— Дороговато, Петя. Мы на дом поистратились…

— Да бери! — настаивал Петр. — Как‑нибудь обойдемся.

— Нет, — мягко, но категорически отказалась Гуля и выбрала себе какие‑то шпильки для волос. Петр тут же прихрамывал, не отходил ни на шаг — надо было показать публике, что между ними и тени нет размолвки. И публика все поняла. Люди улыбались им, кланялись низко, не то растроганные великолепием пары, не то ладными их нарядами, не то от радости, что очередная поселковая «черну ха» оказалась мыльным пузырем. Гуля достигла своего — злые языки были примерно посрамлены. Едва ступив на порог дома, она кинулась Петру на шею, повисла, чуть было не свалив его с ног. Вернее, с единственной ноги.

— Вот так! — скрутила она дулю кому‑то за калитку. — Возьми и застрелись!..

— Ничего, — похромал Петр к платяному шкафу, снимая на ходу пиджак. — Я его все равно настигну.

— Не вздумай чего‑нибудь! — кинулась к нему Гульяна.

— Да нет! Я просто заловлю его на нижнем складе, он у меня попрыгает.

— Смотри! Я не хочу, чтоб из‑за какого‑то дерьма нарушилась наша жизнь. Я сама доведу его до белого каления…

Петр переоделся и пошел во двор по своим делам. Гуля принялась греметь кастрюлями на кухне.

Где‑то после двенадцати Петр увидел, как по улице мимо их двора, видно, прогуливаясь после обеда, шел ученый.

— Здравствуйте! — поздоровался он издали.

Тот живо повернулся, не ожидал встретить кого‑либо знакомого на пустынной улочке.

— А — а-а! Здравствуйте, — он подошел к калитке. И Петр подошел со двора. Они поздоровались за руку.

— Заходите. Кофейку попьем.

— Спасибо. Я только что из столовой. Покушал, чаю попил. Сыт.

— Ну как у вас дела?

— Достается мне от ваших…

— Что такое?

— Обвиняют в отступлении от марксистско — ленинского учения.

— Даже так?

— Да — а-а!

— А какого именно?

— О частной собственности, религии…

— И семьи, — перебив ученого, дополнил Петр.

Тот с интересом этак покосился.

— Знакомы?

— Зна — аком! Вон трехтомник Карла Маркса и Фридриха Энгельса под рукой. Можно сказать — настольная книга.

— Даже так?

— Я вот у вас спросить хочу, — заговорил Петр, тоном своим давая понять, что у него серьезный разговор. — Все-таки, в чем заключается ваша идея по совершенствованию, как вы говорите, хозрасчета у нас?

— Все очень просто. Действующему у вас в леспромхозе хозрасчету надо сделать еще один шаг вперед. Последний, но самый важный. Сейчас планирование техникоэкономических показателей цехам заканчивается доведением показателя затрат на рубль товарной продукции. Вот выполните план, уложитесь в эти затраты, и вы получите премию. А то, что ваше производство дает прибыль, — это вроде как не ваше дело. И куда она девается, эта прибыль, — тоже как бы не ваше дело. А в самом деле — куда она идет? Оказывается, она централизуется в «кармане» вышестоящей организации и уже оттуда, если, конечно, соблаговолит вышестоящая организация, вам будет выделена энная сумма на ваши производственные и социальные нужды. То есть трудовой коллектив работает как бы вслепую. Он не видит, не знает конечной экономической цели. Хорошо это или плохо? Плохо! Однозначно — плохо. Такая работа вслепую не только лишает цеха совершенствования производства, но и делает людей безразличными к результатам своего труда. Отсюда — равнодушие, рвачество, воровство, бесхозяйственность. Мы предлагаем сделать этот шаг вперед — доводить дело до конца, то есть планировать и прибыль. Часть ее идет в централизованные фонды, часть же — на нужды цеха: на развитие производства, на улучшение социально — бытовых условий и на добавку к зарплате. Это уже будет конкретный экономический интерес. Мало того, мы предлагаем, чтоб трудовые коллективы сами определяли, сколько чего они будут производить и кому продавать. Сверх госзаказа, конечно…

— Ну и… Есть противники?

— Есть. И немало. Это, говорят, приведет к рыночной экономике, а от нее и к частной собственности… Что противоречит марксистско — ленинскому учению. Политику мне шьют.

— Да — а-а! Интересно, — Петр посмотрел на озадаченного ученого с высоты своего роста и только хотел было его все‑таки пригласить к себе, как услышал голос Гульяны с крылечка:

— А вы чего там стоите? Петя, ты чего человека за калиткой держишь?

— Да я приглашаю… Заходите в самом деле. Я вас с Гулей познакомлю, — и заметив, что Лялька протиснулась на крыльцо, добавил: — И с Лялькой. Дочкой нашей. Отличница!

— Ну, если отличница, — развел руками ученый, и в самом деле заинтригованный интересом к его делу. — Если отличница, то надо, конечно, познакомиться. Меня моя Галинка дома не простит, если я не привезу ей рассказ про здешних девочек.

Гуля мигом соорудила чай. Не навязчиво, но безоговорочно, В маленьких чашечках, пахучий. Так что ученый выпил две чашечки за оживленным разговором и попросил еще. А потом они с Петром уселись в кресла в большой, хорошо обставленной комнате и завели долгий легкий разговор про всякое.

— Мы с Гулей с год как поженились. Она меня обезножевшего забрала из больницы… — и он поведал свою страшную историю, как его придавило бревном. Просто, без надрыва. Наоборот — с юморком. Гуля, проходившая мимо по каким‑то своим делам, а может, просто так, чтоб послушать, о чем туг беседуют мужчины, потрепала его по совершенно седой голове:

— Иронизируешь теперь? А тогда, небось… Вон седой, как лунь, сделался. За одну ночь!

— А я, вы знаете, — заговорил мечтательно ученый, — хожу, смотрю и не могу насмотреться на эти ваши улочки, дворики, домики. В каждом живут люди; складываются как-то их судьбы. Какие‑то чувства там у них, страсти, любовь, ненависть, упреки, обиды, размолвки, примирения. Словом — жизнь. Все это совершается за низенькими заборами, за стенами, дверями, окнами. Среди цветущих вишен и яблонь, ровных рядков картофеля, палисадничков, навесов, увитых виноградом. Какой‑то уменьшенный милый мирок. Не то что у нас, в многолюдном, многоэтажном, многодымном и многопыльном городе. Вы понимаете меня?

— Понимаю. Все правильно вы говорите. Я вот намеревался выпытать у вас. Не спросить, а выпытать. Вы говорите, за заборчиками, за стенами домов — и любовь, и горе. Все так. Но хочется поглубже про любовь, семью. Насколько я понял, — Карл Маркс с Энгельсом зовут к разрушению семьи. Что успешно осуществляется у нас. Почти не най дешь нормальной семьи. Я вот считаю, что напрасно мы гак слепо следуем учению. Я не хотел бы вступать в противоречие с умами, которые признаны во всем мире, я простой человек с моими простыми человеческими пристрастиями, но я категорически против…

— И правильно! Я вот смотрю, у вас с женой хорошие, крепкие отношения.

— Да! — обрадовался Петр. — У нас великолепные отношения!

— Ну и дай Бог! — откинулся ученый на спинку кресла. — Мне все время кажется, что люди покружат, покружат умом по этому учению, как жаждущий в пустыне, да и вернутся на круги своя. Вернугся к самим себе. Это мне видится как естественное развитие событий. И, откровенно говоря, я не понимаю, зачем Карлу Марксу, примерному семьянину, понадобилось пудрить людям мозги про уничтожение семьи?..

— Кстати, о Боге. Есть ли Бог? Как по — вашему?

— Есть он или нет, — я этого ни утверждать, ни отрицать не могу. Потому что я не знаю. И никто не знает. Но что в природе есть Нечто или Некто, по чьей воле или разумению создана Вселенная, земля наша, жизнь на ней, разумное существо — человек, цивилизация, наконец, — это истина. Неоспоримая. Как это все появилось на свет? Само по себе? Нет. Что‑то или кто‑то этим управляет. Ибо нелепо считать, что какая‑нибудь детская игрушка сотворена умом и руками человека, а Вселенная, Земля и люди произошли сами по себе. Вот мы и гадаем — кто или что правит Миром? Для меня, назовем условно, — это Некто. Природа. Для других — Бог. Кстати, в народе Бога называют еще Творцом, Создателем… По — моему, это более точно. Человечеству не терпится познать самую главную истину — Начало Начал. Кто сотворил, создал Мир? Но путь к познанию Начала Начал нам закрыт. И нечего туда соваться. Кто познает истину Начала Начал, тот обязательно дерзнет создать Вторую Вселенную. А вот это не под силу даже Творцу. Потому что Природа заполнила все ниши, во всех направлениях и измерениях. Умные люди давно это поняли и, чтобы дать выход безысходной мысли, придумали Бога. Просто и здорово! То, чему нет объяснения, — обозначено символом. Остальное объяснимо…

— Объяснимо ли? — иронически обронил Петр.

— Отчего же?! — принял иронический тон ученый. —

Я бы, например, попытался объяснить все, что происходит в этом Мире, начиная от полета нейтрино до вращения самой Вселенной, — беспрерывным кипением материи, света, времени и пространства. Варится этакий грандиозный суп. И в котле происходит беспрерывный процесс перехода компонентов из одного состояния в другое. Выделяемые при этом излучения энергии, тепла, магнитных колебаний, потоки нейтрино и еще чего там, — создают фон, на котором происходит это действо. И мы, люди, и все живое и неживое, задействованы в этом процессе. Ничто — ни материя, ни даже дух, даже самое ничтожное движение души не остается без влияния этой Вселенской кухни. Каждый шаг наш, каждое слово и каждый поступок, даже взгляд, обусловлены количеством и качеством этого Вселенского излучения в данный момент. Даже наше самочувствие и настроение зависят от количества и качества этого излучения, превращений во Вселенной. Слава Богу, теперь мы это понимаем и признаем. Даже в газетах публикуют неблагоприятные в связи с природными явлениями дни. Дошло до нас, что мы частичка Вселенной и полностью в ее власти…

— А вот бесконечность… Что такое бесконечность Вселенной? — ерзнул в кресле Петр, подогреваемый естественным желанием побольше выпытать у собеседника. Ученый улыбнулся понимающе.

— Вы думаете — я Бог и все знаю?

— Нет. Ну ваше представление об этом…

— Представить себе бесконечность Вселенной невозможно. Хотя аналогов бесконечности вокруг нас бесконечное множество: бесконечность возможностей нашего мозга, бесконечность познаний, бесконечность воображения, полета мысли; наших чувствований, бесконечность превращения материи, бесконечность круга, наконец. И прочая, и прочая. Но все‑таки бесконечность Вселенной трудно себе представить. Ибо нам хорошо известно понятие края, конца. Конец дня, конец ночи. Край земли, конец жизни. Хотя ограниченность всего этого весьма и весьма условна. Ибо конец однОго состояния — есть начало другого. И вообще понятие конечности чего‑либо живет только в нашем сознании. В природе же конца не существует. Потому что она не ограничена в себе. Мы же ограничены в себе…

— Ну а теперь о вере. Если вы не устали.

— Не устал.

— Я имею в виду веру вообще, не обязательно в Бога. Веру человека во что‑либо, что укрепляет душу, поддерживает в жизни.

— Понимаю, — сделал глубокий кивок ученый.

Петр продолжал:

— Меня отлучили от веры в Бога. Ладно! Но дальше что? Человек без веры не может жить. Это понимали и они, — Петр взял со стола увесистый том Карла Маркса и Фридриха Энгельса. — Понимали и то, что если они отнимут у человека одну веру, то взамен должны дать другую. Думали они, думали и, ничтоже сумняшесь, подсунули свои идеи: свобода, равенство, братство. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! А имущие вон. И пошла мировая резня. Отняли у имущих их имущество, присвоили себе, потом перегрызлись между собой за то имущество. И пришли к тому, что все кругом колхозное, все кругом мое. Ни твое, ни мое — наше. А на поверку — ничье. Тащи, волоки, кто что может. Тут возникает вопрос: может, и с уничтожением частной собственности, как и с религией, допущена ошибочка в этом учении? Я вот, когда меня прищемило, — взмолился не Карлу Марксу, а Богу…

— Вполне резонно. Учения стареют. То, что вчера было истиной, — сегодня может ею не быть.

— Люди не верят ни в Бога, ни в черта, ни в партию теперь уже; ни в Сталина, ни даже в Ленина… И, что самое страшное, — в самих себя тоже. Ничего святого в этом мире не осталось для наших людей…

— Не для всех, — выставил ладонь ученый, как бы останавливая разошедшегося Петра. И Петр осекся.

— Может, я лишнее?..

