

Река опять была в разливе. Сильный встречный ветер вызывал порядочное волнение, и шлюпку подбрасывало. На крутых скалах стоял густой лес из огромных голенастых белых берез. Толстые длинные стволы стеснились в полосатую стену над камнями утесов. Березы сильно качались, стволы их гнулись, зеленые шапки клонились на сторону. Там, на крутых склонах гор, видно, отчаянно выл ветер, но здесь не слышно было даже шума леса: его заглушал грохот и плеск волн. Шлюпка пошла к левому берегу.

— Вот в этой деревне, капитан, маньчжур торгует! — сказал Позь.

На песке стояла черная мачтовая лодка. На обрыве виднелись амбарчики на сваях и несколько глинобитных юрточек.

В небольшом стойбище остановились. Матросы наменяли у гиляков свежей рыбы и сварили обед.

Торговца еще не было дома. Он, по словам Позя, оставался на Тыре. Это был один из тех, кого там судили.

Капитан вошел в дом к гиляку, где жил торговец. Он смотрел и слушал, как торговались матросы с приказчиками. Невельскому пришло в голову, что китайцы живей маньчжуров. Они веселей, чаще шутят и в то же время держались просто и с достоинством.

Хозяина дома — гиляка, у которого выменяли рыбу, — звали Умгх. Он рослый, с могучими плечами. По словам Позя, Умгх знал по-маньчжурски. Сидя на поджатых ногах, он о чем-то рассуждал с приказчиками.

— У него отец был китаец, — сказал Позь, кивая на Умгха. — Его мамка спала с китайцем. Про него все говорят — в нем китайская важность!

«Действительно, в нем есть важность», — подумал капитан и тут только сообразил, что и манерой держаться, и всем своим обликом Умгх похож на китайца. Китайцы — земледельцы. Гордая, древняя нация… К сожалению, сюда попадают охотники легкой наживы, не те, что своим трудом создали одну из древнейших цивилизаций.

Торговцы угостили Невельского водкой. Он просил их приезжать на Иски торговать. Они обещали.

Все жители стойбища долго стояли под обрывом у фанзушек, видимо беспокоясь за судьбу русского суденышка, пустившегося под парусами в такой ветер. Но шлюпка шла уверенно.

Позь сидел на корме подле капитана и говорил, что удивляется, откуда русские взяли, что здесь есть города.

— Миддендорф тоже про это всегда спрашивал.

— А ты, Позь, держись за русских, — сказал Шестаков, — тебя тут большим начальником сделают.

— Я еще в Петербург поеду, — отозвался гиляк.

Матросы засмеялись.

«Он в самом деле пойдет далеко!» — подумал капитан.

Матросы после Тыра, где гиляки выказали много отваги и явно сочувствовали русским, стали с ними порадушнее.

— А вот приказчик, первый-то раз отпускал нам товар в Аяне, — потихоньку рассказывал товарищам Конев, сидя на носу за парусом, — так сказывал, что, мол, не все начальство за капитана. Завойко кричал на нашего-то, дескать, отпускаю товар, а сам не знаю, что мне будет за это, и, мол, есть генералы, что нашим недовольны. И так, видать, ему не хотелось товар отпускать… А капитан наш этот товар размотал, раздарил да все по дешевке роздал. Я ему вчерась говорю — дешево отдаем, в Расее и то за такую цену каждый схватит. Мол, Завойко, говорю, обидится, а он говорит, обойдется все, мол, двум смертям не бывать, а одной не миновать.

— Отчаянный он стал! — отвечал Фомин. — Как маньчжура ухватил!

— Ладно, что не ждал, когда маньчжуры нападут, сам первый ударил, а то бы его схватили, и нам бы тогда…

«Эх, я бы тут жил себе вольно!» — думал Конев, глядя на берега.

По службе он был очень исправен и старателен, но офицеров не любил и капитана всегда поругивал. Все удивлялись, когда он попросился с судна в экспедицию. Еще на родине, под Пензой, наслышался Конев, как живут беглецы в степи у башкир и киргизов. Видел он потом селения выходцев из Европы и в Америке и на Гавайях и полагал, что люди в них живут не хуже, чем у башкир.

После того как повидали на Амгуни землю и особенно после Тыра, матросы стали совсем по-другому смотреть на здешние места. И хотя еще ни единого русского селения не было на берегах Амура, а вольный Степка сам сбежал от своих, матросы, спускаясь вниз по реке, чувствовали себя так, словно вокруг были знакомые места. Хотя знали они всего лишь несколько стойбищ да промеривали нынче и в прошлом году фарватеры. Но никто из них еще не ступил в тот темный, грозно качавшийся лес, что стоял на сопках.

Погода переменилась, и тучи разошлись. Ярко светило солнце, и Амур стал опять синий, как морской залив. Огромные сопки, теперь уже без скал, но все так же покрытые буйным лесом, обступали его. Шлюпка подходила к знакомым местам. Вдали, весь в яркой зелени, — полуостров Куэгда. На нем в прошлом году ночевали, выше не пошли, от него спускались по правому берегу до Японского моря. Нынче опять высаживались на нем. Это то самое стойбище Новое Мео на устье речки Каморы, где были несколько дней тому назад, где встретили Чумбоку. Отсюда через горы дорога на Иски.

Видны знакомые юрты.

«Хорошие места! — думает Конев. — Я бы написал домой, заманил, и все бы сюда переселились!»

Все матросы с удовольствием смотрели на приближавшийся березовый лес.

— Ну, Степанов, что задумался? — спросил капитан у Алехи. — Нравится место?

— Как же! Ндравится, вашескородие!

— А что здесь будет?

— Тут? — переспросил матрос, глядя на тот самый берег, что еще несколько дней тому назад казался пустынным и наводил страшную тоску. Лицо Степанова просияло.

— Не здесь, Геннадий Иванович, а вон там! — Он показал вдаль, на полуостров.

— Что же?

— Там? Город! — залихватски воскликнул Алеха.

— Порт! — добавил Козлов.

— Эллинги! — подхватил Алеха.

— Да… Порт! — молвил озабоченно Козлов, как бы сознавая, что до того, как на месте этих дремучих лесов будет порт и город, с матроса еще сдерут три шкуры.

Невельскому казалось, что матросы живей интересовались всем окружающим. «Дай бог, если после Тыра они поняли, что свое отстаивают и что бояться тут нельзя, если хочешь снести голову на плечах!» Правда, матросы ни слова не говорили о переселении, но похоже было, что эта мысль зашевелилась у них. Он не раз толковал им, что сюда будут переселять народ. Прежде они пропускали эти разговоры мимо ушей.

«Конечно, — думал капитан, — первых людей сюда начнут переселять насильно, как все у нас делается. И вряд ли кому захочется ступать в эти леса без принуждения, превращать их в плодородные поля. Люди не предпочтут эту землю «той», родной и любимой, с мечтой о которой часто даже матрос не расстается за долгие годы службы. Я и сам люблю свое, костромское, сольгаличское… А хотелось бы увидеть, как будут здесь жить люди, созреет ли тут хлеб… Но падет крепостное право, будет подъем, движение, народ хлынет…»

А день жаркий, летний.

— Экая теплынь! — говорит Алеха.

— Ветер-северяк подует, так сразу осопатит! — отвечал ему с невозмутимым видом тунгус Афоня.

«Конев у нас все хулит, — думал Шестаков, — а уж сам прицеливается — почем меха, какая где рыба, он уж знает, чего и мы не знаем!»

Шлюпка пристала к берегу на устье речки Каморы. Хозяин одной из юрт гиляк Эльтун сказал, что четверо русских с оленями пришли вчера через горы из Иски и он проводил их сегодня дальше по берегу на полуостров Куэгду. Эльтуну за труды дали несколько локтей материи.

Чумбока сказал, что завтра придет на Куэгду, забрал мешок и вылез из шлюпки.

С гиляками попрощались, и шлюпка пошла дальше.

Вечерело.

Подходили к полуострову Куэгда, названному в прошлом году Константиновским. Совсем стихло. Шли на веслах. Наверху леса и травы. Слеталась мошка. На берегу никого не видно, ни на обрыве, ни на отмелях, и нигде не заметно дымка от костра. Вот уж и желтые песчаные, с камнями и скалами, обрывы.

— Значит, тут будет город? — обратился вдруг капитан к Степанову.

Матрос оглянулся.

— Тут!

Он посмотрел вверх на обрывы и опять оглянулся через плечо на товарищей.

— Город будет! — вдруг, хитро улыбнувшись, молвил и Конев. — С Аяном место несравнимо!

Позь в это время думал, откуда и как капитан успел получить повеление от своего царя строить тут город. Аянские русские об этом ничего не говорили. Даже напротив, сказали, что пост будет на Иски, больше ничего не сказали. Что в Аяне не любят капитана, хитрый Позь приметил. Но что капитан мог делать что-нибудь своевольно, вопреки повелениям, гиляк не смел предполагать.

Шлюпка пристала к берегу. Раскинули палатку. Афоня пошел за дровами.

— А вон и наши, Геннадий Иванович, — заметил Козлов.

Среди глубоких трав и кустарников к берегу пробирались несколько человек с красными лицами и с белыми платками на головах, обмахиваясь ветвями от комарья.

— Верно, наши! — говорили матросы.

Невельской различил офицерские погоны топографа.

Вскоре матросы обступили казаков Парфентьева и Беломестнова, которые сопровождали офицера, а топограф подошел к палатке капитана.

— Ну, как в Петровске? — спросил его Невельской, приняв рапорт.

— Все слава богу! — отвечал пожилой скуластый офицер, одетый в шинель, несмотря на жару.

В заливе Счастья строили казарму, магазин и флигель для офицеров. От этих сведений и разговоров о постройках, запасах и торговле повеяло родным, своим, флотским. Дела команды и поста были как бы семейными, дорогими и близкими.

— Мы оленей отводили на ягель. Их нельзя тут долго держать, — говорил Парфентьев.

— Шли обратно и с горы увидели шлюпку, Геннадий Иванович, так скорее стали спускаться, — молвил топограф, подкручивая усы.

Он достал из своей сумки карту, на которую нанес прямую сухопутную дорогу сюда из залива Счастья, через хребты.

У топографа и казаков за мысом была разбита своя палатка. Они переехали вечером поближе к капитану.

— Ну, как съездили, Геннадий Иванович? — спросил у капитана казак, притащивший вьюки.

— Слава богу, Парфентьев! — отвечал капитан.

— Тебя бы с нами! — молвил казаку Козлов. — Чуть в переплет не попали.

На другой день с утра выбрали место для поста. Решили строиться на удобной площадке неподалеку от палаток.

Застучали топоры. Матросы валили деревья, вырубали кустарники.

— Эх, ягоды там, Геннадий Иванович, — говорили они, спускаясь к обеду с обрыва. — Какой только нет… Малина, смородина… и черная…

За день площадка была расчищена от зарослей. Козлов и Конев выбрали длинную лесину, спилили ее, сняли с нее кору и поставили над обрывом мачту.

Под флагштоком установили фальконет.

Чумбока приехал с Эльтуном. Они пригнали две лодки. Гиляки поехали оповещать народ по деревням, чтобы завтра утром собирались все на Куэгду.

Позю заодно велено было купить хороший невод для лова осенней рыбы. Капитан знал, что кета скоро пойдет из моря и забьет все речки. Ход этой красной рыбы он видел впервые в прошлом году.

Позь вернулся поздно вечером, привез десяток серебристых кетин.

— Уже рыба пошла! — сказал он. — Невод завтра привезут. Я сторговал новый, его старик кончает вязать.

Вечером Невельской собрал своих людей. Матросы уже знали, что остаются здесь при шлюпке и фальконете держать пост на реке до осени, а капитан уходит. Вместе с ним отправлялись и Афоня с Позем. Начальником поста оставался Козлов.

— Ты знаешь теперь, как обходиться с гиляками и с маньчжурами, — сказал ему капитан. — Будь тверд с маньчжурами, ни на шаг не отступай.

Невельской отдал Козлову объявления на трех языках о том, что край до Кореи занят русскими, и велел предъявлять иностранцам, если те войдут в реку.

— В случае опасности пошлешь человека по суше в Петровское. Олени остаются тут. Держать часового при пушке и флаге днем и ночью. Да чтобы ночью горел сигнальный огонь.

Свечи и плошки для фонарей капитан получил с топографом из залива Счастья.

— Кто заболеет — в Петровское! Если не в силах будет ехать или случится ранение — пошлешь на оленях за фельдшером.

Грядущие опасности отчетливо представлялись матросам. Они глядели настороженно и слушали, стараясь все запомнить, чувствуя, что на них возлагается важное дело.

Определены были размеры пайков. Матросы тут же обсудили с капитаном, что надо прислать сюда из Петровского, а что попросить в Аяне для зимующих. «Охотск» должен был доставить туда капитана и вернуться. Спорили много. Конев сказал капитану, что надо немедленно прислать соли из Петровского.

— Ты бы сам, Геннадий Иваныч, посидел без соли! Чудаки! — ругал он казаков. — Соль позабыли! А рыба пойдет? Уж соленая рыбка не то, что вяленая!

Невельской сказал, что пришлет. Шестаков разглядывал карту.

— А где Корея? — спросил он.

Капитан показал. Матрос прикинул расстояние.

— Можно в одну навигацию описать! — сказал он.

Капитан и Позь старались угадать, где примерно те заливы и гавани, о которых было так много разговоров в эти дни и о которых гилякам было давно известно.

— Видишь, Шестаков, какая широта! Примерно Италия, — говорил капитан. — Помнишь Италию, Козлов?

— Как же!

Когда-то Козлов был в Италии с «Авророй». Утром, меж пеньков от берез и елей, на вырубленной площадке собралась толпа гиляков.

Матросы с ружьями и казаки выстроились у флагштока.

— Братцы! — заговорил капитан, обращаясь к своей малочисленной команде. — Мы поднимаем на этих берегах русский флаг[123]. Берегите его честь и славу. Не спускайте глаз с реки. Обращаюсь к вам не как к моим подчиненным, а как к дорогим и родным моим товарищам и братьям, в отваге и преданности которых я уверялся не раз. Помните, стоять тут, пока не пойдет шуга, смотреть в оба. И, если кто явится, — дать объявления, а нападут — биться не щадя живота. Гиляков и маньчжуров не обижать. Живите с ними дружно.

Позь все перевел толпе гиляков.

Невельской сказал, что называет пост Николаевским во имя царствующего императора. Переводчики объявили об этом толпе. Гиляки стояли ни живы, ни мертвы.

— Хранить вход в реку зорко, братцы!

— Р-рады стараться! — к удивлению гиляков, враз гаркнули матросы.

По команде «Шапки долой!» головы обнажились. Невельской прочитал молитву.

— К подъему флага приготовиться! — скомандовал он.

Шестаков встал у флагштока. Все стихли в торжественном молчании.

Позь объявил гилякам, что в знак того, что русские сюда вернулись и навсегда занимают эту землю, они поднимут флаг.

— Пошел флаг! — раздалась команда.

Шестаков стал быстро перебирать руками, и андреевский флаг пополз вверх.

Раздался залп. Ухнул фальконет. Матросы закричали «ура».

Гиляки тоже начали кричать, размахивая руками.

После церемонии всем им были розданы подарки.

Невельской позвал к себе старых гиляков, угощал, беседовал с ними, рассказал, какой русский царь великий, что зовут его Николай Павлович, и как он послал его сюда. Капитан просил гиляков при случае всюду и всем объявлять, что здесь теперь русские.

После обеда гиляки стали расходиться.

Утром все готово было к отъезду капитана. К палатке подвели оленей. Позь и Афоня навьючили двух, а пять шли под верхом.

— Так, значит, Козлов, чуть что — в Петровское! — говорил капитан.

— Так точно, вашескородие! Чуть что — в Петровское!

Козлов был хозяйственный человек, при нем оставался грамотный Шестаков. Теперь у Козлова был пост, люди, шлюпка, пушка, продовольствие. Он знал, что надо, как велел капитан, людям дать занятие, чтобы не томились и не скучали. «Занятий хватит, — думал Козлов. — Дай бог управиться, лес заготовить на тот год. Чистить место». Оставались олени — это для сообщения с Петровским и на мясо, в случае голодовки.

— А уж чуть что — в Петровское, — твердил Алеха, испуганно глядя на собравшегося к отъезду капитана.

— Так все ясно? — еще раз спросил капитан Козлова.

— Все, вашескородие!

— И гиляков не обижать!

— Само собой, Геннадий Иванович!

— Да ничего не брать у них даром.

Капитан обнял и перецеловал всех своих матросов по очереди.

— Будем крепко смотреть, — говорил ему растроганный Фомин.

— До будущей весны, братцы!

Как всегда, жаль ему было расставаться со своими спутниками. «Нечего жалостить их и себя», — подумал капитан и, опираясь на костыль, забрался на оленя.

— Так полушубки я пришлю, — сказал он. — Уж скоро на ночь часового придется одевать потеплее.

Позь и Афоня уселись на оленей верхами.

— Ну что, капитан, поехали? — спросил Афоня.

— Поехали!

Афоня крикнул по-тунгусски, и олени пошли.

Невельской въехал в заросли травы, и все скрылось — река, матросы. Только вдали громоздились над травой горы правого берега, и казалось, что они совсем близко и что нет за этой травой широченной реки, что трава так и тянется до их подножий.

Синело ясное небо в редких облаках.

Чумбока тоже ехал на запасном олене. Он провожал капитана до устья Каморы.

Капитан улыбался кротко и счастливо. У него было хорошо на душе, что пост поставлен, объявления на трех языках даны Козлову, матросы оставались охотно, хотя и грустили. «Конев, подлец, — даже его слеза прошибла».

Вскоре миновали заросли травы и снова выехали к реке. Через час были в стойбище Новое Мео.

Здесь остановились, опять беседовали со стариками. Начались взаимные расспросы. Договорились, что гиляки за плату будут возить сюда грузы с Иски.

Наконец всё решили, вышли из юрты и стали опять садиться на оленей.

— Так я, капитан, тут остаюсь, — сказал Чумбока.

— Да, ты тут нужен.

— Мне не хочется на Иски…

— Из-за Орлова?

— Не-ет! Дмитрий хороший! Я не боюсь его. Знаешь, капитан, ты подумай хорошенько. Я тут помогать буду. Я твой помощник, помогаю тебе, А ты мой помощник, помогаешь мне. И я буду здесь говорить, что русские пришли. Я скажу всем, что земля эта будет защищаться русскими. Так?

— Да, говори смело! Если волос упадет с твоей головы, скажи, что капитан от Иски сразу найдет обидчика. Тебе надо что-нибудь из вещей?

— Дай мне выбрать хороший нож и топор, больше мне ничего не надо. А когда захочешь увидеть меня, скажи Позю, гиляки меня найдут. Я буду на Мео жить, здесь. Пусть весной Дмитрий сюда приезжает. Я ему помогу. Прощай!

В дверях юрты стояла голоногая, широколицая, молодая, свежая и плотная гилячка. За нее прятались малыши.

Чумбока посмотрел на женщину и хотел что-то сказать, но не знал, как начать, и улыбнулся виновато.

Капитан и так все понял по одному его взору и по улыбке. А у самого кольнуло сердце.

Олени пошли по тропе вдоль речки. Лес сразу скрыл путников. Тощие, но высокие деревья густо росли на низком обрыве над потоком. Вскоре исчезли и Амур, и горы дальнего берега, и даже неба не стало видно за широкими и густыми вершинами деревьев. Капитан впервые вступил в амурскую тайгу.

Он подумал: «Теперь в Петровское, а потом в Аян… И в Иркутск…»

Глава двадцатая
ВЕЛИКАЯ ТАЙГА

Вдруг лес поредел, раздвинулся, и небо открылось. Выехали на старую, зараставшую молодняком гарь. Огромные рыхлые и мягкие стволы догнивали повсюду среди сильных свежих побегов, некоторые еще были крепки. Тропа огибала упавший ствол толщиной выше роста крупного оленя. Начались заросли ольшаника, потом пошла мелкая береза, но чем дальше, тем лучше и крупней был лес.

— Тут есть две тропы, капитан. Одна идет по речке, а другая через горы. По речке ехать удобней, а через горы прямо, но трудно и маленечко дальше. Но если хочешь, то посмотришь, там есть место, сверху видно и Амур и море.

— Конечно, поедем верхней тропой. К приливу успеем?

— Конечно! Мы хорошо выехали, капитан, — ответил гиляк. — В тайге ночуем и завтра доберемся на Иски, как раз будет прилив, большая вода, а то все равно будем сидеть, в отлив лодка не пойдет…

Олени стали подыматься в гору. Лес становился гуще. Попадались ели, высокие пихты, лиственницы с косматыми, растрепанными ветром ветвями. Огромная древняя ель стояла с разорванной корой, видно ее голое белое тело, у некоторых мертвых елей ветви в зелени, но это не хвоя, а какие-то мхи и лишайники.

Начался лес из старых берез.

«Такой роскоши я в жизни не видел», — подумал капитан.

Были березы высочайшие, но были и невысокие, но очень толстые, как древние дубы, и стволы их расходились натрое, начетверо. Большие березы росли по две, по три поблизости друг к другу, а между ними — черные ели. Дальше береза пошла еще тучней, с толстой глянцевитой листвой, со старой желто-белой корой в черных мозолях и глубоких морщинах.

Крутая сторона хребта, поросшего этим буйным лесом, была солнечной. Из-за вершин леса показались сопки за Амуром, но пока еще реки не было видно. Она залегла где-то глубоко между теми сопками и горой, на которую подымался капитан.

Вот над обрывом огромное дерево обнажило корни и склонилось к земле: на солнцепеке необычайно рослый, гораздо выше человека — стрельчатый иван-чай с пирамидой розовых цветов. Всюду малинники.

— Вон видать Амур, — приостанавливая оленя, сказал Позь.

Невельской посмотрел направо. Под дальними сопками виднелась яркая полоса просини. Она казалась маленькой среди этой бесконечной, желтовато-зеленой россыпи лесов, между тучных лесистых сопок.

— Вон там Куэгда, — показал Позь.

Но среди этого лесного океана не видно было ни поста, ни флага, ни пушки, ни часового с ружьем. Горсть людей, оставленная капитаном там внизу, где-то затерялась, исчезла. Невольно зашевелились мысли — хватит ли сил все тут сделать?.. Ведь страна эта бесконечна, а цель еще далека. «Где-то за этими горами южные гавани, которых я еще и не видел, а я иду не к ним, а в Иски, в Аян, в Иркутск и в Петербург… Боже, какой путь проехать надо туда и обратно, чтобы решать, смею ли я подойти к южным гаваням! Голгофа и крест мой… Но посмотрим, что они теперь со мной сделают, — со злорадством подумал капитан, — они убили бы меня и стерли бы с лица земли мои открытия, но посмотрим, как им это удастся… Вот он, Амур, вот хребты, пустыня… Вот куда мне не дозволено было являться… Это реальная картина. Кто докажет обратное? Да, впрочем, что это я на вершине хребта, как Дон-Кихот!»

Афоня слез с оленя и пил горстями воду из горного ключа. Позь, свесившись с оленя набок и навалившись на костыль, ждал, когда капитан насмотрится.

— Что, Афоня, жарко? — спросил Невельской тунгуса.

— Маленечко…

— А ночью здесь, на хребте, холодно, капитан. Бывают теперь заморозки, — сказал Позь.

Тропа пошла зигзагами вверх. Через некоторое время Позь, показывая рукой вдаль, сказал:

— Смотри!

Очень далеко, между двух сопок, — как натянутая прозрачная голубая занавеска. Это море. Вернее, лиман, великий, как море…

Позь тем временем смотрел вниз.

— Ты погляди, капитан, в свою трубу.

Невельской навел трубу на реку и на язычке суши, торчавшем среди воды, заметил что-то пестрое.

— Неужели флаг виден?

— Конечно! — улыбаясь, ответил Позь. Он своими охотничьими глазами без всякой трубы разглядел флаг на Куэгде.

А занавеска между гор стала синей.

— На лимане ветер подул, — молвил Позь.

Ночевали за перевалом у ручья. Ночью подморозило, и под ногами оленей чуть похрустывало. Видно, смерзся в корку верхний слой мхов. Стояла палатка, горел костер.

«Прекрасный край! — подумал капитан. — Вход в реку отличный, фарватер хорош, — говорил он себе. — Конечно, надо еще измерять. И река — чудо! Лес корабельный, берега высокие, хлеб будет везде расти… Столько здесь рыбы… Климат в тысячу раз лучше, чем на гнилом Охотском побережье».

— Узнай хорошенько нашу жизнь, капитан, — говорил Позь, — тогда поймешь, почему все гиляки хотят, чтобы русские здесь жили.

«А я, кажется, сделал тут то, на что и не рассчитывал!» — думал Невельской. Он опять вспомнил встречу на Тыре, где, сам того не желая, нанес сильный удар по надменной, замкнутой жизни маньчжурских купцов… Он стал думать, что должен посвятить себя этой стране, и даже лучше, что так все получилось. Может быть, вообще не надо ему жениться. «Но не глупо ли, я еду в Иркутск! Когда же доберусь я до Де-Кастри?»

Легли все вместе, прижавшись друг к другу и укрывшись шинелью и куртками Афони и Позя.

«Однако тут сыро и холодно. Это в августе-то такой мороз… Может быть, поэтому и листва такая толстая на березах, как из кожи», — подумал капитан, засыпая.

Утром Невельской вспомнил все происшедшее за последние дни: пост поставлен, река занята, всем об этом объявлено.

Стоял туман между березами, и смутно, на фоне красного гребня солнца, различались в нем рога оленей. Капитан утешал себя, что южней, на берегу моря, которое он сам видел в прошлом году, гораздо удобней жить, центр русской жизни будет там…

Снова поплыли деревья в тумане. Красное солнце закрылось синим бугром сопки.

Туман рассеялся. За голубыми хребтами — красный восход. Небо быстро желтеет. Солнце выходит из-за гор.

Олени вышли на бескрайнюю марь, поросшую редкими мелкими березами. Кругом стояли хребты. В далекой синеве плыли, облака. Где-то за хребтами море, за морем — Сахалин. Цепи хребтов, реки, болота, леса обступили Невельского. «Этот мир велик, а нас горсть, — думал капитан, — и мы должны изучить его. А в Петербурге на шею мне надели гирю. И с этой гирей я должен брести по неведомым землям».

— Капитан, уже ягода есть! — радостно сказал Афоня. Он набрал голубицы в шапку. — Хочешь?

Невельской взял горсть. Холодная ягода освежила горло. Снова началась густая тайга. Олени шли медленно.

— Залив близко, — сказал Позь.

Ехали около обрыва, по берегу тихой речки.

— Тут можно будет и на лошадях ездить со временем, — сказал капитан.

— Дорога горой сухая, — согласился Афоня.

— На море прилив начинается, вода в речке тихо бежит. Скоро остановится, — говорил Позь.

Лес редел. Впереди открылся залив. Олени перешли лужи, забитые гнилой травой, дохлой горбушей и илом. Над долиной речки, на обрыве, — мелкая береза, ольшаник. Устье, как и у всех охотских речек, — заболочено. Не поймешь, где речка кончается, где начинается мелководный залив, всюду трава, лайды, бесконечные протоки.

На возвышенности — несколько юрт. Это зимнее стойбище Иски. Сюда от снежных бурь, от ветров и штормов в тайгу под прикрытие сопок уходят на зиму гиляки. Тут и дров много, и волна не дохлестнет, и пласт льда не накатит с моря и не срежет эти бревенчатые жилища. И звери лесные близко.

— Лучше бы тебе тут дом строить, — сказал Позь.

— Нет, надо, чтобы с моря пост видели…

Капитан въехал на олене на этот островок среди болотистой тайги. Залив стал виден во всю ширь. Ближе к стойбищу он зарастал травой. Это прилив затоплял отмели, болота на берегах и лайды.

По берегу шли двое матросов. Завидев капитана, они подбежали и вытянулись. Оба они с «Охотска».

— Откуда, братцы?

— С Орлова мыса, вашескородие! Гиляки сказывали, рыбы дадут. Так меня урядник послал в деревню.

Радость матросов, казалось, была велика. Они видели капитана на олене, в торбазах и сетке. Они услыхали от него много новостей. Узнали, что товарищи их остались на посту на Амуре. Это казалось трудней и опасней, чем работать в лесу.

— Ну, как там Шестаков? Цел? Маньчжуры не схватили его? — спрашивал один из матросов.

— Места на Амуре охраняет, — отвечал Афоня.

«Места на Амуре» представлялись страшными.

— Рубишь, а ружье наготове, — рассказывал матрос — Медведей что скота, ходят, ягоду едят, близко подойдут — не боятся. Казак у нас убил одного. Они ягоду сгребают… Ходят, как коровы.

Матросы еще не привыкли и побаивались и этого леса, и медведей.

Капитан расспросил, как идет работа. Потом он заехал в зимнее стойбище, где жило несколько семей, и договорился с искийскими гиляками, чтобы поставляли на пост свежую рыбу, а зимой мясо.

Вдали залив был чист. Отчетливо виднелась коса, на ней силуэты пяти палаток. Левей палаток стоял «Охотск». А правей виднелось еще два судна.

— Американ пришел! — сказал Позь.

«К нам гости! — подумал капитан. — Славно!»

— Задерживаться не будем! — сказал он.

Позь позаботился заранее, еще когда уходили на шлюпке из Петровского. Здесь уж ждали капитана искийские гиляки с мелкосидящей плоскодонной лодкой. Вооружившись шестами и веслами, они уселись в лодку. Позь взялся за шест. Афоня оставался. Он должен был угнать оленей на пастбище. Матросы взяли под козырек, капитан пожелал им всего хорошего. Они, придерживая ружья, побежали к крайней юрте, видимо, за рыбой.

Лодка тронулась. Вскоре пошли по такой мелкой воде, что гиляки вылезли и с трудом тянули лодку. Днище ее шуршало о песок.

Теперь коса вдали исчезла, а пять палаток видны отчетливо. Они кажутся синими и стоят прямо на воде среди моря.

Стало глубже. Все залезли в лодку. День был ясный, вода чистая — видны все рыбы. Проплыли мимо лайды, усыпанной множеством быстро двигающихся серых бекасов. Иногда вверх белым брюхом плыла вынесенная речкой Иски горбуша, выметавшая икру и погибшая. Плескались живые горбуши, прыгали, шли на речку, торопились на нерест.

Всюду — в цвет песчаного дна — камбала. Ее множество. Опустит гиляк шест, камбала вздрогнет, пласт ее метнется, замечутся другие пласты, малые и большие. Все дно, казалось, в несколько слоев выстлано камбалой. Камбала мчится, как молния, и вдруг встанет, замрет, и песок, поднятый ее бегом, кое-где покроет ее, и она станет в один цвет с дном, ее не видно.

Стало еще глубже. За лайдой открылся мелкий залив. Он весь в чистых желтых банках и отмелях, просвечивающих сквозь зеленую воду, с синью глубоких фарватеров. Далеко — коса, виден дымок, люди, груды черных бревен.

«Орлов строится! — подумал капитан. — Как-то он обошелся с китобоями?»

Лодка шла вдоль берега. Неподалеку от поста, у летнего стойбища Иски, там, где берег утыкан жердями, на которых устроены вешала и сушатся красные пласты горбуши и тушки нерп, стояли гиляки. Они смотрели на шедшую лодку. Капитану показалось, что вид у них обиженный и они хотят что-то сказать, но он не стал останавливаться, надо было сначала на пост.

На одном из кораблей в трубу стал виден звездный флаг Соединенных Штатов.

Орлов встретил капитана на берегу. Он рапортовал о состоянии поста, о ходе работ.

— Что у вас за суда стоят?

— Один американский, а другой английский китобой.

— Передали им объявления, которые я оставлял?

— Нет… — замялся Орлов.

Невельской вспыхнул. Он помнил гордый парус китобоя, который видел весной на синем открытом море, наблюдая из Аяна.

— Как же так, Дмитрий Иванович? Ведь я приказал вам!

— Да ведь время еще есть, они постоят тут…

— Мы должны радоваться, что китобои пришли и что мы можем объявить им… Так нельзя, вы подрываете дело! Что за нерешительность! Вы что же, Дмитрий Иванович?!

Орлов рассказал, что с китобоями произошло столкновение.

— И даже вышла маленькая потасовка, Геннадий Иванович.

— Хорошо, — сказал капитан, выслушав его рассказ. — Тем лучше!

— Но вот стоит другое судно, Геннадий Иванович, — продолжал Орлов. — «Пиль» — английское. Гиляки опознали шкипера и говорят, что он бывал тут прошлые годы и грабил их. Американский шкипер — мой знакомый, бывал у нас в Аяне и подтверждает, что «Пиль» в самом деле стоял тут в сорок восьмом году…

— Так немедленно подготовить всю команду, а сами на вельбот и шкиперов ко мне. А у деревни гиляков выставить двух часовых.

Глава двадцать первая
КИТОБОЙ

Они были англичане… те,

что вцепились

в бока Бурого Медведя,

и некоторые — шотландцы,

но наихудшим, о боже, и

отважнейшим вором был янки.

Редьярд Киплинг[124].


Один очень старый, но еще крепкий гиляк Влезгун, живший в стойбище Иски, ездил каждую зиму к маньчжурам, покупал у них водку, а летом менял ее китобоям на всякие нужные предметы. Его жена хранила водку в зимнем стойбище, и матросы с лесорубки искусно скрыли от своего капитана, зачем явились на Иски. Муж ее торговал в летнем стойбище, но больших запасов водки там не держал.

Многие китобои знали Влезгуна.

Американское судно пришло набрать воду, и заодно матросы хотели раздобыть водки. Шкипер, увидев русское судно, палатки и русский флаг на берегу на мачте, был весьма удивлен.

Утром шкипер сам съездил к Влезгуну, отдал ему старые штаны, рубаху и разные другие вещи, получил ящик водки и отправился к себе, делая вид, что военный пост не имеет к нему никакого отношения.

Днем шлюпка с судна ходила по большой воде на речку Иски налиться пресной водой. Попозже шлюпка отвалила снова. Она шла вдоль берега и пристала у гиляцкой деревни. Матросы вышли на берег и отправились к Влезгуну.

Это были крепкие ребята, несколько месяцев не видавшие берега. Они подвыпили у Влезгуна и на обратном пути снова вышли на берег и пошли по юртам.

Гиляки знали, что теперь их охраняет великий русский царь и Дмитрий Иванович. Матросы смеялись с мужчинами, шутили. Смеялись и гиляки, хотя взгляды их были испуганными. Еще накануне, когда корабль входил в бухту, старики были у Орлова и спросили, как поступить, прятаться ли женщинам и детям и вооружаться ли мужчинам, как делали прежде. Орлов сказал, что ничего этого делать не надо. Но все же, когда в дом входит пьяный матрос и смотрит на женщину озорными глазами, невольно станет не по себе. Гиляки посетовали, что послушались русских.

Орлов, видя, что американцы собрали вокруг себя толпу и что двое из них танцуют, размахивая руками, велел часовому следить, что там происходит. Через некоторое время часовой дал выстрел. В стойбище завязалась драка между гиляками и американцами.

Началось с того, что американцы, зайдя к гиляку Отху, жившему в ближней к посту юрте, стали просить у него водки.

У Отха была красивая молодая жена и дочка лет четырнадцати. Дочь он отослал утром к бабушке в летнее стойбище, а жена была дома.

Гиляк объяснил, что водки у него нет. Один из матросов, совершенно пьяный — белокурый, рослый парень, только что танцевавший на улице, стал хватать жену гиляка, как бы увлекая ее танцевать. Другой матрос выбросил ее мужа из юрты, а гилячку обнял и посадил к себе на колени. Та закричала. Белокурый матрос рванул гилячку за руку к себе… Но тут Отх ворвался в свою юрту. С ним был Хурх с ножом в руках. Более трезвый матрос повалил Хурха ударом ноги. Китобои схватились за ножи. Набежали гиляки. Тотчас же сбилась целая ватага матросов, разгоняя гиляков пинками.

В это время раздался выстрел. Люди с ружьями побежали с поста в деревню.

Китобои врассыпную кинулись к шлюпке. Белокурый матрос, так зверски схвативший гилячку, упал. Его схватили. Он пытался вырваться. Подоспел Орлов и велел связать ему руки. Матроса увели на пост.

С судна съехали двое американцев и спросили начальника поста.

Орлов немного говорил по-английски и мог сказать в случае нужды о главном. Он объяснил американцам, что ждет их шкипера, который должен дать слово, что он накажет виноватого и что такие случаи больше не повторятся.

Рослый рыжий американец, от которого пахло водкой, загорячился и стал подступать к Орлову. Он протянул руки, как бы желая схватить офицера за мундир. Матрос Синичкин загородил Орлова ружьем, видя, что другой американец тоже лезет. Рыжий не успел опомниться, как двое казаков скрутили ему руки.

Подошел баркас. Из него высадился штурман Чудинов, командир «Охотска», с десятью вооруженными матросами.

Американцы убрались.

Через час съехал шкипер, с ним были матросы. Один из них держал в руках длинную бамбуковую палку.

Шкипер оказался старым знакомым Орлова, бывавшим в Аяне. Это был один из тех американцев, что доставляли в Аян все, что там требовалось. Он дружески поздоровался с Орловым, сказал, что рад его видеть, попросил отпустить матросов, обещая строго наказать их.

Орлов не стал спорить и согласился.

— Я ни в чем не виноват, я разговаривал с ними, а они меня связали, — оправдывался рыжий.

Шкипер строго прикрикнул на него.

Орлов знал, что у китобоев на судах большой порядок, но и зверское обхождение с командой.

Один из американцев схватил своего связанного белокурого товарища за ноги, повернул его ничком и бегом поволок к лодке. Тот старался поднять лицо, чтобы не лишиться на нем кожи, рубаха у него разлезлась. За ним бежал курчавый американец и сильно бил его по спине и бокам длинным бамбуком.

Шкипер сидел у Орлова, они дружески глядели друг на друга, выпили вина. Орлов как мог объяснил, что устье реки занято русскими, и расстался со шкипером по приятельски.


…Пост обстраивался. На песке поднялся розовый сруб будущей казармы и сруб поменьше — домик начальника поста. Матросы вытаскивали из воды бревна, нарубленные на материке и пригнанные по заливу. Слышался звон пилы.

Орлов вернулся на вельботе. Офицеры вошли в большую палатку, полуоткрытую к заливу, и уселись за дощатым столом. Плещущая вода, залитая солнцем яркая синь неба и далеких хребтов, ветер, заполаскивающий парусину, стружки на песке и эти белые, чисто выструганные кедровые доски стола, — во всем свежесть и новизна.

Большая палатка служила офицерам спальней и столовой, кабинетом для занятий.

Вскоре явились оба шкипера.

Американец вошел первым и, сняв широкополую шляпу, вынул трубку изо рта и протянул капитану свою корявую ладонь. Это был рослый сухой человек, в желтом жилете и черном пиджаке. У него седые курчавые волосы, морщинистое лицо, быстрые глаза и живость взора, несвойственная возрасту, длинные ноги и тяжелые кулаки; судя по виду, это настоящий янки, sharper — «скоблила» из Бостона или Род-Айленда.

Капитан пригласил его садиться.

Тот полез по скамье в глубь палатки и, выложив документы перед капитаном, уселся с трубкой в кулаке, кутаясь дымом.

Англичанин тоже с трубкой, плотен, коренаст, с маленькими мутно-голубыми глазами, по которым никак нельзя догадаться о его чувствах, крепко пожал руку капитана, кивнул головой, положил на стол судовой журнал и папку с документами, а сам присел на край скамьи, кажется не ожидая услышать ничего нового.

Невельской знал, что за люди перед ним. Это искатели наживы. Для них не существовало ни законов, ни справедливости, они верили в силу оружия и еще в свои кулаки. Невельской по-своему уважал их, зная, что это хорошие моряки, но он знал также, что, если сразу не положить конец их безобразиям, они обнаглеют.

— Ну, как дела? — спросил Невельской запросто.

— Не так плохо! — улыбаясь, ответил американец.

— Очень хорошо! — холодно, но любезно сказал англичанин.

Невельской сказал, что эта гавань, устье Амура и все побережье до Кореи занято русскими.

Американец ссутулился, словно его поймали за ворот, а англичанин стал моргать, уставившись на капитана. Смутило их то, что Невельской говорил по-английски, и оба шкипера сразу почувствовали, что перед ними человек, который может доставить им большие неприятности. Это напоминало далекие родные края и такие же строгие разговоры в своих портах.

Невельской спросил, зачем суда пришли в залив Счастья.

— Налиться водой, — отвечал англичанин.

— Да, за пресной водой, — сказал американец.

— Какая команда? — спросил капитан. Он посмотрел судовые документы. Все было в порядке. Американское судно приписано к Род-Айленду, английское — к Портсмуту. — Бывали здесь прежде?

— Да, сэр! — ответил американец.

— Нет, сэр, именно в этом заливе в первый раз, но в соседних бухтах случалось, — ответил англичанин.

— Вам известно, что теперь здесь русский пост и мы строим порт?

— Нет, сэр! — ответил англичанин. — Это нам не было известно до сих пор.

— Да, сэр, — ответил американец, — мы видим русский флаг, и об этом нетрудно догадаться.

— Повторяю: устье Амура, весь край с островом Сахалином и все побережье до Кореи занято русскими, — сказал Невельской. — Мы всегда считали эти земли своими. Вот вам правительственное объявление об этом. — Он подал шкиперам по бумаге. — Мы поставили вооруженные отряды здесь и на устье Амура.

Шкиперы взяли объявления и прочли английский текст.

— До Кореи? — удивился американец.

— Да, до Кореи.

— Но кто же будет занимать? Где ваш флот?

— Вот флот! — кивнул капитан на «Охотск». — И я, и мой отряд… И всюду поставлены посты. Всякая дерзость и непослушание будут приняты нами как неуважение к русскому флагу и императорской короне. Россия присылает сюда крейсера. Во всех гаванях посты, и никакие самовольные действия не могут тут быть чинимы!

«Что он тут сделает с этой старой посудиной, которая развалится от холостого выстрела?.. И с горстью людей? Впрочем, черт знает, какие посты поставлены. Кажется, сорвиголова. Надо поговорить с ним дружески, тогда ясней все станет».

Если бы шкипер-американец заподозрил хоть на миг, что у капитана, кроме «Охотска», нет ни сил, ни средств подтвердить свои требования, он плюнул бы на все и ушел, но он сидел и с интересом слушал. Теперь понятно было, почему Орлов — старый приятель — стал холодноват, держался не так, как в Аяне.

