В тот год, незадолго до окончания периода юго-западных муссонов, тревожные вести дошли до Самбира.
Капитан Форд зашел как-то к Олмэйру провести вечерок в дружеской беседе и принес последние номера газеты «Стрэйтс — Таймс» с известиями об Ачинской войне и о неудачной голландской экспедиции. Находы с редких торговых барж, подымавшихся по реке, являлись к Лакамбе, обсуждали вместе с ним пошатнувшееся положение дел, важно покачивали головами при рассказах о взятках, притеснениях и строгостях голландских властей; строгости выражались главным образом в том, что торговля порохом была безусловно воспрещена и что все подозрительные суда, крейсировавшие в Макассарском проливе, подвергались строжайшему осмотру.
Даже верноподданническая душа Лакамбы преисполнилась глухого недовольства: у него отняли разрешение на покупку и продажу пороха, а канонерка «Принцесса Амелия» неожиданно конфисковала у него полтораста бочонков этого груза в ту самую минуту, когда он уже достигал устья реки после рискованного плавания. Эту неприятную весть принес Лакамбе Решид. После неудачного исхода своего сватовства он совершил длинную деловую поездку по островам, закупая порох для своего друга, но был застигнут на обратном пути и вынужден расстаться с товаром в тот момент, когда уже начал ликовать, что ему удалось так ловко избегнуть поимки. Гнев Решида направлен был преимущественно против Олмэйра; он подозревал, что именно Олмэйр донес голландским властям о той негласной войне, которую арабы под предводительством раджи вели с даяками, жившими у верховьев реки.
К большому удивлению Решида, раджа чрезвычайно холодно отнесся к его жалобам и не проявил никаких мстительных намерений по отношению к белолицему человеку. Дело в том, что Лакамбе хорошо была известна непричастность Олмэйра к каким бы то ни было государственным делам; кроме того, его отношение к гонимой им жертве успело измениться: он недавно примирился с этим врагом, и примирителем был Дэйн Марула, новый приятель Олмэйра.
Да, наконец-то Олмэйр нашел себе друга! Вскоре после того как Решид отправился в свое торговое плавание, Найна возвращалась домой в челноке, после своей обычной уединенной прогулки. Она плыла по течению, как вдруг услышала плеск, как будто в воду упали канаты; вслед за тем до нее донеслось и протяжное пение малайских матросов, тянущих бечеву; звуки доносились со стороны одного из небольших рукавов реки. Сквозь чащу кустарника, скрывавшего устье протока, девушка разглядела высокие мачты оснащенного на европейский лад парусного судна; мачты подымались над верхушками низкорослых пальм. Из узкого протока в главную реку выводили на буксире бриг. Солнце уже закатилось, но при свете коротких сумерек Найна успела разглядеть, что подгоняемый течением и попутным бризом, корабль направлялся к Самбиру под распущенным передним парусом. Девушка направила свой челнок из главной реки в один из бесчисленных узких протоков между лесистыми островками и усиленно принялась грести к Самбиру по темным и сонным каналам. Ее челнок задевал прибрежные пальмы, огибал топкие отмели, с которых неповоротливые аллигаторы глядели на нее с ленивым равнодушием, — и вылетел на простор реки в месте слияния обоих главных рукавов ее как раз в ту минуту, когда наступила темнота. Бриг уже стоял на якоре с убранными парусами. Палуба была пустынна, словно вымерла.
Чтобы доехать до своего дома, стоявшего на низком мысу между двумя рукавами Пантэя, Найна должна была переплыть реку довольно близко от брига. В домиках, выстроенных вдоль обоих протоков, уже мерцали огоньки, отражавшиеся в спокойной воде. По широкой реке до Найны доносился гул голосов, детский крик, быстрый и отрывистый бой барабана, да перекличка запоздалых рыбаков.
Девушка остановилась было в нерешительности, прежде чем переправляться через реку, потому что ее слегка тревожил вид такого необычайного предмета, как европейски оснащенный корабль; но широкий простор Пантэя тонул во мраке, в котором маленькому челноку нетрудно было укрыться.
