Один за другим проносились однообразные дни. Обосновавшись в Коборове, Дызма чувствовал себя здесь как дома. Правда, он был немного зол на Нину за то упорство, с каким она решила сохранять супружескую верность вплоть до развода. Однако он не страдал от этого. Натуре Никодима чужды были сильные желания, тем более страсти.
Хороший аппетит и сон не покидали его. Он проводил время в безделье и чувствовал себя замечательно, потолстел и загорел; часто совершал прогулки по окрестностям. Сначала ездил верхом, но потом решил, что верховая езда — сплошная тряска, и стал ходить пешком. Он еще раз осмотрел хозяйство: лесопильный завод, бумажную фабрику, мельницу. Обо всем, что его интересовало, расспрашивал служащих; те при виде Дызмы снимали шапки: они знали, что имеют дело не с мелкой сошкой.
Дызму окружала атмосфера уважения и восхищения.
Единственными облаками на горизонте его благополучия были столкновения с Касей.
Правда, сцены, которые она устраивала, были рассчитаны скорей на Нину, чем на Никодима. Однажды за завтраком, когда она его особенно допекала, высмеивая немилосердно каждое его слово, Дызма проворчал:
— Вы забываете, с кем имеете дело!
— Меня это не интересует, — пожала плечами Кася. — Ведь вы не персидский шах. Или, может быть, вас мучает mania grandiosa?[11]
Дызма не понял сказанного, но по выражению лица Нины заключил, что это оскорбление. Побагровев, он со всей силы хватил кулаком по столу.
— Молчать, девчонка! — гаркнул он.
На столе со звоном подпрыгнула посуда, обе дамы оцепенели.
Мгновение спустя бледная как полотно Кася вскочила и выбежала из комнаты. Нина не сказала ни слова, но ее лицо выражало одновременно и страх и одобрение.
Применение этого радикального средства возымело действие, но только на время. С этого дня Кася больше не изводила Никодима, но в ее глазах постоянно сверкала ненависть, нарастая, она должна была в конце концов как-то прорваться.
В одно из воскресений, утром, совсем неожиданно для обоих произошел взрыв.
Куницкий работал в своем кабинете, Нина уехала в костел. Никодим устроился в ее будуаре и принялся рассматривать альбом с фотографиями.
В будуар вошла Кася.
Ей достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться: в руках у Никодима альбом со снимками, которые она, Кася, делала специально для Нины.
— Отдайте, это мои фотографии! — крикнула она и попыталась вырвать альбом.
— Нельзя ли повежливее?! — огрызнулся Дызма.
Кася хотела было уже уйти, но тон Никодима ее остановил. Она повернулась и с минуту молчала; вид у нее был такой, что Никодим застыл в ожидании — вот-вот посыпятся удары, он собирался уже прикрыть руками лицо. И в то же время явилось желание — схватить ее в объятия, прижать ее, маленькую, трепещущую, к своей груди, целовать горящие глаза, подрагивающие губы. Но вот из этих губ вырвались наконец хлесткие, как бич, слова:
— Это подлость, подлость! Вы негодяй! Вы ее обесчестили! Вы вторглись в семью моего отца, чтобы соблазнить его жену. Если вы не уберетесь отсюда немедленно, я отстегаю вас арапником, как собаку. Мне наплевать на ваше положение в обществе, на ваши связи! Поняли? Моему отцу, может быть, это нравится, но не мне! Советую добром: убирайтесь отсюда, — да поскорее!
Кася кричала все громче. Двери по всей анфиладе были открыты, и ее голос дошел, должно быть, до ушей Куницкого. Разбушевавшаяся Кася не услыхала его быстрых мелких шажков, не услышал их и Никодим, застигнутый врасплох неожиданной вспышкой ярости у этой спокойной на вид девушки.
С перекошенным от бешенства лицом Куницкий застыл на пороге.
— Кася, выйди, пожалуйста, — сказал он тихо. Кася не шевельнулась.
— Выйди, — повторил он еще тише, — пройди ко мне в кабинет и подожди меня.
Говорил он спокойно, но в словах была какая-то неотразимая сила. Кася пожала плечами, но подчинилась.
— Что случилось? — спросил Куницкий у Дызмы.
— Что случилось? — отозвался, как эхо, Дызма. — Ваша дочь велела мне убираться из вашего дома и изругала меня последними словами. Один дьявол знает, чего она от меня хочет, но если меня гонят, я уйду и возвращаться не стану. А на эти ваши… партии леса и шпалы… можете поставить на них крест, потому что я…
Куницкий схватил его за руку.
— Пан Никодим, простите за дочь. Забудьте обо всем. Сегодня же Кася уедет за границу. Достаточно вам этого?
— Достаточно ли… А вся ее брань — это что?
— Даю вам слово, дорогой пан Никодим, сегодня же я выгоню ее из дома.
И чем больше росло раздражение в душе старика, тем спокойнее становился он внешне. Куницкий протянул Дызме руку и спросил:
— Так, значит, мир?
Никодим ответил ему рукопожатием.
В тот же вечер Кася уехала. Никто в доме не знал, о чем говорили отец с дочерью, запершись в кабинете. Ни он, ни она никому ничего об этом не сказали. Кася уехала, не простившись даже с Ниной. Единственным человеком, с которым она разговаривала перед отъездом из Коборова, была Иренка — молоденькая горничная, ведавшая дамским гардеробом. Но и она могла только сообщить, что Кася была очень разгневана и обещала ее, Иренку, выписать к себе в Швейцарию.
После этого бурного и чреватого последствиями воскресенья ни одна тучка не омрачала горизонта Никодима Дызмы. Куницкий лез из кожи вон, проявляя любезность. Нина ни словом не вспомнила о Касе, ей самой было теперь легче и спокойнее.
