Вот еще один трудный вопрос: что такое судьба человека и только ли Мокошь была над ней властна? Люди думали: да, одна только Мокошь. Подойдет она к веретенному дереву, веретенце на нем подкрутит — и задурит человек, закуролесит, себя забудет, а подкрутит она веретенце в другую сторону — и на подвиги станет охочь человек, и от работы его калачом не отвадишь. А столкнет Мокошь два веретенца, пусть даже и ненароком столкнет, так, заденет случайно — и всё, люди эти на целую жизнь могут врагами сделаться. А если свяжет чьи нити богиня — этим людям уж точно друг без друга не жить. Потому что такая теперь им судьба. И детям так всегда объясняли, и в песнях так пели. Но самые чуткие из людей примечали: над иными богиня как будто бы и не властна. А вслух боялись сказать. Потому что не знали, в догадках терялись: кто же над ними и властен тогда? Ведь совсем без опеки нельзя человеку. На том и земля стоит: люди богов своих чтут, боги их судьбы вершат. Но если не Мокошь вершит, тогда кто?
А вот мы это сейчас и узнаем — то узнаем, чего никогда уже не узнать в ту пору живущим. То узнаем, что знает теперь одна лишь Фефила. Конечно, зверек она бессловесный. Ну да что же? А мы в чистое поле пойдем, станем звать ее, в каждой норке станем высматривать, на бугорке каждом выглядывать — и отыщем в конце-то концов, и в глаза ее рыжие, бездонные взглянем. И прочтем в них…
Но обо всем по порядку.
Кони первыми почуяли близнецов. Те еще из-за камней не вышли, а кони уже пятиться стали, а потом и на задние ноги от ужаса приседать. Натянул поводья Удал — нет, не слушает его конь. И Кащеев конь тоже седока своего не послушал, хотя и шепнул ему мальчик в ухо:
— Эрден, хар! — самое заповедное слово шепнул.
Проверил Удал меч — на месте. Проверил колчан со стрелами — на боку, лук рукою нашел. Потому что не мог конь его ни с того ни с сего заблажить. На мальчишку взглянул — видно, вместе им с врагом неведомым биться. Ко всему, казалось, готов был Удал.
Но вот вымахнул этот враг из-за огромных камней, и дрогнуло его сердце. Волк размером с коня на пути их сидел — так, по крайней мере, показалось Удалу — и уж точно размером с коня одноглазая великанша. И бабища эта еще и камень над головою держала — да ведь это же одноглазая Лихо и брат ее Коловул! — сдернул Удал лук с плеча, прошептал стреле:
— Стрела, попади! — а только не послушалась Удала стрела. А может быть, и рука не послушалась.
А еще под Удалом дрогнул конь, потом на дыбы встал — хорошо еще седока с себя не смахнул! — и понес его прочь с диким ржанием. Вслед Удалу валун полетел, который Лихо в руках держала. И такая силища была у нее в руках, что отскочил от земли этот камень и вверх полетел, снова упал и опять отскочил!
А Коловул уже сзади, с хвоста, коня Кащеева сторожил. Носом чуял: молодая конина, редкое угощение будет.
Шагнула Лихо к коню. За шиворот мальчишку стянула, поднесла его к глазу поближе:
— Детеныш! — сказала. — Надо же, какой мелкий! — и к груди необъятной прижала. — Вот бы был у меня сыночек! Вот бы я его козням-розням учила!
Но извернулся в руке у нее Кащей, ножом великанше палец проткнул. Вскрикнула Лихо и зашвырнула его на огромные камни. Так Кащей оказался на узком уступе. Три шага влево, три шага вправо, а внизу — клыкастая пасть уже слюною исходит.
Полизала великанша порезанный палец и новый камень с земли подняла.
— Умри и не отомри! — так сказала.
Вжался в каменную стену Кащей. Вниз прыгать — в пасть прямиком. Здесь оставаться — как муху, камень его размозжит. Не ожидал он, что выпрыгнет снизу волк, а все же успел, полоснул по черной губе ножом. А что после случилось, мальчик понять не успел. Вместо двух великанов себя самого вдруг увидел. Как такое могло быть? А ведь было. Волосы черные, всклокоченные — его. И лицо раскрасневшееся, от сражения взмокшее — тоже его, вот оно — руку лишь протяни. И чтобы наваждение это развеять, протянул и коснулся рукой — металла холодного, звонкого, на земле небывалого. И поднял кверху глаза. Над Кащеем стоял Симаргл, уперев в землю меч — этим мечом Кащея и заслонив, и три шага влево закрыв и три шага вправо — настолько огромен был этот меч. Что же сказать о том, кто его носил, кто легко им играл? Вблизи он как будто был весь из света, но не того, который до рези слепит, а того, который глаза насыщает, как вода в жаркий день насыщает гортань, как материнское молоко насыщает и светится — светится и потом, у младенца внутри. И от близости непривычного этого света голова у мальчика закружилась, он не видел уже ни Симаргла, ни себя самого — он лежал на уступе без чувств.
Лихо давно уже выронила валун, которым замахивалась на Кащея. Как только Симаргла увидела над собой, так за спину камень и обронила. Только Коловул еще щерится продолжал. И тогда Симаргл поднес к его носу свой меч — не тот, за которым Кащей лежал, а второй. Их ведь было всего семь у Симаргла. Еще пять мечей за поясом юного бога висели. Зарычал Коловул, а все же от колкого холода возле носа, возле губы распоротой вздрогнул, попятился. И Лихо тоже назад шагнула, и уже потом со всех ног побежала. И волк Коловул — большими прыжками за ней.
Прощально заржав, от страшного волка подальше ринулся по степи маленький кряжистый конь.
Люди, как всегда в этот час, на крышах своих домов стояли, с Дажьбогом прощались. Чтобы знал, чтобы видел Дажьбог, как они его ждут, чтобы завтра не задержался он под землей, не заспался в подземной своей пещере. И потому раскатисто, громко кричал ему вслед Родовит:
— Твой путь под землей да будет прямым и недолгим!
— Да будет так! Так и будет! — заклинали Дажьбога люди.
Но уже не все заклинали. Иные на Удала смотрели. Как конь Удалов своего седока по Селищу нес. Сидел на коне Удал как-то странно, безмысленно, будто не он конем правил, а конь его сам, как дров вязанку, привез. А ведь все так и было. Вращал глазами Удал, а что конь его уже возле родного плетня стоит, в толк взять не мог. Выскочил с их двора Заяц.
— Папа, папа! — кричит.
А Удал ни гу-гу. Так вязанкою дров и свалился на землю. И долго еще люди его водой поливали, пока он снова глаза открыл. Открыть-то открыл, а говорить все равно не в силах. Тогда его под руки взяли, на княжеский двор повели. Может, хоть Родовиту что скажет. Может, Лада с его немотой совладает.
Вот и месяц на небе взошел. Вот уже и полнеба лемехом своим пропахал. Хлопочет Лада, старается, петухом над Удаловой головой водит, бессчетно заговоры бормочет. Голосисто петух поет. А Удал всё молчит, только глаза таращит.
Тут же, рядом, к амбару прижавшись, Ягда сидит. Сколько ни гнал ее спать Родовит, не пошла. Какой сон, пока не расскажет Удал, что с Кащеем? Возле Ягды Заяц от ночного холода зубами стучит, слезы по лицу кулаком размазывает.
Вот уже Мамушка и другого петуха Ладе несет. Вот и Ягда под амбаром не усидела, подбежала к Удалу:
— Говори! Ну? Говори! — и за рубаху его затрясла, чуть не порвала.
Вот уже и вторую часть неба месяц перепахал. Задремали возле амбара дети, накрыла их Мамушка шкурой, а сама третьего петуха Ладе несет. Еще голосистее первых двух петушок оказался. А как молчал Удал, так и молчит. Мычит иногда, а сказать не может.
На третьем петухе Родовит из дома спустился. Светлело уже вокруг. Только в кустах и деревьях густилась еще, пряталась тьма.
— Боги меня надоумили! — тихо сказал Родовит, чтоб Ягду не разбудить. — Он Лихо видел.
А Мамушка с Ладой как закричат:
— А ведь и вправду!
— На кого одноглазая взглянет, тому как землей рот набьет!
Проснулись от этих криков дети, глазами сонными хлопают. А Мамушка уже в ухо Удалу орет:
— Лихо! Да? Ты встретил Лихо, Удал?
Подскочила Ягда с земли, видит: кивает Удал и трясется — весь как дерево в бурю. И лавка тоже под ним дрожит.
Когда они были совсем несмышлеными — Заяц, Ягодка, Утя, Щука — то шептались от взрослых тайком: вот бы к той пещере пробраться и Лихо своими глазами увидеть, надо только в глаз ее не смотреть и всё тогда хорошо обойдется! Заплакала Ягда, какими же они глупыми были, и в дом заплаканная вошла. Вдруг слышит впотьмах:
— Сестренка, а я ведь могу твоему горю помочь!
Обернулась, Жар в углу, на постели сидит. Спросила с надеждой:
— Помочь? Но как?
— Мы поженимся! И ты забудешь Кащея!
— Вот дурак! — и топнула на брата ногой. — Злой дурак! — и выбежала из дома.
— Нет, я просто немного бог! — улыбнулся змеёныш. — Немного, но и не мало.
И воздух в обе ноздри втянул. Ему нравилась свежесть, которую Ягда всегда приносила с собой.
Широко поднимаясь по горным плато, будто по каменным ступеням шагая, держал Симаргл за перевязь свой щит, — а в щите, точно в люльке, лежал забывшийся мальчик.
Сколько времени с того дня пробежало? Не знал Симаргл. Боги плохо чувствуют время. Боги ведь не считают восходов. А Кащей этого и подавно не знал. Но вот открыл он в одно прекрасное утро глаза, — а утро это и в самом деле было одним из самых прекрасных в его недолгой пока, пока еще не бессмертной жизни — и увидел близко-близко над своей головой облака, а чуть дальше — дышавшие холодом ледники. Щит Симаргла — в этот миг он всё вспомнил и обо всем догадался — был огромен. Щит был почти что размером с шатер, в котором Кащей жил с отцом, матерью, двумя старшими сестрами и двумя младшими братьями. Изнутри этот щит был обтянут белой кожей, мягкой, сверкающей, так что мальчик мог себя в нем почувствовать еще и песчинкой, угодившей вовнутрь перламутровой раковины, — иными словами сказать: будущею жемчужиной. Но он не был самонадеян. Напротив. Выбравшись из щита на каменное плато и увидев вдали Симаргла, Кащей почувствовал робость, которой не чувствовал еще никогда. Маленький мальчик из степняков — что он скажет этому чужому и прекрасному богу? О чем попросит? Ведь боги существуют именно для того, чтобы их о чем-то просить! Но о чем? Чего ему хочется больше всего? И Кащей с изумлением понял: видеть Симаргла всегда-всегда. Потому что свет, который шел от юного бога, приковывал взгляд и больше не отпускал.
Ноги сами повлекли Кащея вперед — очень медленно, как после тяжелой болезни. Симаргл, сидевший на самом краю плато, оказывается, лепил облака. Пар к нему поднимался откуда-то снизу — наверное, от горячих источников. Нет, сейчас ему было мешать нельзя. И на полпути мальчик замер. И услышал:
«Кащей, ты хорошо отдохнул?»