«Но зачем же так горячиться?» — думал американец.

— Прошу вас, господа, помнить и предупредить обо всем, что вы от меня слышите, всех своих товарищей: мы запрещаем бить китов в Сахалинском заливе. Повторяю, придут русские крейсера, будут задерживать браконьеров. Никакие насилия не могут чиниться здесь местным жителям. Мы за это будем строго наказывать… Все население состоит под покровительством императора…

— Сэр, я наказал моряков, — заговорил американец, когда Невельской кончил. — Вы не знаете, что за люди у нас на судах! — с чувством воскликнул он, как бы радуясь случаю пожаловаться в хорошем обществе на свою ужасную жизнь. — Это сброд! Я послал налить бочки, а они увидели женщин… — Он подмигнул и развел руками.

— А где же граница? — спросил англичанин, долго рассматривавший объявление.

— До Кореи весь берег принадлежит России, — повторил Невельской. — Побережье — наша граница.

Англичанин вздохнул, как бы немного волнуясь. Американец поднялся и горячо пожал руку капитану.

— Благодарю вас, сэр! Я буду исполнять все, что вы требуете. Конечно, никаких насилий.

И, как бы желая рассеять эту неприятную атмосферу взаимного недоверия, американец посмотрел на Невельского улыбаясь.

Англичанин тоже поднялся.

— Я прошу вас задержаться, — обратился к нему Невельской.

— Что такое? — вздрогнул маленький шкипер.

— У меня есть сведения, что ваше судно два года тому назад было у соседнего острова.

— Да, сэр, — уклончиво отвечал тот. — Да, я тут был!

Капитан смотрел ему в глаза.

— Гиляки жалуются, что вы совершали там недостойные поступки. Дайте свои объяснения.

— Сэр, — начал Джо, — вы поймете меня. — Он решил делать вид, что откровенен с человеком, который свободно говорит по-английски. — Вы поймете меня, сэр! Мы топили там китовый жир. Но никаких недостойных поступков…

— Вы христианин? — резко спросил капитан.

— Да, но я китобой, сэр, и в Тихом океане… Но Библия у меня всегда с собой… Я понял вас, сэр… там не было ничего особенного. Но знаете, что за сброд на китобойных судах. Вот посмотрите на мои руки… — Спокойствие стало изменять шкиперу. — Я был болен и не вставал. Мы продаем жир в Гонолулу, американцам. Когда туземцы работают, вытопка идет. У меня был помощник. Он взял в залог женщин. Я всегда против этого.

— А где женщины?

— Как только я очнулся, их немедленно высадили… Мы отпустили их на восточном берегу Сахалина. Да они уже вернулись сюда благополучно.

— Укажите точно пункт, где их высадили.

— Вряд ли смогу вспомнить.

— Смотрите, а то вздерну на рею! — вдруг сказал капитан, видя, что шкипер мнется. — Знаете, что полагается за работорговлю?!

— Никакой работорговли, сэр… Широта… Если не изменяет память…

Невельской все записывал.

— Вы были здоровы, так утверждают спасшиеся. Говорят сами женщины, что вы отпустили их только из суеверия, когда корабль сел на мель и вы стали молиться. Вы еще опасались, что нападут гиляки, которые собрались на берегу?

— У нас был буйный парень. Гарри Чайз, сэр. Он американец. Перешел с американского судна. Этот матрос утонул на рейде в Гонолулу. Он свалился за борт вместе с бочкой жира. Бог наказал его, сэр, этого парня. Как раз он заменял меня во время болезни. Это правда. Он был красивый парень.

Теперь шкипера переменились ролями. Подвижной и темпераментный американец смотрел с невозмутимым видом, чувствуя всю выгоду своего положения, когда тут открывались преступления почище тех, что совершили его люди.

Англичанин же стал подвижным, нервным, он то вскакивал, то размахивал руками, то прижимал их к груди.

— Почему вы так долго были в сорок восьмом году у этого острова?

— Здесь довольно удобно топить жир. Берег как хороший мол.

Джо заметно смутился. Разговор ему совсем не нравился. Похоже было, что капитан хочет дознаться кой о чем посерьезней, чем увоз гилячек. Джо ждал здесь Хилля…

— Убили сразу несколько китов. В таком случае буксируем их к берегу.

— Сколько китов?

— Трех, сэр. Одного вытопили в море.

Когда капитан снова заговорил о судьбе гилячек, Джо, вместо того чтобы насторожиться, приободрился и даже повеселел. Было очевидно, что неприятней всего для него разговор о причинах длительного пребывания у острова Удд.

— Да кто же знал, сэр, — заговорил американец, как бы желая выручить коллегу, — что гилякам покровительствуют русские. Мы полагали, что они независимы…

— Дальше к югу я не могу разрешить плавание, — сказал капитан. — Приходите торговать, брать пресную воду, мы рады будем гостям… Нам нужны будут ваши услуги, — сказал Невельской.

— Сэр, мы могли бы не ссориться… — сказал Джо.

Американец двусмысленно покашлял в волосатый кулак.

— Вот читайте! — Капитан подал Джо бумагу.

«Я, Джо Хендли, капитан китобойного судна «Пиль», приписанного к порту Портсмут, в 1848 году летом, в августе месяце, находясь на широте…»

Гиляки заглядывали в палатку и видели, что рыжий с кислым лицом что-то пишет.

Невельской убрал бумагу и спросил, где бьют китов, каких, как… Из судьи и резкого, требовательного допросчика он, заинтересовавшись рассказами шкиперов, превратился как бы в их товарища, моряка, расспрашивавшего о промысле…

Когда шкипера вышли, жители Иски толпой стояли у палатки. Они с любопытством заглядывали в лицо Джо, желая удостовериться в происшедших переменах. В иное время Джо ударил бы кого-нибудь из них за это по зубам. Но сейчас прошел спокойно.

Чудинов провожал гостей до шлюпки.

— Мне кажется, что он сумасшедший, этот русский капитан. Берег до Кореи принадлежит ему! Как вам это нравится? — говорил американец. — И дай ему во всем отчет! Где, сколько котиков, как учим гарпунеров, какой гарпун, какие пушки!

Дойдя до шлюпки, американец остановился и сделал испуганное лицо.

— Черт возьми! Я, кажется, не все документы своя взял! Опасно оставлять у русского. Вы поезжайте, — сказал он, обращаясь к Джо, который мрачно уселся на корме своей шлюпки, — а я скоро заеду к вам…

— Простите, капитан, я, кажется, забыл трубку, — сказал он Невельскому, возвратясь в палатку. — Ах, черт возьми… Да вот она, у меня в руках, — весело продолжил янки, — моя вечная рассеянность! — Он сделал серьезное лицо. — Заодно я кое-что хотел сказать вам. Этот англичанин, который был со мной, — негодяй! Имейте это в виду. Настоящий пират и торговец невольниками… Они тут грабят, всем это известно. Но этот негодяй, — показывая трубкой вслед шлюпке, продолжал он, — пытался еще и обмануть вас. Это шпион, поверьте мне — старому морскому волку.

Невельской с некоторым удивлением смотрел на американца.

— Почему вы решили это?

— Он сам проболтался мне, что в тысяча восемьсот сорок восьмом году ждал какого-то человека, который должен был спуститься откуда-то, чуть ли не из Китая, но Амуру. Англичане, сэр, лучшие шпионы в мире. Мы, янки, торгуем и всюду посылаем товары, а они хотят все захватить силой. Почитайте их журналы за прошлый год, сэр, там только пушки и парады на всех страницах. Теперь каждый молодой англичанин желает отличиться перед своей королевой. Новый век в Англии! Я давно заметил, что тут дело не чисто! Зачем ему идти к югу, когда там мели, и пресная вода, и нет никаких китов? А он стоял тут у острова. Недаром околачивался здесь два года тому назад и теперь снова явился. Он мне сразу не понравился. Хорошо, что вы все тут заняли!

Американец засиделся.

Орлов опять угостил его, на этот раз брагой, бочонок которой прислала ему из Аяна молодая жена.

Невельской любил поговорить со шкиперами.

— Сэр, а вы бывали в Англии? — спросил американец у Невельского.

— Да.

— Осмелюсь спросить, сэр, где? У вас великолепное произношение!

— Плимут, Портсмут, Лондон.

— Много раз?

— Да.

— В каком же году последний раз в Плимуте?

— В сорок шестом.

— Позвольте, не на русском ли фрегате?

— Да, на «Авроре». Вы ее знаете?

— Да! С сыном русского императора? — Как американец, он питал слабость к титулованным особам. — В сорок шестом году я читал об этом в газетах. Я был в Плимуте, делал тимберовку[125]. Писали во всех газетах, какой пир был задан…

Кружки поднялись, и моряки снова выпили.

— В Бостоне и в Род-Айленде наши хозяева собрали подписи под петицией президенту. Мы требуем сильной экспедиции в Японию. Нам нужны там удобные гавани. Мы не имеем права приставать к берегам Японии. Нам не позволяют набирать пресной воды. Войдите и в наше положение. У нас здесь промыслы, а нет станции.

Перед Невельским был характерный тип одного из бывалых американских моряков. Он многое знал и оказался любопытным собеседником.

Американец рассказывал про браконьеров на Аляске, про золотую лихорадку в Калифорнии, он знал Тихий океан как свои пять пальцев, терпеть не мог англичан, говорил, что русских на океане ждет большое будущее, промысел и торговля должны быть свободны, а англичан надо выгнать отсюда…

— Когда нет китов, я рублю лес на ваших берегах и везу на Гавайи. Так я зарабатываю, если нет улова. Там в цене бревна. Многие здания строятся из русского леса. Я мог бы рубить и тут лес, нанимая гиляков, и устроить тут на берегу постоянную жироварню… Русское правительство получало бы доход… Я вам скажу еще об англичанине. Вы должны это знать… Я вижу, что вы благородный человек и поймете меня. Англичанин — такой негодяй — сказал мне, что у них парламентские выборы и свобода торговли, а в России деспотизм и законы русских противоречат принципам свободных мореплавателей. Так он сказал… Знаете, сэр, англичане всегда подчеркивают, что другие народы не понимают их принципов. Но ведь в Америке у нас, капитан, демократия, и республика, и полная свобода, но я не говорю об этом, а подчиняюсь вашим требованиям. Вы понимаете меня? Что касается меня, то людей прекрасней, чем русские, я не встречал, и мы всегда понимали друг друга.

— А что бы вы сказали, если бы я вошел со своими кораблями в бухту Род-Айленд и открыл там охоту на случайно зашедшего кита?

Американец понимающе улыбнулся и закивал головой, как бы показывая, что ценит остроумие капитана.

— Написали бы в газету, — сказал он, — и все были бы рады прочесть.

Он желал выяснить, что за человек капитан, возьмет ли он при случае взятку и верно ли то, что он говорит о занятии всего края. По его мнению, здешние русские также искали при удобном случае выгод от иностранцев, как и чиновники в Штатах или в испанских республиках и королевствах или как китайские мандарины на Вампу, где с их помощью продавались целые транспорты опиума.

Невельской сказал, что ему жаль огорчать собеседника, но стало известно, что китобои оставляют костры на берегу, а от этого огромные пожары.

«Что они со мной сделают?» — подумал американец и сказал уклончиво, что в нынешнем году он уходит с полным грузом жира.

Невельской спросил шкипера, знает ли он американца Нокса на Камчатке и что это за фирма, от которой тот торгует. Нашлись общие знакомые в разных портах.

— О, начальник Аянского порта Завойко — мой друг. Он прежде был в Аяне, а теперь, говорят, назначен губернатором на Камчатку. Мы дружно живем, — поспешил уведомить шкипер. — Вот господин Орлов знает, что я и прежде следил за своей командой и у меня никто не смел насильничать.

Американец поднялся и горячо пожал руку Невельскому и Орлову.

— Очень рад был познакомиться. Поздравляю от души с новосельем. Правда, тут холодно и все гавани замерзают, но вы, русские, народ крепкий и привычный. Еще будем встречаться в этой луже. Будем знакомы. Если что-нибудь надо вам привезти из Гонолулу или Род-Айленда, то я сделаю с большой охотой. Теперь мы соседи. У нас теперь есть тоже порт на Тихом океане — Сан-Франциско… Мексиканцы не знали ему цены!

Он попрощался с офицерами, как с дорогими друзьями, и между прочим спросил:

— А что будет с протоколом на Джо?

— Отправим в Петербург — как там посмотрят… Хендли, видимо, придется ответить, — сказал Невельской. — Ведь это не шутки. Он совершил преступление.

— Ваш капитан прекрасный человек! Это счастье — служить под его командованием, — сказал американец Орлову, который на этот раз понял его английскую речь.

— Друг, друг, а на всякий случай спросил про протокол, — сказал Орлов, вернувшись с берега. — Сам боится, как бы не попасть.

Американец, проезжая мимо «Пиля», окликнул шкипера:

— Алло! Дружище!

— Алло, — отозвались с борта.

— Ну, как вы?

Джо со злой физиономией выглянул из-за фальшборта.

— Что этот сумасшедший? — спросил он.

— Большой фантазер! Он мне даже рубить запрещает, говорит, что от этого пожары… Но он был с сыном русского царя в Англии. Кажется, важная особа. Не шутите с ним.

— А что вы скажете про объявление? Вы прочтите его хорошенько… Вы хорошо прочли? Я тоже не в восторге! Но уж тут ничего не поделаешь!

— У них сумасшедшее правительство и люди тоже!

— Только сумасшедший может грозить повесить на рее за гиляков!

— Держите ухо востро! Протокол идет в Петербург… Попробуйте умаслить его…

Джо выругался.

— Не надо было подписывать! — сказал американец. — Вам теперь нельзя идти к югу, там русские посты. — И добавил едко: — Как вам нравится, что русские заняли берег до Кореи и хотят плавать по Японскому морю?

— Черт их дери, — ответил Джо. — Тут гавани девять месяцев в году подо льдом. Они замерзнут и, вместо того чтобы плавать по морю, будут большую часть года сидеть на берегу и выкалывать суда… А зачем же вы обругали меня при русских?

— Кто? Я? — удивился американец. — Вот уж ничего подобного! Напротив, я хотел за вас заступиться и еле сдерживал свое возмущение.

— Поднимайтесь ко мне.

— Благодарю. Меня ждут на судне. «Ничего интересного у этого бродяги!» — подумал американец.

Он кивнул головой, и негры взялись за весла.

— Гуд бай, дружище!

— Гуд бай! — отозвались с английского китобоя.

«Черт знает, — думал американец, — если вся его сила в гнилой посудине, то можно не бояться и бить китов… Но, судя по тому, как разговаривал капитан и что он прислан из Петербурга, да как решительно его люди спрятали буйных матросов, похоже было, что он в самом деле располагает силой. Как бы то ни было, мной на руки получено их правительственное распоряжение… Но Джо хуже, чем мне, приходится!»

В этот день в залив вошел бременский китобой, и шкипер с американского судна видел, как туда отправился русский вельбот, потом, как немцы везли своего шкипера на берег и как потом тот возвращался с недовольным видом.

«Кому может такое понравиться!» — подумал американец.

Глава двадцать вторая
ОБРАТНОЕ ПЛАВАНИЕ

Английский и бременский китобои ушли утром при попутном ветре, держа курс на северо-восток. Американец еще стоял.

«Охотск» приготовился к выходу.

Проводить капитана собралась вся команда. С мыса Орлова приехали в лодке казаки и матросы-лесорубы.

Капитан и Дмитрий Иванович еще раз обсуждали и проверяли по записям, что еще нужно взять в Аяне для зимовки. «Охотск» уходил в последний рейс. По возвращении в залив Счастья он встанет на зимовку. В Амур капитан решил его не вводить. Судно нужней было здесь, где постоянно китобои. На зиму решили его разоружить, пушки поставить в Петровском. Орлов должен весной явиться на мыс Куэгду и, как только оттает земля, начать там постройку казармы и укрепления.

Невельской опасался, что в Аяне получено еще какое-нибудь новое распоряжение, что еще захотят отправить куда-нибудь «Охотск».

— Я никуда из Аяна не уеду, пока сам, своими глазами не увижу, что «Охотск» ушел сюда, — говорил капитан Орлову.

Вспомнили про якоря. В Петровском — как называли новый порт — якорей не было.

Капитан оставлял Орлову запас объявлений на английском языке и велел предъявлять их.

На другой день «Охотск» вышел в море. «Теперь дай бог ветра попутного! Надо спешить действовать с другой стороны, с другого конца делать это же дело. Нестись в Петербург сломя голову, пока не поздно, чтобы там известия не поспели раньше меня. Быстро в Петербург, и все спасать! Объяснить, почему даны объявления иностранцам и почему сказано на Тыре, что земля наша. Маньчжурам добираться до Сан-Сина месяц, там еще неделя в Пекин, и лист пойдет в Петербург. Раньше поспеть… Я тут превысил все полномочия! На тракте погоню, но дай бог до Аяна не заштилеть!»

Море и паруса одинаково серы и в один цвет с чехлами на шлюпках и чуть посеребренными утренней росой крышами палубных надстроек. Но на судне еще тень. Черный ливень снастей падает с мачт на палубу.

Судно идет галфвиндом[126]. Справа в ясной голубизне моря над самой водой изжелта-красная полоса зари. Она все набухает и калится.

«А ведь приедешь в Кинешму, — думал капитан, — наслушаешься про скиты, отшельников». Точно так же, как наслушался он вчера про Калифорнию и Гавайи. Рассказы американца были весьма интересны, и многое еще раз почувствовал капитан. Соседями здесь были не монахи и начетчики и не мордва, татары и черемисы, а практичные американцы. Шкипер опять вчера был в гостях. Он сильный и отважный и по-своему даже образованный человек. Прежде чем отправиться в новые моря на браконьерство, он изучал новейшие карты. Читал газеты, интересовался новостями, знал довольно хорошо здешние моря и побережья. Оказалось, он прекрасно знал и Машина, и Завойко, и других русских. Ему известно было, когда вскрываются наши бухты. Он мечтал, что ему разрешат бить китов в Пенжинской губе. Он хотел зимовать там. Кстати, и фамилия американца была Шарпер. Он, конечно, выскабливал наши берега, добывая выгоды, но от него, верно, могла быть и польза. Шарпер, как он уверял, полюбил русских. Сибирь интересовала его очень. Он расспрашивал о ценах на меха и о добыче золота. По его словам, закупка и доставка машин из Америки — дело вполне осуществимое, и он даже назвал фирмы…

Его рассказы о том, что американские судохозяева собираются подать петицию президенту с требованием открыть Японию, показывали, что объем торговли у американцев тут огромен, что суда их всюду и что они ищут новых рынков для торговли. Китай связан договорами с англичанами — они добиваются торговли с Японией.

Шарпер уверял, что нет такого товара, который нельзя было бы доставить в любой пункт побережья, а оттуда в Сибирь.

Торговля на Тыре, встречи с маньчжурами и американцем стояли в памяти. Только теперь капитан обратил внимание на то, что там, казалось, не заметил. Вспоминая подробности, замечания собеседников, он смотрел вдаль и чувствовал, что тут все же будет у России настоящее окно в мир, широкое, открытое, без немецких застав под носом.

Невельской полагал, что теперь на очереди новые задачи и решать их надо быстро, одну за другой. Занимать места по Амуру, строить посты, исследовать реки, побережье, спустить сплав по Амуру, заключить договор с китайским правительством, ставить посты до Кореи, строить города по всему Амуру и открыть широкую торговлю с Китаем. Теперь это так очевидно! Рухнет Кяхта и с ней доходы акционеров Компании и в их числе самого канцлера. Пять миллионов их денежек полетят в трубу.

Вывезти на Амур переселенцев со всей России из государственных крестьян. Открыть эти земли для славян — для поляков, чехов, русин — пусть идут к нам и живут. Польза будет им и Сибири.

Послать в Китай и Японию экспедиции, а на побережье строить порт. Исследовать край и пробивать дороги к гаваням от рек. Закупить в Америке пароходы для Амура и машины для судостроительных заводов. Завести широкую торговлю с Америкой. Построить на Амуре эллинги… В Сибири есть все. Сибирь построит заводы и дороги, задымятся трубы, откроются недра.

Он вспомнил рассказы декабристов и иркутских купцов про сибирское железо, золото, руды. Ему казалось, что будет время — поднимется и разовьется Азия. Главное движение будет здесь, на этом океане, между противоположными материками Старого и Нового Света.

Вдали уже видны огромные тупые скалы. Они кажутся плывущими в розовом облаке. Из зеленой воды взгромоздились черные каменные столбы, и вокруг, как бушующая пурга, носились стаи белых птиц.

Загрохотала якорная цепь. Перед глазами был порт, не тот, что в мечтах и планах, а реальный: дома, сараи, несколько лодок, вешала для рыбы.

Приехавший Кашеваров передал Невельскому письма.

— От Николая Николаевича! — обрадовался капитан.

Муравьев писал, что едет в Петербург, там будет решаться все, что он всемерно и целиком разделяет взгляды, как действовать на Амуре, и поддержит. Он просил Невельского выехать немедленно по возвращении с Амура в Петербург. Миша получил майора…

— Слава богу! — сказал капитан. — Муравьев здоров и в бою!

Кашеваров знал, что Невельской должен немедленно ехать. Сложив губы дудкой и прижмурившись, он выслушал капитана, когда тот перечислял все, что надо отправить Орлову.

— Компания не согласится на расширение торговли в земле гиляков! Нужно позволение правления, — заметил Кашеваров.

— Но ведь «Охотск» на днях уходит в Петровское и больше не придет.

— Я должен снестись с правлением Компании.

— Что же вам бояться правления? Там сидят приказные бюрократы, и вам бы, Александр Филиппович, исследователю и писателю, человеку, знающему эти края, не следовало бы плясать под их дудку.

— То есть как?

— А вот как. Вы помните, что Завойко женат на племяннице Врангеля и ему позволяется все. А вы не племянник Врангеля!

— Прошу вас так не выражаться при мне! — тонким голосом выкрикнул Кашеваров.

Однако Невельской ему сильно польстил.

Кашеваров сказал, что обдумает все и просит Невельского к себе, что постарается все решить. Он съехал на берег.

Невельской посмотрел ему вслед, покачал головой и сошел к себе. Он еще раз перечитал письма. Конечно, шла гроза. Муравьев отчетливо это понимал и сам выехал. Он настороже. В этих письмах было главное — поддержка. Ясно было, что Муравьев предвидел, какие действия совершит капитан на Амуре. Плакать хотелось от сознания, что не одинок… «Муравьев поехал в Петербург с Екатериной Николаевной… И я туда!

А о «ней» пи намека… Но теперь я свободен от этого гнетущего чувства! Что значат происки Завойко? Я открытие сделал, у меня есть любимое дело — оно мое счастье и отрада».

Невельской съехал на берег и удивился. Березы, росшие перед домом Завойко, кто-то срубил. Дом, большой и когда-то красивый, осиротел. Сад за домом цел, но, как показалось Невельскому, поредел.

Жена Кашеварова вышла к обеду в модном платье с цветами, сильно надушенная и напудренная. А в комнатах не проветрено, мебель нечиста, окна немыты. На стенах, вышивочки, бантики, кружева, корзиночки, всюду яркие, но несвежие пуфики…

Жаль на миг стало, что нет здесь Василия Степановича и Юлии Егоровны, нет и былого порядка.

Вообще было такое ощущение, что Аян опустел.

Кашеваров сказал, что в будущем году он решил построить шпиль на здании конторы и перенесет туда свой кабинет, что на шпиле будет флаг заметней и это пусть увидят все подходящие с моря иностранцы. У дома он желал перестроить крыльцо, чтобы в будущем подъезжать на колесных экипажах. Видимо, он говорил об этом, чтобы объяснить, почему березы срублены.

Есть люди, деятельность которых, куда бы их не назначили, состоит в ломке того, что построено было до них. Эти люди ломают стены, переделывают старые дома, по-новому проводят улицы. Они с ненавистью сокрушают все созданное их предшественниками и соперниками, даже вырубают сады, показывая людям, что всего этого больше не будет, что труды предшественников никуда не годятся.

Кашеваров сказал, что давно следовало бы построить арку на выезде из Аяна и написать, что это есть начало великого пути через Сибирь из Азии в Европу, и что это должны видеть те, кто приходит сюда на судах. Он удивлялся, почему Завойко не соорудил ничего подобного к приезду такой особы, как Николай Николаевич.

«Как может разумный и способный человек, совершивший важные открытия, написавший прекрасные статьи, нести такую чушь и околесицу!» — думал Невельской.

Он знал, что Кашеваров много учился и с ранних лет выказал большие способности. Но, видно, не развил всех их. Он вырос там, где все бедно, нет общества, где люди не объединены, подчиняются произволу, где в почете грубость, наглое высокомерие.

Потом он учился в Петербурге. Он многому набрался и в столице, и в колониях от людей, которые, желая для иностранцев или начальства создать иллюзию процветания и достатка, строят деревянные арки и шпили и видят в этом признаки благоустройства и цивилизации.

Теперь, когда Кашеваров стал начальником порта и капитаном второго ранга, он, явившись в родные края, тоже решил «строить». К тому же надо было не ударить лицом в грязь перед иностранцами и поддержать честь, славу и величие государства.

Обед был скучен и невкусен после былых обедов в этом доме, но выпили две бутылки французского вина. Кушанья подавались с разными фокусами и назывались по-французски.

После обеда следовало поговорить о деле. Перешли в кабинет. Там тоже перемены. Портреты царя, Врангеля, Фурье и Розенберга, но все замызганное какое-то, как в плохой уездной канцелярии.

— Александр Филиппович, я совсем не хочу, чтобы вы подчинялись мне. Поймите меня как офицер…

— Нет, я вижу, вы хотите играть первую скрипку!

— Поймите меня, без этих товаров и припасов новое дело гибнет. Пока Николай Николаевич исхлопочет высочайшее повеление, люди с голода сдохнут. Ведь «Охотск» уходит.

— Ни о каком высочайшем повелении я не знаю. Это все ваши выдумки! Вы действуете незаконно, и я не могу за вас отвечать!

— Как вам не совестно, Александр Филиппович, говорить мне все это, — беря Кашеварова за пуговицу, сказал капитан любезно, но голос его дрожал от волнения.

— Не извольте меня стыдить! Это неуместные рассуждения!

— Боже мой! Окститесь! Давайте о деле…

— Я только о деле!

— Василий Степанович обещал мне, что вы…

— Что мне Василий Степанович! Какое мне до него дело! Имейте в виду, что я снимаю с себя всякую ответственность за ваши действия на Амуре! Товаров туда дать не могу, и вообще я отказываюсь говорить о том, что мне не будет приказано!

— Я не понимаю, как вы, Александр Филиппович, можете нести такую чушь. Да осознайте, что вы губите амурское дело. Вы — морской офицер, человек, которому должны быть дороги интересы России! Амур будет русским. И это не утопия! — подчеркнул Невельской. — Стыдно, стыдно вам…

— Я все понимаю и глубоко сочувствую вам… Но как бы я вам ни сочувствовал, я не могу…

Кашеваров рассказал, как в день отъезда Завойко собрались на прощальный обед гости, и он похвалялся, что выведет Невельского на чистую воду.

Постепенно Кашеваров менялся и наконец согласился отпустить товары и сказал, что возьмет ответственность на себя.

«Охотск» решили отправлять немедленно.

Невельской побывал с Кашеваровым у Орловой. Харитина Михайловна — стройная молодая женщина, с карими глазами и здоровым цветом лица. У нее прямой нос, брови черными густыми дугами.

Когда капитан приходил первый раз на «Байкале», она не поехала к мужу, а лишь послала ему бочонок браги и гостинцы. «Когда картофель соберу, тогда поеду, — сказала она Невельскому. — А то на казну какая надежда! Свое так уж и есть свое!» Теперь огород был убран, и у нее все готово к отъезду. Она везла мужу картофель и овощи. Целую телегу с мешками отправили на пристань для погрузки на судно, и, судя по этому, Кашеваров еще до беседы с капитаном знал, что «Охотск» скоро пойдет в залив Счастья.

— Дай бог здоровья Василию Степановичу, — говорила Орлова. — Это он научил нас снимать тут такие урожаи! Здесь картофель куда раньше поспевает, чем в Охотске!

— Неужели и в Охотске!

— Как же, и на кошке растет! В гальку садят!

Она оставляла в Аяне домик, строенный в самые трудные годы их жизни с мужем. Это было, когда мужа считали каторжным. Теперь она ехала к нему — свободному человеку — строить и обживать другой такой же домик и заводить новое хозяйство.

— Жаль уезжать отсюда, — говорила она, — с каким трудом нам тут все досталось! Вот огород этот… И я вот черемуху и боярку тут из тайги высадила. Правда, свои остаются. Да жаль насиженного места.


— Да, еще просьба, Александр Филиппович. Мне якоря нужны, я не написал это в ведомости, — сказал Невельской.

«Охотск» заканчивали грузить.

— У меня нет якорей! — сухо ответил Кашеваров.

— Я сам видел у вас якоря.

— А я вам говорю, что у меня их нет!

— Вы убедитесь… Пойдемте, — сказал капитан, подымаясь и беря фуражку, — я покажу вам.

Кашеваров на миг смутился, но тотчас опять приосанился и принял суровый вид.

— По смете у меня не значатся якоря, и это значит, что их у меня нет.

— Вон они лежат, видно отсюда! В Петровском нет верпа… Якоря нужны до зарезу…

Кашеваров вспылил и замахал руками.

— Как я могу! Это не мои якоря, может быть! Как я знаю, чьи это якоря!

Капитан ушел на берег, вызвал матросов, велел забрать два якоря и поднять на борт.

Прибежал Кашеваров, стал кричать.

— Якоря не ваши? В ведомости их нет? Что же вы беспокоитесь? — ответил капитан.

Вечером они опять спокойно разговаривали. Кашеваров искренне уверял, что боится Василия Степановича, поэтому так сказал про якоря. Между прочим, Кашеваров спросил, скоро ли капитан будет в Петербурге, и смотрел как-то странно.

Невельскому показалось в этот вечер, что Кашеваров скучает о Петербурге. От одного его оторвали, к другому он, видно, не пристал, и сам, кажется, не мог понять, тяжко ему без Петербурга или без Аляски… За алеутов он и за тунгусов и гиляков или за петербургских бюрократов?

Кашеваров дружески и откровенно рассказал в этот вечер, как он провел детство, как учился, как ходил на опись побережья Аляски.

На другой день «Охотск» ушел.

Невельской собирался в Якутск. После обеда он отправился на прогулку.

День был жаркий, капитан снял в тайге мундир и, свернув, положил его на траву, а сам в белой нижней рубашке уселся на берегу. «Дело не зверь — в лес не убежит», — вспомнил он пословицу.

Море было так спокойно, так грело солнце, так хорошо было в этот ясный осенний день и так ярко вспыхивали в глубине моря волны, что капитану никуда не хотелось идти. Он лег на гальку и закрыл глаза. Даже думать ни о чем не хотелось. Потом надоело так лежать, сел, разулся и, засучив штаны выше колен, выставил босые белые ноги солнцу.

Он задремал. Когда очнулся, то увидел ораву мальчишек. Они ловили удочками рыбу, стоя на старом полуразвалившемся причале. Капитан заметил, что на крючки насаживают не червей, а кусочки рыбы. Ловилась камбала.

Геннадий Иванович вспомнил, как он сам ловил на Волге… Поднялся, засучил штаны повыше, побрел через заступившую на отмель воду к причалу и вскарабкался на стоймя вбитые бревна.

— Здорово, ребята!

— Здравствуешь, дяденька! — бойко отвечали мальчишки.

— Как улов?

— Слава богу! — звонко отвечал толстогубый белобрысый мальчик с выдававшимися скулами.

— Дай я половлю…

— Лови!

Невельской закинул удочку, сразу клюнуло, он вытащил бьющуюся пластинку.

«Как тут ловится!» — подумал он.

Ребята то и дело наперебой вытаскивали больших и малых рыб.

— А ты чё, дяденька, не аянский? — спросил худой, болезненный парнишка лет четырнадцати.

— Не аянский…

— С «Охотска» поди оштался? — улыбнулся веснушчатый бледный мальчик с черными глазами, бегая взором с удочки на дядю и обратно.

— С «Охотска».

— Там как у вас? Маслено поди кормят? — спросил старший парнишка.

— Кормят маслено.

— На Амуре теперь хорошо? Ага?

— Конечно хорошо! Вырастете и переселяйтесь туда.

— Ты был?

— Был.

Ребята заговорили о кораблях и о капитанах. Называли кого-то ушедшего на Амур «дикоплешим барином», что он «всех костерит»…

Невельской, казалось, ничего не слышал. Ему хотелось все бросить, сидеть вот так с детьми на солнце.

«Будут ли у меня дети? — Как бы хотел он, чтобы у него были свои такие вот косматые головы. — Я ходил бы с ними рыбу ловить!»

Постепенно тревожные мысли вновь овладели им, он оделся и направился к дому. По дороге увидел дом Завойко, пеньки от берез.

«Но все-таки жаль Кашеварова! — думал капитан. — Мечтает об алеутском флоте и об устройстве на Аляске фаланг по Фурье, а сам бюрократ. У Завойко хоть в порядке все было и в доме сытно, чисто, просто. Сад был хороший. Еще вспомнишь Василия Степановича тысячу раз…»

Наутро подали коней. Капитан попрощался с Кашеваровым очень любезно, благодарил его.

Кашеваров говорил на прощание о высоком долге, о том, что будет служить идее.

Колокольцы зазвенели, якуты защелкали языками, и караван тронулся…

Глава двадцать третья
ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

Едешь через Сибирь и не знаешь, погубят ли все дело и тебя самого в столице, когда доедешь, и поэтому непрерывной чередой лезут в голову разные мысли. А ехать надо еще несколько месяцев. И каждый день придумываются новые доводы в свое оправдание, и лезут новые страхи, и пробуждаются новые надежды.

Дорожные неприятности, неудобства, синяки, набитые седлом, спасают от ожесточения. И чем хуже дорога, чем отвратительней езда, чем противней еда, тем меньше думаешь о цели. Человек, который совершал бы это путешествие с комфортом и в добром здравии, непременно сошел бы с ума по дороге в Петербург.

А Невельской проклинал дорогу и ее строителя, кажется не сознавая, что должен быть благодарен Завойко и благоговеть перед этой спасительной дорогой, отвлекающей от дум о будущем.

Говорят, что первую половину дороги путник думает о том, что позади, а вторую — о том, что впереди. Еще рано было думать об Иркутске.

Невельской вспоминал, что было, — Орлова, Завойко, гиляков и своих матросов, представляя, как там на Николаевском-на-Амуре посту Козлов командует…

Капитан ехал верхом по тайге, где всюду сплошь звенели бегущие ручьи. Они текли у подножия деревьев, выбегали из кустарников, рассыпались, падая со скал. Даже в вершинах хребтов повсюду текла вода.

Похолодало. Это уж не Приамурье! Правда, и там заморозки в августе. Здесь на больших речках начался ледоход. В тайге, в горных долинах, между лиственниц тихо падал снег.

Вокруг безмолвная пустыня: редкий лес, замерзшие, заиндевевшие кочки и болота, сопки в снегу, обметанные инеем стволы деревьев. Птицы улетели.

День походил на день, сменялись станки — юрты с косыми, как бы падающими стенами, под плоской крышей с землей и с травой. А за поскотиной — лиственницы и скалы, нищее население — объякутившиеся русские скопцы, забывающие свой язык. Тут почти не было никакой торговли. Изредка какой-нибудь купец привозил сюда водку, и на таких станках все были пьяны, и капитану приходилось кричать и грозить.

В Якутске, как и в прошлом году, он дожидался ледостава. Путь по Лене, теперь уже такой знакомый, был куда легче, чем весной. Толстый лед накрепко заковал великую реку. Огромные скалы обступили ее. Как-то, глядя на уступы и на полупадающие каменные столбы, вспомнил капитан Мишу. Тот все мечтал, что надо на Лене в этих скалах построить крепость. Говорил, мол, вот будет неприступная твердыня! Мечта была смешная и наивная! Но Миша далеко не фантазер, он охотник до дела реального.

На морозе в санях, в дымных юртах капитан прожил два месяца. И все эти два месяца он был наедине со своими невеселыми думами.

«Если бы можно было миновать Иркутск! — думал он в последний вечер накануне приезда в сибирскую столицу, когда на тракте стали часто попадаться обозы. — Пытка въезжать сюда той же дорогой».

Этот город был ему когда-то дорог. С каким восторгом рассказывал он про него в Петербурге и в Кинешме!

Въехали в город в полдень. Тут тепло. Ангара и не собиралась замерзать, снега нигде не видно, небо высокое, ясное.

И вдруг он увидел переулок с серыми домами и сад… Переулок сворачивал от главной улицы к Зариным. «Тут дом заринский, — подумал он. Боль охватила его душу. — Я люблю ее…»

— Гони прочь отсюда! — сказал он вознице, тыча его в спину.

Возница обернулся быстро и, с удивлением посмотрев на ездока, подумал: «Не пил как будто. До сих пор ехали мирно и дружно, а стал заговариваться».

Невельской надеялся, что Амур, залив Счастья, Тыр, китобои — все это заслонило ее, что он железный человек и все уже забыл… И вот все полетело прочь… Рана открылась. «А я-то еще радовался, что надо спешить в Петербург и не придется оставаться в Иркутске. Скорей отсюда! В тайгу, в юрты!» Спать в санях казалось ему легче, чем жить в огромном, пустом для него Иркутске, населенном множеством совершенно чужих людей.

Приехали во дворец. Дежурный чиновник передал письма от Муравьева.

Дом губернатора в самом деле пуст. Не снуют чиновники, нет обедов, не гремит по вечерам музыка, и шторы опущены в окнах второго этажа. «Честная братия нижнего этажа» в разъездах — кто в Питере с губернатором, кто носится по Восточной Сибири.

Дежурный провел капитана в отведенную для него комнату. Между прочим, рассказывая о новостях, помянул, что Корсаков недавно прибыл, но так же, по требованию губернатора, немедленно выехал в Петербург и сожалел очень, что не дождался Невельского, хотел с ним вместе ехать. Помянул про Зариных. Владимир Николаевич задержался нынче с супругой и с обеими племянницами на водах, недавно вернулся и сейчас в отъезде.

«С племянницами? — чуть не вырвалось у Геннадия Ивановича. — Боже мой! Так она не вышла замуж?! Что же за причина?»

Невельской не спал всю ночь, вскакивал, ходил по комнате.

Утром надо было сделать покупки на дорогу. Он сам поехал в город. Около базарной площади, где стоят ряды телег с поднятыми оглоблями, его окликнул бородатый мужик в шляпе, сидевший на виду у всех с двумя такими же мужиками.

Вглядевшись, Невельской узнал Сергея Григорьевича Волконского. Капитан слез с телеги и, спотыкаясь, побежал к нему. Они обнялись.

— Мой дорогой! — сказал по-французски Волконский. — Откуда же вы?

Невельской, заикаясь, начал выкладывать все.

— Это невероятно! — сказал Волконский, поднимая брови и отступая шаг назад.

А Невельской все говорил и хватал старика за пуговицы.

— Еду завтра же… Николай Николаевич требует немедленно.

— Так поезжайте к жене. Мария Николаевна всегда помнит вас. Общество ждет вас, вы у всех на устах.


— Ты знаешь, — сказал Волконский, придя к жене и целуя ее руку, — я встретил Невельского. Он выглядит отлично. Щеки — кровь с молоком. Скачет утром в Петербург, и вечером обещал быть у тебя. Поразительные известия! Он занял устье Амура и поставил посты. Россия обязана ему навеки!

Мария Николаевна сидела за столиком. Чем старше она становилась, тем чаще сидела за этим столиком, где хранились письма родных, и где она писала им ответы, где сберегались счета, деньги и драгоценности детей. Она подняла голову.

У Волконского летом были неприятности. Привезли петрашевцев, а он пришел на пристань к самой цепи часовых у парома, крикнул им слова приветствия, подняв руку.

Теперь он считается совсем отселенным женой и в гости приглашает к ней, а не к себе.

Мария Николаевна слушала, держа руки на столе и чуть вскинув голову, с гордым выражением, означавшим душевный подъем. Глаза ее были устремлены вдаль. Она думала о том, что Амур может быть будущим для ее Миши, что ее сын, может быть, когда-нибудь вернется оттуда героем, пышущим здоровьем, загоревшим мужчиной, полным сил и страсти к любимому делу.

Невельской открывал перед ее любимым Мишей широкое поле деятельности. Сын пойдет когда-нибудь в новую страну, туда, где еще не знают людской подлости, где еще нужны люди подвига, обрекающие себя на службу народу добровольно. Прежде такой страной ей представлялась Аляска, где дух свободы, как тогда полагали, близок. Но теперь открыт Амур. Это ближе и родней, и цель глубже. Она давно ждала известий оттуда и сознавала отлично, что значат действия Невельского. Если бы она была молода, она и для себя и для мужа не желала бы большего счастья, как идти в новую страну, идти, конечно, свободно…

…А Невельской, переехав наутро через Ангару на пароме, понесся по московскому тракту.

«Боже мой, — думал он, — ведь я все делал, чтобы забыть ее! Я хотел быть выше всего! И все опять полетело прахом! Она не замужем!»

Часть третья
Четвертое плавание

Никогда ты не встретишь большей любви, чем была любовь Пассук.

Джек Лондон, «Мужество женщины».

Глава двадцать четвертая
ВЕСЕННИЕ МЕЧТЫ


После бала, на котором Екатерина Ивановна, говорила с Невельским перед его первым отъездом в Петербург, она вернулась домой расстроенная и встревоженная.

— Он ничего не сказал тебе? — спрашивала сестра.

— Он уехал полный своих замыслов, воодушевленный… — отвечала Катя.

Ей было очень больно. Она ждала этого бала, разговора, признания.

На следующий день все заметили перемену в Екатерине Ивановне.

— Барышню как подменили! — говорила Дуняша.

Варвара Григорьевна надеялась, что все минет: девичья любовь не вечна. Увлечения у племянниц бывали и прежде.

Катя становилась все печальней…

Варваре Григорьевне пришлось услышать нелестные отзывы о Невельском. Она решила прийти на помощь Кате и рассказала девицам, что слухи о том, что открытие Невельского ложно, очень упорны.