— Нет. Мысль сама по себе правильная. Только мне, например, кажется, что есть люди, и их немало, даже, я думаю, — абсолютное большинство, которые верят в лучшее на земле. Я из таких.

Петр обескураженно молчал. Оглянулся как‑то беспомощно на Гулю, протиравшую фужеры у серванта, готовившую, видно, что‑нибудь поинтереснее для мужчин. Ученый продолжал:

— Да! Несмотря ни на что, я верю в лучшее будущее человечества. Хотя оснований для оптимизма, как говорится, почти не осталось. Вот верю — и все! Где‑то в генах моих эта вера. Возможно, природа моя такая — слишком много заложено во мне оптимизма. Излишний, так сказать, запас прочности. Природа могла предусмотреть и это, чтоб человек заживо не полез в могилу…

— Интересно, — Гуля присела на стул возле серванта.

Ученый повернулся к ней.

— Был в моей жизни случай. Однажды я заблудился в тайге. Один, кругом необозримое болото и тайга. Комары, мошка тучами. Засыпают не только глаза, а и нос, рот. Дышать не дают. Я — с кочки на кочку. Иду час, два, три. Потом остановился и как бы сверил направление с внутренним, если так можно выразиться, компасом. Это единственное, чем я располагал — внутренний компас! И чувствую — не туда иду. Тогда я пошел в другую сторону. Хотя в этом направлении болото казалось непроходимым. Через час, а может полтора, я снова засомневался и снова остановился и спросил внутренний голос, а может, это был внугренний компас… Он говорил, что я иду правильно, несмотря ни на что. И я повиновался. У меня другого выхода не было. Как видите, сижу перед вами — жив и здоров. Вышел прямо к поселку. Так вот! Мне кажется, когда люди почувствуют смертельную опасность, они сверят свои действия с этим внутренним компасом, прислушаются к внутреннему голосу, отбросят все заблуждения, пойдут туда, куда им укажет внутренний компас, и выйдут из тупика.

— Хотелось бы верить, — сказал Петр.

— А я верю, — поддержала гостя Гуля. — Я тоже часто сверяю свои действия с внутренним голосом…

Петр удивленно взглянул на жену — льстит гостю или на самом деле с нею бывает такое? Раньше она никогда об этом не говорила. Но… Как бы там ни было, а мысль интересная. И он весело, в шутливом тоне, как бы подытожил хорошо сложившийся разговор:

— А не подсказывает ли нам внутренний голос, что хозяйка сейчас угостит нас легким домашним винцом из погребочка?

— У тебя очень развит внутренний голос, — засмеялась Гуля, довольная мужем, его шуткой — и удачной, и вовремя сказанной. Ученый поставил указательный палец торчком.

— Хорошо сказано! — «Развит внутренний голос». Это совершенно верно. У одних развит, у других приглушен, у третьих вообще помалкивает. Это страшные люди, у кого он помалкивает. Эти люди больше всего подвержены стадному чувству. А неуправляемая толпа — это катастрофа.

После двух рюмочек легкого виноградного винца ученый попросил отпустить его — у него сегодня экономические занятия в автопарке.

Петр пошел проводить его. У калитки они еще немного поговорили, поглядывая на высокое еще солнце над горами. Когда уже прощались, пожимали друг другу руки, в горах прогремел взрыв. Какой‑то необычный. Вроде как двойной. А может, даже целая серия взрывов, слитых воедино. Земля под ногами не вздрогнула, а задрожала тоненько. Ученый глянул в ту сторону, откуда донесся взрыв, и качнул головой:

— Ого!

У Петра кольнуло в сердце. Да так, что он скривился. Кивнул еще раз головой на прощанье и, держась за сердце, сильно припадая на протезную ногу, пошел к верстаку строгать. За думками да за работой не заметил, как завечерело. Мимо двора пробежал мальчик, что‑то крича: «Пацаны!..» А дальше Петр сначала не расслышал. Потом вдруг включился — словно в виски стрельнуло: «Подорвались!» «Пацаны подорвались!»

Он не помнит, как очутился в доме. Внезапно возник на пороге кухни, бледный, с широко раскрытыми глазами. Гуля ойкнула от неожиданности.

— Что с тобой? — кинулась она к нему. Помогла сесть на табуретку. Вытерла у него на лбу обильную испарину. Он поднял на нее полные ужаса глаза.

— Беда, Гуля! Я это чувствовал. Весь день не по себе.

— Что случилось?

— Андрей!..

— О чем ты? Скажи толком!

— Пацаны в лесу подорвались. И он там. Это точно.

— О, боже!

— Беги, Гуля в «скорую»! Нет! Сначала к ним домой. Если Андрея дома нет… В общем, надо людей поднимать.

Гульяна сорвала с себя фартук, кинулась в комнату, схватила кофту и, надевая на ходу, выскочила на крыльцо. Петр уже ничего не видел и не слышал.

Вернувшись от Ольги, Гульяна нашла его в кухне распростертым на полу. Набрав в рот воды, шумно брызнула ему в лицо, затормошила, пошлепала ладошками по щекам. Снова брызнула в лицо. Петр не приходил в сознание. Она склонилась ему на грудь, запричитала, заплакала. Взвыл протяжно Г угу, маячивший у порога на кухню.

Придя в себя, Петр увидел над собой потолок, а на фоне потолка — лицо Гульяны. Подумал, что у него кружится голова.

— Где я?

— Дома! Дома! На кухне. Ты не ушибся?.. Слушай! Ольги дома нет. Андрея тоже. Алешка говорит — в лес пошел с ребятами.

— Я так и знал! Беги, Гуля, в «скорую». Нет! В контору. Прямо к директору, скажи ему, мол, — беда, мальчишки в лесу подорвались…

На бегу она роняла встречным недоумевающим бабам:

— Беда! Пацаны в лесу подорвались!..

Страшная весть мигом облетела поселок. В семьях, где были пацаны — подростки и их в это время не оказалось дома, воцарилась паника. Бабы подняли вой. Отцы тотчас сбились в группу и пошли в горы. Звать мужиков, которые были на работе, побежали жены. Вскоре еще одна группа отправилась в горы. С этой группой ушла и Гульяна. Петр маятником ходил возле калитки взад — вперед.

То, что увидели люди на месте взрыва, заставило содрогнуться даже бывалых мужчин. Воронка диаметром метров десять была залита по краям кровью. На краях воронки — тела пацанов, разорванные в клочья или пополам. Некоторые чуть живые с выпущенными кишками, еще отползали в сторону. Андрея нашли метрах в тридцати от воронки. Он полз на животе, опираясь на правую руку, а левой держа выпавшие вымазанные — в земле и листве — кишки. Увидев Гульяну и людей, он застонал, перевернулся на спину и сказал:

— Я умираю, тетя Гуля. Мы ничего дурного не делали. Просто жгли костер. Видно, под костром был закопан склад минометных снарядов. Никто не виноват… — он схватил липкой от крови рукой руку Гули, протяжно застонал, выгнулся весь, дернулся и замер.

Это были небывалые со времен войны коллективные похороны. Хоронили сразу девятерых. Девять юных жизней унесла война, которая отгремела сорок пять лет назад.

Девять не состоявшихся мужчин, защитников Родины. И трое еще умирали в больнице в Туапсе.

Весь поселок, до единого человека вышел на похороны ребят. Девять гробов были поставлены возле конторы леспромхоза. Хоронить ребят решено было не на общем кладбище, а недалеко от школы, где захоронены останки погибших в войну односельчан.

Звучала траурная музыка, небо хмурилось тучами. Казалось, вот — вот сорвется дождь, природа прольется слезами, но небо крепилось, не давало волю дождю, скорбя вместе с людьми по безвременно ушедшим.

Петр стоял у изголовья сына, слегка опершись о палочку. Рядом жалась Гульяна, держа его под руку. Поглядывала на него, боясь, как бы не случился обморок. Но он даже не плакал, будто окаменел. Только лицо его почернело. Безотрывно смотрел на юное восковое лицо Андрея и медленно шевелил губами. Будто говорил с ним. О чем? Скорее всего просил у сына прощения за то, что не уберег его, а может, за то, что ушел от них… Кто его знает. При жизни нам вроде и не о чем говорить друг с другом, а когда…

Ольга основательно загуляла в Туапсе, ее не было даже на похоронах. Она появилась только через неделю. Появилась обшарпанная, бледная, полупьяная. У Петра был выходной, и ему сразу доложили, как только она появилась. Взяв палочку, он, набычив седую голову, пошел к бывшей жене. О чем они там говорили, осталось тайной. Только вернулся он от нее с Алешкой. Велел Гуле нагреть воды и выкупать сына. А потом они с ним играли в шашки.

Играя с сыном в шашки, Петр всматривался в родное лицо и мучительно соображал — какой же подход найти, как рассеять упрямую неприязнь? И чем внимательнее всматривался, тем острее чувствовал непримиримость младшенького. За что? Неужели это ему наказание Божье за то счастье, которое дарит ему Гульяна? А может, надо просто отбросить сантименты и проявить отцовскую волю?

— Значит так, сынок, — заговорил он, отодвигая шашки, — будешь жить у нас.

Мальчик взглянул на него отчужденно.

— У меня, — поправился Петр. — Да, да! У матери ты все время один да один. А здесь веселее будет. Договорились?

Алешка опустил глаза, вздохнул. Петр продолжал:

— Тетя Гуля будет тебе мамой, а Лялька — сестрой.

— У меня есть мама. И второй не бывает!

— Той маме некогда. Она все в Туапсе да в Туапсе. А ты один да один. А с нами тебе лучше будет. Договорились?

— Ладно, — и Алешка тоскливо посмотрел в окно.

— Ты меня извини, сынок. Но я не пойму, чего ты дуешься на меня?

— А я не дуюсь на тебя, — сказал он потеплевшим голосом. — Жизнь такая!..

У Петра и лицо вытянулось.

— Какая такая?

— Серая.

— Я тебя не понимаю.

— А чего понимать? Из школы не хочется домой идти. А здесь Лялька от тебя не отходит, липнет. Будто ты ей родной. И вообще… — Алешка помолчал, как бы собираясь с мыслями. Петр тоже молчал, не мешая малышу сосредоточиться и выговориться. — И вообще… — Алешка снова посмотрел в окно долгим тоскливым взглядом. — К нам с мамкой никто не ходит, мы ни к кому не ходим. А эти друзья ее… От них воняет водкой и луком… И с мамкой прячутся потом, запирают меня на ключ в другой комнате…

— Ну так, а я о чем? И я об этом. А у нас тебе будет хорошо. Мы и в кино ходим, и к нам люди приходят. И никто тебя не будет запирать в другой комнате. И пьяных у нас не бывает. Я об этом и толкую тебе!

— Это все хорошо, — вздохнул по — взрослому мальчик. — Только они чужие мне. И тетя Гуля, и Лялька… А ты с ними, как с родными. Разве так бывает?

— Случается, к сожалению, сынок. Ты пойми, и мы с мамой, до того как пожениться, были чужими. Потом поженились, потом вы с Андрейкой у нас народились. И мы стали одной семьей, родными. Но бывает так, что муж и жена разводятся, и тогда возникает новая семья. Вот мы с тетей Гулей поженились, и у нас теперь новая семья…

— Ну вот, а ты говоришь…

— Погоди, погоди. Но это вовсе не значит, что мы с тобой теперь не родные. Я твой папа, ты мой сын. Второго папы у тебя уже не может быть.

— А вторая мама может быть?

Петр помолчал, чувствуя, что своими рассуждениями загнал сам себя в угол. Малыш это тоже чувствовал, отчего, видно, крепла в нем неприязнь.

— Ну пожалуйста, не называй тетю Гулю мамой, назы вай тетей. Но я‑то тебе папа.

— Папа, — Мальчик глянул на отца веселее. — А тетя Гуля не обидится?

— Думаю — нет. А мы у нее сейчас спросим. А?

Алешка кивнул согласно.

Петр позвал Гульяну. Та пришла со своим вязаньем, села в кресло, как будто давно собиралась принять участие в разговоре мужчин.

— Тут вот какое дело, — начал дипломатично Петр, и они с сыном переглянулись, как сообщники. — Алеша немного смущается, не знает, как лучше тебя называть — мама или тетя.

Гульяна не сразу ответила. Не отрываясь от своего вязания, вскинула брови.

— А это, как ему хочется. Я без претензий. Тетя — так тетя, мама — так мама. Хотя двух мам у человека не может быть. Мама — одна — единственная, и это свято. Я его понимаю. И не имею никаких претензий! Хотя ему будет у нас хорошо, как у папы с мамой.

— А? Как, Алеша?

— Годится! — с готовностью отозвался малыш.

— Ну вот! — поднялся из‑за стола Петр и расправил плечи. — Теперь у нас настоящая большая семья.

