алая толика королевской крови в жилах милорда Дарнли давала ему право, в случае отсутствия других наследников, претендовать и на шотландский, и на английский престолы[1]. Недостатка в претендентах никогда не ощущалось, однако по прихоти судьбы королевский сан все-таки был ему уготован: Дарнли завладел шотландской короной, женившись на Марии Стюарт.
Ему не пришлось долго и упорно добиваться ее руки. Очарованная стройной грацией и почти женственной прелестью долговязого девятнадцатилетнего юноши (Мелвилл[2] однажды назвал его «женоликим»), молодая королева Шотландии сама проявила немалую настойчивость и, сломив сопротивление противников этого мезальянса, добилась своего бракосочетания с Дарнли. Но Марию ожидало скорое разочарование. Она вышла замуж в июле 1565 года, а уже к октябрю у нее не осталось никаких иллюзий: супруг оказался развращенным, тщеславным и трусливым юнцом. За обманчиво-обольстительной внешностью Аполлона не было ничего, кроме пустого сердца и недалекого ума.
Сводный брат Марии, граф Марри[3], с самого начала противился ее браку, хотя основанием для возражений ему служили, разумеется, не личные качества Дарнли, а его католическое вероисповедание. Собрав своих сторонников – Аргайла, Шателлеро, Гленкэрна и других протестантов, Марри восстал с оружием в руках против своего зятя и сюзерена. Мария оттеснила отряды мятежного брата за английскую границу, но в результате этих действий, предпринятых в защиту своего никчемного мужа, лишь посеяла первые семена супружеских разногласий. Дело в том, что во время подавления восстания отличился один высокородный головорез, граф Босуэлл[4]. Желая вознаградить его за преданную службу, а отчасти просто в знак доверия и благорасположения, королева пожаловала графу должность генерал-лейтенанта Восточного, Средней и Западной Марки[5] – должность, которой Дарнли добивался для своего отца – Леннокса.
Королева все же выполнила свое предсвадебное обещание и короновала Дарнли, однако изгнание мятежных лордов стало первым и последним общим предприятием венценосной четы. С этих пор между ними непрерывно росло отчуждение, и звезда Дарнли, едва успев взойти, пошла на закат.
Поначалу их величали «королем и королевой» или «его и ее величествами», но к Рождеству, спустя всего пять месяцев после свадьбы, Дарнли начали именовать просто «мужем королевы»; во всех документах его имени теперь предшествовало имя Марии, а потом и монеты с двойным профилем и надписью «Ген. и Мария» были изъяты из обращения и заменены монетами новой чеканки, на которых его имя перекочевало на второе место.
Глубоко оскорбленный, Дарнли искал причину явной неприязни королевы где угодно, только не в самом себе и не в своих недостатках. Вскоре он решил, что обнаружил эту причину.
Около четырех лет назад в свите савойского посла мсье де Моретта к шотландскому двору прибыл странствующий менестрель Давид Риццо. В дурном влиянии этого пьемонтца, синьора Дэйви, и узрел Дарнли корень всех своих бед.
Сначала внимание Марии привлекла искусная игра Риццо на скрипке. Позже он стал ее доверенным секретарем по французским делам, и юная королева, воспитанная при утонченном французском дворе, привязалась к нему, словно к товарищу по изгнанию. Она не раз жаловалась на выпавший ей тяжкий жребий – царствовать в суровой и беспокойной стране – и всегда встречала его сочувствие. Благодаря своим способностям и изворотливому уму, Риццо выдвинулся столь стремительно, что вскоре ни один шотландец не мог похвастаться такой близостью к королеве, как он. Когда по подозрению в сочувствии и пособничестве изгнанным лордам-протестантам был отправлен в отставку Мэйтленд Лесингтонский, синьор Дэйви стал его преемником на посту королевского секретаря, а когда аналогичное подозрение пало на Мортона, было открыто объявлено, что канцлером вместо него будет назначен Риццо.
Так синьор Дэйви сделался самым могущественным человеком в Шотландии, и наивно было бы рассчитывать на то, что упрямое и своевольное дворянство стерпит выскочку. Придворные начали плести против него интриги и подпускать сплетни – например, о том, что этот итальяшка – агент папы римского, замышляющий козни против шотландской протестантской церкви. Однако в начавшейся затем борьбе за власть грубая шотландская прямолинейность не смогла тягаться с итальянской изощренностью. Какие бы шаги ни предпринимали бароны и лорды, они не пошатнули положения Риццо. Тогда, наконец, пополз слушок о том, что расположение прекрасной королевы пьемонтец снискал отнюдь не только своими деловыми и музыкальными талантами. В частности, Бедфорд писал Сесилу[6]: «Я не стану распространяться о том, какую именно благосклонность проявляет Мэри к Дэвиду, ибо королевской особе должно иметь доброе имя…»
Коль скоро начались перешептывания, нашлись и люди, которые с готовностью поверили слухам и выдавали их уже за несомненный факт. Вскоре сплетни достигли ушей Дарнли. Правдоподобно объяснив охлаждение к нему королевы, они болезненно задели его мужское самолюбие и подлили масла в огонь. Дарнли затаил злобу и с этого момента стал самым непримиримым из всех, кто добивался удаления Риццо.
Дарнли встретился с Ратвеном, другом Марри и прочих лордов-протестантов (изгнанных, как мы помним, за их выступление против самого Дарнли), и предложил ему восстановить беглецов в их правах, если те отомстят за поруганную честь сюзерена и сделают его настоящим королем Шотландии.
Измученный смертельной болезнью Ратвен специально для этой аудиенции поднялся с постели, и теперь с мрачным видом внимал вздорным речам бестолкового смазливого мальчишки.
– Во всем, что касается этого мерзавца, вы, без сомнения, правы, – хмуро согласился он и умышленно дополнил сказанное некоторыми подробностями о Риццо, еще сильнее оскорбившими чувства короля и мужа.
Ратвен решил не упускать случая и выдвинул условия, выполнение которых позволит Дарнли рассчитывать на его помощь. В начале следующего месяца собирается парламент, который должен обсудить вопрос о государственной измене и принять билль о лишении Марри и его сторонников всех владений, имущества и жизни за участие в мятеже.
– Судите сами, – говорил Ратвен, – сколь велико влияние этого чужеземца на королеву, если она намеревается поступить так с собственным братом. Марри всегда ненавидел Дэйви, он слишком хорошо понимал, что возвышение скрипача грозит королеве бесчестьем – вот мастер Дэйви и надеется с помощью парламента устранить графа и заткнуть ему рот.
Ратвен расчетливо сыпал соль на рану. Дарнли стиснул зубы и сжал кулаки.
– Что вы предлагаете? Что я должен делать? – срывающимся голосом спросил он.
Ратвен не стал ходить вокруг да около.
– Этот билль не должен пройти. Более того, парламент вообще не должен собираться. Вы муж ее величества и король шотландцев.
– Это только титул! – горько усмехнулся Дарнли.
– Титула достаточно, – ответил Ратвен. – Вы подпишете указ об официальном помиловании и отказе от преследования Марри и его друзей за любые предпринятые ими действия. Вы должны разрешить им беспрепятственно вернуться в Шотландию под охраной отряда вассалов, который обеспечит их безопасность. Сделайте это, а остальное предоставьте нам.
Нерешительность была врожденным свойством Дарнли. Он сознавал иронию ситуации: перейдя в тайную оппозицию к королеве, он вынужден собственной рукой подписать помилование повстанцам, взбунтовавшимся лишь потому, что Мария взяла его в мужья.
– А что потом? – спросил он после долгих колебаний.
Серое лицо больного Ратвена блестело от пота; воспаленно-красные глаза обдали короля-консорта холодом.
– Потом, с нею или без нее, вы будете править Шотландией. Обещаю вам это от себя и от имени всех, кого коснется ваша грамота.
Дарнли взял перо и подписал синьору Дэйви смертный приговор.
В ночь на субботу 9 марта 1566 года над заснеженным миром завывал ледяной восточный ветер, а в маленьком кабинете, примыкавшем к опочивальне королевы, было тепло и уютно. В камине потрескивали душистые сосновые поленья, в изящных подсвечниках горели свечи.
За ужином собрался тесный кружок приближенных королевы; кроме прекрасной золотоволосой хозяйки здесь были ее сводная сестра графиня Аргайл, комендант Холируда Битон, капитан гвардии Артур Эрскин и, наконец, опасно вознесшийся странствующий музыкант Давид Риццо. Риццо не исполнилось и тридцати лет, но перенесенные лишения не прошли для него бесследно – выглядел он на все пятьдесят. Правда, внешняя непривлекательность искупалась живостью ума, светившегося в глазах итальянца. Одет Риццо был со строгим великолепием – в черный бархат; средний палец его левой руки украшал перстень с камнем огромной ценности.
Ужин подходил к концу. Королева прилегла на кушетку возле стены, завешенной гобеленом. Графиня Аргайл, сидя на стуле с высокой спинкой по левую руку от Марии, следила, подперев щеку ладонью, за тонкими пальцами синьора Дэйви, изящно пощипывающими струны лютни. Приятный и непринужденный разговор о ребенке, которым месяца через три должна была разрешиться ее величество, начал иссякать, и Риццо по знаку своей госпожи взял лютню.
Смуглое лицо итальянца преобразилось, и он полностью отдался вдохновенной импровизации. Сначала негромко, словно прислушиваясь к теме, рождающейся в его душе, а потом все полнозвучнее, Риццо заиграл одну из тех печальных мелодий, которые звучат в Шотландии по сей день.
Смолкла последняя нота, и наступившую на миг тишину внезапно нарушило звяканье колец, к которым крепились портьеры. Скрывавший дверь занавес отлетел в сторону, и на пороге возникла долговязая фигура короля.
Неожиданное появление Дарнли разрушило все очарование вечера. Итальянец резко положил лютню, и случайно задетая струна издала долгий, жалобный стон. Этот звук и наступившее молчание почему-то подействовали на всех угнетающе; в сердце каждого родилось ощущение, будто необратимо утрачено что-то светлое и возвышенное.
Дарнли, шатаясь, шагнул вперед. Он был изрядно пьян, на скулах его горели пятна румянца, глаза лихорадочно блестели. Короля и трезвого не жаловали – многие разделяли неприязнь, которую питала к нему королева, – но сейчас он своим видом вызвал настоящее возмущение. Никто даже не встал, как того требовал этикет. Мария следила за супругом с нескрываемым презрением[7].
– В чем дело, милорд? – холодно спросила она, когда он плюхнулся рядом с ней на кушетку.
Дарнли злобно посмотрел на жену, привлек ее к себе и неуклюже поцеловал. Все настороженно ждали продолжения, на лицах гостей читалось смущение. В конце концов, он был ее супругом и именовался королем.
И тут в наступившей тишине из-за двери послышались шаги, сопровождаемые лязгом металла. Тяжкая поступь рока. Занавес отлетел в сторону, и на пороге возник мрачный призрак рыцаря. Графиня Аргайл вскрикнула. Вошедший был с головы до ног закован в железные латы, на широком поясе висел меч; правая рука рыцаря покоилась на рукоятке заткнутого за пояс тяжелого кинжала. Забрало шлема открывало бледное лицо Ратвена, казавшееся столь жутким, что, если бы не горящий взор, его можно было принять за лицо мертвеца. Глаза Ратвена обвели всю компанию за столом, остановились на Риццо и хищно прищурились.
Пораженная и разгневанная зловещим вторжением, королева попыталась встать, но Дарнли все еще придерживал ее за талию.
– В чем дело, я вас спрашиваю? – резко крикнула она и, тут же догадавшись, что все это может означать, произнесла отчетливо, словно влепила Дарнли пощечину: – Иуда!
Она вырвалась из его объятий и встала перед человеком в доспехах.
– Что вам здесь нужно, милорд? Как вы посмели прийти сюда в таком виде? – гневно спросила Мария.
Горящий взор Ратвена померк под ее взглядом. Он с лязгом доспехов шагнул вперед и вытянул руку в перчатке, указывая на синьора Дэйви.
– Мне нужен вот этот человек, – хрипло объявил милорд. – Пусть он выйдет из комнаты.
– Он здесь у меня в гостях, в отличие от вас, – с трудом сдерживая гнев, ответила королева. – И никуда не пойдет без моей воли. – Мария повернулась к ссутулившемуся Дарнли. – Это ваших рук дело, сэр?
– Э… Нет. Я тут ни при чем. От…откуда м…мне знать? – заплетающимся языком произнес милорд Дарнли.
– Дай Бог, чтобы это была правда, – сказала она и продолжала, обращаясь к Ратвену: – Подите вон, милорд, и ждите, пока я вас не вызову, а это, обещаю, произойдет довольно скоро. – И королева величественным жестом указала ему на дверь.
Если Мария и догадывалась об их намерениях, то ничем не выдала своего страха. Но Ратвен тоже выдержал характер и стоял на своем.
– Пусть этот человек выйдет отсюда, – повторил лорд. – Он слишком долго здесь находился.
– Что значит «слишком долго»? Как вы смеете? – негодующе переспросила королева.
– Слишком долго для старой доброй Шотландии и для вашего молодого супруга, – последовал наглый ответ.
– Уберетесь вы наконец или нет?! – закричал, вскочив на ноги, гвардейский капитан Эрскин. За ним поднялся и встал рядом Битон, комендант Холируда.
Свинцовые губы Ратвена сложились в недобрую улыбку; он потянул из-за пояса кинжал.
– Я пришел не за вами, джентльмены, но если вы ко мне сунетесь, то пеняйте на себя…
Мария поспешила вмешаться и встала между ними, лицом к Ратвену. Риццо дрожал крупной дрожью и не мог сдвинуться с места. Не успела королева дать отпор наглецу, как занавес был окончательно сорван, и в комнату ввалилась группа вооруженных людей, приближения которых никто за перепалкой не услышал. Первым появился бывший канцлер Мортон, лишенный большой печати в пользу Риццо, за ним хмурый Линдсэй, потом чернявый Бранстон и рыжий Дуглас, за которыми в дверях толпилось еще несколько человек.
В замешательстве друзья королевы не сразу оказали сопротивление. Последовала короткая схватка, дубовый стол, накрытый к ужину, был опрокинут, и если бы графиня Аргайл не подхватила канделябр с горящими свечами, все погрузилось бы во тьму. Заговорщики быстро окружили гостей и заставили их опустить оружие.
Присутствие Мортона не оставило Риццо иллюзий. Хилый музыкант, лишившись последнего мужества, бросился перед королевой на колени:
– Спасите меня, мадам! Sauvez ma vie[8]!
Мария шагнула вперед и бесстрашно преградила убийцам путь. В глазах ее пылал гнев.
– Назад, трусы! Или вы поплатитесь за это![9]
Но заговорщиков уже нельзя было остановить угрозами. Они медленно наступали, распаляясь яростью против чужеземного выскочки. Оскорбленная шотландская спесь требовала расплаты, и Джордж Дуглас приставил пистолет к груди беременной Марии, приказав ей убираться с дороги. Риццо в ужасе ползал на коленях где-то сзади, прячась за ее юбку. Мария не шелохнулась, ее сверкающие, как два сапфира, глаза, казалось, сейчас испепелят негодяя. Дуглас невольно замер, обескураженный ее бесстрашием. Но тут Дарнли, отпихнув Риццо ногой, внезапно обхватил Марию сзади и оттащил в сторону.
Свора накинулась на добычу. Линдсэй захлестнул тело Риццо петлей и вдвоем с Мортоном поволок его к выходу. Риццо, отчаянно визжа и моля о спасении, судорожно цеплялся то за ножку стула, то за край перевернутого стола, но все было напрасно.
– Берегитесь, собаки! Я напьюсь вашей крови, если убьете его! – хрипло рычала Мария, безуспешно пытаясь вырваться из объятий Дарнли.
Но спущенные с привязи псы, рвущиеся разорвать жертву на куски, уже не слышали королеву. Шайка заговорщиков вывалилась вслед за Риццо из комнаты в коридор и там набросилась на несчастного с кинжалами. Их нетерпение было столь неистово, что убийцы в ослеплении нанесли несколько ран друг другу.
Все было кончено. В прихожей на полу валялся сброшенный с лестницы труп итальянца, и кровь из пятидесяти шести ран разлилась вокруг него огромной лужей. В груди Риццо торчал кинжал с золотой рукояткой – знак участия милорда Дарнли в этом преступлении.
Ратвен отделился от сгрудившихся возле лестницы заговорщиков и с дымящимся кинжалом в руке и застывшей на лице кривой усмешкой поднялся наверх. Еле волоча ноги, он отправился обратно, в королевские покои. За три минуты там мало что изменилось, только стол был уже поднят, а Мария вновь опустилась на кушетку. Рядом возвышался Дарнли; несколько человек кольцом окружали приближенных королевы. Не спрашивая разрешения, Ратвен в изнеможении бросился в кресло и потребовал вина.
Королева гневно следила за его действиями.
– Вы напьетесь, милорд, всему свое время, да только не вином. Попомните мои слова, когда вам отольется сегодняшнее оскорбление! Кто вам позволил сидеть в моем присутствии?
Убийца лишь досадливо отмахнулся.
– Стоит ли сейчас о такой безделице, ваше величество? – проворчал он. – Право, мадам, это не от недостатка уважения к вам, просто я болен. Мне бы следовало лежать в постели, но дело требовало моего присутствия.
– Ах, вот как! – с холодным отвращением промолвила Мария. – Что вы сделали с Риццо?
Ратвен пожал плечами, однако отвел глаза.
– Он там, внизу, – уклончиво ответил лорд и потянулся за вином, поднесенным его слугой.
– Ступайте посмотрите, – велела королева графине Аргайл.
Поставив канделябр, графиня вышла. Никто ее не задержал. Королева продолжала презрительно наблюдать за Ратвеном, пока тот осушал свой кубок, потом медленно сказала:
– Я уверена, милорд, что вы действуете в интересах Марри. Сам-то братец, конечно, далеко, но пусть он знает: даже это не избавит его от наказания. Так вот, ответьте мне, чем таким вы ему обязаны, что решили подставить свою голову вместо его?
– Я сделал это не только ради Марри, но и ради многих своих друзей, – нехотя отвечал Ратвен. – Что же касается моей головы, то я заручился гарантией ее неприкосновенности.
– Гарантией? – переспросила Мария и обратила взор на своего мужа, по-прежнему стоящего подле нее. – Уж не вы ли дали ему такую гарантию, милорд?
– Я? – отшатнулся Дарнли. – Мне об этом ничего не известно.
Но тут королева обратила внимание на его пустые ножны.
– А где ваш кинжал, милорд? – сухо осведомилась она.
– Кинжал? Ха! Откуда мне знать?
– Ну, так я это узнаю! – зловеще и отчетливо проговорила королева. – Непременно узнаю, берегитесь. – Она вела себя вовсе не как пленница, попавшая в руки заговорщиков, которые всего несколько минут назад могли, судя по всему, убить не только Риццо, но заодно и саму Марию.
Задыхаясь, вбежала графиня. На ней не было лица.
– Что? – севшим голосом прошептала Мария.
– Мадам, он мертв! Убит! – объявила графиня.
Королева очень долго смотрела на нее; наконец она разжала мраморные губы:
– Вы уверены?
– Я видела его, мадам.
Мария сдавленно застонала, глаза ее наполнились слезами. Все притихли. Тянулись минуты. Королева вытерла слезы, сбегавшие по щекам. Дарнли дрожал, стараясь не встречаться с ней взглядом.
– Ну, что ж, – произнесла королева, – довольно слез. Я должна подумать, как отомстить за это злодеяние. – Она встала, опираясь о край стола, долгим взглядом посмотрела на Ратвена, по-прежнему сидевшего с окровавленным кинжалом в одной руке и пустым кубком в другой, потом перевела глаза на мужа.
– Милорд, вы добились своего, а теперь выслушайте меня. Слушайте и зарубите себе на носу: я не успокоюсь, пока вам не будет так же больно и тяжело, как сейчас мне.
Мария пошатнулась. Графиня поспешила ей на помощь, и королева, опираясь на ее руку, удалилась через маленькую боковую дверь в свою опочивальню.
Босуэлл, Хантли, Атолл и другие верные королеве дворяне – те, кто находился в ту ночь в Холируде, кишащем вооруженными до зубов убийцами, – опасаясь разделить участь секретаря, бежали через окна и колокольным звоном подняли на ноги весь Эдинбург. Собравшиеся по тревоге горожане, ведомые мэром, с оружием и факелами в руках двинулись ко дворцу. Они потребовали, чтобы королева вышла к ним, и отказывались разойтись, пока из окна королевской опочивальни к ним не обратился сам Дарнли, заверивший взбудораженных людей, что с ним и королевой все в порядке. А тем временем сама Мария стояла в окружении головорезов, ворвавшихся в ее спальню, как только снаружи поднялся весь этот шум, и один из них, рыжий Дуглас, поигрывая кинжалом, божился, что не моргнув глазом изрежет ее на кусочки, посмей она хоть пикнуть.
Когда они все-таки убрались, Мария осознала свое новое положение. Она больше не королева – она узница в собственном доме. Двор и коридоры заполнены солдатами Мортона и Ратвена, дворец полностью окружен, и никто не имеет права войти в него или выйти без их согласия.
Наконец-то Дарнли добился вожделенной власти. Наутро на рыночной площади Эдинбурга был оглашен его первый указ, согласно которому дворяне, собравшиеся в столицу на заседание парламента для принятия билля о лишении прав и имущества беглых лордов-протестантов, должны были под страхом обвинения в государственной измене в течение трех часов покинуть город.
Мария, запершись в опочивальне, строила планы мести. В ее ушах все еще звучали вопли несчастного Риццо. Мария дала себе клятву: если она выйдет живой из этой передряги, то убийц настигнет возмездие – не только за варварское злодеяние, но и за оскорбление ее королевского достоинства, чудовищное надругательство над ее чувствами, за опасность, которой они подвергли ее жизнь и жизнь будущего наследника, не говоря уже о домашнем аресте и издевательском обращении.
Впрочем, нет, подумала Мария. Все они – и наглец Ратвен, и дерзкий Дуглас, угрожавший расправой, и Мортон, держащий ее в заточении, – не более, чем исполнители воли Дарнли. Она решила пока повременить с другими обидчиками и сосредоточила всю свою ненависть на муже. Неизвестно, как все сложится дальше, но наступит срок, и она припомнит Дарнли все унижения, которые вынесла по его милости. Она во что бы то ни стало покарает его, и кара будет страшной.
Узурпатор оказался легок на помине. Показав, кто теперь хозяин положения, он был уверен, что Мария смирится с тем, что сделанного не воротишь, волей-неволей покорится неизбежному и безропотно – ведь теперь его поддерживают мятежные лорды! – восстановит его в супружеских правах. А безраздельную королевскую власть он и так уже получил. С этими мыслями Дарнли с утра пораньше заявился к супруге, однако оказанный ему прием основательно пошатнул его радужные надежды. Лишь только Мария завидела его на пороге опочивальни, она вздрогнула, потом, взяв себя в руки, не спеша подошла к нему и тихо, но отчетливо, проговорила:
– Негодяй! Забудьте мою прежнюю привязанность и мои планы на будущее… Я же ничего не забуду. Jamais! Jamais je n'oublierai![10] – добавила она и посмотрела на Дарнли с такой ненавистью, что он немедленно стушевался и выбежал вон.
А Мария продолжала в одиночестве обдумывать способ мести, но ей пока не пришло в голову ничего подходящего, тем более, что собственное положение оставалось неясным; кроме того, она не знала и половину того, что происходит во дворце и в столице.
И тут ей помог случай. Одна из немногих оставленных ей в услужение фрейлин, Мэри Битон, обронила, что видела во дворце графа Марри, Роутса и нескольких других лордов-изгнанников. Это известие расставило все по своим местам. Королеве стало окончательно ясно, кто был виновником ночной трагедии и каким образом Дарнли нашел себе сторонников.
Впрочем, хороши сторонники! До сих пор Дарнли и Марри были что кошка с собакой. Они никогда не то что не доверяли друг другу, а почти не скрывали своей вражды. Навряд ли они вдруг, ни с того ни с сего воспылали взаимной любовью, и на этом, пожалуй, можно будет сыграть.
Королева, не откладывая, написала Марри записку, в которой выразила радость по поводу его возвращения и пригласила зайти к себе.
Сводный брат, не поверивший ни единому слову записки, разумеется, тотчас явился – просто из любопытства, чем его приветит Мария. Каково же было удивление графа, когда ему действительно был оказан самый горячий прием.
Королева поднялась Марри навстречу, подбежала к нему, прижалась щекой к его бороде, обняла и расцеловала. На глаза ее навернулись слезы, и Мария разрыдалась на его плече.
– Бог наказал меня, Джеймс! О, как я наказана! Если бы я не отправила тебя в ссылку, ты никому не позволил бы так со мной обращаться. Какие шотландцы все-таки скоты!
Ошеломленному и растроганному Марри оставалось только прижимать ее к себе, поглаживать по плечу и утешать. До сих пор он и не подозревал, что его сестричка способна на такие проявления нежности и раскаяния.
– О Господи, Джимми, как мне тебя не хватало! – продолжала она. – Ты был в изгнании не по своей вине. А на меня обрушилось столько бед. Мне ничего от тебя не нужно, только будь моим добрым подданным, и ты увидишь – я умею ценить дружбу.
Ее слезы и жалобы растопили многолетние льды; суровое, недоверчивое сердце Марри растаяло. Давно уже он не испытывал желания, забыв о себе, стать на защиту близкого существа. В носу у него защекотало, глаза увлажнились, и он отвечал ей с божбой и клятвами, что отныне во всей Шотландии у Марии не будет другого столь же верного и преданного ей человека, каким станет он.
– А что до этого убийства, – со всей убежденностью закончил граф, – то клянусь спасением души, я не принимал в заговоре никакого участия и узнал о нем лишь когда вернулся.
– Я знаю, знаю! – простонала Мария. – Иначе разве бы я тебе обрадовалась? Будем снова друзьями, Джимми!
И Марри опять охотно поклялся ей в верности, тем более, что это отвечало его тайным помыслам и надеждам на возвращение к власти. Граф снова мысленно подивился, как неожиданно ветер переменился в благоприятную для него сторону. Потом он заговорил о короле и стал упрашивать Марию принять и выслушать Дарнли, ибо тот уверяет, что не желал смерти Риццо, и переваливает всю вину на лордов. Те, мол, вышли из повиновения, нарушили договор и зашли гораздо дальше, чем было условлено, а король-де собирался просто поставить на место зарвавшегося скрипача.
Сделав вид, что граф ее убедил, Мария согласилась – это как раз входило в ее намерения. Ведь прежде чем расправиться с Дарнли и изменниками-лордами, ей нужно было сначала выбраться из Холируда, где они держали ее взаперти.
Дарнли пришел, и был на сей раз угрюм и не столь самоуверен. Несмотря на заверения Марри, он, памятуя о недавней отповеди королевы, опасался ее нового резкого выпада. Она, опираясь на резной подлокотник кресла, казалось, внимательно его слушала. Когда же он закончил оправдываться, Мария долго в задумчивости глядела на хмурое мартовское небо за окном и ничего не отвечала. Наконец она оторвала взгляд от окна и перевела глаза на мужа.
– Следует ли понимать, милорд, что вы сожалеете о случившемся?
– Не искушайте меня, мадам, я не хочу лицемерить, – ответил Дарнли. – Я буду правдив, как на пасхальной исповеди. Нет, я не испытываю жалости к Риццо. С тех пор, как он снискал доверие и благосклонность вашего величества, вы перестали относиться ко мне, как раньше. Вы избегали моего общества и терпели меня только в присутствии посторонних – того же Дэйви, например. Это было невыносимо – как же мне после этого жалеть того, кто лишил меня вашей бесценной дружбы и был причиной моего унижения? Но я сожалею о том, что вам пришлось пережить, и заявляю о своей невиновности и непричастности к этому ужасному событию.
Королева на мгновение опустила глаза, потом снова подняла их на мужа.
– А кто сторговался с предателями, кто своим указом вернул их из ссылки? – напомнила она ему. – С какой целью вы это сделали?
– Чтобы вернуть то, что принадлежит мне по праву; то, что этот негодяй у меня отобрал – управление страной и права супруга, в которых вы мне отказывали. Только для этого, и ни для чего больше. Убийство Риццо не входило в мои планы. Но я ошибся, я недооценил глубину ненависти, которую наши подданные испытывали к этому мошеннику и папистскому шпиону. Судите сами, насколько я с вами откровенен.
– Я верю вам, – глядя ему в глаза, солгала Мария. У Дарнли вырвался вздох облегчения, но он поспешил, ибо она коварно продолжила свою фразу: – И знаете, почему я вам верю? Потому что вы – болван.
– Мадам! – протестующе вскричал Дарнли.
Королева встала, исполненная презрения.
– Вам требуются доказательства моих слов? Что ж, извольте. Вы надеялись, что эти преступники восстановят вас в ваших супружеских правах? И поэтому подписали им помилование и вернули из ссылки? Да теперь вы просто марионетка. Вы натаскаете им каштанов из огня, а потом они выкинут вас, как ненужный хлам, или, того хуже, поступят так же, как с несчастным Дэйви. Но вы слепы, раз ничего этого не видите. Вы глупец, если понадобился женский ум, чтобы раскрыть вам на это глаза.
Мария столь блестяще разыгрывала роль обличительницы, что бедняга совсем растерялся.
– Вы… вы заблуждаетесь! – выкрикнул Дарнли.
– Заблуждаюсь? Ха-ха! – зло рассмеялась она. – Ладно, допустим, я и впрямь заблуждаюсь. Только почему-то мне на память приходят недавние события, когда ваши новые дружки со своим главарем Марри выступали против нашего брака. Вы как будто забыли, с чего они вдруг взбеленились? Так я вам напомню. Они были недовольны тем, что я короновала вас, не спрося их совета. Быть над ними королем вы не могли ни по праву наследования престола, ни по своим достоинствам и характеру, ни по согласию сословного собора. Теперь вспоминаете? Они твердили и кричали на всех перекрестках, что почитают своим долгом подчиняться мне, но не собираются терпеть над собою вас.
Мария раскраснелась, глаза ее горели синим огнем. Она схватила Дарнли за рукав и прямо-таки впилась взглядом в его зрачки.
– Ну, как, вспомнили? Чтобы свергнуть вас с той высоты, на которую я подняла вас из ничтожества, они устроили против меня заговор и подняли бунт. Но вы забыли об этом и в слепом безрассудстве обратились к тем же заговорщикам, чтобы они помогли вернуть ваши якобы утраченные права. Мятежники, разумеется, ухватились за такой шанс – еще бы, они беспрепятственно возвращаются в страну, да еще становятся хозяевами. Но только заглохло ли их недовольство? Устранены ли причины, заставившие их взяться за оружие? Вы полагаете, что милорды предатели будут вашими верными подданными? Что это самые надежные друзья, на которых можно опереться в борьбе за утверждение своего права на корону? Думаю, вы сами знаете ответ.
Свинцовая бледность разлилась по лицу Дарнли. Неопровержимость логики Марии заронила страх в его душу. Он шагнул к креслу, бессильно рухнул в него и оттуда смотрел на жену глазами побитой собаки.
– Но тогда… Тогда почему они предложили мне свою помощь? – спросил он, окончательно сбитый с толку. – Как они достигнут своих целей?
– Как? И вы еще спрашиваете, каким образом эти коварные лисы используют вас? Да ведь вы, как-никак, король, и ваша подпись пока что-нибудь да значит для моих подданных. Не вы ли одним росчерком пера вернули мятежников из-за границы, не вы ли распустили парламент, который собирался осудить измену? – Мария приблизилась к его креслу вплотную; Дарнли, сраженный справедливостью ее слов, сидел, обхватив голову руками. Королева чуть мягче, но все же строго сказала: – Благодарите Бога, милорд, что они еще не получили всего, что собирались получить, не то я не дала бы и гроша за вашу жизнь. Вас ожидает участь несчастного Дэйви.
Милорд закрыл ладонями свое красивое лицо, и, пока он, съежившись, сидел так и, постанывая, раскачивался из стороны в сторону, она смотрела на него с нескрываемым торжеством. Наконец он собрался с духом, поднял голову и откинул со своего чистого лба мягкие пряди каштановых волос. Он все еще пытался найти изъян или слабое звено в рассуждениях Марии, противопоставить им какой-нибудь контрдовод, но ни одной здравой мысли на ум не приходило.
– Нет, это невозможно! – воскликнул он. – Они не смогут! Не посмеют!
Мария сардонически рассмеялась.
– Ну-ну, надейтесь. Они ведь такие нерешительные… Только лучше бы вы прикинули, чего они уже успели добиться. Главное – я теперь пленница, и меня не выпустят, пока не добьются всего, чего пожелают. А может быть, и тогда не выпустят, – добавила она грустно.
– О, этого не может быть!
– Может, – твердо сказала она, а потом продолжила с новым жаром: – Вы ошибаетесь, если думаете, что сами в лучшем положении. Разве вы не такой же узник, как я? Неужели вам позволят делать что угодно? – И, видя его возрастающий страх, нанесла рискованный удар наугад: – Меня будут стеречь, пока не вынудят добавить мою подпись к вашей и помиловать всех участников последнего заговора.
Бегающие глазки Дарнли свидетельствовали, что Мария попала в цель. Она убежденно продолжала:
– Для этого вы им и нужны. А когда ваша миссия завершится, вы станете помехой. Как только с вашей помощью предатели добьются от меня гарантий своей безопасности, они разделаются с вами. Да я просто уверена, они с самого начала собирались это сделать – избавиться от вас навсегда… Кажется, до вас доходит, наконец!
Дарнли вскочил с кресла и, сцепив руки, нервно забегал по комнате; его лоб покрылся капельками пота.
– Боже мой! – лепетал, задыхаясь, жалкий интриган.
– Да-да, милорд, вы сами себе вырыли яму.
Мария искусно нагнала на него страху. Сломленный, милорд пал пред нею на колени и схватил ее за руки, моля о прощении. Он посыпал голову пеплом и обзывал себя последним глупцом. Черт попутал его искать поддержки у ее врагов.
Мария скрыла отвращение к его трусости под маской снисходительной доброты.
– Моих врагов, – грустно повторила она. – Скажите лучше, ваших собственных. Не из любви же к вам они отправились в изгнание. Вы бездумно призвали их назад и в то же время связали мне руки. Теперь я, даже если бы хотела, ничем не смогу вам помочь.
– Вы сможете, Мэри! – закричал Дарнли. – Если вы откажетесь подписать им прощение, то сможете!
– А они заставят подписать его вас и уничтожат нас обоих, – возразила Мария.
Дарнли принялся заклинать ее во имя всех святых найти выход из тупика – она такая мудрая, такая храбрая, что сможет что-нибудь придумать.
– Какой тут придумаешь выход? – спросила она безнадежным голосом. – Все выходы охраняются. Мы оба пленники и могли бы разве что улететь на крыльях. Увы, Дарнли, боюсь, за вашу глупость мы расплатимся жизнью.
Королева играла со своим незадачливым супругом, как кошка с мышью. Под конец она позволила ему уговорить себя и обещала подумать, как им спастись, предупредив, чтобы он был осторожен и не выдал своих мыслей и намерений врагам.
Дарнли провел кошмарную бессонную ночь. Ранним утром в понедельник королева прислала за ним слугу. Когда муж явился – скромный и почтительный, Мария велела ему отправляться к лордам и передать, что, сознавая свое положение, она согласна заключить с ними сделку. Она дарует им полное прощение за все прегрешения против нее, если те, в свою очередь, присягнут ей на верность и вернут свободу.
Дарнли перепугался, но королева успокаивающе улыбнулась.
– Это еще не все, – продолжала она. – Если джентльмены соблаговолят начать с нами переговоры, то вы должны будете… – Остальное она прошептала ему на ухо.
Отчаявшийся было Дарнли приободрился, поцеловал ей руку и отправился выполнять поручение.
Выслушав предложение королевы, Мортон и Ратвен не выказали готовности немедленно ухватиться за него.
– Все это только обещания, – проворчал больной Ратвен, лежа на диване.
– Наверняка французские штучки, – добавил Мортон. – Научилась интриговать, а теперь, как змея, только и высматривает, куда бы вонзить свое жало. Вас-то она еще может ввести в заблуждение и подчинить своей воле, но нас не проведешь. Она в наших руках, и без надежных гарантий мы ее не отпустим.
– Какие же гарантии вы считаете надежными? – поинтересовался Дарнли.
В эту минуту на пороге появились Марри и Линдсэй. Мортон изложил им суть дела. Марри равнодушно прошел к окну и сел на скамью. Он протер заиндевевшее стекло и принялся рассматривать зимний пейзаж. Линдсэй проявил интерес к предмету дискуссии, однако высказался в духе Ратвена:
– Нас не устраивают пустые обещания, которые она нарушит с той же легкостью, с которой их раздает.
Дарнли переводил взгляд с одного на другого, расценивая их неуступчивость как подтверждение слов своей жены. Кроме того, он обратил внимание на то, чего раньше не замечал – абсолютное отсутствие почтения к нему, как к своему сюзерену, со стороны этих спесивых лордов.
– Джентльмены, – сказал он, – клянусь, вы несправедливы к ее величеству. Я готов вверить свою жизнь ее честному слову.
– Ну-ну, вверяйте, если вам так угодно, – усмехнулся Ратвен, – но нашими мы уж как-нибудь сами распорядимся.
– В таком случае скажите, каких вы желаете гарантий, и я дам вам любые.
– А королева? – живо поинтересовался Мортон.
– И королева тоже – она меня заверила в этом.
– Ладно, мы подумаем до вечера, – поставил точку Мортон.
Целый день лорды-протестанты думали и к вечеру изготовили документ, в котором были перечислены все их требования. Дарнли проводил Мортона с Ратвеном в сопровождении Марри в королевскую опочивальню, где королева содержалась фактически под домашним арестом.
Мария была печальна, в слезах, и оттого еще более прекрасна, чем всегда. Известная истина – сила женщины в ее слабости, и королева рассчитывала, что следы пролитых слез убедят заговорщиков в ее смирении и готовности покориться их воле.
Лорды преклонили колена и лицемерно склонили повинные головы, словно испрашивая отпущения грехов. Каждый, будто за дверью не расхаживал вооруженный караул, произнес заранее заготовленную покаянную речь, после чего Мария вытерла глаза и с явным усилием взяла себя в руки.
– Милорды, – начала она дрожащим голосом, – неужто я столь алчна до ваших владений и кровожадна, что вам не оставалось ничего иного, кроме как идти на меня войной? Вы, не считаясь с моей королевской властью, будоражите страну заговорами и мятежами. Но я вас прощаю – в надежде на то, что моя снисходительность вызовет в ответ хоть капельку любви и преданности своей королеве. Пусть все, что произошло, будет предано забвению, но я хочу, чтобы вы поклялись, что отныне станете моими друзьями и будете верно служить на благо Шотландии. Ибо я всего лишь слабая женщина, и мне необходимы настоящие друзья.
Тут Мария несколько раз всхлипнула, но снова справилась с собой – правда, с таким трудом, что даже твердокаменный Ратвен почувствовал некоторое смущение.
– Простите мне мою слабость, – продолжала королева прерывающимся голосом. – Вы знаете, в каком я положении, и мне трудно себя сдерживать. Мне больше нечего добавить, джентльмены. Если вы со своей стороны даете слово, что все заговоры в прошлом, то я обещаю прощение и помилование всем, кто был выслан из страны за участие в мятеже, а равно и тем, кто замешан в убийстве синьора Давида. Будем жить так, будто ничего этого просто не было. Прошу вас, джентльмены, дать мне перечень необходимых гарантий, и я подпишу его в том виде, который вас устраивает.
Мортон вручил ей захваченный с собой документ, и Мария медленно прочла его, то и дело прерываясь, чтобы смахнуть набежавшую слезу. Наконец она кивнула своей золотистой головкой.
– Все верно, на мой взгляд, – заключила королева. – Здесь все так, как должно быть. – Она повернулась к Дарнли. – Будьте любезны, милорд, подайте перо и чернила.
Милорд обмакнул перо и протянул его супруге. Королева положила пергамент на небольшой пюпитр и склонилась над ним, как вдруг перо выскользнуло из ее пальцев, и она с глубоким судорожным вздохом упала на спинку кресла. Глаза королевы закатились, в лице не осталось ни кровинки.
– Ее величество в обмороке! – воскликнул Марри, подбежав к креслу, но Мария через несколько секунд пришла в себя и смотрела на всех со слабой извиняющейся улыбкой.
– Пустяки, это пройдет, – прошептала она, приложив руку ко лбу. – Голова что-то закружилась. Мне в последние дни нездоровится… – Ее жалобная интонация и томный вид вызывали сострадание. Суровые джентльмены поневоле испытывали неловкость и раскаяние. – Может быть, вы оставите это здесь? Я немного отдохну и подпишу, а утром передам вам.
Милорды поднялись с колен, и Мортон от имени всех выразил сожаление о тех страданиях, которым они ее подвергли, и обещал искупить свою вину.
– Благодарю вас, – бесхитростно ответила Мария и шевельнула рукой. – Пожалуйста, не беспокойтесь обо мне, ступайте.
Милорды удалились, весьма довольные тем, что благополучно обстряпали дельце. Они покинули дворец и разъехались по своим эдинбургским домам; Марри отправился вместе с Мортоном.
Вскоре к оставшемуся в Холируде Мэйтленду Лесингтону подошла горничная королевы с просьбой явиться к ее величеству. Лесингтон прошел в опочивальню. Королева лежала в постели и встретила его слезами и упреками.
– Сэр! – воскликнула она. – Я подчинилась воле милордов и удовлетворила все их требования, но одним из моих условий было немедленное изменение того унизительного положения узницы, в котором я сейчас нахожусь. А между тем двери моих покоев до сих пор охраняют солдаты с оружием и не дают моим слугам свободно входить и выходить. Так-то вы держите свое слово? Разве я не исполнила все пожелания лордов?
Пристыженный Лесингтон, сознавая справедливость ее упреков, удалился в смущении и тотчас исправил положение, сняв караулы в коридоре, на лестницах и повсюду внутри дворца, оставив только стражу у ворот снаружи.
Наутро он горько пожалел о своем легковерии: ночью Мария Стюарт не только бежала сама, но и прихватила с собой милорда Дарнли. С помощью своего трусливого мужа она осуществила план, задуманный ею еще позапрошлым утром. В полночь они под охраной нескольких слуг, пройдя неохраняемыми теперь коридорами, спустились в подвал и ушли потайным ходом, ведущим в часовню, и дальше через кладбище, мимо свежей могилы Давида Риццо. За оградой кладбища их ждали приготовленные по распоряжению Дарнли лошади. Вскочив на них, беглецы поскакали во весь опор – напомним опять, что Мария-то была почти на сносях[11] – и уже к пяти часам утра прибыли в королевский замок Данбар.
Тщетно надеялись одураченные лорды на гонца, отправленного к ним с требованием подписать обещанную грамоту. Слишком поздно они смекнули, что королева провела их, сыграв на трусости и глупости Дарнли.
Меньше, чем через неделю, пленница, выскользнувшая из лап вероломных заговорщиков, вернулась во главе армии и обратила их в бегство.
Жизнь королевы Шотландской, вообще говоря, изобиловала оплошностями. Однако нерешительность в осуществлении возмездия милорду Дарнли – возмездия, в котором Мария Стюарт поклялась в ночь убийства Давида Риццо, – была, возможно, роковой для нее ошибкой.
Итак, Риццо был убит; сама Мария, беременная будущим королем Шотландии и Англии Иаковом, находилась в плену у заговорщиков в королевском замке Холируд, а ее муж начал править, как король. Королева сделала вид, что верит в невиновность Дарнли, и столь тонко сыграла на его тупости и трусости, что убедила милорда изменить своим союзникам Мортону и Ратвену, которые вместе с остальными изменниками-лордами осуществили заговор. Мария, как мы помним, убедила своего незадачливого мужа, что его новые друзья на самом деле как были, так и остались его непримиримыми врагами, и, как только исчерпают все возможности использовать его титул в своих целях, уничтожат короля-консорта безо всякой жалости. Дарнли, спасая свою шкуру, предал недавних союзников, приняв участие в спектакле с подписанием королевской грамоты о полном помиловании заговорщиков. Вместе с Марией им удалось обманом отложить подписание документа до утра и в то же время ослабить бдительность лордов и избавиться от стражи, охранявшей дворцовые коридоры. В ту же ночь венценосные узники, не простившись с мятежными лордами, потайным ходом покинули дворец и после пятичасовой скачки оказались в безопасности в королевском замке Данбар. Легко представить себе досаду и ярость одураченных лордов, когда наутро они не обнаружили во дворце ни королевы, ни грамоты. Гонца, отправленного ими в Данбар за обещанной бумагой, попросту осмеяли, и он вернулся ни с чем, а Мария между тем спешно собрала войско, двинулась в поход на мятежников и обратила их в бегство.
В победе над врагами королеве вновь помогла хитрость. Действуя по принципу «Разделяй и властвуй», она теперь уже сама предложила полное прощение и восстановление в правах изгнанникам, принимавшим участие в бунте против ее замужества, но не запятнавшим себя убийством синьора Риццо. Многие лорды-протестанты, хотя последний заговор был затеян отчасти в их интересах, о нем ничего не знали и, высланные из страны, не могли повлиять на ход событий. Сводный брат Марии – граф Марри, граф Аргайл и часть их сторонников немедленно откололись от заговорщиков и с благодарностью приняли милость королевы. Дарнли покинул предателей-лордов еще раньше, и, увидев, что им больше не на кого рассчитывать, те стали искать спасения, где могли.
В конце марта Мортон, Ратвен, Джордж Дуглас, Линдсэй и около шестидесяти их соратников были объявлены вне закона и заочно приговорены к смерти и конфискации владений, а некто Томас Скотт, командир стражи Холируда в дни заточения ее величества, повешен, а затем колесован и четвертован на рыночной площади в Эдинбурге.
Известие об этой казни привело беглецов в бешенство, терзавшее их тем сильнее, что главному зачинщику убийства Риццо – Дарнли, заключившему позорную сделку с главным его исполнителем Ратвеном, – все как будто сошло с рук после того, как он торжественно и прилюдно заявил о своей непричастности к расправе над итальянцем и неосведомленности о намерениях заговорщиков. И хотя вся Шотландия презрительно хохотала над столь беспардонной ложью и трусливой наглостью, ярости Ратвена это отнюдь не погасило.
Смертельно больной Ратвен в это время лежал, всеми брошенный, в Ньюкасле на смертном одре. Там он шесть недель спустя и испустил дух, но перед этим успел нанести последний ответный удар, послав королеве ранее подписанную Дарнли бумагу, бережно хранимую на случай его предательства.
Документ полностью изобличал короля. То было не просто свидетельство участия в заговоре, но доказательство того, что Дарнли являлся его вдохновителем, и на нем лежит главная ответственность. Фактически это был приказ учинить расправу над Риццо, в награду за которую король обязался вернуть мятежникам все их права и оградить от преследований. Внизу красовалась отчетливая подпись Дарнли, скрепленная королевской печатью.
Однако удар был нанесен зря. Чуть раньше королева и мечтать не могла о таком подарке, а сейчас ей было уже не до супруга-негодяя. У Марии появилось новое увлечение – мужественный и надменный граф Босуэлл.
Королева пока ограничилась тем, что, вызвав к себе Дарнли, продемонстрировала собственноручно им подписанный приговор итальянцу и, обвинив в двуличии и подлости, окончательно расторгла притворный союз, который давно ее тяготил. Мария разыграла приступ необузданной ярости и выгнала мерзавца вон. Ошеломленный неожиданным разоблачением, Дарнли пулей вылетел из ее покоев.
С тех пор королева при каждом удобном случае подчеркивала свою неприязнь к супругу, которая распространялась и на всех тех, кто пользовался расположением Дарнли. Жизнь при дворе стала для него невыносимой, и он, почуяв, что тучи сгущаются, ударился в бега.
Некоторое время Дарнли скитался по стране, но его никто не преследовал, и только двери всех знатных домов – противников или верноподданных королевы – захлопывались перед его носом. Всеми одинаково презираемый, в конце концов он оказался в Глазго у своего отца, графа Леннокса. Там король стал искать забвения в эле и бестолковых развлечениях, то гоняясь по окрестностям с собаками и соколами за дичью, то заводя случайные любовные интрижки с вульгарными особами.
Так Мария, не доведя до логического конца свои планы мести, упустила время. Не повесив мужа за измену и подстрекательство к убийству, не отправив его, на худой конец, в изгнание, она совершила роковую ошибку.
Самоуверенный, мужественный Босуэлл, циничный властолюбец и грубый вояка, но в то же время образованный человек, оказался тем другом, на которого Мария могла положиться в трудную минуту. Он не бросил ее на произвол судьбы в Холируде, предводительствовал собранным войском и быстро приобрел громадное влияние на королеву. Пользуясь почти безграничной властью – несравнимо большей, чем его предшественник Риццо, – Босуэлл повсюду сопровождал Марию и участвовал во всех ее делах. Марии он казался олицетворением достоинств, которых были лишены оба ее законных супруга[12], и случилось то, что должно было случиться – в ее душе проснулось чувство. Противиться ему или скрывать его было бесполезно. Это была не просто любовь, а настоящий пожар, шквал, ураган.
Дело дошло до того, что в июне, составляя завещание перед родами, Мария назначила Босуэлла опекуном ребенка и регентом королевства в случае своей смерти. Дарнли же отказала единственное бриллиантовое кольцо, которое тот надел ей на палец во время венчания. «Это кольцо в день свадьбы подарил мне король – пусть ему и остается», – пренебрежительно писала она.
Разумеется, о каком-либо возмездии королю теперь не могло быть и речи – во-первых, это выглядело бы устранением помехи с пути любовников, а во-вторых, будущему ребенку, во избежание осложнений, связанных с кривотолками о нежной дружбе королевы с Давидом Риццо, необходимо было официальное признание законного отца.
Босуэлл вознесся на недосягаемую высоту и, конечно, стал костью поперек горла завистливым баронам и лордам. Вся Шотландия ненавидела его за цинизм, беспринципность и жестокость.
Родился наследник; король, приехавший в Холируд на крестины, был весьма прохладно встречен Марри и Аргайлом; Босуэлл старался вовсе не замечать его. Выздоравливающая королева при каждом удобном случае демонстрировала свое презрение к мужу и намеренно ласково обращалась в его присутствии с фаворитом. Униженный пуще прежнего, Дарнли снова удалился в Глазго.
В конце июля внезапно разразился грандиозный скандал: забыв об осторожности, королева уединилась с Босуэллом в Аллоэ. Прослышав об этом, Дарнли примчался снова, тщетно пытаясь отстоять свои права короля и супруга, но был без всяких объяснений выгнан вон. Тут он впервые почувствовал, что его жизнь подвергается опасности, и понял, что лучше бы ему совсем покинуть Шотландию, однако, на свою беду, он не внял голосу разума. Глупая мальчишеская самонадеянность заставила его вернуться к соколам и гончим и сделать вид, будто он ждет своего часа.
При дворе Дарнли теперь почти не появлялся. Даже когда в октябре Мария заболела и лежала при смерти в Джедборо[13], он показался на один день и снова исчез, хотя положение королевы оставалось опасным. Правда, на сей раз ее хворь не вызвала бы сочувствия, окажись на его месте любой другой: Мария занемогла после того, как проскакала на коне тридцать миль туда и обратно в один день, помчавшись в замок Эрмитаж в безумном страхе за своего Босуэлла, получившего три тяжелые раны в пограничной стычке с контрабандистами. В Джедборо Дарнли повстречал и самого раненого Босуэлла, в свою очередь поспешившего проведать Марию после известия о ее болезни. Босуэлл держался более чем надменно, и хотя пренебрежение к королю выказывали все, кому не лень, презрение со стороны любовника Марии глубоко уязвило Дарнли.
Отношения супругов достигли критической точки. Все вокруг понимали, что долго так продолжаться не может.
В конце ноября Мария набиралась сил в Крэйгмилларе. Сидя перед пламенем жарко растопленного камина, исхудавшая королева пыталась согреться и унять озноб. Из горностаевой оторочки ее темно-пурпурной накидки выглядывало одно только осунувшееся, прозрачное личико. Под печальными синими глазами залегли тени, отчего они казались еще больше и печальнее. Держась рукой за спинку кресла, подле нее стоял чернобородый Босуэлл. Его грубое лицо с ястребиным носом нельзя было назвать красивым, но женщин оно притягивало неодолимо.
– Лучше бы я умерла! – вздохнув, сказала королева.
Граф поморщился, отбросил упавшие на лоб кудри и тоже вздохнул.
– Никогда не стал бы желать собственной смерти только потому, что кто-то стоит на пути к заветной цели, – вполголоса отозвался он. В другом конце комнаты над столом склонились восстановленный в должности секретаря Мэйтленд Лесингтонский и граф Аргайл.
Мария резко вскинула голову и пристально посмотрела на Босуэлла.
– Что вы такое нашептываете? – спросила она, и когда тот открыл рот, собираясь ответить, нетерпеливо подняла руку. – Нет-нет, я не поддамся дьявольскому искушению. Нужно действовать другим способом.
– Есть и другой, – невозмутимо сказал Босуэлл. Он расправил широкие плечи, обошел кресло и встал перед королевой спиной к огню. Он больше не понижал голос. – Мы все уже обсудили.
– Что именно, и кто обсудил? – нервно спросила она.
– Не волнуйтесь, мы думали всего лишь о том, как разорвать связывающие вас супружеские узы. Наш добродетельный Марри имел честь лично начать об этом беседу с Аргайлом и Лесингтоном. Он полагает, что это будет благом для вас и для Шотландии. Впрочем, пусть они сами расскажут. – Босуэлл усмехнулся и окликнул лордов, велев им подойти к королеве.
Аргайл и Лесингтон поспешили на зов. Босуэлл обратился к худощавому Лесингтону, одетому в странное платье с меховой оторочкой ниже колен.
– Ее величество интересует, как развязать гордиев узел ее замужества.
Лесингтон пошевелил бровями, провел языком по губам и потер костлявые руки.
– Развязать… – удивленно повторил он. – Хм, развязать! – Глаза на лисьей физиономии хитро блеснули. – Такой вопрос предполагает ответ: не лучше ли по примеру Александра этот узел разрубить? Так было бы вернее… И навсегда.
– Нет, нет! – воскликнула королева. – Я не желаю крови.
– Однако сам Дарнли не миндальничал, когда дело касалось другого, – напомнил Босуэлл.
– Это на его совести. Я же не могу взять на себя такой груз, – был ее ответ.
– Его можно обвинить в государственной измене, – вступил в разговор дородный, спокойный Аргайл, – ведь он после убийства Риццо вместе с бунтовщиками держал ваше величество под стражей.
Мария немного подумала и покачала головой.
– Слишком поздно. Это следовало сделать куда раньше. А теперь все решат, что я ищу предлог, чтобы избавиться от мужа. – И она подняла глаза на стоящего перед нею Босуэлла. – Вы упомянули, будто обсуждали это дело с графом Марри. Неужели его точка зрения совпадает с вашей?
Босуэлл рассмеялся, представив себе, как крайне осторожный Марри вдруг невероятным образом решился бы на подобный отчаянный шаг.
– Милорд Марри за развод, – ответил вместо Босуэлла Лесингтон. – Он сказал, что вашему величеству можно вернуть свободу, просто порвав папскую буллу с разрешением на брак. Граф Марри, конечно, никогда не пошел бы дальше этого. И все же, мадам, если бы мы остановились на ином способе, нет причин сомневаться в том, что граф посмотрел бы на это сквозь пальцы.
Мария, казалось, не слышала окончания его речи, напряженно задумавшись сразу после слов о разводе. Ее щеки чуть порозовели.
– Ах, я тоже об этом думала! – воскликнула она. – Видит Бог, для развода у меня достаточно оснований. Как, вы говорите, его можно получить? Порвать папскую буллу?
– И после этого объявить брак недействительным, – добавил Аргайл.
Королева смотрела мимо Босуэлла на огонь в камине.
– Да, – медленно промолвила она. Потом, стряхнув задумчивость, повторила: – Да, пожалуй, это выход. – Но тут же новая мысль отразилась на ее лице сомнением: – Однако как же мой сын?
– Вот-вот, – хмуро подтвердил Лесингтон и развел руками. – Нам кажется, в этом-то и заключается главное препятствие. Если брак объявить недействительным, это создаст угрозу праву наследования короны вашим сыном.
– То есть, он станет бастардом? – вскричала королева. – Отвечайте же!
– По меньшей мере, – подтвердил секретарь.
– Таким образом, – негромко вставил Босуэлл, – мы возвращаемся к методу Александра. Узел, который невозможно развязать, разрубают мечом.
Мария вздрогнула и плотнее закуталась в накидку. Лесингтон поклонился ей и заговорил с мягкой, успокаивающей интонацией:
– Мадам, позвольте нам самим решить эту проблему. Мы еще подумаем и найдем такой способ избавить ваше величество от этого молокососа, который не заденет ни вашу честь, ни права вашего сына. Да и граф Марри, видимо, нам поможет, если вы помилуете Мортона и прочих – они ведь пошли на убийство по наущению Дарнли.
Королева по очереди вопрошающе смотрела то на одного, то на другого, потом снова отвернулась к камину. Сухие поленья пылали, почти не потрескивая. Глядя на огонь, Мария чуть слышно сказала:
– Хорошо, попробуйте… Надеюсь, ваши действия не запятнают мою честь и не заставят меня терзаться угрызениями совести, – добавила она, но таким странным тоном, что казалось, ее следует понимать буквально – дескать, она надеется, а там уж как Господь распорядится.
Все три джентльмена переглянулись. Лесингтон потер ладонью подбородок и ответил:
– Положитесь на нас, мадам; мы справимся с этим делом, не вызвав неудовольствия вашего величества и неодобрения парламента.
Королева промолчала; милорды приняли ее молчание за согласие и с поклоном удалились. Разыскав Хантли и Джеймса Балфура, они впятером сошлись на том, что «набитого дурака, метящего в тираны» следует все же уничтожить физически. Но для этого необходимо, чтобы непримиримая королева помиловала Мортона и остальных заговорщиков.
Накануне Рождества помилование семидесяти объявленным вне закона изгнанникам было подписано. Мир увидел в этом всего лишь амнистию по случаю большого праздника, однако крэйгмилларские заговорщики рассудили по-другому и втайне торжествовали. Пожалуй, они были ближе к истине – поступок Марии служил подтверждением состоявшейся сделки и согласия на любые их действия. Амнистия была попросту авансом за устранение Дарнли.
В тот же день ее величество и Босуэлл уехали в замок лорда Драммонда, где провели остаток недели, а оттуда отправились в Таллибардин. Их вызывающе откровенная близость перестала быть для кого-либо тайной.
Тогда же Дарнли покинул замок Стирлинг, где, бойкотируемый дворянством и урезанный в необходимых расходах (дело дошло до того, что ему заменили серебряную посуду на оловянную), король влачил жалкое существование отверженного. В пути бедняга заболел и добрался до Глазго едва ли не при смерти. Поползли неизбежные слухи об отравлении, однако вскоре пришло известие, что лицо красавчика покрылось язвами – видать, он подцепил заразу в результате распутной жизни, которую вел последние недели.
Решив, что он вот-вот испустит дух, Дарнли засыпал королеву слезливыми посланиями, которые та игнорировала, пока не услыхала, что ему стало лучше. Тогда Мария наконец приехала в Глазго навестить супруга. По-видимому, до этого она надеялась, что природа позаботится о Дарнли, и надобность в решении проблемы отпадет сама собой. Однако теперь приходилось действовать. Прежде всего необходимо было перевезти короля в удобное для осуществления ее замыслов место. Для этого требовалось изобразить примирение с мужем и даже более нежные чувства, дабы впоследствии снять с себя возможные обвинения.
Вообще говоря, достоверные сведения о преступных намерениях Марии Стюарт отсутствуют, однако можно с достаточной справедливостью судить о них по результату.
Дарнли лежал в постели; его обезображенное лицо прикрывал лоскут тафты. Мария выглядела растроганной. Она покаянно упала перед кроватью на колени и в присутствии приближенных – своих и короля – расплакалась. Королева говорила ласково, очень тревожилась о его здоровье и озабоченно интересовалась, чем она может облегчить его страдания. За этим последовало формальное примирение. Потом Мария объявила, что, как только Дарнли пойдет на поправку, она немедленно заберет его в более подходящее место – поближе к себе, – где ему будет обеспечен надлежащий и достойный короля уход.
– О, конечно, в Холируде мне будет гораздо лучше, – обрадовался Дарнли.
– Нет, нет, не в Холируде, – возразила королева, – во всяком случае, не сразу. Нужно подождать, пока вы не выздоровеете окончательно, чтобы не занести в Холируд заразу, опасную для вашего маленького сына.
– Но тогда куда же?
Королева назвала Крэйгмиллар; Дарнли так и подскочил в постели, лоскут слетел с его лица, и Марии с трудом удалось подавить в себе отвращение при виде усеявших его гнойников и язв.
– Крэйгмиллар! – воскликнул Дарнли. – Так значит, все, о чем мне говорили – правда?
– О чем вам говорили? – озадаченно спросила она, пристально глядя на мужа из-под насупленных бровей.
Дарнли простодушно выложил ей, что до него дошли сведения о готовящемся заговоре. Ему сообщили, будто его враги пытались склонить королеву к подписанию некоего документа, но она им отказала. Дарнли добавил, что не верит в способность Марии причинить ему вред, но удивлен, зачем ей понадобилось везти его в Крэйгмиллар.
– Вам солгали, – отвечала королева. – Я не только не подписывала в Крэйгмилларе никакого документа, меня даже никто ни о чем не просил. Клянусь вам. – (И это была истинная правда: Рождество королева встречала в Холируде.) – А относительно переезда – вам самому решать, где вы предпочитаете поселиться.
Дарнли, откинувшись на подушки, успокоился и перестал дрожать.
– Я верю вам, Мэри, – повторил он, – верю в ваши добрые намерения. Если же кто-нибудь другой попытается на меня напасть, – заявил он хвастливо, – то дорого за это заплатит. Если только не застанет меня спящим… Но в Крэйгмиллар я не поеду.
– Я же говорю – вы отправитесь куда пожелаете, – снова успокоила его королева.
Король задумался.
– Кажется, у нас есть поместье Керк-о'Филд. Оно считается самым здоровым местом в окрестностях Эдинбурга. Дом окружен садом, а мне как раз необходим свежий воздух. И еще мне предписаны ванны для очищения кожи от этой скверны. По-моему, Керк-о'Филд мне подойдет.
Королева с готовностью согласилась и распорядилась выслать вперед слуг, которые должны подготовить дом и перевезти в новое жилище короля часть обстановки и убранства из Холируда.
По прошествии нескольких дней Мария Стюарт и Дарнли тронулись в путь. Короля, снова охваченного дурными предчувствиями, снедало уныние, но нежность и забота королевы – особенно на людях – вскоре их полностью рассеяли.
Короля поместили в верхнем этаже, уютно обставленном дворцовой мебелью. Стены его спальни украшало шесть дорогих гобеленов, а пол почти целиком был устлан восточным ковром. Кроме того, в комнату внесли великолепную, огромных размеров кровать с балдахином, принадлежавшую еще матери королевы, мягкие, обитые бархатом стулья, маленький стол под зеленым сукном и несколько красных пуфов. Возле кровати для короля по предписанию лекарей установили ванну, закрытую вместо крышки снятой с петель дверью.
Непосредственно под спальней Дарнли находилась комнатка, предназначенная для королевы. Здесь интерьер был поскромнее – практически он состоял из одной небольшой кровати, обитой узорчатым желто-зеленым дамаском. Окна обеих комнат выходили в огороженный сад, а дверь из опочивальни Марии вела в коридор, оканчивающийся застекленным выходом на заднюю сторону дома.
В этой комнате королева иногда оставалась ночевать – она теперь чаще бывала в Керк-о'Филде, чем в Холируде. Днем, если Мария не составляла компанию Дарнли, помогая ему коротать время и разгонять скуку, ее обычно видели в саду на прогулке с леди Рирз, и король, лежа в постели, часто слышал, как она что-то тихо напевала.
Так миновало двенадцать дней. Дарнли выздоравливал. Мария была с ним весела и кокетлива, словно влюбленная невеста. При дворе только и было разговоров, что об их примирении – оно обнадеживало наступлением долгожданного мира и всеобщего благоденствия в королевстве. Правда, много было и тех, кто не переставал изумляться столь молниеносной смене настроения своенравной и капризной королевы.
Со времени своей быстротечной помолвки Мария никогда не проявляла к Дарнли такой нежности и ласки. Постепенно рассеялся его страх перед враждебными замыслами баронов и лордов из ее ближайшего окружения, и он впал в блаженно-умиротворенное состояние. Однако недолго длилась иллюзия райской жизни. Ее неожиданно разрушил лорд Робертом Холируд, который специально приехал к Дарнли, чтобы сообщить, что по Эдинбургу ходят слухи об угрожающей королю опасности. Заговорщики якобы и не думали отказываться от вынашиваемых планов. Они не дремлют и уже наняли исполнителей. Откуда просочились такие сведения – неизвестно, но лорд Роберт прямо заявил, что Дарнли, если ему дорога жизнь, должен немедленно бежать.
Однако, когда Дарнли передал его слова королеве и та, вызвав лорда Роберта, негодуя, потребовала от него объяснений, Холируд начал все отрицать и настаивал, что его неверно истолковали – он-де говорил исключительно об опасности для здоровья короля, который, по его мнению, нуждается в другом лечении и более благоприятном климате.
Дарнли не знал, чему верить. Проснулась прежняя тревога, и только присутствие Марии давало ему ощущение некоторой безопасности. Он стал капризен и раздражителен, требовал ее неотлучного пребывания в Керк-о'Филде, и королева обещала ночевать в поместье как можно чаще. Она провела там ночь со вторника на среду, потом с четверга на пятницу и собиралась остаться в ночь на субботу, но вспомнила, что в этот день, 9 февраля, должен был жениться ее верный Себастьен, который служил Марии еще во Франции. Ее величество обещала почтить своим присутствием бал-маскарад, устроенный по этому поводу в Холируде. Однако королева не бросила мужа на произвол судьбы. Вечером она прибыла в Керк-о'Филд и, оставив свою свиту в зале первого этажа играть в карты, поднялась наверх. Сев у постели дрожащего в нервном ознобе Дарнли, принялась его успокаивать и уговаривать.
– Не оставляйте меня, – скулил молодой король.
– Увы, – отвечала Мария, – я вынуждена. Сегодня свадьба Себастьена, а я давно приняла приглашение на нее.
Дарнли тяжело вздохнул и зябко натянул одеяло.
– Скоро я поправлюсь, и меня перестанут угнетать эти глупые страхи. Но сейчас я без вас не могу. Когда вы со мной, я спокоен, но стоит вам уехать, как мне начинает казаться, что я совершенно беспомощен.
– Но чего же вам бояться?
– Ненависти! Ненависти, которая – я чувствую – окружает меня со всех сторон.
– Вы внушили это себе, а на самом деле…
– Что это?! – вскричал Дарнли, внезапно приподнявшись с подушек. – Вы слышите?
Снизу донеслись слабые звуки шагов, сопровождаемые каким-то непонятным гулом, будто там что-то катили или волокли по полу.
– Должно быть, слуги приводят в порядок мою комнату.
– Но ведь вы не собирались сегодня ночевать? – удивился король и крикнул пажа.
– Зачем он вам понадобился? – недовольно поинтересовалась королева.
Дарнли, не отвечая, велел вошедшему юноше сходить вниз и взглянуть, что там творится. Паж ушел исполнять поручение, но в коридоре первого этажа столкнулся с Босуэллом, который, не уступая дороги, спросил, куда идет молодой человек.
– Пустяки, – заметил граф, когда тот пролепетал ответ, – передвигают кровать ее величества, согласно ее пожеланию.
Если бы паж все-таки честно выполнил приказание (а ему бы позволили его выполнить), то он обнаружил бы в спальне королевы совсем иную картину: там были вовсе не слуги, а друзья Босуэлла, Хэй и Хэпберн, которые вместе с преданным лакеем королевы Николя Юбером, больше известным под именем Френч Парис, возились отнюдь не с мебелью, а с каким-то бочонком. Однако паж, подавленный величием и мощью, исходившими от неподвижного Босуэлла, не посмел настаивать, повернул назад и передал королю его слова – так, будто видел все собственными глазами. Дарнли успокоился и отпустил пажа.
– Я же вам говорила! – воскликнула Мария. – Или моих слов вам недостаточно?
– О, простите, я в них не усомнился ни на минуту. Разве я могу сомневаться в той, которая проявила ко мне столько милосердия и сострадания! Но ведь вы давно здесь у меня находитесь, а кроме вас я никому не доверяю. – И он грустно вздохнул. – Как бы мне хотелось повернуть время вспять и изменить прошлое. Наверное, я слушал плохих советчиков, потому что был чересчур молод. Я делал поспешные выводы, ревновал и совершал глупости. Потом, когда вы меня прогнали, я скитался по всей стране – без друзей, без цели, без мира в душе. Меня искушал дьявол, и я ему поддался. Если бы вы только согласились предать прошлое забвению, я не пожалел бы сил, чтобы загладить свою вину.