— Поверь, мой друг, — обратилась она к Кате, — мы все попали в смешное положение. Да, мы поддались его красноречию. А больше всех Николай Николаевич…

Этот разговор имел, кажется, противоположное действие тому, на которое рассчитывала Варвара Григорьевна. Катю трудно было разубедить.

У Зариных часто бывали Ахтэ, Струве, Мазарович, Грот, оставшийся в Иркутске, и многие другие офицеры и чиновники. Все это общество развлекало сестер. Часто приезжал Антонин Пехтерь, красивый молодой человек — жгучий брюнет, племянник предпринимателя Ришье, дворянин, получивший воспитание в Париже. Недавно он поступил на службу в канцелярию генерал-губернатора.

Это общество при Кате судило о Невельском осторожно, но общее мнение было не в его пользу. Нередко его поминали иронически, а ничто не убивает так молодое чувство, как тонкая насмешка. Без нее говорили откровенней.

— Рябой колдун! Чем он прельстил такую красавицу? — сказал однажды Ахтэ.

Вскоре о Невельском, казалось, позабыли.

Наступил пост. Балы прекратились, но молодежь ездила в дом Зариных по-прежнему.

И вот пришло известие, что Невельской возвращается. Из Петербурга писали, что он получил два чина и, благодаря покровительству, великого князя, ему все удалось очень легко. Вскоре стало известно, что он поехал к матери в Кинешму. Струве как-то заметил, что он, наверное, хочет там найти богатую невесту.

— Господин Невельской для меня не существует, — сказала однажды Екатерина Ивановна сестре.

Она не желала больше страдать. Гордость ее была уязвлена.

Тетя уверяла Катю, что Пехтерь будет просить ее руки. В обществе восхищались Пехтерем, говорили, что он образован, прекрасный товарищ. Все уверяли Катю, что они прекрасная пара. Общество склоняло мнение и чувства Кати, как сильный ветер клонит дерево, и заставляет его расти криво, если дует долго, ровно и в одном направлении.

Пехтерь — весел, остроумен. Все помнили, как читал он у Волконских письмо из Парижа, в котором описывались ужасы революционных событий. Но потом он раскрыл секрет, что это письмо сочинил сам.

Дядя не очень радовался намерению тети видеть в Пехтере жениха младшей своей племянницы. Но мужчины иногда не имеют голоса в таких делах.

Пехтерь сделал предложение и, после споров дяди с тетей, ему дано было согласие. Однако об этом знал очень узкий круг людей. Своя семья и друзья Пехтеря: Струве, Мазарович и еще двое-трое, умевших держать язык за зубами.

Саша все еще не могла выбрать жениха. Тетя полагала, что сначала надо выдать старшую, поэтому, хотя Пехтерь и получил согласие, но о помолвке не объявляли и свадьба не была назначена. Она совсем не хотела, чтобы младшая вышла замуж, а старшая при всей ее красоте и множестве поклонников была бы объявлена «старой девой». Ездили в дом из-за обеих сестер. В доме царило веселье, постоянно танцевали, даже в пост плясали под фортепиано. Тут все были влюблены, все наперебой старались заслужить расположение сестер-красавиц.

Кажется, сердце Саши склонялось к выбору красавца Мазаровича.


…Приехал Невельской.

Он вошел в гостиную Зариных сияющий, обратился к Екатерине Ивановне, как к желанному другу, полный мыслей и впечатлений.

Она сказала себе, что надо быть совершенно спокойной. Тетя винила ее, что она такая простушка.

«Нет, теперь все изменилось, я больше не ошибусь, Геннадий Иванович!» — сказал ему при новой встрече ее чуть потупленный взгляд, полный достоинства.

«Она избегает меня», — подумал тогда Невельской, все еще не веря тому, что произошло.

Катя полагала, что у нее должны быть и есть воля и гордость. Дело зашло далеко. Он был лишь памятью о чем-то светлом и ярком…

— Невельской мучается из-за тебя, — сказала ей сестра.

— Он мучается? — с улыбкой ответила Катя.

— Ну, сжалься! Поговори с ним.

— О! Он не услышит от меня ласкового слова. Ни одной улыбки! Он недолго помучается. Те, кто ищут покровительства и забывают обо всем остальном, не мучаются…

— Но, сестричка…

Приехал жених, опять с цветами. Катя радовалась. Унижения, которые переносил Невельской, не тронули ее.

Невельской говорил с тетей, ездил к дяде. Ему хотелось узнать, что произошло… И когда он снова приехал к дяде, тот, недовольный настойчивостью капитана, все сказал. Тетя возмущалась. Назойливость Невельского становилась неприличной.

Кате нравилось, что из-за нее двое ездят, оба страдают. Вдруг она узнала, каков был Невельской во время разговора с дядей.

— Он… знаешь… Не смейся… Он рыдал! — говорили сестра.

— Рыдал? — спросила Катя с недоумением.

В душе ее что-то шевельнулось, и на миг в лице явилось выражение сомнения. Она ждала приезда жениха в этот вечер. В воздухе носилось что-то странное, кажется, шла гроза, люди стали неспокойны, приезжали и уезжали, что-то говорили, всюду суета — так казалось Кате.

Невельской поссорился со Струве из-за того, что тот не предупредил его и тем самым поставил в такое положение. Все стало известно, и про события в доме Зариных заговорил весь город. Узнали, что Катя помолвлена, и хитрость Варвары Григорьевны была разгадана.

Катя видела Невельского у Муравьевых перед его отъездом. В этот вечер с необычайным подъемом, и в то же время удивляясь своему спокойствию, она спела два романса.

— Он герой, прекрасный и мужественный! — вдруг сказала она сестре, возвратись. — Он таким мне показался сначала и таким останется для меня навсегда. Путь его благороден. Перед ним подвиги, и он будет велик… А мой путь — иной. У меня будет счастье. Но я всегда буду помнить героя, промелькнувшего в моей жизни.

Невельской уехал «наконец», как выразилась тетя. Общество разразилось бранью и упреками по его адресу. Оказалось, что перед отъездом он многих задел, оскорбил Струве, надерзил Подушкину. Его винили в том, что сведения о своих открытиях он фабрикует сам, а на деле нет того, о чем он докладывает.

Катя оскорбилась. Человек, который так любил ее, не мог быть негодяем. Пехтерь встал на сторону Невельского, он утверждал, что это благородный человек, и Катя была очень благодарна жениху.

Тетя выложила в эти дни все, что слыхала о Невельском дурного.

Перед отъездом у дяди был Мишель Корсаков, но держался с сестрами холодно. Струве рассказывал им потом, что Невельской уехал в странном состоянии и что Мишель один из тех, кто ему сочувствует.

Перед отъездом Невельского приезжала Екатерина Николаевна, впервые после того, как заболел Николай Николаевич. Она сказала, что Невельской — честнейший человек, умница, что наветы на него ложны и бездоказательны, что он герой в полном смысле этого слова.

— Он лишь пешка в руках Николай Николаевича! — уверяла Варвара Григорьевна.

Блестящий офицер, гордый морской волк, два чина, ласки великого князя, всеобщее признание в Петербурге! И он рыдает из-за девицы, которая выказала холодность! Она полюбила другого! В нее влюбляются все! Да, теперь это ясно всем «иркутским индюшкам»! Катя торжествовала. Под фортепиано в пост она танцевала с женихом мазурку в ту ночь, когда капитан не спал на своем коробе. Она чувствовала, что любима. Неудачная любовь Невельского лишь возвышала ее над всеми и придавала ей особенную прелесть в глазах общества. Ей казалось, что она не только умна и красива, но коварна и мстительна.

Общество все еще говорило о Невельском.

— А наш Генаша — вот добрый молодец! Пошел в гору, — толковал Ахтэ. — Сумел вывернуться от разжалования!..


Но однажды Кате показалось, что она сделала что-то нехорошее. Ей почему-то начинали надоедать танцы, наряды, все то, чем она так увлекалась. Она все время помнила, что выказала холодность и презрение Невельскому.

«Ему больно! Он рыдает, он пал духом. Я не ожидала этого! Он уехал! Впрочем, слава богу! Я счастлива! Так легче. Забудем о нем!»

— А куда он поехал? — спросила она дядю.

— Кто? — встрепенулся дядя.

— Господин Невельской.

— В Аян.

— Да-а! Он говорил мне, есть две дороги… А потом?

— На Амур!

— Да, он мечтает только об этом. Он говорит, что Китай со временем будет велик и что Америка станет торговать…

Пришла пасха.

Милая, красивая сестра, сидя вечером в гостиной, вдруг спросила что-то у Мазаровича, и в разговоре промелькнуло имя Невельского. Вопрос был пустой, сказано только, чтобы что-то спросить, не так ведь много тем в Иркутске, но в глазах девушки столько нежности, она так женственна, что все были в восторге, и даже Катя улыбалась, видя, как принимаются всеми сестричкины слова. Чем красивей становилась Саша, тем милей она казалась обществу. Катя рада была ее успеху не меньше, чем своему.

Даже случайное напоминание имени Невельского заставляло Катю призадуматься. Ей немного жаль было той умственной жизни, что начала у нее складываться во время бесед с ним.

Свадьбу Кати Зарины решили отложить на осень. И семья и общество были смущены и взволнованы тем, что Невельской решился свататься к просватанной невесте. По сути дела, произошел скандал, и Владимир Иванович решил, что надо дать морю успокоиться. Да и к свадьбе ничего не было готово.

Тетя полагала, что все надо делать осенью, когда будут деньги с двух деревень, принадлежавших племянницам.

Муравьев выздоровел. Он увольнял одного за другим чиновников, которые выказали себя за время его болезни с нехорошей стороны. Ахтэ послан был на Север. Меглинский еще прежде отправлен с поручением губернатора на Джугджур.

Через некоторое время после отъезда Ахтэ получены были от купцов, торгующих на Севере, известия о его анекдотической скупости и трусости. Он обсчитал хозяйку квартиры в Якутске, заплатив ей в шесть раз меньше, чем следовало.

Пехтерь потускнел и однажды пожаловался Варваре Григорьевне на обиды, которые ему якобы чинят по службе.

Вся компания элегантных петербуржцев ожидала неприятностей, и даже Струве притих.

Наконец дело у Саши сладилось. Мазарович — приятель Пехтеря — был объявлен ее женихом. Сестры выходили за друзей.

Зарины уезжали на Байкал, а Катя расставалась с Пехтерем, который все это время был ее лучшим другом. Теперь, когда объявлено о помолвке, Пехтерь готов был ждать.

По Байкалу из Лиственничного ходил маленький чистенький пароходик, перевозивший господ в Горячинск на воды.

Путешествие по озеру-морю поразило Екатерину Ивановну. На всю жизнь запомнились ей необычайная голубизна воды, первое утро на Байкале, синева гор, ясность озера-моря, скалы под водой…

— Это поразительно! — сказала она и подумала: «Вот тот мир, в котором живет Невельской. Его мир прекрасен! Люди, живущие в нем, должны быть необыкновенными».

В Горячинске сестры много ездили верхом. Катя все уверенней сидела в седле. Она настойчиво училась, желая, как она говорила, ездить не хуже Екатерины Николаевны, совершившей беспримерное путешествие в Охотск.

Иногда сам дядя учил ее скакать через препятствия и переезжать верхом горные речки. Дядя — старый офицер, участник балканских походов — прекрасный наездник.

Часто Катя одна выезжала на берег Байкала и останавливалась на скале, в раздумье глядя с огромной высоты на бесконечную гладь воды, по которой разбегался видимыми струями и пятнами ветер. Здесь Катя много думала о своих встречах с Геннадием Ивановичем. Теперь, вдали от Иркутска, на берегах озера-моря, она понимала, что не зря люди испытывают к нему ненависть, они завидуют ему.

Казалось, есть глубочайший смысл в том, что произошла размолвка. Она по-другому на все взглянула. И теперь думала, что, встреть его снова, она почувствовала бы себя виноватой перед тетей и дядей, но снова охотно слушала бы его. Иногда ей казалось, что она глубоко любит Невельского, и любовь к нему только теперь созрела.

Но Пехтерь — жених… Все за него, все решено.

С пароходом приходили письма от Пехтеря. Он очень остроумно описывал мелкие события иркутской жизни. Свои отношения с чиновниками, с которыми служил в канцелярии генерал-губернатора, изображал в несколько комическом виде.

Письма очень хороши, в них ни единой тени, ни лишнего слова, но много тонко выраженного уважения, преклонения и нежности… Иногда — засушенный цветок, сорванный на прогулке во время раздумий там, где бывали вместе… Немного сентиментально, но в таком письме — трогательно.

Катя втайне желала поскорее видеть жениха и выйти замуж, чтобы все закончилось, чтобы забыть свои неприятности и не доставлять тревог семье.

Дядя излечился, и вся семья снова отправляется в Иркутск, на этот раз по сухопутью, на лошадях.

Дорога спускалась на юг в отдалении от моря, а потом огибала его, кое-где выходя на берег. Иногда Байкал открывался на всю ширь. Вид моря, огромного, девственного в своей голубизне, редких парусных судов на его блестящей поверхности, этих скал отвесных. Этих великих иссиня-черных лесов на огромных хребтах и панорамы гор, открывавшихся с каждого луга, с поймы моря, гор, из которых, как уверял дядя, вытекали реки, впадающие уже в бассейн Амура, — опять напоминали капитана Невельского.

Ехали с лакеями, горничными и казаками. Для девиц взяты были у бурят иноходцы, и сестры по большей части скакали верхом. Ночевали в палатках или в избах у русских крестьян. Всюду губернатора встречали хлебом-солью.

Подъезжая к Иркутску, к перевозу через Ангару, Катя радовалась, что сейчас она погрузится в привычную суету городской жизни.

Ангара — это серебристо-голубой ключ в пятьсот сажен шириной, зловеще быстрый, запавший между лесов и гор. За ней знакомые дома, соборы, дворец…

Жених явился к переправе с цветами. Это, конечно, из маленького имения его дяди, Ришье. Катя с радостью встретила учтивого и веселого Пехтеря, и он понял, что будет с ней счастлив.

Явилось сразу множество дел.

Оказывается, уже не те капоры, другая отделка, немного иной покрой. Несколько журналов из Парижа и Петербурга лежало дома. Это события! Заказы в магазины столицы посылались заранее. Кажется, пока путешествовали на курорт, жизнь сделала необычайный скачок. Посылки пришли на этих же днях; все именно такое, как в журналах. Такая радость! Не только пейзажи, как уверял дядя, но и вид новых платьев излечивает душу.

Но подвенечного еще не заказывали.

Муравьевы выехали в Петербург. И среди дам это толковалось в том смысле, что Николай Николаевич будет хлопотать о разрешении на выезд с женой за границу на отдых, в Париж, к ее родным.

Дядя в «контрах» с Николаем Николаевичем. Он остался недоволен некоторыми его распоряжениями, а более всего тем, что Муравьев не его, а Запольского оставил за себя. Дядя сказал раздраженно, что собирается уезжать на будущий год из Восточной Сибири.

Где-то в глубине души Катя знала, что Муравьев едет в Петербург далеко не из-за желания выхлопотать жене поездку в Париж.

…Начинался такой же веселый сезон, как и в прошлом году. Молодежь собиралась то в одном доме, то в другом. Пехтерь был прелестен, танцевал прекрасно. Но чего-то не хватало. Платья и новинки ненадолго увлекли Екатерину Ивановну. Хотелось чего-то другого. Опять стало скучно, она говорила сестре, что ищет каких-то новых горизонтов, что здесь люди ничтожны, читала Грибоедова, и ей казалось, что живет в обществе Фамусова. Она чего-то ждала. Свадьба представлялась ей избавлением.

— Но что, если я люблю господина Невельского? — спрашивала она сестру.

— Да, ты его не забываешь… — кокетливо ответила сестричка. — А вчера любила Пехтеря?

Саша тоже не забывала Геннадия Ивановича. Но в любовь Кати плохо верила.

«Ах, Катя! Впрочем, как говорят, любовь зла… Пехтерь — лучший жених, полуфранцуз… Правда, у него нет поместья, но он из семьи дворян. Но дворянину без службы нельзя, он и поступил к Николаю Николаевичу, и прекрасно служит, а получит сестрино приданое и будет русский помещик, но с присущим ему особым лоском».

Однажды у Волконских зашел разговор о литературе и о браке.

Катя сказала, что, по ее мнению, браки должны быть равными, чтобы были общие интересы и общая деятельность. Это тысячу раз сказанное всеми в устах Кати имело значение.

— Но такие браки редки, — заметил ее жених, втайне очень польщенный.

— Да, может быть, это еще редко, но это тот идеал, к которому должна стремиться женщина!

Варвара Григорьевна, уверенная, что Катя, судя о книжных героях, подразумевает себя, сказала с улыбкой, что племянница ее потому так говорит, что находит свое счастье в равном браке.

Мария Николаевна смолчала. Она с интересом приглядывалась к Кате. Она поняла девушку совсем по-другому. Чем старше становилась Екатерина Ивановна, тем оригинальнее были ее суждения. «У нее должно быть будущее», — думала Волконская.

Дядя как-то странно держался с Пехтерем, словно недолюбливал его. А с Невельским он был дружен, но тоже как-то странно. Иногда его хвалил, а иногда сомневался в нем. Теперь он молчал, слыша мнение тети и всех остальных, порицавших Геннадия Ивановича. По особенности своего характера он никогда не спорил.

А подвенечного платья не заказывали, и Катя не торопила. Ей казалось, что были какие-то разговоры между дядей и тетей. Наконец свадьба была назначена…

И вдруг дядя пришел и рассказал, что получил письмо от Невельского, оно ужасно запоздало. О подвигах Невельского он говорил при всех с похвалой. Он даже сказал, что Невельской герой. Тетя была смущена и раздосадована.

Катя, взволнованная, зашла в кабинет к дяде. Она случайно и невольно прочла в письме несколько строк, как раз те, где Невельской писал, что боготворит ее, будет любить вечно, но что желает ей счастья с Пехтерем, просит простить, пишет о себе, что идет снова к своей цели…

Катя почувствовала, что душа ее забушевала, что там все темнеет, как на море в бурю, что она сама готова теперь к борьбе, что ее, кажется, обманули. Что-то прежде неведомое, сильное явилось в ней.

В этот день был первый осенний бал и Катя танцевала вальс с Пехтерем. Тот тоже получил письмо от Невельского и втайне очень гордился, что поставил дерзкого и отважного капитана на колени. Победа была полная, и впервые за все это время он назвал капитана «Генашей».

Катя высокомерно взглянула на жениха, как бы говоря: «Еще рано!»

Она сказала, что очень уважает ум и благородство господина Невельского.

Опять музыканты на хорах играли все быстрей и быстрей, Пехтерь легко скользил по паркету. Это был полет по воздуху, а не танец. Катя вспоминала прошлогодний бал у Муравьевых. И сейчас, под звуки вальса, еще величественней казались жизнь Невельского и его трагическая судьба, судьба человека, в несчастье отважившегося на подвиг. Он там, может быть, погибал, но его помнят здесь…

— Тетя, я не буду шить подвенечного платья! — сказала утром Екатерина Ивановна.

— Что ты? Что ты? Как можно! Ты хочешь отказать Пехтерю?

Тетя была вне себя и обвинила дядю, Зачем он рассказал про письмо. Ведь девичьи годы идут быстро! Но дядя совсем не хотел возбуждать в племяннице чувства к Невельскому. Он не думал, что так получится.

А из Аяна пришло еще одно известие, что Невельской блестяще все исполнил.

— Невельской занял Амур! — говорил дядя.

Общество говорило, что Геннадий Иванович неблагонадежен, что он фантазер, плохой человек и так далее. Но уже раздались другие голоса. О нем заговорили у Волконских. И Мария Николаевна сказала при Кате, что сыну Мише желала бы в жизни того, что совершил Невельской.

«Это был мой мир, он дарил мне его! А я поверила в разговоры и пренебрегла всем ради всеобщего спокойствия, ради дяди и тети, чтобы не идти наперекор мнению общества. А дядя сам в восторге от него! Я изменила ему и его делу. Я изменила своей любви!»

Катя заметно охладевала к жениху, она стала посмеиваться над ним, в ней явилось легкое пренебрежение, которое означает, что любви уже нет…

Но Пехтерь был умен, он знал, о чем тревожится Катя, он умело и терпеливо развлекал ее.


Невельской явился в Иркутск и на другой день ускакал в Петербург. Он сказал Волконскому, которого на старости лет сильно стали занимать личные и семейные дела приятных ему людей: «Кто полюбил в тридцать пять лет, тот никогда не разлюбит». Это дошло до Зариных.

Дядя сказал, что Невельскому на этот раз, кажется, несдобровать, будут ему неприятности.

Поспешный отъезд капитана в Петербург, его краткие визиты всем должностным лицам, его подчеркнутое достоинство произвели в Иркутске на чиновников неприятное впечатление.

— Свет не зря говорил — он неблагонадежен! — заявила Варвара Григорьевна.

На этот раз дядя не возразил.

Через две недели после отъезда Невельского пришло известие, что его ждет разжалование и это решено окончательно. Так сказал дядя, выйдя после прочтения срочной почты к чаю в пять часов вечера.

— Как хорошо, что я спасла тебя, — сказала тетя младшей племяннице.

Та вспыхнула, поднялась и вышла.

Глава двадцать пятая
ПИСЬМО

— Его действия оказались противны воле высшего правительства, — объясняла тетя, придя в комнату девиц. — Его поступку придано особое значение… — И тетя стала рассказывать все, что слышала только что в разговоре один на один от дяди. — Это хорошо, что ты вовремя отказала ему, — восклицала она, слегка сжимая Катины руки, — а то было бы очень неудобно…

При слабом мерцании свечей Катя странно посмотрела. Сейчас лицо ее было бледно, и казалось, что глаза черны и черны волосы.

— Что с тобой, моя душа? — тревожно спрашивала тетя.

Катя слабо тронула рукой лоб, чуть склонив голову, как бы в глубоком раздумье.

— Тетя! — вдруг умоляюще спросила она. — Неужели он погибнет?

— Его разжалуют! — ответила тетя, как бы изумляясь, в чем тут еще можно сомневаться. Все понимают это.

— Это ужасно! — слабо вымолвила Катя и жалко закусила скомканный платочек.

— Его винят в том, что он обманул государя.

— Тетя! Это такая неправда! Все это не так, я знаю. Он ни в чем не виноват. Поверьте мне, я знаю все… Он мне все рассказывал.

— Он все рассказывал тебе? — с изумлением спросила тетя.

— Да! — с гордостью ответила Катя.

Тетя невольно смолкла. Катя поднялась, выражение силы мелькнуло в ее глазах.

— Он совершил действия вне повелений, — делая рукой точно такой же резкий жест, как обычно делал Невельской, с чувством сказала Катя, и лицо ее стало быстро покрываться густым румянцем. — Я знаю, что он прав. Но ведь и все знают об этом, и дядя сам мне говорил, и все восхищались его смелостью и патриотизмом, и все ставили ему до сих пор это в заслугу. Но у него враги в Петербурге. Он говорил, что ему мешают. Я не могу переменить о нем своего мнения. Я совершила ужасную ошибку. Я знаю, что эта игра ужасна. Я знаю все. Я думала о нем все это время. Он желает величья и счастья России! Он не жалеет себя. Это герой, герой! — Слезы потекли из ее открытых глаз.

Варвара Григорьевна была поражена.

— Но я знаю, что это за человек, и не верю ему… Я совсем не хотела тебя обмануть… Я вижу… Бедная девочка…

— Тетя, все это не так, я знаю… Он мне все рассказывал…

— Ах, Катя…

Тетя понимала, будет продолжение ужасного скандала — еще один спектакль для всего города.

Лицо Кати сразу осунулось, слезы лились неудержимо, и локоны распустились, липли ко лбу и щекам.

— Боже мой, боже мой! — восклицала тетя, пытаясь обнять ее. — Успокойся, я не могу видеть твоих слез.

— За что? За что так обошлись с таким человеком? — с горьким отчаянием воскликнула Катя, сжимая в кулачке платок.

«Она любит его, бедная девочка!» — подумала тетя и сама заплакала.

Зарина пришла к мужу в сильном расстройстве.

— Я не могла скрывать, — призналась она и рассказала все, что произошло.

— Конечно, Николай Николаевич пустит в ход все связи, — заговорил Владимир Николаевич, выслушав жену. — Но противники сильны. Нессельроде, Чернышев… Боже упаси связаться с ними! Это, знаешь, наглые, надменные выскочки. А наш Невельской режет правду в глаза.

— И на самом деле, за что человека разжаловали? — воскликнула тетя. — Ты знаешь, он мне не очень нравится, он мал ростом, невидный и не пара Кате, но все же надо быть справедливыми…

«Как я могла так не понять его, — винила себя Катя. — Ах, господин Невельской, если бы вы знали, как хорошо я помню все, что вы говорили… Но что теперь будет с вашими мечтами?..»

И невольно перед ее мысленным взором вдруг явился образ Марии Николаевны. Волконская, с суровым, добрым лицом, ободряюще смотрела на Катю, словно говорила ей: «Вот, Катя, теперь твоя очередь…»

«Я на все готова, — думала Катя, — но если бы я могла спасти его… Я бы ничего не пожалела. Что с ним сейчас? Быть может, вот в эту именно минуту…»

Она вздохнула, представив, как огромные усатые жандармы в касках окружили маленького бледного Невельского в арестантском халате, а он смотрит на них пристально своими горящими глазами… «Ах, господин Невельской, как же теперь осуществятся ваши мечты… Кокосовые острова… Да, да! Ведь я помню все, что вы говорили…»

Ей вспомнилось детство в Смольном, придирки и грубость воспитательниц; жестокие условия содержания доводили многих там до отчаяния. Не все терпели покорно. Находились девочки, которые, бывало, ночью перед иконой клялись подругам, что станут «отчаянными». Давшие такую клятву становились врагами воспитательниц. Никакие наказания не могли их сломить. Тайно им сочувствовали и помогали все, за исключением наушниц. И все знали, что обреченная «отчаянная» ни за что не отступится от своей клятвы.

Кате тогда казалось странным так жертвовать собой.

…Сестра Саша не спала.

Катя вскочила с постели и схватила ее за руку, подвела к иконе, и обе встали на колени.

— Клянусь тебе, пресвятая богородица, — говорила Катя, — что я люблю Геннадия Ивановича, и буду любить вечно, и отдам ему всю свою жизнь. Может быть, я смогу спасти его своей любовью, помоги мне…

В ночных рубашках девушки помолились и потом уснули вместе на Сашиной кровати.

Ночью Катя ушла от сестры. Она зажгла свечу и достала бумагу из ящика. Умылась, оделась без помощи горничной и села писать.

Она взялась за перо и почувствовала, что руки ее дрожат. Руки были мертвенно-белы и жалки. Катя сжимала их и терла, нервно встала из-за стола, ломая пальцы, прошла по ковру и быстро села на место.


«Дорогой Геннадий Иванович! — написала Катя и отложила перо. Она долго и тщательно вытирала слезы платочком, глядя покрасневшими глазами на бумагу. — Все это время я мысленно с вами, — взявшись за перо, продолжала она. — Я слыхала про ваше несчастье. Но что бы ни было, я люблю вас и согласна стать вашей женой. Я готова пойти с вами куда угодно, где бы вы ни были. Простите меня, что я так глупо вела себя. Я полюбила вас при первой встрече. Молю бога, чтобы все обошлось благополучно. Да пребудет с вами его благословение.

Любящая вас Катя».


Она перечитала написанное и вдруг улыбнулась счастливо, хотя слезы еще текли по щекам.

Потом она написала Екатерине Николаевне в Петербург, вложила конверт для Невельского в ее пакет, запечатала все и снова улеглась и уснула крепким сном подле своей милой Саши.

Глава двадцать шестая
ВТОРОЙ ГИЛЯЦКИЙ КОМИТЕТ

Прибыв в Петербург, Невельской нашел губернатора в гостинице «Бокэн», где Муравьев всегда останавливался и где в прошлом году стоял капитан.

«Как он помолодел и похорошел! Каким красавцем выглядит! — подумал Муравьев. — Кажется, ничего не подозревает…»

Невельской остановился в этой же гостинице. Он успел переодеться. На нем новый мундир с иголочки. Он еще ничего не знал, что делается в Петербурге.

Щеки его румяны, пышут здоровьем, сам крепкий, рука твердая. «На Амуре так расцвел или это его морозом разрумянило?»

Губернатор рассмотрел карты и рапорт, сказал, что все готово к комитету, но что поднялась буря, какой еще не бывало.

Взгляд капитана не дрогнул, выражение лица его, счастливое и сильное, не изменилось.

То, о чем он думал по дороге и к чему он приготовился, было гораздо страшней того, что могло быть на самом деле. Он вычистился, побрился, как солдат перед боем, надел «белую рубаху» и сейчас готов был грудью встретить врагов. Он был готов пожертвовать собой и бросить этим вызов, если не внимут разуму. Он был спокоен, даже не спешил к губернатору, как бы зная уже, что там его не ждет ничего хорошего.

Муравьев был поражен его выдержкой.

«Он железный или бесчувственный человек! Или же безумный». После всего, что сделал Невельской на Амуре, после ужасного потрясения в Иркутске он не только не поник, но еще и сиял. «Может ли человек быть доволен в таком положении? Неужели он так надеется на меня? Этого не может быть».

Перед приездом Муравьева все бумаги, присланные им, рапорт Невельского и представление на высочайшее имя царь прочел, был разгневан поступком Невельского и велел все рассмотреть в комитете министров. Это дало повод слухам, что офицер, посланный Муравьевым, разжалован. Но ему и в самом деле грозило разжалование.

— Геннадий Иванович, опасность от иностранцев — вот наш козырь! Сгущайте краски! Вы правы, они только этого боятся. Составляйте новый рапорт, да так, чтобы припугнуть их. Смелей, Геннадий Иванович!

Вошел Миша. Он уже давно в Петербурге и на днях собирается к родным в Москву.

В день заседания гиляцкого комитета Невельской оставался в гостинице. Губернатор в Петербурге, и присутствие капитана на этот раз в комитете не потребовалось. Но его могли пригласить в любой час…


Это было время, когда постарел царь и постарели его несменяемые министры. Правительство состояло из уже дряхлых и жестоких, но молодившихся людей. Эти старцы были своеобразным символом слабевшего, но жестокого николаевского режима. Они не хотели уходить из политической жизни, как бы не желая верить, что они старики. Они глушили и уничтожали все молодое во всех порах жизни.

Но Муравьев не испугался. Он знал этих людей и, хотя пользовался их покровительством, знал и то, что есть другие люди, которые могут стать на их место. За годы жизни в Сибири он привык к самостоятельности. Он почувствовал свою силу, умение действовать и держался тут как равный с равными.

— Экспедиция, посланная на Амур, — говорил он на комитете, — доказала нам, что там нет никого, кроме гиляков! Офицер, отправленный мной, основал там, согласно высочайшему повелению, пост в заливе Счастья. Обстоятельства были таковы, что он вошел в реку и там поставил пост, который мы можем снять или оставить. Но он должен был так поступить, так как английские описные суда подошли к устью… Из этих же причин он оставил объявления иностранцам о принадлежности края России! Прошло полгода. Если бы земля там была нерусская, так были бы протесты. Но их нет. Капитан привез с собой на судне гиляков, которые объявили в Аяне, что они независимы, никогда не платили дани маньчжурам. Они желают, чтобы русские жили у них. Их просьба записана в присутствии губернатора Камчатской области контр-адмирала Завойко, и подлинность ее подтверждена также присутствовавшим в это время в Аяне преосвященным Иннокентием, нашим знаменитым миссионером, который удостоил гиляцкую депутацию вниманием и беседовал с гиляками. Вопросы его преосвященства, равно как и ответы гиляков, я имел честь представить комитету с остальными документами. Из них явствует совершенная подлинность всего того, что представляет нам о своих исследованиях в земле гиляков капитан первого ранга Невельской. Вот действия капитана, которыми он стремился удержать ту страну для России. Эти документы не могут не рассеять недоверие, оказанное ему и его открытию.

— Эти свидетели из гиляков, на которых вы ссылаетесь, — сказал с места тучный Сенявин, вскидывая густые черные брови, — так же не заслуживают доверия, как и сам Невельской.

— Это все дело ваших рук! — раздраженно заговорил министр финансов Вронченко. — Да как это подчиненный вам офицер смел оставить такое объявление самовольно! Вы и должны ответить за его действия.

— Его действия согласны с моими намерениями! — спокойно ответил Муравьев. Он объявил, что все действия Невельской совершил с его ведома. Он шел на риск, инстинктом угадывая, что это вернейший ход.

— Вы памятник себе хотите воздвигнуть! — грубо крикнул Муравьеву военный министр граф Чернышев.

Тут Муравьев вспыхнул…

— А этого офицерика, господа… — заговорил Вронченко.

— Разжаловать! — поджимая губы, вымолвил Берг, глядя вдаль черными колючими глазами, в которых было опьянение собственным величием.

— Разжаловать! Разжаловать! — раздались голоса.

— Под красную шапку!

— За такие поступки мало разжаловать, — заговорил Сенявин.

— Рас-стрелять! — резко отчеканил Чернышев.

— Господа… — пробовал возражать Меншиков.

— Разжаловать! Разжаловать! — глядя на Меншикова и кивая головой в знак согласия, перебил Нессельроде голосом, в котором чувствовалась любезность к Меншикову и смертельный холод к судьбе офицера.

— Разжаловать! Разжаловать! — заговорили сидевшие по всей комнате в разных позах старики в лентах и орденах.

— Ведь эго вторично, господа! Вторично!

— Какое ослушание!

— Да это измена! Ведь его предупреждали!

— Да это что! За ним похуже проделки известны! Он с Петрашевским был знаком. Все един дух! — заговорил Берг, обращаясь к соседям.

— Кяхтинский торг закроется!

— Нельзя, господа, акции торговой Компании ценить дороже всей Сибири, — насмешливо проговорил Меншиков, намекая, что присутствующие тут были пайщиками Компании и участниками прибылей Кяхтинского торга. Сам он тоже пайщик.

Муравьев не сдавался. Он встал и заговорил. Он быстро овладел общим вниманием. И чем больше он говорил, тем очевидней было, что он прав, что ум его ясен, что приходит конец старым понятиям о Сибири и о Кяхтинском торге, что настало время выйти на Восток, к океану, заводить флот на Тихом океане, общаться с миром, и с тем большей ненавистью эти старики слушали Муравьева, что им нечего было возразить.

Комитет решил Николаевский пост снять, Невельского за самовольные действия, противные воле государя, лишить всех нрав состояния, чинов и орденов и разжаловать в матросы.

Довольный Нессельроде вышел, сопровождаемый секретарями и Сенявиным.

Вельможи стали расходиться, оживленно разговаривая в предвкушении поездки домой и обеда. Вид у всех был таков, что славно потрудились и теперь можно подумать о себе.

В тот же день Нессельроде пригласил к себе Сенявина с журналом комитета, сам все прочитал и чуть заметно улыбнулся.

Сенявин знал, что означает эта легкая саркастическая улыбка. Перовский и Меншиков вынуждены смолкнуть, Муравьев получил пощечину. Это была не только победа над противной партией. Это победа определенного принципа в политике.

— Не касаться Востока! — всегда говорил Нессельроде. — Как только мы коснемся Востока, мы потеряем своих союзников на Западе, так как европейские державы ведут на Востоке колониальную политику…

Поэтому не только вражда к «немецкой», к «русской», партии заставляла его желать уничтожения Невельского. Эти чиновничьи «партии» иногда назывались «немецкой» и «русской». Но у «немцев» были свои «русские», а у «русских» свои «немцы». И разницы, по сути дела, не было.

Действия на Амуре, если их призвать, были бы первой ласточкой, началом новой политики на Востоке, а за ними начались бы другие действия. А это означало решительный поворот к совершенно неизвестной и страшной для Нессельроде сфере жизни, которая была столь нова и далека, что казалась ему чем-то вроде полета на луну. Для Нессельроде традиции дипломатической жизни в Европе конца XVIII и начала XIX столетия, изученные им в тонкостях, были вершиной вершин человеческой мудрости.

Муравьев сидел крепко под охраной Перовского. Для начала надо было разжаловать посланного им чиновника особых поручений. А с Муравьевым и его покровителями пока сделать вид, что согласен на компромисс.

И в то же время Нессельроде очень боялся, что взгляд Муравьева дойдет до царя. Государь может потребовать действий «там». А «там» еще не было ни священных, ни тройственных союзов. Где не было традиций, где чужой ум нельзя было выдать за свой, канцлер был бессилен.

Нессельроде подал журнал Сенявину и велел сделать дополнение после слов «комитет постановил: капитана Невельского за допущенные им самовольные и преступные действия, противные воле государя, разжаловать в матросы с лишением всех прав»… Он закусил губу, прищурился. Глаза его поднялись на плафон и сверкнули злым огоньком.

— Напишите так, — велел он: — «Генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев, приглашенный в комитет, с этим постановлением вполне согласился». Отправьте журнал к Муравьеву с надежным человеком, дайте ему подписать… Пусть скажет, что только подписать, что это пустая формальность и больше ничего… А офицерика надо примерно проучить. Пусть отправляется в Сибирь, да пешком и под конвоем, а не для исследований. Опасный человек, которому верить не следовало бы первым сановникам империи. Пусть курьером поедет Иван Иванович Савченков. Да пригласите его ко мне, я сам ему объясню…

Возвратившись домой, Муравьев немедленно послал за Невельским.

— Как ты задержался! — сказала мужу Екатерина Николаевна.

Вскоре вошел капитан. Он все так же прекрасен и свеж.

— Геннадий Иванович, дорогой мой! — заговорил Муравьев и, вскидывая руки, быстро пошел ему навстречу и обнял моряка.

— Я с заседания комитета, Геннадий Иванович, не падайте духом… Постановили вас разжаловать… Но даю руку на отсечение, этому не бывать!

Муравьев стал рассказывать.

«Разжалован! — подумал Невельской. Казалось, он давно готов был к этому известию, но сейчас сердце его дрогнуло. — Но еще государь должен утвердить… Матери страшный удар…» — мелькали мысли. Ему стало стыдно и больно, как он до сих пор не подумал об этом.

Ехал через Сибирь, о матери вспоминал, думал о ней не раз и здесь, но не подумал о главном, — каково будет ей, если его разжалуют.

«Разжалован!.. Все кончено… Вряд ли государь помилует. Он начал с виселиц…» — думал он, устремляя взгляд в сторону, куда-то мимо Муравьева и Екатерины Николаевны.

«Разжалован!» — четко и ясно, как эхо, повторялось у него внутри. Он вспомнил историю многих разжалований и ссылок. Вспомнил, как погиб разжалованный за стихи офицер Полежаев[127]. «Ну что же, — подумал он, — и я надену матросскую куртку и буду на корабле… Я на мачту взбегаю и креплю не хуже марсовых…»

После трех лет непрерывного нечеловеческого напряжения и чуть ли не ежедневного ожидания кары он, казалось, даже успокоился, словно наконец дождался желаемого. «Каждый, увидя меня, скажет: вот офицер, совершивший открытие Амура и занявший его устье, теперь он матрос! И Екатерина Ивановна узнает обо мне… Может быть, она пожалеет».

Часто человек видит себя глазами других и от этого особенно чувствует свое горе.

«Однако, как я смею смириться: Амур ведь занят, там матросы, пост Николаевский поставлен, там Орлов, Позь, гиляки ждут». Все это был реальный, созданный им большой мир. «Этак и матросов запорют потом! Надо действовать, идти дальше, туда, где южные гавани, видеть всю реку, занять Де-Кастри, заводить торговлю с маньчжурами. А тут игра в разжалование! Они сидят при своих государственных бумагах и из-за них ничего не видят на свете! Но разве можно слушать этих невежд? Нельзя ни на один миг примириться с разжалованием! Что они знают, кроме своего местничества, да балов, да обедов? Нельзя замкнуться из-за этой завали, проклясть в душе своей все, даже родину предать и примириться со своим крушением, спрятать голову под крыло в горькой обиде и приготовиться, надев матросскую куртку, к гибели, как умирающая птица. Отчего бы? Что ничтожества так присудили? Нет, шалишь, какое мне дело до вас, подлецов, у меня свой мир. Что угодно, но добиваться своего…» Он сидел, опустив руки. Глаза его разгорелись. В его душе снова началась работа.

Муравьев говорил, что теперь он подымет весь Петербург, что сделает все возможное и невозможное.

— Я дойду до государя. Они нанесли мне тягчайшее оскорбление. Я нажму на все педали! Найдет коса на камень! Вот вам моя рука, Геннадий Иванович, вашему разжалованию не бывать. Государь не утвердит! Они винят вас в измене! Перовский поедет завтра к государю и будет просить для меня аудиенции. Министр двора князь Петр Волконский обещал помочь со своей стороны. Вот и пригодились мои Волконские!

Но капитану опять пришли на ум разжалования, про которые прежде слыхал. Вспомнились Лермонтов, Шевченко, петрашевцы, разговоры о том, что затравили Пушкина. Как надеяться, что царь разжалования не утвердит?

Бутаков рассказывал в прошлом году про Шевченко, который работал у него в экспедиции на Аральском море. Шевченко преследовали. Когда он служил в крепости, не позволяли писать и рисовать. И Бутакова обвинили в том, что он дал ему возможность жить по-человечески, лишили Алексея за это Константиновской медали. «Меня станут преследовать и в матросах».

«Но я и в матросах молчать не буду!» — сразу же подумал он.

Ему опять представилось ясно, что все это чушь, заблуждение, не могут его разжаловать. «Как это я буду матросом? А мои карты, а ученые, сочувствующие мне, а мои офицеры, а Константин, Литке, адмиралы? Да ведь я решил самый важный вопрос в жизни русского флота, а меня после этого разжалуют? Этого быть не может. Это лишь отзвук, лай собачий на мое открытие, это все схлынет, и всем станет очевидно…»

Он чувствовал: его ослушание — ничто по сравнению с тем, что добыто для России ценой этого ослушания.

Глава двадцать седьмая
ВОСПОМИНАНИЯ

Утром капитан пошел отвести душу к дяде Куприянову. Идя пешком по набережной Невы, он встретил колонну матросов и подумал, что если разжалуют, то теперь придется ходить в задних рядах. Когда увидел здание корпуса, почувствовал, что его вид трогает сердце.

Вспомнилось, как впервые приехал в Петербург.