Найнй быстрыми ударами весла погнала вперед свою утлую ладью, стоя в ней на коленях и нагибаясь вперед, чтобы лучше уловить малейший подозрительный шорох. Она правила прямо к маленькой пристани «Лингард и К0». На выбеленной веранде Олмэйрова бунгало горела парафиновая лампа, служившая девушке верным маяком. Самой пристани видно не было, она скрывалась во тьме побережья, под навесом прибрежного кустарника. Прежде чем Найна успела разглядеть пристань, она услышала, как о сваи ударилась какая-то большая лодка. Из лодки неслись голоса. Так как лодка была белая и длинная, Найна догадалась, что это шлюпка с только что прибывшего брига. Поспешным ударом весла девушка остановила свой челнок, потом круто повернула его прочь и направила в ручеек, подходивший к задворкам дома. Она миновала банановую рощицу, пронизанную красноватыми полосками света, которые падали слева, со стороны кухонного навеса. В вечерней тишине до нее долетел отголосок женского смеха, из чего она безошибочно заключила, что матери ее нет поблизости: смех плохо уживался с миссис Олмэйр.
«Она, должно быть, в доме», — подумала Найна, легко взбегая по отлогим дрожащим доскам; доски вели к задней двери узкого коридорчика, разделявшего дом надвое. Перед дверью, в густой тени, стоял верный Али…
— Кто это у нас? — спросила Найна.
— Какой-то важный малаец! — возбужденно отвечал Али, — Очень богатый: у него шестеро воинов с копьями, понимаешь, настоящих солдат. И одежа на нем знатная! Я видел его одежу — так и блестит! И какие драгоценности! Не ходи туда, мем Найна! Туан не велел. Но старая мем все-таки пошла! Аллах милосердный, что за драгоценности!
Найна уклонилась от протянутой руки раба и скользнула в темный коридор, в конце которого, в алом отблеске занавески, виднелась небольшая темная фигурка, прикорнувшая у стены. Это ее мать услаждала свой слух и зрение, следя за тем, что происходило на передней веранде, и Найна подошла к ней, чтобы тоже испытать редкое для нее упоение новизной.
Мать преградила ей путь рукой и приказала не шуметь.
— Ты видела их, мать? — спросила Найна, задыхаясь.
Миссис Олмэйр обернулась лицом к девушке, и впалые глаза ее странно блеснули в красноватой полумгле коридора.
— Я видела его, — произнесла она едва слышно, сжимая руку дочери своими костлявыми пальцами. — Великий раджа посетил Самбир, сын неба, — бормотала про себя старуха, — Уходи отсюда, девушка!
Обе женщины стояли около самой занавески. Найне хотелось тоже посмотреть в дырку, но мать с гневным упорством защищала свою позицию. По ту сторону занавески разговор на минуту прервался, и в наступившем молчании слышалось только дыхание нескольких человек, бряцание украшений, звяканье металлических ножен или медных плевательниц, передаваемых от одного к другому.
Женщины молчаливо боролись, как вдруг раздалось шарканье ног, и коренастая тень Олмэйра упала на занавеску.
Женщины так и замерли. Олмэйр поднялся со стула, чтобы ответить своему гостю, и стоял спиной к двери, не подозревая, что происходило за ней. В голосе его слышалась досада и сожаление.
— Ты не по тому адресу обратился, туан Марула, если хочешь вести дела так, как говоришь. Когда-то я действительно был купцом, но теперь я уже не занимаюсь торговлей, что бы ни говорили обо мне в Макассаре. В чем бы ты ни нуждался, ты ничего не найдешь у меня. Я ничего не могу дать и сам ничего не ищу. Тебе следовало бы пойти к здешнему радже. Днем отсюда виден его дом на том берегу — вон там, где горят костры. Он поможет тебе и будет торговать с тобой. Или, еще лучше — ступай к арабам, вон туда, — прибавил он с горечью, указывая пальцем в сторону домов Самбира, — Абдулла — вот человек, который тебе нужен. Нет на свете ничего такого, чего бы он не купил и чего бы не продал; поверь мне, я хорошо его знаю.
Он немного помолчал, ожидая ответа, потом прибавил:
— Все, что я сказал — правда, и больше мне нечего сказать.
Найна, которую мать все еще не пропускала вперед, услыхала мягкий голос, отвечавший спокойно и ровно, как свойственно малайцам высшего круга:
— Кто усомнится в словах белого туана? Но человек ищет друзей там, где ему подсказывает сердце, не правда ли? Я пришел, несмотря на поздний час, потому что хочу сказать тебе нечто такое, что, может быть, обрадует тебя. Завтра я пойду к султану; купцу нужна дружба великих мира сего. Потом я вернусь сюда, если ты позволишь, туан, для важных разговоров. К арабам же я не пойду, — слишком мало правды у них на устах! Да и кто они? Шелакка!