Вместе с Никодимом они совершали продолжительные прогулки на автомобиле. Катались на лодке. Однако упорство Нины не ослабевало, и их роман состоял только в беседах, вернее — в ее монологах, да в мимолетных поцелуях. Никакие уговоры Никодима успеха не имели.
Он не мог постичь причины этого упрямства, в особенности когда узнал от прислуги, что Нина чуть ли не со дня свадьбы каждую ночь запирает свою комнату на ключ. Сообщивший об этом лакей позволил себе даже подтрунивать над хозяином, который, по-видимому, только для того и женился на графине, чтобы сделать сюрприз дочери. Все это казалось Дызме весьма и весьма загадочным. Он решил как-нибудь припереть Нину к стене и заставить ее выложить правду. А пока этот момент не наступил, понемногу выпытывал у нее разные сведения.
Когда речь заходила о делах мужа, Нина обнаруживала полную неосведомленность.
— Меня это, впрочем, не касается, — твердила она, — это мужское дело.
Одно только знала она: ей здесь ничего не принадлежит, и неустанно повторяла Дызме, что их будущее зависит теперь от него. Это причиняло ему немало беспокойства, так как у него не было ни малейшей надежды добыть состояние, достаточное для удовлетворения запросов Нины.
Откровенно говоря, он не так уж и стремился к женитьбе. Разумеется, Нина ему очень нравилась, она была настоящей дамой, не кем-нибудь, а графиней Понимирской… Но в этот брак он не верил, как не верил в свое дальнейшее процветание.
Зато в чувствах Нины он не сомневался. Каждым жестом, каждым взглядом и наконец почти каждым словом проявляла она свою любовь.
Куницкий, по наблюдениям Дызмы, слишком был поглощен делами и слишком мало общался с женой, для того чтобы догадаться об этом. Впрочем, он сам советовал им гулять вдвоем.
Однажды после такой прогулки Никодиму подали в вестибюле телеграмму. Он был уверен, что это весточка от Яшунского. Но ему была уготована неожиданность: под кратким текстом стояла подпись «Терковский».
Никодим читал, а Нина глядела через его плечо.
Телеграмма гласила:
«Председатель Совета министров просит вас завтра, в пятницу, в 7 часов вечера, явиться на заседание экономического комитета Совета министров в связи с известным вам делом.
Терковский».
Подошел Куницкий, Дызма подал ему телеграмму, В одно мгновение старик пробежал ее глазами и в неподдельном изумлении воскликнул:
— Здорово! Это о хлебе?
— Да, — подтвердил Никодим.
— Значит, дело двигается?
— Как видите.
— Боже милосердный, — Куницкий всплеснул руками — боже милосердный! Сколько можно сделать людям добра при ваших-то связях, дорогой пан Никодим!
— Да, — улыбнулась Нина, — если влияние используется на благо общества и если правильно учтены его потребности.
— Извини, пожалуйста, — возразил Куницкий, — не только обществу… Разве частным лицам нельзя помогать? Хе-хе… Наверняка в экономический комитет входит министр путей сообщения. У вас будет возможность поговорить с ним при случае о шпалах, А?
Никодим сунул руки в карманы и сделал недовольное лицо.
— Я предпочел бы в другой раз: неудобно.
— Ну что ж!.. Я не настаиваю. На ваше усмотрение. Я только мимоходом напомнил, потому что поставка шпал — это дело, о котором забывать не стоит, хе-хе!
Тотчас после обеда Куницкий затащил Никодима в свой кабинет и стал читать ему длиннейшую лекцию о деталях предполагаемого предприятия. Когда Никодим снова напомнил ему о процессе, старик, вскочив, вытащил из кармана ключи.
— Сейчас покажу документы. Мне думается, этого достаточно, чтобы доказать мою невиновность.
Он отодвинул тяжелый бархатный занавес, и Дызма увидел большой несгораемый шкаф. Куницкий торопливо открыл дверцу, достал зеленую папку, вытащил оттуда вороха квитанций, бланков, писанных на машинке листов. Кое-что он читал вслух, кое-что давал Дызме, и тот делал вид, будто знакомится с документами всерьез.
Вырваться от Куницкого удалось только вечером. Нина ждала его на террасе. Они пошли гулять. Нина была печальна и задумчива. Непредвиденный отъезд Никодима, так неожиданно нарушивший их идиллию, был для нее настоящим горем. В тени деревьев Нина, прильнув к нему, прошептала:
— Милый, ты не надолго уезжаешь в Варшаву? Нина без тебя будет очень скучать. Что делать — я так привыкла, здесь я могу видеть тебя ежедневно, могу с тобой разговаривать, смотреть в глаза…
Никодим стал уверять ее, что скоро вернется, через день-другой, больше его не задержат.
За ужином Нина была оживлена: Куницкий предложил ей вдвоем проводить дорогого пана Никодима на станцию. На этот раз Дызме предстояло ехать по железной дороге, потому что автомобиль нуждался в ремонте.
Нина вся трепетала от волнения. Правда, она не могла попрощаться с Никодимом так, как ей хотелось, но ее взгляд говорил больше, чем самые горячие поцелуи.
В купе первого класса Дызма ехал один; сунув проводнику на чай, Куницкий велел в это купе никого больше не пускать: нечего, дескать, беспокоить пана Дызму, важного человека, личного друга министров.
Попойка была дикая. Никодима привезли в гостиницу вдребезги пьяным и на руках внесли в номер.
Да и пили-то не без причины. Даже теперь, полностью очнувшись, он не мог прийти в себя от изумления после вчерашнего дня, который запечатлелся в его мозгу сплошным хаосом событий.