Он вырос в деревне Дракино, в Сольгаличском уезде, Костромской губернии, в родовой усадьбе Невельских, старых костромских дворян. В тех местах природа дышит севером, северные леса из огромных берез и елей, обступая пахотные земли и луга, пошли от села во все стороны — на восток и на север. Протянулись к Уралу и в Сибирь, к Белому морю, к Северному океану.

Костромские дворяне исстари считали себя солью земли русской. Они гордились тем, что из их среды избран был на царство Михаил Романов. И хотя Романовы не были коренными костромскими, но здесь считали царя и его семью своими земляками. В костромские леса на охоту и до сих пор наезжали члены царской фамилии. В тех местах жили воспоминаниями о подвиге Ивана Сусанина и учили детей не щадить себя ради государя. Здесь все было как бы живой стариной, древней вотчиной Романовых.

И вот тут-то, в этой стране лесов, монастырей и преданий, в семье помещика, проникнутого верой в костромские традиции, и рос бойкий, живой и любознательный мальчик. Конечно, и он наслышался с самых ранних лет, что Кострома — отчизна государева рода и что прадед его Невельской спас царя Алексея Михайловича, и он мечтал погибнуть за царя, пожертвовать своей жизнью, быть офицером и сражаться с врагами России.

Будущего капитана приучали терпеливо выстаивать длинные службы в монастырях и соборах.

Кострома — город древних преданий и веры. По окрестностям — скиты, над дремучими еловыми и березовыми лесами золотятся кресты монастырей и церкви смотрятся в холодные зеркала лесных озер.

А мальчик начитался Купера, Тернера и, стоя с самодельной игрушечной трубой на балконе помещичьего дома и прикладывая ее к глазам, всматривался в даль, воображая себя вблизи берегов Америки, и разыскивал пиратов. Желание совершить подвиг, как Сусанин, смешалось в его душе с желанием путешествовать по морям и океанам и совершать великие открытия, участвовать в великих морских битвах и командовать флотом подобно великим адмиралам и мореплавателям.

Но он нигде не был и никуда не ездил, кроме как в губернский город Кострому, — этот бледный маленький мальчик с рябинками. Бывая в соседнем имении у дяди, он зачитывался его книгами. Дядя прочил ему великую будущность. Мальчик играл с окающими, упрямыми маленькими костромичами, такими же серьезными, как и их северяне-отцы. А он был забавен, рассудителен не, по годам, красноречив и остроумен и, бывало, получал подзатыльники от отца за то, что лез в разговоры взрослых и не раз пытался опровергать их взгляды.

Дядя Полозов очень любил Геннадия. В его библиотеке и начитался мальчик о Востоке. На пруду в лодке совершил свое первое плавание будущий моряк. У дяди жил крепостной, бывший матрос, с ним Геннадий плавал в лодке, на него смотрел как на божество, без конца слушал рассказы про разные страны.

Из дядиных книг и бумаг узнал Геннадий, что его земляки и соседи — сольвычегодцы, устюжане, сольгаличцы — в старину ходили в Сибирь, дарили целые области царю, доходили до самого Амура. Выходили на море и на Великий океан и что они строили на Амуре города и остроги, выходили к Ламскому[128] морю, что казаки прошли задолго до Беринга между Азией и Америкой.

Это было страшно интересно! Особенно интересно, как утверждал дядя, на юге побережья Сибири — не там, где льды и холод, а где должно быть тепло. А Геннадий уж начитался про теплые страны. Как настоящий северянин, выросший среди суровой природы и не страшившийся стужи, он мечтал о юге, о теплой стороне, о других лесах и морях, о кокосовых рощах и коралловых рифах. Он смотрел на параллели и твердил, что на Амуре должно быть тепло. Потом в Петербурге он узнал, что про Амур собирал сведения Петр Великий.

Мальчику исполнилось одиннадцать лет, когда, после смерти отца, привезли его из Костромы в столицу отдавать в морские классы.

Вот он едет по Английской набережной и с замиранием сердца смотрит на очистившуюся ото льда Неву. На корабли с флагами, на здания на другом берегу. Тетка рассказывает, кому принадлежат великолепные особняки, мимо которых катится экипаж. Геннадий пропускает ее слова мимо ушей, но вдруг он слышит имена известнейших лиц, о которых давно узнал у дяди Полозова. Он оборачивается на дом Головнина. «Неужели здесь он живет? Сам Головнин Василий Михайлович, — думал он с благоговением, — тот, что был в Японии, плавал к Курильским островам!»

Переехали по мосту на Васильевский остров. Вот тут, совсем близко, стоят громадные суда, и пушки видны на палубах, матросы возятся с парусами и канатами, прохаживаются офицеры в киверах. И дальше опять стоят суда, то с парусами на реях, то с голыми мачтами. Встретились мальчики в морской форме. Это кадеты. Где-то играет горн, бьют склянки. Прошел небольшой отряд матросов в грязной рабочей одежде. Не сон ли это? Так вот она, морская жизнь!

Медь пушек сверкает на солнце, и всюду корабли. Вдали суда под парусами идут от устья вверх. «Теперь бы только в море!» — думает Геннадий.

А море где-то близко. Как жаль, что его не видно! Но оно тут, теперь уж недалеко, он увидит скоро то, о чем мечтал всю жизнь. В Кинешме, когда туда переехали, на Волге, катаясь на лодке, он воображал себя на море.

— Там море? — спрашивает он у тетки, показывая вдаль.

Мальчик думал не о разлуке со своими, не о том, что сейчас войдет он по тяжелым каменным ступеням в большое здание с колоннадой, чтобы потом долго не выходить из него. Он с жадностью смотрел на огромные ржавые якоря, на цепи, слушал с замиранием сердца свистки боцманских дудок.

На другой стороне реки, там, где Исаакий, левей, в утреннем тумане, залитом солнцем, громоздятся узкие эллинги, а позади них, как золотое, — Адмиралтейство со своим сверкающим шпилем. Это был сверкающий позолотой город, город моря, выход в мир, куда мальчик так стремился. Он блаженствовал и упивался впечатлениями. Тут все напоминало об истории Петра, которой он когда-то зачитывался.

…Он услыхал рассказы, как однажды зимой окна корпуса зазвенели от пушечной пальбы на другой стороне реки. Это не были салюты и день был не царский, но выстрелы раздавались один за другим. Рано утром отряды матросов со штыками прошли зачем-то во главе о офицерами мимо корпуса, направляясь на ту сторону Невы в глубь тумана.

Пальба усиливалась. Шепотом передавали известия, что гвардия и флот восстали против царя и объявили республику.

Невельской был изумлен. Оказалось, что многие его любимцы тоже были против царя. Говорят, что кадеты бегали на улицу. Из-за реки доносились громкие крики. Потом снова началась пальба и появились толпы бегущих. Восстание было подавлено. Несколько учителей корпуса — путешественники, герои войны с Наполеоном — были арестованы. «Почему они пошли против царя?» — думал мальчик. Он слыхал однажды разговор двух офицеров, что все лучшие офицеры флота заключены в тюрьму и сосланы и что даже покойный Василий Головнин причастен был к заговору: он хотел взорвать царя вместе с собой, пригласив его на судно.

Иногда приходилось слышать обрывки разговоров, что не так брались… Но пока что мальчик недоумевал: как же, почему эти умные и блестящие офицеры, герои Отечественной войны, награжденные чинами и орденами, восстали против царя? Это был его первый шаг от костромских традиций, его первое, но глубокое сомнение.

Маленький костромич не замечал, чтобы эти вопросы тревожили его сверстников по корпусу, и удивлялся. Когда он попытался поговорить с кадетами о причинах восстания, его подняли на смех.

Кадеты дрались, матерились, играли в чехарду. Любимым местом их сборищ было отхожее место, где у топившейся печки можно было покурить, в то время как один из товарищей стоял на страже, поглядывая, не идет ли воспитатель. Их любимым занятием были скачки верхом на плечах младших товарищей, которых насильно принуждали возить.

В Морском корпусе начинался развал. Кадеты ходили по соседним складам, воровали дрова, чтобы топить дортуары. Учителей не хватало. Но зато каждый день кого-нибудь пороли.

Царь Николай Павлович узнал, что в Морском корпусе дела идут из рук вон плохо. Он желал иметь хороший флот и отличных морских офицеров. Чтобы исправить положение, царь назначил директором корпуса, знаменитого мореплавателя Ивана Федоровича Крузенштерна.

Геннадий был в восторге.

— У нас будет К-крузенштерн! — заикаясь, говорил он товарищам. — Да знаете ли вы, что такое К-крузенштерн?

При новом директоре порядки переменились. Кадетов перестали пороть, появились дрова, пригласили учителей, занятия стали проходить регулярно, и диким нравам морских кадетов Иван Федорович объявил войну. Введены были новые предметы: химия, физика, геометрия, корабельная архитектура. Вскоре для каждого класса выстроено было по учебному судну.

И вот Невельской идет в море… Вот и заветный поворот… Но и на этот раз мальчика ждало горькое разочарование. И справа и слева видны берега. А впереди со своими крепостями залег среди моря Кронштадт. Кругом мелко, видна трава, тростники, пески…

«Какое это море! — думает Геннадий. — Это как болото в Дракино… Как Волга в разлив… Волн нет!» — Он желал бы видеть большие волны.

— Это Маркизова лужа, а не море! — говорили старшие кадеты и объясняли, что был француз, маркиз, который командовал флотом, при нем русский флот плавал между Петербургом и Кронштадтом.

Геннадий бывал в Кронштадте и в Ораниенбауме, который матросы называли Рамбовом, в Петергофе, где к ним выходил царь и заставлял взбираться по знаменитым каскадам против падающих потоков воды.

Но вот он стал старше и пошел в большое плавание. До Кронштадта видны оба берега, и видны близко. А за Кронштадтом расстилалось море. Судно пошло в глубь его. Когда заревел шторм и волны начали валить корабль, сердце Геннадия затрепетало от счастья. И особенно обрадовался он, когда не стало видно берегов. Шторм крепчал, а он ходил сияющий, когда его товарищи, лихие ездоки на плечах друг у друга, стоя у борта, смертельно бледные, «травили баланду».

Зимами Невельской усиленно занимался. Он стал одним из лучших учеников корпуса. Когда преподаватель физики рассказывал про Архимеда, кто-то из кадетов крикнул: «У нас есть свой Архимед — Невельской!»

С тех пор товарищи стали звать его Архимедом.

Прочитав однажды книгу своего директора Крузенштерна, Невельской стал пересказывать ее содержание сверстникам. Он всюду расхваливал ее так, что всем надоел. Со временем книгу стали читать и другие кадеты. Правда, Невельскому было очень досадно, что Крузенштерн не вошел в Амур, о котором он слышал еще от дяди.

Вскоре все узнали содержание книги Ивана Федоровича. И вот Невельской, который долго ходил как околдованный этой книгой, вдруг однажды сказал:

— Как жаль, что Крузенштерн не вошел в устье Амура!

— Вычитал! — удивлялись кадеты. — Архимед дочитался!

Раздался хохот.

— Да, он совершил ошибку! — объявил Архимед.

Кадеты уважали и любили приветливого и справедливого Ивана Федоровича, знали, что он великий путешественник. Крузенштерн любил Невельского, ласкал его, приглашал к себе. Все удивились, что Невельской выказал такую неблагодарность всеобщему любимцу.

Но Невельской и сам был ужасно огорчен своим открытием и ходил сумрачный.

— Что с тобой, Архимед? — спрашивали товарищи.

— Я не понимаю, как Иван Федорович не поинтересовался самым главным…

— А что было самым главным? — насмешливо спросил веснушчатый курносый кадет.

Невельской изучил не только Крузенштерна. Увлекаясь его путешествием, он перечитал теперь все, что было в литературе о тех местах, где плавал Иван Федорович.

Но еще впервые открыв эту книгу, он с волнением читал те страницы, где Крузенштерн подходил, со своей экспедицией к русским берегам. Ведь это были те берега, среди которых протекал Амур, до этой реке плавал Хабаров, устюжане, сольвычегодцы. Это напомнило родное Дракино, рассказы дяди Полозова, его библиотеку с картой, портреты Петра Великого и знаменитых путешественников-адмиралов, висевшие в его кабинете.

— Да тебе какое дело?! — смеялись кадеты. — Иван Федоровича учить собираешься?

И кадеты опять подымали Невельского на смех.

— Ты сам же книгу хвалил!

Невельской прочел много книг и много передумал. Балтийское море стало казаться ему таким же тесным, как Маркизова лужа в первое плавание. Отойдешь от Ревеля, и через несколько часов при попутном ветре с салинга виден финский берег. Он мечтал идти в океан. Он еще тогда думал, что России нужен океанский простор, мало стоять на Балтийском море такой великой стране, что Петр разрешил проблему своего времени, а нынче иные условия и новые задачи перед флотом. Он снова стал изучать историю Петра, и все мысли Петра о значении морских путей для России стали ясны ему совсем по-другому, не так, как в детстве.

Невельской поражался, как можно мириться с тем, что есть; почему никто не понимает, какое это великое значение может иметь, если Россия займет Амур, и как ложно понятие об этой реке, господствующее среди моряков и ученых. Ведь там теплая страна. Она была русской. Мы забыли о ней. Почему же мы не стремимся ее возвратить? Это должно быть общим желанием!

— Это ужас, ужас, что никто не понимает этого!

— А ты понимаешь? — спрашивали товарищи.

— Понимаю! — задорно говорил Архимед.

Над ним потешались.

Потом он прикусил язык. После того как один из учителей заметил ему, что не его дело возбуждать политические вопросы и если он хочет стать хорошим моряком и офицером, то должен слушаться, исполнять и быть готовым умереть за царя, когда будет велено. Что за это и дается ему мундир, честь которого должна составлять его главную заботу в жизни.

«Нет, — думал Невельской, — моряк должен путешествовать».

Он затаил свои мысли. Все чаще и чаще думал он о том, что сам должен совершить открытие. Но уже все было открыто, нечего больше открывать на земном шаре, остались лишь северные льды. Но он искал неоткрытые земли и нерешенные вопросы.

— О чем ты думаешь? — спрашивали его, когда он задумчиво стоял у карты.

— Все уже открыто, нам нечего больше открывать! — отвечал маленький кадет.

Выйдя из корпуса, Невельской подавал в министерство несколько докладных о том, что на Востоке следует произвести исследования. Но все его записки оставались без ответа.

На экзамене, при выпуске из офицерского класса на ответы Невельского обратил внимание граф Гейден. Впоследствии он и предложил молодому офицеру службу на судне, где воспитывался великий князь Константин.

Со временем Невельской сблизился с Лутковским, зятем Головнина и братом одного из знатоков Востока. Он вошел в круг старых моряков, и их рассказы о крайнем Востоке России и о значении Тихого океана в будущем произвели на него сильное впечатление.

Он плавал в Белом, Немецком и Средиземном морях, читал все, что было написано по морским вопросам на русском, английском и французском языках. Заграничные плавания расширили его мир. И чем больше препятствий встречал он, тем резче судил о порядках во флоте и тем ясней сознавал, что правы были декабристы, о которых он много слыхал с тех пор, как приехал в Петербург. Он стал подозревать, что в России сама власть опасается развития и просвещения.

С детства он стремился к морю и, поступив в корпус, получил к нему доступ. Изучая морские науки, он пришел к заключению, что в России сильна бюрократия, что Россия темна, задавлена произволом. На его благородные порывы никто не обращал внимания. И вот он, всю жизнь стремившийся к морю, обращает свой взор на далекую окраину Азиатского материка, изучает историю сухопутной области, направления ее хребтов, этнографию, пригодность тех земель для заселения. А потом изучает экономику вообще, изучает влияние экономической жизни на общество, обращается к социальным наукам, ищет книги на разных языках о социализме. Он сближается с бывшим морским офицером, который увлечен социалистическими идеями, и с его товарищами, советует новому приятелю брать место в архиве и через него узнает содержание нигде не опубликованных документов, в которых высказаны мысли о значении Амура для России.

Он встречает друга своего детства Полозова, который мечтает о революции. Он узнает от социалистов о грандиозном значении Сибири и о будущих связях ее с Востоком и еще более убеждается в справедливости замысла.

Итак, придя на море и, казалось бы, осуществив свою мечту, он не удовлетворен тем, что стоит на мостике и командует.

Он путешествует в Алжир с Константином и думает там о Сибири. Увидев европейские колонии, он подумал, что прежде всего нужна гуманность в отношениях с народами Востока, а не разбой и не насилие…


И вот теперь смотрит он на Неву и на корабли во льдах и с болью вспоминает, с какой светлой надеждой проезжал он по этой набережной, впервые явившись в Петербург, и как он мечтал совершить открытия. Тут, на этих берегах, окрепли его мечты, тут прошли молодые годы…

Муравьев был прав: власть монарха у нас все. Один лишь человек есть у нас в целом государстве, только он может решить любое дело. Строить, например, госпиталь на Камчатке без него нельзя. Десять лет ждали повеления. Невельской в этот день побывал и у дяди Куприянова, потом в Географическом обществе, узнавал, не приедет ли Литке. Он искал Алешу Бутакова. Предстояло явиться к Константину.

Он вернулся в гостиницу. Там сновали половые, двери сами отворялись, кучера подвозили господ, швейцары кланялись. А у правительственных зданий всюду стояли часовые. «Какое тут изобилие людей услуживающих! А на Амуре у меня нет людей, не хватает. Здесь вдвоем подают тарелку, один несет, другой шествует за ним». Невельской начинал ненавидеть всю здешнюю жизнь и этот город…

В тот же день он был на обеде у Муравьевых. Собрались многочисленные гости. Во время обеда в гостиницу явился курьер из Министерства иностранных дел. Муравьев вышел к нему.

Курьер вынул из сумки бумагу. Это был журнал, то есть протокол заседания особого Амурского комитета.

— Его превосходительство Лев Григорьевич Сенявин просил вас подписать. Больше ничего не нужно… Только подписать, — сказал курьер. Он очень торопился, просил как можно скорей…

Чиновник был пожилой, с красным носом. Разворачивая журнал так, что перед губернатором была страница с окончанием текста и с подписями, он сказал:

— Уже всеми подписано… Просили скорей…

Муравьев осторожно взял журнал из рук чиновника, а его попросил присесть. Екатерина Николаевна налила чиновнику чашку чаю и спросила, крепчает ли мороз, а Муравьев с журналом прошел в соседнюю комнату.

— Какая подлость! — воскликнул он, прочитав решение комитета. — Я так и знал: недаром он торопится!

«Николаевский пост снять, капитана 2 ранга Невельского разжаловать в матросы и лишить всех прав состояния, — читал он. — Губернатор Восточной Сибири генерал-лейтенант Муравьев, будучи приглашенным в комитет, со всем этим вполне согласился…»

«Э-э! Нессельроде идет на подлость! Но не тут-то было… Прав Невельской — подлец наш канцлер!» — подумал Муравьев.

Он улыбнулся, присел и в целую страницу написал особое мнение, не оставляя, как ему казалось, камня на камне от решения комитета.

— Геннадий Иванович! — позвал он Невельского, когда курьер, чем-то расстроенный, уехал.

Муравьев рассказал обо всем, что произошло.

— Они идут на подлость. Этот журнал завтра, а может быть, сегодня представят государю, и он все прочтет. Они боялись сказать государю мое мнение, но напрасно. Я не из тех, кто подписывает, не читая.

Муравьев чувствовал, что дал первое сражение. Гости разъехались, и губернатор долго беседовал с капитаном.

— Без Амура нет будущего у России! Но, клянусь, Амур ничей! Николай Николаевич, вы-то верьте!

— Надо пугать, пугать министров, пугать их! Будете сегодня у великого князя — действуйте в этом духе!

— Николай Николаевич! — воскликнул Невельской. — Но зачем нам слишком увлекаться хитростями? Правда, мы не можем жить без Амура! Он был наш и должен быть нашим. Да разве на подходе к устьям не было иностранных судов? Истина! Доводы, конечно, всегда спорны… Но что я представлял в рапорте — истина! Как бог свят!

Между прочим помянули, что Литке услан в Ревель и на его место в Географическое общество сел генерал Муравьев.

— Конечно, мой милый кузен Михаил Николаевич знает географию не как Митрофанушка, но вроде этого. Он командовал в походах и ехал на коне впереди колонны, видел карты местности — вот и все его познания в географии…

Глава двадцать восьмая
МУРАВЬЕВ У ЦАРЯ

Перовский испросил у государя аудиенцию для генерал-губернатора.

Тусклым петербургским утром Муравьев явился во дворец. Царь принял его наверху, стоя у стола в большом кабинете с окнами к Адмиралтейству, перед которыми была площадь для развода караулов.

— Ваше величество! — говорил Муравьев. — Сибири грозит катастрофа. Я не смею молчать перед лицом моего государя… Комитет министров решил…

Муравьев стал сжато, но обстоятельно излагать суть дела, положение России на Востоке в случае войны с Западом, сказал о нуждах Камчатки.

— Что же ты находишь нужным предпринять, Муравьев?

— Я нижайше прошу ваше величество утвердить занятие устьев Амура, это даст нам возможность возвратить его. Тогда ни одно судно иностранцев не поднимется до Сибири. Заткнуть наглухо морской крепостью устье.

— Но это не оскорбит китайцев? Между нами был вечный мир, и я не желал бы нарушать его никогда.

— Ваше величество, опасность от иностранцев грозит и Китаю, и Восточной Сибири, равновесие нарушено. — Он развил свой взгляд и опять вернулся к Амуру. — Я прошу ваше величество на первых порах оставить Николаевский пост, хотя бы в виде брандвахты, не занимая мест на самом берегу.

— Кто был послан тобой на устье Амура?

— Мной послан был туда капитан первого ранга Невельской.

— Говорят, он неблагонадежен. Как ты смеешь посылать для осуществления своих замыслов неблагонадежного человека?

— Он отличный моряк, и он понял мои намерения превосходно. Он занял устье, хотя это ему было формально запрещено, и объявил иностранцам, что край принадлежит России.

— Что земля до Кореи принадлежит России?

Царь знал уже обо всем.

— Да, ваше величество! К устью подошли в этом году иностранные описные суда, и перед лицом смертельной опасности, грозящей Сибири, Невельской осмелился действовать так, не имея формального разрешения.

— Ты сказал, что он превосходно понял твои намерения? Что это значит? Он сам осмелился или ты ему приказал?

Мысли Муравьева были быстры и отчетливы. Нависла грозная опасность. Он знал, что царь не терпит уверток и неточностей. Ответы должны быть ясны и тверды.

— Не зная обстановку на месте, я не мог, ваше величество, дать ему такого приказа. Я болел, когда он уезжал, но наш взгляд был един. Я сказал ему, чтобы он действовал как найдет нужным, не был связан никакими формальностями, исходя лишь из чувства преданности вашему величеству, из славы и чести России. Испрашивать позволение было поздно. Да при том противодействии, которое есть этому делу, такое обращение с просьбой о разрешении было бы губительно. Он вошел в Амур и поднял там русский флаг, заняв там пост, назвал его именем вашего величества. Он сделал больше, чем в силах человека, он совершил то, что составит славу эпохи… И положил голову на плаху, как ослушник в ожидании милости вашего величества… И рядом с ней я покорнейше склоняю перед вашим величеством свою…

Царь был стар, и он видел, что это все очень смело сделано. Давно уж никто из офицеров императора не совершал ничего подобного. И вот Невельской, этот маленький заика, прозванный Архимедом у покойного Крузенштерна… Царь меньше всего ожидал от него, да еще на краю света!..

— Ты полагаешь, не правы те, кто утверждает, что он неблагонадежен?

— Ваше величество, я ручаюсь за Невельского, как за самого себя, — картинно вскинув голову, воскликнул Муравьев.

— А что же совершил он там еще? — спросил царь.

— Он объявил маньчжурам, что Россия по Нерчинскому договору[129] считает неразграниченную землю гиляков своей и что великий государь России принимает их под свое покровительство… Гиляки сами просили его об этом.

— Ты просишь оставить брандвахту?

— Да, ваше величество.

Николай — сторонник строжайших формальностей, а офицер действовал самовольно, но ради чести и славы России.

— Невельской поступил благородно, молодецки и патриотически! — сказал государь и сел к столу.

Дежурный генерал, угадывавший его желания, развернул журнал гиляцкого комитета.

Сидя прямо, как на коне, царь написал на журнале: «Комитету собраться снова под председательством наследника, великого князя Александра Николаевича».

Оба сына, Александр и Константин, говорили с ним об этих событиях.

Генерал принял журнал. Николай встал.

— Где однажды поднят русский флаг, он уж спускаться не должен, — сказал он.

Муравьев почтительно склонил голову.

Царь был одним из тех людей, которые не боятся чужой боли и страданий, как бы ужасны они ни были. Его родной брат Константин, покровитель палочной дисциплины и мордобоя, как и сам Николай, когда-то говорил: забей солдата насмерть (имелось в виду забить шпицрутенами или замучить службой) и поставь двух на его место — будет и шаг и выправка у обоих. Это говорилось без особого зла, считалось хорошим способом воспитания в армии.

Когда же царь и брат его Константин впадали в бешенство или просто злились и желали зла другим, опасно было возбудить в них подозрение. Очень строго мог поступить царь с любым ослушавшимся офицером, хотя их, как дворян, не били.

Ослушание Невельского было столь чудовищным, что поначалу царь подумал, нет ли на то тайной причины, и не следует ли жестоко наказать офицера.

Про Невельского говорили, что он неблагонадежен.

Но не может же быть, чтобы каждое важное дело в государстве непременно питалось крамолой! А после того как царь вник в дело, после того как о нем говорили сыновья Александр и Константин, оно оказывалось столь важным, что глупо было бы не видеть значения открытия.

Николай решил, что нельзя реку считать революционным средством, как делают Чернышев и Нессельроде. Река есть река, она вне революционных интриг, и поэтому открытие ее не может быть «красным» делом, тем более что она была прежде при Алексее Михайловиче под властью Романовых.

Правда, Невельской слишком большую смелость на себя взял. Конечно, форма есть форма и за нарушение ее надо взыскивать. Да, порядок и дисциплина должны быть. Царь решил, что взыщет сам.

Царь помнил этого офицера. Он вообще помнил многих людей, близких двору. Он желал видеть и судить его сам и приказал немедленно доставить Невельского во дворец.

Глава двадцать девятая
НЕВЕЛЬСКОЙ У ЦАРЯ

Взволнованный капитан в сопровождении офицера поднялся по широкой дворцовой лестнице и прошел мимо громадных гренадеров.

Он не знал, что с Муравьевым. Он шел, ожидая, что сейчас все решится, что сильные руки государя могут сорвать с него погоны и он выйдет обратно опозоренный, под взглядами сотен этих величественных, разнаряженных бездельников и живых манекенов, но в то же время таилась надежда, что его могут и помиловать, ведь подняты все хоругви, за него хлопотали Муравьев, Меншиков, Перовский, Петр Волконский и великий князь Константин.

Его провели в маленькую приемную, где занимался флигель-адъютант. Оттуда налево дверь вела в покои наследника — Александра Николаевича.

Капитана ввели в другие двери — направо, в кабинет царя. Он увидел перед собой вставшую из-за стола огромную фигуру, страшную в этот миг. Но лицо царя не было свирепым, как показалось капитану. Он знал, что царь грозен, жесток, знал его роль в разных допросах и вынесении беспощадных приговоров, знал, что ему доставляет удовольствие, когда его страшатся, ему даже льстили хитрецы, делая вид, что пугались его взора.

Николай Павлович всех принимал стоя. Он требовал от всех дисциплины и сам ей подчинялся. Он нахмурился.

— Так это ты сочиняешь экспедиции и изменяешь высочайше утвержденные инструкции? — с гневной иронией произнес он. — Как ты смел ослушаться меня? Ведь я запретил тебе появляться на устье Амура?

— В-в-ваш вел… — глядя ясно и чисто, начал капитан.

— Ты матрос! — грубо перебил его царь. — Комитет министров постановил разжаловать тебя!

Николай желал наказать офицера, видеть страх и раскаяние на его лице.

Но взгляд Невельского не дрогнул. Не было на свете никого, кто мог бы разубедить его или отменить его открытие. Он верил себе и готов был ко всему.

— Я согласен с комитетом министров! — грозно повторил царь. — Ты матрос! Говорят, ты убеждаешь всех, что порт, которому я повелел быть на Камчатке, должен быть на Амуре?

Теперь он посмотрел на Невельского, как будто перед ним был не ученый, а ловко пойманный и выдранный за уши давно известный всем проказник.

— Но ты… — громко сказал царь и выдержал паузу, испытующе глядя на офицера и ожидая, что его стеклянный, как бы помертвевший, взор начнет оживать, — описал устье Амура. За это ты мичман! Подойди сюда! — быстро сказал царь, сверкнув голубыми глазами, и, не давая опомниться офицеру, показал на стол.

Невельской увидел там карту, на ней что-то сверкало. Это была знакомая, вычерченная им самим карта устьев Амура. На самом устье лежал Владимирский крест.

Сердце его болезненно дрогнуло и разжалось, словно опустилась давившая его рука.

— Ты открыл и описал пролив между Сахалином и Татарским берегом, — быстро сказал царь, — и доказал, что Сахалин остров! За это ты лейтенант!

Невельской побледнел. Глаза его горели.

— Ты основал Петровское зимовье! За это ты капитан-лейтенант! — быстро продолжал царь. — Ты вошел в устье реки и действовал благородно, молодецки и патриотически, за это ты капитан второго ранга. Ты поднял русский флаг на устье Амура! За это ты капитан первого ранга, — продолжал царь. — Ты был тверд и решителен, желая утвердить истину науки, за это ты… контр-ад…

Государь поднял руку и сказал медленно:

— Ну, впрочем, контр-адмиралом тебе еще рано!

Царь взял со стола Владимирский крест и, глядя строго и серьезно прямо в глаза офицера, приложил ему к груди. И тут же протянулись чьи-то любезные, услужливые руки и укрепили крест на мундире; оказалось, что присутствуют люди, которых, в страхе или в ярости, капитан до сих пор не видел.

Царь взял Невельского за плечи и, огромный и тяжелый, обдавая каким-то особенным, едва слышным запахом, трижды поцеловал, чуть касаясь губами.

— Больше не смей самовольничать и прекрати там основывать города без моего ведома, — сказал он дружески.

— В-ваше величество!.. — воскликнул капитан.

Вся душа его и мозг пришли в движение. Он понял — тут надо высказать все, нельзя было упустить случая. Он желал высказать самому государю несколько важных мыслей, суть которых можно объяснить кратко. И он стал говорить. Он стал излагать все быстро и ясно.

Невельской сказал, что прежде всего надо сохранить Николаевский пост.

— Но Муравьев не просит этого. Он вместо поста желает брандвахту…

— В-ваше величество! Это ош-шибочно…

— Ты полагаешь? Ты хочешь большего? Ведь твой губернатор довольствуется… Что же, ты хочешь учить губернатора? Ты учишь его и меня тоже? Говори дальше…

— Хорошо, — ответил царь, выслушав Невельского. — Николаевский пост не будет снят! Но комитет соберется снова и все обсудит. Да помни, — сказал он, — что сейчас всякие дальнейшие действия в той стране должны быть прекращены!

Царь задал капитану еще несколько вопросов… Невельской отвечал. Он развил свое мнение о значении южных гаваней…

Не раз видел Невельской в царе причину несчастий. Но вот царь протянул ему руку, когда дело чуть не погибло. Царь — действительная и всемогущая сила, и он согласен с занятием Амура.

Невельской вышел не чувствуя под собой ног. Все поздравляли его. Он получил приглашение на обед к высочайшему столу, и его предупредили, что придется рассказать императрице о путешествии, и примерно сказали, о чем говорить и о чем не надо…

Царь вооружил его. Тысячи самых смелых планов ожили в голове Невельского. Когда он спускался по лестнице, мелькнула мысль, что царь повелел дальше не идти, не сметь касаться никаких бухт! Что это значит? «А как же мне действовать? Ждать, ждать, и так всю жизнь! Но я уйду в леса, в неоткрытые земли и буду там делать, что надо. Кто осмелится препятствовать мне, когда меня поцеловал сам государь?»

Капитан явился в гостиницу. Муравьевы ждали и горячо поздравляли его. Появилось шампанское. Пошли пламенные разговоры о России, народе, государе.

Невельскому показалось, что Николай Николаевич чуть-чуть смущен. Но почему? Недоволен? Но ведь Муравьев просил только брандвахту. А оставлен пост! Капитан подумал: «Разве это надо мне? Приятно, конечно. Но разве суть в этом? Да я напрасно, этого нет и быть не может. Впрочем, он человек, как все!»


Николай, прямой и сильный, но уставший, со старческой шеей в морщинах, сидел в кресле около бюста Бенкендорфа и беседовал с сыном о делах на крайнем Востоке. Разговор происходил в рабочем кабинете царя, в нижнем этаже.

У государя мягкие золотистые вьющиеся усы и золотистый пушок бакенбардов на дрябловатой, но до свежести выхоленной коже, мешки под голубыми круглыми глазами. Нижние веки провисли, от этого и глаза пучатся, словно от каких-то внутренних мучений; кажется, что царь вглядывается пристально и с напряжением.

Царь не мог позволить того, о чем просил Константин. Он сказал, что пока никакого дальнейшего распространения в той стране производить не следует.

Константин чуть покраснел. У него были свои мечты, он хотел их осуществлять, быть тем, кем желал видеть его весь флот.

Николай полагал: никаких гаваней на Востоке вновь пока не занимать, а Японская экспедиция, прибыв туда, отправится в новый пост на устье Амура.

Экспедиции идти морем, вокруг света. Посла отправить с русским именем. Теперь, когда открыт Амур и мы прочно встаем на Камчатке, пора завязывать сношения с Японией. Тем более что американцы намеревались снарядить туда же экспедицию.


Невельской, вернувшись после высочайшего обеда, поднялся к себе на третий этаж, увидел свои вещи, разбросанные в ужасающем беспорядке. Вещи напомнили ему, что жизнь его не устроена, что он одинок. Он подумал, что теперь, когда такой успех, еще горше одиночество и сознание, что нелюбим и отвергнут… Надо было съездить к брату, к своим, все рассказать, побыть на людях.

Вечером он выпил с Никанором, сидел у своих допоздна, вернулся в полночь на извозчике, а утром, проснувшись, вспомнил свои вчерашние мысли. Дело было делом, и увлекаться почестями и празднованиями — значило погубить все. Он подумал, что при всем величии и при всей своей власти государь должен был бы поговорить как следует. Правда, он задал несколько вопросов, но государыня гораздо больше расспросила его, чем, казалось бы, милостивый и благорасположенный Николай.

Утром, как это часто бывало, Муравьев вызвал к себе Невельского.

— Письмо из Иркутска на имя жены для передачи вам, — сказал губернатор, с торжественным видом подавая пакет.

Капитан принял его, кажется не ожидая для себя через Екатерину Николаевну ничего особенного. Вдруг он увидел почерк и, хотя никогда не видел руки Екатерины Ивановны, сразу догадался, что пишет она.

— Простите меня, Николай Николаевич, — сказал он и быстро вышел из комнаты.

Через некоторое время он вернулся и сказал, заикаясь:

— Николай Николаевич! Я еду в Иркутск!

Муравьевы уже обо всем догадывались по тому письму, которое получила Екатерина Николаевна от Екатерины Ивановны. Она не сообщала подробностей, но умоляла передать вложенное в конверт письмо Невельскому.

— Бог с вами, Геннадий Иванович! Ничего не решено и не готово. Вы победитель, торжествуйте победу, но и воспользуйтесь ею для дела! А как же сметы и штаты будущей Амурской экспедиции? Вы ее начальник! Я даже не смею разубеждать вас. Подумайте… Окститесь, мой дорогой… Вас, кажется, можно поздравить! — сказал губернатор, подходя ближе. — Не правда ли? Дорогой мой, я сам счастлив не меньше вас, если это так. Но теперь уж она вечно будет любить вас. Верьте ей… Ведь о вас, когда вы уехали, так много было разговоров… И жена не раз, не раз говорила… Я знаю о вашем чувстве. Но вы сами не подозреваете, какая умная, прекрасная девица вас любит. Пишите скорее в Иркутск. И не мучьте ее, и не мучайтесь сами. Я понимаю вас… Но не рвитесь, все будет прекрасно. Да, кстати, Пехтерь подал прошение об увольнении и выехал из Иркутска.

Глава тридцатая
ОТЪЕЗД ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Шел 1851 год… Казалось, жизнь входила в свою колею. Утихли волнения на западе, петрашевцы, так взволновавшие общество, была сосланы очень далеко и погибали там на каторге, а их сообщники, Коля Мордвинов[130] и сотни таких же молодых людей, замешанных в деле сорок девятого года, были давно освобождены, к утешению своих сановных родителей. Постепенно со всех их по очереди снимался негласный надзор.

В царские дни и по праздникам гремела музыка и на Дворцовой площади маршировали колонны императорской гвардии, проносились слитным строем сверкающие кавалергарды, кирасиры, уланы, гусары.

Император появлялся всюду — верхом на парадах, в ложе театра, в экипаже на улице. Он был бодр и выглядел лучше, чем когда-нибудь в эти последние тревожные годы.

Казалось, что утихли интриги англичан, что и в проливах и в Греции станет спокойней.

С блеском проходили спектакли итальянской оперы, французский театр всегда набит битком. Греч, Булгарин были в зените славы. Брюллов дарил публику шедеврами. Нравственность торжествовала! Религия была прочна, как никогда! Сам государь простаивал длительные службы, подавая этим пример всему обществу.

Правда, где-то на задворках жизни иногда появлялись какие-то рассказы, волновавшие среднее общество: небогатых литераторов, мелкопоместных дворян и разночинцев, каким-то особенным описанием мужицкой жизни, или какой-то художник из офицеров рисовал сатиру на нравы, но это не задевало жизни большого света. Ничто не предвещало стремительно надвигавшуюся на Россию страшную грозу. Даже Муравьев, не очень доверявший этому зловещему затишью, хлопотал о разрешении выехать жене в Париж к родным.

На святках в огромном здании Морского корпуса был дан бал, на котором присутствовал весь цвет флота. Из громадных цветочных гирлянд во всю ширину одной из стен свиты были надписи: «Невельской» и «Казакевич».

Невельской и Муравьев появились в зале, грянул оркестр, раздались аплодисменты, а потом загремело «ура», потрясшее своды. Все поздравляли Невельского, сожалели, что Казакевич далеко и его нельзя поздравить. Приятели Невельского по службе на судах, однокашники по корпусу были тут. Каждый был счастлив пожать ему руку.

В молодецком «ура», грянувшем в этом старинном зале древнего морского гнезда, чувствовалась такая сила, что казалось, нет на свете ничего равного ей, что России ничто не страшно.

Поздно вечером Невельской и губернатор сидели дома, в гостинице «Бокэн», за бутылкой шампанского.

— Вся наша сила призрачна! — сказал Муравьев.

Невельской помнил Плимут, Портсмут, доки, паровые машины, подъемные шкафы, быстроходные пароходы. Оп знал, что сила складывается не из криков «ура» и парадного блеска.

И хотя он был сейчас обласкан царем, обоготворяем товарищами и всем русским флотом, любим той, которая для него была дороже всего на свете, он почувствовал, что Муравьев возбудил его мысли, словно поднес спичку к пороху соломы.

— Мы все лезем в Турцию! — воскликнул капитан — Ну, единоверцы на Балканах — туда-сюда! Но зачем, Николай Николаевич, зачем нам проливы? В свое время надо было теснить Турцию, но надо знать меру. Зачем мы лезем в дела немецких княжеств, забывая великую громадную Сибирь, одно развитие которой даст нам такую силу, что нам не страшна будет никакая Европа. Все боятся Сибири, сами помогаем этому ссылкой, представляя ее пагубой, ледяным мешком для горячих умов… А когда я вошел в Амур, там тепло, горы в прекрасных лесах, я подумал, какой прекрасный край, чудное место! А мы заложим деревеньку да липнем к европейскому теплу, к неге, берем пример с французов. Мы полагаем, что только Кавказ родит героев! Кавказ и Марсово поле! А свой благодатный Север стремимся сменить на мнимые неги Юга!

«Однако, как он насчет Кавказа…» — подумал Муравьев, очень гордившийся своими кавказскими походами, за которые получил награды.

— Дайте мне суда охотской флотилии и тот крейсер, что ушел в наши восточные моря, и я займу южные гавани. Николай Николаевич, это будет великое событие, не сравнимое ни с какими нашими потугами залезть в святые места и обрусить турок и еще черт знает кого. Да каждый солдат, который будет напрасно загублен в войне с Турцией и с Англией, до зарезу нужен в Иркутске, на Амуре, а мы его убьем зря, даром!

— Ради тунеядцев! — подхватил Муравьев и печально покачал головой.

— Солдат нужен мне до зарезу. Никакая Европа не в силах понять пока, что означает та страна для будущего величия России, как нужен там человек, снабженный, в теплой одежде, с топором, с ружьем для охоты, а не для убийства. Как оживет Азия при первом честном, не разбойничьем соприкосновении с ней!

— Но, дорогой мой, в России для этого нужно отменить крепостное право…

— Николай Николаевич, я согласен… Но солдата из крепостных, чем убивать за святые места, разве нельзя послать к нам? Вызвать государственных крестьян, казаков, инородцев, славян с запада… Я не политик, Николай Николаевич, после прошлого года не берусь судить о том, чего не знаю, но и крепостному долго не бывать… Россия темна, бедна, а Урал, Сибирь вольны, есть золото, руда. За океаном — Америка, и можно торговать с ней. А мы бросаем все ради ложной славы, ложной чести, ради мнимого желания торжества веры… Людей! Людей! А средства, а пушки, суда, порох? Все погубим! Да, порохом надо горы рвать, каналы провести, связать сибирские реки друг с другом. А у нас нет судов там, где они нужны до зарезу. А есть для парадов, гниют на Балтийском море… А порох пойдет на войну. Нет, Николай Николаевич, я не обманываюсь, я всегда все помню! На нас найдет буря. Только вы один предчувствуете ее. И я буду там готовиться… Чего бы это ни стоило…

В гостиницу «Бокэн» началось паломничество. К капитану Невельскому являлись лично или оставляли ему письма офицеры флота с предложением своих услуг для амурского дела, среди штурманов тяга была особенная. Они оставляли прошения, адреса, сообщали, что ждут ответа, извещали, кто рекомендует.

