Разве это не боги поделили мир на своих и чужих? Своим дали все лучшее: луга, леса, реку. В реке рыбу дали, в лесах зверя, грибы, ягоды, мед. А под пашню хоть луг бери, хоть леса опушку, а хоть и заметно лес потесни — всё твое, куда уже лучше? А если даже и страшное взять — Лихо и Коловула — разве можно их было с кем-нибудь из чужих сравнить — да вот с теми же степняками хотя бы? Никогда еще Лихо и Коловул не умыкали людей. Ну овцу, ну козу еще крали. А чтобы корову — такого не помнили и старики. Свои были Лихо и Коловул, хоть и страшные, а свои. Потому что так боги устроили: чтобы с любыми своими можно было бы жить бок о бок. Ну помолчал Удал после того, как Лихо увидел, а потом ведь снова Заяц его говорить научил. И еще: Удал ведь не только слова позабыл, он и тоску свою по Веснухе после встречи той стал забывать. Нет лиха без добра, люди не зря говорят. Вот и выходит: свое, хоть и страшное, — как горячее молоко. А чужое — всё кипяток. Волосы, как воронье крыло, глаз жгут. Имя чужое «Кащей» слух обжигает. А то, что он Жара чуть не убил — сына их князя и самого уже князя почти — мысль обжигает и как — нестерпимо.
А если на мысль эту всё же подуть и дальше ее немного подумать, тут ждет человека новый ожог, потому что ведь не один Кащей к ним явился. Это он с виду только один. А какие боги пришли вместе с ним? Чужие боги — всегда злые боги. Потому что пекутся они об одних лишь своих. Люди видели, как они для Кащея старались — в огне ему не дали сгореть! Значит, страшная у этих богов была сила. Кипяток, а не сила! И кто только создал таких богов? Но перед этим неразрешимым вопросом отступала, робела мысль. Даже мысль князя их, Родовита. А уж Заяц, Утка и Щука, как ни бились над этой загадкой, а так и отпустили ее невидимой струйкой над Селищем плыть — другие умы собою тревожить. А сами опять думать принялись про Кащея: для чего бы это он к ним заявился, и почему это он с мечом, а не с саблей степняцкой, и как это он дерзнул на их Жара руку поднять?
Зеленые яблоки ели и говорили: «Вот, сидим, рассуждаем, почти как боги!» А у самих скулы сводило от кислого. А ближе к ночи заболели и животы.
Когда Мокошь увидела, что ее сын развалился, будто мальчишка, на облаке, дует на Сныпять и гонит по ней то ли лодочки, то ли просто волну — она толком и разглядеть не успела, а уже растревожилась. Если еще и Симаргл станет мешаться в людские дела, всё совсем пойдет кувырком. И когда подошла к нему, улыбнулась:
— Здравствуй, сын! Что это ты — в игрушки играешь?
А он вдруг смутился, вскочил:
— Я не играю. Я как будто… живу!
Прямотою он был в отца. И Мокошь насторожилась:
— Живешь? Но боги не могут жить. Боги вечно присутствуют, — ведь она говорила это ему всегда, с младенчества говорила. И вот опять приходилось, как маленького, брать его за руку и вести, и наставлять: — Сейчас, например, твое присутствие необходимо в небесном саду.
По облакам, как по быстрым льдинам, идти было весело. А внизу, там, под ними, точно так же держась за руки, шли Кащей с Ягдой. Симаргл заметил их краем глаза, а потом они скрылись в лесу.
— Понимаешь, я сейчас сам как будто этот мальчишка. Я здесь и там… Это чувство ни на что не похоже! — Симаргл волновался, и это тревожило Мокошь.
— Боги не чувствуют. Боги действуют! — и она даже за руку его, будто маленького, одернула.
А он и этого не заметил:
— Это чувство похоже… на жизнь! Вот!
И когда облака уперлись в скалистый утес, Мокошь решила, что отведет его к веретенному дереву. А там и узнает, что за мальчишка такой помутил его разум. Пусть сын покажет его веретенце! По веретенцу можно многое угадать. И пока шли по саду, высматривала Перуна. Мокоши не хотелось, чтоб громовержец ей помешал.