Например, заседание в высоком зале, где он, Дызма, сидел за одним столом с премьер-министром, с министрами как равный с равными, запанибрата.
Читали какие-то отчеты, приводили цифры. А потом — что за минута! — все стали пожимать ему руку, благодарить его за то, что он повторил все, что говорил ему Куницкий насчет скупки зерна!.. Как они это назвали? Ага, ломбард! Смешно. До сих пор он считал, что ломбард — это сдать под залог часы или костюм… А потом вопрос премьера:
— Уважаемый пан Дызма, не согласитесь ли вы взять на себя руководство хлебной политикой в государстве?
Сперва он тянул с ответом, затем начал отказываться, уверяя, что ему, пожалуй, не справиться, но все сообща так на него насели, что Никодим вынужден был согласиться.
Он расхохотался:
— Вот дьявол! Чего достиг человек! Председатель Государственного хлебного банка! Председатель!
Затем ему вспомнились засыпавшие его вопросами журналисты, ослепляющий блеск магния. Ага, надо посмотреть, что напечатали.
Он позвонил и велел коридорному купить все газеты. Начал одеваться. Когда принесли газеты, он схватил первую попавшуюся, глянул — и кровь бросилась в лицо.
На первой странице красовалась его фотография.
Он стоял, заложив руку в карман, с задумчивым выражением на лице. Выглядело это вполне солидно. Вполне. Под фотографией было написано: «Д-р Никодим Дызма, инициатор новой аграрной политики, получил поручение учредить Государственный хлебный банк; он назначен председателем правления этого банка».
Рядом, под сенсационным заголовком, в длинной статье приводилось официальное правительственное сообщение, биография Дызмы и интервью.
В сообщении говорилось о том, что Совет Министров, по предложению Яшунского, постановил начать борьбу с экономическим кризисом путем энергичных действий на хлебном рынке. Далее подробно излагался проект и следовала информация о соответствующих распоряжениях, которые вступят в силу после того, как закон будет принят сеймом.
Биография для Дызмы была сюрпризом. Из нее он узнал, что родился в поместье своих родителей в Курляндии, гимназию окончил в Рите, а высший курс экономических наук в Оксфорде; затем в качестве кавалерийского офицера доблестно сражался против большевиков, был ранен и награжден орденом «Virtuti Militari» и Крестом Отважных, в последнее время ушел с политической сцены и занялся сельским хозяйством в Белостоцком воеводстве.
Биография пестрела такими эпитетами, как «светлый», «знаменитый», «творческий»… В конце было отмечено, что председатель Никодим Дызма пользуется репутацией человека с сильной волей, твердым характером, известен своими организаторскими способностями.
Но больше всего изумило Никодима интервью. Он читал и глазам не верил. Правда, в тот вечер он нализался до бесчувствия, но ведь беседовал с корреспондентами он еще до ужина. Из того, что здесь написали, ему, Никодиму, не принадлежит ли единого слова. Тут были фразы, которые он, несмотря на все усилия, понять не мог, тут были высказаны мнения по вопросам, о которых он не имел ни малейшего представления.
Никодим беззлобно выругался. А может, стоило и порадоваться: вероятно, тот, кто прочтет такое интервью, будет считать папа Дызму, председателя правления банка, человеком недюжинного ума.
Почти все газеты поместили примерно один и тот же текст и его снимки в различных позах. Больше всего ему понравился тот, где он сидит на диване между премьером и министром Яшунским. Была неплоха и та фотография, где он, нахлобучив шляпу, спускается по лестнице, а за ним следом со шляпой в руке идет пожилой господин с седыми усами. Подпись под снимком гласила:
«Никодим Дызма покидает дворец Совета Министров в сопровождении своего будущего сотрудника, вновь назначенного директора хлебного банка Владислава Вандрышевского, бывшего вице-министра финансов».
«Вот, — подумал Дызма, — теперь вся Польша меня знает». И вдруг перепугался. Ему пришло в голову, что газеты дойдут и до Лыскова — и пан Бочек, и Юрчак, и все те, кто его так хорошо знает, догадаются без труда, что Курляндия, гимназия и Оксфорд — все это басни! Вот черт!
Вдруг кому-нибудь из них придет в голову написать в газету и выложить всю правду?
По спине забегали мурашки. Никодим, чертыхаясь, принялся шагать взад и вперед по комнате, потом снова начал рассматривать газеты и наконец пришел к выводу, что разоблачение со стороны прежних знакомых маловероятно: его пост, его связи лишат их смелости. Разве что анонимку напишут… Но к анонимкам нет серьезного отношения. Дызма почти успокоился. Зато, перечитывая перечень своих талантов, вдруг спохватился: справится ли? Ну, положим, большая часть работы достанется на долю этого Вандрышевского, но ведь и он должен будет что-то делать: говорить, решать, подписывать… Заниматься делами, которых не понимает! Есть только один выход: найти кого-нибудь посмекалистей… Вот если бы Куницкий согласился! Не захочет… Придется оставить должность управляющего в Коборове. Дызме стало грустно при мысли о разлуке с Ниной, но он тут же утешил себя:
«Ничего не поделаешь: надо так надо. Не одна она на свете».
Труднее всего разыскать человека, который будет работать за него… Можно бы сделать его секретарем… И вдруг Никодим хлопнул себя по лбу: — Кшепицкий!
И даже подскочил от радости: Кшепицкий — пройдоха, огонь, воду и медные трубы прошел, этот знает, где раки зимуют. Его па пушку не возьмешь, к тому же свой человек. Договориться с ним — будет шевелить мозгами за двоих.