«Хорошо! — ответил мальчик и ощутил, что говорит без помощи горла и языка, и, чтобы это проверить, добавил: — Значит, это ты делаешь облака?»
И тогда Симаргл к нему обернулся:
«Да! А мой отец делает тучи и огненные стрелы для них!»
Бог тоже говорил без помощи слов! И Кащей удивленно спросил:
«А мы сейчас на каком языке разговариваем?»
И услышал в ответ:
«На языке понимания».
И спросил:
«Тучи нужны для дождя. А облака — для чего?»
«На них уплывают души погибших воинов».
«Ты знаешь… да? Ты знаешь, где сейчас мой отец?» — воскликнул Кащей.
«Да, знаю!» — кивнул Симаргл.
«Если знаешь, скажи!»
«Сейчас я скажу тебе только одно: ты будешь воином. Храбрым. Может быть, самым храбрым на свете…»
Мальчик крикнул, хотя и без голоса, а всё равно вышло громко:
«И я погибну в сражении, да? И увижу отца?»
Симаргл улыбнулся:
«Будущее — за облаками».
«Но боги-то его знают!» — не унимался Кащей.
Вместо слов Симаргл поднялся и из-за пояса вынул один из своих мечей.
В новый миг этот меч лежал уже перед Кащеем. Большой, а все же — это было невероятно! — мальчику соразмерный.
«Бери же! Он твой!» — улыбнулся Симаргл.
«А ты? Тебе, наверно, нельзя без седьмого? — от волнения мальчик не сразу нашел за поясом нож. Нашел, прикоснулся к нему губами. — Это тебе! Держи!» — и запустил свой нож по каменному плато, точно по глади воды плоский маленький камень. И Симаргл подхватил его и — это снова было невероятно! — поднял в воздух сияющий меч. И звери, в смертельной схватке обвившие его рукоять, размером были теперь не меньше настоящих барса и тура.
И Кащей тоже поднял свой новый меч. И подбросил его, и стал рубить воздух, и горячо восклицать — он ведь был еще только семилетним мальчишкой:
— Вот тебе! Это за моего отца! И тебе! И тебе! — И делал новые выпады, на смерть разя врагов. — А Ягду через седло — вот так! И в степь!
Голос Симаргла был спокоен и строг:
«Я дал тебе меч не для мести».
«Не для мести?» — мальчик решил, что ослышался.
«Меч для мести — в руке у бога».
«Значит, ты… — и Кащей попятился, набираясь храбрости, чтобы сказать: — Ты не мой бог тогда!»
И ужаснулся, когда это услышал. И опустил меч на плато, и побежал, сам не зная куда, уже горлом, уже губами крича:
— Я должен им отомстить! Я же для этого стану самым храбрым на свете! Наши боги учат нас так! А они не глупее тебя!
И добежал до края плато, и увидел: дальше бежать уже некуда. Бездна зияла возле самых Кащеевых ног. И тогда мальчик двинулся в бездну — по отвесной стене. Сначала нога легко находила опору, порою размером не больше ступни… Но вот нога заскользила по отвесному камню и зависла над пустотой. Теперь он лепился к скале, будто случайно проросший росток. Только корней, чтобы лепиться, у мальчика не было.
Щит Симаргла спустился за ним почти в то же мгновение. Мальчик поднял глаза. Юный бог улыбнулся:
«Нам нужно еще о многом поговорить».
Над бездной висеть было страшно. И все-таки мальчик немного помедлил. Вздохнул. А потом прыгнул в щит, словно бы в колыбель. И она закачалась и медленно двинулась вверх.
«Люди просят богов обо всем! — плыл и думал Кащей. — Обо всем, чего только желают! А прощения? Почему они никогда не просят у них прощения?»
Но когда он увидел Симаргла близко-близко перед собой, у него это сделать тоже не получилось.
Из леса казалось, что это — пожар. Фефила так и подумала: снова змееныш набедокурил. А когда подбежала поближе, поняла: это люди теснят лес под новую пашню — сжигают его, потом станут корни из земли корчевать… Но сначала люди кланялись каждому дереву:
— Дух дерева, уйди! Дух дерева, не мсти! — это Лада так говорила и птиц выпускала из клетки, чтобы души деревьев задобрить.
Птичек этих в силки наловили дети. И теперь стояли и спорили: чья синица? Щука кричала: моя! А Уте казалось, что нет, что синица эта его. И так они громко трещали — громче птиц. Кореню даже шикнуть на них пришлось. Вместе с Ладой поклоны деревьям клал и Корень, потому что его звали так. И людям казалось: значит, его мольбы скорее до деревьев дойдут.
Жар был тоже тут — как без него при пожаре? Ходил и деревья огненным языком поджигал. И Ладу с Коренем торопил: нечего, хватит с духами разговаривать. Если и стоит кому поклоны класть, так это Велесу, несправедливо в темницу земли заточенному, а только и в этой темнице Велес лучший из всех богов! — так говорил змеёныш и себя еще больше словами этими распалял, и еще от этого яростнее деревья палил.
Пугали людей эти слова. Но больше слов их пугало, что слушает их Родовит, на посох свой опирается, хмурится, а молчит.
А Жар уже шел к ним по пепелищу босыми ногами — и ничего ему не делалось от горячих углей! — шел и кричал:
— Грех не грех, если Велес — твой бог!
— Мой бог тот, — выдохнул Родовит и посохом о землю ударил, — чье имя вымолвить разом не хватит сил!
— А с тобой, отец, — это Жар ему бросил при всех, — у нас еще будет вдвоем разговор!
И снова ахнули люди, потому что потупился, промолчал князь-отец. И снова подумали люди: не потому ли, что Жар невредимым оттуда вернулся, откуда живыми не возвращаются?
А Фефила чихнула — это ветер дым до нее от пожара донес, — и прочь, на княжеский двор побежала.
Который уж день Ягда в постели лежала: то забудется, то глаза ненадолго откроет… С тех пор, как вернулся Удал — вот с той самой ночи. И в рот еды не брала, совсем никакой. Потому и несла ей Фефила из леса голубику, морошку, а еще малины последней — пестрая, вкусная вышла охапка.
Перед высоким крыльцом Фефила всегда робела — трудно было зверьку карабкаться на крыльцо. А тут как раз Мамушка шла по двору, увидала Фефилу, за шкирку ее ухватила:
— Может, твоего хоть немного поест! — и в дом понесла.
Очень этого не любила Фефила, чтобы ее таскали вот так. Фыркала она на это обычно, задними лапами воздух царапала. А тут и не охнула даже — только бы девочку увидеть скорей.
А Ягда опять в забытьи лежала. Ржаные волосы разметались, щеки маком горят. А пальцы крепко чужой амулет держали. Увидела это Мамушка, руками всплеснула:
— Такую нечисть… И надо же было — на себя! А от него-то, может, и вся напасть! — и пальцы девочкины бросилась разжимать.
Не отпускала девочка амулет. Только проснулась от Мамушкиных стараний, села на тюфячке и еще теснее к себе чужой оберег прижала. А потом подняла его, к самым глазам поднесла… А были на том амулете две неподвижных скрещенных сабли, а еще вниз свисали пять вертких ножиков, небольших — с ноготок. И вот зазвенели вдруг эти подвески-ножи. А может быть, просто руки у девочки дрогнули? А может быть, это издалека звон пришел — может, Ляс струны тронул?
А только вскочила Ягда:
— Я знаю! Я теперь знаю! Он жив!
И мимо Фефилы к двери на нетвердых ногах побрела. А вниз по крыльцу уже почти и бежала. Степунка ей нужно было увидеть. И вестью этой с ним поделиться.
После того, как Удал бессловесным вернулся, на другое же утро, прибился к их табуну Кащеев маленький конь. И Ягда его Степунком назвала, и себе его попросила. Теперь Степунок в конюшне стоял рядом с буланым, отцовым. Увидел он девочку и негромко заржал. А Ягда за шею его обхватила:
— Он жив! Слышишь? Жив!
А маленький кряжистый конь посмотрел на нее умным глазом и словно сказал: конечно, уж я-то знаю!
Вот будто бы наипростейший вопрос: для чего живут люди? Не степняки — что мы знаем о них? И не ладейные люди, хотя о них мы кое-что еще и узнаем. Нет, хорошо уже нам знакомые люди из Селища: вот они — для чего? Для Родовита и в самом деле проще этого вопроса было не отыскать. Хрупок мир, неустойчива, ускользающа мера тьмы и света, ночи и дня, тепла и мороза, суши и ливня, голода и избытка, черноты земли и белизны облаков — вот между ними человек и поставлен, чтобы меру эту хранить. А еще — для чего бы? И потому когда среди ночи вдруг разбудил его Жар и повел для разговора вдвоем на капище, к идолам Перуна и Мокоши, быстрым шагом повел — быстрее, чем мог Родовит, и когда по дороге снова стал про Велеса говорить… Что же, подумал на это князь, а ведь Жар тоже прав: если между землею и небом стоит человек — значит, и между Велесом и Перуном. Значит, Велеса тоже нельзя забывать. Идол Велеса был — хороший, большой, деревянный! Он на подходе к топи стоял. И когда разливалась топь, ходили к этому идолу люди — просили Велеса воды унять. А потом свалился в топь идол, не к кому стало ходить… Да и сушь вон сколько стояла. Велесом разве детей теперь только пугали. Или болезни, немочи разные отсылали: иди, мол, к Велесу под ребро! Тяжело, надолго задумался Родовит, пока они с Жаром до капища шли.
А только когда пришли они темной ночью на капище и когда объявил ему Жар, что теперь у них Велес должен быть первым богом над всеми другими богами, а идолов Мокоши и Перуна убрать надо с капища, а еще лучше сжечь и золою новую пашню присыпать, не поверил ушам Родовит, осторожно сказал:
— Мой сын, рожденный лучшей из женщин…
А Жар будто этого только и ждал.
— Да, — сказал, — кстати! О маминой воле! Ты не забыл? Или я забыл тебе это сказать? Одним словом, отец, твой княжеский посох… ты ведь стар уже… должен мне перейти! — и не дав Родовиту опомниться: — А чтобы Ягода не осталась в обиде… Я так думаю… Я женюсь на ней, вот.
Родовит опустился на землю. Потрогал рукой росистые травы и теплу росы удивился. Еще холоднее росы была сейчас у Родовит рука.
— Сын мой! А все-таки вы с Ягодой — брат и сестра! — голос у князя дрогнул.
— Совсем ты ослаб, отец! А потому мы больше тянуть не будем! Завтра же скажешь людям о нашей помолвке! А не то…
— А не то? — эхом ответил князь.
— Идолов этих твоих подпалю, как сухую траву! — и по черной земле струйку огня гулять отпустил.
Обернулся к Перуну и Мокоши Родовит — тяжело, хмуро чернели боги, а лики их струйку земного огня отражали — будто молниями лики их передергивались.
— Надо спросить у богов, — тихо сказал Родовит.
— Я у них уже спрашивал! — хмыкнул Жар.
— Как ты смел?!
— Ладно, отец, ты устал! Отдыхай! Ночь до утра — вся твоя! — и обратно, к дому большими шагами пошел.