— А можно я иногда буду ходить домой к маме? — оставаясь на месте с видом, что разговор еще не закончен, вдруг спросил Алешка. — Она без меня совсем дойдет…

— Можно, конечно, никто тебя держать не будет! — сказал Петр и взглянул на Гульяну. У той замерли в руках спицы. Она подняла глаза, полные удивления и восхищения малышом.

— Правильно, Алеша, маму надо жалеть!

Вечером, когда вся семья была в сборе и они сидели за ужином, вдруг стукнула калитка и кто‑то вошел в сенцы. Гульяна выглянула в коридор и глаза у нее расширились. На пороге возникла Ольга.

— Приятного аппетита, — сказала она, с трудом удерживая под мышкой огромный узел. — Вот, Алешкины хархары принесла. Тут его одежонка, портфельчик, книжки, обувачка…

— Садись с нами, — Гульяна подвинула табуретку, смахнула с нее воображаемую пыль кухонным полотенцем. На нее, на то, что она делает, глядел во все глаза Алешка, забыв про вкусный плов в тарелке. Ему, видно, очень понравилось, что тетя Гуля приглашает мать за стол.

— Садись с нами, мам, — сказал он и даже подвинулся на своей табуретке.

— Нет, сынок, — сказала Ольга. — Мне некогда, стираю. Куда положить? — снова обратилась она к хозяйке.

— А туда, в его комнату, — Гуля повела Ольгу по коридору в комнату, которую отвели для Алешки.

Ольга опустила узел на кровать и, пьяно качнувшись, попросила хозяйку:

— Можно я подожду Петра, мне с ним поговорить надо.

— Чего ты здесь будешь сидеть? Пойдем с нами ужинать.

— Нет. Не хочу. Н — не могу, понимаешь? — она с мольбой взглянула на Гульяну. — Пожалуйста, не проси. Скажи Петру, что я подожду его, пока он поест…

Петр сразу отодвинул тарелку, встал из‑за стола и пошел к Ольге.

Та сидела на незастеленной еще кровати Алешки. Подчеркнуто прямая, со сплетенными аккуратно ногами и с гордо поднятой головой. Как на принужденном свидании.

— Ты всегда был правильным, — заговорила она, как только он появился на пороге. — И всегда был неверным. Неверность прощаю, а правильность Бог простит. А может, и не простит. Ты отнял у меня последнее, что меня радовало в этом мире. Сына Алешку. Не говорю уже про Андрея. Если б ты не ушел из дома — он был бы жив…

— Не надо об этом, Ольга! Прошу.

— Хорошо, не буду, — она внимательно огляделась. — А вы с Гулькой живете, как куркули, — завистливо покачала головой.

— То есть?… — не понял Петр.

— И то есть, и то есть — все есть. Домище вон какой! И в доме полно. А стол так ломится: картошечка молодая, селедочка иваси, цыплята — табака… Огородище вон какой!

— Кто тебе мешает жить хорошо? Я тебе оставил дом. И в доме все. Огород тоже не меньше…

— Огород‑то не меньше, только кто на нем работать будет?

— А моряки дальнего плавания. Пригласи в гости, лопаты в руки — и пошел.

— Издеваешься? Давай! — она пьяно откинула со лба нависшую прядь. — А я вольная птица! Хочу люблю, хочу гоню. Живу в свое удовольствие. Мне сам черт не брат. Не гнусь на грядках. И не держусь, как вы, за эти хархары. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Но… Ты не думай, что я Алешку просто так отдала. Не болезнь — вот бы ты у меня получил! — она скрутила дулю, выставив длинный накрашенный ноготь. — Заболела я. Чем‑то нехорошим. Теперь нужно двести рублей. Врачам сунуть. Слышь? — Она качнула по комнате нетвердым взглядом. Ее, кажется, развозило. Видно, перед тем как идти сюда, она выпила для храбрости. — Последняя моя просьба…

— Деньгами у нас распоряжается Гульяна, — отводя глаза, сказал Петр. — Надо у нее спросить. Гуля! — позвал он.

— А может, не надо? — почему‑то стушевалась Ольга. Но Гульяна уже появилась на пороге.

— Ей двести рублей надо, — сказал Петр, кивнув на бывшую жену. — На лечение.

— Н — н-ну! — Гуля явно растерялась. — Ты‑то что скажешь? — она робко взглянула на Петра.

— Дай, если есть, — Петр холодно посмотрел на сникшую Ольгу. — Болезнь‑то какая?

— А черт те знает. Нехорошая какая‑то…

Гульяна попятилась в коридор, глядя на гостью широко раскрытыми глазами. И кинулась за деньгами.

— Во! — крикнула ей вслед Ольга. — Испугалась! Чистенькая! И чем эта тонконожка тебе приглянулась? — она пренебрежительно оттопырила губу.

Петр светился весь после того, как у них поселился Алешка. С дежурства спешил домой. Теперь они втроем пили на кухне свежезаваренный чай и, прежде чем удалиться в спальню «давить» отсыпного, Петр предлагал сыну сгонять в шашки. Под шалапеты: кто проигрывал, получал по лбу щелчок. Получив от Алешки шалапет или отпустив ему, он со спокойной совестью шел «давить» отсыпного. А Лялька и Алешка садились за уроки. Оба они учились во вторую смену.

Последнее время Петр не просто дежурил, а «изучал обстановку». Затаив обиду на Олега Горлова, поклявшись изловить его на воровстве, он начал с того, что внимательно стал присматриваться, кто приезжает на нижний склад, на каком транспорте, что грузит, как грузит. Иногда далее проверял документы. И заметил, что на него стали коситься. «Ничего, привыкнете», — думал Петр и постепенно приучил клиентов предъявлять ему накладные на продукцию. Внедряя этот новый порядок, он ждал, что ему вот-вот сделают замечание. Но вместо замечания директор как-то похвалил его:

— Молодец, Калашников! Так держать!..

И Петр старался. Его стали побаиваться. Здоровались теперь, называя по имени — отчеству: «Здравствуйте, Петр Федорович!»

Вникнув постепенно в систему выписки и отпуска продукции нижнего склада, Петр стал замечать некоторые нюансы. Иногда погрузка производилась в присутствии начальника нижнего склада. Стоит себе уважаемый Владимир Иванович и смотрит, как грузят. Неторопливо беседует с клиентом или с кем‑нибудь случайным. При нем, естественно, Петр не проверял документы. Просто подходил и тоже смотрел, как идет погрузка. Или присоединялся к разговору начальника с клиентом. Иногда любовался погрузкой и сам директор. Тут Петр замечал кого‑нибудь из большого начальства. Из управления, или из райисполкома. И тоже, естественно, не проверял документы. Но странная закономерность! Когда погрузкой любовались начальник нижнего склада или директор, то грузили, как правило, огромные кузовные МАЗы, да еще с прицепом. И продукция отпускалась отборная. Петр, конечно, не думал, что это на его глазах, среди бела дня, происходит самое обыкновенное воровство, но мысль такая нет — нет, да и мелькала в голове. Словно метеорит — мелькнет и исчезнет.

И еще заметил Петр, что именно таких клиентов обслуживал никто иной, как Олег Горлов. При этом он выпячивал грудь и бросал на Петра победные взгляды — смотри, мол, с кем я имею дело. Смотри и мотай на ус. И не задирайся особенно.

А потом Петр заметил, что высокопоставленные клиенты перестали загружаться днем. Не знал он, что в рядах начальственных воришек произошел маленький переполох, и поэтому в технологию отгрузки были внесены некоторые коррективы. Кто‑то из особо бдительных начальников заметил, что каждый раз, когда идет «ответственная» отгрузка готовой продукции, то бишь, воровство среди бела дня, возле транспортного средства неизменно появляется высокий седой человек с палочкой. Когда выяснилось, что это сам сторож нижнего склада, находящийся при исполнении, случилась небольшая тревога и были внесены некоторые коррективы в технологию отгрузки: теперь отгружали по ночам.

По ночам, правда, начальство любит спать, а потому присутствие при отгрузке само собой отпало. Досмотр за этим деликатным делом был поручен нескольким особо доверенным лицам, одним из которых был Олег Горлов. Вот его‑то в одну прекрасную дождливую ночь и накрыл Петр с поличным.

Под руководством Олега грузился МАЗ-509 с прицепом. Петр потребовал у получателя накладную. Каково же было его удивление, когда к нему подошел сам Олег. И нехотя, после третьего напоминания, предъявил накладную. В накладной черным по белому было написано — отходы-горбыль. А на МАЗе была заботливо уложена доска — «тридцатка» высшего сорта.

— В чем дело? — Петр показал Олегу накладную. — Ты мне не ту бумагу дал.

— Ту, — сказал сквозь зубы Олег и отвернулся.

— Здесь написано — «отходы — горбыль». А ты что грузишь?

— То и гружу, что начальство велело.

— Велело?

— Да.

— Хорошо, отцепляй прицеп, поехали к директору.

— Если тебе надо — поезжай.

Петр толкнул Гугу за холку.

— Гугу, скажи ему.

Гугу грозно оскалился и вдруг энергично и четко пролаял: «Гав! Гав!» Да так устрашающе, что Олег отпрянул.

— Иначе иод ружьем поведу, — Петр скинул с плеча бердану, торчавшую за спиной кверху прикладом.

— Ну хорошо! Поехали! Только потом не скули, зараза! Считай, что тебя уже уволили со склада.

— Давай, давай. Отцепляй, поехали.

— Отцеплю… Ключом бы тебе по башке да в речку.

— За это в тюрьму можно угодить…

Олег, как ошпаренный, выскочил из‑под навеса и под нещадно хлеставшим дождем побежал к цеху ширпотреба, где в расписном отделении работали во вторую смену молодые девчата. Видно, там спасался от дождя и отходил душой шофер. Вскоре они появились вдвоем. Шофер — молодой парень кавказского типа — шагнул под навес, отбросил картонку, которой накрывался от дождя, взглянул на Петра.

— Этот? — бросил через плечо намокшему изрядно Олегу.

— Этот.

— Слушай, — сердито сверкнул красивыми глазами кавказец. — Тебе больше всех надо? Да — а? Это все твое, да — а? — он кинул вокруг горящими гневом глазами и взмахнул энергично рукой. — Иди себе со своей ружем, да — а? Не мешай!

— Отцепляй, — повелительно кивнул Петр Олегу.

Тот взглянул на кавказца, мол, а что я могу сделать?

— Ты что, не слышаль, что я сказал? Да — а?.. — надвигался нагло кавказец. Сидевший у ног Петра Гугу оскалился, зарычал и гавкнул с грозным выпадом. Кавказец испугался.

— Убери это животное! Слышишь, да — а?!

Петр бесцеремонно отодвинул его в сторону и пошел помогать Олегу отцеплять крюк.

Когда отъехали с километр от склада, Олег, сидевший посредине, сказал, кивнув на реку, темневшую неподалеку от дороги:

— Вот сейчас тюкну тебя чем‑нибудь по башке, и концы в воду.

— Я те тюкну, — направил на него ствол берданы Петр. — Так и выскочат мозги на стекло…

— Слушай! — вытаращил глаза кавказец. — Убери эту дулу! Или как это у вас по — русски? Еще трупов не хватало у меня в кабине. Да — а-а?!

Директор жил на втором этаже двухэтажного дома, построенного специально для начальства. В подъезде горел яркий свет, на лестничной площадке было чисто подметено.

Он вышел к ночным гостям в длинном полосатом махровом халате. Заспанный, недовольный ночным визитом. На помятом лице — брезгливая мина. Узнав под капюшоном дождевика Петра Калашникова, он сразу переменился. Сонливости как не было. — Что случилось?..

Петр протянул ему накладную:

— А грузят отборный пиломатериал — тридцатку…

Директор молча пробежал накладную глазами и вернул ее не Петру, а Олегу. Сунул руки глубоко в карманы полосатого халата, наморщил лоб и недовольно взглянул на Петра. Вдруг взорвался:

— Да ну их к черту! Не связывайся с ними!.. — Помолчал в сердцах, не находя слов от возмущения, и уже ровным голосом сказал: — Поезжайте и занимайтесь каждый своим делом…

— Как же, Игорь Васильевич? — растерялся Петр.

— А вот так! — Отрезал директор и кивнул Олегу. — Чего торчишь, сматывайся. — И пока Петр шкандылял за ним по ступенькам, Олег с кавказцем уехали. Петр оглянулся на маячившего на площадке директора: мол, как же так? Тот беспомощно развел руками. Петр матернулся с досады и пошел к выходу. Директор вдруг окликнул его:

— Калашников!..

— Чего?

— Пива хочешь?

— Нет.

— А чаю?

— Не хочу.

— Ну все равно, зайди, поговорим.

