ГЛАВА II

Когда, в ответ на неожиданное предложение Лингарда, Олмэйр согласился жениться на молодой малайке, он не знал одного обстоятельства, которое в ту пору было неизвестно никому. Он не знал, что в тот день, когда интересная молодая новообращенная лишилась своих настоящих родных и обрела белого отца, она, как и все остальные малайцы, отчаянно сражалась на палубе родного корабля, и если не бросилась в море вместе с другими пережившими схватку, то лишь потому, что была тяжело ранена в ногу. Она лежала на носу корабля среди груды убитых и умирающих пиратов; здесь она была найдена стариком Лингардом, приказавшим перенести ее на корму «Молнии» прежде, чем поджечь пиратское судно и пустить его вниз по течению. Она не потеряла сознания и в глубокой тишине тропического вечера, сменившей боевую тревогу, следила за тем, как всё, что она по-своему любила на свете, уплывало во мрак среди клубов огня и дыма. Она лежала, не замечая заботливых рук, перевязывавших ее рану, погруженная в созерцание погребального костра, на котором сгорали те храбрые люди, которыми она так восхищалась и которым так доблестно помогала в их схватке с грозным раджой Лаутом.

Легкий ночной ветерок потихоньку гнал бриг к югу, и громадное зарево пожара все уменьшалось и уменьшалось. Наконец оно блеснуло на горизонте заходящей звездочкой, потом и она закатилась. Тяжелый полог дыма несколько времени еще отражал отблеск невидимого пламени; затем исчез и он.

Девушка поняла, что прежняя жизнь ее кончилась в ту минуту, как погасло это отдаленное пламя. Ей предстояла отныне неволя в чужом краю, среди незнакомых людей, в неведомых, может быть ужасных условиях. Ей было четырнадцать лет; она ясно сознавала свое положение, а потому быстро пришла к выводу, единственно возможному для малайской девушки, рано созревшей под лучами тропического солнца; кроме того, она знала цену своей красоте, — недаром многие юноши-воины из отряда ее отца так восхищались ей. Ее страшила только неизвестность; помимо этого, она, со свойственной ее народу покорностью, примирилась со своей участью, даже сочла ее чем-то вполне естественным; ведь она была дочерью воина, взята была с бою и по праву принадлежала радже-победителю. Она думала даже, что явное благоволение грозного старика объясняется тем, что он восхищен своей пленницей, и польщенное тщеславие облегчило ей первые порывы горя от постигшей ее страшной беды. Если бы она знала, что ее ожидают тихие сады и молчаливые инокини Самарангского монастыря, она, может быть, попыталась бы убить себя, таким ненавистным и страшным показалось бы ей подобное затворничество. Но воображение рисовало ей обычную участь малайской девушки, обычную череду тяжелой работы и дикой любви, золотых украшений, интриг, домашней страды и того великого, хотя и тайного влияния, которое составляет одно из немногих прав полудикой женщины. Однако в суровых руках старого мореплавателя, действовавшего под наитием безотчетных сердечных порывов, судьба ее приняла странный и ужасный для нее оборот. Она все вынесла спокойно и кротко — и затворничество, и ученье, и новую веру, скрывая свою ненависть и свое презрение к этой новой жизни. Она легко научилась чуждому ей языку, но ничего не поняла в новой вере, в которой наставляли ее добрые монахини, быстро усвоив из нее только элементы религиозного суеверия. Во время кратких и шумных визитов Лингарда она нежно ласкалась к нему, называя его отцом, потому что видела в нем грозную силу, которую необходимо задобрить. Ведь он был теперь ее господином! И в течение всех этих долгих четырех лет она лелеяла мечту стать угодной пред очами его, чтобы сделаться впоследствии его женой, советчицей и руководительницей.