А что из-под ног у него во мраке выпрыгивало: может, ящерицы, лягушки, а может, и Велес нечисть свою наушничать подослал, — Жар не знал, наступил какому-то мелкому гаду на хвост, ногою покрепче прижал:
— Скажешь Велесу: завтра — моя помолвка! — а потом уже отпустил.
Слово свое Жар сдержал — лишь до утра дал отдохнуть Родовиту. А утром один из мечей вынул из сундука и стал им фигурки богов колоть — все подряд, которые в углу, возле постели Родовита стояли. Колол и приговаривал:
— Кому княжить? Мне! Кому Ягоду в жены брать? Мне! Кому княжить? Мне! Кому Ягоду в жены брать? — и так, пока всех богов в мелкую щепку не изрубил.
Закрыл лицо рукой Родовит и горько заплакал. А Ягде заплакать было никак нельзя. Потому что все невесты перед свадьбою плачут. Так уж заведено — с беззаботными своими годами прощаются. Нет, не плакала Ягда, сухими глазами на Жара смотрела. А думала про корзину, в которую Жара хотели было уже положить и вниз пустить по реке — давно, когда он родился только, — а потом спросили совета богов и корзину пустою в реку забросили.
И когда подошел к Родовиту Жар, ногами затопал: «Собирай людей! Назначай помолвку!» — Ягда знала уже, что будет делать.
Хорошо, безлунная выдалась ночь. Только вот идти приходилось на ощупь. Утя с Зайцем, пока лодку несли на себе, три раза на землю с ней падали. Лодочку эту еще Летяй, Утин отец, своими руками выдолбил. И как ни горько Уте было с ней расставаться, а Ягодке он не мог отказать — он это только недавно понял — ну вот ни в чем.
Ягда и Щука ждали мальчиков на берегу. Хорошо, конечно, что темная выдалась ночь, а только всё время приходилось попискивать — тоненько, чтобы на мышек выходило похоже, чтобы мальчики их нашли. Потому что по-птичьи кричать было никак нельзя — тогда бы дозорные спохватились, а может, и хуже того — всё Селище поднялось. Попискивали, зябко ежились. А потом Щука тихонько вздохнула:
— Нет, я бы так никогда не смогла. Там же земля степняков! А потом? Вдруг земля совсем кончится! И как свалишься за ее край!
— И свалюсь, — устало сказала Ягда. — Всё лучше помолвки этой!
Она о стольком сегодня уже передумать успела, что никакие Щукины страхи не могли ее испугать.
— Ты к Степунку не забывай, заходи, — попросила. — Он любит, когда с ним разговаривают.
— А он что? — удивилась Щука, громко, во весь голос: — Он разве понимает по-нашему?
Поэтому мальчики их и нашли. Сначала лодчонку вперед толкнули, а потом сами со склона съехали. С земли поднялись, отряхнулись, и молча стоят. Потому что Утя от слов боялся расплакаться. А Заяц, с тех пор как Удала словам учить стал — всякий день по четырем-пяти новым — себя уже взрослым почувствовал и попусту слов не ронял.
И тогда Ягда решила сказать — так сказать, чтобы всем запомнилась эта минута.
— Внуки вепря! — и помолчала. — А ведь я была бы вам хорошей княгиней.
И Утя сразу захлюпал носом и молчком сунул ей в руку весло. А Заяц сказал наконец:
— Береги тебя Перун!
И Щука добавила:
— И Мокошь храни, и Дажьбог, и Стрибог тоже!
— Лодку на воду! — повелела Ягда.
И мальчики подтолкнули долбленку в реку. Ягда в нее уселась, в ноги поставила мешочек с орехами и сушеными ягодами, на плечи набросила покрывало из беличьих шкурок. Потом оттолкнулась веслом. И всё — кругом была лишь вода и ночь. И были они одинаково черного цвета.
— Мы будем ждать тебя всегда-всегда! — это был Утин всхлип, но как же он был уже далеко.
Ночью было невозможно представить, что вокруг — еще знакомые берега. Потому что ночь незнакомым делает всё. Сам себе человек среди ночи и то почти незнаком. Бесстрашной девочкой была Ягда, но это — среди дня. А сейчас, чем уже становилась река, чем ниже склонялись над нею ивы, вдруг хлесткими ветками ударяли в лицо, тем делалось ей страшнее. А когда на небе появилась луна — девочка так ждала ее мерного света! — прежде невидимые деревья превратились в чудовищ. И каждое норовило ее испугать: или бросившись с шумом к воде, или только лишь корень свой скрюченный к девочке протянув, будто огромную волосатую лапу. А еще деревья зачем-то ухали разными птичьими голосами. Или жутко подмигивали светляками. Иногда над самой ее головой проносились летучие мыши. Или кто-то вдруг сильно толкал лодку снизу — хорошо, если дух реки, а ведь это могли быть и души утопленников…
В утренних сумерках река ненадолго сделалась шире. А потом — была ли это все та же Сныпять, понятная и прозрачная, поспешающая, но медленно, как говорил про нее Родовит, и Ягду учил в каждом деле вести себя так же? — или это была уже совсем другая река? — и тогда, как было к ней обращаться, чтобы ее унять? — на рассвете эта чужая река сделалась уже невозможно узкой и быстрой. Река стала вертеть лодчонку, будто осиновый лист. А потом — так лошадиная кожа передергивается и сбрасывает с себя ненужного овода — чужая река подбросила лодку. И Ягда оказалась в воде.
— Что я тебе сделала? Я даже не знаю твоего имени! — в отчаянии кричала девочка и боролась с холодной и вздорной рекой. — Корень дуба! — хорошо хоть это имя она знала и вовремя назвала. Корень дуба был в этот миг над самой ее головой. Девочка за него ухватилась и что было сил стала вытаскивать из реки всю себя. Получилось! Она оседлала огромное, при свете утра уже нисколько нестрашное корневище и увидела: чужая река уносила прочь ее лодку. А рыжее беличье покрывало сначала долго кружила на месте, а потом, наигравшись, утащила на дно.
Чтобы лететь на облаке, надо быть легче ветра. «Как такое возможно? — с перехваченным горлом думал Кащей, а потом думал так: — Рядом с Симарглом и не такое возможно». Ведь они же уже летели! Лежали на облаке, как мальчишки лежат на плоту и рассматривают водоросли, рачков, рыбешек. Только вместо водорослей под ними едва заметно колыхались леса.
«Здесь люди уже не живут, — как обычно, без помощи голоса говорил Кащею Симаргл. — Здесь живут только духи вод и деревьев».
«Эти духи живут вечно, как боги?»
«Нет, они, как и люди, рождаются и умирают».
«А тогда для чего они? — почему-то разволновался Кащей. — И вообще, всё-всё остальное, кроме богов, всё, что исчезнет, — зачем?»
«Сначала спроси у себя: зачем то, что никуда не девается, не исчезает: камни, боги или небесный камень — луна?»
«Но это же ясно! — Кащей перестал смотреть вниз, он сел, обхватил руками колени. — Чтобы жить всегда! Вечно!»
«Жить и не изменяться?» — в улыбке Симаргла ему послышалось сожаление.
«Люди… и особенно дети, да? Они могут становиться другими! Лучшими, сильными!.. Да?!» — от волнения мальчик вскочил.
«Жить и небесное делать земным, понимаешь? Пусть на короткий миг. А все-таки это чудо! И оно непосильно богам».
Кащей не был уверен, что понял услышанное. Что такое небесное? Облако? Вот устанет оно, приляжет на землю и станет земною росой. Нет, Симаргл говорил не об этом. Он о том говорил, что может сам человек. Человек — даже бог не может. Но что?
«Не спеши! — улыбнулся Симаргл. — Однажды настанет день, и ты это поймешь».
А Кащей от смущения, оттого, что он весь был для юного бога прозрачен — как бывают прозрачны только мальки! — снова улегся на облако. Из зеленых, багряных и желтых деревьев вытекала река, мускулистая, быстрая. На своем узком хребте она несла небольшую лодчонку. И, увидев ее, Кащей почему-то разволновался, спросил:
«А боги… Симаргл! Они, ну… влюбляются — как люди или как дети?»
«Да… Но люди и дети о любви знаю больше богов. Много больше! Потому я и дал тебе этот меч… Меч-разящий-во-имя-любви!».
«Это правда? — мальчик был изумлен. — Это и есть его имя? — и увидев вдруг Ягду так близко перед собой, как если бы она была рядом, на облаке, жалобно попросил: — Симаргл! А сейчас не смотри в мои мысли!»
«Хорошо!» — улыбнулся Симаргл. Он прошелся по облаку. Взбил его там, взбил здесь. Оглядел, остался доволен.
А Кащей вдруг увидел: пустая лодчонка попала в водоворот, закружилась в нем и исчезла, точно в змеиной пасти.
— Мамушка, накрой! — во сне бормотала Ягда, ежилась, нащупывала рукой покрывало… И вдруг проснулась, и всё поняла: она спала в дупле дуба. Был уже яркий день. Но одежда на ней до сих пор не просохла.
С черной ветки на Ягду смотрела белка. В лапе у нее был орех.
— Дай мне, — попросила девочка. — Я есть хочу! Очень! — и протянула руку.
Но белка повернулась к ней пышным хвостом, тряхнула им и убежала.
«Медведя с волком тем более ни о чем не попросишь», — подумала Ягда и с тоской поняла, кто на всем белом свете на зов ее, может быть, и отзовется.
— Хворости-напасти! — и высунулась из дупла. — Заберите меня поскорей! — и увидела: на земле, в прошлогодней бурой листве, лежит оброненный белкой орех.
Чем суше, чем ниже делались внизу травы, тем сильнее сжималось у мальчика сердце. Облако двигалось над землею так низко, что даже сусликов можно было в траве различить. Они стояли на холмиках и тянули мордочки вверх. Неужели они тоже могли видеть Кащея? А потом внизу заклубилось овечье стадо — будто облако отразилось в реке. А потом зароился табун темно-серых коней. И сердце Кащея сжалось еще сильнее.
— Мой шатер! — вдруг выкрикнул мальчик голосом и губами. И осекся.
Среди дюжины островерхих шатров, так похожих на степняцкие шлемы, их шатер был самым большим и красивым. Возле шатра Локпаса и Арти, две его старших сестры, доили коз.
— Моя мать! — снова крикнул Кащей. С другой стороны шатра его мать, взяв за руки младших братьев, кружили их над землей. — Отпусти меня! Я хочу слышать их смех!
«Они уверены в том, что ты мертв, — в голосе юного бога не было сожаления. — Они уверены в том, что ты уже не станешь другим!»
— Отпусти меня! — гневно сказал Кащей.
«Для того мы и здесь, — согласился Симаргл и не сразу добавил: — Чтобы ты всё решил сам!»
— Я решил! — закричал Кащей и приблизился к краю облака.
Но когда его мать, кружившая младших братьев, со смехом запрокинула к небу лицо — он в испуге отпрянул. Помолчал, обернулся к Симарглу:
«Хорошо, что я видел их, — и опять помолчал. — А теперь я хочу стать другим… Я хочу попробовать стать другим. Лучшим, да? Ты мне в этом поможешь?»
Вниз Кащей уже не смотрел.