Мария побледнела, встала и, тяжело дыша, отошла к окну. Она стояла, вглядываясь во мрак ночи, и колени ее дрожали.
– Почему вы ничего не отвечаете? – окликнул ее Дарнли.
– Ах, какого ответа вы ждете от меня? – хрипловатым голосом отозвалась королева. – Вы сами себе уже ответили. – И торопливо добавила: – Кажется, мне пора.
Послышались тяжелые шаги по ступеням лестницы и бряцание оружия. Дверь распахнулась, и на пороге появился граф Босуэлл, закутанный в алый плащ. Он прислонился к дверному косяку и обвел комнату насмешливым взглядом. Лицо его при этом оставалось странно неподвижным. Граф задержал взгляд на Дарнли, отчего тот внутренне затрепетал и одновременно ощутил прилив ярости.
– Ваше величество, – обратился Босуэлл к королеве, – скоро полночь.
Он пришел вовремя. Она все вспомнила и вновь укрепилась в своем решении, чуть было не поколебленном последними, тронувшими ее сердце словами мужа.
– Хорошо, иду, – сказала она.
Босуэлл посторонился, пропуская ее в коридор, но тут Дарнли снова подал голос:
– Одну минуту, мадам. – И бросил Босуэллу: – Оставьте нас на два слова, сэр.
Однако Босуэлл никак не отреагировал на его приказание и стоял, вопросительно глядя на Марию, пока она знаком не велела ему удалиться. Но даже и тогда он остался за дверью, чтобы быть под рукой на случай, если королева вдруг проявит признаки малодушия.
Дарнли привстал в постели, схватил жену за руку и притянул к себе.
– Не оставляй меня, Мэри, не оставляй меня! – взмолился он.
– Что такое? Почему? – вскричала она раздраженно, но голосу ее недоставало твердости. – Вы хотите, чтобы я разочаровала своего верного Себастьена, который меня так любит и всегда готов за меня голову сложить?
– Понимаю… Себастьен значит для вас больше, чем я…
– Что за глупости! Он просто преданный слуга.
– А я – нет? Вы не верите, что отныне единственной целью моей жизни будет верная служба моей королеве? О, простите мне мою слабость. Меня сегодня гнетут недобрые мысли. Идите, если вы должны идти. Но дайте мне хоть какое-нибудь заверение вашей любви, какую-нибудь безделицу в знак того, что придете завтра снова и больше меня не покинете.
Мария внимательно посмотрела ему в лицо – еще недавно такое молодое и привлекательное, а сейчас изрытое подживающими язвами, – и сердце ее дрогнуло. Но она помнила, что за дверьми ее дожидается Босуэлл и может подслушать их разговор, поэтому она сдержалась, сняла с руки один из перстней и надела его на палец Дарнли.
– Пусть вас утешит этот залог, – сдавленно проговорила королева и с этими словами вырвалась из его рук и поспешно направилась к выходу.
Позже Марии Стюарт более всего остального вменяли в вину именно этот жест с подаренным перстнем. Граф Марри осудил его как самый подлый поступок во всей этой трагедии, но, возможно, королева в ту минуту стремилась как можно скорее покончить с непереносимой сценой, лишившей ее присутствия духа, и сделала первое, что пришло в голову.
Уже держась за резную ручку двери, она вдруг замешкалась и обернулась лицом к мужу. Дарнли улыбался, и сердце Марии затопил ужас от сознания совершаемого ею предательства. Потрясенная, она, видимо, хотела как-то предупредить Дарнли, но тут же поняла, что любое неосторожное слово только ускорит развязку и обернется трагедией уже для нее самой и стоящего снаружи Босуэлла.
Борясь со своим малодушием, она вызвала в памяти образ Давида Риццо, которого Дарнли на ее глазах отдал на растерзание головорезам; она повторяла про себя слова проклятий и клятву возмездия, вспоминала иудин поцелуй и силилась найти себе оправдание. Но не находила его. Мария была истинной женщиной: никакие доводы разума не способны были подавить переполнявшее ее душу чувство. Нет, не оправдание она увидела в мысли о Риццо, а, напротив, возможность предупредить Дарнли.
Рука Марии, вцепившаяся в ручку двери, побелела от напряжения. Пристально глядя в глаза короля, пытаясь внушить ему этим взглядом скрытый смысл своих слов, она медленно произнесла:
– Год назад, приблизительно в такую же ночь, был убит Риццо, – и исчезла за порогом.
Перед лестницей королева остановилась и, повернувшись, положила руки на плечи Босуэлла, шедшего следом.
– Неужели это должно случиться? Неужели это необходимо? – прошептала она со страхом.
Глаза Босуэлла блеснули в полумраке; он наклонился к ней и, притянув к себе за талию, ответил вопросом на вопрос:
– А разве это не будет справедливо? Разве он этого не заслужил?
– Справедливо-то справедливо, – со вздохом сказала Мария. – Но мне не дает покоя мысль, что мы извлечем из этого выгоду.
– И на этом основании мы должны его пожалеть? – Босуэлл жестко взглянул на нее, но тут же коротко рассмеялся и настойчиво увлек королеву вниз по ступенькам. – Пойдемте! Вас ждут на балу.
Мария подчинилась его воле и шагнула в колею своей судьбы. На улице их ждали оседланные лошади, свита вооруженных дворян и полдюжины слуг с горящими факелами в руках. Какой-то человек выступил вперед, чтобы помочь королеве сесть в седло. В первое мгновение Мария этого человека не узнала – его лицо и руки человека были покрыты сажей, – но когда он назвал себя, нервно рассмеялась:
– Боже мой, Парис, вы тоже на маскарад? – И в окружении своих факельщиков и стражей поскакала в Холируд.
Дарнли лежал в своей опочивальне и размышлял над последними словами королевы. Он вспоминал интонацию Марии, ее пристальный взгляд, и все более убеждался, что сказаны они были неспроста, что за ними скрывается какая-то подоплека.
Год назад… Дэйви… Приблизительно в такую же ночь…
Между тем до годовщины гибели Риццо оставался еще целый месяц. И почему, прощаясь, она напомнила ему о том, что обещала забыть? Ответ напрашивался сам собой. Мария хотела предупредить его об опасности. Дарнли вновь задумался о достигших его ушей слухах, о крэйгмилларском заговоре и о предупреждении лорда Роберта. И еще он вспомнил слова королевы в день смерти Риццо:
« – Негодяй! Забудьте мою привязанность… Я же ничего не забуду.» – А потом ее яростный крик: – «Jamais! Jamais je n'oublierai!»
Но тут Дарнли взглянул на перстень – талисман возвращенной ему любви, и накативший было на него ужас так же быстро унялся. Конечно же, прошлое мертво и похоронено. Опасность, может быть, ему и угрожает, но Мария оградит его своей любовью, защитит не хуже стальных доспехов. Завтра, когда она придет, он прямо спросит ее, и она искренне ему все расскажет. А пока следует принять меры предосторожности на сегодняшнюю ночь.
Дарнли послал пажа запереть все двери в доме. Юноша сделал, как он велел, но одна дверь, ведущая в сад, осталась лишь прикрытой: на ней не было засова, а ключ куда-то запропастился. Однако, видя, как неспокоен господин, паж решил не сообщать ему об этом обстоятельстве.
Король приказал пажу подать ему псалтирь, чтобы почитать перед сном. Паж задремал в кресле. Минул час, и короля тоже стало клонить в сон. Около двух часов пополуночи он внезапно пробудился и резко сел в постели, тревожно прислушиваясь. Сквозь стук колотящегося в груди сердца он услышал какие-то звуки, напомнившие Дарнли о гуле, привлекшем его внимание во время визита королевы. Звуки доносились снизу, из ее комнаты; затем все снова погрузилось в тишину.
Дарнли задул свечу, выскользнул из-под одеяла и, подойдя к окну, стал наблюдать за садом. В неверном свете молодого месяца мелькнула чья-то тень. Скованный страхом, король продолжал наблюдение и вскоре убедился, что тень ему не почудилась. Среди деревьев двигалась даже не одна, а несколько теней. Он заметил, как кто-то выскочил из дома, пересек лужайку и слился с неясной группой людей.
Что им здесь нужно? Королю будто снова кто-то шепнул на ухо: «В этот же час год назад был убит Риццо.»
Дарнли сорвался с места, метнулся к креслу и стал неистово трясти спящего пажа за плечо.
– Мальчик, да проснись же наконец! – сиплым шепотом бормотал король. Он хотел крикнуть, но голос ему изменил; дыхание с хрипом вырывалось из груди.
– Проснись, нас окружили враги!
Юноша очнулся, и они вместе выбежали из спальни. В темноте они ощупью добрались до окна, выходящего на противоположную сторону дома, Дарнли осторожно открыл его и послал пажа назад в комнату за простыней. В страшной спешке привязав простыню, они спустились по ней в сад и побежали к стене ограды.
Мальчик бежал впереди; король, так и оставшийся в ночной рубашке, за ним. Зубы его стучали от холода и страха. И в этот миг почва у них под ногами вздыбилась, и их с неимоверной силой швырнуло ничком наземь. Яркая вспышка и ужасающий грохот взрыва прорезали ночь; казалось, раскололся весь мир.
Несколько секунд король и его паж лежали оглушенные и неподвижные, и лучше бы им еще какое-то время не двигаться. Но Дарнли первым пришел в себя и, пошатываясь, поднялся на ноги. Юноша тоже зашевелился. Король помог ему подняться и, освещенные всполохами пожара, поддерживая друг друга, они снова двинулись к ограде.
Сзади послышался негромкий свист. Король оглянулся и увидел горящие руины дома, за которыми можно было различить силуэты людей. Дарнли понял, что его заметили. Его выдала белая ночная рубашка.
Крик застрял в его горле; он кинулся к стене. Паж, спотыкаясь, побежал следом. Сзади их нагонял лязг железа и топот двух десятков сапог. Через мгновение беглецы были окружены.
Король отчаянно заметался в поисках выхода из западни, но убийцы наступали со всех сторон.
– Что вам нужно от меня? Что вам нужно? – хотел он спросить властным тоном, но получилось лишь жалкое верещание.
Высокий человек в плаще до земли подошел и грубо схватил его за плечо.
– Нам нужен ты, болван! – голосом Босуэлла ответил он.
Королевское достоинство, которого в Дарнли и прежде-то было едва-едва, улетучилось в один миг.
– Смилуйтесь! Пощадите! – запричитал он.
– Сейчас пощадим! – был грозный ответ. – Так же, как ты пощадил Давида Риццо.
Дарнли упал на колени и попытался обнять ноги своего убийцы. Босуэлл наклонился над ним и, схватив за ворот рубашки, с треском сорвал ее с трясущегося тела. Потом набросил рукава рубашки на шею жертвы, резко затянул их и не отпускал, пока не прекратились конвульсии.
Четыре дня спустя Мария Стюарт прощалась в часовне замка Холируд с телом злодейски убитого мужа. Она долго смотрела в его посиневшее лицо – как писал современник, «взглядом не только не скорбным, но упиваясь». После этого Дарнли ночью, без лишнего шума, похоронили, выкопав ему могилу рядом с могилой Риццо. Убийца и его жертва мирно упокоились рядом.
– И это истинный испанец! – насмешливо и презрительно бросила маркиза.
– Не верю! – с вызовом добавила она и, пришпорив коня, поскакала по каменистой дороге, взбирающейся вверх по склону холма.
– Я испанец, мадам! И вам придется в этом убедиться! – воскликнул вслед всаднице человек с изможденным, но гордым лицом. Его слова сопровождались сухим и горьким смехом, в котором не было и следа веселости. Он следил за фигурой удаляющейся всадницы до тех пор, пока ее красное платье и черная грива коня не скрылись за высокими лиственницами на вершине холма. Потом, усмехнувшись, человек пожал плечами и, отойдя в тень деревьев, сел на большой, поросший мхом камень.
Задумавшись, он смотрел на горные вершины, на их покрытые снегом склоны, на фоне которых темнел старинный замок де Фуа. Замок был построен более двухсот лет назад, и его стены хранили следы многочисленных нападений воинственных бискайцев[14]. Отдельным бастионом возвышалась неприступная башня Монтозе; под мощными укреплениями с рокотом несся речной поток. Еще ниже зеленели пастбища и пашни. Но взгляд человека был устремлен выше, на острые пики Пиренейского хребта, отделяющего Францию от Испании. Стена Пиренеев, с ее неприступными вершинами, среди которых выделялся величественный двуглавый пик, вселяла в этого человека ощущение безопасности и покоя. Здесь, в Беарне, где он пользовался покровительством короля Франции и Наварры Генриха IV и гостеприимством королевского замка По, Антонио Перес мог не опасаться преследований со стороны жестокого правителя Испании Филиппа II. После стольких лет страданий, жестоких душевных и телесных мук, долгого тюремного заточения Антонио обрел, наконец, покой.
Лишь мысли о женщине, только что унизившей и оскорбившей его, будоражили усталую душу Антонио Переса. Лет десять назад он воспринял бы внимание знатной, молодой и красивой дамы как должное и охотно начал бы ухаживать за нею. В те времена Антонио был молод, богат и влиятелен. Пост государственного секретаря его католического величества Филиппа II, короля Испании, давал ему огромную власть и могущество. Фортуна баловала Антонио, и у него не было желания отказываться от тех радостей и удовольствий, которыми так щедро одаривала его жизнь. Но с тех времен миновали годы тяжелых испытаний и лишений, и сейчас Антонио Перес был лишь бледной тенью прежнего счастливого баловня судьбы. Теперь очень немногое могло его взволновать или растрогать. Но интерес, который недвусмысленно проявляла к нему маркиза де Шантенак, заинтриговал его. «Что, – спрашивал он себя, – привлекло ее в пятидесятилетнем седом человеке с усталыми глазами?» Быть может, несчастья и страдания, выпавшие на его долю, вызвали в маркизе жалость; или молва, идущая о нем по всей Европе, придала ему романтический ореол?
Так гадал Антонио Перес, отдыхая в тени вековых деревьев. Уже одно то, что у него были сомнения относительно намерений маркизы, говорило о происшедших с ним переменах. Сегодняшняя встреча и злая ирония маркизы де Шантенак убедили Антонино в его предположениях. Она усомнилась в его испанском происхождении! Можно ли выразить свои намерения яснее? Разве не вошло в поговорку, что испанец скор на любовь так же, как и на ревность? О Испания, благословенная земля жгучего солнца и ослепительных красок, страна, где вожделение и благочестие идут рука об руку, где страсть и покаяние неразлучны, где сам воздух напоен любовью! Действительно, разве сын такой страны может остаться равнодушным к заигрываниям прекрасной дамы? Антонио был испанцем, и он докажет это маркизе де Шантенак! Сегодняшняя встреча разбудила его сердце, погруженное в дремотный покой. Глядя на горные вершины, Антонио принялся вспоминать давешний разговор.
Как и во время предыдущих встреч, маркиза упрекала его в том, что он никогда не бывает у нее в гостях в замке Шантенак и не отвечает на ее частые визиты в По.
– Вы молоды, красивы и одиноки, мадам! Люди же злы. Мои визиты в Шантенак могут вызвать сплетни и пересуды, – оправдывался Антонио.
– Неужели вашу испанскую гордость способно задеть злословие пустых и никчемных глупцов?
– Я думаю о вас, мадам.
– Обо мне? – Маркиза горько усмехнулась. – За моей спиной злословят уже давно. Я стараюсь не замечать косых взглядов, не слышать оскорбительного шепота. Даже слуги в этом замке дерзят мне.
– Тогда почему же вы здесь бываете? – без обиняков спросил Антонио. Но, заметив внезапно изменившееся выражение лица маркизы, поспешно добавил: – Простите меня, я знаю, что вами руководят милосердие и доброта, я ценю ваше отношение, но…
– Милосердие? – резко оборвала его маркиза и с невеселым смехом еще раз повторила: – Вы сказали, милосердие?
– Но если не милосердие, не сострадание к моим бедам, то что же?
– Об этом вам лучше спросить самого себя, – маркиза залилась румянцем и отвела взгляд от его темных, вопрошающих глаз.
– Маркиза… – Он запнулся. – Я не смею…
– Не смеете?
– Как я могу?! Я уже не молод, тело мое разбито, а душа онемела от несчастий, постигших меня. Вы же в расцвете молодости и красоты.
Маркиза посмотрела в усталое лицо, на котором страдания и беды оставили неизгладимые морщины, и мягко ответила:
– Завтра вы приедете ко мне в Шантенак, друг мой.
– Я испанец, а для испанца «завтра» не существует.
– На этот раз оно наступит. Я жду вас завтра.
Антонио поднял голову и встретил требовательный и нежный взгляд маркизы.
– Мне не следует приезжать в Шантенак. Так будет лучше.
Ее синие глаза потемнели от гнева, и в голосе прозвучала злая насмешка:
– И это истинный испанец! Не верю!
Антонио, сам того не желая, своей робостью, боязнью лишиться обретенного покоя оскорбил молодую женщину. Он должен загладить свою вину, и сделать это единственно возможным образом – к такому решению пришел он, глядя на суровые и прекрасные вершины Пиренейского хребта.
Час спустя в одном из королевских покоев замка По Антонио Перес объявил своему верному конюшему Хуану де Мезе о намерении посетить на следующий день замок Шантенак.
– Но благоразумно ли это, дон Антонио? – озабоченно спросил своего господина верный Хуан.
– Конечно, нет, – с легкой улыбкой ответил дон Антонио, – поэтому я и еду.
Утром следующего дня Антонио Перес отправился в путь в сопровождении единственного слуги. Преданный Хуан рвался поехать вместе со своим господином, но Антонио дал конюшему другое поручение. Дорога в замок Шантенак была недолгой; расстояние в три мили Антонио преодолел верхом на неторопливом муле, привыкшем возить высокопоставленных сановников Святой Церкви.
Хозяева Шантенака отличались знатностью, гордостью и бедностью. Родословная их была длинна, а доходы невелики. Последний маркиз де Шантенак особенно сильно страдал от этой несправедливости, но все его попытки поправить дела терпели неудачу из-за приобретенного в юности пристрастия к карточной игре. Повсюду в замке были видны признаки упадка и запустения. Он располагался на небольшом холме, у подножия которого пенился узкий, но очень бурный поток. Высокие стены укреплений, некогда мощные угловые башни, по-видимому, раньше производили внушительное впечатление, но сейчас обветшали и начали кое-где разрушаться.
Внутри замок выглядел несколько лучше. Но и здесь остатки былого богатства соседствовали с легко читаемыми признаками нужды. Изысканные старинные гобелены, потемневшие от времени портреты прежних владельцев Шантенака и остатки прекрасной мебели не скрывали, а лишь подчеркивали всеобщие ветхость и упадок. Пол в центральной зале устилал свежесрезанный камыш – древний обычай, сохранившийся с незапамятных времен. Но в замке ему следовали скорее из желания сэкономить на коврах и одновременно придать зале былое баронское достоинство, чем из уважения к старине. В замке пытались поддерживать хоть какой-то порядок, но слуг осталось мало, да и те были стары и немощны. Тем не менее гостей у входа торжественно встретил престарелый, но полный достоинства сенешаль. Антонио, поручив заботу о лошадях своему слуге, вошел вслед за учтивым старцем в главную залу – пустынное и мрачное помещение. Не задерживаясь здесь, дворецкий провел Антонио в следующую комнату, которая выглядела более уютной и обжитой. Сообщив, что это личная гостиная владелицы замка, и предложив подождать ее прихода, сенешаль величественно удалился.
Ждать пришлось недолго. Стремительными шагами в гостиную вошла маркиза де Шантенак. Ее красота и молодость резко контрастировали с запустением, царящим вокруг. Прекрасное платье переливчатого шелка, стянутое в тонкой талии широким поясом из чеканного золота, подчеркивало глубокую синеву ее глаз; бледные щеки покрывал чуть заметный румянец, а на алых губах играла приветливая улыбка.
– Я рада видеть вас у себя, дон Антонио. – Маркиза протянула узкую руку. Антонио склонился над рукой маркизы, почти неохотно отметив безукоризненное совершенство ее формы и нежную бархатистость кожи.
– Ваша воля оказалась сильнее моего благоразумия.
– Благоразумия?! – воскликнула маркиза с улыбкой. – С каких это пор Антонио Перес снисходит до благоразумия?
– С тех пор, как я плачу слишком высокую цену за безрассудство. Вам известна моя история?
– Немного. Я знаю то, что известно всем. Вы убили королевского секретаря Эсковедо. В этом и заключается безрассудство, о котором вы говорите? Я слышала, что причиной ссоры явилась любовь к женщине.
– Вы слышали немало. – Антонио едва заметно побледнел. – Хотите узнать еще больше? Я мог бы рассказать вам свою историю. Историю, о которой по всей Европе гуляют самые невероятные домыслы. – Антонио не сводил с маркизы внимательного взгляда. Она посмотрела на него с тревожным любопытством:
– Почему вы решили поведать вашу историю именно мне? – В ее тоне угадывалось волнение.
– Это позволит объяснить… – задумчиво произнес Перес.
– Объяснить? Но что?
– Мою сдержанность, мою бесчувственность перед вашим очарованием и вашей красотой, которые в более счастливые времена свели бы меня с ума, лишили бы покоя и поставили на колени!
– Vive Dieu![15] – тихо произнесла маркиза. – Это действительно требует объяснения.
– Я хочу вам рассказать, как стало возможным, что Антонио Перес оказался не способным ни на какое иное чувство, кроме ненависти. Хотите ли вы узнать об этом? – Антонио наклонился вперед, пристально и настойчиво глядя на маркизу. Казалось, его темные глаза состоят из одних зрачков. Несколько мгновений она смотрела в эти бездонные глаза, потом отвернулась. Бледность, внезапно разлившаяся по лицу, и вздрагивающие губы выдавали ее сильное волнение.
– Прошу вас, выслушайте меня. – Голос Антонио был мягок, но в нем чувствовались скрытые страсть и сила.
Маркиза снова посмотрела ему в лицо и заметила, что он все еще не сводит с нее пристального взгляда.
– Хорошо, – сказала она, – я готова вас выслушать. – Маркиза прошла к двум креслам, стоящим в нише у окна, и опустилась в одно из них. Ее лицо и выражение глаз скрыла глубокая тень. Откинувшись в глубоком кресле, маркиза замерла. Дон Антонио сел напротив. После долгого молчания он приступил к рассказу.
Я привожу его почти дословно, поскольку вскоре после того, как Антонио Перес поведал ей свою историю, маркиза полностью ее записала. Рассказ этот хорошо согласуется со знаменитым «Relacion»[16], хотя в нем больше личного и пристрастного отношения к событиям.
– Я думаю, что эта история, – начал дон Антонио, – одна из самых печальных историй человеческой любви. Насколько это справедливо, вы поймете, если я признаюсь в том, что каждый свой день начинаю с благодарственной молитвы Господу за то, что та, которая вдохнула в меня эту любовь, обрела, наконец, вечный покой. Она умерла год назад, находясь в ссылке в далекой и глухой испанской провинции Прастана. Ее звали Анна де Мендоса. Она происходила из одного из самых знатных и богатых семейств Испании и была, как вы, французы, это называете, выгодной партией. Глупцы завидуют знатности и богатству. Но, поверьте, ни то, ни другое не может защитить юную девушку, если у нее нет сильного покровителя. Анна воспитывалась в закрытом монастыре, и к тринадцати годам ее знание жизни мало чем отличалось от младенческого. В тринадцать лет юная Анна вынуждена была покинуть монастырь, чтобы по настоянию родных выйти замуж за человека, годившегося ей в отцы. Звали его Рой де Гомес, герцог Эболи. Он был первым министром Филиппа II и приобрел в Испании огромное могущество. Эболи и Мендоса давно хотели породниться, чтобы объединить свои богатства и влияние. В жертву этому стремлению и была принесена Анна. Очень скоро после свадьбы она обнаружила, что жизнь не имеет ничего общего с ее девическими мечтами. Жизнь, которую ей отныне предстояло вести, оказалась полна жестокостью, ненавистью и алчностью.
Эболи ввел свою девочку-жену в высший свет, представил ко двору. Анна служила ему чем-то вроде украшения к наряду, незначительного дополнения к богатству и могущественному союзу, которые он приобрел вместе с ней. Вскоре после того, как Анна стала появляться с мужем при дворе, ее заметил набожный развратник Филипп II. Набожность короля Филиппа известна всему миру: он проводит дни и ночи в молитве, он налагает на себя строгие обеты, он ненавидит грех и маловерие – особенно в других. Стремясь искоренить ересь, он потопил свободолюбивых фламандцев в крови. Он хотел бы поступить так же и с англичанами, но ему это не удалось. Он ведет войны во славу Святой Церкви, но не потерпит ее вмешательства в свои личные дела. Он является, как вы изволили выразиться, мадам, истинным испанцем.
Я опущу подробности. Выпуклые глаза Филиппа приметили юную красоту Анны. Ее муж был весьма предан своему королю. Поведение герцога было логичным и последовательным. Он взял в жены Анну де Мендоса ради удовлетворения своих амбиций, и едва ли что-то могло остановить его на этом пути. Анне было сказано, что любовь самого короля – это величайшая честь, за которую нужно благодарить Бога. Ведь король ближе к Нему, чем любой другой смертный. В своей короткой жизни Анна не принадлежала себе ни дня, она всегда была собственностью, игрушкой других. Могла ли она всерьез противиться притязаниям самого короля? Двор Филиппа был мрачен и малолюден, у Анны не было ни друзей, ни близких, ей не у кого было просить помощи и поддержки. Будь я в то время при дворе, я нашел бы способ не допустить случившегося. Но мне тогда было не намного больше лет, чем Анне, и я не был еще втянут в водоворот придворной жизни.
Анна стала любовницей рахитичного государя и родила ему сына, герцога Прастанского. Герцог Эболи сделался еще могущественнее и богаче, более прежнего расположил к себе короля. Я появился при дворе спустя шесть лет после случившегося. Мой отец устроил меня на место секретаря герцога Эболи. Из сплетен, в изобилии гуляющих по дворцовым коридорам, я узнал историю жены герцога и преисполнился к ней жалости и сочувствия. Когда же я впервые увидел донну Анну, то был поражен в самое сердце ее красотой и достоинством. Пытаясь заглушить в себе проснувшуюся любовь, я скрывал свои чувства, вел беспутную жизнь. Жена могущественного министра, возлюбленная самого короля! Мог ли я оспаривать ее у сильных мира сего?! Но меня останавливало и еще одно обстоятельство: мне казалось, что Анна любит короля. Будучи неискушенным и неопытным, я удивлялся этому. Филипп II, несмотря на свой весьма молодой возраст, был худосочным и болезненным человеком хлипкого телосложения, мал ростом, с рахитичными журавлиными ногами. В лице его можно было бы найти много комичного, не будь его выражение таким жестоким: выступающая нижняя челюсть, всегда приоткрытый рот, нелепый желтый пучок редкой бородки и выпуклые, как у лягушки, глаза. Возможно, Филипп и был рожден великим королем, но внешность у него была неприятной и отталкивающей. Несмотря на это, прелестная донна Анна, казалось, любила его.
В течение десяти лет я скрывал свою любовь. Я женился. Женился так же, как и сам Эболи – моя женитьба была продиктована расчетом и являлась, по сути, соглашением двух сторон. Но мне повезло – вряд ли можно было найти более верную жену, чем Хуана Коэлло. У нас появились дети; семейная жизнь протекала спокойно и гладко. Мне уже стало казаться, что моя невысказанная страсть к герцогине Эболи умерла. Видел я ее редко, мои обязанности и моя занятость росли вместе с быстрым продвижением при дворе. В двадцать шесть лет я стал министром и одним из первых лиц в партии, возглавляемой герцогом Эболи. Неожиданно для себя я попал под влияние этого подозрительного и мрачного человека. Крайне неприятный в общении, нечистоплотный в делах, Эболи, тем не менее, обладал какой-то странной демонической притягательностью, способностью пробуждать в людях преданность к себе. Мне стало легче понять Анну, привязанную, несмотря ни на что, к своему мужу. От странных чар Эболи мне удалось освободиться лишь после долгих лет гонений.
Когда в 1573 году герцог умер, мой авторитет был уже столь огромен, а расположение короля так велико, что я получил пост государственного секретаря короля Испании, не приложив к тому никаких усилий. Антонио Перес стал вторым человеком в Испании, уступая лишь своему королю. Не думаю, что в истории этой страны был когда-либо министр, пользующийся такой благосклонностью монарха, какою пользовался я. Даже сам Эболи в свои лучшие времена не был столь высоко ценим Филиппом II, не обладал такой властью и таким могуществом. В моих руках сосредоточилась вся внешняя и внутренняя политика Испании; стареющий король полностью доверял мне.
Вместе с могуществом пришло и богатство. Меня окружали толпы льстецов и подхалимов, моего расположения домогались прекраснейшие женщины королевства, любое мое желание исполнялось мгновенно. Не забывайте, что я был молод, мне едва исполнилось тридцать лет. Высота положения пьянила меня и тешила мое самолюбие. Я с головой ушел в удовольствия, охотно принимая любые дары фортуны. Но даже в самые сладостные мгновения своей жизни я не забывал о делах. Я занял в своей партии место герцога Эболи, хотя формальным главой оставался Кирога, архиепископ Толедский. Противостояли нам герцог Альба и его сторонники. Король незаметно подогревал противоборство двух партий в своем государстве. Он старался не отдавать предпочтения никому из политических противников, в равной степени благоволил к обеим партиям, давал преимущества то одной, то другой. Ему нравилось соперничество двух политических группировок, и он разжигал его, не становясь ни на чью сторону. Но в те дни наша партия, благодаря моим отношениям с королем, получила полную и безраздельную власть. Герцог Альба был повержен.
Столь высокое положение всегда таит в себе опасность. Голова, поднятая слишком высоко, может в любой момент взлететь еще выше – на кол. Перед вами живое свидетельство справедливости этого утверждения. Но до сих пор я не уверен, пошатнулось бы мое положение, если бы не любовь. Пламя такой силы, один раз зажженное в человеческом сердце, не может угаснуть в течение всей жизни. Время и заботы могут присыпать его пеплом, но в глубине будет продолжать тлеть огонь, и первый же порыв ветра вновь раздует это пламя.
Через несколько месяцев после смерти герцога Эболи король решил, что я, как официальный преемник почившего, должен нанести визит его вдове для уточнения некоторых вопросов, связанных с наследством. Донна Анна после смерти мужа занимала прекрасный дом в центре Мадрида, напротив дворца Святой Марии. Требовалось изучить документы, оставленные герцогом. Это отняло несколько дней. Владения Эболи были не только огромными, но и довольно разбросанными. Донна Анна проявила житейскую мудрость и с интересом пыталась вникнуть в дела. На мою беду, ее особенно сильно заинтересовало одно из поместий. Речь шла о небольшом участке земли в Велесе. По-видимому, Анна была привязана к тем местам и, не обнаружив упоминания о Велесе[17] в бумагах мужа, пришла с вопросами ко мне. Я ей ответил, что по поводу этого владения уже сделаны распоряжения.
– Уже сделаны? – с улыбкой недоумения спросила она. – Но кем?
– Герцогом, вашим супругом, незадолго до его кончины.
Донна Анна подняла на меня взгляд в ожидании дальнейших разъяснений. Поскольку я молчал, стоя рядом с креслом, в котором она сидела, донна Анна нахмурилась и спросила:
– Что за таинственность? К кому же перешел участок?
– К некоему Санчо Гордо.
– К Санчо Гордо? – Она нахмурилась еще больше. – К сыну прачки? Не будете же вы утверждать, что он купил эту землю?
– Нет, он получил ее в дар от вашего супруга.
– В дар?! – рассмеялась она. – Это означает, что ребенок прачки является сыном Эболи! – Донна Анна снова рассмеялась, и смех ее был полон холодного презрения.
– Сеньора! – воскликнул я, напуганный ее тоном. – Уверяю вас, это слишком смелое предположение. Герцог…
– Не продолжайте, – прервала она меня. – Не думаете ли вы, что меня беспокоит появление еще одного врага? Мой муж лег в могилу, и это лучшее, что он совершил. Жаль, что он вообще жил на свете.
Ее неподвижный взгляд был устремлен в пустоту, лицо застыло в каменной неподвижности. Слова давались ей с заметным трудом:
– Знаете ли вы, что значит долгие годы подвергаться унижениям? Не остается ни гнева, ни гордости, никаких других чувств. Ничего, кроме холодной и яростной ненависти. Вам это трудно понять, дон Антонио. Но именно это произошло со мной. Вам трудно представить, чем была моя жизнь все эти годы. Этот человек…
– Он мертв, сеньора.
– И я надеюсь, что его душа в аду. – Голос ее был все так же бесстрастен. – Лучшего он не заслужил за то зло, которое причинил слишком многим. На мне он женился ради карьеры и денег; ради них он торговал мною, использовал меня, лишил меня гордости, чести, надежд…
Любовь и печаль переполняли мое сердце, и стон вырвался у меня прежде, чем я успел его сдержать. Донна Анна надменно вскинула голову:
– Я полагаю, вы испытываете ко мне жалость. Это моя вина. Мне не следовало начинать этот разговор. Страдания нужно переносить молча – для того, чтобы сохранить хотя бы внешнее достоинство. Иначе есть опасность вызвать у людей жалость к себе, а от жалости до презрения один шаг.
Голова у меня закружилась, и из глубины моего исстрадавшегося сердца вырвались слова:
– Но только не у меня! Не у меня! – Больше ничего добавить я не смог. Грудь мою сдавило; в сильнейшем волнении я протянул ей руку. Анна неуверенно поднялась. Она посмотрела мне в глаза, и во взгляде ее читалось напряженное ожидание. Справившись с охватившем меня волнением, я продолжал:
– Простите меня! Мое сердце разрывается на части,когда я слышу от вас эти признания. Все эти долгие годы мои привязанность и преданность королю и герцогу Эболи были отравлены сознанием того, что они сделали с вами. Вам претит моя жалость. Но если мое чувство – жалость, то, поверьте, никто не имеет на него больше прав в этом мире, чем я!
– Но кто дал вам право жалеть меня? – Герцогиня стояла неподвижная, бледная; ее напряженный взгляд не отрывался от моего лица.
– Сами небеса, наверное. Все, что вам пришлось пережить, я пережил вместе с вами. Когда я попал ко двору, ваша судьба была уже решена. Узнав о том, что с вами сделали, я возблагодарил Бога за то, что мне не пришлось стать свидетелем вашего бесчестья. Но всегда, когда я встречал вас, когда видел вашу задумчивую красоту, ваше пленительное изящество, ваше редкое достоинство, кровь вскипала в моих жилах. Мысли об убийстве и мести начинали тесниться в моей голове.
Вздрогнув, она отшатнулась от меня:
– Но почему?
– Потому что я люблю вас! Люблю с того самого дня, когда впервые увидел. К несчастью, наша встреча произошла слишком поздно, мне не на что было надеяться… – Я произнес все это на одном дыхании, не глядя на Анну, до боли впившись руками в подлокотники кресла.
– Антонио… – Что-то в ее голосе заставило меня вскинуть голову. Бледность сошла с ее щек, губы трепетали, и казалось, что вся она горит. В глазах ее читалась мольба.
– Антонио, я никогда не подозревала об этом, никогда не догадывалась…
Я с изумлением, не веря себе, смотрел на нее.
– Почему же вы скрывали то, что могло бы поддержать меня в трудную минуту, вселить в меня мужество и силу? Ведь я когда-то тоже надеялась, ждала…
– Вы надеялись и ждали?!
– Я надеялась, мечтала. Я ждала вас, Антонио.
Я протянул к ней руки, она упала в мои объятия и разрыдалась. Разум мой от всего услышанного почти помутился, сердце колотилось в груди от смешанного чувства радости и боли. И, право, для боли было гораздо больше оснований, чем для радости.
Весь вечер мы не разнимали рук, не могли отвести друг от друга глаз. Многое было сказано, многое поведано. С горечью мы убедились, что изменить уже ничего нельзя. Мы оба были связаны, и связаны очень прочно. Анна – королем, чья ревность была бы страшна, а я – семьей, женой и детьми. Наша встреча произошла слишком поздно. Мы расстались, приняв твердое решение попытаться забыть друг друга, не искать встреч, смириться с существующим положением вещей. Три томительных месяца соблюдали мы данное друг другу слово.
Моя жизнь после разговора с Анной круто изменилась. Я потерял интерес к прежним развлечениям, шумным попойкам с друзьями, перестал волочиться за женщинами. В душе моей росло доселе неведомое мне чувство вины перед моей женой Хуаной. Наша с Анной чистая и глубокая любовь отрезвила меня, заставив взглянуть на мир по-иному. Старые приятели посмеивались, не узнавая прежнего беспутного Антонио Переса. Я не обращал внимания на эти насмешки, проводя большую часть времени со своей семьей. Но мысли мои были полны одной Анной, любовь к ней теснила мне грудь. Через три мучительных месяца мы не выдержали, утратив способность сопротивляться страсти, полностью захватившей наши души, и вручили нашу любовь и наши жизни Богу.
Мы берегли любовь, как могли, действуя со всей осторожностью и осмотрительностью, хранили наши встречи в глубочайшей тайне, и никто в целом мире не догадывался о них. Так продолжалось четыре года. Четыре года мы были счастливы, упиваясь друг другом. Предосторожности, к которым мы прибегали, объяснялись одним – страхом перед местью короля, которая была бы ужасной, узнай Филипп о нашей любви. Мы смогли бы хранить все в тайне и дальше, но неумолимая судьба распорядилась иначе.
Вы, вероятно, слыхали о Доне Хуане Австрийском, внебрачном сыне Карла V, единокровном брате Филиппа II. Дон Хуан был полной противоположностью своему брату. Насколько мрачен и неприветлив был Филипп, настолько весел, бесшабашен и искренен был Дон Хуан; насколько нелепа и уродлива была внешность одного, настолько красив и изящен был второй. Истинный Баяр[18] наших дней, воплощение благородного рыцарства, Дон Хуан слыл великим полководцем. Славу эту принесла ему победа при Лепанто[19], и он еще закрепил ее покорением в 1573 году Туниса, последнего оплота мусульман на Средиземном море. Возможно, блестящие победы слегка вскружили ему голову, но не забывайте, что Дон Хуан в ту пору был еще очень молод и, как-никак, являлся сыном императора. После громких военных побед у него появилась мечта, простительная в его положении – он стал грезить о короне. Дон Хуан не делал из этого секрета; ему хотелось создать собственную империю, столицей которой мог бы стать Тунис. Но его мечты и намерения совершенно не совпадали с образом мыслей Филиппа II, в планы которого не входило основание Доном Хуаном собственного государства. Доблесть, отвага и полководческий талант брата требовались королю для укрепления его собственного могущества и славы.
Если бы не планы и мечты Дона Хуана и не вмешательство в его дела некоего Эсковедо, то, возможно, наша тайна так бы и осталась нераскрытой, нам бы удалось сохранить любовь и уцелеть самим. Но жизнь распорядилась по-своему. Эсковедо, как и я в свое время, был секретарем Эболи и после смерти герцога получил место в Королевском совете. Должность была весьма скромной, но король благоволил к нему, считая его человеком неглупым и услужливым. Возможность выслужиться перед королем не заставила себя долго ждать. По правде сказать, эту возможность Эсковедо предоставил я сам, и, используя ее с умом, он мог бы пойти очень далеко – гораздо дальше, чем позволяли ему собственный талант и происхождение. Возможность заслужить расположение и благодарность короля была связана с делами Дона Хуана Австрийского.
К тому времени я уже стал хранителем всех секретов короля, знал все сокровенные желания Филиппа II. Не было для меня тайной и нежелание короля видеть своего брата коронованным. Амбиции Дона Хуана пугали его. Мне же стало очевидно, что не последнюю роль в их подогревании играет секретарь Дона Хуана, который путем возвышения своего господина стремился к росту собственного влияния. Я рассказал об этом своем наблюдении королю. Филипп, не долго думая, потребовал удалить этого человека.
– Этого недостаточно, – ответил я королю, – нужно не только устранить секретаря, но и поставить на его место человека, преданного вашему величеству, который будет не только оказывать нужное нам влияние на Дона Хуана, но и сообщать нам обо всех его планах и намерениях.
– У вас есть кто-нибудь на примете? – с интересом спросил король.
Я на мгновение задумался, но быстро вспомнил об Эсковедо. Он обладал обаянием, манерами, был честолюбив, неглуп, и я считал его преданным королю. У нас с ним сложились неплохие отношения, я слыл его другом и покровителем. Словом, он подходил для этого дела, и я рад был оказать ему услугу. Все это я высказал королю, и дело было решено.
Но все вышло не так, как я рассчитывал. Эсковедо не оправдал моих ожиданий. Хотя он действительно очень быстро вошел в доверие к Дону Хуану, но сам, в свою очередь, оказался в плену огромного обаяния и амбициозных планов своего нового господина. Путь наверх, который я ему проложил, показался Эсковедо долгим и утомительным по сравнению с тем, что рисовался в мечтах Дона Хуана. Он поддался этим грезам так же, как и его предшественник. Отличие состояло лишь в том, что Эсковедо был гораздо энергичнее и напористее. Эсковедо стал не просто поддерживать и поощрять планы Дона Хуана – он принялся развивать их, изобретая новые пути к достижению цели. В мире к этому моменту произошли некоторые изменения. Тунис снова был захвачен турками, и все надежды Дона Хуана, связанные с тунисской империей, рухнули. Но Эсковедо обратил взор своего господина на новую возможность, фантастическую и реальную одновременно: он предложил ему заполучить английскую корону.
У Филиппа тем временем появились свои планы относительно Дона Хуана. Дела во Фландрии в результате бездарного правления герцога Альбы шли из рук вон плохо. Вся Северная Фландрия была охвачена мятежами еретиков. Филипп решил, что его брат, как признанный полководец, должен возглавить армию, собранную для подавления фламандского пожара. Эсковедо пришла в голову мысль, что если Дон Хуан одержит победу во Фландрии, то можно будет подумать и об Англии, о походе на королеву-еретичку Елизавету и освобождении из заточения Марии Стюарт. Но Дон Хуан пошел в этих планах еще дальше. В мечтах ему уже видилась женитьба на освобожденной шотландской королеве и, как следствие, английская корона. Дон Хуан, по совету Эсковедо, обратился за поддержкой в Рим. Движимый давней ненавистью к английской королеве, святой престол охотно поддержал эти планы. Эсковедо отправился в качестве секретного посланника Дона Хуана в Рим для детального обсуждения замысла.
Я узнал обо всем этом от папского нунция в Мадриде, явившегося с известием от его святейшества.
– Я получил послание из Рима, – начал он, отвесив поклон, – в котором Святой Отец поручает мне передать Дону Хуану его благословение на поход с целью овладения английской короной и устранения ереси по ту сторону Ла-Манша.
Известие это явилось для меня совершенной неожиданностью. О происках Святой Церкви, направленных против английской королевы, я знал давно. Еще три года назад секретный посланник шотландской королевы итальянец Ридольфи явился к Филиппу II с предложением о походе Испании на Англию для восстановления там католичества и коронования Марии Стюарт. Тогда герцог Альба отговорил короля от этой затеи, считая, что экспедиция потребует огромных расходов, тогда как успех ее предсказать трудно. И вот, эта идея возникла вновь, но в несколько измененном виде.
– Но почему именно Дон Хуан Австрийский должен возглавить этот поход? – спросил я.
– Он известен как ревностный борец за веру. Он прекрасный полководец, и, кроме того, у шотландской королевы должен быть муж-католик.
– Но у Марии Стюарт хватало мужей.
– Его святейшество, по-видимому, не разделяет вашего мнения, – вкрадчиво ответил нунций.
– А что думает по этому поводу король Испании?
– Его католическое величество всегда был послушным сыном матери-церкви, – елейным голосом произнес папский посланник.
Но мне-то было известно, что король сам, и только он один, определяет меру своего послушания церкви.
– Вы сейчас отправитесь к королю с этим сообщением? Можно устроить немедленную аудиенцию, – предложил я в надежде стать свидетелем унижения напыщенного нунция. Но мой расчет не оправдался.
– Нет, – дерзко ответил мне святой отец, – мне предписано сначала увидеть некоего Эскоду, с которым я должен обсудить, как представить это дело его величеству. Я хотел бы получить у вас сведения об этом Эскоде. Вы знаете его?
– Эскоду? Никогда не слышал этого имени. Возможно, он прибыл из Рима?
– Нет, нет. Странно, что вы не слышали этого имени. – Святой отец, нахмурившись, извлек из складок своей сутаны пергаментный свиток. После небольшой паузы он по буквам прочел: – Хуан де Эскода.
Только тут меня осенило:
– Вы, по-видимому, имеете в виду Хуана де Эсковедо, – с улыбкой сказал я.
– Да, да, конечно же, Эсковедо, – со вздохом облегчения согласился нунций. – Так кто он? И где я могу его найти?
– Эсковедо служит секретарем Дона Хуана и сейчас на пути из Рима в Мадрид.
– Тогда я ничего не буду предпринимать до его прибытия, – заявил святой отец, и на этом наш разговор закончился.
Меня поразила неосторожность Эсковедо. В послании из Рима ничего не говорилось о том, что планы Дона Хуана нужно хранить в тайне от короля и меня или что участие самого Эсковедо также следует держать в секрете. Неблагоразумие было поистине удивительным. После того, как папский посланник удалился, я немедленно отправился к королю с докладом о его визите. Филипп был ошеломлен и разгневан моим рассказом; никогда прежде я не видел его в такой ярости. Филипп не из тех, кто дает волю своим чувствам, он всегда сохранял внешнюю невозмутимость. Но на этот раз его лицо исказилось до неузнаваемости, пальцы нервно теребили редкую бородку, а глаза налились кровью. Думаю, что если бы Эсковедо находился сейчас в пределах досягаемости короля, ему было бы нелегко спасти свою шкуру. Подождав, пока ярость короля немного утихнет, я принялся излагать ему свой план дальнейших действий.
– Дона Хуана некем заменить во Фландрии, – спокойно начал я.
Король гневно вскинул на меня глаза.
– Там он вам пока полезен, – продолжал я, не обращая внимания на то, что королевский гнев мог обратиться против меня. – Продолжайте использовать его в своих интересах, ваше величество.
– Вы предлагаете мне согласиться с планом папы? – недоуменно и сердито спросил Филипп.
– Да, согласитесь. Точнее, уступите.
– Уступить?! Мне?! Вы сошли с ума, дон Антонио!
– Уступите на словах, создайте видимость уступки. Нам надо выиграть время. Не соглашайтесь прямо, ответьте неопределенно, дайте понять Риму, что сначала нужно уладить дела во Фландрии, а затем можно подумать и об Англии. Это окрылит вашего брата, придаст ему сил для скорой победы над фламандцами. Вы же, в сущности, ничем себя не свяжете.
– А эта собака Эсковедо?! Так и оставить без внимания его измену?!
– Собака обычно выдает себя лаем. Мы будем внимательно следить за действиями предателя. Он, похоже, доверяет мне – воспользуемся этим. Когда же он станет нам бесполезен, накажем его безо всякого снисхождения! Эсковедо получит по заслугам, но час возмездия еще не настал, государь!
Король погрузился в раздумья. В молчании он ходил по комнате, потом с видимой неохотой дал согласие пока не трогать Эсковедо, но велел ни на мгновение не выпускать из виду Дона Хуана и его секретаря.
Прошло две недели. Король успокоился, к нему вернулись его обычные невозмутимость и хладнокровие. Дон Хуан, прибывший в Мадрид, был приятно удивлен неожиданной благосклонностью короля к его фламандскому плану. Эсковедо к этому времени вошел к нему в полное доверие, и, когда Дон Хуан отправился с армией во Фландрию, секретарь остался его доверенным лицом в Испании. Я внимательно следил за действиями Эсковедо. Это было нетрудно, так как он на самом деле доверял мне.
К моему удивлению, Эсковедо оказался не столь способным и ловким, как я предполагал. Он не скрывал своих намерений, повсюду похвалялся открывающимися возможностями и начисто был лишен терпения, так необходимого в дворцовых интригах. Дела во Фландрии шли довольно вяло, армия действовала не слишком успешно, фламандцы же, наоборот, оказывали решительное сопротивление испанским войскам. Но неудачи Дона Хуана не смущали Эсковедо, он без конца надоедал королю и мне своими напоминаниями об обещании поддержать его господина. Не проходило и дня, чтобы Эсковедо не попросил аудиенции у короля или у меня. Его назойливость переходила всякие границы, он непрерывно жаловался на медлительность и нерешительность наших действий, упрекал, что мы бросили Дона Хуана на произвол судьбы. С каждым днем тон его речей становился все менее и менее уважительным. Король, поддаваясь моим уговорам, терпел его выходки, не давая своему гневу обрушиться на голову интригана. Мне было жаль Эсковедо, ведь я втянул его в эту историю, которая не могла кончиться для него добром. Кроме того, я еще сохранил малую толику расположения к нему. Но летом 1576 года Эсковедо зашел слишком далеко: он написал королю письмо, полное яростных упреков в бездействии и презрительных отзывов о королевской политике. Я, зная содержание этого послания, пытался образумить его, охладить его пыл. Но все было напрасно.
– Друг мой, – говорил я ему, – попытайтесь прислушаться к голосу разума. Вы вступили на очень скользкий и опасный путь. Гнев короля может быть ужасен, вы рискуете уже не только своей карьерой, но и головой.
Но подобные увещевания только подливали масла в огонь, и я добился лишь того, что его ярость обратилась на меня. Он стал обвинять меня в том, что я мешаю ему в осуществлении его планов, не пытаюсь склонить короля на сторону Дона Хуана. Я не хотел с ним ссориться, поэтому оставил брань без внимания. Он отправил-таки письмо, и гнев короля был неописуем. Я вновь, как мог, пытался успокоить государя.
– Несдержанность этого человека нам выгодна, – убеждал я Филиппа. – Гораздо хуже было бы, будь он скрытным; его опрометчивость в словах и делах нам только на руку.
Но все было напрасно. Филипп отказывался даже слушать о снисхождении к наглецу; жажда крови наполняла его сердце. И только внезапный отъезд Эсковедо во Фландрию, скорее напоминавший бегство, позволил ему остаться в живых.
А дела во Фландрии шли все хуже и хуже; надежды на победу, а значит, и на английский трон, таяли, становились все призрачнее. Когда стало ясно, что большего на этом пути достичь невозможно, Дон Хуан, под влиянием того же неутомимого Эсковедо, обратил свой взгляд на саму Испанию. Король дряхлел, и Эсковедо считал, что Дон Хуан после смерти короля может претендовать на регентство при малолетнем инфанте. Он написал мне письмо с просьбой помочь ему убедить в этом Филиппа.
Я явился с этим письмом к королю. Тот попросил меня сделать вид, что я согласен выслушать предложения его брата. Необходимо было вытянуть из Эсковедо как можно больше сведений, разобраться в том, каким способом хотят они достигнуть своей цели. Я ушел, оставив короля в мрачном и подавленном настроении. Филиппа впервые всерьез испугала напористость брата и изворотливость его секретаря.
Итак, я отправил Дону Хуану письмо, в котором постарался убедить его в своей лояльности. Я попросил его остаться во Фландрии еще на какое-то время, попробовать добиться перелома в борьбе с мятежниками и, если удастся, заключить мир. Эсковедо тем временем неожиданно объявился в Мадриде. Я выяснил, что Дон Хуан для продолжения войны во Фландрии попросил помощи у папы. А Эсковедо с той же целью приехал в Мадрид – искать в Испании поддержки для победы над фламандцами. К тому времени был достигнут хрупкий мир, который полностью устраивал испанского короля, поскольку казна была опустошена, и средств на продолжение войны попросту не было. Но мир длился недолго, вскоре Дон Хуан начал наступление, захватил Намур и провозгласил себя его правителем. Действия его полностью противоречили приказам короля, а требование помощи, изложенное Эсковедо в категоричных выражениях, переполнило чашу терпения Филиппа.
– Моя воля ничего не значит для этих двоих, – с горечью делился он со мной. – Я приставил Эсковедо к брату, чтобы тот оказывал на него необходимое мне влияние. Но этот выскочка лишь подогрел амбиции Дона Хуана. Мне надоело терпеть наглость этого человека, с ним надо покончить раз и навсегда! Никогда прежде я не встречал никого, столь подлого и столь жадного до власти, как эта собака Эсковедо! Если его сейчас не остановить, то он сумеет добиться успеха своего хозяина во Фландрии, а там, глядишь, и в Англии. Он может принести еще очень много вреда. Он должен умереть! И как можно скорее!
И снова мне пришлось усмирять гнев Филиппа, как я делал это уже не раз. Вновь я спас Эсковедо от неминуемой смерти, о чем этот безмозглый глупец и не подозревал. В течение нескольких последующих месяцев положение дел оставалось очень неопределенным, боевые действия протекали вяло, не было ни мира, ни войны. Перелом наступил в январе 1578 года, когда война разгорелась с новой силой. На этот раз на стороне фламандцев выступила Англия, давний недруг Испании. Испанская армия под предводительством Дона Хуана одержала крупную победу при Гембпурсе. Она несколько подняла настроение короля и частично рассеяла его достигшее предела недоверие к единокровному брату. Филипп стал спокойнее относиться к категоричным требованиям брата поддержать его деньгами. Дон Хуан прекрасно понимал, что потеря Фландрии означает для него прощание с надеждами на английскую корону. Осознание этого факта вызвало оживление деятельности Дона Хуана и Эсковедо. Последний непрерывно крутился возле меня, убеждая, умоляя, требуя склонить короля на их сторону. Кроме этих навязших в зубах разговоров, он стал надоедать мне просьбами помочь ему получить должность коменданта замка Могро. Замок располагался у моря, над портом Сантандер. Меня заинтересовала эта настойчивая просьба. Я совершенно не понимал, какие цели преследует Эсковедо, добиваясь этого назначения.
Вскоре произошло еще одно событие. От испанского посла во Франции мы узнали, что Дон Хуан заключил с герцогами де Гизами союз, именуемый «Защита двух корон». Цели его были столь же туманны, как и название. Это известие вновь разожгло ослабевшее было недоверие короля к своему брату. Как-то раз я был свидетелем встречи двух братьев, когда король набросился на Дона Хуана с яростными упреками, что тот замышляет заговор, желая занять его место. Стараясь быть справедливым, я постарался внести в этот вопрос некоторую ясность:
– Вас плохо информировали, ваше величество, – обратился я к Филиппу, – этот союз не является делом рук вашего брата. При всех своих мечтах о королевском престоле, Дон Хуан предан вашему величеству.
– Вы знаете, что такое искушение? – спросил меня король, когда мы остались наедине. – У искушения существует порог, за которым человек, сколь бы он ни был силен, не способен уже сопротивляться. Негодяй Эсковедо искушает моего брата изо дня в день, изобретая все новые и новые планы завоевания престола. Насколько еще хватит преданности Дона Хуана, ответьте мне! Поверьте, Антонио, я больше не чувствую себя в безопасности. – Некрасивое лицо Филиппа покрылось красными пятнами, его пальцы нервно теребили редкую бородку. – Я чувствую угрозу, исходящую от Эсковедо, и это чувство усиливается с каждым днем. Удар может обрушиться в любую минуту. Этот человек должен умереть прежде, чем он сможет убить меня.
Я пожал плечами, считая, что король сильно преувеличивает значение Эсковедо.
– Государь, он всего лишь жалкий интриган и фантазер. Ничтожество, вообразившее себя невесть кем. Но он нам все еще полезен. Его смерть лишит нас последнего источника информации о планах и действиях Дона Хуана. – Я успокаивал короля, как умел, но и сам уже был заражен его тревогой и опасениями. Мне хотелось выполнить свой долг перед Филиппом, но в то же время я не желал Эсковедо смерти. Поэтому я тянул, выжидал и, в сущности, бездействовал, надеясь, что время расставит все по своим местам. Но Эсковедо сам подтолкнул меня к решительным действиям.
Королевский двор – отвратительное место. Грязные слухи и досужие домыслы цветут в его коридорах пышным цветом, а скандалы и сплетни составляют единственное развлечение придворных. Целиком поглощенный любовью к Анне и государственными делами, я держался в стороне от дворцовой жизни. В последнее время мы с Анной часто появлялись на людях вдвоем, я не делал тайны из своих визитов к ней, а несколько раз мы вместе посещали оперу и бой быков. Король знал об этом и даже поощрял мою заботу о герцогине, считая, что я делаю это из преданности ему. Эсковедо, знакомый с герцогиней Эболи еще со времен своей службы у герцога, тоже частенько наведывался в ее дом. Как-то раз, выходя вместе со мной от герцогини, Эсковедо завел разговор, открывший мне глаза.
– Дон Антонио, – начал Эсковедо, – я очень ценю все, что вы для меня сделали. Я считаю себя вашим преданным другом и хотел бы дать вам дружеский совет. Вам не следует так часто появляться у герцогини. – Он доверительно взял меня под руку. – О вас, о ваших визитах уже пошли сплетни, о них говорят все, кому не лень.
Я попытался высвободить руку, но он вцепился в мой локоть, как клещ.
– Не горячитесь, прошу вас, – продолжал он. – Я ведь говорю вам это из самых добрых чувств, поверьте. Мне будет жаль, если вы попадете в беду.
– Я не нуждаюсь в ваших советах, – резко ответил я, вырвав, наконец, руку из его цепких пальцев. – Вы, а не я, нуждаетесь сейчас в дружеском совете, как никто в Испании!
– Вы не поняли меня, дон Антонио, – настаивал наглец. – Я ведь друг не только вам, но и герцогине Эболи. Она всегда была добра ко мне. Но о ваших визитах в ее дом действительно шепчутся во всех закоулках дворца. А если какой-нибудь недруг шепнет об этом королю?
Рука моя дернулась к эфесу шпаги, кровь вскипела в жилах и слепая ярость ударила в голову.
– Еще одно слово, – сквозь зубы процедил я, – и моя шпага продырявит вас насквозь! – Я резко остановился и обернулся, глядя прямо в его необычные для испанца, водянистые, рыбьи глаза. Он мгновенно стал серьезен. Возможно, не предполагал, какое действие окажут на меня его слова. Затем легко рассмеялся, отступил на шаг и сказал:
– У вас слишком горячая кровь, дон Антонио! Я к вашим услугам в любое время. Но мне не хотелось бы ссориться с вами. – Он снова взял меня под руку. – Мы так долго были друзьями. Поверьте, мною руководит лишь чувство беспокойства за вас и за герцогиню.
Я успокоился, осознав, какую глупость совершаю, проявляя свой гнев. Дальнейший путь мы проделали в молчании, не возвращаясь к прерванному разговору. Но на том все не закончилось. Напротив, этот случай был лишь предвестником будущих событий.
На следующий день я застал Анну в слезах. Эсковедо нанес ей визит незадолго до меня и завел с нею тот же самый разговор, что и со мной.
– Донна Анна, о вас говорят, – начал он, – о вас и об Антонио Пересе. Слухи разрастаются, как снежный ком. Они могут иметь самые неприятные последствия для вас обоих. Я осмеливаюсь говорить вам об этом только потому, что считаю себя вашим другом и должником. Я всегда ценил вашу доброту, и мне хотелось бы помочь вам.
Все это Эсковедо произнес с доверительной улыбкой. Герцогиня уже при первых его словах поднялась и всю его речь выслушала стоя, надменно вскинув голову. Эсковедо во время своего монолога подошел к Анне и даже попытался взять ее за руку. Она, до этого момента терпеливо слушавшая, вздрогнула и отдернула руку, не сумев скрыть брезгливости.
– Уходите. Оставьте меня. Вы мне отвратительны. Не смейте больше переступать порог этого дома! Дела господ не могут касаться лакеев!
Эсковедо пытался сказать еще что-то, но Анна его не слушала, и ему пришлось уйти.
Когда Анна рассказывала мне об этом разговоре, лицо ее было бледным от тревоги и гнева. Я попытался успокоить ее, обещал как следует проучить Эсковедо за дерзость, но Анна корила себя за несдержанность и неосторожность. Этот человек, злобный и мстительный по натуре, вполне был способен отправиться к королю с доносом. А ревность и подозрительность Филиппа довершили бы начатое. Основания для тревоги были самые серьезные. Мы оба вели себя глупо. Но главным для меня сейчас было одно – успокоить Анну. Она прильнула ко мне вся в слезах.
– Прости меня, Антонио. Это все моя вина, только моя. Я всегда знала, что любовь ко мне ставит тебя под удар. Мне следовало бы быть умнее и сильнее. Я навлекла на тебя смертельную опасность: Эсковедо отправится к Филиппу, и тогда мы пропали.
– Эсковедо никогда не осмелится на это, любовь моя. Он рассчитывает на меня, надеется, что я помогу ему в удовлетворении его амбиций. Если он уничтожит меня, то и сам окажется не у дел. Он хорошо понимает это, поэтому не осмелится пойти к королю. – Я крепко сжал Анну в объятиях, чувствуя, как она дрожит. Ушел я от нее лишь тогда, когда она успокоилась и повеселела. Но у самого на душе было невесело, сердце предчувствовало беду. И беда не заставила себя ждать.
Я вышел от Анны в глубокой задумчивости и не сразу заметил, что какой-то человек следует за мной по пятам с явным намерением заговорить. Темнота и черная шляпа скрывали его лицо. И только когда он заговорил, я понял, что это вновь Эсковедо.
– Итак, дон Антонио, – сказал он с угрозой, – вы, я вижу, не вняли моему дружескому предупреждению.
– Вы тоже, – ответил я спокойно и серьезно, продолжая быстро идти.
Он не отставал от меня. Хотя час был поздний, улицы все еще были полны праздной публики. Я хотел избежать ссоры, ведь мое лицо многим было хорошо знакомо. Я стремился уйти подальше от людных улиц.
– Донна Анна, вероятно, рассказала вам о нашей с ней беседе? – снова начал Эсковедо.
– Да. И о том, как она ответила на вашу дерзость, тоже рассказала. Герцогиня была слишком мягка с вами.
– Она оскорбила меня! Назвала лакеем! И вы называете это мягкостью?! Такое оскорбление смывают кровью! – яростно прошипел Эсковедо. Он замолчал, ожидая моего ответа. Но я не считал нужным отвечать. Не выдержав молчания, он продолжал:
– Знаете ли вы, дон Антонио, что вы настолько скомпрометировали герцогиню, что кое-кто из ее родственников всерьез подумывает вас убить?
– Многие хотели бы убить меня, но это не так-то просто. Антонио Переса убить нелегко, и вы убедитесь в этом сами, если будете продолжать надоедать мне или герцогине Эболи!
– Вы мне угрожаете? Но вы забыли, что, хоть я и лакей, однако вы и донна Анна находитесь в моих лакейских руках! Убивать вас я не собираюсь, но я способен уничтожить вас обоих одним лишь словом! Я могу рассказать… да, рассказать о вас такое, что вам не поздоровится… Я могу немедленно отправиться к королю и описать ему, как его возлюбленная находит утешение в объятиях его верного друга!
– Ты лжешь, мерзавец!
– Вы знаете, что нет. Я видел вас вместе полчаса назад, видел своими собственными глазами. Вы оба были столь неосторожны, что любой мог бы наблюдать ваше свидание, заплатив пару дукатов слугам. – И он хитро посмотрел на меня. Огромным усилием воли я сдержал себя, помня о недопустимости публичного скандала.
В это время мы подошли к моему дому.
– Вы войдете? – холодно спросил я его.
– К вам?! В волчье логово? Впрочем, отчего бы и нет? Я не боюсь вас! – И вновь в голосе Эсковедо послышалась затаенная хитрость. Мы поднялись по широким каменным ступеням и вошли внутрь.
Я любил свой дом, символ моего положения, богатства и могущества. Эсковедо, впервые очутившись здесь, бросал вокруг жадные и завистливые взоры; похоже было, что его поразила роскошь убранства.
– Вы неплохо устроились. – Зависть прозвучала и в тоне, каким это было сказано. – Жаль было бы потерять все это, не правда ли? Вы живете не хуже самого короля. Кстати, где он? Я слышал, что Филипп сейчас в Эскуриале? – Он внимательно следил за тем, какое действие произведут на меня его слова.
Я постарался не выдать своего волнения. Король и вправду находился сейчас в Эскуриале, своем загородном дворце. Он уединился там, как обычно в страстную неделю, стараясь постом и молитвой очистить свою темную душу. Эсковедо, раздраженный моим спокойствием, продолжал:
– Надеюсь, дон Антонио, вы не заставите меня совершить столь утомительную поездку!
Кровь прилила к моему лицу, но я все еще пытался делать вид, что не до конца его понимаю.
– Вы слишком долго выжидали, – говорил тем временем Эсковедо, от души наслаждаясь своей ловкостью. – Вы хотели, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Но сейчас это уже невозможно. Вам необходимо определиться, дон Перес, и сделать это немедленно. Я предлагаю вам объединиться со мной, и вместе мы сумеем добиться могущества, какое вам и не снилось. – Тут глаза его алчно сверкнули. – Но если вы будете противиться, если вы встанете на моем пути, то я уничтожу вас! Я расскажу королю, что его возлюбленная ему изменяет – и с кем?! С его верной опорой, правой рукой, преданным Антонио Пересом! Ну, а что будет дальше, представить нетрудно. – Эсковедо обнажил мелкие белые зубы в хищной улыбке. Я молчал, ожидая продолжения. И оно не заставило себя ждать. Эсковедо, решивший, что сопротивление мое сломлено, деловито изложил свои требования.
Прежде всего он хотел получить должность коменданта крепости Могро. Это я должен был сделать немедленно. Затем от меня требовалось склонить короля на сторону Дона Хуана, убедить его в необходимости военного похода против Англии и брака его брата с шотландской королевой. Словом, ни много ни мало, я должен был обеспечить хозяину Эсковедо английскую корону! Но это было всего лишь начало! Эсковедо, решив, что меня можно больше не опасаться, раскрыл свои карты до конца. После того, как Дон Хуан займет английский престол, можно будет подумать и об Испании! Тут-то и пригодится неприступная крепость Могро, охраняющая порт Сантандер, где Эсковедо предполагал совершить высадку войск Дона Хуана. А уж дальше объединенной англо-испанской армии под началом Дона Хуана будет нетрудно одержать победу. Это были планы безумца! Эсковедо не был глуп, но он дал слишком большую волю своей безудержной фантазии. Похоже, он уже видел себя самого на одном из тронов в качестве регента. Не думаю, чтобы сам Дон Хуан знал обо всех этих грандиозных планах и о том, какую роль отвел в них господину его секретарь.
– А если я прямо сейчас отправлюсь в Эскуриал и расскажу королю о ваших безумных планах? – поинтересовался я, когда Эсковедо замолчал.
Он расхохотался в ответ:
– Вы не сделаете этого никогда! Я скажу королю, что это ложь, которой вы хотите прикрыть свою измену. Подумайте, что это означает для вас… И для нее. – В его голосе послышалась неприкрытая угроза.
О, если бы гнев короля коснулся только меня! Раздумывал бы я хоть мгновение? Нет, ведь несмотря на свою любовь к Анне, я был всецело предан королю. Не задумываясь, я бы рассказал ему о фантастических, но, тем не менее, довольно реальных планах Эсковедо, а затем покорно принял бы любую кару. Но Анна! Я не мог позволить, чтобы страдание коснулось и ее. Я почувствовал слабость во всем теле, холодный пот выступил у меня на лбу. Наступило долгое молчание. Я закрыл глаза. Мне хотелось умереть. Молчание нарушил Эсковедо:
– Так что вы ответите мне, дон Антонио?
– Я в ваших руках, Эсковедо, – безжизненно ответил я ему.
Радость блеснула в его глазах.
– Тогда мы союзники! Забудьте обо всем! Вам и герцогине ничего не грозит. – Торжествуя, он энергично прошелся передо мной взад-вперед. – Теперь необходимо действовать. И немедленно! Могро для меня и Англия для Дона Хуана!
– Король в Эскуриале, вы правильно это отметили. В эти дни он никого не принимает и не занимается делами. Нужно ждать его возвращения в Мадрид.
– Хорошо. Дождемся Пасхи. – Он протянул мне руку. Преодолев отвращение, я скрепил рукопожатием позорную сделку. Эсковедо ушел довольный, в прекрасном настроении.
Я заперся в своем кабинете. На робкие уговоры жены, чтобы я отдохнул, отвечал, что очень занят, и просил не беспокоить. Я обдумывал свое положение целую ночь напролет. Выхода не было. Я не мог не принять предложение Эсковедо, я не мог обречь на страдания и смерть свою возлюбленную. К такому неутешительному выводу пришел я после той мучительной ночи.
А наутро с нарочным пришло письмо от короля. Филипп писал, что Дон Хуан опять настойчиво требует денег. «Это требование, – писал король, – подтверждает мои опасения. У меня есть все основания ожидать с их стороны каких-то новых каверз. Помимо денег Дон Хуан требует немедленного приезда Эсковедо. Это особенно тревожит меня. Вдвоем они намного опаснее! Я отвечу Дону Хуану, что Эсковедо покинет Мадрид незамедлительно. А Вы должны позаботиться о том, чтобы Эсковедо покинул нас навсегда.»