Эта мысль до того обрадовала Дызму, что он решил немедленно разыскать Кшепицкого.
Никодим спешно оделся. Через четверть часа он уже звонил у дверей пани Пшеленской. В доме в это время обед приближался к концу. Дызма застал у нее Кшепицкого и познакомился с хилой, веснушчатой девицей, панной Хульчинской.
Никодима встретили шумными поздравлениями. Пани Пшеленская назвала его спасителем помещиков, Кшепицкий — Наполеоном сельского хозяйства, а панна Хульчинская глядела ему в рот.
Завязался разговор о Коборове, и все ужасно огорчились, узнав, что у Дызмы не будет теперь времени заниматься делом Жоржа Понимирского.
— Впрочем, — заметил он, — в голове у него так все перепуталось, что все равно ничего не удастся сделать.
Зызя выругался, веснушчатая девица погрустнела, а пани Пшеленская заявила, что не следует терять надежды.
Кульминационным моментом визита была минута, когда Никодим, отхлебнув кофе, заявил:
— А я к вам с предложением. Пан Кшепицкий, вы сейчас занимаете какую-нибудь должность?
— Нет.
— А хотели бы?
— Конечно! — всплеснула пухлыми ручками Пшеленская.
— Видите, в чем дело, — продолжал Никодим, — мне необходим секретарь. Секретарь председателя правления банка — дело не шуточное. Это должен быть умный, толковый человек. Он должен отвечать за дело. Понимаете?
Кшепицкий облизал губы и напустил на себя равнодушие.
— Благодарю вас, пан председатель, не знаю, справлюсь ли я. Затем… гм… скажу откровенно: в чиновники я, пожалуй, не гожусь. Определенные часы работы, изо дня в день рано вставать… Вы уж меня извините.
Дызма хлопнул Кшепицкого по коленке:
— Ничего! Не бойтесь. Будете сидеть на работе в те же часы, что и я. А ведь вы, наверно, не думаете, что председатель будет торчать все время на одном месте?
На то у нас есть директор. Мы будем заниматься только главными вопросами, самыми главными. Ну, руку!
Пшеленская пришла в восторг. От волнения она стала говорить Кшепицкому «ты» и умоляла его согласиться.
Кшепицкий улыбнулся и подал Дызме руку.
— Благодарю вас, паи председатель. Но хотелось бы узнать, какой оклад вы мне назначите?
Никодима приятно пощекотало «пан председатель». Упершись руками в бедра, он спросил:
— Ну, а сколько вы хотите?
Трудно сказать… — Ну, смелее.
Я полагаюсь на вас, пан председатель.
Дызма добродушно улыбнулся.
— Пан председатель считает, что пан секретарь сам должен назначить сумму.
Все вежливо рассмеялись.
— Боже мой, мне кажется, каких-нибудь тысячу злотых… — начала Пшеленская.
— Тысячу двести! — торопливо — вставил Кшепицкий.
— Что? Тысячу двести? Ну, так я дам вам тысячу пятьсот.
И Дызма торжествующим взглядом обвел присутствующих. Кшепицкий под восторженные аханья Пшеленской вскочил со стула и, расшаркавшись, стал благодарить пана председателя.
Пшеленская объявила, что назначение следует обмыть, и велела лакею принести бутылку шампанского.
Ну, Кшепицкий, — сказал Дызма, поднимая бокал, — только одно-единственное условие: круговая порука. Понятно? Круговая порука. Это значит, мы стоим друг за друга. Никому не выбалтывать, о чем шла речь на наших с вами совещаниях.
— Понимаю, пан председатель.
— А я, в свою очередь, обещаю: если буду вами доволен, к каждому празднику две-три тысячи наградных.
Кшепицкий проводил Дызму до гостиницы. По дороге говорили о банке, и Никодим обещал на следующий же день познакомить Кшепицкого с Вандрышевским.
— Времени у меня в обрез — необходимо устроить еще кое-какие дела, поэтому уговоримся: организацией займется Вандрышевский, отчитываться он будет не мне, а вам. Понимаете? А вы будете докладывать мне, совещаться со мной и передавать мои распоряжения директору.
— Так будет лучше всего, — поспешно согласился Кшепицкий.
— Искусство управления, пан Кшепицкий, запомните это, зиждется на умении быстро решать дела.
В гостинице Дызма застал Уляницкого. Тот шумно его приветствовал.
— Знаешь, Никусь, у меня все еще гудит в голове от вчерашней попойки. Ну как? Сделал уже визиты?
— Какие визиты?
— Те, которые полагается. Премьеру, Яшунскому, Брожинскому и еще кое-кому… К Терковскому ты, верно, не поедешь? Хотя, кажется, он на тебя не сердится.
— По-твоему, это необходимо?
— А то как же!
— Гм… — в растерянности пробормотал Дызма. — Знаешь ли, одному… Вот если бы ты со мной поехал…
— Что ж, давай.
Условились, что визиты нанесут завтра, так как сегодня вечером обоим предстоит участвовать в заседании, где будет назначен срок открытия банка и обсуждены другие формальности.
Не прошло и двух недель, а предварительные работы шли полным ходом. Банку предоставили новое здание на Вспульной улице, в двух его этажах разместился сам банк и восьмикомнатная квартира председателя.
Закон, правда, разрабатывался еще в комиссиях сейма, но не подлежало сомнению, что обе палаты примут правительственный проект без существенных поправок.
Все это мало беспокоило Дызму, потому что все дела устраивали Вандрышевский и Кшепицкий.
Последний был незаменим. Он с жаром принялся за работу и, как человек сообразительный, всегда умел добиться того, чего ему хотелось. Во всех случаях он прикрывался одним и тем же — он произносил безапелляционным тоном:
— Так хочет пан председатель.
