1

Уилстокен Кастл был старинной постройки замок, представлявший собою четырехугольное здание с круглыми бастионами по углам. Бастионы заканчивались высокими, тонкими башенками, тянувшимися к небу, как турецкие минареты. Фасад замка, выходивший на юго-запад, был прорезан мавританской аркой, прикрывавшейся стеклянною дверью, которую на всякий случай защищала железная решетка фантастического рисунка. Над аркой высоко, до самой кровли, вздымался портик, увенчанный широкой нишей, в которой стояло черное мраморное изваяние египетской работы, сумрачно сверкавшее на полуденном солнце. Внизу у самой земли раскинулась итальянская терраса с огромными каменными слонами по обеим сторонам балюстрады. Окна верхнего этажа были, как и выходная арка, мавританского стиля. Окна же нижнего этажа представляли собою четырехугольные отверстия, заделанные тяжелыми решетками и напоминавшие о суровом средневековье. Непосвященные считали замок красивым и величественным, но знатоки архитектуры осуждали в нем непозволительно-грубое смешение эпох и стилей. Замок стоял на возвышенности среди волнообразной лесистой местности. Вокруг него на тридцати арках был разбит парк. В полумиле к югу от замка лежал городишко Уилстокен, в который из Лондона по железной дороге можно было доехать в два часа.

Большая часть населения Уилстокена симпатизировала консерваторам. Уилстокенцы боялись и не любили обитателей замка, и в то же время многие из них охотно зарезали бы с полдюжины своих лучших друзей, лишь бы добиться приглашения на обед или хотя бы ответного поклона на глазах у сограждан от мисс Лидии Кэру[1], которая, осиротев, стала единственной владелицей замка. Мисс Кэру была замечательною личностью. Обладательница большого богатства, она унаследовала этот замок от своей тетки, которая полагала, что богатство племянницы, состоявшее в железнодорожных и каменноугольных акциях, не будет иметь достаточно благородного облика, пока к нему не присоединятся поместья и замок. Мисс Лидия получила много таких наследств от своих многочисленных дядей и теток, презиравших и ненавидевших бедных родственников, и теперь, к двадцати пяти годам, она увидела в своих руках огромное состояние, приносившее ежегодный доход, равный годовому заработку пятисот хороших рабочих. Но она мало думала об этой стороне своих наследств и нисколько не беспокоилась о нарушенной справедливости. Кроме несомненных преимуществ положения независимой и богатой женщины у нее была еще репутация широко образованной и прекрасно воспитанной девушки. В Уилстокене говорили, будто она знает сорок восемь живых языков и все мертвые; умеет играть на всех известных людям музыкальных инструментах; одарена талантами поэтессы и художницы. Может быть, все это было и правда, по крайней мере уилстокенцы не ошибались в том, что мисс Кэру знала больше, чем они. В ранней молодости она много путешествовала с отцом, человеком очень деятельного ума и плохого пищеварения, любителем специальных наук, просвещения вообще и в особенности изящных искусств. Он даже был не чужд писательству, и после него осталось несколько книг, главным образом о Ренессансе, благодаря которым он добился репутации распространителя сведений, полезных для туристов. Его книги свидетельствовали о некоторой начитанности, а также о многочисленности совершенных им путешествий и обнаруживали многосторонний, даже философический склад ума их автора. Во всех этих качествах, кроме последнего, дочь не отставала от отца, пожалуй, даже превосходила его. Посвящая свое время непрестанному лечению и ученым занятиям, которые увеличивали раздражительность его от природы тяжелого характера, отец дал ей суровое воспитание, заставляя с ранних лет изучать в подлиннике греческих и немецких мыслителей и переводить их на родной язык.

Когда Лидия достигла совершеннолетия, здоровье ее отца серьезно пошатнулось. Он стал больше нуждаться в ней, и она быстро поняла, что его деспотические притязания на ее жизнь еще увеличатся. Однажды, живя с отцом в Неаполе, Лидия организовала прогулку верхом с компанией своих друзей. Незадолго до часа, назначенного для отправления, мистер Кэру потребовал от дочери сделать для него перевод большого отрывка из Лессинга[2]. Лидия, уже давно с горечью ощущавшая иго отцовской власти, простояла некоторое время с расстроенным видом, прежде чем ответить отцу согласием. Кэру заметил это и ничего не сказал дочери, но велел позвать слугу, которому Лидия поручила отнести ожидавшим ее друзьям письмо с извинением за отсутствие. Взяв у слуги письмо, он прочел его и вошел в кабинет дочери, которая уже сидела над переводом.