Черные ветви веретенного дерева были покрыты нежно-зеленой листвой. И листва эта не росла, не дряхлела, не опадала — вместо листвы это делали пестрые веретенца.
Дав сыну немного полюбоваться удивительным этим деревом, Мокошь с улыбкою начала:
— А теперь, сын, рассказывай! Что за мальчишка? Где тут у нас его маленькое веретено?
— Его веретенца здесь нет.
— Нет веретенца?! — не поверила Мокошь. — Быть не может! Вон их здесь сколько! — и замолчала, и увидев, как быстро темнеет подол, заходила, играя плотными складками, и всё наконец поняла: это был тот самый детеныш, чужак! Значит, Лихо и Коловул его не убили! И сказала с улыбкой: — Ах, нет веретенца! И только поэтому ты полагаешь, что я над его судьбой уже и не властна?!
А Симаргл помолчал и сказал:
— Я хочу, чтоб он властвовал над своею судьбою сам.
— Сам? — вскричала богиня. — Но так не бывает!
— Так не бывало, — согласился Симаргл. — Но тебе ведь всегда хотелось чего-нибудь небывалого!
Мокошь вскинула брови: как он знает ее! Как умело на струнках ее играет. И не придумав, что сразу на это ответить, завертела под руку попавшееся веретено. А потом уже только заметила: это было веретено Родовита, вот и славно, пусть вертится, не пора ли? И нашла, наконец, что сказать:
— Говоришь, небывалое ждет? Хорошо! Но тогда поклянись, что и ты в судьбу его вмешиваться не станешь! Что бы ни было! Поклянись! — и услышав тяжелую поступь Перуна, сына заторопила: — Клянись же!
Было видно, Симарглу не просто на это решиться. И все-таки он сказал:
— Да. Клянусь! Именем моего отца…
И следом послышалось громовое:
— Да тут, я вижу, совет богов! А почему без меня? — Перун рассмеялся, обнял жену и сына, он давно не видел их рядом.
А потом они вместе сидели под деревом жизни и ели его золотистые яблоки. Перун и Симаргл рассуждали о тучах и облаках, молниях и мечах, конях, упряжи, колесницах. А Мокошь сначала просто скучала, а потом вдруг почувствовала, что скучает нетерпеливо. И удивилась, и поняла: отныне она скучает в предчувствии небывалого.
Фефила считала, что охраняет детей. Для нее они были, конечно же, дети, допоздна задержавшиеся в лесу. И куда бы они ни шли, куда бы в бездумном своем говорении ни сворачивали, она катилась за ними следом или же пробиралась в высокой траве, — всегда на почтительном расстоянии… Но оттого, что расстояние это ей все время хотелось нарушить, а больше всего хотелось свернуться клубком и лежать у самых их ног, потому что она ведь помнила, как от этого хорошо, — от этого лучше, чем хорошо, да от этого лучше, чем лучше! — Фефилу одолевали сомнения: а все-таки, что она делает здесь — охраняет детей или бродит за ними в свое удовольствие? И если только лишь в удовольствие, не честнее, не вежливее ли поскорей укатиться отсюда в нору?
Но вот Ягда с Кащеем дошли уже до Священной рощи, и Фефила помчалась наперерез. Она и лапки уже собралась растопырить. А Ягда сама спохватилась:
— Кащей… Дальше тебе нельзя! Наши боги за это могут убить.
— За что? — не понял Кащей.
Роща, в которой деревья росли так редко, что каждое вырастало, как человек в лучший миг своей жизни, в бою, например, — во всю мощь, во всю стать, во всю ширь, — открылась им в теплых закатных лучах.
— Входить в Священную рощу можно только отцу! А еще… — Ягда храбро шагнула вперед, чуть помедлила, а потом побежала: — Можно! Можно! Мне тоже! Потому что теперь я уж точно буду княгиней!
И касаясь неохватных деревьев, будто играя с ними в пятнашки, она то скрывалась за их стволами, то допрыгивала до их первых ветвей, то убегала в такую даль, что у Кащея сердце сжималось: темнеет уже, не потеряться бы! И Фефила тоже на это вздыхала: вечера ведь в лесу не бывает. В лесу только день бывает и ночь.