Сначала Вандрышевский, да и другие чиновники, недовольные тем, что Кшепицкий всюду сует нос, спрашивали у Дызмы, действительно ли таково его мнение, и Дызма, который часто не понимал, о чем идет речь, повторял каждый раз все ту же фразу:
— Раз Кшепицкий говорит, значит, я так решил — не о чем и спрашивать.
Поэтому вскоре пришлось примириться с назойливостью Кшепицкого. Впрочем, он стал вскоре личным другом председателя. В ежедневном общении он быстро обнаружил уязвимые места своего патрона: умело играя на его слабостях, он сделал так, что Дызма не мог теперь без него обходиться. Тем не менее Никодим был с Кшепицким всегда начеку. Влияние возрастало, связи укреплялись, Кшепицкий, побаиваясь Дызмы, считал, что тот обладает какой-то магической силой, необыкновенным складом ума.
Правда, Кшепицкий дивился тому, что на Никодима часто находило умопомрачение и он не мог разобраться в самых простых вопросах. Но потом секретарь решил, что председатель нарочно прикидывается простачком, чтобы тем легче накрыть подчиненных на каких-нибудь махинациях. Впрочем, он понимал, что его судьба в руках Дызмы, что с уходом последнего он останется на мели и поэтому в его интересах укрепить престиж начальника. И он делал все, чтобы окружить Дызму ореолом олимпийского величия и недосягаемости. А это, в свою очередь, вполне отвечало намерениям Никодима.
Выпавшие ему на долю редкие почести и в самом деле укрепили его в убеждении, что до сих пор он недооценивал свои возможности. Однако осторожность его ничуть не уменьшалась. Он сознавал, что умственный багаж его скуден, что держаться на людях он не умеет, что в его образовании немало пробелов. Свободнее всего чувствовал себя Никодим с Кшепицким, но и в его обществе напускал на себя некую таинственность.
Вскоре он прослыл самым молчаливым человеком в Польше. Одни приписывали это усвоенной у англичан манере поведения, другие вспоминали, что как-то на приеме у премьера, когда дамы пытались вызвать его на разговор, он сказал:
— Говорить мне не о чем.
Ясно, что тот, кто много думает, редко открывает рот для разговора.
Хотя Никодим и вида не подавал, его часто доводило до отчаяния то, что он не знал светских обычаев, не понимал многих слов. Поэтому он решил пополнить запас своих познаний.
С этой целью он зашел как-то в один из книжных магазинов на Свентокшиской улице и купил три книги: «Словарик иностранных слов», «Энциклопедию» и «Бон-тон».
Особенно большую помощь оказал ему «Бонтон». В первый же день с его помощью он разгадал, почему Уляницкий велел ему бросить в почтовый ящик премьера не одну, а две визитные карточки.
Что касается «Словарика», то Никодим пользовался им регулярно. Каждое слово, которое он не понимал, он старался запомнить и затем по словарю искал объяснение.
«Энциклопедию» Никодим принялся штудировать систематически. Он начал читать ее с самого начала и к отъезду успел дойти до буквы «Д". Чтение не увлекало его, но, заметив его благотворные результаты, он решил одолеть всю книгу. Это было, пожалуй, единственным занятием Никодима, если не считать чтения писем от Нины. Ежедневно он получал от нее но крайней мере одно письмо. Письма были пространные, и Дызма, не переставая признавать, что написаны они прекрасно, в конце концов потерял терпение и перестал читать их. Он обычно заглядывал только в конец, где сообщались свежие новости. Он узнал, что Куницкий не намерен отказаться от гениального управителя и считает, что Никодим сумеет совместить пост председателя с должностью полномочного представителя коборовского имения — ведь ему предоставляют полную свободу и не требуют исполнения каких-либо обязанностей.
Нину это очень радовало, и она умоляла Дызму согласиться. Никодим долго размышлял и принял предложение только тогда, когда Кшепицкий с убеждением заявил, что от избытка денег никому еще худо не приходилось.
Он не написал об этом Нине, так как, по ее просьбе, вообще не писал ей писем. В Коборове вся корреспонденция проходила через руки Куницкого, и Нина боялась, что он вскроет предназначенный ей конверт, как это случилось два года тому назад с письмом Каси.
Устройством председательской квартиры занялся Кшепицкий. Он действовал с такой энергией, что в две недели все было кончено и Никодим переехал из гостиницы к себе на Вспульную.
На другой день он отправился в Коборово, намереваясь забрать вещи и переговорить заодно с Куницким. Было воскресенье. Дать телеграмму он забыл, лошадей ему не выслали, и пришлось километра два идти пешком. Утро выдалось замечательное, и эта прогулка доставила даже удовольствие Никодиму.
Недалеко от лесопильни ему повстречался старший мастер бумажной фабрики. Он почтительно поклонился Дызме.
— Ну, что слышно у вас в Коборове? — спросил, остановившись, Дызма.
— Слава богу, ничего нового, пан управляющий.
— Я уже не управляющий, а председатель банка. Газет не читали?
— Еще бы, читали… выпала нам честь…
— Читали? Значит, надо меня называть паном председателем. Понял?
— Понял, пан председатель'.
Дызма сунул руки в карманы, кивнул головой и зашагал дальше. Сделав два шага, он обернулся и крикнул:
— Эй, человек!
— Слушаю, пан председатель.
— Пан Куницкий дома?
— Нет, пан председатель, он сейчас наверняка в Сивом Борку. Там сегодня закладывают узкоколейку.
— Но ведь сегодня воскресенье, праздник.
— О, у пана помещика праздник только тогда, когда нет работы, пан председатель, — ответил мастер не без иронии.