Такого чужого, такого непроходимого леса Ягда в жизни своей не встречала. Ели нарочно, только чтобы ее не пустить, широко топырили лапы. Но девочка упрямо их раздвигала, поднимала их шишки, вылущивала орешки. А поваленные деревья она жалела, их точно так же, как и ее, вырвало из родной земли с корнем. И когда Ягда через эти деревья перелезала или когда проползала под их корявыми животами, она гладила их пожухлый лишайник или мягкий, прохладный мох.
К мухоморам руки тянулись сами. Но девочка говорила себе:
— Не ешь, Ягда! Это — лихова сыпь. И это не ешь! Это же бледная немочь.
Бледной немочью в Селище называли поганки. Но однажды ей повезло встретить орешник. И еще — холодный, вкусный родник. И еще на узкой тропе — вепря.
— Пращур, не тронь меня! — и едва успела отпрыгнуть.
И вепрь пробежал и не тронул ее. Ей опять повезло. Потом идти стало легче, начались папоротники. И хотя они были с размером с Ягду, а иные и много выше ее, девочке нравилось словно бы плыть в этом тихом, зеленом мареве.
И потом этом в мареве кто-то громко чихнул. Ягда испуганно остановилась. А потом кто-то тоненько фыркнул. И девочка догадалась:
— Фефила?! — и замерла. — Фефила! Я здесь!
Но папоротники, будто инеевые узоры, застыли в безмолвии.
— Я здесь, — и чтобы голос ее был слышней, девочка подняла его к небу: — Возле кривой сосны!
С нижней ветки сосны на Ягду смотрела Фефила. В ее ясных рыжих глазах сверкала решимость. Даже ее спокойные длинные ушки стояли теперь торчком. Ну что ж, раз зверек всё решил за нее, устало подумала девочка, остается лишь двинуться следом.
Между папоротниками Фефила катилась легким пушистым клубком. А по бурелому прыгала точно белка. Лес опять стал мрачней. И Ягде было все труднее за ней поспевать. Опять приходилось пролезать под поваленными деревьями и пугаться их корневищ, похожих на косматых, вставших на задние лапы медведей. В быстро сгущавшихся сумерках даже лесные поляны бросали Ягде под ноги то ежа, то корягу, похожую на змею. А ноги у девочки уже заплетались. И когда вдали она различила: «Ягода! Ягода!» — буркнула из одной лишь привычки:
— Меня зовут Ягда! — и закричала в ответ: — Я здесь!
Люди с факелами и маленькая девочка без ничего, без сил, без надежды, устремились навстречу друг другу. А потом земля куда-то ушла из-под ног, ветки больно полоснули лицо. Девочка закричала… И свалилась на дно охотничьей ямы-ловушки.
— Доченька! — задыхаясь, звал Родовит.
А над ямой уже мелькали смутные, неразличимые лица.
— Родная! — князь упал на колени. — Ты меня видишь?
И тут же лицо Родовита с двух сторон осветили факелы.
— Вижу, — хмуро сказала Ягда.
— Хватайся! — крикнули голоса, и связанная из чьих-то рубах веревка заколыхалась перед самым ее лицом.
Ягда не шевельнулась.
— Твой брат согласился отложить вашу свадьбу! — с волнением вымолвил Родовит.
— На сколько?! — строго спросила Ягда.
— На целых семь лет!
«Семь лет, — подумала Ягда. — Меня уже здесь через семь лет не будет! Меня Кащей украдет!» — вздохнула, подпрыгнула и покрепче вцепилась в веревку.
Как это много — целых семь лет — ощутили не только люди. Впервые это почувствовали и их боги. Изменился порядок жизни, а вместе с ним и порядок слов. «Боги и их люди», — прежде в Селище так говорили. А теперь от Жара, от Зайца, от Кореня, а еще от тех, кто следом за ними родился и за эти годы подрос, можно было услышать: «Люди и их боги». Или еще более невероятное: «Родовит и его боги… Родовит и эти его боги!»
— Они требуют от вас слишком много усилий, молитв, жертв — эти боги! — объяснял людям Жар. — А Велес ждет от вас одного. Так поднатужимся! А уж он за это — сторицей!..
Выходило, по словам Жара, так, что Велес ждал от людей пустяка — семи лет их жизни, только семи, — Жар все рассчитал. За эти семь лет люди были должны вытесать идола Велеса — из камня, который Жар выбрал сам. Это был один из самых больших камней, нагромождение которых люди звали Перуновыми столбами. В пять человеческих ростов был этот валун. И чтобы сдвинуть его и дотащить до берега Сныпяти — место для идола Жар определил на низком, левом, заливном берегу — людям пришлось научиться плести уже не веревки, а верви, толщиной с две руки, и верви эти смолою деревьев скреплять. Людям пришлось догадаться, а случилось это только на третий год, что волоком камень этот далеко не утащишь, что бревна нужны — огромные, гладкие бревна, а камень надо устроить поверх… Однако и эта затея, забравшая столько сил — и столько рук от посевов, от грядок, от охоты, от ловли рыбы! — едва не закончилась гладомором, а камень так и оставила посреди степи. И тогда смешливый и конопатый Утя придумал, что делать эту работу надо зимой: снег на всем долгом пути убрать, на кострах растопить, дорогу залить водой, получившийся лед скребками и новой водою сровнять — так сровнять, чтобы сверкал степняцкою саблей, и уж тогда поднатужиться, вервями себя обмотать, крикнуть: «И ух, вон дух!» — да и катить валун себе в удовольствие. А еще Утя придумал, что можно коней и быков запрячь, вот только ноги бы им в железо обуть, чтобы по льду не скользили. Но сколько о том ни размышлял кузнец Сила, как можно копыто в железо одеть, так ничего придумать не смог. И людям самим на себе пришлось камень по льду волочь. Как людям шипы из железа к ногам приделать, это Сила быстро сообразил. А только ведь и на льду работа эта в удовольствие не была. От мороза дыхания не хватало, от жизни впроголодь — сил. Но нерадивых Жар огненным языком погонял, радивым молочные реки сулил, которые пока еще под землею текут вместе со своими кисельными берегами, — Жар, когда спускался под землю, их видел! — а вот отпустит Велес реки эти из-под земли, и новая жизнь у людей начнется. А то, что глаза свои зеленовато-болотные Жар при этом к носу косил, радивые тем объясняли, что устает он больше других и от усталости взгляда уже не держит. Нерадивые же все чаще на Родовита смотрели, волю богов услышать надеялись — привыкли люди, что боги с ними его, Родовита, голосом говорят, — утешения ждали, упрека, проклятия, кровавому поту своему оправдания, — что угодно услышать готовы были! А только князь их в землю смотрел. Засохшим стручком изогнулся за эти годы их князь.
И тому уже рад-радешенек был Родовит, что Жар про свадьбу с сестрою молчит. Что посоха княжеского не касается. А уж за то, что идолов Перуна и Мокоши языком своим огненным не поджег, — за это князь и в ноги готов ему был поклониться. На две головы теперь возвышался Жар над любым из самых крепких мужчин. Что ему было всё по-своему сделать? А он нет, он разрешал Родовиту и жертвы богам приносить, и в дуб Перунов входить, вопросы богам задавать. Он только всем остальным запретил быть при этом. Сказал: и того довольно, что за вас Родовит надрывается, а вы делом, вы идолом Велеса занимайтесь.
В последние два года, когда валун уже до Сныпяти доволокли, половина мужчин каменотесами сделалась — камень бессмысленный стали в идола превращать. Как пашню грачи, тесно его обсели, и ну стараться. Иногда выходил Родовит на высокий берег реки, на их старания посмотреть. И люди тогда, как один, головы выворачивали — тоже на князя глядели. Ждали, многие еще очень ждали, что он посохом по земле громыхнет и криком, как молнией, воздух насытит: «Разрази всех Перун!» Но ждали напрасно. Вот уже в ноги себе смотрел Родовит. А вот и прочь с высокого берега шел.
И еще один до сих пор не решенный вопрос: чем жили боги, что их вечность питало? Разве не золотистые яблоки с дерева жизни? Разве не дух жертвенных приношений, который им Родовит теперь реже, теперь в одиночестве, а все-таки возносил? Не могли же зависеть боги от порядка человеческих слов! Или все же могли и жили именно этим порядком? Мы не знаем на этот вопрос ответа. Но нам достоверно известно: еще перед тем, как идолы Перуна и Мокоши были Жаром дотла сожжены, оба бога ощутили недомогание. Это было невероятно. Это было впервые в их жизни. Мокошь склонилась над следом копытца оленя, но дождаться, когда след заполнит вода, не смогла. Звон глиняных колокольчиков показался ей звоном в ушах. Голова закружилась. Богиня с волнением опустилась в траву. Вновь склонилась над следом, а перед глазами плыл у нее туман. Получалось, что будущее, — в которое ей сейчас заглянуть было необходимо, — так и будет сокрытым. Родовит устал уже ждать от богини ответа, как ему быть, если Жар снова заговорит о свадьбе с Ягдой, сестрой.
А Мокошь ответа на этот вопрос дать никак не могла. Мокошь чуяла: что-то важное, не для людишечек только — это бы пусть! — для богов что-то необычайное, судьбоносное в свадьбе этой таится. И не знала, связывать или не связывать две их нити. Часто в будущее глядела — пока еще могла заглянуть. Но одно выплывало в копытце: вот пришла ей охота смерчем взлететь, а у нее ничего не выходит!
И в это же самое время Перун, бивший молотом по остриям своих молний, ощутил укол в месте, которое у людей называется сердцем. Это был сильнейший укол. Выронил Перун молот, ухватился за наковальню. И хотя вскоре боль отпустила, удивление ею осталось.
Они встретились возле дерева жизни. Они оба к нему, не сговариваясь, с разных сторон небесного сада пришли. Сели рядышком, прислонились к стволу. Золотистые яблоки сами падали в их подставленные ладони. Они ели их жадно, как дети едят, залезшие в чужой сад. А потом богиня сказала:
— О мой громовержец! А не созвать ли нам богов на совет? Симаргла. Дажьбога. И Стрибога, его тоже.
— Отец слишком стар! — хмуро сказал Перун.
— Вот и Жар на земле говорит сейчас ровно то же — про Родовита.
Но Перун ее не услышал или услышать не захотел.
— Симаргл слишком юн! Дажьбог? Я не помню, чтобы он хоть однажды сказал дельное слово.
Медвяные пряди Мокоши не зазмеились, даже у прядей не было нынче сил. И все же богиня привычным движением согнала их с лица:
— Люди делают идола Велесу! И представь, из того самого камня, которым ты сделал его хромым!
Но вместо гнева — а Мокошь так ждала его гнева, ярости, бешенства — громовержец вдруг улыбнулся:
— Из того самого камня? Бедный Велес! Какая злая насмешка.
Или он научился у Мокоши свои мысли таить? Взгляд свой, по крайней мере, он прятал сейчас в золотистое яблоко. И богине вдруг стало по-настоящему страшно — жить и не читать его мыслей, жить и не знать грядущего!