— Лидия, — сказал он с каким-то колебанием, которое Лидия приписала бы притворству, если бы смела допустить такую мысль по отношению к своему отцу. — Я не желаю, чтобы ты когда-либо откладывала свои дела ради каких-то литературных пустяков.

Столь необычные в устах ее отца слова поразили Лидию. Почти не понимая их, она смотрела на него в безмолвном смущении.

— Для меня гораздо важнее, чтобы ты весело проводила время, чем то, чтобы моя книга подвинулась вперед. Поезжай!

Лидия, немного поколебавшись, отложила перо и сказала:

— Я не могу радоваться верховой езде, если буду знать, что не исполнила чего-нибудь для вас.

— А я не смогу радоваться тому, что делаешь для меня, если буду знать, что ты приносишь ради этого в жертву свои удовольствия. Еще раз — я предпочитаю, чтобы ты поехала.

Лидия молча повиновалась. Ей показалось, что следовало бы поцеловать отца; но они оба были так непривычны к изъявлениям нежности, что дочь не решалась выполнить своего намерения. До самого вечера продолжалась прогулка, во время которой Лидия передумывала свои поздно возмутившиеся против отцовского деспотизма мысли. Вернувшись домой, она докончила перевод.

С тех пор в молодой девушке непрерывно росло сознание внутренних сил, незаметно накопленных ею в длинные годы юности, протекшей под самовластной опекой строгого и придирчивого отца. Она начала самостоятельно выбирать себе предметы занятий и решалась уже отстаивать против отцовского консерватизма собственные художественные вкусы, склонявшиеся к новым направлениям в музыке и живописи. Неожиданно для нее отец одобрил в ней ее самостоятельность и потребовал, чтобы она считалась с его мнениями лишь постольку, поскольку считается с суждениями остальных критиков его лагеря. Он был достаточно умен, чтобы отнестись именно так к эмансипации дочери. После этого отношения их стали более сердечными.

Однажды Лидия призналась отцу, что в спорах с ним она неизменно ощущает радость от сознания, что в конце концов он всегда прав. Он строго ответил:

— Это радует меня, Лидия, потому, что я верю твоим словам. Но такие вещи лучше оставлять невысказанными. Лучше оставить при себе искреннюю похвалу, чем подвергать себя подозрению в лживости.

Вскоре после этого разговора Лидия, по своему желанию, провела сезон в Лондоне, где вращалась в лучших кругах светского общества, которое произвело на нее впечатление храма, где обожествлялось богатство, и рынка, где торговали девственностью. Присмотревшись внимательно к этому культу и этой торговле, она нашла их глубоко неинтересными, и единственное, что заняло ее, это типично английская манера, сквозившая в каждом штрихе лондонской светской жизни. Но скоро новизна этих впечатлений притупилась. Ее особенно стало тяготить и смущать вначале совсем для нее непонятное, аффектированное отношение, которое она помимо своей воли возбуждала в окружавших ее женщинах. Ей было не трудно удержать на почтительном от себя расстоянии юных взбалмошных дев. Но старые женщины, в особенности две тетки, которые во времена ее детства не оказывали ей ровно никакого внимания, стали теперь преследовать ее нежностями, уговорами бросить отца и навсегда поселиться с ними. Холодность, порой даже резкость ее отказов не охлаждали их пыла, так что ей пришлось, чтобы избавиться от их назойливых притязаний, покинуть Лондон. Вместе с отцом она опять переехала на материк и прекратила всякие письменные сношения с лондонским обществом. Тетки довели до ее сведения, что они глубоко оскорблены и уязвлены ею. Лидия была названа неблагодарной и невоспитанной, но после смерти этих двух теток оказалось, что они обе завещали ей свои состояния.