Дызма нахмурился.
— Так и должно быть. Работа — главное. А ваш брат вечно бы праздновал. Такой уж вы народ.
Он заложил руки за спину и двинулся к дому.
Парадный вход был заперт, и Дызме пришлось долго звонить, прежде чем явился лакей и открыл двери. При виде сердитой физиономии Никодима лакей оробел.
— Что за дьявол, повымирали вы, что ли? Дозвониться нельзя.
— Прошу покорнейше извинить, я был в буфетной…
— Ну и что из того, что в буфетной? Болван! Я полчаса жду, а он в буфетной. Рыло немытое! А ну, снимай пальто! Что смотришь как баран на новые ворота? Где хозяйка?
— Ее нет дома, пан управляющий. Хозяйка поехала в костел.
.— Во-первых, я тебе не пан управляющий, а пан председатель. А во-вторых, какое вы имеете право бездельничать, когда хозяев нет дома? Дармоеды! Сегодня не праздник! Праздник только тогда, когда нет работы. Понял? В ежовых рукавицах вас надо держать. Ну, чего стал?
Лакей поклонился и шмыгнул в вестибюль.
— Надо держать в ежовых рукавицах эту шваль, — ворчал про себя Дызма, — иначе на шею сядут.
Сунув руки в карманы, он принялся расхаживать по дому. Все комнаты были уже убраны. Только в спальне Куницкого кто-то из слуг, подметая пол, забыл щетку. Дызма позвонил и молча указал на нее лакею.
— Ишь, сволочь! — буркнул он, когда тот исчез за дверьми.
Дызма обошел первый этаж и поднялся наверх. В будуаре Нины окна были открыты настежь. Никодим попал сюда впервые и с любопытством принялся разглядывать мебель, картины, фотографии.
Больше всего было их на бюро. Никодим уселся в маленьком креслице и уставился на них. Машинально попробовал выдвинуть крайний ящик, но тот был заперт, попробовал средний — поддался.
«Что тут у нее?» — подумал Никодим, выдвинув ящик до половины.
В ящике был тот же образцовый порядок, что и на бюро. Перевязанные голубыми и зелеными ленточками, громоздились пачки писем, большей частью от подруг Нины но монастырскому пансиону; он стал их просматривать, некоторые были написаны по-французски.
Тут же лежала книжка в полотняном переплете. Он заглянул в нее: рукопись, почерк Нины. Больше половины листов еще не исписано.
«Дневник», — сообразил Никодим и заинтересовался.
Он взял книжку в руки и уселся на подоконнике, чтобы не прозевать экипажа.
На первой странице афоризм:
«Понять — значит простить».
На обороте начинался дневник.
«Сегодня я принимаюсь за то, что было жестоко осмеяно многими, — начинаю вести дневник.
Нет, это не будет моим дневником. Питигрилли говорит, что человек, пишущий дневник, похож на того, кто, высморкавшись, разглядывает носовой платок. Он неправ — разве дело в том, чтобы записать события? Или хотя бы впечатления? Я, например, буду вести дневник только для того, чтоб увидеть свои мысли в их конкретном выражении. Мне кажется, мысль, не выраженная устно или письменно, не является мыслью сформулированной, осуществленной.
И еще одна ложь о дневнике: кажется, Оскар Уайльд утверждал, будто пишущий дневник ведет его для того, чтоб написанное мог впоследствии прочитать кто-то другой. Делает он это намеренно, в лучшем случае — подсознательно.
Боже мой! Ему, очевидно, не пришло в голову, что может существовать человек, у которого нет никого на свете, никого в ужасающем значении этого слова!
Для кого мне писать? Для мужа? Да ведь он равноценен той страшной пустоте, которая меня окружает, пустоте, которую нельзя заполнить. Для детей? У меня их нет и, увы, никогда не будет. Для родных, которые отвернулись от меня, или для сумасшедшего Жоржа?
Кася?… Никогда. Мы на разных полюсах, она никогда меня не поймет. Что из того, что она так меня любит? Разве можно вообще любить не понимая? Думаю, что нет. Впрочем, разве это любовь? Если даже и любовь, то она находится на примитивном уровне. Не раз приходило мне в голову: окажись я в силу какой-нибудь случайности обезображенной… Кася… Кем, собственно, она приходится мне? Почему я днем проклинаю минувшую ночь и не в силах защититься от наступающей ночи, иначе говоря — спастись от собственной слабости?..»
Никодим пожал плечами.
— Вот еще! Скулит и скулит. Что она этим хочет сказать?
Перевернул еще несколько страниц.
Дневник был без дат. На одной из страниц Никодим нашел короткую запись о поездке за границу, дальше размышления о музыке, потом речь пошла о каких-то Билитис и Мназидике: вероятно, кузины или подруги.
Никодим хотел найти что-нибудь о себе. И действительно, просмотрев еще страниц десять, обнаружил свое имя.
«Ну, посмотрим», — и он с интересом углубился в чтение.
«Я познакомилась сегодня с новым человеком. У него странное имя: Никодим Дызма. В этом имени есть что-то таинственное и волнующее. У него репутация сильного человека. По-моему, не без оснований… Он был бы хорош с бичом ницшеанского сверхчеловека в руках. Он излучает мужскую силу. Быть может, грубую, первобытную, но такую могучую, что не покориться ей невозможно. Кася находит, что он груб, резок и банален. В первом она права. Что касается второго, то я еще не составила своего мнения. Мне он нравится».
Никодим улыбнулся, достал блокнот и выписал непонятные слова.
.— Ну, а дальше?