Невельской отвечал, что пока ничего не известно, и, если человек производил благоприятное впечатление и рекомендации были хороши, просил заходить.

Великий князь прислал за Невельским, и капитан поехал в Мраморный дворец. В этот приезд он не раз бывал у Константина. Тот уж более не увлекался древними боярскими хоромами, и огромное бревенчатое сооружение, выстроенное когда-то в большом зале дворца, теперь было разобрано и вынесено вместе со скамьями, дубовыми столами, а парчовые сарафаны, кокошники и костюмы древних витязей были убраны из гардеробов княгини и князя. В прошлый раз Невельской обедал в столовой с окнами на Неву, затянутыми чем-то прозрачным, со множеством свечей, за большим столом, который ломился от огромных серебряных ваз сервиза немецкой работы. Все было в цветах, всюду фрукты, зелень. Прислуживали иностранцы… Ни тени былых самобранок, ендов, ни самих служек, стриженных под кружок.

Константин и капитан беседовали в зимнем саду дворца. Тут стояло влажное тропическое тепло, пахло прелой землей, множество пальм и кактусов тянулось из кадок к бледно-голубым льдам застекленного потолка, за которым крутила и мела снежная вьюга.

Константин заметно возмужал. По лицу его видно было, что он в расцвете молодости, сил и здоровья, что энергия бьет в нем ключом. Он вошел быстро, словно выбежал наверх на аврал и готов зычно гаркнуть, как бывало, «Свистать всех наверх!». Он всегда и во всем лихой моряк и старается быть таким в глазах сослуживцев.

Во всех его беседах с Невельским подразумевалось, что дело чести Константина — уничтожить всякую интригу в Петербурге против капитана и дать ход его планам. Он знал, что Невельской один из тех немногих людей, которые в знакомстве с ним не ищут личных выгод и карьеры. С Невельским было связано, кроме того, много приятных воспоминаний о совместных плаваниях. Бывало, на вахте о чем только не приходилось толковать… Он оригинал, наш Архимед!

— Здравствуйте, Геннадий Иванович!

На этот раз Невельской намеревался воспользоваться случаем и снова решительно поговорить с великим князем о том, что он считал самым главным и что, как ему казалось, он недостаточно ясно и убедительно изъяснил Константину при недавних встречах. По многим едва заметным признакам ему представлялось, что дела идут не так, как следует, и даже Муравьев не совсем понимает его или делает вид, что не понимает. Во всяком случае, Николай Николаевич в этом главном деле был как-то неоткровенен. В воздухе вообще стали появляться признаки благодушия и излишнее сознание своего могущества, что всегда мешало.

За всеми почестями и торжествами и за признанием своих заслуг капитан совсем не желал забывать важнейшего, ради чего делалось все остальное. Сам он знал, что хотя вход в Амур для глубокосидящих судов вполне возможен, но нужны многократные исследования: река могущественна, как Зевс, но очень капризна, как настоящий Амур, в чем он убедился во время второго похода через лиман в прошлом году, когда на его глазах в отлив ветер сгонял воду и устья мелели. И хотя глубина все же была достаточна, но, как знать, что там ещё бывает.

Поэтому нужны очень тщательные исследования. Но главное — нельзя зависеть лишь от реки. Надо выходить на простор, найти гавани, может быть незамерзающие или замерзающие ненадолго. О них говорили гиляки. Их надо найти и описать. Нужны суда, средства, высочайшее повеление на опись. Нельзя упускать времени и момента, когда тебе верят.

О своих сомнениях по части переменчивости амурских устьев он никому не говорил. Он верил глубоко и искренне, что Амур есть и будет доступен. Он не желал раздувать подозрения к устью Амура, который был главным делом в глазах всех: государя, правительства, губернатора и ученых. Тем более что некоторые офицеры, вроде Грота, бывшие в прошлом году с ним на описи, наплели бог знает что и высказывали сомнение в том, что вход в Амур хорош. Нынче он ходил туда без офицеров и сплетничать некому. В рапорте ясно представлена та картина, что есть на самом деле.

Единственный человек, кроме Миши Корсакова, знавший сомнения Геннадия Ивановича, был Муравьев. Но он говорил, что все эти сомнения — пустяки. Раз в отлив в самую мелкую воду глубина фарватера более двадцати футов, то нечего беспокоиться. Южные гавани, по его мнению, не нужны. Нечего далеко забираться. Об общей границе с Кореей он пока слышать не хотел, говорил, что это, конечно, отлично бы, но министры не утвердят. Однако каждодневными своими настояниями Невельской, не давая ни единого нового сомнения губернатору по части доступности устьев, склонил его настаивать на предстоящем третьем комитете на том, чтобы разрешили занимать и исследовать южные гавани.

Но, кажется, Муравьев мало верил в полный успех. Черт побери это петербургское благодушие, это сознание могущества империи, от которого у чиновников, от самых высших до низших, жиреют мозги! Неужели и Муравьев, думалось Невельскому, заражается этим благодушием? Иногда капитану казалось, что Муравьев слишком осторожен, что он напуган позапрошлогодними событиями и до сих пор не отошел или что он плетет свои служебные дела, сообразуясь с общей медлительностью высшего чиновничества и с собственным личным эгоизмом.

Вот о южных гаванях капитан и рискнул опять сказать Константину. Он надеялся, что Константин поможет, а если и не решится сейчас, то всегда будет содействовать и покровительствовать. «Ведь он в прошлом году тоже смутился, когда я требовал решительных действий на Амуре, но, когда я их совершил и доказал свою правоту, встал грудью за меня».

И он сказал, что надеется на покровительство и, даже если комитет не разрешит, будет действовать на юге, как действовал на Амуре.

Опять, как в прошлом году, Константин покраснел. Он сам был горячий сторонник занятия гаваней на юге. Невельской по приезде был у него и, правда не так страстно и не так доказательно, говорил то же самое. Еще тогда Константин был воодушевлен. Снова ожили разговоры о посылке в Японию Путятина, начавшиеся было в прошлом году. Теперь даже государь признал, что пора отправлять экспедицию в Японию, а в прошлом году он к этой мысли отнесся скептически.

Но Константин смутился, когда Невельской попросил покровительства его действиям, по сути дела, запрещенных отцом.

Если Константин слышал мнение, противное мнению отца или своему собственному, то он краснел и умолкал, не находил, что ответить, но зато потом испытывал к таким людям скрытую неприязнь, как бы сам был обижен ими. Но Невельской был старым сослуживцем, и на него Константин, верно, никогда бы не обиделся, потому что самого Геннадия Ивановича считал вроде своей собственности.

Константин, несмотря на все настояния Невельского, не сумел добиться изменения политики. И Невельской и Константин знали, что государь против дальнейшего распространения влияния на крайнем Востоке. Об этом и сказал Константин.

— Но, — добавил он, — государь сказал «пока», а это дает нам надежду…

Он сказал это с таким расположением, что Невельскому было ясно — покровительство Константина останется неизменным.

Капитан понимал, что Муравьев ничего не добьется на комитете, что решение комитета уже теперь ясно. Все остается без изменения, когда речь идет о движении вперед. «Я прорвался сквозь все преграды, и меня простили, но меня хотят остановить… Однако я теперь не ослушник! Я покажу еще!»

Он заговорил об исследовании лимана, о том, что до зарезу нужно паровое судно для исследования всех фарватеров — южного, северного и лиманских. Один из них идет вдоль Сахалина. Он сказал, что там постоянная толчея, сулои[131], ветры, перемены уровней и без паровых средств нет никакой возможности дать добросовестную картину истинного положения.

Невельской говорил это тысячу раз Муравьеву, говорил Меншикову, Перовскому, адмиралам… Но все без толку. А что, если война? А мы фарватеров не знаем! Но никто не думал, что война может быть там.

Константин был вполне согласен. Он повторил то, о чем все говорили давно. Эта экспедиция будет снаряжена как торговая, под флагом Компании, и правление ее обязано будет дать паровые суда и средства для исследований.


Через несколько дней состоялось заседание комитета под председательством наследника. Невельской назначен был начальником Амурской экспедиции. Муравьев настоял, чтобы в постановлении было при этом добавлено: «во всех отношениях», чтобы Геннадию Ивановичу можно было распоряжаться компанейскими средствами и товарами.

Экспедиция шла под флагом Компании и на ее средства, хотя правительство обещало покрыть все компанейские убытки.

Всякие дальнейшие действия в той стране воспрещались…

— Я так и знал! — сказал Невельской с досадой. — Николай Николаевич! Я помилован, и шум поднят, но ничего ведь не переменилось и все остается по-прежнему, и меня это страшит!

— То, что вы хотите, Геннадий Иванович, — сказал ему улыбающийся Муравьев, — сейчас невозможно! Итак, явитесь в правление Компании и — благословляю вас — мчитесь в Иркутск. На вас, только на вас моя надежда!

На другой день Невельской был в Морском министерстве. Там еще не были готовы бумаги, и капитана просили задержаться в Петербурге. Меншиков поздравил его и сказал, что корвет «Оливуца» под командой Сущева уже скоро будет в Охотском море, от него получен рапорт из Вальпарайсо — плавание протекает благополучно.

Сущев — приятель Невельского. В прошлом году его назначили в восточные моря. Невельской тогда виделся с ним в Петербурге, вместе сидели за книгами и картами несколько дней. Итак, Сущев шел на Камчатку, а оттуда на Амур. Ему предстояло гоняться на «Оливуце» за китобоями по Охотскому морю и ограничивать их деятельность. «Оливуца», как уж навел справки Геннадий Иванович, ходкое судно, догонит любого китобоя. Сущев — лихой моряк!

Нужны еще были книги, карты и разные сведения о новейших заграничных приборах, которые необходимы для исследований. В министерстве все это делается и выдается с проволочками. Обычно карты, чертежи и книги Невельской получал у Литке в Географическом обществе. И на этот раз он отправился туда.

Новый вице-председатель общества, хмурый усатый генерал, Михаил Николаевич Муравьев принял его не в Обществе, где он почти не бывал, а дома. Он холодно сказал, что ничего подобного сделать не может и нужны особые разрешения на знакомство с книгами и картами и что пусть об этом похлопочет генерал-губернатор.

Невельской впал в бешенство. «Японию они хотят облагодетельствовать, подлецы!» — подумал он. Он вернулся в гостиницу и рассказал все Муравьеву. Тот хохотал от души. Дело решилось просто. Николай Николаевич послал своему двоюродному брату Михаилу записку с лакеем, и через день все было предоставлено Невельскому, когда тот явился на этот раз прямо в Общество.

«По знакомству и по родству у нас все… И тайн никаких!»

— А каково человеку без родства? — говорил Муравьев.

А еще через день Невельской явился на Мойку, где у Синего моста стояло трехэтажное здание Российско-американской компании.

На этот раз его принял вершитель всех практических дел Компании, ее главная деловая пружина, знаток колоний, служивший там много лет, Адольф Карлович Этолин[132].

Адольф Карлович был когда-то главным правителем Аляски и колоний и совершил туда переход в качестве командира судна.

«Посмотрим!» — думал Невельской. Он согласен был трудиться и с Этолиным, верить ему, если тот в самом деле окажется деловым человеком.

Этолин был очень доволен ходом дел Компании и тем, что в этих делах сложилась традиция, следовать которой и при составлении планов, и при исполнении самих дел, и при составлении отчетов было особенно приятно.

В этом был порядок, система. Аляска из года в год давала одинаковое количество мехов, они перевозились через океан одинаковым способом и точно так же шли в Кяхту. Навстречу двигались из России обозы товаров. Об этом ежегодно составлялись отчеты и акционерам начислялись дивиденды. Это было то чередование привычных событий, тот порядок, в котором все верно и не может быть никаких резких колебаний.

Когда молодые офицеры, возвращаясь из Аляски, пытались уверить Адольфа Карловича, что там находят признаки золота и что Компания должна заняться розысками россыпей, Этолин отвечал: «Выдумали золото искать на Аляске! Еще, чего доброго, и до Северного полюса доберетесь!»

Беседуя с Невельским, он точно объяснил ему цель, которую перед ним ставят. Он говорил с ним так, словно тот в самом деле становился компанейским служащим.

На предприятие правительства под флагом Компании он смотрел с точки зрения торговых выгод, а суть того, что Компания тут только ширма, — это его не касалось. Во вновь создаваемой экспедиции члены правления и высшие служащие Компании готовы были видеть неприятного нахлебника. Невельского считали незваным гостем. Адольф Карлович смотрел не так. Он полагал, что из экспедиции надо извлечь выгоды.

— Вот так следует поддерживать интересы России на Тихом океане, — говорил Этолин. — Лавка и разъезды с товарами на собаках в пределах, дозволенных нам комитетом министров. Молодому человеку служба в тех краях приятна и выгодна, — заметил он с улыбкой.

Этолин желал быть любезным. Литке уже писал ему, просил за Невельского, рекомендовал его как своего ученика.

Так все было определено и офицер проинструктирован.

— Теперь вам надо лишь исполнять! — самодовольно сказал Адольф Карлович.

Невельской поблагодарил за инструкцию.

— Но, Адольф Карлович, ошибкой полагаю, что интересы России на Тихом океане мы сможем достойно поддерживать, разъезжая на собачьей упряжке в окрестностях залива Счастья.

Адольф Карлович поднял брови. «Вот это ухнул!» — как бы выражало лицо его.

«Понять так грубо, тоном не деловым разговаривать и так резко выразиться!» — подумал Адольф Карлович. Этолин не любил, когда его задевают. Его мелкие зубы умели кусаться больно. Он был жесток, сух, холоден.

— Я обязан сказать вам это, Адольф Карлович, — продолжал капитан, — как офицер, посланный правительством в те края для наблюдений и исследований. Долг мой — видеть будущее и судить о нем. Я понимаю цели и задачи экспедиции несколько по-иному. Иными рисуются мне и интересы Компании.

Адольф Карлович улыбнулся любезно, показавши мелкие нижние зубы. Он понял, что в ход пошла грубость, правительственная дубина.

В расчеты Этолина совсем не входило заселять Амур, развивать русскую жизнь на Востоке. Это ему нужно было меньше всего. Но он понял, что надо выслушать мнение Невельского. Он помнил слова Врангеля о недоступности Амура, но полагал, что должен сам знать все «за» и «против».

— Компания получит грандиозные выгоды от будущего обладания Амуром и морским побережьем к югу от Амурского устья! — заговорил Невельской. — Это богатейшая страна… Вложите туда незначительные средства и, помимо той цели, что преследует правительство, вы достигнете того, что дивиденды ваши во сто крат возрастут, надо смотреть на страну, что она представляет… Вы получите превосходный водный путь по реке вместо никуда не годной и дорогостоящей аянской дороги. Вы на одних перевозках сбережете сотни тысяч рублей. И в Америке, Адольф Карлович, иностранцы не раз говорили мне, что дела Компании могли бы быть обширней к обоюдному интересу. Вы контролируете деятельность в колониях дивидендами, а они колеблются в нормальных пределах. Но они могли бы возрастать. Кроме выгод от сокращения перевозок, вы получаете доступ в богатейшую страну.

Этолин молчал. В душе он смутился, чего с ним уже давно не было.

А Невельской, чувствуя, что, быть может, этот делец не пропустит его слов мимо ушей, вдохновенно заговорил о том, что может сделать Компания. Землепашество на Амуре дало бы свой хлеб для Аляски. Промыслы, скупка мехов в Приамурье! Разве это не доход?! Жизнь на Аляске получит мощный толчок, когда каждый пуд муки не надо будет везти туда вьюком из Иркутска с несколькими перегрузками на речные и морские суда.

Этолин терпеливо слушал.

— Но прежде всего нужны исследования, — говорил Невельской. — И это главная моя просьба… Я говорил об этом с князем Меншиковым. Нужен пароход или паровой катер для исследований, для промеров фарватеров. Без этого мы не узнаем лимана как следует, а значит, и не сможем при случае воспользоваться им в военном и коммерческом отношениях. Исследования лимана — прежде всего. Пароход должен быть килевой, не меньше чем в сто сил. Тут Компания может совершить великую услугу правительственному делу. Лиман — это целое море, и волнения там очень сильны.

Этолину начинал нравиться этот моряк. До сих пор он о нем слышал противоречивые мнения. В правлении говорили о капитане с большим недоверием, а Литке рекомендовал.

«Столько наговорил! — подумал Адольф Карлович. — Оказывается, Компания, которая была там альфой и омегой, по его мнению, могла лишь услугу оказать…» Но Этолин помнил и о великом князе, который покровительствовал Невельскому, и о постановлении комитета, и о рекомендации Литке, поэтому и обещал немедленно возбудить вопрос о приобретении парового морского катера перед членами главного правления.

В заключение Этолин любезно сказал, что он не возражает, конечно, если с устьев Амура на Сахалин и вверх по реке при благоприятных обстоятельствах могут быть посланы на собаках приказчики, но что интересы России надо поддерживать там осторожными действиями, согласуясь с решением комитета, и не вовлекать Компанию в нежелательные последствия, и что он вполне уверен в том, что все это отлично известно начальнику экспедиции.

— Ведь мы давно занимаемся гиляками, — продолжал Этолин, — и наши отчеты ясно отражают положение дел на устье Амура. Гиляки торгуют с Компанией уже три года, и они были согласны продать там землю для устройства редута, чем и решило воспользоваться правительство.

«Опять эта продажа земли!» — подумал Невельской.

— Дела там расширяются постепенно, в результате обдуманных и осторожных действий. Следует так же осторожно продолжать начатое предприятие, с тем чтобы успешно довести его до конца, соблюдая также коммерческие интересы Компании. Определяя цель торговой экспедиции к устью Амура, граф Нессельроде точно указал нам наши обязанности, и нам нежелательно предпринимать что-либо, выходящее за пределы, определенные его сиятельством…

Адольф Карлович с Невельским долго еще обсуждали подробности экспедиции.

Через несколько дней Невельской снова явился к нему, получил все бумаги. Паровое судно еще раз было обещано. Этолин помянул, что Компания ищет не только торговой деятельности, а будет ждать результатов новых научных исследований, что Компания всегда была покровителем научной деятельности, что лучше всего выражено было в том, что во главе ее много лет стоял Фердинанд Петрович, ученые труды которого, как и его учеников, всемирно известны. Этолин энергично пожал руку капитану, пожелал ему счастливого пути и успехов.

Утром Невельской уже мчался к Царскому Селу.

«Прощай, мой Петербург!» — подумал капитан, подымаясь на косогор под Пулковом. Ему казалось, что теперь он долго не увидит своего города. Теперь все, что ему дорого, было там, далеко отсюда… Ему немного жаль расставаться с этой славной, торжественной столицей и со всей своей прошлой жизнью, как жаль бывает холостяцкого бытия, которое покидаешь ради новой жизни.

…А над Петербургом стояла гуща мглы и дыма, и Невельской вспомнил свои разговоры с Николаем Николаевичем, что на Россию надвигается гроза, что спокойствие обманчиво, что опять надо спешить и спешить.

«Умница Николай Николаевич, он памятник себе сооружает бесценный», — подумал капитан.

Глава тридцать первая
ДЕКАБРИСТЫ

— Вы ангел! Мой ангел! — страстно восклицал капитан, стоя перед невестой на коленях и любуясь ею.

У него, казалось, не было своих слов для выражения любви, он говорил, как в пьесе, как бы с чужого голоса, но чувства, переполнявшие его, не мог выразить иначе. Она в самом деле казалась ему чистым ангелом, символом всего прекрасного, святыней, он только так мог называть ее. Иногда он не верил своему счастью.

Загадочный и недоступный, тот, которого она с таким трепетом и восторгом желала когда-то увидеть, которого со странным волнением встретила впервые в зале собрания, вечно тревожный, воодушевленный, а потом так огорчивший ее, — теперь великий герой, признанный, возвеличенный и награжденный, поднявшийся, как ей казалось, на необыкновенную высоту над всеми, — был у ее ног. Она, вся во власти его радости, смотрела на него робко, счастливо, чувствуя себя его счастьем, венцом всех его наград. Теперь она была по-прежнему кротка и невозмутимо спокойна. Большие планы предстоящей деятельности ее жениха, опасности, которые он всюду видел, были той сферой, которая занимала ее. Теперь ей было над чем серьезно подумать…

Впервые в жизни он, холостяк, считающий себя пожилым, привыкший к нечеловеческому напряжению и постоянному терпению, к тяжелому труду, вечно неудовлетворенный, почувствовал любовь к себе.

Его любило нежное, хрупкое существо, оно было все время с ним. На время, казалось, забыты были все планы. Открылась жизнь, понятная только тем, кто ею жил.

Ей уже девятнадцать. Другие выходили в семнадцать, она училась до восемнадцати. Дядя не торопил ее, а любовь пришла, и она не изменила ей, хотя время шло, прошел год после свадьбы, шума, веселья — тишина, непрерывные ласки и уединение. Иногда они бывали в гостях. Дела отошли куда-то вдаль, и, кажется, начинать их не хотелось…

Они жили в нижнем этаже двухэтажного заринского дома с садом и многочисленными надворными постройками. Здесь ковры, красивая мебель, тишина. Мерно тикает маятник в одной из комнат, напоминая, что время, которое кажется тут остановившимся, на самом деле мчится с неимоверной быстротой.

Однажды муж сказал, что этот маятник встревожил его, он вдруг услыхал тиканье, словно до того часы не двигались. Ей было обидно, казалось, исчезает счастье. Она остановила маятник. Утром муж заговорил о своей экспедиции. Он опять рассказывал ей об Амуре, выражая невольно, сам того не замечая, в картинах природы свои настроения. Казалось, на свете для него нет мест прекрасней, сама скудость природы полна там поэзии, и Амур — это нечто вроде райской обетованной земли… Она и сама уже бредила той страной, которая для него была так чудесна.

Он что-то вспомнил, быстро собрался, крепко поцеловал жену и уехал «во дворец».

Мысли Геннадия Ивановича снова были обращены на Восток. Он стал исчезать из дому, иногда к нему приезжали какие-то совсем простые люди. Он был полон неукротимой энергии. По ночам он спал, вздрагивая всем телом, как хорошая собака, он был клубком нервов и мускулов, воодушевленных одной мыслью, и это удивляло ее, она никогда не видела ничего подобного.

Вдруг проснувшись среди ночи, он восклицал, что не верит своему счастью, что она с ним. Это и радовало ее и удручало. Словно во все остальное время он не видел ее.

Екатерина Ивановна много думала о том, почему он такой, почему его ум, казалось, отдалился от нее, почему он видит в ней ангела, ребенка, забаву, но не то, чем ей всегда хотелось быть.

Однажды, когда началось формирование экспедиции, он пришел и стал с горечью говорить, что нет нужных людей, что безграмотность чудовищная, солдаты темны до смешного и невероятного — мы не распространяем просвещения, — а что в экспедицию нужны грамотные люди. Катя сказала ему:

— Я решила ехать с тобой!

— Ты? — недоумевая спросил муж.

Он не совсем понял ее. Она была для него человеком другого мира, тем, чем она не хотела быть. Екатерина Ивановна много думала об этом и чувствовала, что произойдет размолвка. Он — такой умный — еще не совсем понял, что она — юная жена, будущая мать, ангел, которому место в заоблачной высоте, — собралась с ним.

— Да, я решила поехать с тобой! — ответила Екатерина Ивановна и кротко улыбнулась.

«Ангел!» — как всегда при виде этой улыбки, подумал он, не допуская даже мысли, что в самом деле может произойти то, чего она хочет.

Вечером они были на концерте в собрании. А утром она попросила совета, какой костюм заказать для верховой езды.

У Волконских Катя рассказала, что Геннадий Иванович — она так называла его на людях — не хочет слышать о ее поездке и не берет ее с собой.

Невельской стал оправдываться, сказал, что там невозможно жить молодой женщине.

Катя смотрела на него с сожалением.

Мария Николаевна сказала:

— Для молодой женщины это прекрасно — ехать в новую страну! У вас — молодость, друзья мои! В эту пору все переживается проще… Поезжайте, Катя… Вы не раскаетесь, как бы тяжело вам ни было… Присутствие вашей жены так нужно будет вам, Геннадий Иванович, оно ведь изменит все в экспедиции…

«Как знать, может быть, само дело погибнет, все рухнет, если Кати не будет с вами», — хотела бы сказать она. Она знала, как жалок мужчина без любви и как он могуществен, гордо спокоен, когда любим. Она спасла своей любовью мужа и его друзей.

Не будь женщин, не было б, может быть, и всей сибирской эпопеи декабристов, они погибли бы, как обреченные в мертвом доме, или стали бы надломленными человеконенавистниками. А они горели, мучились, боролись, страдали и строили жизнь в огромной, но глухой до того стране, стали живым зачатком ее образованности.

Она любила благородных героев — друзей мужа — чистой, высокой любовью.

— Да, да, это прекрасно, Геннадий Иванович, — повторила она, — молодой женщине ехать с мужем в новую страну! Вы с ней положите начало начал вольной колонизации.

Мария Николаевна хотела бы сказать: «Как, вы еще не видите? Не отталкивайте ее от себя, не будьте слепы, подобно многим другим мужьям». Но она желала, чтобы он догадался обо всем сам. Она никогда не была навязчивой.

Они сидели втроем в полуосвещенной гостиной. Дети были отосланы наверх.

Мария Николаевна понемногу разговорилась о своей молодости. Она рассказала, как когда-то, в деревне, решила ехать в Сибирь. Как, решив ехать, она целый год жила врагом в своей семье, любимый отец, казалось, возненавидел ее за это. Она сносила упреки, нарекания, но стала еще тверже и решительней. Она родила и уехала.

Невельской сидел рядом и безмолвно слушал. Капитан, пытавшийся еще в корпусе учить самого Крузенштерна и до сих пор норовивший поучать министров и высших лиц, на этот раз совсем притих, он не мог ничего сказать, он был тут безоружен.

Послышались шаги. Пришли Сергей Григорьевич Волконский и Сергей Петрович Трубецкой. Они уже видели Невельского после свадьбы. На столе появилось вино.

Пришли двое братьев Борисовых, живших под городом в Разводной. Сегодня они приехали в Иркутск. Явился бородатый Поджио, прозванный Мельником.

За столом разговор оживился. Замыслы Муравьева, который сделал этим ссыльным много послаблений и был, как им казалось, вполне искренен в своих добрых намерениях, становились им близки, и они любили поговорить о нем. Геннадия Ивановича считали как бы своим и даже откровенно критиковали при нем действия правительства, чего прежде, когда в его открытиях сомневались, он от них почти не слыхал. Теперь они принимали его в свою семью.

Выпили за его будущие действия.

За столом сидели люди с тяжелыми лицами, их руки знали труд и цепи. Они с честью вынесли свои страдания, развели в этой стране сады, открыли школы, строили, исследовали, рисовали, описывали Сибирь, пробуждали к ней интерес.

За два года пребывания на Востоке Невельской видел много каторжных. У декабристов, несмотря на их аристократизм и на хорошие условия жизни, в которых они находились теперь, было много общего с теми, кого гнали по тракту, и с кандальниками из Охотской тюрьмы — тот же тяжелый, упрямый, угнетенный взор. Волконский до сих пор клал обе руки на стол вместе, словно на них были кандалы. Их души все еще в кандалах, и видно, что просятся на волю. Это были его учителя, перед которыми он давно благоговел, по ним стреляли за Невой, незадолго перед его приездом в Петербург, о них часто говорили в корпусе. Это были люди времен его детства.

Декабристы многое знали о Невельском, но еще больше хотели бы знать. Ходили всякие слухи, и, между прочим, подтверждались сведения, что он был большой приятель с двумя друзьями Петрашевского. А Петрашевский и его дело весьма интересовали декабристов, и из-за петрашевцев, присланных в Сибирь, были неприятности у Волконского.

На Невельского смотрели как на человека, который не все договаривает, и желали бы разузнать его взгляды поподробней.

Но декабристы были люди осторожные, и никто не стал бы расспрашивать его ни о чем подобном.

Поговорили о возможности войны.

Старик Волконский сказал:

— Дай бог нам силы и зоркости в борьбе с врагами!

Понемногу пили.

Когда все встали из-за стола, капитан, усевшись в углу на диване с Поджио, рассказал, какие неприятности испытал в Петербурге и что военный министр граф Чернышев, тупица, каких свет не родил, ставил Николаю Николаевичу палки в колеса и хотел все погубить.

Вокруг Невельского собрались почти все. Взоры засверкали, Невельской задел больное место.

У декабристов с Чернышевым были старые счеты, и поэтому все слушали с затаенным удовольствием молодого капитана, который, не стесняясь, честил его.

— Он предательством стал в фаворе, — сказал Волконский, пересаживаясь поближе и опуская свое тяжелое тело на диван, рядом с Невельским, — но вот, оказывается, молодежь знает ему цену! — обратился он к товарищам.

Бородатый остролицый Поджио, сверкая яркими черными глазами, с гневом заговорил о зверствах, которые совершал Чернышев над солдатами, и напомнил, что Константин Павлович в свое время был такой же изверг.

— Зверь и негодяй! — воскликнул Андрей Борисов, сухой, с острыми горящими глазами. — Как все «они»!

Лицо Марии Николаевны выразило неудовольствие. Она не любила этой несдержанности.

Пришел высокий, красивый Муханов. Хозяйка любезно встретила его.

Разговоры в углу становились все вольней, и вскоре Мария Николаевна увела Екатерину Ивановну наверх к детям, не желая, чтобы она слушала.

На диване говорили об Англии и о Венгрии.

Вдруг Волконский положил оба тяжелых кулака на столик.

— Царь наш губит Россию, он солдафон и фельдфебель! — сказано было внятно, со спокойным негодованием и презрением и без тени запальчивости.

Андрей Борисов, которого в Иркутске считали придурковатым, ударил кулаком по столу и вскричал:

— Будь проклят он, кровавый злодей!

Только сейчас в этих обычно сдержанных, подавленных людях почувствовались былые повстанцы, в их глазах засверкал бунтарский огонь.

— Мы облагодетельствовали человечество в двенадцатом году, — сказал Волконский, — но забыли о своем народе. — Сергей Григорьевич до сих пор ненавидел Николая как плохого царя и низкого человека, как тупицу, изверга и палача, который держал в кандалах всю Россию.

Вдруг капитан увидел, что в дверях стоит Мария Николаевна. Но она не гневалась, чего можно было ожидать. Он понял — она все слышала, но, несмотря на вечные свои предосторожности и опасения, не раскаивается в этот миг. Лицо ее было в слезах. Она стояла у двери, как часовой. Под ее охраной разговоры продолжались, и Невельской вспомнил все сплетни и россказни, будто Мария Николаевна чужда своему мужу. Нет, она с ним всей душой по-прежнему.

…Поздно ночью, когда ехали от Волконских, Невельской долго молчал, наконец он нашел руку Кати, пожал ее крепко и сказал:

— Поедем со мной!

— Ты согласен?

— Да!


Но утром капитан как-то особенно ясно вспомнил свой Петровский пост и что там за жизнь. Гиляки, матерщина, тяжелый труд, дикие выходки, орут матросы — пение, грубость, китобои, подобные зверям, холод, ветер, — и там будет Катя! Как же ей там жить? Ужасно, если она увидит все! Оказывается, он скрывал от нее все это до сих пор. Он почувствовал, что рисовал ложные картины, говорил ей много лишнего и неверного, лишь о подвигах, об идеалах, к которым стремился, что сам до сих пор не видел, кажется, того, о чем вспомнил сейчас.

— Ведь ты не знаешь той жизни, — сказал он. — Ты даже не представляешь ее! Я виноват перед тобой, только сейчас я понял, что, сам того не желая, рассказывал тебе не все, а лишь показное. Я виноват, Катя, послушай меня…

Екатерина Ивановна удивленно посмотрела на него.

— Что же там такого, что должно привести меня в ужас? Скажите мне, — переходя на «вы», с гордым выражением лица ответила она.

Невельской пытался правдиво рассказать о грубой и жестокой жизни. Он сказал, что во флоте все держится на наказаниях, нередко линьками приходится гнать людей вперед, ведь не все команды так дисциплинированны, как на «Байкале», и далеко не все офицеры гуманны…

— Правда, и в помине нет, — добавил он, — того зверства, что в Петербурге, и шпицрутенов не знают, и даже к каторжным как к равным обращаются (тут он опять невольно прибавил). Но есть офицеры-звери, да и приходится сдерживать распущенность. — Он невольно впадал в крайность, опять сгущая краски. Но рассказа не получилось и обычного вдохновения не было, а она — ангел и дитя — снисходительно улыбалась, как мать, слушающая наивную ложь ребенка.

— Но ты живешь среди тех людей?

— Да, да! Но это я… Я рос в корпусе, я привык к флоту и нравам флота. Меня еще в первом классе били и объезжали старшеклассники. У нас господствовали очень грубые, жестокие нравы, мы редко кому говорим об этом.

Она выслушала о нравах корпуса и флота и немного задумалась. Было неприятно, но и пробуждался интерес. Ведь «он» там был…

А он желал бы оградить ее от грязи жизни, чтобы она была всегда такой же чистой, такой же юной, чтобы она никогда не знала о другой стороне жизни, с правом насилия и матерщиной. Представить ее там, в той обстановке, казалось ему кощунством.

— Я прошу тебя, верь мне.

Она подняла голову.

— Я еду, Геннадий! Это решено. На этот раз я не послушаюсь вас. В какую бы среду я ни попала, все люди будут мне дороги, если вы с ними. Я готова на все! — сказала она.

Он подумал, какое чувство будет возбуждать эта прекрасная женщина в толпе голодных, могучих людей и, как знать, какая будет его и ее судьба среди них. Мало ли что может быть! Теперь в голову лезло разное: бунт матросов, каторжных, нападение пиратов.

— Это решено, милый! — вдруг расхохоталась она, чуть трогая его за щеки, как маленького. — Это уже решено, и я не отступлюсь от своего. Где ты, там и я! Твои дикари и грубияны, — неужели они не поймут меня?.. Хорошенькая, черт возьми, женушка у этого Невельского! — избоченясь и как бы играя комическую роль, воскликнула она. — Они будут добрей, перестанут ругаться, они пос-чита-ют-ся с тем, что среди них явилась жена их капитана. Они причешутся и помоются! Геннадий Иванович! — вдруг со страстью воскликнула она. — Как я хочу видеть вас на корабле. Доставьте мне такую радость! И, боже, как я вас люблю! Я никуда не уйду от вас, не гоните меня… Ты знаешь, — сказала она серьезно, — когда мы с сестрой ехали сюда по тракту и впервые увидели огромные толпы каторжных, я была в ужасе… Но я заставила себя подойти к ним, хотя мне было страшно. С каким выражением смотрели они на меня! Ах, Геннадий Иванович… И с тех пор, где бы я их ни встречала, никто из них не сделал мне ничего плохого.

Невельской присел на стул, пока она расхаживала по комнате. Он сидел прямо, смотрел пристально, но взору и положению фигуры нельзя было сказать, что он удручен. Кажется, в глубине души ему нравилось, что она готова идти на жертву, на подвиг, плечом к плечу с ним. Но лучше, если бы она осталась тут, в привычной светской обстановке, а он приезжал бы и рассказывал ей по-прежнему о своих подвигах и путешествиях, а она бы все так же радовалась его рассказам, как в девичестве, как полтора года тому назад, и мысленно путешествовала бы с ним, и вся была бы в нем, в его интересах…

Но она выросла, готова быть рядом, жить и трудиться самостоятельно, она хотела деятельности ради него и его цели.

— Пора за дело! — сказала она и крепко обняла его шею обеими руками. — Помнишь, когда ты возвратился с Амура, то рассказывал мне, что жена штурмана Орлова хочет ехать к мужу и что ее влияние на гиляков станет заметно, что они переимчивы и любознательны. Я подумала еще тогда, что, быть может…

Он открыл глаза.

— Да… Как жена Орлова… Я поеду с тобой… К гилякам!

Ей хотелось тягот, борьбы, страданий с мужем ради его любимого дела. А ее хотели заставить бездельничать!

Иногда она ревновала Марию Николаевну к ее подвигам. Она думала о будущем. Она замечала, что Сергей Григорьевич, страдавший за обездоленный народ, кажется, заставлял иногда своими капризами страдать свою жену. Катя не знала, будет ли так? У нее сжималось сердце при мысли об этом.

На другой же день начались сборы Кати в дорогу. Заказана была меховая одежда, шерстяные вещи.

Катя целиком погрузилась в материальные заботы. Она, шутя, сказала — чтобы приблизиться к идеалу, созданному воображением, все «материальное» для путешествия надо сделать идеально хорошо!

Она не знала, но чувствовала, что какая-то большая деятельность ждет ее там, на океане, что все, навеянное ручейком из того потока мыслей, который есть в каждой прочитанной книге, вольется там в это ее дело.

Владимир Николаевич перед отъездом хотел передать Геннадию Ивановичу бумаги на владение деревнями, отходившими в собственность Екатерины Ивановны. Пошел разговор о доходах. Сестры решили не делиться, оставить деревни в совместном владении, доходы делить поровну, а бумаги оставить у дяди.

— Я вам очень, очень благодарна, — тихо говорила Катя, заехав перед дальней дорогой проститься с Марией Николаевной и оставшись с ней наедине.

— За что? За что? — не в силах сдержаться и обнимая Катю горячими нервными руками за плечи, говорила Мария Николаевна.

Когда Катя уехала, Мария Николаевна задумалась.

«Дивчина молодая, незагубленная!» — вспомнила она слова далекой и родной песни, не раз слышанной… Снова, как жар, охватили ее воспоминания о том времени, когда и сама она была такой же вот молодой, незагубленной «дивчиной».

«Что же ждет тебя там? — думала она. — Куда ты стремишься, милая Катя?»

Через два месяца Екатерина Ивановна уже ехала со своим мужем вниз по Лене, туда, в неведомые леса, к берегам далеких морей, к новой жизни, по новой дороге, по которой уже путешествовал ее муж. Теперь она смотрела на Сибирь его глазами. Он открыл ей эту большую, прекрасную страну…

Кате казалось, что подвиги открывателей Сибири подобны подвигу Колумба. Она ужасалась, сознавая, как это все величественно и сколь мала ее доля во всем этом.

Глава тридцать вторая
ПО ДОРОГЕ В ОХОТСК

На пути из Якутска в Охотск Невельской обдумывал все, что предстоит теперь сделать. Он очень беспокоился, пришлют ли вовремя бумаги. Все документы на право занятия Амура должны прийти из Петербурга. Их ждали в Иркутске, но не дождались. Невельской выехал, получив письмо от Муравьева, в котором сообщалось, что бумаги будут обязательно.

В Якутске Невельским оказано было большое внимание. Катя впервые почувствовала себя дамой, женой знаменитого капитана и что это значит в глазах общества. При всем своем радушии, иркутяне видели в ней недавнюю девицу, племянницу Владимира Николаевича. А здесь все принимали ее за важную госпожу, и она старалась, не теряя своей обычной естественности, поддержать это мнение в глазах общества.

Она побывала с мужем у милой старушки, в доме которой останавливался Геннадий Иванович. Эта пожилая дама сказала Екатерине Ивановне, что она и Невельской похожи друг на друга, а это первый признак, что они друг для друга созданы.

— Впрочем, знаешь, — говорила Катя мужу однажды утром, — здесь очень милое общество! Я никогда не думала, что в Якутске такие приветливые люди. Я поражаюсь, как они любят тебя!

Она гордилась своим мужем, видела в нем героя и полагала, что точно так же смотрит на него все общество. Она только замечала, что он несколько смущается, когда разговор заходит про любовь к нему якутян.

Невельской помнил, какие «распеканции» устроил он тут прошлой весной. Фролов заболел после этого и, как говорят, чуть не умер. Невельской опасался — не из-за прошлогодних ли скандалов, не со страха ли все якутяне, и в том числе сам Фролов, приветливы и радушны. Это выражалось не столько в отношении к самому капитану, сколько в особенной приветливости общества к его молодой супруге.

Катя, конечно, ни о чем не догадывалась. Якутск — первый город в ее жизни, где она жила самостоятельно и впервые почувствовала высокое счастье появляться с мужем в обществе, видя всеобщую любовь и к нему и к себе.

Местные дамы уверяли Екатерину Ивановну, как здесь все ожидают, что ее муж назначен будет сюда губернатором, и хором заявили, что они были бы очень рады этому. Ее немало обеспокоила такая новость, но муж сказал, что это выдумки местных чиновников.

Миша Корсаков побывал в Якутске до Невельских. Здесь он получил известие о женитьбе своего друга. Невельской просил в письме приготовить все к переезду в Охотск. Корсаков обо всем позаботился. Была приготовлена прекрасная «качка» для Екатерины Ивановны — род гамака, который должны нести на себе две лошади. В «качке» укладывались матрацы, получалась очень удобная постель. Миша, как всегда, аккуратен и старателен и сделал все необходимое для поездки Невельских в Охотск.

Миша уехал из Петербурга раньше Геннадия Ивановича и сразу же помчался в Якутск готовить все для Камчатки и для Амурской экспедиции. Не дождавшись приезда Невельских, он отправился отсюда в Аян. Миша оставил милое, теплое письмо молодым супругам, горячо поздравлял их…

Геннадий Иванович должен был на корабле из Охотска зайти в Аян и взять там все, что Миша приготовит для экспедиции. В этом году Миша уехал в Аян, а Невельской отправлялся на Охотск. Они переменились путями.

Невельские выехали из Якутска. Все городское начальство и многие обыватели провожали их до заставы. На тракте их всюду встречали радушно. Якуты, услыхав, что едет Невельской, и памятуя его прошлогоднюю поездку, живо подавали лошадей. При одном известии, что он едет, начинался переполох, все полагали, что Невельской опять начнет требовать отчета, как идут грузы. А грузы и теперь шли из рук вон плохо.

— Он теперь с бабой едет! — облегченно говорили на станциях, когда поезд капитана отправлялся дальше и ничего страшного не происходило. — Стал добрей!

Казаки, сопровождавшие капитана, замечали, что якуты его сильно побаиваются.

— Смотрите, он начнет вас мутить! — поддразнивали они погонщиков.

— Он прошлый год строго людей наказывал… На Алдане взялся пороть подрядчиков, — отвечали якуты. — А что, он отчета нынче не требует?

— Нет…

— Хорошо, что он в прошлый год с Аяна другой дорогой ехал, мы боялись, что мимо нас поедет.