Рука моя дрогнула, когда я читал это письмо, кровь застучала в висках. Казалось, здесь вмешался сам рок. У меня не было никаких сомнений относительно того, что подразумевает Филипп под словом «покинул». Эсковедо должен был умереть. Надежда забрезжила передо мной. Сам король желает этой смерти! Негодяй заслужил ее со всех точек зрения. Это не будет убийством, это будет казнью. Казнью, которую благословил сам король. Я принял решение. Силы вернулись ко мне, и я тут же сел писать ответ королю, решив на всякий случай убедиться, насколько правильно я понял Филиппа. На следующий день моя записка вернулась обратно, и на ее полях рукой короля было написано: «Вы верно меня поняли. Мерзавец должен умереть, и как можно скорее. Проследите за этим лично.»
Дорога назад была отрезана. Такому требованию оставалось только подчиниться. Я был готов выполнить то, что требовал от меня король. Его желание совпало с моим, и сомнения меня покинули. Теперь оставалось лишь разработать план казни. У меня никогда не было недостатка в верных друзьях и верных слугах. Я вызвал своего управляющего Диего Мартинеса, преданного мне душой и телом, и изложил ему приказ короля. Диего отобрал пятерых человек: молодого офицера Энрикеса, двух арагонцев – Хуана де Мезу и Инсаусти, и двух слуг – Рубио и Боска. Три ночи эти пятеро караулили Эсковедо у его дома на крошечной площади Сантьяго. И, наконец, в ночь на великий понедельник Эсковедо был убит ударом шпаги, нанесенным Инсаусти. Но на теле впоследствии нашли пять ран. Мои люди делали все наверняка. Потом молодой Рубио доставил мне известие о казни негодяя в мою загородную резиденцию в Альсале.
На следующее утро Мадрид бурлил, взбудораженный известием об убийстве секретаря. О стремительном возвышении Эсковедо, его силе и влиянии знали многие. Немедленно были начаты энергичные поиски убийцы. Я вернулся в столицу еще через день. Мне необходимо было выглядеть удрученным, разыгрывать скорбь об убитом, который слыл моим другом. Это было столь же гнусно, сколь и необходимо.
Меня с самого начала стали подозревать в причастности к убийству, хотя никакой видимой связи не было. Причиной, думаю, явились слухи, распространяемые моими врагами, которые решили воспользоваться случаем, чтобы пошатнуть мое положение. Семья Эсковедо, вначале считавшая меня другом покойного, со временем перестала доверять мне, хотя его жена в равной степени подозревала как меня, так и герцога Альбу. В связи с этими подозрениями ко мне явился королевский алькальд[20]. Хотя он и не высказал их мне, его вопросы прямо свидетельствовали о том, что мое имя хотят связать со смертью Эсковедо. Я отвечал спокойно, держался хладнокровно и с достоинством. Пользуясь случаем, выразил сожаление, что не находился в Мадриде в ночь убийства и не могу поэтому сообщить никаких полезных сведений.
За этим посещением алькальда последовало другое – ко мне явился более высокий судебный чин. Чиновник разговаривал дружелюбно и предупредительно, но его мягкость не обманула меня. Целью его посещения являлось одно – попытаться вывести меня из себя, лишить хладнокровия и таким образом получить какие-нибудь сведения. Я старался ни словом, ни взглядом не выдать себя и своей тайны, но внутренне был неприятно удивлен такой настойчивостью, о чем сразу же написал королю. В ответном письме он полностью одобрил мои действия, советовал соблюдать предельную осторожность и не поддаваться ни на какие провокации. Мы обменивались письмами ежедневно. Я сообщал ему обо всех событиях, происходящих в Мадриде, и о ходе расследования убийства. Моей главной заботой была в те дни отправка из Мадрида моих верных людей, казнивших негодяя. Необходимо было удалить их из столицы, но сделать это незаметно, не привлекая ничьего внимания. В этом мне помог король. Рубио, Инсаусти и Энрикес получили предписания за его личной подписью о прохождении военной службы за пределами Испании, в различных областях Италии. Боск и Хуан де Меза, также по распоряжению короля, отправились в Арагон для улаживания имущественных дел герцогини Эболи. Таким образом, все они оказались вне пределов досягаемости кастильского правосудия[21].
Но, к сожалению, слухи о моей причастности к убийству не иссякали. Более того, в связи с этим делом вдруг стали упоминать имя Анны. Причины этого мне неясны до сих пор. Спустя месяц после смерти Эсковедо его семья подала королю прошение, в котором возложила на меня вину за его убийство. Король был вынужден принять Педро де Эсковедо, сына покойного, и пообещать ему наказать виновного, кем бы он ни оказался. Филипп был обескуражен складывающимся положением дел; опасность, которая нависла надо мной, тревожила его. Семью Эсковедо поддерживал Баскес, влиятельный секретарь Королевского Совета, член партии Альбы и мой тайный враг, всегда завидовавший моему быстрому возвышению и тому положению, которое я занимал. Дело Эсковедо позволило ему выступить против меня с открытым забралом. Баскес несколько раз намекал королю, что убийство Эсковедо связано с именем одной очень знатной дамы. Об этом мне рассказал сам Филипп, посмеиваясь над дикостью слухов. В ответ на мои опасения он поспешил успокоить:
– Пока я жив, вам нечего бояться, Антонио. Я не бросаю своих друзей в беде, тем более, что вы оказались в столь щекотливом положении из-за меня.
Об этом же король писал мне в письмах, которые часто приходили в последние два месяца. За это время у меня накопилось немало записок короля, имеющих отношение к делу Эсковедо. Меня успокаивал их доверительный и откровенный тон, все они свидетельствовали о том, что я был лишь послушным орудием в руках короля. Филипп не мог оставить меня в беде.
При дворе тем временем сформировался лагерь моих недругов. В него входили как мои старые враги, так и недавно приобретенные – семья Эсковедо и кое-кто из родственников герцога Эболи, решивших, что я бросаю тень на имя Анны Эболи. Заправлял всем неутомимый Баскес. Все эти люди открыто призывали убить меня. Угроза была столь реальной, что я вынужден был окружать себя охраной всякий раз, как выходил из дому. Мое положение ухудшалось день ото дня. Я вновь обратился к королю с просьбой о помощи. Я даже был согласен оставить свой пост, если это хоть в какой-то мере успокоит завистников. Но король этому воспротивился. В конце концов нервы мои не выдержали, и я заявил Филиппу, что хотел бы предстать перед судом. Никаких доказательств моей причастности к убийству не нашли, и я мог рассчитывать на оправдательный приговор.
– Ступайте к верховному судье Кастилии, – посоветовал мне Филипп, – и расскажите ему обо всех обстоятельствах, приведших к смерти Эсковедо. Я, в свою очередь, постараюсь убедить его, что вы ни в чем не виновны.
Так я и сделал. Верховным судьей был епископ Пати. Он внимательно выслушал меня, а затем отправился к королю. На следующий день я был вызван к епископу. У него я застал также Педро де Эсковедо и Баскеса. Предложив мне место рядом с собой, судья обратился к Эсковедо:
– Дон Педро, у меня находится ваша петиция королю, в которой вы возлагаете вину за убийство вашего отца на дона Антонио Переса. Я прежде всего хочу вас заверить, что убийце будет воздано по заслугам, кем бы он ни являлся, и какое бы положение ни занимал. Если вы настаиваете на своих обвинениях, то вам необходимо представить доказательства причастности дона Антонио к означенному преступлению. Но если случится так, что вы не сможете доказать его вину, то дело может обернуться против вас самих. Нельзя безнаказанно бросать тень на человека столь уважаемого, каким является государственный секретарь его католического величества. Я же со своей стороны ручаюсь, что дон Антонио ни в чем не виновен.
Епископ не лгал. С его точки зрения, я являлся лишь орудием в руках своего господина – короля Испании. Педро Эсковедо, оказавшись в столь щекотливом положении, выглядел испуганным. У него был вид человека, обнаружившего вдруг, что он стоит на краю пропасти, и любой неверный шаг грозит гибелью.
– Ваше преосвященство, – заговорил он дрожащим голосом, – у меня больше нет сомнений. Заверяю вас, что ни я, ни моя семья больше не будут связывать смерть моего отца с именем дона Антонио.
Разобравшись с Эсковедо, епископ обратился к Баскесу:
– Что касается вас, сударь, то вы превысили свои полномочия. Вы вмешались не в свое дело, вы огульно очернили дона Антонио, не имея никаких доказательств. И если дона Педро можно понять, то вас – нельзя! Ваша вина усугубляется еще и тем, что вы носите сутану священника. Вам необходимо полностью устраниться от этого дела, прекратить обвинять Антонио Переса и больше времени и сил уделять Богу. Вы допустили в свое сердце зависть и злобу. А это не к лицу человеку, имеющему сан священника. Стыдитесь, сын мой!
Я покинул епископа удовлетворенный. На какое-то мгновение мне показалось, что мои враги отступили, отказались от своих обвинений. Но верным это оказалось лишь в отношении Педро Эсковедо. Баскес же продолжал гнуть свою линию, он продолжал обвинять меня везде, где только появлялся. Зависть – слишком сильное чувство, почти страсть; она способна помутить любой разум; она глуха и слепа ко всему. Баскес не мог уже остановиться: демон зависти и злобы полностью овладел его душой. Один из нас должен быть уничтожен – иного пути он не видел.
Близкие родственники под давлением Педро Эсковедо отказались от участия в этом деле. Баскес разыскал дальних родственников убитого и через них стал распространять утверждения о том, что я являюсь убийцей, и причину на этот раз прямо связывали с именем герцогини Эболи. И Анна, и я были на грани отчаяния. И тогда Анна, ни словом не предупредив меня, написала письмо королю. Это было совершенным безумием. В письме она просила короля защитить ее от дурных сплетен, распространяемых всюду Баскесом и его людьми. Анна оправдывалась, и это было ошибкой. После этого письма началось наше падение в пропасть.
Филипп, все еще находившийся в Эскуриале, немедленно вызвал меня к себе. Он хотел знать более точно, в чем состоит суть обвинений, брошенных мне и Анне. Я рассказал ему, одновременно все отрицая. После разговора со мной Филипп обратился к герцогине, он хотел услышать, что скажет она. Анна отрицала все, как и я, ведь никаких доказательств нашей связи не существовало. Казалось, что король поверил нам, убедился в лживости этих обвинений. И тем не менее он не наказал Баскеса. Я старался не придавать этому особого значения, ибо хорошо знал медлительность Филиппа. «Время и я – одно», – часто любил повторять король.
С этого дня началась открытая война между мной и Баскесом. Королевский Совет разделился на два враждующих лагеря, и его заседания походили теперь на военные баталии. Высшей точки наше противостояние достигло в тот момент, когда по вызову короля я был вынужден уехать в Эскуриал. Мне понадобились некоторые документы, находившиеся в тот момент у Баскеса. Я послал за ними нарочного. Среди бумаг, доставленных слугой, я обнаружил письмо, полное злобных выпадов и обвинений. Меня не задел бы этот пасквиль, если бы в нем не содержалось оскорбление, приведшее меня в бешенство. Баскес, в чьих жилах текла мавританская кровь, посмел усомниться в моем кастильском происхождении! Он утверждал, что моя кровь недостаточно чиста и мое происхождение недостаточно благородно! В ярости я обратился к королю, присутствовавшему при чтении этого письма:
– Государь, взгляните, что позволяет себе этот мавританский пес! Это переходит все границы! Оградите меня от подобных оскорблений, либо позвольте мне самому постоять за себя!
Король заверил меня, что он целиком на моей стороне. Казалось, он разделяет мое негодование. Филипп предложил мне взять отпуск для возбуждения дела против Баскеса, но попросил повременить неделю. Однако неделя превратилась в месяцы, а дело так и не сдвинулось с мертвой точки. Наступил апрель 1579 года, минул год со дня смерти Эсковедо. Я жил в постоянном напряжении, ощущение опасности заставляло меня следить за каждым своим шагом. Мы больше не виделись с Анной, опасаясь слежки. Король постепенно отдалялся от меня, видел я его все реже, хотя при встречах Филипп по-прежнему был со мной любезен и доброжелателен.
Как-то раз ко мне пришел исповедник Филиппа фра Диего де Чавес и передал требование короля прекратить враждовать с Баскесом. Я устал от вражды и дал свое согласие, но выставил одно условие: «Баскес должен взять свои слова обратно!» С этим Чавес и отправился к моему врагу, а затем к королю. Что сказал Баскес королевскому исповеднику, что он мог еще добавить к слухам о моих отношениях с Анной – я не знаю. Но с этого дня отношение короля ко мне изменилось окончательно, тон его писем перестал быть дружеским, он отказывал мне в аудиенции. Я не выдержал и написал о своем отказе от судебного иска против Баскеса. В письме я постарался уверить его, что если он сам простил оскорбление, нанесенное нам обоим, то и я могу оставить его без внимания. В заключение я просил позволения удалиться от дел и уйти в отставку. Я сам уже пришел к такому выводу, да и Анна со слезами на глазах просила об этом в нашу последнюю встречу. Она послала за мной, и я, понимая, что совершаю непоправимую ошибку, не выдержал и откликнулся на ее зов. Анна была бледна и печальна. Я провел у нее несколько часов, утешая ее. Но все было напрасно – Анна была убеждена, что все кончено, мы погибли. Ее приводила в отчаяние мысль, что всему виной ее неосторожность и безрассудство.
Я принял необходимые меры, чтобы мой визит к Анне остался незамеченным. Но, по-видимому, за мной следили более пристально, чем я предполагал. Филипп, терзаемый муками ревности и жаждой мести, мог расставить своих шпионов повсюду. Покидая в тот день свою возлюбленную, я не мог и предположить, что вижу ее в последний раз. В ту же ночь именем короля я был взят под стражу в своем доме. Формальным поводом для ареста явился мой отказ пойти на мировую с Баскесом. Король в это время находился в Мадриде, о чем я до ареста и не подозревал. Он прибыл в столицу, чтобы лично присутствовать при другом аресте. В ту же самую ночь, стоя на паперти кафедрального собора Святой Марии, он наблюдал за тем, как альгвасилы[22] вошли в дом герцогини Эболи и как Анна, закутанная в темную шаль, вышла под конвоем и села в карету, увезшую ее в крепость Пинто. Анна содержалась в этой крепости в течение нескольких месяцев, а потом ее отправили в далекую Пастрану[23] в пожизненную ссылку. Но обо всем этом я узнал много позже.
Я же в течение четырех месяцев содержался в тюрьме без предъявления каких-либо обвинений. Мое здоровье сильно пошатнулось, и через четыре месяца меня перевели в мой собственный дом, где держали еще восемь месяцев под усиленной охраной. Напрасно мои друзья и родные хлопотали за меня перед королем, просили предать меня суду или вернуть свободу. Король всякий раз отвечал, что дело это особого рода и спешка ни к чему.
Летом 1580 года Филипп отправился в Лиссабон для вступления в права владения португальской короной, доставшейся ему по наследству[24]. По его возвращении моя жена явилась к нему с ходатайством за меня. Но король не принял ее, и я продолжал находиться под домашним арестом. Миновал год со дня моего ареста. Я дал письменное обещание об отказе от вражды с Баскесом, и спустя некоторое время мне предоставили относительную свободу. Я мог выходить из дома, принимать посетителей, но сам никого посещать не имел права, и выезжать за пределы Мадрида мне было запрещено. Так прошли недели и месяцы. Баскес, а с ним и его партия, вошли теперь в полную силу. Теперь он занимал ведущее место в Королевском Совете. Его стараниями в 1584 году меня привлекли к суду по обвинению в мздоимстве и растрате. К тому времени был схвачен Энрикес, и он был готов давать показания по делу об убийстве Эсковедо. Но в предъявленном мне обвинении об убийстве не упоминалось ни словом.
Меня обвиняли в чрезмерной роскоши, во взяточничестве, в расхищении государственной казны. Филипп не осмелился судить меня за убийство, ибо знал, что в моих руках находятся письма, неопровержимо свидетельствующие о его причастности к нему. Суд приговорил меня к двум годам тюрьмы с последующей десятилетней ссылкой. Кроме того, мне следовало уплатить в королевскую казну двадцать миллионов мараведи[25] – именно в такую сумму оценивался ущерб, который, якобы, я ей нанес. В моем доме произвели обыск. Я прекрасно понимал, что искали слуги короля. Но еще задолго до ареста были приняты необходимые меры: письма и бумаги, компрометирующие короля, я упаковал в небольшие кованые ларцы и спрятал в надежном месте. Бумаги были в безопасности и ждали своего часа. Не найдя писем, Филипп не решался спустить с цепей псов, требующих моей смерти за убийство Эсковедо.
Меня поместили в крепость Турруэгано. Ежедневно я подвергался многочасовым допросам, на которых от меня пытались добиться, где я храню письма короля. Но эти документы были моей единственной защитой. Заполучи их Филипп, меня бы немедленно казнили. В ответ на все вопросы я отвечал молчанием. Убедившись, что таким образом от меня ничего не добиться, мои мучители принялись за жену и детей. Хуану пугали тюремным заточением, расписывали пытки, которым подвергнут ее и детей, если она не укажает место хранения бумаг. Но Хуана в этот тяжелый час проявила такую верность и силу духа, которые я никогда не предполагал в этой тихой и покорной женщине. Она стойко вынесла все допросы, не испугалась угроз и ничем не выдала, что ей известно место, где спрятаны бумаги. Не поддалась она и вкрадчивым уговорам королевского исповедника фра Диего. Когда все способы были испробованы, ко мне явился королевский офицер и сообщил, что если я буду упорствовать, то жену и детей отправят тюрьму, и они останутся там до тех пор, пока я не образумлюсь и не подчинюсь королевской воле. Весть эта поразила меня, как удар обухом по голове. Можно ли представить более сильную муку, чем сознавать, что из-за тебя страдают невинные, любящие тебя люди! В первый миг я стоял ошеломленный, не в силах пошевелиться, но в следующее мгновение дал волю всей ярости, накопившейся во мне за долгие дни заточения. Не стесняясь офицера, я поносил короля в самых страшных и богохульных выражениях. Но никакого облегчения это мне не принесло. Неодолимая тяжесть легла на мое сердце. Лишь огромным усилием воли, выдержав страшную борьбу с собой, я взял себя в руки. Офицер внимательно следил за мной и, казалось, сочувствовал мне.
– Я понимаю ваше горе, дон Антонио, – сказал он. – Но судьба ваших близких в ваших руках. Одно ваше слово, и они будут свободны.
Я перевел дух, поднял на него глаза и медленно спросил:
– А я тем самым подпишу себе смертный приговор?
– Но не в этом ли сейчас состоит ваш долг перед семьей?
Я смотрел на его самодовольную физиономию, холодные пустые глаза и мне хотелось его задушить. Но я подавил это желание. Воля моя была сломлена.
– Хорошо, я сделаю так, как вы говорите. Король получит свои документы. Я должен отдать распоряжения своему управляющему Диего Мартинесу, а для этого мне нужно его увидеть, – ответил я, заметив, что у меня дрожит голос.
Мои слова явно обрадовали офицера, который удалился в отличном расположении духа, приписав мое согласие своей ловкости и удачливости. Я же остался в невыразимом отчаянии, понимая, что, отдав письма в руки короля, лишусь своей последней защиты. Но иного выхода не существовало. Три дня до приезда Мартинеса я провел в непрерывных раздумьях.
Через три дня верный Диего предстал передо мной. Я рассказал ему о трех небольших кованых ларцах, в которых хранились письма и бумаги. Мартинес нашел их и отдал в руки королевского исповедника. На вопрос, знает ли он, что находится внутри, Диего ответил отрицательно.
Можно только представить, какую радость и какое облегчение испытал король, когда, наконец, получил вожделенные бумаги, когда убедился, что я лишен теперь своего грозного оружия. Результат последовал незамедлительно. Хуана и дети были освобождены, им разрешили жить в нашем доме в Мадриде, ни в чем не нуждаясь. Режим моего содержания заметно смягчился. Приближался 1586 год. Мое здоровье вследствие тюремного заточения и связанных с ним лишений заметно пошатнулось. Жене удалось получить разрешение перевезти меня в Мадрид и поселить в нашем доме. Меня, конечно же, строжайше охраняли, но старые друзья могли навещать нас. Я наслаждался покоем рядом с Хуаной и детьми, и лишь память об Анне жгла мое сердце. Так продолжалось четырнадцать месяцев. Мне уже стало казаться, что король, добившись своего, забыл обо мне и потерял всякий интерес к моей участи. О, как глубоко я ошибался!
Началось все с ареста Мартинеса по обвинению в убийстве Эсковедо. А затем и я был вновь брошен в застенок, на этот раз в крепость Пинто. Но пребывание в Пинто оказалось недолгим, вскоре меня под надежной охраной перевезли в Мадрид. И здесь я узнал, что Филипп все это время ни на минуту обо мне не забывал. Прошлым летом король отправился в Арагон председательствовать в Испанских Кортесах[26]. Баскес, сопровождавший его, воспользовался моментом и допросил Энрикеса, содержавшегося в арагонской тюрьме. Энрикес к тому времени сознался в убийстве Эсковедо, но об участии других молчал. Баскес, пообещав ему жизнь в обмен на подробный рассказ, превратил Энрикеса из обвиняемого в обвинителя. Энрикес выдал всех, кроме меня, поскольку о моей причастности к этому делу ему было неизвестно. Инсаусти и Боска к этому моменту не было в живых. Де Меза и Рубио скрывались в арагонской глуши. Диего же Мартинес был схвачен.
Диего остался верен мне до конца. Угрозы не произвели на него никакого впечатления. Сохраняя полное самообладание, он отрицал свою вину и обвинил Энрикеса во лжи. Он неизменно твердил, что всегда был в прекрасных отношениях с Эсковедо и у него не было причин желать ему зла. Ему устроили очную ставку с Энрикесом, но и она не смогла поколебать твердости Диего. На очной ставке он презрительно обвинил Энрикеса в продажности и предательстве. Диего, в ответ на попытки уличить его показаниями изменника, сказал, что Энрикес был подкуплен врагами и его утверждения – злонамеренная ложь.
Стойкость и хладнокровие Мартинеса поставили тюремщиков в сложное положение. Они, в сущности оказались в тупике. Энрикес не заслуживал доверия, а иных доказательств вины Мартинеса не было. Требовался еще хотя бы один свидетель, и Баскес бросил своих ищеек на поиски Рубио и де Мезы. Особенно он рассчитывал на молодого и неопытного Рубио. Но я еще раньше предупредил об этом Мезу и поручил ему ни на шаг не отпускать от себя Рубио.
Несколько месяцев сохранялось столь неопределенное положение. Наступил август 1589 года, время бежало куда быстрее, чем развивались события. Я написал прошение королю, в котором взывал к его милосердию и снисхождению. В ответ мое содержание сделали лишь более суровым. Несколько раз меня посещал Баскес. Но все его попытки заманить меня в ловушку и заставить выдать себя были бесплодны. Тем не менее в конце 1589 года Баскес во всеуслышание заявил, что моя вина полностью доказана. Вслед за этим заявлением Педро де Эсковеда предъявил мне и Диего Мартинесу обвинение. До начала суда меня заковали в кандалы. Для опровержения показаний Энрикеса, единственного свидетеля обвинения, я предъявил показания шести свидетелей с безупречной репутацией. Все они подтверждали, что в момент смерти Эсковедо я находился в Алькале и физически не мог принять участия в преступлении. Все свидетели, среди которых были королевский секретарь Арагона и один влиятельный священник, в один голос утверждали, что я всегда являлся ревностным христианином, неуклонно соблюдающим все заповеди Господни. Моим свидетелям противостоял человек, запятнавший себя предательством. Суд был пристрастен, но тем не менее он не смог законным образом вынести мне обвинительный приговор, основываясь на показаниях одного лишь Энрикеса. Существовало, конечно, огромное количество письменных свидетельств моего участия в этом деле, но пустить их в ход, не бросив тень на короля, было невозможно. Суд после нескольких заседаний объявил, что откладывает свое решение до того момента, когда будут найдены доказательства, подтверждающие мою вину. Во мне опять проснулась надежда. После двусмысленного заявления судей в Мадриде поднялся ропот. То тут, то там вспыхивали разговоры о том, что король злоупотребляет своей властью. Я решил воспользоваться ситуацией и потребовал выпустить меня на свободу или вынести приговор. Казалось, что судьба после долгих лет, наконец, улыбнулась мне. Но тут, в своей обычной манере действовать исподтишка, вмешался Филипп. Он прислал ко мне своего исповедника фра Диего.
– Приветствую вас, сын мой, – вкрадчиво пропел священник, как только дверь камеры захлопнулась за ним. Его улыбка была ласкова и дружелюбна, но колючий взгляд небольших карих глаз не сулил добра. – Вы неважно выглядите, дон Антонио. Побледнели, исхудали. Пора бы вам уже выйти из этой мрачной камеры. Одно лишь ваше слово – и все кончится, страдания останутся позади. Дон Антонио, я советую вам признаться в причастности к смерти Эсковедо. Вам не следует бояться этого признания, поверьте, ведь вы всегда можете оправдаться, что действовали в интересах Испании и ее короля.
Ловушка была слишком очевидна. Поддайся я на эти ласковые уговоры сладкоречивого священника и сделай такое признание, как от меня тут же потребуют доказательств этого утверждения. А документы отныне были в руках короля. Я не смог бы ничего доказать, мои слова остались бы только словами. Более того, меня бы тут же поспешили обвинить в очернительстве и клевете на короля. Замысел был тонок, но воплощение его оставляло желать лучшего. Я не попался в расставленные сети.
– У меня была подобная мысль, святой отец. Но я не могу изменить своему королю, как бы жесток он со мной ни был. В своих письмах король неоднократно писал, что никогда не оставит меня в беде, не даст моим врагам уничтожить меня, но никто не должен знать, что убийство Эсковедо совершено по его приказу. Король не сдержал своего слова, но я останусь преданным ему до конца! – На хитрость противника я решил ответить такой же хитростью.
– Но если король освободит вас от данного ему слова? – В святом отце пробудился гнев. Его выдавало лицо, но голос по-прежнему звучал вкрадчиво и подобострастно.
– Если его величество снизойдет до меня и пришлет мне записку, в которой его собственной рукой будет начертано: «Разрешаю Вам признаться, что убийство Эсковедо совершено по моему приказу», то я благодарно сочту себя освобожденным от обета молчания, – произнес я серьезно.
Священник, прищурившись, смотрел на меня блестящими глазами. Казалось, он понял скрытую насмешку, но не стал продолжать разговор и ушел, оставив меня наслаждаться этой маленькой победой.
В течение нескольких дней меня никто не тревожил, хотя тюремщики стали обращаться со мной более сурово. Мне запрещалось кого-либо видеть, надзиратели в моем присутствии молчали, рацион мой ограничили хлебом и водой. Но все это мало меня трогало. Я ждал.
Шли последние дни 1589 года. Новый год я встретил в одиночестве в холодной и промозглой камере. А утром первого января меня посетил Баскес. Мой враг решил принести записку короля лично. Послание было адресовано вовсе не мне, а самому Баскесу; в нем говорилось:
«Прошу Вас передать Антонио Пересу, что я освобождаю его от данного мне слова молчать о моем приказе предать смерти негодяя Эсковедо. Он может открыто заявить об этом перед лицом судей. Смерть Эсковедо целиком и полностью лежит на моей совести, поскольку я пошел на поводу у Переса и поддался его уговорам убить этого человека.
Филипп II Испанский.
P. S. В случае необходимости можете показать это письмо Антонио Пересу.»
О, дьявольское коварство Филиппа! Так повернуть дело, так исказить факты! Оказывается, это я настаивал на убийстве Эсковедо! Я убеждал короля в необходимости этой смерти, а Филипп пытался защитить мерзавца! Оказывается, это он уступил моим настойчивым уговорам, и я должен в этом признаться! Я взглянул в глаза своему ненавистному врагу. Он, улыбаясь, ждал, что я скажу.
– Это новая ловушка, Баскес? Это ваших рук дело? Король не мог написать подобную записку!
– Вы не узнаете его руки? Взгляните повнимательнее.
– Я знаю его руку, как никто другой. Но я знаю и то, что король не клятвопреступник! Что же до остального… Мне нечего добавить к тому, что я уже не раз говорил. Я не имею никакого отношения к смерти Эсковедо. Я разве что могу выразить официальный протест против вас, как пристрастного и заинтересованного судьи.
Баскес вышел из моей камеры в ярости. Еще шесть раз в течение месяца он досаждал мне своими визитами, пытаясь добиться признания. Но он лишь зря потратил время. В свой последний визит Баскес заявил:
– Вы вынуждаете нас пойти на крайние меры, Перес! Мы перейдем к пыткам. Может быть, они развяжут вам язык!
В ответ на эту угрозу я только расхохотался. Я ведь дворянин, и по испанским законам меня нельзя было подвергнуть пытке. Это один из самых старых законов, и они не посмеют его нарушить! И тем не менее они его нарушили. Не было ни одного закона Божьего или человеческого, который бы не нарушил король, чтобы хоть сколько-нибудь утолить свою жажду мести.
Меня раздели и, обнаженного, передали в руки палачей. Несколько дней и ночей я провел во мраке, в холодной камере, где из стен сочилась вода, а пол кишел крысами. В камере не было ничего, кроме соломенной подстилки. Раз в сутки мне приносили ломоть хлеба и кружку воды. Как-то раз я был разбужен ярким светом. Это явились мои мучители. Меня привели в мрачное и зловещее помещение. Палач приковал меня цепями к столбу, руки мне скрестили на груди и связали грубым ремнем. Между скрещенными руками пропустили железную палку. Я с ужасом наблюдал все эти приготовления. Наконец пытка началась. Палач, монотонным голосом повторяя одно и то же требование, начал медленно поворачивать стержень. Я крепился, сколько мог. Когда боль становилась нестерпимой, я пытался облегчить ее криком. Но на требование признаться в убийстве Эсковедо я упорно молчал. Когда хрустнула кость, я потерял сознание. Но меня привели в чувство потоком холодной воды. Пытка возобновилась. Я был сломлен. Проклиная палачей, короля, Бога в самых страшных выражениях, я признался в убийстве Эсковедо, признал, что сделано это было в интересах Испании и по приказу короля. Мои слова были записаны самым тщательным образом, и от меня немедленно потребовали доказательств сказанному. Я знал, что признанием я подписал себе смертный приговор.
На следующий день мое признание зачитали так ни в чем и не сознавшемуся Диего Мартинесу. Он понял, что отпираться дальше бессмысленно, и подтвердил показания Энрикеса.
Мое состояние в те дни было плачевно. К ранам и переломанным костям добавилась жесточайшая лихорадка. Тюремщики, испугавшись, что я не доживу до суда, пригласили врача. Тот нашел, что мое состояние в условиях тюрьмы не может улучшиться, и ко мне допустили жену и слуг. Шел конец февраля. Доброта Хуаны и искусство приглашенного ею эскулапа вернули мне силы. Руки вновь стали действовать, хотя одна так и осталась искалеченной. Но я не хотел, чтобы улучшение моего состояния стало заметным для тюремщиков. У меня все еще оставалась надежда.
Моим единственным спасением оставался побег. Как только станет ясно, что я уже оправился от ран, меня немедленно приговорят к смерти и, не мешкая, приведут приговор в исполнение. Лишь побег давал мне шанс на спасение. За пределами Кастилии я смог бы помериться силами с Филиппом, доказать ему, что Антонио Перес еще не сломлен. Через Хуану я передал де Мезе о своем намерении бежать. Жена и де Меза приготовили все необходимое. В ночь на 20 апреля де Меза ждал меня у тюремной стены с парой крепких и быстрых лошадей. Утром, как обычно, навестив меня, Хуана шепнула мне об этом. Охрана к тому времени стала менее бдительной и строгой. Я в нетерпении ждал наступления темноты. Когда ночь окутала крепость своим покрывалом, я поднялся с постели и, стараясь не шуметь, накинул на себя длинный женский плащ, оставленный Хуаной, и уверенной походкой вышел из своей камеры. У дверей никого не было! Я быстро прошел по темному коридору и спустился во двор, никем не замеченный. Стражники у ворот приняли меня за одну из служанок и выпустили за пределы крепости. Я был на свободе! Я не мог и предположить, что вырваться из темницы будет столь просто. Хуан де Меза, нетерпеливо дожидавшийся в тени крепостной стены, увидел меня и бросился навстречу. Я быстро скинул женский плащ, вскочил на коня, и мы поскакали прочь от ненавистной крепости. Мне хотелось петь и кричать от чувства свободы, переполнявшего душу. Девяносто с лишним миль до границы Арагона мы проделали, не останавливаясь и не отдыхая, и только раз поменяли лошадей. И вот кастильская земля, а вместе с ней и лживое кастильское правосудие, остались позади.
Мы въехали в Сарагосу запыленные и усталые. Но времени для отдыха не было. Я немедленно направился в Верховный суд Арагона, чтобы предстать перед ним за убийство Эсковедо. Вся моя надежда была на справедливость арагонцев. Думаю, что, когда я въезжал в Сарагосу, Филиппу уже стало известно о моем побеге. Мне даже трудно себе представить, какое впечатление произвело это известие на короля! Ведь Филипп с его хитростью не мог не догадываться, что если я осмелился отдаться в руки арагонского правосудия, то, значит, в моих руках имеются обеляющие меня доказательства. И у короля имелись все основания для тревоги. Конечно же, посылая Диего Мартинеса за документами, я дал ему указание извлечь несколько писем Филиппа и спрятать их в надежном месте. Переписка короля была очень обширна и беспорядочна. Вынуть незаметно несколько писем, а затем запечатать ящики было совсем нетрудно. Я был уверен, что король ничего не заметит. Так оно и случилось. Бумаги спрятала моя жена в тайнике, о котором никто, кроме нас двоих, не знал. Письма неопровержимо свидетельствовали, что убийство Эсковедо было совершено по прямому указанию короля. Я не мог объявить об их существовании в Кастилии, но в Арагоне мои руки были развязаны.
Арагон имеет очень древние традиции, ревностно охраняемые и соблюдаемые. Эта испанская провинция всегда была более самостоятельной, чем остальные. Король Кастилии мог стать правителем Арагона лишь после того, как принесет клятву перед Верховным советом Арагона. Клятва та содержала обязательство свято чтить обычаи и привилегии этой страны. Нарушение королем этой клятвы разожгло бы пламя восстания по всему Арагону, и затушить пожар было бы куда как непросто. Ни один испанский король до сих пор не осмелился пойти на это. Верховный суд Арагона являлся высшим по отношению к любому королевскому трибуналу. Каждый испанец мог обратиться в этот суд, известный всей Европе своей беспристрастностью и справедливостью. Все мои надежды были связаны именно с арагонским судом.
В ожидании суда меня поместили в городскую тюрьму, где я находился под надежной охраной. Опасались не моего побега, а того, что люди Филиппа попытаются убить или похитить меня. И действительно, как-то раз в тюрьму ворвались вооруженные до зубов кастильцы и, перебив охрану, выволокли меня оттуда. И лишь гнев возбужденной до предела толпы спас мне жизнь. Судебный процесс бурно обсуждали по всей Испании, да и в Европе внимательно следили за его ходом. А он проходил очень неторопливо, с длинными паузами. В одну из таких пауз я отослал Филиппу письмо, в котором предлагал ему отступиться и предоставить свободу мне и моей семье. Я предупреждал короля, что в моих руках по-прежнему находится грозное оружие – несколько его писем. В ответ он бросил за решетку мою семью, а все кастильские суды заочно приговорили меня к смертной казни.
Суд в Арагоне тем временем шел своим чередом. Я подготовил записку, в которой подробно изложил все факты дела и в качестве свидетельства своей невиновности ссылался на письма короля. Записка была зачитана на одном из заседаний суда. И тут-то Филипп, наконец, испугался. Он осознал, что меня, без сомнения, ждет оправдательный приговор. Король попытался спасти лицо, приказав прекратить начатое дело. Он утверждал, что на суде будут обнародованы бумаги, содержащие государственную тайну. А этого допустить никак нельзя. В результате меня незамедлительно оправдали, и я был отпущен на свободу. Но король на этом не успокоился, и против меня тут же выдвинули новое обвинение – в смерти двух моих слуг. Но обвинение было совершенно нелепо: те слуги умерли естественной смертью, и доказать это не составляло труда. Затем вспомнили дело о мздоимстве, по которому я уже был осужден и наказан. В народе начали раздаваться насмешки в адрес Филиппа и его маниакального стремления погубить меня.
У короля оставалось лишь одно средство, самое страшное – Палата Святой Инквизиции. Суд, перед которым отступают и склоняются все мирские суды. Филипп натравил на меня инквизиторов. Меня обвинили в самом страшном из человеческих грехов – в неверии в Бога. Мне припомнили неосторожные слова, вырвавшиеся у меня под пытками. Когда физическое страдание становилось непереносимым, я осыпал проклятиями моих мучителей и короля. А однажды я вскричал : «Бог спит, ежели он допускает такую несправедливость!» На основании этих и подобных им слов Святой Суд составил обвинительное заключение и потребовал от Верховного суда Арагона немедленно передать меня в руки инквизиции.
Судьи Арагона отказались выполнить это требование. Инквизиторы оштрафовали их на тысячу дукатов и призвали к послушанию, пригрозив отлучением от церкви и этим сломив, наконец, сопротивление. Верховный суд не осмелился так открыто противостоять Святой Инквизиции. Меня передали святым отцам. Весть об этом мгновенно облетела всю Сарагосу. Инквизиторов здесь не любили. В городе вспыхнул мятеж; народ вышел на улицы, чтобы защитить свои древние права и привилегии. Кроме того, жители Арагона симпатизировали мне, считая, что я стал жертвой мстительной натуры короля. Едва только я оказался в тюрьме святой Инквизиции, как на улицах послышался воинственный клич: «Contrafueros!»[27], призывавший всех жителей Сарагосы подняться с оружием в руках против короля-клятвопреступника. Повстанцы штурмовали здание Верховного суда, требуя немедленного восстановления справедливости и моего освобождения. Не добившись ничего, народ бросился ко дворцу Инквизиции с тем же требованием. Святые отцы ответили презрительным молчанием. Но когда их обитель была обложена хворостом и мятежники запалили факелы, инквизиторы отступили. Вид крови, пролитой в тот день на улицах города, испугал святых отцов. Был убит специальный посланник короля, ранен губернатор города. Святые отцы, не на шутку испугавшись за собственные шкуры, передали меня обратно Верховному суду Арагона. Казалось, я был спасен. Но так только казалось.
Филипп позволил толпе излить свою буйную ярость, выплеснуть гнев. В первые дни мятежа он не предпринял никаких действий. Но когда мятежники поутихли и вся Сарагоса ликовала, празднуя победу, в город вошли регулярные части испанской армии. Толпа взроптала, но вид ощетинившихся мушкетов заставил ее замолчать. Я был обречен. Святые отцы, решив больше не рисковать, стали действовать очень быстро. В считанные дни меня осудили и приговорили к смертной казни через аутодафе за ересь, за убийство Эсковедо, за клевету на короля, измену Испании и многое другое. Словом, мне припомнили все мои истинные и вымышленные преступления. Меня могло спасти только чудо.
И чудо свершилось! Я до сих пор с трудом верю в происшедшее. Палач уже заковал меня в кандалы, меня уже возвели на эшафот и привязали к столбу, уже помощники палача торопились с вязанками хвороста, как раздалась ружейная пальба, и дюжина всадников в масках ворвалась на площадь. Лишь один человек не прятал свое лицо – это был Хуан де Меза, мой самый верный друг! Он собрал из арагонских дворян небольшой вооруженный отряд и, тщательно приготовившись, напал на мощную вооруженную охрану, которая меня сопровождала. Атака была столь неожиданна и стремительна, что охрана не сумела оказать напавшим серьезного сопротивления. Святые отцы, черной стаей расположившиеся вокруг эшафота, разлетелись при первых же выстрелах. Бой был коротким и кровавым. Прежде, чем я осознал, что произошло, с меня уже сбили оковы, и я оказался в объятиях друзей. Еще через мгновение мы уже неслись прочь от места казни к воротам Святого Энграция. Погоня, посланная нам вслед, не принесла результата. Я был на свободе, и на этот раз навсегда!
Такова моя история. Следует добавить, что после моего невероятного побега в Сарагосе были произведены повальные аресты. За ними последовали аутодафе – чудовищное изобретение Святой Инквизиции. Меня заочно приговорили к сожжению во всех испанских провинциях. Чучело, изображавшее меня, было сожжено на центральных площадях всех крупных городов Испании. Вся страна озарилась пламенем многочисленных костров; многие ни в чем не повинные люди стали в те дни жертвами Инквизиции. Я не хочу вспоминать об этом, ибо слова богохульства рвутся с моих губ.
Я скрывался вместе с верным Хуаном, скитался, прятался от людей. И вот я в Наварре. Генрих IV, политический противник испанского короля, взял меня под свою опеку. Здесь я уже давно, но жажда мести Филиппа со временем не утихла. Дважды он подсылал ко мне убийц, дважды убийство было сорвано – наемников разоблачали прежде, чем им удавалось совершить свое черное дело. Оба случая были преданы широкой огласке. Филипп растерял последние остатки уважения. Но даже если королю удастся меня убить, моя смерть не принесет ему удовлетворения. Я написал воспоминания, которые разошлись по всей Европе. Сам я не боюсь смерти, но меня тревожит участь моей семьи, находящейся во власти испанского короля. Я прекращу свою борьбу против Филиппа только тогда, когда увижу жену и детей подле себя. Генрих IV намеревается принять католичество – ну, что ж, Англия и королева Елизавета примут меня с распростертыми объятиями. Я жив и я не сдался.
Антонио Перес задумался. В сгустившихся сумерках повисло молчание. За окном зажглись огни; легкий ветерок принес вечернюю свежесть. Рассказ был долгим, но лишь дважды Антонио прервал его. В первый раз он замолчал, когда говорил о своей любви к Анне Эболи. Его остановили сдавленные рыдания маркизы. Во второй раз его рассказ прервали гортанные птичьи крики, внезапно раздавшиеся за окном.
– Крик орла. Я не слышал его с тех пор, как покинул холмы Арагона.
Закончив рассказ, Антонио внимательно посмотрел на маркизу. Ее лицо было мокро от слез.
– Вы плачете? Что вызвало эти слезы – мой рассказ или ваше собственное двуличие?
Сильно побледнев, маркиза стремительно встала; в глазах ее читался неподдельный испуг.
– Я не понимаю вас, дон Антонио!
– Я хочу сказать, что вы лживы и коварны. Вы использовали свою красоту, свое очарование, чтобы заманить меня в ловушку. Вы продали свою совесть и свою честь, вы так же гнусны, как и те наемники, что пытались убить меня!
При этих словах он встал и теперь, преисполненный гнева и жалости одновременно, грозно возвышался над испуганной женщиной.
– С самого начала я знал, что это ловушка. Такое внимание к старику со стороны молодой и обворожительной красавицы, каковой вы являетесь, весьма подозрительно. Вы хорошо играли свою роль. Но я многое повидал, и знал, что иду к волку в пасть. Однако вы мне действительно понравились, и я решил рассказать вам свою историю в надежде, что сердце ваше не окончательно очерствело и ожесточилось. Сколько вам заплатили за мою голову? – Он произнес эти слова сурово и печально. Маркиза плакала, и рыдания ее были искренни.
– Да, я согласилась заманить вас в свой замок. Но я не ведала, не знала, кто вы. Я исправлю то, что наделала. Все ворота оцеплены. Но есть потайной выход, о котором знают только обитатели замка. Я покажу вам его. Он выведет вас к реке. Пойдемте, я провожу вас.
– Благодарю вас, мадам. Но я могу выйти беспрепятственно через центральные ворота замка. Мне некого опасаться. Помните, во время моего рассказа трижды прозвучал крик орла. Это был сигнал. Верный Хуан дал мне знать, что засада обнаружена и уничтожена. Я ведь подозревал неладное с самого начала. И принял необходимые меры. Я не воюю с женщинами, и у меня нет к вам никаких претензий. Но я все же хочу спросить, что заставило вас пойти на это?
– Я считала, я верила, что вы воплощение зла. И кроме того, моя семья очень бедна, а вы и сами видите, в каком упадке находится наш родовой замок. Я уступила. Мне пообещали десять тысяч дукатов. – Она упала на колени и схватила его руку. – Простите меня, дон Антонио, если можете.
Он осторожно поднял ее, мягко улыбнулся:
– Я сам немало грешил. Я знаю, что такое искушение, и не держу на вас зла. – Он поцеловал ей руку, потом повернулся и в задумчивости вышел.
Маркиза потерянно смотрела ему вслед, не смея окликнуть.
Антонио Перес спустился в сад, где Хуан со своими людьми охранял схваченных головорезов. Их было трое. Перес взглянул на них и сказал:
– Один из вас вернется в Кастилию и сообщит Филиппу Испанскому, что Антонио Перес покинул Францию и отправился в Англию, ко двору королевы Елизаветы, чтобы помочь ей своим знанием испанских дел в борьбе против испанского короля. Я освобожу одного из вас. Двое других будут повешены. Жребий решит, кто из вас останется жив.
Одна давняя, но памятная англичанам специальная выездная сессия суда присяжных, по справедливости названная «Кровавой», среди множества других рассмотрела и дело по обвинению леди Алисы Лайл. Приговор и его исполнение потрясли общество и потому эта история дошла до нас во всех подробностях. Даже в те жестокие времена, когда публичные казни были обычным развлечением обывателей, смертный приговор пожилой даме, вынесенный лишь за то, что она воспользовалась единственной в ту пору привилегией женщины – проявлять милосердие к гонимым, поверг людей в ужас. В истории Англии это был первый подобный случай, и весьма зыбкий фундамент обвинения немало способствовал распространению дурной славы кровожадного верховного судьи Джефрейса, баронета Уэмского, для которого это дело стало первым из рассмотренных им в западных графствах.
Историку, желающему разобраться в побуждениях и психологии участников тех или иных событий, судебный процесс над Алисой Лайл особенно интересен тем, что в действительности она пострадала вовсе не вследствие предъявленного ей формального обвинения. Обвинение было скорее предлогом, нежели причиной, но этого предлога оказалось достаточно, чтобы бесстрастная Немезида покарала невинную жертву.
…Глава протестантов герцог Монмутский проиграл битву при Седжмуре[28]. Западные графства, где народ откликнулся на призывы герцога и поддержал восстание, объял страх: всем были известны фанатичная жестокость и мстительный нрав короля. Командовавший королевской армией при Седжмуре Фэвершэм оставил комендантом Бриджуотера командира Танжерского гарнизона полковника Перси Керка. Солдаты и офицеры были достойны своего полковника. Знамя Первого Танжерского полка, некогда созданного для войны против язычников, украшала эмблема с пасхальным агнцем, и за солдатами полка закрепилось язвительное прозвище «ягнята Керка».
Из Бриджуотера полковник Керк предпринял карательную экспедицию в Тонтон, где остановился в гостинице «Белый олень». Перед воротами гостиницы стоял врытый в землю прочный столб с перекладиной-вывеской, и полковник, решив, что будет чрезвычайно забавно, если сей символ гостеприимства послужит виселицей, превратил ворота временного приюта во врата вечного забвения. Керк приказал доставить пленных, которых его солдаты гнали в кандалах от самого Бриджуотера, и, не тратя времени на судебную комедию, распорядился вздернуть их перед гостиницей. Предание гласит, что, когда пленников затолкали на импровизированный эшафот, Керк и его офицеры, расположившиеся в комнатах у окон, подняли бокалы за их счастливое избавления от юдоли земной, а когда жертвы задергались в конвульсиях, Керк приказал бить в барабаны, дабы джентльменам сподручнее было плясать в общем ритме.
Полковник, как видим, обладал своеобразным, если не сказать изощренным, чувством юмора, которое, вероятно, пробудилось в нем на североафриканском побережье.
В конце концов полковника Керка отозвали и даже пожурили, однако отнюдь не за варварские забавы, хотя дикость их даже тогдашней, не избалованной сантиментами публике могла показаться из ряда вон выходящей, а за мягкость, которую начал проявлять сей джентльмен, обнаружив, что многие из потенциальных жертв готовы щедро оплачивать его милосердие.
Тем временем в атмосфере террора люди, имевшие основания бояться королевского мщения, спешили спрятаться кто куда мог. Двоим из этих несчастных удалось бежать в Хэмпшир, где, как они надеялись, можно было рассчитывать на относительную безопасность, потому что война обошла это графство стороной. Первый, священник Джордж Хикс, сражался в армии Монмута; второй, адвокат Ричард Нелторп, был объявлен вне закона за участие в Райхаусском заговоре. Обоим срочно требовалось убежище, и Хикс вспомнил об одной доброй леди из Мойлскорта, последовательнице учения нонконформистов[29].
Ее покойный муж, Джон Лайл, занимал должность лорда-хранителя печати при Кромвеле и некогда участвовал в суде над королем Карлом I[30]. Во время Реставрации[31] Джон Лайл бежал в Швейцарию, но длинная рука Стюартов достала его и на материке. За голову беглеца была обещана награда, и в Лозанне сэр Джон пал жертвой алчного убийцы. Многим было известно, что жена лорда-хранителя в свое время помогла немалому количеству роялистов скрыться от индепендентов[32], ее преданные друзья-тори[33] ходатайствовали за нее, поэтому Алису Лайл оставили владелицей поместья погибшего мужа.
С тех пор минуло двадцать лет. Леди Алиса Лайл – собственно говоря, ее называли так лишь по старой памяти да из вежливости, поскольку титулы, пожалованные Кромвелем, не сохранились после Реставрации – продолжала жить у себя дома и собиралась окончить свои дни в мире. И эта история не была бы написана, если бы не затаенная ненависть врагов к имени, которое носила состарившаяся и ни в чем не повинная дама, и если бы убийство ее мужа не произошло так далеко, в Швейцарии, ибо оно не насытило алчущих насладиться созерцанием трупа врага. На закате жизни Алисе Лайл выпал жестокий жребий. И своим орудием Судьба избрала священника Хикса.
Хикс уговорил некоего Данна, пекаря из Уорминстера и сторонника нонконформистской церкви, передать леди Лайл его просьбу о предоставлении убежища. 25 июля Данн отправился с этим поручением в Эллингем. Ему предстояло пройти около двадцати миль. Миновав Фовант и Чок, он добрался до Солсбери-плэйн, но не знал дороги дальше и разыскал знакомого по имени Бартер, тоже нонконформиста, который взялся его проводить.
Субботним вечером они достигли усадьбы Мойлскорт, где их принял дворецкий леди Лайл. Данн, который был понахальнее, но туповат, так с порога и бухнул, что его послали спросить, не примет ли миледи преподобного Хикса.
Степенный пожилой дворецкий Карпентер сразу насторожился. Хотя он не мог связать скрывающегося пресвитерианского священника[34] с недавним восстанием, у Карпентера наверняка возникло подозрение, что Хикс, по меньшей мере, из тех, против кого направлен указ, запрещающий проповеди на тайных молитвенных собраниях. Поэтому дворецкий, поднявшись к миледи, не только изложил ей суть просьбы, но и предостерег ее на этот счет.
Сухонькая старушка с поблекшими глазами только улыбнулась в ответ на его предупреждение. Ей не раз случалось укрывать беглецов в дни Республики, и все обходилось благополучно. Леди Алиса распорядилась ввести посетителя.
Карпентер, снедаемый дурными предчувствиями, провел Данна к хозяйке и оставил их вдвоем. Данн изложил свою просьбу, не упомянув, впрочем, о том, что Хикс воевал на стороне Монмута, и она поняла его так, что он скрывается от указа, направленного против всех нонконформистских проповедников. Потом Данн добавил, что у Хикса есть товарищ, и леди Лайл пожелала узнать его имя.
– Не знаю, миледи. Однако я думаю, он участвовал в сражении.
Леди Лайл задумалась. Но жалость скоро поборола сомнения в ее доброй душе.
– Хорошо, – сказала она, – я предоставлю им кров на одну неделю. Приведите их во вторник, когда стемнеет, да идите задней дорожкой через сад, чтобы вас не заметили.
С этими словами хозяйка встала и взяла свою эбеновую трость, чтобы самой проводить гостя и распорядиться о его ужине. На кухне она заметила Бартера, который при ее появлении встал и почтительно поклонился. Задержавшись на пороге, леди Лайл обратилась к Данну с тихим вопросом и улыбнулась, выслушав столь же тихий ответ.
На обратном пути Бартер поинтересовался у своего спутника, что означала эта сцена.
– Миледи спросила меня, знаешь ли ты что-нибудь о деле, – невозмутимо отвечал Данн. – Я сказал «нет».
– О деле? – пробормотал Бартер. – О каком деле?
– Ну, разумеется, о том, ради которого мы приходили, – горделиво усмехнувшись, ответил Данн, и этот ответ посеял в душе Бартера смутную тревогу. Ее только усилили прощальные слова Данна, подкрепленные монетой в полкроны:
– Это задаток. Остальное получишь, если встретишь меня здесь во вторник и снова покажешь дорогу к Мойлскорту. Со мной будут два очень богатых джентльмена – по десять тысяч фунтов годового дохода у каждого. Скажу тебе прямо, я надеюсь сорвать с них немалый куш – такой, что мне больше никогда не придется работать. И ты, если встретишь нас здесь, тоже можешь рассчитывать на щедрую награду.
В глубоком раздумье Бартер побрел домой, и чем больше он размышлял над хвастливыми речами Данна, тем больше недоумевал. Казалось очень странным, с какой стати честным людям платить непомерную цену за столь ничтожную услугу. Он терялся в догадках, пока в его неповоротливом мозгу не мелькнула мысль о мятежниках. С этого момента сомнениям уже не было места, и испуганный Бартер решил немедленно сообщить обо всем ближайшему шерифу.
По иронии судьбы его признание выслушал не кто иной, как полковник Пенраддок. Этот сухопарый, желчный и решительный человек проявил к рассказу о гостях леди Лайл самый пристальный интерес, и немудрено – ведь тридцать лет тому назад Джон Лайл, лорд-председатель Верховного суда, приговорил к смерти его отца, участника Уилтширского восстания.
– Ты – честный парень, – заметил полковник, когда Бартер умолк. – А как звать этих негодяев?
– Тот человек не называл никаких имен, сэр.
– Ну, ладно, скоро мы сами это выясним. Ты сказал, вы отправитесь?..
– В Мойлскорт, сэр. Их собирается приютить леди Лайл.
Мрачная улыбка скользнула по обрамленному тяжелым париком лицу полковника.
– Хорошо. Можешь идти, – произнес он после минутного размышления. – И будь уверен, мерзавцев схватят прямо там, на месте встречи.
Однако, к удивлению Бартера, во вторник на Солсбери-плэйн не оказалось никаких солдат. Он безо всяких помех отвел в Мойлскорт Данна и его спутников – низенького, дородного мистера Хикса и тощего, долговязого Нелторпа. А сказочное вознаграждение, обещанное ему Данном, ограничилось на деле пятью шиллингами. Озадаченный бездействием полковника, Бартер поспешил к нему. Его страхи возобновились, и он хотел поскорее сообщить о местонахождении преступников, чтобы снять с себя всякое подозрение в сообщничестве.
Пенраддок выглядел очень довольным.
– Что ж, отлично. Ступай домой и ни о чем не тревожься. Ты исполнил свой долг, а остальное – уже наше дело. – И он повелительным жестом отпустил незадачливого осведомителя.
Простодушный Бартер не подозревал, что арест пары изменников-пресвитерианцев был в глазах полковника сущим пустяком. Месть дому своих кровных врагов Лайлов – вот что занимало мысли неукротимого сына старого Пенраддока.
А в это время беглецы вместе с Данном ужинали под гостеприимным кровом Мойлскорта. Прежде чем отойти ко сну, леди Алиса, как заботливая хозяйка, зашла узнать, есть ли у ее гостей все необходимое. Они разговорились. Как и следовало ожидать, беседа вращалась вокруг событий, занимавших умы всей Англии, – заговора Монмута и Седжмурского сражения.
Леди Лайл не задавала им никаких вопросов, но, оставшись одна, почувствовала смутное беспокойство. Что, если люди, воспользовавшиеся ее гостеприимством, что-то скрывают? Это показалось ей вполне вероятным, и она решила при первой возможности разрешить свои сомнения.
Наутро, проведя тревожную ночь, она послала за преподобным Хиксом. Священник не любил и не умел хитрить, и уже через несколько минут леди Лайл без особого труда выяснила, что его товарищ Ричард Нелторп объявлен вне закона за участие в Райхаусском заговоре. Эта новость не доставила ей никакой радости. Леди Лайл была не только испугана, но и возмущена обманом, поставившим ее в столь ложное положение. Привыкшая к честности, она не стала скрывать своего неудовольствия.
– Вы должны понять меня, сэр, – заключила миледи. – Вам нельзя здесь оставаться. Пока я думала, что вы подвергаетесь преследованиям лишь за религиозные убеждения, я с готовностью шла на некоторый риск. Но присутствие вашего друга меняет дело. Я не хочу подвергать опасности ни себя, ни моих дочерей. Кроме того, я всегда питала отвращение к заговорам и смутам. Я сохраняю лояльность к нынешнему правительству, и потому прошу вас обоих уйти, как только вы позавтракаете.
Грузный Хикс, понурив голову, молча стоял перед старой дамой. Он не пытался переубедить ее. Наступила тягостная пауза, которую внезапно прервал громкий стук в ворота. Через минуту в комнату вбежал побледневший Карпентер.
– Солдаты, миледи! Нас предали. Они знают про мистера Хикса! Что нам делать? Что делать?!
Леди Лайл сохранила невозмутимость и ни голосом, ни лицом не выказала ни малейшего волнения. Но душу старой хозяйки Мойлскорта наполнила жалость – и к перепуганному слуге, и к своим неудобным гостям. Леди Алиса вздохнула.
– Что ж, в таком случае следует спрятать этих несчастных джентльменов, – произнесла она, и Хикс, выйдя из замешательства, осыпал поцелуями руки миледи. Он клялся, что скорее даст себя повесить, чем навлечет беду на ее дом.
Но переспорить леди Лайл было не так-то просто. Повинуясь приказу госпожи, дворецкий потащил Хикса вниз по лестнице, прихватив по дороге дрожащего Данна. Затолкав обоих в сарай, где хранился солод, он наспех прикрыл их пустыми мешками и вернулся в дом. Нелторп уже куда-то исчез, не дожидаясь посторонней помощи.
Удары в ворота становились все громче, и грубые голоса из-за стены требовали именем короля немедленно впустить их. Выглянув в окно, сестры Лайл увидели взвод солдат в красных мундирах, во главе с сержантом. Чуть поодаль стоял полковник Пенраддок, который решил лично руководить облавой, чтобы насладиться зрелищем горя и унижения вдовы своего врага.
– Откройте ворота! – крикнул полковник, заметив испуганные лица девушек. – В этом доме мятежники, и я пришел их арестовать.
В эту минуту Карпентер откинул засов, и двор заполнили красные мундиры. Пенраддок подошел к старику-дворецкому и положил тяжелую руку ему на плечо.
– Мне известно, что прошлой ночью в дом твоей хозяйки явились чужие, – произнес он внушительно, но без гнева. – В твоих интересах быть со мной откровенным, приятель. Итак?
Дворецкий задрожал.
– Сэр… сэр… – бормотал он, заикаясь.
– Пойдем, дружище, – пригласил полковник. – Раз уж я знаю, что они здесь, давай скорей покончим с этим делом. Покажи, где они спрятаны, если хочешь спасти свою шею от петли.
Этого оказалось достаточно. Малодушие дворецкого отняло у беглецов последние шансы – под жестким взглядом полковника Карпентер мигом выложил все, что ему было известно.
– Умоляю вас, сэр, не выдавайте меня миледи, – хныкал он, плетясь к сараю, где скрывались Данн и Хикс. Стыд в его душе боролся со страхом. – Смилуйтесь, сэр…
Полковник лишь отмахнулся от него, как от назойливой мухи, распахнул дверь и указал солдатам на кучу мешков, под которыми, едва дыша, затаились его жертвы. Но когда их вытащили, он резко обернулся к дрожащему Карпентеру.
– Здесь только двое! – крикнул полковник. – Где третий? Я знаю, что ночью сюда явились три негодяя. Не вздумай вилять, старый мошенник. Куда ты девал третьего?
– Клянусь Богом, сэр, я понятия не имею, где он, – весь сжавшись, плаксиво пролепетал дворецкий.
Пенраддок повернулся к своим людям:
– Начинайте обыск!
Начался погром. Солдаты, грохоча сапогами, обходили комнату за комнатой. В поисках тайников они колотили прикладами по деревянным стенам, не колеблясь вонзали штыки в те места, которые казались им подозрительными. Содержимое шкафов и сундуков вываливалось на пол, а большое зеркало со звоном разлетелось на тысячу осколков. Сержант приказал выломать несколько половиц – ему показалось, что под ними пустота. Впрочем, усердие бравых вояк было не вполне бескорыстным: вещи, мало-мальски представлявшие ценность, моментально исчезали в их бездонных карманах.
Леди Лайл не вмешивалась в происходящее, и только когда бесчинства солдат достигли высшей точки, она стала в дверях, опираясь на свою неизменную трость, и устремила взгляд на торжествующего полковника. Но даже сейчас в ее выцветших глазах было не возмущение, а лишь сдержанный упрек. Скрывая волнение за легкой насмешливостью, леди обратилась к мстителю в красном мундире:
– Вы не изволили меня предупредить, сэр, что мой дом отдан вам на разграбление.
Сняв свою украшенную плюмажем треуголку, полковник церемонно поклонился хозяйке Мойлскорта.
– Я действую именем короля, – ответил он.
– Король, – возразила она, – мог приказать вам обыскать мой дом, но не громить и не грабить его. Ваши люди ведут себя, как разбойники.
Пенраддок пожал плечами.
– Они ведут себя, как солдаты. И вы не вправе ожидать от них хороших манер после того, как сами преступили закон, пряча у себя мятежников, врагов короля.
– Это неправда, – упрямо произнесла леди Алиса. – Я не знаю ни о каких врагах короля.
Полковник, глядя на нее с высоты своего роста, усмехнулся. Она была такой маленькой, тщедушной и старой, что, казалось бы, одна ее внешность должна была исключить всякую мысль о мести. Но полковник Пенраддок думал иначе.
– Двое из них – пресвитерианец Хикс и мошенник Данн – уже схвачены нами. Не пытайтесь провести меня, леди Лайл. Пожалейте себя. Мне известно, что в доме прячется еще один человек. Выдайте его, и вы будете избавлены от дальнейших хлопот.
Она посмотрела ему в глаза и неожиданно улыбнулась в ответ.
– Я не понимаю вас, полковник, и боюсь, что ничем не смогу вам помочь.
Пенраддок побагровел.
– В таком случае, миледи, обыск будет продолжен… – начал он, но в эту минуту раздался крик из соседней комнаты, возвестивший, что все кончено. Перемазанный сажей Нелторп извивался в руках дюжих солдат – его вытащили из каминной трубы, где он пытался найти спасение.
Через месяц, 27 августа, леди Алиса Лайл предстала перед судом в Винчестере по обвинению в государственной измене.
Секретарь огласил заключение королевского прокурора. В нем говорилось, что леди Лайл, действуя тайно и злонамеренно, нарушила свой верноподданнический долг, оказав поддержку и предоставив укрытие Джону Хиксу – заведомому изменнику, поднявшему оружие против короля.
Такое начало не предвещало ничего хорошего, но маленькая седовласая дама в скромном сером платье безмятежно рассматривала лорда-председателя Джефрейса и четырех судей по обе стороны от него. Она не сомневалась, что будет оправдана. Обвинительный приговор за акт христианского милосердия казался ей делом совершенно немыслимым. К тому же наружность лорда Джефрейса внушала наивной старушке дополнительную надежду. Его бледное лицо, оттененное пурпурной мантией, подбитой горностаем, выглядело красивым и одухотворенным, а в больших глазах читались сострадание и ум – так, во всяком случае, казалось миледи. Она не догадывалась, что томный вид председателя суда объяснялся двумя прозаическими причинами – вчерашней попойкой и неизлечимой болезнью. Джефрейс был обречен, знал об этом и мстил всему миру, неуклонно приговаривая к смерти всех, кого только мог.
Заседание продолжалось. Королевский прокурор обратился с речью к присяжным, и леди Лайл, к своему изумлению, услышала, что она всегда оставалась тайной противницей законной власти и сочувствовала заговору Монмута. Нелепость этого утверждения возмутила ее. Процесс проходил без участия адвоката, и старой даме предстояло собственными силами защищать свою жизнь, состязаясь с целой бандой прожженных крючкотворов. Впрочем, сама она считала, что дело идет не о жизни, а лишь о ее добром имени.
– Милорд, – не выдержала леди Алиса, при упоминании о Монмуте, – я всей душой осуждаю этот мятеж, как и любая женщина в Англии!
Джефрейс подался вперед, протестующе замахав рукой.
– Миссис Лайл, мы должны соблюдать общепринятую судебную процедуру. Вам будет предоставлено слово для оправдания, и тогда вы изложите присяжным все, что сочтете необходимым. Милостью Всевышнего правосудие в нашей стране нелицеприятно, и суд его величества не отступает от принципов справедливости. А что касается вашего заявления, то я, разумеется, от всего сердца молю Господа, чтобы вы оказались невиновной.
Мягкий тон и благочестивые выражения лорда-председателя произвели на леди Алису самое благоприятное впечатление. Успокоенная, она опустилась на скамью, решив запастись терпением.
Суд приступил к допросу свидетелей. Первым был вызван Данн. Вытягивая каждое слово, его заставили рассказать о том, как он с ведома и согласия миледи проводил к ее дому двух беглецов. В зале воцарилась напряженная тишина.
– Была ли, по вашему мнению, обвиняемая Алиса Лайл знакома ранее с изменником Хиксом? – задал вопрос один из судей.
– Точно не знаю, ваша светлость, – проговорил Данн, пытаясь сообразить, какой ответ был бы ему выгоднее.
Повернувшись в кресле, лорд Джефрейс впился в свидетеля пронизывающим взглядом.
– Значит, вы утверждаете, будто по одному вашему слову леди Лайл приглашает к себе в дом совершенно незнакомых людей? Разве Мойлскорт – гостиница? Здесь собрались не одни глупцы, мистер Данн, и я советую вам быть осторожнее. Возможно, суду известно куда больше, чем вы полагаете. – И насмешка в голосе председателя сменилась неприкрытой угрозой.
Данн затрясся.
– Милорд, я говорю правду, клянусь вам!
Но взгляд и речь судьи уже обрели прежнее добродушие.
– Очень рад это слышать, мистер Данн. Я только прошу вас быть повнимательнее. Нет ничего лучше чистой, голой правды, и нет ничего отвратительнее разукрашенной лжи. Ну-с, а теперь вернемся к вашим показаниям. Продолжайте.
Однако пекарю совсем не хотелось продолжать. Охваченный страхом, он начал врать напропалую, не заботясь даже о видимости правдоподобия своих показаний. А когда один из судей поинтересовался, чем объясняется проявленное свидетелем участие к делам незнакомых людей, тот ответил, что действовал из человеколюбия, но беглецы обманули его, притворившись, будто желают скрыться от жестокого кредитора, грозящего им тюрьмой.
Пурпурная мантия всколыхнулась.
– Уж не думаете ли вы, сэр, что суд введут в заблуждение ваши бесстыдные увертки? – осведомился Джефрейс, и в голосе его вновь зазвучал металл. – А ну-ка, скажите, чем вы зарабатываете на жизнь?
– Я… я пекарь, милорд, – пробормотал несчастный.
– Вы, насколько я понял, так сердобольны, что, надо полагать, весь испеченный хлеб отдаете почти даром. И вы, конечно, работаете даже по воскресеньям, не правда ли?[35]
– Нет, что вы, милорд, никогда! – с жаром воскликнул Данн, на этот раз вовремя почуяв ловушку в вопросе судьи.
– Уж очень вы щепетильны в религиозных вопросах, сэр, – язвительно заметил Джефрейс. – Правда, вы находите возможным оказывать по воскресеньям услуги изменникам, но это для вас, по-видимому, не труд, а отдых!
Тут председатель хватил через край. Вконец запуганный, Данн окончательно потерял голову и уже не мог сообразить, чего добиваются от него грозные судьи. Он отчаянно изворачивался, отрицал очевидные факты и под конец замолк, беспомощно озираясь по сторонам. Новые вопросы исторгали из него лишь невнятное бормотание. И судьям, и присяжным успели надоесть бессвязные выдумки хлебопека.
– Джентльмены, думаю, с этим мошенником все ясно. Сами видите, с кем приходится иметь дело. Такой родную мать продаст за полкроны, не то что короля. Турок, и тот может с большим основанием рассчитывать на вечное блаженство, чем подобный христианин.
И Джефрейс, отпустив напоследок в его адрес несколько замечаний личного характера (столь энергичных и выразительных, что секретарь не решился занести их в протокол суда), приказал пока увести свидетеля и пригласить следующего.