Сказать, что в свои четырнадцать лет Ягда была хороша — ничего не сказать. Назло Жару она мазала лицо сажей, а в иные дни и наоборот, посыпала мукой — чтобы он вот так не глазел, чтобы ноздри свои чешуйчатые вслед ей не ширил. А только из черной сажи глаза ее еще ярче, еще васильковей блестели. А из-под белой муки румянец все равно выбивался, и был он сквозь белую эту изморозь, еще желаннее, будто солнце зимой.
Людей она не стеснялась. Ей все равно было, что будут люди о ней говорить — люди, которые стали Жару послушней скотины. А собственного отца, который из страха Жару во всем уступал, Ягда и вовсе ни в чем не смущалась. Однажды спросил у нее Родовит:
— Доченька, а если все же снова Жар о свадьбе заговорит…
А она и вопроса его не дослушала:
— Отравлю! — так сказала. — В лес ему пойду за улитками и за земляными червями, в крошево их с бледной немочью изрублю. И скормлю!
И такая в ней ярость была, такая решимость, — замолчал Родовит. Оробел ей сказать: неужели ты брата родного?.. И опять отца своего, Богумила, припомнил. И еще тягостней замолчал.
Когда идола Велеса поднимали — казалось не вервями, жилами собственными тянут люди его с земли — одна только Ягда на это смотреть не пришла. Родовит — тот на крышу хотя бы полез. А так все сошлись: кто не тянул, тот бревнами с трех сторон подпирал. А те, кто не подпирал, криками помогали:
— И ух, вон дух! И ух, за двух!
А кто и так помогать не хотел, старых своих богов опасаясь, всё равно тут стоял, на диво это глядел, гадал, выдержат ли, не порвутся ли верви. И втайне-то, может, всем сердцем желал: пусть не выдержат, пусть порвутся! Но только втайне, молчком. А ведь Жара и не было рядом. Утя работою руководил, всё прикинул, всё сам рассчитал — видно, хотел поскорее Уткою называться.
А только сел в свою ямищу каменный истукан, — хорошо, основательно сел — люди его со всех сторон еще немного землей прикопали, и уже озираться стали: где же все-таки Жар? — наверно, подумали, он сейчас на высоком склоне появится, может быть, даже и княжеским посохом им оттуда махнет… А такое на том берегу увидели вдруг, что и на ногах не все устояли. Первой Мамушка на колени упала, следом Удал, и кузнец Сила, и гончар Дар, и Калина, старший его внук, рядом с дедушкой опустился. А потом опомнились люди и через Сныпять вброд двинулись. Потому что идолы их богов, Перуна и Мокоши, горели на капище.
И Ягда — как же злилась она потом, что позволила, будто мотылька на огонь, приманить себя этим! — а только ноги сами ее из дома на капище понесли. Закричал Родовит на крыше — она и кинулась. Близко было бежать, раньше всех прибежала. А Жар, должно быть, и это предусмотрел. Ухватил ее за руку огромной своей ручищей:
— Вот! — сказал. — И прошли, сестренка, семь лет. Пора на свадьбу людей созывать.
Что было Ягде ответить? Первое, что нашлось:
— Без благословения отца не пойду!
Ухмыльнулся Жар:
— Этот-то? Этот благословит! А хочешь, к Велесу в топь на руках тебя отнесу! И Велес благословит! — И легко, как соломинку, ее на руки подхватил.
А люди, которые с того берега наконец до капища добежали, увидели догоравших своих богов, и снова многие на колени упали. А только Жар, должно быть, и это заранее угадал.
— Храни вас Велес, — сказал. — Так вы, что же, про нашу свадьбу уже все знаете?
Зарычала, забилась Ягда от бессильного гнева. А Жар ее только еще теснее прижал:
— Невесте положено перед свадьбой поплакать немного. Ну всё! Поднимайтесь с колен! Еще успеете нас поздравить!
И прочь большими шагами пошел и Ягду с собой унес. Заплакала Мамушка — громко заплакала, без боязни, — потому что увидела вдруг: вот так же точно и Велес княгиню Лиску в лес от нее уносил. И девочку, Ягодку свою, отбивать побежала. А Жар и сам ее на землю уже опустил. А Мамушке подбежавшей так сказал:
— Три дня вам на слезы. А там уже — свадьба!
Долго еще, дотемна, люди по пепелищу ходили. На угольки с тоскою смотрели, их к себе прижимали. Кто посмелее был, говорил:
— Накажи нас, Перун!
Лада так говорила. Удал говорил. И Яся. И гончар. И кузнец. Всех и не назовешь.
И Родовит — он на крыше дома стоял, и всё видел, и плакал без слез — тоже безмолвно кричал в небеса: «Мой бог! Сделай же что-нибудь!»
Как будто снова у людей порядок слов изменился: не вы наши боги, а мы ваши люди. Мы — люди вот таких-то богов. И даже Жар — от кого всех меньше этого ждать приходилось — и тот смирением и трепетом переполнился. Но Жар, понятное дело, перед кем — перед отцом своим, Велесом. И почему — это тоже нетрудно понять. Кожей, нюхом своим звериным ощутил змий, лишь только идолов деревянных сжег, — как же он между людей одинок. Одна детвора голопузая целиком, потрохами была за него. Детвору он в поход повести обещал, земли дальние показать, богатств несметных в этих землях набрать… А взрослые то ли верили в его молочные реки, то ли из страха вид делали, будто верят.
Только луна взошла, полная, крупная, жирная, как улитка, облизнулся на небо Жар и в лес отправился, в топь дорогу искать. Не одну жаба окликнул — с десяток, не меньше — пока на нечисть Велесову напал. А уж та его к топи и привела в сизых сумерках.
Шум и грохот возле топи стоял. И земля неприятно под ногами ходила. Качались за топью вековые деревья и с гулом обрушивались. И эхо этот гул умножало. Оробел Жар. За толстый ствол ухватился. Позвал осторожно:
— Отец!
И тут уж гул с грохотом стал к нему приближаться. Велес это, оказывается, вокруг топи бродил. Телом застывшим, силою пробудившейся играл. Развел ручищами две черных ели до неба.
— Сынок! — закричал. — Я знал! Знал, что придешь!
Конечно, нечисть уже ему донесла про каменного истукана, и про свадьбу тоже весть на хвосте принесла. А только Жар еще теснее к стволу прижался:
— Отец, — сказал, — ненавидит она меня. Отец, что мне делать?!
— А ты не спеши! Ты к ногам ее землю всю положи, потом небо присовокупь! Сынок! Все только еще начинается!
— А люди? — с тоскою припомнил Жар. — И люди не любят. Совсем!
— Людей на недокорме держи! У них любовь либо от страха, либо от недокорма бывает! А чуть их прикормишь, чуть по шерстке погладишь, — вот тут у вас и начнется любовь!
— А-а, — кивнул Жар и снова про страшное вспомнил. — А ночью, отец, грозы стал бояться! И как! Не сплю, в потолок смотрю — жду!
— Да что ты, сынок! Разве Перун теперь тот? Ко мне его сила отходит! Скоро вся уже отойдет! — и елки за две макушки колючие ухватил да и выдернул из земли, будто морковки. — А Перун и до колесницы своей вряд ли дошкандыбает!
И от радостной этой вести засветилась глазами и тоненько захихикала топь.
— Цыть, позорные! — не зло, весело Велес прикрикнул. — Давайте-ка! Подарки тащите для жениха!
И ведь понесли, тут же в очередь встали — людям, подумал Жар, такое бы послушание! — и к ногам его складывать стали богатства земли: слитки золота, изумруды, сапфиры и еще такие каменья, которых он и названья не знал. И так хорошо журчали при этом:
— Повелителю! Князю! Богоравному!
— Богоподобному мужу! И его несравненной жене!
— Тому, кто возведет нас на небеса!
— Герою! Воину! Продолжателю рода!
Людей бы этим словам обучить.
А Велес еще и невесте дар преподнес. В коробочке из черненого серебра мазь чудодейственная лежала.
— Чтоб не обжег Ягодку сгоряча, — и подмигнул. — А обмажешь заранее и огонь ее не возьмет!
С полным коробом Жар от топи шагал и с таким теплом, разлитым внутри, которое у человека бывает, когда он после чужбины снова дома окажется.
Разволновался, расчувствовался Жар, и огонька в черном лесу не заметил, хоть и близко, а мимо прошел.
А были у маленького костра Ягда, Лада и Щука. За руки взявшись, ходили вокруг — то по солнцу, то против солнца. И так своим делом были увлечены, что тоже не приметили Жара. Сначала в огонь смотрели, а после — на большую луну. Как в миске застынет в мороз молоко — такая луна над их головами стояла. Всех богов просили, огонь и холод в помощники призывали, а потом и землю, и воду, и ветер — и их просили Ягде помочь, немочь на Жара наслать, в топь его завести, Коловула на него навести! До рассвета за Ладою повторяли:
— И ты могучий, и ты гремучий! Порази змия Жара, как ты Велеса поразил.
И много еще всего! А уже на рассвете когда костерок присыпали, ногами его притоптывали — так говорили:
— Сокройся, жар, в землю, навеки!
И от долгой бессонной ночи на траву присели без сил. Сами у Ягды глаза закрылись. А только вдруг затрясла ее Лада… Смотрит девочка, Фефила на поляне сидит — в котомочке ее роется. Котомочку эту, небольшую, размером с ладонь, за поясом Ягда всегда носила. А тут сняла ее, чтоб ворожить не мешала.
Прыснула Щука: что за зверек такой, что за причуда! А Ягда уже догадалась, только поверить боится. Встала с земли, позвала тихонько:
— Фефила!
Молчит, копошится зверек. Тогда спросила чуть громче:
— Фефила! Он жив?!
Вместо ответа зверек фигурку хлебную вынул. Она в котомке, в шерсть обернутая, лежала. Ее Кащей девочке подарил — давно, когда в кузнице жил. Схватила эту фигурку Фефила лапкой своей, хоть и маленькой, а пятипалой, и понеслась без оглядки. Только фыркала часто и шерсткой подергивала — уж слишком много было в это утро росы.
— Жив! Жив! Жив! — закричала Ягда.
И вышло это так радостно, так по-птичьи, что целый лес трелями отозвался. А в степи дозорные закричали:
— Вжи! Вжи! Вжи!
Это значило: мы на месте, не спим, службу несем.
Долго Фефила вдоль речки бежала, шумной, быстрой, которая из холодного озера вниз текла, никак не могла найти переправы. Вот и опять травинки раздвинула, — не учуяла, не расслышала впопыхах — а перед ней, на другом берегу Лихо сидела. Рыбу из речки ручищей выхватывала, точно медведица. Поглядела глазом своим суровым:
— Что, Фефилка? Страшишься меня?!
Только фыркнула на это Фефила.
— Совсем не страшишься? — в воду шагнула и за шкирку зверька подняла. — А детенышем моим хочешь быть? Я бы тебя козням-розням учила!
Не ответил зверек, но смотрел на Лихо недобро.
— Ах, не хочешь! Тогда молись своему звериному богу! Вон брат у меня голодный с охоты вернулся! — и к пещере зверька понесла.
А там и правда волк Коловул сидел, старую кость догрызал.
Обвисла Фефила, даже воздух задними лапами перестала царапать. А только вдруг разомкнулась сама собою у великанши рука:
— Мамочка, ой! Кто это тебя так?
Потому что Мокошь недалеко от пещеры стояла. Волосы у богини висели безжизненно, а подол был порван в разных местах.