Петр постоял, подумал. Сейчас будет воспитывать. А то еще уговаривать. Это совсем ни к чему. Но директор все-таки!.. Не пойти — некрасиво.

Директор ждал, пока Петр поднимется на второй этаж, и даже поддержал его под руку на последних ступенях; гостеггриимно распахнул дверь в прихожую. Просторная прихожая, слева встроенный полированный шкаф во всю стену, облицованный фанерой «птичий глаз». В одном из отделений шкафа — открытая ниша, в ней вешалка для верхней одежды. Справа, в углу, тумбочка, на ней телефон. На полу — ярко — зеленая с красной полосой ковровая дорожка до самой кухни. Тепло, уютно. Пока хозяин переобувался в комнатные тапки, Петр топтался у порога, стараясь не наследить и чтоб не накапало с мокрого капюшона. Но все равно с капюшона накапало.

— Ничего! Ничего! — успокоил его хозяин, стараясь говорить приглушенно, чтоб не разбудить домашних. — Проходи.

Петр, не нагибаясь, сбросил свой просторный резиновый сапог — «вездеход», оставил у порога дождевик и прошел следом за хозяином в кухню. Тот уже чиркал спичкой, зажигая газовую плитку. Поставил чайник, достал из холодильника две бутылки «жигулевского».

— Может, все‑таки пивка?

— Не, — отказался Петр, садясь на стул и устраивая свою протезную ногу так, чтоб она не мешала.

Директор сковырнул с бутылки железную пробку, сделал несколько глотков из горла и сказал, отдышавшись:

— Если б ты знал, как они мне осточертели!.. — заметив удивление в глазах гостя, добавил, чтоб тот не сомневался, кто именно: — Начальнички мои. Сначала тянут себе, потом. свату, брату; да еще другу, полюбовнице и черт те кому еще! Но… Что поделаешь? Если я сегодня не удовлетворю его просьбу — завтра я уже не директор. Понимаешь ситуацию?

— Понимаю. Но под эту сурдинку Горлов уже дважды себе привозил. Если б себе. А то продает, шельма, на сторону!..

— Ну это… — запнулся директор, беспомощно разведя руками. — Тут уж, как говорится…

— Не зевай, пока акулы резвятся?

— Во! В точку! — и хозяин снова отхлебнул из бутылки. — Приходится мириться… Но ты, если заловишь его вот с таким рейсом, — для себя, — тащи ко мне. Я ему, сукиному сыну!..

— Вы меня извините, Игорь Васильевич. Но я на первом же собрании всю эту историю поведаю людям.

— Зачем? — чугь не захлебнулся хозяин очередным глотком пива.

— А чтоб все знали!

— Тебе от этого легче будет?

— Надо же кончать эту тащиловку когда‑нибудь! Перестройка идет. Сознание прежде всего надо перестраивать.

— И ты поверил в эту болтовню? Друг ты мой любезный!. Плюнь ты на ихние сказки. Они там, — он ткнул пальцем вверх, — говорят красиво, а живут счастливо. Себе ни в чем не отказывают. Все их правильные речи про перестройку, хозрасчет, самофинансирование, экономию и бережливость — для дурачков. Никакой перестройки нету, идет обыкновенная скубня за власть, и кто жирнее кусок от России оттяпает. Вот и вся перестройка! Неужели ты не понимаешь?

— Все я понимаю!.. — Петр опустил глаза. Посидел в задумчивости, потом глянул в крупное лицо директора и поднялся. — Я пошел, Игорь Васильевич!

— Так мы же чай будем пить!..

— Вы поговорить позвали?

— Да.

— Ну и говорите.

— Я все сказал.

— Ия все сказал.

— Напрасно! — хозяин волчком крутнулся на ногах, провожая взглядом строптивого гостя.

Петр шел по ярко — зеленой ковровой дорожке с красными продольными полосами, чувствуя на себе презрительный взгляд директора. Не оглядываясь, сунул ногу в свой резиновый сапог — «вездеход», взял с пола дождевик, палочку, стоявшую в углу, и вышел.

До нижнего склада почти два километра. Он шагал по шпалам под проливным дождем и всю дорогу издевался над собой: «Получил? То‑то! Будешь знать, как лезть не в свое дело! Жил же тихо, мирно. Никого не трогал, и тебя никто не трогал. Нет! Полез на рожон. Еще пригрозил собранием. Зачем? Ну, дурак!..»

Гугу лежал в коридоре конторы, свернувшись клубочком. Живо встал навстречу. Доверительно тернулся сухим боком. Петр снял дождевик, отряхнул его в коридоре, устало переступил порог конторы. Глянул сердито на бюст Карла Маркса и отвернулся. Хотел сразу лечь спать. Но решил сначала посидеть, отойди немного, остыть после такого трудного кросса на протезной ноге. Сел и почувствовал, что не знает, куда деть глаза от пристального взгляда Карла Маркса. Тот как будто требовал отчета о случившемся.

— Хотел же только проучить этого обормота, Горлова! — сказал он, вскинув глаза на шкаф, откуда пытливо взирал вождь мирового пролетариата. — И ввязался! Дурак! Форменный. Вот и весь рассказ. Против кого пошел? Против директора! Завтра же меня выгонит, и я, хоть разорвись, — до правды не докричусь. Ты понял? То‑то! Нам твои марксисты мозги пудрят с кремлевских высот, а мы туг рты разинули. Дураки — наподобие меня. Вот завтра посадит он меня на сорок пять рублей по второй группе инвалидности, и прав будет. Все по закону. А по — человечески — кусать будет нечего. А я Алешку к себе взял. Чем кормить пацана?..

Маленький поселок, а в нем, как в капле воды, отражались политические и социальные страсти страны. И было уже ясно, что дело не только в ошибках прошлого, дело еще и в необдуманном, непросчитанном курсе нынешнего руководства. А тут выборы Президента Российской Федерации закончились победой Ельцина. За ним стоят демократы. Значит, еще яростнее станет схватка между КПСС и ДПР, между двумя президентами. И кто его знает, чем все это кончится. Ясно одно, как в той пословице — паны дэруться, а у холопив чубы трещать…

Страна еще стремительнее покатилась под откос. Простому люду даже отсюда, из дальней глубинки, видно было, что миром не кончится. И что беда неотвратима, и отдуваться за все придется народу, к которому неутомимо и назойливо апеллируют противоборствующие стороны. Не ускользнуло от внимания людей и то, что дирижируют непримиримым противостоянием определенные амбициозные силы, стоящие в тени. Как ив 1917 году. И действуют они энергично, расчетливо, устрашающе.

Дальнейшие события показали логическую закономерность этого пагубного процесса. Августовский переворот! Начали его консервативные силы, а завершили в свою пользу демократы. Перехватили инициативу и ловко повернули так, что мир ахнул. И туг же, пользуясь своими заслугами перед Президентом — освобождением его из-под стражи в Крыму, — провернули путем давления на него свои дела. И все якобы от имени народа, во благо России. А на самом деле — во благо тем самым амбициознным силам, которые ловко дирижируют событиями. Все было проделано с невероятным проворством и показано с такой помпой, с такой наглостью что становится страшно.

Снова грядет великая смута на Руси! И снова ее творцы за кулисами. За русскими фамилиями. У одного из них прямо таки к случаю фамилия: Гангнус. Действительно — гнус! Людишки с черными душами в ангельском обличии.

Народишко, которому все неймется, все тесно на земле, все мало. Который иноверцев поименовал презрительно гоями. Который готов истреблять целые народы ради собственного благополучия. Дьявольская сущность которого становится все явственнее и все понятней людям мира. И видится, что у человечества терпение на исходе. Ибо кто на эту землю сошел с ненавистью в душе, от ненависти же и падет.

Это не за горами, а пока…

Пока «гнус» донимает. И люди не поймут, откуда на их головы беда за бедой?! Кто так умело портит им жизнь?

Непонятно, пока не присмотришься. А присмотришься — многое становится ясно.

В этот день Петр должен был встретить Гулю. Она ездила в Хадыженск к матери, проведать. Он подъехал на «вахте» до железнодорожной станции, перебрался через пути на платформу, где уже скопился народ в ожидании электрички из Майкопа. Среди людей увидел ученого. В руках у него — набитый плотно портфель и целлофановый кулек с вещичками. Похоже — уезжает. Какой‑то скучный, расстроенный. Петр подошел, поздоровался.

— Уезжаете?

— Да.

— Что гак быстро?

— Начальство отзывает.

— Почему?

— Переориентация в работе…

— Это как понимать?

— А вот так и понимать! Кому‑то неймется. Выдумывают сидят там. Путают народ: то чековая форма контроля затрат, то хозрасчет. И не просто, а первой и второй модели; потом подряд. Бригадный, коллективный, индивидуальный. Потом аренда. Потом самофинансирование и самоокупаемость. Потом полный цеховой хозрасчет. А теперь вот вынь и положь малые предприятия. Постановление семьсот девяносто…

— Что за чудо?

— Чудо! Сейчас с вашим руководством поцапались. Расторгнем, говорят, договор о совершенствовании цехового хозрасчета, давайте нам малые предприятия! Говорю: без полного хозрасчета в цехах переходить на формы малых предприятий — все равно что участвовать а лаллт-?»<\ не умея плавать. Нет!.. Давай малые предприятия! Позвонил своему заведующему… Тоже фрукт сидит. Ему все до лампочки. Хоть луноход завтра внедряй на лесозаготовках. Лишь бы акт на деньги подкисали. А то что людей задурили уже — это ему…

— У вас, я смотрю, — посочувствовал Петр, — тоже проблемы.

— Мышиная возня, не проблемы. Кто‑то специально создает трудности. Люди уже запутались в этих экономических моделях. — Он отходчиво улыбнулся, вспомнив что-то. — Сейчас прощались с вашим директором, он и говорит мне: «Я сам толком не знаю, что это такое — малые предприятия, да и постановление семьсот девяносто еще не читал. Не видал даже. Но… Мы же деньги вам платим…» Вот так! Он не знает, что эго такое, но он же деньги платит!..

— Откровенно говоря, ваши речи… Ну, что каждый должен включиться и работать на совесть, нашим мужикам не понравились. Ворчат. Привыкли уже кое‑как.

— Вот именно! — желчно усмехнулся ученый. — Кое-какеры!.. Но люди не виноваты. Их отучили работать хорошо, на совесть.

— А все диктатура пролетариата! — вдруг вырвалось у Петра. Это было так неожиданно для него самого, что он оглушенно умолк.

— Вот как?! — удивился ученый. Подумал, этак вздернув брови. — Может быть и оттуда веет. Но я вам про нашего брата, непролетария. Об ученых. У нас в отделе — десять человек. Из них четверо — пенсионеры. Двое спят откровенно за своими столами. Один даже храпит. А когда проснется, начинает деловито интересоваться — кто, где и почему отсутствует. И когда будут зарплату давать? Третий любит кататься по стране за государственный счет. Разъезжает от Карпат до Сахалина, печати на бумажках собирает. Будто бы важные дела решает. Четвертый, правда, что‑то пишет. Графики чертит «Кривая экономического эффекта от внедрения природосберегающих технологий лесозаготовок в горных условиях». С неподражаемо важным видом. А вчитаешься — чушь собачья. Но в министерстве подписывают, утверждают, печати ставят. Но это еще куда ни шло. Женщины! Это вообще уникальное яв ление. Эти вообще уже обнаглели до цинизма. Одна почти не появляется на работе. То ли болеет, то ли за детьми присматривает. Приходит только в день зарплаты и аванса. И все удивляется и спорит в бухгалтерии, что ей мало начислили. Другая красавица откровенно вяжет свитера. И все это как бы не замечается. И даже поощряется! Шефом нашим! Мойша Аронович. Пробовали мы возмущаться. Что ты! «Они тоже люди!» Добренький?.. Не — е-ет! Это действует целая система разложения русского народа. Игра на его слабости — природной его ленце. И это повсеместно. На всех уровнях. Из года в год, десятилетиями. А теперь, когда уже ничегонеделание вошло в плоть и кровь нашей действительности — кричат — русские такие — сякие, бездельники и неумехи. Деградировали! Я хотел бы спросить у радетелей русского народа, роющих на каждом шагу ему яму: а откуда взялась былая слава России на весь мир? Кто ее заслужил? Русские бездельники и неумехи? Тут, Петр Федорович, — дела серьезные. Туг мы имеем дело с «третьей общиной» — силой, не знающей границ подлости и цинизма. У них такая дудочка. Под эту дудочку пляшут народы многих стран. Даже Америки. Под эту дудочку и нас учили плясать семьдесят лет. Пока мы плясали — были великим, мудрым, талантливым и самым гуманным народом. Как только перестали плясать — сразу стали плохими…

Ученый уехал, а Петр не мог забыть его чудного слова «коекакеры». И надо же придумать! — всякий раз изумлялся он.

