Заместитель коменданта погранучастка старший лейтенант Кайманов стоял у окна комендатуры, наблюдая рождение приближающегося утра, обдумывая ход предстоящего допроса. Настольная лампа, отражаясь в темном стекле, снизу освещала его лицо, выхватывая из полутьмы надбровные дуги, глубоко вырезанные ноздри вислого с горбинкой носа. Отражение таяло вместе с исчезающей за окнами прозрачной синевой. Вдали уже проступали на фоне светлеющего неба дымчатые силуэты гор.
Решение не приходило. Человек с той стороны, по имени Клычхан, сам вышел навстречу наряду и попросил проводить его именно к нему, Якову Кайманову, назвав его по-местному Ёшкой Кара-Кушем[1]. Сколько ни перебирал в памяти Яков, среди десятков и даже сотен известных ему имен контрабандистов Клычхана не мог вспомнить.
Солнце вспугнуло дремавшие на скалистых вершинах легкие, как тополиный пух, облака, разлило за горами лимонно-желтую зарю.
Послышался крик горлинки. Шаги часового неторопливо промеряли тишину. Донеслось истошное козлиное блеяние. Где-то затарахтела арба, и словно по ее сигналу в ауле дурными голосами взревели ишаки. Крик ишаков, так же как и до войны, возвещал начало нового трудового дня, начало мирных дел, свершавшихся бок о бок с делами пограничной комендатуры. Но как изменилась жизнь всего лишь за несколько недель! Сколько раз Кайманов слушал эти привычные звуки и голоса, а сейчас, казалось, и звуки и голоса стали другими...
Кайманов снял трубку, вызвал дежурного.
Вошел сухощавый, широкий в кости пожилой солдат, по фамилии Белоусов, с полуприседанием щелкнул каблуками, взял под козырек.
«Козыряет лихо», — подумал Кайманов, но промолчал: Белоусов вместе с молодым призывником Оразгельдыевым сегодня ночью задержал Клычхана. Действовали по инструкции...
Бравым щелканьем каблуков, пожалуй, исчерпывалась вся пограничная лихость Белоусова. Только винтовку он держал в руках, наверное, еще в гражданскую, границы не нюхал, участка комендатуры не знает, самому под пятьдесят. В этом для Кайманова была еще одна тягостная проблема военного времени, чуть ли не главная. Где вы, молодые и умелые кадровики-пограничники? Где испытанные помощники начальников застав — руководители «бригад содействия», выросшие в этих горах? Каждый из вас стоил десятерых самых отчаянных главарей контрабандистов. Все вы сейчас там, на западе, где кровавая линия фронта в огне и взрывах все ползет и ползет к востоку, оставляет за собой страшную полосу дымящихся развалин, тысячи братских могил, израненную и поруганную родную землю...
Здесь тоже фронт, тоже передовая линия, ежедневная и еженощная готовность номер один, долговременная оборона, держать которую тоже надо хорошо. Но как держать, когда по всей границе одни зеленые юнцы да старики? Белоусов еще один из лучших среди них.
Кайманов подавил вздох, негромко сказал:
— Приведите задержанного.
— Слушаюсь!
Дежурный повернулся налево кругом, четко печатая шаг, вышел. Старший лейтенант проводил его взглядом, вновь посмотрел в окно, где теперь уже во всей красе видны были залитые светом горы. Причудливые арчи — целые рощицы древовидного можжевельника темно-зелеными нашлепками вырисовывались на склонах, словно бесчисленные нарушители, рассыпавшиеся на всем видимом пространстве. Арчи стояли на виду, а сколько настоящих врагов таилось сейчас по всей границе, выбирая момент, чтобы прорваться через рубеж?
Дверь отворилась. В сопровождении двух конвоиров вошел атлетически сложенный курд, лет тридцати пяти — сорока. Из-под густых бровей на Якова зорко глянули темные внимательные глаза.
Кайманов тоже окинул его быстрым взглядом. Одежда поношена. На обмотках — мелкие репейки высокогорной травы «кипиц», чарыки не разношены, ссохлись, на шаромыгу не похож, глаза умные...
Клычхан быстро осмотрелся, взглянул на вошедших вслед за ним рослого переводчика Сулейманова, коренастого писаря Остапчука, новобранца конвоира Оразгельдыева, с достоинством поклонился Якову:
— Салям, арбаб[2].
Кайманов сдержанно ответил.
— Ты Кара-Куш?
— Он самый.
Яков уже стал отвыкать от своей клички, но, видимо, за кордоном Черного Беркута помнили.
Клычхан протянул руку, Кайманов ощутил своей ладонью его сухую, жесткую ладонь без мозолей.
— Эссалям алейкум, джан брока чара[3], — сказал Клычхан.
От внимания Якова не ускользнуло странное поведение конвоира. Выпучив глаза, Оразгельдыев уставился неподвижным взглядом в одну точку. Темный бугристый лоб его мгновенно покрыла испарина.
«Столбняк его хватил, что ли? Задерживать не боялся, а тут взмок точно мышь», — с неудовольствием подумал Кайманов.
Волнение конвоира заметил и задержанный, но, видимо, не придал ему значения.
— Хорошо, что к тебе попал, — обращаясь к Якову, сказал Клычхан.
Тот вопросительно поднял брови.
— Сердце не скатерть, перед каждым не расстелешь. Ты знаешь наш язык, с тобой можно говорить. Большую новость тебе принес.
— Доброе слово — ловчий сердец, — в тон ему ответил Яков. — Если новость, садись, чай будем пить, разговаривать...
Он задал обязательные вопросы: здорова ли семья, как идут дела. Клычхан сдержанно ответил, в свою очередь поинтересовался здоровьем родни, делами Якова, принял пиалу с зеленым чаем, неторопливо выпил.
Кайманов налил еще.
За окнами комендатуры солнечные лучи уже заливали беспощадным светом склоны гор, кривые улицы аула. Со стороны ближайших кибиток снова донеслось истошное козлиное блеяние.
Из открытого окна видна была плоская глинобитная крыша кибитки, прилепившейся под сопкой, неподалеку от комендатуры. На крыше зачем-то привязан перед тазом с водой молодой горный козел. Непрерывно блея, он изо всех сил тянулся к воде, часто перебирал ногами, выбивая копытами глиняную пыльцу, курившуюся на ветру.
Из кибитки вышла сухопарая пожилая женщина, приложила ладонь козырьком ко лбу, обвела взглядом утреннее небо. Козел заблеял так, как будто его резали.
— Черт бы побрал эту музыку! — пробормотал Кайманов, закрывая окно.
Клычхан подождал, пока старший лейтенант справится со створками.
— Дорогу на Чанкур знаешь? — спросил он.
— По карте — знаю.
— Даш-Арасы´, знаешь?
— Откуда я знаю чанкурский Даш-Арасы´? — Кайманов пожал плечами: — Даш-Арасы´ на любой дороге есть. Щель между камнями, вот и Даш-Арасы´.
— Такой, как под Чанкуром, Даш-Арасы´ нигде нет, — возразил Клычхан. — Там не щель — пропасть. Слева — скалы, справа — скалы. Дорогу внизу почти не видно. Узкая, как ремешок. Машина с одной стороны пойдет, с другой — сторожа не пускают. «Эй-ей!» — кричат. Двум машинам в чанкурской Даш-Арасы´ не разойтись.
Резкие складки у рта Клычхана, тонкий, прямой нос, смелый взгляд выдавали в его облике человека большой силы. Исподволь наблюдая за тонким горбоносым лицом курда, Яков чувствовал, что и Клычхан не спускает с него внимательных глаз.
— Брата Казанфара убили… — мрачно сказал тот.
— Кто убил?
— Загар-Раш[4]. Немецкие инженеры. Раньше нам с братом незачем было работать. Но вот уже десять лет приходится протягивать ноги по длине своего ковра. Приехал весной в аул немец Вольф. Соберите, говорит, людей, дам работу. Мы с братом тоже пошли. В скалах над Даш-Арасы´ стали бить тоннели, закладывать аммонал. От нашего аула восемнадцать человек пошло, ни один не вернулся. На этой дороге есть у нас еще мост на каменных арках, высота пятьдесят метров. Под каждой аркой теперь фугас. Всех, кто минировал, тоже забрали...
— Расскажи, как ты спасся, — попросил Кайманов.
— Как спасся? — Клычхан пожал плечами: — Дурак догадается — после такой работы на воле не оставят. Обманул охрану, ушел к другу Бяшиму в Чанкур, родным весть передал.
— А потом?
— Скрывался у друга четыре дня, к вечеру пятого приехала на ишаке жена. Сказала: «Всех, кто работал на Даш-Арасы´, солдаты забрали». Казанфара взяли, Аннасахата взяли, отправили неизвестно куда, домой не дали зайти. За мною три ночи подряд приходили. Вот я и ушел к вам.
Клычхан замолчал. Молчал и Кайманов, обдумывая услышанное. Он отлично знал, что в Иране хозяйничают гитлеровские агенты. Сведения об этом поступали и от задержанных нарушителей и через иностранную печать. В округе бригадный комиссар Ермолин собирал на инструктаж начальников застав и комендатур, рассказывал о сообщении английской газеты «Дейли экспресс», в котором говорилось, что немецкий посол в Иране фон Эттелен предложил Ирану полную поддержку Германии в войне с СССР, посол в Турции фон Папен дал в Анкаре иранскому послу инструкции о внешнеполитической позиции. Знал Кайманов имена активно действующих в Иране гитлеровских агентов: Артеля — уполномоченного фирмы Фридрих Крупп; Вольфа — служащего конторы «Иран Экспресс», руководителя немецкой разведки на севере Ирана; фон Родановича — представителя иранской фирмы «Сименс», и еще десятки других.
Этим агентам удалось не только завезти в Иран оружие, но и провести военную подготовку «пятой колонны», состоящей из немцев и фашиствующих иранцев. Сейчас они усиленно организовывали диверсионные и террористические группы для переброски в советские нефтеносные районы Азербайджана и Туркмении, минировали в Иране стратегические дороги и мосты, превращали территорию всей страны в военный плацдарм.
Гитлеровские агенты заминировали шоссе, соединившее два государства в районе ущелья Даш-Арасы´, на ближайшем к участку комендатуры направлении, и — пятидесятиметровой высоты арочный мост. Это значило, что именно здесь готовится какая-то провокация.
— Я очень тебе сочувствую, Клычхан, — сказал Кайманов. — Большое у тебя горе, большая беда в ауле. Можешь ты сказать, кто охраняет ущелье и мост?
— Совсем мало охраны. У Даш-Арасы´ — кибитка, недалеко от моста — еще одна... К той и другой провода подведены. Дежурят в кибитках германские инженеры Загар-Раш, по-нашему Черная Чума — ходят в черных очках, носят рейку с белыми и красными полосами, смотрят в трубку со стеклышком: пусть все думают, что землемеры живут. Теперь мы знаем, какие это землемеры: шкуру леопарда издалека видно.
— Ладно, Клычхан, — сказал Яков. — Большое спасибо тебе за то, что нам сообщил, хотя удивительно мне, как ты сумел от охраны уйти. Наверное, ты очень счастливый человек...
Кайманов вызвал дежурного Белоусова.
— Доложите капитану Ястребилову, что мы его ждем, — сказал он, — да пошлите кого-нибудь к старухе Сюргуль. Пусть уймет своего козла.
По установившейся привычке искать во всем скрытый смысл Яков раздумывал, что означает этот козлиный концерт. Кайманов нарочно назвал имя Сюргуль и незаметно проследил, как поведет себя закордонный гость. Клычхан не обратил внимания на его слова.
«Кто он? Друг или враг? Человек, способный оказать услугу, или провокатор? А если о его переходе была извещена Сюргуль, кто передал ей весть? Где искать связи?»
Интуиция подсказывала Якову, что здесь что-то нечисто. Но интуиция не доказательство, особенно если имеешь дело с умным и опытным врагом. Враг ли он?
Открылась дверь, в комнату вошел капитан — пограничник в идеально сшитом кителе с алеющими в петлицах рубиновыми шпалами. От белоснежного подворотничка до зеркально начищенных сапог — все на нем сияло, как только что снятое с витрины универмага.
— Товарищ капитан, — приветствуя его, доложил Кайманов, — разговор начали без вас, так уж получилось. Остапчук, покажите протокол...
— Хорошо, продолжайте. Сулейманов, будете мне переводить.
Ястребилов сел за стол, приготовился слушать, а Кайманов ощутил некоторую неловкость: сам он свободно владел курдским, туркменским, фарси, азербайджанским языками, мог бы не хуже Сулейманова переводить Ястребилову, но тот и в присутствии Якова каждый раз брал с собой переводчика.
«Что ж, может быть, комендант и прав, — подумал Яков, — с Сулеймановым мне не надо отвлекаться от самого допроса».
— Продолжай, Клычхан, — по-курдски сказал Кайманов. — Постарайся рассказать подробнее о том, что происходило у вас перед войной, что происходит сейчас. Кто ты, откуда, кем был до того, как пошел работать на Даш-Арасы´. Уверен ли в том, что германские агенты действительно убили твоего брата Казанфара? Постарайся говорить подробнее.
— Якши, арбаб, я постараюсь.
— Не называй меня хозяином. У нас хозяев и слуг нет.
— Якши, Кара-Куш...
Клычхан на секунду задумался, выбирая, с чего начать. Ястребилов и Кайманов приготовились слушать. Якова насторожило то, что на ладонях у Клычхана после месяца каменных работ не было мозолей. Уж кто-кто, а он-то знал, что значит долбить горы...
— Было нас четыре брата, — сказал Клычхан. — Имели землю. Жили хорошо. Я и Казанфар, да будет его путь усеян розами в благоуханных садах аллаха, стали торговать. Люди уважали. Но двенадцать лет назад всемилостивейший наш правитель, да сгорел бы он сам и сгорел бы его отец, сказал: «Германский кайзер — мой лучший друг». Этот черный день до дна иссушил светлый арык нашей жизни. Торговля сначала сжалась, как сжимаются листья под ветром пустыни, а потом иссякла совсем, как иссякает родник в летний зной. На всех нас посыпались несчастья, ибо, как сказал мудрец, в сломанную дверь все камни летят...
Кайманов и Ястребилов молча слушали. Сулейманов негромко переводил, Остапчук записывал. Клычхан, глядя прямо перед собой, продолжал:
— Перед войной у шаха не стало валюты: алчный всегда в нужде. Заключил он с Гитлером договор товары на товары менять. Германские Загар-Раш, да не наполнятся родники моих глаз видом этих гиен, всех нас за горло взяли. Нефть и хлопок, рис и джегуру, урюк и миндаль, сабзу и бидану[5] стали вагонами и кораблями к себе отправлять. Нам старые свои товары по двойной цене сбывать.
— Есть у меня в нашем парламенте — Меджлисе — друг, большой человек, — продолжал Клычхан. — Он сказал: Загар-Раш вывезли от нас товаров на триста девяносто миллионов риалов, а ввезли только на сто шестьдесят. Дефицит — двести тридцать миллионов риалов. Чем отдают долги? Везут к нам то, что у них нигде больше не берут. Перед войной во все фирмы понасажали своих советников, чтоб им не видеть собственных детей. Аэродромы строят, дороги строят, город наци — Назибад строят, Браунес Хауз — коричневый дом — в Тегеране строят. На аэродромах самолетов — как саранчи в год змеи. Под дорогами и мостами — мины. Кто за все это платит? Наши люди платят, те, что за товарами к нам ходили. Теперь они к немцам ходят! Народ стал бедный, как суслик-песчанка в засуху. Купцы разорились...
Капитан Ястребилов, внимательно слушавший переводчика, прервал Клычхана:
— Вы назвали сумму задолженности Германии вашей стране. Откуда она вам известна?
— Я уже сказал, арбаб, — с достоинством ответил Клычхан, — у меня есть друг в Меджлисе, он мне сам говорил.
— Послушайте, Клычхан, — сказал Ястребилов, — я внимательно следил за вашим рассказом и думаю, что говорите вы совсем не то, что нужно. Что вы нам морочите голову вашим братом? При чем тут какие-то Загар-Раш, экономические проблемы? Речь идет о вас. Вы нарушили границу, находитесь в советской пограничной комендатуре. Прежде всего вы должны сказать, кто вас послал, с кем вы связаны, к кому шли на явку, с какой целью? Отвечайте по существу и не тяните время. Чем откровеннее все расскажете, тем для вас будет лучше.
— Я пришел предупредить, — все еще спокойно, с достоинством ответил Клычхан. — Загар-Раш минировали мост к щель Даш-Арасы´. Всех, кто там работал, солдаты забрали. Людей надо спасать. У вас там, где солнце уходит, началась война. Если вы не успеете, она начнется здесь, где солнце над головой.
— Все это очень интересно слушать, — сказал Ястребилов. — Но я еще раз задаю вам прямой вопрос: кто вас послал, к кому вы шли, где явка?
Лицо Клычхана потемнело. Из-за отворота халата он достал сложенную узкой полоской газету.
— У тебя два красных кирпича на воротнике, — сказал он Ястребилову. — Наверное, ты большой начальник. Но большой начальник еще не значит — большой мудрец. Я сам вышел к геок-папак[6]! Я пришел к Ёшке Кара-Кушу!
— Вы пришли не к Ёшке в гости, а в советскую комендатуру. С вами разговаривает комендант. Потрудитесь отвечать точно на заданные вопросы, — оборвал его Ястребилов.
Клычхан быстрым движением развернул перед Ястребиловым газету, ткнул пальцем в то место, где рядом с названием «Иране Бастан»[7] черным жирным пауком распласталась свастика.
— Смотри сюда, начальник! — сказал он. — Их каракурты уже на всех наших газетах, как пауки по углам, сидят, каждого, кто читает, ядовитым словом жалят! К вам они через вот эту границу на танках и пушках поползут, пулями и снарядами будут жалить! Я об этом пришел сказать вашим геок-папак!
— Похвальное стремление, — иронически заметил Ястребилов. — Но это еще не дает вам право оскорблять коменданта!
Сулейманов перевел, а Яков подумал: «На западе эти кара-курты уже поползли к нам на танках и пушках, да еще как...» Пока что он не вмешивался в разговор, хотя прямолинейность Ястребилова ему явно не нравилась. Это, видимо, тонко уловил Клычхан:
— Не я тебя оскорбил, а ты меня оскорбил! — обращаясь к Ястребилову, воскликнул он в гневе. — Смотри, Кара-Куш молчит и слушает — умный человек! А ты перебиваешь! С ним буду говорить! С тобой не хочу!
Сулейманов, начавший было переводить, запнулся. Кайманов сделал ему знак повременить:
— Невежливо ты разговариваешь, Клычхан, — сказал он по-курдски. — Пришел в гости, а ругаешься...
— Он сам меня обругал!
— Что он говорит, почему вы не переводите? — спросил Ястребилов.
— Говорит, что ваши подозрения не обоснованы.
— А какое ваше мнение на этот счет?
— До войны у нас работал следователь Сарматский, — ответил Яков. — У него был девиз: «Поверим и проверим». Золотое правило в нашем деле.
Ястребилов недовольно хмыкнул, а Яков подумал: «Не-ет, товарищ комендант, с этим народом хитрей надо. Лобовой атакой златоуста Клычхана не возьмешь».
Пока что он не знал, как устранить неловкость. Выручил дежурный Белоусов, снова появившийся на пороге. От его бравого вида не осталось и следа: гимнастерка топорщилась, пряжка ремня съехала набок.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться к старшему лейтенанту Кайманову! — выпалил он и, получив разрешение, доложил: — Товарищ старший лейтенант, эта старая ведьма, только я ей про козла сказал, штурмом на меня пошла. Требует вас, атакует комендатуру.
— Заправьте гимнастерку, — сказал Яков. — Идите и с уважением встречайте Сюргуль. Остапчук и Оразгельдыев, — продолжал он, — проводите нашего гостя во двор. Выйди, Клычхан, — добавил он по-курдски, — подыши воздухом, пока не жарко. Вы не возражаете, товарищ капитан?
Ястребилов молча кивнул, проводил взглядом выходившего Клычхана, вопросительно посмотрел на Кайманова. Когда все вышли, Яков сказал:
— Я хотел бы без свидетелей объяснить вам некоторые обстоятельства.
— Слушаю вас.
Кайманову с первого дня очень не по нутру пришелся официальный тон нового коменданта. Со вздохом вспомнил Яков начальника этой же комендатуры Федора Карачуна, уехавшего на фронт. Тот никогда не говорил казенно.
— Наша соседка Сюргуль тоже ведь оттуда, — сказал Яков. — В свое время так же, как и Клычхан, пришла к нам с той стороны. Пока за нею ничего не замечалось, но вот сегодняшний козлиный концерт...
— Вы что-нибудь подозреваете?
— Давайте посмотрим, как они будут вести себя при встрече, и... не надо сразу брать Клычхана за горло.
Ястребилов слегка нахмурился, но тут же улыбнулся, доверительно положив руку Кайманову на плечо. Красивое лицо его стало еще привлекательнее, на щеках появились ямочки.
— Ладно, Яков Григорьевич, убедили! — весело воскликнул он. — Пожалуй, я и вправду круто повернул. Вам виднее. Всю жизнь ведь с этим народом.
Покладистость коменданта несколько даже удивила Кайманова. «А Ястребилов ничего... Может, и сработаемся», — подумал он.
Оба вышли на крыльцо.
Кряжистый Белоусов, придерживая сумку с противогазом и оттопыривая локти, рысью трусил к воротам, издали скомандовав часовому пропустить Сюргуль. Навстречу ему шла, о чем-то громко препираясь с часовым, высокая старуха с властным мужским лицом, худыми плечами, длинными узловатыми руками. Белоусов на ходу что-то сказал ей, сделал налево кругом, пристроился и даже сменил ногу, направляясь рядом с Сюргуль к зданию комендатуры.
Клычхан смотрел на Сюргуль со спокойным любопытством. Капитан Ястребилов уже согнал с лица свою обворожительную улыбку и всем своим видом будто хотел сказать: «Ну-с, посмотрим, что из этого выйдет».
Кайманов сделал несколько шагов навстречу Сюргуль, почтительно прижал руку к груди:
— Салям алейкум, баджи[8]. Как твое здоровье? Хорошо ли идут твои дела?
— Ту[9], Ёшка, почему мешаешь? — прервала его старуха. — Почему велишь гейча прогнать? Сам подарил, теперь отнять хочешь? Алла Назар башлык[10] воды не дает. Кто польет мелек[11] бедной Сюргуль?
— Погоди, Сюргуль, ты что-то много наговорила, — остановил ее Яков. — Давай по порядку, ханум. Скажи, разве я для того тебе Борьку подарил, чтобы он нам жить не давал? Почему он у тебя так громко кричит?
— Много соли съел, пить хочет — вот и кричит.
— Это я и сам понимаю: пить хочет — вот и кричит. Я тебя спрашиваю, зачем тебе надо, чтобы он так громко кричал?
Сюргуль посмотрела на него с искренним изумлением:
— Как не знаешь, все знают!
Она широким жестом обвела горизонт. На темной и худой, изрубцованной временем шее ее обозначились жилы, в углах рта легли морщины. Но карие глаза Сюргуль с чистыми белками смотрели на Якова молодо, а главное — бесхитростно.
— Вчера ни одного облака не было, — убежденно сказала она, — сегодня пришли.
Старший лейтенант недоверчивым взглядом обвел горизонт. Ястребилов молча выслушал перевод Сулейманова и тоже окинул взглядом небо. Редкие полупрозрачные облака, которых вчера и в помине не было, сейчас, оторвавшись от горных вершин, плыли над головой.
— А при чем тут козел?
— И-и-э-эх, Ёшка! — воскликнула Сюргуль. — Гейч пить хочет — дождь зовет. Одно утро кричал — облака пришли. День покричит — туча придет.
— Еще день? Ну уж дудки! От твоего гейча и сейчас у всей комендатуры в мозгах свербит. А если все лето дождь не придет, твой гейч до осени орать будет?
— Как не придет? Обязательно придет!..
— Если бы от такой рогатой скотины зависела погода... — начал было Кайманов, но в эту минуту, словно по заказу, облако, проплывавшее над головой, окропило вдруг всех стоявших во дворе частыми тяжелыми каплями.
— Ага! Видел? — Сюргуль торжествовала: — А ты говорил!
— Тьфу! — невольно рассмеявшись, сплюнул Кайманов.
Белоусов и переводчик Сулейманов захохотали. Улыбнулся и Клычхан. С усмешкой пожал плечами капитан Ястребилов, которому Сулейманов перевел разговор.
— Зачем плюешь? — обиженно сказала Сюргуль. — Дождик пошел — аллаху слава. А ты плюнул.
— Прости, ханум, — согнав улыбку, ответил Яков. — Пойдем ко мне в гости, чай будем пить, а гейча ты отведи подальше в горы, пусть лучше он там кричит.
— Какие горы? Мелек у меня не в горах, за кибиткой. Ни в какие горы гейча не поведу, пускай дома кричит.
«Голову морочит старая карга», — уже раздражаясь, подумал Кайманов.
— Яков Григорьевич, я буду у себя, — с улыбкой сказал Ястребилов, направляясь в канцелярию. Это можно было перевести так: «Вы развлекайтесь, а у меня дела».
Сулейманов и Белоусов перестали смеяться. Невозмутимо и чуть иронически наблюдал эту сценку Клычхан.
Кайманов увидел возле кибитки Сюргуль худощавую мужскую фигуру. Кто-то в туркменском халате и высокой папахе — тельпеке стоял у входа, смотрел в сторону комендатуры.
— Кто у тебя в гостях? — спросил Яков.
— Ай, Хейдар, один человек, — не задумываясь ответила Сюргуль.
— Что за Хейдар? Зачем пришел?
— Ай, немножко надо замуж выходить, трудно одной...
— Замуж?!! — Яков открыл было рот, но от комментариев воздержался. Что ж, и в свои семьдесят лет Сюргуль имела право выйти замуж. Одной действительно трудно...
— Ай, хорошее дело, — как можно радушнее улыбнувшись, сказал Кайманов. — Приглашай на свадьбу, будем поздравлять. Одну минутку, ханум. Подожди и ты, Клычхан, — попросил он и отозвал дежурного Белоусова в сторону.
— Вы смотрели документы Хейдара?
— Так точно, товарищ старший лейтенант.
— Почему не доложили?
— Капитан Ястребилов сказал, чтобы я вас не беспокоил, у Хейдара он сам документы проверял.
«А мне ничего не сказал», — подумал Яков, который ждал появления Хейдара так же, как ждал его начальник отряда полковник Артамонов. Ждал Хейдара и капитан Ястребилов, решивший, очевидно, сам доложить полковнику, что Хейдар пришел.
Кайманов неодобрительно посмотрел на Белоусова:
— Значит, о Сюргуль и ее козле вы мне докладывали, а о Хейдаре — новом человеке — ни слова.
— Так то ж товарищ капитан так приказал. Я ж у него спрашивал, докладывать вам о Хейдаре или нет? А он: «Когда надо будет, сам скажу». Может, я что не так сделал?
— Нет, все так. По уставу. Выполняли последнее приказание. Но на будущее учтите: все, что знает по оперативной работе капитан Ястребилов, должен знать и я — его заместитель. Понятно?
— Да, понятно, товарищ старший лейтенант, — отозвался огорченный Белоусов. — Разве ж я по своей воле?
— Ладно, Белоусов, все в порядке. Вы свободны... Ай, баджи, баджи, — сказал Яков, обращаясь к Сюргуль. — Значит, гейч кричит — дождь зовет. Дождь идет — виноград растет. Люди покупают, Сюргуль и Хейдар свадьбу играют! Верно я говорю?
— Верно, Ёшка, верно, — согласилась Сюргуль.
— А если верно, давай договоримся: я попрошу вашего башлыка, чтобы давал тебе воды. Пошлю солдат — прорыть к твоему мелеку арык. Но ты больше никогда не будешь привязывать гейча на крыше. Так ладно будет?
— А ту, Ёшка, не обманешь? Верно говоришь? — Старуха смотрела на него с недоверием. Кайманов ясно видел, что ее нисколько не интересует Клычхан.
— Как могу обмануть? Слово! Ты лучше скажи, почему старых знакомых не узнаешь? Гляди, как он на тебя смотрит!
Кайманов отступил назад, чтобы видеть одновременно обоих.
— Не хочу его видеть, вот и не узнаю, — ворчливо ответила старуха. — Он с моим врагом Джамалом дружил.
Клычхан полуиронически приложил в знак приветствия руки ко лбу.
— А ты хорошо знаешь этого человека?
— Конечно, Ёшка, почему спрашиваешь? Купец Клычхан Меред оглы. Не знаю только, зачем он к тебе пришел?