Чем ближе становилось море, тем подробней представлял себе капитан все, что следует сделать и в Охотске и в Аяне, где и каких брать людей для зимовки. Среди них должны быть кузнец, плотники, столяр. Каждый должен владеть оружием. Нужен оружейный мастер, два-три слесаря. И помнил, что еще надо мебель купить, пианино, говорят, можно приобрести в Охотске по случаю отъезда всех чиновников на Камчатку.

Он думал и думал, глядя то в гриву своего коня, то на вершины ярких берез, шумевших свежей листвой, и по временам вынимал записную книжку, делал записи. В уме его, как и всегда, когда он готовился к делу, складывался обширный план, он все глубже и глубже проникал мысленно в самые мельчайшие подробности этого плана, и всякая мелочь заботила его, а иногда вызывала тревогу. Теперь капитан был свободен от тех мучений, что испытывал он в прошлом году, и вся его энергия была направлена на обдумывание предстоящих описей, на подбор людей, на заготовку припасов и продуктов.

Другое движение мысли было как бы вширь, он старался проникнуть умом в те дали края, в которых, как он полагал, таились цель и смысл всего происходившего.

Екатерина Ивановна переносила дорогу хорошо. Она не зря скакала несколько дней верхом во время переезда из Горячинска. У нее и прежде навыки к верховой езде были не меньше, чем у Екатерины Николаевны и Элиз, которым она старалась подражать после их беспримерного путешествия. Но вскоре муж заметил, что Екатерине Ивановне трудно, но она терпит.

— Тебе плохо, мой друг?

— О нет! — отвечала она.

Но лицо ее было бледно. На остановках она часто просила мужа оставить ее в палатке одну с горничной Дуняшей.

«Бедная моя Катя, — думал Геннадий Иванович, глядя, как она свешивается с седла то на одну сторону, то на другую. — Зачем я взял тебя с собой?» Тело ее, видимо, было избито непрерывной ездой. Она упрямо отказывалась ехать все время в «качке» и пересаживалась то в особое дамское, похожее на кресло, а за последние дни — иногда — в мужское седло.

— Геннадий, прошу тебя, поезжай вперед и не смотри на меня, — шутливо говорила она. — Я лягу в гамак и отдохну, но позже…

Она помнила, как на этом же пути в позапрошлом году вызвала нарекания и упреки Николая Николаевича и его спутников Екатерина Николаевна и как она оказалась чуть ли не обузой для экспедиции. Помня это путешествие и все приключения и неприятности его, Екатерина Николаевна до сих пор терпеть не могла Струве.

Катя совсем не хотела обнаружить свою слабость и оказаться в таком же положении. Она не желала быть в тягость другим и заставляла себя ехать. Она хотела, чтобы ее муж гордился ею. Замечание, которое сделал Муравьев своей жене, она принимала и на свой счет.

Она помнила и другое: что Екатерина Николаевна все же подчинилась и послушалась мужа, который требовал от нее лишь одного — терпеть и привыкать к седлу, и ей после этого действительно стало легче. Она знала, что муж никогда не упрекнет ее. Сначала у Кати болели только ноги и спина. Но за последние дни появились острые боли в животе. «Это от непривычки! — полагала она. — Надо терпеть!» Она бледнела, худела, но улыбалась.

Муж тревожился. Начались отроги последнего хребта, приходилось переправляться через горные потоки.

В душе Кате ужасно нравилось, что муж такой герой, а так тревожится за нее, так пугается каждого признака ее страданий и озабоченно расспрашивает, когда что-нибудь замечает. Он очень чуток и видит все.

Она успокаивала его и переносила боль, чувствуя, что это все ради него. Лишь сон успокаивал ее. Она каждый вечер ждала, что наутро уже привыкнет и боли прекратятся и она встанет такая же здоровая, какой была всегда. И на самом деле она вставала бодрая и веселая. Но стоило пуститься в путь, как тело начинало ныть, настроение падало, тряска бередила больной живот… Она терпела, ждала остановки на обед, ложилась в гамак, а потом ждала ночлега и опять надеялась, что утром встанет здоровая…

«Зачем я ее взял?» — упрекал себя Невельской. Когда-то он сам говорил ей, что не надо поддаваться усталости, а теперь сетовал на себя за это. Его советы оборачивались против него самого. А она так упрямо следовала его советам. «Что я наделал! Если бы я знал, я бы никогда не говорил ей ничего подобного».

В полдень на остановке Екатерина Ивановна подъехала и подняла сетку. По ее потному, посеревшему лицу видно было, что ей очень плохо. Она положила обе руки ему на плечи и, сделав усилие, стала слезать.

— Что с тобой?

— Я должна закалиться и привыкнуть, не бойся за меня… Я знаю, Екатерина Николаевна мне говорила, надо перетерпеть… Видишь, — улыбнулась она, вставая на ноги, — я совсем не разбита, как тебе кажется, не думай так обо мне.

«Лучше бы ты жила в Иркутске», — думал Невельской. Ее взор, казалось, спрашивал: «Ты боишься, что я буду в тягость экспедиции?»

— Мне гораздо лучше! — сказала Екатерина Ивановна, идя к палатке, и, вдруг обернувшись, словно догадываясь о его мыслях, взглянула настороженно. — Поверь, тебе только кажется, что мне так тяжело! Немного ломит ноги…

«Нет, она совсем разбита», — думал тем временем Геннадий. Он больше не верил ее словам.

Разбили палатку. Дуняша, служанка Кати, — «смешная индюшка», как в шутку называла ее молодая госпожа, с тех пор как в пути она надела мужское платье, — опять сказала Геннадию Ивановичу, что к барыне нельзя, а сама ушла в палатку. Они там долго пробыли одни. За Геннадием Ивановичем прислали, когда Катя легла. Видно, ей стало полегче.

— Сядь рядом, — попросила она. — Расскажи мне что-нибудь. Я завтра, наверное, буду совсем здорова… Я не могу сказать тебе… Ну, словом, у меня сегодня очень болит живот…

Он стал рассказывать ей про Крым, Севастополь и Турцию.

Она любила слушать его рассказы о путешествиях. Они утешали и убаюкивали ее, как колыбельная, все эти истории, в которых поминались корабли, гиляки, турки, описи и матросы.

Чуть свет во мгле замерцали фонари. Невельской вышел из палатки. Началась укладка, вьючение. Завтрак уже был приготовлен.

И вот все снова уселись верхами. Катя немного задержалась в палатке.

— Сегодня поезжай в гамаке, прошу тебя, — сказал муж, когда она вышла.

Она улыбнулась.

— Да, я сегодня поеду в гамаке.

Взор ее ликовал, она видела его тревогу. А он, не понимая, чему она радуется, тоже обрадовался, решив, что ей полегчало.

К тому же он надеялся, что если она не будет сегодня ехать в седле, то ей в самом деле станет легче!

Она взяла роман Эжена Сю, опустилась в гамак и засмеялась от удовольствия. Тут было удобно… Накануне прошли самый трудный участок через хребет. Виды — чудо. Нынче опять лес и болото.

А Невельской уселся в ее похожее на кресло седло и, свесив ноги на одну сторону, снова обдумывал свои планы. Он решил, что возьмет в экспедицию кузнеца с «Байкала». Это прекрасный кузнец! Они вдвоем с Коневым работали в кузнице у гавайского короля. В памяти являлись лица матросов, знакомых казаков.

Теперь у капитана были высочайшее повеление занять Амур и бумага от губернатора, разрешающая брать в любом порту с любого корабля любого человека в свою экспедицию. Теперь уж ему не мерещилось по ночам, как под грозный бой барабанов с него перед строем срывают эполеты. На душе у Геннадия спокойней… И кажется ему, что Кате в самом деле лучше. «Слава богу!» — думал он.

К полудню Геннадий Иванович устал. Он почти не спал эту ночь.

— Ложись в гамак, я отдохнула и чувствую себя значительно лучше, — сказала Катя по-французски, — а ты поспи. Ведь ты не спал всю ночь.

Она села в седло, а он, счастливо улыбаясь, залез в гамак.

«Да, я мнителен, — думал Невельской, засыпая. — Мне все кажется, что ей очень тяжело, но она окрепла и прекрасно сносит все, какая умница и молодец!»

Он спал долго и, проснувшись, подумал: «Какое счастье, что она со мной… Какое это счастье — проснуться и увидеть любимого человека, знать, что ты любишь и сам любим!»

А кругом болота, у самого носа грязные хвосты и крупы лошадей, забрызганные грязью. Гнилой лес, трава.

Когда-то Геннадий мечтал о морских путешествиях, о перестрелках с пиратами, абордажах, сожжении неприятельских кораблей. А теперь он понимает, что, для того чтобы получить настоящий широкий выход к морю, не следует сторониться ни болот, ни грязных конских хвостов, ни вьюков; надо уметь командовать якутами и казаками так же хорошо и справедливо, как матросами.

Он подумал, что в книжку надо еще записать о кирпичах. Он занимался теперь лошадьми, грузами, фуражом, кирпичами.

Кто-то догонял его, громко хлюпая по болоту. На гнедой длиннохвостой кобыле вскачь неслась Дуняша. Ее волосы растрепались. Она сидит в седле по-мужски. Покрасневшее лицо ее полуприкрыто белым платком, закрывающим щеки и уши.

— Барин, Катерине Ивановне плохо! Скорей! — крикнула она и на скаку завернула коня, как лихой наездник.

Невельской выпрыгнул из гамака и кинулся к жене. Якуты придерживали ее. Караван стал.

— Сними меня, — чуть слышно сказала Катя.

Он стал помогать ей.

— Милый мой… Мне страшно больно… — И она, кладя ему голову на плечо, горько расплакалась.

Катя не могла шевельнуть ногами, свести их вместе. Тело ее — сплошной синяк. Она не могла встать.

«Боже, что я с ней сделал!»

Невельской приказал сейчас же разбить палатку и разводить костер.

До Охотска было недалеко.

— Холдаков! — позвал он урядника. — Сегодня больше никуда не едем.

— Тут недалеко, Геннадий Иванович, на носилках донести можно, — возразил казак.

Когда Катю уложили в палатке, она взяла руку мужа и прижалась к ней лицом.

Он почувствовал, что она горит.

— У тебя сильный жар, — с тревогой сказал он.

Ее губы высохли и покрылись корками.

Вдруг она услышала, что он плачет. Он опустился перед ней на колени.

— Геннадий! — приподнялась она и порывисто обняла его.

Она была смущена и поражена, что ее муж умеет так рыдать. Его слезы придали ей силы. Екатерине Ивановне казалось, что он нуждается в ее помощи, что без нее он несчастен. Ей стало жаль его.

«Никогда, никогда ничего не удается мне так, как я хочу!» — в горькой досаде думал он.

— Зачем я взял тебя!

— Я сама хотела этого, — проговорила она, откидываясь. Ночью она бредила.

Утром Невельской приказал каравану идти вперед. Он оставил при себе Авдотью, казака и двух якутов с лошадьми, а в Охотск написал письмо с просьбой немедленно выслать доктора.

Глава тридцать третья
В ОХОТСКЕ

Последние десять верст матросы, высланные из Охотска навстречу Невельским, Екатерину Ивановну несли на носилках. Поздно ночью переехали через озеро на лодке. Слышно было, как, идя по глубокой гальке, люди бухали в нее ногами. Впереди шел казак с фонарем.

Время от времени отчетливо слышался какой-то грохот.

— Что это шумит? — спросила Катя.

— Это кошка шумит, — ответил один из охотских матросов, — накат.

— Это шумит море, — сказал муж, шедший все время рядом. — Рушится волна на берег… Вот, слышишь, опять…

— Море… — слабо пролепетала она. Так вот оно, огромное, грозное, бескрайнее. Шторма нет, ветра нет, тихо, тепло, а такой грохот. — Как оно шумит! — сказала Катя, прислушиваясь внимательно.

Оттого что самого моря не было видно, а оно лишь угадывалось, его грохот казался еще грозней. Она впервые в жизни слышала шум настоящего моря. Она выросла в Петербурге и открытого моря не видела никогда, как никогда не слыхала шума прибоя. Это походило на шум ветра в лесу. Шумело «его» легендарное море, о котором он так много рассказывал. Грохот волн становился все отчетливее, и ей казалось, что грохочет сам громадный океан, и все величие дел ее мужа и его мыслей становилось необычайно понятно ей.

Шум прибоя возбудил в ней интерес, а с ним и те силы, что исцеляют.

Послышались голоса, из тьмы подошли люди с фонарями, муж о чем-то заговорил.

Невельским была приготовлена квартира у священника. Бывший начальник порта Вонлярлярский сдал дела и уехал, а в Охотске всем распоряжался родной брат бывшего старшего лейтенанта «Байкала» Павел Казакевич[133], приехавший сюда на службу. Он отправлял людей и грузы из Охотска на Камчатку. Жил он на холостую ногу.

Большой старый дом Лярского, где когда-то пили, играли в бильярд, где в передней на старом плюшевом диване сидел лакей, назначен был теперь на слом и стоял черной безмолвной громадой без огней…

На квартире Екатерину Ивановну осмотрел врач, дал ей лекарство и наставления.

Невельской опять почти не спал ночь.

Взошло солнце, ставни открыли.

Катя лежала бледная, но повеселевшая, радуясь солнцу, светившему сквозь стекла.

— Сегодня уж никуда не надо ехать! От одной этой мысли я чувствую себя лучше!

Ей хотелось вскочить, почувствовать себя совсем здоровой, выбежать на солнце. Но она помнила, что врач велел лежать не шевелясь.

— Не беспокойся, — весело сказала она озабоченному мужу, — я все вынесу… И поеду с тобой… — И мечтательно добавила: — Да… по морю.

Он был рассеян, без надобности хватал вещи, вертел их в руках. В душе он решил, что ни в коем случае не возьмет ее с собой.

Позже он ушел по делам, потом она услышала, как он вернулся и кого-то бранил на улице. Наскоро позавтракав, он дал наставления попадье, как ухаживать за больной, что сделать, если у нее начнутся боли, кого и куда послать, чтобы вызвать его, и сам, попрощавшись с Катей и поцеловав ее, ушел в порт.

К Кате собрались местные дамы — жены офицеров и чиновников, еще не уехавшие на Камчатку. Слух о том, что юную хорошенькую жену капитана Невельского принесли ночью на руках, уже прошел по Охотску, и все желали ее видеть и помочь ей. Уже известно было, что она племянница иркутского гражданского губернатора и только что вышла замуж. Недавно было получено письмо ее мужа к Казакевичу, и в обществе еще тогда стало известно, что Невельские хотят купить здесь мебель у кого-либо из отъезжающих чиновников.

Дамы принесли сласти, фрукты. Оказалось, что одна из них готова продать свою мебель.

Муж пришел домой и застал целую компанию оживленно щебечущих женщин, старых и молодых. На столе он увидел ананасы, апельсины, яблоки… И тут же соленая черемша и клюква…

Когда дамы разошлись, Катя взяла апельсин и, счастливо улыбаясь, показала мужу. Она сказала, что здесь все распродаются и уезжают, одни в Россию, другие на Камчатку, и что ей предложили мебель… Но ей кажется, что дорого просят.

— Пожалуйста, Геннадий, сходи и посмотри!

Она заметила, что у него сегодня какой-то странный и неодобрительный взор.

— Ах, капитан! Почему такая строгость? Ведь мне в самом деле лучше…

Невельской увидел, что болезнь не пугает ее и она готовится к переезду и к устройству на новом месте.

Он сидел как вкопанный. Она, больная, только что перенесшая тяжелейший путь, думала о том, чтобы была мебель и письменный стол у мужа! Никто и никогда так не заботился о нем! И это в то время, когда он мысленно уже отправил ее обратно к дяде…

Катя узнала в этот день массу новостей. Что тут, например, можно из-за океана заказать прекрасные вещи, и все очень недорого…

— Дамы исправляют нам нашу политику, — шутливо добавила она.

Дивясь характеру своей Кати, он пересел к ней поближе.

— Но знаешь, я хочу сказать тебе… Ангел мой! Прости меня…

— Что такое? — испуганно спросила она. — Письма?

Екатерина Ивановна очень тревожилась за сестру, как та переносит разлуку, ведь они всегда были вместе.

— Писем нет… Я хочу сказать тебе… Я не могу взять тебя с собой в залив Счастья. Оставайся здесь, и по зимнему пути ты спокойно возвратишься к своим.

— Как? — Она вдруг расхохоталась.

Он уверял, просил, умолял. Она смотрела с удивлением, потом снисходительно и, наконец, натянув одеяло, обиженно умолкла, и ему показалось, что даже побледнела.

— Тебе хуже? — встрепенулся он.

Она тоже встрепенулась, испугавшись, что он понял все по-своему.

— Я скоро выздоровлю и поеду с тобой! — властно сказала она. — Но как же ты хочешь отправить меня в Иркутск? — поднимаясь, произнесла она с чувством. — Ты хочешь трясти меня снова? Да и как ты будешь один! Ты хочешь, чтобы я получала твои письма через год?

Его, моряка, чуть ли не всю жизнь проведшего в казарме и на корабле, глубоко трогало проявление ее любви и заботы.

Он капитан, вахтенный начальник, ему отдавали приказы, его награждали, отличали, давали чины, но никто и никогда не заботился о нем. До него самого дела не было. И служба так сжилась с ним, что стала, исполу с наукой, его личной жизнью. И вот теперь он вдруг возвратился в давно забытый, счастливый мир, где есть ласка, нежность, радость, любовь. «Да, она именно ангел», — думал он.

Ему было приятно, что она, юная, красивая, умная, желает уюта для него, заскорузлого в грубой и жестокой жизни человека. Он, словно в детстве, почувствовал нежную руку матери на своей голове. Он никогда бы прежде не подумал, что на Амуре нужна мебель красного дерева, удобный письменный стол. Но он не мог рисковать ее жизнью ради своей радости и опять стал просить ее вернуться в Иркутск.

Екатерина Ивановна и слушать ничего не хотела.

— Кроме страданий, я тебе еще ничего не причинил. Из-за меня с первых же дней ты заболела, перенесла муки.

Она молча повела головой. Руки ее протянулись к нему. Она ласково тронула его голову и склонила к себе на грудь, утешая его, как ребенка.

— Скоро я буду здорова. Я никогда не думала, что ты можешь плакать, — сказала она ему. — Ужасно! Ты помнишь?

И, как бы ужасаясь тому, что она довела его до слез, она опять обнимала его.

— Ты пожалел меня?

На ее лице были и смущение и радость. Она смотрела а его лицо, не веря своему счастью, с удивлением рассматривала его брови, глаза.

Утром пришел врач.

— Ну, как? — спросил Невельской, когда тот вышел от больной.

— Организм молодой и крепкий, поправится быстро. Ей значительно легче. Но нужен длительный отдых. Надо отлежаться… По-прежнему грелки на живот… Еще три дня полный покой, сон, опий…

Однажды Невельской вошел из соседней комнаты и сказал:

— Мой «Байкал» входит в бухту.

Екатерина Ивановна быстро поднялась и, откинув локоны, подошла к окну.

— Зачем ты встала?

— Я уже могу подниматься, — сказала она.

Она уже много раз смотрела в окошко на море.

— Это удивительно! — мечтательно произнесла Катя. — Первое судно, которое я вижу в своей жизни, твой «Байкал»… Мы пойдем на нем с тобой в залив Счастья… Я там так обставлю свое гнездышко, что ты будешь доволен. Ты не знаешь, как мне скорей хочется на твой Амур. Итак, я поплыву на «Байкале»!

Она представляла себе жизнь зимой в заливе Счастья: холод, льды, замерзшее море и грозные скалы в снегу. А в глубине ущелья маленькие домики. Один из них уютный, теплый, с чудной мебелью. В нем так хорошо! Если бы еще купить рояль!..

Сегодня попадья, к великой радости ее, сказала, что госпожа Козлова согласна продать фортепиано.

Катя с нетерпением ждала, когда же наконец врач разрешит ей выходить и она попробует сыграть на своем фортепиано.

В уютном гнездышке будет для мужа отдых, покой и счастье, а весной придет сплав, к нам в гости приедут Муравьев и Екатерина Николаевна. Они мечтали об этом…

«Фортепиано, фортепиано!» — ликовала душа ее. Ей чудились сонеты, романсы, вальсы и веселые мазурки в одном из домиков, занесенных снегом.

Болезнь отступила прочь, и вскоре Катя почувствовала себя совершенно здоровой.

Опять приходил доктор, сухой красноносый человек в ссевшемся морском мундире, садился рядом, трогал пульс, прощупывал живот.

— Еще полежать, достопочтенная голубушка моя Екатерина Ивановна.

— Как? Лежать? — вскидывая голубые глаза, удивленно спрашивала она. — Ах, доктор, вы ошибаетесь, я совершенно здорова!

— Вам нельзя ходить, — бормотал он. — Да-с! У вас было воспаление кишечника… И это не проходит так быстро. Лежите.

— Мне нельзя ходить? Нельзя вставать? Но я уже второй день с утра до вечера бегаю по комнате.

— И очень дурно-с! Дурно-с, смею заметить. Вы погубите себя! Это даст осложнение…

В этот день Невельской, придя с пристани, нашел кровать пустой. Катя выбежала к нему из соседней комнаты.

— Я здорова! — воскликнула она. — Какое чудесное фортепиано, оно совсем не расстроено, маленькое, из полированного красного дерева, в тон мебели. Оно войдет в любую самую маленькую комнату. Это будет великолепный ресурс в нашем уединении.

Воодушевленная представлявшимися ей картинами, она ходила по комнате. Она любила озадачить своего мужа. Он, такой умный, строгий, страшно деятельный и великий, терялся в такие минуты.

Она заявила, что не хочет сегодня обеда, что она сыта, съела ананас, обсыпав его ломти сахаром.

— Сама Жорж Санд могла бы описать наше путешествие, — говорила она. — Только, конечно, не как Дюма описывает бедную Полину Анненкову[134] в романе «Учитель музыки». Она могла бы написать роман «Учительница музыки». Я бы учила детей гиляков игре на фортепиано.

«Женщина должна беречь свою красоту и здоровье», — вспомнила она советы своей тетушки. В Иркутске это как-то смешно было слушать. Нет, не беречь! Я готова жертвовать собой. Она была уверена, что ее красоты и здоровья хватит надолго. Я ли не здорова? О-о! Мне еще далеко до старости! Правда, в Охотске, впервые взглянувши в зеркало, она ужаснулась, заметив перемену в своем лице. Как оно поблекло и вытянулось. Она была дурна, бледна, худа. Но сейчас опять лицо ее оживленно и блещет красками юности. Глаза снова зажглись, игра не прекращается в них. Это душа, полная жизненной силы, выражается в их взгляде.

— А ты знаешь, я наконец нашел прекрасного кузнеца!

И она радовалась, что он нашел кузнеца. А он радовался фортепиано.

— Я должен сам проверить все оружие, я занимаюсь этим. Кстати, ты должна научиться стрелять из пистолета… Но вот несчастье, бумаг нет из Петербурга! Неужели опять все будет, как с инструкцией?!

— Да, это важно, — соглашалась она, все более проникаясь уважением к казенным хлопотам и заботам.

Муж и жена приехали на «Байкал». В первый раз в жизни Катя ступила на корабль.

— Это твоя каюта? — спросила она, спустившись вниз.

— Да, это моя каюта.

— Ты тут мечтал?

Он молча кивнул.

— И плакал?

Она кротко, ласково и стыдливо склонила голову и прислонилась лбом к его груди. Он обнял ее. Она нашла губами его губы и крепко поцеловала.

— Ты думал тут обо мне?

— Да…

Она опять поцеловала его.

— Я мечтала идти на этом судне, с тобой, в твоей каюте…

— Но, может быть, я возьму еще одно судно в Аяне. Тут нет никаких удобств. Я строил это судно для себя.

Как объяснить ему, что именно здесь ей хочется идти. Именно в этой маленькой каюте без всяких удобств, где он жил так долго. Тогда можно почувствовать, как он жил, что думал.

— Какой веселый наш-то? — говорили матросы на «Байкале», проводив капитана с женой.

— Вот он прошлый-то год дичал! — сказал Иван Подобин. — Как она ему голову-то вскрутила! А какая вежливая, здоровается со всеми за ручку и расспрашивает.

— Попал Геннадий Иванович в штрафную! — смеялись матросы.

— У меня почти все готово, — говорил Невельской, возвратившись домой, — а бумаг нет. Я держу судно, до зарезу нужное в другом месте. Завойко проклянет меня. Он и так ненавидит меня. Я понимаю, что ему нужны суда.

Утром вошел вестовой.

— Геннадий Иванович, к вам курьер…

— Слава богу! — просветлел Невельской. — Ангел мой, как я счастлив! — сказал он, целуя жену. — Я иду!

Глава тридцать четвертая
ПЕРВЫЙ ОФИЦЕР

— Мичман Бошняк[135], честь имею явиться! — представился стройный и рослый, совсем юный офицер, с лицом, забрызганным грязью, пыльный и, видимо, порядком измученный.

Ему не более двадцати лет. Он гнал всю дорогу сломя голову, стараясь как можно быстрей доставить бумаги капитану Невельскому, о котором много наслышался.

Бошняк, как и многие другие офицеры, приходил в Петербурге в гостиницу «Бокэн», но не застал там Невельского. Его родственники — костромичи, земляки открывателя Амура. Через родственников Геннадия Ивановича они пытались хлопотать за юного Николая, но капитан уже уехал. Бошняк добился посылки его курьером в Охотск.

— Не ваш ли батюшка Константин Карлович? — спросил Невельской.

— Да, это мой батюшка! — сильно покраснев, ответил Бошняк.

— Так я очень рад земляку, очень рад, — крепко пожимая сильную руку офицера, сказал капитан. — Давно знаю вашего батюшку! Как он поживает? Садитесь, пожалуйста, Николай Константинович.

Невельской тут же вскрыл и просмотрел бумаги. На этот раз все было благополучно и прислали их почти вовремя.

— Как же вы доехали, Николай Константинович?

Невельской очень рад был, что бумаги прибыли и что доставил их такой славный малый, сын хороших знакомых.

На щеках юноши снова вспыхнул густой румянец. Его черные брови взлетели вверх, а синие глаза метнули воинственные огни.

Он с чувством говорил про дорогу через Сибирь, ноздри его раздувались, когда он описывал, какие потоки набухли в горах во время дождей и как он переплывал их с опасностью для жизни. Все лицо его ожило. Столько душевного огня, возможно, совсем не надо было вкладывать в рассказ о таких простых событиях. Но мичмана все вдохновляло, все казалось ему необыкновенным: Сибирь, скачка верхом, расстояния, трудности переезда. Душа его ликовала, что он исполнил все хорошо, прибыл вовремя, перенес стремительное путешествие от Якутска. Он, кажется, считал это подвигом.

Невельской понимал его прекрасно, сам еще не отвык от такого удальства, именно это и нравилось ему в Бошняке. Он слушал мичмана, улыбаясь, как бы видя самого себя.

А Бошняк думал: «Я счастлив, что вижу самого Невельского».

Он продолжал рассказывать про ужасные затруднения в пути, про бурю в горах, ломавшую столетние деревья, когда в комнату вошла Екатерина Ивановна.

Бошняк знал, что капитан приехал в Охотск с женой, но не интересовался подробностями, как и многие молодые люди, погруженные в самих себя и в свои ощущения, в свои воображаемые страдания и подвиги.

И вдруг он увидел перед собой спокойное, юное лицо, немного возбужденный взор, чуть выпуклый белый благородный лоб, золотистые локоны. Она в голубом платье, в котором какая-то смесь, непонятная для молодого мичмана, — не то это что-то вроде утреннего капота, не то что-то похожее на вечерний туалет, по для вечернего, кажется, слишком ярко.

Бошняк сильно смутился.

Капитан представил его земляком и сыном добрых знакомых. Мичман готов был сквозь землю провалиться, опасаясь, что жена капитана слыхала, что он тут говорил. Ему только сейчас пришло в голову, что ведь она сама проехала этими дорогами, и ему стало стыдно своего хвастовства.

Она с кротким взглядом, как в насмешку, спросила про дорогу.

Бошняк стал сам не свой: менять мнение о дороге было поздно и неловко, уверять, что она тягостна, — того глупей.

Екатерина Ивановна, видя его замешательство, сказала, что по приезде в Охотск она несколько дней не могла подняться с постели.

За обедом Невельской расспрашивал Бошняка о Петербурге и Николае Николаевиче, а Екатерина Ивановна — о Екатерине Николаевне, и очень сожалела, что мичман не задержался в Иркутске и не привез оттуда никаких новостей.

Потом Невельской стал рассказывать про прошлогоднюю экспедицию, хотя Екатерина Ивановна слыхала это много раз, но была очень внимательна, так как муж сегодня был в ударе и говорил все по-новому, рисуя особенно яркие картины, а ее очень интересовало, какое впечатление производит все это на мичмана.

После обеда офицеры отправились в порт, где заканчивались последние приготовления к отплытию. Невельской, желая, чтобы Бошняк взглянул на Охотское море, пошел дальним путем и поднялся со своим гостем на гребень косы. Время от времени на берег накатывал огромный вал и с глухим гулом рушился на гальку.

Бошняк с наслаждением подставил лицо свежему ветру. Ему захотелось как-то выразить охватившее его чувство, признаться в чем-то сокровенном. Он был в восторге от того, что стоял на берегу Тихого океана, рядом со знаменитым капитаном.

— Вы любите Лермонтова? — вдруг с жаром спросил он.

— Очень люблю! — отвечал Невельской, понимая состояние собеседника, попыхивая трубкой и мысленно улыбаясь.

Рядом с этим юнцом он чувствовал себя солидным, пожилым человеком.

— Да, это прекрасно! — сказал Бошняк. — Я люблю его стихи безмерно. — И он подумал: как хорошо, что Невельской тоже любит Лермонтова.

«Играют волны, ветер свищет, — вспомнил он, — увы…» Еще более сильное чувство охватило его. Ему хотелось заплакать от радости и восторга и еще чего-то, похожего на тайное горе. Еще он вспомнил:

На севере диком стоит одиноко

На голой вершине сосна…

Ему казалось, что он сейчас как северная сосна на каменном побережье Охотского моря, бесплодно мечтающая о пальме знойного юга.

Они пошли по гальке, направляясь к бухте — большому ковшу, выкопанному лопатами каторжников в течение многих лет, посреди кошки. «Байкал» стоял у стенки ковша.

Невельской остановился, взяв Бошняка за пуговицу, и, держа ее крепко, долго еще говорил про экспедицию.

На корабле Бошняк присутствовал при разговорах капитана с матросами и заметил, что Невельского любят.

Он узнал, что Невельской сам набирал этот экипаж. Бошняк, несмотря на молодость, имел опыт, он видел, как разумно загружается судно и в каком все замечательном порядке.

«Ах, если бы у нас в России было больше гласности! Если бы можно было опубликовать в газетах о подвигах Невельского, об этой необыкновенной подготовке к экспедиции! Как бы тогда вся Россия завидовала мне, впервые услыхавшему все это здесь, на палубе «Байкала», от самого Невельского, да еще где — на крайнем Востоке, в Охотске. Но в России это невозможно… Я бежал из России», — с пылом размышлял он.

Прощай, немытая Россия!

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые…

Хотя в роду Бошняков были люди, служившие в жандармерии и в Третьем отделении[136], но Николай Константинович любил эти стихи и вид жандармского мундира всегда вызывал в нем чувство стыда.

«Да, у нас всюду тайны! Какой позор, какая узость Понятий! Тогда как «это» не должно быть тайной».

Он твердо решил теперь, после того как все увидел и услышал, поговорить с капитаном Невельским. Еще до самого сегодняшнего дня он колебался.

Когда офицеры пришли домой, Геннадий Иванович сказал жене:

— Катя! Николай Константинович поступает в нашу экспедицию. Я беру его, и он идет с нами на «Байкале». Прошу любить и жаловать первого из офицеров, отправляющегося со мной добровольно в экспедицию.

Это намерение Бошняка сразу расположило к нему обоих супругов. Остаток вечера провели в дружеских разговорах, как в своей семье. Екатерина Ивановна заметила, что Бошняк смущался, когда речь заходила об иркутских ссыльных, пострадавших за декабрьское восстание.

После ужина мичман отправился на отведенную ему квартиру. Он думал о Невельском и его жене.

Бошняку все еще было стыдно. Смольнянка совершила такое же путешествие, но не придает ему никакого значения. Она едет с мужем! Какой героизм! Какой необычайный человек! И какие глаза! Какая чистота взора, ясность мысли, женственность, благородство. Образы женщин, которых он желал презирать, подобно Печорину, исчезли из его головы и разлетелись в пух и прах. Его байроническое настроение и любовь к Печорину получили первый и сильный удар. И где? В Охотске! Он чувствовал, что тут все не так, как в столицах, все наоборот, что это Екатерина Ивановна может презирать его, а не он ее.

«Не презирать ее, а удивляться, молиться на нее я должен. Откуда, как, почему явилась она здесь, в Охотске? Любовь! Любовь ее ведет на подвиг. Она идет туда, а я считаю подвигом свою поездку в Охотск… Я, кажется, счастлив тем, что она будет рядом, что она хоть изредка посмотрит на меня…»

На миг он подумал, что мог бы вернуться в Петербург. Уж там он выказал бы все свое разочарование и презрение, сравнив суетный свет с подвигами героев на Востоке. Он, кажется, и ехал в Сибирь ради того, чтобы потом показать «свету», как устал и как всем пренебрегает, хотя бы по службе в это время приходилось исполнять разную черную работу и школить матросню, натаскивая ее в шагистике. Теперь он почувствовал, что все это смешная игра — все его былые замыслы — и что жизнь предоставляет ему случай совершить настоящие подвиги, о которых, быть может, никто не узнает, но он все же будет участвовать в великом деле.

«Я пойду с экспедицией! — решил он. — Неужели я, полный сил, здоровья, испугаюсь жизни в пустыне, когда юная женщина не боится? Смею ли я довольствоваться тем, что видел только подготовку?»

Желание вернуться в Петербург еще жило в нем и боролось с жаждой подвига.

— Какой прекрасный молодой человек, — говорил жене Невельской на другой день вечером, — сама судьба послала его мне. Он быстр, распорядителен, настойчив, умеет слушать, сошелся с людьми, всем интересуется.

— Я счастлива, если он будет тебе хорошим помощником.

Утром на пристани чернела толпа людей. Катя, подойдя к берегу, увидела женщин с маленькими детьми. Всюду были разбросаны вещи, сундучки, узлы. Лица женщин скорбны. Вид у них такой, как будто происходит народное бедствие.

— Люди ждут отправки в Петровское, — хладнокровно сказал муж. — И тут же собрались провожающие, и, видно, зевак немало.

Он как будто не видел страданий, что написаны были на лицах бедных женщин.

У Кати сжалось сердце. Она подошла к толпе. Женщины стали кланяться ей поясными поклонами. Она разговорилась с ними. Оказалось, что это семьи матросов и казаков ждут погрузки на «Байкал». У трех семей отцы зимовали в заливе Счастья, а у двух — отправлялись вместе со всеми на «Байкале».

Невельской заметил беспокойство жены, велел загребному со своего вельбота взять людей и написал записку командиру «Байкала» Шарипову, чтобы тот не держал женщин с детьми на берегу и на палубе, а сразу же поместил их в каюте.

Вечером Невельские приехали на судно. Погрузка уже закончилась, и те женщины, которых видела Екатерина Ивановна на берегу, находились в каюте на одних нарах с матросами. Тут же приютились дети. Все было загромождено вещами.

Екатерина Ивановна, видя женщин с детьми в таком тесном помещении, подумала, что офицеры могли бы уступить им одну-две каюты. Но она с удивлением услыхала от самих женщин, что они очень довольны.

— Разве вам тут удобно? — спросила она, присаживаясь на краешек нары и заигрывая с черномазым мальчиком, которого мать держала за пояс, в то время как он тянул пухлые ручонки к локонам капитанской жены, а ногами выделывал такие штуки, как будто хотел бежать к ней по воздуху.

— Тут-то хорошо; барыня! — ласково отвечала его мать, еще молодая, скуластая женщина.

— Как же, госпожа! — бойко молвила другая, длинноносая, с выбившимися из-под платка прямыми русыми волосами, возясь на нарах. — Чай, место нам досталось.

— Разве можно путешествовать без места?

— Всякое бывает, матушка! — заговорила старая черноглазая женщина. — Промышленников в Ситху везут, навалят их, как рыбу. Скотину так не возят. Вон, барыня, на Камчатку народ отправляли. Уж, казалось, распоряжение было, чтоб всем по месту досталось. А как пошли сюда, люди и на палубе улеглись. Вот мы из Америки тот год шли с зятем, с Парфентьевым, так и на нарах некоторым места даже не досталось.

Кате стало стыдно, что ее фортепиано и мебель красного дерева так превосходно упакованы и уложены, она опасалась, что этим отнято место у людей. Правда, часть мебели на палубе. Но она слыхала, как муж ссорился из-за каждого лишнего дюйма на корабле. Он говорил, что если загромоздить палубу, то, в случае опасности, артиллеристам неудобно будет. Но все же отрадно подумать, что куплена прекрасная мебель и старенькое, но все же милое фортепиано. И муж, кажется, не только не стыдился, что взял столько собственного груза, но даже и не подумал об этом.

Утром судно выходило из бухты. Разжалованный Охотск уже не салютовал. Пушки с его батарей, часть которых привезена была Невельским через Камчатку из Кронштадта, теперь были сняты и увезены обратно на Камчатку.

Впервые в жизни Екатерина Ивановна выходила в море. Она стояла на юте между мужем, который командовал, и Николаем Константиновичем около рулевого Ивана Подобина и командира корабля Шарипова и с жадным любопытством смотрела, как навстречу кораблю двинулась зеленая масса вздувшейся воды, как зашумели первые волны, как судно вышло из устья реки, как задрожал от этих ударов «Байкал», как разбежались по мачтам люди и как плавно и торжественно стали распускаться над палубой паруса.

На волнах множество нерп, они перевертываются через гребни, показывают спины и светлые животы в пятнах.

Вдруг ударил морской ветер, раздался свист в снастях, послышались тревожные крики чаек, подлетавших к самому судну, словно для того, чтобы схватить на палубе какую-то добычу. Чайки верещат особенно, словно предвещают сердцу грядущую бурю, и ветер, море, нерпы-акробаты, тревожные чайки, высокие волны в пене — все сразу как-то нахлынуло на Екатерину Ивановну.

Она посмотрела на берег. Волны подходили к нему косо, ударяясь сначала где-то далеко в насыпь из гальки, с силой вышибая белые столбы, а потом вдоль берега по отмели мчалось зеленое колесо в белых брызгах; сердцевина его блестит на солнце, как граненое зеленое стекло.

Видна огромная кошка, за ней бескрайняя марь, с мелким лесом и гнилыми пнями, а дальше зубчатые голубые горы, гряда над грядой, усеянные мелкими вершинами, как насыпанными из голубого песка.

А зеленое колесо бежит по берегу, налетает на обломок огромного пня, ударяет, поднимается туча водяной пыли.

Над бухтой и над крышами Охотска синяя большая гора вдруг вся засеребрилась, как в снегу; поднялась и разлетелась во все стороны огромная туча чаек, кажущихся снежинками…

Бар пройден, опасное место миновали. Невельской бросает последний взгляд на порт, на синие горы. Вряд ли он видит тучи чаек и зеленые колеса, которые одно за другим катятся под кошкой.

— Командуйте, Василий Васильевич, — говорит он, обращаясь к командиру «Байкала».

Капитан козырнул. Высокий, сухой штурман Шарипов вытянулся и приложил руку к козырьку.

Невельские отправились вниз.

Вот Катя в каюте с мужем. Ей все тут нравится. Она представляет себе, как он жил тут, что думал.

В сумерках она снова поднялась на палубу.

Море потемнело. Вид был грозный. Бесконечные вереницы волн шли откуда-то издалека, из темного сумрака. Казалось, мрак двигается навстречу. Ей стало жутко. А на западе море горит и клубится дым.

Вечером на вахту заступил Бошняк. Ветер свежел. Николай Константинович втайне мечтал, что Екатерина Ивановна подымется на палубу и что-нибудь спросит. Это было бы величайшим счастьем. Иногда Бошняку казалось, что он уже влюблен в нее, но он старался откинуть эту мысль прочь. «Я боготворю капитана!» — говорил он себе. «Играют волны, ветер свищет…» — в сотый раз повторял он мысленно.

Чем темнее становилась ночь, тем сильнее чувства охватывали Николая Константиновича. Невельской дал ему мотив и тему для чувствования и размышлений, и теперь он жаждал подвига. Знакомые настроения охватили его с новой силой. Он понимал, что отправляется далеко от своих, что будет трудиться вдали от родины.

Предстоят великие открытия, со временем люди узнают о них и поймут все и вспомнят его, юного мичмана Бошняка, который уже сейчас все отлично понимает и готов пожертвовать собой.

«Я здесь, может быть, погибну, но я погибну ради будущего». На миг он подумал: «А что, если я в самом деле не вернусь? Как-то странно болело сердце сегодня, когда покидали порт».

«Играют волны, ветер свищет», — снова звучит в голове.

— Ветер заходит! — недовольно произносит рулевой.

— Пошел на брасы! — командует Бошняк так зычно, что никому бы никогда в ум не пришло, что это голос человека, который недавно еще был разочарован.

Темнеет. Охотский ветер не шутит. Потянуло стужей.

— Одерживай! — громко и отчетливо командует мичман.

— Есть одерживай! — отзывается рулевой.

Бошняк решает переменить курс. И от сознания, что распорядился правильно, что идет там, где плавание — редкость, к устью реки, к Сахалину, что все будут удивлены его подвигом, даже одним тем, что он туда отправился, он чувствовал прилив гордости. Он знал дело, видел, что Невельской доволен им, доверяет. Он готов был служить великой цели капитана, готов боготворить его за то, что в скучной и однообразной жизни, которую видел перед собой Бошняк, Невельской вдруг открыл ему цель.

Он мысленно сочинял письмо своим родственникам: «Кто плавал по Охотскому морю, тот может себе представить, какое наслаждение производит…»

Бошняк чувствовал в себе здоровье, силу, отвагу, и он все готов был отдать за Невельского и его цель. Он готов даже умереть на виду у него и у Екатерины Ивановны. Он представлял, как ей будет жаль тогда его, как она станет раскаиваться, что приняла его при первой встрече за труса.

Играют волны, ветер свищет,

И мачта гнется и скрипит…

Увы, — он счастия не ищет

И не от счастия бежит!