Тема последнего разговора с ученым получила неожиданное продолжение, заронив в душу впечатлительного Петра новые мысли.

В понедельник, когда он ждал сменщика, вдруг позвонили из главной конторы и предупредили, что сегодня во время обеденного перерыва к ним на склад придет человек из общества «Знание» и прочитает небольшую лекцию о современной молодежи. И попросили написать хотя бы от руки небольшое объявление и повесить — одно в конторе, другое — в столовой. Петр написал два объявления красным карандашом. Одно повесил в конторе, другое понес повесить в столовой. Погода выдалась солнечная, не жаркая. Петру даже не хотелось ехать домой, «давить» отсыпного — до того свежим и чистым был воздух, до того ярко и ласково светило солнышко. Повесив объявление в столовой, он устроился на лавочке лицом к восходящему солнцу.

С «вахтой» приехала Гуля. Отдохнувшая, веселая. И все были в хорошем настроении.

Прочитали объявление и разошлись по рабочим местам. «Вахта» ушла, а Петр остался.

— Ты чего? — подошла к нему Гуля.

— Лекцию послушаю. Про молодежь ведь! У нас с тобой сын и дочь.

— И верно. Надо послушать.

Петр выпросил у поварихи вчерашний пирожок, погрыз его, заморив червячка, и пошел бродить по складу, нежась в лучах теплого мягкого солнышка.

В одиннадцать пришла молодая черненькая женщина с горящими темными глазами. Ее сопровождала председатель рабкома.

Рабочие быстро пообедали и собрались в будке — вагоне. Не в пример занятиям по экономике, которые проводил ученый, — народу набилось полно. Женщина — лектор оказалась кандидатом исторических наук, доцентом госуниверситета. Тонконогая, щупленькая, с заостренными чертами лица. Но глаза!.. Глаза поражали каким‑то фанатичным, лихорадочным блеском. Она чем‑то походила на женщину — агитатора времен эсеровского противостояния. Вот сейчас вскинет руку и закричит о своих социал — революционных идеях. Но она очень спокойно заговорила о самом драгоценном нашем достоянии — нашей молодежи. О наших сыновьях и дочерях. А конкретно, о разных молодежных течениях у нас в обществе и причине зарождения этих течений. В частности, о «металлистах», «рокерах» и «бритоголовых панках». Оказывается — бритоголовые каждый год демонстративно празднуют день рождения Гитлера. Они собираются за городом, митингуют там, что‑то проповедуют. В этом году они поклялись в апреле принести в жертву сто человек. На этой почве у них произошел раскол. Отделившаяся часть в назначенный роковой апрель вышла с палками и арматурой, чтобы не допустить кровавого жертвоприношения. Пришлось вмешаться милиции…

Потом она мягким голосом, очень складно поведала о развратных девочках, которые ухитряются беременеть уже в пятом классе. А потом ей поступил вопрос совсем не по теме:

— Вот тут у нас давеча ученый выступал по экономике. Говорит, что надо включаться, работать на совесть. А как работать на совесть, когда в стране полный развал?

И вдруг голос у лекторши зазвенел.

— Дорогие мои! Это же смешно — говорить рабочему, чтобы он работал. А вы что делаете? Разве вы не работаете?

— Вот именно!

— Вы бы ему сказали. А то совестить начал!..

— Щелкопер!

У Петра нехорошо заныло под ложечкой. Кричали‑то ведь самые завзятные бездельники и бузотеры. Как же так! Почему им такая воля? Почему другие молчат?

— Стойте! Стойте! — взвилась со своего места Зоя Ветрова. — Ты чего это, Немыка, наводишь тень на плетень? Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! И ты тоже, Починков, не кипятись. Уже приложился к бутылке?

— А ты подносила? — огрызнулся небритый Починков и задвигал своей квадратной челюстью.

— Не дождешься, — спокойно обрезала его Зоя Ветрова. — А вы, товарищ кандидат исторических наук, не провоцируйте тут нас. Мы и без того хороши! Правильно ученый говорил тут. Стыдно нам должно быть. Работать честно разучились!.. И жить тоже.

— Женщина! — налилась краской лекторша. — Но только вдумайтесь — рабочему говорят, что он должен работать. А они, эти люди, что делают?

— Что делают, — мы знаем. А вам бы, прежде чем подыгрывать нашим крикунам, надо было познакомиться с обстановкой.

— Конечно!

— Правильно, Зойка! С ними и так никакого сладу нет, а тут еще!.. — загалдели бабы.

Зоя Ветрова села. Встала под невероятный шум дородная Кудрявцева из цеха деревообработки.

— Спасибо вам, товарищ кандидат, за лекцию. Очень интересно вы нам про ребятишек рассказали. А что у вас, в Краснодаре, только энти — бритоголовые и беременные пятиклассницы? А нормальных детей нету? Чего вы нам энти гадости рассказываете? Для чего нам все это? И так жизнь трудная, а вы еще тут! И потом…

Бабы вдруг загалдели, вскочили с мест и стали выталкиваться на улицу.

— Женщины! Дорогие женщины!.. — кричала им вслед кандидат исторических наук. Но от нее отмахивались и уходили. Мужики бросали пасмурные косяки на агитаторшу. Председатель рабочкома пыталась остановить стихийный массовый уход, но ничего уже нельзя было поделать. Даже Немыка и Починков, которым явно по душе пришлись речи ученой гостьи, встали с мест и, разминая в пальцах сигареты, нетерпеливо поглядывали на дверь, всем своим видом показывая, что им пора покурить. Немыка к тому же ухмылялся плутовато.

Это, казалось бы, незаметное событие стало неким водоразделом в настроении людей: одни были за то, чтобы взяться за ум и начать жить и трудиться по совести, другие подстрекали на бузу. Точнее сказать, одни были за ученого — экономиста, который предлагал разумный порядок, хозяйский подход к делу, честный добросовестный труд и процветание, другие — за эмоционального кандидата исторических наук, которая, по сути дела, предлагала стоять на своем, какое бы оно ни было, и требовать улучшения. На этой почве в бригадах и сменах бывали перебранки. Как между отдельными рабочими, так и между целыми группами.

Петр сразу и безоговорочно стал на сторону «экономистов». Проходя «дозором» по нижнему складу, он останавливался возле споривших, слушал, а иногда и вмешивался. Всегда на стороне «экономистов». «Историкам» он задавал один и тот же сногсшибательный, как ему казалось, вопрос: неужели несогласие и беспорядки на работе дадут им благополучие? Он искренне не понимал: что может дать бунт? Что может дать буза? Бесконечные требования недовольных. Эти их требования все четче выливались в обыкновенное нежелание работать как следует. Что и возмущало Петра, выводило его из себя. Он горячился, заводился не на шугку, и кончалось тем, что, отмахнувшись в сердцах, он уходил, сильно скрипя протезом. Зарекался вступать в спор, потому что после такой стычки у него сильно болела голова. Но… Всякий раз, проходя мимо споривших, он боролся с искушением, и всякий раз кончалось тем, что он подходил. Вроде как просто постоять, послушать. Некоторое время он стоял, слушал, улыбался даже снисходительно, когда та или иная сторона приводила не очень убедительные аргументы, но потом незаметно втягивался в спор. И опять кончалось тем, что он, сердито отмахнувшись, исчерпав самые, казалось, неотразимые аргументы, уходил прочь. А потом долго до глубокой ночи спорил с Карлом Марксом, на нем оттачивая свои аргументы в пользу «экономистов». И ждал, ждал, когда же приедет ученый, чтоб с ним посоветоваться насчет аргументов. Это было просто архинеобходимо. Потому что в спорах с Карлом Марксом, который не раздражал его контраргументами, он начинал как бы сдавать позиции. Иногда ему казалось, что «историки» в чем‑то и правы. Не подними они бузы, все бы шло по старинке, всех их и всю их нескладную жизнь втягивала бы трясина махровой неустроенности и усыпляющего равнодушия. Какой‑то’ всесветской лжи. В чем‑то «историки — бузотеры» правы…

Июль — макушка лета. Днем стояла такая жара, такая мертвая, горячая тишина, что мухи засыпали на лету. Под палящими лучами солнца в огородах сникала картофельная ботва. Речка настолько обмелела, что в ней купались воробьи. Камни гор, окружающих поселок, накалялись, и от них, как из духовки пышало жаром. И если б не сквознячки, долетавшие сюда со снежных вершин, можно было бы задохнуться. По вечерам люди выходили освежиться. А когда уже совсем стемнеет, открывали окна, двери, чтоб остудить дом, нагретые за день стены. И сами выходили на крылечко остыть. Эти летние посиделки на крылечке стали чем‑то вроде ритуала перед сном грядущим. Здесь обсуждались семейные дела, решались разные споры, не разрешенные в горячей дневной духоте. Поостынув на хорошем ласковом холодке, люди быстрей находили общий язык, миром кончались самые яростные дневные неурядицы. Здесь же, тихими ласковыми вечерами, при ясном месяце или при полной луне, решались и трудные семейные проблемы, намечались глобальные повороты. Например, Петр заводил разговор о том, что собирается поступить в институт народного хозяйства на экономический факультет. И Гуля как будто не возражала. Но и не давала полного согласия. Обнимала его, склоняла голову ему на плечо и говорила загадочно: «А я и так тебя люблю». Он хмыкал и возмущался: «Та чи я собираюсь в институт для того, чтобы ты меня больше любила? Чудная у тебя логика!»

Здесь, на крылечке, на холодке, супруги и особенно молодожены, начинали исподволь любовную игру, разогреваясь перед желанной близостью в постели.

Но сегодня Петру и Гуле не до этого. И даже не до института. Сегодня у них тревожная тема. Вечером пришла телеграмма из Туапсе, подписанная почему‑то заведующим горбольницей и Ольгой. «Срочно приезжайте сыном Алексеем». Почему горбольница и почему с сыном Алексеем? Петр вертел в руках телеграмму с загадочным текстом и чувствовал, как у него начинает болеть голова.

— Я поеду с тобой, — сказала Гуля после долгого тяжелого молчания. И он не стал ее отговаривать. Понимал, что в Туапсе ждет его какая‑то большая неприятность, и всякое может случиться.

Всю ночь он не сомкнул глаз. Не спала и Гуля, положив ему голову на руку. Молчали, Только время от времени Гуля спрашивала, не замлела ли у него рука.

Утром Петр пошел в школу и сказал директору, что сегодня его сын Алексей не придет, потому что они поедут с ним в Туапсе по вызову. И показал телеграмму.

Электричка была набита битком, и в вагоне стояла такая духота, что одной женщине сделалось дурно.

Они теснились в проходе. Алешка жался к отцу, разморенный жарой и сонливостью. Гуля держала его за руку. Молоденькая симпатичная девушка все порывалась уступить им место, но Петр и Гуля упорно отказывались. Петр стоял бледный, не мигая глядя на зеленые горы и ущелья, мелькавшие за окном. Чем ближе подъезжали к Туапсе, тем тяжелее становилось на сердце. Что таится за этой телеграммой?

В горбольнице их принял сам заведующий. Он взял из рук Петра собственную телеграмму, прочитал ее внимательно, помолчал, будто вникая в текст, потом, отложив ее, записал на листок фамилию, имя, отчество каждого, переспрашивая и уточняя, и вдруг’ спросил у Петра:

— Вы давно разошлись со своей бывшей женой Ольгой Калашниковой, девичья фамилия Авдеева?

— Уже полтора года.

— Простите за нескромный вопрос… Ради бога простите! Вы не подозревали ее в связях с другими мужчинами, когда еще жили вместе?

— Нет, не подозревал.

Заведующий помолчал, вертя в руках шариковую ручку.

— Это очень важно! И если вами движет сейчас рыцарское чувство, то это очень плохо.

— Не подозревал, — холодно и резко отчеканил Петр.

Заведующий весело подвигал кустистыми бровями.

Потом вдруг нахмурился.

— Вы не будете возражать, если мы сделаем небольшое экспресс — обследование? Вам, вашей жене, — он кивнул на Гулю, — и сыну?

— В чем дело? — хмурясь, обронил Петр, все еще не понимая, зачем его вызвали сюда и зачем понадобилось экспресс — обследование. — Что случилось? Вы можете сказать, зачем вы нас пригласили и зачем это экспресс — обследование?

— Все я вам скажу. Только чуть позже. А сейчас, — он нажал кнопку внутреннего селектора. — Тоня, мне Пожевилко Анну Александровну.

Вошла круглолицая женщина в белом халате. Заведующий сказал ей про какой‑то анализ крови. И добавил:

— Это срочно…

Когда они выходили из кабинета, заведующий окликнул Петра:

— Вас можно на минутку, Петр Федорович?

Петр вернулся, вспомнив, что заведующий еще ни слова не сказал про Ольгу, что с ней.