— Вижу, и ты ее знаешь? — обратился Яков к Клычхану.
— А кто ее не знает? Во всех газетах писали.
Озадаченный Кайманов прервал разговор, чтобы неосторожным словом не испортить дело.
В это время метавшийся на кибитке козел оборвал веревку и с коротким «ме-ке-ке» ринулся к воде. Наступив на край таза, он перевернул его. Вода разлилась, таз с громом покатился с крыши. Сюргуль воздела жилистые руки к небу, бормоча проклятия, торопливо пошла со двора комендатуры.
В окне показался Ястребилов, остановился, прислушиваясь к разговору, попросил Якова:
— Пусть скажет, откуда он знает эту старуху.
Яков перевел вопрос Клычхану. Тот пожал плечами.
— Старая история. Не знаю, зачем тебе? Давно это было.
— Все хочется больше знать о людях, с которыми рядом живешь, — ответил Яков.
— Ладно, расскажу, если надо, — согласился Клычхан. Подумав, неторопливо начал:
— У Сюргуль был муж. Очень большой бай. Звали его Азиз, да наполнится его жизнь в царстве аллаха благоуханием роз. Была у Азиза земля, были родники, овец столько, сколько звезд на небесных пастбищах. Сосед Азиза — Джамал очень хотел его землю себе забрать. Азиз не продавал. «Ай, — думает Джамал. — Надо Азиза немножко отправить к престолу всевышнего. Два добрых дела сделаю: аллаху будет приятно — такой человек преставится, и мне хорошо — уж как-нибудь землю Азиза у его сыновей и жены заберу». Убил Джамал Азиза. Из ружья в спину стрелял, судье денег дал, землю себе забрал...
Клычхан умолк, подумал немного, продолжал в том же витиеватом стиле:
— Осушила Сюргуль родник своих слез. Языку сделала крепость из своих губ. Думала-думала, горевала-горевала, придумала: купила водяную мельницу. У них там всего одна мельница на всю округу была. Полгода ждала, год ждала. Приехал все-таки Джамал на мельницу зерно молоть. «Не сердись, говорит, дорогая Сюргуль, что я твоего Азиза к лучшей жизни отправил. Я тебе за него много денег дам». — «Ай, зачем сердиться, — сказала Сюргуль. — Не надо мне за моего мужа много денег. Ты Азизу, как трус, в спину стрелял, я — женщина — тебе в лицо стреляю». Достала из-под шали пистолет и, сколько было в нем пуль, все Джамалу на память оставила. Арестовали Сюргуль, судили. Судья был справедливый, оправдал. Родня Джамала — кровники — поклялись ее убить. В первую же ночь, как из тюрьмы вышла, она — через границу и — к вам...
Клычхан замолчал. Кайманов поблагодарил его и с разрешения Ястребилова отправил под конвоем Оразгельдыева и Остапчука в отведенную для закордонного гостя комнату. Некоторое время что-то обдумывал. Ястребилов, выслушав перевод Сулейманова, прервал размышления старшего лейтенанта.
— Все-таки мне не очень понятно, Яков Григорьевич, — сказал он, — какое отношение имеет эта романтическая история с кровной местью и новым замужеством Сюргуль к нашей работе?
Яков пожал плечами.
— На всякий случай, — сказал он. — Иногда самый пустяк может оказаться тем самым звеном, за которое вытащишь всю цепочку.
— А не кажется ли вам, что старая Сюргуль при ее знании участка так же легко, как сюда, может и на ту сторону махнуть?
— Не так уж и легко, — возразил Кайманов. — Во-первых, когда переходила сюда, ее задержали, во-вторых, стоит ей появиться на той стороне, найдется сразу же кто-нибудь, кто сообщит семье кровников, и ее убьют.
В это время вернулись сопровождавшие Клычхана Остапчук и Оразгельдыев. Что-то неважно себя чувствовал этот Ораз. Испарина покрывала его темный невысокий лоб, глаза тревожно бегали по сторонам.
— Товарищ старший лейтенант Кайманов и вы, Белоусов, зайдите ко мне, — сказал Ястребилов.
Кайманов и Белоусов вошли в кабинет коменданта. Тот наглухо закрыл створку окна, задернул штору.
— Скажите, Белоусов, когда вы с Оразгельдыевым конвоировали Клычхана, разговаривал ли о чем-нибудь задержанный с вашим младшим наряда?
— Так точно, товарищ капитан, разговаривал.
— Не можете сказать, о чем?
— Никак нет, товарищ капитан. Мне он только пояснил: «Нарушитель сам просит отвести его в комендатуру к Ёшке Кара-Кушу». А кто такой Ёшка Кара-Куш, я не знал.
— Больше ничего не пояснял?
— Никак нет, товарищ капитан, больше ничего не пояснял.
— Можете идти, Белоусов. Хорошенько несите службу.
— Так точно, товарищ капитан, хорошо буду нести службу.
— Займитесь этим делом сами, товарищ Кайманов, — сказал Ястребилов. — Вы знаете язык, вам и карты в руки. А пока что будем готовиться к приезду на Дауган начальника отряда полковника Артамонова.
Кайманов взял под козырек и вышел. Надо было сосредоточиться, обдумать сегодняшние события. Слишком много случилось такого, о чем необходимо было спокойно подумать. Из-за кордона пришел живой свидетель подготовки немцев к военным действиям. Видно, гитлеровцы боялись контрудара, минировали дороги и мосты. Как и предполагал полковник Артамонов, Хейдар в поисках прежних связей пришел к старухе Сюргуль. Куда приведет эта наконец-то появившаяся нить?
Офицеры округа, в том числе и он, старший лейтенант Кайманов, были достаточно информированы о положении дел в соседнем государстве. Гитлеровские агенты готовили в Иране переворот, для чего привели в полную боевую готовность фашистские батальоны, готовили мятеж одного из южных племен, припасли даже иранские флаги со свастикой. Кайманову было также известно, что во время фашистского путча предполагается убить всех советских граждан, в том числе весь состав советского посольства. Иран по замыслу Гитлера должен был, став сателлитом фашистской Германии, вонзить нож в спину Советского Союза. Через Ирак и Турцию немцы спешно завозили в Иран оружие.
Но все это — общая обстановка, которую обязан был знать, так же как и другие офицеры, Кайманов. Задача же его, замкоменданта, состояла в том, чтобы не остался без внимания на участке комендатуры ни один подозрительный человек, ни один сколько-нибудь примечательный случай, А тут сразу столько событий.
Зачем пришел Клычхан? О чем он говорил с конвоировавшим его молодым солдатом Оразгельдыевым? Почему именно в этот день появился Хейдар? И что означает козлиный концерт, затеянный старухой Сюргуль? Не находя ответа на эти вопросы, Яков мысленно перенесся на запад, туда, где, как об этом точно сказал Клычхан, прокладывала себе путь танками и пушками зловещая, опасная, как самый ядовитый паук, черная свастика.
Наша армия оказалась лицом к лицу с гораздо более опытным и сильным, а главное — лучше вооруженным, беспощадным врагом и пока что отступала, неся большие потери. Горько было сознавать это, горько было получить в ответ на рапорт об отправке в действующую армию разъяснение начальника войск: «Здесь тоже линия обороны, и держать ее надо хорошо».
С первого дня войны у Кайманова, как и у всех, жила в душе постоянная тревога — что на фронте?
Прошло всего двое суток с того страшного предутреннего часа, когда над всей западной границей, пересекающей леса и реки, болота и озера, поднялись, изгибая дымные шеи, зловещие гирлянды красных ракет.
Тяжкий грохот разрывов, треск пулеметов, рев тысяч и тысяч моторов в клочья разнесли затаившуюся тишину, и на огромных пространствах, над всей западной частью страны потянулись черные тучи дыма, вспыхивающие тут и там сполохи артиллерийской канонады. Эти тучи уже третьи сутки висели над Бугом, отражаясь в воде то свинцовой тяжестью, то алой кровью, висели они и над все еще не сдававшейся заставой Береговой, где встретил войну заместитель начальника комендатуры старший политрук Андрей Самохин.
Еще задолго до вторжения немцев с того берега доносился рокот моторов, лязгание гусениц, топот множества ног — звуки, свидетельствующие о перемещении огромного количества войск. Германские военные самолеты летали над всей линией границы. Пограничники провожали их тяжелыми взглядами, спешно готовились к обороне, возводили укрепления. Войну ждали. Все знали, что она неотвратимо придет, и все-таки началась она неожиданно, как неожиданно вторгается в жизнь человека любая беда. Начальник заставы перед самой войной уехал в госпиталь, командовать остался его заместитель, выпускник погранучилища лейтенант Петрунин. Самохин, прибывший на заставу, чтобы помочь ему организовать оборону, в первый же день боев послал Петрунина на связь со штабом комендатуры. Но известий от Петрунина не было.
Навсегда запомнил Андрей последнюю мирную ночь и первое утро огромной, начавшейся от их рубежа войны. Шли они с Петруниным вдоль берега реки, проверяли наряды. Лейтенант казался веселым: обрадовался, что теперь не он один командир на заставе.
Все было тихо. Зловеще тихо. Оба, и Андрей и Петрунин, старались не показывать друг другу тревогу, томившую их.
Едва прошли к участку наряда Осинцева, очередь из автомата сухим треском прорезала тишину. И тут же над Бугом взлетели ракеты, ударил пулемет. Серия мин с воем и грохотом накрыла расположение заставы. Донесся голос Петрунина: «Товарищ старший политрук, сюда!»
На темной, подернутой утренними испарениями поверхности реки то ли островки, то ли копны сена: немцы переправлялись на резиновых лодках. С берега захлопали резкие, далеко разносящиеся над водой винтовочные выстрелы: подоспела тревожная группа старшины Ветрова.
Андрей подбежал к скрытой у сосны розетке, вызвал дежурного.
— Товарищ старший политрук, — раздался встревоженный голос. — Докладывает сержант Воловченко. Горит конюшня. Прямое попадание в питомник. Эвакуируем семьи начсостава... — Голос на секунду замолк. — Товарищ старший политрук, на проводе начальник штаба комендатуры капитан Богданов.
И тут же в трубке срывающийся высокий голос Богданова:
— Самохин! Самохин! Слышишь меня? Докладывай скорей, связь рвется каждую минуту.
Андрей доложил обстановку. Со своего места он видел, как над рекой хлещут огненные струи трассирующих пуль.
Грохот очереди заглушил голос Богданова. Две или три лодки, с шумом выпуская воздух, пошли ко дну, немцы посыпались в воду, донеслись лающие звуки команд, крики, снова все покрыли пулеметные и автоматные очереди.
— Самохин! Самохин! — как из-под земли доносится прерывающийся голос Богданова. — Держитесь до последнего! Ждите помощи! Ждите помощи!
— Что с семьями? — спросил Андрей, боясь, что не успеет узнать, где Вера и Ленка.
— Семьи эвакуируем. Твои собираются. Отправляем в Калаганово. Там дадут команду!.. Нам приказано сворачиваться, посылай кого-нибудь в штаб отряда...
— Высылаю Петрунина...
Самохин не успел договорить: над головой завыли мины, разрывы легли где-то неподалеку от заставы. В трубке раздался треск. Все замолкло. Самохин еще некоторое время кричал и дул в нее, затем бросил.
— Ветров, принимайте команду! Будет тяжело, отходите под прикрытие блокгаузов. Лейтенант Петрунин, отправляйтесь в штаб.
Андрей и лейтенант углубились в лес, вскоре выбежали к заставе. Огненными брызгами разлетелся угол конюшни, загорелась столовая.
На крыльцо заставы выскочил дежурный сержант Воловченко:
— Товарищ старший политрук! Соседи передают: немцы прорвались на стыке, обтекают участок.
— Застава, слушай мою команду! — крикнул Самохин. — Занять круговую оборону!
Едва появилась на опушке группа старшины Ветрова, начался бой, который длился вот уже сорок восемь часов. Самохин знал: если сегодня не подоспеет помощь, застава обречена.
Против него, по донесениям разведчиков, действует вражеская рота, два миномета, три пушки, а у Андрея, уже потерявшего половину бойцов, стрелковое оружие, два противотанковых ружья, считанные патроны.
Андрей плохо представлял, что делается на соседних участках, он не рассчитывал выйти из окружения, не думал остаться в живых. Отправленный в штаб отряда Петрунин как в воду канул. С минуты на минуту должен был начаться последний решительный штурм немцев.
Надеяться можно было только на блокгаузы — четыре дзота, расположенные вокруг двора заставы, пятый — под копной сена, там, где начиналось картофельное поле.
С самого утра сегодня затаилась подозрительная тишина. Артиллерия немцев била через головы куда-то в тыл. Сотрясая небо тяжелым воющим гулом, над головой все летели и летели к востоку вражеские бомбардировщики. Разведчики, которых высылал Самохин, докладывали, что немцы прорвались восточнее переправы, где билась с врагом батарея противотанковых пушек. Эта батарея все время меняла позиции, и Самохин подумал: «Видать, умный начальник ею командует».
Андрей сидел на ящике от патронов у входа в блокгауз, старшина Ветров бинтовал ему раненную осколком голову. Рана болела. Предчувствие надвигающейся беды не покидало его. В голове десятки мыслей: «Где штаб отряда? Что с семьями? Где Петрунин?» И — главная тревога: «Смогут ли бойцы, оставшиеся в строю, выдержать штурм немцев?»
С закопченными лицами, с блестящими белками глаз, белыми зубами, черными от копоти руками, в окровавленных бинтах, в прожженной порванной форме совсем молодые защитники заставы подтаскивали к дзотам остатки боеприпасов, раскладывали гранаты. О чем-то они там переговариваются в блокгаузе, даже смеются?
Андрей подумал, что для всей страны война — это перемещение армий и дивизий, сражения на пространствах в десятки и сотни квадратных километров, передвижение сотен тысяч людей. Для одного солдата вся война — окоп, ячейка, амбразура дзота, узкий сектор обстрела, какая-нибудь лощина или сопка, а в руках — всего лишь винтовка, две — три гранаты. Придирчивым взглядом он вновь и вновь осматривал то, что осталось от заставы. Во дворе — хаос. Всюду битое стекло, обрывки бумаги, тлеющие головни. Обугленный остов конюшни, все еще чадят развалины дома начсостава. Пустыми глазницами закопченных окон смотрит в лес уцелевшее главное здание. Чудом сохранилась изрешеченная пулями дверь, несколько оконных переплетов. Немцам удалось прорвать гранатами брешь в заграждении: колючая проволока висит обрывками, закрутилась спиралями. В этом месте особенно много вражеских трупов в чужой зеленой форме. Эти нашли смерть, едва форсировав Буг. Но погибла и добрая половина пограничников. А сколько еще впереди боев и смертей?
Сохраняя внешнее спокойствие, Самохин поторопил старшину с перевязкой, отдавая распоряжения с таким видом, как будто нисколько не сомневался в исходе боя:
— Займешь амбразуру против главного входа! Воловченко с ручным пулеметом — в третий блокгауз! Осинцева с автоматчиками — во второй, ударять с фланга. Из винтовок бить залпами. Всем беречь патроны, сам тоже не увлекайся.
— Слушаюсь, товарищ старший политрук... Тут у вас к волосам немного присохло, вы уж потерпите...
Ветров так потянул прилипший к волосам бинт, что Андрей замычал от боли.
Он вдруг совершенно отчетливо осознал разницу между тем, как воспринимал события Ветров, и тем, что чувствовал он сам. У Ветрова дрожали руки от усталости, но старшина был убежден (и это Самохин знал точно): тяжелое положение заставы — явление временное. Стоит продержаться еще сутки, и наконец-то подоспеют замешкавшиеся где-то части Красной Армии. Всей своей мощью они обрушатся на зарвавшегося врага, отбросят его назад. Самохин, внешне спокойный, казалось бы, уверенный в победе, наедине с собой считал положение заставы безнадежным. И вместе с тем Андрей знал: он обязан не только выдержать бой, но и как можно дольше задержать немцев здесь, каким бы ни казался незначительным в масштабах фронта участок всего одной заставы, какими бы ни были малыми силы ее защитников. Должны же когда-то подойти на помощь пограничникам регулярные части армии, танки, авиация? Что представляет собой линия фронта? Откуда ждать подкрепление?
Никто не мог ответить Самохину на все это, так же как никто не мог сказать, куда подевался вместе с машиной-полуторкой лейтенант Петрунин. Именно Петрунин должен был все это рассказать, вернувшись из штаба. Пока что рассчитывать приходилось только на свои силы, а их оставалось слишком мало...
Андрей едва успел натянуть на забинтованную голову каску и спрыгнуть в блиндаж, как донесся нарастающий вой мин, серия разрывов накрыла заставу. Несколько артиллерийских снарядов разорвались во дворе. Со стороны ворот и там, где оставили проход в колючей изгороди, ударили автоматные очереди. С деревьев посыпались срезанные пулями ветви и сучья. На опушке леса появились, строча из автоматов, серо-зеленые фигуры.
Застава молчала.
Не встретив сопротивления, немцы ринулись во двор. Самохин увидел совсем близко, в каких-нибудь двадцати метрах, перекошенные лица, услышал пьяные крики. Какой-то толстый ефрейтор в смятой пилотке первым вбежал на крыльцо казармы, хватил прикладом в дверь. Ветров припал к прицелу «максима».
Самохин видел и слышал все сразу: дрожь «максима», грохот очередей, прищуренные глаза Ветрова, его руки с побелевшими от напряжения косточками суставов. Старшина бил в упор короткими очередями. Из третьего блокгауза доносились торопливые очереди пулемета Воловченко. Гремели винтовочные залпы. На крыльце росла груда тел в ненавистной серо-зеленой форме. Оставшиеся в живых немцы укрылись в казарме.
Самохину показалось, что немцев слишком много, что он сделал непоправимую ошибку, пропустив их во двор. Но, зорко наблюдая за ходом боя, Андрей видел: выход из казармы для врагов — ловушка, каждое окно точно пристреляно, на крыльце все увеличивается груда трупов.
Те, кому удалось вырваться из казармы, не успевали укрыться в лесу: двор простреливался с трех сторон, четвертая — открытое картофельное поле, там тоже дзот.
— Товарищ старший политрук! Тикають! Нимци тикають!
Самохин узнал голос Воловченко, тут же увидел того самого немца-ефрейтора, что первым ворвался в казарму. Обезумев, тот пытался перелезть через колючую проволоку. Самохин срезал его из автомата, ефрейтор повис на ограждении, а через него уже лезли другие.
...К шестнадцати часам третьих суток усиленная рота немцев, которой было приказано захватить заставу, была полностью разгромлена, командир роты взят в плен.
Самохин тщетно пытался связаться с комендатурой, со штабом отряда. Связи не было. Приказа об отходе не было. Петрунин все еще не вернулся. Что с семьями, Андрей не знал.
К исходу третьих суток наконец-то подошла воинская часть — пехотный батальон. Вслед за ним — бронетранспортер с командармом и армейским комиссаром. Самохин доложил результаты боя, передал командующему армией документы, захваченные у гитлеровского обер-лейтенанта, себе оставил немецкую карту: свои сгорели в канцелярии заставы.
Комиссар, осмотрев место боя, сказал: «Застава дралась отлично. Будете воевать вы и ваши пограничники в составе батальона. Назначаю вас заместителем комбата по политчасти».
В ту же ночь батальон отошел под Ковель и с ходу вступил в сражение за Любомль.
Начались тяжелые, изнурительные бои с противником, появляющимся, казалось, отовсюду. Но разведчики докладывали, да и по движению вражеской техники Самохин это чувствовал, что главные силы немцев ушли на восток. В одной из стычек с гитлеровцами, прочесывавшими лес вдоль шоссе, комбат был убит. Самохин стал начальником сводного отряда, собранного из остатков примыкавших к ним разрозненных частей. Отряд его оказался в глубоком тылу врага...
...Ветка орешника, окропившая Андрея обильной росой (опять день будет жарким), спускаясь до самой земли, надежно скрывала разведчиков. Здесь было самое удобное место для выхода отряда к железнодорожному полотну. Станция охранялась. Но то, что видел сейчас Андрей на поляне, окруженной тополями и раскидистыми вязами, едва ли можно было назвать станцией. Водокачка взорвана, от багажных складов и подсобных помещений остались лишь обугленные остовы. Полуразрушенное станционное здание глядит пустыми закопченными проемами окон на усеянные мусором и остатками горелых вагонов станционные пути. Пути забиты составами. Поезда уходят все больше на восток. За те полчаса, что наблюдают за дорогой Самохин и старшина Ветров, прошли уже два фашистских эшелона: один с танками, другой с солдатами.
Андрей оглянулся, окинул взглядом своих бойцов, слишком дорого заплативших за выход к железной дороге, — темные от пота и пыли гимнастерки, изнуренные лица. Нет ни продуктов, ни боеприпасов. Оставалась последняя возможность вырваться к своим. Для этого надо взять станцию, захватить подвижной состав и, не дав немцам опомниться, проскочить через фронт. Самохин снова и снова мысленно проверял все детали намеченного плана. Группа саперов послана, чтобы взорвать полотно дороги в нескольких километрах к западу от станции. Сделать это необходимо, чтобы фашисты не смогли выслать подмогу по железной дороге. Ветрову с двумя взводами поручена самая ответственная часть операции — захватить диспетчерскую и радиостанцию, отрезать связь. Стоит промедлить какие-то секунды, вся операция сорвется. В ходе боя надо не повредить пути и паровозы, сохранить свои поездные бригады (нашлись среди бойцов его отряда и кочегары и машинисты). Надо в считанные минуты погрузиться и обеспечить отправку на восток по крайней мере двух эшелонов. Один из них — товарняк с советскими военнопленными и почему-то гражданскими — женщинами и подростками. Второй — воинский. Если все это удастся, надо будет переодеть в немецкую форму часть своих красноармейцев и выставить как охрану на тормозных площадках, в тамбурах вагонов. Надо... еще очень и очень много разных «надо», важных и просто необходимых требовалось учесть: без выполнения хотя бы одного пункта рушился весь план.
Наблюдая за напряженной жизнью станции, взвешивая все «за» и «против», Андрей услышал, как кто-то, задыхаясь, поднимается к нему по склону оврага, узнал Осинцева — одного из немногих уцелевших в последних боях защитников заставы Береговой.
— Товарищ старший политрук! Скорей! Они его расстреляют!
— Кого расстреляют? Кто?
— Нашего лейтенанта Петрунина!
— Немцы? («Откуда здесь взялся Петрунин? Хотя ничего удивительного: все, кто попал в окружение, пробираются к железной дороге».)
— Да нет, свои. Начальник штаба нашей комендатуры капитан Богданов.
«Оказывается, и начальник штаба здесь! За что же Петрунина расстреливать?»
Немало озадаченный такой новостью, Андрей съехал по склону оврага, приказал всем, кто был поблизости, бежать за ним, направился вслед за Осинцевым вдоль оврага. Там, где один из отрогов узкой лощиной уходил в лес, Самохин поднялся по склону, увидел картину, заставившую его остановиться. На небольшой поляне перед группой вооруженных солдат стоит под огромным раскидистым дубом молоденький лейтенант Петрунин, тот самый, что так и не вернулся на заставу, когда Андрей послал его искать штаб отряда. Двое красноармейцев спешно роют яму неподалеку от лейтенанта. Петрунин срывающимся голосом говорит:
— Товарищ капитан! Я не изменял! Меня послали на связь в штаб отряда. Мы отстали из-за проклятого карбюратора. Продували жиклеры... Я не изменял!..
Андрей вместе со своими бойцами выбежал на поляну, крикнул:
— Богданов, отставить! Что делаешь! Сейчас же прекратить!
Услышав знакомый голос, а затем и увидев самого Андрея, Петрунин встрепенулся, бросился навстречу: — Товарищ старший политрук!
— Назад!..
Но окрик Богданова не остановил Петрунина. Обернувшись, лейтенант крикнул ему срывающимся мальчишеским голосом, в котором звучали и обида, и торжество:
— Вы что, не узнаете? Вот же наш замполит, старший политрук Самохин! Он меня посылал. Он все скажет! Товарищ старший политрук!..
Бойцы, окружавшие Богданова и прибежавшие с Самохиным, взяли оружие наизготовку, но, увидев, что их начальники знают друг друга, пока ничего не предпринимали.
— Богданов! Слушай меня! У нас считанные минуты. Сейчас начнем штурмовать станцию. Уверен — с Петруниным какая-то ошибка. Скажи, где штаб отряда? Где наши? Что с семьями?
Богданов неожиданно зло и замысловато выругался:
— За вооруженное вмешательство в исполнение приговора ты мне ответишь!
— Ладно, отвечу. Скажи только, где наши? Что знаешь о штабе отряда? Где семьи?
— А ты можешь мне сказать, где наши, где штаб отряда, где семьи? Нет? Не можешь? Вот и я не могу!
Понимая, что сейчас не время говорить о семьях, Самохин спросил:
— Сколько у тебя бойцов?
— Около роты.
— Бери на себя задачу блокировать шоссе. Как только захватим станцию, грузитесь в эшелоны вслед за нами. Попытаемся вырваться из мешка.
— Ловко придумано! — с недоверием сказал Богданов. — Вы будете драпать, а мы вас прикрывать?
— Обеспечите заслон на шоссе, будете грузиться вслед за нами.
— А кто ты такой, чтоб командовать? Кто тебе дал право?
— Командующий фронтом, — отрезал Самохин. — И попробуй не выполнить приказ! У меня больные и раненые. Как начальник сводного отряда приказываю: своей группой удерживать шоссейную дорогу до тех пор, пока не отобьем станцию и не погрузим раненых. Выполняйте! Петрунин, пойдете со мной.
— Ладно, — не глядя на Самохина, буркнул Богданов. — А за этого изменника, — кивнув в сторону Петрунина, добавил он, — ты мне ответишь! Перед военным трибуналом ответишь!
Добравшись до насыпи, Самохин посмотрел на часы. До начала операции оставалось еще двенадцать минут. Андрей повернулся к Петрунину, но сказать ничего не успел: от развалин водокачки, где проходила шоссейная дорога, послышалась частая стрельба, раздались взрывы гранат, короткими, торопливыми очередями зататакал станковый пулемет.
Напряженно прислушиваясь, Андрей ждал, что вот-вот и с западной стороны ударят взрывы. Взрывов не было. Операция начиналась раньше, чем было назначено, и совсем не так, как намечалось по плану.
Самохин подал команду: «За мной!», устремился вдоль оврага к тому месту, откуда был удобный выход к железнодорожному полотну. Он слышал, как, тяжело дыша, вслед бежали десятки людей. Станция охранялась, и каждый понимал, что первых, кто появится на полотне, встретят пулеметы. Но в то же время все твердо знали, что это последний шанс выйти из окружения, прорваться к своим. Лишь выбежав на железнодорожное полотно, Самохин услышал, как тяжко рвануло воздух в западной части станции, тут же увидел старшину Ветрова, выбежавшего с солдатами из помещения дежурного. Часть красноармейцев блокировала станционные постройки, несколько человек выволакивали на перрон какое-то станционное начальство. Охрана, беспорядочно отстреливаясь, уходила к лесу.
— Товарищ старший политрук! Сюда! Здесь они! — крикнул Петрунин, бросившись к товарняку.
Почему-то Петрунин стал считать вагоны и принялся открывать не ближайший, а тот, который выбрал по каким-то известным ему признакам. Рывком сдвинув дверь, он громко позвал:
— Марийка! Маша!
Тотчас из вагона, несмотря на продолжавшуюся вокруг стрельбу, стали выпрыгивать люди, разбегаться в разные стороны.
— Назад! Из вагонов не выходить! Эшелон идет к своим! — крикнул Самохин. Но люди продолжали прыгать из вагона, не обращая внимания на перестрелку.
— Вагоны не открывать!
На соседний путь уже подавали порожняк, сформированный из угольных платформ, открытых пульманов с пушками, автомашинами и другой немецкой техникой.
Какая-то девушка, спрыгнув на землю, налетела на Самохина, и он близко увидел ее бледное, без кровинки лицо, широко открытые, испуганные глаза.
— Куда? — удержав ее, спросил Самохин.
Та, не ответив ему, вырвалась и с криком «Мама!» бросилась к открытой двери, помогла выбраться женщине средних лет.
— Машенька! Анна Федоровна! Живы? — к ним подбежал Петрунин.
— Лейтенант, дайте команду машинистам выводить эшелон! — приказал Самохин.
«Что, если Ветрову не удалось парализовать связь, и на станцию вот-вот налетят самолеты?»