— Ягда! — крикнул с тревогой Кащей.
А из рощи вдруг донеслось едва слышное:
— Кукушка, скажи мне! А долго я буду княгиней?
И то ли кукушка закуковала, то ли филин заухал, отсюда было не разобрать. Но только слушала Ягда долго, потом закричала:
— Ого! Ого-го! — и снова спросила — Кукушка, кукушка! А с Кащеем мы сколько лет будем вместе?
И тихо стало в лесу. Так тихо, что слышно было, как Сныпять где-то в потемках течет.
— Мы будем вместе всегда! — одними губами сказал Кащей.
А Ягда — всем голосом — не ему, притихшей кукушке:
— Неправда! Долго! Всегда-всегда! Клянусь Перуном!
А он опять — одними губами:
— Клянусь Симарглом.
И только рыба на это в реке отозвалась негромким плеском. И только Фефила — озабоченным вздохом. Потому что вечера в лесу не бывает. Только день бывает в лесу, а потом сразу ночь.
До густой темноты Жар бежал и снова в отчаянии брел по степи. В ярости жег траву, рубил мечом головы одуванчиков, а ногами топтал всё, что не успевало из-под них увернуться — цикад, кузнечиков, ящериц, змей. Буро-зеленая жижа продолжила из раны сочиться. Он зажимал ее подорожником, лизал двойным языком. И упрямо шел, сам не зная куда.
Три лягушки кричали ему: «Богоравный!» — потому что лягушками не были, потому что их Велес послал Жару вслед. Но Жар и за ними погнался, и их бы растоптал непременно, а не растоптал бы, так заживо сжег, а только ночь опустилась на степь. Языками огня змий лишь дорогу себе освещал. Но была ли дорога эта прямой или ярость и боль вели его, точно водит корову по пашне, он не знал. И когда позади себя топот ног различил, от которого тяжело сотрясалась земля, ужаснулся — решил, что во тьме сам на Селище вышел, сам людей огнем приманил. И теперь, кто только может бежать, все несутся за ним — с мечами и вилами. И рванулся вперед. А только и топот в силе прибавил. И с топотом вместе вдруг голоса понеслись:
— Жар, братец! Стой!
— Мы родня! Мы свои! — голоса, от которых дрожь пробирала — незнакомые, будто из звериной утробы несущиеся.
А потом догнали и повалили — кто-то сверху упал, а кто-то за ноги дернул и меч отобрал. И еще — видно, знали повадки его — пасть схватили ручищей, чтобы он не то что огня, даже искры не выронил. Крепко, мертво держали. А говорили, как пели:
— Жар, кровиночка, брат! Папа устал уже за тобой гонцов посылать! — хоть и бас был, а будто женский.
И следом мужской, но будто и волчий немного:
— Велес не любит шутить! Сам пойдешь или в зубах тебя отнести?
— М-м-м-м! — мычал, потому что пасть его, как и прежде, держали.
Видно, Лихо держала. А может, и Коловул. Жар уже догадался — по словам, по повадкам, по запаху волчьему — что за родня облегла его с двух сторон. И когда с земли его поднимала, — все-таки Лихо, должно быть, и на руках по степи понесла, — пасть ему стиснула еще крепче. А говорила с душой:
— Братец мой! Маленький мой! Вот ведь как свидеться довелось!
Но слаще, чем Лиховы, были для Жара слова Коловула — все звезды им были свидетели, все цикады в степи:
— Клянусь Велесом, теперь на Кащея вместе пойдем!
И Жар тогда тоже поклясться решил. А вышло только:
— Му-гу! Му-му-гу!
И от обиды заплакал. Да так горячо, что Лихо слезами обжег. И руки обжег ей, и грудь. И она его бросила на траву:
— Ну-ка, утрись!
А он и в траву горючие слезы лил — шипела от них трава — про то лил, что в эту бесценную ночь, черненную, как серебро, изумрудами звезд всю до края осыпанную, не он нес невесту свою на руках, а его, побежденного и бессильного, тащила степью рукастая великанша — в топь, в черноту земли, Велесу под ребро! Вот и снова с земли его ухватила:
— Ну? Утерся? — и дальше поволокла.