Голос Олмэйра прозвучал уже приветливее, когда он отвечал:
— Как тебе будет угодно. Я могу выслушать тебя завтра в любое время, если ты захочешь поведать мне что-нибудь. Да нет, — ты раздумаешь возвращаться сюда после того, как повидаешь султана Лакамбу. Да, Инчи Дэйн, вот увидишь. Только знай: я не желаю иметь никакого дела с Лакамбой. Можешь так и сказать ему… Но чего тебе, в сущности, от меня нужно?
— Завтра мы побеседуем, туан, благо я теперь узнал тебя, — отвечал малаец. — Я говорю немного по-английски; мы сможем поговорить так, чтобы нас никто не понял, и тогда…
Он вдруг перебил свою речь, спросив с удивлением:
— Что это за шум, туан?
Тем временем Олмэйр тоже обратил внимание на усиливавшийся шум потасовки на женской стороне занавески. По-видимому, сильное любопытство Найны готово было одержать победу над повышенным чувством приличия, охватившим миссис Олмэйр. Слышно было тяжелое дыхание, и занавеска сильно заколыхалась от борьбы, а голос миссис Олмэйр раздавался с обычной для нее бессвязностью доводов, но зато с обилием ругательств.
— Бесстыдница! Разве ты рабыня? — визгливо кричала разгневанная матрона, — Закрой лицо, негодная! Белая змея! Я не пущу тебя!
Лицо Олмэйра выражало досаду, а также и сомнение в том, насколько желательно посредничество между матерью и дочерью. Он взглянул на своего гостя-малайца, молчаливо ожидавшего конца суматохи, причем вся поза его выражала веселое недоумение. Олмэйр презрительно махнул рукой, пробормотав:
— Это пустяки, — просто женщины.
Малаец важно кивнул головой, и лицо его приняло выражение безмятежного равнодушия, как того требовал этикет после подобного рода объяснения. Спор за занавеской утих, и победа, видимо, досталась младшей женщине, потому что быстрый стук и шарканье сандалий с высокими каблуками, которые носила миссис Олмэйр, замерли в отдалении. Успокоенный хозяин дома собирался уже возобновить разговор, как вдруг его поразила перемена в лице его гостя. Он повернул голову и увидал Найну, стоявшую на пороге.
После того как миссис Олмэйр бежала с поля сражения, Найна подняла занавеску и презрительно крикнула:
— Да ведь это только торгаш, — и теперь стояла в полном освещении, ярко выделяясь на темном фоне коридора; губы ее были слегка раскрыты, волосы растрепаны от борьбы; гневный огонь еще не совсем погас в ее дивных, сверкающих глазах. Она во мгновенье ока разглядела группу копьеносцев, неподвижно стоявших в дальнем конце веранды, и с любопытством вперила взгляд в предводителя столь внушительного отряда. Он стоял почти прямо против нее, пораженный красотой неожиданного видения. Он низко склонился и поднял над головой сложенные руки в знак почтения; таким приветствием малайцы встречают только великих мира сего. Яркий свет лампы падал на золотое шитье его черной шелковой куртки, рассыпался тысячью сверкающих лучей по украшенной драгоценными камнями рукоятке его криса,[6] торчавшего из-за пышных складок красного саронга, схваченного кушаком, и играл на драгоценных камнях многочисленных колец, унизывавших его темные пальцы.
Он быстро выпрямился после низкого поклона и с изящной непринужденностью положил руку на рукоять своего тяжелого, короткого меча, украшенную ярко расцвеченной бахромой из конских волос. Найна, стоя на пороге, увидала прямую, стройную фигуру среднего роста; широкие плечи свидетельствовали о большой силе. Из-под складок голубого тюрбана, концы которого, украшенные бахромой, грациозно падали на левое плечо, на нее смотрело лицо смелое, задорное, полное добродушного юмора и в то же время некоторого величия. Широкая нижняя челюсть, полные красные губы, подвижные ноздри и гордая посадка головы — все это создавало впечатление чего-то полудикого, необузданного, даже, пожалуй, жестокого и сглаживало почти женственную прозрачность и нежность взгляда — эту характерную черту его племени.