Петрунин, лихо ответив: «Есть дать команду!», успел все-таки подсадить на остановившуюся рядом платформу с углем Марийку и ее мать, что при всем напряжении боя не могло не вызвать улыбку у Самохина: какой смысл высаживаться из одного вагона и садиться в другой, тем более на открытую платформу, если оба состава идут на восток?
Однако сейчас было не до них, этих женщин, — в восточной стороне станции все усиливалась перестрелка, строчили два или три пулемета, ухали гранаты. Очевидно, какая-то группа немцев стремилась пробиться к железнодорожному полотну и, взорвав пути, преградить эшелонам выход со станции.
— Петрунин! Ветров! — крикнул Андрей распоряжавшимся погрузкой старшине и лейтенанту. — Собирайте людей, ударим с тыла по немцам, что засели у водокачки, иначе не прорвемся!
Красноармейцев набралось больше взвода. Разделившись на три группы под командованием Самохина, Петрунина и Ветрова, перебегая под вагонами, они стали обтекать с трех сторон группу немцев, засевших в развалинах водокачки.
Увидев, что их обходят с тыла, немцы развернули пулеметы в сторону группы Самохина, но Андрей даже рад был, что ему удалось отвлечь на себя внимание. Группа Петрунина незамеченной подошла к противнику вплотную, в развалины водокачки полетели гранаты. С криком «ура!» бойцы бросились в рукопашную.
Андрей вскочил на обломок кирпичной стены. В ту же секунду что-то ударило его в бедро, он упал. Только потом он услышал очередь пулемета и еще увидел, как сержант Воловченко метнул одну за другой две гранаты. Потом почувствовал, как его подхватили на руки, близко увидел закопченное, блестевшее от пота лицо Петрунина, затем от страшной боли потерял сознание. Очнулся, когда его вместе с раненым сержантом Воловченко грузили на платформу. Петрунин кому-то крикнул:
— Ты мне за них головой отвечаешь! Сдай в ближайший эвакогоспиталь! Оставайся с ними, я тебя сам найду!
Андрей увидел перед собой испуганное девичье лицо, широко открытые глаза, нос в веснушках, трясущиеся губы, узнал ту самую Марийку, которую выручал из фашистского плена Петрунин. Рядом с нею — такая же черноглазая худощавая женщина, очевидно, мать.
Девушка поднесла к губам Андрея флягу с водой. Он сделал несколько глотков, откинулся на жесткие куски угля.
— Ой, донюшка! Та их же ж надо перевязать! — донесся высокий встревоженный голос. — Та ой лышенько! Де ж вона була та чиста сорочка! Доставай ии, Марийко, рвы полосамы!..
— Я сейчас, мама, я сейчас, — ответила Марийка, трясущимися руками отыскивая в узле сорочку.
Самохин не помнил, как перевязывали его и стонавшего рядом Воловченко. Ему стало так плохо, что он надолго провалился в душную, пахнувшую углем и кровью темноту. В беспамятстве чувствовал отдававшиеся во всем теле мучительные толчки — однообразный перестук колес. Сознание словно бы независимо от него отмечало: «Едем! Прорвались! Все-таки прорвались!..» Он не знал, много или мало прошло времени. Пришел в себя, когда все вокруг стало вдруг трещать и рваться. Где-то очень близко ухали то ли снаряды, то ли бомбы. С эшелона без перерыва били пулеметы, оглушала винтовочная трескотня.
«Вот и линия фронта. Пройдем ли?» — мысль мелькнула и погасла. Все завертелось и замелькало перед глазами. В ушах томительный звон. Снова навалилась липкая, удушающая темнота.
Очнулся Андрей от мерного перестука колес, острой болью отдававшегося во всем теле. Некоторое время пытался справиться с этой болью, смутно припоминая, где он и что с ним, затем, пересилив себя, приподнял голову и осмотрелся.
Поезд шел по не занятой врагом земле. Но какая это была земля! Вдоль насыпи валялись изуродованные бомбежкой обгоревшие скелеты вагонов. Мимо проносились разрушенные полустанки, поодаль неторопливо проплывали перелески и березовые колки, медленно разворачивался по кругу затянутый клубами дыма горизонт.
Навстречу то и дело попадались пепелища сожженных деревень с пожухлой, опаленной пожарами зеленью садов, с торчащими к небу черными, закопченными пальцами печных труб.
Но не эта тягостная картина всеобщего пала и разрушений угнетала его. Страшнее было другое: по всем видимым проселкам и тропам, по бежавшему рядом с железной дорогой асфальтированному шоссе толпами шли и шли тысячи женщин, стариков и детей, катили свой скарб на тележках, велосипедах, в детских колясках, тащили вещевые мешки на себе, и лишь немногие ехали на изредка попадавшихся подводах, в битком набитых грузовиках.
Беженцы... Тысячи, десятки тысяч беженцев.
Андрея охватило мучительное чувство стыда и бессилия. Но чем он мог помочь этим обездоленным людям?
Он не знал, где сейчас его отряд, все те люди, которых ему удалось вывести из окружения, но был уверен, что всех их оставили в прифронтовой полосе, влили в какую-нибудь часть.
Впереди показалась станция. Это от нее клубами поднимался к небу черный дым, стлался до горизонта. Паровоз стал подавать продолжительные гудки, и, словно по его сигналу, на шоссе, подходившем к станции, ускорилось движение: все заторопились к поезду — единственной возможности спастись.
У станции, с наветренной стороны, тоже скопление народа. На запасных путях кострами горят вагоны, никто их не тушит. Ветер относит пламя и дым. Огонь лижет кустарник на травянистых откосах железнодорожного полотна.
Поезд заметно сбавил ход, реже стали передаваться толчки колес на стыках, заныли под платформой тормоза. Не доезжая до станции, эшелон остановился.
Андрей откинулся назад, ощутив под головой свою полевую сумку, закрыв глаза, вздрогнул от неожиданности: влажное холщовое полотенце прикоснулось к лицу и груди, над Самохиным склонилась Марийка, повязанная темным тонким платком, низко надвинутым на глаза, с концами, обмотанными вокруг шеи. Она ничем не отличалась от многих таких же украинских и русских девчат, только сейчас выглядела спокойнее. На какую-то секунду их взгляды встретились. Марийка оживилась. Поднесла к его губам флягу с водой, снова вытерла ему лицо и шею.
— Как вы себя чувствуете?
Андрей молча прикрыл глаза: говорить ему было трудно. Некоторое время Самохин слушал тяжкие вздохи плевавшегося паром локомотива да еще приближавшийся топот многих сотен ног.
Взглянув на Марийку, увидел, что она с тревогой смотрит поверх его головы туда, откуда приближается топот, доносятся разноголосые крики.
На тамбуры, сцепки, подножки поезда уже лезли штурмующие эшелон беженцы. Через борт платформы полетели узлы с вещами, чемоданы, рюкзаки и тюки, появились измученные, залитые потом, искаженные тревогой лица. Кто-то задел отозвавшуюся дикой болью раненую ногу.
— Тише! Куда вы лезете! Здесь же раненые! — крикнула Марийка. Но никто ее не слушал, а на платформу все лезли и лезли изможденные, измученные люди.
Дым волнами наплывал со стороны станции. Першило в горле, слезились глаза. От шоссейной дороги бежали все новые и новые толпы людей.
Внимание Андрея привлек старик, который, казалось, один оставался спокойным. Он стоял на откосе, опираясь на палку, и безучастно смотрел с высокого бугра на происходившее вокруг. Увидев на платформе неподвижно лежавших, бледных от потери крови Самохина и Воловченко, старик куда-то исчез, затем снова появился на косогоре с охапкой сена, подал ее на платформу:
— Постелите раненым.
Марийка разложила сено вдоль борта платформы, с помощью матери осторожно переложила на него пограничников.
— Отец, полезай сюда!
Старика кто-то подсадил, женщины протянули ему руки, и он устроился в ногах у Самохина, положив перед собой небольшой вещевой мешок. Самохин близко увидел морщинистое, с застрявшими в бороде и редких волосах сухими былинками лицо.
— На границе ранило, сынки... — то ли спросил, то ли сказал старик, вытер потный лоб рукавом, стал тревожно оглядываться по сторонам.
В разноголосицу и сумятицу, окружавшую их, ворвались частые удары в рельс, рев паровозов. Послышалась команда: «Воздух!», и сразу же все, кто с боем брал платформы, кто цеплялся за каждый поручень и выступ, только бы уехать, посыпались с эшелона. В несколько мгновений на платформе не осталось никого, кроме старика да Марийки с матерью.
— Вы только не бойтесь, только не бойтесь, — тревожно озираясь, повторяла Марийка, видимо не давая себе отчета, что говорит.
— Господи, пронеси! — прижавшись к борту и прикрывая голову руками, несколько раз испуганно сказал старик, крестясь и вздрагивая от близких разрывов бомб.
Раздался дробный треск пулеметов, послышались крики, стоны. Самолеты с ревом пронеслись над эшелоном. Старик поднял голову, проводил их ненавидящим взглядом, ни к кому не обращаясь, проговорил:
— Смотрите, дети... До самой смерти не забудьте, родные!..
Андрей подумал: то, что происходило сейчас, никто, никогда не забудет...
Донеслось нарастающее, передающееся от вагона к вагону лязгание, буферов. Платформа дернулась. Паровоз тронул состав, медленно стал втаскивать его на станцию.
Вся масса народа, которая схлынула с эшелона, теперь бежала вдоль насыпи, догоняя платформы, на которых остались вещи. Самохин видел очень мало мужчин, эшелон штурмовали женщины и дети.
Донесся шум приближающегося поезда. На горящую, задымленную станцию втягивался еще эшелон: крытые пассажирские вагоны, на вагонах — в белых кругах красные кресты.
«Санитарный с фронта, пропускают вне очереди...»
Но санитарный поезд остановился, и сейчас же изо всех вагонов стали спрыгивать на платформу женщины в военной форме, солдаты с носилками. В нестройном разноголосом шуме, криках, стонах, стоявших над станцией, слышались четкие, резкие команды, деловитые окрики.
Врачи, сестры и санитары перевязывали раненых прямо на железнодорожном полотне, на платформах. Всех, кто мог передвигаться, люди с санпоезда забирали с собой в поле, туда, где все еще оставались жертвы обстрела. Раздались голоса у самой платформы. Чьи-то руки с округлыми запястьями взялись за черный от угля борт. Андрей увидел прямо перед собой темноволосую, черноглазую, бледную от усталости молодую женщину в белом халате, судя по нарукавной повязке — начальника поезда.
— Куда ранены?
— Старший политрук — в бедро, сержант — в грудь, — ответила Марийка.
— Пограничников в пятый вагон, — скомандовала женщина и перешла к следующей платформе.
Андрей почувствовал, что снова проваливается в душную темноту. Потом он увидел перед собой лицо жены Веры, с облегчением вздохнул, взял Веру за руку, сказал: «Ну вот, наконец-то!.. А я так боялся, что вы не успели выехать!.. Вера!.. Почему ты молчишь?.. А где Лена?.. Лена где?.. Ответь мне, где Ленка?» Он удивился, как странно ответила Вера:
— Я знаю, ваша фамилия Самохин. Старший политрук Самохин, — сказала она. — Я не могу вам сказать, где Лена. Я вовсе не Вера...
— А кто же ты? — спросил он, не понимая, что с ним происходит.
— Марийка...
Но он опять услышал голос Веры: «Успокойся. Лежи тихо. Лена уснула. Не буди ее. Вот ее рука. Она с тобой. Положи мне голову на колени. Тебе больно? Так будет легче. Мы здесь, с тобой. Это я, Вера... Лена тоже здесь... Постарайся уснуть...»
Едва он закрыл глаза, над эшелоном снова раздался рев мотора, грохот пулеметных очередей, донесся мучительный стон, и рука, которую он все еще держал, думая, что это рука дочери, безжизненно обмякла. Раздался страшный крик Марийки.
Андрей не сразу понял, что произошло: его подхватили жесткие мужские руки, положили на носилки, передали вниз с платформы.
Очнулся он в вагоне, на верхней боковой полке у окна. Запах крови, йода, несвежих бинтов, стоны и бред раненых, душный воздух, который не успевал меняться через приоткрытую фрамугу, — все это подступило вплотную, до предела сузив окружающий мир. Не было рядом ни Веры, ни почудившейся ему в бреду Лены, ни Марийки, ни ее матери, ни старика, ни сержанта Воловченко. Вокруг бинты, тяжкий запах гноя, искаженные болью незнакомые лица.
Он долго оставался то ли в забытьи, то ли в обмороке, смутно улавливая крики и стоны на станции, шум толпы, атакующей эшелон, команды, раздававшиеся за стенами вагона, уловил перестук молотков по колесам, подивился еще, что так же, как и в мирное время, состав проверяла поездная бригада.
Потом все это отодвинулось, стушевалось — собственная боль стала нестерпимой. Не веря себе, думая, что опять начинается бред, он увидел капитана Богданова, на носилках в проходе между полками вагона. Нога Богданова стянута лубками и забинтована, лицо бледное, но гладко выбритое, гимнастерка аккуратно подогнана. Резанул глаза свежий подворотничок, белой полоской выделявшийся на загорелой шее.
После всех тягот и страданий, навалившихся на Самохина за последние дни, этот подворотничок среди пота и грязи, крови и бинтов фронтового санитарного поезда показался ему кощунственным.
Поезд тронулся. Мерно застучали колеса. Теперь уже их толчки на стыках почти не тревожили Андрея.
На одном из перегонов, когда ему стало особенно плохо, он увидел через открытое окно у самой насыпи, среди клевера и ромашек, девочку лет пяти-шести в белом платьице, загорелую и белоголовую, рядом с ней такую же белокурую мать в чесучовом костюме. Обе — со страшными черными сгустками запекшейся крови на лицах и одежде. Андрей не мог решить, действительно ли видел женщину и девочку на железнодорожном откосе или они почудились ему. Чем больше он думал о них, тем больше ему казалось, что видел жену и дочь...
От большой потери крови Андрей забылся. Очнувшись, услышал разговор, понял, что ему грозит ампутация.
— Ногу резать не дам... Кость у меня цела... Когда ранило, я еще мог бежать...
Врач успокоил:
— Ногу постараемся сохранить. У вас была большая потеря крови. Сейчас восстановили. Благодарите вот ее...
Самохин повернул голову, с трудом узнал девушку, которая во время обстрела не уходила с платформы. Марийка! Под глазами темные круги, лицо белее бумаги. Косынка медсестры, белый халат. А где же мать?
Андрей вспомнил грохот крупнокалиберного пулемета, щелканье пуль о платформу, женскую руку, ослабевшую в его ладонях, страшный крик Марийки, понял: не надо спрашивать, где мать.
...Прошло несколько десятков часов, равных нескольким суткам. В ушах стоял непрерывный, не стихающий ни на минуту гул немецких самолетов, прошивавших небо пулеметными очередями. Бесконечными кошмарами потянулись томительные стоянки на разрушенных станциях, разъездах, посреди степи. Андрей слышал крики людей, свист бомб, тяжкие разрывы. Вагон с силой встряхивало, дождем сыпались в стены комья земли, впивались с глухим стуком пули и осколки. Его еще раз ранило, на этот раз в голову, осколок рассек кожу у самого виска. «В рубашке родился», — подумал Андрей, пока его перевязывали, слушая ругань, требования остановить поезд, вынести всех на воздух. Но поезд трогался и снова все шел и шел вперед, чудом оставаясь неповрежденным, все дальше унося Андрея на восток.
Белые стены палаты, за окнами яркая зелень, нестерпимо синее южное небо. Доносится монотонный шум моря, который не нарушает, а лишь усиливает ощущение покоя и тишины. Все это показалось Самохину настолько нереальным, что он не поверил себе, решив: снова галлюцинация.
Повернув голову, ощутил в висках звонкие толчки пульса. Голова забинтована. Приподнявшись на койке, едва не вскрикнул, все тело пронизала острая боль. Теперь он поверил, что окружающее — реальность.
Андрей перевел дыхание, осторожно повернул голову в другую сторону, увидел на соседней койке незнакомого парня в бинтах, не сразу понял, что это Воловченко: заострившийся от потери крови нос, страдальчески сдвинуты брови, глаза закрыты, лицо желтое. Воловченко то ли спал, то ли забылся. Всего один человек остался рядом с Андреем от всех тех, с кем он служил и воевал.
Самохин стиснул зубы: мысль о том, что жена и дочь все еще там, где все рушится и летит на воздух, была нестерпимой.
Где они? Что с ними? Живы ли? Только Богданов, попавший вместе с Андреем в санпоезд, мог ответить, где семьи начсостава, удалось ли им погрузиться в эшелон, прорваться сквозь кольцо окружения.
Андрей стал внимательно вглядываться в соседей по палате. Богданова среди них не было. Хотел крикнуть, чтобы кто-нибудь вошел, заметил в приоткрытую дверь белый халат, услышал неясный шепот: за ним наблюдали.
Дверь приоткрылась, вошла пожилая медсестра с добрым, полным лицом, усталыми глазами. Привычным движением поправила раненым подушки и простыни, остановилась возле Андрея.
— Ну, я вижу, у вас тут полный порядок в танковых войсках! — сказала она, а Андрей подумал, что таким образом не его первого пытается подбодрить эта женщина, перед глазами которой прошло здесь столько бед и смертей.
— Не в танковых, в пограничных, — улыбнувшись, поправил ее Андрей.
— Вот и хорошо, что в пограничных, — сказала сестра (хотя вовсе непонятно было, что ж тут хорошего). — А нам все равно, хоть летчикам, хоть танкистам, хоть пограничникам — никому залеживаться не даем. Нет, нет... А то дай вам поблажку, кто ж тогда будет Гитлера проклятого колотить?..
Андрею пришлась по душе ее наивная агитация. Продолжая улыбаться, он спросил:
— Скажите, как вас зовут?
— А зовут меня Серафима Ивановна, — так же напевно ответила она. — По должности — старшая сестра, самый большой ваш начальник. Веселых люблю, а невеселые у меня все что полагается последними получают.
— Я веселый, — заверил ее Андрей. — Серафима Ивановна, — попросил он, — в госпиталь прибыла вместе со мной девушка... Марийка... Вместе выходили из окружения, прорывались через линию фронта. Мне ее очень надо повидать.
— Ну вот. Его на койку уложили, а он уж и о девушках... Маша, где ты там? Иди уж! Кавалер твой заждался!
В палату вошла Марийка. Солнце из окна осветило ее лицо, и Андрей в какой-то миг хорошо его рассмотрел: в темных глазах Марийки та же усталость, что и у Серафимы Ивановны. Только Серафиме Ивановне за пятьдесят, а Марийке едва ли двадцать. Волосы выбились у нее из-под белой косынки, курчавятся вокруг лба. А овал лица совсем детский. На щеках нежный пушок, нос в веснушках.
— Иди, посиди со мной, — сказал Андрей, отметив про себя, что догадливая Серафима Ивановна вышла, прикрыв за собой дверь.
Марийка присела на край койки, Андрей взял ее руку, негромко сказал:
— Спасибо тебе, что меня от смерти спасла... — Он хотел было приподняться, но, сморщившись от боли, откинулся на подушку и этим выручил совсем смутившуюся Марийку, которая, видно было, не знала, что ей делать, как себя держать.
— Нет, нет, вставать нельзя, — торопливо заговорила она. — Лежите, лежите. Хирург, когда оперировал, сказал, через месяц танцевать будете, а пока что надо лежать.
— С тобой бы я и сейчас потанцевал, — сказал Андрей, и когда она ответила: «Вы, конечно, шутите, Андрей Петрович», понял, что шутить-то как раз и не надо было.
— Все-таки мне хотелось бы приподняться. — Он попросил ее помочь: — Ужасно надоело лежать.
— Еще не лежали, а уж надоело, — Марийка помогла Андрею приподняться, подложила ему под спину подушку, вытерла марлей пот со лба.
— Ну вот теперь хорошо, — поблагодарив ее, заметил Андрей. — Куда это мы наконец прибыли?
Спустя всего несколько дней после прорыва через линию фронта его в сопровождении Марийки по чьему-то распоряжению вместе с другими пограничниками, переведенными в разряд выздоравливающих, отправили в глубь страны. Прибыли они накануне вечером, и он еще не знал толком, куда их завезли.
— Какой-то пригород Баку, — ответила Марийка.
— Далеко заехали... К фронту-то в другую сторону... Шумит — море?
— Каспий...
— Ну что ж, будем разбираться что к чему... А как ты?
Марийка потускнела, не ответив Андрею, уставилась неподвижным взглядом перед собой. В глазах ее появилось такое отчаяние, что Самохин обругал себя болваном за свой необдуманный вопрос. В памяти мгновенно возник рев пикирующего на эшелон самолета, пулеметная очередь, стук пуль, впивающихся в платформу, ослабевшая вдруг в его ладонях чья-то тонкая кисть, страшный, истошный крик Марийки.
— Не надо ни о чем спрашивать, Андрей Петрович, — сказала наконец Марийка и, не выдержав, разрыдалась, уткнувшись ему в плечо.
Превозмогая боль, Андрей удерживал ее рукой, не зная, что сказать, чем утешить. Да и надо ли было что-нибудь говорить, можно ли утешать в таком горе?
Выручила его вновь появившаяся в палате Серафима Ивановна:
— Эт-то что такое? Что еще за слезы! Маша! Сейчас же возьми себя в руки! Иди умойся, и чтоб больше тебя такой я не видела!
— Машенька, — удержав Марийку за руку, сказал Андрей. — Выслушай меня. В одном с нами вагоне был капитан Богданов, бывший начальник штаба нашей комендатуры...
— Никаких капитанов, никаких Богдановых! — заявила Серафима Ивановна. — Маша, сейчас же иди и приведи себя в порядок. Капитана Богданова положили в другое отделение, — обращаясь к Самохину, продолжала она. — Ему стало хуже, начальник госпиталя не разрешает с ним говорить.
Обняв Марийку за плечи, она вышла вместе с нею из палаты.
С полчаса Самохин оставался один, раздумывая обо всем, что с ним произошло за последнее время. Ранение — рубеж. Все, что было до того, как он вскочил на обломок кирпичной стены у взорванной водокачки и попал под огонь пулемета, все это осталось позади. Новое еще не начиналось. Но он жив. Он должен, обязан поправиться как можно скорей и снова вернуться на фронт, а сейчас он должен немедленно начать розыски своих близких.
Морщась от боли, Андрей повернулся в сторону двери, негромко позвал:
— Марийка! Серафима Ивановна!
В палату вошла Марийка с покрасневшими от слез глазами. В руках ее Андрей с радостью увидел свою полевую сумку.
— Раненым не разрешают давать их вещи, но вы возьмите, что вам нужно, а сумку я опять уберу, — словно предупреждая его возможные вопросы, сказала Марийка.
Приподнявшись на койке, Андрей открыл сумку, убедился, что там все на месте, а главное — общая тетрадь, из которой можно вырывать листки для писем, с благодарностью посмотрел на Марийку:
— Машенька, я тебе очень верю, скажи мне, что случилось с капитаном Богдановым?
Марийка отвела взгляд, снова посмотрела на Андрея:
— Ему стало хуже, Андрей Петрович. Серафима Ивановна вам правду сказала.
Марийка вышла. Приподнявшись на койке, Андрей открыл сумку, положил поверх одеяла десятка полтора листков, принялся писать запросы о семье по всем адресам, какие только мог придумать.
Эта работа настолько его утомила, что снова разболелась голова, стали донимать кошмары.
На соседней койке стонал Воловченко. Кто-то бредил. Всю ночь доносились торопливые шаги медсестер, врачей и санитарок, с фронта все прибывали раненые...
...Недели через полторы, едва Самохин стал подниматься с койки, он выпросил у врача костыли и первым делом отправился искать капитана Богданова. Без труда нашел его палату, едва сдерживая волнение, толкнул дверь. Бывшего начштаба комендатуры на месте не оказалось, и Самохин заковылял по залитому солнцем школьному коридору, решив найти его во дворе.
Богданова он увидел на одной из аллей пришкольного садового участка. Капитан сидел в кресле на колесах, положив ногу в белом гипсовом валенке на специальную подушку. Кресло катили по дорожке два черноголовых пионера в белых рубашках, красных галстуках — шефы госпиталя. Встреча с Самохиным Богданова не обрадовала, хотя особенно и не испугала. Андрей подождал, пока его колесница подъедет ближе, опустился на садовую скамейку, перехватил костыли в одну руку.
— Вы, ребята, идите погуляйте, мы тут поговорим... — сказал Андрей шефам.
Когда мальчики ушли, Богданов спросил:
— Хочешь говорить без свидетелей?
— Без таких свидетелей, — поправил его Самохин. — Наш разговор им слушать незачем... Странное дело, вторую неделю в госпитале и никак ни сам, ни через сестер не могу узнать от вас, где моя семья. В чем дело?
— Раньше мы были на «ты», — сказал Богданов.
Андрей отметил, что капитан и сейчас не утратил свежего вида. «Черт его знает, кожа такая, что ли? Ранение — ранением, а на щеках румянец! Счастливый характер, ничто не берет!»
— Я хотел бы услышать ответ по существу, — сказал Самохин. — Что вы знаете о моей семье?
Богданов пожал плечами:
— Ну что я знаю? Ничего не знаю. Посадили их всех в машину — кого с вещами, кого без вещей, отправили в отряд, оттуда подтвердили, что машину прибыла и без задержки была направлена дальше, на станцию. Больше я ничего не могу сказать. У нас, как и у вас, были бои, выходили из окружения.
— Ваша семья тоже была отправлена с той же машиной?
— Да. То есть нет. Это не имеет значения. Из отряда они выехали в разное время, но на одну и ту же станцию. Уверен, попали в один эшелон.
Самохин молчал. Богданов настороженно ждал вопроса, который не мог не задать Андрей. Тот решил говорить без обиняков.
— По какому праву ты пытался расстрелять Петрунина?
— Как изменника Родины.
— В чем состояла его измена?
— Вместо того чтобы выполнить поставленную перед ним задачу, Петрунин пытался дезертировать. Кроме того, высказывал критические замечания в адрес командования.
— Ну и что? — возразил Андрей. — Мне тоже, например, непонятно, как мы допустили, чтобы немцы зашли так далеко на нашу территорию.
Богданов не ответил прямо на вопрос.
— Петрунин бежал на той самой машине, которую ты ему дал, чтобы он нашел штаб отряда, — сказал он. — Отряд был под Любомлью, а я его в Криницах достал.
— Если «достал», значит, и ты в этих Криницах был?
— Нет, то есть да. А почему я должен перед тобой отчитываться? Я выполнял задание полковника.
— Отчитываться передо мной ты не должен, но ответь мне, Богданов, как получилось, что отряд был еще под Любомлем, а ты до Криниц доскакал?
— Что ты хочешь этим сказать? — следя за Самохиным сузившимися глазами, спросил Богданов.
— А то, что молодой лейтенант Петрунин мог ошибиться, мог в поисках отряда заехать дальше чем следует. А ты-то что в этих Криницах забыл? Штаб отряда? Он же в Любомле был.
— Мы тоже выходили из окружения...
— Не «мы», а ты бежал до самых Криниц. А когда тебя увидел там Петрунин, ты попытался убрать свидетеля.
— Вот как? — очень спокойно сказал Богданов. — За клевету я тебя притяну куда следует. Пожалеешь...
Подбежала запыхавшаяся Марийка. У них обоих, наверное, были такие лица, что она в ужасе всплеснула руками:
— Сейчас же замолчите! И немедленно по своим палатам!
— Очень пожалеешь, старший политрук Самохин, — так же, не повышая голоса, повторил Богданов. — А я-то щадил тебя. Она вот, — кивнул он в сторону Марийки, — убеждала меня ничего тебе не говорить. Ну что ж, откровенность за откровенность. Не обессудь! В машину, на которой ехала твоя семья, было прямое попадание бомбы...
Андрей, опустив голову, изо всех сил вцепился побелевшими пальцами в костыли. Вспомнил: такие же пальцы были у Ветрова на ручках пулемета.
— Неправда! Это неправда! — словно издалека донесся до него срывающийся голос Марийки. — Не смейте так говорить!
— Нет, правда! — сказал Богданов, словно крышку гроба захлопнул. — И напрасно вы, милая Марийка, так долго лишали нас удовольствия побеседовать со старшим политруком. Я, конечно, сожалею, что вынужден передать столь огорчительную весть, но зато сегодня мы выяснили противоположные точки зрения на весьма немаловажные обстоятельства...
Волна, словно сжимаясь в кулак, медленно вырастала у прибрежных ноздреватых скал, выбирая, куда ударить; белый гребень с шипением начинал скользить по зеленоватому прозрачному склону, и тяжелая масса воды с пушечным гулом била в берег, взметая пену и брызги.