— Вы про бывшую жену ничего не сказали. Что с ней?

— Вот и я об этом. Садитесь, — заведующий сделал знак рукой, приглашая Петра сесть. — С ней случилась большая беда. Трагедия! Вы только держитесь, не расстраивайтесь. Она больна СПИДом, и дни ее сочтены. Наша задача теперь выявить, нет ли вируса в вашей крови и в крови сына. Да и теперешней вашей жены. Мало ли что?..

Он говорил, а Петр напряженно соображал, о чем это он? Вернее, силился воспринять жугкий смысл того, что сообщил ему заведующий. Этот чистенький благообразный человек, пышущий здоровьем и благополучием.

— Тут такое было!.. — продолжал заведующий, подождав немного, пока Петр придет в себя. Вздохнул, перевел взгляд за окно. — В Москву посылали на уточнение. Подтвердилось. Да и… Симптомы уже явные.

— И это… — начал приходить в себя Петр. — И это серьезно?.. Я не могу поверить!

— К сожалению…

— И ничем нельзя помочь?

— Ничем, — заведующий откинулся на спинку стула. — Теперь наша задача оградить вас. Вашего мальчика. Он с нею жил?

— Да.

Петр подавленно умолк. Он ожидал все, что угодно, только не это. Над его бывшим семейством кружит какой-то злой рок. Страшная угроза полного уничтожения. Не стало Андрея, на пороге смерти Ольга… В висках заломило. Потом боль перетекла в затылок и там стала разрастаться. «Гуля! Где Гуля?»… Он повел вокруг мутнеющим взором.

— Вы меня простите, — сказал он деревянеющим языком. — Позовите жену!..

Очнулся он, лежа на больничной кушетке. Крашеный потолок, крашеные стены. Гуля сидит рядом с согнутой в локте рукой. Алешка маячит возле окна. Пахнет нашатырным спиртом. Над ним круглолицая женщина в белом халате, которую вызывал в кабинет заведующий.

— Ну вот! — сказала она и улыбнулась. — Сейчас мы возьмем у вас кровь. Потом поместим в свободную палату. Вы там отдохнете, а вечером, если все будет хорошо, отвезем к вечерней электричке. Так?

Петр кивнул согласно.

Подошел Алешка. У него тоже согнута ручка. Он разогнул ее, показал ватку, смоченную спиртом и слегка пропитанную кровью. У него тоже взяли кровь из вены.

Подошла со шприцем сестра. Петр попытался встать.

— Ничего! Лежите. Я и так возьму…

А потом они бродили по городу. Петр наотрез отказался от свободной палаты. Ему было душно в больнице, и его все время подташнивало. Гуля держала его под руку. И он был ей благодарен за это. Она как бы подпитывала его силами. А вообще‑то успокаивала ее такая преданность. Алешка держался за другую руку. И хотя рука была мокрая от пота, Алешка не отпускал отца ни на секунду. И все забегал наперед, заглядывал в глаза. Петр весело подмигивал ему.

В половине пятого, как и обещали, позвонили заведующему больницей. Тот ждал их звонка. Тотчас отозвался:

— Все хорошо. Результат отрицательный. Спокойно езжайте домой. Для пущей уверенности пошлем на контрольный анализ в Москву и тогда… В общем, сообщим.

После поездки в Туапсе Петр затосковал по — черному. Всякая работу по дому остановилась. Гулю он как будто не замечал. И она старалась не заводить трудных разговоров, чтоб не бередить его сердце. Только плакала тихонько по ночам. Они допоздна сидели на крылечке, когда он был свободен от дежурства. И молчали. Время от времени Петр вставал, шел в дом, где спали Лешка и Лялька, гладил их по головкам, укрывал простынкой, потому что становилось свежо, и снова выходил к Гуле на крылечко. А потом они шли спать. Петр ложился на спину, одну руку закидывал за голову, другой обнимал Гулю и часами лежал, не шелохнувшись. Думал.

— О чем ты думаешь? — осмелилась спросить его Гуля после трех дней молчания. И он ответил пугающе — загадочно:

— Думаю — за что мне все это? Ведь я ничего плохого не сделал. Я только хочу оставаться порядочным человеком. Неужели за это надо так дорого платить?..

Гуля испуганно молчала. Она не знала, что в позапрошлое его дежурство…

Они шли в ту ночь «дозором» вдоль эстакады. И вдруг Петр почувствовал сзади удар в ноги. Да такой силы, что не удержался на ногах, повалился ничком. А в следующий миг рядом бухнулось толстенное бревно, кем‑то сброшенное с эстакады. Оно буквально смяло Гугу. Он даже взвизгнуть не успел. Когда ошеломленный Петр поднялся на ноги, он увидел в дальнем конце эстакады, в свете одиночной лампочки, две убегающие человеческие фигуры. А под толстым бревном спокойно распластался раздавленный Гугу. Видно, в последний момент преданный пес бросился сзади хозяину в ноги, выпихнул его из опасной зоны, а сам уже не успел отскочить.

Подважив бревно, Петр кое‑как вытащил Гугу и отволок с дороги на травку. Изловчившись, стал на колени, приложился ухом к левой лопатке теплого еще пса, — сердце уже не билось, — повалился рядом и заплакал. Плакал, гладил мертвого Гугу и просил у него прощения: «Прости. Смерть предназначалась мне, а настигла тебя!»… Гугу лежал на боку — большой, красивый и расплющенный.

Уже перед рассветом, когда Гугу совсем остыл, Петр потащил его в ближайший лесок, вырыл кое‑как ямку и закопал. Не дожидаясь сменщика, по шпалам заковылял домой. Шел и обливался слезами. Ему было жаль верного пса, обидно за себя, за людей, так озлобившихся на него. На душе было тяжко, будто назревала большая неотвратимая беда. И он беспомощен предотвратить ее.

— Я, ты знаешь, — прильнула Гуля, — я уже не могу — так хочу тебя. Ты меня любишь?..

Петр впервые не ответил на этот ее вопрос. Только прижал теснее.

— Ведь любишь? — почти слезно прошептала она.

И снова он промолчал. Только прижал еще крепче. Гуля замерла, пораженная неприятно. Потом стала ласкаться. Целовала его, гладила. Трогала интимно и шептала нежности горячими губами. А он лежал безучастный — ни ласки, ни слова ее горячие никак не действовали на него. Она отвернулась и тихо заплакала. Он повернулся к ней, взял в ладонь обе ее гуттаперчевые сисечки, и она ужаснулась, какая холодная, жесткая была у него на этот раз ладонь.

Ученого экономиста из Краснодара все не было и не было.

Минуло лето с его раскаленными днями и прохладными ночами, пришла осень с ее пьянящим изобилием и ровными тихими дождями. Стремительно надвигались ноябрьские праздники. Моссовет во главе с Г. Поповым и Ленсовет во главе с А. Собчаком обратились к народу с призывом не праздновать семьдесят третью годовщину Октябрьской революции. Поскольку Октябрьская революция якобы себя дискредитировала. В стране творилось что‑то непонятное. Чудовищным скрипом заскрипела проржавевшая машина промышленности, вопросы экономики оседлали лихие, но малокомпетентные люди, дисциплина труда на всех уровнях покатилась к отметке нуль; национализм, словно злой джинн, выпущенный из бутылки, ураганом покатился по стране, учиняя то туг, то там дикие кровавые расправы. Спекуляция с поросячьим от восторга визгом кинулась грабить продовольственные и промтоварные закрома, тысячи эшелонов стояли в тупиках, не разгружаемые по чьей‑то злой воле, митинги и забастовки, дикая травля в прессе всего добропорядочного, русского, советского и лавина пустопорожних речей с высочайшей трибуны. Но болёе всех удивлял сам лидер М. Горбачев. Он произносил одну за другой длинные речи, распекал, уговаривал, увещевал; путался в пустых, лишенных твердого смысла фразах, аппелировал к народу, сподвижникам, к миру, к чести, совести, требовал все новых и новых полномочий, на ходу постигая азы правления государством; захлебываясь словами, открывал с экрана телевизора давно открытые истины; старался, раскручивал, а потом садился в самолет с Раисой Максимовной и уезжал в очередное турне по странам мира. Этой своей безответственностью, неопределенностью и непоследовательностью, «гласностью» и «плюрализмом» довел общество до того, что люди перестали понимать что‑либо. Перестали слышать друг друга. А деловой Запад тем временем, под шумок, обделывал свои делишки. Рухнула в Европе социалистическая система, созданная кровью и потом советского народа; не у дела оказался и Варшавский договор. Восточную Германию кинули в объятия монстра цивилизации — ФРГ, бросили на произвол судьбы Кубу. Взбеленились Прибалтика, Грузия, Украина, Молдавия. А лидер катается по миру. Его больше заботит Европейский дом, чем свой. Наплевать на двадцать миллионов жизней, положенных на то, чтобы обуздать воинственных фрицев, главное сорвать аплодисменты на Западе. И чтобы дать законный вид и толк своим поездкам, — внешняя политика с ее бесконечными уступками представляется народу как небывалое достижение — конец холодной войны. А то что началось экономическое удушение России — этого он как бы не замечает. И что самое интересное; чтобы показать народу конкретную выгоду от бесконечных вояжей по миру, наш лидер начал попрошайничать. Даже у Испании выпросил несколько миллиардов! Такого унижения Россия не знала в веках. Но самое страшное во всей этой дикой политической вакханалии было то, что явно обанкротившееся руководство отчаянно цеплялось за власть, несмотря на сказочные провалы один за другим. Из гущи народной доносится явный гул, требования отставки, а Оно, руководство, как бы не слышит. Такой немоты, такого политического бескультурья еще не знала цивилизация. Это порождало бескультурье на низах. Заповедное хамство процветало в торговле, в учреждениях, на транспорте, в культуре, в науке. В среде творческой интеллигенции катастрофически нарастала конфронтация. Цинизм, нигилизм, национализм, неверие,

секс, порнография, спекуляция, грошовое делячество, политический инфантилизм, очернительство своей истории, преклонение перед Западом, культ денег, силы, ловкости и бесстыдства расцвели пышным цветом. Где уж тут удержаться нравственности на плаву?!

Петр почему‑то чувствовал свою ответственность за все, что творилось в стране. Сердцем, нервами, каждой клеточкой. Почему? Он этого не мог объяснить. Как не мог объяснить никто из советских граждан, вовлеченных в небывалую политическую карусель. Равнодушных не было. Но и толку от этой политической сверхвозбужденности тоже не было. Творили, кто во что горазд. Как в той басне — лебедь, рак и щука. В народных низах находило свое точное отражение состояние верхов: неясность, неопределенность, рассредоточенность. И это было страшно. За многие годы общество наше было превращено как бы в единый организм — куда голова прикажет, туда и туловище. Как вверху аукнется, так внизу откликнется. Поэтому теперь — вверху разброд, и внизу разброд.

В леспромхозе началась какая‑то новая пертурбация. Вышло, говорят, Постановление Совета Министров о малых предприятиях. Руководство леспромхоза ухватилось за новую идею и буквально в течение месяца из одного нижнего склада образовалось вдруг три малых предприятия. Цех товаров народного потребления, цех лесопиления и цех деревообработки. Со своими, разумеется, директорами с оглушительно высокими окладами. А рабочим накинули по полсотни. Да сократили численность. Вот и вся реорганизация. Ну разве не повод для «историков — бузотеров»?

Петр чувствовал, как у него и его единомышленников уходит почва из‑под ног. На самом деле — эти все перестроечные преобразования идут как‑то так, что начальство повышает себе оклады, а рабочие остаются с фигой. В тех же райсоветах и райкомах. Кричали, кричали о перестройке Советов и райкомов, о сокращении неимоверно раздутого партаппарата и вдруг, как издевка над народом, — бац, повысили в три раза оклады. Говорят, машинистка теперь в поссовете получает триста рублей. Сидит, клацает на машинке — и триста рублей. А рабочий в лесу — едва двести, двести пятьдесят выгоняет. И в самом деле есть чему возмутиться!

От таких «преобразований», от такой «перестройки» — все больше беспорядков, все злее люди. И неужели так будет продолжаться? Не может быть, чтоб так продолжалось. Это же ведь гибель! А человеческое общество, где-то читал Петр, наделено природным иммунитетом против гибели. Значит, выход есть. Значит, можно что‑то сделать. Поговорить бы об этом с живым человеком. С Карлом Марксом чего‑то не клеится. Скорей бы приехал ученый из Краснодара!..

В ожидании ученого — экономиста из Краснодара Петр потихоньку перечитывал Карла Маркса и Энгельса. И чем больше читал, тем больше поражался категоричностью формулировок. Тоном, вещающим истину в последней инстанции. Особенно этим грешил Карл Маркс. И что ни возьми, какую мысль ни продолжи логически — погружаешься в такую бездну противоречий, что тронуться можно. Может это учение, интерпретированное нашими вождями, и привело нас к бездне, на краю которой мы оказались?