Когда прошло первое замешательство от неожиданной встречи, Найна заметила, что этот взгляд устремлен был на нее с таким откровенным выражением восторга и страсти, что она ощутила незнакомую ей доселе робость, смешанную с тревогой и радостью. Это чувство охватило ее всю. Смущенная непривычным волнением, она остановилась на пороге и инстинктивно прикрыла лицо краем занавеси, оставив открытой лишь часть округлой щеки, непослушную прядь волос и один глаз, которым продолжала созерцать это великолепное и смелое существо, столь непохожее по внешности на те редкие образчики торгового люда, которые ей доводилось видеть на этой веранде.
Свита Дэйна Марулы смотрела на девушку, разинув рот от восторга, а он, ослепленный неожиданным видением, позабыл о сконфуженном Олмэйре, о своем бриге, о своей свите, о цели своего посещения и вообще обо всем на свете и испытывал одно лишь непреодолимое желание — продлить возможно дольше созерцание этой красоты, встреченной в таком неподобающем, по его мнению, месте.
— Это моя дочь, — сказал сконфуженно Олмэйр. — Но это неважно. У белых женщин свои обычаи, как ты, вероятно, и сам знаешь, туан; ты же говоришь, что ты много ездил по свету. Однако уже становится поздно. Мы окончим нашу беседу завтра.
Дэйн низко поклонился, стараясь последним смелым взглядом в сторону девушки выразить свой непреодолимый восторг. Через минуту он важно пожимал руку Олмэйра, и лицо его выражало полнейшее безучастие к тому, присутствует здесь какая бы то ни было женщина или нет.
Его люди двинулись вперед, и он поспешил за ними, сопровождаемый свирепого вида суматрийцем, которого он перед тем отрекомендовал как капитана своего корабля.
Найна подошла к балюстраде веранды и следила за игрой лунного света на стальных наконечниках копий и за ритмичным бряцаньем медных браслетов на ногах у воинов, гуськом направлявшихся к пристани. Вскоре лодка отчалила, то ярко выделяясь во всю свою величину в полосах лунного света, то сливаясь в бесформенную черную массу в легкой дымке, нависшей над водой. Найне чудилось, будто она различает изящную фигуру купца, стоявшего во весь рост на корме, но в скором времени все очертания расплылись, смешались и окончательно исчезли в клубах белого тумана, окутавшего середину реки.
Олмэйр подошел к дочери, оперся обеими руками о перила и стал хмуро созерцать кучу мусора и битых бутылок у подножия веранды.
— Что это был за шум сейчас? — сердито проворчал он, не подымая головы. — Черт бы вас побрал, и твою мать и тебя! Чего это ей тут понадобилось? Да и ты сама для чего выходила?
— Она не хотела, чтобы я выходила, и теперь сердится, — отвечала Найна, — Она говорит, что человек, который сейчас ушел, какой-нибудь раджа. И я думаю, это верно.
— Похоже, будто все вы, бабы, с ума сошли! — огрызнулся Олмэйр. — Что за дело ей, и тебе, и вам всем! Ваш раджа хочет собирать трепанг[7] и птичьи гнезда на островах. Завтра он опять придет. Чтобы вас обеих в доме не было и чтобы вы не смели мне мешать!
Дэйн Марула вернулся на следующий день и имел длинную беседу с Олмэйром. Так начались продолжительные и близкие отношения между ними, сначала обратившие на себя всеобщее внимание в Самбире; но потом население привыкло к тому, что на усадьбе Олмэйра пылало множество костров; люди Марулы грелись у них в холодные ночи, когда дул северо-восточный муссон, а господин вел длинные переговоры с туаном Путай, — так они называли между собой Олмэйра.