Следующим перед присяжными предстал Бартер. Он подробно поведал суду о своем посещении Мойлскорта, не забыв упомянуть, что обвиняемая, увидев его на кухне, стала о чем-то шептаться с Данном. Когда он рассказал о разговоре на обратном пути, судьи оживились. Слова о «деле, ради которого они с Данном приходили», выглядели достаточно удобной зацепкой: появилась надежда доказать осведомленность леди Лайл об истинных мотивах, заставивших ее гостей скрываться от посторонних глаз.
Пекаря вызвали вновь, и прокурор приложил все усилия, пытаясь вырвать у него признание или хотя бы видимость такового. Но и угрозы, и увещевания пропали даром – свидетель не желал оговаривать ни себя, ни обвиняемую. Более того, он по-прежнему не понимал, чего от него хотят, и Джефрейсу оставалось лишь обличать его беззастенчивое вранье, столь присущее изменникам и их пособникам, и призывать кару небесную на голову этого тупоумного негодяя.
– Жалкий лжец! Ты губишь свою драгоценную душу. Разве не об этом сказано в Писании? Все горы выдумок, нагроможденные тобой, не укроют тебя от возмездия за лжесвидетельство.
– Я не знаю, про какие выдумки вы говорите, – лепетал Данн.
В бессильной ярости судья перешел на такую площадную брань, какую услышишь не во всяком притоне. Потом он снова резко сменил гнев на милость и вкрадчиво попытался убедить Данна, что если тот ответит, на какое дело он намекал в разговоре с Бартером, то это будет лишь в интересах миледи.
– Она спросила, известно ли мне, что Хикс – протестант.
– Не может быть, чтобы это было все. О чем она еще говорила?
– Это все, милорд, – запротестовал Данн. – Я больше ничего не знаю!
– О Боже! Видели вы когда-нибудь подобного бесстыжего наглеца? – прорычал Джефрейс. – Долго еще нам слушать твой вздор и терпеть издевательства?
Поняв, что толку от него не добиться, Данну, наконец, разрешили сесть, и к свидетельскому месту вышел полковник Пенраддок. Сегодня он чувствовал себя подлинным героем дня. Внятным голосом, положив руку на Библию, он поклялся говорить правду и только правду и приступил к показаниям. Не скупясь на подробности, полковник сообщил суду историю героического штурма Мойлскорта, ареста мятежников и их преступной покровительницы. Сердце Пенраддока пело – месть свершилась; он привел к подножию плахи человека из дома своих кровных врагов, и не беда, что жертва оказалась всего лишь беззащитной старухой.
Когда полковник, добавив вскользь, что ему известно, как в свое время леди Лайл едва ли не с восторгом одобряла действия своего мужа, закончил свой рассказ, лорд-председатель вновь принялся за Данна.
– Почему при появлении солдат вы сочли необходимым спрятаться за компанию с мятежником Хиксом?
– Меня испугал шум, милорд, – пробормотал несчастный пекарь, не смея поднять глаза.
– Ах, вот как, просто испугал шум. Испугал так сильно, что вы, не зная за собой никакой вины, кинулись в сарай и зарылись в груду мешков. Вы всегда так пугливы, мистер Данн? Или все объясняется тем самым таинственным «делом», о котором вы толковали с обвиняемой?
По знаку милорда служитель поднес горящую свечу к лицу свидетеля, чтобы от судей не укрылось ни малейшее движение его губ или глаз. Но даже это не сделало пекаря более понятливым и сговорчивым.
– Милорд, ваша честь, смилуйтесь надо мной! – завопил Данн. Не осмеливаясь отвернуться, он моргал и жмурился от яркого света. – Клянусь вам, не было никакого другого дела, кроме того, о котором я уже рассказал вашей светлости! Видит Бог, я не лгу, но у меня в голове все уже так перепуталось, что я иной раз сам не соображаю, что говорю!
– Для того, чтобы говорить правду, вовсе не нужно соображать, даже если вы на это способны, – резко произнес Джефрейс. – Впрочем, судя по вашим словам, ни вы, ни обвиняемая не отличаетесь рассудительностью, коль скоро она зазывает к себе в гости подозрительных незнакомцев, которых прячет – вместе с вами, сэр! – от слуг короля!
– Милорд! – воскликнула леди Алиса, задетая этим грубым выпадом. – Я надеюсь, меня не осудят, не выслушав!
– О нет, упаси Бог, миссис Лайл, – с подчеркнутой любезностью ответил председатель суда, и улыбка, не сулящая ничего хорошего, промелькнула на его породистом лице. – Подобные вещи практиковались лишь во времена вашего покойного мужа – вы хорошо знаете, что я имею в виду, – но, благодарение Господу, сейчас в Англии все по-другому.
После неохотно отвечавших Карпентера и его жены в четвертый раз вызвали Данна, но очередная попытка вытянуть из бедняги признание в знакомстве Хикса с Алисой Лайл и ее осведомленности о его участии в мятеже окончилась так же, как и предыдущие. Несмотря на тупость, Данн был упорен. Сломить его так и не удалось. Снова обругав его, Джефрейс объявил:
– Слово предоставляется обвиняемой. Суд слушает вас, миссис Лайл.
Старая дама поднялась со скамьи подсудимых. Она чувствовала себя очень усталой и одинокой, но сохраняла спокойствие и веру в справедливость своих соотечественников. Леди Алиса заговорила, обращаясь к председателю суда:
– Милорд, я должна заявить следующее. Я знала только о предстоящем приходе в Мойлскорт священнослужителя мистера Хикса, вынужденного скрываться ввиду известного указа о пресвитерианских проповедниках. Я никогда не слыхала имени мистера Нелторпа, не приглашала его к себе и была очень удивлена, узнав, что он находится в моем доме. Разумеется, я не подозревала и об участии мистера Хикса в вооруженном восстании – деле, несовместимом с его саном и долгом христианской любви к ближнему.
– Ну, так я скажу вам, – вставил Джефрейс, – что среди этих лживых пресвитерианских святош нет ни единого, чьи руки не были бы запятнаны кровью!
– Милорд, я всей душой против бунтов и мятежей. Будь мы в Лондоне, мне не составило бы труда предоставить вашей чести любые требуемые на сей счет свидетельства. Я уверена, что леди Эбергэвенни, как и другие высокопоставленные особы, осчастливившие меня своей дружбой и расположением, охотно подтвердили бы мою неизменную верность королю Джеймсу[36]. Я очень многим обязана дому Стюартов и никогда не нарушала долга благодарности и послушания. Это чистая правда, милорд, и всякий, кто скажет обо мне иное, солжет. Я не признаю себя виновной в измене и смею напомнить вам, милорд, что мистер Хикс, насколько мне известно, хотя и арестован, но еще не осужден. Возможно ли судебное преследование за укрывательство человека, чьи преступные действия только предстоит доказать, и о которых, повторяю, мне не было известно, когда я решилась предоставить ему пищу и кров? Думаю, что закона и ваша совесть дадут на это одинаковый отрицательный ответ, милорд.
Лорд Джефрейс сидел, побелев от гнева, и вопрос его прозвучал хрипло и сдавленно:
– Вы закончили, леди Лайл?
– Мне осталось сказать немногое, ваша честь – по поводу показаний полковника Пенраддока. Его намек на то, будто бы я одобряла казнь короля Чарлза I – ложь! Настолько же ложь, насколько Бог – истина. В день этого ужасного события я не осушала глаз, и во всей Англии не найдется женщины, которая оплакивала бы несчастного государя горше, чем я. Что же касается моего поведения во время ареста преподобного Хикса и мистера Нелторпа, то признаюсь – я действительно отказалась что-либо сообщить полковнику о посторонних людях у меня в доме. Но солдаты, явившиеся в Мойлскорт, вели себя столь грубо и вызывающе, словно были ордой захватчиков и грабителей, а не слугами короля. Я отказалась от любого сотрудничества с ними и их командиром полковником Пенраддоком, но двигали мною лишь возмущение и страх, а вовсе не желание ставить правительству палки в колеса. И я вновь повторяю, милорд, – и это такая же правда, как то, что я надеюсь на спасение своей души, – я никогда не была знакома с мистером Нелторпом и до последнего момента даже не подозревала о его присутствии. Мне было известно, что мистер Хикс – приверженец протестантской церкви, и я на самом деле предоставила ему пищу и кров…
Леди Алиса умолкла, стараясь побороть волнение, собраться с мыслями, и судья поспешил воспользоваться паузой – обвиняемая держалась слишком уж достойно и уверенно.
– Можете ли вы сказать что-нибудь еще в свою защиту? – спокойно спросил Джефрейс. Он уже овладел собой и готовился к заключительной речи, главной части трагического фарса.
– Милорд, – снова начала обвиняемая, – я приехала в графство только за пять дней до этих ужасных событий…
Джефрейс покачал головой:
– Суд не интересует срок вашего прибытия. Похоже, вы приехали как раз вовремя, чтобы приютить мятежников.
Голос леди Лайл чуть дрогнул, но она продолжала, по-прежнему сохраняя самообладание:
– Я никогда не стала бы рисковать жизнью, кроме как ради дела, освященного волей короля. В этих принципах я воспитывала и своих детей. Мой сын сражался за короля, и у его величества нет более верного слуги, чем он.
– В самом деле, миссис Лайл? Вы в этом уверены? – насмешливо осведомился Джефрейс, желая испортить впечатление, которое могла оказать на присяжных речь подсудимой.
– Да, милорд, – с достоинством произнесла старая дама и возвратилась на свое место.
Наступил час Джефрейса. Он медленно встал – величественный и грозный, олицетворение королевского правосудия – так, по крайней мере, казалось присяжным. Эти простодушные, жизнерадостные сквайры, представители старинных и уважаемых в графстве фамилий землевладельцев, с молоком матери впитали истинно английское благоговение перед законом. Сейчас они с почтением и не без страха взирали на красную, отороченную горностаем мантию милорда, золотую цепь на его груди и властное лицо, обрамленное тяжелым париком.
Впрочем, первая часть заключительной речи напоминала скорее проповедь. Это было естественно для политического процесса в Англии XVII века, когда династические и партийные распри тесно переплетались и маскировались распрями религиозными. Обильные цитаты из Писания, поминутные упоминания Всевышнего, торжественный и благочестивый тон – все в речи Джефрейса делало ее более уместной под сводами кафедрального собора, чем в зале суда. Старая леди, измученная треволнениями последних недель, не выдержала – она задремала, подобно большинству своих соотечественников во время длинных и скучных казенных проповедей. Тут, видимо, даже присяжные, не отличавшиеся остротой ума, должны были понять, что этот сон свидетельствует об уверенности леди Лайл в собственной невиновности.
А председатель все говорил и говорил. Его интонация постепенно менялась – пафос уступил место яростным обвинениям, проклятиям и угрозам в адрес пресвитерианской церкви. Благоприятное впечатление, произведенное на присяжных мужественной кротостью леди Лайл, не укрылось от наблюдательного Джефрейса, и он старался склонить их на свою сторону. Это было нелегкой задачей – добиться смертного приговора старой даме, не причинившей никому ни малейшего зла. К тому же улики, представленные суду, отнюдь не свидетельствовали о государственной измене или хотя бы о намерении таковую совершить, и лорд-председатель мог рассчитывать лишь на страх присяжных перед ним, перед королем, перед новым восстанием. Если удастся его посеять, то он заставит их забыть доводы разума и веления совести.
Алиса Лайл вздрогнула и проснулась – ее разбудил внезапный грохот. Лорд Джефрейс завершил свою гневную филиппику[37] против мятежников и пресвитерианцев, треснув кулаком по судейскому столу. Он сумел довести себя до неподдельного бешенства, дышал с трудом, глаза его налились яростью. С изумлением и страхом смотрела леди Лайл на председателя суда, недоумевая, чем вызвано такое исступление.
Джефрейс перевел дух. Теперь почва была достаточно подготовлена, и следовало только направить мысли присяжных в нужную сторону.
– Джентльмены, напоминаю вам слова подсудимой. Она утверждает, будто пролила море слез, оплакивая гибель короля Чарлза I, осыпавшего своими милостями ее семью. Но в чем же выразилась признательность обвиняемой, ее верность памяти царственного мученика? В том, что она предоставляет убежище негодяям, дерзнувшим восстать против его преемника, ныне здравствующего короля Джеймса!
Выдержав паузу, судья обвел взглядом притихший зал и выпустил последнюю отравленную стрелу:
– Разумеется, каждый должен отвечать лишь за свои собственные поступки. Поэтому я не буду напоминать вам о роли, сыгранной в преступном цареубийстве никем иным, как мужем обвиняемой. Я полагаю, джентльмены, вы и без моей помощи сумеете разобраться в искренности слов вдовы Джона Лайла. – Сделав опять многозначительную паузу, лорд-председатель обвел взглядом помрачневших присяжных и продолжал: – Вы слышали показания свидетелей. Правда, один из них выкручивался, как угорь, чтобы скрыть истину, но это только лишний раз подтверждает, что все обстоятельства дела изобличают подсудимую, вступившую в преступный сговор с мятежниками – врагами его величества. Этим людям, равно, как и их пособникам, нет и не может быть оправдания, и я надеюсь, что вы, джентльмены, вынося свое справедливое и беспристрастное решение, не позабудете о вашем долге перед королем и Англией.
Лорд Джефрейс опустился в кресло, полагая, что выразился достаточно ясно. Но, к его удивлению, сельские сквайры не проявили мгновенной готовности подчиниться воле властей. Первым признаком неповиновения стал вопрос старшины присяжных, мистера Уистлера. Повторяя слова подсудимой, он поинтересовался, допустимо ли считать преступлением укрывательство человека, который еще не предстал перед судом.
Джефрейс, нахмурившись, глянул на краснощекую физиономию мистера Уистлера. Нехватало еще, чтобы присяжные начали оспаривать законность процесса!
– Не понимаю ваших сомнений, сэр, – холодно произнес он, с трудом подавив желание грубо осадить вольнодумца. – Вина Хикса совершенно бесспорна, и, учитывая важность разбираемого дела, суд вправе пренебречь несущественными процедурными мелочами. А теперь, джентльмены, прошу вас приступить к совещанию.
Безапелляционный тон председателя подействовал, и присяжные, храня угрюмое молчание, потянулись в совещательную комнату. В зале воцарилась напряженная тишина.
Проходила минута за минутой, и лорд Джефрейс начал проявлять признаки нетерпения. Подозвав судебного пристава, он велел передать высокочтимому жюри предложение председателя суда объявить перерыв, с тем чтобы господа присяжные, коль скоро их затрудняет принятие решения по столь очевидному делу, смогли без помех обсудить все обстоятельства в течение предстоящей ночи. Через полчаса присяжные возвратились в зал; лица их были напряжены и серьезны.
– Милорд, ваша честь, – начал Уистлер, когда на нем остановился горящий нетерпеливым ожиданием взор судьи, – прежде, чем огласить наш вердикт, мы хотели бы рассеять некоторые возникшие у нас сомнения.
– Сомнения? Боже милостивый! – Лорд Джефрейс откинулся на спинку кресла. – Смею спросить, сэр, в чем же вы засомневались на этот раз?
Мистер Уистлер прокашлялся.
– Ваша честь, заключение о виновности миссис Лайл в государственной измене зависит, насколько мы поняли, от того, была ли она осведомлена о прошлом своих гостей. Мы не можем понять – достаточно ли весомы представленные улики для однозначного вывода. Показания главного свидетеля весьма запутанны и противоречивы, милорд, а дело, как вы сами изволили заметить, очень важное. Мы просим вашу честь высказаться по данному поводу.
Лорд председатель помедлил секунду, разглядывая старшину. Этот краснорожий здоровяк со своей неуместной дотошностью раздражал его, пожалуй, не меньше, чем Данн. Неужели ему, да и остальным тупицам-присяжным, невдомек, что исход сегодняшнего спектакля предрешен с высоты трона, а вся судебная процедура – не более, чем пышная бутафория для простофиль?
– Не знаю, чем помочь вам, сэр, – процедил Джефрейс.
Вместе с тем он понимал, что эти бестолковые сквайры, если их сейчас предоставить самим себе, вполне могут вынести обвиняемой оправдательный вердикт. Придется растолковать им все заново, чтобы разом покончить со всякими пустыми колебаниями. Снова заговорив, Джефрейс придал своему голосу максимум негодующего изумления:
– Джентльмены, я поражен вашей нерешительностью! Доказательства, представленные суду, неопровержимы настолько, насколько это вообще возможно для людского правосудия. По моему убеждению, никто не должен требовать большего. Или вы не слыхали показаний свидетеля – этого презренного негодяя, пекаря Данна? Он признался, что в Мойлскорте велись разговоры о недавнем восстании и других мятежах. Признался, что обвиняемая спрашивала у него, поднимал ли Хикс оружие против короля, а потом задала этот же вопрос своим преступным гостям, которые сразу же ей во всем открылись, зная, что найдут сочувствие. Можно ли изобличить измену и сговор более явственно?!
Однако мистер Уистлер не сдавался:
– Прошу прощения, милорд, но нам внушает некоторые сомнения именно последнее обстоятельство, о котором упомянули ваша честь, – признание, сделанное мятежниками по приходе в Мойлскорт. Мы полагаем…
– Вы, кажется, смеетесь над нами, сэр! – рявкнул Джефрейс.
Глаза его сузились – он снова пришел в ярость. Этот насквозь пропитанный элем мужлан позволяет себе слишком многое. Пускай травит лисиц в своем поместье, но не воображает, будто ему удастся сломить волю председателя королевского суда.
– Если все слова, произнесенные час тому назад, успели стереться из вашей памяти, то мне остается лишь выразить сожаление! При всем уважении к вам я не собираюсь заново проводить заседание. И раз уж вы столь забывчивы, то поверьте сейчас мне: в Мойлскорте был разговор о мятежах, был сговор между беглыми изменниками и их тайной покровительницей. Вина подсудимой доказана, и я предлагаю досточтимой коллегии присяжных, не тратя времени, завершить совещание и огласить вердикт. Дело совершенно ясное.
Мистер Уистлер густо побагровел, но лорд-председатель достиг поставленной цели – старшина и остальные члены жюри поняли роль, отведенную им на этом процессе.
Поняла свою участь и леди Алиса Лайл. Но даже теперь она все еще не могла поверить, что ничего нельзя изменить, и сделала последнюю попытку воззвать к справедливости. Голос ее дрожал, когда она обратилась к председателю суда:
– Милорд, я надеюсь…
– Замолчите, подсудимая! – прогремел лорд Джефрейс. – Вам было предоставлено слово, и суд выслушал вас. А сейчас сядьте на место!
Леди Лайл покорно опустилась на скамью. С этой минуты она молчала, лишь мысленно обращаясь к Богу, моля даровать ей сил для последнего страшного испытания.
Присяжные вернулись. Мистер Уистлер, не поднимая глаз, коротко объявил единогласное решение: Алиса Лайл виновна в государственной измене.
– Что ж, джентльмены, вы исполнили свой долг, – отеческим тоном произнес председатель. – Вам не в чем упрекнуть себя, разве только в излишней щепетильности. Будь я на месте любого из вас, то под тяжестью столь неоспоримых улик, не поколеблясь признал бы виновной даже родную мать! – И с этими знаменательными словами лорд Джефрейс закрыл заседание.
Приговор был объявлен на другой день. Следуя букве закона, суд приговорил леди Алису Лайл, признанную виновной в государственной измене, к смертной казни через сожжение на костре.
Жестокая расправа, уготованная беззащитной старой женщине, всколыхнула страну. Никто не питал иллюзий насчет истинных мотивов процесса, но даже убежденные роялисты в большинстве своем находили, что убийство вдовы Джона Лайла, да еще организованное задним числом, через много лет после гражданской войны, едва ли прибавит славы дому Стюартов. Влиятельные друзья леди Лайл – среди них граф Эбергэвенни и победитель Седжмура лорд Фэвершэм – обратились к королю с просьбой помиловать осужденную; ходатайство об этом направил в Лондон и епископ Винчестерский. Но Иаков II счел королевское милосердие слишком ценным товаром для столь незначительного случая, и единственное снисхождение, оказанное им несчастной старухе, заключалось в замене костра на топор палача.
Второго сентября благородная кровь леди Лайл обагрила плаху на рыночной площади Винчестера. Кроткое мужество не изменило ей до последней минуты. За день до казни она написала письмо, в котором вновь заявляла о своей невиновности и прощала всех судей и обвинителей, пославших ее на смерть.
Гибель Алисы Лайл – лишь одна из многих подобных трагедий, но она не скоро сгладилась в памяти современников, хотя сейчас почти забыта. И все же об этой истории следует помнить – хотя бы потому, что она показывает, как начатая однажды цепь насилия и жестокости (казнь Карла I) тянется сквозь годы и поколения, настигая все новые невинные жертвы.
Пока продолжается История, ее исследователи, вероятно, не прекратят спорить о Варфоломеевской ночи. В этом событии до сих пор остается много загадочного, хотя сама загадочность отчасти порождается именно спорами историков, изучающих религиозные войны и принадлежащих к католической и антикатолической школам. Последователи первой исторической школы стремятся доказать, что Варфоломеевская ночь была чисто политической акцией, не имеющей ничего общего с преследованием еретиков; сторонники второй придерживаются прямо противоположной точки зрения, считая при этом, что имел место заранее и тщательно спланированный заговор. Они усматривают связь между этим событием и встречей Екатерины Медичи с герцогом Альбой семью годами раньше. Согласно мнению противников Ватикана, главу партии протестантов Генриха Наваррского заманили в Париж на бракосочетание с Маргаритой Валуа лишь для того, чтобы уничтожить протестантскую знать королевства, съехавшуюся на свадьбу своего номинального вождя.
В нашем рассказе мы не собираемся сравнивать доводы представителей обеих исторических школ. Легко установить, что правда, как водится, лежит где-то посередине: преступление было политическим по замыслу и религиозным по исполнению; другими словами, государство умышленно использовало религиозный фанатизм, подогрев его в нужный момент. Грех было не воспользоваться подвернувшимся случаем.
Против утверждения о запланированности Варфоломеевской ночи говорит, во-первых, то, что невозможно было бы сохранить заговор Екатерины Медичи и герцога Альбы в тайне в течение семи лет, а во-вторых, то, что волна резни и истребления протестантов прокатилась по стране весьма беспорядочно. К этому можно добавить попытку убийства Колиньи за два дня до праздника святого Варфоломея. Покушение, отреагируй на него должным образом гугеноты, могло повлечь провал всего плана, если бы таковой существовал.
Следует иметь в виду, что Франция долгие годы была разделена на два лагеря и находилась в состоянии гражданской войны, которую вели католики и протестанты. И те, и другие боролись за безраздельную власть, и религиозные противоречия служили только поводом для этой войны. Почти непрерывная религиозная война опустошала и разоряла королевство. Главнокомандующим гугенотов был опытный солдат Гаспар де Шатильон, адмирал Колиньи. Фактически он являлся королем французов-протестантов и обращался с Карлом IX как равный с равным. Он создавал армии и вооружал их на средства, полученные от протестантской церкви. Вторым некоронованным королем – королем католического государства в государстве – был герцог де Гиз. Наконец, самую незначительную, по-видимому, роль играла третья, и слабейшая, партия короля Карла IX.
Брат короля, герцог Анжуйский (впоследствии ставший Генрихом III), оставил нам записки с изложением событий, непосредственно предшествовавших Варфоломеевской ночи, составленные им в Кракове для своего секретного агента Мирона, когда герцог стал королем Польши. У нас нет оснований не доверять автору этих записок, поскольку ничто не указывает на какие-либо тайные цели, которые герцог мог преследовать в то время, когда их сочинял. Однако для уточнения подробностей и подтверждения некоторых фактов пришлось обратиться к мемуарам Сюлли – придворного из свиты короля Наваррского, и Люсиньяна – чудом оставшегося в живых дворянина из свиты адмирала. Этих-то трех источников мы и придерживались при воссоздании полной картины событий.
…Непринужденная болтовня дам и кавалеров, заполнивших длинную галерею в Лувре, вдруг стихла до шепота и сменилась полной тишиной. Толпа расступилась, пропуская короля, который вновь решил подразнить придворных своим появлением в обществе адмирала Колиньи.
Стройный, изящный герцог Анжуйский в фиолетовом камзоле, украшенном золотым шитьем, перестав любоваться своими холеными руками, наклонился к красавице мадам де Немур, шепнул ей что-то на ухо, и оба враждебно посмотрели на адмирала.
Король медленно прошествовал вдоль галереи, опираясь на плечо главы гугенотов. Они представляли собой весьма живописную пару. Если бы Колиньи не сутулился, то был бы на целых полголовы выше короля. Суровая мощь старого воина, исходившая от фигуры адмирала, шрамы и морщины, избороздившие его лицо, придавали его облику мрачное достоинство, граничащее с высокомерием. Впечатление это усиливалось пересекавшим щеку и терявшимся в седой бороде лиловым рубцом, который, вместе с тремя выбитыми зубами, оставила ему на память о битве при Монконтуре[38] вражеская пуля. Высокий лоб, проницательные серые глаза и аскетический черный наряд, являли собой противоположность глуповатой внешности короля, облаченного в легкомысленный камзол из желто-зеленого атласа.
Вытянутый вперед подбородок, землистый цвет лица и бегающий взгляд Карла IX, уж конечно, не ослабляли того неприятного чувства, которое вызывали у людей его здоровенный мясистый нос и отвислая верхняя губа, придававшая ему придурковатый вид. Брюзгливый и грубый нрав двадцатичетырехлетнего государя в точности соответствовал его внешности, а речь изобиловала непристойностями и изощренным богохульством.
В конце галереи Колиньи остановился и облобызал монаршью длань. Карл похлопал его по плечу.
– Считайте меня своим другом, – сказал он. – Я весь – и сердцем, и душой – принадлежу вам. Прощайте, отец мой.
Колиньи удалился; король, горбясь и глядя в пол злыми глазами, вышел в противоположную дверь. Как только он скрылся из виду, герцог Анжуйский оставил мадам де Немур и поспешил вслед за ним. Болтовня придворных возобновилась с прежней оживленностью.
Король мерял шагами свой просторный кабинет, до отказа набитый предметами самого разнообразного назначения. Большое изображение девы Марии соседствовало здесь с висевшей на стене аркебузой; по другую его сторону висел охотничий горн. Небольшая чаша для святой воды с засохшей веточкой полыни служила, видимо, хранилищем принадлежностей для соколиной охоты. Возле свинцового окна стоял ореховый письменный стол, покрытый затейливой резьбой и заваленный всевозможными книгами и манускриптами. Трактат об охоте валялся здесь бок о бок с часословом, а четки и собачий ошейник были брошены поверх рукописной копии стихов Ронсара[39]. Король, надо заметить, и сам слагал вирши, правда, рифмоплетом был прескверным.
Карл оглянулся, и лицо его при виде вошедшего брата налилось желчью. Со злобным ворчанием он пнул ногой бурого пса, и гончая, взвизгнув, отлетела в угол.
– Ну? – заорал король. – Что еще? Могу я хоть минуту побыть один? Когда меня, наконец, оставят в покое? Что на этот раз, черт возьми? Чего тебе надо?
Водянисто-зеленые глаза Карла сверкали, а правая рука то стискивала, то разжимала рукоятку кинжала на поясе.
Пораженный неожиданной свирепостью брата, молодой герцог стушевался.
– Ничего, ничего. Я зайду в другой раз, если я вас потревожил. – Он поклонился и исчез, провожаемый зловещим хохотом.
Д'Анжу знал, что брат его не жалует, и боялся Карла, но тем яростнее было его негодование. Герцог направился прямиком в покои своей матери, чтобы пожаловаться ей на поведение короля. Генрих ходил у Екатерины в любимчиках и всегда мог рассчитывать на сочувствие.
– Все это дело рук мерзкого адмирала, – заявил он в конце длинной тирады. – Шарль всегда такой после общения с Колиньи.
Екатерина Медичи погрузилась в размышления.
– Шарль – это флюгер, – сказала она, подняв свои сонные глаза. – Любой подувший ветерок вертит им как угодно, и тебе давно следовало бы это знать.
– Она зевнула, и каждому, кому не известна была ее манера постоянно зевать, могло показаться, что предмет разговора королеве абсолютно безразличен.
Они были одни в уютной, увешанной гобеленами комнатке, которую Екатерина называла своей молельней. Полная, все еще красивая королева-мать возлежала на кушетке, обитой розовой парчой, а д'Анжу стоял у окна. Он снова разглядывал свои руки, которые старался пореже опускать вниз, чтобы кровь не приливала к ним и не портила их восхитительной белизны.
– Адмирал пытается ослабить наше влияние на Шарля, а сам влияет на него все сильнее, – возмущенно сказал Генрих.
– Можно подумать, я этого не знаю, – последовал сонный ответ.
– Пора положить этому конец, пока он не успел разделаться с нами! – напористо проговорил д'Анжу. – Ваше собственное влияние, мадам, тоже с каждым днем убывает, и адмирал, того и гляди, совсем охмурит вашего сына. Брат принимает его сторону против нас. Не использовали бы его гугеноты в качестве своего орудия. О, Боже! Видели бы вы, как он опирался на плечо этого старого хрыча, слышали бы, как он назвал его «отец мой» и объявил себя его преданным другом. «Я ваш всем сердцем и душой…» – вот точные слова брата. А когда я потом вошел к Шарлю в кабинет – о, как он зарычал, как посмотрел на меня и схватился за кинжал! Мне показалось, что он сейчас вонзит его мне в горло. По-моему, совершенно очевидно, чем именно старый негодяй привлек его на свою сторону. – И Генрих повторил еще более яростно:
– Пора, пора положить этому конец!
– Знаю, знаю, – бесстрастно пробормотала Екатерина, дождавшись, когда выплеснутся его эмоции. – И конец этому, безусловно, наступит. Старого убийцу следовало повесить еще много лет назад, ведь это он направил руку, стрелявшую в Франсуа де Гиза. Теперь он стал еще опаснее – и для Шарля, и для нас, и для Франции. Он хочет отправить свою гугенотскую армию во Фландрию, на помощь кальвинистам, и поссорить нас с Испанией[40]. Хорошенькое дело, клянусь Богом! – Ее голос на минуту оживился. – Католическая Франция воюет с католической Испанией из-за гугенотской Фландрии! – Королева-мать усмехнулась, потом вяло, на свой обычный манер, продолжала: – Ты прав. Пора с этим покончить. Колиньи – это голова чудовища; если ее отрубить, то и все чудовище, возможно, испустит дух. Нужно бы посоветоваться с герцогом де Гизом. – Екатерина опять зевнула. – Да, герцог де Гиз даст нам совет и наверняка не откажется помочь. Решено: мы должны избавиться от адмирала.
Этот разговор произошел 18 августа 1572 года, и какими же энергией и целеустремленностью природа наделила эту толстую и медлительную даму, если в течение всего двух дней были предприняты все необходимые меры, и наемный убийца Морвер уже ждал своего часа в доме Вилэна в монастыре Сен-Жермен л'Оксеруа. Наняла убийцу мадам де Немур, которая тоже смертельно ненавидела адмирала.
Однако возможность исполнить дело, за которое ему платили, представилась Морверу только в следующую пятницу. Поздним утром, когда адмирал под охраной нескольких придворных возвращался из Лувра к себе домой на улицу Бетизи, из окна первого этажа дома Вилэна раздался выстрел. Пуля перебила два пальца правой руки адмирала и застряла в мякоти левого плеча.
Колиньи поднял свою покалеченную, окровавленную руку, указывая на окно, из которого раздался выстрел, и его люди побежали к дому, чтобы схватить убийцу. Но когда они выломали дверь и ворвались внутрь, Морвер уже бежал черным ходом, возле которого наготове стояла лошадь, и, несмотря на погоню, так и не был схвачен.
О происшествии немедленно донесли королю, игравшему в это время в теннис с герцогом де Гизом и приемным сыном адмирала, Телиньи. Присланный с известием от Колиньи развязный молодой дворянин снял шляпу, поклонился и сказал:
– Сир, адмирал просил передать, что после этого покушения он познал настоящую цену соглашению с монсеньором де Гизом, которое он заключил с ним после Сен-Жерменского перемирия. Адмирал предлагает, чтобы и ваше величество тоже сопоставили два этих события и сделали свои выводы.
Герцог де Гиз застыл на месте от подобной наглости, но не проронил ни слова. Король побагровел, посмотрел на герцога гневным взглядом и, не сдержав бешенства, разбил ракетку о каменную стену.
– Дьявол! – закричал он. – Дадут мне когда-нибудь спокойно пожить? – Он отшвырнул обломки ракетки и ушел, сыпля проклятиями.
Позже, допросив гонца еще раз, он выяснил, что выстрел прозвучал из дома Вилэна, бывшего опекуна герцога де Гиза, а лошадь, на которой ускакал убийца, была из герцогских конюшен.
Тем временем герцог и господин де Телиньи, не обменявшись поклонами, разошлись в разные стороны, после чего Гиз заперся в гостинице с друзьями, а Телиньи отправился к своему названному отцу.
В два часа пополудни, уступив настоятельной просьбе адмирала, король навестил раненого вместе с королевой-матерью, двумя своими братьями, д'Анжу и д'Алансоном, несколькими офицерами и придворными. Королевская процессия проследовала по улицам, которые немного побурлили после утренних событий, но ко времени выезда кавалькады из Лувра уже утихли. Король был мрачен и молчалив, отказывался обсуждать случившееся с кем бы то ни было и не предоставил аудиенции даже своей матери. Екатерина и д'Анжу, раздраженные провалом своего плана, возмущенно поджимали губы.
Адмирал ждал их, сосредоточенно задумавшись. Придворный врач Парэ[41] ампутировал ему оба раздробленных пальца и обработал рану на плече. Хотя можно было считать, что Колиньи легко отделался и был уже вне опасности, пронесся слух, что в него стреляли отравленной пулей, и ни сам адмирал, ни его люди не опровергали этого слуха. Они, разумеется, предполагали извлечь из него дополнительную выгоду и приобрести еще большее влияние на короля. Неважно, останется Колиньи жив или умрет, но король, несомненно, придет в большее негодование, если будет думать, что рана угрожает жизни адмирала.
С матерью и братьями Карл промчался мимо угрюмых гугенотов, заполнивших просторный вестибюль, и ворвался в покои адмирала, где тот полулежал на диване возле окна. Колиньи попытался подняться, но король поспешил вперед и не позволил ему этого сделать.
– Лежите, мой дорогой отец! – воскликнул Карл, всем своим видом выражая глубокую озабоченность. – Боже, что они с вами сделали? Успокойте меня, по крайней мере, тем, что ваша жизнь в безопасности, или, клянусь, я…
– Моя жизнь принадлежит Господу, – отвечал адмирал напыщенно, – и когда Он ее потребует, я откажусь от нее – только и всего.
– Только и всего? Черт возьми, только и всего! Ранены вы, но оскорблен я! Кровью своей клянусь вам, кое-кто поплатится за это. Они надолго запомнят! – И король разразился столь кощунственными проклятиями, что набожный, искренне богобоязненный еретик содрогнулся от его слов.
– Успокойтесь, государь, прошу вас! – наконец вмешался он, положив свою ладонь на бархатный рукав королевского камзола. – Успокойтесь и выслушайте меня. Я просил вас прийти сюда не ради себя, не для того, чтобы требовать наказания виновных за эти нанесенные мне раны, а потому, что это покушение – не что иное, как попытка подорвать вашу власть и ваш авторитет. Зло во Франции накапливает силы. – Колиньи умолк и мельком взглянул на Екатерину, Генриха и Франсуа. – Однако то, что мне необходимо сказать, предназначается лично вам, сир.
Карл резко обернулся к своим спутникам и словно пронзил взглядом мать и братьев. Но долго смотреть кому-то прямо в глаза было выше его сил.
– Прочь! – скомандовал он, махнув рукой и чуть не задев при этом их носы. – Вы слышали? Оставьте меня наедине с моим отцом-адмиралом.
Молодые герцоги, помня о приступах необузданной ярости, которые охватывали брата при любой попытке противиться его слабой воле, поспешно удалились. Но медлительная Екатерина не торопилась.
– Настолько ли здоров мсье де Колиньи, чтобы обсуждать сейчас какие-либо важные дела? Примите во внимание его состояние, ваше величество, – бесцветным тоном заметила она.
– Благодарю вас за трогательную заботу, мадам, – не без иронии в голосе ответил адмирал, – но, слава Богу, я еще достаточно крепок! И даже если бы я был менее здоров, чем сейчас, для меня было бы гораздо более тяжким бременем сознавать, что я не исполнил свой долг по отношению к его величеству.
– Ну? Слышали? – скривился король. – Идите же, ступайте.
Екатерина покинула комнату вслед за младшими сыновьями, дожидавшимися ее в вестибюле. Все трое собрались у одного окна, выходящего на раскаленный, залитый солнечным светом двор. Как потом рассказывал сам д'Анжу, они очутились в окружении двух десятков мрачных придворных и офицеров свиты адмирала, которые поглядывали на них с нескрываемой враждебностью. Они хранили молчание, прерываемое лишь отрывистыми фразами вполголоса, и расхаживали взад и вперед перед августейшими особами, не заботясь о соблюдении должного этикета и почтительного расстояния.
Королеве и ее сыновьям, изолированным в этом недружелюбном окружении, становилось все более не по себе, и, по признанию самой Екатерины, ее нигде и никогда раньше не охватывал больший страх за свою жизнь; когда же они покинули негостеприимный дом, она испытала огромное облегчение.
Этот страх побудил ее все-таки снова вмешаться и заставить Карла прекратить секретное совещание в соседней комнате. Она проделала это в присущей ей манере: с максимально возможным самообладанием Екатерина неспешно направилась к двери, слегка стукнула и вошла, не дожидаясь приглашения.
Король, стоявший подле адмирала, быстро обернулся на стук. Его глаза яростно сверкнули, чуть только он увидел свою мать, но она его опередила:
– Сын мой, – сказала она, – я тревожусь за бедного адмирала. Если вы позволите ему переутомляться, у него начнется лихорадка. Как его друг, вы не должны продолжать сейчас этот разговор. Повремените с делами, пока адмирал не поправится – а это произойдет скорее, если вы дадите ему отдохнуть.
Колиньи насмешливо поглаживал свою седую бороду, король же язвительно воскликнул:
– Черт побери, матушка! Какая неожиданная и трогательная забота!
– В ней нет ничего неожиданного, сын мой, – ответила королева нудно-рассудительным тоном и уставилась на Карла своими тусклыми глазами, которые обладали над ним какой-то колдовской властью, парализуя волю. – Кому, как не мне, знать, сколь много значат для Франции здоровье и жизнь адмирала.
Д'Анжу у нее за спиной ухмыльнулся двусмысленности этой фразы.
– К чертям собачьим! Король я или нет?
– Вот и будьте королем, не злоупотребляйте здоровьем своего несчастного подданного. – И королева повторила, по-прежнему гипнотизируя его взглядом: – Пойдемте, Шарль. В следующий раз, когда адмирал восстановит свои силы, вы продолжите ваш разговор. А теперь – пойдемте.
Монарший гнев сменился почти детской обидой. Карл попытался выдержать материнский взгляд и был окончательно сломлен.
– Наверное, моя мать права… Отложим пока это дело, отец. Поговорим о нем сразу же, как только вы встанете на ноги.
Он подошел к дивану и, прощаясь, протянул руку. Колиньи принял ее и задумчиво посмотрел в молодое, но безвольное лицо короля.
– Я благодарен вам, сир, за то, что вы пришли и выслушали меня. Надеюсь, в другой раз мне удастся сказать вам больше. А тем временем, государь, хорошенько поразмыслите над тем, о чем я успел вам рассказать. Я забочусь исключительно о вашем благе, сир. – И он поцеловал его руку.
Королева сдерживалась до самого возвращения в Лувр, и только там попыталась пробиться сквозь отрешенную задумчивость Карла, чтобы узнать – а ей непременно нужно было разузнать все, о чем шла речь во время конфиденциальной беседы сына с адмиралом. Сопровождаемая д'Анжу Екатерина толкнула дверь королевского кабинета. Карл сидел за письменным столом, подперев сложенными ладонями свой торчащий вперед подбородок. Едва завидев вошедших, он издал какой-то рык и грубо поинтересовался, зачем они опять пожаловали.
Екатерина с величественным спокойствием подошла к стулу и уселась. Генрих, подбоченясь, остался стоять чуть позади нее.
– Сын мой, я пришла узнать, о чем вы говорили с Колиньи, – без обиняков заявила королева.
– А какое вам до этого дело?
– Все ваши дела касаются и меня, – спокойно возразила она. – Ведь я – ваша мать.
– А я – ваш король! – закричал Карл, треснув кулаком по столу. – И собираюсь им оставаться.
– Милостью Божьей и благосклонностью мсье де Колиньи, – усмехнулась Екатерина.
– Что вы хотите этим сказать? – Король уставился на нее с приоткрытым ртом, и шея его начала багроветь. – Как вы смеете?!
Бесстрастный взгляд матери осадил его прыть, и она повторила свои презрительные слова.
– Поэтому я и пришла к вам, – добавила она. – Если вы не способны править страной без посторонней опеки, я, по меньшей мере, должна сделать все от меня зависящее, чтобы вашим опекуном не стал бунтовщик, который стремится подчинить вас своей воле.
– Подчинить? Меня? – вскричал король, подпрыгнув от возмущения. Он посмотрел на мать, но, будучи не в состоянии выдержать ее холодного взгляда, снова отвел глаза. Карл грязно выругался и с отвращением произнес: – Скажите уж, что он хочет править вместо меня!
– Да, и править. Он будет помыкать вами до тех пор, пока не исчезнут последние остатки вашего авторитета, и тогда вы окончательно станете лишь игрушкой в руках гугенотов, королем-марионеткой.
– Клянусь Богом, мадам, если бы вы не были моей матерью…
– Именно потому, что я ваша мать, я и пытаюсь спасти вас.
Карл опять обратил на нее взгляд и опять дрогнул. Он нервно прошел по комнате туда и обратно, бормоча что-то себе под нос, затем поставил ногу на prie-Dieu[42] и повернулся к королеве.
– Бога ради, мадам, раз вы так настаиваете, я повторю все, что сказал мне адмирал. Вы доказали мне, что все им сказанное есть чистейшая правда. Он утверждал, что с королем во Франции считаются лишь до тех пор, пока он обладает настоящей силой и, следовательно, властью или хотя бы радеет о своих подданных; что моя власть вкупе с управлением всеми государственными делами, благодаря искусному плану, который осуществляете вы с герцогом Анжуйским, ускользает из моих рук в ваши собственные; что эта власть, которую вы у меня крадете, в один прекрасный день может быть использована вами против меня и моего королевства. Он предостерегал меня и советовал быть настороже, следить за вами обоими и принять меры предосторожности. Он дал мне этот совет, мадам, считая это своим долгом, ибо он – один из моих наиболее преданных друзей и верных подданных. Находясь на пороге смерти…
– Бесстыдный лицемер! – прервал его флегматичный, но презрительный голос Екатерины. – На пороге смерти! Два пальца и легкое ранение в плечо, а он изображает из себя умирающего. А все для того, чтобы заставить вас поверить его поклепу!
В ее словах присутствовала логика, надменная же бесстрастность матери действовала на короля сильнее самой логики. Большие водянистые глаза Карла расширились.
– А если… – начал он, запнулся и чертыхнулся. – Так значит, он лжет, мадам? – неуверенно спросил он.
Екатерина уловила в его вопросе нотку надежды – надежды, отвечавшей тщеславному желанию быть настоящим королем, а не просто носить этот титул. Королева обиженно выпрямилась.
– Вы мне не верите? Мне, своей матери? Вы меня просто оскорбляете! Пойдем, Анжу. – И с этими словами она гордо удалилась, понимая, однако, что ее слова заронили зерно сомнения в душу Карла. На большее она пока и не рассчитывала.
Однако, уединившись с д'Анжу в своей молельне, королева не сумела сохранить свое обычное показное безразличие ко всему на свете. На этот раз она вся дрожала, покраснев от негодования, и громко поносила Колиньи и гугенотов, сверкая далеко не сонными глазами.
Но сейчас ничего уже нельзя было изменить. Первый удар не достиг цели: адмирал выжил. Возникла опасность, что неудачное покушение рикошетом ударит по тем, кто его подготовил. Впрочем, на следующий день, в субботу, дела неожиданно приняли совершенно иной оборот.
Великий предводитель католиков, могущественный красавец герцог де Гиз, которого больше кого-либо другого подозревали в организации покушения, покинул свой дворец, занялся сбором новостей о происходящем в городе и потом пришел с ними к королеве-матери. Вооруженные отряды гугенотов разъезжали верхом по парижским улицам, выкрикивая угрозы и проклятья:
– Смерть наемным убийцам! Долой гизаров!
И, хотя в Париж для поддержания порядка был срочно вызван полк французской гвардии, герцог ожидал серьезных неприятностей. Город переполнила гугенотская знать, собравшаяся на торжества по случаю королевской свадьбы. Поползли слухи, что протестанты повсюду вооружаются. Правдивы они были или ложны, но при сложившихся обстоятельствах очень походили на правду. Парижу угрожала смута.
Оставив Гиза в своей молельне и взяв с собой любимчика Анжу, Екатерина разыскала короля. Возможно, она поверила слухам, возможно даже и то, что в ее изложении они выглядели как несомненные факты, но, во всяком случае, пересказав их Карлу, она резко укрепила свои позиции.
– Король Гаспар I, – говорила она королю, – уже принимает меры. Еретики вооружаются; офицеры-гугеноты направлены в провинцию набирать войска. Адмирал приказал нанять десять тысяч рейтар[43] в Германии и десять тысяч швейцарцев в кантонах.
Карл уставился на мать бессмысленным взглядом. Некоторые из этих слухов уже достигли его ушей, и он воспринял ее слова как лишнее их подтверждение.
– Теперь ты видишь, кто твои подлинные друзья и верные слуги! – заключила Екатерина. – Как случилось, что в вашем собственном государстве у вас оказалось столько противников? Католики так ослаблены и разорены после гражданской войны, в которой их король мало с ними считался, что перестали на вас полагаться и тоже собираются вооружаться и самостоятельно дать отпор врагам. Таким образом, в вашем королевстве две вооруженные партии, и ни одну из них нельзя назвать лояльной. Если вы не пошевелитесь и не сделаете немедленный выбор между своими друзьями и своими врагами, то останетесь в изоляции. Вам угрожает серьезная опасность стать королем без подданных.
Ошеломленный, Карл опустился в кресло и задумался, сжав голову руками. Он взглянул на мать – в глазах его метался страх затравленного зверя. Он перевел взгляд на брата.
– Что же делать? – спросил Карл. – Что?! Как предотвратить опасность?
– Очень просто: одним молниеносным ударом, – спокойно отвечала Екатерина. – Одним быстрым и точным ударом отсечь голову чудовищу мятежа, этой гидре ереси.
Карл с ужасом отпрянул; его пальцы, вцепившиеся в резные ручки кресла, казались высеченными из белого мрамора.
– Вы предлагаете убить адмирала? – хрипло прошептал король.
– Не только адмирала, но и всех гугенотских главарей, – ответила Екатерина таким тоном, словно речь шла о десятке-другом каплунов, предназначенных на вертел.
– Ах, вот как! Par la Mort Dieu![44] – Король вскочил в ярости. – Вы жаждете крови! Вы его ненавидите, и потому…
Она холодно перебила его:
– Не я! Не я! Крови жаждут еретики. Я не собираюсь давать вам никакого конкретного совета, кроме единственного: соберите свой Совет. Пошлите за Таванном, за Бираком, Ретцем и всеми остальными и посоветуйтесь с ними. Они – ваши друзья, и вы им доверяете. Посмотрим, насколько их мнение разойдется с моим, когда они ознакомятся с фактами. Пошлите же за ними, все они сейчас в Лувре.
Карл, глядя на нее, задумался на минуту и сказал:
– Ладно, будь по-вашему, – и открыл дверь, громко выкрикивая распоряжения.
Один за другим появились маршал де Таванн, герцог де Ретц, герцог Невер, канцлер Бирак и последним – герцог де Гиз, к которому король продолжал испытывать ревнивую ненависть из-за его популярности.
Стоял жаркий августовский день. Окно, выходящее на набережную Сены, открыли для доступа свежего воздуха.
Карл восседал за своим письменным столом в дурном расположении духа. Он перебирал пальцами нитку четок. Екатерина заняла стул сбоку от его стола, д'Анжу уселся рядышком на табурет. Остальные почтительно стояли, ожидая, когда король объявит о причине их срочного вызова. Бегающий королевский взгляд блуждал от одного к другому, потом скользнул по полу и почти вызывающе остановился на матери.
– Скажи им, – грубо приказал он ей.
Екатерина повторила то, о чем уже говорила сыну, только более подробно и обстоятельно. Некоторое время в комнате был слышен лишь ее монотонный голос. Закончив, она зевнула и приготовилась выслушать возражения.
– Ну? – резко прервал паузу король. – Вы слышали? Что вы предлагаете? Говорите!
Первым – медленно, но твердо – ответил Бирак:
– Я согласен с ее величеством. Другого пути нет. Опасность велика, и чтобы ее предотвратить, надо действовать быстро и наверняка.
Таванн заложил руки за спину и сказал приблизительно то же самое, что и канцлер.
Перебирая четки своими длинными пальцами и отведя глаза в сторону, король дал высказаться всем по очереди. Оставались маршал де Ретц и герцог де Гиз. Карл поднял глаза и, умышленно избегая смотреть на де Гиза, уставился на маршала, который держался несколько в стороне.
– А вы, мсье маршал? Каков будет ваш совет?
Ретц расправил плечи и набычился, словно готовился к отражению вражеской атаки. Он был слегка бледен, но вполне владел собой.
– На свете существует только один человек, которого я ненавижу всем своим существом, и этим человеком является Гаспар де Колиньи, который распространял против меня и моей семьи облыжные обвинения и грязную клевету. Но я не хочу, – добавил он твердо, – мстить своим врагам ценой поражения моего короля и повелителя. Я не могу согласиться с этой гибельной для вашего величества и для всего королевства затеей. Если мы предпримем то, что нам здесь посоветовали, сир, то, я уверен, нас осудят во всем мире – и справедливо осудят – за предательство и вероломство. Помните о подписанном нами договоре!
После слов герцога де Ретца наступила мертвая тишина. Оппозиция возникла там, где ее меньше всего ожидали. Екатерина и д'Анжу рассчитывали на ненависть маршала к Колиньи и были уверены, что он поддержит их замысел.
Бледные щеки короля покрыл едва заметный румянец, его глаза заблестели. Казалось, он неожиданно обрел надежду в море отчаяния.
– Его устами глаголет истина! – воскликнул Карл. – Месье и вы, мадам, вы услышали правду. Как она вам нравится?
– Господин де Ретц от избытка благородства невольно вводит нас в заблуждение, – быстро ответил Анжу. – Поскольку он питает к адмиралу личную неприязнь, то полагает, что уронит свою честь, если выскажется иначе. И он не хочет, как сам сказал, использовать короля в качестве орудия мести за свои обиды. Полагаю, мы можем отнестись с уважением к позиции господина де Ретца, хотя и считаем ее ошибочной.
– Может быть, мсье де Ретц предложит нам какой-нибудь другой, лучший путь выхода из создавшегося положения? – скрипучим голосом произнес Таванн.
– Он есть, он должен быть найден! – закричал король, вскакивая. – Другой путь должен быть найден, вы слышите? Я не позволю вам посягнуть на жизнь моего друга адмирала. Клянусь небом, не позволю!
Все зашумели и заговорили одновременно, но король хлопнул ладонью по столу и напомнил, что его кабинет не базар.
– А я повторяю, что другого пути нет, – настаивала Екатерина. – Во Франции не может быть двух королей, как не может быть двух партий. Король должен быть один, и этот король – вы. Прошу вас понять это ради безопасности королевства и вашей собственной.
– Во Франции два короля? – спросил Карл. – Какие два короля?
– Вы и Гаспар I Колиньи, король гугенотов.
– Он мой подданный, мой преданный и верный подданный, – вяло и не очень уверенно протестовал король.
– Подданный, который собирает свою собственную армию, взимает налоги и оставляет в городах гугенотские гарнизоны, – сказал Бирак. – Весьма опасный подданный, сир.
– Подданный, который заставляет вас воевать на стороне протестантской Фландрии против католической Испании, – неосторожно добавил туповатый Таванн.
– Заставляет? Меня? – разъярился король. – Не слишком ли дерзкие слова?
– Они были бы дерзкими, если бы не доказательства. Вспомните, сир, его собственные слова перед тем, как вы разрешили ему начать военные приготовления. «Позвольте нам воевать во Фландрии, иначе мы будем вынуждены воевать в своей стране.»
Карл вздрогнул и побледнел. Таванн задел его самое больное место. Это высказывание Колиньи король хотел забыть как можно скорее. Он натянул четки так сильно, что шнурок, на который они были нанизаны, глубоко врезался в его пальцы.
– Сир, – продолжал Таванн, – если бы я был королем и мой подданный обратился ко мне, как я к вам, его голова через час слетела бы на плахе. Но дела обстоят настолько плохо, что я решил сказать вам правду, чего бы мне это ни стоило. Гугеноты вооружаются, они нагло разъезжают по улицам вашей столицы, призывая к бунту. Их и сейчас здесь уже полно, но становится все больше, и опасность нарастает.
Лицо Карла исказилось. Он вытер пот со лба трясущейся рукой.
– Я и сам вижу эту опасность. Я допускаю, что она велика. Но Колиньи?..
– Сейчас речь идет о том, кто будет королем Франции – Карл или Гаспар! – раздался надтреснутый голос Екатерины.
Шнур неожиданно порвался в руках бледного короля, и четки разлетелись во все стороны. Карл опять вскочил на ноги.
– Ваша взяла! – закричал он. – Если так необходимо убить адмирала, убейте его, убейте! – В бешенстве он визжал, брызжа слюной и потрясая кулаками перед теми, кто вынудил его на этот шаг. – Убейте его! Но тогда уж убейте каждого гугенота во Франции, чтобы никто не остался в живых и не смог мне отомстить. Всех до единого, слышите? Примите меры, и пусть это будет исполнено немедленно. – И Карл с перекошенным лицом и трясущимися губами вылетел из комнаты.
Итак, необходимые полномочия были получены, и тут же, в кабинете короля, началась разработка плана действий. Де Гиз, до сих пор лишь молчаливо наблюдавший за происходящим, теперь вышел из тени и принял самое активное участие в обсуждении, пообещав организовать собственно убийство адмирала.
Остаток дня и часть вечера заговорщики провели, обговаривая детали плана. В деле решено было использовать офицеров военной полиции города Парижа и офицеров французской гвардии, подстраховавшись тремя тысячами швейцарских гвардейцев, командирами надежных казарм и всеми, кому можно было доверять. Уже к десяти часам вечера приготовления были закончены. Сигналом к началу избиения должен был стать звон колоколов Сен-Жермен л'Оксеруа, сзывающих к заутрене.
Один из домочадцев адмирала, возвращаясь ночью домой, встретил группу людей, несущих на плечах связки пик, но сначала не обратил на это внимания. Потом он миновал несколько негромко переговаривающихся солдат с мушкетами и горящими факелами, однако все еще ничего не заподозрил. Наконец, пройдя еще один квартал, он остановился, чтобы понаблюдать за человеком, поведение которого показалось ему странным: тот с помощью мела метил двери некоторых домов белым крестом.
Встретив затем другого человека, тащившего связку оружия, заинтригованный гугенот грубо спросил его, куда и зачем он волочет свою ношу?
– В Лувр, мсье. Сегодня ночью там будет представление, – последовал ответ.
В Лувре королева-мать и католические лидеры, покончив с составлением плана, пытались чуток отдохнуть, но им это плохо удавалось. В третьем часу утра Екатерина и д'Анжу вернулись в королевский кабинет. Карл был на месте; его знобило, словно в лихорадке.
Часть вечера он провел в биллиардной, где сыграл партию с Ларошфуко, которого любил и который весело распрощался с ним в одиннадцать, не предполагая, что прощается навсегда.
Все трое подошли к окну, выходящему на реку, и, открыв его, начали настороженно всматриваться в темноту. Воздух был свеж и прохладен, дул легкий предрассветный ветерок, и небо на востоке чуть посветлело. Внезапно где-то неподалеку раздался одинокий выстрел, заставивший короля вздрогнуть. Карл задрожал всем телом, его зубы громко застучали.
– Дьявол! Этого не будет! Не будет! – вдруг закричал он истерично.
Карл посмотрел на мать и брата безумным взглядом, но они подавленно промолчали; даже в темноте была заметна бледность всех троих; ужас стыл в их расширенных зрачках.
Король опять закричал: он отменяет все свои последние распоряжения! Екатерина и Генрих не пытались возражать, и король вызвал офицера, велев ему немедленно разыскать герцога де Гиза и передать приказ.
Не застав герцога во дворце Гизов, офицер быстро смекнул, где его искать, и побежал к дому адмирала. Герцог стоял посреди освещенного факелами двора над лежащим у его ног мертвецом, только что выброшенным из окна спальни. В ответ на слова офицера де Гиз рассмеялся, пошевелил носком сапога голову мертвеца и ответил, что распоряжение несколько запоздало. В тот же миг раздался первый удар большого колокола Сен-Жермен л'Оксеруа, зазвонившего к заутрене.
В ту же минуту его услышала и королевская семья, собравшаяся у окна в Лувре, и тут же началась пальба из аркебуз и пистолетов, а издали донеслись нарастающие кровожадные крики и истошный визг. Зазвонили колокола других монастырей, и вскоре все колокольни Парижа охватил тревожный набат. Красноватое пламя тысячи факелов зловещим багряным светом озарило облака. Над Сеной потянуло пороховой гарью, в воздухе запахло смолой и копотью. Вопли и стенания жертв, бормотание умирающих сменялись улюлюканьем свирепеющей толпы.
Король, вцепившись в подоконник, сквозь стиснутые зубы исторгал проклятия и богохульства. Потом шум и крики приблизились и зазвучали где-то совсем невдалеке. Жить по соседству с Лувром считалось среди гугенотов престижным, и теперь сюда стекались опьяненные кровью и грабежами солдаты и горожане. Вскоре уже набережная перед окнами королевского дворца представляла собой сцену жуткого побоища.
Убийцы гонялись за полуодетыми мужчинами, женщинами и детьми. Повсюду поперек улиц были натянуты цепи, и затравленные гугеноты, наткнувшись на них в темноте, оказывались в западне. Некоторые из протестантов, надеясь найти путь к спасению, бежали к реке, но сатанински предусмотрительные католики переправили все лодки, обычно причаленные у набережной, на другой берег. Несколько сотен гугенотов были зарезаны перед самым дворцом на глазах у короля, который позволил разгуляться всему этому кошмару.
Хлопали двери, к небесам взмывали языки пламени, из окон домов выбрасывали на мостовые тела жертв, и прямо под стенами Лувра шла форменная охота на людей. По свидетельству д'Обинье, со всех сторон в Сену текли потоки крови.
Некоторое время король наблюдал за этими зверствами, и то, что бормотали его искусанные бескровные губы, тонуло в невообразимом шуме побоища. Внезапно Карл обернулся – возможно, для того, чтобы накинуться на мать и брата, но их в кабинете уже не было. Позади него остался один только паж, который, сжавшись от страха, наблюдал за своим повелителем.
Неожиданно король захохотал зловещим, истеричным хохотом безумца. Его взгляд упал на аркебузу, висевшую рядом с изображением Мадонны. Он сорвал оружие со стены, схватил мальчишку за воротник камзола и подтащил к окну.
– Стой здесь и заряжай! – приказал он пажу, продолжая разражаться приступами дикого хохота.
Используя вместо упора подоконник, Карл прицелился и разрядил аркебузу в группу спасающихся бегством гугенотов.
– Parpaillots! Parpaillots![45] – завопил он. – Убивай! Убивай!
…Через пять дней король, который к этому времени уже сумел переложить бремя ответственности за все происшедшее, включая убийство около двух тысяч протестантов, на герцога де Гиза и его лютую ненависть к Колиньи, поехал верхом в Монфокон посмотреть на обезглавленное тело адмирала. Мертвый гугенот был подвешен цепями к виселице. Некий угодливый придворный предупредил короля:
– Не подъезжайте слишком близко, ваше величество. Адмирал, кажется, сегодня не надушился и распространяет зловоние.
Водянисто-зеленые глаза Карла превратились в узкие щели; губы скривились в жестоком подобии усмешки.
– Труп убитого врага всегда хорошо пахнет, – ответил он.
Попробуйте снять наслоения позолоты и блестящей лести современников, которые обычно покрывают личность монарха, и вы обнаружите под ними королей иногда глупых, иногда просто неважных, а порою и смешных. Редко появляется на свете правитель воистину великий; те же, кто носит это прозвище, зачастую заслужили его потому, что мудро довольствовались маской образованных – в понимании соответствующей эпохи – интеллектуалов, не претендуя на роль пророка. Однако ни в одной галерее Истории невозможно отыскать фигуру более абсурдную, чем «великолепный Король-Солнце, Великий Монарх Луи XIV Французский».
Трудно припомнить хотя бы единственный случай, когда бы его высмеяли – по крайней мере, ни разу, когда он того заслуживал. Льстецы и подхалимы его эпохи достигли такого совершенства, что даже по секрету, а возможно, и в мыслях своих, не осмеливались говорить правду о короле. Усердие их не пропало втуне – ложь пережила и своих авторов, и их тщеславного повелителя. Многократно произнесенное слово превращается в бессмысленный набор звуков; и, напротив, настойчиво повторяемая нелепица кажется уже правдоподобной.
Стоит только отмести нагромождения эпитетов и наносы славословий, обратиться к действительным фактам, как тотчас станет очевидным грандиозное надувательство придворных летописцев. Впрочем, славословие тоже говорит о многом. Взять хотя бы самый пышный титул Людовика XIV – Le Roi Soleil, Король-Солнце – его применяли, как будто, без дураков, да только дураку не видно, что король-то – голый. Не так ли выставляли себя напоказ голые придворные шуты минувших веков, горделивыми ужимками подражавшие правителям, с той лишь разницей, что герой нашего рассказа делал это не ради забавы. Свидетельствуя о скудости интеллекта Людовика, эта нешуточная буффонада была еще и симптомом мании величия – как ни странно звучит подобное утверждение в отношении короля.
Людовика преследовала навязчивая идея божественной сущности монарха. Трудно поверить, что он считал себя человеком, ибо стремился внушить всему миру, что он почти бог. Для него был разработан особый и чрезвычайно сложный этикет, которому его придворные следовали в повседневной жизни. Самые обиходные действия и едва ли не физиологические акты государя обставлялись с подробно расписанными церемониями и напоминали священные обряды. В утренние часы в опочивальне Людовика собирались принцы крови и представители самых знатных французских семей; дождавшись его пробуждения, они строгой чередой подходили к его величеству. Первый вручал ему носки, второй коленопреклоненно протягивал королевские подвязки, третий держал наготове парик, и так до тех пор, пока не бывала полностью облачена неуклюжая, расплывшаяся фигура монарха. Не хватало лишь фимиама, которым повелителя окуривали бы на каждой из этих стадий – существенное упущение с его стороны!
Посредственность интеллекта Людовика проявлялась, помимо того, в его животном сластолюбии, о чем будет рассказано чуть позже. За своим, по выражению Сен-Симона, «ужас, каким громадным величием» король пытался скрыть бессердечие и отсутствие человечности.
Дьявольские плоды его правления страна вкушала еще и через сотню лет, прежде чем установленный им порядок был сметен, как устаревший хлам. В эпоху Людовика XIV Франция стала великой державой, но не благодаря, а, скорее, вопреки своему королю. В конце концов, он и сам понимал, что его власть не абсолютна. Государство держалось на таких талантливых людях, как Кольбер и Лувуа[46], на великом гении французского народа, который заявлял о себе при любом режиме, и, наконец, существовала мадам де Монтеспан. Не следует преуменьшать ее влияние на Людовика и на его славу, поскольку она была maitresse en titre[47] и более чем королевой Франции как раз в самый блестящий период его правления, между 1668 и 1678 годами.
Вообще, женщины при дворе Людовика XIV играли значительную роль. Стоило государю обратить на какую-нибудь из фрейлин свои темные глаза, как она таяла, словно воск, под лучами Короля-Солнца. Однако мадам де Монтеспан был доступен секрет обратного воздействия, и сам венценосец превратился в воск, из которого ее ручки могли вылепить любую модель. Вот этого-то секрета – тайной страницы истории Франции – мы и собираемся коснуться в нашем рассказе.
Франсуаза Афина де Тоннэ-Шаран[48] появилась при дворе в качестве фрейлины королевы в 1660 году. Ум и грация юной девицы были под стать ее красе, а набожность и благочестие служили образцом добродетели для всех фрейлин. Так продолжалось, пока дьявол-искуситель не соблазнил молодую особу. Когда же это произошло, она не просто вкусила плод запретного древа – она опустошила целый сад. Дочь Евы пала жертвой непомерной гордыни и тщеславия; не последнюю роль сыграла и обыкновенная зависть, которая охватывала Франсуазу всякий раз, когда она видела, какие почести и роскошь окружают фаворитку короля Луизу де Лавалье.
Через три года после своего появления в свете фрейлина вышла замуж за маркиза де Монтеспана, но и это не утолило ее алчности, затаенных амбиций и страстных желаний. Наконец удача улыбнулась маркизе: Король-Солнце обратил свой благосклонный взор на пышные прелести юной красавицы. Упускать такую возможность было нельзя, но нелепое поведение ее мужа чуть было не испортило ей всего дела. Глупый маркиз оказался столь старомоден и нерасчетлив, что не оценил чести, оказанной ему монархом, и имел дерзость оспаривать у Юпитера свою жену.
Когда Монтеспан начал неосмотрительно причинять слишком много беспокойства, открыто понося короля, это так удивило кузину Людовика мадмуазель де Монпансье, что она назвала его «человеком экстравагантным и экстраординарным» и заявила ему в лицо, что он, должно быть, не в своем уме. Однако представления маркиза о чести и достоинстве оказались столь своеобразны и консервативны, что он с нею не согласился и не внял дружеским советам. Монтеспан дошел до того, что чуть ли не устраивал королю скандалы, цитировал в его присутствии Священное Писание и прозрачно намекал на царя Давида, осмелившись даже призвать на голову Короля-Солнца кару божественного правосудия. Все это отдавало дурным вкусом, и если маркиз избежал тайного указа о заключении в Бастилию, то лишь потому, что король опасался широкой огласки его скандальных намеков и оскорблений, могущих бросить тень на его монаршью непогрешимость.
Маркиза наедине с Монтеспаном ругательски ругала его за эти выходки, на людях же только холодно улыбалась. Как-то, в ответ на требование мадмуазель де Монпансье приструнить своего мужа – ради его же собственной безопасности – маркиза горько усмехнулась:
– Мне стыдно за него. Ему лишь бы потешить публику.
Ничего хорошего из упрямства маркиза не вышло. Не помогли ни попытки взывать к королевской порядочности, ни домашнее рукоприкладство. Кончилось дело тем, что, создав другим массу осложнений, он из-за своего неразумного поведения растерял друзей и оказался на грани разорения. Осознав, что справедливости не добьется, маркиз де Монтеспан вышел в отставку, разыграв напоследок прощальный спектакль на свой собственный манер. Вырядившись в траур, словно вдовец, со свитой одетых в черное слуг, он прибыл во дворец в похоронной карете и церемонно попрощался со всеми придворными. Король-Солнце оказался выставлен на посмешище и был глубоко уязвлен.
С этих пор Монтеспан больше при дворе не появлялся и отдал свою жену королю. Вскоре он удалился в свое родовое поместье, а несколько позже, предупрежденный доброжелателями о том, что Луи намерен с ним поквитаться, покинул пределы Франции.
Маркиза де Монтеспан окончательно утвердилась в положении maitresse en titre и в январе 1669 года разрешилась младенцем – герцогом Майнским, первым из семи отпрысков, которых она родила королю[49]. Парламент всех их узаконил, объявив «королевскими детьми Франции»; всем им были пожалованы титулы, а к ним – поместья и наследственная королевская рента. Достойно удивления, что революция произошла не тогда же, а лишнюю сотню лет спустя, когда угнетенный народ не выдержал невыносимого бремени налогов и восстал, чтобы покончить с паразитами.
Великолепие фаворитки было в те дни столь блистательно, как никогда при французском дворе прежде не бывало. В ее поместье Кланьи, что близ Версаля, высился теперь огромный замок. Правда, начал Людовик со строительства загородной виллы, но мадам де Монтеспан это не устраивало.
– Вилла хороша для оперной певички, – оскорбилась она, после чего пристыженному монарху ничего не оставалось делать, кроме как приказать снести виллу и поручить прославленному архитектору Мансару[50] спроектировать и воздвигнуть на ее месте сверхкоролевскую резиденцию.