Дальше было несколько страниц с описанием сна и ссоры с Касей. Никодим прочитал то место, где было снова упомянуто его имя:
«Она этого не понимает. Ненавидит Никодима, потому что у нее патологическое отношение к жизни. Что я собой представляю, если отбросить мою женственность? Ведь в ней мое существо. Мой интеллект, мои эстетические навыки — все служит моей женственности, а не наоборот. Что же тут удивительного, если присутствие мужчины действует на меня не только психически, но и физически. Кто знает, будь это другой, такой же здоровый, нормальный мужчина, и он с той же силой воздействовал бы на меня».
— Ишь какая! — мотнул головой Никодим. — Лишь бы брюки. И уже ей достаточно.
Посмотрев в окно, он убедился, что можно продолжать чтение без опаски. Дальше шло несколько свежих записей — чернила еще не потемнели:
«Сегодня он уехал в Варшаву по вызову премьер-министра. Какое странное чувство — тоска. Она губит душевный покой. Будет ли он там изменять мне? Трудно сказать, я его еще мало знаю. Когда думаю о нем, у меня крепнет убеждение, что в основе его существа лежит какая-то тайна, в которой он замкнулся, как в раковине. Кто знает, раскроется ли когда-нибудь эта раковина от всепобеждающего тепла лучей? И, раскрывшись, не устрашит ли меня?
Не знаю, собственно говоря, ничего не знаю о нем, одно мне известно: я жажду его каждым своим нервом, каждой мыслью. Он говорит так мало, так мало и просто, что можно бы его заподозрить в ограниченности, если б не приходилось ежедневно убеждаться, что под этим низким лбом кипит неустанная работа могучего интеллекта. Кася утверждает, будто он некультурен. Неправда. Возможно, ему не хватает внешнего лоска, возможно, у него есть пробелы в воспитании, пробелы, которые, признаюсь, ставят в тупик, если вспомнить, что он учился в Оксфордском университете. Но, с другой стороны, может быть, это делается намеренно. Он демонстрирует презрение к условностям жизни только для того, чтобы тем самым подчеркнуть то, что относится к ее существу. То же чувствуется и в манере одеваться. Он, без сомнения, хорошо сложен, и только костюм делает его неуклюжим. Я задумывалась, красив ли он? Скорее нет. Но разве мне нужна красота? Он гипнотизирует меня своей мужской сутью. Мне хотелось бы, чтоб у него были более красивые руки. Сегодня я послала ему пространное письмо. Мне очень недостает его».
Следующая страница начиналась французской фразой, потом было написано:
«Произошло несчастье. Я думала, что лишусь чувств, когда прочла газеты. Я дрожу при одном лишь предположении, что он может не вернуться в Коборово».
— Вот влопалась баба! — пробурчал Дызма и подумал, что хоть это и приятно для самолюбия, но со временем может доставить много хлопот.
«Леон послал ему поздравительную телеграмму. Боже, если бы он принял предложение Леона и остался здесь! Я мечтаю переехать в Варшаву.
Нет, это невозможно. Я буду бояться выйти на улицу, чтобы не встретить тети Пшеленской или кого-нибудь из знакомых.
Я не могу смотреть им в глаза, и в то же время у меня нет сил отказаться видеть его».
Запись на следующей странице была еще короче.
«Я не спала всю ночь. Господи! Возможно, он будет богат!!!
Любит ли он меня?
Когда я его спросила, он коротко ответил: «Да». А это может означать или очень много, или ничего».
Никодим перевернул страницу и посмотрел в окно. В конце аллеи показался автомобиль. Это возвращался Куницкий.
Дызма торопливо поднялся, сунул дневник на старое место, стараясь не шуметь, вышел в коридор и спустился бегом по лестнице. Было уже самое время — распахнулись парадные двери, появился Куницкий, протянул к нему руки. Дызма упал в его объятия.
— Дорогой пан Никодим! Наконец-то! Сердечно поздравляю! Получили мою телеграмму? Ну и что? Вы организуете все с размахом. В газетах вас так хвалят… Поздравляю от всего сердца. Впрочем, вы и сами знаете, я желаю вам только удачи.
— Благодарю вас.
— Садитесь же, дорогой пан Никодим, дорогой пан председатель. Я должен сделать вам одно предложение.
Он усадил Дызму в кресло, затем вдруг спохватился:
— Может, хотите отдохнуть?
— Нет, я не устал.
— Ну слава богу. Тогда, пожалуйста, выслушайте меня. Прошу ответа мне сразу не давать, если ответ отрицательный. Хорошо?
Никодим улыбнулся и прищурился:
— А если я угадаю, что вы хотите предложить, а?
— Возможно ли? — удивился Куницкий.
— Вы хотите, чтоб я остался у вас управляющим? Не так ли?
Бросившись к Никодиму, Куницкий снова заключил его в объятия. Он пустился приводить разные доводы и вскоре доказал как дважды два четыре, что Никодим должен остаться.
— Ведь председатель правления банка, дорогой пан Никодим, не государственный чиновник, он глава предприятия, он может располагать своим временем как угодно.
Никодим притворился, будто колеблется, но вскоре согласился, поставив условие: Куницкий не будет никому сообщать, что председатель хлебного банка состоит у него в управляющих.
Это условие было, разумеется, принято.
Тем временем вернулась Нина. Она не ответила на поклон Никодима, но широко открытые глаза говорили так много, что, будь Куницкий наблюдательней, он бы уже обо всем догадался.
Возможно, впрочем, что радость, вызванная согласием Никодима, ослабила его восприимчивость. Он шумно принялся объяснять жене, как он рад, что пан Никодим не оставит Коборова на произвол судьбы, будет заботиться о его интересах, часто наносить визиты.
— И я очень рада, — добавила Нина и, извинившись, пошла переодеться, так как обед по воскресеньям подавали в два часа.