Большое любопытство в Самбире возбудил этот новый купец. Был ли он у султана? Что сказал султан? Поднес ли он султану дары? Что он будет продавать? Что он будет покупать? Вот вопросы, оживленно обсуждавшиеся обитателями бамбуковых хижин, выстроенных над рекой. Но даже и в более прочных зданиях — в доме у Абдуллы, у главных дельцов — арабов, китайцев и бугиев[8] — царило сильное и длительное возбуждение. По врожденной подозрительности, никто не хотел верить тому, что с такой охотой рассказывал о себе молодой купец; а между тем его рассказы были вполне правдоподобны. Он говорил, что он купец и продает рис. Он не собирался покупать ни пчелиного воска, ни гуттаперчи, потому что хотел занять свой многочисленный экипаж собиранием трепанга на коралловых рифах в устье реки и поисками птичьих гнезд на суше. Он заявлял о своей готовности покупать эти предметы, если только кто-нибудь согласится их продать. Он говорил, что он родом с острова Бали и принадлежит к касте браминов, что и подтверждалось его упорным отказом от пищи, когда он бывал в гостях у Олмэйра и Лакамбы. К Лакамбе он обыкновенно являлся под вечер и имел продолжительные аудиенции. Бабалачи, неизменно присутствовавший при этих свиданиях купца и правителя, умел отваживать любопытных, пытавшихся узнать содержание столь частых и длинных бесед. Когда величавый Абдулла принимался расспрашивать его с видом томной учтивости, он тупо смотрел в одну точку своим единственным глазом и притворялся придурковатым.
— Я только раб господина моего, — бормотал Бабалачи, словно раздумывая, отвечать на вопрос или нет. Потом вдруг, как бы решившись на безграничную откровенность, он сообщал Абдулле о какой-нибудь сделке на рис, причем с необычайной таинственностыо шептал такие, например, слова: «Султан купил сто больших мешков — целых сто, туан!»
Несмотря на то, что Абдулла был твердо уверен в существовании гораздо более крупных сделок, он принимал подобные сообщения со всеми признаками почтительного изумления. Потом собеседники расходились в разные стороны, причем араб в душе проклинал хитрую собаку; а Бабалачи брел своей дорогой но пыльной тропинке, раскачиваясь, выставляя вперед подбородок с редкими седыми волосами, и был удивительно похож на любопытного козла, отправившегося в какую-нибудь злонамеренную экспедицию.
Внимательные глаза следили за каждым его шагом. Завидев его издалека, Джим-Энг стряхивал с себя отупение, присущее закоренелому курильщику опия, ковылял на середину дороги, чтобы встретить эту важную особу и приветствовать ее радушным приглашением. Но скромность Бабалачи была неуязвима даже для соединенной атаки дружеских излияний и крепкого джина, щедро подносимого гостеприимным китайцем. В конце концов Джим-Энгу приходилось признавать себя побежденным, и он оставался один на один с пустой бутылкой, ничего не узнав и печально глядя вслед удаляющемуся самбирскому сановнику, а тот, спотыкаясь и пошатываясь, брел своей дорогой, неизменно приводившей его на усадьбу Олмэйра.
С тех пор как Дэйну Маруле удалось устроить примирение между его белым другом и раджой, кривой дипломат снова сделался частым гостем в доме у голландца. К большому неудовольствию Олмэйра, Бабалачи можно было встретить там во всякое время; то он рассеянно прохаживался по веранде, то прятался где-нибудь в коридоре, то выскакивал из-за угла в самом неожиданном месте. Притом он всегда готов был завести конфиденциальную беседу с миссис Олмэйр. Он сильно побаивался самого хозяина дома, словно опасался, как бы затаенные чувства белолицего человека не проявились вдруг неожиданным тумаком. Зато кухонный навес сделался его любимым местопребыванием. Он часами просиживал на корточках среди хлопотливых женщин, положив подбородок на колени и охватив их тощими руками; одинокий глаз его беспокойно перебегал с предмета на предмет, и весь он являл собой воплощение бдительного уродства. Олмэйр не раз собирался пожаловаться Jla- камбе на чрезмерную назойливость его премьер-министра, но Дэйн отговаривал его.
— Слова нельзя сказать, чтобы он не подслушал, — ворчал Олмэйр.
— Тогда приезжай разговаривать ко мне на корабль, — возражал Дэйн со спокойной улыбкой. — А сюда его непременно надо пускать. Лакамба думает, что ему многое известно. Может быть, султан боится, как бы я не сбежал. Пусть уж лучше одноглазый крокодил греется на солнышке у тебя в усадьбе, туан.
И Олмэйр поневоле соглашался, хоть и грозил, что разделается с негодяем по-своему; он злобно впивался глазами в престарелого сановника, а тот как ни в чем не бывало, со спокойным упорством продолжал сидеть у его семейного котла, где варился рис.