Да и в самом Версале апартаменты мадам де Монтеспан занимали двадцать комнат первого этажа, в то время как многострадальная королева довольствовалась лишь десятью комнатами второго. Шлейф королевы вполне мог нести за нею обыкновенный паж, но для фаворитки те же обязанности должна была выполнять никак не меньше, чем супруга маршала Франции. Немногие государыни способны были держаться с таким подлинно королевским достоинством, как маркиза. Мадам де Монтеспан всюду сопровождал отряд телохранителей, королевские офицеры отдавали ей честь, а во время путешествий за ее каретой, влекомой шестеркой лошадей, тянулась кавалькада почетного эскорта и бесконечный кортеж свиты.
Как писала мадам де Севиньи[51], триумф ее был громок и молниеносен. В непомерной гордыне мадам за семь лет прибрала к рукам все и вся и начала тиранить окружающих, в том числе самого короля. Он сделался ее робким и покорным рабом, да только рабство это, видно, было не таким уж и сладким.
Постоянство и покорность не входят в число добродетелей Юпитера. Поначалу король стал раздражителен, а потом сорвался и, отбросив всякую сдержанность, пустился в скандальный и вопиющий разврат. Представляется сомнительным, чтобы в богатой истории всевозможных королевских похождений удалось обнаружить параллели этому любвеобильному периоду в жизни Короля-Солнца. В продолжение нескольких месяцев мадам де Субис, мадмуазель де Рошфор-Теобан, мадам де Лувиньи, мадам де Людре и множество менее значительных особ стремительной чередой прошли сквозь горнило монаршьей нежности, а точнее через королевскую постель; и, наконец, двор с изумлением воззрился на вдову Скаррон и воздаваемые ей со всеми положенными церемониями почести. Назначение вдовы на должность гувернантки королевских отпрысков никого не могло ввести в заблуждение касательно истинного положения вдовы во дворце.
Так закончилась семилетняя абсолютная власть мадам де Монтеспан. И благородные кавалеры, и простолюдины продолжали относиться к ней с благоговейным трепетом, но, забытая Людовиком, она теперь принимала почести за насмешку и, сохраняя высокомерную улыбку, лелеяла в душе жажду мести. Отставная фаворитка откровенно насмехалась над дурным вкусом короля; ее острый ум нашел применение в опасных словесных стычках с заменявшими ее дамами, но, ослепленная ревностью, маркиза опасалась перейти грань, за которой ее могла постичь судьба ее предшественницы Лавалье[52]…
Страх этой участи и сегодня глодал сердце мадам де Монтеспан. Она сидела спиною к окну, и в глазах ее мелькали отблески адского пламени, сжигавшего ее душу. Привыкшая играть главные роли, она упала нынче до положения зрителя дворцовой комедии и молча наблюдала за переменчивой говорливой толпой блестящих придворных. Тут ее внимание привлек стройный молодой человек, выделяющийся в пестром сборище своим черным с головы до пят платьем. Лицо его, то ли мрачное, то ли печальное, несло на себе печать внутренней сосредоточенности, а глаза, не будь он сейчас погружен в свои мысли, могли пронизывать насквозь.
Это был мсье де Ванан из Прованса. Ходили слухи, что он балуется магией, и в прошлой его жизни остались один-два эпизода, в которых не обошлось без колдовства и о которых до сих пор шептались в округе. Ванан не скрывал, что обучался алхимии и был «философом», то есть человеком, пытающимся найти философский камень – легендарное вещество, способное превращать металлы в золото. Однако если бы молодого алхимика обвинили в черной магии, он стал бы это отрицать, хотя и не слишком убедительно.
И вот, завидев этого опасного человека, мадам де Монтеспан внезапно в последней отчаянной надежде решила обратиться к нему за помощью. Она дождалась, пока он на нее посмотрит, и с томной улыбкой на устах ленивым взмахом веера подозвала его к себе.
– Ванан, я слышала, ваши философские успехи столь велики, что вам удалось превратить медь в серебро?
Его колючий взгляд уставился на нее в упор, тонкие губы тронула улыбка.
– Это правда, – ответил Ванан. – Я сделал слиток чистого серебра, который приобрел у меня монетный двор.
Интерес мадам де Монтеспан, казалось, возрос.
– О, монетный двор! – повторила она удивленно. – Но ведь это, друг мой… – Она задохнулась от волнения. – Это же чудо!
– Никак не меньше того, – согласился алхимик. – Но предстоит еще большее чудо – трансмутация неблагородного металла в золото.
– И вы его превратите?
– Дайте мне только добыть секрет затвердевания ртути, остальное – пустяк. А я добуду его, и очень скоро.
Алхимик говорил со спокойной уверенностью человека, утверждающего нечто, в чем он нисколько не сомневается. Маркиза задумалась, потом вздохнула.
– Вы мастер на такие вещи, Ванан. А не знаете ли вы средства смягчить каменное сердце, сделать его более податливым?
Ванан взглянул на даму, которую Сен-Симон называл «прекрасная, как день», и широко улыбнулся:
– Посмотрите на себя в зеркало – разве вам нужна алхимия?
Гнев тенью пробежал по прекрасному лицу маркизы. Она мрачно ответила:
– Я смотрела – и напрасно. Вам многое доступно, Ванан. Сумеете ли вы мне помочь?
– Любовное зелье, – хмыкнул он. – Вы это всерьез?
– Ты надо мной издеваешься! Зачем ты произнес эти слова – чтобы все услышали?
Ванан убрал с лица улыбку.
– Алхимия, которой я занимаюсь, вам не поможет, – тихо сказал он. – Но я знаком с теми, кто может это сделать.
Маркиза с горячностью схватила его за запястье.
– Я хорошо заплачу, – пообещала она.
– Вам придется. Подобные услуги довольно дороги. – Алхимик оглянулся, желая удостовериться, что их никто не подслушивает, и наклонился к маркизе:
– На улице Таннери живет одна колдунья, по имени Лавуазен. Она известна многим придворным дамам как предсказательница судьбы. Если хотите, я мог бы замолвить ей за вас словечко.
Мадам Монтеспан вдруг побледнела. Богобоязненное воспитание и укоренившиеся привычки, несмотря на беспорядочную греховную жизнь, которую она вела, заставили ее содрогнуться от отвращения перед затеянным кощунством. Колдовство ведь от дьявола. Она высказала свои сомнения. Ванан рассмеялся:
– Но если оно подействует… – и пожал плечами.
В эту минуту в другом конце зала зазвенел женский смех. Маркиза бросила туда взгляд и увидела самодовольного короля, со снисходительным обожанием склонившего голову к ушку прелестной мадам де Людре. Внезапная ярость мутной волной окатила душу маркизы де Монтеспан. Благочестивые сомнения были тотчас забыты. Пусть Ванан проводит ее к этой своей ведьме. Посмотрим, что из этого выйдет, а там будь что будет.
Так темной ночью, в конце года, на углу улицы Таннери появился экипаж, из которого, оперевшись на руку Луи де Ванана, сошла дама в маске и запахнутом плаще. Ванан проводил даму к дому мадам Лавуазен.
Дверь отворила двадцатилетняя дочь колдуньи Маргарита Монвуазен, которая отвела их наверх, в приятно обставленную комнату, обитую фантастическими обоями с красным рисунком по черному фону. Рисунок ткани изображал каких-то устрашающих призраков, колеблющихся в неверном свете нескольких свечей. Раздвинулись черные портьеры, и в комнату вошла хозяйка – пухлая низенькая дама, по-своему миловидная, в невероятном темно-красном бархатном плаще с оторочкой из дорогого меха. Плащ был вышит золотыми двуглавыми орлами и стоил, наверное, не меньше, чем мантия принца. Ноги колдуньи были обуты в красные туфли с теми же золотыми орлами.
– А, это вы, Ванан! – фамильярно приветствовала его хозяйка.
Алхимик поклонился.
– Я привел к вам даму, которая нуждается в вашем искусстве, – сказал он, указывая рукой на свою закутанную в плащ спутницу.
Мадам Лавуазен оглядела гостью круглыми бусинками глаз.
– Маска тоже может мне кое о чем рассказать, мадам маркиза, – дерзко сказала она. – Королю, поверьте, тоже не понравилось бы выражение лица, которое вы под нею скрываете.
– Вы знаете меня? – удивленно и сердито воскликнула мадам де Монтеспан, срывая маску.
– Чему же здесь удивляться? – спросила мадам Лавуазен. – Если желаете, я также скажу вам, что вы прячете в своем сердце.
Мадам де Монтеспан, как все набожные люди, была очень легковерна.
– Раз уж вы все равно знаете, что мне от вас нужно, – взволнованно заговорила она, – то ответьте, сможете ли вы это для меня сделать? Я хорошо заплачу.
Мадам Лавуазен таинственно улыбнулась.
– Черствость, действительно, не поддается лечению обычными методами, – произнесла она. – Но позвольте мне сначала подумать, чем тут можно помочь. За ответом приходите через несколько дней. Только хватит ли у вас смелости пройти через тяжелое испытание?
– Я готова на все, если это сулит удачу.
– Тогда ждите от меня весточки, – заключила ведьма, и на этом они расстались.
Вручив колдунье, как ее учил Ванан, тугой кошелек, маркиза укатила в Кланьи. Участие алхимика в этой истории, насколько можно судить по отрывочным сведениям, ограничилось тем, что он познакомил знатную даму с колдуньей.
Мадам де Монтеспан провела в Кланьи три дня нетерпеливого ожидания. Наконец к ней явилась сама мадам Лавуазен. Однако ее слова заставили маркизу в ужасе отпрянуть. Колдунья предложила обратиться к аббату Гибуру, с тем чтобы тот отслужил черную мессу. Мадам де Монтеспан понаслышке было известно кое-что о странных обрядах с жертвоприношениями Сатане, и, хотя знала она немного, этого было достаточно для того, чтобы возбудить в ней негодование и отвращение к белолицей ведьме с поросячьими глазками, посмевшей оскорбить ее своим предложением. Задыхаясь от гнева, маркиза долго бушевала и даже чуть было не пустила в ход кулаки, потому что Лавуазен спокойно смотрела на нее с презрительным выражением на самодовольной физиономии. Но постепенно перед этим несокрушимым спокойствием ярость маркизы улеглась, и мадам де Монтеспан одолели сомнения.
Может быть, следует все-таки выяснить подробнее, что ждет ее в случае согласия? К тому же, ей страстно хотелось добиться своего, и любопытство взяло верх. Но то, что рассказала колдунья, оказалось еще страшнее, чем маркиза могла себе представить.
Лавуазен начала уговаривать:
– Разве можно получить что-нибудь бесплатно? За все в этой жизни приходится платить.
– Но это же чудовищно! – протестовала маркиза.
– Кто знает, мадам? Чем оценить те блага, которые будут получены вами взамен? А они немалые. Вы познаете ни с чем не сравнимую радость абсолютного телесного здоровья, безграничной власти и почитания. Разве быть больше, чем королевой, не стоит небольшой жертвы?
Для маркизы де Монтеспан все это стоило гораздо большей жертвы, поэтому она подавила свое отвращение и согласилась участвовать в кощунственном действе.
Ведьма предупредила, что для гарантированного успеха необходимы три мессы, которые нужно отслужить в бездействующей сейчас часовне замка Вильбузен, настоятелем которой был аббат Гибур.
Мрачный средневековый замок с потемневшими от времени стенами высился, окруженный рвом, в уединенном местечке в двух милях от Парижа. Сюда в непроглядную мартовскую ночь приехала мадам де Монтеспан со своей доверенной горничной мадмуазель Дезойет. Оставив экипаж на Орлеанском тракте, они направились за встречавшим их слугой по разбитой грязной дороге к замку, едва маячившему сквозь ненастье. В зубцах старинных башен завывал ветер, и черные тополя, выстроившиеся почетным караулом на пути к дьявольскому месту, со стонами сгибались под яростными порывами. Вода во рву от дождя взбухла почти до краев; от нее исходил смрадный болотный дух.
Заброшенность уединенного замка, мрак и непогода произвели на спутниц гнетущее впечатление. Мадмуазель Дезойет не смела жаловаться вслух и, спотыкаясь, шла вперед за своей госпожой по раскисшей глине, преодолевая ветер, валивший с ног. Миновав подъемный мост, перекинутый через чернильную мерзость, странно булькающую внизу, и ворота крепости, они оказались в обширном дворе. Здесь ветер ослабел. Сквозь щель приоткрытой двери замка на мощеный двор падала полоска желтого света, указуя путь к грехопадению.
Каблучки маркизы и ее спутницы застучали по булыжнику, дверь со скрипом растворилась, и освещенный проем затмил женский силуэт. Это была Лавуазен. Она впустила свою клиентку в переднюю с голыми стенами. Свет фонаря падал на дочь колдуньи Маргариту Монвуазен и невзрачного, плутоватого на вид парня в домотканой одежде и рыжем парике – колдуна по имени Лесаж. Во время колдовских обрядов Лесаж обычно был у мадам Лавуазен на подхвате. Он слыл талантливым прохвостом и использовал популярность парижских ведьм к собственной выгоде.
Мадам Лавуазен запалила свечу и, оставив слугу Леруа в компании Лесажа, поднялась с маркизой по широкой каменной лестнице этажом выше. В холодном доме стояла сырость; повсюду гуляли сквозняки. Мадмуазель Дезойет жалась к своей госпоже, а замыкала шествие Марго Монвуазен. В просторной комнате, предварявшей вход в часовню, посередине стояли только дубовый стол да плетеное тростниковое кресло с гнутой ореховой спинкой. Стены прикрывали несколько поблекших, ветхих гобеленов. Настольная лампа с абажуром выделялась одиноким светлым пятном в окружающем мраке, и ее тусклый свет падал на высокого старика лет семидесяти в необычном облачении: белый стихарь поверх его засаленной сутаны был разрисован черными еловыми шишками, орарь и maniple из черного атласа – тоже в еловых шишках, вышитых желтой нитью. Отталкивающая внешность старика вызвала у маркизы чувство омерзения: его щеки покрывали синие вены, глаза косили в разные стороны, губы провалились внутрь беззубого рта, а голый веснушчатый череп венчали редкие клочки седой пакли. Это и был пресловутый аббат Гибур, ризничий обители Сен-Дени, посвященный в духовный сан и посвятивший себя служению Сатане.
Аббат приветствовал знатную гостью низким поклоном, от которого маркизу передернуло. Она выглядела сверхъестественно возбужденной и явно нервничала. Ею опять начинал овладевать страх, но маркиза заставила себя переступить порог часовни, тускло освещенной свечами в подсвечнике, установленном позади чаши для святой воды на большом столе. В алтаре свет не горел. Служанку мадам хотели отправить вниз, но та боялась разлучаться со своей хозяйкой и пошла с нею. Лавуазен затворила дверь, оставив дочь снаружи.
Маргарита никогда не участвовала в колдовских обрядах своей матери, хотя была отчасти осведомлена об их содержании, поэтому она только догадывалась о том, что должно произойти в запертой изнутри часовне. Сжавшись в плетеном кресле, Марго с содроганием представляла себе этот кошмар, когда сквозь завывание ветра в каминной трубе из-за двери донесся гул голосов. Побуждаемая болезненным любопытством, вся дрожа, подкралась она к замочной скважине и, став на колени, заглянула в часовню.
Прямо перед собой она увидела алтарь и перед ним, на столе – обнаженную мадам де Монтеспан. Королевская фаворитка, похожая на мраморную скульптуру, лежала навзничь, вытянувшись в полный рост, с раскинутыми руками, в которых держала по зажженной свече. Она, видимо, впала в экстатический транс. Над нею возвышался аббат Гибур; его фигура загораживала от взора девушки остальное помещение и чашу рядом с телом маркизы.
Гнусавый голос аббата нараспев читал по-латыни. Маргарита узнала Евангелие, читаемое от конца к началу. Затем стали слышны ответы, которые время от времени бормотала ее мать, невидимая Марго в ее наблюдательный глазок.
Маргарита достаточно понимала латынь, чтобы узнать кощунственное извращение Символа веры, но, если не брать в расчет естественное любопытство, вызванное в ней присутствием самой маркизы де Монтеспан, все это могло показаться весьма глупой и бессмысленной затеей. Однако Марго Монвуазен так не считала. Когда дело дошло до жертвоприношения, смена событий неожиданно ускорилась. Марго метнулась к креслу, едва не застигнутая врасплох и не уличенная в подглядывании вышедшей из часовни матерью.
Мадам Лавуазен живо пересекла прихожую и исчезла. Вскоре она вернулась, держа в руках сверток, из которого доносился писк ребенка.
Маргарита Монвуазен обладала достаточным опытом, чтобы догадаться, что за этим последует. Она и сама была молодой матерью, и материнский инстинкт, заложенный, за редким исключением патологических извращений, в каждой женщине, сковал Марго ледяным ужасом.
Она схватилась руками за горло и оцепенела. Ее мать скрылась в часовне. Тогда девушка встала и, словно лунатик, вновь приблизилась к двери и прильнула к замочной скважине.
Богомерзкий жрец повернулся и принял младенца из рук колдуньи. Младенец затих. Маленькое, голое человеческое существо нескольких дней от роду в грязных лапах преступника. Гибур поднял его над алтарем и козлиным голосом забормотал слова демонической молитвы:
– Аштарот, Асмодей, Князь Любви, молю тебя принять эту жертву – младенца, которого я тебе отдаю. Взамен я прошу, чтобы Король Тьмы меня по-прежнему любил, а благородные принцы и принцессы никогда ни в чем не отказывали.
Внезапный порыв ветра ворвался в окна часовни и вихрем пронесся над алтарем. В пустом очаге камина прихожей что-то завыло, за окном грохнуло, будто легион чертей атаковал стены замка. Ноги Маргариты подогнулись, и она опустилась на кучу какого-то тряпья. Сквозь шум бури ей послышался взрыв ликующего сатанинского хохота. Стуча зубами, она зажмурилась, заткнула уши, но все равно услышала вновь заплакавшего ребенка. Жалобный плач сменился визгом, потом кашлем, что-то забулькало, звякнул металл о глиняный кувшин, и все смолкло.
Едва Маргарита дотащилась до кресла и упала в него, как из часовни опять появилась ее мать. Ведьма несла в руках купель. Маргарите не нужно было заглядывать в купель, чтобы узнать, что в ней.
Тем временем в часовне продолжался сатанинский обряд. Теплую человеческую кровь, собранную в чашу для святой воды, Гибур посыпал порошком из шпанских мушек и молотых сушеных кротов, полил кровью летучих мышей и добавил еще какой-то мерзости. Он разболтал все эти ингредиенты с мукой и получил неописуемо тошнотворное месиво, приправив его словами ужасного заклятия.
Маргарита слышала его блеянье сквозь неприкрытую матерью дверь. Ужас все сильнее сдавливал ее горло. Ей чудилось, будто удушливые адские миазмы, порожденные дьявольскими заклинаниями Гибура, выползали из часовни, стлались по полу и поднимались все выше, отравляя воздух и грозя полностью окутать несчастную девушку.
Через полчаса на пороге часовни наконец появилась мадам де Монтеспан. Она была бледна, как мертвец, ее ноги тряслись и колени подгибались; в безумных глазах застыл невыразимый ужас. Все же маркиза умудрялась держаться прямо, почти вызывающе, и что-то резко выговаривала Дезойет, которая в полуобморочном состоянии, пошатываясь, вышла вслед за нею.
Покидая нечестивое место, маркиза уносила с собой некоторое количество дьявольской смеси, которая, будучи высушенной и растертой в порошок, предназначалась для добавления в пищу королю, дабы возродить его угасшее влечение к фаворитке.
Маркиза подговорила одного своего протеже, офицера-интенданта, за щедрую плату подсыпать снадобье в королевский суп. В тот же день с Людовиком приключилась непонятная опасная хворь. Пока государь болел, мадам де Монтеспан всячески проявляла свою заботу и беспокойство о нем, постоянно находилась рядом, и по его выздоровлении ей показалось, что тайное, тогда уже троекратное причастие возымело свое колдовское действие. Результат, действительно, свидетельствовал о том, что она не напрасно подвергла себя кошмарному испытанию, участвуя в сатанинской мессе. Мадам де Людре была забыта, а вскоре король охладел и к вдове Скаррон. Ветреный монарх, пренебрегая всеми соблазнами двора, снова оказался у ног очаровательной маркизы ее верным и покорным рабом.
Таким образом, маркиза де Монтеспан вновь с триумфом утвердилась в фаворитках Короля-Солнца. Мадам де Севинье, описывая этот период их взаимоотношений, подчеркивала, что примирение было полным, заметив при этом, что к ним, кажется, вернулся прежний сердечный пыл.
Ничто не омрачало счастья мадам де Монтеспан. Никогда еще ее власть над королем и его двором не была столь абсолютной. Так продолжалось целых два года.
Но вскоре оказалось, что это последняя вспышка умирающего огня. В 1679 году ее погасила мадмуазель де Фонтанж[53]. Фрейлина королевы, не старше восемнадцати лет – совсем еще ребенок – прелестная и свежая, она очаровала венценосца своими большими наивными глазами. И вот, из-за этой куколки с румяными щечками и льняными волосами царствующая мадам де Монтеспан получила окончательную отставку.
Людовик осыпал новую фаворитку милостями и подарками. Он пожаловал ей титул герцогини с доходом в двадцать тысяч ливров. Подданные шушукались и роптали, маркизу же это попросту бесило. В слепой ярости она открыто оскорбляла новоиспеченную герцогиню и однажды спровоцировала Людовика на публичный скандал, с небывалой откровенностью и завидной смелостью заявив ему в глаза:
– Вы обесчестили свое звание, вы покрыли себя позором. Вам явно изменил вкус. Надо же – завести шашни с этой маленькой пустышкой, у которой ума и хорошего воспитания не больше, чем у бездушной бело-розовой куклы! – Маркиза презрительно усмехнулась, заключив свою речь беспрецедентным оскорблением: – И вы – король! – стали любовником этой неотесанной деревенщины!
Людовик побагровел и грозно воскликнул:
– Бессовестная ложь! Мадам, вы совершенно невыносимы! – Его ярость, понятное дело, лишь усиливали спокойствие и ледяная улыбка мадам де Монтеспан, ведь до сих пор самые гордые головы во Франции непременно склонялись перед его гневом. – Вашими устами говорит ваша дьявольская гордость, ваша ненасытная алчность и безжалостная душа деспота. У вас самый лживый и ядовитый на свете язык!
Грубый ответ маркизы низринул божество с небес на землю.
– Все мои несовершенства, – усмехнулась она, – ничто в сравнении с вашей похотливостью.
Это было уже слишком. Король посерел, как воск. Слова маркизы лишили ее последнего шанса. Людовик не мог стерпеть такого надругательства над своим «грозным божественным великолепием». Она низвергла его с трона божества и выставила напоказ его человеческую слабость. Простить такое было невозможно.
Гробовое молчание нависло над остолбеневшими свидетелями королевского унижения. Потом, в тщетной попытке спасти свое поруганное достоинство, Людовик без единого слова круто повернулся и удалился, громко стуча каблуками по полированному паркету.
Тут мадам де Монтеспан отчетливо осознала, какую непоправимую глупость она совершила, но ничего, кроме ярости, не почувствовала – ярости и жажды мести. Нет, герцогине Фонтанж не придется наслаждаться плодами своей победы! И Луи не избежит наказания за свою неверность! Колдунья Лавуазен поможет маркизе – у нее наверняка найдется подходящее средство.
И мадам де Монтеспан снова отправилась на улицу Таннери.
Новая услуга, понадобившаяся маркизе, для колдуньи была не в диковинку. Если даму беспокоит соперница, а ей страстно необходимо сохранить благосклонность мужа; если есть некто, слишком упорно цепляющийся за свою никчемную жизнь, и ее нужно слегка подсократить, – у ведьмы всегда наготове парочка заклинаний и рецепт снадобья, среди компонентов которого преобладает порошок мышьяка. Берите склянку – и дело в шляпе.
В самом деле, сей удобный метод распространился столь широко и повсеместно, что правительство, шокированное откровениями маркизы де Бренвийер, учредило в 1670 году специальный трибунал, известный как Горячая Палата, для расследования и исполнения приговоров за подобного рода преступления.
Ведьма Лавуазен обещала посодействовать маркизе. Она стакнулась с другой ведьмой, по имени Ляфилястр, имевшей зловещую репутацию, привлекла своего компаньона Лесажа, двух опытных отравителей – Романи и Бертрана, и все вместе они изобрели хитроумный план убийства герцогини Фонтанж. Романи под видом торговца нарядами и Бертран под видом его слуги должны были заявиться в дом герцогини и предложить ей разных товаров, в том числе модные перчатки из Гренобля, славящиеся во всем мире. Фонтанж, разумеется, попадется на эту приманку и, поносив должным образом обработанные перчатки, умрет медленной смертью. При этом ни у кого не должно возникнуть подозрения в ее отравлении.
Короля предполагалось устранить посредством некоего документа – прошения, пропитанного тем же ядом, вызывающим смерть при соприкосновении с кожей. Мадам Лавуазен бралась сама пойти в понедельник, тринадцатого марта, в Сен-Жермен и вручить прошение королю лично в руки. В этот день, согласно старинной традиции, король и его министры принимали всех желающих в одном большом приемном зале.
Так решила шайка отравителей. Но Судьба распорядилась по-иному. Неумолимый рок уже приблизился к колдунье.
За три месяца до описываемых событий одна вульгарная особа выпила лишний стакан вина, который и спас короля. Как мы видим, между причиной и следствием может наблюдаться прямо-таки гротесковая несоразмерность.
Портной по имени Вигоре устроил в тот день званый обед, на который пригласил нескольких друзей. Среди приглашенных была приятельница его жены (жена, между прочим, тайком поколдовывала). Приятельницу звали Мари Боссе. Эта самая Мари Боссе как раз и выпила упомянутый лишний стакан вина, развязавший ей язык. Она принялась хвастать своей способностью предсказывать будущее и тем, что она неплохо наживается на этом ремесле, ибо к ней зачастили благородные господа.
– Вот только боюсь, недолго мне тешиться прибылью, – хихикнула она. – Тут появилась еще парочка отравителей, так что предсказывать будущее скоро станет некому.
Один присутствовавший за обедом адвокат навострил уши, вспомнил истории, бывшие у всех на слуху, и поставил в известность полицию. Полиция подстроила Мари Боссе ловушку, в которую та благополучно попалась. Под пыткой она выдала имя мадам Вигоре, та – еще нескольких, и так далее.
Арест Мари Боссе повлек за собой цепь расследований дел о колдовстве, последнее из которых – кто бы мог предположить? – привело в королевский дворец.
За день до запланированного визита мадам Лавуазен в Сен-Жермен ее вызвали в полицию, где арестовали и препроводили в Шателе[54]. На допросе Лавуазен призналась в большинстве своих преступлений, но страх перед ужасной карой за цареубийство заставил ее кое о чем помалкивать. До самой своей казни она так и не проговорилась о знакомстве с маркизой де Монтеспан. Колдунья окончила свои дни в феврале 1680 года на колу.
Но нашлись другие – те, кого ведьма предала под пыткой и кто был послабее характером. Полиция арестовала ведьму Ляфилястр и колдуна Лесажа. Лишь только выяснилось, что эти двое были связаны между собой и сообщничали в самых невероятных делах, Горячая Палата взялась за них вплотную и напала на след попытки отравления монарха. Председатель Палаты Лорейни немедленно положил доклад на стол перед королем, и тот, ужаснувшись злодеяниям, в которых участвовала мать его детей, приостановил заседания Горячей Палаты, приказав прекратить допросы Лесажа и Ляфилястр и не начинать допрашивать Романи, Бертрана, аббата Гибура и остальных арестованных отравителей и колдунов, осведомленных о кошмарных преступлениях маркизы де Монтеспан.
Впрочем, Людовик XIV вовсе не стремился спасти маркизу; он заботился только о себе – как бы не уронить своего королевского достоинства. Для него не было ничего страшнее, чем быть замешанным в скандал или оказаться в смешном положении, а это должно было неизбежно случиться, стань дело достоянием гласности.
Король так этого боялся, что не мог наказать мадам де Монтеспан, поэтому он через своего министра Лувуа назначил ей аудиенцию, во время которой поставил в известность о следствии по делу узников Горячей Палаты.
Гордая, еще недавно всевластная дама затрепетала. Впервые в жизни она зарыдала и проявила покорность, но король остался тверд и равнодушен к ее слезам. Он сказал, сколь ему отвратительна маркиза, запятнавшая себя гнусным кощунством. Он не говорил о ее преступлении прямо, но намеками в достаточной степени проявил свою осведомленность. Де Монтеспан поначалу была сражена его обвинениями и подавленно всхлипывала, однако не в ее натуре было долго и безропотно внимать упрекам. Презрение и демонстративная неприязнь Людовика пробудили в ней гнев, и всю ее покорность как рукой сняло.
– Ну так что ж? – воскликнула она, сверкая мокрыми глазами. – Разве только моя в этом вина? Пусть все, в чем вы меня обвиняете, – правда. Но не меньшая правда и то, что вы своим бессердечием и изменами ввергли меня в бездну отчаяния. Я вас любила, – продолжала маркиза, – ради вас я пожертвовала моей честью, моим любящим мужем, этим честным и благородным человеком – я пожертвовала всем, чем только может дорожить женщина. И что я получила от вас в награду? Ваши жестокость и непостоянство сделали меня посмешищем придворных лизоблюдов. И вас еще удивляет, как я могла впасть в такое безумие? Как смогла я потерять жалкие крохи чести и чувства собственного достоинства, которые у меня еще оставались? Я давно потеряла все, кроме жизни. Возьмите и ее, если это доставит вам удовольствие. Небесам известно, сколь мало она для меня значит! Но не забудьте: занося руку надо мной, вы ударите мать ваших детей – законных детей Франции. Помните об этом!
А Людовик об этом и не забывал. Маркиза вполне могла ограничиться намеком на потерю королем своего реноме и репутации божества, которому можно только поклоняться. Впрочем, и этого не требовалось.
Дабы избежать скандальных слухов, маркизе позволили остаться жить при дворе, хотя апартаменты в первом этаже ей пришлось освободить. Лишь десять лет спустя мадам де Монтеспан удалилась в местечко Сен-Жозеф.
Но и в опале тайно изобличенная преступница, покушавшаяся, помимо прочих злодеяний, на жизнь Короля-Солнца и своей соперницы, получала ежегодную пенсию в 1200000 ливров. В то же время власти не осмелились продолжать судопроизводство и против ее сообщников – зловещего аббата Гибура, отравителей Романи и Бертрана и колдуньи Ляфилястр. Даже тех, кто прямо не разделял их вину, но сотрудничал с этими мерзавцами, зарабатывая на жизнь колдовством и ядом, тоже оставили в покое: они могли случайно знать и рассказать под пытками об ужасной ночи колдовства в замке Вильбузен.
Потребовался взрыв и революционный переворот, чтобы очистить Францию от расплодившейся нечисти.
Под покровом звездной, благоуханной, но уже прохладной августовской ночи 1784 года принц Луи де Роган, кардинал Страсбургский, главный капеллан Франции[55], с бьющимся от волнения сердцем направлялся через Версальский парк к роще Венеры на тайную и очень важную для него встречу.
Этот прославленный член прославленного дома, ведущий свое происхождение от двух королевских родов — Валуа и Бурбонов[56], — производил впечатление человека в расцвете сил. Статный, высокий, он выглядел моложе своих лет. В сером плаще и круглой шляпе с золотыми лентами, сопровождаемый двумя неотступно следующими за ним слугами, он быстро шел, сгорая от нетерпения открыть врата, преграждавшие ему дорогу к осуществлению честолюбивых замыслов, врата, закрытые перед ним теми самыми руками, из которых он теперь надеялся получить ключ к ним.
Он заслуживает вашей симпатии, этот элегантный принц-кардинал, бывший объектом ненависти и коварства безжалостной австрийской императрицы с того самого дня, как он появился при венском дворе в качестве посла короля Франции[57].
Великолепие, с которым он обставил свое пребывание в Вене, превосходило королевское, даже если сравнивать его с блеском французского двора. И это чрезвычайно возмущало Марию-Терезию, придерживающуюся строгих германских понятий. Его охотничьи увеселения, вечеринки, праздники, которые он устраивал по любому поводу, остроумие, пышность и безрассудная экстравагантность, превращавшая эти забавы в сцены из «Тысячи и одной ночи», изнеженная роскошь его свиты и ее невероятная расточительность — все это раздражало и шокировало императрицу.
Мысль о том, что духовное лицо, в нарядной светской одежде, верхом на коне может охотиться на оленей, повергала ее в шок, его нескромный флирт со знатными дамами Вены приводил ее в состояние, близкое к отчаянию, а его элегантность и неотразимое обаяние были для нее лишь свидетельством распущенности, которая могла привести к нравственному разложению всего ее двора.
Она всеми силами сглаживала его пагубное влияние и в конце концов стала плести интриги, целью которых был отзыв посла. Она не пыталась скрывать свою враждебность к нему, и, разумеется, расположению королевы к кардиналу вовсе не способствовало то, что на ее холодную надменность он отвечал иронической учтивостью; это всегда ставило ее в затруднительное положение. Но однажды он зашел слишком далеко в своем злорадстве.
«Мария-Терезия, — написал он Дагийону[58], — в одной Руке держит носовой платок, чтобы вытирать слезы, проливаемые из-за несчастий угнетенной Польши[59], а в другой — меч для продолжения ее раздела».
Сказать, что острый, язык принца был одной из причин Французской революции, кажется, на первый взгляд, сильным преувеличением. Однако это на самом деле так, потому что, не будь этой опрометчивой фразы, у Рогана, возможно, не было бы необходимости в эту августовскую ночь спешить на свидание, в результате которого в руках революционной партии оказалось мощное оружие.
Дагийон опубликовал эту колкость. О ней узнала Мария-Антуанетта, а от нее — ее мать в Вене. Это вызвало у императрицы негодование и обиду, которые не давали ей покоя до тех пор, пока блестящий принц-кардинал не был отозван из Вены. Но даже тогда успокоение не наступило. Разоблачительная насмешка (а если хоть немного знать Марию-Терезию, можно представить, что это для нее значит) вызвала враждебные действия со стороны императрицы, отныне целеустремленно направленные против Рогана.
Кардинал был честолюбив, полон веры в свои таланты и в мощную поддержку своей влиятельной семьи. Он надеялся стать новым Ришелье или Мазарини, первым министром короля, некоронованным правителем Франции, той силой, которая направляет действия монарха. И он наверняка достиг бы своей цели, если бы не препятствия, которые воздвигла на его пути враждебность Марии-Терезии.
Императрица постаралась, чтобы ее ненависть через дочь преследовала его повсюду, даже во Франции.
Как всегда послушная железной воле матери и разделявшая ее обиду, Мария-Антуанетта использовала все свое влияние, чтобы расстроить планы дерзкого кардинала, которого под влиянием матери стала считать опасным и беспринципным человеком.
По возвращении из Вены с письмами от Марии-Терезии к Людовику XVI и Марии-Антуанетте кардинал был весьма холодно принят хмурым королем, а королева отказала ему даже в аудиенции, распорядившись, чтобы он передал письма через придворных.
Раздосадованный кардинал понимал, в чем дело. Он чувствовал, как рука Марии-Терезии управляет Марией-Антуанеттой, а через нее и королем. Его положение ухудшалось. Он, мечтавший стать вторым Ришелье, с трудом смог получить обещанную ему должность главного капеллана Франции, и то лишь в результате настойчивых хлопот своего семейства.
Было ясно: ему не преуспеть, если он не сумеет смягчить суровую королеву. За это кардинал и взялся.
Но на три написанных им королеве письма он не получил ответа. И через другие каналы настойчиво просил он аудиенции, чтобы лично выразить свое сожаление о проявленной им оскорбительной неучтивости. Но королева, находясь под влиянием Марии-Терезии, оставалась непреклонной.
Роган был доведен почти до отчаяния, и тут в недобрый для него час пути его пересеклись с путями Жанны де л а Мотт де Валуа, о которой говорили, что она, будучи тайной фавориткой королевы, оказывает на нее закулисное влияние. Такая репутация обеспечивала ей средства к существованию.
Как утопающий за соломинку, ухватился принц-кардинал Луи де Роган, главный капеллан Франции, командор ордена Святого Духа, за эту faiseuse d’affair[60].в надежде, что она поможет ему в его отчаянном положении.
Жанна де ла Мотт де Валуа была, возможно, самой отчаянной авантюристкой из когда-либо живших на этом свете: лишь изворотливость ума и красота обеспечивали ей возможность жить безбедно. Начинала же она с того, что клянчила подаяние на улице. Потом объявила, что происходит от побочной ветви графов Валуа, это засвидетельствовала маркиза Булэнвийер, дружившая с ней, Жанна получила от короля небольшую пенсию и вышла замуж за не слишком щепетильного молодого солдата бургундского жандармского полка Марка Антуана де ла Мотта[61].
Позже, в августе 1784 года, ее покровительница представила Жанну кардиналу де Рогану. Его преосвященство, заинтересовавшись необыкновенной историей дамы, а также ее удивительной красотой, жизнерадостностью и умом, пригласил ее в свой пышный замок в Саверне близ Страсбурга, где, выслушав подробный рассказ о ее приключениях, обещал свою поддержку и в доказательство своей благосклонности вскоре добился для ее мужа чина драгунского капитана.
Потом супруги де ла Мотт оказались в Париже и Версале, где были вынуждены переезжать с одной квартиры на другую из-за требований хозяев об уплате долгов. Наконец, они обосновываются на рю Нёв-Сен-Жиль. Здесь супруги живут на относительно широкую ногу на деньги, занятые либо у самого кардинала, либо под его поручительство; то впечатление, которое производило имя и происхождение графини, а также покровительство кардинала, беззастенчиво ею используемое, помогали де ла Мотт получать кредиты в магазинах и облегчали различного рода мошеннические проделки.
Но жить, все время изворачиваясь, не так-то легко.
Нужно обладать особым тактом, ловкостью, хладнокровием, дерзостью и изобретательностью. Все эти качества были присущи мадам де ла Мотт в полной мере. Поэтому, осаждаемая кредиторами, она умудрялась успешно отражать их натиск и выглядеть на людях всегда невозмутимой и спокойной.
Влияние мадам де ла Мотт на королевский двор никогда не подвергалось сомнению. К тому же это соответствовало характеру Марии-Антуанетты и нравам ее двора. Опрометчивая во многих своих поступках, королева была весьма неразборчива и Bi привязанностях. Примером тому — ее близкие отношения с мадам де Полиньяк и принцессой де Ламбаль[62]. Народная молва преувеличивала нескромность поступков новой фаворитки, не оставляя камня на камне от репутации Жанны.
По мере того, как возрастала известность графини Жанны де Валуа — так мадам де ла Мотт стала именовать себя, — ее покровительства стали искать различные карьеристы и люди, жаждущие продвинуться по службе, неплохо платившие ей за обещания ходатайствовать за них перед двором.
И вот в паутину ее интриг попался кардинал де Роган, который, как он сам признавался, «был совершенно ослеплен безмерным желанием обрести благосклонность королевы». Она вдохнула надежду в отчаявшееся сердце кардинала, заверив, что в благодарность за все милости, оказанные ей, она не успокоится, пока королева не изменит своего отношения к нему.
Спустя некоторое время графиня стала уверять Рогана, что под ее влиянием враждебность королевы к нему ослабевает, и, наконец, объявила, что королева просила передать: она желает получить от него оправдательное объяснение, которое он так долго и тщетно пытался представить ранее.
Роган, безмерно обрадованный, составил объяснение, которое было передано королеве графиней, и через несколько дней получил на бумаге с голубой каймой, украшенной французскими лилиями, собственноручную записку королевы.
«Я рада, — писала Мария-Антуанетта, — наконец-то узнать, что Вы не виноваты. Я не могу пока даровать Вам аудиенцию, которой Вы желаете, но как только обстоятельства позволят, я дам Вам знать. Надеюсь на Вашу скромность».
По совету графини Валуа его преосвященство послал ответ с выражением глубокой благодарности.
С этих пор началась регулярная переписка между королевой и кардиналом, продолжавшаяся на протяжении трех месяцев и становившаяся все более интимной и сердечной. Его просьбы получить аудиенцию становились с каждым письмом все настойчивее, и наконец королева объявила, что, побуждаемая уважением и расположением к нему, так долго находившемуся в немилости, сама желает встречи с ним. Но все должно остаться в тайне.
Публичная аудиенция пока преждевременна: у него много врагов при дворе, которые, узнав об этом заранее, могут все погубить своими интригами.
Такое письмо от прекрасной женщины, да еще королевы, чья недоступность увеличивала тысячекратно ее привлекательность в его воображении, неизбежно должно было вскружить кардиналу голову. Тайная переписка, завершающаяся тайной встречей, казалось, сблизила их, что было невозможно при иных обстоятельствах.
В ткань его эмоций, основу которой составляло честолюбие, вплеталось теперь и другое, романтическое, хотя и полное почтения, чувство.
Легко себе представить, с каким настроением принц-кардинал направлялся этой ясной благоуханной летней ночью к роще Венеры. Он шел заложить фундамент величественного здания своих честолюбивых устремлений. Для него это была главная ночь жизни.
— Ночь сокровищ, — произнес он, глядя на усыпанное бриллиантами звезд небо. Увы, эта его фраза оказалась пророческой.
Пройдя аллею, обсаженную самшитом и вязами, он вышел на открытую лужайку, в центре которой деревья, посаженные по кругу, образовывали небольшую рощу. Там собирались установить, но так и не установили статую Венеры. Но хотя там и не было холодного мраморного изваяния богини, зато стояла живая, мерцающая в темноте фигура королевы, которая ждала его.
Роган остановился. Он почти не дышал. Лишь, сердце его бешено колотилось. А уже через минуту он почти бежал. Войдя в рощу, кардинал сбросил свою широкополую шляпу, встал перед королевой на колени, целуя кайму ее белого батистового платья. Что-то (а это была роза, брошенная ею) слегка задело его щеку. Почтительно, как символ ее расположения, поднял он цветок и посмотрел в гордое, прелестное лицо королевы, которое, хотя и неясно различимое, Роган, несомненно, узнал.
Взгляд его выражал благодарность и преданность. Он заметил, что она дрожит, и услышал волнение в ее голосе, когда она обратилась к нему.
— Вы можете надеяться, что прошлое будет прощено.
Прежде чем он успел до конца насладиться смыслом этих сладостных слов, послышались быстрые шага, нарушившие их уединение. Человек, в котором кардинал как будто узнал камердинера королевы Декло, раздвинув завесу листвы, заглянул в рощу.
— Скорее, мадам! — воскликнул он возбужденно. — Приближаются мадам де Кампан и мадемуазель д’Артуа!
Королева быстро скрылась, а кардинал тихо отошел в сторону.
Но, когда на другое утро графиня Валуа принесла ему на листочке с голубой каемкой записку, в которой королева советовала ему терпеливо ждать часа, благоприятного для публичной демонстрации королевского благоволения, он смиренно и с легким сердцем принял этот совет. Его согревали воспоминания о ее голосе и брошенной ему розе. Вскоре пришла еще одна записка, в которой Мария-Антуанетта рекомендовала ему удалиться в его страсбургскую епархию и находиться там до тех пор, пока она не решит, что подходящий момент для восстановления его в прежнем положении наступил.
Покорно исполнил он и эту рекомендацию.
В декабре того же года у графини Валуа появился новый соискатель ее протекции, и тогда же она впервые увидела знаменитое бриллиантовое ожерелье.
Оно было сработано ювелирами королевского двора с Вандомской улицы, Бёмером и Босанжем, и предназначено для графини дю Барри[63]. Над подбором бриллиантов к ожерелью Бёмер трудился пять лет, разъезжая для этого по всей Европе. Результат оправдал все его усилия — ожерелье состояло из крупных, великолепных бриллиантов, подобного сочетания просто не существовало больше в мире, да и не могло существовать.
К несчастью, Бёмер слишком долго трудился над ожерельем. Людовик XV скоропостижно скончался, и ожерелье стоимостью в два миллиона ливров так и осталось у мастера.
Теперь все надежды связывались с широко известной экстравагантностью Марии-Антуанетты. Однако цена отпугнула ее, а Людовик XVI ответил назойливому ювелиру, что страна гораздо больше нуждается в военном корабле, чем в ожерелье.
Бёмер предлагал ожерелье многим дворам Европы, но безуспешно. Дела фирмы расстроились, она влезла в большие долги, и отчаяние Бёмера дошло до предела.
Еще раз предложил он ожерелье королю, заявляя, что готов пойти на уступки и согласен на рассрочку платежей, но опять получил отказ.
Бёмер так надоел всем со своим ожерельем, что стал своего рода анекдотической фигурой. Однажды он настолько забылся, что нарушил прогулку королевы в садах Трианона. Бросившись перед ней на колени, он сквозь слезы заговорил о своем отчаянии, заявив, что если она не купит ожерелье, то он утопится. На его слезы она ответила лишь насмешкой.
— Встаньте, Бёмер! — обратилась она к нему. — Я не люблю таких сцен. Я отказалась купить ожерелье и не хочу больше слышать о нем. Вместо того, чтобы топиться, сломайте ожерелье и продайте каждый бриллиант по отдельности.
Он не сделал ни того, ни другого, но продолжал всем жаловаться. Однажды его жалобы услышал некто Лапорт, всегда стесненный в деньгах друг дома графини Валуа.
Бёмер сказал ему, что он заплатил бы тысячу луидоров тому, кто найдет покупателя ожерелья. Этого было достаточно, чтобы нуждающийся Лапорт засуетился. Он рассказал о предложении графине, и оно сразу заинтересовало ее. Затем Лапорт рассказал Бёмеру о том влиянии, которое его знакомая имеет на королеву, и убедил ювелира прийти к Жанне с ожерельем.
Зачарованная блеском камней, графиня тем не менее заявила, что слухи о ее влиянии на королеву преувеличены.
Однако ее интонация при этих словах была шутливой, рассчитанной на то, чтобы убедить Бёмера в обратном. И, как бы поддавшись на его настойчивые просьбы, она обещала все-таки подумать, как ему помочь.
3 января кардинал вернулся из Страсбурга. Переписка его с королевой через графиню Валуа все это время продолжалась, и вот наконец представилась возможность Доказать свою готовность послужить ее величеству, оказав королеве услугу, которая могла бы связать ее определенными обязательствами перед ним.
Графиня принесла ему письмо от Марии-Антуанетты, в котором королева выражала желание приобрести ожерелье, добавляя при этом, что, будучи в настоящее время стесненной в средствах, она хотела бы договориться о скидке и рассрочке платежа на три месяца. Для этого ей нужен посредник, который сам по себе был бы достаточной гарантией для Бёмера. Она просила его преосвященство оказать ей эту услугу.
Кардинал, со времени встречи в роще Венеры ждавший возможности доказать свою преданность, с воодушевлением взялся за исполнение королевской просьбы.
24 января графиня подъехала к ювелирному магазину на Вандомской улице. Ее черные глаза блестели от радости, тонкое, красивое лицо сияло и от этого казалось еще прекраснее.
— Месье, — приветствовала она взволнованных компаньонов, — мне кажется, я могу обещать вам, что ожерелье очень скоро будет продано.
У ювелиров перехватило дыхание от волнения.
— Покупку, — продолжала графиня, — сделает очень знатный вельможа.
Боссанж бросился пылко благодарить ее. Но Жанна де ла Мотт оборвала его:
— Этот вельможа — сам принц-кардинал Луи де Роган.
Именно с ним вы будете вести дела, и я советую вам, — добавила она доверительно, — быть предусмотрительными, особенно при обсуждении условий покупки.
И, конечно, вы должны помнить, что это дело меня не касается, и я не хотела бы упоминания моего имени в связи с ним.
— Конечно, мадам, — пролепетал Бёмер, который, даже несмотря на холодный день, вспотел. — Не беспокойтесь.
Мы все понимаем и чрезвычайно благодарны.
Если, — его руки нервно перебирали что-то в ларце, — если бы вы со<благоволили, мадам, принять эту безделушку в знак нашей благодарности, мы...
Она прервала его тоном, в котором сквозило высокомерие:
— Вы, по-видимому, не поняли, Бёмер, что я не имею к этому никакого отношения. Я ничего не сделала для этого, — настойчиво повторила она. И затем, расплывшись в улыбке, добавила: — Моим единственным желанием было помочь вам.
И она сразу же уехала, оставив их под впечатлением этого визита, но более всего — отказа принять драгоценный камень.
На другой день к ювелирному магазину подкатил тот знатный вельможа, о котором она говорила, то есть сам кардинал, чтобы по поручению королевы взглянуть на ожерелье и договориться об условиях продажи. К концу недели сделка была заключена. Цена была определена в миллион шестьсот тысяч ливров, которые королева должна была выплатить частями в течение двух лет, причем первый платеж приходился на 1 августа следующего года.
Эти условия кардинал изложил в записке, врученной им мадам де ла Мотт, чтобы они могли быть скреплены подписью королевы.
На другой день графиня вернула ему письмо.
— Королева довольна и благодарна, — заявила она, — и одобряет ваши действия. Но она не желает ничего подписывать.
Однако кардинал проявил настойчивость. Процедура сделки требовала этого, и он положительно отказывался заниматься делом дальше без подписи королевы.
В последний день месяца графиня принесла этот документ снова, на этот раз оформленный так, как требовал кардинал», — под ним стояла теперь подпись:
«Мария-Антуанетта Французская», и пометка «одобрено», начертанная также рукой королевы.
— Королева, — сообщила ему мадам де ла Мотт, — совершила эту покупку тайно от короля, и она очень просит, чтобы эта бумага не покидала рук вашего преосвященства.
Поэтому не позволяйте никому видеть ее.
Роган дал требуемое обещание, но, считая, что к Бёмеру и Босанжу оно не относится, показал им записку и подпись королевы, когда на другой день ювелиры приехали к нему с ожерельем.
К вечеру, когда уже смеркалось, карета с зашторенными окнами подъехала ко входу в дом мадам де ла Мотт на площади Дофина в Версале. Из нее вышел и поднялся по лестнице Роган со шкатулкой в руках[64].
Мадам ждала его в обшитой белыми панелями, тускло освещенной комнате с отгороженным стеклянными дверьми альковом.
— Вы принесли ожерелье?
— Оно здесь, — ответил он, постукивая по шкатулке затянутой в перчатку ладонью.
— Ее величество ждет бриллианты сегодня вечером. Ее посланец должен вот-вот быть здесь. Королева будет Довольна вашим преосвященством.
— Это все, чего я могу желать, — ответил он сдержанно и сел в ответ на ее приглашение, держа драгоценную шкатулку на коленях.
Несколько минут ожидания они провели за пустячной беседой. Наконец на лестнице послышались шаги.
— Скорее! В альков! — воскликнула Жанна. — Посланец королевы не должен вас видеть.
Роган послушно скрылся в алькове, сквозь стеклянные двери которого он мог видеть происходящее.
Служанка графини открыла дверь и доложила:
— Гонец от королевы.
Высокий стройный юноша в черном, сопровождавший королеву в «ночь сокровищ» в роще Венеры, быстро вошел в комнату, учтиво поклонился мадам де ла Мотт и подал ей записку.
Она сломала печать и попросила посланца на минуту удалиться. Когда он вышел, она обернулась к кардиналу, стоявшему у входа в альков.
— Это Декло, слуга ее величества, — сказала она, протянув ему записку, в которой предписывалось передать ожерелье курьеру.
Посланец был снова приглашен в комнату, чтобы получить шкатулку из рук мадам де ла Мотт. Через пять минут кардинал уже сидел в карете, возвращаясь в приподнятом настроенйи в Париж и размышляя о благодарности и доверии, которые испытывает к нему королева.
Спустя два дня, встретив в Версале Бёмера, кардинал посоветовал ему выразить королеве благодарность за покупку ожерелья.
Бёмер тщетно пытался это сделать. Подходящий случай не представлялся. Напрасно пытался он также узнать, надевала ли королева ожерелье. Но его это, как видно, не особенно беспокоило. К тому же мадам де ла Мотт вполне правдоподобно объяснила Лапорту сдержанность королевы, сказав, что ее величество не хочет надевать ожерелье до того, как полностью за него не расплатится.
Такое же объяснение она дала кардиналу, когда он после трехмесячного пребывания в Страсбурге вернулся в июле в Париж. Жанна не упустила возможности сказать ему, что еще одна причина, по которой королева не может считать ожерелье своей собственностью, — непомерно высокая цена.
— По-видимому, она вынуждена будет вернуть его, если Бёмер не пойдет на уступки, — сказала она.
Если его преосвященство и был несколько встревожен услышанным, то почти сразу же погасил в себе возникшее беспокойство. Он согласился переговорить об этом с ювелирами, и 10 июля, за три недели до срока первого платежа, он навестил их, чтобы сообщить пожелание королевы.
Бёмер почти не пытался скрыть раздражение, появившееся на его проницательном смуглом лице. Если бы его клиентом была не королева, а ее посредником не кардинал, то он, без сомнения, выразил бы свое недовольство более явно.
— Цена, о которой мы договаривались, уже была намного ниже стоимости ожерелья, — проворчал он. — Я бы никогда не согласился на такую сумму, если бы не то трудное положение, в какое мы попали, уже заплатив за камни. Мы одолжили на это деньги и обязаны платить проценты. Дальше снижать цену невозможно.
Красивый кардинал был учтив, любезен, проявлял понимание, но оставался непреклонным. Если не будет найден выход, ожерелье придется вернуть.
Бёмер был напуган. Отмена сделки привела бы его к полному краху. С большой неохотой, сознавая, что у него нет другого выхода, он уменьшил цену на двести тысяч ливров и даже согласился написать королеве следующее письмо, изящество слога которого заставляет предположить, что оно составлено под диктовку кардинала:
«Мадам, мы с надеждой осмеливаемся думать, что наша готовность достичь соглашения, диктуемая нашим уважением и верностью, является доказательством нашей преданности Вашему Величеству. И мы испытываем великое удовлетворение при мысли о том, что самые прекрасные бриллианты на свете будут служить украшением величайшей и лучшей из королев».
Случилось так, что Бёмер должен был лично вручить королеве несколько бриллиантов, которые подарил ей король по случаю крещения своего племянника. Он воспользовался этим обстоятельством, чтобы лично вручить королеве это письмо. Но прежде чем она открыла его, в комнату случайно зашел один из придворных, и ювелир удалился, письмо так и не было прочитано в его присутствии.
Позже, в присутствии мадам де Кампан, которая запомнила этот эпизод, королева развернула записку, недоуменно прочитала ее, а затем, возможно, вспомнив недавнюю угрозу Бёмера покончить с собой, сказала:
— Слушайте, что этот безумец Бёмер пишет мне. — Она прочла письмо вслух. — Вы отгадывали загадки в «Меркюр»[65] сегодня утром. Может быть, вы разгадаете мне эту.
И, презрительно пожав плечами, она поднесла листок к пламени одной из восковых свечей, стоявших на столике для опечатывания писем.
— Этот человек живет, чтобы досаждать мне, — продолжала она. — Он всегда был немного не в себе, но при чем тут я? Умоляю вас, когда увидите его, убедите этого назойливого ремесленника, что меня мало волнуют бриллианты.
На этом разговор был закончен.
Дни шли за днями, и за неделю до срока уплаты трехсот пятидесяти тысяч ливров мадам де ла Мотт по поручению королевы снова посетила кардинала.
— Ее величество, — заявила мадам, — затрудняется в уплате первого взноса. Ей не хочется беспокоить вас письмом. Но я подумала, что вы могли бы выказать ей свою преданность и в то же время успокоить ее. Не могли бы вы ссудить ей эту сумму?
Если бы кардинал не сам диктовал Бёмеру письмо, которое тот вручил королеве, он непременно заподозрил бы неладное. Но поскольку все обстоятельства были, как он считал, ему известны, он начал обдумывать предложение мадам де ла Мотт. Роган был очень богат, но в неменьшей степени расточителен.
Кроме того, положение усугублялось тем, что его племянник, князь Гэменэ, оказался банкротом, причем его долги составили почти три миллиона ливров. Для кардинала было естественным — да и фамильная честь требовала — принять его бремя на свои плечи.
Ссудить такую большую сумму немедленно он никак не мог. Не мог он и занять денег: слишком мало времени было для этого.
Его озабоченность по этому поводу возросла еще больше после получения письма от ее величества, которое мадам де ла Мотт принесла ему 30 июля. Королева писала, что первый взнос не может быть сделан до 1 октября, к тому же к этой дате, несомненно, будет уплачена только половина пересмотренной суммы, — семьсот тысяч ливров.
Вместе с письмом мадам де ла Мотт передала кардиналу тридцать тысяч ливров, которые представляли собой проценты от суммы выплаты, ими королева надеялась успокоить ювелиров.
Но это было не так-то легко. Бёмер, терпение которого лопнуло, категорически отказался согласиться на отсрочку платежа, а также от получения тридцати тысяч ливров, разве лишь в счет уплаты взноса.
Кардинал был весьма взволнован. Нужно было что-то срочно предпринимать, иначе его тайные отношения с королевой могут стать явными, а это означало неизбежный скандал. Он пригласил к себе мадам де ла Мотт, рассказал ей обо всех новых обстоятельствах, связанных с ожерельем, и просил помочь как-то уладить дело.
То, что она сделала, могло бы немало удивить его.
Понимая, что наступил кризис и требуются смелые шаги, она послала за Босанжем, более уступчивым партнером.
Тот пришел в дом на улицу Нёв-Сен-Жиль и заявил, что он обманут.
— Обманут, вы сказали? — Она резко рассмеялась. — Скажите лучше, надут, мой друг. Вы стали жертвой мошенничества.
Босанж побледнел. Его выпуклые глаза на бледном лице, казалось, еще больше округлились.
— Что вы сказали, мадам? — спросил он хрипло.
— Подпись королевы на письме кардинала — подделка.
— Подделка?! Подпись королевы? О, мой бог! Откуда вы это знаете, мадам?
— Я видела ее, — ответила она.
— Но...
Ноги уже не держали его, он опустился на стул, стоявший рядом. Забыв об этикете, машинально, почти в забытьи, он вытирал капли пота, выступившие у него на бровях, затем снял парик и вытер голову.
— Не нужно попусту переживать, — сдержанно сказала Жанна. — Кардинал Роган очень богат. Вы должны надеяться на него. Он заплатит.
— Заплатит ли?
Надежда и сомнение слились в этом вопросе.
— Что ему остается? — сказала она. — Разве можно предположить, что он позволит разразиться скандалу вокруг его имени и имени королевы?
Босанж увидел наконец просвет. Где здесь добро и зло, кто виноват — эти вопросы были для него второстепенными.
Главное то, что ювелиры смогут получить те миллион четыреста тысяч ливров, за которые было продано ожерелье. Поэтому Босанж с такой охотой уверовал в слова мадам де ла Мотт.
К несчастью для всех вовлеченных в это дело, в том числе и для ювелиров, Бёмер не был настроен на компромисс. Напуганный сообщением Босанжа, он решил действовать незамедлительно. Бёмер помчался в Версаль, намереваясь увидеть королеву. Но королеве, как мы знаем, он надоел уже донельзя. И он должен был удовлетвориться изложением своих просьб вперемешку с требованиями мадам де Кампан.
— Вас надули, Бёмер, — сказала сразу же первая фрейлина королевы. — Ее величество никогда не получала ожерелья.
Но убедить в этом Бёмера ей не удалось. Доведенный до ярости, он вернулся к Босанжу.
Босанж, хоть и был сильно встревожен, однако сохранял спокойствие. Кардинал, настаивал он, был их поручителем.
Невозможно сомневаться, что он будет стараться, чего бы ему это ни стоило, выполнить свои обязательства, дабы избежать скандала.
Так оно, конечно, и было бы, если бы не этот поспешный визит Бёмера в Версаль.
Вскоре ювелир был вызван в Версаль по поводу изготовления пряжек.
Королева приняла ювелира наедине, и сразу же стало ясно, что пряжки были лишь предлогом для разговора.
Она потребовала, чтобы он объяснил смысл сказанного мадам де Кампан.
Бёмер не мог избавиться от ощущения, что с ним, по-видимому, шутят. Разве он не написал и не передал лично королеве письмо, в котором благодарил ее за покупку ожерелья, и разве это письмо не осталось без ответа, в котором подразумевалось, что ожерелье находится в ее руках? Безумно раздраженный, он говорил не так, как подобает разговаривать с королевой.
— Смысл, мадам? Смысл заключается в том, что я требую оплатить ожерелье, терпение моих кредиторов иссякло. Если вы не прикажете сделать это, я разорен!
Взгляд Марии-Антуанетты, обращенный на него, был холоден и гневен.
— Вы осмеливаетесь предполагать, что ваше ожерелье у меня?
Бёмер был бледен, как снег, руки его дрожали.
— Ваше величество отрицает это?
— Вы позволяете себе неслыханную дерзость! — воскликнула она. — Вы должны отвечать на вопросы, а не задавать их. Ответьте же мне!
Но отчаявшегося человека не так-то легко запугать.
— Нет, мадам, я утверждаю это! Графиня Валуа, которая...
— Какая графиня Валуа?
Страшная догадка, словно меч, поразила Бемера при этом неожиданном вопросе, заданном в такой категоричной форме. Несколько мгновений он молча, изумленно смотрел на негодующую королеву, потом овладел собой и постарался во всех подробностях рассказать об обстоятельствах, при которых он расстался с ожерельем: он описал визит мадам де ла Мотт, посредничество кардинала де Рогана, принесшего подписанный ее величеством документ с одобрением условий покупки; вручение ожерелья его преосвященству для передачи королеве.
Мария-Антуанетта слушала его рассказ со все возрастающим волнением. Ее обычно бледные щеки сейчас пылали от гнева.
— Подготовьте и пришлите мне записку обо всем, что вы мне сейчас рассказали, — велела она. — А теперь можете идти.
Эта встреча происходила 9 августа. 15 августа было Успение, а также именины королевы. В Версале устроили торжественный прием, на который прибыло много знати.
В 10 часов должны были служить мессу в королевской часовне, которую, по заведенному обычаю, отправлял главный капеллан Франции кардинал Роган.
Однако на этот раз в десять часов в кабинете короля была проведена встреча, на которой присутствовали, кроме короля и королевы, барон де Бретёй[66] и хранитель печати Миромесниль. Они полагали, что встретились для решения дела о бриллиантовом ожерелье. На самом же деле эти марионетки в руках судьбы способствовали решению участи французской монархии.
Король — толстый, грузный и флегматичный — сидел в позолоченном кресле за инкрустированным золоченой бронзой столом. Его бычьи глаза выражали тревогу. Над крупным носом залегли две глубокие морщины. Рядом и чуть позади стояла королева, бледная и надменная, а лицом к ним стоял месье де Бретёй, громко читающий написанные Бёмером показания.
После прочтения на миг воцарилась полная тишина.
Раздался почти жалобный голос короля:
— Что же нам делать? Что нам делать?
Королева ответила резко и зло:
— Когда римский пурпур и титул принца всего лишь маски, скрывающие мошенника, остается только одно.
Мошенник должен быть разоблачен и наказан.
— Но, — пробормотал король, — мы еще не выслушали кардинала.
— Не думаете ли вы, что ювелир осмелился бы лгать в таких обстоятельствах?
— Но примите во внимание, мадам, положение кардинала и положение его семьи, — вмешался благоразумный Миромесниль. — Примите во внимание сенсацию, скандал, который непременно возникнет, как только все станет широко известно.
Однако послушная дочь Марии-Терезии, испытывающая к Рогану ненависть и непреодолимое отвращение, не захотела прислушаться к этим разумным доводам.
— Что значат для нас скандалы? — заявила она.
Король взглянул на Бретёя.
— А вы барон? Что вы думаете?
Де Бретёй, смертельный враг Рогана, пожал плечами и постучал пальцем по документу.
— Перед лицом этого, сир, мне кажется, единственно правильным решением будет арест кардинала.
— Вы верите, что... — начал было король и умолк, не закончив фразы.
Но Бретёй понял.
— Я знаю, что кардинал может быть стеснен в средствах, — сказал он. — Он всегда сорил деньгами направо и налево, а теперь еще эти долги его племянника, принца де Гэменэ.
— И вы можете поверить, — воскликнул король, — что принц дома Роган, даже если он и нуждался в деньгах, мог... О нет, такое невозможно себе представить!
— Разве он не украл мое имя? — оборвала его королева.
— Разве это не доказывает, что он обычный тупой мошенник?
— Но мы еще не выслушали его, — робко напомнил король.
— Возможно, его преосвященство сумеет что-то объяснить, — отважился ввернуть Миромесниль. — Будет весьма благоразумно дать ему такую возможность.
Король в знак согласия кивнул своей породистой головой в напудренном парике.
— Пойдите и разыщите его. Немедленно приведите его! — обратился он к Бретёю. Последний поклонился и вышел.
Вернувшись вскоре, он придержал дверь, давая пройти статному кардиналу, вряд ли сознающему, что ему предстоит, безмятежному и умиротворенному, облаченному в багряную шелковую сутану. Кардинал быстрым шагом подошел к королю. В первый раз с той романтической ночи в роще Венеры, после которой прошел уже целый год, очутился он лицом к лицу с королевой.
Внезапно, как гром среди ясного неба, прозвучал вопрос короля:
— Кузен, что это за история с покупкой бриллиантового ожерелья, которую, по вашим словам, вы сделали от имени королевы?
Король и кардинал смотрели друг другу в глаза, причем глаза короля были прищурены, а глаза кардинала округлены от неожиданности. Король подался вперед, опершись локтями на стол, кардинал же стоял, застыв на месте, напряженно и неподвижно.
Краска постепенно сошла с лица Рогана. Его глаза искали королеву и встретили ее презрительный взгляд, холодную усмешку. Наконец он слегка наклонил голову.
— Сир, — сказал он неуверенно, — я чувствую, что был обманут. Но сам я не обманывал никого.
— Тогда вам не о чем беспокоиться. Нужно только все объяснить.
Объяснить! Как раз этого он не мог сделать. Кроме того, какого рода объяснение требуется от него? Только королева могла решить это.
— Если вы действительно были обмануты, — сказала она насмешливо, пронзая его стальным взглядом, — то прежде всего вы обманули самого себя. Но даже и в этом случае невозможно поверить, чтобы самообман завел вас так далеко, что побудил выставить себя моим посредником!
Вас, человека, который должен знать, что он — последний из наших подданных, кого бы я просила об услугах. Вас, с кем я ни разу не разговаривала за последние восемь лет! — Слезы гнева показались на ее глазах, голос дрожал. — А теперь вы хотите заставить нас поверить в то, во что поверить невозможно.
Так одним ударом она разбила вдребезги надежды, питаемые им с той «ночи сокровищ» (поистине, сокровищ!) в роще Венеры. И вот рухнули его честолюбивые мечты, а сам он повержен в прах!
Видя его замешательство, незлобивый монарх поднялся.
— Хорошо, кузен мой, — сказал он мягко, — соберитесь с мыслями. Сядьте и напишите, что бы вы могли сказать в ответ.
И с этими словами он направился в библиотеку, сопровождаемый королевой й двумя министрами.
Оставшись один, Роган, шатаясь, подошел к креслу и бессильно опустился в него. Он взял перо, задумался на минуту и начал писать. Но ему еще не все было ясно.
Он никак не мог постичь, как его провели, все еще не мог поверить, что эти драгоценные записки от Марии-Антуанетты были поддельными, что совсем не королева встретила его в роще Венеры и бросила ему розу, засохшие лепестки которой хранятся между ее письмами в красной сафьяновой папке. Но ему было, по крайней мере, ясно, что ради королевы — ради чести королевы — он обязан предположить, что так все и было. И, приняв решение, он принялся за объяснение.
Закончив, он сам отнес его королю в библиотеку.
Людовик, наморщив лоб, прочел написанное, затем передал бумагу королеве.
— Ожерелье сейчас у вас? — спросил король.
— Сир, я передал его этой женщине — Валуа.
— Где сейчас эта женщина?
— Я не знаю, сир.
— А письмо с подписью королевы, которое вы, по словам ювелиров, показывали им, где оно сейчас?
— Оно у меня, сир. Я передам его вам. Только сейчас я понял, что это подделка.
— Только сейчас! — воскликнула королева с усмешкой.
— Имя ее величества было скомпрометировано, — сурово сказал король. — Оно должно быть очищено. Как королю и как мужу мне ясен мой долг. Ваше преосвященство, я должен подвергнуть вас аресту.
Роган в оцепенении сделал шаг назад. Он был готов к позору, к отставке, но только не к аресту.
— Арест? — прошептал он. — О, подождите, сир. Публичный скандал! Подумайте об этом! Что до ожерелья, то я заплачу за него сам, тем самым искупив свое легковерие и безрассудство. Я умоляю вас, сир, покончить здесь с этим делом. Я прошу об этом ради себя, ради принца де Субих[67] и ради имени Роганов, которое будет несправедливо опозорено.
Король раздумывал в нерешительности. Заметив это, благоразумный и дальновидный Миромесниль осмелился развить доводы, которые Роган высказал лишь вскользь, подчеркивая, что желательно избежать скандала.
Людовик кивал, соглашаясь с ним, но Мария-Антуанетта, не в силах долее сдерживать ненависть, стала резко возражать против доводов благоразумия.
