Однажды ночью, когда горел костер и звезды склонились над ним так близко, что казались живыми, отец спросил сына:
— Ты бабушку не забыл?
— Что ты, папа! Конечно, нет…
— Конечно-то, конечно, а давно не бывал у нее. А заказывали…
— Из-за Заборки?
— Оттуда, Степа. Плоха твоя бабушка. Надо бы попрощаться.
— А почему?
— Да потому, Степа. Все мы не вечны. Все там будем, только не в одно время… Ну, ладно, спи, не расстраивайся, может, и обойдется…
Не обошлось. Бабушка Татьяна опять послала весть, чтобы ехали, а то она уже детей своих стала путать. Смотрит на Федю, а называет его Степой. Фамилию свою позабыла. По всему видно — гонит человека к концу.
Жила она в Заборке, в соседней деревне. Жила с младшим сыном Федором. Трех дочерей ему вынянчила и вот собралась уходить. Относилась к смерти спокойно, даже душевно. Рассказывают, что сама припасла смертну одежду, купила обувь, простыню, полотенца. И все это отложила в свой сундучок, заперла. И все время была в сознаньи, только память немного запутывалась и всех людей было жалко. Увидит Федора — и заплачет. Внучки подойдут, на стульях рассядутся, она поднимет глаза — и заплачет. Спросят:
— Почему плачешь?
— Жалко вас… — и махнет рукой.
Руки у нее были красивые, полные, как у молоденькой. И глаза были еще ясные, умные. Посмотрит на человека — и тот сожмет плечи, стушуется, как будто она — прокурор какой, а он сам, человек этот, — ответчик. А бабушка посмотрит еще строго с минуту и улыбнется. И улыбка такая же умная, с дальним значением. Но значение это — хорошее, и человеку делается легко, и с души сползает накипь-печаль. И еще многое про нее рассказывали, потому в смерть ее не верил никто. Не верили и в то, что начала она заговариваться, что начала детей своих путать. Так же бы удивились, наверно, если бы в бору вдруг зашаталась большая сосна и вдруг бы упала наземь. «Как это? Зачем ей падать? Надо стоять еще и стоять!» Так и про бабушку Татьяну не верили. Зачем, мол, умирать, такая война пережита, оба сына пришли целехоньки с фронта, и снохи к ней хорошо относятся. Так что — зачем?.. Но смерть не обманешь…
И Степан с сыном собрался в Заборку. Ехали долго, поди, часа два. Дорога лесная — все по корням да по кочкам, да еще дождь прошел накануне. Теперь в колею хоть гусей загоняй. Есть где поплавать. И часто телега у них не ехала, а ныряла в воду с размаху, только лошадь пофыркивала. Наверное, думала, что ее обманули или обманывают. Для других, мол, лошадей есть дороги, а ее куда-то в болото заперли да еще кнутом понужают… Зато воздух, воздух какой в бору! Пей, режь его, в сумку складывай, выпусти на волю этот боровой воздух — и сразу разольется вокруг чистый мед…
Бабушка не узнала старшего сына. Когда он зашел в высокую комнату, то сразу же поздоровался бодрым голосом:
— Здравствуй, мама! Ты передавала, вот и приехали.
Лицо ее ничего не сказало. Она смотрела мимо Степана, как бы видела сквозь него. На кровати она не лежала, а сидела. Так, видно, легче дышать. На щеках, у ней выступил желтый холодный глянец, и оттого лицо сделалось нежное, восковое, и этот воск на Лице особенно расстроил Степана.
— Что со щеками-то? Как яичком облиты? — спросил он у Федора, младшего брата.
— Это худо, братан, — ответил шепотом и отвернулся, потом полез в печурку за табаком.
— Сейчас ты зайди, — подтолкнул Степу отец.
Степа и раньше очень боялся, когда по бору ехали, а теперь совсем связал страх. Но отец сзади:
— Иди, сынок… Надо идти!
И Степа ступил через порог. Потом прошел еще две плашки и замер. Бабушка рукой поманила, она сразу его узнала.
— Шагай, Степа, не бойся.
Он еще раз шагнул и оказался возле кровати.
— Какой ты, Степа, высокой. Поди, много ешь?
Голос был низкий, но очень слабый. И еще показалось Степе, что голос шел не от бабушки, а откуда-то снизу.
— Степа, где ты? Где лицо-то? — опять ее голос. Степа посмотрел и опять напугался. Этот голос и восковые щеки, эта просьба — «где лицо-то?» — напомнили ему какую-то фигуру из страшной сказки, — и он поежился, задышал, как будто в комнату вошел холод. Она вдруг поняла его:
— Не бойся, внучек, меня. Я худа стала, страшна…
Устала говорить, замолчала.
Он беспомощно оглянулся, отец что-то маячил. Степа очень хотел понять его знаки, но потому, что очень хотел — так и не понял. А бабушка опять:
— Дай мне лицо-то? — и вдруг он догадался: она хочет потрогать лицо его, а достать до лица не может. И тогда он упал перед ней на колени, и лицо его стало на уровне бабушкиных ладоней. Эти ладони сразу обхватили щеки. Словно хотели согреть их или запомнить. Подержали с минуту и отпустили.
— Я умру завтра, Степа. Не реви, не жалей меня, я пожила.
— Ты не умрешь! — он не сказал слова эти, а выкрикнул. И сразу напугался своего громкого голоса. Щеки у бабушки задвигались, а по лицу прошел трепет. Кажется, она улыбнулась.
— Спасибо, внучек. Я все запомнила… — она устала опять и побледнела. Но Степа этого не заметил.
— Что ты запомнила?
— Как в ноги пал перед бабушкой. А я недостойна…
— Что ты говоришь?
— Недостойна, говорю… Недостойна я.
В четыре часа утра она перестала дышать. Умерла во сне, перед смертью даже не состонала. Говорят, так умирают только очень добрые, чистые люди. Хоронили ее в Сосновке.
За гробом шла вся деревня. Степе было так тяжело, что даже не мог заплакать. Это была первая смерть в семье. Первая на глазах у него.
Кладбище находилось на самой опушке бора. Здесь росли очень высокие сосны. Деревья были зеленые, стройные, словно бы в утешенье умершим. Пришли к могиле все старики ' и старухи. Они смотрели, как хорошо, степенно хоронят бабушку Татьяну, и себе желали такой же мирной, спокойной смерти. Но один старичок сильно плакал. Это был Силантий Лисихин. Говорят, давно, в ранней молодости он сильно любил бабушку Татьяну. Но вышла она за другого, а Силантию отказала. Он всю жизнь не прощал ей, не разговаривал, отворачивался. А вот к гробу пришел. Степа видел, как он сильно плачет, и пожалел его.
Ему равно жаль было бабушки, и Силантия, и всех стариков, которым жить осталось недолго. Когда бросили на гроб первый песочек — брызнул дождик. Вроде не было тучки, а вот погодилась.
— Примета добра… — сказал Силантий, — хорошо ей там будет.
Он сказал о бабушке, как о живой. И для Степы она тоже была живая. Так и стало потом — всю жизнь она была для него, как живая.