Пока Бошняк размышлял столь романтически и ждал, что, быть может, Екатерина Ивановна выйдет на палубу, ее жестоко рвало. В каюте был тяжелый воздух. Дуня то и дело подавала тазик и затирала пол.

Невельской поднялся на палубу очень озабоченный. Положение жены, которая, едва началась качка, опять заболела, очень тревожило его. Она, видимо, совершенно не переносила море. Но что же будет дальше! Все средства, какие капитан знал, он пустил в ход, но ей не легче. Невельской думал о ней, только о ней, и все вокруг казалось ему укором, что он смалодушничал и согласился взять жену. Но уж теперь выход один — поддерживать в ней мужество всеми возможными средствами. Если же ничто не поможет, то на крайний случай — оставить ее в Аяне.

«Слава богу, что со мной Бошняк. Он настоящий офицер, прекрасно держится в любом положении. Недаром его рекомендовали известные моряки — он привез их письма, но не хотел показывать…»

Ветер ударил снова.

— На фалы!

Бошняк убрал часть парусов. Налетел шквал.

Капитан принял команду. Голос Невельского зазвучал в рупор.

Ночь, бегающие люди, фонари, хлопающие паруса, водяная пыль, мокрая одежда…

Бошняк всюду успевает. Он уже не думает ни о себе, ни о Лермонтове. На судне аврал, топот ног по трапам, работа на реях, со смертельной опасностью, но в ушах против воли все время звучит и звучит:

Играют волны, ветер свищет…

Увы, — он счастия не ищет…

Ему казалось, что он простился со всем старым миром и туда больше не вернется…

Шквал ушел… Немного покачивает.

Дуня прибежала на палубу и сказала, что Екатерине Ивановне совсем плохо.

Невельской сбежал вниз.

Катя сказала слабо:

— Геннадий, ты нужнее там.

Она слыхала про железные законы морской жизни и согласна была подчинить им себя совершенно. Ей стыдно было своей слабости, стыдно, что муж видит ее в такой немощи, такую растрепанную.

Невельской почувствовал, что она запугана его морскими рассказами о законах на судне, подумал, что мужчины из хвастовства и желания удивлять своих юных возлюбленных наговаривают им не то, что надо. «И вот бог наказал меня за хвастовство. Она все терпит и ничего не хочет знать…»

На счастье, ветер стал утихать. Волны улеглись, и качка прекратилась. Екатерина Ивановна хотела встать, болезнь ее исчезла так же быстро, как и появилась.

Муж помянул, что ждет встречи с Мишей Корсаковым, который ожидает «Байкал» в Аяне. Он говорил, что ей надо больше бывать на людях, разговаривать, отвлекаться, иногда так легче переносить качку.

Утром в иллюминатор ярко засветило солнце. Екатерина Ивановна пожаловалась, что все время слышит какое-то гудение.

— Что это? — спросила она мужа. — Вот, слышишь?

Невельской прислушался и засмеялся.

— Это Николай Константинович стихи читает, — сказал он.

Глава тридцать пятая
ТРЕВОЖНЫЕ ИЗВЕСТИЯ

В Аяне, едва бросили якорь, явились Кашеваров и Корсаков. С ними приказчик Березин — он должен отправиться в Петровское с Невельским.

Миша такой же юный, как Бошняк, но куда осанистей; он теперь майор. У него такие же ясные, голубые глаза и такой же румянец, как у Николая Константиновича. Невельской все подсмеивался над ним в Петербурге, желая ему вместе с чином и майорское брюхо, но Миша строен по-прежнему.

— Миша, милый Миша, — пылко и восторженно говорил Геннадий Иванович, — вот она, моя жена! Она едет в пустыню нести со мной крест, услаждать мое одиночество. Ах, Миша! Как я счастлив!.. Миша, Николаевский пост оставлен!

Кашеваров поздравил Невельского и поцеловал ручку Екатерины Ивановны.

Он тут же озаботил Геннадия Ивановича.

— От Орлова зимой было одно письмо, и с тех пор ничего нет. «Охотск» до сих пор не пришел. Дошли слухи через туземцев, что всю нашу экспедицию на Петровской косе вырезали.

В первый миг Невельской подумал, что и в прошлом году то же самое говорили. Он не желал поддаваться тревоге, хотя отчетливо представлял, что надо быть ко всему готовым.

— Да, «Охотска» нет! — сказал Миша.

Выражение лица его переменилось.

Невельской и сам был озабочен этим. Входя в гавань, он видел, что «Охотска» нет. Стоял «Шелихов» — компанейское судно, пришедшее с пушниной из Америки.

Приехал капитан «Шелихова» Мацкевич — плотный мужчина среднего роста, с белокурыми волосами и со вздернутым носом.

Невельские пригласили гостей вниз.

Вместе с офицерами приглашен был и приказчик Березин, еще молодой человек лет тридцати, рослый, плечистый, с окладистой бородой, с желтыми подстриженными волосами. У него серые глаза и большой нос.

Появилось шампанское, хлопнула пробка. Все выпили за здоровье молодых. Кашеваров, казалось, повеселел. Он держался просто, без былой натянутости.

Екатерина Ивановна впервые в жизни сидела вот так — в каюте, в компании молодых моряков. Голоса у всех резкие, грубые. Тут не то, что в салоне у тетушки.

Бошняк молчал, чем-то встревоженный, Березин сидел у края стола, глаза его сверкали. Ему от души понравилась жена капитана, она держалась просто, словно не была племянницей губернатора.

Невельской сказал, что он уговаривает ее остаться в Аяне, но она не соглашается. Снова хлопнула пробка.

Понемногу разговор перешел на неприятные известия из Петровского.

— Если экспедицию в Петровском вырезали, — сказал Березин, которому хотелось не только напомнить об опасности, но и громко заявить свое мнение, — то… — он, хитро улыбнувшись, добавил, глядя на капитана: — орлиному глазу, Геннадий Иванович, воронья слепота не указ, но, по-моему, — он опять сверкнул взором, — надо выловить этих гиляков, которые пошли на измену, и наказать!

Березин, единственный невоенный мужчина в этой компании, настроен был воинственнее всех. Невельской знал, что Орлов его родственник. И Березин, и Дмитрий Иванович, и Фролов, да еще камчатский исправник Федоров, кажется, женаты на родных сестрах, или что-то в этом роде. Через нескольких сестер с их многочисленными родственниками чуть ли не все служащие в этом краю породнились между собой.

В прошлом году, когда Невельской встретил Березина в тайге на тракте, приказчик был выбрит чисто, и теперь удивительно было, как он успел отпустить такую бороду. Тогда в тайге грудь его была перепоясана двумя белыми шарфами, наподобие лосиных ремней, что носят военные. Видно, он желал казаться поважней и внушать якутам уважение своим видом.

У Березина спросили, не приходилось ли ему встречаться с гиляками.

— С гиляками не видался, но про них слыхал. И берусь идти с десантом. У меня привычка: иду в тайгу с товаром — два пистолета и кинжал всегда с собой! Вхожу в юрту, как домой, и никто меня никогда не тронет. Сплю спокойно. Пистолеты не показываю. Прежде, бывало, боялся, в Монголии и в Забайкалье. Если не чисто место, сплю, бывало, а палец держу на курке…

Невельской еще в прошлом году слышал, как Березин ехал с монгольскими разбойниками тысячу верст и как дружно жил с ними. Лет пять тому назад он служил в Кяхте у богатого купца. Он жил с женой этого купца, принудив ее к этому силой. Березин уверял, что все время потом у них была горячая любовь, купчиха была красавицей… Видно, из-за этого и пришлось Березину убраться из благодатной для торгашей Кяхты в Якутск. Тут поступил он приказчиком в Компанию, объездил все закоулки обширного края. Он с большой охотой шел на Амур, куда был назначен по просьбе Невельского.

Известие о том, что в Петровском вырезали отряд Орлова, было не для праздничного стола и не для свадебного пиршества с друзьями. Невельской шутил, пил и угощал, но втайне сильно озаботился. Быть может, Березин прав, придется брать Петровское штурмом, искать виновников и расправляться с ними.

Миша тоже задумался. Он был удручен тем, что Невельской женился на Екатерине Ивановне. После отказа капитану у Зариных Миша решил, что введет его в свою семью, выдаст за него сестру Веру. Как бы это прекрасно было. И сестра так ждала, что Невельской приедет погостить вместе с братом и познакомится с ней. А он помчался в Иркутск, видно, не имеет гордости… Папенька и маменька тоже ожидали. Лучшей жены, чем Вера, Невельскому и желать бы не надо! Она тиха, скромна, домовита. Миша смотрит на Геннадия, как на человека, который нехорошо поступил, разрушив все его планы, как бы вторгнулся в семейную жизнь Корсакова и нарушил ее спокойствие. Правда, Миша вежливый, исполнительный, воспитанный и для него же старался, заказал для Екатерины Ивановны в Якутске «качку», приготовил все, что нужно для переезда Невельских в Охотск. Но закрадывалось сомнение, любит ли его Катя, если в прошлом году ему отказала? Может быть, даже и не любит. А как Вере будет обидно!.. И вместе приезжали бы с ним домой, отпускал бы нас иногда Николай Николаевич погостить.

Когда спустя часа два все поднялись, Невельской условился с Кашеваровым на завтра о военном совете. Миша несколько задержался по просьбе Геннадия Ивановича.

— Ты знаешь. Миша, — сказал Невельской, — не хотел я тебе говорить… Печальное известие… Христиани умерла.

— Как? — поразился Корсаков.

— Да, от сыпного тифа. Она не поехала во Францию.

«Она не хотела уезжать из России», — подумал Миша.

Когда все разъехались, Невельской рассказал жене все, что он думает об экспедиции, и о том, как придется теперь действовать. Катя еще неясно понимала, что она может стать свидетельницей военных действий, быть может, увидеть битву. Она подумала о раненых.

— Будет ли с нами доктор? — спросила она.

— Да, мы берем здесь доктора. С нами будет морской врач Орлов, однофамилец Дмитрия Ивановича. Мы берем здесь несколько казаков и грузы. Я намерен забрать «Шелихова». У меня предписание на руках брать любое судно в случае опасности. И я на свой риск и страх заберу «Шелихова» и с двумя судами пойдем к устью Амура, чтобы иметь возможность на одном оставить грузы, а другое держать вооруженным на случай опасности.

Утром Екатерина Ивановна поднялась на залитую солнцем палубу. Сегодня, при хорошей погоде, Аян очень понравился ей. Все дома были новенькие, чистые. Горы полукругом охватывали бухту. Всюду зелень.

Кашеварова радушно приняла молодую капитаншу. Пока дамы проводили время в разговорах, в кабинете Кашеварова шел военный совет.

Невельской потребовал передать «Шелихова» в его распоряжение. Он сказал, что погрузит все на этот корабль, посадит на него детей и женщин, а «Байкал» пойдет с десантом и первым войдет в залив Счастья. Командир «Шелихова» Мацкевич горячо поддержал капитана и сказал, что готов содействовать.

Кашеваров приосанился и с важностью пожевал губами. Глаза его уставились на Невельского.

— Корабль компанейский, и бумага генерал-губернатора не имеет никакого значения, — заявил он. — Василий Степанович Завойко будет возмущен, если мы отправим «Шелихова» не туда, куда следует, так как этот корабль должен грузиться для Петропавловска. Правление Компании будет также возмущено… Однако, представляя всю опасность, которая грозит делу, я согласен взять на себя ответственность. Только так мы выясним главную суть вопроса. Назначаю «Шелихова» следовать на Амур! Завтра же закончим выгрузку пушнины, и я поставлю всех моих людей на перегрузку.

Через два дня Невельские переехали на корабль «Шелихов». Туда же перебрались семьи матросов. Женщины опять поместились вместе с матросами в жилой палубе, которая была тут грязней и тесней, чем на «Байкале».

Невельским капитан судна Мацкевич уступил свою просторную и удобную каюту из двух отделений. Екатерине Ивановне не очень нравился «Шелихов» со всеми его удобствами. Ей жаль было покидать «Байкал» с его маленькой уютной каютой, к которой она уже привыкла.

— «Шелихов» нужен на Камчатке, — с досадой говорил Невельской, — с Кашеваровым мы делим ответственность за это судно. Если все благополучно, то «Байкалу» не придется дважды ходить в Петровское. Мы сразу берем здесь все, и оба судна после рейса на Амур отправляются в распоряжение Василия Степановича. Я не могу поступить иначе. Я не верю здешним чиновникам… Им нельзя верить. Даже Кашеваров, по-своему честный человек, и то бывает, что меняет мнение. Тут люди сплошь ненадежны. Если мы с тобой уйдем на «Байкале», а потом это судно вернется сюда за второй половиной груза, — бог весть, попадет ли оно снова к нам. Пришлют не то, что надо, или совсем ничего не пришлют.

На другой день Невельские простились с Мишей, с Кашеваровым и Аяном. Оба судна с попутным ветром вышли в плавание.

— Я приехал в Аян в прошлом году. Смотрю — березок нет, — рассказывал Березин капитану, сидя в кают-компании. — Я к Кашеварову. Он взъярился, шерсть дыбом. Пошли мы хлестаться… Я говорю: «Как?..» Он: «Не твое дело!» Я: «Постой, ваше высокоблагородие!» Ну, дай, думаю, попробую с ним по-хорошему. «Зачем, говорю, было березы рубить? Я, Березин, не могу видеть, когда зря березы губят…»

Березин держался со всеми офицерами как ровня, сыпал народными выражениями и чаще, чем кто-либо, овладевал всеобщим вниманием в кают-компании. Заметно было, что он хочет казаться оригинальным.

Геннадий Иванович объявил всем, что каждый обязан подавать ему свое мнение о действиях экспедиции независимо и открыто.

По его приказанию Березин был помещен в офицерской каюте. А тот недоволен был, что его не посадили на «Байкал», где шел десант, которому предстояла схватка.

— Еще неизвестно, Алексей Петрович, которому судну больше достанется, если начнется драка, — говорил ему капитан.

На этот раз Невельской был доволен Кашеваровым. Боялся ли тот Миши, который сидел в Аяне целый месяц, или он в прошлом году настроен был кем-то против Невельского — трудно было сказать. Но нынче Кашеваров приготовил для экспедиции все.

…Прошли Шантарские острова.

Бошняк по-прежнему читал стихи Лермонтова, нес вахту и с немым благоговением смотрел на Екатерину Ивановну.

Березин выбрился, оставил лишь усы и опять стал совсем молодым человеком. Он все чистил пистолеты и выходил на палубу, заткнув их за пояс. Он умолял Невельского дать ему шлюпку и десять матросов, когда придут на Петровский рейд, и вызывался первым высадиться на берег.

Бошняк надеялся, что первым с десантом на косу отправят его…

Понемногу воинственное настроение овладевало всеми.

Березин часто разговаривал с боцманом Тихоновым о стрельбе из пушек, выказывая познания в артиллерии.

— Воронья слепота не указ, Геннадий Иванович, но уж близко… Надо бы на всякий случай пушки зарядить.

Березин вел дневник и вечером кратко записывал все, что произошло за день. Он производил на Невельского впечатление человека преисполненного сил, которому некуда девать на корабле свою энергию.

Однажды раздался свисток боцмана, труба проиграла сигнал, весь корабль задрожал от топота ног.

Екатерина Ивановна услыхала раскатистый грохот выстрела. Наверху били из орудий. Она весь день ожидала этого с замиранием сердца.

Муж предупредил, что назначает сегодня артиллерийские учения, и просил не пугаться.

Глава тридцать шестая
ПЕРВЫЙ КРЕЙСЕР

Видимо, ветер ослабел, но еще покачивало. Авдотья вымыла таз и поставила кувшин с водой.

— Мне легче, — сказала Катя.

Она еще лежала, но приступ морской болезни прекратился.

Наверху послышался голос мужа. Она почувствовала, что он близко, почти рядом. Это было ее утешение. Все дни тяжелого перехода от Аяна в залив Счастья он проводил наверху.

Он часто уходил ночью и возвращался мокрый и застывший, но веселый и счастливый, и сразу с жаром рассказывал, что делается наверху, какой-нибудь забавный случай, например, как Бошняк лазил с матросами на рею и помогал им, а потом съехал на руках по снастям прямо на палубу. По рассказам мужа она представляла все, что делается наверху. Он садился у кровати, брал ее за руки, и ей становилось легче.

У нее был веселый характер, и хотя она болела, но, едва входил муж, — забывалась, шутила, смеялась. Без него ей часто бывало грустно. Она сетовала, что болеет, что почти ничего не может переносить. Она рассказывала ему, о чем мечтала с подругами в институте, о какой жизни…

— Ничего, я привыкну! Я уже привыкаю… И я уже отличаю брамсель от бугшприта, — смеялась Катя. — Приподними меня…

Когда было весело, припадки болезни проходили.

Муж спал мало, отдельно от нее, урывками днем и ночью, вздрагивал во сне, а она в бессонные часы любовалась его озабоченным даже во сне лицом.

Он так берег ее, что не смел прилечь к ней. Лишь иногда, стараясь забыть недуг, она упрашивала его остаться, обняв руками и потеснившись, согревала в своей теплой постели его озябшее мускулистое тело, жалея его не только за эти бессонные ночи, но и за всю безрадостную и жестокую жизнь, которую она слышала в этом хриплом рупоре, в грохоте волн и топоте ног… Он жил так день и ночь. Он берег и охранял ее и всех на корабле, и успокаивающе звучал наверху его голос. Только она одна видела его слабым, когда он засыпал у нее на руке коротким, мертвым сном.

Проводя целые дни в своей каюте, Катя понемногу привыкла по звукам догадываться, что делается на корабле. Вот забегали по палубе, скрипят блоки и снасти — это убирают лишние паруса, поворачивают реи — судно меняет курс. Иногда она спрашивала его, что значат те слова, которые он выкрикивал. Ей страшно было подумать, что делается там, наверху, в эту бесконечную ночь, когда опасность наконец стала так близка.

Снова раздался голос мужа и вслед за тем характерный звук якоря, рухнувшего в воду, и далее длительный лязг якорной цепи, время от времени стихающий. С бака кричит боцман, офицер приказывает еще травить, цепь снова лязгает.

— Приехали, что ли, Катерина Ивановна? — подымая голову, спрашивает ночующая в этой же каюте Дуняша.

«Неужели конец путешествию? — с радостью и тревогой подумала Катя. — Боже, что-то ждет нас?»

— Кажется, приехали, — неуверенно отвечает Катя. «И кажется, все спокойно, никто не нападает», — подумала она, слушая деловые голоса наверху.

Ветер стих, судно не качает.

— Я иду наверх! — воскликнула она оживленно и вскочила с постели.

Она снова чувствовала себя здоровой. Ей хотелось к людям, видеть берег. Авдотья помогла ей умыться и одеться.

— Наверху-то холодно! — приговаривала она.

Накинув шубку, Екатерина Ивановна поднялась по трапу.

«Но что это?» — подумала она, выйдя на палубу.

Ни зги не видно было, туман, словно дым, застлал все, даже людей на палубе, и клубами валил в лицо. В воздухе сыро, даже мокро, но не холодно.

— Какой туман! — молвила она.

Хватаясь за поручни, Катя пробежала мимо рулевого по мокрой и скользкой палубе.

Офицеры и капитан стояли у левого борта и о чем-то говорили, иногда показывая руками во мглу.

— Где мы, господа? — спросила Катя, появляясь за их спинами.

Все почтительно расступились.

— Вот здесь Петровское! — уверенно сказал муж, показывая вытянутой рукой куда-то прямо в туман, и добавил с чуть заметной улыбкой: — Так мы считаем.

— Так мы в Петровском?

— Мы в нескольких милях от Петровского, Екатерина Ивановна, — ответил капитан Мацкевич.

«Но почему же якорь бросили?» — хотелось спросить, но она сдержалась.

— Мы из предосторожности решили бросить якорь, — догадываясь о ее мыслях, сказал муж.

Несмотря на обычный властный и уверенный тон, он, как заметила Катя, был чем-то озабочен и хмурился.

На палубе все матросы вооружены.

Катя рассмотрела, что у пушек стоят люди.

Офицеры наперебой принялись объяснять положение, в котором находится судно.

— Ждем рассвета и будем входить в бухту! — сказал Бошняк. — Не простудитесь, Екатерина Ивановна. Туман рассеивался. Все разошлись по каютам в ожидании утра.

— Мы далеко от берега, никто не осмелится напасть, не беспокойся, — говорил Невельской, чувствуя, что Катя тревожится. — Предосторожность необходима, хотя, скажу тебе откровенно, быть того не может, чтобы гиляки вырезали наших. Они очень нам преданны были… «Об этом, впрочем, и в прошлом году говорили, — подумал он, — и в сорок девятом тоже уверяли, что нас всех прикончили и что наше судно разбили».

Катя задремала, не раздеваясь.

Вскоре опять послышался голос мужа. Он уже был наверху. Якорь подняли, и судно пошло. Появилась Авдотья.

— Разъяснило, Катерина Ивановна. Берег видать, — радостно сказала она. — Бог даст, придем нынче. Погода хорошая.

Катя поднялась и подошла к иллюминатору левого борта.

За голубовато-зеленым морем, залитым восходящим солнцем, желтела полоска песков. Казалось, что к ней подходил «Байкал». Катя знала, что судно вооружено лучше, чем «Шелихов», на нем испытанная команда и муж, видимо, послал его вперед.

Через некоторое время наверху забегали тревожно. Капитан судна и Невельской о чем-то переговаривались…

Что-то передавал сигнальщик. Принимали какие-то сигналы. Видимо, шел разговор с «Байкалом»…

Что-то случилось… Однако свистков не было и всю команду не подымали, поэтому Екатерина Ивановна чувствовала себя спокойно. Она, как ей казалось, уже привыкла к особенностям морской жизни. Поначалу ее все ужасало — и этот внезапный стук каблуков опрометью несущихся по трапу матросов, и эта возня наверху, как будто по палубе вдруг начинали таскать всей командой слона или кита, а на деле, как потом объяснял муж, все оказывалось пустяком.

Она опять поднялась наверх.

— «Байкал» на мели! Сел на мель у самого входа в залив Счастья, — с досадой сказал ей муж. — Наскочили на песчаный риф и сидят, не снимутся никак.

С «Байкала» на шлюпке завозили верп, бросали его в воду и тянулись, но сдвинуться с места не могли.

На беду, начинался отлив. Возможно нападение на «Байкал». Положение «Байкала», как понимал Невельской, становилось все опаснее.

— Нужно соединение всех сил, — объяснил он жене, — и поэтому я приказал лавировать «Шелихову», чтобы быть ближе к «Байкалу», но ветер навстречу очень слабый. Судно подвигается едва заметно.

Вдали сошли с песков последние клочья тумана, и на берегу, как сказал наблюдавший в трубу Мацкевич, стали видны какие-то строения. Офицеры навели туда подзорные трубы.

— Это наша колония, — утвердительно сказал Невельской. — Сейчас будем стрелять, — предупредил он жену.

Он приказал сделать три выстрела из пушки.

— Они, наверно, сейчас же ответят на наш сигнал, если там все благополучно.

Екатерина Ивановна подумала, выдержит ли она гром выстрелов. Уходить не хотелось. Она беспокоилась, как и все, за судьбу колонии. Хлопнуло в ухо, но она не закрывалась. Было немножко больно. Первый раз в жизни слыхала она выстрел так близко.

Один за другим грянули три выстрела.

Все ждали.

Долго стояла совершенная тишина. Лица офицеров становились печальны. Они старались не смотреть друг на друга.

«Ни звука, там все мертво!» — с ужасом подумала Катя, замечая настроение окружающих.

Все почувствовали, что там нет никого, все погибли. Не мог военный пост, вооруженный пушками, с часовыми, постоянно наблюдающими за морем, не отозваться.

Глаза Невельского яростно засверкали. Он ясно представлял себе, как действовать. Но прежде всего нужно было снять «Байкал» с мели как можно скорее.

«Теперь сомнений нет! — думал он с досадой. — Все надо начинать сначала».

Он вспомнил Орлова, милую жену его, своих лучших матросов: Козлова, Фомина, Веревкина, Шестакова, Конева, Степанова, казаков, урядника Пестрякова. Не хотелось верить, что их нет в живых. Но подтверждение гибели — налицо. А ветра нет… и «Байкал» в опаснейшем положении, оттуда сигналят, просят о помощи, мель там обсыхает, а «Шелихов» ползет как черепаха.

Екатерина Ивановна, не желая мешать, спустилась вниз.

— Дозвольте, ваше высокородие, — вытягиваясь по-военному перед Невельским, сказал Березин, — я иду сейчас же на шлюпке на берег и все выясню.

— Я бы сам, Алексей Петрович, послал туда шлюпки с вооруженными людьми, но как оторвешь их, когда все нужны? «Байкал» надо стягивать.

«Шелихов» медленно, галсами[137], приближался к «Байкалу». Море было совершенно спокойно.

Катя сидела в своей каюте и ждала. Она слышала, как утомленные офицеры спускались в соседнюю каюту. Сквозь переборку доносились недовольные их голоса.

Вдруг раздались знакомые шаги мужа. Она услышала, как он необычайно быстро сбежал по трапу и вошел в каюту офицеров.

— Господа, идите немедленно все наверх! — громко приказал он.

Его голос странно изменился.

Раздалась еще какая-то фраза, и сразу зашумели офицеры, опрометью взбегая по трапу. По всей палубе слышался топот ног. Катя распахнула дверь и бросилась за офицерами. Она хотела знать, что же происходит, что за опасность грозит.

На трапе ее остановил шагнувший с палубы Бошняк. Он был бледен. Лицо его казалось расстроенным.

— Спускайтесь вниз, Екатерина Ивановна! — почти закричал он. В голосе его слышалась нотка отчаяния. — Ради бога, спускайтесь вниз…

Он проводил ее по трапу и тут же, как тигр, кинулся наверх.

Она вбежала в свою каюту. «Битва началась!» Наверху происходило что-то ужасное. Весь корабль задрожал, казалось, на палубе происходит смертельная схватка. Оттуда доносились шум и крики. Стали слышны женские вопли.

Катя живо представляла всю эту картину. Ей хотелось дела, помочь своим, но ее даже не пускали наверх. Вся душа ее возмущалась тем, что от нее скрыли, что там происходит. Она как бы связана, чувствует унизительность своего положения, свою невольную трусость. Ее, как сокровище какое-то, прятали и спасали.

«Почему я женщина? — в отчаянии подумала она. — Неужели мне дано лишь терпеливо ждать, когда мой муж и его друзья подвергаются смертельной опасности?» Чувствуя, что она в самом деле бессильна, что не умеет владеть оружием, что у нее нет никаких навыков, чтобы принять участие в том, что происходит наверху, она, рыдая, кинулась на колени перед иконой.

— Господи! Они вырезали нашу колонию и теперь хотят убить нас… Боже! Дай силы отомстить нам за наших несчастных братьев! Сохрани жизнь и кровь моего мужа и всех, кто сражается за русскую честь…

Дробь знакомых шагов опять пробарабанила по трапу, и в каюту быстро вошел Невельской. Он был бледен необычайно, лицо его вытянулось, но он казался спокойным.

Она кинулась к нему с пола и схватила его за руку.

— Что там, что за крики, корабль содрогается?.. На нас нападение?

Он знал, что ее можно успокоить, лишь объявив о реальной опасности.

— Я пришел предупредить тебя… Никакого нападения нет. Но наш корабль в опасности. В трюме образовалась дыра… Судно быстро наполняется водой.

— Но тогда мы умрем?

— Я не знаю! Все, что в силах человеческих, будет сделано… Господь милостив… Будь тверда, мой ангел. — Он крепко пожал ее руки.

Ее изумило это ужасное хладнокровие, и она готова была заплакать от радости, что перед лицом смерти он подает ей такой пример.

— Если заткнуть пробоину не удастся, мы будем свозить людей на шлюпках на «Байкал». Жди спокойно.

Он поцеловал ее в лоб.

Через мгновение его голос опять раздавался на палубе.

Хладнокровие этого обычно горячего человека поразило ее.

«Я должна быть готова сесть в лодку, когда меня призовут», — подумала она, чувствуя в себе частицу его спокойствия. Она стала быстро собираться. Ей было несколько стыдно, что в такой миг он оторвался от всего ради нее, что он должен бегать к ней, когда гибнет корабль… «Нет, мой муж, тебе не стыдно будет за меня!» — сказала она себе. Теперь все было ясно. Разум ее был светел. Страхи исчезли. Спокойствие все больше овладевало ее существом. Она почувствовала, что есть действительная опасность, но что с мужем ей не страшно умереть. Его спокойствие и решимость передались ей.

Так же спокойно и быстро, как муж распоряжался наверху, она распоряжалась в своем маленьком мире, переоделась с помощью Авдотьи, надела меховые сапоги, мужскую одежду, собрала серебро, бумаги мужа, драгоценности — память покойных отца с матерью, письма родных, взяла со стола часы мужа и безделушки, немного его и своего белья и, увязав все это, уселась на складной стул. Разум был ясен, и только — она чувствовала — сердце билось с необыкновенной силой.

В распахнутую дверь каюты доносился шум и грохот. По палубе перекатывали бочки с порохом, кажется спускали шлюпки.

В темную глубину судна откуда-то сверху вдоль трапа проскользнул и заиграл на полу солнечный луч.

«Вот так же будет светить солнце, — подумала она, — а нас всех, может быть, не будет…»

Авдотья вскрикнула. Из-под стола побежал ручей, и сразу понесся навстречу ему, тревожно, другой, из-под койки, и быстро явился третий. Струи воды забегали по всей каюте.

Невельской сбежал по трапу. Его лицо уже не было так бледно.

— Слава богу! — воскликнул он. — Мы почти спасены, нам удалось толкнуть судно на мель и сейчас опасность почти миновала. Под нами песчаный риф. Если бы ветер не отнес нас к мели, мы утонули бы на глубине в десять минут… Подымайся наверх… Вода уже не проникает с такой силой…

Он опять исчез.

А сквозь переборки каюты ударили потоки воды. Авдотья схватила чемодан и кинулась на трап. Вода бурно поднималась, как в огромной ванне. Всплыли одеяла, белье, течением разнесло салфетки.

Екатерина Ивановна с узлом в руках поднялась на палубу. От того, что она увидела там, сердце ее обмерло, и она вмиг позабыла о своих погибших вещах.

Все уже были наверху. Вода потому била с такой силой в ее каюту, что корабль погрузился почти до самых бортов. Но море спокойно. Сейчас небольшого ветра достаточно, чтобы уничтожить всех обитателей судна, которые не могли бы вместиться сразу в спущенные шлюпки. Матросы, офицеры, женщины выравнивали бочонки с порохом, выкачивали воду из трюмов. Молодая жена казака, та самая, которая беседовала с Екатериной Ивановной в день отхода из Охотска, держала в одной руке своего черноглазого младенца, а другой, стоя у помпы, с силой налегала на рычаг. Ребенок кричал, надрываясь, и бился, но она не могла помочь ему.

Матросы и офицеры, мокрые с головы до ног, подымали стрелой грузы из трюмов. Пожилые женщины и дети с криком и плачем бегали по палубе, страшась наступающей воды и грузов, выползавших в сетках из трюмов и обдававших палубу потоками воды.

Катя оставила свой узел и кинулась к плачущему ребенку, желая взять его на руки, но мать, с укором взглянув на нее, продолжала работать, не выпуская ребенка из рук.

Вода хлынула через борт. Дети закричали в ужасе. Металась какая-то старуха, все толкали друг друга.

По приказанию капитана в море полетела часть грузов. Катя увидела, как то исчезают, то появляются в воде ее стулья и столики.

— Спускают шлюпки! Мы на мели и в безопасности, — хватая за руки рыдающую старуху, уверяла Катя и перебежала к сбившимся в кучу женщинам. — Опасность миновала! — старалась успокоить она молодых матерей.

Ее не слушали.

— Барыня, погибаем!

— Шлюпка спущена, идемте, Екатерина Ивановна, — подбежал Мацкевич.

С ним был Бошняк.

Катя увидела, что взоры матерей устремлены на нее. У них на руках и у подолов дети. В их взорах злоба и гнев, проклятье за все унижения и издевательства, которые они терпят. Кате казалось, что они сейчас ненавидели ее.

Особенно грозно смотрела старуха, которую Катя только что уговаривала.

Ей стало стыдно этих мужественных женщин. «Меня вынесут на руках, а их дети погибнут», — подумала она.

— Идите быстро, Екатерина Ивановна, судно сейчас потонет, — сказал Бошняк.

— Господа! — с ужасом в глазах, но твердо ответила Екатерина Ивановна, отступая шаг назад и как бы пугаясь того, что ей предлагают. — Спасайте детей! — почти крикнула она, как позора стыдясь отвратительных в это мгновенье светских услуг. Она поняла — женщины опасаются, что их и их детей бросят на произвол судьбы, а господа станут спасать только себя.

Но офицеры шли к ней.

— Господа… Господа… — говорила Катя, отступая. — Мой муж сказал, что капитан покидает корабль последним. Пока дети и женщины не будут в шлюпках, до тех пор я не сойду… Здесь матери…

— Екатерина Ивановна, не беспокойтесь о них!

— Будет так, как я сказала.

— Что за разговоры! — раздался в трубу грозный голос ее мужа. — Теряем время напрасно! Живо ее на баркас! Всех детей и женщин немедленно на баркас!

Катя увидела в этот миг, что матросы хватают на руки детей и, быстро передавая друг другу, усаживают их в шлюпку. За ними на руках туда же поехала по воздуху и грозная старуха. Женщины кинулись к трапу, с воем и причитаниями перелезали через борт. Матросы передавали их пожитки.

Офицеры схватили на руки Екатерину Ивановну, и она вмиг очутилась на баркасе. Тут же появилась Авдотья, а с ней чемодан и узел.

Среди этих слез и криков раздалась ясная и четкая команда, успокаивающе лязгнули уключины, и шлюпка быстро отвалила от борта и пошла все быстрей и быстрей. А навстречу уже шли шлюпки «Байкала».

Муж стоял на мостике гибнущего корабля. Кате показалось, что он скользнул взором по отходившей шлюпке, ища ее, и она, не выдержав, зарыдала. Вокруг по волнам плавала ее мебель, красивые стулья, которым она так радовалась совсем недавно. Ей не жаль было ничего. Она плакала, как и все эти женщины, сидевшие вокруг нее, чувствуя себя в этот миг такой же матросской женой, как они.

Катя видела — никто из женщин не верил ее мужу, не допускал мысли о справедливости, каждый думал только о себе, сама она была ничтожной, ненужной в их глазах. Каким грозным гневом загорелись их глаза…

А сейчас, когда корабль удалялся и все плакали, сплоченные общим горем, в глазах окружающих женщин не было и тени гнева или недоверия. Катя была благодарна мужу, что он подал ей пример. Ей теперь не стыдно было смотреть в глаза своим соседкам. И они смотрели на нее как-то по-другому.

Пока шли на баркасе, разговорились по душам.

— Эх, барыня, сколько я штормов перевидала, — говорила скуластая молодая матроска Алена. — Я девчонкой с отцом плавала в Америку. Да ведь я и родила на корабле. Вокруг бушует, а я мучаюсь, лежу в палубе…

Екатерина Ивановна беспокоилась, что же будет дальше. Всех везли на «Байкал», потому что колония на берегу вырезана. Опасность далеко не миновала. У всех матросов с собой заряженные ружья.

На берегу — видно простым глазом — чернела большая толпа. Там, конечно, заметили гибель судна и, может быть, торжествовали и собирались напасть.

Через полчаса баркас подошел к «Байкалу».

Командир «Байкала», Шарипов, встретил Екатерину Ивановну у трапа, помог ей, велел устроить ее и Дуняшу, согреть воды, подать обед.

— Такую массу людей и грузов «Байкал» принять не может! И «Шелихова» может разбить…

«Вместо того чтобы успокоить меня, он выказывает нерешительность! Мой муж знает, что делает!» — подумала Екатерина Ивановна.

— Мне сказали, что «Шелихов» стоит на мели очень прочно и опасность миновала, — ответила она.

— Какое миновала! — раздраженно ответил капитан. — Вон смотрите, что на берегу делается. Какая масса собралась.

Екатерина Ивановна окончательно возмутилась.

— Гиляки никогда не посмеют напасть на вооруженное судно, — ответила она.

— Ах, боже мой! «Байкал» на мели, а мы всё грузим и грузим на него! — сказал Шарипов, встречая новую шлюпку со спасенными. — Это еще счастье, что море спокойно…

Время от времени приходили шлюпки, сгружали людей, порох и грузы.

Через несколько часов все люди с «Шелихова» и все грузы, которые оказалось возможным спасти, были на «Байкале». Приехал Невельской и принял команду над кораблем. Предстояло сниматься с мели, а корабль был перегружен.

Екатерина Ивановна рассказала мужу, что Шарипов был в тревоге.

— Я знаю мой «Байкал»! — с гордостью ответил Невельской. — Его сруб необыкновенно прочен! Ты увидишь, он снесет все препятствия и не получит изъяна.

— А что же грузы? Все погибло?

— Нет, мы постараемся спасти все, что возможно, но только бы самим поскорей сняться. Если шторма не будет и мы благополучно снимемся с мели, то с утра будем продолжать разгрузку «Шелихова». На наше счастье, он лежит удобно.

В море замечены были две лодки.

— Да ведь это Дмитрий Иванович! — в восторге вскричал Невельской, вскидывая обе руки, когда шлюпки приблизились. — Дмитрий Иванович, что же вы на выстрелы не отвечали? — с досадой, как бы уже начиная браниться, продолжал он.

В шлюпках виднелись знакомые, веселые лица матросов.

— Да ведь это не Петровская коса, — отвечал Орлов спокойно, — это остров Удд, Геннадий Иванович! А до Петровского поста отсюда десять миль. Гиляки приехали ко мне и сказали, чтобы я скорей ехал сюда, что против их острова стоят два судна и палят из пушек, а шлюпок не спускают.

С Орловым на палубу поднялись Позь, Питкен, Чумбока, гостивший в эти дни в Петровском, а также матросы Конев, Шестаков, Веревкин.

— Давай живо, Позь, лодки! — велел капитан. — Надо свозить сейчас же людей и грузы на берег… Слава богу, все наши страхи ложны, — сказал он жене по-французски, — без гиляков в этой стране ни на шаг… Теперь мы спасены, — добавил он по-русски. — Вот познакомься, мой друг, это мои друзья-гиляки, о которых я тебе говорил, с ними я совершал свои путешествия.

— Здорово! — похлопал Питкен по плечу Екатерину Ивановну. — Чё, капитан на тебе зенил? — улыбаясь так, что вздулись его румяные щеки, обратился Питкен к капитану.

Питкен сделал за год успехи в русском языке.

— Он спрашивает, женился ли я, — объяснил Невельской.

Шутить было некогда и некстати, и разговор обратился к делу.

— Лодки сюда! — велел Орлов гилякам. — Чумбока, поезжай в деревню на Удд и попроси их помочь нам разгружаться.

— А что же с «Охотском», Дмитрий Иванович?

Орлов сказал, что весной «Охотск» был так поврежден льдами, что не мог выйти и что он вообще теперь никуда не годен. Команда в Петровском цела, больных теперь нет, трое хворали цингой.

— А Николаевский пост поставлен?

— Нет, Геннадий Иванович…

— Как «нет»? — удивленно спросил Невельской. — Почему?

Орлов заволновался и стал объяснять, что весной явился на мыс Куэгду с матросами, чтобы строить казармы и укрепление, но собрались гиляки и потребовали, чтобы русские уходили, что сверху идет маньчжурское войско.

— Это вранье и выдумки! Никакое войско не могло прийти, страна не их! Кто это начал все? Это чья-то рука, гиляки на это сами не пошли бы…

— Чумбока все выведал. Гиляки не сами, их подстрекали маньчжурские купцы. Но что я мог сделать! Гиляки клялись, что сами боятся. Они подступали, угрожали, требовали, чтобы мы не селились. Я бы мог их припугнуть, да что толку, если бы потом что случилось. Я решил ждать вас и подмоги.

«Силы у него, конечно, были ничтожны. Но и признаваться в этом перед гиляками, которые, видно, все еще страшатся мести маньчжурских купцов, — нельзя!»

— Мы с Позем сказали им, что не боимся их угроз и что придем через некоторое время снова.

— Все равно, Дмитрий Иванович, оправдания этому нет! Мне придется теперь самому расхлебывать эту кашу! А если сейчас там иностранцы?

Орлов не ждал, что будет такая буря.

«Неприятность за неприятностью, — думал капитан. — «Шелихов» погиб, будет скандал, что я взял его самовольно, грузы в воде, пост на Амуре не поставлен. «Охотск» погиб — два корабля сразу. Англичане войдут в реку, пока мы с нашими кораблями на песке сидим, люди измучены…»

Невельской рассердился на Орлова, но не стал его ругать. Надо было прежде всего снять судно с мели.

— Мы так загрузили судно, что никогда не снимемся! — чуть не кричал Шарипов. — Губим судно…

— Я строил «Байкал» и знаю, что он выдержит, — молвил Невельской успокаивающе.

Вскоре подошла целая флотилия гиляцких лодок.

— Здорово, капитан! — чисто выкрикивали русские слова гиляки.

— Они не разграбят грузы на берегу? — спросил Шарипов.

— Что вы! — обиженно отозвался Орлов.

Разгрузка «Байкала» началась, но вскоре подул ветер и судно стало бить волнами о косу. Гиляцкие лодки ушли. Стемнело.

Ночью «Байкал» получал такие толчки, что Екатерина Ивановна приходила в ужас.

— Я знаю его сруб, он выдержит! — успокаивал ее муж. — Не беспокойся. Его строил датский мастер Якобсон. Начнется прилив, и мы сойдем.

А «Байкал» скрипел, и стонал, и тяжко ударялся о мель так, что все сотрясалось.

— Орлов струсил и отступил перед гиляками, не поставил пост на Куэгде. Увидел, что собралась огромная толпа! У него было оружие, он мог настоять… Нашего заселения на устье Амура не существует!

Невельской рвал и метал.

— Как же они посмели запретить ему рубить лес и строиться? Где у него ум был? Теперь я сам туда отправлюсь, только бы разгрузить «Шелихова»… Проклятая Компания! «Шелихов» — очень старое судно, которое давно не следовало пускать в плавание. Грузы надо спасать непременно! Но как только руки у меня будут развязаны, я иду на устье…

Ночью «Байкал» сошел с мели.