В Общем уставе международного товарищества, например, у Карла Маркса приводится основополагающая мысль, набранная курсивом: нет прав без обязанностей, нет обязанностей без прав. Простенькая, неприхотливая мысль. Кажется, точная и ясная до дна. И как будто все в ней правильно. И даже гениально. Только тогда может человек говорить о своих правах в обществе, когда он выполняет определенные обязанности перед этим обществом. А если ты не готов или не хочешь нести никаких обязанностей, то о каких — таких правах может идти речь? Если ты гражданин своей страны, значит, ты Имеешь свои гражданские права и обязанности. Будь любезен! А если ты только качаешь права и не несешь никаких обязанностей, то какой же ты гражданин?

Казалось бы — все предельно ясно. При этом сразу возникает логическое продолжение, что основополагающая обязанность, очевидно, — это жить и трудиться честно. Это основа основ всех обязанностей человека. И тот, кто живет и работает честно, имеет право на соответствующее вознаграждение.

А кто определит, соответствует это вознаграждение или нет данному гражданину? Очевидно, тот, кто наделен таким правом. Тот, кто по долгу службы обязан это определить. И тут право переходит в обязанность. Или, наоборот, — обязанность в право. Это четко понимают наши руководители — марксисты, и уже вошло в привычку путать свои обязанности с правом творить бесправие. Обязанность быть честным при исполнении долга он путает с правом на отсебятину.

Ведь гак?

Сколько было у нас преобразований, начиная от Октябрьской революции и кончая нынешней перестройкой, и все они сводятся к беззаконию, к стремлению руководства как можно больше присвоить себе благ. А рабочий человек, как был без прав с одними обязанностями, так и остался. Не зря же в нашу жизнь прочно вошла поговорка: прав тот, у кого больше прав. На этом и стоим. На этом и замыкается порочный круг основополагающей формулировки: нет прав без обязанностей, нет обязанностей без прав. Кругообразная формулировка. Классический замкнутый круг! Кому это выгодно? Власть имущим. Чтоб почаще напоминать простому человеку о его обязанностях, а самим присваивать побольше прав.

После ноябрьских праздников приехал, наконец, ученый из Краснодара. Какой‑то потускневший, худой, со шрамом в полщеки. Перенес острейшую невралгию. Воспаление тройничного нерва на правой щеке. Потускневший, но не потухший. Глаза его блестели новой энергией, решимостью внедрять цеховый хозрасчет.

К его приезду почти развалились малые предприятия, которые так восторженно, с лихорадочной поспешностью создавали в леспромхозе. Причина развала предельно проста — Управление не поддержало руководство леспромхоза в этом нововведении. Отказало взбунтовавшемуся предприятию в лесосечном фонде, и директор со своей командой сели на зад. Без леса леспромхоз — не леспромхоз. Вот и все радости.

— Ну и что теперь? — спросил Петр, когда они остались, наконец, одни в конторе.

Ученый вяло пожал плечами.

— Не знаю. Просят меня ваши найти такой ход, чтоб обойти управление. А как его обойдешь, если оно — фондодержатель леса?

— Вот тебе и конец инициативе, предприимчивости, экономической самостоятельности!

— Нет! Не конец!.. — ученому было больно шевелить губами при разговоре, но глаза его блестели энергией. По всему видно, ему хотелось убедить любознательного человека.

Петр торопливо рассказал о том, что его так волновало эти дни. О борьбе, здесь у них, на нижнем складе, «экономистов» с «историками — бузотерами». Потом перешел на положение Карла Маркса о правах и обязанностях. Ученый с интересом и терпеливо слушал тезисы Петра, лукаво поблескивая глазами. Петр уважительно указывал рукой на третьего «собеседника» их, на гипсовый бюст Карла Маркса. Выслушав сбивчивые от волнения, но в общем-то толковые рассуждения Петра, ученый высказал несколько своих соображений, которые повергли Петра в еще большие переживания.

— Понимаете, в чем дело, — начал ученый, потрогав занемевший свой подбородок. — Все дело в ложных посылах и ложных ценностях, которыми нас пичкали семьдесят лет. По — моему, именно благодаря учению Карла Маркса и Энгельса, а затем талантливых последователей их, не будем называть имена, мы и запутались в собственных ногах. Мы так обросли ложью, что за нею нас уже самих не видно. Например, — народная власть. Уверен, если сейчас выстроить весь народ цепочкой и пройти по цепочке, спросить у каждого — ты чувствуешь себя у власти? Ответ будет один — нет. Ну вот ты чувствуешь себя способным что‑то решать? Чувствуешь свою власть? Нет. Я тоже. И каждый так. Вот тебе самая главная ложь. Именем народа функционеры различных мастей и рангов творят такое, что народу стыдно потом за них… Да что там? Возьмем конкретно из вашей леспромхозовской жизни. И начнем с леса. Ведь рубка леса ведется варварскими методами. Не рубится лес, а уничтожается. Факт. После рубки якобы ведется приемка лесосек лесоохранительными органами. А ведется ли она? Нет. Лесовозные дороги ваши в первобытном состоянии, ездил я летом на самую дальнюю делянку, видел. На них бьется техника. А каждый месяц выписываются наряды, как будто вынуты тысячи, десятки тысяч кубометров грунта и отсыпано в дороги. Далее — вы берете лес в лесосеках, которые соответствуют четвертой, а то и пятой таблице, а в нарядах — вторая, третья. Ложь! Для чего? А чтоб повысить заработки рабочим. Но неужели нельзя без лжи сделать так, чтоб повысить заработок рабочим, раз усложнилась технология? Можно. Но нельзя, потому что мы привыкли лгать. Из этих хлыстов, которые вы везете сюда и разделываете на сортименты, можно получать высокосортные материалы, но сортность занижается специально. Для чего? А чтоб можно было воровать безнаказанно. Вы, сторожа, несете денно и нощно дежурство на нижнем складе. Что вы охраняете? От кого? Какая польза от вас? Никакой. Хватит примеров или еще? Я могу взять любую область нашей жизни — и там сплошная ложь. Вы приходите в столовую, вам не докладывают в блюда, в магазине обвешивают, а то и вообще спрячут от вас товар под прилавок. Тем, что производит народ, пользуются торговые работники и спекулянты. И вы знаете и не возмущаетесь, не протестуете. Почему? Потому что приучены, ко лжи. Во всем, на каждом шагу. Вы можете спросить — откуда она, эта глобальная ложь? Отвечаю. От ложных посылов. Вам задали жизнь по Карлу Марксу, и иже с ним, по ложной схеме: свобода, равенство, братство всех народов. Утопическая схема. Нас втискивают в нее, а мы не втискиваемся. Потому что не может быть в природе всеобщей свободы, равенства и братства. Нам про все это лгут. Нас топяг во лжи, словно котят… Надо освободиться от лжи. С началом перестройки что‑то вроде проблеснуло обнадеживающее. Но… Проблеснуло и исчезло. Почему? Потому что большое начальство поняло: не обманешь — не проживешь. И все поворачивается на круги своя… — Ученый замолчал, помассажировал онемевший свой подбородок — ему все же трудно говорить было. — Да и!.. — махнул он рукой. — Единственный выход — снова обратиться к Писанию. А в Писании сказано — возлюби ближнего. Покамест мы не повернемся лицом друг к другу, покамест — не выправим искривленные души, — мы не состоимся…

— Ну вот! — разочарованно воскликнул Петр и развел руками. — А мне так запомнились ваши слова о генной уверенности в лучшем будущем. Помните?

— Помню. Как не помнить того, что у меня в генах? Мои гены по — прежнему мне говорят — все образуется. А сердце, опыт и обыкновенное человеческое нетерпение бьют тревогу, торопят. Но пробуждение самосознания — процесс долгий, мучительный. Ведь мы, Россия, как ни парадоксально это звучит, — еще очень молоды. Почти младенцы. И у нас еще все впереди…

Он помолчал, потирая пальцем высокий бледный лоб, и вдруг добавил с грустью: — Только жаль, очень жаль, что нас протащили сквозь этот ад. Столько времени отняли! Нас протащили сквозь ад сплошной озлобленности. Ради идеи. Вы всмотритесь в глаза молодым людям, детям. Как они настороженно смотрят на нас, взрослых. Откуда это? От неуверенности в нас. Они смотрят и думают: что еще сотворят эти взрослые? Мы за это на них злимся. А виноваты ли они? Виноваты ли мы, что пропитаны злом? Как вы думаете, Петр, виноваты? Нет! Мы не виноваты. Потому что в нас вколотили злость. Дети не виноваты, потому что мы им с молоком матери передали эту злость и недоверие…

С приездом ученого Петр повеселел. Хотя мысли его не прояснились от долгих и трудных бесед с ним, но почему‑то стало легче на душе. То ли от сознания, что не у него одного смута в голове, то ли просто от того, что в этих разговорах душа его находила некую опору. Он чувствовал, что его тянет к этому человеку, как заядлого шахматиста к шахматам. В выходные и отсыпные дни он как бы нечаянно оказывался возле конторы, на «пятачке» и похаживал, и посматривал, не появится ли сутулый большелобый человек в толстых очках с блестящей, словно отполированной лысиной. Чтобы не выглядеть праздноболтающимся, он покупал у старушек стакан жареных семечек и, опершись на палочку, стоял где‑нибудь под деревом, щелкал семечки и поглядывал вдоль дороги, по которой обычно возвращался из автопарка ученый — экономист после лекции.

А то вечером, намаявшись за строгальным верстаком своим, он шел после работы, когда уже в конторе не было никого, кроме директора, в гости к ученому, коротавшему недолгие осенние вечера в комнате для приезжих. Тот принимал его радушно, сажал на стул, и они вместе слушали последние известия по радио. Потом обсуждали услышанное. Если не было дождя, — шли на воздух и ходили до поздней ночи по темным улицам поселка. В такие дни «загула» мужа Гуля сначала терпеливо ждала его, не ложась спать. А потом стала «загонять» его домой. Находила их где‑нибудь на «пятачке» возле Дома культуры, за пустым уже столом доминошников или прохаживающимися по асфальтированной улице, примыкавшей к Дому культуры. Некоторое время сидела или ходила с ними, а потом предлагала пойти к ним, попить чаю или кофе. Иногда ученый соглашался и тогда беседы затягивались за полночь. А чаще отказывался, каждый раз напоминая Петру с лукавой улыбкой, что нельзя томить любящую женщину.

В отношениях Петра и Гули что‑то сломалось. Петру казалось, что это после жуткой поездки в Туапсе, откуда они с тревогой ждали сообщения о контрольном анализе крови в Москве. Но сообщения не было и не было. Гуля заметила, что Петр стесняется быть ласковым при Алешке. Как только он прикасался нежно к ней или начинал ласкать Ляльку, Алешка напрягался весь и личико его бледнело. Петр старался при нем не позволять себе ничего такого. Иногда даже у него прорывалась неуклюжая легкая грубость. Чтоб показать малышу, что он не так уж и привязан к дамам, что для него здесь все равны. Гуля понимала это, а потому не обижалась. Лялька же стала сторониться отчима. Даже когда отчим затевал с ней возню в отсутствие Алешки. Особенно Гульяну беспокоила внезапная холодность Петра. Если раньше он не мог дождаться, когда улягутся дети и когда они сами лягут в постель, то теперь он всячески оттягивал время. Заводил неожиданные разговоры с Лялькой или Алешкой и скучновато поглядывал на хлопотавшую возле Гулю. Она видела все это и с тревогой силилась понять, что произошло в сердце Петра. В постели она тихо и долго ждала, когда он прикоснется интимно, а он лежал, не шевелясь, будто боялся ее потревожить. Так и сторожили они друг друга всю ночь. Утром вставали оба разбитые, уставшие и недоумевающие. Гуля все пыталась поговорить откровенно, а он ускользал от разговора. Или отмалчивался. Гуля стала срываться на слезы, упреки. Он обнимал ее нежно, гладил и упорно молчал.

— Может, нам разойтись? — заговорила она как‑то на кухне без всякой подготовки и подхода. — Зачем так жить?

— С ума сошла?! — испугался он, чем немало обрадовал Гулю. — Ты меня извини, я и сам не понимаю, что со мной творится. Подожди, потерпи. Может, это пройдет…

— Что «это»? Что «это»? Ты хоть объясни, что «это»? — сорвалась Гуля на слезы. — У тебя что‑то «эго», а у меня сердце кровью обливается. Ты можешь объяснить, что там у тебя?