Шум этот не давал говорить, да и что можно было сказать, когда до расставания оставались считанные минуты? Андрей исподволь глянул на часы, прислушиваясь, не подаст ли сигнал машина, которая должна была везти его в порт, а Марийка и не думала прощаться. Она стояла, следя невидящими глазами за возникающими и разрушающимися волнами, подставляя лицо ветру, перебиравшему темные завитки волос, теребила концы белой косынки, трепетавшей в ее руках на ветру.
— Вот вы и уезжаете, Андрей Петрович, — сказала наконец Марийка, быстро взглянув на него. Хотела еще что-то добавить, но промолчала.
— Уезжаю, да не в ту сторону, — ответил Самохин. Он взял Марийку под руку и, слегка прихрамывая, медленно пошел с нею по тропинке через зеленые заросли, направляясь к зданию госпиталя.
— Я хотела вас попросить, Андрей Петрович, — решилась наконец Марийка. — Я, может быть, не так себя веду, но... напишите мне, как приедете... устроитесь...
— О чем разговор? Конечно же, Машенька... И ты мне обязательно. Мы с тобой вроде брат и сестра — одной крови...
Андрей зашел в каптерку, взял свой чемодан, который приобрел в автолавке Военторга, достал сверток для Марийки.
— Это тебе на память, — сказал он.
Она вспыхнула, с радостью прижала сверток к груди, пряча смущение, не выдержала, отогнула угол оберточной бумаги. В свертке набор духов и алый отрез дорогой тонкой ткани на платье. Не считая себя большим специалистом в подобных делах, Андрей все-таки решил, что темноволосой Марийке будет к лицу красное с белым горошком платье, и, кажется, не ошибся в выборе.
— Наденешь в день победы, вспомнишь, как вместе воевали, — невесело пошутил он: слишком рано было говорить о победе.
— Спасибо, Андрей Петрович, — каким-то чужим голосом сказала Марийка и так и застыла, прижав сверток к груди, с вымученной улыбкой на лице, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не заплакать.
— До свидания, Марийка!
— До свидания, Андрей Петрович!
У ограды госпиталя ждал «газик», присланный управлением погранвойск.
Андрей дружески пожал Марийке запястье, распрощался с провожавшими его врачами, медсестрами, ходячими ранеными, еще раз кивнул на прощанье Марийке.
Она ответила и все так же, не разжимая рук, осталась стоять у ограды, следя за ним широко открытыми, почему-то испуганными глазами. Андрей вспомнил платформу с углем, тревожные гудки паровоза, рев самолетов, частую дробь пулеметных очередей, топот многих ног, беженцев, штурмующих эшелон, и такие же вот широко открытые, испуганные глаза склонившейся над ним Марийки, страшный крик ее, когда не стало матери. Уже садясь в машину рядом с шофером, еще раз оглянулся, запомнил Марийку навсегда — тоненькую, в белом халате, с прижатыми к груди руками, с белым как бумага без единой кровинки лицом.
— Акбелек! Ёлбарс! Айлан! Айлан!
Ичан отстранился от костра, стал всматриваться в ночь, туда, где у подножия скалы с неясным топотом и шумом теснилась отара.
В освещенном красноватым пламенем кругу появились две огромные туркменские овчарки с обрезанными ушами, свирепыми мордами, на мгновение замерли, увидев пришельца, сидевшего напротив Ичана, и, словно подстегнутые бичом, умчались в темноту.
Ичан вскочил на ноги, пробежал вслед за ними несколько шагов. Он и сквозь тьму угадывал, как мчится по кругу ближе к отаре Акбелек — Белая нога, а навстречу ей подальше от овец — могучий, смело нападавший на волка Тигр — Ёлбарс.
Вот они встретились где-то там, за отарой. Это Ичан узнал по тому, как коротко рявкнул Ёлбарс, приветствуя свою подругу. Спустя две-три минуты обе собаки снова выскочили к свету костра.
— Айлан! Айлан!
Это означало: «Кружись», «Беги по кругу»!
Рявкнув друг на друга, Ёлбарс и Акбелек начали второй круг патрульной пробежки, а Ичан все еще стоял, всматриваясь в слабо освещенную звездами Мглу, как будто там можно было найти ответы на мучившие его вопросы.
Ичан не торопился возвращаться к Хейдару, пришедшему к огню прямо из ночи. Он даже думал сейчас совсем не о нем, потому что еще не решил, как о нем думать, и не знал, зачем пришел этот человек одного с ним племени, с которым впервые встретился он за тысячи километров отсюда — в заполярных шахтах Воркуты.
Ичан стоял и смотрел, определяя, как ведет себя отара, думал о своих собаках. Акбелек — та никуда от овец не уйдет. Задремлет чабан, отара двинется с места, Акбелек — за ней. Хозяину — «Гав-гав!», вставай, мол, уходим... А вот Ёлбарс — пустая голова — в прошлую осень за волчицей гулять пошел. Ичан сам видел, как по горному хребту пробежала гуськом цепочка волков, а среди них — огромная белая собака. Как раз в это время целую неделю пропадал Ёлбарс. Ичан готов был поклясться аллахом, что именно Ёлбарс якшался с волками, забыв, для чего существует. Волки боялись Ёлбарса и не трогали его. А он их не боялся, но тоже не трогал. Ёлбарс их просто не видел, этих проклятых волков. Он видел одну волчицу!.. Ест за двоих. Давал сегодня Ичан собакам хамид ногола — ячменные колобки. Ёлбарс свой колобок съел и еще в руки смотрел, хвостом вилял, просил глазами: «Ай, Ичан, дай еще немного, очень мало ты мне дал!..»
Ичан вздохнул, покосился на костер, перед которым как будто задремал, лежа на кошме, старый Хейдар, со злостью подумал: «Надо у колхозного сторожа берданку взять, убить этого Ёлбарса. А если еще раз волчица придет, этот Ёлбарс сам ей в подарок лучшего барашка отдаст?!»
Ожесточившись сердцем против Ёлбарса, Ичан подумал, что в присутствии гостя так стоять и смотреть в темноту, когда с отарой ничего не может случиться, просто неприлично. Еще раз вздохнув, он бегом (Ичан не ходил, только бегал) вернулся к костру.
Старик по-прежнему лежал против огня на кошме, Ичан увидел, как он прикрепил к проволоке кусочек терьяку — опия, прислонил его к выкатившимся из костра углям, поднес к носу и с наслаждением стал потягивать в себя закурившийся сизоватый дымок.
Ичан подумал: «Ай, Хейдар, у тебя, видно, денег нет даже трубку купить! Терьякеш, а покурить как человек не можешь!» Ему стало жаль Хейдара. Терьяк это — «арам иш» — поганое дело. Но старик, видно, часто доставлял себе эту губительную утеху: у него от каленой проволоки и усы, и борода, и даже брови местами совсем обгорели. И сам такой, что, наверное, год не чесался, не мылся. А ему все равно, только бы покурить. Раньше красивый, сильный джигит был, даже в Воркуте на тяжелой работе: там терьяк было трудно достать...
Ичан подбросил в костер несколько обломков арчи, окинул взглядом свое хозяйство; в тунче, похожей на кувшин, уже закипал чай, под скалой пасся развьюченный ишак, тут же лежали переметные сумы — хурджуны, в которых чабаны, завьючив ишака, перетаскивали с места на место свой скарб.
Хейдар, наверное, следил за ним целый день. Стоило Ичану отослать своего подпаска чолока Рамазана верхом на втором ишаке проверить, есть ли родники на новом месте, куда они собирались перегнать отару, Хейдар сразу же взял и вышел к огню. «Зачем пришел? Что хочет сказать? Хорошие или плохие вести принес?»
Он не мешал старику курить, зная, что терьякеши сердятся, когда кто-нибудь прервет это их занятие. Но Хейдар, вскинув на него блестящие глаза, заговорил сам:
— Ты, Ичан, такой, как раньше был, — огонь джигит! Как живая ртуть!
Терьяк уже брал свое, но старик внимательно следил за каждым движением Ичана, до сердца которого, как видно, дошла похвала.
— Чопан худой — барашка жирный. Молодец чопан, — рассудительно сказал Хейдар. — Вижу, отару ночью пасешь, днем против солнца не гонишь. Овечка на ветер идет, пусть себе идет, только бы солнце голову не пекло... Место для стана хорошее выбрал. — Он оглянулся вокруг, будто бы для того, чтобы удостовериться в справедливости своих слов. — Ветра нет, скала отдает тепло от костра, родник рядом, а ты его в стороне оставил. Другой какой молодой или глупый чопан прямо у родника сядет, овечки всю воду загадят... — Хейдар помолчал.
— Я за тобой вон с той скалки, когда солнце садилось, смотрел. Ай, думаю, кто это там все так быстро и хорошо сделал? Так может сделать только огонь джигит Ичан. Ай, думаю, джанам Ичан! Надо его навестить! Якши чопан! Как из лагерей вернулся, еще быстрее стал бегать, совсем худой стал...
Ичану стало невмоготу от безудержной лести Хейдара.
— Ай, Хейдар-ага[12], — воскликнул он. — Зачем так про меня говоришь? Я всю жизнь бегом бегаю. Никогда толстым не был.
— Правильно, Ичан, — в тон ему сказал Хейдар. — Старый Хейдар-ага знает, что говорит. Разве теперь есть такой чопан, как ты? Колхозный чопан пять дней отару пасет, на шестой домой идет кино смотрит. Посмотрит, спать ложится. Осень приходит — барашка худой, чопан жирный.
— Я ведь тоже колхозный чопан, Хейдар-ага, — заметил Ичан.
— Знаю, Ичан-джан, знаю. Но ты ведь так не делаешь? Добрый ты человек, Ичан. Они с тобой очень плохо поступили, а ты им овечек пасешь...
— Не со мной одним, Хейдар-ага. Время было такое. Отпустили ведь потом. И тебя отпустили. Видишь, мы с тобой на свободе теперь...
— Ты прав, — сказал Хейдар. — Отпустили после того, как ты три года в Воркуте уголь копал, совсем пропадал. А я — восемь лет. Я-то из Ирана корову пригонял продавать, сказали — контрабанда. А тебя за что?
— Если бы ты сам, один погнал свою корову, тебя отпустили бы и отправили домой за кордон, — заметил Ичан. — А ты с Аббасом-Кули пошел. Его советские геок-папак два года по всем горам ловили. Они тоже не дураки: смотрят, какой у тебя друг, значит, такой и ты.
— Это верно... — Хейдар вздохнул, на минуту задумался. — Не надо было с ним ходить. Ай, ведь думал, старый дурак, с опытным человеком лучше пройду... Меня за корову взяли, а ты, говорят, оружие из-за кордона переправлял.
— Какое оружие? Что ты говоришь, Хейдар-ага?
— Не я говорю, следователь Шапошников говорил. — Хейдар усмехнулся: — Пять ящиков патронов, два пулемета, одну пушку ты получил для Аббаса-Кули и все в Кара-Кумы сплавил.
Ичан вскочил, забегал вокруг костра, старая обида комом подступила к горлу. Остановившись перед Хейдаром, энергично жестикулируя, быстро заговорил:
— Шапошников девять суток спать не давал, приказывал: «Подпиши!» По ночам вызывал, спрашивал, кому я оружие получил. Какое оружие? Я видел его оружие? Это сам мурча Аббас-Кули на меня написал, потому что с ним не пошел. А Шапошников говорит: «Мы точно знаем, что ты оружие получил и бандитам отправил».
Собаки, увидев возбуждение хозяина, бросились к нему. Ичан отмахнулся от них:
— Тап! Тап! Караш! — Это означало: «Иди! Ищи волка! Смотри!»
В красноватых отблесках огня тень Ичана металась вслед за ним по скале, у подножия которой горел костер. Тень, как живая, то сокращалась, то вытягивалась, перебегая от уступа к уступу, словно хотела настигнуть Ичана и схватить его. Что ж, кто побывал в лагерях, иной раз и своей тени боится...
— Я еще совсем молодым был, в тридцать втором году Джунаид Хана в Кара-Кумах ловил! Я кочахчи[13] Баба Карли Ноурзамкуль опознал. На заставу двенадцать километров босиком бежал. Мне тогда замкоменданта латыш Ретцер сказал: «Ты, Ичан, настоящий пограничник, давай иди к нам переводчиком служить». Звание дали. Техник-интендант второго ранга был! Новое обмундирование, наган дали. Бегал, как огонь, все выполнял. А Шапошников хотел, чтобы я себя врагом народа признал.
— Ай, зачем ты говоришь «хотел», — возразил Хейдар. — Он тебе так в протокол написал.
— Шапошникову самому потом трибунал дали, — из чувства справедливости сказал Ичан.
— А тебя на три года в Воркуту отдыхать отправили, — добавил Хейдар.
— Ай, Хейдар-ага! — совсем расстроившись, воскликнул Ичан. — Зачем такой разговор начал? Не хочу вспоминать! Сейчас у меня все есть — жена, дети, дом в ауле. Геок-папак разрешил на родине в погранзоне жить, колхоз доверил отару пасти. Если бы старые раны всегда болели, человек совсем не мог бы тогда жить!
Стараясь успокоиться, Ичан снял тунчу с огня, заварил геок-чай, достал сочак — платок с чуреком, сахар, пиалы, сделал кайтармак, что означало «туда-обратно», налил чай в пиалу и снова вылил его в тунчу, чтобы лучше заварился. Затем налил гостю и себе, стал неторопливо пить горячий душистый напиток, одинаково необходимый и в жаркой пустыне и в прохладных горах. Одно только занятие Ичан делал неторопливо: пил чай. Во всем остальном, и правда, был как огонь.
— Хейдар-ага, — немного успокоившись, сказал он. — Как живет чопан, ты хорошо знаешь. Таяк[14] поставлю, голову на рогульку, глаза закрыл, задремал. Голова на грудь упала — проснулся, уже выспался. Кеч, кеч, кеч! — дальше пошел! Там зем-зем[15] — козу высосет, хвостом за ноги и не пускает; там гюрза или кобра овечку в губу укусит — накалывай ее иглой, выпускай кровь. Орлы — кара-коджир налетят, все равно как их шайтан из-под облаков на отару кинет. Совсем «вай-вай» кричи, таяком не отмахаешься. Трудно чопану, а только, Хейдар-ага, не хочу я никакой другой жизни. Моя жизнь здесь. На фронт не взяли, военком сказал: «Давай, Ичан Гюньдогды, оставайся дома, после Воркуты легкие у тебя немножко не в порядке, можешь только на родине в Туркмении жить. Как в другое место поедешь, немножко умрешь. Ты, говорит, Ичан Гюньдогды, хорошо умеешь пасти овечек, вот ты их и паси. Фронту и снаряды и овечки нужны. Рабочим, что пушки и танки делают, тоже нужны. Я их пасу, Хейдар-ага. Хорошо пасу. Солдат хорошо поест, хорошо будет воевать...
— Якши, Ичан, якши, — все так же усмехаясь, сказал Хейдар. — Я ведь не хочу тебя против Советской власти направлять. Но и своим людям ты тоже должен помочь.
— Каким своим людям, о чем ты говоришь, Хейдар-ага?
— Ты хочешь вырастить для фронта побольше овечек? Это хорошо, — сказал Хейдар. — Только русский фронт Далеко, а наш совсем близко. Твоему и моему племени скоро будут нужны не только овечки. Всякая птица, Ичан, в своей стае хороша.
Ичан хотел сказать Хейдару, что фронт русских — это и его фронт, потому что на западе сейчас сражаются против немцев сотни тысяч туркмен, курдов, узбеков, таджиков, азербайджанцев — всех народов, какие только есть в Советской стране, но потом сдержался, решив послушать, что Хейдар скажет дальше. Опустив глаза, он так энергично расшевелил костер керковой[16] палкой, что вверх столбом поднялись золотистые искры.
— Смотри, Ичан, сколько искр полетело к небу, — сказал Хейдар. — Каждая искра — десять тысяч воинов, эти воины скоро будут здесь. А ты? Что ты будешь делать, когда они придут? Для русского фронта овечек пасти?
Ичан и на это ничего не ответил, хотя сдерживаться ему было уже невмоготу.
— Если ты богат, все племя тебе — братья. Если ты беден, то и друг твой — враг тебе. Так говорят курды, — сказал Хейдар. — Работа у тебя хорошая, живешь ты в горах, дышишь свежим воздухом, спишь на кошме, кушаешь сюзьму[17], по праздникам плов и шурпу готовишь, только не видишь ты, не знаешь, что делается на свете...
— Откуда я могу знать, Хейдар-ага, — обидчиво сказал Ичан. — Только и вижу овечек да горы, Рамазана да Акбелека с Ёлбарсом. Иногда Рамазан газеты привезет, почитаю, геок-папак приедут, политбеседу проведут, узнаю, где что делается, а так, откуда мне что знать? — Ичана задело, что Хейдар считает его полудиким зимогором.
— Газеты тоже надо уметь читать, — сказал Хейдар. — Написано минское направление, читай — нет Минска. Мы с тобой, Ичан, сидим у костра, чай пьем, а люди говорят: «Гитлер уже в Москве». Черчилль выступал по радио, объявил: «Будем мириться с Гитлером, пускай Советский Союз один с ним воюет...» Встретился я тут с одним человеком, пришел он оттуда, — Хейдар кивнул в сторону границы, — смотри, какую газету мне дал. — Хейдар достал откуда-то из-под халата газету на фарситском языке, показал Ичану заголовок «Иране Бастан», черную свастику, скрючившую паучьи лапы рядом с заголовком. — Видишь, германский черный крест с лапами нарисован. В этой газете написано, что скоро друзья Германии, люди Мелек Манура[18] будут здесь.
Ичан решительным жестом отстранил от себя газету.
— Ай, Хейдар-ага, зачем ты показываешь мне этого Каракурта! — с неприязнью воскликнул он. — Сам знаешь, я чопан, политикой не занимаюсь. Барашка глупый и тот понимает: сунься в политику — голова отлетит.
— Хочешь не хочешь, заниматься придется, — вздохнув, сказал Хейдар. — Мелек Манур, самый большой главарь у них, заставит...
— Какой-такой Мелек Манур? Не знаю никакого Мелек Манура!
— Узнаешь... Мелек Манур — курбаши фашистов, первый друг Гитлера, родной брат ханов Кашкаи, главных ханов южных племен. Человек, о котором я тебе говорил, тот самый, что мне газету давал, все объяснил: скоро Мелек Манур сюда пять тысяч воинов приведет, ударит с юга по России... Увидит тебя и спросит: «А ну, скажи, Ичан Гюньдогды, как ты помогал нам капыров[19] свалить? Никак не помогал? Советской власти для фронта овечек растил? Надо тебя за это немножко на арчу повесить. Не хочешь на арчу? Тогда привяжем тебя за ноги к хвосту коня, верблюжью колючку под хвост — пускай бежит...
Ошарашенный Ичан быстро соображал, что ему делать. Сначала он подумал, что Хейдар просто наглотался терьячного дыма и теперь мелет что попало, но разговор Хейдара не был похож на бессвязный бред терьякеша. Старик так откровенно и так нагло уговаривал его действовать против Советской власти, что Ичан стал незаметно озираться вокруг: не может быть, чтобы Хейдар один пришел к нему с фашистской газетой и говорил такие слова. Кто-то из его новых друзей, посланных через гулили[20] Мелек Мануром, таится в тени скалы и, может быть, ждет, что будет говорить Ичан Гюньдогды? Сам старик никогда не додумался бы до такого.
Ичан вскочил на ноги, отбежал в сторону, якобы посмотреть, как ведет себя отара. Сам некоторое время настороженно прислушивался, нет ли кого поблизости?
После яркого света костра особенно густой показалась темнота звездной ночи. Но темнота эта доносила привычные запахи и звуки. Пахло нагретой полынью и землей, овечьим пометом, слежавшейся шерстью, потягивало древесным дымком от костра. Из темноты доносился знакомый посвист охотившихся сычей, движение щебенки на склонах — то ли под лапой барса, то ли под копытами архаров. Но собаки вели себя спокойно, поэтому Ичан точно знал: хищников поблизости нет, нет и людей. И все-таки смутное чувство беспокойства, ощущение, что кто-то смотрит в спину, не покидало его.
— Акбелек, Ёлбарс! Тап! Айлан! — чтобы подбодрить себя, приказал он собакам, и только тогда, когда они, умчавшись в темноту, побежали друг другу навстречу вокруг отары и снова выскочили к свету, немного успокоился. Ичан вернулся к Хейдару, сел у костра.
— Ты столько рассказал яш-улы, — сказал он, — что я теперь даже не знаю, что мне делать...
Он решил не доказывать, что думает по поводу удивительных речей Хейдара, потому что действительно не знал, как ему поступить.
Хейдар заметно оживился. Ичан подметил выражение радости, мелькнувшее в его блестящих от опия, выпуклых глазах.
— Ай, Ичан! — с удовольствием воскликнул старик. — Я всегда говорил, что у тебя умная голова! Ничего нового делать не надо. Паси овечек, как и раньше, только еще лучше паси. Теперь ты это будешь делать для своих, для мусульман. Приду я, или кто другой, дашь столько, сколько надо будет...
При его словах Ичан от волнения вскочил на ноги и снова забегал взад и вперед у костра.
— Ты так говоришь, Хейдар-ага, — воскликнул он, — как будто нет уже ни Советской власти, ни прокурора, ни милиции! Здесь, в погранзоне, геок-папак каждого нового человека со своих вышек за десять километров видят. Погонит моих овечек какой-нибудь твой Мелек Манур, они его остановят: «Кто овечек дал?» — «Ай, один чабан, Ичан Гюньдогды». — «А ну-ка, скажут, давай его в трибунал, этого Ичана Гюньдогды. В военное время вздумал овечек раздавать! Каждая овечка — снаряд по врагу!»
Хейдар добродушно рассмеялся, сказал:
— Ай, Ичан, Ичан, зачем так волноваться? Лиса выскакивает оттуда, откуда меньше всего ее ждут... Те, кто будут к тебе приходить, тоже не дураки, зеленым фуражкам на глаза попадаться не будут. Овечки еще не главное. — Хейдар вздохнул: — Главное для тебя — водить в горы наших людей через гулили, чопаны все тропы знают, а ты якши чопан. Оружие принесут, покажешь гавах, чтоб спрятать. Люди придут, людей укроешь, поесть принесешь. Чопан у себя в горах — хозяин, любой гость для него святой человек...
— В горах много дорог, много чопанов. Как меня найдут? А если мне надо будет с мудрым человеком посоветоваться, как я тебя найду, яш-улы?
— Совсем просто, джан Ичан, — ответил Хейдар. — В ауле, где комендатура, услышишь на кибитке Сюргуль гейч кричит, зайди к ней, спроси что надо. Она тебе скажет, где я, к кому надо пойти, что сделать.
Ичан задумался, вскочил было на ноги и от волнения пробежал несколько шагов, но взял себя в руки, решив ничем не выдавать своего отношения к предложению Хейдара. Он даже, наверное, поторопился согласиться. Надо бы еще повременить.
— Якши, яш-улы, Хейдар-ага! Якши! — сказал он. — Ты мне все очень хорошо рассказал. Давай с тобой еще чаю попьем, подумаем. Ты мне столько сказал, много думать надо. Отдохни, яш-улы, ты тоже, наверное, устал. Для такой работы, как ты говоришь, много силы надо...
Подбросив сучьев в костер, Ичан разлил в пиалы оставшийся чай и так же бегом устремился с тунчей и кружкой к роднику. Но и отойдя от огня, он не увидел ничего подозрительного в темноте окружавшей его ночи. Ярко горел костер, перед которым, опираясь на локоть, лежал на кошме старый Хейдар. Мирно паслись овцы, козы, ишак. Все было так, как будто Хейдар не произносил никаких опасных слов, не было охватившей Ичана тревоги. Вернувшись к костру, Ичан поставил тунчу на огонь, скрестив ноги, сел на свое место, стал потягивать чай, быстро и сосредоточенно обдумывая, что ему делать. Задержать Хейдара сейчас значило обрубить все нити, связывающие его с теми, кто его послал. Но эти его наставники, видимо, были недалеко, иначе так смело Хейдар не говорил бы, да и фашистская газета в руках Хейдара выглядела убедительно. Что делать? Как-то надо сообщить пограничникам, и в то же время Ичану очень не хотелось ввязываться в эту историю.
Начнут и с одной и с другой стороны щипать, от Ичана только шерсть клочьями полетит, как от овцы в пору стрижки, и закатают его, теперь уже по справедливости, прямым ходом опять в Воркуту.
Наконец Ичан нарушил молчание.
— Хейдар-ага, — сказал он, — ты мне все так честно, от души рассказал, газету показывал, про Мелек Манура говорил, давай и я тебе скажу, что я обо всем этом думаю.
Он видел, как, сдвинув брови, приготовился слушать старик.
— Ты уже немолодой человек, Хейдар-ага, — продолжал Ичан. — Восемь лет был там, куда за свои деньги никогда бы не поехал. А ты что, опять туда собрался? А? Наверное, что-нибудь там забыл? Зачем тебе «Мелиюне Иран», Мелек Манур, ханы Кашкаи? Паси овечек, как я пасу, радуйся, что солнце светит, родники воду дают, кури свой терьяк! Живи спокойно! Зачем тебе голову под топор класть? А ты сам кладешь и меня зовешь... Придет сюда Мелек Манур, а кызыл-аскеры[21] прогонят его. А? Что тогда? Опять какой-такой Шапошников на допрос позовет? Теперь уж в протоколе все будет правда. И поедем мы с тобой туда, откуда приехали. Дорога знакомая, только назад не вернемся...
Ичан, считая, что слова его мудрые и справедливые, ждал, что скажет старик.
Хейдар не ответил. Поднявшись с кошмы, сел, нахмурился, долго смотрел в костер. Что он там видел? Думал ли о том, о чем сейчас говорил Ичан, или терьяк показывал ему какие-нибудь другие сны в открытых глазах? Красные блики от колеблющегося пламени двигались по его лицу. Он и сейчас был красив, этот Хейдар: орлиный нос, выпуклые глаза, плотно сжатый рот. Только вот ранние морщины оплели его лицо, а так и в свои пятьдесят пять лет Хейдар — настоящий орел. Правда, не мылся, не чесался давно. Терьяк курит. Да и не курит, на проволоке смолит: усы и борода, как паленая кошма. В глазах усталость. Не-ет, уж не орел старый Хейдар. Сидит, опустив голову и плечи, как будто ему сто лет. Даже не замечает, что Ичан так пристально смотрит на него.
Долго длилось молчание. Наконец Хейдар, еще раз тяжело вздохнув, нарушил его:
— Никому не скажу, Ичан, тебе скажу. Ты честный человек. Мы с тобой прожили трудное время, ты меня не выдашь, ты мне друг. Думаешь, это я придумал против кызыл-аскеров идти, сельсоветы, ГПУ ругать? Нет, Ичан, приказали... Аббас-Кули приказал... За горло берет... Его бичак[22] уже щекочет мне девятое ребро...
Ичан слушал, затаив дыхание, зная по опыту, что сейчас Хейдар начнет рассказывать свою историю. Но сейчас эта история, давно известная Ичану, приобретала вдруг совсем неожиданный смысл.
Помолчав, Хейдар продолжал:
— Восемь лет назад перегнал я через гулили корову, хотел подороже Советам продать, хлеба купить, вернуться домой. Аббас-Кули согласился провести меня через гулили, сам знаешь, что из этого вышло. Дома осталась Патьма, она ждала ребенка, две девочки, сынок — оглан Барат-али... Для Патьмы темной шалью закрылся солнечный день, ни коровы, ни хлеба, ни мужа. Как она могла одна такую семью прокормить? Где они сейчас? Живы ли? Ничего не знаю... Освободился, — продолжал Хейдар, — ну, думаю, ни за что не дадут мне пропуск в погранзону, чтобы семью искать: война! А я из лагерей! Ты знаешь, Ичан, дали! Большой начальник, погранкомиссар, полковник Артамонов сам меня вызвал. «Плохо ты сделал, Хейдар, — говорит, — что с Аббасом-Кули через границу пошел, но мы теперь знаем, что ты никакой не кочахчи, бедный человек. Давай, Хейдар, ищи свою семью, узнавай, где она. Надо будет, и за кордон к себе пойдешь, мы поможем». Вот это, Ичан, сердце мое огнем печет. Как я против полковника пойду, когда он меня как брата принял?.. Сказали мне, что живет в ауле наша старая Сюргуль, пошел к ней. Она знала Патьму, когда та еще девочкой была. Говорю: «Салям, баджи! Коп-коп салям Сюргуль-ханум, как живешь, как твое здоровье, не знаешь ли, где моя семья?»