Эти мечты о будущем были разрушены повелительным «fiat»[3] раджи Лаута, сулившим Олмэйру счастье, как это казалось молодому человеку. И одетая в ненавистное ей европейское платье, юная малайка пошла под венец с незнакомым, угрюмым на вид, белолицым мужчиной, привлекая к себе любопытство всего батавского общества. Олмэйру было неловко, слегка неприятно и очень хотелось сбежать. Благоразумный страх перед тестем и забота о своем благополучии удержали его от скандала; но, принося перед алтарем клятву в верности, он уже раздумывал о том, как бы отделаться от красавицы-малайки в более или менее близком будущем. Она же, со своей стороны, из всего монастырского обучения запомнила только то, что по закону белых людей она становилась подругой, а не рабой Олмэйра, и намеревалась вести себя соответственно.

Потому-то на «Молнии», когда она покидала Батавский рейд, увозя с собой молодую чету и груз строевого леса для сооружения нового дома на незнакомом Борнео, вовсе не царило любви и счастья, как хвастливо уверял старик Лингард своих случайных друзей на верандах различных гостиниц. Зато сам старый моряк был счастлив совершенно. Он исполнил свой долг перед девушкой. «Вы ведь знаете, что она сирота — по моей вине», — торжественно говорил он в заключение, когда по своему обычаю рассказывал о своих личных делах сборищу береговых шалопаев. Одобрительные возгласы его полупьяных собутыльников преисполняли его бесхитростную душу гордостью и наслаждением. «За что я раз взялся, то я и сделаю», — говаривал он, и, следуя этому принципу, лихорадочно торопил с постройкой дома и складов на берегу Пантэя. Дом предназначался для молодой четы, склады — для той обширной торговли, которую должен был вести Олмэйр в то время, как он, Лингард, беспрепятственно отдастся какому-то таинственному делу, о котором он говорил лишь намеками и которое, по-видимому, имело отношение к добыче золота и алмазов где-то в центральной части острова. Олмэйр также сгорал от нетерпения. Если бы он знал, что ему предстояло в будущем, то едва ли бы он с такой надеждой провожал глазами последний челнок лингардовской экспедиции, исчезавший за поворотом реки. Обернувшись, он увидел хорошенький домик, огромные склады, аккуратно выстроенные плотниками-китайцами, новую пристань, вокруг которой сновали челноки туземцев-покупателей, и ощутил внезапную гордость при мысли, что отныне мир принадлежит ему.

Но оказалось, что мир еще нужно было завоевать и что это завоевание вовсе не так легко, как ему представилось. Ему очень скоро дали понять, что он совершенно лишний там, куда его привел и старик Лингард и его собственное слабоволие, он запутался в сети беззастенчивых интриг и безжалостной торговой конкуренции. Все дело было в том, что река была открыта арабами, которые и устроили торговый пункт в Самбире; а где торговали арабы, там они были хозяевами и не терпели соперников.

Лингард потерпел неудачу в своей первой экспедиции и вскоре снова уехал. Все доходы со своей узаконенной торговли он тратил на эти таинственные поездки. Олмэйр боролся один, без друзей, без поддержки, если не считать покровительства, которое старый раджа, предшественник Лакамбы, оказывал ему из уважения к Лингарду. Сам Лакамба, тогда еще просто частный человек, живший на собственной рисовой плантации в семи милях вниз по реке, всячески поддерживал своим влиянием врагов белого человека, интригуя против старого раджи и Олмэйра с такой точностью расчетов, которая явно указывала, что ему прекрасно известны все их деловые секреты. При всем том он внешне держался вполне дружелюбно, и его дородная фигура часто появлялась у Олмэйра на веранде. Его зеленый тюрбан и шитая золотом куртка неизменно красовались в первых рядах живописной толпы малайцев, являвшихся приветствовать возвращение Лингарда из его поездок в глубь острова. Он всех ниже кланялся, всех сердечнее пожимал руку при встречах старого промышленника. Но маленькие глазки его зорко ловили малейшие признаки, и он уходил с этих свиданий с довольной, но скрытой улыбкой, и затем долго совещался со своим другом и союзником — Сеид Абдуллой, главой арабского торгового пункта, человеком весьма богатым и влиятельным.