Первое событие в жизни, глубоко потрясшее ее, была смерть отца. Это случилось в Авиньоне. Ей шел тогда двадцать пятый год. Мистер Кэру умирал в полном сознании, и все же перед смертью между ним и дочерью не произошло никаких трогательных сцен. В вечер рокового исхода больной чувствовал себя хорошо и потребовал, чтобы дочь у его изголовья читала ему вслух какую-то вновь вышедшую книгу. Он, как ей казалось, внимательно слушал ее чтение, когда вдруг приподнялся на локти и спокойно произнес: «Лидия, мое сердце, кажется, перестает биться, прощай!» — после чего тотчас же умер.

Для дочери были очень тягостны суета и волнение, поднявшиеся вокруг нее после этой смерти. Все выражали ей неумеренное сочувствие ее горю. Она же оставалась внешне спокойной и не выказывала ни благодарности окружавшим ее, ни намерения вести себя так, как это в таких случаях принято.

Родственники мистера Кэру остались очень недовольны его завещанием. Документ этот оказался очень кратким, содержащим всего несколько строк, в которых все имущество покойного передавалось его дорогой и единственной дочери. Однако он, кроме того, лично передал Лидии часть своей посмертной воли. Большое возмущение среди родни вызвало, между прочим, его распоряжение, чтобы тело его было отправлено в Милан и там сожжено в крематории.

Исполнив эту волю отца, Лидия вернулась в Англию, чтобы привести в порядок свои дела.

Ее приезд в качестве богатой невесты и независимой девушки вызвал много надежд в сердцах молодежи ее круга, но она начала с того, что озадачила своих поклонников необычайной для девушки ее лет и ее положения деловитостью и выдержкой. Покончив со своими делами, она вернулась в Авиньон, чтобы исполнить последнее распоряжение отца.

Среди посмертных бумаг его она нашла конверт с надписью, сделанною его рукою: «Письмо к Лидии. Прочти его на досуге, когда я и мои дела будут окончательно ликвидированы». Она решила прочесть это письмо в комнате, бывшей свидетельницей последних часов жизни ее отца.

Вот что отец писал ей:

«Дорогая моя Лидия,

Я принадлежу к числу разочарованных людей, которых среди нас гораздо больше, чем предполагают. Это письмо содержит признание в моем жизненном банкротстве. Лишь несколько лет назад я впервые понял, что, хотя я и страдаю от своих неудач в этом мире, мне незачем отражать свои настроения на твоей молодой жизни и что для меня остается последняя утешительная задача: быть для тебя хорошим отцом и полезным руководителем. Я почувствовал тогда, что ты не можешь вывести из всей нашей совместной жизни иного заключения, кроме того, что я, по своей эгоистичности, видел в тебе только своего переписчика и секретаря, и что у тебя нет иных обязанностей по отношению ко мне, кроме тех, какие может иметь раб по отношению к той власти, которая заставляет безрадостно работать его мышцы. Горькое сознание того, что я причинял тебе при жизни немало неприятностей своим деспотизмом и несправедливой требовательностью, вызывает во мне желание оправдаться перед тобой.

Я никогда не спрашивал тебя, помнишь ли ты свою мать. Если бы ты когда-нибудь нарушила установившееся у нас молчание о ней, я с радостным облегчением рассказал бы тебе то, что решаюсь сказать только теперь. Но какой-то мудрый инстинкт удерживал тебя от этого, и, пожалуй, лучше для тебя, что ты узнаешь о ней только теперь, когда уже не существует необходимости продолжать наше молчание. Если в тебе живет печаль, что ты так мало знала женщину, давшую тебе жизнь, то стряхни ее с себя без всякого сожаления. Это была жестокая, самовлюбленная женщина, которая не могла жить под одной кровлей ни с одним человеком, чтобы не замучить его, — ни с мужем, ни с ребенком своим, ни со слугой, ни с другом. Я говорю уже беспристрастно, даже бесстрастно, потому что много лет прошло с тех пор, как ненависть к ней вспыхнула в моем сердце, и давно уже это чувство угасло. Горечь воспоминания о ней так же спит во мне теперь, когда я пишу это письмо, как будет она спать вечным сном тогда, когда ты станешь читать его. Я недавно еще с нежностью наблюдал черты твоего лица и характера, которые ты унаследовала от нее, так что могу с глубокой искренностью сказать, что еще никогда с тех пор, как погибли мои мечты, ради которых я женился на твоей матери, не чувствовал я себя таким примиренным с ее памятью. Во время нашей совместной жизни я делал для нее все лучшее, что было в моих силах, — она же платила мне всем злом, на которое была способна. Через шесть лет мы развелись. Я предоставил ей свободу рассказывать о причинах нашего развода все, что ей заблагорассудится, и обеспечил в материальном отношении ее судьбу гораздо лучше, чем она могла и была вправе рассчитывать. Этим я купил у нее отказ от всех прав на тебя и, на всякий случай, вместе с тобой, покинув Англию, поселился в Бельгии. До ее смерти мы ни разу не возвращались на родину, потому что я боялся, как бы она не воспользовалась распущенными ею же слухами о моем развратном поведении и моей открытой враждебности к официальной религии, чтобы начать судебное дело о своих правах на тебя. Мне трудно подробнее говорить о ней и жалею, что вообще вынужден был упомянуть ее имя.