— Это отвратительное дело должно быть раскрыто, — настаивала она. — Это нужно мне, чтобы все стало на свои места. Пусть кардинал расскажет всему свету, как ему это пришло в голову, — чтобы я, не разговаривая с ним уже восемь лет, могла пожелать воспользоваться его услугами для покупки ожерелья.
Она была вся в слезах, и ее слабый, легко поддающийся чужому влиянию муж посчитал ее правой. И в результате к ужасу всего двора принц Луи де Роган был арестован, как простой вор.
Взбалмошная, опрометчивая, недальновидная женщина позволила, чтобы ее мстительность перевесила все остальные соображения, не заботясь о последствиях, не думая о том, что попирает принцип справедливости, она стремилась лишь к одному — удовлетворить переполняющую ее ненависть. Однако этот неблагородный поступок бумерангом ударил по ней самой. В слезах и крови должна она будет искупить свое немилосердие: очень скоро она пожнет его горькие плоды.
Сен-Жюст[68], один из выдающихся ораторов в парламенте, апостол ясных идей, получивших свое полное осуществление в революции, выразил общественное мнение следующими словами:
— Великое и радостное событие! Кардинал и королева замешаны в подделке и мошенничестве! Грязь на кардинальском жезле и на королевском скипетре! Какой триумф идей свободы!
На судебном разбирательстве, происходившем в парламенте, мадам де ла Мотт, человек по имени Рето де Вийет, тот, кто подделал подпись королевы и выдавал себя за Декло, и мадемуазель д’Олива, использовавшая свое поразительное сходство с королевой, чтобы выдать себя за нее в роще Венеры, были признаны виновными и арестованы. Но ожерелье так и не было возвращено.
Оно было разобрано, и часть бриллиантов уже продана.
Остальные были проданы в Лондоне капитаном де ла Моттом, который с этой целью уехал в Англию и благоразумно не вернулся оттуда.
Кардинал был оправдан под приветственные возгласы публики, что вызвало раздражение и досаду королевы[69].
Его влиятельное семейство, духовенство Франции и простой народ, среди которого он всегда был популярен, энергично выступили в его защиту. И случилось так, что тот человек, которого королева хотела погубить, остался единственным из всех, замешанных в этом деле, кто не пострадал. Враждебность королевы к кардиналу обернулась враждебностью его друзей во всех слоях общества к королеве. По всей Европе ходили порочащие ее пасквили.
Считали, что она гораздо больше замешана в этом грязном деле, чем удалось установить. Утверждали, будто мадам де ла Мотт стала невинной жертвой, а предстать перед судом должна была королева, и только королевский сан позволил ей выйти сухой из воды.
Теперь представьте, какое оружие было вложено в руки людей с новыми идеями свободы — людей, страстно обличавших продажность системы, которую они стремились разрушить.
Мария-Антуанетта должна была предвидеть это. Но ее ослепили ненависть и стремление во что бы то ни стало заставить Рогана заплатить за язвительную шпильку, направленную против ее матери. Она могла бы уберечь себя от многих бед, если бы в свое время спасла Рогана.
Эхо этих событий никогда не переставало звучать в ушах Марии-Антуанетты. Оно сопровождало ее, когда восемь лет спустя она шла на суд революционного трибунала.
Оно провожало ее до самого эшафота, доски которого были сколочены в символическом смысле не без ее собственного участия[70].
Революционный комитет города Нанта, усиленный представителями властей департамента и несколькими членами Народного собрания, заседал в величественном зале дворца Комте, еще сохранявшего остатки былого, дореспубликанского великолепия. Гулен — присяжный поверенный и председатель комитета, человек хрупкого телосложения, элегантный, с очень выразительным лицом; Гранмазон — мастер по строительству оград, некогда знатный горожанин, со свирепым взглядом и настороженной физиономией; Минье — в прошлом епископ, ставший ныне директором департамента; Пьер Шо — разорившийся торговец; Форже — оборванец и негодяй, неряшливый и взлохмаченный. Они и еще около трех десятков человек, каких можно встретить на каждом углу.
Стоял декабрь, в зале было холодно и сыро; в свете желтых лампад было видно, что сбившимся в тесную кучку людям явно не по себе.
Внезапно двери распахнулись, и дворецкий громко провозгласил:
— Народный представитель Жан-Батист Карье!
И он вошел быстрым шагом. Это был человек среднего роста, он выглядел болезненно и в то же время изысканно.
У него было тонкое удлиненное лицо землистого оттенка, на котором выделялись нос с горбинкой, крупный рот и дугообразные брови. Глубоко посаженные глаза грозно поблескивали, а тусклые черные волосы не были ни заплетены в косички, ни перевязаны ленточкой. Карье был закутан в плащ для верховой езды бутылочного цвета, богато отороченный мехом. Полы плаща касались ботфорт, а громадный поднятый воротник почти доставал до полей круглой шляпы. Под плащом виднелся трехцветный пояс, символизирующий республиканский стяг. Уши Карье украшали золотые серьги.
Так выглядел тридцатипятилетний представитель Конвента и армии на западе, которого благочестивые родители прочили в священнослужители. Он уже месяц находился в Нанте, куда его направили для устранения неугодных.
Он подошел к свободному стулу, предназначенному для главы расположившегося полукругом собрания. Положив на спинку стула хрупкую руку, он окинул собравшихся презрительным, уничтожающим взглядом; губы его искривились в усмешке, полной желчи. Его взгляд был жестким и угрожающим и настолько не вязался с болезненным обликом тщедушного Карье, что многие из сидевших в зале бравых молодцов не на шутку испугались.
Внезапно он разразился пылкой речью. Голос его звучал резко и временами визгливо:
— Не знаю, каким образом, но случилось так, что за все время, пока я в Нанте, не было дня, когда бы вы не давали мне повода для недовольства вами. Я созвал вас, чтобы вы сами могли оправдаться за свою тупость.
С этими словами он упал на стул, плотнее запахнувшись в свой плащ с меховой оторочкой.
— Ну, я вас слушаю! — прошипел Карье.
Минье, этот епископ, лишенный сана, но сохранивший представительный вид и некоторую елейность речи, с почтением попросил представителя Конвента выразиться точнее. Эта мольба вывела Карье из себя: вспыльчивость народного представителя была притчей во языцех.
— Куда уж точнее! — взвизгнул он. Глаза его сверкали, лицо исказилось гримасами. — Да есть ли в вашем грязном городе хоть что-то дельное? Все ни к черту! Вы не выполнили свой долг и не снабдили как следует армию Веньи. Анже пал, и теперь бандиты угрожают самому Нанту! В городе нужда во всем, распространяется мор.
Люди падают прямо на улицах, тиф опустошает тюрьмы.
А вы, о Господи, вы хотите, чтобы я выражался яснее!
Что ж, я буду точен и назову вам подлинных виновников.
Все это из-за вашего бездарного правления. Вы мните себя вождями? Вы... — Тут он перешел на непечатную брань. — Я явился сюда, чтобы вытрясти из вас эту дремоту, и, клянусь Господом, я ее из вас вытрясу, даже если придется снести кое-кому головы с плеч!
Члены комитета затряслись от холодного страха, в который их поверг дикий блеск этих запавших глаз.
— Ну! — рявкнул Карье после долгого молчания. — Вы что, не только идиоты, но еще и глухонемые?
Лишь у головореза Форже достало смелости ответить ему:Я уж сообщил Народному собранию, что если механизм работает со сбоями, то лишь в силу нежелания гражданина Карье советоваться с городскими властями.
— Ты им так сказал? Ты, гнусный лжец! — взвизгнул Карье. — А не для того ли я здесь, чтобы совещаться с вами? Разве не приехал бы я раньше, предложи вы мне это сделать? Но нет, вы сидели сложа руки, пока я по собственному почину не прибыл в Нант, чтобы заявить вашим дерьмовым властям, что они губят город!
Гулен, хрупкий и элегантный Гулен, встал на ноги, чтобы успокоить его.
— Народный представитель, мы признаем, что все сказанное вами верно. Произошло недоразумение. Мы не осмелились вызвать сюда высокого представителя священного народа. Мы должны были ждать, пока вам самому не заблагорассудится приехать к нам, и теперь, после вашего заявления, более не существует причин, по которым механизм должен давать сбои. Ошибки, о которых вы говорили, увы, имеют место, но корни их не столь глубоки, чтобы мы, трудясь под вашим руководством и следуя вашим советам, не могли выкорчевать их, дабы сделать почву еще более плодородной под воздействием живительных струй свободы.
Смягчившись, Карье пробормотал нечто одобрительное.
— Хорошо сказано, гражданин Гулен. Удобрение, в котором столь нуждается почва, — кровь, черная кровь аристократов и федералистов[71]. И я могу обещать от имени великого народа, что этого удобрения будет вдоволь.
Собрание взорвалось рукоплесканиями, вволю потешив тщеславие Карье. Он поднялся, выразил признательность за понимание и, раскрыв объятия, попросил председателя подойти к нему, чтобы принять братский поцелуй. Потом они принялись судить да рядить, как исправить положение, побороть голод и болезни. По мнению Карье, существовал только один путь к цели — сокращение числа ртов, которые надо было кормить. Нужно уничтожить всех больных. Это — кратчайший, решительный путь, пойти которым отважутся лишь люди, не боящиеся ответственности.
В тот же день шестерым узникам тюрьмы Буффе был вынесен смертный приговор за попытку к бегству.
— Откуда мы знаем, — спросил Карье, — что виновных только шестеро? А может, вина лежит на всех заключенных Буффе? Узники поражены болезнью, которой заражают и патриотов Нанта. Они едят хлеб, а его мало.
Честные патриоты тем временем голодают. Надо снести головы всем этим проклятым свиньям! — Он распалился, воодушевленный собственным предложением. — Да, это будет полезный шаг. Поспешим же. Пусть кто-нибудь приведет председателя революционного трибунала!
Председателя привели. Это был знатный горожанин, юрист. Звали его Франсуа Фелиппес.
— Гражданин председатель, — приветствовал его Карье, — власти города Нанта обсудили весьма важные меры. Сегодня вы вынесли смертный приговор шестерым заключенным Буффе за попытку к бегству. Надо отсрочить исполнение приговора и распространить его на всех, кто сидит в Буффе.
Даже такой ревностный революционер, как Фелиппес, не утратил способности мыслить логически и благоговеть перед законом. Подобный приказ, да еще столь цинично высказанный, показался бы ему нелепым, если бы не был таким жестоким.
— Но это невозможно, гражданин представитель, — ответил он.
— Невозможно? — прорычал Карье. — Глупое слово.
Власти хотят, чтобы все поняли, что это возможно.
Священная воля великого народа...
— Во Франции, — бесцеремонно прервал его Фелиппес, — нет закона, по которому можно отсрочить исполнение смертного приговора.
— Нет закона? — От удивления у Карье отвисла челюсть. Он слишком опешил, чтобы сердиться.
— Кроме того, — невозмутимо продолжал Фелиппес, — все остальные заключенные не повинны в преступлении, за которое приговорены эти шестеро.
— Ну и что? — гаркнул Карье. — В прошлом году я ехал верхом на ослице, так даже она была разумнее вас.
Господи, да при чем тут все это?
Но у Фелиппеса нашлись единомышленники среди членов Народного собрания, такие, которые, не набравшись смелости выступить самостоятельно, все же отважились поддержать человека, столь храбро высказавшего их общее мнение.
Столкнувшись с сопротивлением, Карье вскочил и затрясся от ярости.
— Мне кажется, — прошипел он, — что укоротить на голову надо бы не только мерзавцев, сидящих в Буффе, но и кое-кого еще. Ради пользы нации. Своей нерасторопностью и трусостью вы вредите общему благу. Да сгинут все негодяи!
И тут ему принялся подпевать смазливый молодчик по имени Робен:
— Патриоты сидят без хлеба! Так не лучше ли умертвить мерзавцев, чтобы не жрали хлеб патриотов?
Карье погрозил собравшимся кулаком.
— Слышите, вы, подонки! Я не могу миловать тех, кого заклеймил закон.
Он употребил неудачное слово, к которому Фелиппес тут же прицепился.
— Истинная правда, гражданин представитель, — сказал он. — И что касается узников Буффе, то вам придется подождать, пока закон не заклеймит их.
И с этими словами он покинул зал таким же твердым шагом, каким вошел, не обращая внимания на поднявшийся ропот.
Когда Фелиппес удалился, представитель вновь бросился в кресло, кусая губы от досады.
— Этот парень когда-нибудь тоже кончит на гильотине, — проревел он.
Однако Карье был рад избавиться от Фелиппеса и не желал его возвращения. Он заметил, что упрямство юриста укрепило слабое сопротивление некоторых членов Народного собрания. И если он, Карье, хочет добиться своего, то пусть уж тут лучше не будет законопослушного председателя революционного трибунала.
И в конце концов ему удалось настоять на своем, однако лишь после того, как он впал в неистовство и сокрушил руганью и оскорблениями тех немногих, кто осмелился возражать против плана массовой бойни.
Он ушел, лишь когда было условлено, что Народное собрание немедленно приступит к выборам членов суда присяжных, которые составят список всех заключенных нантских тюрем. Подготовив такой список, присяжные должны передать его комитету, который знает, что делать, ибо Карье достаточно ясно выразил свои намерения.
Первой неотложной мерой, которая отведет от города многочисленные беды, станет немедленное уничтожение заключенных нантских тюрем.
Наутро, на самой заре промозглого декабрьского дня, комитет, заседавший всю ночь под председательством Гулена, передал список примерно из пятисот имен заключенных генералу Буавену, коменданту Нанта, вместе с приказом без малейшего промедления собрать этих людей, ответи их в Лепероньер и расстрелять.
Но Буавен был солдатом, а солдаты — не санкюлоты[72].
Он отнес приказ Фелиппесу и заявил, что не намерен выполнять его. Фелиппес, к удивлению Буавена, согласился с ним. Он отправил приказ обратно в комитет, объявив его вопиюще незаконным и напомнив властям, что нельзя убивать ни одного заключенного, независимо от того, кто отдал приказ. Казнь возможна только по приказу, следующему за решением трибунала.
Члены комитета, напуганные непреклонностью председателя революционного трибунала, не посмели упорствовать, и дело застыло на мертвой точке.
Узнав об этом, Карье разразился бранью, совершенно непригодной для воспроизведения в книге. Он бушевал как безумец при мысли о том, что какой-то крючкотвор, адвокатишка осмелился стать на его пути — его, высочайшего представителя великого народа!
Случилось так, что пятьдесят три священнослужителя, которых привезли в Нант несколькими днями раньше, сидели под навесом складов в ожидании размещения в тюрьме, и их имена еще не были внесены в список. Дабы потешить уязвленное самолюбие, Карье велел дружкам из Общества Марата прикончить их.
Ламберти, главарь маратистов, спросил Карье, как это сделать.
— Как? — проворчал тот. — Очень просто, друг мой.
Швырните этих свиней в реку и избавьтесь от них. Во Франции этой мрази и без них хватает.
Однако этим приказы представителя Конвента, похоже, не исчерпывались. Их подлинный текст и способ исполнения известны нам из письма, присланного им в Конвент.
В письме говорится, что пятьдесят три несчастных священнослужителя, «содержащиеся в заточении на барже, стоявшей у берега Луары, были поглощены рекой». В постскриптуме он прибавил: «Луара — самая революционная река на свете!»
Конвент не обманывался насчет истинного смысла этих слов, и когда Карье узнал, что его письмо было встречено рукоплесканиями в Национальном собрании Франции, он обнаглел настолько, что решил более не связывать себя юридическими ограничениями, преграждавшими путь к цели. И в конце концов, то, чего не может сделать революционный комитет как официальное ведомство, вполне выполнимо при помощи верных и не очень разборчивых друзей из Общества Марата. Уж они-то не попадут под влияние Фелиппеса!
Общество Марата было полицией революционного комитета.
Набирали в него санкюлотов самого низкого пошиба, нантских подонков. Командовал полицией мерзавец по имени Флери, а создал ее сам Карье с помощью Гулена.
Ночью 24 фримера[73] Третьего года Республики (14 декабря 1793 года «по старому стилю»), в субботу, Флери собрал десятка три своих молодчиков и привел их во дворец Комте, где уже ждали Гулен, Башелье, Гранмазон и еще несколько членов комитета, всецело преданных Карье. От этих людей маратисты и получили официальные указания.
— В тюрьмах свирепствует моровая язва, — сообщил им Гулен, — и этому надо положить конец. Посему нынче же ночью вы отправитесь в тюрьму Буффе, откуда заберете узников. Вы отведете их на набережную Ла-Фосс, а оттуда их отвезут по воде на Бель-Иль[74].
В одной из камер старой, убогой тюрьмы Буффе лежал на соломе торговец яйцом и птицей, арестованный года три назад по обвинению в конокрадстве и с тех пор всеми позабытый. По его собственной версии, какой-то малознакомый человек доверил ему продать краденую лошадь.
Торговец был пойман с поличным.
Вполне обычная история, рассказанная много раз, почти не поддающаяся опровержению. Поэтому весьма возможно, что торговец был именно тем, за кого себя выдавал. Тем не менее судьба избрала его своим слепым орудием. Звали торговца Лерой, и, по его собственному утверждению, он был убежденным патриотом. Ну, а конокрадство, разумеется, одно из ярчайших проявлений революционности.
Часов в десять вечера Лерой пробудился от шума, довольно необычного в этой мрачной каменной могиле.
Обрывки непристойных песен, взрывы дикого хохота свидетельствовали о том, что в тюрьме идет разнузданная попойка. Гуляли, как показалось Лерою, во внутреннем дворе тюрьмы, в караулке.
Лерой сполз с сырого тюфяка и, подойдя к двери, прислушался. Ясно было, что сторож Лакуэз развлекает своих дружков и угощает их на славу. Скорее всего, приятели Лакуэза уже упились. Что бы это значило, черт возьми?
Вскоре его любопытство было удовлетворено в полной мере. На каменной лестнице послышались тяжелые шаги, стук деревянных сабо, лязг оружия; решетку его камеры залил свет, который становился все ярче.
Кто-то гнусавым пьяным голосом распевал «Карманьолу», бряцали ключи, скрежетали отодвигаемые засовы, распахивались двери. Шум нарастал. Сквозь этот гам до Лероя донесся глумливый голос надзирателя:
— Идемте, покажу вам своих птичек в клеточках.
Пошли, поглядим на милых пташек!
Лерой встревожился: в этом веселье ему почудилось нечто зловещее.
— Вы, все, вставайте! — пролаял надзиратель. — Вставайте и собирайте свое барахло! Вы отправляетесь в путешествие! Шевелитесь, лежебоки! Живо!
Наконец распахнулась и дверь камеры Лероя, и он увидел перед собой горстку пьяных головорезов. Один из них, верзила в красном колпаке, с длинными черными усами, держал на согнутой руке моток веревки. Он бросился на узника. Торговец был проворным и ловким юношей, но его сковал страх. Оробев, он покорно позволил вывести себя из камеры. Да и благоразумие подсказывало, что сопротивляться не стоит.
Он шел по каменному коридору и на каждом шагу видел, как его товарищей по неволе вытаскивают из камер и гонят вниз. Возле лестницы стоял изрядно подвыпивший молодчик. Он держал в руках список и выкликал имена, которые нелепо коверкал. Обязанности свои он исполнял при мерцающей свече, которую держал другой, не менее пьяный головорез. Они подпирали друг дружку; покачивающаяся парочка являла собой нелепое, гротескное зрелище.
Лерой безропотно позволил свести себя вниз по лестнице и очутился возле будки стража ворот, где увидел полдюжины маратистов. Те сидели за столом, уставленным бокалами с вином. Полицейские бранились, галдели, пели и осыпали каждого заключенного пошлыми насмешками.
В комнатке царил кавардак. Лампада была разбита вдребезги, по полу растеклась лужа вина из опрокинутой бутылки. На скамье у стены рядком сидели заключенные, другие вповалку лежали на полу, и все они были связаны.
Двое полицейских бросились к Лерою и быстро обыскали его, вывернув карманы. Увидев, что они пусты, маратисты осыпали узника грязными ругательствами.
Лерой видел, как точно такой же процедуре подвергаются и остальные заключенные. У них отбирали деньги, книги, часы, кольца, пряжки — все, представлявшее хоть какую-то ценность. С одного священника . босоногий негодяй стащил даже башмаки.
Когда полицейские стали вязать Лерою руки, он поднял глаза. По его собственному признанию, он не на шутку струхнул.
— Зачем это? — спросил узник. — Меня ведут на смерть?
Маратисты велели ему не задавать вопросов, подкрепив свой запрет проклятием.
— Умертвив меня, вы убьете верного республиканца, — заявил им Лерой.
Высоченный детина со свирепой физиономией и злющими черными, будто стеклянными, глазами бросил на него косой взгляд сверху вниз.
— Слушай, болтливый дурак, нам не нужна твоя жизнь. Довольно с нас и твоего добра.
Это был Гранмазон, строитель оград и некогда знатный человек. Он ужинал с Карье и только что прибыл в Буффе вместе с Гуленом. Увидев, что дело движется медленно, Гранмазон принялся торопить полицейских.
— Ладно, брось этого парня, Жоли. Он и так крепко связан. Поднимись и приведи остальных. Пора в путь... пора...
Связанного Лероя отпихнули прочь, и он уселся на пол. Торговец огляделся. Рядом какой-то старик умолял дать ему воды. Мольба была встречена презрительным хохотом.
— Воды! Клянусь святой гильотиной, он просит воды!
— Пьяные санкюлоты впали в неистовое веселье. — Потерпи, приятель, потерпи. Успеешь еще нахлебаться вволю. Тебя ждет громадный кубок!
Вскоре будка была набита узниками до отказа, и толпа запрудила все проходы. Появился Гранмазон. Он на чем свет стоит клял маратистов за нерасторопность и постоянно напоминал им — вот уже целый час без умолку — о том, что пора отправляться, поскольку начинается отлив.
Понукаемые им Жоли — черноусый верзила в красном колпаке — и еще несколько молодчиков из Общества Марата принялись связывать узников в цепочки человек по двадцать. Их вывели на холодный двор, и здесь Гранмазон в сопровождении человека с факелом в руках прошел вдоль рядов, пересчитывая пленников. Результат подсчета привел его в бешенство.
— Сто пять! — заорал он и грязно выругался. — Вы торчите здесь почти пять часов и за это время успели спутать лишь сто пять преступников! Мы что, вечно будем тут возиться? Говорят вам, начинается отлив. Давно пора отправляться.
Страж тюремных ворот Лакуэд, чье угощение помогло прислужникам комитета столь безобразно распоясаться, тут же подбежал и заверил Гранмазона, что связаны все, кто сидел в его тюрьме.
— Все? — воскликнул опешивший Гранмазон. — Но ведь по списку их должно быть почти две сотни. — И он завопил: — Гулен! Эй, Гулен! Где Гулен, черт возьми?
— Список составлялся на основе учетной книги, — сказал ему Лакуэз. — Но вы упускаете из виду, что многие узники недавно умерли: у нас тут была лихорадка.
А еще несколько человек сейчас в лазарете.
— В лазарете? Вот-те на! Ну-ка, кто-нибудь, поднимитесь и притащите их. Мы отвезем их туда, где всех вылечат!
Он окликнул изысканного Гулена, который приближался к ним, кутаясь в плащ, и проворчал:
— Вот тебе первые любители хорошей бани. Сто с лишним свиней.
Гулен повернулся к Лакуэзу.
— Как вы поступили с пятнадцатью разбойниками, которых я прислал к вам сегодня вечером?
— Но они только сегодня прибыли в Нант, — ответил Лакуэз, совершенно не понимая смысла всех этих необычайных событий. — Их еще не занесли в книгу, даже не досмотрели.
— Я спрашиваю, как вы с ними поступили? — зашипел Гулен.
— Отвели наверх.
— Тогда приведите. Они ничем не лучше остальных.
Вместе с пятнадцатью новичками и приблизительно дюжиной больных общее число узников составило около ста тридцати человек.
Маратисты, получившие подкрепление из национальных гвардейцев[75], выступили из тюрьмы часов в пять утра.
Побоями и проклятиями подгоняли они своих несчастных жертв.
Запястье торговца было привязано к руке молодого монаха ордена капуцинов, который безвольно поплелся вперед, смиренно понурив голову и шевеля губами.
Похоже, он бормотал молитвы.
— Как ты думаешь, что они с нами сделают? — вяло спросил Лерой и увидел, как глаза капуцина тускло блеснули во мгле.
— Не ведаю, брат мой. Вверь себя Господу и будь готов ко всему, что тебя ждет.
Для Лероя ответ этот прозвучал малоутешительно.
Ковыляя, он двинулся дальше. Они вышли на площадь Буффе, посреди которой смутным контуром маячила красная гильотина, и направились к набережной Турвиль.
Оттуда их провели вдоль реки по всей набережной Ла-Фосс. Узников начал охватывать страх, кое-кто стал роптать, но оплеухи и уверения, что их повезут на Бель-Иль, тут же положили конец этому ропоту. Узникам сказали, что им предстоит возводить на острове крепость.
Торговец решил, что это похоже на правду. Новость утешила его куда лучше, чем утешила бы любая молитва.
Впрочем, он уже давно разучился молиться.
Пока они шли по набережным, в домах нет-нет да и приоткрывались окна. Любопытные высовывали головы, но тотчас же опять прятались от греха подальше.
Наконец на Кале-Робен всех согнали в сарай, двери которого выходили на реку. У сарая стоял большой лихтер[76]. В свете факелов было видно, как на палубе суетятся с полдюжины корабельных плотников; слышался стук молотков и визг пил.
Те из пленников, что стояли ближе к барже, поняли, что там творится. В борту судна выпиливали два широких отверстия, напоминающих орудийные порты. Плотники забивали одно из них досками. Узники заметили, что сейчас эти отверстия находятся выше ватерлинии, но, когда судно будет загружено, их обязательно зальет водой.
Осознав, какая страшная судьба уготована им, несчастные вновь почувствовали панический страх. В памяти всплыли обрывки разговоров и мрачные шутки, которыми обменивались маратисты в Буффе. Их смысл в одно мгновение стал понятен всем. Охваченные тревогой, узники извивались, бились, роптали, вопили о пощаде и исторгали яростные проклятия.
На обреченных дождем посыпались удары. Но тщетно старались надсмотрщики вновь утихомирить их своей басней о постройке крепости на Бель-Иле. Один из пленников в отчаянии сумел разорвать свои путы и, воспользовавшись переполохом, исчез. Гранмазон с подручными искали его четверть часа, но так и не нашли.
Вероятно, они бы искали его всю ночь, но тут какой-то человек в черном плаще и круглой шляпе, стоявший рядом и беседовавший в Гуленом, строго сказал:
— За дело, приятель. Черт с ним! Мы его еще поймаем.
Скоро рассветет. Ты и так уже потерял много времени.
Это был Карье, явившийся, чтобы лично проследить за исполнением своего приказа. По его команде Гранмазон приступил к погрузке. К борту лихтера подали трап, по которому обреченным предстояло спуститься на палубу.
Связывавшие их веревки стянули туже, но оставили только на запястьях. Узникам велели грузиться. Однако поскольку они не торопились подчиниться, а некоторые отпрянули назад, закричали и застонали, моля о пощаде, Гранмазон и Жоли стали хватать их за воротники, подталкивать к краю причала и втискивать в трюм, ломая несчастным руки и ноги. Сочтя, что такой способ погрузки позволяет сэкономить время, от трапа и вовсе отказались.
Лерой должен был быть брошенным на борт одним из последних. Он упал на вздымающуюся и копошащуюся груду человеческой плоти, постепенно оседавшую на дно лихтера. Люки над головой закрыли и заколотили гвоздями.
По странной случайности, Лерой и молодой капуцин, рядом с которым он шел в цепочке, до сих пор оставались вместе. Тут, в суматохе и темноте, оглашаемой стонами и криками, Лерой вдруг услышал голос юногс монаха, призывавшего остальных к молитве.
Они оказались в кормовой части трюма, возле одного из бортов, и Лерой, сохранивший сообразительность, которая до сих пор давала ему средства к существованию, попросил капуцина поднять кверху руки. Потом он, как собака, раздул ноздри, вертя головой, и наконец нашел то, что искал. Крепкие зубы торговца впились в бечеву и принялись бесконечно терпеливо перекусывать ее.
Тем временем плавучий гроб отошел от причала и заскользил по стремнине. На люке сидели Гранмазон, Жоли и еще двое маратистов. Они орали «Карманьолу»[77], чтобы заглушить крики несчастных в трюме, и отбивали такт ногами по палубе.
Лерой работал челюстями, как крыса, пока наконец веревка не ослабла. Потом, чтобы не терять монаха в этой мешанине копошащихся тел, он схватил капуцина зубами за рукав.
— Держись за меня, — произнес он отчетливо, насколько мог, и капуцин с благодарностью повиновался. — Теперь развяжи мне запястья.
Ладони капуцина заскользили по рукам Лероя от плеч вниз; пока не коснулись запястий. Пальцы монаха ухватились за узлы. Развязать их в темноте было нелегким делом, приходилось трудиться на ощупь. Однако юноша оказался упорным и терпеливым, и в конце концов последний узел сдался. Торговец был освобожден от веревок.
Это принесло ему несказанное облегчение, хотя и не давало серьезных преимуществ. Но, по крайней мере, его руки были свободны, и он мог при необходимости действовать ими. Он не обманывался относительно того, что должно было произойти, и понимал: смерти не избежать. Но Лерою никак не хотелось расставаться с надеждой.
Его руки высвободились как раз в нужный момент.
Гранмазон и его подручные на палубе больше не пели.
Они забегали, засуетились. Что-то ударилось о борт судна в носовой части, очевидно, шлюпка. Где-то ниже уровня палубы зазвучали голоса, потом лихтер затрясся от страшного удара по доскам носового порта. Гам в трюме усилился, став вдвое громче. Задыхающиеся, бранящиеся, стонущие люди навалились на Лероя и на миг подмяли его под себя, когда судно накренилось на правый борт.
Послышались удары не только по носовому, но и по кормовому порту; раздался треск, обширка оторвалась, и вода хлынула в трюм.
То, что творилось во мраке, было неописуемо ужасно.
В панике многие узники разорвали свои путы. Они бросились к открытым портам, в которые хлестала вода.
В отчаянии эти люди принялись голыми руками отрывать доски. Кому-то удалось высунуть наружу руки, чтобы попытаться расширить отверстие. Но рядом с лихтером стояла шлюпка корабельных плотников, а в ней — строитель оград Гранмазон, державший в руках мясницкий нож. С насмешками и грязными проклятиями он рубил протянутые руки, вновь и вновь взмахивая ножом, тыча им в трюм сквозь щель и вонзая лезвие в плотную упругую массу. Он неистовствовал до тех пор, пока плотники не отгребли прочь от тонущего лихтера, чтобы он не увлек шлюпку за собой.
Судно и его обреченный груз — сто тридцать живых людей — стало медленно погружаться носом. Стоны, вопли и проклятия внезапно стихли: ледяные воды Луары сомкнулись над лихтером.
Попавшего в водоворот Лероя вынесло наверх и прижало к палубному настилу. Он машинально вцепился в балку. Вода захлестнула его голову, а потом, к удивлению торговца, вдруг схлынула, плеснулась раз или два, когда киль лихтера коснулся дна, и наконец стала на уровне плеч Лероя.
Он мгновенно понял, что произошло. Погружаясь носом, лихтер угодил на мель. Корма частично осталась над водой, и там образовался воздушный пузырь — просвет высотой в фут или полтора. Но из ста тридцати обреченных бедняг Лерой оказался единственным, кому эта случайность принесла необыкновенную удачу.
Он остался в кормовом трюме и в течение двух часов, по его собственному выражению, плавал над трупами.
Человек не столь сильный как телесно, так и духовно, никогда бы не выдержал двухчасовой пытки в ледяной воде тем декабрьским утром. Но Лерой держался. И надеялся. Я уже говорил, что он всегда крайне неохотно расставался с надеждой. И вскоре после рассвета его вера в удачу была вознаграждена. С первыми лучами зари, обагрившими воду, послышались голоса и скрип весел в уключинах. По реке шла лодка.
Лерой закричал, и голос его в утренней тишине прозвучал глухо, будто из могилы. Скрип весел стих.
Лерой крикнул еще раз, и ему ответили. Весла заработали вдвое проворнее, чем прежде, и лодка стала борт о борт с лихтером. Кто-то принялся отдирать багром доски палубы. Вскоре в ней появилось отверстие, достаточно широкое, чтобы Лерой мог пролезть в него.
Вглядевшись в жиденький туман, который уж и не чаял увидеть, торговец подтянулся на руках, на что ушел почти весь остаток сил. Когда его грудь оказалась вровень с палубой, Лерой увидел лодку и двух человек в ней.
Однако обессилевшие и окоченевшие руки уже не держали его. Лерой упал обратно в трюм, перевернувшись вниз головой и теперь уже всерьез испугавшись, что помощь пришла слишком поздно. Но когда он вновь забарахтался, выбираясь на поверхность, рядом с ним в воду шлепнулась веревка. Лерой судорожно ухватился за нее, намотал на руку и взмолился, чтобы его вытащили.
Итак, его выволокли из трюма, подняли на борт лодки и высадили на берег в ближайшем удобном месте. Все это хозяева скорлупки проделали из человеколюбия, но страх, охвативший их, когда Лерой рассказал, как попал в такое положение, помешал им сделать больше.
Полураздетый, промерзший до костей, с клацающими зубами, приковылял Лерой на заплетающихся ногах в домик стражи в Шантене. Солдаты «синих»[78] стащили с него мокрые лохмотья, закутали в одеяло и отогрели: снаружи — огнем очага, изнутри — жидкой овсяной кашей.
Потом они попросили его рассказать о себе.
История с лошадью, вероятно, навела вас на мысль, что торговец был записным вралем. Вот этот свой дар он и пустил в ход, объявив себя моряком из Монтуа и поведав душераздирающую историю о кораблекрушении.
К сожалению, Лерой переборщил. Один из солдат знал кое-что о море и о Монтуа, и рассказ Лероя показался ему не совсем правдивым. Боясь ответственности, солдаты доставили торговца в Нант, в революционный комитет.
Даже здесь все могло бы обойтись, поскольку среди членов комитета не было моряков и никто не мог разоблачить Лероя. Но, вот незадача: в тот день в комитете заседал черноусый санкюлот Жоли, тот самый, который накануне вечером выволок Лероя из его камеры и связал по рукам.
При виде торговца глаза Жоли едва не вылезли из орбит.
— Откуда ты взялся, черт побери? — загремел он.
Лерой вздрогнул. Сообщники Жоли вытаращили на него глаза, но их предводитель объяснил:
— Он был во вчерашней купальной команде. И у него хватило наглости предстать перед нами. Уведите его и бросьте обратно в воду.
Однако Башелье, наиболее влиятельный после Гулена член комитета, был наделен чувством юмора, вполне достойным Французской революции. Увидев, как приуныл торговец, он разразился взрывом смеха и, возможно потому, что положение, в которое попал Лерой, очень позабавило его, решил проявить милосердие.
— Нет-нет, — возразил он. — Пока отведите его обратно в Буффе. Пускай с ним разберется трибунал.
И вот Лерой отправился назад, в тюрьму, к мокрой лежанке, хлебу и воде, к забвению, в котором пребывал и прежде, пока судьба не призвала его к себе на службу.
Именно Лерою мы обязаны тем, что знаем большинство подробностей первого массового затопления людей, устроенного Карье, чтобы быстро избавить город от лишних ртов и преодолеть трудности, возникшие в результате бездарного ведения дел властями.
Очень скоро последовали другие экзекуции. Всего их было двадцать три, причем по мере приобретения опыта Карье настолько обнаглел, что топил уже не только мужчин. Да и казни теперь больше не проводились тайком, под покровом ночи. Вскоре ко дну пошли и женщины (только за один раз в нивозе Карье сгубил три сотни при леденящих кровь обстоятельствах), и даже маленькие дети. Сам Карье признавал, что за три месяца его правления в «народную купель» угодили три с лишним тысячи жертв, в то время как другие (несомненно, более достоверные) источники приводят втрое большее число принявших «народное крещение».
Вскоре эти массовые казни превратились в нечто узаконенное, само собой разумеющееся, в некое зрелище, которым Карье и его комитет считали долгом потешить толпу.
Но вот наступил день, когда продолжать это дело стало почти невозможно. Просто уже некого было казнить — столь скора и эффективна оказалась эта расправа. Тюрьмы опустели. Однако бороться с однажды укоренившейся привычкой весьма нелегко. Карье надо было искать новый «материал», и никто не мог сказать, в каком направлении он будет вести этот поиск, никто не чувствовал себя в безопасности. Вскоре среди членов комитета поползли слухи, будто Карье намерен распустить их и набрать новых. И тем из них, кого можно было заподозрить в мягкотелости, стало не по себе.
Не по себе сделалось и членам Народного собрания.
Они направили к Карье депутацию с предложениями по более толковому ведению военной кампании в Вандее[79].
Кампания эта была любимой мозолью представителя. Он разговаривал с патриотами самым оскорбительным образом, а потом приказал своим секретарям спустить их с лестницы.
И вот в эту атмосферу всеобщего недоверия и тревоги попало одно из самых немыслимых орудий судьбы в облике очень юного и весьма ретивого гражданина Марка Антуана Жюльена. Его отец, депутат Жюльен, был приближенным Робеспьера, благодаря влиянию которого Марка Антуана назначили агентом комитета общественной безопасности и послали проверить, как настроен народ и как ведут себя представители Конвента «на местах».
Прибыв в Нант в конце января 1794 года, Жюльен едва ли не первым делом посетил Народное собрание, которое все еще бурлило, гневаясь на Карье, устроившего его депутации столь недостойный прием.
Марк Антуан был настолько потрясен услышанным, что вместо намеченного на утро посещения народного представителя, сел составлять письмо Робеспьеру. В нем он подробно изложил все злоупотребления, в которых повинен Карье, и описал вопиющую нищету и упадок города Нанта.
Тем же вечером, когда Марк Антуан мирно засыпал с чувством исполненного долга, его грубо подняли с постели офицер и двое солдат национальной гвардии.
Объявив Жюльену, что он арестован, они попросили его встать и одеться.
Марк Антуан в гневе вскочил с кровати и предъявил верительные грамоты и полномочия. Это не произвело на офицера никакого впечатления. Он действовал по приказу народного представителя.
Продолжая сердиться, молодой человек быстро оделся.
Скоро он покажет этому представителю, что с агентами общественной безопасности шутки плохи. По-прежнему бесстрастный офицер запихнул Жюльена в карету и повез в Мезон-Виллетре, стоявший на острове особняк, где проживал гражданин Карье.
Тот был уже в постели, но не спал. Он рывком сел на кровати, когда солдаты грубо втолкнули в спальню молодого парижского щеголя. Одного вида представителя оказалось достаточно, чтобы Марк Антуан позабыл свой гнев и утратил присутствие духа.
Карье побледнел и сделался серо-зеленым от злости.
Его черные глаза горели подобно глазам зверя во тьме, а всклокоченные черные волосы, прилипшие к покрытому испариной лбу, еще больше оттеняли жуткое лицо. Марк Антуан отпрянул, утратив дар речи.
— Итак, — произнес Карье, вперив в него неподвижный взор, — вы и есть то самое существо, которое осмелилось порочить меня в глазах комитета общественной безопасности и вменять мне в вину мою деятельность?
Он извлек из-под подушки письмо Марка Антуана к Робеспьеру.
— Это ваше?
Увидев, что нарушается тайна его переписки с Неподкупным[80], Марк Антуан снова почувствовал возмущение.
Он осмелел.
— Мое, — ответил юноша. — По какому праву вы вскрыли письмо?
— По какому праву? — Карье спустил на пол одну ногу. — Вы что же, сомневаетесь в моих правах? Вы — человек, введший в заблуждение людей, внушив им мысль о значительности своей персоны. Вы, очковтиратель, пускающий пыль в...
— За ваше поведение вы ответите лично перед гражданином Робеспьером, — пригрозил Марк Антуан.
— Ага! — Карье осклабился в невообразимо злобной ухмылке. Выскользнув из постели, он слегка пригнулся, будто готовился к прыжку, и ткнул пальцем в сторону своего пленника.
— Вы из тех, с кем опасно враждовать открыто. Вы действуете, исходя из этого убеждения. Но ведь с вами можно разделаться и втихую. И я разделаюсь. Вы в моих руках, и, клянусь, вам от меня не уйти, вы, чертов..!
Марк Антуан посмотрел в лицо представителя и понял все его зловещие намерения. Ужас сковал юношу, но природа наделила его сообразительностью, и он пустил ее в ход.
— Гражданин Карье, — сказал он, — я все понимаю.
Нынче же ночью меня тихонько умертвят в темном местечке. Но вы сгинете следом за мной, при свете дня, осыпаемый людскими проклятиями. Пусть вы перехватили мои письма к отцу и Робеспьеру. Но если сам я не покину Нант, отец явится сюда и потребует у вас отчета.
И вы кончите на эшафоте, как и пристало жалкому убийце.
Из всей этой тирады лишь одна фраза въелась в мозг Карье: «мои письма к отцу и Робеспьеру», — так сказал находчивый Марк Антуан. Юноша увидел, как расслабляются сжатые губы представителя, как гневное сверкание в черных глазах сменяется испуганным блеском.
То, о чем Марк Антуан упомянул лишь вскользь, врезалось в разум Карье: было второе письмо, которое его агенты прозевали. Они еще заплатят за это, но пока, если все правда, надо из осторожности замять это дело, иначе не сносить ему головы. Возможно, Карье и заподозрил блеф, но у него не было средства, при помощи которого он мог бы проверить свои подозрения. Как видите, Марк Антуан неплохо соображал.
— Ваш отец? — прорычал представитель. — Кто же он, ваш отец?
— Депутат Жюльен.
— Что? — Карье встрепенулся, выказывая безграничное удивление. Вы — сын депутата Жюльена?
Он рассмеялся и двинулся вперед, протягивая обе руки.
Как видите, он тоже неплохо соображал.
— Друг мой, что же вы раньше не сказали? Зачем так сконфузили меня? А я-то подумал — конечно, это было глупо с моей стороны, — что вы какой-нибудь мошенник-однофамилец, высланный из Анже!
Он бросился Марку Антуану на шею и сжал его в объятиях.
— Простите меня, друг мой! — взмолился Карье. — Приходите завтра отобедать со мной, и мы вместе посмеемся над этим недоразумением!
Но у Марка Антуана и в мыслях не было обедать с Карье, хотя он охотно дал такое обещание. Когда юноша вернулся в гостиницу, едва веря, что унес ноги, все еще обливаясь потом при мысли о том, что был на волосок от гибели, то немедленно собрал свой саквояж и, воспользовавшись выданными ему в Париже документами, ухитрился без проволочек получить почтовых лошадей.
Наутро, очутившись в Анже и в безопасности, он, недосягаемый теперь для Карье, вновь написал Робеспьеру.
На этот раз Марк Антуан предусмотрительно отправил письмо и своему отцу.
«В Нанте, — писал он, — я застал старый режим в его наихудшем проявлении. — Марк Антуан знал язык свободы и мог взять нужный тон, чтобы заставить патриотов действовать. — Жалкие секретари Карье соперничают в несносном высокомерии, будто лакеи прежних министров. Сам Карье живет в роскоши, окружив себя женщинами и дармоедами, держит гарем и собственный двор. Справедливость и правосудие он смешал с грязью, без суда утопив всех заключенных тюрем в Луаре.
Нант надо спасать. Мятеж в Вандее необходимо подавить, а душителя свободы Карье — отозвать».
Письмо возымело действие, и Карье отозвали в Париж, однако далеко не с позором, а под предлогом ухудшения здоровья. По этой причине его и освободили от обременительных обязанностей городского головы Нанта.
Конвент воспринял его возвращение весьма спокойно.
Даже, когда в начале июля Карье узнал, что Бурбот, его преемник в Нанте, приказал арестовать Гулена, Башелье, Гранмазона и других приятелей Карье из комитета по обвинению в массовых казнях и присвоении национального достояния, изъятого у эмигрантов, он сохранял невозмутимость, сознавая неуязвимость своего положения.
Однако членов нантского комитета привезли на суд в Париж 10 термидора (29 июля 1794 года), в самый памятный день в анналах революции. В этот день пал Робеспьер, а с ним — и плотина, сдерживающая волну народного мщения. Сеятелей ужаса ждало суровое возмездие.
Из истории с Марком Антуаном Жюльеном видно, как проворно ориентировался Карье в обстановке. Следуя в карете за двухколесной телегой, в которой Робеспьера везли на казнь, он сиял и громче всех кричал: «Смерть предателю!» Наутро после казни, выступая с трибуны Конвента, он горячо доказывал, что стал жертвой низвергнутого тирана, ловко обратив себе на пользу стычку с Марком Антуаном и напомнив Конвенту, как его очернили в глазах Робеспьера. Тогда, в жаркие дни термидора, его речь была встречена рукоплесканиями.
Но богиня возмездия уже неотвратимо и безмолвно надвигалась на него.
Среди заключенных, которых цепь странных случайностей привела из Нанта в Париж, был наш старый знакомый Лерой, торговец птицей. Правда, теперь он выступал как свидетель обвинения в деле бывших членов городского комитета.
Рассказав суду о причинах своего ареста, а также о том, что в течение трех лет он сидел, без суда, всеми позабытый, в камере зачумленной тюрьмы Буффе, Лерой затем поведал о страданиях, пережитых им в ту ужасную ночь, когда его везли по Луаре на барже обреченных.
Говорил он просто и без актерства, отчего рассказ звучал еще более убедительно и проникновенно. Публика, заполнившая Дворец правосудия[81], трепетала от страха, рыдала, слушая историю мучений, перенесенных свидетелем, и проливала слезы радости по поводу его чудесного спасения.
Когда Лерой закончил давать показания, зал взорвался рукоплесканиями. Торговец немного растерялся, ибо за всю свою предшествующую жизнь он не видел и не слышал ничего, кроме оскорблений.
Потом, на волне возрождения, нахлынувшей в те дни на пробуждавшуюся от кровавого кошмара Францию, кто-то предложил собрать пожертвования в пользу Лероя.
Так к нему в руки попала толстая пачка ассигнаций и банковских билетов, показавшаяся скромному торговцу целым состоянием. И тогда Лерой тоже прослезился.
Затем присутствовавшая в зале суда публика стала требовать головы Карье. Требование это подхватил весь Париж, и в конце концов члены Конвента выдали Карье революционному трибуналу.
Он предстал перед судом 25 ноября, так и не найдя адвоката, который взялся бы защищать его. Шестеро защитников, предложенных председателем, один за другим отказались представлять интересы этого утратившего все человеческое чудовища. Наконец Карье в ярости заявил, что будет защищать себя сам. И он действительно защищался.
А линия защиты была такова: его деятельность в Нанте в основном сводилась к снабжению Западной армии; он не имел почти ничего общего с нантской полицией, отдав ее под начало революционного комитета; он понятия не имел о тех событиях, которые, как тут было сказано, происходили в городе. Однако Гулен, Башелье и остальные, спасая собственные шкуры, свалили всю вину на Карье в надежде сделать козлом отпущения его одного.
Приговор Карье огласили в годовщину той памятной ночи, когда молодчики из Общества Марата ворвались в тюрьму Буффе. В телеге его везли вместе с безжалостным Гранмазоном, который теперь настолько преисполнился жалости к самому себе, что всю дорогу до эшафота плакал горючими слезами.
Толпа, провожавшая его от Консьержери до Гревской площади[82], улюлюкала и осыпала Карье оскорблениями, но внезапно притихла, когда он взошел на эшафот. Карье поднялся туда твердым шагом, но плечи его поникли, а взгляд был устремлен долу.
Вдруг в этой тишине весело, гротескно, ужасно заиграл кларнет. Карье вздрогнул и выпрямился. Резко обернувшись, он метнул на музыканта последний в своей жизни страшный взгляд.
Мгновение спустя с глухим стуком упал нож, и окровавленная голова скатилась в корзину.
И по-прежнему вытаращенные глаза уже никого не могли испугать.
Над притихшей площадью пронеслось эхо от падения ножа.
— Ура! — крикнул кто-то. — Вот конец, достойный великого топителя!
Это был торговец Лерой. И толпа подхватила его ликующий возглас.
Когда Филипп Добрый в начале 1467 года скончался в Брюгге от падучей, его смерть была представлена народу Фландрии как удобный предлог для разрыва обременительного союза с Бургундией. И сделали это агенты Людовика XI, короля, предпочитавшего вероломство открытому силовому противостоянию.
Герцог Бургундии Карл, прозванный Смелым, был самым страшным и грозным врагом короля Франции, и лукавый монарх,, решив избежать прямого столкновения со столь могущественным противником, придумал способ запутать герцога и парализовать его силы сразу же после того, как тот пришел к власти. Для этого король направил во фламандские владения герцога своих людей. Они должны были интриговать против Карла, пробуждая тем самым дремавший до поры до времени в сердцах беспокойных бюргеров бунтарский дух.
Первый призыв к оружию раздался с башни Белфри в густонаселенном богатом городе Генте, бывшем тогда одним из самых многолюдных и зажиточных в Европе.
Сорока тысячам ткачей предписывалось бросить свои станки и брать в руки мечи, пики и фламандские годендаги[83]. Из Гента яростное пламя восстания быстро распространилось вдоль Мааса и вспыхнуло во втором по значимости городе Бургундии — Льеже; многочисленные гильдии кожевенников и оружейников были готовы последовать примеру ткачей Гента и вступить в бой.
Мятежники держались храбро лишь до тех пор, пока не встретились при Сен-Гронде с Карлом Смелым, который разгромил восставших бюргеров, оставив на поле боя тысячи убитых.
Герцог был в гневе. Он чувствовал, что фламандцы решили застать его врасплох в тот миг, когда, как им казалось, он был не способен отстоять свои интересы; поэтому он решил раз и навсегда вбить им в головы, что подобное бесцеремонное отношение к повелителю чревато для них большой бедой. Когда к нему явилась делегация почтенных граждан города в длинных рубашках и с веревками на шеях, чтобы, упав перед ним на колени, смиренно просить принять ключи от города, он с презрением отверг их предложение.
— Уясните себе, — сказал он, — что мне вовсе не нужны эти ключи. Я надеюсь, вы хорошо усвоите этот урок для вашего же блага.
Наутро его передовые отряды начали проламывать брешь в городской стене, заполняя окружающий ее ров булыжниками, из которых она была сложена. И вот, когда пролом стал достаточно широким, Карл во главе своего бургундского войска вошел в эти импровизированные ворота как завоеватель, с опущенным забралом и пикой у бедра, и приказал разрушить все укрепления Льежа.
Так закончилось фламандское восстание 1467 года против герцога Карла Смелого. Ткачи вернулись к станкам, оружейники — к горнам, кожевенники и перчаточники взялись за свои ножницы. Мир был восстановлен, а для поддержания порядка Карл посадил всюду, где считал нужным, своих доверенных людей, назначив их военными комендантами.
Одним из них был германец Клаудиус Ринсольт, уже несколько лет состоявший на службе у герцога. Это был прирожденный предводитель, непревзойденный в искусстве владения оружием, в бою отважный до безрассудства и не боявшийся ничего на свете. Скорее всего именно это качество более всего ценил Карл, недаром прозванный Смелым и ставивший храбрость неизмеримо выше любых других качеств человека.
В знак расположения к мужественному германцу герцог назначил его комендантом провинции Зеландия, наделив полномочиями наместника герцога, и приказал подавлять в зародыше любую искорку мятежа.
Ясным майским утром Клаудиус Ринсольт в сопровождении рыцарей прибыл в Миддельбург, столицу Зеландии, чтобы занять свою резиденцию на главной площади в замке Гравенхоф и вершить правосудие именем своего господина. Эту обязанность германский капитан исполнял с крайней суровостью, полагая, что тягу к бунтарству надо выдирать с корнем. Для него, человека по природе безжалостного, именно такой образ действий был самым естественным. Герцог даже не догадывался об этом, иначе он призадумался бы, прежде чем назначить Клаудиуса комендантом. Ведь Карл, несмотря на суровость, с которой он подавил восстание, был человеком в общем-то гуманным и справедливым.
В числе тех, кого посадили в Миддельбургскую тюрьму в результате повальных облав и арестов, произведенных Ринсольтом, оказался и богатый молодой бюргер Филипп Данвельт, арестованный из-за письма, подписанного его именем и найденного в доме одного видного смутьяна, которого сначала пытали, а затем повесили. В письме, полученном накануне восстания, содержалось обещание поддержать мятежников оружием и деньгами.
Данвельт в разговоре с Ринсольтом, происходившем в мрачном зале Гравенхофа, клятвенно отрицая свою причастность к восстанию, сказал, что ему даже не предлагали в нем участвовать. Услышав о дате получения письма, он рассмеялся. В тот день, когда оно было получено, Филипп находился во Флашинге, и не по какой-нибудь случайной оказии, а потому, что венчался там, и вместе с молодой женой вернулся в Миддельбург. Было бы нелепо, сказал он, участвовать в восстании или связываться с мятежниками во время свадьбы. И Филипп, уверенный в себе, снова рассмеялся.
Германский капитан не любил людей, которые позволяли себе смеяться в его присутствии. По его мнению, это свидетельствовало о недостаточном уважении как к его должности, так и к нему лично. И теперь, сидя в высоком судейском кресле, окруженный секретарями и телохранителями, он весьма свирепо смотрел на белокурого, розовощекого молодого человека, вздумавшего проявить подобное легкомыслие. Безбородое загорелое лицо Ринсольта, обрамленное пышными каштановыми волосами, было по-своему красиво; лишь на левой щеке бледным пятном выделялся шрам.
— Но письмо подписано твоей рукой, — мрачно проворчал он.
— Может быть, там и стоит мое имя, — любезно улыбнулся Данвельт, — но уж никак не моя подпись.
— Черт побери, — выругался капитан. — Это что, оправдание?
Какая разница?
Не подумав об опасности, беспечный Данвельт отважился на легкую дерзость:
— Да, это оправдание! Самый глупый из твоих писарей — и тот понял бы это!
Голубые глаза коменданта сверкнули сталью, тяжелая челюсть выпятилась, щеки залила краска гнева, и он вновь выругался.
— Ты еще остришь, ничтожество? — И, обратившись к стражникам, приказал: — Уведите его обратно в тюрьму.
Пусть там в тишине он научится приличным манерам, а уж потом предстанет перед нами!
И Данвельта отправили обратно в камеру. Он понял, что в правление Клаудиуса Ринсольта даже невинный человек должен держать ухо востро.
Комендант уселся в кресло, недовольно ворча. К нему склонился секретарь, сидевший по правую от него руку.
— Проверить истинность утверждений этого человека совсем не трудно, — сказал он. — Надо вызвать его жену и слуг и спросить, когда он был во Флашинге и когда состоялось венчание.
— Да! — проворчал Ринсольт. — Займитесь этим. Я более чем уверен, что этот пес солгал нам.
Однако его уверенность была напрасной. На другой день к коменданту привели на допрос экономку и жену Данвельта, и они лишь добавили подробностей к тому, что говорил Филипп. Стало совершенно ясно, что он ни сном, ни духом не причастен к восстанию против герцога Бургундского. Супруга Данвельта клятвенно отрицала это и умоляла:
— Я могу присягнуть, что говорю правду, я уверена, что доказательств его вины не существует. Он всегда был лоялен к власти и все это время занимался только своими делами и мною.
— Господин, — она протянула руки к хмурому германцу, и в ее глазах заблестели слезы, — умоляю вас поверить мне и отпустить моего мужа, раз нет доказательств его вины.
В голубых глазах Ринсольта вспыхнул огонь, а полные яркие губы медленно раздвинулись в чуть заметной, загадочной улыбке. Стоявшая перед ним изящная женщина была очень хороша собой. Ее отороченное мехом светлое платье с высокой, по последней моде, талией плотно облегало нежно очерченную грудь. Низкий вырез подчеркивал совершенную белизну ее шеи. Овал лица казался странно детским под высокой, похожей на корону, прической; с головы ниспадала тончайшая вуаль, колыхавшаяся при каждом ее движении.
Солдафон некоторое время продолжал молча, в упор разглядывать ее, а губы его все продолжали медленно растягиваться в странной улыбке. Не отрывая глаз от жены Данвельта, он коротко бросил секретарю:
— Эта женщина лжет! Я полагаю, что только наедине с ней смогу узнать правду.
Он с трудом оторвал от кресла свое массивное тело, облаченное в темно-пурпурный бархат.
— У меня есть одна улика! — заявил он хрипло. — Идите за мной, и вы увидите ее своими глазами.
Он провел ее темным коридором, выходившим из мрачного зала, и остановился у дверей маленькой уютной комнаты, сплошь увешанной коврами. Отпустив сидевшего там слугу, он тут же предложил женщине войти в комнату и еще некоторое время разглядывал ее из-под насупленных бровей. Вслед за ними шла служанка, но Ринсольт не впустил ее в комнату. Супруге Данвельта пришлось войти одной.
Ринсольт не спеша вынул из дубового ларца письмо, под которым стояло имя «Филипп Данвельт». Просительница взглянула на коменданта испуганно, вся она трепетала. Он сложил письмо так, чтобы было видно только имя ее супруга, и помахал им перед глазами женщины.
— Что это за имя? — отрывисто спросил он.
Она быстро заговорила:
— Это имя моего мужа, но не его рука. Наверное, это какой-то другой Филипп Данвельт. Наверняка в Зеландии есть и другие люди, носящие это имя.
Ринсольт мягко рассмеялся, по-прежнему глядя на нее с непонятным напряженным вниманием, и под его пристальным взглядом она вся испуганно сжалась. Увидев в его глазах нечто зловещее, женщина начала задыхаться, хотя в комнате было прохладно.
— Стоит мне поверить вам, как вашего мужа тут же выпустят из тюрьмы, и ему нечего будет бояться. А он, уверяю вас, в смертельной опасности!
— Ах! Вы должны поверить мне! Кроме меня, есть и другие свидетели его невиновности.
— Другие меня не интересуют, — прервал он ее с грубым высокомерием. Потом, многозначительно сменив интонацию, произнес: — Но я могу удовлетвориться вашим заверением, что это почерк не вашего мужа, несмотря на то, что я вам не верю.
Она все еще не понимала, чего он от нее хочет, и лишь глядела на него округлившимися карими глазами.
— Что ж, — сказал он чуть погодя с добродушно-грубоватым смешком, — я готов отдать жизнь Филиппа Данвельта в ваши прекрасные руки. Распоряжайтесь ею, как пожелаете, Но, надеюсь, дорогая, вы не захотите оказаться злодейкой и погубить его?
С этими словами он склонился к ней. Его руки мягко, по-змеиному, обвились вокруг ее тела. Но прежде чем они сомкнулись, она вырвалась и с омерзением на лице отпрянула прочь. С ее побледневших губ уже готов был сорваться крик.
— Одно слово, — предостерег он, — и ваш муж умрет.
— Отпустите меня! Отпустите! — выкрикнула она.
— Тогда уж добавьте: и отправьте моего мужа на виселицу.
Но она повторяла все те же два слова:
— Отпустите меня! Отпустите меня! — В этот миг она не могла думать больше ни о чем.
Выражение отвращения на ее лице оскорбило самолюбивого коменданта: он был тщеславен. В ярости он прогнал женщину, посылая ей вдогонку оскорбления.
На другой день к ней явился курьер коменданта и передал короткую записку, извещавшую о том, что утром ее мужа повесят. В горестном оцепенении просидела супруга Данвельта в одиночестве несколько часов — неподвижная, с окаменевшим лицом и сухими глазами.
Ближе к вечеру она все в том же полубессознательном состоянии вызвала двух слуг, чтобы они проводили ее в тюрьму Миддельбурга. Она представилась начальнику тюрьмы и сказала, что пришла проститься с мужем, приговоренным к смерти. В этом ей нельзя было отказать, да и приказа такого у тюремщика не было.
Ее провели в сырую камеру, где дожидался казни Филипп Данвельт, и в желтом свете фонаря, прикрепленного к низкому своду потолка, женщина увидела страшную перемену в его лице, вызванную известием о смертном приговоре. Перед ней был уже не тот самоуверенный молодой бюргер, который легкомысленно дерзил коменданту Зеландии, уверенный в своей невиновности и исполненный сознания собственной значительности. Она увидела человека с искаженным, посеревшим лицом, всклокоченными волосами, в порванной одежде. От гнева и отчаяния он содрогался всем телом.
— Сапфира! — воскликнул он, завидев жену, и со стоном припал к ее груди.
Она ласково обняла его и усадила обратно на деревянный стул, с которого он вскочил при ее появлении.
Он схватился руками за голову. Умереть невиновным, стать жертвой несправедливости, судебной ошибки! Умереть таким молодым!
Слушая его бессвязную речь, она вздрагивала от страха и жалости к самой себе. Ей хотелось бы, чтобы он встретил смерть спокойнее. Подумав об этом, она высказала свою мысль вслух:
— Я могла спасти тебя, Филипп.
Приговоренный поднял искаженное, мертвенно-бледное лицо.
— Что ты сказала? — хрипло переспросил он. — Говоришь, могла спасти меня? Так что же... Почему?..
— Но какой ценой, мой милый! — всхлипнула она.
— Цена? Ты говоришь о цене? Но ведь речь идет о моей жизни и смерти! Этот Ринсольт требует наше состояние? Отдай ему все, и я буду жить...
— Разве я колебалась бы, если б речь шла о деньгах? — прервала его жена.
Пока она пересказывала свой разговор с комендантом, Филипп дрожал от гнева.
— Собака! Грязный германский пес! — пробормотал он сквозь зубы, когда она закончила.
— Теперь ты понимаешь, дорогой, — продолжала она прерывающимся голосом, — цена оказалась слишком высокой.
Ты возненавидел бы меня.
Однако Филипп повел себя совсем не так, как она ожидала. Отчаянная жажда жизни, известная только смертникам, диктовала ему свое.
— Как знать? — ответил он. — В наших обстоятельствах желания и доводы рассудка ничего не значат, и, может быть, жертва была бы оправданной...
И замолчал, все же устыдившись своих слов, вспомнив, что существует граница, которую честь мужчины не может переступать.
Его слова все еще звучали в ее ушах, когда она возвращалась домой. Той же ночью она отправилась к коменданту Зеландии.
Когда она пришла, Ринсольт ужинал. Не выходя из-за стола, он приказал впустить Сапфиру Данвельт.
— Да, мадам?
— Могу я поговорить с вами наедине?
Ее голос был ровным и спокойным, как и ее взгляд.
Он отослал всех своих людей, отпил большой глоток из кубка, стоявшего у локтя, вытер рот тыльной стороной ладони и уселся в свое высокое кресло, приготовившись слушать.
— Вчера, — сказала она, — вы обратились ко мне с предложением. Во всяком случае, мне так показалось.
На его лице отразилось удивление, но его сменила радость.
— Значит, так, мадам. Здесь я распоряжаюсь жизнью и смертью. Но в случае с вашим мужем я передаю власть вам. Одно слово — и я подпишу приказ, по которому он выйдет из тюрьмы еще до рассвета.
— Я пришла, чтобы сказать это слово, — ответила она.
Какое-то мгновение Ринсольт глядел на нее; его улыбка становилась все шире, на щеках вспыхнул румянец. Он вскочил, опрокинув кресло.
Со словами: «Черт побери!» — он обнял ее и прижал к себе ее трепещущее тело...
На другое утро, сразу после восхода солнца Сапфира уже стучалась в ворота Миддельбургской тюрьмы, судорожно сжимая в руке бумагу, подписанную комендантом.
— Приказ коменданта Зеландии об освобождении Филиппа Данвельта! — срывающимся от волнения голосом воскликнула она.
Тюремщик взглянул на бумагу, потом на лицо ее подательницы. Его губы сжались.
— Идемте, — сказал он и повел ее по мрачному коридору в камеру, где накануне она встречалась с мужем.
Тюремщик распахнул дверь, и Сапфира быстро вошла внутрь.
— Филипп! — вскрикнула она и запнулась на следующем слове...
Он лежал неподвижно на убогом тюфяке. Его сложенные руки покоились на груди, лицо было воскового оттенка, из-под полуприкрытых век глядели остекленевшие глаза.
Она подбежала к нему и, упав на колени, прикоснулась к телу.
— Мертв! — вскричала она и, стоя на коленях, обернулась к тюремщику, стоящему в дверях. — Мертв!
— Его повесили вечером, мадам, — тихо проговорил тот.
Она застонала и, лишившись чувств, упала на тело супруга.
Вечером она вновь пришла в Гравенхоф, чтобы встретиться с Ринсольтом. Ее впустили. Это была уже совсем другая женщина — с измученным, перекошенным страданием лицом, в котором не осталось и следа былой красоты. Подойдя к коменданту, она какое-то время смотрела на него молча, с неописуемой ненавистью во взгляде, потом заговорила, и в словах ее вылилась вся ненависть к нему.
Он выслушал ее, пожал плечами и снисходительно улыбнулся.
— Что обещал, то и сделал, — ответил он. — Я дал слово, что Данвельт выйдет из тюрьмы. Разве я не исполнил этого? Едва ли вам стоило рассчитывать на то, что я позволю ему мешать нашим с вами приятным свиданиям!
Она в ужасе отступила под его похотливым взглядом и убежала прочь, сопровождаемая его циничным хохотом.
Целую неделю после этого она сидела дома и размышляла, но настал день, когда в сопровождении слуг вышла на улицу в трауре и взошла на борт плоскодонной баржи, которая отправилась вверх по Шельде к Антверпену.
Конечной целью путешествия был Брюгге, но об этом она не сказала никому и выбрала самый длинный окольный путь. Из Антверпена баржа отправилась в Гент, откуда четыре крепкие фламандские лошади протащили ее по каналу в великолепный город, где размещался двор бургундских герцогов.
В блистательном, залитом июльским солнцем Брюгге кипела жизнь. В то время город был всемирной ярмаркой, центром мировой торговли. За его стенами размещались десятки иностранных торговых домов и не меньшее количество посольств иноземных государств. В течение одного дня здесь можно было услышать все языки мира.
Они звучали на широких оживленных улицах среди величественных зданий, каких вы не встретили бы в других европейских городах. В порт прибывали тяжело груженные торговые суда из Венеции, Генуи, Германии, из балтийских стран, из Константинополя и Англии, а на переполненных рынках толпились, покупая и продавая различный товар, ломбардцы и венецианцы, левантийцы, тевтоны[84] и саксонцы.
Миновал полдень, и огромная колокольня, возвышавшаяся над герцогским замком, отбрасывала тень на многолюдную площадь. Среди многоязычного гомона толпы выделялись звук рога и крики: «Герцог! Герцог!»
Показалась кавалькада примерно из сорока всадников, продвигавшихся медленным шагом. Это двор герцога возвращался в замок после охоты. Над толпой горожан воцарилась тишина. Народ почтительно расступился, и вместо человеческих голосов теперь слышался лишь стук копыт о булыжники, перезвон соколиных колокольчиков, лай охотничьих собак и звук того рога, который первым возвестил о прибытии герцога.
Это была пышная процессия: вельможи в шелках и бархате всевозможных оттенков и сапогах из тончайшей испанской кожи, дамы в нарядных головных уборах с развевающимися вуалями, в вышитых накидках, ниспадавших до брюха их лошадей в роскошной сбруе.
По обе стороны процессии шли конюхи и егеря и вели охотничьих собак.
Горожане вытянули шеи, и левантийский торговец заспорил с ломбардцем о том, сколько стоит все это великолепие. Затем появился сам юный герцог. Его черный камзол резко контрастировал с радужной пестротой окружения.
Он был невысок, но производил впечатление сильного человека благодаря прекрасному сложению. На худом загорелом лице выделялись живые глаза. Рядом с ним на белой лошади ехал юноша, одетый с ног до головы в шелк цвета пламени; его красивую золотоволосую голову покрывала островерхая черная бархатная шляпа, на левом запястье сидел сокол с колпачком на голове. За спиной юноши на черной ленте висела маленькая лютня. Он радостно смеялся, являя собой воплощение молодости и веселья.
Процессия медленно продвигалась по направлению к Принцессхофу, резиденции герцога. Кавалькада уже почти пересекла площадь, когда внезапно раздался женский голос, громкий и возбужденный:
— Я прошу справедливости, герцог Бургундии! Нарушены мои законные права!
Этот крик испугал вельможных всадников, на мгновение прервав их веселье.
Одетый в красное юноша, скакавший радом с герцогом, повернулся в седле посмотреть, кто это так жалобно кричит, и увидел Сапфиру Данвельт.
Она была в трауре, лицо ее закрывала черная вуаль, лишь подчеркивая красоту, которую немедленно оценил острый юношеский взгляд. По ее внешнему виду и количеству окружавших ее слуг молодой человек понял, что женщина богата; ее горестная мольба тронула его жизнерадостную поэтическую душу. Положив руку на плечо герцога, он слегка сжал его, и тот осадил коня.
— Чего ты просишь? — любезно спросил Карл.
— Справедливости! — только и ответила она, печально, но настойчиво.