Семь лет поднимался над краем земли Дажьбог молитвами лишь одного Родовита. Семь лет лишь один Родовит провожал ладью его на закате, руки к нему тянул — один за всё Селище — и говорил: «Твой путь под землей да будет прямым и недолгим!» Казалось, привыкли к этому люди. Казалось уже: и хорошо, раз один управляется старый князь. А вот убежал от них Жар, обронил в траву княжеский посох — он не посох, в глазах людей, он себя уронил, — силой, страстью, словами, обещаниями необычайными поманил их, как огоньки на болоте манят, а сами в топь, на погибель ведут, — и очнулись вдруг люди. Только вечер пришел, а они уже и очнулись. И сами на крыши свои взошли. И увидели, Родовит их — уже на крыше. И тоже руки стали к горящему краю неба тянуть, и голоса вслед ладье уплывающей слать:
— О Дажьбог! Вернешься ли ты опять?
— Возвращайся! В тебе наша сила!
И увидел на крышах людей своих Родовит, и к ним обернулся:
— Внуки вепря! — воскликнул.
И слезы на глазах людей проступили. Давно, и не сказать, как давно, они не были внуками вепря, хотя были ими всегда и, значит, жили с собою в разлуке.
И опять громче прежнего возгласил Родовит:
— Внуки вепря!
И кончилась их разлука с собою. А когда он сказал им: «Дажьбог вернется! Он обещал!» — закричали люди на крышах да так, будто растили в себе этот крик все семь лет:
— Он вернется! — кричали. — Внуки вепря! Он нам обещал!
И все птицы, которые на деревьях сидели, от этого крика в небо взвились, и свой взволнованный крик лучезарному богу послали. И показалось вдруг Родовиту: отныне так будет всегда. Отныне не птицы только, и звери тоже с богами научаться говорить. И каждое зернышко, в землю брошенное, выберется из-под земли уже не само, а со своей молчаливой молитвою — и в рост небывалый пойдет!.. Вот такой это был удивительный вечер. Но всякий вечер сменяет ночь. А ночью в дом стучит неизвестность. Бывает рукой человека стучит, а бывает и тишиной, которая больше стука пугает. Тихо было в дому. Потому что Жар убежал. А Ягда в дом до поздней этой поры не вернулась.
Не спал Родовит, с Мамушкой возле лучины сидел. Шагов легких дочкиных ждал. А вместо них топот ног во дворе расслышал. Вышел на крыльцо Родовит, а во дворе Заяц с Уткой запыхавшиеся стоят. Говорят, что, мол, яблок в лесу зеленых объелись, на поляне, которая от рощи Священной недалеко, а потом им двоим животы прихватило, а с ними вместе Щука еще была, и вот они, значит, от Щуки подальше в лес побежали с животами своими больными…
— Хватит про животы! — громыхнул Родовит.
А Заяц тогда поклонился:
— Князь-отец! Теперь ведь у нас ты опять князь-отец? Тебе первому правду и знать. Как Ягда с Кащеем в лес пошла! На ночь глядя! И не вернулась! Мы с Уткой своими глазами видели!
И Утка на это — сопя:
— Убить его мало!
— Место сможете показать? — спросил Родовит и, когда закивали оба, так сказал: — Собирайте людей!
А Заяц с Уткой за семь-то лет привыкли дворы обегать. И бросились со всех ног. Вот уже и голоса повсюду послышались. Вот и факелы тут и там зажигаться стали. Спешили люди на зов Родовита, к княжескому дому бежали. И вдруг слышно им стало, как струны звенят. Потому что к Лясу бывало слова и среди ночи слетались. Не удивились этому люди. А вот чтобы голосом он своим ночь пополам разрезал, такого не было никогда. Остановились от этого. Головы повернули. Громко пел Ляс. Не пел — гремел:
— Вы видели храбрость и верность!
Вы видели это!
Вы трогали это глазами.
Ничто под небом не вечно –
Вы трогали вечность глазами!
И если вам скажут однажды:
«Ничто под небом не вечно»,
Скажите в ответ на это:
«Мы видели храбрость и верность.