«Ай, — говорит, — я про свою семью не знаю, где она, что я могу сказать о твоей?» Потом подумала и говорит: «Иди в пески к Дождь-яме, что рядом с колодцем Инженер-Кую. Там тебя встретит один человек, он знает». Не поверил я, говорю: зачем меня, старого, в пески посылать, я и здесь скоро помру. Хочу перед смертью в глаза Патьме, своим деткам посмотреть.
Она говорит: «Слышишь, гейч на кибитке кричит? Так приказал этот человек. Каждый, кто знает, услышит гейча — к нему пойдет. Ты на ту сторону гулили смотришь, тоже к нему иди. Он знает...»
Пошел я. Долго шел. У Дождь-ямы выходит ко мне Аббас-Кули... «Ай, — говорит, — салям алейкум, Хейдар яш-улы. Давно я тебя не видел. Ты, наверное, думал, больше не встретимся? А я тебя ждал». Хейдар помолчал. — Знаешь, Ичан, — сказал он, — я сразу даже не нашел, что ответить. Спрашиваю: «Откуда ты знаешь, что я приду?» Он отвечает: «Я все знаю. Знаю, зачем ходишь. Знаю, что хочешь обратно через гулили махнуть». Тогда я сказал: «Правильно, Аббас-Кули, ты мне помог в лагеря попасть, помоги домой вернуться». Он говорит: «Обязательно помогу. Как только сделаешь мне одно дело, сразу тебя обратно в Иран отправлю. Не сделаешь, сам без меня через гулили пойдешь — передам амние[23], что ты джаншуз шурави — советский шпион. К геок-папак пойдешь, Патьме и твоим щенкам головы отрежем, в мешок положим, через гулили бросим, тебя самого посреди Кара-Кумов найдем... Твоя дочь Дурсун с двумя твоими внуками, говорит, у меня живут».
Хейдар тяжко вздохнул, развел руками.
— Что мне делать, джан Ичан? Своими дорогими детками я, как веревками, по рукам и ногам связан.
Ичан во время рассказа Хейдара то вскакивал со своего места, то снова садился. Он и жалел старика и негодовал. Но что можно сделать, когда враги взяли Хейдара в стальной капкан? Не выдержав, возмущенно спросил:
— Откуда взялся в песках этот Аббас-Кули? Его же раньше нас взяли и в лагерь послали?
— Ай, я у него тоже спрашивал, — отозвался Хейдар. — Бомбежка, говорит, была, когда заключенных перевозили. Поезд с заключенными Гитлер разбомбил, спаси его аллах. Говорит, бежал с дороги. Аббас-Кули банду набрал. Нас, говорит, в песках много. Меня, говорит, выдашь, другие отомстят... Одному тебе, Ичан, я это сказал...
Ичан задумался. Молчал и Хейдар, уставившись широко открытыми глазами в костер.
— Это и есть то дело, какое тебе Аббас-Кули поручал: всех недовольных в пески отправлять, среди чабанов пособников искать? — спросил Ичан.
— Нет, дорогой. Пособники само собой, а дело другое.
— Ты бы мне сказал, яш-улы, какое дело, — вдвоем что-нибудь придумали бы!..
— Зачем тебе? Сейчас я один мучаюсь, а то вместе будем. Курды говорят: не раскрывай своей тайны другу, а имени друга — врагу. И без того Аббас-Кули будет к тебе ключи подбирать.
— Почему так думаешь? — с тревогой спросил Ичан.
— У него на учете каждый, кто в лагерях побывал. Здесь он где-то ходит.
— Ты бы все-таки сказал мне, яш-улы, какое там у тебя еще дело. Теперь думать буду, голова будет болеть.
— Ай, Ичан, что тебе до того дела? Мне все равно пропадать: сделаю, геок-папак на дне моря найдут, голову снимут. Не сделаю — люди Аббаса-Кули и меня, и Патьму, и деток моих всех зарежут. У Аббаса-Кули бичак длинный...
Словно по команде раздался свирепый лай собак, Ичан вскочил и бросился на шум в темноту ночи. До слуха его донесся быстрый удаляющийся топот. Кто-то уходил на лошадях. Воры! Украли овец! Только последний человек может решиться на такое...
— Акбелек! Ёлбарс! Бярикель! Назад! Бярикель![24]
Если неизвестные убьют собак, как он будет пасти отару?
Бегом вернувшись к стану, Ичан достал керосиновый фонарь «летучая мышь», который зажигал только в исключительных случаях. Сейчас был как раз такой случай. Сунув лучину в костер, зажег фонарь, теперь уже вместе с Хейдаром вернулся к тому месту, от которого бросились в погоню собаки. На сухой земле трудно было рассмотреть следы, но первое, что установил Ичан, здесь были пять или шесть человек на лошадях. Пробежав некоторое расстояние по следу верховых, он увидел на мягкой осыпи след ишака, того самого, на котором уехал искать родники его подпасок чолок Рамазан.
Вернулись собаки, рычащие от негодования, со вздыбленной шерстью на загривках. Невнятное восклицание донеслось до слуха Ичана. Хейдар, так же внимательно рассматривавший землю, указал на след чарыка с косым шрамом на пятке.
— Он... Со своими бандитами...
— Кто он?
— Аббас-Кули.
— Мой чолок Рамазан тоже был здесь на ишаке, — ответил Ичан. — Не могу понять, куда девался.
Оба еще раз внимательно осмотрели следы. Ишак Рамазана уходил от стана неторопливо, погони здесь не было. О безопасности Рамазана можно было не беспокоиться. Но все-таки куда он исчез? Видели или не видели его бандиты Аббаса-Кули?
— Хейдар-ага, — сказал Ичан, — ты говорил, надо найти гавах, где я должен прятать людей Мелек Манура. Я их не хочу прятать, я хочу спрятать тебя. Идем, дорогой, так спрячу, никакой Аббас-Кули не найдет.
— Сагбол тебе, Ичан. Ты хороший человек, — Хейдар невесело покачал головой. — Прятать меня нельзя: Аббас-Кули не дурак. Он так и сказал: «Узнаю, что прячешься от меня, твоим детям не жить!»
Ичан только сейчас осознал весь ужас положения Хейдара, которому, как ни размышляй, все петля.
— Яш-улы! — с отчаянием воскликнул он. — Я очень хочу тебе помочь, но покарай меня аллах, если я знаю, как это сделать.
— Ай, Ичан, я тоже не знаю, как это сделать! — отозвался Хейдар. — Наверное, сделает мне Аббас-Кули кутарды[25]. Живу, как верблюд, которому сказали: «У тебя шея кривая», он ответил: «Где у меня прямое место, чтобы шее быть прямой?»
Оба замолчали, не находя сколько-нибудь пригодного решения. Ярко горели южные звезды. Фонарь бросал на землю узкий круг света. Принюхиваясь к долетевшему в ущелье легкому ветерку, злобно рычали, поднимая шерсть на загривках, Акбелек и Ёлбарс.
«Ай, — подумал Ичан, — пожалуй, не буду брать берданку, стрелять Ёлбарса. Пускай живет. Надо сегодня побольше сделать ячменных колобков — хамид ногола...»
«Эмка» начальника отряда полковника Артамонова, тяжело переваливаясь на ухабах, неторопливо катила по залитым солнцем пыльным и многолюдным улицам города. Только что закончилось короткое совещание у начальника войск генерала Емельянова. Капитан Ястребилов, притиснутый к борту дородными попутчиками — врачом Махмудом Байрамовым, лишь сегодня получившим назначение на комендатуру, и женой замкоменданта Ольгой Каймановой, обдумывал возможные последствия этого совещания. Начальник войск приказал немедленно доставить Клычхана в штаб округа, вызвал к себе начальника отряда полковника Артамонова Акима Спиридоновича и его, коменданта Даугана, капитана Ястребилова, дал понять, что в недалеком будущем сам приедет проверять дауганскую комендатуру. А это кое-что да значило: Дауган — одно из основных направлений, на котором очень скоро развернутся события огромного стратегического значения. Что говорить, от визита генерала многое будет зависеть...
Навстречу машине бежали вереницы глинобитных домов, пестрые толпы народа, запрудившего улицы города. Бог ты мой! Что это за город! Пыль! Жара! Мухи! Ладно, хоть никто не бомбит, не стреляет...
Мысли Авенира Аркадьевича перескочили на более близкие по времени и обстоятельствам задачи. Совсем неплохо было то, что сегодня едет проверять комендатуру начальник отряда. К такой проверке тоже надо было подготовиться... Некоторое время Ястребилов напряженно смотрел в блестевший от пота затылок полковника Артамонова, пытаясь догадаться, о чем тот думает. Нет, не так прост Аким Спиридонович, не сразу и определишь, с какой стороны к нему подходить. Глаза — буркалы, брови — густые, усы — вразлет. Клинок бы ему в руки да буденовку на макушку — и вот он грозный рубака с фронтов гражданской войны. Ястребилов сам был свидетелем, как полковник разносил какого-то начальника заставы. Не приведи господи попасть под такой разнос...
Некоторое время Авенир Аркадьевич мысленно проверял, все ли подготовлено в комендатуре к приезду полковника, потом, успокоившись, решил, что как будто все. Чистоту навели немыслимую, службу несут согласно плану, по введенной лично капитаном Ястребиловым системе. На боевом расчете крикнет, к примеру, начальник заставы: «Двадцать второй!» Пограничник, которому присвоен этот номер, отвечает: «Здесь!» — «На Двугорбую сопку!» — «Есть на Двугорбую сопку!» Боевой расчет проходит мгновенно, и в фамилиях не путаешься.
Правда, старший лейтенант Кайманов воспротивился этой системе и даже рапорт написал полковнику. По этому поводу, наверное, еще будет разговор: дескать, офицер должен знать не номера, а людей. Но не все ли равно, кто пойдет на Двугорбую сопку, а кто — на перекресток дорог, важно, чтобы все пункты были обеспечены нарядами...
Авенир Аркадьевич стал перебирать в памяти возможные объекты внимания высокого начальства. Укрепрайон с приходом Ястребилова в комендатуру стал строиться намного быстрее. В котел сегодня положили разделанного на внушительные порции архара. Это сверхсрочник старшина Галиев постарался. Отпустил его капитан поохотиться всего на сутки, а он мяса привез и пограничникам, и начсоставу, еще и семьям фронтовиков в ауле... Вот только бы не подвел старший лейтенант Кайманов — заместитель коменданта: отправится куда-нибудь на участок и не встретит полковника у ворот комендатуры, не доложит как полагается, а от этого у полковника сразу же будет испорчено первое впечатление, от которого в таком деле, как проверка, зависит все...
Машина все катилась и катилась по пыльным и многолюдным улицам, державшим ее в плену, и никак не могла выбраться за пределы города. Скорей бы уж, на открытом шоссе не менее жарко, но там хоть встречным ветром продувает...
«Все-таки о чем сейчас думает начальник отряда Аким Спиридонович? »
Полковник Артамонов сидел на переднем сиденье, рядом с водителем — молодым красавцем, то ли грузином, то ли азербайджанцем, вытирал платком пот со лба и на каждом ухабе морщился, как от зубной боли. Порой он что-то вполголоса говорил шоферу, и хотя за шумом мотора невозможно было понять, что именно, Ястребилов отлично улавливал, о чем речь. Сохраняя невозмутимо-почтительное выражение лица, он даже стал втайне развлекаться, ничем, разумеется, не выдавая своего веселья. Причиной непонятной на первый взгляд тревоги полковника были весьма солидные габариты пассажиров — соседей Авенира Аркадьевича, при каждом толчке наваливавшихся на него.
Наконец машина выехала на шоссе и мягко покатилась по асфальту. Разговор полковника с шофером стал слышен лучше:
— Нет, нет, не доедем!.. Сядут рессоры... Сломаем рессоры...
Чернобровый красавец шофер, придерживая баранку, повернулся к Артамонову.
— Товарищ полковник, разреши обратиться! — сказал он, словно петарду взорвал.
— Давай, милый, обращайся, обращайся, — расстроенным голосом сказал полковник.
— Зачем волнуешься, товарищ полковник? Гиргидава — шофер первый класс, в рессоры вторые коренные листы поставил.
— Предусмотрел, значит?
«Хорошо, что Ольга Кайманова и врач Байрамов не вникали в этот разговор: услыхали бы — обиделись».
Полковник с безнадежным видом расслабленно махнул рукой:
— Плакали твои коренные. Готовь веревки, сейчас под кузов полезешь к заднему мосту оглоблю привязывать.
— Зачем оглоблю, товарищ полковник, разреши еще раз обратиться? — все так же энергично сказал Гиргидава.
— Давай, милый, обращайся, обращайся, — тем же расстроенным тоном ответил Артамонов.
— Скажи, дорогой, машина поломается, ви будете ремонтировать или я?
— Ты будешь ремонтировать, ты, милый, а мы, три начальника и боевая подруга, до комендатуры пешком дойдем.
Гиргидава отпустил несколько энергичных выражений на своем родном языке. Видимо, ту же мысль выразил по-русски:
— Клянусь отца, товарищ полковник, Гиргидава всех хорошо довезет!
— Берешь на свою ответственность?
— Конечно беру. За машину шофер отвечает. Первый класс!
— А если первый класс, тогда почему ползешь, милый, как черепаха? Давай, жми на всю железку, не мотай душу...
Получив разрешение жать на всю железку, Гиргидава помчался вперед так, что полковник тут же тронул его за рукав: «Куда гонишь? Не кирпичи везешь», а Ястребилов вдруг обеспокоился: ну как лопнут эти проклятые рессоры, настроение будет испорчено, вся подготовка к приему начальства пойдет насмарку.
Но рессоры с двойными коренными листами пока выдерживали, и полковник, кажется, понемногу успокоился.
Дорога петляла между сопками, навстречу попадались машины с грузом, двухколесные и четырехколесные повозки, всадники, торжественно восседавшие на ишаках, целые вереницы смуглолицых велосипедистов в черных папахах, туркменских халатах, в круглых войлочных шапках. Проносились мимо пасущиеся на воле верблюды. С изогнутыми шеями и вислыми горбами они, презрительно оттопырив нижнюю губу, полуприкрыв глаза, гоняли жвачку и, словно по команде, поворачивали головы вслед за машиной. Кое-где попадались у дороги серые, похожие на волнующийся живой ковер, грязные и пропыленные отары овец. На выжженных солнцем склонах, казалось, ни травинки, ни кустика. Но верблюды и овцы что-то там находили. Не зря же их пасли здесь степенные чабаны в высоких тельпеках-папахах и помогавшие им, загорелые, как головешки, поджарые и проворные чолоки — подпаски.
Разговор сам собой пошел о самом главном — что на фронте, и Авенир Аркадьевич даже вставил удачную фразу: «Помните, товарищ полковник, что сказал Черчилль двадцать второго июня? Он сказал, что англичане никогда не пойдут на сговор с германским фашизмом. Такая позиция Англии для нас имеет решающее значение».
Полковник коротко хмыкнул, ничего не ответил, да и сказать было нечего, последние сводки Совинформбюро всем были хорошо известны.
«Позиция Англии» нисколько не уменьшала тревогу, таившуюся в душе: сообщение, что на смоленском направлении идут тяжелые бои, что открылось островское направление под Ленинградом, о боях на киевском направлении, о появившемся петрозаводском направлении — все это говорило о том, что наши части отступают по всем фронтам от Черного и до Белого моря.
Меняя тему разговора, полковник сказал:
— Вижу, скучаешь по России. Ничего, привыкнешь, и у нас покажется не хуже. Еще так понравится, не захочешь и уезжать. Золотые края!
Ястребилов дипломатично промолчал: какие тут, к черту, «золотые края»! Пыль набивается в глаза, в уши, в нос, в волосы, хрустит на зубах, лезет за воротник, в рукава. Стоит машине сбавить скорость, наваливается жара, машину догоняет целое облако, и тогда дышать становится совершенно нечем.
Ручейки пота сбегали из-под фуражки у полковника и даже у Байрамова, но оба они, да и Ольга Ивановна Кайманова, видимо, чувствовали себя в этом пекле вполне сносно. А Ястребилов страдал, немыслимо потея в своем кителе. Он не понимал, как можно хвалить выжженные солнцем горы и раскинувшиеся на сотни километров безжизненные пески пустыни Кара-Кум, если здесь все горит от нестерпимой жары?
У Авенира Аркадьевича уже начали мелькать огненные звездочки в глазах, когда наконец впереди показался поселок с разбросанными на обширном участке предгорья глинобитными и каменными домами, с чахлой пыльной зеленью, поблескивавшими вдоль улиц арыками, характерными для Средней Азии. Кибитки поднимались террасами и на склоны сопок. Ястребилов еще издали стал всматриваться в притулившееся на окраине поселка одноэтажное длинное здание комендатуры с окружающими его постройками, похожими на бруски из высушенной на солнце глины. Никак он не мог привыкнуть к мысли, что это и есть место его работы на долгие годы, а сейчас волновался: все ли там в порядке?
К комендатуре со стороны равнины примыкали обширные огороды, еще один признак военного времени, пришлось частично перейти на самообслуживание, обзавестись подсобным хозяйством.
Свернув на отходившую в сторону аула проселочную дорогу, остановились у небольшого мостика, перекинутого через глубокую рытвину. Клином расходящаяся от мостика впадина, в которой свободно уместился бы по самую крышу двухэтажный дом, хранила на дне самое большое благо, какое только может пожелать человек в этих краях, — глубоко спрятанное родниковое озерцо, отражавшее неяркую голубизну раскаленного неба и темные ноздреватые скалы. В этом озерце можно было даже поплавать, и Ястребилов, приходивший сюда ежедневно по утрам, заколебался, не предложить ли купание полковнику?
К его немалому удовольствию, полковник сделал это сам.
— Вот, Авенир Аркадьевич, чем мы тебя приворожим к нашим краям, — сказал он. — Объявляется курорт на десять минут. И да оставит в этом роднике каждый свою усталость. Ольга Ивановна, вам первое слово...
Ольга быстро спустилась вниз к воде, и, не успели мужчины выкурить по папиросе, появилась наверху, сияющая белозубой улыбкой, с влажными, гладко зачесанными волосами, с капельками влаги на ресницах и бровях. Ястребилов подавил тайный вздох, окинув Ольгу удивленным взглядом, устремился вслед за полковником вниз, к роднику. Купание не было запланировано, но оно могло самым существенным образом повлиять на самочувствие поверяющего. Вслед за полковником и капитаном спустились вниз умыться шофер Гиргидава и новый врач комендатуры Махмуд Байрамов.
Родник был настолько прозрачным, что на любой глубине просматривалось дно, усеянное галькой. Посредине темнело нагромождение камней, обросших густым мохом. Неожиданно у берега Ястребилов обнаружил в прозрачной воде самого настоящего краба. Так же, как сделал бы это его черноморский собрат, краб проворно побежал боком под камень, неся клешни перед собой.
Освежившись, все снова уселись в машину и покатили к комендатуре.
«Только бы Кайманов не подвел, вовремя встретил у ворот полковника, отрапортовал бы как следует».
Не успел комендант подумать о своем заместителе, как увидел Кайманова верхом на его Прогрессе, в сопровождении верхового коновода Оразгельдыева. Старший лейтенант не то что к воротам комендатуры — на окраину аула выехал встречать полковника. «А может быть, жену?» Ястребилов подивился сам себе: бывает же так — всю дорогу Ольга ехала рядом, и ему хоть бы что, никакого впечатления, а из родника вышла — ослепила...
«Эмка» остановилась. Авенир Аркадьевич со вниманием проследил, как оживленно встретила Ольга соскочившего с коня Кайманова.
«Пара что надо!» — сделал неожиданно для себя вывод Ястребилов, ощутив вдруг тоскливое чувство зависти.
Старший лейтенант точно по уставу вскинул руку к козырьку фуражки и четко доложил о том, что личный состав комендатуры несет службу согласно плану. Но все-таки в его докладе было что-то не то... Сам Авенир Аркадьевич доложил бы куда лучше...
Знакомясь с врачом Махмудом Байрамовым, Кайманов назвал себя, крепко пожал ему руку.
Ольга, что-то сказав мужу, направилась к огородам подсобного хозяйства. Полковник, забыв, что всю дорогу беспокоился о рессорах, пригласил высокого и тяжелого Кайманова в машину.
— Садись, Яков Григорьевич. Давно не бывал у вас, рад тебя видеть...
Самолюбие капитана было задето: с ним полковник Артамонов так запросто не говорил.
Едва машина полковника подкатила к воротам комендатуры, словно из-под земли вырос старший сержант, идеально заправленный, с противогазом через плечо, повязкой на рукаве. Подав зычную команду «Смирно», он доложил полковнику, что на комендатуре без происшествий, назвал себя: «Дежурный старший сержант Гамеза».
Полковник вышел из машины, принял рапорт и, довольно хмыкнув, разгладил усы.
— Вольно, — сказал он.
Пока что все шло без сучка, без задоринки, но судьба, видимо, подстерегала в этот день Авенира Аркадьевича.
Стоявший рядом с полковником Кайманов, заметив что-то в дальнем конце двора, вполголоса чертыхнулся.
— Что такое? — спросил Артамонов.
— Борька озорует, товарищ полковник. Весной принес с охоты козленка, жена соской выкормила. Вырос, на комендатуре держать стало невозможно. Отдали старухе Сюргуль в поселок. Так он как сорвется с привязи, бежит сюда и дает гастроль.
Ястребилов уже слышал вопли этого столь знаменитого козла. Черт его принес в комендатуру к приезду начальства! Капитан глянул на дежурного, чтобы тот немедленно принял меры, но события стали разворачиваться неотвратимо и с такой удивительной быстротой, что ничего уже нельзя было сделать.
По двору проходила прачка — полная женщина, с коромыслом и двумя ведрами. Направлялась она к видневшемуся в глубине двора круглому бетонированному колодцу.
На высокий дувал вскочил молодой горный козел с обрывком веревки на шее, спрыгнул во двор, подбежал к ней, потянулся за подачкой. Та махнула рукой, пошла своей дорогой. Козел отпрянул в сторону, с недоумением посмотрел вслед.
— Ну, держись, Ивановна, — с мрачноватым юмором сказал Кайманов. — Борька у нас завел порядок, чтоб никто мимо него без куска хлеба не ходил...
Не успел он договорить, как оскорбленный в своих лучших чувствах козел поднялся на стройные задние ноги, избоченился и, пригнув точеную голову к груди, стрелой помчался за обидчицей.
Капитан не увидел, куда пришелся удар. Ивановна, нелепо взмахнув руками, встала на четвереньки, ведра с грохотом раскатились по сторонам. Разъяренная прачка вскочила на ноги, занесла коромысло над головой. Борька подставил рога. Крак! Коромысло — напополам.
Ястребилова едва удар не хватил: «И это пограничная комендатура?.. Хозвзвод! Богадельня! Банно-прачечный трест!» Испепеляя дежурного взглядом, он едва произнес, заикаясь от гнева:
— Уб-б-б-рать!
Полковник хмыкнул, сделал вид, что ничего не заметил, принял от появившегося тут же и лихо откозырявшего старшины платяную щетку, принялся отряхивать пыль с гимнастерки и брюк. Привели себя в порядок Ястребилов и Байрамов.
— Махмуд Байрамович, — сказал капитан, — вас проводит старшина Галиев, покажет комнату, где вы можете разместиться. Получите в складе, все, что вам положено, и прошу ко мне на обед. Товарищ полковник, может быть, сейчас пообедаем? Все готово!..
— Э, нет, родной, сначала дела, — отозвался полковник. — Знаю я ваши обеды-ужины. Так наобедаешься и «мама» не скажешь. Пусть военврач устраивается, а мы пока обсудим кой-какой план, тогда уж можно будет и за стол.
Неловкость сгладилась, офицеры направились в канцелярию, но гастроли козла, оказывается, еще не кончились. С улицы донесся быстро приближающийся звонкий топот, заливистый лай, нетерпеливые вопли и повизгивание гончих псов.
По выражению лица Кайманова Ястребилов понял, что и эта кутерьма ему отлично знакома.
Капитан и полковник выглянули из-за глинобитного дувала и увидели, что это все тот же Борька лихо несется вдоль ряда кибиток, а вслед за ним из каждого двора выскакивает то шавка, то дворняга и с азартным воплем присоединяется к своре мчавшихся вслед за козлом собак. Добежав до комендатуры, козел, словцо на пружинах, взлетел на самый высокий дувал и горделиво прошелся по нему, пригибая голову к груди, направляя рога на преследователей, потряхивая от возбуждения коротким, торчащим кверху хвостом. Всем своим видом он словно бы говорил: «Что? Догнали? Нате-ка, выкусите!» Собачий лай дошел до неистовства. Псы покрупнее с ревом бросались на дувал. Шавки, захлебываясь, верещали от злости, но Борька стойко оберегал свои позиции, прохаживаясь по дувалу, бесстрашно направляя рога на собак.
— Ах, стервец, ах, негодяй! — явно любуясь им, сказал Кайманов.
«Кто? Кто допустил? Ко-мен-да-ту-ра — и вдруг этот проклятый козел?.. Позор! Надо же, как раз в день приезда начальника отряда!» — Капитан Ястребилов готов был плакать от обиды. Весь свой гнев он мысленно обрушивал на дежурного старшего сержанта Гамезу и старшину резервной заставы сверхсрочника Амира Галиева. Кайманов тоже хорош! Распустил личный состав! "Нельзя даже на сутки отлучиться.
Только присутствие полковника мешало Ястребилову высказать своему заместителю все, что он о нем думал. У ворот появилась Ольга с пучком моркови в руках.
— Борь! Борь! Борь! — позвала она.
Козел спрыгнул с дувала, во всю прыть бросился к ней, доверчиво уткнулся мордой в руки Ольги. Та схватила болтавшуюся у него на шее веревку.
— Оля, отведи этого бандита хозяйке! — крикнул Кайманов.
Ястребилов глянул в ту сторону, куда указывал старший лейтенант, увидел высокую и сухую в темно-красной национальной одежде старуху Сюргуль, беспокойно топтавшуюся у ворот комендатуры.
Болезненно переживавший инцидент с козлом, Ястребилов все же заметил, что на полковника эта история не произвела ни малейшего впечатления, он просто не обратил на нее внимания и лишь мельком посмотрел в сторону старой Сюргуль.
— Пойди-ка, Яков Григорьевич, сам, — сказал полковник, — возьми с собой солдата, пусть отведет козла. Посмотришь, нет ли там у вашей Сюргуль гостей, и приходи.
— С Олей отведем, — отозвался Кайманов. — Кстати, у меня к Сюргуль разговор есть.
Ольга уже направлялась с послушно бежавшим Борькой к воротам комендатуры, Кайманов пошел вслед за нею. Капитан решил воспользоваться его отсутствием, чтобы продемонстрировать полковнику заготовленный номер программы. Едва они с Артамоновым вошли в канцелярию, раздался стук в дверь, и через порог шагнул бравый туркмен с орлиным взглядом, молодцеватой выправкой. Живописный чекмень ловко сидел на нем, подчеркивая линии стройной и сильной фигуры. На голове белая папаха-тельпек, на груди — крест-накрест — два охотничьих патронташа.
Охотник шагнул к полковнику, приложил темную, вывернутую ладонью вперед руку к белоснежной папахе, выпучил глаза и с сильным акцентом рявкнул что было духу:
— Товарищ полковник! Дружинник Чары Мурад прибыл за получением приказа на охрану границы!
— Хорошо Чары Мурад, хорошо, — с удовлетворением отозвался Ястребилов. — Как себя чувствуешь, дорогой Чары Мурад?
— Хорошо себя чувствую, товарищ капитан!
— Машкала кургум ми? Здорова ли семья?
— Кургум якши, товарищ капитан.
— Обедал ли, товарищ Чары Мурад? Все ли у тебя в порядке?
— Обедал, товарищ капитан, все у меня в порядке.
— Ну иди, дорогой товарищ Чары Мурад. Хорошенько охраняй свой объект.
— Так точно, товарищ капитан, хорошо буду охранять свой объект.
Чары Мурад грозна посмотрел на полковника, надвинул на брови белую папаху, повернулся налево кругом и, со стуком вгоняя в пол каблуки сапог (не местных чарыков, а сапог), прямо из-под благословения капитана Ястребилова отправился охранять свой объект.
— Каков орел, а? Золото, не дружинник! — воскликнул капитан. — Кузнец из соседнего аула, голыми руками подковы гнет. Я только прибыл на комендатуру, Мурад тут же пришел, просит: «Разрешите принять участие в охране границы». Спрашиваю у председателя поссовета: «Кто такой?». А он: «О! — говорит, — Чары Мурад такой дружинник, за одну ночь десять нарушителей поймает».
— Десять, говоришь? — переспросил полковник. — Ну ладно, ладно. Что стараешься, это хорошо...