— Надеюсь, твое желание будет исполнено, — серьезно ответил герцог, — но я не могу заниматься этим делом в седле, посреди улицы. Следуй за нами. — И ускакал вперед.
Она пошла за ним в Принцессхоф, сопровождаемая своими конюхами и служанкой Катариной. В большом зале замка ей пришлось подождать в толпе конюших и егерей, осушавших кубки, присланные им герцогом. Она стояла поодаль, погруженная в печальные размышления, и никто не обращал на нее внимания. Наконец камергер пригласил ее пройти к герцогу. Тот ждал ее в большой, но скромно обставленной комнате. На герцоге был черный с позолотой камзол, отороченный мехом. Он сидел в высоком дубовом кресле, обитом кожей. За его спиной стоял, приняв изящную ленивую позу, все тот же симпатичный юноша, одетый в красное, который только что скакал бок о бок с герцогом.
Сапфира рассказала потрясающую историю, стоя перед ними со сложенными руками, потупив взор. Слушая ее, герцог все больше и больше хмурился. Но в его взгляде читалось скорее недоверие, чем гнев.
— Ринсольт?! — воскликнул он, когда она закончила.
— Говоришь, это сделал Ринсольт?
В его голосе слышалось сомнение и ничего более.
Юноша, стоявший за спиной Карла, негромко рассмеялся и переменил позу.
— Ты удивлен? А разве можно было ожидать от тевтонской свиньи чего-то иного? Меня-то он не смог бы обмануть, ведь он...
— Помолчи, Арно! — коротко бросил герцог и обратился к женщине: — Это очень, очень тяжкое обвинение.
И брошено оно человеку, которому я доверяю и которого ценю, иначе я не назначил бы его на тот пост, который он сейчас занимает. У тебя есть доказательства, женщина?
Она протянула ему лист пергамента, подписанный ордер на освобождение Филиппа Данвельта из тюрьмы.
— Тюремщик Миддельбурга подтвердит вашей светлости, что, когда я принесла этот приказ, мой муж был уже повешен. То же самое скажет и моя служанка Катарина, которая приехала со мной. Есть еще несколько слуг, которые могут засвидетельствовать невиновность моего мужа. Капитан Ринсольт не сомневался в ней.
Изучив пергамент, герцог стал серьезен и задумчив.
— Где ты остановилась? — спросил он.
Женщина ответила.
— Жди там, я призову тебя, — велел он ей. — Ордер останется у меня. Будь уверена: правосудие свершится.
Тем же вечером в Миддельбург отбыл курьер с приказом Ринсольту явиться в Брюгге, и самонадеянный германец немедленно отправился в путь, не подозревая о причине вызова, уверенный в том, что герцог, любивший храбрецов, осыплет его очередными милостями. Храбрость Ринсольта проявилась, быть может, ярче всего в тот миг, когда герцог без всякого предупреждения предъявил ему обвинение в совершенном злодействе.
Германец был удивлен, но не испугался. Одним фламандским бюргером больше, одним меньше — какая разница? А чего стоила честь фламандки? Солдату, доблестному воину не пристало об этом задумываться.
Это был лишь каприз — Ринсольт был столь же туп, сколь и жесток, и считал свой поступок таким незначительным грехом, что даже не видел смысла отпираться.
Герцог, который умел быть очень хитрым, сразу все понял и, выказав едва ли не одобрение, заставил' Ринсольта выдать себя с головой.
— Значит, этот Филипп Данвельт, быть может, был невиновен?
— Он на самом деле был невиновен: вскоре мы схватили настоящего мятежника, носящего такое же имя, — спокойно ответил комендант. — А тому бедняге не повезло, но...
— Не повезло! — в приветливых до сих пор интонациях герцога внезапно зазвучали стальные нотки. Он встал с кресла. — Не повезло! И это все, что ты можешь сказать, пес?
— Отдавая приказ повесить его, я считал его виновным, — пробормотал ошеломленный капитан.
— А это что? Отвечай: что это? — И герцог помахал перед носом Ринсольта подписанным им приказом.
Капитан побледнел, в его взгляде появился страх.
— Разве такое ты должен был вершить правосудие моим именем в Миддельбурге? Ты опфзорил и обесчестил мое имя! Если ты считал его виновным, то почему и с какой целью подписал эту бумагу? Молчи! Я знаю твою цель! И почему, добившись своего, ты не сдержал слово и не выполнил своего обязательства в этой грязной сделке?
Ринсольту нечего было ответить. Он был напуган и разозлен одновременно. Все это казалось ему раздуванием из мухи слона.
— Я... я хотел найти компромисс между справедливостью и...
— И своей похотью, — закончил его мысль герцог. — Ах ты, германская собака! Ей-Богу, следовало бы укоротить тебя на голову.
— Но господин мой! — протестующе воскликнул Ринсольт.
— Ты грязно поступил с женщиной, —сказал герцог, глядя на капитана. — Чем ты возместишь ей потерю? И чем ты способен ее возместить? Конечно, я могу бросить к ее ногам твою мерзкую голову. Но разве этим исправишь содеянное?
Внезапно капитан почувствовал приближение надежды, причем весьма согревающей его, потому что он находил Сапфиру восхитительной женщиной.
— Ну что ж, — медленно произнес он, — я сделал ее вдовой, и я же могу сделать ее замужней женщиной. Сам я никогда не думал о женитьбе. Но если ваша светлость считает брак достаточным возмещением, то я согласен.
Герцог хотел что-то сказать, но промолчал. Выражение его лица вновь изменилось. Он прошел в дальний угол комнаты, склонив голову набок и размышляя. Потом повернулся и сказал капитану:
— Пусть будет так. Хотя это и не исчерпает твоей вины, но большего ты сделать не в силах. Это до некоторой степени восстановит ее доброе имя, отнятое тобой. Ты должен жениться на ней не позже, чем через неделю. Если она не согласится, тебе придется худо.
Сапфира не хотела соглашаться — скорее предпочла бы смерть, — если бы не настойчивость герцога, которую он проявил в беседе с нею с глазу на глаз. Итак, почти убежденная, что это в некоторой степени восстановит ее честь, бедная женщина, ни жива, ни мертва, позволила отвести себя к алтарю часовни герцога и, едва ли соображая, что творит, вышла замуж за Клаудиуса Ринсольта — человека, которого она, казалось бы, должна была ненавидеть и презирать больше, чем кого бы то ни было во всем мире.
Ринсольт в общем-то был удовлетворен исходом дела и приказал устроить по поводу бракосочетания роскошный пир. Но когда капитан и его молодая жена, повисшая в полуобморочном состоянии на его руке, шли от алтаря, герцог взял Ринсольта за плечо.
— Это еще не все, — сказал он, — следуйте за мной.
Новобрачных привели в большой зал Принцессхофа, где собрался весь двор — поздравить их, подумал германский капитан. За широким столом сидели два писаря с перьями и бумагами. К тому же столу подошли герцог и Арно, одетый на этот раз во все голубое, и Карл потребовал тишины.
— Капитан Ринсольт, — серьезно и спокойно проговорил он, — то, что вы сделали, хорошо, но недостаточно.
Принимая во внимание обстоятельства вашей женитьбы, а также ставшие нам известными ваши образ мысли и понятия о чести, мы решили, что необходимо принять меры предосторожности. Если вы задумаете бросить жену, это обойдется вам очень дорого.
— Я и не собираюсь... — начал было Ринсольт, который терпеть не мог наставлений.
Герцог жестом велел ему замолчать.
— Не прерывайте меня, — резко бросил он. — Вы богатый человек, Ринсольт, благодаря милостям, которыми я одаривал вас с тех пор, как вытащил из германских трущсйб и сделал тем, что вы сейчас из себя представляете.
Итак, вот документ, согласно которому вы завещаете все, чем на сегодняшний день владеете — все это перечислено здесь же, — своей жене. Завещание вступает в силу в случае вашей смерти либо развода. Прошу вас подписать документ.
Капитан какое-то мгновение колебался. Этот договор мог связать ему руки. Герцог был явно несправедлив.
Однако, перехватив спокойный и твердый взгляд Карла, Ринсольт шагнул к столу и взял из рук писаря бумагу.
Он понял, что выбора нет. Это — ловушка. Что ж, придется смириться. Он склонился над столом и начертал на бумаге свою корявую подпись солдата.
Писарь присыпал чернила песком и протянул документ герцогу. Бросив взгляд на подпись, Карл расписался сам и отдал документ супруге капитана, все еще не пришедшей в себя.
— Берегите это, — сказал он ей. — Эта бумага — мой свадебный подарок.
Глаза Ринсольта сверкнули. Если документ будет храниться у жены, то еще не все потеряно! Однако ему тут же пришлось забыть об этом.
— Отдайте мне свою шпагу, — потребовал Карл.
Удивленный капитан вытащил оружие и протянул его своему господину. Тот взял шпагу, и на его лице мелькнула суровая улыбка. Он внимательно осмотрел клинок, держа ее одной рукой за эфес, а другой — за острие шпаги. Внезапно он согнул правое колено и, плашмя положив на него клинок, разломил его надвое.
— Бесчестный клинок! — сказал он, отбрасывая обломки.
И, указав на Ринсольта, приказал: — Уведите его!
Пошлите к нему священника. Даю ему полчаса на исповедь, а затем его голова будет поднята на пике над крышей замка. Пусть все видят, какова справедливость герцога Бургундского!
Германец взревел, как раненый бык, и рванулся было вперед, но стражники потихоньку подобрались к нему сзади и схватили его. Сапфира была освобождена от уз брака, на которые герцог Бургундский Карл и не думал ее обрекать.
Карл, герцог Дураццо[86], был одним из первоклассных шахматистов своего времени, манипулирующих королями и королевами, рыцарями и прелатами из плоти и крови в игре, которую он вел с судьбой на доске неаполитанской политики. Он не обманывался относительно счета, который представит ему беспощадный противник в случае проигрыша. Он сознавал, что ставкой в этой игре служит его голова и что один-единственный неверный шаг неизбежно приведет его к проигрышу. Поэтому, как мы увидим, он играл одновременно и дерзко и осторожно.
Первый свой ход он сделал в марте 1343 года, три месяца спустя после смерти Роберта Анжуйского, короля Иерусалима и Сицилии; так звучал титул правителя Неаполя[87]. Герцог решил воспользоваться анархией, которая воцарилась в королевстве в результате глупого и бездарного правления.
Добрый король Роберт Мудрый силой вырвал корону Неаполя у своего старшего брата, короля Венгрии[88], и правил страной как узурпатор. Возможно, чтобы успокоить совесть или предотвратить в будущем борьбу между своими наследниками и наследниками брата, он попытался исправить совершенную несправедливость при помощи брака между внуком брата Андре и своей внучкой Джованной.
Этот брак был заключен десять лет назад, когда Андре было семь, а Джованне пять лет.
Целью этого раннего брачного союза было примирение обеих ветвей Анжуйского дома. На деле же соперничество стало еще более острым, чем когда-либо, этому в немалой степени способствовал и сам король Роберт. Перед кончиной он призвал к своему смертному одру принцев крови из дурресской и тарантской ветвей правящего дома и других знатнейших лиц королевства и потребовал от них клятвы в верности Джованне. Кроме того, он сам назначил регентский совет, который должен был править королевством до тех пор, пока Джованна не станет совершеннолетней.
Джованна была провозглашена царствующей королевой, и правление страной осуществлялось советом только от ее имени, что совершенно противоречило тем целям, ради которых был заключен брак. Поэтому неаполитанский королевский двор сразу же разделился на два лагеря — партию королевы, в которую входила неаполитанская знать, и партию Андре Венгерского, к которой принадлежали венгерские аристократы, образовавшие его свиту, и несколько недовольных Джованной неаполитанских баронов.
Во главе этой партии стоял наставник Андре монах Роберто.
Этот надменный монах, яркий портрет которого оставил нам Петрарка[89], краснолицый, рыжебородый и рыжеволосый, маленький и толстый, всегда грязный, проникнутый, словно Люцифер[90], непомерной гордыней, несмотря на свои лохмотья, яростно врывался на заседания регентского совета» требуя предоставить ему от имени его воспитанника голос при решении государственных вопросов.
Он подавлял совет не только своими властными манерами, но и тем, что пользовался поддержкой черни, которая принимала его неряшливость за проявление признака святости. Его вторжения на заседания совета вызывали такое замешательство, что вынудили папу как верховного властителя (Неаполь был ленным владением святой церкви) вмешаться, он назначил легата для управления королевством до совершеннолетия Джованны.
Венгры (Родня из венгерской ветви), во главе с братом Андре, венгерским королем Людовиком[91], подали в папский суд в Авиньоне[92] жалобу, требуя папской буллы, назначающей совместную коронацию Андре и Джованны, что было бы равносильно передаче полной власти над Неаполем в руки Андре.
Неаполитанцы же, возглавляемые принцами крови, ближайшими наследниками трона, требовали коронации для одной лишь Джованны.
Так обстояли дела в королевстве, когда герцог Дураццо, внимательно следивший за происходящим, решил наконец разыграть свою рискованную партию. Начал он с тайного похищения четырнадцатилетней Марии Анжуйской, своей собственной кузины и сестры Джованны. Целый месяц продержал он ее в собственном дворце, успев за это время получить от папы (при посредничестве своего дяди кардинала Перигора) разрешение на брак между кровными родственниками. Получив это соизволение, Карл прилюдно, на глазах всего Неаполя, женился на девушке.
Благодаря этой женитьбе, против которой Мария, по-видимому, нисколько не возражала, он тоже получил права на неаполитанскую корону.
Это был открытый вызов. Следующим ходом было письмо, отправленное им тому же кардиналу Перигору, чье влияние на святой престол было весьма значительным; в письме Карл просил дядю оказать давление на папу Климента VI с тем, чтобы тот не подписывал буллу в пользу Андре и двойной коронации.
Своеволие в женитьбе Карла на Марии Анжуйской, естественно, настроило Джованну против него. Враждебно восприняли этот поступок и те принцы крови, которые стояли ближе всего к престолу и которых он обошел, укрепив свое положение. Наверняка рассчитал, что такой шаг позволит ему — неаполитанскому принцу! — получить предлог для того, чтобы завязать дружбу с венгерским узурпатором.
При других обстоятельствах его заигрывания, должно быть, были бы с подозрением встречены Андре, а уж тем более хитрым монахом Роберто. Но теперь, зная о вероломном поступке Карла, венгерская партия приняла его с распростертыми объятиями, усмотрев в его отходе от двора Джованны победу сторонников Андре. Карл заявил, что питает симпатию к Андре и ненавидит сторонников Джованны, которые настраивают ее против мужа. Он охотился и пил вместе с Андре, поощряя грубые вкусы этого чужеземца, которого он сам в глубине души презирал как варвара.
Вскоре Карл из доброго собутыльника превратился в советника молодого принца, и губительное наставление, которое он дал Андре, даже монах Роберто посчитал искренним и чистосердечным.
«Отвечай враждебностью на враждебность, не давай сбить себя с пути, показывай всем своим видом, что ты «уверен в благоприятном для тебя решении папы. Всегда помни, что ты король Неаполя не благодаря своему браку, а по собственному праву, Джованна же — всего лишь отпрыск незаконно захватившей власть ветви».
При этих словах в тупых бычьих глазах Андре мелькало нечто, напоминавшее мысль, и румянец оживлял его обычно бесстрастное лицо. Это был белокурый гигант с бледным, невыразительным, несмотря на правильные черты, лицом и холодным неприятным взглядом. Рядом с лощеными неаполитанцами он выглядел грубым, неотесанным мужланом, каковым они его и считали. Монах Роберто поддержал совет герцога Дураццо, и Андре неуклонно следовал ему. Он отдал распоряжение освободить заключенных из тюрьмы, оказывал почести своим венгерским приверженцам и таким неаполитанским вельможам, как герцог Альтамура, бывшим в оппозиции ко двору. По отношению к королеве он выказывал полное пренебрежение. Это привело, как и рассчитывал провинциальный Карл, к тому, что наиболее влиятельные представители неаполитанской знати, поддерживавшие королеву, составили заговор против Андре.
Дебют удался, а поведение самой Джованны позволило Карлу оживить партию.
Юная королева находилась под сильным влиянием некой Филиппы Катанезе, женщины непомерно честолюбивой и злобной. Филиппа, бывшая в юности прачкой, благодаря своему отличному здоровью была взята кормилицей к отцу Джованны. Сохранившая привязанность своего воспитанника, она постоянно находилась при дворе, потом вышла замуж за богатого мавра по имени Кабане, который получил звание великого сенешаля королевства, а сама — бывшая прачка! — стала одной из первых дам Неаполя. Должно быть, она точно рассчитала, как приспособиться к новым обстоятельствам, иначе не была бы назначена после смерти своего молочного сына наставницей его несовершеннолетней дочери. Впоследствии, чтобы усилить свое влияние на королеву, эта чрезвычайно неразборчивая в средствах властолюбивая особа ухитрилась устроить так, что ее сын Роберто Кабане стал любовником Джованны.
После смерти своего деда Джованна сразу же сделала Роберта герцогом Эволи, несмотря на то, что ее благосклонностью уже пользовался красивый молодой Бертран д’Артуа. Таким образом, во главе партии королевы стояли, наряду с принцами крови, эти трое — Катанезе, ее сын и Бертран д’Артуа.
Как ко всему этому относился Андре, толком не известно. Возможно, поглощенный заботами о соколах и гончих, он не замечал своего позора. По крайней мере, насколько это касалось Бертрана. Другой человек на месте Карла, возможно, попросту раскрыл бы глаза Андре. Но Карл был прозорлив. Он предпочитал не торопиться. Его следующий ход зависел от того, что решат в Авиньоне по поводу коронации.
Это решение стало известно в июле 1345 года, и двор воспринял его как гром среди ясного неба. Папа издал буллу о совместной коронации Андре и Джованны.
Карлу объявляли шах. Его дядя кардинал Перигор сделал все, что мог, чтобы воспрепятствовать такому исходу, но в конце концов папа исполнил настойчивую просьбу Людовика Венгерского, который выдвинул веский довод, заявив, что он сам, будучи законным наследником короны Неаполя, согласен отказаться от своих притязаний только в пользу младшего брата. Довод этот он подкрепил вручением папе огромной по тем временам суммы в сто тысяч золотых крон; и тотчас же папскому двору стало ясно все в этом запутанном деле.
Решение папы расстраивало игру Карла. Однако он взял себя в руки и начал обдумывать ответный ход, который дал бы ему преимущество. Он отправился поздравлять Андре и застал его раздувшимся от гордой уверенности в своем триумфе.
— Рад вас видеть, — приветствовал его Андре. — Я не такой человек, чтобы забыть тех, кто был со мной, когда судьба моя еще не была решена.
— Я надеюсь, — сказал Карл, освободившись от братских объятий, — что вы не забудете и тех, кто был вашим врагом и кто, даже будучи поверженным ныне, предпринимает отчаянные попытки предотвратить вашу коронацию.
В обычно тусклых глазах венгерца появился недобрый огонек.
— О ком вы говорите?
Карл задумчиво погладил черную бороду; взгляд его прищуренных темных глаз был печален. Нужно было наметить такую жертву, чтобы друзья Джованны испугались и сделали выгодные ему ходы.
— Ну, прежде всего это советник Джованны Изерниа.
Выкладки этого мерзкого законника подвергают сомнению ваши права на корону. Дальше надо назвать...
Однако здесь Карл сделал многозначительную паузу, умолкнув как бы в нерешительности.
— Кто еще? — вскрикнул Андре. — Скажите!
Герцог пожал плечами.
— Говоря по правде, их хватает. У вас слишком много врагов среди друзей королевы.
Легкий загар не смог скрыть бледность Андре. Он сбросил малиновый плащ, как если бы ему вдруг стало жарко, и стоял, подавшись вперед, словно изготовившись к схватке.
— Нет нужды называть их имена, — сказал он жестко.
— Конечно, — согласился Карл. — Но самый опасный Изерниа. Пока он жив, смертельная угроза подстерегает вас повсюду. А его кончина могла бы вызвать панику, которая свяжет руки остальным.
Больше не надо было ничего говорить. Он знал, что сказал уже достаточно для того, чтобы Андре, мрачный и гневный, посеял ужас в сердцах тех, кто чувствовал за собой хоть какую-нибудь, пусть даже ничтожную, вину, и в том числе, конечно же, и в сердце Джованны.
Андре посоветовался с монахом Роберто. Доказательств того, что Изерниа опасен, вполне достаточно, и поэтому наутро он пал от кинжала убийцы, подкараулившего его при выходе из замка Кастель-Нуово. Карл лично сообщил об этом двору.
Тем прохладным вечером придворные прогуливались по прекрасному парку Кастель-Нуово. Приблизившись к ним, Карл коснулся стального плеча Бертрана д’Артуа. фаворит королевы искоса взглянул на герцога. Зная о связях Карла с Андре, Бертран относился к нему с неприязнью и недоверием.
— Этот венгерский боров, — сказал Карл, — начал точить свои клыки. Ведь теперь его власть подтверждена папой.
— Мне все равно, — ухмыльнулся д’Артуа.
— Не знаю, будет ли вам все равно, если я добавлю, что он уже успел обагрить их кровью.
Бертран д’Артуа изменился в лице. Герцог продолжал:
— Он начал с Джакомо Изерниа. Десять минут назад тот был заколот насмерть в двух шагах от замка. Я думаю, это только начало.
— Боже! — воскликнул д’Артуа. — Изерниа! Царство ему небесное. — И он перекрестился.
— Царство небесное ждет и многих из вас, если вы позволите этому венгерцу стать орудием провидения, — сказал Карл с мрачной усмешкой.
— Это угроза?
— Не распаляйтесь и не валяйте дурака. Я предупреждаю.
Я знаю, как он настроен. Мне известны все его намерения.
— Да, вы всегда были его доверенным лицом, — насмешливо проговорил Бертран.
— Это так. Но теперь с меня довольно. Я — неаполитанский принц и никогда не пойду на поклон к варвару.
С ним можно было славно покутить и поохотиться, пока он был просто герцогом Калабрийским и не чаял стать чем-то большим. Но если он сделается моим королем, а наша госпожа Джованна — всего лишь его супругой...
Нет, только не это!
В глазах Бертрана д’Артуа вспыхнула радость. Он схватил Карла за руку и повел вдоль изгороди из виноградной лозы, образовавшей у стены зеленую крытую галерею.
— О, для нашей королевы это добрая весть! — воскликнул он. — Она страшно обрадуется, узнав, что вы верны ей.
— Это не так уж важно, — ответил Карл. — Главное — чтобы вы были начеку. Вы и Эволи — в особенности.
Конечно, среди намеченных жертв не только вы, но венгерец не настолько доверяет мне...
Бертран внезапно остановился. Он смотрел на Карла, и кровь медленно отливала от его лица.
— Я следующий? — спросил он, прижав руку к сердцу.
— Да, вы. Вы следующий. Но не раньше, чем он напялит корону. Тогда он расправится со всеми неаполитанскими дворянами, которые прежде противостояли ему.
Неужели вы не понимаете, — он понизил голос, — какое ужасное черное знамя мести поднимет узурпатор перед коронацией? И ваше имя будет во главе списка людей, которых объявят вне закона. Неужели вас это удивляет?
В конце концов, он супруг и кое-что знает о ваших отношениях с королевой...
— Замолчите!
— Чушь. — Карл пожал плечами. — Что проку молчать о том, о чем знает весь Неаполь? На вашем месте я бы не ждал предостережений. Я-то знаю, на что способен обманутый супруг, когда он становится королем.
— Нужно сообщить королеве.
— Конечно. Лучше, если она узнает все от вас. Идите к ней, пусть примет меры. Но действуйте тайно и осмотрительно. Вы в безопасности, только пока он не надел корону. Но главное, — что бы вы ни решили, ничего не предпринимайте здесь, в Неаполе.
И он удалился, Бертран же поспешил к Джованне.
Выходя из сада, Карл остановился и оглянулся. Он искал глазами королеву. И увидел ее — высокую, гибкую девушку. На ней было лиловое шелковое платье. На прелестное, правильной формы лицо как бы бросала теплый отсвет копна пышных, цвета меди, волос.
Через три дня приближенный королевы по имени Мелаццо, подкупленный Карлом, сообщил, что брошенное им семя упало на благодатную почву. С целью убийства короля был составлен заговор, который возглавляли Бертран д’Артуа, герцог Эволийский Роберто Кабане и его зятья Терлицци и Морконе. Сам Мелаццо, которого считали горячим приверженцем королевы, также был включен в компанию заговорщиков. Кроме того, туда входил слуга Андре, который, как и Мелаццо, был подкуплен Ка^Лом.
На лице Карла появилась довольная улыбка. Игра шла по его правилам.
— Перед коронацией двор выезжает на месяц в Аверсу.
Это самый подходящий момент для осуществления их планов. Намекните им на это.
Коронация была назначена на 20 сентября. За месяц до нее, 20 августа, двор, спасаясь от жары и духоты Неаполя, переехал в более прохладную Аверсу и расположился в монастыре святого Петра.
В ночь их прибытия в трапезной монастыря все было устроено так, чтобы в ней могла расположиться на ужин многочисленная и веселая компания. Длинная комната, выложенная камнем, с высоким потолком и очень высоко расположенными окнами, обычно такая аскетично-голая, была увешана гобеленами, пол покрывали циновки, между которыми были разбросаны вербена и другие ароматические травы. Вдоль боковых стен и в торце комнаты на невысоких помостах были установлены каменные столы, за которыми обычно обедали непритязательные в своих привычках монахи. Теперь на этих столах сверкали хрустальные бокалы, золотая и серебряная посуда. За столами спиной к стене сидели дамы и кавалеры, составлявшие двор королевы. Сводчатый потолок трапезной был покрыт довольно незамысловатыми фресками, изображавшими разверзшиеся небеса — работа монаха, чья кисть была скорее благочестива, нежели искусна. Над столом настоятеля, стоявшим у задней стены комнаты, была изображена, согласно традиции, тайная вечеря.
За этим столом, окружив небрежно развалившегося Андре, расположилась партия короля. Его золотистая грива была слегка взъерошена. Он пил один бокал за другим, как было принято у варваров, то и дело бросал кость или кусок мяса своим темно-рыжим псам.
Весь день компания охотилась в окрестностях Капуи, и Андре, довольный охотой и жизнью, почти позабыл о зловещих нашептываниях Карла; он смеялся и шутил с сидевшим рядом предателем Морконе. Чуть позади стоял его слуга Пасе, тоже человек Карла. По правую руку от него сидела королева, тщетно пытаясь делать вид, что ест; ее красивое юное лицо покрывала смертельная бледность, а во взгляде широко раскрытых темных глаз сквозила ненависть. В числе гостей были мрачно насупившийся Эволи и его зять Терлицци, Бертран д’Артуа и его отец, Мелаццо, также ставленник Карла, и Филиппа Катанезе, величественная и высокомерная, странно молчаливая в этот вечер.
Карла Дураццо в этой компании не было: игроку не пристало превращаться в пешку на доске.
Ему намекнули: то, что он коварно внушил Бертрану д’Артуа, будет осуществлено в Аверсе, и поэтому он решил остаться в Неаполе. У него неожиданно заболела жена, и, как заботливый муж, он не мог оставить ее одну. Карл просил Андре извинить его. Он очень сожалеет, что не сможет насладиться вместе со всеми охотой; на прощанье он в знак дружбы подарил молодому королю лучшего из своих соколов.
Вечер был уже на исходе, когда наконец по знаку королевы дамы поднялись и направились в свои покои.
У мужчин пир разгорелся с новой силой. Вино не успевали подносить, и шум стоял такой, что монахи, укрывшиеся от мирской суеты в своих кельях, наверное, так и не смогли сомкнуть глаз. Смех Андре становился все более громким и бессмысленным. Наконец в полночь он тяжело поднялся и, пошатываясь, отправился спать, чтобы немного отдохнуть перед завтрашней охотой.
Но нашлись там другие охотники, которым не терпелось закончить свою смертельную игру, не дожидаясь рассвета. Это были Бертран д’Артуа, Роберто Кабане, герцоги Терлицци и Морконе, Мелаццо и слуга Андре Пасе. Они ждали, пока монастырь не уснет крепким сном.
В два часа ночи они, стараясь двигаться как можно тише, собрались в лоджии на четвертом этаже, которая представляла собой длинную галерею с колоннами над монастырским садом. На мгновение они замерли перед дверью спальни королевы, выходившей на галерею, потом, крадучись, подобрались к двери короля на другом ее конце.
Пасе дважды резко постучал в дверь; наконец они услышали недовольное сонное бормотание Андре.
— Это я — Пасе, мой господин, — произнес слуга. — Прибыл курьер из Неаполя от брата Роберто с важными вестями.
Они услышали, как король громко зевнул, затем раздался какой-то шорох, звук опрокинутого стула и наконец скрежет отодвигаемого засова. Дверь приоткрылась, и в тусклом свете зарождающегося дня они увидели Андре, одетого в отороченный мехом халат, накинутый поверх ночной рубашки.
Он увидел только Пасе. Остальные отошли в полумрак.
Не подозревая худого, Андре вышел из комнаты.
— Где этот посланец?
Неожиданно дверь, в которую он только что вышел, резко захлопнулась; обернувшись, он увидел Мелаццо, который, используя кинжал , как засов, пытался запереть ее, чтобы никто не мог воспользоваться этим ходом — ведь в комнате была еще другая дверь, открывающаяся во внутренний коридор.
Конечно, вместо этого Мелаццо мог бы ударить Андре сзади и таким образом мгновенно кончить все дело. Но заговорщикам было известно, что Андре носил амулет — кольцо, подаренное матерью и охраняющее его от стали и яда. Слепая вера людей того времени в чудесную силу таких вещей была настолько велика, что они не решились искушать судьбу проверкой действия кинжала. Вот почему они не обратились и к более легкому способу убийства — яду. Веря в чудодейственную силу амулета, заговорщики решили, что Андре надо задушить.
Когда он обернулся, они все вместе бросились на него и, прежде чем он понял, что происходит, повалили его на пол. Андре яростно отбивался. Он был здоров, как молодой бык, и сладить с ним оказалось нелегко. Он поднялся, расшвыряв противников, но те опять повалили его. При этом он громко закричал, взывая о помощи. Он вслепую наносил удары, один раз его огромный кулак угодил в Морконе, который упал, едва не потеряв сознание.
Осознав, как трудно будет его задушить, убийцы, должно быть, прокляли злосчастный амулет. Он снова поднялся на колени, выпрямился и, окровавленный, оставляя клочья своих белокурых волос в руках убийц, с громким криком побежал по галерее к двери в комнату жены. Колотя в дверь, он звал ее:
— Джованна! Джованна! Ради Бога! Открой! Открой!
Меня убивают!
За дверью была тишина...
— Джованна! Джова-а-а-нна!
Никакого ответа.
Убийцы, испугавшись, что его крики разбудят весь монастырь, на мгновение замешкались и стояли в нерешительности.
Но Бертран д’Артуа, понимая, что отступать слишком поздно, внезапно снова бросился на Андре.
Крепко обхватив друг друга, они несколько минут раскачивались, тяжело дыша: потом с грохотом упали на пол, причем при падении Андре, оказавшийся внизу, сильно ударился головой о каменный пол галереи. Любовник королевы удерживал его в таком положении, придавив коленями.
— Веревку! — задыхаясь, скомандовал он подоспевшим сообщникам.
Один из них бросил ему моток лилового шелка, переплетенный золотой нитью, на конце которого была петля. Бертран накинул ее на голову Андре, туго затянул, не обращая внимания на отчаянные судорожные попытки последнего освободиться. Остальные стали помогать Бертрану.
Все вместе они подняли корчащуюся в агонии жертву к ограде лоджии и перекинули через нее. Бертран, Кабане и Пасе держали веревку, на которой висел Андре, дожидаясь, когда он затихнет. Мелаццо и Морконе подошли помочь им, и тут Кабане заметил, что Терлицци держится поодаль.
Тоном, не допускающим возражений, он крикнул ему:
— Идите сюда и помогите! На веревке хватит места и для вашей руки. Нам нужны помощники, а не свидетели, граф.
Терлицци подчинился, и воцарившаяся на миг тишина внезапно была нарушена пронзительными воплями. Кричала женщина, спавшая в комнате под ними; неожиданно проснувшись, она в сером свете наступающего дня увидела фигуру бьющегося в судорогах человека, который раскачивался на веревке прямо перед ее окном.
Еще несколько секунд испуганные убийцы держали свой конец веревки, дожидаясь, пока на другом ее конце все кончится, потом только отпустили ее, и тело с глухим стуком упало на землю монастырского сада. И сразу же разбежались в разные стороны: монастырь, разбуженный криками женщины, уже начал просыпаться.
Трижды, как рассказывают, стучались монахи в дверь комнаты королевы, чтобы получить от нее распоряжения касательно тела ее мужа, и ни разу не получили ответа.
Не получили они ответа и тогда, когда позднее, днем, в закрытом паланкине и в сопровождении охраны она уехала из Аверсы и вернулась в Неаполь. Так и не получив указаний, монахи оставили тело в монастырском саду, где оно лежало до тех пор, пока Карл Дураццо спустя два дня не приехал за ним.
Демонстративно вез он убитого принца, чью смерть так искусно инспирировал, в Неаполь, и там, в кафедральном соборе, перед специально приглашенными венграми и огромной толпой народа торжественно поклялся над телом Андре отомстить его убийцам.
Использовав Джованну и убрав руками ее любовника и его преступных сообщников одно из препятствий на своем пути к трону, он теперь пытался использовать правосудие, чтобы убрать и другое препятствие.
Проходили дни, недели, месяцы, а королева не делала никаких попыток разыскать убийц своего мужа. Не было даже начато следствие. Бертран д’Артуа вместе со своим отцом удалился в Сен-Агата, свое родовое гнездо. Но другие — Кабане, Терлицци и Морконе —продолжали невозмутимо сидеть вместе с Джованной в Кастель-Нуово.
Карл написал письма Людовику Венгерскому и папе с требованием правосудия, подчеркнув, что никаких попыток наказать виновных в королевстве не делается.
Он призвал их взять это дело в свои руки. В результате папа Климент VI 2 июня следующего года издал буллу, по которой верховный судья Неаполя Бертран де Бо должен был поймать и наказать убийц. Второй буллой папа предал их анафеме. Однако святой отец сопроводил эти приказы частным письмом, в котором он строго запрещал верховному судье, ссылаясь на государственные интересы, впутывать в это дело королеву...
Де Бо сразу же принялся за работу и, очевидно, подталкиваемый Карлом, отдал приказ арестовать Мелаццо и слугу Пасе. Карл не собирался обвинять королеву или даже кого-нибудь из ее придворных: слишком серьезные последствия могло бы иметь такое обвинение. Ему достаточно было указать на людей самого низкого звания в надежде, что под пыткой они постепенно выдадут остальных, а в конечном счете и королеву.
Терлицци, узнав об аресте двух заговорщиков и полностью сознавая грозящую ему опасность, решился на дерзкую и отчаянную попытку предотвратить свой арест.
Вместе с группой сообщников он напал на эскорт, когда Пасе везли в тюрьму. Они отбили пленника, но вовсе не для того, чтобы спасти ему жизнь. Терлицци нужно было только его молчание. По его приказу у несчастного вырвали язык, а затем его снова передали страже и предоставили судьбе.
Сумей Терлицци сделать то же самое и с Мелаццо, Карл попал бы в трудное положение. Этого, однако, не случилось, выходит, Пасе изувечили напрасно. На допросе Мелаццо выдал Терлицци, а вместе с ним Кабане, Морконе и других. Более того, его показания уличали Филиппу Катанезе и двух ее дочерей, жен Терлицци и Морконе. О королеве он не сказал ничего. Он знал даже меньше, чем слуга Пасе, и не ведал о ее причастности к заговору.
Вскоре последовал арест остальных. Приговоренные к смерти, они были публично сожжены на площади СенЭлигио, испытав все невыразимые словами ужасы пыток четырнадцатого столетия, которые продолжались вплоть до самой казни. Но даже корчась в муках и теряя под Щипцами палачей сознание, они никого не выдали. Их молчание казалось необъяснимым. Никто не знал о том, что верховный судья Бертран де Бо делал все, чтобы повеление папы было выполнено. Как только обвиняемые начинали говорить лишнее, их языки нанизывались на рыболовные крючки.
Планы Карла были несколько расстроены; кроме того, возникло еще одно, новое препятствие: Джованна снова вышла замуж, на этот раз за своего кузена Лодовико Тарантского[93].
Хотя игра, казалось, шла к патовому исходу, Карл решил все-таки, несмотря ни на что, двигаться дальше.
Он написал венгерскому королю письмо, в котором, теперь уже открыто, обвинял Джованну в убийстве, сославшись в подтверждение своих слов на недостойное поведение королевы.
Людовик, в ответ на попытки Джованны отклонить обвинения в бездействии по отношению к убийцам покойного супруга, отправил ей угрожающее письмо, в котором перечислял все ее грехи. Он писал: «Джованна, ваша прежняя беспорядочная жизнь, ваше стремление сосредоточить власть в королевстве в собственных руках, ваше пренебрежение долгом отмщения по отношению к убийцам вашего мужа, ваше новое замужество и сами попытки оправдаться — все это, несомненно, доказывает, что вы причастны к смерти вашего супруга».
Пока это было все, к чему стремился Карл. До сих пор все шло так, как он хотел. Однако возникло новое осложнение. Людовик Венгерский решил бороться за королевство. Учитывая все обстоятельства, он мог считать себя законным наследником короны, а итальянские принцы предоставили ему возможность свободного прохода через свои земли. Все это совершенно не нравилось Карлу. Он понял, что необходимо срочно принять меры, иначе он может получить нечаянный мат, что сведет на нет всю искусно разыгранную партию.
Эта мысль заставляла его нервничать, и однажды, потеряв самообладание, он сделал неверный ход.
Джованна, обеспокоенная быстрым продвижением войск Людовика Венгерского, призвала на помощь своих сторонников, она вызвала к себе также и Карла, понимая, что любой ценой должна привлечь его на свою сторону.
Выслушав ее, он решил уступить за хорошую цену — титул герцога Калабрийского, дававший право на наследование короны. Собрав мощный отрад улан, он двинулся на Л’Акуилу, которая уже подняла венгерский флаг.
Но там он очень скоро понял, что этот ход был ошибочным. Карл узнал, что королева в панике бежала в Прованс, ища убежища в Авиньоне.
Карл решил немедленно исправить свою ошибку; он покинул Л’Акуилу и направился навстречу Людовику, чтобы заявить о верности ему и стать под его знамена.
В Фолиньо венгерский король был встречен папским легатом, который от имени Климента запретил ему под страхом отлучения захватывать ленные владения святой церкви.
— Когда я стану хозяином Неаполя, — решительно ответил Людовик, — я буду считать себя вассалом святейшего престола. А пока отчитываюсь только перед Богом и своей совестью.
И он двинулся дальше, неся черное знамя смерти.
Солдаты Людовика Венгерского убивали, насиловали, грабили, жгли. Казалось, их король решил отомстить за убийство брата всей этой мирной стране. Так он достиг Аверсы, где расположился вместе с отрядом в том самом монастыре святого Петра, где год назад был задушен Андре. И здесь же он встретился с Карлом, который пришел, чтобы заявить о своей верности. Король радушно принял его, да и как иначе можно было встретить единственного верного друга Андре в этой стране, где вокруг него были одни лишь враги? Не было сказано ни слова об опрометчивом походе Карла на Л’Акуилу. Как и надеялся Карл, это дело было предано забвению ради прошлого и настоящего.
Ночью они пировали в той самой трапезной, где пировал Андре в ту ночь, когда убийцы подстерегли его.
Карл был почетным гостем. На другой день Людовик Венгерский собирался двинуться на Неаполь, и поэтому с рассветом все были уже на ногах.
Перед самым отъездом Людовик обратился к Карлу.
— Прежде чем выступить, — сказал он, — я хотел бы увидеть то место, где умер брат.
Карл попытался отговорить Людовика. Но тот настаивал.Отведите меня туда, — потребовал он.
— Я точно не знаю, где это. Ведь меня здесь не было, — ответил Карл, испытывая некоторую тревогу то ли из-за мрачного выражения сурового лица Людовика, то ли из-за невнятного шепота своей нечистой совести.
— Мне известно, что вас тут не было, но вы наверняка должны знать это место — ведь его может указать любой в этих краях. Насколько я знаю, вы же сами забрали тело брата. Отведите меня туда.
Карлу ничего не оставалось, как подчиниться. Вместе, рука об руку, поднялись они по лестнице к мрачной лоджии в сопровождении дюжины офицеров Людовика.
Они прошли по выложенному мозаикой полу. Над монастырским садом, залитым теперь солнечным светом, ощущался аромат цветущих в саду роз.
— Вот здесь спал король, а на том конце — королева, — сказал Карл. — Где-то здесь все и произошло, и здесь же они повесили его.
Людовик, мрачный, стоял в раздумье, сжимая рукой подбородок. Внезапно он резко повернулся к герцогу, стоявшему рядом. Выражение его лица изменилось, и губы искривились так, что обнажились, словно у рычащего пса, крепкие зубы.
— Предатель! — гневно воскликнул он. — Это ты, имеющий наглость прийти ко мне с улыбкой и лестью, подстрекая к мести, ты повинен в том, что здесь произошло!
— Я? — Карл пошатнулся, побледнев; ноги его стали ватными.
— Ты! — яростно воскликнул Людовик. — Он был бы жив, если бы не твои интриги и попытки лишить его королевской власти, помешать коронации.
— Это неправда! — закричал Карл. — Клевета! Бог свидетель!
— Лживый пес! Клятвопреступник! Ты отрицаешь, что при помощи своего драгоценного дядюшки кардинала Перигора хотел удержать папу от издания необходимой буллы?
— Да, я отрицаю это, но не потому, что так хочу, а потому, что булла была дарована.
— Твоя ложь только доказывает твою вину, —ответил король. Из кожаной сумки, висевшей на поясе, он вытащил пергамент и показал его герцогу, не выпуская из своих рук. Это было его собственное письмо, посланное кардиналу Перигору, в котором он просил его сделать все, чтобы папа не подписал буллу, разрешающую коронацию Андре.
Король смотрел на белое, искаженное страхом лицо Карла с мрачной, внушающей ужас улыбкой.
— Ну-ка, попробуй теперь отрицать, — насмешливо проговорил он. — Отрицай также, что, соблазнившись титулом герцога Калабрийского, ты предложил свои услуги королеве и переметнулся на мою сторону, только когда почувствовал опасность. Предатель, ты думал использовать нас как ступеньки на пути к трону, так же, как пытался использовать моего брата, не остановившись даже перед его убийством.
— Нет, нет! Я к этому не причастен. Я был его другом...
— Лжец! — Людовик ударил его по лицу.
В этот миг офицеры схватили герцога, опасаясь, как бы он не ответил на нанесенное ему оскорбление.
— Самое время, — сказал им Людовик и сухо добавил:
— Кончайте с ним.
Карл издал крик, очень похожий на крик Андре на том же самом месте перед лицом смерти. Меч венгра насквозь пронзил грудь негодяя.
Офицеры подняли его тело с мозаичного пола лоджии, поднесли к ограде, как когда-то убийцы подтащили тело Андре, и швырнули в монастырский сад, туда, куда год назад был сброшен Андре.
Кардинал вице-канцлер взял пакет, протянутый ему белокурым пажом, внимательно осмотрел его со всех сторон, сохраняя выражение невозмутимого спокойствия на своем изящно вылепленном, почти аскетичном лице аристократа.
— Мой господин, его принес человек в маске, не пожелавший назвать себя. Он ждет внизу.
— Человек в маске? Какая таинственность!
В задумчивых карих глазах кардинала мелькнул веселый огонек, тонкие пальцы надломили восковую печать на конверте, из которого выпало золотое кольцо, прокатившееся по черно-пурпурному восточному ковру. Юноша нагнулся и подал его своему господину.
Рассматривая кольцо, кардинал увидел, что на нем выгравирован герб дома Сфорца: лев и цветок айвы. То есть его собственный герб. Выражение темных задумчивых глаз кардинала внезапно изменилось, он пристально посмотрел на пажа.
— Ты видел герб? — спросил он, и обычно ровная интонация его голоса стала жесткой.
— Я ничего не видел, господин мой, только кольцо, ничего больше. Но и его я не рассматривал.
Кардинал продолжал испытующе смотреть на пажа.
— Иди, приведи этого человека, — наконец произнес он. Юноша ушел, но вскоре появился снова и, отодвинув в сторону ковер, маскировавший дверь, впустил человека среднего роста, закутанного в черный плащ. Лицо его от подбородка до лба было скрыто темной маской, на фоне которой ярко выделялась золотистая шевелюра.
Кардинал сделал знак, и юноша удалился. Тоща гость, подойдя поближе, сбросил плащ, под которым оказалась богатая одежда из лилового шелка; на украшенном бриллиантами поясе висели шпага и кинжал. Он сорвал маску, открывая красивое, хотя и безвольное лицо.
Джованни Сфорца, властитель Пезаро и Котиньолы, отвергнутый муж мадонны Лукреции, дочери папы Александра.
Кардинал мрачно, но без удивления смотрел на своего племянника. Вначале он ожидал увидеть всего лишь посланца хозяина кольца. Но, разглядев очертания фигуры и длинные золотистые волосы, он сразу же распознал в вошедшем Джованни, еще до того, как тот снял маску.
— Я всегда считал тебя немного не в своем уме. Но не настолько же, — мягко сказал кардинал. — Что привело тебя в Рим?
— Необходимость, мой господин, — ответил молодой тиран[94]. — Необходимость защитить свою поруганную честь.
— А твоя жизнь?
— Жизнь без чести бессмысленна.
— Звучит благородно. Так учат в школе. Но, рассуждая здраво... — Кардинал пожал плечами.
Джованни, однако, оставил эти слова без внимания.
— Неужели вы считаете, господин мой, что я должен смириться с положением изгнанника, над которым все потешаются? Что я не вправе отомстить этому гнусному папе, из-за которого я сделался мишенью для насмешек и героем анекдотов по всей Италии? — Лицо Джованни выражало неприкрытую ненависть.
— Неужели мне надо, по-вашему, оставаться в Пезаро, куда я бежал, спасаясь от покушений на мою жизнь, и не предъявлять счета?
— Что у тебя на уме? — спросил дядя и с оттенком иронии добавил: — Уж не собираешься ли ты убить Святого Отца?
— Убить? — Джованни горько усмехнулся. — Разве мертвые страдают?
— Возможно, в аду, — ответил кардинал.
— Возможно. Но мне нужно знать наверняка. Я хочу сам быть свидетелем страданий, которые прольют бальзам на мою израненную честь. Я нанесу ему такой же удар, какой он нанес мне — по его душе, не по телу. Я раню его в самое больное место.
Асканио Сфорца, выглядевший в своей пурпурной мантии еще более высоким и стройным, чем был от природы, медленно покачал головой.
— Это безумие! Тебе лучше уехать обратно в Пезаро.
В Риме тебя подстерегает опасность.
— Поэтому-то я прикрыл лицо маской. И пришел к вам, мой господин, чтобы найти здесь убежище, пока...
— Здесь? — резко переспросил кардинал. — Ты, очевидно, думаешь, что я так же безумен, как ты. Неужели ты не понимаешь, что, как только просочится слух о твоем пребывании в Риме, тебя будут искать прежде всего здесь. Если ты сделал свой выбор, если решил мстить за прежние оскорбления и не допустить новых, то я, твой родственник, не буду отговаривать тебя. Но здесь, в моем дворце, ты не можешь оставаться ради своей собственной безопасности. Донести может хотя бы тот паж, который привел тебя сюда. Я не могу поручиться, что он не видел герба на твоем кольце. Надеюсь, что не видел. Но если это не так, то о твоем прибытии уже известно.
Джованни смутился.
— Но если не здесь, то где же в Риме я могу быть в безопасности?
— Я думаю, что нигде, — с иронией ответил Асканио.
— Ты можешь рассчитывать на Пико, разве что.
Ваша общая ненависть к папе должна связать вас крепкими узами.
Итак, жребий был брошен. Ведомый роком, властелин Пезаро разыскал графа Антонио-Марию Пико Мирандолу в его дворце у реки, где, как и предвидел Асканио, Джованни ждал сердечный прием.
Здесь он прожил до конца мая, лишь изредка выходя из дворца и всегда в маске — это ни у кого не вызывало удивления: в пятнадцатом столетии люди в масках на вечерних улицах Рима были обычным явлением. В беседах с Пико он не раз обсуждал свои планы, развивая ту же мысль, которую высказал кардиналу вице-канцлеру.
— Он ведь тоже отец — этот Отец Отцов, — сказал он как-то. — Нежный, любящий отец, чья жизнь в его детях. Он живет ими и для них. Лиши его детей — и жизнь станет пустой, бессмысленной, а сам он превратится в живой труп. Вот — Джованни, его любимец, зеница ока, он сделал сына герцогом Гандийским, герцогом Бенневенто, принцем Сесса, властителем Теано и еще Бог знает кем. Вот кардинал Валенсии, вот Жофре, князь Скуиллачи, и, наконец, моя жена Лукреция, которую папа украл у меня. Ты видишь, как много уязвимых пят у нашего Ахилла. С кого же мы начнем — вот в чем вопрос.
— И каким образом, — напомнил Пико.
На эти два вопроса ответила сама судьба, и сделала это очень скоро.
Властитель Пезаро вместе с Пико и его дочерью Антонией 1 июня отправились на виноградники Пико за город, на правый берег Тибра. Вечером, когда они уже собрались возвращаться в Рим, к графу подошел управляющий.
Недавно он вернулся из дальней поездки и должен был что-то сообщить хозяину.
Пико попросил своего гостя вместе с Антонией и сопровождающими, не дожидаясь его, двигаться в путь, добавив, что вскоре их догонит. Но управляющий задержал Пико дольше, чем тот рассчитывал, поэтому, хотя компания довольно медленно двигалась к городу, Пико еще не было с ними, когда они приблизились к реке. На узкой улочке перед мостом они неожиданно столкнулись с величественной кавалькадой. Дамы и кавалеры держали соколов на запястьях, их сопровождали собаки. Джованни и Антония были вынуждены уступить дорогу.
Джованни хорошо разглядел только одного человека в этой процессии — высокого, прекрасно сложенного красавца в зеленом плаще, украшенном плюмажем берете на золотисто-каштановых волосах. Молодой человек, во взгляде которого проглядывала дерзость, казалось, не замечал в этот миг никого, кроме монны Антонии, полулежащей в своем паланкине, кожаные занавески которого были раздвинуты.
Властителя Пезаро охватило внезапное волнение: этот красивый кавалер был не кто иной., как герцог Гандийский, старший и самый любимый сын его святейшества.
Он заметил, как глаза герцога скользнули по его рукам, держащим поводья, и как герцог обернулся в седле и дерзко уставился на Антонию, которая покраснела под его неотрывным взглядом. И когда наконец паланкин двинулся дальше, он увидел через плечо, как один из всадников, очевидно, слуга герцога, покинул кавалькаду и последовал за ними. Этот слуга упорно ехал по пятам до самого квартала Парионе, очевидно, чтобы разузнать, где проживает прекрасная дама.
Джованни ничего не сказал об этом вернувшемуся несколько позже Пико. Он сразу же решил воспользоваться создавшимся положением, но совсем не был уверен, что Пико позволит использовать свою дочь как приманку.
На самом деле Джованни и сам еще не знал, отважится ли он на такое. Но наутро, случайно выглянув из окна и из чистого любопытства решив выяснить, что за конь переступает с ноги на ногу на улице перед домом, он увидел всадника в богато расшитом плаще и сразу же узнал герцога. Он понял, что сама Судьба бросает этот жребий.
Не замеченный всадником, Джованни быстро отошел от окна. Он действовал так быстро и точно, как будто давно ждал того, что случилось. Так вышло, что только он и Антония были сейчас в этой комнате на антресолях.
Он повернулся к ней.
— Какой-то странный всадник здесь, внизу, он как будто ждет кого-то. Вы его не знаете?
Она быстро подошла к окну, и он невольно залюбовался ею. Прекрасная девушка, бледность шла ей, подчеркивая глубину ее темных задумчивых глаз. В длинные черные локоны юной красавицы была вплетена украшенная драгоценностями золотая нить.
Антония взглянула вниз. Пока она внимательно следила за движениями кавалера, тот поднял голову. Их глаза встретились, и девушка, слабо вскрикнув, отпрянула от окна.
— Кто это? — спросил Джованни.
— Это нахал, который пялил глаза на меня вчера вечером на улице. Лучше бы вы не просили меня выглядывать.
Пока она смотрела в окно, осторожно подошедший к ней сзади Джованни увидел на столике эбенового дерева, стоявшем посреди комнаты, вазу с розами. Тихонько оторвал он цветок и спрятал у себя за спиной. Как только девушка отвернулась, он бросил цветок в окно. И, смеясь в глубине полной ненависти и презрения души при мысли о том, что герцог Гандийский прижимает эту розу к своей груди, он вслух смеялся над ее страхами, говоря об их беспочвенности.
Ночью в своей спальне Джованни тщательно и кропотливо подделывал почерк Антонии, пользуясь тем образцом, которым, не чувствуя подвоха, снабдила его сама девушка. Удовлетворенный, он лег спать, размышляя о том, что смерть человека должна соответствовать образу его жизни. Джованни Борджа, герцог Гандийский, всегда был очаровательным распутником, беззаботным сластолюбцем, в погоне за удовольствиями пренебрегавшим осторожностью, и это качество должно было привести его к гибели. Джованни Борджа был для своего отца дороже всего на свете. И, как только герцог сам, по собственной воле, засунет свою дурацкую голову в петлю, мститель с удовольствием затянет ее покрепче, воздавая за все зло, причиненное ему.
Наутро Сфорца бесстрашно явился в Ватикан, чтобы лично вручить поддельное письмо герцогу. Маска вызвала подозрения и страхи, и его спросили, кто он и откуда.
— Передайте, что прибыл некто, желающий остаться неизвестным, с письмом герцогу, которому его светлость будет чрезвычайно рад.
Служитель весьма неохотно отправился передать это сообщение. Вскоре Сфорца провели в великолепные покои, временно занимаемые герцогом Гандийским.
Герцог только что встал. С ним был его брат, молодой кардинал Валенсии, одетый в плотно облегающий черный костюм, подчеркивающий изящные классические пропорции его тела. Поверх одежд был накинут пурпурный шелковый плащ, напоминавший о его духовном сане.
Джованни отвесил низкий поклон и, стараясь говорить зычно и басовито, чтобы не быть узнанным по голосу, в одном предложении изложил цель своего прихода.
— От Дамы роз, — сказал он, протягивая письмо.
Кардинал сначала изумился, затем разразился громким хохотом. Лицо герцога вспыхнуло, глаза блеснули. Он схватил письмо, сломал печать, быстро прочел его, схватил перо и сел писать. Кардинал некоторое время молча наблюдал за ним, не скрывая насмешку, затем подошел и положил руку на плечо герцога.
— Сколько тебя учиться, — сказал более изощренный в интригах Чезаре. — Никогда не оставляй следов, если можешь пожалеть, что оставил их.
Герцог Гандийский посмотрел в прекрасное, юное, умное лицо брата.
— Ты прав, —сказал он, скомкав письмо, и в некотором смущении взглянул на посланца.
— Я доверенное лицо мадонны, — сказал человек в маске.
Герцог встал.
— Тогда скажите... скажите, что ее письмо доставило мне неземное блаженство и что я жду ее приказаний, чтобы явиться лично и выразить мои чувства. Но попросите ее поторопиться, ибо через две недели я уеду в Неаполь, а оттуда, возможно, сразу же возвращусь в Испанию.
— Мы устроим встречу, ваша светлость. Я сам сообщу вам, где и когда.
Герцог горячо благодарил его и при расставании в знак своего чрезвычайного благоволения подарил ему кошелек с пятьюдесятью дукатами, который Джованни спустя десять минут, проходя по мосту Святого Ангела[95], выбросил в Тибр.
Властитель Пезаро не торопился. Он понимал, что молчание и проволочки разожгут нетерпение герцога, а пылкие нетерпеливые юноши обычно забывают об осторожности.
Тем временем Антония сообщила своему отцу, что величавый незнакомец, который так оскорбительно смотрел на нее в тот вечер, на следующее утро в течение часа маячил под ее окном. Пико рассказал об этом Джованни, и тот откровенно сказал:
— Это был мой распутный шурин, герцог Гандийский.
Если бы он продолжал преследования, я должен был бы посоветовать вам присматривать за своей дочерью. Однако У него, несомненно, много других важных дел. Он собирается отправиться в Неаполь, сопровождая своего брата Чезаре, который, как папский легат, будет короновать Федериго Арагонского.
На этом разговор был окончен, и больше никто ничего не слышал об этом деле до ночи 14 июня, самого кануна отбытия братьев Борджа в Неаполь.
Закутанный в плащ, в маске, Джованни отправился в этот вечер после захода солнца в Ватикан, надеясь на прием у герцога. Однако ему ответили, что того нет, он отправился навестить свою мать, на вилле которой в Трастевере останется ужинать. По-видимому, вернется он очень поздно.
Вначале Джованни испугался, что может опоздать, если отложит исполнение своего замысла до одиннадцати часов.
Поэтому он сразу же отправился пешком на виллу мадонны Джованны де Каттаней. Он пришел в десять часов, и ему сообщили, что герцог все еще здесь и ужинает. Слуга пошел доложить герцогу, что его желает видеть человек в маске. Эта весть мгновенно привела Борджа в состояние сильного возбуждения. Он приказал немедленно привести этого человека.
Властителя Пезаро провели через весь дом в сад, к беседке, увитой виноградом, где на свежем воздухе был накрыт роскошный стол, освещенный алебастровыми лампами.
За столом он увидел компанию знатных людей, своих свойственников. Здесь был герцог Гандийский, который торопливо поднялся ему навстречу; он увидел Чезаре, кардинала Валенсии, который должен был отправиться завтра в Неаполь как папский легат, на нем были одежды, расшитые золотом и драгоценностями, совершенно мирские. Был здесь и их младший брат Жофре, князь Скуиллачи, красивый юноша; рядом с ним сидела его жена, чуждая условностей донна Санча Арагонская, смуглая, с грубыми чертами лица, толстая, несмотря на молодость. Здесь же была прежняя жена Джованни, красивая златовласая Лукреция, невольная причина той ненависти, что бушевала в душе властителя Пезаро. Здесь также находилась их мать, знатная и красивая Джованна де Каттаней, от которой все Борджа унаследовали свои золотисто-каштановые волосы; и, наконец, здесь был их кузен Джованни Борджа, кардинал Монреале, тучный и багровый. Он сидел рядом с мадонной.
Все обернулись, чтобы взглянуть на незваного гостя в маске, который сумел привести в такое волнение их любимого герцога Гандийского.
— От Дамы роз, — тихо объявил герцогу Джованни.
— Да, да, — последовал нетерпеливый ответ. — Что вы можете сказать?
— Сегодня ночью ее отца не будет дома. Она будет ждать вашу светлость в полночь.
Герцог глубоко вздохнул.
— Силы небесные! Вы едва не опоздали. Я почти потерял надежду, мой друг, мой самый лучший друг.
Сегодня ночью! — Он произнес это почти в исступлении. — Подождите здесь. Вы сами проводите меня. Пойдемте отужинаем.
Хлопком в ладоши он вызвал слуг.
Подошли дворецкий и два мавританских раба в зеленых тюрбанах, на чье попечение передал герцог посетителя в маске. Однако Джованни не желал их услуг. Он не собирался ни есть, ни пить. Ненависть помогла ему запастись терпением на два долгих часа ожидания, пока его глупая жертва наслаждалась ужином.
Наконец, незадолго до полуночи, все покинули виллу — герцог, его брат Чезаре, их кузен Монреале, многочисленные слуги и свита. Они возвращались в Рим верхом, все Борджа были очень веселы. Рядом с ними шагал человек в маске.
Когда подъехали к мосту, где их пути должны были разойтись, здесь, напротив дворца кардинала вице-канцлера, герцог Гандийский натянул поводья. Он объявил, что дальше не поедет, оставил при себе одного слугу и попросил родных возвратиться в Ватикан и ждать его там.В ответ донесся смех Чезаре, и кавалькада двинулась к папскому дворцу. Герцог обернулся к человеку в маске, предложил ему сесть на круп его лошади, и когда тот сел, медленно двинулись по направлению к Джудекке, сопровождаемые идущим рядом единственным слугой Борджа.
Как предложил Джованни, они направились не к парадному входу здания, а по узкой аллее к садовой калитке. Здесь спешились, бросив поводья слуге и наказав ему ждать. Джованни вынул ключ, открыл калитку и провел герцога в глубину темного сада. Каменная лестница вела к крытой галерее на антресолях, и Джованни, соблюдая осторожность, повел герцога по ней. Затем он достал другой ключ и открыл им дверь лоджии, ведущей к прихожей мадонны Антонии. Он придержал дверь для герцога, который, узрев впереди кромешную тьму, впал в некоторую нерешительность.
— Входите, — сказал Джованни. — Ступайте тихо.
Мадонна ждет вас.
Забыв об осторожности, ничего не подозревающий герцог вошел в комнату и очутился в западне.
Джованни вошел следом за ним, закрыл дверь и запер ее. Герцог, стоявший в непроглядной тьме с бьющимся от волнения сердцем, внезапно почувствовал, как его заключают в объятия, однако вовсе не такие приятные, как он ожидал. Сильные мужские руки обхватили его, мускулистая нога обвилась, как змея, вокруг ноги. Падая под тяжестью тела своего невидимого противника, герцог услышал громкий крик:
— Синьор Мирандола! Ко мне! Помогите! Воры!
Внезапно открылась дверь. Мрак рассеялся, и скрученный по рукам и ногам герцог увидел лицо девушки, чья влекущая красота заставила его пойти на это рискованное приключение, смертельной опасности которого он все еще не сознавал. Однако, взглянув на лицо мужчины, боровшегося с ним и прижавшего его к полу, он, наконец, начал понимать или, по крайней мере, догадываться, что произошло. Ведь это лицо, уже не прикрытое маской, но обрамленное пышными золотистыми волосами и искаженное невыразимой ненавистью, было лицом Джованни Сфорца, властителя Пезаро, которого так страшно опозорило его семейство. Голос Джованни Сфорца произносил сейчас ему свой приговор:
— Благодаря тебе и твоим родственникам я превратился в посмешище. Ты и сам насмехался надо мной. Иди же смеяться в ад!
В руке Джованни сверкнул клинок. Герцог поднял руку, чтобы прикрыть грудь, но лезвие пронзило ее. Он издал крик, полный ужаса и боли. В смехе Джованни слышались нотки ненависти и торжества. Убийца ударил снова, на этот раз в плечо.
Пронзительный крик Антонии разнесся по всему дому.
Затем раздался громкий ликующий голос Джованни:
— Пико! Пико! Синьор Мирандола! Присмотрите за дочерью!
Раздались шаги и голоса, зажглись огни, осветившие комнату, и, словно в тумане, сгустившемся перед его глазами, первенец дома Борджа увидел бегущих мужчин, полуодетых, с оружием в руках. Однако для него уже не имело значения, что было у них на уме — убийство или спасение. Было слишком поздно. Десять раз клинок Джованни пронзал герцога, но тот сопротивлялся, и убийца, вынужденный крепко держать свою жертву, никак не мог поразить ее прямо в сердце. Поэтому, когда начали собираться люди, Джованни перерезал герцогу горло, завершив начатое.
Он поднялся, весь в крови. Вид его был настолько страшен, что Пико подбежал к Джованни, подумав, уж не ранен ли он. Но Джованни рассмеялся, и Пико успокоился. Кинжалом, с которого капала кровь, мститель указал на распростертое тело.
— Это его кровь — грязная кровь Борджа!
Услышав это имя, Пико вздрогнул, и на лицах сопровождавших его слуг появилось выражение ужаса.
Граф посмотрел на залитое кровью тело герцога, лежащего теперь так спокойно; невидящий взор остекленевших глаз был устремлен на украшенный фресками потолок, а сам герцог выглядел и роскошно, и жалко в своей расшитой золотом одежде из белого атласа, с бриллиантовым поясом, на котором висели перчатки, кошелек и сверкающий самоцветами кинжал, бесполезный теперь.
— Герцог Гандийский? — воскликнул граф. — Как он здесь оказался?
— Как?
Джованни показал окровавленной рукой на открытую дверь комнаты Антонии.
— Вот что было приманкой, мой господин. Выйдя подышать воздухом, я увидел, как он крался сюда, и принял его за вора, каковым он и был. Но только вором, крадущим честь. Достойный отпрыск своего семейства. Я последовал за ним, и вот он лежит здесь.
— Бог мой! — воскликнул Пико. Потом хрипло спросил:
— А Антония?
Джованни резко ответил:
— Она все видела, но ничего не поняла.
И добавил уже другим тоном:
— А теперь, Пико, поднимайте весь город. Пусть все знают, что герцог Гандийский умер смертью вора. Я хочу, чтобы все видели, каково оно, отродье Борджа.
— Вы сошли с ума! — воскликнул Пико. — Думаете, я подставлю свою шею под нож?
— Вы поймали его здесь ночью, и у вас было полное право убить его.
Пико окинул лицо Джованни долгим пытливым взглядом.
Действительно, все рассказанное им как будто полностью согласовалось с недавними событиями и жалобами Антонии. Но Пико знал о вражде между Сфорца и Борджа, и ему показалось подозрительным то обстоятельство, что Джованни оказался способен во всеоружии встретить «вора» и защитить честь дома Мирандола.
Однако он не стал задавать никаких вопросов. Он был убежден, что любое событие надо принимать как должное и благодарить судьбу. Ну, а что касается предложения Джованни объявить Риму, что он осуществил свое право убить этого Тарквиния[96], то Мирандола не собирался следовать ему.
— Что сделано, то сделано, — многозначительно сказал он. — Удовлетворимся этим. Однако теперь нужно замести все следы.
— Вы будете хранить молчание? — воскликнул Джованни, явно разочарованный.
— Я не дурак, — ответил Пико.
— А эти ваши люди?
— Это мои верные друзья, которые помогут вам уничтожить все улики.
И он удалился, призывая дочь, отсутствие которой беспокоило его. Не получив ответа, Пико вошел к ней в комнату и увидел ее лежащей в обмороке на кровати.
Ужасная сцена, свидетельницей которой стала девушка, оказалась слишком тяжелой для нее.
Сопровождаемый тремя слугами, тащившими тело, Джованни осторожно прошел через сад. Возле калитки он оставил слуг ждать, сказав, что пойдет посмотреть, нет ли кого на берегу. Затем открыл калитку и тихо подозвал пажа:Подойди ко мне!
Паж тут же вынырнул из темноты и предстал перед ним. Джованни молниеносно вонзил свой кинжал в грудь юноши. Он сожалел, что вынужден так поступить, но избежать этого было невозможно: оставить слугу в живых значило бы уже на следующее утро попасть в руки папской стражи.
Паж с глухим стоном упал и затих. Джованни оттащил его в сторону, к стене, туда, где другие слуги не могли его увидеть, и, позвав их, приказал следовать за собой дальше.
Выйдя из сада, слуги увидели Джованни сидящим на прекрасном белом коне, том самом, на котором герцог Гандийский ехал навстречу своей смерти.
— Положите его на круп, — приказал Сфорца слугам.
Они повиновались. Процессия двинулась по тропинке к реке. Один слуга шел позади, следя за тем, чтобы тело не соскользнуло с крупа коня, другой впереди, оглядывая окрестности. У входа в аллею Джованни натянул поводья и остановился, чтобы шедший впереди слуга мог подняться на берег реки и осмотреться.
Слуга никого не заметил. Но один человек их все же видел. Это был Джорджо, торговец лесом, который лежал в своей пришвартованной к берегу лодке. Через три дня он донес обо всем, чему стал свидетелем. Он рассказал, как увидел человека, вышедшего из аллеи и озиравшегося по сторонам; как этот человек исчез, а затем снова появился, но уже вместе с каким-то всадником с ношей и еще двумя людьми; как они сняли тело с крупа коня и под возгласы «раз-два!» бросили его в реку; как всадник спросил этих людей, далеко ли они бросили тело и попадет ли оно на середину русла. Как они ответили: «Да, синьор».
Когда же торговца спросили, почему он не сразу сообщил об увиденном, он объяснил, что не усмотрел в случившемся ничего примечательного, поскольку за свою жизнь видел больше сотни трупов, сброшенных ночами в Тибр.
...Вернувшись к калитке сада, Джованни приказал слугам далее следовать без него. Ему надо было сделать еще кое-что. Когда слуги удалились, он спешился и подошел к телу пажа, которое оставил около стены. Надо было убрать и его. Обрезав стремя, Джованни привязал конец ремня к руке мертвеца, снова сел на коня и потащил труп за собой, но так, что при малейших признаках тревоги его можно было мгновенно оставить на месте. Он проехал совсем немного, до Пьяцца делла Джудекка. Здесь, в самом центре еврейского квартала, он оставил тело. Дальнейшие его действия нам почти неведомы.