— Надоело смерчем носиться, — так ответила мать. — Решила пешком, по горам к вам придти! — и рухнула на траву.
Переглянулись Лихо и Коловул. Что-то не так было в этих словах.
— Может, рыбы с нами поешь? — осторожно Лихо спросила. — Я вон корзину целую набрала.
— Рыбы? — брезгливо спросила богиня да и сказала вдруг: — А, пожалуй, поем.
Тут уж Лихо и Коловул даже переглядываться не стали. Ясно сделалось близнецам: с матерью их приключилась беда.
Волосы черные, как воронье крыло, теперь были у Кащея до плеч. А глаза сине-серые, как голубика, оттого что семь лет отражали они ледники и сверканье мечей, стали как будто немного светлее. Его детские шрамы — на плече и на подбородке — затянулись, а новых не появилось, хотя не было дня, чтобы Кащей не сражался с Симарглом. Юный бог был настолько уверен в ученике, что порой пускал в ход сразу все семь мечей. Или делал иначе: исчезал в одном месте и неожиданно появлялся в другом — бывало и прямо за спиной у Кащея. Но его ученик был настолько умел, что смутить его ничто уже не могло. Двенадцать снежков, стремительно, один за другим бросал перед ним Симаргл, и ровно в двенадцать Кащей успевал выпустить стрелы. Выпустить и во все двенадцать попасть!
Вот и сейчас он целил из лука в коршуна, парящего над ущельем. А коршун этот когтями, глазом и клювом целил в какого-то небольшого зверька, прижавшегося к отвесному склону. Как могло занести туда эту пушную зверюшку, мальчик не понимал. И ждал: быть может, у коршуна хватит благоразумия… Нет, не хватило! Коршун ринулся вниз.
Фефила, — а это она висела на отвесной скале, — закрыла глаза. А когда их открыла — от легкого дуновения ветра — коршун, пронзенный стрелой, как раз летел мимо, и глаз его еще жил, крылья еще пытались раскрыться. Фефила охнула, в бездну смотреть себе запретила и снова двинулась вверх.
Когда она наконец добралась до плато, оказалось: Кащей стоит на руках у самого его края. Как всегда в этот утренний час — как его научил Симаргл. И чтобы мальчика не испугать — на самом деле ей было страшно смотреть на него самой! — она села на камень, уставилась в небо и стала ждать. А оттого что ждать было нельзя, решительно некогда было ждать, задними лапами забарабанила по плато.
Это было очень забавно. Кащей не выдержал, прыснул. А ровно через мгновение он был уже возле. Спросил у зверька по привычке, без помощи губ:
«Это ты висел там, на скале?»
Но вместо ответа Фефила протянула раскрытую лапу. В ней лежала фигурка из хлебного мякиша. Не узнать ее было нельзя.
— Ягда? — крикнул он голосом. — С ней что-то случилось?
В рыжих, горящих глазах был ответ. И тогда Кащей закружил по плато:
«Симаргл!»
Взял свой меч. Добежал до самого края:
«Симаргл!»
И уже со зверьком на плечах, потому что короткой дороги вниз Фефила не знала, — снова горлом и голосом — пусть хоть эхо до него донесет:
— Симаргл! Прости меня!
А эхо, как будто его не расслышав, носилось среди вершин и кричало:
«Расти меня! Симаргл! Расти меня!»
«Ты уже вырос!» — улыбнулся Симаргл. Он умывался снегом на самой дальней вершине, и все-таки, чуть прищурившись, разглядел бегущего вниз по каменной тропке Кащея.
К свадьбе Жар обложил каждый двор данью — но какой? — уполовинить в каждом дворе зерно и скотину решил, а шкурок лисьих, беличьих, заячьих, столько снести назначил, сколько охотник и за год не принесет. И даже про украшение золотые припомнил, которые Родовит с дружиной добыл — в тот год, когда Жара еще и на свете не было, когда его только еще носила княгиня Лиска. Все их Ягде в подарок принести повелел.
А волю его по Селищу Утка с Зайцем носили. Про Утку что сказать? У него день с того начинался: увидит он Ягду сегодня хоть мельком, хоть сажей, хоть мукою присыпанную, или зря день пройдет? И кончался день тоже так: если не видел он Ягды, то и понять не мог, а зачем просыпался. А что он у Жара во всем был левой рукой, — потому что правой рукой был все-таки Заяц, — и что он Ягду этим только против себя распалял, Утка знал, всякий день в глазах ее это видел… И плакал от этого по ночам. А днем его снова камень огромный манил. Не потому что тот богом Велесом станет. А потому что он, Утка, может такое придумать, что и взрослому не под силу уму.
А Заяц нет, Заяц мало что выдумать мог. А взрослых собой удивлять ему еще больше Утки хотелось. Вот он и стал у Жара правой рукой. Утка в землю смотрел, когда говорил: «С вашего двора Жар на свадьбу назначил три овцы, десять кур…» — и конопушки на нем разгорались, как ягоды на рябине. А Заяц — тот важно вперед выступал. «И смотрите мне, — так говорил, — Жар не любит шутить!»
А к Лясу за новой песней идти Утка и совсем застеснялся. Семь лет как Ляс песен не пел. Старые петь ему Жар запретил. А новые песни не прилетали.
А теперь Жар сказал так: «Дух из старика вон, а чтобы свадебная песня была!» — Утке и Зайцу сказал. И к Лясу отправил. А только Утка с полдороги сбежал. Сказал, что он лучше столы пойдет строить. На высоком берегу Сныпяти столы уже для свадьбы сбивали. Вот туда и ринулся Утка. Один Заяц к Лясу пришел.
Возле дома старик сидел. Жар на крыше ему сидеть запретил. Увидел он Зайца, струны рукою тронул, чтобы Зайцу неловко было под стройную музыку слова нестройные говорить. А только Зайцу и музыка была не помеха, если его молодой князь послал! Всё сказал Лясу, что Жар велел. А старик на это вдруг так по струнам ударил — и как не порвал? и сила откуда взялась? — а запел высоко, звонко — до Сныпяти слышно было:
— Улетели все слова на небо,
Упорхнули за черным дымом вслед!
Присели слова на белое облако.
Сами буду слова себе песни петь.
Что им люди, стыд потерявшие?
Вздрогнули от этого люди — и те, что столы на берегу сбивали, и те, что скотину свою к Жару на двор вели. Те, что столы сбивали, молотки уже бросить хотели. А те, что скотину вели, уже обратно ее разворачивать стали. Вот такое над Селищем мгновение повисло. И в тишине слышно стало, как Жар на Мамушку за что-то рычит — может, она червей ему не тех принесла… Страшен был этот рык. И снова молотки на берегу застучали. И скотина тоже на княжеский двор продолжила путь.
— Завтра опять приду, — это Заяц Лясу сказал. — Да не всё ли тебе равно, старик, Перун или Велес? Правильно? Лишь бы скотина бы не падала! Да дождь бы шел! Да в поход бы скорей!
Правым глазом своим Ляс по небу порыскал, а потом опять струны пальцами подцепил:
— И гнев падет! И дождь пойдет!
И скотина падет! И беда придет!
Схватился Заяц за гусли, вырвать у старика их хотел:
— Дай мне! Пусть ко мне слова прилетают!
А только жилистый старик оказался, на землю с Зайцем упал, а гусли не отпустил. Так Заяц ни с чем от него и ушел. С царапиной на руке и с репьями в рубахе.
И словно бы ничего не случилось, не сдвинулось в Селище. А только ночью достали люди из горшков угольки, которые они с капища третьего дня принесли, и снова стали им слова говорить. И в словах этих было: Перун, Мокошь, мы — ваши люди!
Что знала Мокошь о том, как люди с угольками среди ночи шептались, если она и гребня ни разу не вынула из волос? А так — всё больше возле пещеры бродила, смотрела, как Коловул волком носится — отставших овец к стаду гонит, как Лихо штаны ему костяною иголкою чинит, как рыба в озере круги ртом пускает, а над водою стрекозы виснут, на рыб пучеглазо глядят — даже забавней еще, чем в небесном саду! Нет, не могла знать Мокошь о том, как люди с угольками шептались. А только и волосы ее медвяные снова кольцами собрались, и одежды опять стройными складками вокруг ног заходили. И даже стало казаться богине, что снова сможет она смерчем над землей закружить. А все-таки пробу эту отложила до ночи. Улягутся дети, вот тогда и рискнет.
А пока вечер был. Мокошь с близнецами возле костра сидела. Но рыбы снова не ела, снова морщилась — не нравился Мокоши ее дух. А близнецы опять между собой переглядывались. Два дня прожила у них мать, а зачем заявилась, так и не обмолвилась словом. Печеная, вкусная рыба карп изо рта у Лихо торчала, когда Мокошь спросила вдруг:
— Вы Симаргла давно не видели?
И подавилась рыбою Лихо, надолго закашлялась: значит, вот зачем мать к ним явилась — за загривки их да за волосы трепать — раз они не убили тогда чужого детеныша. А Коловул, хотя и человеком сидел, рыбу с прутика зубами снимал, — зарычал, только имя Симаргла услышал.
— Надо богов на совет собирать! — так вдруг Мокошь сказала. — А не то нас людишки, глядишь, и со света сживут!
Округлился у Лихо глаз: как такое быть может? И на брата взглянула, а он и не слушал уже разговора. Он на кусты с тревогой смотрел. Что-то там в черноте шевелилось. И ринулся на четвереньках, на бегу уже волком делаясь…
— Зайца сейчас принесет, — догадалась вдруг Лихо.
Затрещали кусты. И пропал Коловул. Точно, зайца погнал.
— Мама, может, хоть зайца поешь? — и, увидев, как снова Мокошь морщит лицо, насупилась великанша: — Конечно! Яблок небесных у нас здесь нету! А за зайцем еще полночи побегать надо! — и даже заплакать хотела, потому что опять лишь одною собою была полна и довольна их мать.
А в кустах-то не заяц — Фефила в кустах сидела. Приманила она Коловула шерсткой, запахом, а еще глазами во тьме нарочно моргала. Увлекла его за собой по тропинке, вдоль речки, мимо камня большого заставила пробежать. А на камне этом Кащей стоял. Прыгнул он Коловулу на спину, одной рукой за загривок его ухватил, другой — меч Симарглов к горлу приставил:
— Так и беги, — сказал, — за зверьком, как бежал. Нельзя нам сегодня медлить!
А чтобы бежать веселее было, дождь вдруг с неба полил.
Радостно было Перуну гнать по небу свою колесницу. Как только прошла его слабость, — а уж он и подавно про угольки, про шепот посреди ночи: «Перун, Мокошь, мы — ваши люди» не знал, — а все же слабость его вдруг прошла. Накатили веселость и злость. А потом они вместе в ярость слились, как огонь и железо вместе сливаются, чтобы молния из них вышла. И коней своих черных с белыми гривами не жалел, жестоко бичом погонял. Вот бы не молнией, вот бы копытом в лоб угодить этому каменному истукану.
Проснулись люди, заслышали звук колесницы, выбежали из домов. Стоят, в черное небо смотрят: бич над конями сверкает. И с трепетом стали ждать: вот сейчас! вот разгонится только и молнии из колчана станет метать!