Он доверительно коснулся пальцами руки Ястребилова.
— Пока нет никого, расскажу тебе притчу. Был у меня знакомый... Как его?.. Забыл фамилию! Ладно, неважно. Так он, стервец, до того любил начальству пыль в глаза пускать — медом не корми. Все у него дураки, он один умный. Так пустобрехом и звали.
Ястребилов почувствовал, что краска заливает лицо.
— Да ты не обижайся, я ж но про тебя, это про него, как его?.. Тьфу! Совсем из головы вон! Кстати, насчет номеров на боевом расчете... тоже зря затеял. Оставь это... Нам нужны живые люди, а не номера. Ага, вот и Кайманов идет! Кайманову мы не скажем, что у нас этот балбес дружинник был. Я ж его хорошо знаю, твоего Чары Мурада. Больше в чайхане сидит, чем на границе бывает. Надо еще проверить, по какой статье порченный, почему ни на фронт, ни в армию не берут. Ну ладно, ладно... Сумеешь его добрым дружинником сделать — слава тебе. Экий бугай, шея с телеграфный столб!
Ястребилов, проклиная и себя и Чары Мурада, смотрел в окно, наблюдая, как его бравый дружинник, покачивая плечами, пересекает двор. У ворот его остановил Кайманов, что-то спросил. Тот ответил. Кайманов направился к зданию комендатуры.
Артамонов похлопал капитана по плечу.
— Ничего, ничего, — посмеиваясь, сказал Аким Спиридонович, — насчет притчи я тоже Кайманову не скажу. А то он и мне житья не даст, этого Чары Мурада так взгреет, только дым пойдет!..
Уязвленный Ястребилов ничего не ответил. В канцелярию вошел старший лейтенант Кайманов, прикрыл за собой дверь.
— Давайте-ка поговорим о серьезных делах, — сказал полковник. — Прежде всего, нам с вами предстоит досконально проверить показания Клычхана. Сведения, переданные им, полностью совпадают с теми, которыми мы уже располагаем. Несмотря на то, что он правильно сообщил нам координаты минированного моста и щели Даш-Арасы´´, не менее важно установить личность его самого. Я поддерживаю ваше предложение, капитан, — полковник обернулся к Ястребилову, — этим делом займется старший лейтенант Кайманов. Только смотри, Яков Григорьевич, чтоб не вызвал ни самого малого подозрения. Надо будет проверить вот эти и эти районы. — Он подошел к карте: — Здесь и здесь. Не обязательно ждать гостей из-за рубежа. Может активизироваться всякая сволочь на нашей стороне, пособники контрабандистов, байские прихвостни. Уже организовываются банды с антисоветской программой и просто без программы. Кое-где скрываются в пустыне дезертиры. Такие очаги будем выявлять в самом начале их зарождения. Тебе же, комендант, придется в скором времени возглавить чрезвычайно важную операцию, которая начнет разворачиваться здесь, на Даугане. Детали узнаешь на совещании, а пока готовь комендатуру к встрече высокого начальства. Она у тебя и без того должна быть на все случаи жизни готова...
— Так точно, товарищ полковник, комендатура готова, — отрапортовал Ястребилов.
Полковник еще добрых, полчаса спрашивал Ястребилова и Кайманова, что сделано к приезду начальника войск, наконец сказал:
— Ладно, веди обедать, давно грозился...
Согласие полковника отобедать вернуло хорошее настроение Авениру Аркадьевичу. Но судьба приготовила ему в этот тревожный день еще одно испытание.
Едва вышли на крыльцо, как увидели направлявшегося к ним вновь прибывшего на комендатуру врача Махмуда Байрамова, о котором капитан, честно говоря, позабыл. Новая военная форма топорщилась на Байрамове, в руках у Махмуда туго набитая чем-то противогазная сумка и почему-то ракетница. Вид у новоиспеченного военного — самый обескураженный.
Увидев офицеров, с которыми вместе приехал на комендатуру, Байрамов и обрадовался и почему-то смутился, не зная, куда девать свою ношу. Из сумки выпало несколько сигнальных ракет.
Артамонов присмотрелся, не удержался от удивленного восклицания. Ястребилов, догадавшись, что Байрамов оказался жертвой какого-то недоразумения, стал из-за спины полковника подавать врачу знаки, чтобы убрал сумку с глаз долой. Тот понял, еще больше смутился, сунул ракетницу за поясной ремень, стал подбирать ракеты.
— Давайте ваше хозяйство, — не моргнув глазом, сказал Кайманов и принялся ему помогать.
Байрамов передал ему вместе с сумкой и ракетницу таким движением, как будто она жгла ему руки.
— Берите, пожалуйста! Вот спасибо! Получал — думал: «Как буду такое личное оружие носить? Двустороннюю грыжу наживу!»
— Кто выдавал? — нахмурившись, спросил Артамонов. — Начальник боепитания? Как его фамилия?
Байрамов совсем смутился:
— Фамилию я не запомнил. Кажется, Ковтун. Но то, что выдавал начальник боепитания, это точно, так и завскладом говорил.
— Расскажите, как это получилось, — попросил Кайманов, а Ястребилов, мысленно проклиная и Байрамова, и Ковтуна, и Кайманова впридачу, лихорадочно придумывал, как отвести гнев начальства. Что за несчастный день! Все было так хорошо задумано. Комендатура должна была предстать образцом воинской дисциплины, а тут — козлы, дружинники, ракетницы. Все как нарочно! Как будто кто-то специально подстроил!
— Понимаете, — охотно сообщил Байрамов, — раз меня призвали, ай, думаю, надо, наверное, какой-такой наган получать. Пошел к начальнику боепитания, выписал он мне пистолет и сорок патронов. А старшина завскладом вот эту пушку с полки достает и патроны к ней в руку толщиной. Я ему: «Возьми, пожалуйста, обратно, дай что поменьше», а он: «Что в накладной написано, то и выдаю. Принять обратно не имею права».
Долго сдерживавшегося Артамонова, наконец, прорвало:
— Ах он, сукин сын! Ах, негодяй! Ишь, шуточки шутит! Капитану медслужбы ракетницу и сорок ракет! Да я его!.. Комендант, веди!..
Авенир Аркадьевич мучительно вспоминал, что это за Ковтун, который так шутит. Сам он, приняв комендатуру, был настолько занят все это время, что, кажется, так ни разу и не видел своего начальника боепитания.
Ничего не поделаешь, пришлось вести полковника к нашкодившему Ковтуну.
Артамонов решительно распахнул дверь.
Навстречу ему из-за стола, заваленного бумагами, поднялся длинный, кадыкастый и белобрысый младший техник-интендант, простодушно заморгал белесыми ресницами. Видно было, что столь представительная делегация застала его врасплох. Но Ковтун, видимо, мгновенно сообразил, в чем дело: лицо его стало еще более удивленным и простодушным. Он вышел из-за стола, отрапортовал:
— Товарищ полковник, произвожу выдачу боепитания. Докладывает младший техник-интендант Ковтун.
«Ну, сейчас будет!» — только и подумал Ястребилов. Капитан лихорадочно покусывал изящный тонкий ус, придумывая, как отвести: удар.
Махмуд Байрамов выглядел обескураженным: первый день службы и такая неприятность. Ждал грозных событий и Кайманов.
Полковник, зловеще прищурившись, несколько секунд молча смотрел на Ковтуна.
— Так как, ты говоришь, твоя фамилия? — неожиданно спокойно спросил он.
— Ковтун, товарищ полковник. Техник-интендант Ковтун.
— Ага, Ковтун. Ну, как у тебя, техник-интендант, дела? Работаешь?
— Так точно, товарищ полковник, работаю.
— Ну, работай, работай... Это хорошо... А зачем ты, родной, военврачу вместо пистолета ракетницу выдал? А? Да еще сорок ракет? Ну-ка, скажи?!
Ковтун снова поморгал белесыми ресницами, полуприкрыл хитрые, блеснувшие усмешкой глаза, два раза молча развел руками, как будто собирался лететь.
— Так, товарищ полковник! — воскликнул он с искренним огорчением. — Товарищ военврач! То ж вы не ту накладную взяли! То ж я для резервной заставы выписывал. Давайте скорийше вашу пушку. Вам же по штату «Тэ-Тэ»[26] положен.
Артамонов, не спуская глаз с Ковтуна, энергично погрозил ему пальцем.
— Ох ты и плут! Ишь, какое дело придумал! Никогда больше не делай так, нехорошо...
Авенир Аркадьевич, увидев такую реакцию полковника, мгновенно воспрянул духом и уже с веселым, даже радостным настроением слушал, как оправдывался техник-интендант. А тот, смекнув, что гроза миновала, сам привязался к полковнику, как смола, подсовывая ему накладные, раскрывая и выкладывая на стол книги записей, нудно и с убийственной обстоятельностью объясняя, где, когда, что и кому выдавал:
— Да я зараз, товарищ полковник, все бумажки, как банкноты, на просвит буду разглядывать! Да вы посмотрите, товарищ полковник, вот же они — накладные... Разве ж я когда что кому не так выдавал?
Байрамов настолько обрадовался, что ему не надо таскать с собой ракетницу, да еще целую сумку ракет, что тут же взял все из рук Кайманова и положил на стол Ковтуну.
— Ай, товарищ полковник, — сказал он. — Большое спасибо! Скажите, зачем врачу пистолет? Может, совсем не надо? Пусть лучше на складе лежит.
— Э-э, нет, родной, — возразил Артамонов. — Надел военную форму, вооружайся. У нас, конечно, не Западный фронт, но пистолет нужен. Вся война — накоротке. Идешь, а в тебя целят, то в затылок, а то — в висок. Одной рукой оперировать будешь, а другой отстреливаться. Так что «Тэ-Тэ» пригодится...
— Берите, берите, — поддержал Ястребилов. — Дам вам наставление, потом придете ко мне, сдадите экзамен по материальной части.
Капитан Ястребилов снова обрел спокойную уверенность, тайно ликуя, что сегодня полковник раскрылся перед ним во всей своей сути — добряк!
Но Артамонов будто подслушал его мысли.
— Комендант верно говорит, — одобрил он. — В любом деле экзамен — основа основ. Я ведь к вам насчет того и приехал. Не хотел к ночи говорить тебе, капитан, чтоб спал спокойно, да, видно, к слову пришлось. Завтра, на рассвете, начнешь сдавать мне экзамен по своему участку. Поскольку ты — человек новый, у тебя должны быть вопросы. Не обессудь, спрошу тонкости службы поста ВНОС, опознавательные знаки и силуэты чужих и наших самолетов. Подготовься отвечать марки и технические данные иностранных автомашин, свои тоже не забудь, всякие там служебные и дорожные премудрости, и — не вообще, а конкретно, со знанием дорог, кяризов, колодцев и рельефа по обе стороны рубежа...
Полковник доверительно взял Ястребилова за пуговицу, приблизился к нему:
— Начальству округа и общевойсковым командирам мы должны так представить твой Дауган, чтобы комар носа не подточил! А если что не знаешь, вон Яков Григорьевич подскажет: тут родился и вырос... Так что ночью проверим, как службу несете, а утречком по холодочку и начнем благословясь с участка первой заставы...
Глаза полковника смотрели из-под пышных бровей озабоченно и вместе с тем весело.
Ястребилов мысленно присвистнул: «Вот это подарок! Да будь комендант Ястребилов семи пядей во лбу, попробуй изучи такой сложный горный участок за тот срок, что он тут. Только экзаменов и не хватало!»
Проводив полковника в отведенную для него комнату, Ястребилов вышел подышать вечерней прохладой, такой желанной после знойного дня.
Что говорить, дал задачу полковник! Будут вместе с Каймановым водить его, коменданта, по участку и объяснять: «Вот это — гора, а это — сопка, это — дорога, а это — пограничная вышка...» Черт знает что! Спрашивается, зачем здесь, в Средней Азии, знать силуэты немецких самолетов, что они, сюда долетят? А проверка службы поста ВНОС? Да они же там сутками спят, делать им нечего.
Авенир Аркадьевич, не находя выхода скверному настроению, все придумывал доводы против унизительного, с его точки зрения, экзамена, придуманного полковником, слушал непривычные и после месяца службы здесь звуки среднеазиатской ночи.
В ауле было тихо, и в этой тишине далеко разносились удары по каменистой земле то ли ломом, то ли мотыгой, потом — шарканье железной лопаты по камням, кто-то выбрасывал комья земли, потом — снова частые звонкие удары...
«Кто это трудится так поздно, людям спать не дает?» — подумал капитан, направляясь к дувалу, от которого по склону сопки уже лепились кибитки аула. С того места, где он остановился, была хорошо видна кибитка Сюргуль, ее разделенный на гряды мелек — земельный участок. Присмотревшись, Ястребилов разглядел во дворе старухи высокую фигуру замкоменданта, неизвестно по каким причинам решившего заняться земляными работами. Кайманов трудился, не обращая ни на кого внимания. Он с силой вгонял кирку в заклеклую каменистую землю, выворачивал ее кусками, а там, где с одного раза дело не шло, снова гвоздил киркой.
Старуха Сюргуль тут же отбрасывала лопаткой к дувалу камни и сухие комья, старательно помогая старшему лейтенанту.
Широкий арык, соединявший водовод с верхней частью мелека, рос на глазах, подбираясь к грядкам.
Ястребилов некоторое время наблюдал за работой Кайманова. Именно этот человек, по мнению Авенира Аркадьевича, «одомашнил» комендатуру. Вот кто виновник того, что сегодня весь день приезда полковника на Дауган пошел кувырком!
— Честь труду, товарищ старший лейтенант! — подойдя ближе, окликнул Якова Ястребилов,
— А-а, товарищ капитан, — отозвался Кайманов. — Спасибо на добром слове. — Он еще ожесточеннее стал гвоздить землю киркой, потом взял лопату и принялся выравнивать наклонные стенки арыка, выбрасывать щебень и камни. — Что ж стоите? Давайте, включайтесь. Тут и осталось всего-ничего...
Ястребилова покоробило от такого приглашения: «В довершение к экзаменам не хватало еще арыки копать».
— Послали бы красноармейцев старухе помочь, — сказал Ястребилов. — Зачем самому-то?..
— Людей нет, — отозвался Кайманов. — Сначала думал послать, а кинулся — посылать некого. Кто из наряда, кто в наряд. Пришлось самому.
— У нас такие дела, не до старухи, — заметил Ястребилов.
— Это верно, — согласился Кайманов, — только у нас всегда такие дела...
Ястребилов подумал, что Сюргуль, возможно, понимает по-русски.
— Если пообещал — сделать надо, — снова принимаясь за кирку, сказал Кайманов. — Для нас ее арык — тьфу, а для нее — вопрос жизни. Так что пытаюсь двумя руками поддерживать пограничный авторитет. Давайте, включайтесь.
«А что?» — неожиданно для себя подумал Ястребилов. Он видел, что работы, и правда, осталось не больше чем на десять — пятнадцать минут. А молва о том, что новый комендант помогал старухе курдянке, отнюдь не повредит...»
Капитан снял ремень, надел его через плечо, поплевал на ладони, взял лопату, принялся расчищать и выравнивать арык.
Старая Сюргуль, потрясенная вниманием Кайманова и Ястребилова, то принималась смеяться, то предлагала выпить тут же, у арыка, зеленый чай, а когда арык был закончен и Кайманов, прорубив последнюю перемычку, пустил по нему воду, всплеснула руками и, метнувшись в кибитку, тут же вышла с двумя парами искусно связанных красно-белых шерстных носков.
— Ай, баджи, баджи, — сказал Яков. — Ну зачем ты? Мы же тебе не за плату сделали арык. Оставь себе. Продашь — купишь, что в хозяйстве нужно, замуж ведь выходишь.
Кайманов отряхнул пыль с сапог, надел ремень, словно между прочим добавил:
— Забыл у тебя спросить, что это жениха твоего, Хейдара, не видно?
Сюргуль что-то сердито проворчала себе под нос.
— Ай, второй день нету его, — сказала она вслух, — поехал в город, надо, говорит, немного денег привезти.
— Никак, поссорились? — с улыбкой спросил Кайманов. — Скоро ли приедет?
— Откуда я знаю? Говорил, будет на текинском базаре табаком торговать. Продаст табак, приедет...
— Когда вернется, скажи — звал я его, дело у нас к нему, пусть зайдет.
— Болды, Ёшка, скажу...
Кайманов весь разговор перевел Ястребилову, тот снисходительно выслушал, рассматривая подарок.
— А мне-то за что? — спросил капитан.
— За уважение к старой женщине, — пояснил Кайманов. — Она говорит: двое мужчин, да еще два таких больших начальника, сделали ей, курдской женщине, арык! За это, говорит, можно отдать все носки, какие только она связала в своей жизни.
— Ну зачем же так много, хватит и одной пары, — рассмеялся Ястребилов.
— Говорит, — продолжал переводить Кайманов, — теперь сам Алла Назар — башлык колхоза будет с нею за руку здороваться. Кстати, я с ним договорился, чтобы сегодня дал воду на ее мелек.
Сюргуль, смеясь и плача от счастья, проводила их до самой ограды. У ограды все трое остановились, прислушиваясь. Башлык Алла Назар не подвел, по водоводу к арыку шла вода.
Опустившись на колени, будто не веря глазам, старуха погрузила обе руки в мутный журчащий ручеек и так и осталась возле своего арыка, бормоча что-то себе под нос, счастливая и растерянная.
— Ну, теперь ей хватит переживаний до утра, — довольный собой и Каймановым, сказал Ястребилов.
Эта история немного развлекла Авенира Аркадьевича, но ненадолго: как ни оттягивай время, а надо садиться на всю ночь за топографические карты участка, а завтра с утра тащиться вместе с полковником на самые дальние заставы комендатуры.
Они вышли на каменистую улочку аула, из темноты донесся цокот копыт по камням, вслед за ним срывающийся мальчишеский голос:
— Яш-улы! Ёшка-ага! Бярикель. Яш-улы!
Кайманов и Ястребилов остановились.
— Это я, Рамазан! Погоди! Большую новость тебе скажу.
Ястребилов уже знал, что «яш-улы» — уважительное обращение, означающее в переводе «большие годы». Включив свой следовой фонарь, с которым не расставался в темное время суток, он направил луч света в темноту, и они увидели шатающегося от усталости ишака, а на нем седого от пыли, словно осыпанного мукой, тощего и поджарого туркменского парня.
Спешившись, он подошел к командирам, едва переставляя одеревеневшие ноги.
— Что случилось, Рамазан? Откуда ты? — с тревогой спросил Кайманов, обнимая юношу рукой за плечи, увлекая его за собой.
— Бандиты напали на нас с Ичаном, яш-улы, унесли четырех овечек.
Рамазан говорил по-русски, чтобы его понимал новый комендант.
Ястребилов догадался: из-за того, что кто-то украл колхозных овец, чолок не отправился бы в такой долгий путь к комендатуре. Кайманов, увлекая Рамазана во двор, взял понуро мотавшего головой ишака за недоуздок, повел за собой.
— Почему на заставу Дауган не пошел, лейтенанту Дзюбе не сказал? — спросил он Рамазана.
— Следят. За всеми, кто ходит на заставу, следят. Могут убить.
— Да кто следит-то?
— Люди Аббаса-Кули. Он сам к отаре приходил. Я узнал его след.
Вокруг было темно, и только у ворот комендатуры в дежурном помещении да перед канцелярией горели фонари «летучая мышь» (движок электростанции выключали рано). Рамазан даже здесь, среди пограничников, настороженно озирался.
— Дежурный! — приказал Кайманов. — Позаботьтесь об ишаке. А ты, Рамазан, прежде чем отдыхать, пойдешь с нами, расскажешь все подробно начальнику отряда!..
По неспешным зеленоватым волнам у самого форштевня сейнера движется тень крестовины антенны. Придерживаясь за леерное ограждение, Андрей смотрит на эту тень, с шорохом скользившую по бегущей навстречу воде, щурится от солнечных вспышек, играющих на поверхности волн, вдыхает запах выхлопных газов дизеля, навеваемых с кормы ветром.
Ветер не приносит прохлады. Жарко. Пустынно. Только за кормой крикливые чайки кружатся над косяком рыбешки, оглушенной винтами сейнера, одна за другой пикируют в волны, хлопая изогнутыми крыльями, взмывают вверх, да нет-нет и высунется поблизости от корабля круглая темная морда каспийского тюленя. И снова — лишь однообразное движение неторопливых волн оттуда, где темными черточками разбросаны по всему видимому пространству какие-то суда, да мерный стук двигателя, да резкие крики чаек, усиливающие ощущение необъятной шири, раскинувшейся до самого горизонта.
Запах газойля, смешанный с исконно морским запахом просмоленных канатов и сетей, йодистым запахом водорослей и всепроникающим запахом рыбы, — все это навевало неясные воспоминания о той поре, когда усы едва пробивались на верхней губе, а сердце рвалось в неведомые края. Но этот же запах — тяжкое дыхание танков и тягачей — преследовал Андрея на фронтовых дорогах, в лесах и полях, где шли бои, где с воем и рычанием ползло по дорогам дышащее огнем и газойлью многоликое чудовище, именуемое военной техникой.
На фронте, в чаду выхлопных газов, в смраде артподготовок, дыме пожарищ сшибались десятки и сотни танков, летели под откос тягачи и машины, составы вагонов. А здесь мирная рыбацкая флотилия развесила по всему горизонту дымную кисею газов, как будто не было ни войны, ни фронта, ни гибели десятков и сотен тысяч людей.
Когда приходит такая огромная беда, как война, жизнь смещается, переходит из-под кровель домов на бесконечные дороги, где по бесчисленным проселкам и тропам, лесам и болотам, столбовым трактам и шоссе, по морям и рекам все движутся и движутся десятки и сотни тысяч людей, отмеривающие — одни с запада на восток, а другие с востока на запад — десятки, сотни и тысячи километров.
Дороги, дороги, переполненные людьми, военные пути-дороги... На земле, на воде, в воздухе — везде фронтовые дороги. Несут они всего лишь в двух направлениях — на фронт и от фронта — целые эшелоны судеб и каждую отдельную судьбу...
Вера и Лена, жена и дочь, остались там, на этих истерзанных войной, опаленных смертью дорогах. Андрей не мог, не хотел верить в то, что сказал Богданов. Но он знал, что тот сказал правду: слишком долго Марийка и начальник госпиталя не давали ему поговорить. «В машину было прямое попадание бомбы...» Но почему сам он, кадровый военный, старший политрук, отстоявший заставу, сумевший сохранить сводный отряд, вывести его из окружения, выбить немцев с железнодорожной станции, спасти эшелон с советскими людьми, оказался за тысячи километров от фронта? Как он очутился здесь? Куда едет? Зачем? Он должен быть там, где сейчас все, кто способен держать оружие, мстит за своих близких, истребляет врага. Андрей не мог понять, почему он едет не на фронт, а от фронта? Кто именно так решил его судьбу? Врачи? Что значит «ограниченно годен»? Что значит фраза военкома: «Посылаем вас на ответственное направление, война идет не только на западе»? Андрей считал заверение военкома лишь попыткой утешить его, хотя он не нуждался в этом.
Мерно постукивает дизель. Блики солнца, прыгающие по волнам, слепят глаза. Морской ветерок навевает запах моря и сетей, запах выхлопных газов. На небе ни облачка. Солнце палит немилосердно.
Из рулевой рубки вышел высокий, жилистый парень в матросской тельняшке и мичманке с «крабом». Это — Боря. Несмотря на то что ему всего семнадцать Лет, он исполняет на сейнере обязанности боцмана. И здесь, на рыболовной флотилии, остались только старики, женщины да вот такая зеленая молодежь.
Разминая папироску, Боря едва сдерживался, чтобы выглядеть солидно и не улыбнуться просто так, без причины, только потому, что стоит отличная, хотя и жаркая, погода, а рядом — старший политрук погранвойск, фронтовик, с которым очень даже лестно поговорить.
— В Красноводск скоро придем? — спросил Андрей.
— А вот зайдем на плавбазу и потопаем в Красноводск.
— На какую еще плавбазу?
Самохина уже изрядно тяготило это путешествие. В бакинском порту ему предложили плыть на рыбацком сейнере, и он согласился только потому, что рассчитывал прибыть в Красноводск на целые сутки раньше рейсового теплохода.
— Да на нашу, рыбфлотилию. Знаете теплоход «Сухона»? Целый консервный завод на борту. Там одна смешная история получилась. — Боря подарил Андрею одну из своих ослепительных улыбок и от всей души хохотнул: — Морячок эпроновец с водолазного бота на плавбазе с нашими девчатами прогулял, а его команда и утопала в Красноводск. Баб-то у нас полфлотилии. Так он теперь Христом богом просит зайти, подкинуть до своих, они там на какой-то другой участок моря работать пойдут.
— Откуда такие точные сведения? — с едва скрываемым раздражением спросил Самохин. Не хватало еще потерять несколько часов из-за какого-то гуляки эпроновца.
— А у нас радиосвязь! — радостно сообщил Боря. — А как же! Наш «Псел», поди, перед самой войной на воду спустили: новехонький.
Боря тут же принялся расписывать Андрею еще какие-то исключительные качества своего сейнера, на котором, как нетрудно было догадаться, плавают только настоящие моряки, но Самохин не слушал его, мысленно проклиная и плавбазу, и радиосвязь, и так некстати подвернувшегося эпроновца.
— А вон уже «Сухона»! — сказал Боря.
Самохин пока что видел лишь какое-то сизое марево на горизонте, похожее на дымовую завесу, развешанную над морем. Никакой «Сухоны», по его мнению, там не было.
— Вы в отпуск, товарищ старший политрук? — спросил Боря.
— В отпуск, парень, в отпуск, — с горечью сказал Самохин, — отпустили на неделю...
— А потом опять на фронт?
— А потом опять на фронт...
Не мог же Самохин сказать этому парнишке, весь облик которого не вязался с понятием «боцман», что в такое тяжелое время, когда все едут на фронт, кадровый пограничник, да еще в звании старшего политрука, едет просто служить в глубокий тыл на среднеазиатскую границу.
— А вот меня не берут на фронт, — как-то потускнев, со вздохом сказал Боря. — Три раза убегал, с эшелонов снимали. На четвертый военком сказал: «Еще убежишь — под суд отдам». Вот и ловлю рыбу. Тоже ведь для фронта? А? Верно, товарищ старший политрук?
— Верно, Боря, верно, — уже тяготясь разговором, отозвался Андрей.
Его окликнули:
— Товарищ пограничник! Зайдите сюда!
Самохин оглянулся. Приглашал его к себе в рубку капитан сейнера, сивоусый, с прокаленным на солнце медным лицом, на котором усы и брови казались алюминиевыми.
В рубке, застекленной с четырех сторон, у штурвала дивчина, загорелая и плотная. Она повернулась к Самохину всем широкоскулым, монгольского типа лицом, кивнула в знак приветствия, вновь уставилась на шевелившуюся картушку компаса. Капитан сделал знак Самохину подождать, обратился к дивчине:
— Зульфия-ханум, иди поднимай на вахту Саодат, я пока у штурвала сам постою.
Когда девушка вышла, по-военному взял под козырек, представился:
— Капитан Садыков...
— Я знаю, что вы капитан, — не очень дружелюбно сказал Самохин, собираясь высказать претензию за потерю нескольких часов из-за какого-то гуляки эпроновца.
— Вы меня не так поняли, — прервал его Садыков. Он снова взял под козырек: — Заместитель начальника комендатуры Красноводска капитан Садыков. Провожу операцию. У меня к вам просьба: не проявлять никакого интереса к пассажиру эпроновцу, которого сейчас примем с «Сухоны».
Он показал Андрею удостоверение личности. Это в корне меняло дело. Но Самохин все-таки сказал:
— Могли бы раньше предупредить.
— И сейчас не поздно, — ответил Садыков. — Надеюсь, вы поняли: у эпроновца должно создаться впечатление, что пограничники им не интересуются.
— Понятно. Я вам больше не нужен?
Садыков молча кивнул. В рубку вошла женщина средних лет, такая же темнолицая, как и Зульфия, молчаливая и сосредоточенная, заняла место у штурвала.
Самохин вышел на палубу. Спускаться в кубрик не хотелось: здесь хоть продувало ветерком, а там духота, деваться некуда...
Сейнер приблизился к плавбазе, метрах в ста застопорил машину, покачиваясь на волнах.
Самохин отчетливо видел, как с плавбазы спустили шлюпку, в нее сели три гребца, рулевой на корму. Оттолкнувшись от борта, гребцы дружно опустили весла на воду, направляясь к «Пселу». Солнце отражалось от яркой пленки воды, стекавшей с весел, и от этого казалось, что шлюпка, мерно поднимаясь и опускаясь на волнах, взмахивает блестящими прозрачными крыльями.