— Мог бы — объяснил. Не могу. Вот как будто что‑то случится. И как будто я заранее терзаюсь… Ну и… Не могу объяснить…

— Так я тебе объясню! — остановилась перед ним Гуля, развязывая сзади фартук. Сняла, бросила на пол. Закрыла дверь на крючок, распахнула на себе халат. А потом и халат сбросила на пол. Стала перед Петром, красиво подбоченясь. — Ты видишь? Для кого все это?..

Петр сидел пораженный и пристыженный. Гуля подошла, стала растегивать на нем рубашку. Раздевала его и хныкала в ладошку.

— Знал бы ты, мужик противный, как берегу, как лелею свое тело, чтоб чистое было, без царапинки и пятнышка, и чтоб бархатное. Травы разные завариваю. Для чего? Для кого?

Петр вроде как сопротивлялся слабо, ухмылялся глуповато, оглядываясь на дверь, мол, дети могут войти. А Гуля сердито, сквозь слезы и смех потрошила его так, что пуговицы отлетали.

— Ишь! Стыдливый какой стал! С каких это пор Гулю свою стесняешься? А? А ну встань‑ка. Поднимись, говорю!..

Остаток дня Петр ходил по двору, ухмылялся про себя, вспоминая, как Гуля потрошила его на кухне, и крутил головой. И в самом деле, на душе стало легче. Будто груз какой упал. Бывает так между мужчиной и женщиной, когда упустят они момент, а потом на душе нарастает тяжесть, не поймешь от чего. От этой тяжести, которая есть ничто иное, как неудовлетворенное вовремя желание, появляется холодок в отношениях, потом отчужденность. И могут быть даже большие неприятности. А дело всего — навсего в том, чтобы преодолеть некую невидимую черту, повернуться друг к другу и, отбросив в сторону все недоразумения, сблизиться. И всего‑то! Зато какое благостное очищение потом наступает. Какая легкость. Какое согласие со всем миром!..

Вечером они всей семьей смотрели по телевизору фильм.

Алешка уселся Петру на колени. Гуля и Лялька пригрелись по бокам. И всем было хорошо. От чуткого внимания детей не ускользнуло потепление в отношениях родителей. Утомленные холодком в семейной атмосфере, они благодарно жались к Петру, никли нежно.

А потом легли спать. Лялька, а за ней Алешка прибежали к ним в спальню попрощаться, пожелать спокойной ночи. Не успела за ними закрыться дверь, как Петр и Гуля бросились друг к другу.

— Я хочу, чтоб сегодня ты меня всю ночь терзал, — шептала Гуля.

— Глупая! Почему терзал?

— А потому что я хочу долго и всяко…

В небольших селеньях все на виду. Здесь даже знают, как муж переспал с женой сегодня, — в любви и согласии или в размолвке. Говорят, это можно определить по кругам у нее под глазами. И по блеску глаз. Если есть круги под глазами и веселый блеск, то хорошо переспали. Если одни круги под глазами — то она спала без желания. А если ни кругов, ни блеска и на лице неразглаженные морщины — то плохо дело.

Ничего не утаишь в небольшом селении. Ни плохое, ни хорошее, ни интимное даже. И ничего в этом плохого нет как будто. Открытость — гарантия нравственности. Но…

Каким‑то образом узнали в поселке, что Ольга Калашникова «загибается» в Туапсе от СПИДа. Кто‑то выдрал в библиотеке из подшивки газету со статьей о вспышке СПИДа среди детей в Элисте в Калмыкии. И пошла эта статья гулять по рукам. И пополз по поселку страшный шепоток: «Этот пацан ее, Алешка, тоже заразный!»

Люди становятся безжалостными, когда им угрожает опасность. Да еще если невидимая. В такой опасности всегда таится бездна загадки и ужас бессилия. Тогда каждый человек, даже добропорядочный, втайне, может, далее от самого себя, становится неумолимым, лишь бы оградить себя, своих родных и близких от надвигающейся опасности. Да еще учениями разными нам внушили нигилизм, неверие и ненависть. Затаились в злой непримиримости посельчане.

Внешне как будто все оставалось пристойно, люди здоровались, даже улыбались Петру. Старики, как и преяеде, приподнимали картузы. Но те, с кем раньше Петр здоро вался за руку, не стали подавать руки. Петр сначала недоумевал — в чем дело? Но вот из школы пришел Алешка заплаканный и надутый.

— Что случилось, сынок? — помогая ему раздеваться, ласково поинтересовался Петр. — Двойку схватил?

Мальчик крутнул головой.

— Нет.

— Подрался?

— Нет.

— Тогда в чем дело?

— Не знаю. Меня называют спидорастик и отталкивают.

— Как, как?..

— Спидорастик.

— Эго еще что такое?

— Не знаю.

И тут Петра осенило: так вот почему с ним перестали здороваться за руку! Что ж! Петр знал, что рано или поздно это станет известно в поселке. А потому в глубине души готовился к этому страшному испытанию. Но не думал он, даже предположить не мог, что беда придет вот так: спидорастик!

Вечером Гуля пришла с работы расстроенная и заплаканная. Не раздеваясь, прошла на кухню, где возился, оттачивая ножи, Петр, села на табуретку и бросила на стол потертый клочок газеты. Петр потянулся взглядом и прочитал заголовок статьи «Прокаженные? Нет, больные СПИДом». Да, когда‑то, с год наверное, он читал про случай массового заражения детей СПИДом в Элисте. И о том, какие страшные были последствия. Детей не стали принимать в детсадах, исключали из школ, где они учились, их обходили стороной, словно зачумленных, словно больных проказой.

У Петра онемело опустились руки. Вот она — главная беда! Что делать? Что предпринять?..

— Надо срочно ехать в Туапсе, — сказала Гуля, — добиваться официальной справки, о том, что Алешка чист, что у него отрицательная реакция…

На следующий день у Петра был выходной. Решили, что он поедет в Туапсе и возьмет в больнице справку о том, что у Алеши отрицательная реакция при анализе крови на СПИД. Потом он зайдет в типографию или в другую какую‑нибудь организацию, где есть множительная техника, размножит справку в сотне экземпляров, не пожалеет денег, они расклеют в поселке на каждом углу и… И все будет нормально!

Всю ночь они не сомкнули с Гулей глаз. И всю ночь боялись прикоснуться друг к другу. Уже перед утром, наведавшись к детям — не раскрылся ли кто из них, Гуля пришла нахолонувшая, юркнула под одеяло и прижалась.

— Только теперь я поняла тебя, — сказала она Петру. — Переживания действительно останавливают… Отбивают желание.

— Что? — машинально спросил Петр, погруженный в свои думы.

— Ты как чувствовал…

— О чем ты?

— И заранее терзался. Действительно, когда вот такая дикая неприятность, то ни до чего.

— А — а-а! — понял, наконец, Петр. — Мысль, что над моим бывшим семейством рок занес топор, мне пришла в голову там, в больнице, когда доктор сообщил про Ольгу…

— Какая мысль?

— Про злой рок, говорю…

— А — а-а! А я не о том. Я про твою хандру. Помнишь?

— И я об этом.

— Правда? — Гуля вздохнула. — Поговорили называется. Встаем, наверно. Мне прямо не терпится, чтоб ты поехал и скорее привез эту справку.

В поезде у Петра вдруг больно сжалось сердце. И заболело. И то ли тоска охватила, то ли дурное предчувствие. В пору хоть выходи на станции и возвращайся домой. И все это от одной только мысли, что он не предупредил Гулю, чтоб она проводила Алешку в школу и сказала учительнице, что мальчика обижают. Ну как это он не догадался сказать ей? Непростительное упущение.

Петр смотрел на мелькавшие за окном деревья и перелески, и его прямо‑таки подмывало сойти на следующей станции, вернугься. Но как он вернется без справки? Справка действительно нужна сейчас. Немедленно! Иначе можно травмировать ребенка.

Но Гуля догадалась проводить Алешку в школу. Отпросилась с работы на часок и прибежала. Она намеревалась и поговорить с учительницей. Только ей не удалось поговорить. Когда они пришли с Алешкой в школу, в учительской шло какое‑то срочное закрытое совещание. Подождать Гуля не смогла — на работу надо. Алешка не отпускал ее руку, опасливо озираясь на мальчишек и девчонок. Гуля заметила, как одна девочка, кажется, Масловых, проходя мимо, показала язык Алешке. У Гули больно заломило в висках.

— Может, домой пойдешь, Алеша? — склонилась она к малышу.

— Нет. Я в класс хочу.

— А может, домой все же? А завтра с папой придете. Завтра все будет хорошо.

Мальчик подумал, посомневался.

— Нет, я хочу в класс, к детям.

Гуля поправила на нем форменный пиджачок, потрепала ободряюще по головке и пошла.

С большой перемены Алеша Калашников не вернулся. Учительница заметила его отсутствие, спросила:

— Дети, а где Алеша Калашников? Почему его нет на месте?

Кто‑то сказал, что ему, наверное, нездоровится, и он ушел домой. С ним сегодня приходила тетя Гуля. Кто‑то хихикнул загадочно. Учительница не придала значения странному смешку, прокатившемуся по классу, и начала урок. Вскоре все забыли про Алешу Калашникова. А Алеша Калашников в это время кричал не своим голосом в подвале, звал на помощь.

Его туда втолкнули мальчишки — старшеклассники на большой перемене. Он не захотел с ними играть в чехарду. Они подразнили его «спидорастик», втолкнули в подвал и закрыли дверь.

Сначала он думал, что мальчишки шутят, хотят попугать его, и спокойно ждал, когда они откроют дверь. Но потом ему показалось, что окончилась большая перемена и его пора бы выпустить. Он стал тарабанить в дверь, кричать.

Тяжелая дверь глухо молчала. В подвале стояла жуткая сырая темень. У него заколотилось сердце от страха: а вдруг они забудут его выпустить?! Вдруг в самом деле кончилась большая перемена, и все убежали в классы? И туг он почувствовал, что по ноге что‑то ползет. Он дрыгнул ногой, с ноги сорвалось нечто весомое, бухнулось в отдалении и запищало. Крысы! У малыша стиснуло дыхание от ужаса. Глаза привыкли к темноте, и он мог уже различать, как по полу, вдоль стен и по стенам бегали здоровые жирные крысы с толстыми хвостами. Он закрыл от страха глаза и отчаянно стал бить в дверь и кричать. Но его никто не слышал.

Вечером Гуля пришла с работы и увидела Ляльку дома одну. С необычно грустными глазами.

— Что с тобой? — кинулась она к дочери. — Где Алеша?

— Не знаю. Я тоже переживаю. Я думала, он дома. Мне принесли его портфельчик. И сказали, что он заболел и пошел домой. Вот! — и Лялька показала на Алешин портфель.

— А сам он где? — уже не на шутку переполошилась Гуля. — Где он?

— Не знаю.

Гуля оббегала весь поселок, все окрестности. Малыша нигде не было.

Пришла из Туапсе электричка. Гуля кинулась навстречу Петру.

— Алеша пропал!..

Петр остановился как вкопанный.

— Как пропал?

— Не пришел из школы…

— А учительница?.. — вскрикнул Петр и побежал за Гулей, как только мог на своем протезе.

Учительница, пожилая седоволосая армянка, испуганно расширила глаза.

— Был в школе. Потом… Потом, сказали, пошел домой. Заболел.

Искали весь вечер и всю ночь. Подключились соседи, учительница с мужем. Директор школы, учителя других классов. Искали в окрестностях поселка, в лесу: может, малыша обидел кто‑то из пацанов, и он ушел в лес? Но мальчик словно сквозь землю провалился. И только рано утром все прояснилось. К Петру с Гулей, осунувшимся за ночь, прибежала Ирина Маслова, мать той самой девочки, которая показала Алешке язык, когда они с Гулей стояли возле учительской; бледная, с широко распахнутыми глазами, она, задыхаясь и то и дело хватаясь за грудь, невнят но тараторила. Из ее слов вперемешку с криками: «Ой, Боже!» «Ой, лышенько!» — можно было понять, что дочь ее, Света, видела вчерась, как мальчишки — старшеклассники толкали Алешу к подвалу… Не там ли он?

Белый, словно выцветший за ночь, Петр, забыв палочку, бросился со двора. За ним, обгоняя его, мчалась толпа односельчан. Следом — машина «скорой помощи».

Долго не могли открыть дверь в подвал — пацаны камнем заколотили ржавую задвижку. А когда открыли тяжелую дверь, людям предстала ужасная картина: мальчик лежал на грязном полу мертвый. Лицо и руки объедены крысами.

Врачи «скорой помощи» тотчас накрыли труп белой простыней и унесли в машину, с трудом протискиваясь сквозь толпу любопытствующих. Помогая Гуле влезть в машину, Петр оглянулся на столпившихся людей. Толпа отшатнулась — глаза его обжигали ненавистью…

Краснодар. 1991 год.


Загрузка...