Я хочу пояснить здесь, что побуждало меня взять тебя у матери. Это не было естественной привязанностью отца: тогда я еще не любил тебя — порождение ненавистной мне женщины; к тому же я знал, что ты будешь в твои детские годы бременем для меня. Но, дав тебе жизнь и затем порвавши свои обязательства по отношению к твоей матери, я слишком живо чувствовал свою обязанность: не дать моей ошибке горестно отразиться на твоей жизни. Я был бы счастлив тогда, если бы мог поверить, что женщина, бывшая моей женой, будет для тебя хорошей матерью и воспитательницей; но противоположное было слишком очевидно, и я положил все силы своего ума и воли на то, чтобы исполнить свои обязанности перед тобой. С течением времени, по мере того как ты подрастала, ты становилась полезной мне в моих занятиях, и, как ты это знаешь, я заставлял тебя работать без сожаления, но зато не без мысли о твоей собственной пользе. Я всегда держал секретаря для той работы, которую считал чисто механической, и никогда не обременял тебя ею. Без колебания могу заявить, что никогда не обременял тебя работой, не имевшей воспитательного или образовательного значения для тебя же. Я часто боялся, что часы, проводимые тобой над моими денежными делами, были тебе очень тягостны, но мне нет нужды теперь оправдываться в этом перед тобой. Ты уже по собственному опыту знаешь, как необходимо знание этой стороны жизни обладательнице большого состояния.

В долгие годы твоего детства и ранней юности ты была в моих глазах лишь доброй девочкой, которую невежды называли чудом образованности и воспитания. В условиях, которые я для тебя создал, всякое дитя было бы таким же. Но мало-помалу, созерцая твою молодую жизнь, протекавшую так близко от моей, я выносил от нее ту светлую радость, которой не мог найти в созерцании самого себя. Я не умел во всю свою жизнь, не умею и теперь высказать силу своей привязанности к тебе, моя дочь, не смогу передать в словах и торжества, испытываемого мной, когда я почувствовал как-то, что я принял в качестве тяжелой, неблагодарной обязанности, стало живой водой, обновившей мою жизнь. Свою литературную работу, которая поглотила так много и твоего труда, я стал ценить лишь постольку, поскольку она служила тебе материалом для приобретения знаний, и ты будешь вполне справедлива к моим научным занятиям, если признаешь, что, хотя я и перебрал большие кучи песка, я не отыскал скрытых в них крупинок золота. Я прошу тебя только вспомнить, когда это суждение оформится в твоем уме, что я начал выполнять свой долг по отношению к тебе тогда, когда он не обещал мне еще никаких радостей, и я даже не смел надеяться на результаты своих трудов. И когда друзья твоей матери, которых ты, может быть, встретишь в предстоящей тебе длинной жизни, расскажут тебе о том, как я изменил своим обязанностям по отношению к ней (о чем так любят говорить люди), то ты, быть может, найдешь для меня оправдание в том, что я сумел зато дать тебе возможность и средства войти в жизнь не беззащитной девушкой, а человеком, вооруженным знаниями и дисциплинированным умом.