И он тоже их видел, задравших головы к небу, — видел в редких разрывах туч — только взглядов их потрясенных, испуганных, благоговейных не различал, а не то бы еще пожалел. И первую молнию в Сныпять метнул. Но люди поняли: это он в идола Велеса метил, просто слишком уж быстро кони несли. Вторую молнию он в корову послал, отбилась она от стада, возле каменного истукана на ночлег опустилась… И опять догадались люди: промахнулся их громовержец, это он снова в ненавистного идола хотел угодить. А колесница с грохотом уже дальше неслась. Стали молнии лес поражать — видно, в топь теперь метил Перун, и на крыши люди полезли увидеть получше — точно ли в топь. И когда уже были на крышах, тут заметили только: дом Удала горит. И его поразил Перун твердой своей рукой. Всем остальным в назидание! И трепет людей охватил: а как загорится все Селище? Хорошо ветра в ту ночь не было вовсе. Хорошо ливень не утихал. Прибежали люди к Удалу, топорами, бадьями, лопатами стали огонь отсекать. И добро помогли из амбара спасти, и скотину из хлева вывести. А только от дома Удалова все равно одни головешки остались — всем остальным в научение.
И понурили головы люди. И пошли по скользкой дороге — к домам своим невредимым. Шли, и думали: вот, снова стал с ними Перун говорить — не с одним Родовитом, а с ними со всеми, — снова бьет громовержец и милует, бьет их и милует своей могучей рукой. И не знали люди, до рассвета гадали: как же быть им теперь с последней Жаровой волей? Заяц с Уткой ее на закате в каждый дом принесли: всех домашних божков — Перуна, Мокоши, Дажьбога, Симаргла, Сварога и Стрибога тоже — завтра утром доставить на княжеский двор. А зачем? И надолго ли? И как же можно без них?
А Яся, когда со двора все ушли, подошла к Удалу, глаза опустила, сказала:
— А вы теперь с Зайцем живите у нас.
И Удал ей ответил на это:
— Придется. Раз уж Перун так ссудил.
Потому что Яся давно по Удалу вздыхала. А и Удалу уж сколько можно быть одному?
И когда они тоже по мокрой дороге пошли, и у них было чувство: это бог их, Перун, судьбу их решил, а Мокошь узнает про это и свяжет их нити.
Там, где был неглубокий овраг, теперь поток из камней и грязи бежал. Хотела его перепрыгнуть Фефила, а поскользнулась. Хорошо куст шиповника из потока торчал — только самой уже верхушкой. Плюхнулась на него Фефила, в колючие ветки вцепилась, а что делать дальше, не знает. То одну лапу выдернет из воды, то другую. Все шумнее, все выше вокруг поток. Любая волна с головою зверька накрыть может, любой камень в воду столкнет.
Доскакал до оврага и Коловул. А дальше нести Кащея не хочет. Тоже воды с камнями боится. Упирается, рычит сквозь одышку. Только тут Кащей Фефилу заметил, а она уже мордочку вверх задрала — наполовину ее уже водой затопило.
Спрыгнул тогда на землю Кащей, в поток бросился. Ухватился за куст. Сдернул с него зверька. На плечи себе посадил. А куст отпустить не решается, унесет ведь стремнина. И Коловул за спиною рычит: и хочется ему обидчику отомстить, и страшно в бурную воду прыгать. Развернулся к волку Кащей, меч к самому его носу поставил… А волк осклабился только. Ждать решил Коловул, когда схлынет вода. Сел на задние лапы, шерсть дыбом поставил, клыки обнажил, глазища разжег, чтобы жутко мальчишке было, а уж зверюшка эта коварная ему б за шиворот намочила! И от радости, что всё так и будет, на улыбку похоже ощерился Коловул.
А только недолго он так улыбался. Поток с собою дерево разломленное принес. Сначала Кащей зверька на него усадил, а потом и сам на ствол могучий забрался.
Зарычал им вслед Коловул. Даже в воду от злости сунулся. И отпрыгнул — мутный поток землю, ветви, деревья нес. И хоть ливень уже стихал, а вода в стремнине еще прибывала. Задрал Коловул морду к небу, увидел луну среди туч — будто глаз сестренкин, жалея его, смотрел. И завыл, и воем стал глазу ее говорить, что подрос ненавистный чужой детеныш, что чудовищные порядки с собою в их землю принес, что теперь им обоим не знать покоя — пока они этого чужаку до смерти не изведут.
До рассвета Фефила глаз не сомкнула, шерстку мокрую перебирала, встречным ветром ее сушила. А к рассвету опять на пушистый шар похожею стала.
На рассвете поток вынес их дерево в реку. И по тому, как спокойно зверек озирался, как уверенно всматривался вперед, Кащей понял, что река эта — Сныпять. Только в верховье были у нее другие, незнакомые берега — и слева, и справа крутые, высокие, от самой воды поросшие лесом. А потом, когда левый берег стал делаться ниже и вот уже вовсе сравнялся с рекой, стал травяным, заливным, увидел на нем Кащей незнакомого идола из огромного, темного камня и растерялся: куда же это привела их река?
А умный зверек не без ужаса сунул в воду передние лапы и стал суетливо грести, чтобы дерево к берегу поскорей развернуть.
Вот и еще один, только на первый взгляд, разрешимый вопрос: всякий ли праздник для человека — праздник? Неужели и свадьба брата с сестрой? Неужели и расставание Родовита с княжеским посохом? Неужели и молнии в эту ночь, и сгоревший Удалов дом, и сам грохот Перуновой колесницы, еще у всех стоявший в ушах, чувство праздника не истребили, не притупили хотя бы?
Если на Селище птицей воробьем посмотреть, — в этот двор залететь, над тем пронестись, — праздник, большой, небывалый, в Селище затевался. Возле столов, сбитых на берегу, в огромных чанах еда варилась. А только и детвора зря тут толклась, напрасно запахами себя распаляла. Большой деревянной ложкой от чанов их Мамушка отгоняла. Воробью уж точно нечего было ждать. Дальше можно было лететь. А дальше, у самой воды, люди делали плот, молотками стучали, цветами его украшали — не было здесь еды. Дальше? Дальше был княжеский двор. Хорошо его знал воробей. Тут уж всегда можно было чем-нибудь поживиться. Но только не в праздник да еще такой большой, как сейчас.
Сейчас посреди двора Жар стоял, в три огромных корзины домашних божков укладывал. А люди несли ему их еще и еще. Потому что Заяц и Утка на рассвете опять все дома обежали, сказали: кто домашних божков не сдаст, не будет тому на празднике места, и в дружине молодого князя не будет, и в сердце молодого князя не будет. А кто половину домашних божков приносил — с надеждой: может, Жар и не заметит, — тем молодой князь снова велел за ними идти. «Всех, всех, — говорил, — мне в подарок на свадьбу несите!»
А птица воробей уже дальше летела. Увидела: Ягда из леса большую корзину несет, еловыми лапами всю накрытую. Потом увидела: Заяц с Уткой возле плетня сидят. Оба в рубахах нарядных. Заяц в свирельку изо всей силы дует. А следом тягуче поет:
— Пусть Велес вам пошлет много детей!
А Утка ему:
— Нет… Не те слова!
Как раз перед ними лепешка коровья лежала. Расхрабрилась птица, хоть лепешкой присела себя прикормить. А Заяц опять завыл:
— Пусть князь и княгиня, как брат и сестра!
А Утка на это:
— Они брат с сестрою и есть! Нет, Заяц, не летят к тебе те слова. Не нравишься, видно, ты им!
Вспыхнул Заяц, свирельку от себя отшвырнул и прямо ею в воробья угодил. Хорошо еще не до смерти зашиб. Взлетела голодная птица, а одно крыло толково расправить не может. Так неровно и полетела — поскорее прочь от праздника этого.
Мимо Зайца и Утки Ягда с большой корзиной прошла. Оглянулась, вздохнула:
— Вы Фефилы не видели?
И когда они головой покачали, дальше корзину поволокла. И Утке тогда еще грустней сделалось. Выхватил он из лепехи свирель, об колено ее сломал:
— И нечего песни тут петь! Дурным голосом! Вон воробей от них и тот заболел! — И руки в коровьем помете о рубаху нарядную вытер.
Всё теперь, не в чем было ему на свадьбу идти. Вот и пошел Утка, сам не зная куда.
Когда Жар увидел через окно большую корзину, он решил: это Ягда улиток ему в лесу собрала. И Ягдин голос про то же звонко сказал:
— Улитки, черви, личинки… Всё, что он любит. Уж вы постарайтесь!
Жар высунулся в окно, и Ягда ему улыбнулась. И Лада, корзину беря, сказала с широкой улыбкой:
— Уж мы постараемся! — и на задний двор корзину поволокла.
Жар был тронут. Все складывалось куда лучше, чем он ожидал. Только одна у Жара осталась забота: уговорить Родовита торжественно, при всех людях, на берегу, передать ему княжеский посох. Но Родовит впился в посох, как клещ. Три дня и три ночи кряду — с тех пор, как сгорели на капище идолы, — Родовит сидел дома, в темном углу. Есть не ел, спать не спал. Но за посох держался крепко.
И снова, оконный ставень прикрыв, Жар склонился над князем:
— Благословляю! Неужели это трудно сказать? Именем Велеса! Всего три слова. Велеса! Именем! Благословляю! А посох я сам у тебя заберу.
Родовит заскрипел зубами. Или это руки его еще крепче в посох впились?
— Велес бог сильных и дерзких! — выкрикнул Жар и полумрак трескучими искрами осветил.
— А Перун — он всем бог… Слабым тоже, — вдруг просипел Родовит.
— Послушным он бог! И жалким — как ты!
На это смог Родовит только лишь прохрипеть:
— Про… про… прок…. Про… кли… наю!
Это слово отобрало у него последние силы. Глаза у князя закрылись, онемевшие пальцы разжались. Жар выхватил из них посох. Осклабился:
— Ладно, отец. Ты пока отдыхай! — и снова ставень открыл.
Через княжеский двор катился рыжий клубок. Похоже, это была Фефила. И хоть зверушку эту, ни на что не похожую, Жар едва выносил, но Ягду она забавляла… Вот и сейчас Ягда неслась за ней со всех ног — красивая, легкая, быстрая, нарядная, как никогда, — его сестра и невеста. И растроганный ее счастьем, именно перед свадьбой так ярко, так искренне в ней полыхнувшим, Жар стоял, опирался на княжеский посох и с волнением смотрел Ягде вслед.
Священные камни со всех сторон заросли высокой травой. И чтобы найти изображение Симаргла, сначала Кащею пришлось раздвинуть ее там и тут, потом начать вырывать… Да что же случилось здесь с ними со всеми за эти семь лет? И с Ягдой? Неужели и с ней что-то тоже случилось? Прикоснувшись ладонью к Симарглу, — такому ненастоящему, застывшему, прирученному, а все-таки и из камня лучившему свет, — Кащей попросил его: дай мне принять ее всякой, любой, вот такой, какая придет… и даже — забывшей тебя! Он еще постоял на коленях, а когда поднялся, дорога уже пылила. По дороге бежала высокая, незнакомая, ладная девочка. Девушка… Ягда бежала к нему по дороге! Ржаная коса распустилась и волосы, как в рассказах Симаргла про Мокошь, клубились возле лица. И одежды — Кащею хотелось так думать! — от счастья тоже меняли цвет. Никогда он не видел Ягду в таком неистовом голубом.