Андрей издали пытался определить, кто же из моряков, сидевших в шлюпке, объект столь пристального внимания самого замкоменданта Садыкова. Рыбаки гребли распашными веслами, и уже одно то, что число гребцов было нечетным, говорило — один из них должен высадиться. Который? Андрею видны были загорелые затылки да спины в белых полотняных рубахах. Ну, конечно, тот, что сидит на носовой банке. Вот он вытащил весло из уключины, повернулся к сейнеру. Еще через некоторое время Андрей увидел его лицо и фигуру. Все точно так, как и должно быть у моряка водолаза, — шея, как у борца-тяжеловеса, грудь колесом (только водолазные доспехи и носить), литые плечи. Улыбка такая же белозубая, как у Бори-боцмана. Физиономия простецкая, с выгоревшими бровями, пшеничным чубчиком, высовывающимся из-под козырька мичманки. «Что ж, рубаха парень, — подумал Самохин. — На фронт бы его, немцев через себя штыком кидать!» Эпроновец наклонился за чемоданом... Так, небольшой, спортивного вида чемоданчик... Спустя минуту на борт сейнера легли загорелые руки с толстыми пальцами, показалось обгоревшее на солнце улыбающееся лицо.
— Принимайте пополнение! — Эпроновец легко и пружинисто перебросил сильное тело через борт «Псела», ловко подхватил брошенный вслед чемодан: — Спасибо, братишки!
На Андрея глянули наивные голубые глаза. Губы эпроновца сами раздвинулись в смущенной улыбке.
— Иван Белухин... Спасибо, что завернули, братцы, — поблагодарил он. — Такой случай вышел!..
— Мы все ваши случаи наизусть знаем, — высунувшись из рулевой рубки, ворчливо сказал Садыков. — Вот они где у меня, эти случаи, — резанул он себя ребром ладони по горлу. — Человек из-за тебя в порт опаздывает.
Капитан спрятал седую голову в рубке, стал негромко отдавать приказания в переговорное устройство. Андрей сдержанно ответил на приветствие водолаза и, не обращая на него внимания, отвернулся, разглядывая удаляющуюся плавбазу.
— Капитан! — крикнул новый пассажир. — Есть работа?
— Есть! — отозвался Садыков. — Иди подушку ухом давить. Поднимем, будешь чинить сети.
— Добре! — Белухин, прогрохотав каблуками по трапу, спустился в кубрик.
После обеда, когда эпроновец, выспавшись и отменно поработав ложкой, принялся вместе с Борей-боцманом и еще двумя рыбачками сноровисто перебирать сети, Самохин, в свою очередь, спустился в кубрик сейнера, где оставался до самого Красноводска.
Красноводский порт встретил запахом нагретой солнцем нефти, тучами мух, немыслимой жарой.
Когда «Псел» медленно подходил к пирсу, выбирая свободное место у причала, Андрей издали увидел на берегу солдата пограничника, отметив про себя тайную тревогу в поведении эпроновца. Озираясь по сторонам, Белухин перебежал от кормы до бака сейнера, вернулся к рулевой рубке, взобрался на лебедку, придерживаясь за мачту, и закричал:
— Ушли! «Альбатрос» ушел! А за нарушение трудовой дисциплины — под суд!
Едва дождавшись, когда «Псел» причалит, Белухин со своим чемоданом в руках прямо с борта прыгнул на пирс и еще некоторое время вертел головой, надеясь увидеть свой бот или кого-нибудь из членов команды.
Крайнее напряжение нервов чувствовалось в его движениях, но ни Самохин, ни встречавший их солдат-пограничник не проявили к нему никакого интереса, и Белухин заметно успокоился.
— Спасибо, братишки, хорошо довезли! — весело крикнул он команде сейнера. — До свидания, товарищ старший политрук! — попрощался с Андреем. — Пойду в портнадзор своих искать.
— Счастливого пути, — ответил ему Андрей и, сердечно попрощавшись с Борей-боцманом, капитаном Садыковым, работавшими на палубе рыбачками, сошел на берег.
— Товарищ старший политрук, — доложил встречавший его пограничник, — комендант майор Судзашвили прислал за вами машину, просит к себе.
— Можно ли отсюда, из порта, позвонить майору Судзашвили?
— Конечно, товарищ старший политрук, с нашего КПП.
Самохин прошел за своим провожатым в глинобитную мазанку, где его встретил дежурный старший сержант, попросил связать его с комендантом.
В трубке тотчас же раздался бодрый голос с заметным кавказским акцентом:
— Майор Судзашвили слушает.
Андрей доложил о прибытии.
— Отлично, дорогой! Садитесь с моим шофером Астояном в машину, срочно приезжайте. Ваш начальник отряда полковник Артамонов через каждый час звонит, хочет с вами поговорить.
Город, так же как и порт, встретил Самохина пылью, зноем, мухами. Всюду избыток людей, мелькание лиц, гул голосов, неотступный запах нагретой солнцем нефти.
С сердечной болью наблюдал Андрей протянувшиеся вдоль дороги пестрые таборы, палаточные городки, построенные теми, кто дожидался своей очереди, чтобы ехать дальше, в глубь страны. Самохин уже знал, что в городе нет своей воды, ее привозили по железной дороге со станции Кызыл-Арват в огромных десятитонных чанах, установленных на платформах. Но разве можно привезти воду для населения, увеличившегося в несколько раз, когда дорога в первую очередь пропускает нефть для фронта и грузы эвакуирующихся промышленных предприятий?
— Это еще что, товарищ старший политрук, — сказал водитель. — На вокзале, посмотрели бы, что делается! Любой состав штурмом берут. Хоть платформы, хоть цистерны, хоть по горло в мазуте, лишь бы уехать. Смотреть — одна жуть. Милиция не справляется... Стали оцепление ставить, отправлять организованно. Сегодня, мол, такая-то улица едет, завтра — такая. Не помогает...
Машина остановилась перед низким глинобитным строением, неподалеку от здания железнодорожного вокзала.
Самохина встретил до крайности утомленный майор-кавказец с худым, черным от загара лицом. В комнате было еще четверо: двое — весьма солидного вида, двое других, короткий и длинный, по виду — отпетые жулики. Видимо, майор их допрашивал.
— Старший политрук Самохин? — приветствовал комендант Андрея. — Майор Судзашвили. Рад познакомиться. Одну минуту, дорогой. Сейчас закончим нашу приятную беседу, потом расскажете мне подробно, как доехали... Завтракали? Здесь, в коридоре, можно почиститься и помыться. Прошу!..
Андрей сказал, что завтракал на сейнере, а по дороге от порта до комендатуры не так уж и запылился.
— Отлично, дорогой! — воскликнул майор. — Тогда идите смотреть, какой мы получили подарок. Случай исключительный!
Комендант открыл крышки двух небольших чемоданов, доверху наполненных золотыми часами, ожерельями, серьгами, кулонами и другими ювелирными изделиями, поблескивающими золотом, самоцветами, серебром.
— Красиво? А эти вот хозяева чемоданов, патриоты — Иванов Иван Иванович и Петров Петр Петрович. — Майор сделал полупоклон в сторону солидных чернявых граждан в светло-серых тонких костюмах, соломенных шляпах: — Они мне сообщили, что из чисто патриотических чувств собирались этими драгоценностями разлагать иранских капиталистов...
— ?!
— Правильно я говорю? Так или не так?
Этот вопрос майор задал уже двум другим задержанным — короткому и длинному — жуликам, как их мысленно окрестил Самохин.
— Так точно, гражданин начальник! — дружно гаркнули жулики. Неожиданно один из них, маленький и плотный, с тупым выражением низколобого мясистого лица, протянул руку Самохину, представился:
— Митька Штымп.
Андрей не собирался заводить знакомства среди подобной братии и с рукопожатием повременил.
— Вы можете смело пожать эту честную трудовую руку, гражданин начальник, — с пафосом сказал длинный, товарищ Штымпа. — Полных три дня мой друг вправе пожимать руки милиционерам, следователям и даже чекистам. Разрешите представиться. — Он вытянул блеклое невыразительное лицо: — Ардальон Лягва.
— Оригинальные у вас фамилии, — заметил Андрей.
— Прозвища, гражданин начальник, — поправил его Лягва, — фамилий мы с детства не знаем.
«Золотые ручки», — подумал о нем Самохин. Кисть у Ардальона узкая и мягкая, словно бы и без костей. — «Каких только людей не повстречаешь в пути».
— Итак, гражданин Петров и гражданин Иванов, — сказал майор Судзашвили и потряс паспортами перед физиономиями граждан в серых костюмах. — Сами вы патриоты, а вот паспортишки у вас — липа... А?.. Как же так? Такой товар — и ни к черту документы! Теперь-то вы не отрицаете, что чемоданы ваши?
— А как они могут отрицать, гражданин начальник? — рассмеялся Лягва. — Мы их еще в Баку с этими чемоданами надыбали.
«Иванов» и «Петров», бледные, темнобровые, молча смотрели друг на друга.
Самохин ожидал любой реакции от «гражданина Иванова» и «гражданина Петрова», но то, что он услышал, превзошло все ожидания. Один из них встал в позу и с благородным негодованием произнес:
— Это самоуправство! Мы будем жаловаться военному прокурору, какими методами здесь пользуется комендатура! На фронте люди кровь проливают!..
— Подождите, господа, — остановил его комендант, — не вам про фронт говорить. Нам ваших разговоров уже вот так хватит. — Повернувшись к солдатам-конвоирам, жестко приказал: — Увести!
К удивлению Самохина, увели только респектабельных «ювелиров», а Штымп и Лягва, съедая гражданина начальника глазами, остались.
Майор махнул им худой волосатой рукой:
— Брысь! С человеком поговорить надо! Чего стоите? Оба жулика истово повернулись налево кругом и вышли.
Судзашвили проводил их усталым взглядом.
— «Завязали» ребята, — пояснил он. — Без принуждения явились третьего дня. «Надоело, говорят, филонить, хотим на государство работать, в фонд обороны». — «Слушай, говорю, как вы будете работать? Вы в жизни никогда не работали?» — «А вот, — говорят и ставят на стол чемодан денег, — один фрайер, говорят, с этими башлями хотел в Иран махнуть, а мы его огладили». Как хочешь рассуждай, дорогой, — переходя на «ты», продолжал майор, — если тебе чемодан денег принесут, потом ювелирный магазин в двух чемоданах и все — в фонд обороны, будешь ты их сажать? Военкому сообщил, тот третий день в затылке чешет: «Черт бы, говорит, побрал тебя с твоими рецидивистами! Откуда взялись на мою голову? Призови их в армию, будут только жрать да сачковать. За всю жизнь небось ничего, кроме карт, в руках не держали».
— А вы их поставьте на КПП к хорошему старшине-сверхсрочнику, будут контрабанду за милую душу вылавливать. У них же нюх на своего брата — жуликов! Квалификация!
Майор Судзашвили ревниво прищурился:
— Вы думаете, вы умный, а мы с военкомом дураки? Думаете, у нас такой мысли не было? Звоню вчера военкому, спрашиваю: «Что, мне их награждать или за решетку сажать? Присылать к тебе на призывной пункт или не надо?» А он: «Пусть пока у тебя в своем штатском работают. Нечего военную форму позорить. В своем им и на охоту удобнее ходить». Ну ладно, это наши внутренние дела, вас не касаются... Давайте лучше обедать. Прошу! Скажу сразу: шашлыка нет, грузинское вино есть, спирт есть, консервы есть. Свежей рыбы повар нажарил.
— Товарищ майор, — воспротивился Самохин, — мне надо ехать...
— Одну минуту, дорогой, — остановил его Судзашвили. — Всем надо ехать. И расскажу, как ехать, и отправлю. Не каждый день приходится с фронтовиком за одним столом посидеть.
— Товарищ майор!..
Судзашвили жестом остановил его, открыл дверь в соседнюю комнату, пригласил подойти ближе. В глубине пристройки стоял простой деревянный стол, для военного времени роскошно сервированный консервными банками, тарелкой с жареной рыбой, бутылкой с вином.
Комендант постучал костяшками пальцев в открытую дверь.
— По эту сторону этих досок, — он обвел взглядом выпуклых глаз дежурную комнату, — я — товарищ майор, комендант Красноводской погранкомендатуры. По ту сторону двери для своих друзей я — просто Шота, ибо в самую трудную минуту найдется еще одна минута, чтобы выпить за нашу победу над врагом! Если я еще и там буду «товарищ майор», вы сами сделаете мне из этих досок гроб и скажете: «Был здесь такой товарищ майор Шота! Вечная ему память!»
Ничего не поделаешь, приходилось соглашаться. Но не успели они отдать должное угощению, как на пороге появился старшина:
— Товарищ майор, вас просит к аппарату Кызыл-Арват.
— Падажди, дай поговорить...
— Товарищ майор, срочно.
— Вай, что ты пристал? Ты, старшина, самый вредный человек на земле! Покою не даешь!
Судзашвили долго препирался с кем-то по телефону, доказывая, что ему совершенно необходимы любые вагоны, что станция забита воинскими грузами, не говоря о станках и оборудовании эвакуирующихся заводов. Наконец он положил трубку на аппарат.
Телефон тут же зазвонил снова.
— Старший политрук Самохин? — переспросил Судзашвили. — Да, у меня. Хорошо. Передаю трубку.
Самохин с удивлением смотрел на него: кто мог знать, что он здесь, в Красноводской комендатуре?
— Тебя, Андрей Петрович, — сказал Судзашвили. — Этот вредный полковник и здесь тебя нашел.
Андрей с некоторой настороженностью взял трубку.
— Самохин? Андрей Петрович? — донесся чей-то далекий голос. — Полковник Артамонов, начальник отряда, говорит. Слушай, Андрей Петрович. Бери ты за горло коменданта, пусть дает любой транспорт, срочно выезжай. Хоть на паровозной трубе, но только поскорей. Жду тебя на Дауганской комендатуре. Доехал-то хорошо? Ну, ладно. Смотри, не задерживайся! Выезжай срочно, не медли ни минуты!
Мембрана кричала на всю комнату, Судзашвили слышал весь разговор.
— Смотри, — сказал он меланхолически, — совсем чужой полковник, сидит где-то в Ашхабаде и тот за горло берет... Ладно... будем выполнять приказ. Раз ехать — значит ехать. Всем надо ехать! Одному мне не надо. Ни на какой паровозной трубе ты не поедешь. Если даже на специальный тепловоз тебя посажу, скорей в Ашхабаде не будешь: колея одна, поезда друг за дружкой, от разъезда до разъезда, встречные пропускают. Если хочешь, за пакгаузом машина-полуторка стоит из Кызыл-Арвата. Вагоноремонтный завод присылал к морю бригаду на заготовку рыбы. Машиной скорей доедешь, а там уж считай — полдороги, свой брат — погранки до Ашхабада быстро довезут.
Майор проводил Андрея до стоявшей у пакгауза грузовой машины. В кузове — сети, непромокаемая рыбацкая роба, бахилы, рогожные мешки с угловатыми очертаниями, по-видимому набитые вяленой рыбой. Возле машины только один человек в форме железнодорожника, с руками, темными от въевшегося в поры металла и мазута.
— Почет и уважение рабочему классу! Доброго здоровья, Мурадберды! — приветствовал шофера Судзашвили и, едва выслушав ответное приветствие, без долгих проволочек попросил: — Возьмите с собой старшего политрука до Кызыл-Арвата. Вещей никаких, места займет немного.
— Пожалуйста, садись, поедем! — сказал Мурадберды.
— Машина у вас надежная?
— «Ласточка»-то? — Шофер похлопал рукой по запыленному кузову. — Вполне, товарищ начальник. Сами из железочек и палочек собирали. Какие только бывают у машин болезни — всеми переболела, теперь ничего не боится.
— Ладно. До моря твоя «Ласточка» доехала, домой сама побежит... — Судзашвили не договорил. Какое-то восклицание на родном языке непроизвольно вырвалось у него. Сузившимися глазами он всего секунду что-то наблюдал, затем, сорвавшись с места, устремился к мазанке комендатуры.
— Старший политрук, идем со мной! — крикнул он на бегу.
Когда Самохин входил в дежурную комнату, двое конвойных в форме войск НКВД выпроваживали в камеру предварительного заключения Митьку Штымпа и Ардальона Лягву. Оба, шумно протестуя, «качали права».
На столе перед майором — небольшой чемодан, пачки денег. Майор, высоко вскинув красивую голову и упираясь руками в стол, кричал на светловолосого, загорелого портового рабочего, стоявшего перед ним:
— Слушай, дорогой! Скажи, пожалуйста, ты майор или я майор, ты комендант или я комендант? Ты здесь можешь людей сажать или я могу их сажать?
Портовый рабочий, бледный и взбешенный не меньше майора, обернулся к вошедшему Андрею.
— Вы старший политрук Самохин? — спросил он и, получив утвердительный ответ, предъявил красную книжечку: «Лейтенант госбезопасности Овсянников». — Вы мне тоже будете нужны. — Он снова повернулся к коменданту: — Товарищ майор, ваши люди сорвали мне операцию. Сейчас у меня нет ни минуты, но мы еще встретимся. Арестованные и чемодан — опечатайте его и уберите в сейф — под вашу личную ответственность.
Овсянников вышел. Самохина прошиб холодный пот: Штымп и Лягва «огладили» Белухина — его чемодан.
— Вах! — вскинув ладони над головой, воскликнул Судзашвили. — Какой ты идиот, Шота! Какой идиот! С кем связался! Перестарались, сволочи!
Дороги, дороги, дороги... И в глубоком тылу фронтовые дороги...
Вперед и вперед неторопливо бежит, дребезжа и поскрипывая от старости, штопаная-перештопанная «Ласточка». Густой, горячий воздух бьет в лицо, гудит в ушах. За машиной стелется пыль, клубится у заднего борта, оседает на лицах и одежде.
Запах сетей, просмоленных веревок и вяленой рыбы, запах моря, смешанный с горячими и пыльными запахами пустыни, быстрое движение, встречный, иссушающий кожу ветер — все это отодвигало думы, притупляло неутихающую боль.
Несмотря на мрачные предсказания, «Ласточка» благополучно доставила Самохина до Кызыл-Арвата — небольшого пристанционного поселка, раскинувшегося в предгорьях Копет-Дага. Вдоль дороги замелькали дома, сложенные из камня-песчаника, глинобитные туркменские кибитки с плоскими крышами, редкие, иссушенные зноем деревья. Потянулась водоводная эстакада, с которой наливали установленные на платформах десятитонные чаны для Красноводска. Андрей распрощался со своими спутниками, отряхнул пыль, раздевшись, вымылся под краном эстакады.
Освежившись, Самохин направился к станции, выбирая, кого бы спросить, где пограничный КПП. Если полковник Артамонов дозвонился до Красноводска, то Кызыларватскому погранпосту наверняка дано распоряжение, как ему следовать дальше.
Из ближайшей пристанционной глинобитной постройки вышел солдат пограничник и доложил: «Товарищ старший политрук, вас просит к себе лейтенант».
Но вместо начальника КПП в глинобитной мазанке контрольно-пропускного пункта Андрея встретил крайне утомленный, с черными кругами вокруг глаз, русоволосый лейтенант госбезопасности Овсянников.
«Когда только он успел проскочить до Кызыл-Арвата?» Судя по невеселому виду Овсянникова, едва ли ему удалось напасть на след эпроновца.
— Как доехали? — держась подчеркнуто корректно, спросил Овсянников и, когда Андрей сказал, что доехал хорошо, приступил к делу без проволочек:
— Расскажите подробно, что произошло у вас на борту сейнера, постарайтесь вспомнить все, о чем вы говорили с Белухиным, слово в слово...
...Когда закончилась беседа с Овсянниковым, уже наступил вечер.
Самохин и Овсянников вышли во двор, где их ждала машина, с которой они должны были ехать в Ашхабад.
Из-за гор поднималась луна, над темными зубцами и увалами разливалось ее неяркое сияние. Тянуло ветерком. В поселке дружно горланили петухи, возвещая конец такого нескончаемого и такого утомительного дня, первого дня старшего политрука Самохина на среднеазиатской земле.
Полковник выслушал Рамазана, похвалил за расторопность, распорядился, чтобы его до рассвета вместе с ишаком доставили на машине в район тех родников, куда должна была прийти отара Ичана.
Перед тем как отпустить чолока, Аким Спиридонович усадил его перед собой, придерживая за плечо крупной рукой, сказал:
— Ты принес важную новость, Рамазан, я напишу твоему отцу, пусть знает, что у него растет добрый сын. Насчет матери Фатиме не беспокойся, Яков Григорьевич часто бывает у нее на Даугане. А ты, если еще кого заметишь или узнаешь что-нибудь, сообщай нам.
Жаркий румянец пробился у Рамазана сквозь многолетний загар: еще бы, сам полковник с ним разговаривает, как со взрослым! Отец на фронте получит письмо, гордиться будет.
Кайманов знал, Аким Спиридонович сегодня же исполнит свое обещание. То-то обрадуется Барат! Яков представил себе чернобородого (наверное, он и на фронте не сбрил свою бороду), с мощной грудью, почти квадратного, короткого и широкого, не унывающего друга детства Барата, с которым прошли лучшие годы. Где он сейчас, что с ним? Жив ли? Не ранен ли? Что ж, славный растет у Барата сынок, радость отцу.
— Зайди к моей Оле-ханум, — сказал Яков Рамазану, — она там приготовила тебе кое-что в дорогу. Я проводить тебя не могу, проводит старшина Галиев.
— Болды! — кивнул головой Рамазан. — Хош! — сказал он, прощаясь, и всем троим — Кайманову, Ястребилову и полковнику — подал в знак уважения не одну, а сразу две руки. Ястребилов приказал дежурному вызвать Галиева.
— А теперь прошу еще немного внимания, — сказал полковник, когда Рамазан в сопровождении старшины вышел, и развернул на столе карту участка отряда.
Горные хребты расползались по всей карте коричневыми многоножками. Между ними, с трудом выбираясь на склоны, пролегли извилистые линии дорог, ломаным рубцом пролегла через всю карту граница. Рядом с границей, по ту сторону рубежа — скопление квадратиков, означающих закордонный пограничный город. Дорога проходила через него и уходила в такую густоту коричневой краски, что даже привычному к топографическим картам глазу и то нелегко было представить, какие там горы.
Артамонов подвинул к себе ту часть карты, где было обозначено прикордонье.
— Уже сейчас поступают сведения, — сказал он, — о появлении немалого количества мелких банд. Базируются они в Кара-Кумах и в этих горах. Направляет их, по крайней мере большую часть, одна и та же рука — германская разведка. Цель: воспользовавшись трудностями военного времени, учинить беспорядки, отвлечь на эти банды наши силы. Кстати, тот же Аббас-Кули может задуматься: «А почему старому Хейдару разрешили в военное время жить в погранзоне?» Тебе, Яков Григорьевич, поручается все узнать насчет Хейдара и дать свои предложения. Как только найдешь его семью, немедленно сообщи мне. Комендант! — Полковник всем корпусом повернулся к Ястребилову: — Когда у тебя начинают работать курсы следопытов?
— С завтрашнего дня, товарищ полковник.
— Завтра не торопись, а послезавтра — начинай. Привлеки местных профессоров этого дела, например, Амангельды!.. Занятия со следопытами проводить на местности практически. Отобрали-то толковых? Так... Ладно... Будут ходить старшими нарядов. Тебе, Яков Григорьевич, к утру быть на Даугане, встретишься с народом в поселке. Основная задача — разведать, где, по мнению твоих односельчан, могут базироваться бандитские группы.
Кайманов молча кивнул. Он смотрел на карту и видел там гораздо больше, чем мог видеть капитан Ястребилов, чем даже начальник отряда полковник Артамонов. Скольких контрабандистов и перебежчиков он допрашивал, сколько знал троп и дорог! С самого начала охраны границы в трудную минуту начальник заставы, а потом и начальник комендатуры Даугана старший лейтенант Федор Карачун обращался к народу. Яков усвоил это правило на всю жизнь.
— Тогда я не буду терять время, товарищ полковник, — сказал Кайманов. — В ночь выеду.
— Собирайся и поезжай. Скажи Гиви, он отвезет тебя. Ичан и Хейдар нужны бандиту Аббасу-Кули. Но нам они нужны еще больше: наши люди…
Дорога, все время поднимавшаяся в гору, миновала последнюю излучину, огибавшую каменистый склон, прямой стрелой вонзилась в долину Даугана. Кайманов с щемящим чувством в груди увидел в верхней части долины глинобитные домики родного поселка, над которым раскинули ветвистые кроны высокие чинары и карагачи.
Яков знал, что всю ночь по дороге шли и шли тяжело груженные машины с прицепами, без прицепов, танки и артиллерия, повозки, двуколки. Сейчас на дороге — ни души, то пропылит машина, то фургон проедет — обычная картина. У въезда в долину Гиргидава догнал караван верблюдов. Но, судя по следам, оставшимся на шоссе и обочинах, Кайманов видел, какая огромная масса народа сдвинута с места, переброшена сюда, как напряженно работают люди, как перегружена ночами дорога, которую когда-то строили и его отец и он сам.
Такого скопления людей, рассредоточившихся в ближайших к границе ущельях и распадках, еще не видели эти окружавшие Дауган горы.
Рассвет восстановил обычную картину. Все утихло. Но с наступлением темноты снова начнется приглушенное, мощное и повсеместное движение. Никто и ничто не должно ему помешать. Для этого и выехал сюда, непосредственно к границе, Яков Кайманов.
У поселкового кладбища он попросил шофера остановиться.
Едва справляясь с охватившим его волнением, Яков медленно вышел на обочину, окинул взглядом весь этот мир — необъятный в детстве, а теперь маленький, но от этого не менее близкий и дорогой, стал жадно всматриваться в привычные очертания гор, постройки караван-сарая, до боли знакомые улицы, дома. Там вон на склоне Змеиной горы поймали они с Баратом гюрзу в тот страшный день, когда белые налетели на поселок и расстреляли отца. До сих пор чувство вины перед родными не давало покоя, отзывалось глухой болью. Как знать, может быть, все сложилось бы иначе, если бы в то трагическое утро гюрза не хватила бы Яшку за палец и молодой доктор Вениамин Лозовой — брат Василия Фомича, комиссара Лозового, не ампутировал бы ему палец. Боясь отцовского гнева, Яшка увел компанию ребят к дороге встречать караван. Не искал бы его отец, успел бы. скрыться... На всю жизнь остался в ушах Якова истошный крик матери: «Ой, да сирота ты сирая, бесталанная, сам придешь теперь ко холодным ногам!»
Кайманов медленно прошел в сопровождении шофера по заросшей полынью тропинке к поселковому кладбищу. Сегодня приехал он сюда не как замкоменданта, а как односельчанин дауганцев Яков Кайманов, на всю жизнь оставшийся для них просто Ёшкой.
В конце кладбища издали виден обелиск, сложенный из ракушечника. Яков подошел ближе, прочитал такую знакомую, выжженную на дощечке увеличительным стеклом надпись: «Григорий Яковлевич Кайманов, Вениамин Фомич Лозовой пали в борьбе с врагами Советской власти в 1918 году. Пусть вам будет земля пухом, дорогие товарищи». Рядом скромная могила с простым дубовым крестом. На кресте такая же табличка с выжженными буквами: «Глафира Семеновна Кайманова погибла от руки бандита в 1940 году». Обе могилы аккуратно обложены побеленными камешками, у основания креста и обелиска лежит иссушенные зноем цветы.
«Уважение к живым начинается с уважения к памяти мертвых», — так говорил начальник заставы Дауган — Федор Карачун, с которым впервые стал охранять границу Кайманов. Живые в ответе перед умершими, особенно перед близкими за то, что они живут.
Так ли живет он, Яков Кайманов? Так ли живут все те, кто окружает его?
Быстро идет время! Совсем недавно была та счастливая пора, когда он, вернувшись в родной поселок с молодой женой, впервые вышел на границу с таким же, как и сам, парнем, но уже начальником заставы, Федором Карачуном. Как тогда все было просто и ясно! Молодой и сильный, он только и беспокоился, что о собственной семье, да иной раз придумывал с друзьями очередную «комедь». Назначили старшим в бригаде, поручили руководить дружинниками — забот прибавилось. Днем на работе, ночью в наряде, да еще семья на плечах, времени стало не хватать. Выбрали председателем поселкового Совета, думал, что больше, чем у него, не может быть у человека забот. А если бы сейчас, в военное время, сравнить должность председателя с обязанностями замкоменданта, потребовалось бы не меньше десятка таких поселковых советов.