Мы сами видели это!»
Через все Селище голос его летел. И Заяц спросил Удала:
— Пап, про что это он?
И Утка спросил у Яси, она тут же стояла:
— Он это про что?
А взрослые переглянулись между собою так, словно Заяц и Утка сами еще невзрослыми были. И Яся сказала:
— Про Ягодку нашу… и про Кащея.
А потом голос Ляса и до княжеского крыльца долетел. И Мамушка вслед Родовиту нарочно слова нараспев повторила:
— Мы видели храбрость и верность! Мы сами видели это!
Ударил на это князь посохом оземь.
— Время — ночь! — так сказал. — Не время для песен!
И разом затихло Селище. И люди и факелы в сторону леса двинулись. Утка и Заяц людей за собой вели.
И опять повторим мы прежний вопрос: так ли уж страшен был Велес-бог? А ответим, а увидим впервые: как же страшен, до какой же неистовой силы ужасен, грозен и отвратителен! Дети его — все трое, и сами ведь не из робких — сидели в углу его каменной залы и трепетали. А нечисть тысячемордая, та и вовсе в щели забилась. Потому что метался Велес, визжал, на четыре конечности опускался и с рыком кидался на Жара, а то вдруг неистово распрямлялся и своды хребтом сокрушал. И падали камни, и дрожь по всему подземелью бежала.
— Как мог тебя, полубога, одолеть какой-то мальчишка? Как?! Отвечай! — и в Жара когтями ткнул, едва их в живот не вогнал.
Охнул Жар, совсем в камень вжался:
— А ты накажи их! Отец! Ты на них гладомор пошли! Сможешь, нет?!
— Это я не смогу?! — и от ярости искры из глаз и из шкуры Велесовой посыпались. — Уморить! Иссушить! Истребить! Всё могу! Но заставить их полюбить меня… полюбить всеми своими недолгими потрохами… мог лишь ты!
— А я и опять смогу! — взвизгнул вдруг Жар и глаза к носу немного скосил. — Отец! Клянусь Велесом! Я смогу! А ты… Ты только убей Кащея!
— Сам пойдешь и убьешь! — и всеми когтями подцепил-таки Жара, к глазам своим выпученным поднес: — Недобог! Недочеловек!
Тут и Лихо тело свое затекшее от стены отлепила и выдохнула негромко:
— Это уж точно, что недобог!
И тогда Коловул — он юношей волосатым, лохматым, громадным рядом с Лихо сидел — тоже голос свой осторожный подал:
— А уж до человека ему…
— Нишкните, оба! — топнул Велес на них своей кабаньей ногой и Жара к самому носу поднес: — Сам пойдешь и убьешь! Вот за это они тебя и полюбят! И я тоже тебя тогда полюблю. А пока — прочь отсюда!
И от себя отшвырнул, подбежал и еще подтолкнул — целой своей, медвежьей ногой. А уж дальше, по гулким каменным коридорам, Жар сам пробирался. Сначала на четвереньках — и хорошо, что на них. Велес вслед ему меч Родовитов метнул. Над самой макушкой у Жара меч пролетел. А когда уже до поворота добрался, тогда распрямился Жар и на ногах побежал — лишь на самую малость от страха подогнутых. А все равно заметила это нечисть, заверещала, захихикала вслед:
— Не трусь, богоравненький!
— Спинку-то распрями, бесподобненький!
«Чужие! Родня называется! А до чего же они все чужие! — с тоской думал Жар. — Даже люди их лучше! Даже Перун — и тот лучше! Как это Родовит говорил? Перун — бог всех, слабых тоже! Вот чьим бы сыном мне было родиться!»
И опять страшно, дико вздрогнуло подземелье. Может, Велес теперь близнецов поносил, а может, и мысль крамольную Жарову угадал? И прикусил змий раздвоенный свой язык и еще быстрее прочь ринулся.