В поселке в ту пору все были уверены, что Лакамба не ограничивался одними официальными посещениями дома Олмэйра. В лунные ночи запоздалые самбирские рыбаки часто наблюдали, как из узкого ручейка, протекавшего за домом белого человека, вылетал маленький челнок, а бывший в челноке человек осторожно греб вниз по течению, держась у самого берега в густой тени кустов. Разумеется, молва об этих событиях немедленно разносилась среди деревенских жителей, которые потом судили и рядили о них вокруг вечерних костров со всем цинизмом, свойственным аристократам-малайцам, и с чувством коварной радости по поводу семейных несчастий оранг-бланды — ненавистного голландца. Олмэйр продолжал отчаянно бороться, но без достаточной твердости, что заранее обрекало его на неудачу в споре с такими беспринципными и решительными соперниками, как арабы. Торговля отхлынула от обширных складов и амбаров, и сами они постепенно стали разрушаться. Банкир старика Лингарда — Гедиг из Макассара — разорился, и в этом банкротстве погиб весь наличный капитал Олмэйра. Доходы прошлых лет были поглощены теми экспедициями для исследования девственных дебрей, которые с таким безумием снаряжал Лингард. Сам он находился где-то внутри страны, — может быть, его и в живых уже не было; во всяком случае, о нем не было никаких известий. Олмэйр был совершенно одинок среди всех этих неудач; единственным ею утешением было общество его маленькой дочки, родившейся года через два после свадьбы. Ей было в то время что-то около шести лет. Его жена давно уже начала выказывать ему беспощадное презрение, выражавшееся в угрюмом молчании, которое сменялось порою потоком неудержимой брани. Он знал, что она ненавидит его, читал эту ненависть в том ревнивом взгляде, которым она следила за ним и за ребенком. Она ревновала к нему дочь за явное предпочтение, оказываемое малюткой отцу, и он чувствовал, что эта женщина ему опасна. В своей безрассудной ненависти ко всем признакам цивилизации, она жгла мебель и срывала со стен нарядные занавеси. Запуганный этими взрывами дикости, Олмэйр молча обдумывал способ отделаться от нее. Он перебрал в уме все, что только было возможно, вплоть до убийства, но настолько вяло и нерешительно, что так и не посмел ничего предпринять, постоянно ожидая возвращения Лингарда с известием о какой-нибудь необыкновенной удаче. Лингард, наконец, вернулся, но вернулся постаревший, больной, похожий на призрак, с огнем лихорадки в глубоко впавших глазах; он чуть ли не один уцелел изо всей многочисленной экспедиции. Но зато он добился наконец успеха! Несчетные сокровища давались ему в руки; нужно было только собрать еще немного денег, — и тогда он осуществит мечту о сказочном богатстве. И нужно же было Гедигу обанкротиться! Олмэйр собрал все, что только мог, но старик требовал еще. Видя, что Олмэйр больше ничего дать не может, он решил съездить в Сингапур — даже в Европу, если будет нужно, — но прежде всего в Сингапур, и взять с собой крошку Найну. Ребенок должен получить хорошее воспитание. У него, Лингарда, есть друзья в Сингапуре, которые позаботятся о ребенке и о том, чтобы дать ему приличное образование. Все сложится прекрасно, и это девочка, на которую старый моряк, видимо, перенес свою прежнюю любовь к ее матери, будет самой богатой женщиной на Востоке — даже на свете. Так кричал старик Лингард, расхаживая по веранде своей тяжелой морской походкой, размахивая тлеющей сигарой, неряшливый, растрепанный, полный энтузиазма; а Олмэйр сидел, сгорбившись, на куче циновок и с ужасом думал о предстоявшей ему разлуке с единственным живым существом, которое он любил; но, кажется, его еще больше пугала предстоящая сцена с женой — разъяренной тигрицей, у которой отнимают детеныша. «Она отравит меня», — думал несчастный, хорошо знакомый с этим простым и радикальным методом разрешения социальных, политических и семейных проблем малайской жизни.