Почти у каждого человека жизнь с возрастом усложняется. Свою жизнь Кайманов не считал исключением из этого правила. По опыту Яков знал: друзей и родителей чаще всего вспоминают, когда особенно трудно...
Тихо на кладбище. Солнце все сильнее печет лопатки, сушит и без того сухую, каменистую землю. Стрекочут цикады и кузнечики, откуда-то издалека доносится чирикание кекликов — горных курочек. Все бури и волнения одной человеческой жизни заканчиваются в местах таких, как это... А сколько сейчас безвестных могил к западу от Киева, к западу от Москвы? Сколько безвременно оборванных жизней!..
Яков понимал, что прошедший вслед за ним шофер Гиргидава видел здесь лишь могильные холмики, не больше. Он ведь не знал всех этих когда-то живших, а теперь умерших людей. Но Гиргидава неожиданно для Якова опустился на одно колено и на какую-то минуту склонил темноволосую голову.
— Твоя отца... — пояснил он свой поступок, указывая на обелиск, надпись на котором успел прочитать, и Яков лишь молча кивнул головой.
— Моя тоже умер, — поднявшись с колен, сказал Гиви и еще некоторое время стоял рядом с Каймановым в молчаливом раздумье.
«Уважение к живым начинается с уважения к памяти мертвых». Невольный порыв шофера Гиргидавы тронул Якова. Направляясь вместе с ним к выходу с кладбища, Кайманов невольно присмотрелся к своему спутнику: человек, уважающий чувства другого, сам достоин уважения.
— Поезжай, Гиви, — сказал он. — Я здесь — дома, до поселка пешком пройдусь.
— Как хочешь, дорогой, — отозвался Гиви. — Полковник сказал, еще на заставу надо заехать.
Кайманов пожал ему руку, сделав вид, что не заметил промаха солдата, по-домашнему обратившегося к нему. Что ж, иногда такие промахи не надо замечать...
Пыльная «эмка» покатилась по пустынной дороге. Яков остался один на всем видимом до самого поселка пространстве. Он пошел по той самой тропинке, по которой бегал босиком еще в детстве. Этой тропинкой Яшка проводил в последний путь своего отца. По ней бежал с кладбища в поселок, чтобы выпустить из комнаты молодого доктора Вениамина на казаков, расположившихся в караван-сарае, десяток ядовитых змей.
Вот и старый амбар богача Мордовцева — злейшего врага, бывшего отчима Якова. А вот и сельсовет, где провел он, молодой председатель, столько немыслимо трудных дней и ночей. Кайманов представил себе всех тех, с кем бывал в этом совсем небольшом глинобитном домике, большую часть которого жена Федора Светлана Карачун забрала под поселковый медпункт... О Светлане Яков старался не думать, жалея и не жалея, что у них все так вышло. Яков сохранил семью, сохранил детей, но от этого было не легче. Светлана уехала на фронт, с самого начала войны от нее не было никаких известий...
Слишком много было связано в памяти Кайманова с этим небольшим домиком сельсовета. Здесь он впервые почувствовал свою силу, сумев за короткое время поставить на ноги родной поселок. Здесь же его снимали с поста председателя по навету подлеца Павловского. Отсюда начинал свой путь комиссар гражданской войны заменивший Кайманову отца, Василий Фомич Лозовой.
Якову казалось, что дверь сельсовета, как это было в прошлом очень много раз, сейчас откроется и он снова увидит всех своих близких друзей, с которыми столько уже было пережито в этом небольшом, но близком сердцу мире, столько пройдено троп и дорог.
Дверь сельсовета действительно распахнулась. На крыльцо выскочил, прихрамывая, туркмен лет пятидесяти — пятидесяти пяти, с узкими глазками и широким приплюснутым носом, словно его ударила лошадь в лицо подковой, да так и осталась метка на всю жизнь.
— Ай, Ёшка! Ай, джанам Ёшка! Коп-коп салям, дорогой! — приветствовал он Кайманова, бросившись его обнимать.
— Эссалям алейкум, джан Балакеши, — тепло ответил Кайманов. — Как живешь, дорогой? Как поживают наши дауганцы? Что пишут с фронта?
Балакеши выпятил нижнюю губу, вздернул кверху скобку черной, аккуратно подбритой бороды. Он все еще держал Якова за плечи темными от солнца руками.
— Живем, Ёшка, жаловаться нельзя, хвалиться нечем. Немножко тяжело живем. Работаем в трудбатальонах. Заниматься хозяйством некому. Но это ничего. Всем трудно. Было бы только на фронте повеселей... Сводки Совинформбюро каждый день по радио слушаем. Может быть, ты какие хорошие новости привез?..
— Нет, Балакеши, хороших новостей у меня нет. Все новости плохие. Сводки по радио одни и те же для вас и для нас.
Балакеши покачал стриженой, вытянутой вверх головой, на макушке которой ловко сидела тюбетейка, словно спохватившись, воскликнул:
— Эй, Ёшка! Зачем здесь разговор начинать? Пойдем в дом! Чай будем пить, сейчас половина поселка прибежит! Все-таки я тоже хоть и не такой, как ты, а председатель.
— Сагбол, Балакеши, — поблагодарил его Яков. — Друзей обязательно позови, самых надежных. Ехал я и думал: «Может, не все еще ушли на фронт, увижу кого?.. А вон яш-улы Али-ага. Ай, яш-улы, яш-улы, и правда, «большие годы»! Совсем старый стал наш Али-ага...
В конце поселка, недалеко от каменной колоды для водопоя скота, склонился над грядками худощавый, небольшого роста старик туркмен. Он неторопливо разрыхлял землю мотыгой, даже отсюда было видно, как острые лопатки неспешно двигались на его спине, едва прикрытой выгоревшей на солнце белесой рубахой. Ветер шевелил льняные волосы Али-аги, выбивавшиеся из-под тюбетейки. Под ярким светом они казались снежно-белыми на фоне коричневой, прокаленной солнцем шеи.
— Али-ага-джан! Яш-улы! — воскликнул Балакеши. — Смотри, кто приехал! Скорей иди сюда!.. Стал похуже видеть и слышать, — пояснил председатель, — а так еще крепкий наш Али-ага, хоть и к первой сотне годов дело подходит.
Услышав, что его зовут, старик медленно разогнулся, закрываясь рукой от солнца, некоторое время определял, что за люди у поселкового Совета, затем бросил мотыгу и с радостным восклицанием воздел руки к небу:
— Ай, Ёшка! Ай, джан Ёшка! Эссалам алейкум, джан Ёшка!
Семенящей походкой он бросился навстречу Кайманову, и они обнялись — небольшой сухонький старичок туркмен Али-ага и могучий Кайманов.
— Салям тебе, дорогой Али-ага, — бережно поддерживая Старика, сказал Яков. — Рад тебя видеть живым. Хорошо ли себя чувствуешь? Как поживаешь, дорогой?
— А я и не слышал, не видел, как ты пришел. Совсем старый стал, — не отвечая прямо на вопрос, сказал Али-ага. — Хотел немножко на огороде порядок сделать. Больше некому. В поселке совсем не осталось мужчин. Женщины тоже в трудбатальонах...
Глаза старого Али покраснели, он часто заморгал и отвернулся, вытирая их тыльной стороной руки.
— Что такое? Что с тобой, яш-улы? — с беспокойством спросил Яков.
— Ай, смотри сам, Ёшка-джан! — Старик махнул ссохшейся коричневой рукой в сторону дороги.
Вдоль обочины ходко шел караван верблюдов, тот самый, который они обогнали на «эмке» в начале Дауганской долины. На вислых горбах худых, облезлых верблюдов сидели три женщины и подросток. По обе стороны горбов увязаны тощие тюки.
— Теперь вот так возим продукты из Хивы и Ташауза, — сказал Али-ага. — Ай, Гюльджан, Гюльджан! — завздыхал он, — зачем я отпустил тебя? Ай, моя внучка, Гюльджан! — Старик неожиданно заплакал.
Кайманов обнял за плечи старого Али;
— Расскажи, дорогой, почему плачешь? Что случилось с твоей внучкой Гюльджан?
— Ай, Ёшка! Я старый глупый ишак, три дня назад отпустил Гюльджан с Фатиме, женой Барата, на верблюдах в Ташауз. Все наши ездят туда через пески менять вещи на рис и джегуру. Три дня назад в городе видели наши одного человека. Давно он не был в этих краях. Шел через Кара-Кумы, говорит: в песках есть банда, нападает на чопанов, отнимает хлеб, отнимает овечек. А неделю назад у старой Дождь-ямы эти бандиты захватили четырех женщин с верблюдами. Рис отобрали, джегуру отобрали, женщин пять дней держали у себя, потом завязали глаза, вывели на тропу, сказали: «Идите домой». Ай, бедная Гюльджан, бедная внучка, бедная Фатиме! Они ведь тоже могут к ним попасть! Зачем не послушались старого Али? Ай, глупый ишак Али-ага, зачем отпустил их в Ташауз?..
— Собери людей, Балакеши, — попросил Кайманов, обернувшись к председателю поссовета. — Сам знаешь, кого позвать. А мы с тобой, яш-улы, пойдем к тебе на сеновал. Как давно я не был на твоем сеновале!
Кайманов и старый Али-ага направились к обширному квадратному строению караван-сарая, сбоку от которого была сколочена пристройка — жилище Али-аги. Низенькая скрипучая дверь пропустила их в пристройку, из которой они прошли в довольно просторное помещение, заваленное сеном.
Яков постоял немного, вдыхая полной грудью такой знакомый с детства, щекочущий ноздри медовый аромат духовитого разнотравья, смешанный с запахом пропитанной дегтем сбруи.
В маленькое окошко, кое-как защищенное от непогоды осколками стекла, видны гряды огорода Али-ага. Кайманов растроганно сказал: «Ну вот и дома»...
— Ай, Ёшка, — согласился старик. — Ты еще таким вот огланом был, — показал он рукой, — когда ко мне сюда бегал... — Али-ага принялся раскладывать сено и взбивать его постелью. Яков остановил его:
— Времени у нас мало, яш-улы. Отдыхать не придется, а поговорить надо.
Кайманов сбросил сапоги, прилег на сено. Али-ага, беловолосый и темнолицый, с высушенной временем кожей, обтянувшей скулы, невозмутимый, как Будда, сел рядом.
— Яш-улы, — сказал Кайманов, — для меня ты с детства — второй отец. Сколько раз выручал, надо еще выручить. Готов ли ты нам помочь?
Али-ага молча прикрыл глаза, с достоинством кивнул.
— То, что я тебе скажу, знают только начальник войск, начальник отряда, комендант и я. Теперь будешь знать ты да еще Балакеши. В горах и в песках появились мелкие банды, но хозяин у них один — германская разведка. Кто-то ходит к этим бандам, снабжает их, инструктирует. Банды грабят аулы, убивают людей; там председателя колхоза убили, там — предаулсовета. Стали антисоветские листовки разбрасывать. Откуда у бандитов в горах или в песках типография? Ясно, листовки им носят. Пишут: «Гитлер в Москве. Советской власти капут».
Али-ага не выдержал, перебил Кайманова:
— Ай, Ёшка, я у тебя спрошу, дорогой. Скажи мне только точно, почему эти проклятые шакалы так далеко в Россию зашли? Не возьмут они Москву? Люди у меня каждый день спрашивают, говорят: «Ты самый старый, Али-ага, должен все знать». А что я им скажу, когда сам не знаю.
— Ни хрена не возьмут! — с сердцем сказал Яков по-русски.
Али-ага его понял, с удовлетворением закивал головой:
— Бо´лды, Ёшка, бо´лды! Правильно! Раз ты так говоришь, значит, правильно. Кто спросит, отвечу: «Ни хрена не возьмут!» Тебе люди верят...
Яков не стал его разубеждать, что в прогнозах такого масштаба авторитета Ёшки может оказаться недостаточно. Но в душе он был убежден: гитлеровцы Москву не возьмут. Наши должны выдержать, обязательно выдержат. Нельзя не выдержать. Надо всеми силами отвести от Москвы угрозу. То, что назревает здесь, на южной границе, должно во многом нарушить планы Гитлера, оттянуть силы врага.
— Слушай, яш-улы, — сказал Яков, — и запоминай. Сам видишь, сколько по дороге идет важных грузов. Бандиты тоже не дураки, глаза и уши у них есть. Обязательно будут стараться помешать нам выполнить военную задачу, будут беспокоить народ. Надо подумать, яш-улы, какие остались в поселке и в соседних аулах очень надежные люди. У каждого и на затылке должны быть глаза, чтоб ни одного чужого не пропустить. Пусть к тебе приходят, говорят, что узнают. Ты будешь через начальника заставы мне или коменданту передавать.
Али-ага приосанился и немного помолчал, прежде чем ответить.
— Сагбол тебе, Ёшка, что пришел к старому Али. Очень правильно говоришь! Хорошее дело надумал. Люди все видят, все знают. Многие уже говорят: «Надо тех проклятых бандитов стрелять, как бешеных собак». Я позову Анна-Мурада, Савалана, в городе хороший парень Аймамед Новрузов есть, тоже пойдет...
Али-ага перечислил еще с десяток имен, на кого могли бы положиться пограничники.
— Все объясни, — сказал Яков. — Мы должны очень быстро узнать, где прячутся эти бандиты. Нужны проводники в горы, а перво-наперво потребуется проводник в Кара-Кумы Аббаса-Кули ловить. Такой, чтоб знал пески не хуже, чем ты — родной Дауган.
— Знаю такого человека, — отозвался старик. — Он-то и видел Аббаса-Кули. Только пойдет ли? Трус — не пойдет, смелый — для себя смелый. Каждый хочет знать, ради чего идет. Пески знает, как свой мелек, — продолжал Али-ага. — Молодой был, в Кара-Кумы караваны водил. Революция пришла — испугался, за кордон убежал...
— Проводник, а революции испугался? Что ж, он баем был?
— Какой бай? Самый бедный дехканин. Ему другие сказали: «Уходи», он и ушел. Сам не понимал... Не знаю, пойдет ли?
Али-ага с сожалением почмокал губами.
— Немножко обидели вы его, — продолжал старик. — На восемь лет в Воркуту загнали.
— Зря не загонят, — сказал Яков. — Значит, заслужил. Может быть, еще кого вспомнишь?
— Не знаю, Ёшка, не знаю, — возразил Али-ага. — Если другой кто с коровой через гулили перейдет, его два дня подержат и обратно отправят, а Хейдару восемь лет дали...
— А зачем он с Аббасом-Кули пошел? — возразил Кайманов. — Аббас-Кули коров не пасет.
Али-ага скупо рассмеялся, покачал головой.
— Ай, глупый-глупый Али-ага! Как раньше не догадался! Выходит, ты Хейдара лучше меня знаешь. Так бы и спросил: зачем Хейдар в пески ходил, зачем Аббаса-Кули видел, зачем бродит по горам, о чем с людьми говорит?
— Ну вот я тебя и спрашиваю. — Кайманов тоже рассмеялся: — Скажи мне, какой человек Хейдар, зачем через пески в Дауган пришел, зачем с Аббасом-Кули говорил?
— Откуда я знаю, Ёшка? Могу только сказать то, что люди говорят. Хейдар Махмуд-ага почти такой яш-улы, как я: сухой, крепкий, как саксаул, не смотри, что терьяк курит. В песках может сутки идти — не остановишь. Пустыню и горы, как свой мелек, знает. Только не пойдет он с вами в Кара-Кумы, ему Аббас-Кули приказал не в песках — здесь, на гулили, быть.
Яков едва сдержался, чтобы не показать старику свое раздражение.
— Что-то у тебя, яш-улы, — сказал он, — Аббас-Кули сильнее и погранвойск, и Советской власти. Почему его Хейдар боится? Почему он в пески не пойдет?
— Ай, Ёшка, — со вздохом ответил Али-ага. — Ты спросил, когда увидел меня: «Почему такой печальный, яш-улы Али-ага?» Я тебе ответил: бандиты Аббаса-Кули схватили в песках на Ташаузской дороге четырех женщин. Ай, Гюльджан, Гюльджан, внучка моя, — снова запричитал старый Али. — Зачем отпустил я тебя с Фатимой в Ташауз! Что, если эти проклятые выродки схватят мою девочку, как схватили дочку Хейдара Дурсун?..
Горестно причитая, старик закрыл глаза, раскачиваясь из стороны в сторону. В сумраке сеновала лицо его казалось темнее обычного. Пряно пахло свежим сеном. Тонкие, как лезвия ножей, лучи солнца пробивались сквозь щели в дощатых стенах. Уже чувствовалась подступавшая и сюда дневная жара. Кайманов не мешал старому Али горевать вслух, чувствуя некоторое смущение. Не трудно было додумать то, что не сказал ему старик. Угрозы Аббаса-Кули Хейдару — не шутка. Бандит взял заложников. Для острастки, вздумай Хейдар что-либо предпринять, Аббас-Кули тут же зарежет Дурсун — мать двоих детей, еще и позаботится, чтобы об этом узнало как можно больше народу. Наконец Яков прервал причитания старика.
— Не надо так горевать, яш-улы, — мягко сказал он. — Для того и пришел к тебе, чтобы посоветоваться, как лучше поймать этих бандитов, чтоб спокойно люди ходили по нашей земле и в горах, и через пески в Хиву, и Ташауз. Скажи лучше, где этого Хейдара найти? Думаю, что сумею его уговорить.
— Откуда я знаю, Ёшка? — ответил Али-ага. — Говорят, Хейдар на текинском базаре табаком торгует.
— Скажи лучше — терьяком, — поправил его Кайманов. — Терьяк раз в двадцать дороже будет.
— За руку его не держал, сказать не могу, — возразил Али-ага.
— Бо´лды, яш-улы, — сказал Яков, — если чувствуешь себя хорошо, прошу тебя, поедем со мной в город, поможешь найти Хейдара Махмуда-ага.
— Конечно, поедем, Ёшка. Как скажешь, так и поедем. Надо ехать!
— Я его только издали видел, когда он свататься к нашей Сюргуль приходил.
Али-ага с сомнением покачал головой.
— Что же, он на старости лет хочет вторую жену взять? — спросил он. — Зачем ему? Надо свою Патьму искать...
— Яш-улы, хочу у тебя еще спросить, — сказал Яков.
— Давай, Ёшка, спрашивай, — с готовностью ответил старик.
— Вспомни, дорогой, слышал ты за кордоном имя купца Клычхана? Сижу и думаю: «Почему сразу три человека с той стороны сошлись возле нашей комендатуры? Сюргуль рядом живет, Хейдар пришел. А тут и Клычхан появился? А? В тот день еще как раз Сюргуль загнала на крышу кибитки своего козла. Вот он там орал, «дождь звал». Очень много совпадений получается, яш-улы...
— Это правильно, — закивал головой Али-ага, — гейч кричит, дождь обязательно будет. Так Аббас-Кули Хейдару приказал. А тот пришел, от него Сюргуль привет передал. Боится она кровников. Аббас-Кули и Сюргуль хочет к рукам прибрать: гейч на крыше кибитки кричит, значит, всех, кто с Аббасом связан, срочно в пески зовет. А Клычхана я не знаю, Ёшка, не помню, ни от кого не слыхал. Сюргуль знаю, Хейдара знаю, Клычхана не знаю. Надо, Ёшка, смотреть, к кому будет ходить этот Хейдар. Одному на ту сторону перейти трудно, надо друзей искать. Моя голова устала, Ёшка-джан, пускай твоя думает. Она у тебя молодая, а я уже не могу...
— Прости, яш-улы, утомил я тебя, — согласился Кайманов. — Но позволь мне тебя еще спросить...
Кайманова немало занимал вопрос, откуда все так хорошо знает старик Али-ага?
— Вот я слушаю тебя и думаю, — продолжал Яков. — Живет себе Али-ага на Даугане, никуда не ходит, нигде не бывает, копает свой огород, поливает мелек, сидит у кибитки, на солнышке греется. Откуда так все хорошо знаешь? Что ты: святой или сам аллах? Или у тебя такое радио есть?
— Радио, Ёшка, радио, — усмехнувшись, подтвердил Али-ага. — Ладно, Ёшка, скажу, — согласился старик. — Про Аббаса-Кули и Хейдара мне Ичан Гюньдогды рассказал, наш огонь чопан. Приходил к нему Хейдар. Советовался. Вместе они в шахтах в Воркуте были. Ичан к тебе хотел прийти. Не мог: с отарой один оставался. Рамазан Барат-оглы — чолок его — где-то больше суток пропадал. Наверное, девушку присмотрел, немножко гулять пошел.
— А что ж Ичан сейчас ни ко мне, ни к начальнику заставы не пришел?
— Пришел, Ёшка, пришел. Здесь он. Балакеши за ним сына с заводным конем посылал. Ичан скакал на Дауган, чуть коня не запалил... Сидит в моей хонье, ждет, когда позовешь.
— Так зови его скорей! Он-то мне и нужен! — воскликнул Кайманов.
Шаркая чарыками, старик открыл дверь, ведущую с сеновала в пристройку, пропустил вперед Якова, проводил в свою комнату.
Навстречу им с кошмы (на которой лежал всего один небольшой коврик и несколько подушек) вскочил сухощавый, очень подвижный человек с быстрыми пытливыми глазами, порывистыми движениями. «И правда, Ичан — огонь чопан», — подумал Яков.
— Салям алейкум, — сдержанно поздоровался Кайманов, изучающе рассматривая Ичана. Где-то он его видел, от кого-то о нем слышал.
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! — неожиданно, вытянув руки по швам, на чистом русском языке приветствовал его Ичан.
— Вон как ты умеешь, прямо по-военному, — не без удивления заметил Яков. — Ну, здравствуй, здравствуй, Ичан, не знаю, какое у тебя воинское звание.
— Техник-интендант второго ранга! — отрапортовал Ичан. — Был переводчиком комендатуры, пока Шапошников в Воркуту не загнал.
Кайманов согнал с лица улыбку.
— Слушаю тебя, товарищ техник-интендант второго ранга Ичан Гюньдогды, — сказал он.
— Недолго я техником-интендантом был, всего два года, — с горечью сказал Ичан. — Всю жизнь, с самого детства, чопан!
— Слушаю тебя...
— Товарищ старший лейтенант, я с двенадцати лет овец пасу, — горячо начал Ичан. — У бая Хан-Мамеда пас, у молокан пас, у бая Довлет Мурад Саппара землю пахал. Однажды недалеко от границы овечек пас, видел, как с Иран территории шли два контрабандиста. Пришли, спросили у меня: «Солдаты есть?» — «Нет», — говорю. Они с оружием были, забрали мои чарыки, чтоб никуда не ушел — зима. Только скрылись — я на заставу бегом. Двенадцать километров босиком по снегу бежал. Замкоменданта латыш Ретцер сказал: «Ты наш пограничник, Ичан, давай смотри в окно, ты этого кочахчи на границе видел? Я опознал. Баба Карли Ноурзали, говорю, чарыки он у меня забрал. Взяли его. Ретцер потом говорит: «Ай, Ичан, давай дди к нам служить, звание дадим, форму дадим, наган дадим». Доктор Тумасов здоровье проверял. «Здоров», — говорит. Звание дали, обмундирование дали, наган дали. Два года работал, как огонь, все делал. На участке Тутлы-Тепе с тремя солдатами банду Кул-Кара Байдал-бая разбил. В тридцать первом, в тридцать втором году в Кара-Кумах Джунаид-Хана ловил. Сеид Мурад-бая ликвидировал, Мамед-Нияза поймал...
Ичан говорил быстро, и Яков едва улучил минуту, чтобы его прервать.
— Погоди, Ичан Гюньдогды, — сказал он, — что ты мне, как на партсобрании, биографию рассказываешь? Я ведь тебя еще ни о чем не спросил.
— Товарищ старший лейтенант, — перебил его Ичан. — Я честно служил. Это на меня за Джунаид-Хана, за бандита Баба Карли Ноурзали бай Мухамет Хан-Довлет клевету написал. Пока разбирались, три года в Воркуте уголь копал. Вызывают, говорят: «Давай, Ичан, поезжай домой, ты не виноват, немножко мы, говорят, ошиблись». Я, товарищ старший лейтенант...
— Да погоди ты, — рассмеялся Кайманов. — Я-то тебя ни в чем не обвиняю! Зачем оправдываешься? Расскажи лучше, как к тебе Хейдар приходил, о чем говорил, что он собирается делать?
Ичан весь внутренне подобрался, сосредоточенно посмотрел на Якова.
— Хейдар — мне друг, — сказал он. — Его надо спасать. За этим я сюда к Али-ага приходил, сейчас на коне прискакал. Нельзя в себе такую тяжесть носить, надо скорей кому следует сказать. Я, товарищ старший лейтенант, никогда против Советской власти, против пограничного режима ничего не делал и не говорил.
— Да верю я тебе. Что ты мне все про Советскую власть?! О Хейдаре давай!
Ичан обстоятельно, не упуская никаких подробностей, передал весь разговор с Хейдаром. Яков внимательно выслушал его.
— Не знаю, что делать, товарищ старший лейтенант, — заканчивая свой рассказ, проговорил Ичан. — Хейдар, как волк, в капкане. Затравил его Аббас-Кули. Очень плохо сейчас ему. Стал уже говорить, чтобы я людей Мелек Манура в гавахах прятал, через гулили водил...
Кайманов вскинул на Ичана внимательнее глаза, промолчал немного. Тот спокойно выдержал его изучающий взгляд.
— Ничего не поделаешь, джан Ичан, — мягко сказал Яков, — придется тебе людей Мелек Манура и на гулили водить и в гавахах прятать...
Тот сначала не понял:
— Вы... шутите, товарищ старший лейтенант?
— Нет, не шучу, дорогой Ичан. Надо сделать одно очень важное дело. Ты, Ичан Гюньдогды, должен стать проводником у Хейдара. Будешь прятать людей Мелек Манура в гавахах и приводить их к самой границе. Хейдар к тебе еще придет, деваться ему некуда. Соглашайся с ним выполнить задание, только не сразу, узнай технику переправы, вещественные пароли, сигналы, места встреч. Что делать дальше, я тебе скажу. Ты уже вызвал у Хейдара сомнения своим разговором, а сомнений у него быть не должно.
— Ай, товарищ старший лейтенант! Хейдар мне друг! Я с ним в шахтах Воркуты три года уголь копал! Как я буду с ним двойную игру играть?
— Вот мы с тобой и должны твоего Хейдара от беды отвести, а главное — дело сделать. Слушай внимательно и запоминай...
В доме председателя поселкового Совета Балакеши собралось человек двенадцать самых близких друзей Кайманова. Что может сделать горстка полувооруженных людей из пограничного поселка, которая, разойдясь по участку комендатуры, затеряется в этих горах, раскинувшихся на десятки и сотни километров? Что значит одна застава и даже комендатура в масштабе тех событий, которые должны были скоро здесь произойти? По опыту Яков знал: на границе и один человек значит очень много, подчас он может сделать больше, чем целая дивизия.
Со вздохом он вспомнил своих сверстников, ушедших на фронт, — отчаянного Аликпера, верного безотказного Барата, молчаливого Савалана, любителя поесть Мамеда Мамедова. Все они сейчас воюют на западе. Но и те, кто здесь собрался, люди опытные, смелые. Правда, все пожилые...
Знакомая комната, знакомые лица, внимательные глаза присутствующих — все это снова взволновало Кайманова, вернувшегося в родной угол, но он не позволил себе размягчиться и сидел сосредоточенный и строгий, ожидая минуты, чтобы, не нарушив принятого этикета, заговорить. Балакеши выставил несколько фарфоровых чайников с зеленым чаем, посредине положил чурек в сочаке — специальном платке, поставил большую эмалированную миску с шурпой, в которой плавали куски баранины. Разложил десятка полтора ложек. Как ни трудно было сейчас на Даугане с продовольствием, но для гостя приготовили молодого барашка. Проголодавшийся Яков некоторое время отдавал должное угощению.
— Дорогой Балакеши, дорогие друзья, — закончив ужин, сказал Кайманов. — Много раз пограничники обращались к дауганцам еще в те времена, когда мы вместе строили дорогу. Теперь вот и я стал пограничником и вместе с нашим командованием обращаюсь к вам. В эту неделю по дауганской дороге будут идти особо важные колонны автомашин. Надо организовать усиленную охрану, выставить посты на самых ходовых тропах контрабандистов, не допустить, чтобы какая-нибудь сволочь сорвала переброску грузов. Начальник заставы лейтенант Дзюба расскажет вам, где и что надо будет сделать, надо, чтоб каждый верный человек пошел в наряд...
— Ай, Ёшка! — воскликнул Балакеши. — Зачем спрашиваешь? Все пойдем! Кто только может держать оружие, все будем на гулили...