— Не отошло ни единой доски! — с гордостью говорил капитан утром своим офицерам.

Мацкевич, Орлов и часть людей остались разгружать «Шелихов», а «Байкал» пошел к Петровскому.

На берегу стали видны два домика и палатки. Судно вошло в залив Счастья.

Екатерина Ивановна с мужем и Дуняшей съехала на берег. С ними же высадились Бошняк, штурман Воронин, Березин и однофамилец Дмитрия Ивановича, доктор Орлов.

Подошел баркас с женщинами и детьми. Матросы — отцы и мужья, прожившие на косе год, встречали своих, прибывших из Охотска.

Матросские жены, не стесняясь близости капитана, выговаривали мужьям за то, что пришлось ехать в такую даль и что потеряли все, чуть сами не погибли. Вместо радости тут были брань и слезы.

— На нашу погибель мы сюда приехали! — раздавался плачущий голос одной из молодых женщин. — И корабль потопили!

Невельской все слыхал. Упреки относились к нему больше, чем к мужьям этих женщин. «Они по-своему нравы!» — думал он.

Екатерину Ивановну привели в маленькую избу. Она только что была построена из сырого леса. На полу — стружка. В избе — грубая кровать из чисто выструганных досок и стол. Никто не ждал, что капитан привезет молодую жену.

Рядом стоял такой же домик, в котором прожили зиму Орловы. Радостная и любезная Харитина Михайловна предложила Невельским половину своего обжитого помещения.

Но Катя желала устраиваться у себя. «Чем обставить эту избу?» — думала она.

Орлова взялась помочь ей, уступила часть сделанной здесь мебели.

А вокруг пески, и дальше в обе стороны — море. Печальный вид природы угнетал. Катя утешала себя, что так всегда бывает. В детстве так случалось: приедешь на новое место, а там все не так, как представлялось, все огорчает… Ей казалось, что даже на море, в каюте, было гораздо лучше.

Погибла не только мебель, погибли все ее представления о том, что жить можно, как в романах. Она ехала сюда полная сил и надежд, а пока — непрерывные болезни, кораблекрушение, гибель всего имущества и, наконец, эта пустая изба.

Катя вспомнила сестру, тетю, их уютный дом, гостиную, в которой сидели каждый вечер с тетей, вспомнила дядю, как он провожал… Не в силах сдержаться, она залилась слезами.

Матросы внесли столик, появились табуретки. Катя разложила свои оставшиеся вещицы. Безделушки и драгоценности казались ей союзниками в борьбе с пустыней.

«Вас стало меньше, мои милые», — думала она.

В этот день все работали допоздна, разгружая «Байкал». Коса стала походить на военный лагерь. Появились новые палатки. Дымы повалили от костров. Ружья стояли в козлах.

Невельской потребовал к себе Березина.

— Пойдете, Алексей Петрович, со мной на Амур…

Березин этого только и ждал. Он почувствовал, что Невельской как бы назначает его на офицерскую должность.

Решено было снарядить на Амур целую экспедицию с пушками. Невельской назначил туда двадцать пять казаков и решил немедленно, как только закончат все с «Шелиховым», сам идти туда.

— Я покажу им, этим негодяям! — говорил он вечером жене.

Он не замечал, какова изба и что за обстановка. Он видел далекую цель и близкую — «Шелихова». И устье, и врагов в Петербурге, которые — он понимал, — как и вся Компания и ее питомцы, и там и тут начнут играть на гибели судна, — мол, взял, разбил…

Вечером вокруг было очень красиво — огни на рейде, огни на косе.

На другой день приехал Орлов. Разгрузка «Шелихова», по его словам, шла полным ходом. На шлюпке доставили некоторые вещи из каюты Невельских. Они мокры, но целы.

После полудня в море было замечено судно. Его белоснежные паруса быстро приближались.

Все офицеры экспедиции собрались на гребне косы около мачты с флагом.

— Не пират ли, Геннадий Иванович? — высказал предположение Березин.

— Андреевский флаг виден! — воскликнул смотревший в трубу Бошняк.

— Господа, это «Оливуца»! — сказал Невельской, снял фуражку и перекрестился.

Подходил первый крейсер, явившийся в Тихий океан, первое настоящее военное судно, присланное с целью защиты русских владений от посягательств иностранцев. Оно явилось в результате бесконечных представлений и ходатайств всех русских моряков, бывавших в этих краях.

«Оливуца» шла гордо. Ветер туго натягивал ее паруса и полоскал андреевский флаг. Давно уже не видал Невельской такого стройного судна. После посудин охотской флотилии отрадно было смотреть на него.

— Подходит «Оливуца»! — радостно обратился Невельской к жене, подошедшей вместе с Харитиной Михайловной.

Катя знала, что должен прийти корабль из Кронштадта, что это первый русский крейсер в этих водах, которого так ждал ее муж. Она знала, что на «Оливуце» сто матросов и двадцать офицеров.

— Я оставлю теперь Петровское под защитой пушек «Оливуцы»! — мечтал вслух капитан. — А сам немедленно поеду на Куэгду. Я восстановлю Николаевский пост!

Большое стройное судно вскоре бросило якорь на рейде, не входя в залив. От него отделилась шлюпка.

— С благополучным прибытием, Иван Николаевич! Да благословит вас бог, вы вовремя прибыли! — сказал капитан, встречая гостей.

— Что-нибудь случилось, Геннадий Иванович? — спросил командир «Оливуцы» Сущев, рослый и стройный красавец лет тридцати пяти.

— Второе мое судно, компанейский «Шелихов», лежит отсюда в десяти милях на мели. «Байкал» просидел сутки на мели там же, только вчера стянулись и пришли сюда.

— Я готов немедленно оказать вам помощь всеми моими средствами! — сказал Сущев. — Все мои люди и шлюпки в вашем распоряжении.

Невельской представил Сущева Кате и всем членам экспедиции и повел его в свой бревенчатый домик.

Глава тридцать седьмая
ОСЕННИЙ ШТОРМ

…Стояли прекрасные, тихие, солнечные дни. «Байкал» на рейде, охраняет пост. Часть людей ушла на Удд разгружать «Шелихов». Оставшиеся в Петровском рубили лес и строили. Весь день стучат топоры и поет пила.

«Оливуца» крейсирует в море, она то в Петровском, то подходит к Удду, где Орлов, Мацкевич и мичман Чихачев с крейсера заканчивают с людьми работы.

Орлов еще раз приезжал с Удда домой, сказал жене, что уже снимают корпус погибшего «Шелихова».

Матросы с «Оливуцы» помогли закончить работы. Как и предполагал Невельской, погибли мука и сахар. Все остальное свезли на Удд, а оттуда на лодках и шлюпках доставляли теперь в Петровское.

«Шелихов» был осмотрен комиссией из офицеров во главе с Сущевым. Выяснилось, что без всякого удара о риф отошли доски, что корпус судна совершенно сгнил. Чудом держался этот корабль до сих пор на воде. Он был продан американцами помощнику главного управителя в колониях — Розенбергу.

— А что было бы, если бы я не взял это судно, а пошло бы оно через океан в Ситху? — говорил Невельской. — Это счастье, что все так обошлось!

— А деньги, видно, немалые пристали к чьим-то рукам, когда покупали эту подкрашенную гниль! — заметил Сущев.

…Екатерина Ивановна вместе с Орловой взяла на себя заботу об офицерском столе. Три раза в день садились все вместе единой семьей: муж, она, Харитина Михайловна с Орловым, Чудинов, Бошняк, доктор, топограф, Березин.

Когда с места кораблекрушения вернулась «Оливуца», ее офицеры бывали на берегу.

Здесь обилие рыбы. Матросы не ловят ее — некогда, работы много.

— Эх, рыбы тут — ужасть! — только удивляются они.

— Расейские рыбы не видали, имя рыба в диковинку! — поражались казаки.

Гиляки приносили на пост великолепную рыбу. Катя, Харитина Михайловна и Авдотья с поварами готовили обеды.

Катя думала: она в среде офицеров, матросов, казаков, охотников, людей сильных, грубых. Но все они не так страшны, как рассказывал муж, очень любезны, все рады ей. «Что бы сказали мои милые подружки, если бы увидели меня в роли повара?» — задорно думала она.

Вокруг — военный лагерь, пушки, корабли. Тут идут очень тяжелые работы, правда, нравы грубые, ей уж приходилось видеть некоторые наказания.

…Теперь все стихло. Муж уехал, взяв с собой Бошняка, топографа, доктора, Березина, двадцать пять матросов и казаков и две пушки. «Оливуца» крейсирует в море. Она уходит далеко, ее паруса исчезают за горизонтом.

Иван Николаевич Сущев, как говорил муж, удалой моряк, и у него лихая команда. Он не удержится, чтобы не заявить о себе, если увидит чужой флаг.

Но крейсер исчезает ненадолго. Близость его все время чувствуется. Сущев не упускает из виду Петровский пост. Часть его команды помогает экспедиции, матросы с «Оливуцы» рубят лес, возят грузы.

Петровское опустело для Кати. Пески, зелень стелющихся кедров на вершине косы, море, тишина… Теперь она может подумать обо всем, что произошло, о муже, о себе…

Пока тут были офицеры, в ее жизни было что-то общее с прошлым — те же разговоры, полуфранцузская речь, обеды, хоть и в палатке, то же внимание окружающих.

А теперь она одна в своей избе, наедине со своими впечатлениями. Скучая о муже, она невольно стремилась занять ум, привыкший к деятельности и впечатлениям. Она начинала пристальней вглядываться в новый мир, что окружал ее. Ее занимали гиляки, привозившие рыбу, их дети и жены, и сама рыба, необыкновенно вкусная.

И какой только рыбы тут не было! Она никогда в жизни не видала ничего подобного. Плоская, пятнистая, цвета илистого дна, крупная, а есть рыба вся из серебра самого роскошного, с мясом цвета говядины, с чудной красной икрой.

Она давала гиляцким ребятишкам хлеб и сласти. Один раз видела, как гиляки убили нерпу и тут же съели ее на берегу.

В каждой здешней мелочи она видела «его». Это был его мир: и корабли, и рыба, и гиляки. Эта жизнь была сурова, как и его жизнь, но прекрасна, как и он.

Екатерину Ивановну занимала окружающая природа она находила свою прелесть в ней и в солнечные и в суровые и хмурые ветреные дни, любовалась ею. Да, все это был его мир! Ее занимали виды моря, здешняя растительность, охота и лов рыбы гиляками, жизнь матросов с семьями.

Она уже привыкла к своему бревенчатому жилищу. После ласк и ночей, проведенных здесь с мужем, этот дом стал родным для нее.

Харитина Михайловна жаловалась ей, как тяжело было зимой, жены матросов кляли здешнюю жизнь.

«Но я не смею, — уговаривала себя Катя, — смотреть на эти сырые бревна так же, как они… Я должна сознавать цель».

Мох торчал прядями между голых и, как ей казалось, грубо отесанных, сырых и даже холодных бревен. Немало труда стоило прибрать свое жилище. На счастье, нашлись почти все погибшие было вещи: ковры, обувь, белье, платья — все скомканное, мокрое.

Все пришлось сушить, гладить, работы много. Женщины помогли ей привести все в порядок.

— Что же вы, барыня, неужели в такой сырой избе жить? — говорила в первые дни Дуняша. — Да неужто для капитана не могли получше построить? Вот уж не барские хоромы…

— Ковры, безделушки закроют весь этот ужас.

Но втайне ей уже все казалось очень оригинальным и забавным. Она никогда не жила в подобном помещении.

— Надо все высушить досуха, — говорила Орлова.

— Дрова сырые… — отвечала Дуня.

И Катя узнавала много нового и полезного. Она училась жить в этих условиях.

Авдотья набрала сухого леса в кедровнике и добавила поленья лиственницы. Печь калили докрасна. В углах на листы железа накладывали груды углей.

Иногда Катя вспоминала переход по морю, бурю, потом страшные часы и еще более страшные минуты на «Шелихове» и чувствовала, что славно пережила все испытания, гордая улыбка на миг появлялась на ее лице. Она радовалась, что в ней явились тогда душевные силы, давшие ей твердость.

А за распахнутой дверью — грохот моря, ветер, пески, видны холодные пейзажи, низкие горы и горы высокие.

«Этот ветер носит по желтым волнам мою мебель! Мечта развеяна в прах и при первом соприкосновении с действительностью. Но бог с ней, с мебелью… Лишь бы эти волны не поглотили моего мужа!» Ей стыдно было думать о мебели, когда муж в военной экспедиции и, быть может, там будет схватка.

Она вспомнила, как он приходил сюда, домой, в последние дни перед отъездом, всегда в сопровождении офицеров или матросов, с жаром разговаривал о делах. Почти всегда с ним был Бошняк, застенчивый и почтительно кланявшийся ей.

Офицеры в тысячный раз ругали американцев, продавших дырявое судно, и Компанию и еще обсуждали, где, из чего и что строить. Много толковали об экспедиции на Амур, о гиляках. С Невельским все спорили не стесняясь, дело иногда доходило чуть не до ссор. Составлялись акты, бумаги. Мужчины были очень озабочены и как бы совершенно поглощены делом. Всех беспокоило устье реки и гибель судна, для них не существовало, казалось ей, ни песков, ни бурных вод, ни тоскливых пейзажей, ни мокрой земли, ни смертельных опасностей. Все эти люди в любых условиях могли спать, пить и есть что попало. Для них была лишь цель, для этих острых, всеизучающих умов! Ради нее они старались, и муж задавал тут тон. Зато в какой восторг приходили они от обедов за общим столом в большой палатке, там, где ветер заполаскивал парусину, где так мило, чисто, уютно и прохладно, а на большой белой скатерти расставлены кушанья из свежей рыбы и где подается прекрасная уха.

Однажды муж привел с собой высокого темноусого мичмана, юного, стройного, с бакенбардами, с необычайно густыми волосами.

— Николай Матвеевич Чихачев[138] переходит к нам в экспедицию с «Оливуцы»! — представил муж офицера.

Она уже слышала это имя. Чихачев — один из офицеров, работавших с командой по спасению «Шелихова»; он родственник известнейших ученых братьев Чихачевых, у них вся семья — исследователи.

Мичман картинно вытянулся, щелкнул каблуками и поцеловал розовую от морской воды, холодную руку хозяйки.

— Меня должны благодарить, Екатерина Ивановна, что я отдал Геннадию Ивановичу одного из самых отважных моих офицеров, — говорил Сущев, — прошу любить и жаловать нашего Николая Матвеевича. Уступаю его с болью…

— Государь дал мне право брать офицеров с любого корабля в мою экспедицию, — полушутя оказал Невельской капитану «Оливуцы».

Катя замечала, что он даже шуток не терпит, когда речь идет об амурских устьях.

Матрос дядя Яков, из штрафных, привезенный сюда из Охотска, по сути дела сосланный сюда, пилил дрова с товарищем и приостановился. Давно уж не видал он господ. Зиму жили здесь с Орловым, но тот сам как мужик.

Когда офицеры ушли в палатку, Катя услыхала, как дядя Яков передразнивал:

— Эх, господа! Щелк так да щелк этак! Да к ручке! А поживете в Петровском, пооботретесь. Вот что-то дальше…

«Что это? — подумала она. — Ропот? Сомнения?» Чихачев говорил за столом, что желает стать участником экспедиции. Сущев соглашался, что осуществляются великие и славные замыслы.

Один лишь Невельской был тревожен. Катя знала это по его лицу, по его взору. Сущеву со стороны приятно было видеть величие его дел, а муж, кажется, уж никакого величия не чувствовал. С прибытием в Петровское он был ввергнут в пучину забот и волнений. Офицеры советовали ему не особенно доверять гилякам, говорили, что это дикари и трусы.

— Неужели они могли изменить?

— О! Я покажу этим изменникам! — сжимая кулаки, говорил он вечером, оставшись с женой. — Орлов не посмел рубить лес! А я так на него надеялся!

— Успокойся, мой друг! Не брани несчастных гиляков. Они ведь не виноваты… Послушай, вот здесь я хочу постелить ковер, а вот здесь… Дядя Яков обещал сделать мне еще один столик…

— Я не допускаю мысли, что гиляки окажут сколько-нибудь серьезное сопротивление…

Она любила его пылкость, это вдохновение, что отличало его от всех.

— Но если ты опасаешься маньчжуров, зачем же обижать гиляков? Они добрый народ, как мне кажется.

Утром он вскочил, быстро собрался, полный забот, мыслей, он уже несся своим умом, как на крыльях, куда-то вперед, готовый рушить препятствия.

Загремела команда. Забегали матросы и офицеры.

— Дай мне слово не обижать зря гиляков… Вспомни мою просьбу, когда будешь далеко, — говорила она.

Ей искренне жаль было этот кроткий народ. Но ей жаль было и мужа, он вспыльчив. А он должен быть гуманен. Она понимала, что значит человеколюбие, великодушие и благородство. Ей было бы стыдно, если бы муж ее совершил насилье, был несправедлив. Он сам многое внушил ей. На деле, правда, многое оказалось не так…

В девять часов утра экспедиция с пушками на баркасах готова была к плаванию.

— Простимся… — сказал он ей по-французски и трижды по-русски поцеловал ее.

— Как рано ты меня покидаешь! — шептали ее ослабевшие губы.

Но уж раздалась команда, и Невельской, как бы слушаясь своего боцмана, направился к шлюпке.

Блестела медь пушек. Сверкали штыки десанта. Рослые матросы в тяжелых сапогах сталкивали шлюпки на тихую воду залива, прыгали через борта, поднимали паруса. И вскоре суденышки пошли быстро, с разлету разбивая в брызги гребни волн, шедших, как ей казалось, где-то посередине залива.

«Наша первая разлука!» — думала Катя, провожая взором два паруса. Она почувствовала себя солдаткой, ей было горько, что он уехал, что он подвергается опасности.

— Не горюй, барыня, не плачь… — всхлипывая, приговаривала широколицая бледная Матрена — жена казака Парфентьева с черноглазым ребенком на руках.

Она тоже проводила своего мужа.

— Теперь опять поди на все лето, — сказала, подходя, Алена Калашникова, женщина с крепким свежим лицом и крепкими голыми икрами.

— Нет, они скоро должны быть обратно, — ответила Катя.

— Так всегда говорят! Море ведь! Разве скажешь, когда вернешься? Вот посмотришь, не скоро будут.

Матросские жены обступили ее. Ей и самой хотелось побыть с ними. Геннадий уехал с их мужьями, и она была как равная с ними, такая же матросская жена, пережившая с ними уже не первое горе.

Они при капитане не смели говорить с ней так свободно. Сейчас общая забота свела их, и они как бы считали ее своей и полагали вправе досыта, всласть наговориться с капитаншей. Их давно уж занимала она, с тех пор как велела баб сгружать с корабля, а сама чуть не пошла на дно.

— Тоненькая, хрупкая, нежная, а, видать, с норовом, — говорила Матрена своим подругам.

И вот теперь, когда высушили и убрали избу и Катя ждала мужа, хотя до его возвращения далеко, она с матросскими женами ходила по ягоду в стланцы. Ей все эти дни не хотелось оставаться одной в обстановке, напоминающей разлуку, влекло к людям. Не хотелось брать в руки оставшихся несколько книг.

Бабы ходили собирать хворост и здешнюю ягоду сиксу, и она приносила вязанки сучьев на растопку и корзины вкусной холодной ягоды.

Кедровый стланик местами лежит на песке, его густые колючие ветви стелются. Это лежачий лес с толстыми стволами, которые ползут по земле. Но чем дальше, тем смелей и выше подымаются эти странные маленькие кедры, они рискуют привстать кое-где уже как настоящие деревья, даже выше человеческого роста, их плоские кроны сливаются в одну сплошную низкую зеленую крышу, весь стланик как огромная груда хвои, как сплошной стог или копна, покрывшая площадь в двести сажен шириной и на много верст длиной по всей косе, очень густой от земли до вершины. Этот слой хвои — плотная груда ветвей, как на тысячах подпорок, стоит на коротких, немного корявых стволах. Но кое-где — тропы, местами стланик вырублен гиляками, есть и полянки. Там, где в осенний шторм вода пробила косу и все с нее снесла, а также на вырубках и прогалинах, среди молодого леса и в мелком стланике, где хвоя ниже, можно добраться рукой до сиксы.

Бабы кляли свою жизнь, здешнее место, но, как видно, быстро освоились; они гораздо скорей Кати замечали все вокруг, знали, что тут есть хорошее, чего надо бояться. И она, воспитанная и образованная, чувствовала себя с ними как дитя среди взрослых и лишь удивлялась уму и наблюдательности простых женщин.

— Пойдем, пойдем, продеремся через стланцы-то, матушка Катерина Ивановна, ягоды сиксы наберем к чайку тебе… Пироги из нее можешь испечь, — говорила теща Парфентьева, жившая когда-то на Аляске.

С гребня косы открылся вид на море, а в другую сторону — на залив.

Женщины ломали иссохшие стволы ползучего кедра. Вечером они разожгут костры, а Катя выйдет из домика и долго будет любоваться фантастическим зрелищем, как в темноте пылают огни и какими удивительными кажутся сидящие вокруг них люди.

Катя тоже училась ломать сухое дерево. Разгибаясь, она смотрела на залив. Туда ушли шлюпки, в ту сторону.

Мыс за мысом, как синие кулисы в театре, уходили вдаль. Тысячные стаи куликов с писком носились над желтыми лайдами, выступившими в отлив из мелкого залива.

Сейчас был ход красной рыбы, она во множестве двигалась по заливу, вода рябила у берега, то и дело рыбины скакали, особенно заметен их ход сейчас, в отлив. Попадет гнилое бревно, вынесенное из тайги речкой Иски, перегородит обмелевший канальчик между сизо-зеленых лайд, рыбины собьются у такой заставы, прыгают, силиться перескочить и в конце концов перескакивают через огромную гнилушку. Их блестящие серебряные тела сверкают так ярко на солнце, словно зеркала.

А с другой стороны косы в море кит пускает струю. Стая за стаей белухи идут мимо косы; словно играя в чехарду, они наперебой показывают свои белые, жирные и глянцевитые спины; звери идут к косе, ко входу в залив и в самый залив следом за рыбой, хватают ее под водой белыми, похожими на редкие деревянные гвозди зубами. Гиляки охотятся, бьют белух, вытаскивают, кромсают их ножами.

Бабы гнулись; в кедровнике, на вершине косы, пестрели их сарафаны, и вместе с ними гнулась и ползла в низкой стелющейся чаще Катя.

— Эх, местечко! — говорила Матрена, замечая, что жена капитана присматривается ко всему вокруг, и толкуя это по-своему.

— Мужики тут — и мы тут! — философски замечала Алена. — Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

Бабы говорили про цингу, как она в здешних местах косит народ, что черемшой и ягодой можно от нее уберечься, что ягоду надо морозить, лучше всего клюкву запасти и черемшу солить. Об этом Катя слыхала прежде. Она многое знала о здешней жизни, еще не видя ее, по рассказам мужа, его товарищей, родных.

Бабы страшились цинги как неизбежного бедствия, говорили, что такие светлые денечки постоят недолго, не за горами осень, что тут скоро подует северяк, начнутся штормы, их беспокоило, не придется ли зимовать с детьми в шалашах, как не раз бывало с людьми в этих краях, успеют ли построить казарму, а ведь ее надо высушить, печи сложить, а погода ждать не будет. А половина людей пошла на Амур, работать некому.

Катя, еще недавно восхищавшаяся видом отправляемой экспедиции, прекрасно понимала, что отняты рабочие руки.

Катя думала, как заготовить на зиму противоцинготные средства, нужны бочки. Она с Дуняшей должна сама набрать клюквы осенью. Ведь работал же муж ее на веслах во время своего открытия. Она сама видела, как офицеры таскали грузы, качали воду во время кораблекрушения, делали всю черную работу наравне с матросами. Чем же она лучше их? Ей было стыдно, что она сидит без дела. Ее муж был очень прост с людьми, его заботило их питание, их семьи. Не раз приглашал он к себе простых людей, казаков или матросов, советовался с ними.

Здесь как бы были свои законы, и высший из них был в том, что все должны трудиться. Здесь Катя поняла, что люди действительно все равны. И ей хотелось быть со всеми ровней, а казалось, что, не умея трудиться, она ниже их.

Обратно шли берегом по гиляцкой деревне. Повсюду на вешалах сушилась рыба и нерпичье мясо. Собаки, привязанные к столбам, яростно лаяли.

У одной из юрт горел огонь под чугунным котлом. Женщина-гилячка с трубкой в руках схватила ребенка, выбежавшего на нетвердых ножках из юрты и подбиравшегося к пламени, и посадила его в сторону, вытерла ему нос.

Катя остановилась.

Гилячка улыбнулась ей. Никаких поклонов она не делала. Вид у нее свежий, здоровый, сама она проворная и, кажется, жизнерадостная. Щеки тугие, широкие, нос очень маленький, в ушах серебряные серьги.

Подошла патлатая старуха, тоже с трубкой, тоже с серьгами, но какими-то сложными, как бы в несколько этажей, стала гладить плечо Екатерины Ивановны, приговаривая ласково:

— Капитан! Капитан!

— Как же! Это жена капитана! Барыня наша, — заговорила Матрена.

Собралась целая толпа гилячек с детьми. Одни улыбались, другие смотрели испуганно и даже неприязненно.

Одна из девушек очень понравилась Екатерине Ивановне, и она, стараясь преодолеть страх и брезгливость, обняла ее. Старуха показала, что эта девушка ее. Катя знаками же пригласила старуху вместе с дочкой к себе в гости.

Девушке было лет пятнадцать. У нее густые мохнатые брови, серые глаза с изогнутыми прорезями и нежное, юное, тонкое лицо, маленький рот с сильно припухшими губами. Она все клонила голову то к одному плечу, то к другому так застенчиво, что казалось, поеживалась спросонья.

«Разве их нельзя обучить чистоте и опрятности? — подумала Катя, возвращаясь домой. — Гилячка с трубкой так тревожно бежала за ребенком, видно было, что боялась, не доберется ли он до огня». Это очень тронуло Катю. Она вообще очень любила видеть всякие проявления материнского чувства, любила маленьких детей. Ей бы хотелось одарить всех маленьких гиляков, сшить им, например, чистые рубашки. Ей захотелось еще раз встретить молодую девушку.

Все это был новый мир, который подарил ей муж. Она желала познать все в этом мире.

Ей хотелось вторгнуться в жизнь гиляков, разузнать все, она много слышала об этих людях. Она знала, что очень важное благодеяние — все так полагают — обращение их в христианство.

Жизнь гиляков, с их верованиями и странными обычаями многоженства и многомужества, о которых толком, впрочем, никто еще ничего не знал, занимала и тревожила Катю. Она содрогалась от мысли, что юная девушка, такая милая, та, что так ей понравилась сегодня, тоже будет несчастна и ей придется быть женой многих. Ей хотелось помочь этим людям.

Катя старалась заметить, что они варят в своих котлах, как они одеты. Когда она заходила в жилища, то находила, что там очень мило и оригинально. Все приспособлено к здешней жизни. Она уже знала, что жилища на косе — нечто вроде дач, а зимой гиляки живут в тайге на речке Иски. Все говорили, что гиляки грязны, но она заметила в них стремление к опрятности. Может, это лишь показалось, потому что она много понаслышалась об их грязи.

Жизнь гиляков была как интересная книга, которую хочется прочитать. А настоящих книг теперь у Кати мало, большая часть их размокла и погибла.

К полудню Катя возвратилась в свой дом. Она с радостью увидела свои вещи, напомнившие сестру и тетю с дядей. Дядя не хотел далее служить в Иркутске. У него были разногласия с Николаем Николаевичем. Он переводился во Владимир.

Катя опять возилась с вещами, перестилала ковры, прибивала их на чисто вымытые бревенчатые стены.

Пришла Харитина Михайловна, привела с собой рослого старого гиляка.

— Ищет вас, Екатерина Ивановна!

Гиляк держал в руке красное бархатное кресло, потемневшее и полинявшее, но совершенно целое.

Катя схватила это кресло и чуть не заплакала от радости, словно к ней приехал близкий старый друг. Кресло было грязное и сырое. Все цело, пружины все, кажется, исправны, можно сделать другой чехол, и будет стоять у стола мужа, пусть он, сидя в нем, занимается, решает свои великие планы!

Гиляк объяснил, что кресло это выкатило волнами на берег, а он выловил его, очистил от морской воды.

Кресло поставили сушить на ветер, на солнцепек.

Катя дала гиляку серебряный полтинник. Гиляк был не здешний, а с острова Удд. Он держал монету в руке, кажется не очень радуясь ей, и с любопытством смотрел, как матросы строят казарму, в которой им предстояло зимовать.

Вечером, когда Дуняша уснула, на Катю напали страхи. Судьба мужа тревожила ее. Уезжая, он дал два пистолета, научил стрелять. Катя не боялась за себя. Тут вокруг все было спокойно и гиляки так явно дружественны…

Слышались шаги, перекличка часовых.

Катя чувствовала, что она как будто в военном форте, вокруг опасности. Это лагерь почти как на войне.

А утром опять вид песков, грохот моря…

И нет мужа, нет ее лучшего и прекрасного друга, ради которого она сюда приехала. Жив ли он, здоров ли? Она помнила, как у Удда желтели мутные волны и как внезапно пошел ко дну корабль. Мало ли какие случайности могут быть!

Катя опять встречалась с матросскими женами, узнавала невольно, какие у них мужья, погружалась в их интересы, словно это были светские дамы.

Но вот с поста замечено, что через залив идут гиляцкие лодки от Иски и в них люди в форме. Вскоре Катя сама в трубу увидела милое лицо.

Невельской вышел на берег. Она обнимала его, радуясь, рассказывая, что тут было, как она вместе со всем населением поста выбежала на аврал и тянула баркас под пение «Дубинушки», когда его выбросило на морской стороне. Она начала сыпать морскими терминами, сказала, что перезнакомилась с гилячками, приготовила ему кресло…

— А у меня, слава богу, все благополучно! Николаевский пост восстановлен. Всех людей, Бошняка и Березина я оставил там и велел любому, кто сунется, показать наши права.

Он вернулся в воинственном настроении.

— Ты не обидел гиляков?

— Я помнил твою просьбу, мой ангел! Ни один волос не упал с головы ни у одного из гиляков!

Муж сказал, что ему очень помогли Позь и Чумбока, а также Питкен, да и все гиляки были за него. Их подстрекали против русских. Один из маньчжурских торгашей живет в пятидесяти верстах от Мео.

— Имя его известно. Я судил его в числе многих других в прошлом году на Тыре. С ним заодно и другие купцы. Но Бошняк остался там, он будет следить. Гиляки нам преданы, и мы вырвем население из-под влияния купцов. Бошняк и Березин будут строить пост, казарму, обнесут все засекой, будут поставлены пушки.

Невельской начал рассказывать про тысячу дел, которые он должен сделать для Николаевского поста.

На другой день с утра Авдотья, матрос-повар и Евлампий, ездивший с капитаном на Амур, занялись хозяйством. Загорелся костер, затопилась печь. Дым потек в белое небо.

Гиляк принес две рыбины, серебром сверкавшие на солнце. Они были велики. Держа одну рыбину за жабры, гиляк поднял руки — ее хвост лежал на песке.

«Оливуца» стояла в гавани. Она вошла, чтобы налиться пресной водой перед отправлением в далекое плавание. Ее офицеров ждали на берег.

Катя все утро писала. Теперь, когда муж дома, а «Оливуца» уходила и рвались на целый год все связи с миром, ей хотелось писать и писать, рассказать все о своей жизни, о своих чувствах, о своем муже.

Невельской написал матери, а также приготовил деловые письма и рапорты. Их тоже пришлось просмотреть Кате. Она заметила, что в деловой переписке он употребляет какие-то странные выражения, а иногда делает ошибки, и все это при его аристократизме. Особенно часто и совсем некстати он ставил тире, часто заменяя им все другие знаки, но она знала — он торопится, всегда раздражен, когда пишет. К обеду все письма и бумаги были готовы.

В двенадцать часов офицеры «Оливуцы» съехали на берег к обеду.


В тот же день, под вечер, мичман Чихачев прощался с товарищами на «Оливуце».

— Невельской совершенно прав, — говорил он, сидя в кают-компании среди офицеров. — Амур сам по себе, но надо быстро занять гавани на юге, там, где навигация почти круглый год!

— Это прожектерство! — ответил ему старший лейтенант Лихачев, круглолицый, плотный, плечистый, большого роста. — Амур еще не наш, на Уссури Невельской никогда не был, а рассуждает об этой реке так, словно он ее знает…

Чихачев чувствовал, что Невельской прав, что планы его идут очень далеко. Он очень воодушевлен был всем, что слышал и что видел на косе. На прощание он не хотел спорить с друзьями.

— Время покажет, господа! Я решил и остаюсь тут! Не забывайте меня!

— Что ты, Коля! Как можно!

— Молодая прекрасная женщина готова перенести здесь зимовку, — говорил Чихачев. — А что же мы!

— Ах, Коля! Ты безумец! — продолжал старший лейтенант. — Ты лихой моряк, а превратишься в какого-то сухопутного бродягу. Вместо экзотических портов юга будешь сидеть во льдах со вшивыми гиляками… У нас будет зимовка на Маниле или в Китае, на Бонин Сима. А ты наслушался Невельского… Ведь все, что он говорит, писано вилами на воде…

Пришел лейтенант Шлиппенбах.

— Так ты сегодня покидаешь «Оливуцу»?

— Он, господа, влюбился в Екатерину Ивановну и сегодня съезжает с судна!

Эта шутка не понравилась Чихачеву, и он так взглянул на Лихачева, что все приумолкли.

— Прости, если тебя обидел, — сказал Лихачев.

На Чихачева произвела огромное впечатление мысль Невельского о порте на юге. Чем больше он думал об этом, тем сильнее ему хотелось видеть южное побережье. У него мелькнула мысль, что ему самому, быть может, суждено открыть тот порт на восточном побережье у корейской границы, о котором говорил Невельской. Что это будет для России! Мысль эта крепко засела в его голове. Но он лучше дал бы себя разрезать на куски, чем признался бы в этом кому бы то ни было. Он чувствовал в себе не силу, а силищу, которой сам не раз удивлялся и которую ему до сих пор некуда было девать.

В кают-компанию вошел всеобщий любимец, капитан Сущев. Иван Николаевич полагал, что Чихачеву полезней послужить в экспедиции, чем на судне. Самому лучшему из своих офицеров он желал трудной и самостоятельной деятельности. Иван Николаевич надеялся, что мичман не посрамит славной своей фамилии и со временем будет из всех Чихачевых, быть может, самой заметной фигурой.

«С Невельским только и служить такой молодежи. Он даст им школу!» У Ивана Николаевича было такое чувство, как будто все, что он делал для Невельского и для экспедиции, — делал для себя. Все ему нравилось: и Петровское, и перспективы зимовки, и исследования…

Чихачев — быстрый и веселый, отличный песенник, человек редкой физической силы и здоровья — обычно шутя переносил любые тяготы, еле терпимые другими.

— В такой экспедиции вы будете иметь дело с сухопутными и с морскими путешествиями. Морозы, снег, вьюга, что-то вроде путешествий Франклина, Врангеля… Это как раз для вас! — сказал капитан, сидя за полированным столом с красной вазой-пепельницей и держа в руке сигару. Вокруг тесным кругом сидели все офицеры судна.

Подали шампанское. Обступив Николая Матвеевича с бокалами, все выпили за его здоровье.

Шлюпка готова была свезти его на берег. Вестовой с вещами ждал. Товарищи, обступив Чихачева у трапа, пожелали ему успеха.

— Ошибаемся мы в Невельском или нет, но дело его благородное, — говорил мичман Шлиппенбах. — Тебе предстоит тяжелый подвиг.

Все жали Чихачеву руку, целовали его. Капитан проводил его до трапа.

— Ну, дорогой Николай Матвеевич, в добрый час…

Матросы подходили прощаться.

Это прощание и признание правоты его действий глубоко трогало юного офицера, и, чтобы не расплакаться, Чихачев желал скорей расстаться с друзьями.

Вскоре шлюпка пошла.

С «Оливуцы» махали Чихачеву, пока сумрак не скрыл уходящую по волнам шлюпку.

— Почему капитан так легко отпустил его? — говорили между собой офицеры, войдя в кают-компанию, где было тепло, светло, чисто, пахло дымом дорогих сигар.

Лейтенант Лихачев с особенным удовольствием ощущал, что тут, на корабле, все же есть комфорт, особенно когда видишь шлюпку, на которой товарищ ушел в неизвестную даль.

— А еще через пару месяцев и мы с «Оливуцей» в Маниле, а может быть, в Индии… Тепло, комфорт, женщины…

Весь вечер на «Оливуце» говорили о Чихачеве, об экспедиции и о Невельских.

— Да, они герои! — соглашался Лихачев.

Ему в глубине души тоже хотелось бы совершить что-то значительное, но… Если бы по приказу — иное дело, тогда пошел бы. А самому так рисковать — не стоило. Не выдержишь — осрамишься. Да и зачем? И все же гораздо милей попасть в колонии иностранцев, там очень недурно можно пожуировать!

Сытое, чуть лоснящееся лицо рослого молодого лейтенанта оживает при этой мысли. Он немного грузноват, почти как Сущев, это придает, черт возьми, солидности!

— Да! Я завидую! — говорил один из самых юных офицеров. — Только теперь, когда Николай Матвеевич отправился туда, когда Иван Николаевич согласился, я понял все значение…

Значение экспедиции для всех было очевидным…

А Шлиппенбах, так одобрявший Колю Чихачева и державший его сторону, думал сейчас, что значение экспедиции велико, но стоит ли идти добровольно на каторгу. Разве нельзя по-человечески экспедиции снаряжать, как Коцебу[139], как Крузенштерн, Литке, Врангель. Там все было обставлено как следует и был план занятий и действий. А Невельской затеял какое-то безумие, и ничего у него нет. Что будет, если он заморит и себя и всех…


Чихачев с вестовым шел по пустынной косе к огонькам поста. Ему жаль было товарищей и жаль Сущева, матросов и «Оливуцу». В последний миг он почувствовал, как глубоко они любили его и как все признали, что он идет на благородное дело.

— С кем теперь песни петь будем? — сказал ему один из матросов.

«Как тяжело, как тяжело!» — думал он.

Матрос поставил вещи у дома Невельских. Офицер открыл дверь и вошел в дом.

— Николай Матвеевич? — схватил его за руки Невельской, вскакивая из-за стола.

В голосе капитана была тревога. Чуткий человек, он уловил сегодня нотки недоверия к себе и своим планам у некоторых офицеров «Оливуцы», когда они были тут на обеде.

— Я с вами, Геннадий Иванович!

— Так благослови вас бог! — сказал капитан. — Понесем крест вместе. Не отчаивайтесь, что покинули судно. Наша Петровская коса и вся наша экспедиция — это тоже судно среди бушующего океана. Я так и смотрю на свою экспедицию!

«Оливуца» ушла. Теперь в море — ни паруса.

Гиляки убрались в свои зимние жилища и пугали русских, что скоро водой смоет весь пост.

Море бушевало целыми неделями. Вид его темен и ужасен, оно кажется бешеным.

Дома за обедом, даже в постели, — мысли у мужа о заготовках леса, постройках, исследованиях… И он обо всем так вдохновенно рассказывает, что невольно заслушиваешься, словно это интересный роман. Иногда у него такой вид, будто он решает в уме математические задачи.

— Цель экспедиции — изучение края, — вдруг говорит он утром Чихачеву, — а каковы силы? Распространение влияния, а где люди? — Надо узнать все, а наши средства… ничтожны! Николай Матвеевич! Все зависит от нас с вами. Будем производить исследования зимой. Не ждать же лета!

В ночь море загрохотало с особенной яростью. Утром Катя проснулась, услыша плеск воды. Мужа не было дома. Удары волн слышались явственно. На миг ей показалось, что она опять на судне.

Она оделась и вышла.

Огромные волны шли со стороны моря на косу; слышен был грохот, удары в стену из песка, и каждый раз облако брызг и водяной пыли, как над палубой штормующего судна, неслось над всем постом с его рядами палаток, еще не достроенной казармой и домиками офицеров, складом, пекарней, колодцем и сараем для единственной коровы… Через некоторое время из стланика, просочившись сквозь зеленую нежную и плотную хвою, неслась белая пена, а за ней вал задержанной там воды. Ветер с бешеной силой заполаскивал флаг на мачте.

На посту все было спокойно. Невельской как ни в чем не бывало шагал вдали в своих сапогах. Новый удар рушился на косу и на стланик, и, перехлестнув через лес, волна неслась вместе с вывернутыми из песка корявыми деревьями.

Невельской пришел, уверяя, что опасности нет, волны приходят обессиленные.

Катя, как и каждый день, с утра пошла работать с женами матросов в сарай. Мужчины на постройке, они должны скорей заканчивать избы. Женщины укладывали товары. А вечером, как на корабле среди бушующего моря, Екатерина Ивановна читала.

Дрова замокли. Печь грелась плохо. Ветер бил сквозь ставни. Не было пресной воды, даже в колодце она стала солоноватой. Катя куталась…

А книги были все про одно и то же — истории скупцов, или проданных за богатство девушек, или девушек погибших, не узнавших любви или обманутых в своих надеждах, встретивших людей ничтожных, а любивших их, как героев.

Разные по стилю — романтические, сентиментальные или реалистические, на французском, английском или русском языках, эти романы, оставшиеся после кораблекрушения, говорили все об одном — люди жалки, лживы и ничтожны, все светлое гибнет, всюду несчастья, смерть и надругательство над светлыми мечтами.

Она часто думала, правда ли это? Такова ли жизнь? Разве нет иной жизни? Разве нельзя жить честней? Муж ее, не зная устали, трудился. Сама она, в сапогах и мужских брюках, работала целый день, как простая работница.

А море грохочет, идет зима, все живое улетает и прячется. Но она в заботах рядом со своим героем.

Волны Охотского моря не позволяют огорчаться и разочаровываться. В море сплошной грохот, опять волны добегают до чащи колючего стланика, в воздухе подымаются тучи водяной пыли, и на избе Невельских бешено полощется флаг.


1958.


Задорнов Н. П.

З-15 Капитан Невельской. Роман. М., Воениздат, 1974., 741 стр.

Художник И. Д. АРХИПОВ.

Примечания Л. Полосина.

Загрузка...