К великому его изумлению, его жена приняла это известие совершенно спокойно, не сказала ни слова, только взглянула украдкой на него и на Лингарда. Но это не помешало ей на следующий день броситься вплавь за лодкой, на которой Лингард увозил няньку с плачущим ребенком. Олмэйру пришлось догонять ее на вельботе и вытаскивать из воды за волосы, причем она кричала и проклинала его так, что жутко становилось. Впрочем, поголосив два дня, она вернулась к своему прежнему образу жизни и целыми днями жевала бетель, сидя среди своих прислужниц в тупом безделье. После этого она быстро начала стариться и выходила из своей апатии лишь для того, чтобы едким словом или презрительным восклицанием отметить случайное присутствие своего супруга. Он выстроил ей отдельную хижину на берегу реки, где она жила в полном одиночестве. Посещения Лакамбы прекратились после того, как старый повелитель Самбира весьма кстати переселился в лучший мир, по воле господа бога и с помощью маленькой научной махинации. Преемником сделался Лакамба, которого друзья его арабы горячо поддержали перед голландскими властями; Сеид Абдулла стал главным дельцом на Пантэйской реке.

Разоренный и беспомощный Олмэйр задыхался в сетях их интриг. Его жизнь щадили только потому, что думали, будто ему известна драгоценная тайна Лингарда. Сам Лингард окончательно исчез. Он прислал из Сингапура письмо с известием, что ребенок здоров, что он поручил его попечениям некоей миссис Винк, а что сам он отправляется в Европу собирать средства на свое великое предприятие. «Я не предвижу затруднений, — писал он. — От денег отбоя не будет». Но этого, по-видимому, не произошло, потому что от старика пришло еще одно письмо — только одно, — в котором говорилось, что он болен, что никого из близких он не застал в живых, — и только. С тех пор он замолк окончательно. Очевидно, Европа поглотила раджу Лаута, и Олмэйр тщетно обращал взоры на запад в надежде, что из мрака разбитых упований блеснет для него луч света. Но проходили годы, и единственное, чего он мог ожидать, это — редкие письма от миссис Винк, а впоследствии и от самой девочки; только они и скрашивали ему жизнь среди торжествующей дикости речного поселка. Олмэйр жил совершенно одиноко. Он даже перестал посещать своих должников, которые, чувствуя над собой покровительство Лакамбы, упорно отказывались платить. Преданный суматриец Али варил ему рис и кофе, потому что он не доверял никому, меньше всех своей собственной жене. Уныло бродил он по заглохшим дорожкам вокруг дома, обходил разрушенные сараи и склады, где две позеленевшие бронзовые пушки да несколько поломанных ящиков с манчестерскими товарами напоминали ему о добром старом времени, когда здесь кипела работа, склады ломились от товаров, он наблюдал оживленные сцены прибрежной жизни, держа за руку свою малютку — дочь. Теперь же подымающиеся вверх по реке челноки скользили мимо маленькой заглохшей верфи «Лингард и К0», плыли дальше вверх по Пантэю и сновали у новой пристани, принадлежавшей Абдулле. Это происходило не по особой любви туземцев к Абдулле, а просто потому, что они не смели торговать с человеком, звезда которого закатилась. Они знали, что иначе им не будет пощады ни от самого араба, ни от раджи, что в трудную минуту ни тот, ни другой не даст в долг ни крупинки риса; а от Олмэйра помощи ждать было нечего, потому что ему и самому еле-еле хватало подчас. Олмэйра охватило отчаяние. Он был так одинок, что нередко завидовал своему ближайшему соседу, китайцу Джим-Энгу, который покоился на груде циновок, с деревянной подушкой под головой, с трубкой опия в ослабевших руках. Однако сам он не искал утешения в опиуме, может быть потому, что это дорого стоит, а может быть и потому, что гордость белого человека спасала его от этого падения; но, вероятнее всего, его удерживала мысль о маленькой девочке в далеких поселениях у пролива. Он стал получать о ней известия чаще с тех пор, как Абдулла купил пароход, совершавший рейсы между Сингапуром и Пантэйским поселком тприблизительно раз в три месяца, Олмэйру казалось, что он теперь ближе к своей дочери. Он мечтал повидать ее, собирался съездить в Сингапур, но с году на год откладывал свою поездку, постоянно надеясь на какой-нибудь счастливый оборот дел. Ему не хотелось явиться к дочери с пустыми руками, без слов ободрения и надежды. Он не мог осудить ее на ту дикую жизнь, которую вел сам. Что бы она подумала о нем? Он прикидывал в уме ее года, она теперь уже взрослая женщина — и притом женщина образованная, молодая, полная надежд, он же чувствовал себя стариком, потерявшим всякую надежду, очень похожим на окружавших его дикарей. Он спрашивал себя: какова будет ее дальнейшая жизнь? Он еще не мог ответить на этот вопрос, а потому не решался явиться к ней, хотя и тосковал по ней безумно. И таким образом он колебался много лет подряд.