К явному неудовольствию Нины день провели втроем. Куницкий живо интересовался банком, сроком его открытия, разглагольствовал об общем кризисе, рассуждал об обременительности налогов и расходов на социальные нужды, но уже не жаловался на то, что урожай удался на славу.
После ужина решили покататься на автомобиле. Вечер был на редкость хороший. Ехали лесом. Сияла луна, и облитая серебром дорога источала таинственное очарование. Вся отдавшись мечтам, Нина откинулась на подушки автомобиля. Даже Никодим чувствовал что-то необычайное в этой прогулке. Один только Куницкий говорил без умолку.
В одиннадцатом часу были дома. Нина сразу убежала наверх, а Куницкий, проводив Дызму до дверей его комнаты, пожелал ему спокойной ночи.
Никодим стал раздеваться.
Только сейчас появилась у него возможность поразмыслить над дневником Нины. Трудно было составить себе определенное мнение, В одном только сомнений не было: влюбившись в него без памяти, она питает надежду, что он на ней женится.
Больше всего его утешило то, что Нина верит в его оксфордское образование и в его ум. Видимо, избранная им система была верна. Но что касается женитьбы…
Собственно говоря, он впервые серьезно задумался над этим Нина, конечно ему нравилась, да и на графине жениться — это вам не баран чихнул: никто из знакомых ему сановников не женат на аристократке… Но, с другой стороны, вступить в брак с женщиной, у которой ни гроша за душой, да еще такие потребности… Одних этих платьев! Три раза в день переодевается, ездит за границу, меняет кольца и браслеты. Ведь Куницкий в случае развода ломаного гроша ей не даст…
Правда, оклад в банке большой, но и его не хватит. Наконец, кто знает, могут ведь выгнать из председателей — что он будет тогда делать с бабой на шее?… Вот если бы Куницкий, несмотря на развод, оставил его управляющим!.. Но об этом не могло быть и речи.
И еще одно затруднение: куда девать сумасшедшего брата? И этот оболтус еще будет сидеть на шее…
Никодим потушил свет, натянул одеяло до подбородка. Мысль о Понимирском окончательно решила вопрос.
«Дураков нет», — сказал сам себе Никодим и повернулся на бок.
Он уже стал засыпать, как вдруг по гравию аллеи заскрипели чьи-то шаги.
«Что за черт шляется тут ночью?» — Никодим приподнял голову.
И вдруг ему стало страшно.
Среди бледных пятен лунного света, чередовавшихся с фантастическими тенями древесной кроны, у стеклянной двери в парк он различил чью-то фигуру…
«Вор!..» — промелькнуло в голове.
Фигура замерла на мгновение. Потом подняла руку — и послышался стук в дверь.
У Никодима мурашки забегали по спине. Внезапно блеснула мысль:
«Понимирский! Совсем уже рехнулся и пришел меня убить!»
Постучали громче. Дызма не двигался, ему было страшно пошевелиться. Успокоился он лишь тогда, когда увидел, что ручка поворачивается, а дверь не поддается — значит, заперта.
Это его ободрило. Он вскочил, пробираясь вдоль стены приблизился к двери. Осторожно, так, чтобы его не могли заметить, высунул голову.
И от удивления чуть не вскрикнул.
За дверью стояла Нина.
Никодим натянул брюки от пижамы и отворил дверь. Нина скользнула в комнату, обвила руками его шею.
Он потащил ее к постели.
— Нет, нет, — запротестовала она, — умоляю тебя… Не это… Сядем вот здесь… Я так тебя люблю за то, что ты можешь меня понять даже в этом отношении… Ты любишь меня?
— Люблю.
— Мой бесценный…
Начался рассказ о тоске, о надеждах, о радости, прерываемый частыми поцелуями.
— Знаешь, я не могла не прийти: я не заснула бы, если б еще сегодня не обняла тебя, не сказала тебе, как мне хорошо и спокойно, когда ты со мной, когда я уверена, что никакая другая женщина не отнимет тебя у меня. Скажи, ты изменял мне?
— Нет.
— В самом деле? Правда?
— До сих пор — нет.
— Скажи, — настаивала Нина, — у тебя нет в Варшаве любовницы?
Никодим заверил ее, что нет, и в награду был расцелован.
Он был зол на себя, что проявил так мало настойчивости, опасался даже, как бы Нина, выйдя от него, не назвала его рохлей за то, что он слюнтяйничает с женщиной.
Тем временем Нина заговорила о его новом назначении и о том, что теперь они, пожалуй, могут пожениться.
Надо было пустить в ход дипломатию. Никодим задумался и ответил, что пока надо подождать — заработок его еще недостаточен.
— Во-вторых, ты сама говорила, что не хочешь жить в Варшаве, а ведь мне-то приходится жить там.
Нина опечалилась. Правда… Разве что поселиться где-нибудь под Варшавой. Никодим будет ездить в автомобиле… Она стала строить планы на будущее.
Никодима клонило ко сну. Чтобы не задремать, он закурил папиросу.
— Ах, — заговорила Нина, — у нас будут дети. Какое это наслаждение, какое счастье иметь детей! Скажи, милый, ты любишь детей?
Дызма не выносил детей, но ответил:
— Очень.
— Ах, это чудесно! У нас будет много детей…
— Слушай, — прервал ее Никодим, — а муж не заметил, что ты вышла из спальни?
Нина встревожилась. Действительно, она засиделась. В конце концов для нее это значения не имеет, но все же лучше избежать скандала.
Они нежно простились, и Нина ушла.
Дызма лёг в кровать, натянул на голову одеяло и проворчал:
— К черту с такой любовью!