Твое будущее не беспокоит меня, хотя я много и подолгу думал о нем. Боюсь только, как бы ты не пришла скоро к заключению, что жизнь нашего круга не представляет поприща для деятельности образованной и умной женщины. В молодости моей, когда я не мог обойтись без общества сверстников, я не раз пытался забыть приобретения культуры человеческого духа, забыть свои убеждения, приобрести взгляды, принятые среди того общества, которое по моему рождению и воспитанию должно было стать моим, чтобы ужиться в нем. Но эта попытка принесла мне больше горя, чем все остальные ошибки, совершенные мною в жизни. Легче стать медведем среди медведей, чем остаться человеком среди людей. Ужиться с ними можно лишь ценою отказа от самого себя, а жить вне самого себя — значит умереть еще при жизни. Берегись, Лидия! Не поддавайся искушению приспособиться к людям ценою нравственного самоубийства!

Когда-нибудь, я надеюсь на это, выйдешь замуж. При этом тебе представится возможность совершить роковую ошибку, от которой не могут предостеречь тебя ни мои теперешние советы, ни твоя собственная чуткость. Я думаю, что ты не легко и не скоро найдешь человека, способного удовлетворить в тебе свойственную твоему полу потребность освобождения от ответственности за собственную жизнь. Если твой выбор, тем не менее, будет ошибочен, вспомни тогда о своем отце, несчастный брак которого и разочарование в жене были в конце концов единственным событием его жизни, доставившим ему счастие на ее склоне. Позволь мне также предостеречь тебя от грозящего тебе, как богатой невесте, заблуждения, будто ты можешь найти себе достойного супруга только среди таких же богатых мужчин, по своему богатству свободных от подозрения в стремлении жениться на деньгах. Ведь пошлый авантюрист, надеюсь, не сможет увлечь тебя, а воистину хорошие люди скорее испугаются твоего богатства, чем соблазнятся им. Единственный род людей, от которых я хотел бы предостеречь тебя всеми силами, это тот, к какому, кажется, я сам принадлежу. Не поддавайся заблуждению, что мужчина будет для тебя внимательным и любящим другом оттого, что он образован, начитан и наделен критическим умом; что он так же глубоко, как и ты, переживает впечатления прекрасного, оттого, что согласен с твоими определениями художественных направлений, школ и дворцов; или что у него одинаковые с тобою вкусы и что он одинаково с тобой понимает слова, мысли и творения любимых тобою авторов, оттого, что тоже предпочитает их перед другими. Остерегайся людей, которые больше читают и размышляют, чем действуют, берегись тех, кто больше склонен к пассивной мысли, чем к активной работе. Не забывай, что женщина тем несчастнее, чем больше времени муж проводит дома. Берегись художников, поэтов, музыкантов, вообще служителей искусства всякого рода, кроме истинно великих. Не верь им: они плохие мужья и отцы. Удовлетворенный собой работник, хорошо выполняющий свое дело, — кем бы он ни был: государственным канцлером или пахарем, — вот кто может дать тебе, пожалуй, счастье, потому что из всех разрядов людей, которых я встречал в жизни, этот был еще более других выносим.

Но довольно советов. Чем больше я размышляю о них, тем яснее становится для меня их тщетность.

Ты, вероятно, будешь дивиться тому, что я никогда не заговаривал с тобой о вещах, которым посвятил это письмо. Верь мне, дитя мое, что меня часто терзала потребность высказать тебе все это, но моя природная замкнутость отнимала у меня нужные слова. Я чувствую, что написал эти строки только для того, чтобы выразить тебе хоть раз в жизни, какой горячей привязанностью к тебе было полно мое сердце. Предрассудки холодного ума и робкая стыдливость, запрещающие человеку обнаружить, что он нечто большее, чем образованный и мыслящий камень, мешали мне раскрыть перед тобой свое сердце. Но теперь, когда уверенность, что уже никакие впечатления от меня не придут разрушать твоей веры в правдивость этих моих слов, — последних слов моей жизни, — я решаюсь их высказать.

Я вижу, что наговорил слишком много, и в то же время чувствую, что далеко не сказал всего. Это письмо было для меня трудной задачей. Несмотря на опытность своего пера, я никогда еще не чувствовал, как мало способно оно передавать мои мысли и чувства…»

Тут письмо обрывалось. Ему не суждено было дойти до конца.

Загрузка...