Неожиданное появление Найны в Самбире положило конец этим колебаниям. Она приехала на пароходе, под охраной капитана. Олмэйр увидал ее с удивлением, к которому примешивался восторг. За эти десять лет ребенок успел превратиться в женщину, черноволосую, с оливковой кожей, высокую и красивую, с большими печальными глазами, в которых испуганное выражение, свойственное малайкам, было смягчено оттенком вдумчивости, унаследованным ей от предков-европейцев. Олмэйр с ужасом думал о встрече между своей женой и дочерью, о том, как эта серьезная девушка в европейском платье отнесется к своей матери — неряшливой, полунагой и угрюмой, жующей бетель, сидя на корточках в темной лачуге. Кроме того, он опасался какой-нибудь выходки со стороны этой бешеной женщины; до сих пор ему кое-как удавалось обуздывать ее, спасая тем самым остатки своей разрозненной обстановки. Стоя на самом солнцепеке перед запертой дверью хижины, он прислушивался к звукам беседы, недоуменно спрашивая себя, что происходит в хижине, откуда с первых же минут свиданья были изгнаны все прислужницы. Они теперь столпились у частокола и, полузакрыв лица покрывалами, болтали между собой, строя догадки и сгорая от любопытства. Он совершенно забылся, пытаясь уловить отдельные слова сквозь бамбуковые стены, так что капитан парохода, проводивший девушку до дома, из боязни, чтобы его не хватил солнечный удар, взял его под руку и увел в тень веранды, где уже стоял сундук Найны, доставленный сюда матросами парохода. Как только капитан Форд уселся перед полным стаканом и закурил сигару, Олмэйр попросил объяснить ему неожиданный приезд его дочери. Форд почти ничего не сказал путного; он только прошелся в туманных, но сильных выражениях насчет глупости женщин вообще и миссис Винк в частности.

— Знаешь, Каспар, — сказал он в заключение взволнованному Олмэйру, — чертовски трудно иметь в доме девушку-метиску. Мало ли дураков на свете! Повадился там какой-то юнец из банка и начал таскаться во всякое время к Винкам в бунгало; а старуха-то и вообразила, что это он ради ее Эммы старается. Ну и буря же поднялась, скажу я тебе, когда она наконец дозналась, чего eMyfB сущности, нужно! Она и часу больше не захотела держать Найну в доме. Я услыхал об этой истории и отвел девочку к своей жене. Моя жена баба не плохая, — для бабы, разумеется, — и ей-богу, мы бы оставили девочку у себя, но только она сама не захотела. Да тише ты! Не кипятись, Каспар! Сиди смирно. Что ты тут поделаешь? Да оно и лучше так, — пусть девочка остается у вас. Ей там никогда не было хорошо. Винковские девчонки просто нарядные мартышки, и ничего больше. Они заносились перед ней. Ты не можешь сделать ее белой; ведь не можешь? Так нечего тебе и ругаться. Это не мешает ей быть славной девочкой; но она не захотела ничего рассказать моей жене. Если хочешь знать, — расспроси ее сам; но я на твоем месте оставил бы ее в покое. Что же касается платы за ее проезд, то ты об этом не беспокойся, старина, если у тебя сейчас в деньгах недохват. — И, бросив сигару, моряк отправился на свое судно «задать им там встряску», как он выражался.