— Кащей! — это был ее крик. И он был уже здесь. Он коснулся его лица. И лицо в ответ полыхнуло. А горло и губы ничего в ответ не смогли. А глаза увидели только васильковый и маковый цвет. Хотя Ягда была уже рядом.
— Вот! — сказала она и из-под рубахи вынула его амулет.
— Он хранил тебя? — хрипло спросил Кащей.
— Нет! — ответила Ягда. — Это я хранила его!
— Ты хочешь его вернуть?
Она промолчала, она что-то пыталась достать из небольшой холщовой котомки. Достала. Это был серебряный с чернью ларец.
— Вот! — открыла. — Пфу! Как топью-то от него несет! Ты сейчас этой мазью себя натрешь! Всего! И волосы тоже! А если останется, и одежду!
— Зачем?
— Для меня. Чтобы цел был и невредим. Для меня!
«Для тебя», — без голоса согласился Кащей. Он понял только сейчас: она не хочет вернуть ему амулет. И только сейчас нашел силы увидеть, что васильковое на ее лице — это сияющие глаза, а маковое — это волнение и радость.
Фефила, сидевшая в высокой траве неподалеку, хотела и не могла убежать. Стыдила себя, торопила, гнала. Но никуда не девалась. Ей было именно здесь, в пяти шагах от их ног, хорошо. Даже лучше, чем хорошо. Даже лучше, чем лучше… Не было да и не могло у зверька быть для этого слов. Их ведь и у людей в такие минуты почти никогда не бывает.
И снова мы зададим себе этот вопрос: всякий ли праздник для человека — праздник? Неужели и свадьба брата с сестрой? Неужели и расставание Родовита с княжеским посохом? А может быть, человеку достаточно принарядиться, и увидеть вокруг таких же нарядных людей, и тесно встать с ними рядом? Потому что если на берег всем Селищем выйти — тесно всем будет на берегу. И волнение станет не только по воздуху течь — от плеча к плечу станет передаваться. А может быть, тесно-тесно встав на одном берегу, а на другом — свой труд семилетний увидев, и свой страх, и свой пот, и свой гладомор, а все-таки и рук своих грандиозное детище, нельзя в этот миг от волнения не забыться, а это волнение, это легкое забытье праздник и есть?
Вот тех же Удала и Ясю возьмем. Рядом стоят они на берегу. Шеи тянут, на плот приближающийся с невестою и женихом смотрят. И видят: Ягда на нем красотою цветет, нарядом лазоревым, золотыми браслетами, Жар — ростом нечеловеческим, силою небывалой. Княжеский посох теперь — в его могучей руке, а за поясом — меч Родовита. И от волнения замирает у Яси сердце. Красиво, плавно идет сверху плот, весь цветами украшенный. Заяц, Калина и Корень стоят по его краям, в реку шесты суют, от дна речного отталкиваются. И Удал тоже вдруг сознает: величественная минута, небывалое зрелище! И находит Ясину руку Удал и сжимает ее, чтобы без слов свою зачарованность ей передать.
Вот возьмем гончара Дара. Поначалу он хмурился. Уж ему, старику, всегда не по сердцу был этот злобный, зверомордый уродец. Но вот ударяет Жар княжеским посохом, но вот внучок его, Корень, торжественно провозглашает: «Священный брак сейчас совершится! Всё нечистое прочь!» — и корзины с их домашними идолами, три широких корзины опускаются на воду — и чувствует Дар в ногах дрожь, в руках трепет… А праздник ли, ужас ли это, — он не знает и сам.
Плывут, уплывают домашние их божки. Стон прокатывается по высокому склону. Но даже если и Силу возьмем! Вот кузнец губу закусил. Вот брови нахмурил, вот из-под них, из-под сдвинутых, смотрит невозвратным корзинам вслед. Но слышит кузнец: «Священный брак сейчас совершится!» Но видит: плот от середины реки торжественно к каменному истукану сворачивает, Заяц, Калина и Корень шестами его туда направляют, а Лада со Щукой ему навстречу идут, цветы и зерна в воду бросают, — и ком волнения у Силы в горле встает.
А даже и Ладу со Щукой взять. Уж они-то, из лиховой сыпи и бледной немочи жуткое варево приготовив, чтобы на свадьбе Жару подать, вот они видят, как важно он шествует мимо них, — на поклон каменному истукану невесту свою ведет, — видят, как золотые браслеты от запястья и до локтя горят на его невесте, как только щит Дажьбогов может гореть, — и чувствуют: трепет сам подгибает у них колени. И слышат, как Жар громогласно кричит: «Жертвы, жертвы хочу! Отцу своему, богу Велесу!» — и благоговение гнет их головы и колени.
Небольшого бычка, приготовленного для жертвы, держал за рога некий отрок — его волосы были скрыты цветами, плечи, на удивление, широки — Жар не узнал его со спины и заорал ему, безымянному:
— Ну же! Эй, ты! Вали его! Режь! Закалывай! Я жертвы, жертвы хочу!
Отрок же, отпустив вдруг быка, поднял с земли не нож, но сверкающий меч. Жар попятился. Жар схватился за свой, Родовитов… Ягда бросилась в воду.
А Корень тем временем на плоту начал было и в третий раз: «Священный брак сейчас…» И осекся. Потому что и Корень увидел теперь незнакомого отрока. Сбросил отрок цветы со своих волос и чернее древесного угля они у него оказались.
— Кто ты, дерзкий чужак? — крикнул Жар.
— Клянусь Симарглом, чужак здесь ты! — был ответ.
— Я здесь князь! Я здесь милую и казню! — и из пасти уже посыпались искры. — Вот тебя, к примеру, казню! И не медля! Вместо быка пожертвую Велесу!
Люди застыли в оцепенении. И даже появление Родовита — его Мамушка под руку привела, не смог усидеть в дому несчастный старик, — люди едва ли заметили. Люди даже не расступились. И Мамушке их пришлось теснить голосом и рукой. Все взгляды, и мысли, и чувства были там — у подножия громадного истукана.
Жар выдохнул струйку огня, сначала примериваясь, а потом уже с яростью окатил чужака… И тот вспыхнул весь, сразу, будто сухой осиновый лист. Первой вскрикнула Ягда. Она стояла по пояс в реке. Потом закричали Лада и Щука и тоже бросились в Сныпять.
Чужак же в столбе ниспадающего огня стоял невредимо. Не просто стоял. Он шел, нацелив свой меч на их молодого князя. А Жар, их огнедышащий Жар, испуганно пятился. Вот он отбросил свой княжеский посох… Вот снова пламенем обдал чужака и сделал робкий выпад мечом.
А все-таки люди с надеждой вздохнули. Мечи зазвенели. Еще дважды скрестились. И Жар закричал. Меч горящего юноши ранил его в плечо. Жар схватился за рану. Вместо крови сквозь пальцы его засочилось густая, буро-зеленая жижа…
— Не человек, — выдохнул Корень.
И Заяц, стоявший с ним на плоту, испуганно повторил:
— Не человек!
А Жар уже бежал от реки, от горящего чужака, от людей, от Селища прочь. И от ужаса, и от боли, и от пережитого позора он опять изрыгал огонь. И вот уже только по вспышкам в степи можно было его различить.
А когда вспомнили люди о чужаке — должен же был он в конце-то концов сгореть! — их ожидало еще одно потрясение. Он стоял по пояс в воде, широкоплечий, черноволосый, и даже рубахе его от огня не сделалось ничего… Рядом с ним была Ягда. И Ягда держала его за обе руки.
— Кто этот юноша? — в тишине звеняще спросил Родовит.
И Мамушка робко сказала:
— Уж не наш ли это степняшка?
— Степняшка? — от волнения у князя и силы взялись: — Чужак?! Приведите его ко мне! — закричал. — И посох! Где мой княжеский посох?!
Но люди, за семь этих лет уже позабывшие, что и голос у Родовита есть, люди, за один только день так много всего пережившие, с места не двинулись. Они напряженно смотрели, как бредут от них по воде Ягда и, да, конечно, теперь они тоже узнали его — подросший Кащей. Ягда стаскивала с себя золотые браслеты и швыряла их то на берег, то прямо в воду — как будто это репейник был, к юбке приставший. А Кащей свой сияющий меч нес на правом плече, будто не меч это был, а коромысло. И люди будто бы в спину им не смотрели — всё Селище, как один человек, — вот так легко шли они по воде. А потом и прочь от воды. Будто праздник, который так невиданно начинался, был им обоим не праздник.
Много разного у людей в головах заклубилось. Но слово «чужой», и слово «чужак», и еще слово «чуждый», как птенец в скорлупу, застучало в каждый висок.
А потом опять случилось невиданное — вот ведь сколько всего может вынести один день! — по Сныпяти вдруг пошла большая волна. И шла она снизу вверх — шла против течения.
Первым Утя эту волну увидел. Он ниже всех по реке стоял, отмывал свою праздничную рубаху, чтобы Яся не заругала. За первой волной вторая была волна, а на третьей волне корзины с их домашними идолами лежали. Вверх по Сныпяти плыли корзины. И Утя от изумления так на берег и сел.
А потом, как корзины домой плывут, Ляс с крыши своей увидел. Левым глазом увидел. А правым он на Симаргла смотрел. Юный бог удобно лежал на облаке, белом, длинном, на лебяжье перо похожем, и дул, что было силы дул на их Сныпять. А ведь богом ветра он не был. И, значит, было это ему нелегко.
А все-таки все три корзины до Селища добрались. И люди на склоне, когда увидели их, закричали сначала без слов и без мыслей.
— Аа-а! — кричали они и еще: — О-о-о! И-и-и!
И за волосы себя при этом хватали. А иные стали в ногах слабеть и на колени валиться.
Самым первым князь Родовит смог слово сказать.
— Простили! — и от волнения задохнулся. — Боги простили нас! Жалких, неблагодарных!
И люди тоже тогда закричали словами:
— Простили! Простили! — и вниз, к реке, горохом посыпались.
И закипела от тел их Сныпять. Каждый первым хотел к возвращенным идолам прикоснуться, к губам поднести, к сердцу прижать. И князю своему, Родовиту, их показать:
— Дажьбог! Простил!
— Симаргл! Простил!
— Князь-отец! И Мокошь простила!
— Родовит! Смотри! И Стрибог простил!
Его люди снова были его людьми. И взирая с высокого берега на их взволнованное кишение, — так рыба в неводе ходит, горя чешуей, — Родовит снова был своим людям князем. Стоял и блаженно решал: какого бога прежде благодарить? «И неужели, — подумал вдруг, — еще и степняшку благодарить придется? Благодарить? Но за что?!» И увидел, как Заяц, Калина и Корень на том берегу возле посоха княжеского стоят, но касаться не смеют. Стоят, смотрят и радуются, что посох княжеский невредим.
— Плот! — властно сказал он Мамушке. — Мне нужно на плот!
И пальцы его, будто по жерлам свирели, забегали — пальцы его, казалось, держали уже, ласкали и стискивали отнятый, обретенный княжеский посох.