Возможно, он решил вернуться в дом Пико делла Мирандола, но по дороге его что-то испугало. Это вполне естественно: ведь Джованни мог бояться, что не все улики уничтожены. Или кто-то видел герцога, подъезжавшего к дому. Так или иначе, Джованни развернул коня и поехал искать убежища у своего дяди, вице-канцлера.
Коня герцога он отпустил на какой-то темной улице, где тот и был найден спустя несколько часов. После этого по городу поползли слухи, которые еще более усилились, когда было обнаружено тело пажа. Тогда вооруженные солдаты принялись усердно прочесывать Рим, особенно район Джудекки. Поиски продолжались два дня, пока наконец не появился лодочник Джорджо, рассказавший о том, что видел. Когда убитый горем папа услышал об этом, он приказал тщательно обследовать дно реки.
Несчастный герцог Гандийский был выловлен сетью, что дало повод бессердечному Саназаро сочинить ужасную эпиграмму, в которой папа сравнивался со Святым Петром, «ловцом душ».
Те, кто задумывался о мотивах убийства, сразу же называли Джованни Сфорца в качестве вероятного преступника.
А он был уже далеко от Рима, во весь опор несясь к себе, в Пезаро, в поисках убежища. Упоминали также имя кардинала Асканио Сфорца, который тоже бежал, поскольку боялся, что его паж видел вензель на кольце человека в маске. Даже охранная грамота папы, в которой тот выражал уверенность в невиновности кардинала, не заставила его вернуться в Рим.
Впоследствии народная молва по очереди обвиняла многих; по сути дела, всех, кто в той или иной степени мог быть причастен к преступлению, при этом кое-кому приписывались самые фантастические и невероятные мотивы.
Не сомневаясь в правдивости слухов о распутности и сластолюбии покойного герцога, власти однажды были столь близки к раскрытию подлинных обстоятельств его убийства, что подвергли обыску дом графа Пико Мирандолы. Пико обратился к папе, протестуя против измышлений, способных опорочить доброе имя его дочери.
Тайна так и осталась неразгаданной, и преступник не предстал перед судом. Мы знаем, что, убивая герцога Гандийского, полный ненависти Джованни Сфорца метил не в него самого, а в его отца. Его целью было нанести папе Александру страшную незаживающую рану, и, хотя его месть свершилась не полностью, поскольку Джованни не мог открыто объявить о ней, он, по крайней мере, был уверен, что нанес ужасный удар дому Борджа. Как и вся Италия, он слышал от людей, проходивших по мосту Святого Ангела, как папа, увидев тело своего сына, выловленное из Тибра, ревел от горя, будто раненый бык.
Вопли его долетали от замка до моста. Джованни рассказали, как прежде красивый и полный энергии папа шел 19-го числа того же месяца на заседание консистории.
Он брел шаткой походкой почти парализованного человека, горестно повторяя сквозь рыдания: «Даже если бы мы имели семь папских престолов, мы отдали бы их, чтобы вернуть герцога к жизни».
Казалось, Джованни мог быть удовлетворен. Но нет.
Не так-то легко было унять жгучую ненависть к тем, кто унизил его. Он ждал удобного случая, чтобы нанести новый удар. Такая возможность представилась год спустя, когда Чезаре Борджа отказался от звания кардинала, поменяв его на светские должности и титул герцога Валентинуа. Именно тогда Джованни решил использовать смертоносное оружие клеветы. Он распустил слухи, будто именно Чезаре убил брата, побуждаемый честолюбием и другими мотивами, которые разделяли все члены семейства Борджа.
Когда люди достигают таких высот, как Чезаре Борджа, они неизбежно наживают врагов. Злобная клевета была принята за истину, несмотря на всю ее нелепость, и попала во все хроники. В течение четырехсот лет эта ложь присутствовала в исторических сочинениях, вызывая отвращение к самому имени Борджа. Никогда еще возмездие не было таким жестоким и долговечным. И только сейчас, в двадцатом столетии, беспристрастные историки разоблачили фальшь этого обвинения.
Влияние общества позволило Казанове в августе 1756 года покинуть отвратительную камеру в тюрьме Пьомби, в которой он провел тринадцать месяцев. Тюрьма называлась так потому, что размещалась она прямо под свинцовой крышей и была просто-напросто чердаком Дворца дожей.
Эта камера, куда лишь ненадолго проникал дневной свет, мало чем отличалась от собачьей конуры, а потолок в ней был таким низким, что высокий ростом Казанова мог стоять там, только согнувшись. Теперь же место его заточения было сравнительно просторным, воздух здесь был посвежее, и зарешеченное окно, из которого можно было видеть Лидо, давало достаточно света.
Тем не менее, он был сильно огорчен этим переселением, поскольку приготовления к побегу из прежней камеры уже близились к концу. Единственным лучиком надежды в этом море безысходности было то, что он не лишился инструмента, который был надежно спрятан под обивкой кресла, переехавшего вместе с Казановой в его нынешнее обиталище. Этот инструмент он изготовил сам из дверного засова длиной около двадцати дюймов, который нашел в куче ненужных вещей в углу чердака, где раз в день ему разрешали немного размяться.
Использовав в качестве точильного камня кусок черного мрамора, добытый там же, он превратил этот засов в подобие острого восьмигранного зубила или своеобразной пики.
Это орудие осталось у него, но теперь, когда подозрения тюремщика Лоренцо усилились и двое стражников ежедневно приходили простукивать пол и стены, воспользоваться им Казанова не мог. Правда, они не простукивали потолок, до которого можно было дотянуться рукой. Тем не менее, незаметно продолбить в нем дыру не было никакой возможности.
Вот почему Джакомо уже не чаял вырваться из тюрьмы, где он провел больше года без суда и даже без надежды, что суд состоится, и где, похоже, ему предстояло провести остаток своей жизни. Он даже не знал точно, почему его арестовали. Джакомо Казанова было известно лишь, что его считали смутьяном. Он «прославился», как распутник, игрок, был по уши в долгах. К тому же — это было уже серьезнее, — его обвинили в колдовстве, а он действительно этим занимался, играя на легковерии простаков. Он мог бы объяснить инквизиторам Светлейшей республики[97], что магические книги, которые у него нашли — «Ключица Соломона», «Зекор-бен» и другие — он собирал всего лишь как забавные примеры человеческого суеверия. Но вряд ли инквизиторы поверили бы ему — они воспринимали магию всерьез. Однако никаких объяснений не потребовалось; его просто бросили в мерзкую крысиную нору, крытую свинцом, где оставили до тех пор, пока один благородный друг не добился для него милостивого разрешения на перевод в более сносное помещение.
Казанова был человеком с железными нервами и железным здоровьем. Красив какой-то особой, дерзкой красотой. Ему едва исполнился двадцать один год, но выглядел он старше, ибо приобрел на жизненном пути авантюриста столько опыта, сколько большинство людей не наберет и за полвека.
Позже, благодаря той же поддержке, которая помогла ему перебраться в другую камеру, он получил еще одну привилегию, ценимую им превыше всего: книги. Желая приобрести труды Маффеи[98], он упросил своего надзирателя купить их, хотя они и не входили в список книг, разрешенных ему инквизиторами. Согласно венецианским обычаям, этот список составлялся в соответствии с рангом сословия, к которому принадлежал узник. Книги стоили недешево, и весь остаток от ежемесячных расходов становился собственностью тюремщика, поэтому Лоренцо, пусть и с неохотой, баловал Джакомо. Как-то он сказал, что этажом выше сидит узник, у которого много книг, и он, без сомнения, был бы рад обмениваться ими.
Согласившись на это предложение, Казанова вручил Лоренцо экземпляр «Рационария» Пето[99] и на следующее утро получил первый том Вольфа[100]. Внутри он обнаружил листок, содержащий в шести строфах парафраз эпиграммы Сенеки «Calamitosus est animus futuri anxius»[101]. Он тут же понял, что нашел способ сообщения с тем, кто мог бы помочь ему совершить побег.
В ответ, будучи ученым плутом (он получил духовное образование), Казанова тоже написал шесть строф. Не имея пера, он заострил длинный ноготь на мизинце, расщепил его и получил то, что хотел. Вместо чернил он использовал сок тутовых ягод. Помимо стихов он написал перечень имевшихся у него книг, которые мог бы предоставить своему собрату-узнику. Он спрятал исписанный листок в корешок кожаного переплета томика, а на титульном листе, чтобы обратить на это внимание адресата, написал единственное латинское слово: «Latet»[102].
Наутро Джакомо отдал книгу Лоренцо, сказав, что уже прочитал ее, и попросил второй том.
Второй том пришел на следующий день, и в корешке его было длинное письмо, несколько листов бумаги, перья и карандаш. Писавший сообщал, что его зовут Марино Бальби, что он монах, провел в этой тюрьме четыре года и делит камеру с товарищем по несчастью, графом Андреа Аскино. Так началась регулярная и обстоятельная переписка между заключенными, и вскоре Казанова, который никогда не полагался на авось, смог трезво оценивать характер Бальби. Послания монаха обнаружили всю его чувствительность, глупость, неблагодарность и неосторожность.
«Вне стен тюрьмы, — пишет Казанова в своих мемуарах, — я бы не стал иметь никаких дел с таким человеком. Но в Пьомби мне приходилось извлекать пользу из всего, что было под рукой».
Он захотел убедиться, способен ли Бальби сделать для него то, чего Джакомо не мог сделать сам. Он задал этот вопрос в одном из писем.
Бальби ответил, что они с графом Аскино готовы сделать все возможное, чтобы покинуть эту тюрьму, но тут же добавил, что сделать ничего нельзя, потому что у них просто не хватает для этого изобретательности.
«Все, что от тебя требуется, — писал Казанова в ответ, — это пробить потолок моей камеры, дать мне возможность выбраться из нее, а потом уж поверь, я вытащу тебя из Пьомби. Если ты готов сделать это, я дам тебе средства и укажу способ побега».
Это было решение, достойное игрока и авантюриста.
Он знал, что камера Бальби находится под самой свинцовой крышей, и надеялся, что, попав туда, быстро найдет способ вырваться наружу через кровлю. Камера Бальби соседствовала с узким коридором, скорее, даже шахтой для света и воздуха, которая проходила непосредственно над камерой Казановы. Как только Бальби ответил согласием, Казанова объяснил, что надо делать.
Бальби должен пробить лаз в стене между своей камерой и шахтой, и затем выдолбить круглую дыру в полу — точно так же, как сделал Казанова в своей прежней камере, — с таким расчетом, чтобы покрытие потолка в камере Казановы осталось нетронутым. Покрытие может быть разрушено десятком ударов, но в последнюю очередь, когда придет время бежать.
Для начала он велел Бальби приобрести два-три десятка изображений святых и повесить их на стены камеры так, чтобы прикрыть то место, где будет лаз в стене.
Как только Бальби сообщил, что увесил свои стены образами, возникла новая сложность. Как же передать ему зубило? Сделать это было нелегко, а глупость монаха была столь велика, что даже его дурацкие предложения не могли проиллюстрировать всю ее чудовищность. Наконец Казанова придумал способ. Он уговорил Лоренцо купить большое, только что вышедшее издание Библии.
В корешок этой огромной книги он и запрятал острое зубило. Так инструмент оказался у Бальби, который тут же приступил к работе.
Произошло это в начале октября. Восьмого числа Бальби написал, что после целой ночи упорной работы ему удалось вынуть один-единственный кирпич. Слабохарактерный монах был настолько обескуражен, что уже собирался бросить дальнейшие попытки, которые, как ему казалось, приведут только к суровому наказанию.
Казанова решительно ответил, что уверен в успехе, хотя у него было крайне мало оснований для такой уверенности. Он убедил монаха продолжать кропотливую работу, говоря, что дальше дело пойдет легче. Так оно и оказалось, Бальби вскоре обнаружил, что кладка легко поддается разбору. Спустя неделю, рано утром Казанова услышал три легких удара у себя над головой — это был условный сигнал, который подтвердил, что их представления о планировке тюрьмы были верны.
Весь этот день Джакомо слышал, как Бальби работает прямо над ним, и весь следующий. А потом Бальби сообщил, что, поскольку пол всего в две доски толщиной, он рассчитывает закончить работу на другой день, оставив потолок нетронутым.
Но фортуна, казалось, потешалась над Джакомо, вознося его к высотам надежды и тут же низвергая в бездну отчаяния. Накануне побега из прежней камеры коварный случай нарушил его планы, и теперь, когда Казанова считал, что стоит на пороге свободы, злая судьба снова расстроила их.
Ранним утром у него перехватило дыхание и кровь застыла в жилах от звука открываемых засовов. Ему достало самообладания два раза постучать в потолок, что было сигналом тревоги, и Бальби мгновенно прекратил работу.
Вошли Лоренцо с двумя стражниками, которые вели мрачного, тощего, маленького человечка. На вид ему было лет сорок-пятьдесят, одежда его была потрепана, а на голове красовался круглый черный парик. По решению суда он стал соседом Казановы по камере. Извинившись за то, что вынужден оставить этого негодяя в компании Казановы, Лоренцо удалился, и новичок, встав на колени и вытащив четки, начал молиться.
С отвращением и отчаянием Казанова рассматривал незваного гостя. Отвращение его усилилось, когда этот человек, которого звали Сорадичи, откровенно признался, что был шпионом на службе у Совета десяти[103]. Он горячо защищал свое поприще от нападок. И, по его мнению, был наказан несправедливо. Его бросили в тюрьму за то, что он поддался на подкуп и не выполнил свои обязанности.
Вы понимаете, что чувствовал Казанова — он не знал, долго ли это «чудовище», как он называл своего соседа, будет сидеть в его камере — еле сдерживаемое нетерпение, боязнь, что планы побега раскроются, причем риск возрастал с каждым днем задержки! Пока шпион спал, он написал Бальби, и их работа остановилась. Но ненадолго. Вскоре Казанова придумал, как использовать в своих целях слабости, обнаруженные в характере Сорадичи.
Шпион был до смешного суеверен. Он проводил в молитве долгие часы, охотно говорил о своей огромной любви к Пречистой, Деве и горячей вере в чудеса.
Казанова — великий обманщик — тут же решил устроить чудо для Сорадичи. Улучив момент, он торжественно сообщил шпиону о посетившем его во сне откровении.
Набожность Сорадичи будет вознаграждена. Ему будет ниспослан ангел, дабы забрать его из тюрьмы на небо, а Казанова станет сопровождать их в полете.
Если Сорадичи и сомневался, то вскоре последовало подтверждение. Казанова предсказал тот час, когда ангел придет ломать стены тюрьмы, и именно в этот час сверху послышался шум, производимый ангелом — естественно, Бальби. Сорадичи впал в состояние слепого благоговения и страха одновременно.
Четыре часа спустя, однако, ангел прекратил свои труды, и Сорадичи охватили сомнения. Казанова объяснил ему, что ангелы, спускаясь на землю, иногда принимают человеческий облик и испытывают такие же трудности в работе, что и обычные люди. Он также предрек, что ангел вернется в последний день месяца, накануне дня Всех Святых, и тогда освободит их из заточения.
Итак, Казанова больше не боялся предательства со стороны окончательно одураченного Сорадичи, который проводил теперь все свое время в молитвах, плакал, каялся в грехах и возносил благодарность неиссякаемой милости Божьей. Для пущей уверенности Казанова произнес страшную клятву: если Сорадичи скажет хоть слово надзирателю и тем самым нарушит промысел Божий, он тут же собственноручно задушит шпиона.
Рано утром 31 октября Лоренцо, как всегда, заглянул к ним в камеру. После его ухода узники провели несколько долгих часов. Сорадичи был обуян священным трепетом, Казанове не терпелось приступить к делу.
Приблизительно в полдень наверху раздались тяжелые удары, а потом, в облаке пыли от разбитой штукатурки и в лавине обломков досок посланник небес неловко опустился прямо на руки Казанове.
Сорадичи увидел, что облик этого создания, высокого, изможденного, бородатого, облаченного в грязную рубаху и кожаные штаны, был отнюдь не ангельский, а скорее, дьявольский.
Когда пришелец вытащил ножницы, чтобы шпион состриг Казанове бороду, которая, как и у ангела, отросла за время заточения, Сорадичи утратил последние иллюзии по поводу небесного происхождения Бальби. Несмотря на все свое недоумение — шпион не догадывался о переписке между Бальби и Казановой, — он понял, что его надули.
Оставив Сорадичи на попечение монаха, Казанова устремился сквозь пробитый потолок в камеру Бальби, где впервые увидел графа Аскино. Граф был довольно тучным человеком средних лет и не смог бы выполнить все те гимнастические упражнения, которые предстояло проделать беглецам. Впрочем, он сам это прекрасно понимал. Но Казанова приуныл.
— Если вы намерены, — сказал граф, пожимая руку Казанове, — проломить крышу и спуститься с нее, я не думаю, что это удастся вам без помощи крыльев. Я не могу составить вам компанию, — добавил он. — Останусь здесь и буду молиться за вас.
Казанова понял, что пытаться убедить графа — значит впустую тратить время, и покинул камеру. Приблизившись, насколько возможно, к краю чердака, он присел под скатом крыши. Попробовал своим зубилом балки, которые оказались настолько прогнившими, что едва не рассыпались от его прикосновения. Убедившись, что пробить дыру будет несложно, он вернулся к себе в камеру, где следующие четыре часа провел, изготавливая веревки. Он разодрал простыни, одеяла, покрывала, даже оболочку матраца, с предельной тщательностью связывая полосы. Наконец у него получилось около двухсот метров веревки, вполне годной для дела.
Казанова собрал в узел свой прекрасный камзол из тафты, в котором его арестовали, шелковый плащ, несколько пар носков, рубашки и носовые платки, затем вместе с Бальби и Сорадичи, которого они насильно увели с собой, перебрался в другую камеру. Оставив монаха собирать пожитки, Казанова отправился разбирать крышу.
Впотьмах он проделал дыру, в два раза большую, чем было необходимо, и расчистил доступ к свинцовым листам, которые устилали крышу. Не сумев приподнять лист одной рукой, он позвал на помощь Бальби, и вдвоем, при помощи зубила, которое Казанова вставил между краем листа и водосточным желобом, они смогли сорвать заклепки. Потом, упершись плечами в лист, они отогнули его край, открыв себе проход, и увидели небо, залитое ярким светом молодой луны.
Было рискованно выбираться сейчас на крышу, где их могли заметить, надо было ждать до полуночи, пока не зайдет луна. Они опустились обратно в камеру, где остались Сорадичи и граф Аскино.
От Бальби Казанова знал, что Аскино, хотя ему и передавали в тюрьму достаточно денег, был очень скуп.
Тем не менее, поскольку деньги были нужны, Казанова попросил у графа в долг тридцать золотых цехинов[104].
Аскино мягко ответил, что во-первых, им не нужны деньги для побега, во-вторых, у него большая семья, в-третьих, если Казанова погибнет, деньги пропадут, и в-четвертых, у него нет денег.
«Моя ответная речь, — пишет Казанова, — продолжалась полчаса».
«Позвольте напомнить вам, — заявил он в конце своей проповеди, — о вашем обещании молиться за нас, и позвольте спросить, какой смысл молиться за то, чему вы сами никак не хотите способствовать?»
Старик был побежден красноречием Казановы и предложил ему два цехина, которые Казанова принял, ибо в его положении не следовало отказываться ни от чего.
После этого, пока они сидели и ждали захода луны, Казанова убедился в правильности своей оценки характера монаха. Бальби разразился оскорбительными упреками.
Он обнаружил, что Казанова обманул его, уверяя, будто разработал план побега. Знай он, что это просто уловка игрока, ни за что не стал бы трудиться, чтобы выпустить его из камеры. Граф принялся советовать им вовсе бросить эту затею, обреченную на неудачу, и, заботясь о так неохотно отданных им цехинах, приводил пространные доводы. Подавляя в себе неприязнь, Казанова уверил их, что не имел возможности подробно изложить план побега, однако ничуть не сомневается в успехе.
В половине одиннадцатого он отправил Сорадичи, который все это время хранил молчание, взглянуть на небо. Шпион пробормотал, что через час-другой луна зайдет, но поднимается густой туман, из-за которого на крыше станет очень опасно.
— Туман — не масло, все в порядке, — сказал Казанова.
— Пойдите увяжите в узел свои вещи. Пора выходить.
Но в этот миг Сорадичи рухнул в темноте на колени, схватил Казанову за руки и начал умолять оставить его молиться за их безопасность, ведь он уверен, что погибнет, если попытается пойти с ними.
Казанова охотно согласился, радуясь, что избавится от этого типа. В темноте он, как смог, написал письмо инквизиторам, в котором попрощался с ними и заявил, что, поскольку его бросили в тюрьму, не спрашивая его желания, пусть не сетуют, что он уходит, не испросив их соизволения.
Повесив на шеи узлы с одеждой и веревки, Казанова и Бальби нахлобучили шляпы и пустились в свое опасное путешествие, оставив графа Аскино и Сорадичи бормотать молитвы.
Казанова полез первым. Он медленно карабкался вверх на четвереньках, просовывая зубило в стыки между свинцовыми листами и опираясь на него. Следуя за ним, Бальби крепко ухватился правой рукой за его пояс, так что Казанове приходилось тащить вверх по крутой, скользкой от тумана крыше и своего спутника.
На середине этого тяжелого подъема монах попросил приятеля остановиться. Он уронил узел с одеждой и считал, что тот не упал на землю, зацепившись за водосток. Однако монах не стал уточнять, кто же полезет за узлом. После всех глупостей, сотворенных этим человеком, Казанова пришел в такую ярость, что готов был пинком отправить его вслед за его вещичками. Но, взяв себя в руки, он ответил, что делу уже не поможешь, и продолжил подъем.
Наконец они добрались до конька крыши и уселись на него верхом, чтобы отдышаться и осмотреться. Перед ними были купола собора Святого Марка, который примыкал к Дворцу дожей.
Они сняли с себя узлы, и, конечно же, несчастный Бальби уронил свою шляпу, которая покатилась вниз вслед за его одеждой. Он закричал, что это дурной знак.
— Напротив, — терпеливо уверил его Казанова, — это знак святого покровительства. Если бы твой узел или шляпа упали налево, а не направо, они бы попали во внутренний двор, где их увидели бы стражники. Они бы поняли, что кто-то лезет по крыше, и, без сомнения, обнаружили бы нас. А шляпа твоя отправилась вслед за одеждой в канал, где никому не причинит вреда.
Попросив монаха дождаться своего возвращения, Казанова в одиночку принялся осматривать крышу, по-прежнему сидя верхом на ее коньке. Целый час он ползал по огромной кровле, так и не придумав, к чему бы привязать веревку. В конце концов он понял, что выбор невелик: либо возвращаться обратно в камеру, либо броситься с крыши прямо в канал. Он уже почти отчаялся, как вдруг его внимание привлекло слуховое окно, расположенное на расстоянии примерно двух третей пути вниз по скату крыши со стороны канала. С величайшей осторожностью он спустился вниз по мокрой скользкой поверхности и взгромоздился верхом на это окно. Круто подавшись вперед, он обнаружил, что оно забрано тонкой решеткой, и на некоторое время задумался.
В этот миг на звоннице пробило полночь. Звон напомнил Джакомо, что у него осталось всего лишь семь часов, чтобы преодолеть и это, и все остальные препятствия, которые встретятся на пути. Семь часов, по истечении которых он либо исчезнет из этой тюрьмы, либо окажется в гораздо более суровом заточении, чем прежде.
Лежа на животе и свесившись далеко вниз, так, чтобы видеть, что он делает, Казанова просунул конец зубила между прутьями решетки и, орудуя им как рычагом, давил до тех пор, пока хватало длины рук. После этого разломать решетку оказалось несложно.
Проделав все это, он повернулся и пополз обратно на вершину крыши, после чего быстро перебрался к тому месту, где оставил Бальби. Монах, впавший уже в состояние слепого отчаяния, ужаса и гнева, бросился к Казанове со страшными оскорблениями.
— Я уже ждал рассвета, — закончил он, — чтобы вернуться в камеру.
— А что же, по-вашему, могло со мной произойти? — спросил Казанова.
— Я подумал, что вы сорвались с крыши.
— Значит, те оскорбления, которыми вы осыпали меня, когда я вернулся, я должен понимать как разочарование по поводу того, что я не упал с крыши?
— Где вы были все это время? — угрюмо задал монах встречный вопрос.
— Пойдемте посмотрите.
И, подхватив свой узел, Казанова увлек Бальби вперед, к слуховому окну. Там Джакомо показал ему, чего он добился, и объяснил, как попасть на чердак. Насколько высоко от пола находилось окно, они не знали, высота могла оказаться значительной, и они не рискнули прыгать с подоконника. Одному из них будет несложно спустить другого с помощью веревки. Но пока неясно, как будет спускаться второй. Так рассуждал Казанова.
— В любом случае, первым лучше спуститься мне, — сказал Бальби без колебаний. Несомненно, он очень устал на этой скользкой крыше, где одного неверного шага ему хватило бы, чтобы отправиться следом за своими пожитками. — Когда я окажусь внутри, вы придумаете, как последовать за мной.
Этот бездушный эгоизм привел Казанову в ярость — уже во второй раз с тех пор, как они покинули камеру.
Но, как и прежде, Казанова мгновенно подавил ее и, не говоря ни слова, начал разматывать веревку. Надежно закрепив ее под мышками Бальби, он заставил монаха лечь ничком на крышу, ногами вниз, и, понемногу стравливая веревку, спустил его к слуховому окну. Затем он велел своему спутнику залезть в окно по пояс и ждать его, сидя на подоконнике. После того, как монах это проделал, Казанова последовал за ним, осторожно соскользнув на крышу слухового окна. Прочно умостившись там, он, опять же с помощью веревки, опустил Бальби внутрь — окно оказалось на высоте около пятнадцати метров над полом. Это развеяло всякие надежды Казановы на то, чтобы просто-напросто спрыгнуть с подоконника вслед за монахом. Он не на шутку встревожился. Однако монах, безумно обрадовавшись, что слез наконец с этой проклятой крыши и опасность сломать шею миновала, с присущей ему глупостью крикнул Казанове, чтобы тот бросал ему веревку — он о ней позаботится.
«Нетрудно догадаться, — пишет Казанова, — что у меня хватило осторожности не последовать этому дурацкому совету».
Не зная, что с ним произойдет дальше, если он не отыщет какой-нибудь способ спуститься в окно, Джакомо опять взобрался на конек крыши и в отчаянии начал поиски сызнова. На этот раз ему повезло больше. Он обнаружил возле купола площадку, которую раньше не заметил, а на ней — корыто со штукатуркой, мастерок и лестницу футов в семьдесят длиной. Он понял, что надо делать дальше. Казанова привязал конец веревки к одной из перекладин лестницы, положил ее вдоль ската крыши и, по-прежнему сидя верхом на коньке, отправился обратно, таща с собой лестницу. Вскоре он добрался до слухового окна.
Но теперь предстояло просунуть лестницу в окно, и пришлось пожалеть о том, что он столь поспешно отказался от помощи своего спутника. Он развернул лестницу и спустил вниз по крыше, при этом один ее конец оказался на окне, а другой футов на двадцать высовывался за край крыши. Казанова соскользнул к слуховому окну и подтянул лестницу так, чтобы добраться до восьмой перекладины. Сделав это, он крепко привязал к ней веревку и снова опустил лестницу вниз, намереваясь просунуть верхний ее конец в створ окна. Однако лестница не пролезала внутрь дальше пятой перекладины, упершись в крышу изнутри. Продвинуть лестницу дальше можно было единственным способом — приподняв нижний конец.
Джакомо понимал, что можно спуститься внутрь по веревке, привязав ее к лестнице, прижатой к оконной раме. Но в этом случае, увидев утром лестницу, их преследователи не только догадаются, каким способом был совершен побег, но и смогут обнаружить затаившихся беглецов: тоща Казанова еще не знал, сколько им придется прятаться на этом чердаке. Проделав столь трудный и рискованный путь, затратив такие громадные усилия, он решил не полагаться больше на случай.
Казанова осторожно сполз на животе к самому краю крыши и уперся ногами в мраморный водосток. Лестница одной из своих перекладин была зацеплена за подоконник.
Это было крайне опасное положение. Но терять ему было нечего; он приподнял конец лестницы на несколько дюймов и подтолкнул ее на фут или около чуть дальше в окно. При этом вес наружной ее части значительно уменьшился. Казанова был уверен, что, продвинув лестницу таким же образом внутрь еще на пару футов, он сможет спокойно вернуться к окну и там закончить эту операцию. Чтобы сделать это быстро, он приподнялся на колени.
Но в тот миг, когда Казанова толкнул лестницу, он поскользнулся и, отчаянно пытаясь за что-нибудь ухватиться, полетел с крыши. Он повис над бездной, судорожно уцепившись пальцами и локтями на край водостока, который оказался на уровне его груди.
Это было мгновение такого ужаса, какого он не испытывал потом ни разу за всю жизнь, полную опасностей и смертоносных передряг. Даже спустя полвека Казанова не мог писать об этом без содрогания.
Некоторое время он висел, тяжело дыша, а затем, как во сне, следуя одному лишь инстинкту самосохранения, подтянулся так, что его плечо оказалось на одной высоте с водостоком. Подтянувшись до пояса, он перебросил тело на крышу и медленно поднял правую ногу, зацепившись коленом за водосток. Дальше было проще, и вскоре он уже лежал, дрожа и задыхаясь, на краю крыши. Он ждал, пока не успокоятся нервы и дыхание.
Тем временем лестница, продвинутая вперед мощным толчком, который чуть было не стоил Казанове жизни, проскользнула в окно еще на три фута и неподвижно зависла там. Отдохнув, Джакомо взял свое зубило, лежащее в водостоке, и с его помощью забрался вверх к слуховому окну. Без особых усилий он втолкнул в окно лестницу, которая благодаря собственному весу повернулась и стала в нужное положение.
Вскоре он очутился на чердаке, где его ждал Бальби; потом они, пробираясь ощупью в темноте, нашли дверь и попали в следующую комнату, где наткнулись на какую-то мебель. С трудом различая что-либо в ночном мраке, Казанова подошел к окну и открыл его. Он заглянул в темную бездну и, не зная точно своего местонахождения, решил не рисковать и отказался от попытки спуститься по веревке наружу. Казанова закрыл окно, вернулся в первую комнату и, подложив под голову моток веревки, прилег на пол в ожидании рассвета.
Он был сильно изнурен, причем не только последними двумя часами и смертельно опасным приключением на краю крыши, но и тем, что за последние двое суток очень мало ел и спал. Низость и эгоизм Бальби оставили у него неприятный осадок. Но приказав себе забыть об этом, Джакомо погрузился в глубокий сон.
Он проснулся три с половиной часа спустя от криков раздраженного монаха. Тряся его, Бальби возмущенно заявил, что так вот спать в их положении просто невозможно. Уже, мол, пробило пять часов.
Было все еще темно, но в предрассветном полумраке уже можно было различить окружающие предметы. Осмотревшись, Казанова обнаружил в комнате еще одну дверь напротив той, в которую они вошли. Она была заперта, но хилый замок не выдержал ударов зубила, и они вошли в маленькую комнатку, через которую попали в длинную галерею, уставленную полками, забитыми пергаментами. По-видимому, это были архивы. В конце этой галереи обнаружился короткий лестничный пролет, ниже — еще один, который привел их к застекленной Двери. Открыв ее, они попали в комнату, которая, как мгновенно сообразил Казанова, была канцелярией дожа.
Спуститься из ее окон по веревке было бы несложно, но они тут же очутились бы в лабиринте двориков за собором Святого Марка, что их совсем не устраивало.
На столе Казанова нашел большое шило на длинной деревянной ручке. Им протыкали пергаменты, которые потом скреплялись шнурами со свинцовыми печатями республики. Джакомо открыл ящики стола, порылся в них и нашел письмо наместника острова Корфу, просившего три тысячи цехинов на ремонт крепости. Он обшарил ящики, надеясь найти эти три тысячи, которые забрал бы без малейшего колебания. К его разочарованию, денег не было.
Покончив со столом, он подошел к двери и увидел, что она заперта на замок, который так просто не сломать.
Открыть дверь можно было одним-единственным способом — выломать филенку, к чему он, не теряя ни секунды, и приступил. Бальби, вооружившись шилом, помогал ему, трясясь от страха при каждом громком ударе.
Конечно, так шуметь здесь было опасно, но другого выхода не было — времени оставалось мало. Через полчаса филенка была выломана. Отверстие оказалось на высоте пяти футов от пола и было обрамлено острой щепой словно рядами оскаленных зубов.
Беглецы подтащили к двери пару табуретов, и, забравшись на них, Казанова велел Бальби лезть первым.
Длинный тощий монах вытянул руки и просунул голову и плечи в отверстие. Казанова поднял его сначала за талию, потом за ноги и помог ему пролезть в соседнее помещение. Вслед он передал узлы с одеждой и веревками, поставил на два табурета еще один, забрался на него и просунулся по пояс в проделанную ими дыру. Бальби принял его на руки и протащил сквозь нее. Это стоило Казанове разодранных штанов и кровоточащих царапин на ногах.
Они спустились на два лестничных пролета вниз и очутились в галерее, которая вела к массивным дверям в начале знаменитой Лестницы Гигантов. Однако эти двери — главный вход во дворец — были заперты, выломать их можно было бы только топором.
Со смирением, на взгляд Бальби, совершенно циничным, Казанова опустился на пол.
— Я сделал все, что мог, — произнес он. — Сейчас только небо или случай могут помочь нам. Я не знаю, может быть, сегодня, в праздник Всех Святых, во дворец придут убирать. Как только кто-нибудь придет, я тотчас же кинусь в открытую дверь, и вам лучше бы последовать за мной. Если же никто не придет, я отсюда не двинусь, и, коли умру с голоду, так тому и быть.
Эта речь привела монаха в ярость. Он начал оскорблять Казанову страшными словами, называя его безумцем, совратителем, мошенником, лжецом. Казанова не стал унимать эту вспышку злобной глупости. Пробило шесть часов. Ровно час назад они покинули чердак.
Бальби в своем красном фланелевом жилете и светлокоричневых кожаных штанах вполне мог сойти за крестьянина, но Казанова в разодранной одежде, пропитанной кровью, разумеется, мог вызвать подозрение. Он разорвал носовой платок, перевязал раны и переоделся в свой летний камзол из легкого шелка, который, впрочем, в этот зимний день выглядел нелепо.
Как мог, он причесал свои густые темно-каштановые волосы, надел пару белых чулок и натянул на себя три кружевных рубашки. Свой прекрасный шелковый плащ он отдал Бальби, на котором тот смотрелся, как украденный, во всяком случае, явно с чужого плеча.
Нарядившись таким образом и украсив свою шляпу испанским гербом, он открыл окно и выглянул наружу.
Его тотчас заметили какие-то бездельники во дворе, которые решили, что его по ошибке заперли там со вчерашнего вечера, и пошли сказать об этом привратнику.
Между тем Казанова, встревоженный тем, что дал себя обнаружить, и еще не зная, как это поможет ему в дальнейшем, отошел от окна и сел подле разгневанного монаха, который разразился новыми оскорблениями в его адрес.
— Ни слова больше, — сказал ему Казанова, — просто делайте как я, иначе неминуемо погибнем мы оба.
Спрятав зубило под одеждой, но держа его наготове, Казанова стал рядом с дверью. Она открылась, и привратник, пришедший один и без оружия, остолбенело уставился на него.
Казанова без промедления воспользовался его оцепенением.
Ни слова не говоря, он быстро шагнул через порог, в мгновение ока сбежал по Лестнице Гигантов, пересек маленький дворик, домчался до канала, впихнул Бальби, который следовал за ним по пятам, в первую попавшуюся гондолу и вскочил в нее сам.
— Едем в Фузине, и быстро, — приказал он. — Позови еще одного гребца.
Все было готово, и мгновение спустя гондола уже скользила по волнам канала. Одетый не по сезону, сопровождаемый Бальби, который выглядел еще более нелепо в пестром плаще и без шляпы, Джакомо решил, что его примут за шарлатана или астролога.
Гондола проследовала мимо здания таможни и вошла в канал Джудекка. На полпути Казанова высунул голову из маленькой кабинки и обратился к гондольеру на корме:
— Мы доберемся за час до Местре?
— Местре? — переспросил гондольер. — Вы же сказали, мы едем в Фузине.
— Нет, нет, я сказал, в Местре. По крайней мере, я собирался это сказать.
И гондола направилась в Местре, гондольер был готов везти его высочество хоть в Англию, если бы тот пожелал.
Солнце поднималось над горизонтом, и вода искрилась под его лучами. «Утро было чудесным», — пишет Казанова.
И я подозреваю, что в жизни этого дерзкого, но изысканного мошенника не было более чудесного утра, чем это, потому что он вновь обрел свободу, которую ценил как никто другой в целом мире.
Мыслями он был уже далеко за границами Светлейшей республики, нетерпеливо стремился туда и вскоре оказался там, где хотел, несмотря на все превратности судьбы и приключения, которые, однако, составляют отдельный рассказ, ничего общего не имеющий с этой историей побега из Пьомби из цепких лап венецианской инквизиции.
Барон Бьелке выскочил из кареты, не дожидаясь, пока она остановится. Слуга не успел даже опустить подножку. С поспешностью, неприличной для столь значительной персоны, барон вошел в просторный вестибюль дворца и сбивчиво, дрожа от волнения, спросил у первого попавшегося лакея:
— Его величество еще не уехал?
— Нет, господин.
Получив такой ответ, барон устало перевел дыхание, но волнение его еще не улеглось. Он сбросил тяжелую мантию из волчьего меха, в которую был облачен, и, оставив ее в руках лакея, быстро поднялся по широкой лестнице. Его фигура выглядела по-юношески изящной в черном камзоле. Направляясь в покои короля, барон миновал несколько приемных, и сидевшие там люди отметили бледность резких черт его лица, обрамленного золотисто-рыжим париком, и лихорадочный блеск глаз, не видевших ничего вокруг. Им было невдомек, что барон Бьелке, секретарь короля и его фаворит, держал в руках жизнь своего господина, или, что то же самое, нити заговора, целью которого было убийство короля.
Во многих отношениях Бьелке ничуть не превосходил прочих распутных любимцев Густава, который и сам был весьма безнравственным. Единственным и бесценным его преимуществом был ум. Бьелке первым ощутил приближение грозы, которую столь неосмотрительно вызвал сам король. Здравый рассудок и интуиция подсказывали барону, что теперь, когда Франция бьется в судорогах кровавого восстания против тирании монарха и аристократии, продолжать злоупотреблять своей паразитической властью просто небезопасно. В воздухе витали идеи социализма. Они распространялись по всей Европе, и не только во Франции люди считали гнусным анахронизмом такое положение дел, когда подавляющее большинство народа должно своим трудом, потом и лишениями обеспечивать благоденствие высокомерного меньшинства.
В Швеции уже были крестьянские волнения, и барон рискнул предостеречь короля, поставив под угрозу свое положение фаворита. Густа III требовал от приближенных веселья и развлечений, а не государственной мудрости[105].
Он не терпел напоминаний об ответственности, которую накладывает на человека титул монарха. Было принято считать, что король одарен выдающимся умом. Однако мудрость приписывалась столь многим государям, что в непреложности этого правила можно было усомниться, особенно когда внешние проявления мудрости были не слишком заметны. Если Густав III и обладал великим умом, то он весьма успешно скрывал его под личиной легкомысленного чудаковатого весельчака.
Экстравагантность короля требовала чудовищных расходов, а ведь только сумасшедший мог столь расточительно тратить средства, добываемые тяжким трудом его обнищавших подданных. Отчаянное финансовое положение вынудило его пойти на вопиюще бесчестный шаг. Одним росчерком пера он на треть понизил стоимость ценных бумаг. Столь внезапная и значительная девальвация стала тяжелым испытанием для многих, а кое-кого попросту разорила. Зато король смог удовлетворить свои потребности в роскоши и обогатить своих алчных фаворитов, таких же мотов, как и он сам.
В королевстве зрела смута. Речь шла не о волнениях среди более или менее послушных крестьян, чью первую попытку восстания легко удалось подавить. Предпринятый королем шаг рассердил шведское дворянство. Огонь недовольства раздувал некий Юхан Якоб Анкарстрем. Ощутив фискальную подоплеку королевской несправедливости, он стал вдохновителем тайного заговора с целью убийства монарха. Бьелке раскрыл этот заговор. Он рискнул примкнуть к заговорщикам, завоевал их доверие. Они решили, что его помощь может оказаться поистине неоценимой благодаря близости барона к королю. Постоянно находясь в опасности, Бьелке мог рассчитывать только на свой ум. Он дождался момента, когда гром уже был готов грянуть, и только после этого занялся разоблачением, целью которого было не только спасти Густава, но и расставить сеть, в которую попались бы все заговорщики. Бьелке надеялся также показать королю, что тот находится на волосок от гибели и что, осознав грозящую ему опасность, сочтет за благо изменить в будущем свою политику.
Он уже дошел до двери последней приемной, когда на его плечо опустилась чья-то рука. Барона остановил паж, отпрыск одной из знатнейших шведских фамилий, сын ближайшего друга барона, светловолосый нахальный парень, которому секретарь позволял некоторую фамильярность в обращении с собой.
— Вы идете к королю, барон? — спросил юноша.
— Да, Карл. А в чем дело?
— Слуга только что принес для его величества письмо, благоухающее, как летняя роза. Вы не передадите его?
— Давай его сюда, нахал, — сказал Бьелке, и его бледное лицо на миг озарилось улыбкой.
Взяв письмо, он прошел в приемную, в которой никого не было, если не считать одного-единственного слуги. Тот с выражением величайшего почтения на лице посмотрел на барона.
— Его величество?.. — начал свой вопрос Бьелке.
— Одевается. Сообщить о вашем приходе, ваше превосходительство?
— Сделайте одолжение.
Слуга исчез, и Бьелке остался один. Дожидаясь приглашения, он рассеянно мял в пальцах надушенное письмо, полученное от пажа. Повернув бумагу надписью кверху, барон перестал крутить ее в руках. Его взгляд из рассеянного сделался внимательным, меж глаз залегла складка, похожая на шрам. Барон на миг затаил дыхание, потом глубоко вздохнул. Подойдя к столу, на котором стоял массивный серебряный подсвечник с двумя десятками свечей, он поднес письмо к свету.
Проведя рукой по глазам, барон еще раз всмотрелся в него. На бледных щеках фаворита заиграл лихорадочный румянец. Не обращая внимания на адрес, он дрожащими руками сломал печать и развернул письмо, адресованное королю. Он еще дочитывал текст, когда вернулся слуга с сообщением, что король желает принять барона прямо сейчас. Казалось, Бьелке не услышал его слов. Его внимание было приковано к письму. Барон усмехнулся, на лбу сверкнули бисеринки пота.
— Его величество... — начал было слуга, но внезапно умолк. — Вам плохо, ваша светлость?
— Плохо?
Бьелке поглядел на слугу остекленевшими глазами.
Скомкав письмо в кулаке, он опустил руку в карман, чтобы успокоить растерянного слугу, попытался улыбнуться, но у него получилась лишь мрачная гримаса.
— Я не хочу заставлять его величество ждать, — пробормотал он и покачнулся, чтобы создать у слуги впечатление, будто секретарь его величества не вполне трезв.
Бьелке умел управлять своими чувствами, и, входя в гардеробную короля, он уже взял себя в руки и более не проявлял того волнения, которым был охвачен, когда прибыл во дворец.
Когда Бьелке вошел, Густав стоял у зеркала — высокий, худощавый красавец. Позади него, критически осматривая домино, накинутое на королевские плечи, стоял Франсуа — камердинер, которого Густав лет пять назад привез с собой, когда совершал увеселительную поездку в предреволюционный Париж, и которого очень ценил. На диване развалился, демонстрируя высшую степень развязности, какая только была позволена особо приближенным участникам королевских развлечений, барон Армфельт, который, как считали заговорщики, оказывал самое губительное влияние на короля — влияние, извратившее все помыслы Густава. Армфельт был с ног до головы затянут в белый сверкающий атлас.
Густав через плечо посмотрел на вошедшего.
— Бьелке! — воскликнул он. — А я думал, что вы уехали в деревню!
— Я даже представить себе не могу, — ответил барон, — что именно создало у вашего величества столь ошибочное впечатление.
Должно быть, он улыбнулся в душе, наблюдая, как эти слова смутили его величество.
Король тем не менее рассмеялся нарочито беззаботно.
— Я сделал этот вывод из вашего отсутствия при дворе в такую ночь! Что вас задержало? — И, не дожидаясь ответа, задал второй вопрос: — Что скажете о моем домино, барон?
На черном атласном фоне королевского домино переплетающимися красными и золотыми нитями были вышиты языки пламени. Работа была выполнена столь искусно, что, когда король повернулся, вышивка вспыхнула в свете свечей, как настоящее пламя.
— Ваше величество будет пользоваться большим успехом, — сказал Бьелке, испытывая удовольствие от жестокой шутки. Шутка и впрямь была стоящей, ибо он уже не собирался доводить до конца дела, ради которого так спешил во дворец.
— Верно! Я заслуживаю успеха! — ответил король беспечным тоном и вновь повернулся к зеркалу, поправляя мушку, посаженную на подбородок слева. — Мое домино бесподобно. Кстати, Франсуа тут ни при чем — расположение языков пламени придумал я сам. Мне пришлось немало потрудиться и поломать голову.
В этих словах Густава отразилась вся его сущность.
Король-повеса мог бы стать знаменитым церемониймейстером или оперным импресарио. Быть может, то, что судьба уготовила ему родиться наследником трона и стать монархом, стало его подлинным несчастьем. Подобно многим королям, которые плохо кончили, он родился не тем, кем следовало бы.
— Идею мне подсказал Гойя[106], — продолжал он. — На одной его картине я увидел чудесную накидку с драконами и факелами.
— Наряд выглядит несколько зловеще, — сказал Бьелке, насмешливо улыбаясь, — похож на одежду грешника, которого ожидает искупительная смерть.
Армфельт запротестовал, изобразив на лице притворный ужас, но Густав лишь цинично рассмеялся.
— О! Я считаю, что это более всего подходит мне.
Такое просто не приходило мне в голову.
Нащупывая коробку с помадой, рука короля сдвинула с места несессер из красного сафьяна. С его крышки упал продолговатый конверт, привлекший внимание Густава.
— Что это? — король поднял конверт и прочел на нем:
«Его величеству. Срочно и секретно».
— Что это, Франсуа? — голос короля прозвучал неожиданно резко. Камердинер бесшумно шагнул вперед.
Армфельт поднялся с дивана. Он, как и Бьелке, был встревожен внезапным изменением тона короля и подошел поближе к своему господину.
— Как попало сюда это письмо?
На лице камердинера отразилось совершеннейшее изумление. Возможно, письмо принесли сюда час назад, когда его не было, в это время он заканчивал приготовление королевского костюма.
Трясущимися пальцами король сломал печать и развернул письмо. Затем, издав презрительное восклицание, передал его секретарю.
Бьелке сразу же узнал руку полковника Лиллехорна, одного из заговорщиков, которому накануне решительных событий изменила храбрость. Он писал:
«Ваше величество! Прислушайтесь к предупреждению человека, который, не будучи у вас на службе, не надеясь на ваше благоволение и осуждая ваши злодеяния, тем не менее желает предотвратить грозящую вам опасность. Вас собираются убить, и этот замысел уже был бы приведен в исполнение, не будь отменен бал, который должен был состояться на прошлой неделе в Опере. То, что не удалось тогда, несомненно, будет осуществлено сегодня вечером.
Оставайтесь дома и остерегайтесь появляться на балах и в общественных местах до конца года, пока угомонятся фанатики, жаждущие вашей крови».
— Вам знаком этот почерк? — спросил Густав.
Бьелке пожал плечами.
— Почерк, вероятно, изменен, — уклончиво ответил он.
— Вы прислушаетесь к предупреждению, ваше величество? — воскликнул Армфельт. Он прочитал письмо, склонившись над плечом секретаря, и его лицо заметно побледнело.
Густав презрительно рассмеялся.
— Воистину, я лишился бы всякой радости жизни, если бы слушал каждого паникера.
Однако по изменившемуся цвету его лица было видно, что король рассержен. Пренебрежительный тон анонимного послания задел его гораздо сильнее, чем сам смысл.
Несколько мгновений он мял в пальцах ленту для волос, задумчиво выпятив нижнюю губу. Наконец, с досадой выругавшись, протянул ленту камердинеру.
— Перевяжите мне волосы, Франсуа, — сказал он, — и мы пойдем.
— Пойдем? — в ужасе воскликнул Армфельт. Его лицо так побледнело, что слилось с костюмом цвета слоновой кости.
— Неужели вы полагаете, что меня можно испугать настолько, что я забуду о развлечениях? — Однако следующий вопрос, заданный королем, говорил о том, что страх уже зацепил его. — Между прочим, Бьелке, почему вы отменили бал на прошлой неделе?
— Советники из Евле[107] потребовали тогда у вашего величества срочной аудиенции, — напомнил ему Бьелке.
— Да, я помню, что это вы сказали в тот день. Но, приступив к делу, мы поняли, что оно не такое уж срочное. Быть может, у вас были другие причины, например, какие-нибудь подозрения?
Король устремил пристальный взгляд своих темно-синих глаз на бледное, похожее на маску, лицо секретаря.
Серьезное, почти суровое выражение лица Бьелке сменилось улыбкой.
— Что я подозревал тогда, подозреваю и сейчас, — ушел он от ответа, — а сейчас я подозреваю, что какой-нибудь ничтожный недруг желает напугать ваше величество.
— Напугать меня? — вспыхнул Густав. — Я что же, человек, которого легко напугать?
— Ах! Подумайте же, вы, мой король, и вы, Бьелке, — тонким голосом проговорил Армфельт, — быть может, это дружеские предостережение. Ваше величество, позвольте мне, вашему смиренному слуге, предложить вам не рисковать и отменить маскарад!
— И дать этому наглому анониму повод хвастаться, что он испугал короля? — рассмеялся Бьелке.
— Вы правы, барон. Письмо имеет целью превратить меня в посмешище.
— А если нет? — настаивал расстроенный Армфельт.
Он принялся многословно уговаривать короля принять необходимые меры предосторожности, напоминая ему о врагах, которые вполне могли преследовать цели, указанные в анонимном письме. Его слова произвели на Густава впечатление.
— Если бы я обращал внимание на все предупреждения, — сказал он, — то лучше бы мне сразу уйти в монастырь. И все же... — и король, явно колеблясь, погрузился в размышления, взявшись рукой за подбородок.
Его голова поникла, а тело неподвижно застыло.
Бьелке, который сейчас более всего желал того, что еще недавно так рвался предотвратить, нарушил молчание, чтобы не дать королю прислушаться к совету Армфельта.
— Ваше величество, — сказал он. — Вы можете избежать и насмешек, и опасности, да еще и посетить маскарад. Если заговор существует, то, будьте уверены, убийцы знают о том, в каком костюме вы там появитесь.
Давайте мне ваше огненное домино, а сами наденьте простое черное.
Армфельт раскрыл рот от изумления, вызванного столь дерзким предложением, а Густав сделал вид, будто не расслышал его. Он продолжал стоять в той же напряженной позе, его взгляд был по-прежнему рассеян и задумчив.
И, как бы выдавая свои мысли, он произнес одно имя.
И голос его, в котором звучали вопросительные интонации, едва ли бы громче шепота:
— Анкарстрем?
Позже ему вновь довелось вспомнить об Анкарстреме и навести о нем справки. Это оправдывает нас в попытке проследить мысли короля об этом человеке, мысли, вызванные угрызениями совести. У короля были причины бояться Юхана Якоба Анкарстрема больше, чем любого другого шведа, ибо Густав, совершивший за свою жизнь немало мерзких злодеяний по отношению ко многим людям, все же никого не оскорблял так глубоко, как этого гордого, умного аристократа. Король ненавидел Анкарстрема так, как только один человек может ненавидеть другого, оскорбленного им. Его ненависть усугублялась еще и тем обстоятельством, что Анкарстрем презирал короля, и это холодное, убийственное презрение сквозило в каждом его поступке.
Эта вражда продолжалась уже более двадцати лет. Она началась еще тогда, когда оба они были достаточно юны, Анкарстрем еще мальчик, Густав чуть старше, но уже порочен. Однажды в пылу ссоры он грязно оскорбил своего более молодого приятеля и получил в ответ пощечину.
От неприятных последствий, которые мог повлечь за собой удар по лицу принца, Анкарстрема спасли только его молодость и признание всеми того факта, что Густав сам спровоцировал его. Но от мести короля его не могло спасти ничто. Густав затаил злобу и дожидался лишь удобного случая, чтобы расквитаться с человеком, который его ударил. Такая возможность предоставилась четыре года назад, в 1788 году, во время войны с Россией[108].
Анкарстрем командовал войсками, защищавшими остров Готланд. Войск явно не хватало, да и остров не был подготовлен к обороне — на нем не было укреплений.
Чтобы удержать его, нужно было быть героем. К тому же оборона могла оказаться не только бессмысленной, но и гибельной, ибо упорство защитников наверняка повлекло бы за собой не только уничтожение гарнизона, но и мародерство, грабеж мирного населения.
В таких условиях Анкарстрем счел своим долгом сдаться превосходящим силам русских, сберегая тем самым жизнь и имущество жителей острова. Именно этот его поступок дал королю возможность удовлетворить свою жажду мести. Анкарстрема арестовали и предъявили ему обвинение в государственной измене. Было объявлено, что он призывал население Готланда не сопротивляться русским.
Агенты короля подкупили свидетелей, давших ложные показания, и на основании их наговора Анкарстрема приговорили к двадцатилетнему заключению в крепости. Как очень скоро понял Густав, он зашел слишком далеко и навлек на себя всеобщую ненависть — это чувство, доселе тлевшее в душах подданных, после такого проявления несправедливости вспыхнуло ярким пламенем, и Густав поспешил — нет, не снять обвинение, брошенное Анкарстрему, но «простить» его мнимый проступок.
Когда Анкарстрем был доставлен в суд, где ему объявили о помиловании, он воспользовался этой возможностью и выступил с речью, в которой заклеймил позором презираемого им короля.
— Мои бесчестные судьи, — заявил он громогласно, и эхо людской молвы донесло эти слова до самых окраин Швеции, — даже не сомневались в моей невиновности.
Моя вина была установлена на основании лжесвидетельства.
Меня освободили, и я воспринимаю это как должное.
Но лучше бы мне погибнуть из-за враждебности короля, чем жить обесчещенным его снисходительностью.
Когда Густаву передали эти слова, он стиснул зубы.
Гнев его возрастал по мере того, как королю докладывали о неизменно радушном приеме, который Анкарстрем после освобождения встречал повсюду. Густав понял, что совершил грубый промах и в своем стремлении унизить Анкарстрема навредил лишь себе. «Простив» его, Густав не умерил общественного негодования. Да, пламя восстания было притушено. Но король не испытывал недостатка в свидетельствах того, что огонь этот, не заметный со стороны, продолжает гореть и распространяется как в среде вельмож, так и в народе.
Поэтому совсем не удивительно, что в тот миг, когда перед его глазами оказалось письмо с предостережением, король произнес имя Анкарстрема. Он думал об Анкарстреме, и страх перед ним постепенно заполнял сознание Густава. Он был достаточно силен, чтобы заставить короля прислушаться к предупреждению. Густав опустился в кресло.
— Я не пойду, — сказал он. Бьелке заметил, как побледнело лицо и затряслись руки короля.
Секретарь повторил свое предложение, на которое король в первый раз не обратил внимания. Густав с неожиданным пылом ухватился за эту возможность, нимало не заботясь о том, что сам Бьелке при этом подвергнется опасности. Король захлопал в ладоши и вскочил на ноги. Если есть заговор, то его участников можно будет поймать в ловушку. Если заговора нет, то попытка напугать его провалится. Таким образом, он будет защищен как от насмешек врагов, так и от их кинжала.
Даже Армфельт не возражал и не пытался отговорить короля. Ведь теперь риск перекладывался на плечи Бьелке, что вовсе не тревожило Армфельта. Наоборот, его это весьма устраивало — у него не было никаких причин любить барона, в котором он видел сильного соперника.
Армфельт не станет проливать слез, если удар кинжала, предназначенный королю, поразит вместо него Бьелке.
Итак, облачившись в домино кающегося грешника, барон Бьелке уехал в Оперу. Через некоторое время король последовал за ним. Как только он вошел в театр, опираясь на руку графа Эссенского, он понял, что предостережение не было пустым, и, несмотря на принятые меры предосторожности, пожалел, что не прислушался к совету и не остался дома. Первое лицо, которое он увидел, входя в залитый светом салон (одно из немногих лиц без маски), было лицо Анкарстрема. Наверное, тот наблюдал за входной дверью.
Густав замер на месте. По его телу пробежал холодок.
Внезапно что-то подсказало ему: быть беде. Один лишь облик Анкарстрема, его решительное надменное лицо, его гордая осанка говорили королю о многом. После памятного судебного разбирательства Анкарстрем не упускал возможности выказать свое презрение монарху. Его не видели ни на одном торжестве, которое должен был посетить Густав. Зачем же он пришел на этот бал, устроенный по личному пожеланию короля, если не для выполнения той зловещей задачи, о которой говорилось в письме?
Первым желанием короля было немедленно уйти. Его охватил тот странный, почти безрассудный страх, какого он до сих пор не испытывал, ибо король, хотя и совершал ошибки, никогда не страдал от недостатка храбрости. Но пока он колебался, мимо него прошествовал человек, облаченный в огненное домино, окруженный гуляками обоих полов. Король подумал, что, если Анкарстрем действительно собирается совершить злодеяние, то его внимание должен привлечь именно этот человек, перед которым почтительно расступались присутствующие, полагавшие, что это и есть король. Однако Анкарстрем продолжал смотреть на настоящего Густава, и король почувствовал себя так, будто маска на его лице сделана из стекла.
Когда он уже собрался повернуться и уйти, в зал внезапно хлынула еще одна волна людей, немедленно поглотившая Густава и графа Эссенского. Проталкиваясь сквозь толпу, они потеряли друг друга из виду. Король очутился в самой гуще жизнерадостных юнцов, которые, приняв его за своего, увлекли за собой. Он пытался сопротивляться, но тщетно: с таким же успехом можно было бороться с бурным горным потоком. Идти против течения было совершенно невозможно. Короля едва не свалили с ног, и, чтобы спастись, он был вынужден покориться и следовать общему движению. Увлекаемый толпой, король прошел по амфитеатру, беспомощный, как пловец, попавший в мощный водоворот и боящийся утонуть.
Первым побуждением короля было сорвать маску и показать окружающим свое лицо, чтобы добиться почтительного отношения, приличествующего подданным. Однако поступить так значило бы подвергнуть себя опасности, в существовании которой он теперь уже был убежден.
Ему оставалось лишь позволить толпе тащить себя вперед, дожидаясь возможности сбежать от этих сумасшедших.
Пол амфитеатра был соединен со сценой деревянной широкой лестницей. Людская волна подняла короля по этой лестнице на сцену, и там Густав наконец нашел себе убежище у одной из кулис. Тяжело дыша, он прижался к ней спиной, ожидая, что людской поток проследует дальше, однако толпа остановилась вместе с Густавом и кто-то тронул его за плечо. Повернув голову, он увидел неподвижное лицо Анкарстрема, стоявшего совсем рядом. В следующее мгновение Густав ощутил жгучую пронзительную боль в боку и почувствовал тошноту и слабость. Голоса зазвучали глухо, огни слились в дрожащую яркую полосу, а затем померкли.
В общем шуме звук выстрела услышали только те, кто был в непосредственной близости от короля. Внезапно небольшая группа людей в масках, оттеснив окружающих, бросилась врассыпную, и все увидели окровавленное тело, распростертое на сцене.
Раздались крики: «Пожар! Пожар!»
Это кричали заговорщики, чтобы посеять панику, в которой они надеялись разойтись и затеряться в толпе.
Паника, однако, продолжалась недолго. Ее практически мгновенно пресек граф Эссенский, который протиснулся на сцену, чтобы посмотреть, что там произошло. Склонившись над лежащим, он снял с его лица маску и понял, что его опасения подтвердились: он увидел мертвенно бледное лицо короля. Когда граф выпрямился, его лицо было таким же белым.
— Убийство! — закричал он. — Закрыть двери и поставить к ним охрану, чтобы никто не ушел из театра!
Офицеры охраны немедленно выполнили его приказ.
Телохранители короля, оказавшиеся в зале, подняли Густава и помогли уложить его на носилки.
К королю вернулось сознание, пока врач осматривал его рану, он все понял и настолько пришел в себя, что смог сам отдавать приказания. Велев запереть ворота города на три дня, он принес свои извинения присутствующему в Опере прусскому министру за то, что тот поневоле попал в изоляцию, объяснив, что его приказ соответствовал обстоятельствам.
— Ворота будут закрыты три дня, — сказал он, — и в течение этого времени вы не сможете сноситься со своим двором. Зато ваши сообщения будут более важными, ибо к тому времени станет ясно, выживу я или умру.
Следующий приказ, отданный королем прерывающимся из-за нарастающей боли голосом, был адресован дворецкому Бензелстьерне. Перед тем как покинуть зал, все присутствующие должны снять маски и записать в особой книге свои имена. После этого Густав велел доставить себя домой на носилках, на которых он лежал, чтобы избежать страданий, причиняемых ему малейшим движением.
Гренадеры понесли его на плечах, освещая путь факелами. Улицы были запружены народом: разнесся слух, что король погиб. Для наведения порядка были вызваны войска. Рядом с носилками шел Армфельт, облаченный в свой белый блестящий атласный костюм. Он оплакивал короля, а заодно и себя, ибо понимал, что держится на плаву лишь до тех пор, пока правит Густав. Сердце барона было переполнено горечью и ненавистью к людям, разрушившим его благополучие, и эта ненависть невероятным образом обострила его сообразительность.
Наконец король вновь оказался в своих покоях и стал ждать врача, который должен был определить, насколько серьезна рана. Среди прочих в комнате оказался и Армфельт, продолжавший обдумывать то ужасное подозрение, которое зародилось в его голове.
Вошел герцог Карл, брат короля. Вместе с ним пришел Бензелстьерне, неся список присутствующих на балу.
Прежде чем приступить к чтению списка, король спросил:
— Скажите, нет ли там имени Анкарстрема?
— Он подписался последним, ваше величество, — ответил дворецкий.
Король мрачно усмехнулся.
— Скажите Лиллесперу, пусть арестует и допросит его!
Вперед выступил Армфельт.
— Есть еще один человек, которого надо арестовать! — с жаром воскликнул он и добавил: — Бьелке!
— Бьелке?
Король повторил это имя почти раздраженно: настолько нелепым показалось ему обвинение. Армфельт быстро заговорил:
— Именно он убедил вас пойти, хотя вы, получив предостережения, не хотели этого делать! И он уговорил вас, предложив поменяться одеждой. Если убийцы искали короля, то почему они пропустили человека, одетого в королевское домино, и обратили внимание на то, которое было на вас, хотя оно ничем не отличалось от десятков других? Потому что они знали о подмене! Но от кого?
Кто еще знал о ней?
— Боже мой! — простонал король, которого в свое время предавали многие. На сей раз ему приходилось переживать предательство человека, которому он верил как самому себе.
Спустя час барона Бьелке арестовали у дверей его дома. Там его уже ждали люди Лиллеспера. Увидев их, барон повел себя спокойно. Они взяли его за руки и объявили арестованным.
— Этого и следовало ожидать, — сказал он. — Что ж, позвольте мне проститься с баронессой — и я в вашем распоряжении.
— Мне дано категорическое указание, — ответил ему старший офицер, — не спускать с вас глаз.
— Да? Неужели мне будет отказано в столь заурядной просьбе? — в его голосе прозвучало внезапное раздражение и еще какие-то едва уловимые нотки.
— Таков приказ, барон!
Бьелке умолял дать ему пять минут, но офицер был непреклонен. Он был всего лишь машиной для исполнения приказов. Барон, молча протестуя, поднял вверх сжатые кулаки и затем медленно опустил их.
— Очень хорошо, — сказал он солдатам и позволил им отвести себя к карете, которая доставила его к ожидавшему его Лиллесперу.
В кабинете начальника полиции сидел арестованный Анкарстрем. Там же находился Армфельт, что-то яростно доказывавший ему. При появлении Бьелке он умолк.
— Вы причастны к этому злодеянию, Бьелке! — закричал он. — Если король не поправится...
— Он не поправится, — холодно произнес Анкарстрем.
— Мой пистолет был заряжен отравленными пулями.
Я сделал все, чтобы наверняка избавить страну от этого вероломного тирана.
Армфельт уставился на него яростными, налитыми кровью глазами и разразился проклятьями, поток которых иссяк лишь после того, как Лиллеспер приказал увести Анкарстрема. Когда приказ был выполнен, Лиллеспер повернулся к Бьелке.
— Мне очень неприятно, барон, что наша встреча происходит при таких обстоятельствах. Мне трудно поверить в то, в чем вас обвиняют. Возможно, барон Армфельт, объятый справедливым гневом и горем, был поспешен в своих выводах? Я надеюсь, вы сможете объясниться или, на худой конец, опровергнуть свою причастность к этому злодеянию.
Бьелке был бледен и напряжен.
— У меня есть объяснение, которое удовлетворит вас как человека чести, — спокойно сказал он, — но не как начальника королевской охраны. Я присоединился к заговорщикам, чтобы держать их в поле зрения и знать их намерения. Я пошел на это опасное дело из чувства любви и преданности к королю и преуспел. Вечером я пришел во дворец, обладая сведениями, которые могли не только спасти короля, но и дать ему возможность раз и навсегда покончить с заговором. Однако у дверей королевских покоев мне передали вот это письмо, адресованное лично королю. Прочтите его, Лиллеспер, и вы совершенно ясно представите себе, кому вы служите, и поймете, как Густав, король шведский, отвечает на любовь и преданность. Прочтите и скажите, как бы вы действовали на моем месте.
И бросил письмо на стол, за которым сидел Лиллеспер.
Тот взял письмо и начал его читать. Потом еще раз взглянул на адрес и продолжил чтение. На его лице проступил неяркий румянец. Армфельт тоже читал, заглядывая через его плечо. Но это не беспокоило Бьелке: пусть весь мир узнает о подлости короля, в которой его изобличало любовное письмо от супруги обесчещенного Густавом Бьелке.
Лиллеспер молчал, не решаясь поднять голову и встретиться взглядом с арестованным. Бесстыдный Армфельт шумно вздохнул:
— Так вы признаете свою вину? — спросил он.
— Я признаю, что отправил это чудовище на маскарад, где благословенная рука Анкарстрема выдала ему пропуск в мир иной, в котором он будет проклят!
— Пытка вытянет из тебя имена всех заговорщиков до единого!
— Пытка? — пренебрежительно усмехнулся Бьелке и пожал плечами. — Ваши люди, Лиллеспер, очень исполнительны и суровы. Они не позволили мне напоследок встретиться с баронессой, и она ускользнула от меня.
Однако я подумал и решил, что лучшей местью будет оставить ей жизнь. Пусть живет и помнит. А письмо теперь можно отдать королю. Пусть нежные слова скрасят последние часы его жизни.
Его лицо исказилось. «От гнева», — подумал Армфельт, наблюдавший за Бьелке. Но на самом деле от боли, вызванной ядом, разъедавшим его внутренности.
Перед тем как войти в кабинет Лиллеспера, барон осушил маленькую склянку, которую полицейские нашли только после того, как он упал замертво.
Сразу после этого привели и обыскали Анкарстрема, чтобы пресечь возможную попытку избежать наказания подобным же образом. После окончания безрезультатного обыска Лиллеспер приказал не давать ему ни ножа, ни вилки, ни даже металлического гребешка, ничего, что могло бы помочь ему расстаться с жизнью.
— Не бойтесь, я не стану уклоняться от ответственности, — высокомерно заверил его Анкарстрем, в глазах которого пылал фанатический огонь. — Я готов заплатить эту цену за избавление мира от чудовища, а моей страны — от лживого вероломного тирана. И я заплачу с удовольствием. — Он умолк, улыбнулся и извлек из-за обшлага обшитого галуном рукава хирургический ланцет.
— Мне дали эту штуку, чтобы я мог вскрыть себе вены. Но я не хочу: по законам Господним и человеческим я должен принять смерть на эшафоте.
И, улыбаясь, положил ланцет на стол Лиллеспера.
Он был осужден, и казнь длилась три дня — с 19 по 21 августа. К нему были одна за другой применены самые жестокие пытки, предназначенные для цареубийц. Но он, вероятно, страдал не больше, чем его жертва, чья агония длилась тринадцать дней. Король умер жалкой смертью, сознавая, что заслужил эту участь, в то время как Анкарстрема поддерживал и возвышал его фанатизм.
Эшафот был воздвигнут на Стур Торгет[109] напротив Стокгольмской оперы, где произошло убийство. Расчлененные останки Анкарстрема были вывезены в пригород и выставлены на всеобщее обозрение. Правую руку казненного положили под его голову. На следующее утро под рукой была найдена табличка с надписью:
«Благословенная рука, спасшая Отечество».[110]