Олмэйр тщетно ожидал, чтобы дочь объяснила ему причину своего возвращения. Но она ни словом не обмолвилась о своей сингапурской жизни. Он же боялся спрашивать, робея перед спокойной бесстрастностью ее лица, перед торжественным взором этих глаз, глядевших мимо него на большие, безмолвные леса, дремлющие в величавом спокойствии под усыпляющий лепет широкой реки. В конце концов он примирился с положением, осчастливленный нежной и покровительственной привязанностью, которую выказывала ему девушка. Правда, она проявляла свое чувство чрезвычайно неровно. У нее были свои дурные дни, как она их называла, тогда она обыкновенно навещала мать в прибрежной хижине; она выходила оттуда такой же непроницаемой, как всегда, но только у нее тогда в ответ на всякое его слово были готовы либо пренебрежительный взгляд, либо краткая отповедь. Он привык даже к этому и в такие дни вел себя тише воды, ниже травы, хотя его очень тревожило влияние его жены на девушку. Во всем остальном Найна поразительно быстро приспособилась к условиям полудикой и убогой жизни. Она беспрекословно и без видимого отвращения мирилась с запущенностью, разрушением и бедностью домашнего обихода, отсутствием обстановки и однообразием стола, состоявшего преимущественно из риса. Она жила вместе с Олмэйром в маленьком, обветшалом домике, первоначально построенном Лингардом для молодой четы. Приезд ее породил множество толков среди малайцев. Толпы женщин и детей приходили по утрам к молодой Мем-Путай — просить наговора от всяческих телесных немощей; с наступлением вечера важные арабы в длинных белых балахонах и желтых безрукавках медленно проходили по пыльной тропинке вдоль берега, направляясь к калитке Олмэйра; они торжественно посещали этого «неверного» под предлогом каких-то дел, — на самом же деле лишь для того, чтобы, с соблюдением всех правил приличия, одним глазком взглянуть на девушку. Даже сам Лакамба вышел из-за своих палисад, сопровождаемый торжественной свитой военных челноков и красных зонтиков, и причалил к ветхой пристаньке «Лингарда и К°». Он объявил, что приехал купить пару медных пушек в подарок своему приятелю — вождю самбирских даяков, и покуда Олмэйр, не веря ему, но соблюдая величайшую вежливость, хлопотал о том, чтобы откопать в складах старые орудия, раджа сидел на веранде, окруженный подобострастной свитой, в напрасном ожидании появления Найны. У нее был один из ее дурных дней, и она укрылась в хижину к матери, откуда они вдвоем наблюдали за всеми церемониями на веранде. Разочарованный, но все же учтивый раджа отбыл наконец, и Олмэйр вскоре начал пожинать плоды улучшившихся отношений с местным владыкой. Некоторые из наиболее безнадежных должников вдруг вернули ему деньги со множеством низких селямов и тысячью извинений. Это слегка ободрило Олмэйра. «Может быть, еще не все потеряно», — думал он. Арабы и малайцы наконец признали за ним кое-какие таланты. И он, по своему обыкновению, принялся строить обширные планы, мечтать о каких-то необыкновенных сокровищах, которые достанутся ему и Найне. Под влиянием этих оживших надежд он попросил капитана Форда написать в Англию и навести справки относительно Лингарда. Жив ли он, или умер? А если умер, то не оставил ли каких-нибудь бумаг, документов, каких-нибудь намеков или указаний, относящихся к его великому предприятию. Сам Олмэйр тем временем в одной из пустых комнат среди груды всякого хлама нашел записную книжку старого искателя приключений. Он принялся изучать корявый почерк, которым были покрыты ее страницы, и часто задумывался над ними. Были и другие причины, выводившие его из его обычной апатии. Волнение, вызванное на острове учреждением британской «Борнейской Компании», отразилось даже на ленивой пантэйской жизни. Предстояли крупные перемены, шла речь об аннексии; арабы вдруг стали вежливы. Олмэйр начал строить новый дом в расчете на будущих инженеров, агентов или поселенцев будущей Компании. Полный самых радужных надежд, он истратил на эту постройку свои последние наличные гульдены. Одно только омрачило его счастье, — жена его вышла из своего уединения, внеся свою зеленую куртку, свои узкие саронги,[4] свой пронзительный голос и свою внешность ведьмы в его тихую жизнь в маленьком бунгало. Дочь его, по-видимому, с полнейшим равнодушием отнеслась к этому дикому вторжению в их повседневный обиход. Это ему не понравилось, но он не решился ничего сказать.

Загрузка...