Эту засидку Фефила нашла, когда в лесу темнеть уже стало. На берегу Сныпяти ясень высокий рос. И положили люди в его ветвях, как будто гнездо — из веток небольшое убежище. Давно положили, когда еще Селища не было, когда еще отец Богумила, Владей, князем был и люди здесь жили — от ясеня этого невдалеке. А засидка нужна была для дозорных. В ней и шкуры медвежьи лежали с той самой поры. Знала Фефила, куда детей привести на ночь глядя. Первым Кащей по веткам полез, оглянулся — Ягде помочь, а она ему в ловкости и нисколько не уступает. Так в засидку и забрались. Они, по лесу пока ходили, только и говорили друг другу: «Ой, сойка, смотри!» — «А это след вепря, нашего пращура! Мы не только ему, мы и следу его поклониться должны!» — «Ягда, а это какая ягода?» — «Эта ягода — волчья ягода. Ее один Коловул может есть. А остальным от нее — беда!» И что от лиховой сыпи беда человеку и от немочи бледной, тоже не знал Кащей. Как маленькому, надо было всё ему объяснять. А Ягда и рада была. Потому что о том, что на сердце лежало, она лишь кукушке в Священной роще сказать могла.
А в засидке, когда ни соек, ни ягод, ни звериных следов вокруг, только листья и звезды сквозь них, только глаза и губы напротив, разговаривать трудно стало — о пустяках, уж по крайней мере. И Ягда в шкуру медвежью закуталась и спросила:
— Ты пришел, чтобы меня украсть? Или чтобы остаться с нами?
— Твой отец не хочет меня, — ответил Кащей.
— Разве он это тебе сказал?
— Этот голос был у него внутри.
— И-и-и! — изумилась Ягда. — Да ты же колдун! Ты слышишь и те голоса, что внутри?
Кащей немного подумал:
— Нет. Не всегда. Иногда.
— Погоди! Мне кажется, я сейчас тоже слышу! Он там, у тебя внутри! — и коснулась его рукой. Хотела коснуться, а уткнулась в свой оберег. — Кащей! Ты хочешь остаться с нами! И княжить вместе со мной!
— Я хочу, чтобы Жар больше уже никогда к вам… сюда…
Ягда вздрогнула:
— Жар? — потому что там далеко, на земле, за деревьями, ей огонь померещился. — Там, смотри! Это — Жар! Почему ты его не убил?! Где твой меч? Нет, лучше ляжем на дно. А если он дерево подожжет? Храни нас Перун!
И Фефила, почуяв недоброе, по стволу в засидку взбежала. Шерстку вздыбила, уши тоже. Но увидела: дети в гнезде, как птенцы, притаились — и успокоилась уже было. А тут голоса раздались, а потом и огни зароились, потому что не Жар это был. Казалось, всё Селище с места снялось и на все голоса закричало:
— Ягда! Ты где?
— Ягда!
— Мы знаем, ты где-то здесь!
И Родовита голос был тут, среди многих:
— Ягда! Если ты отзовешься, я дарую Кащею жизнь!
И в то же мгновение Ягда свесилась из засидки:
— Это он даровал всем вам жизнь! Вашу прежнюю добрую жизнь! Жизнь без всякого Жара!
Три десятка огней, круживших по лесу и берегу, на короткий миг замерли, будто задумались об услышанном, а потом к дереву заспешили. Так огни по реке текут во время девичьих гаданий и — начинают кружиться, если встречают водоворот. И сейчас они тоже кружились внизу. Жуть брала в это круговращенье смотреть. Но Ягда смотрела. И жадно слушала голоса.
— Жар — он князю нашему сын! — этого голоса не узнала.
— И тебе брат родной! — это Удал закричал.
— Нам степняшка за Жара ответит! — Зайца был голос.
— Меч на княжьего сына поднять! — это Утка кричал.
— Пусть боги решают Кащею судьбу! — а это был Сила.
После всех громыхнул Родовит:
— Время — ночь! — и тихо стало в лесу, даже Сныпять примолкла. — Дочь, спускайся!
А потом опять заплескалась река, нельзя ей долго не течь. А потом и Ягда намолчалась — сказала:
— Я буду с Кащеем жить здесь! Хотите, чтоб я от голода не умерла, носите сюда еду! А не хотите…
И тут ее руку накрыл своею Кащей. И рядом с Ягдою встал.
— Родовит! Внуки вепря! — его голос дрожал, как у Ляса струна, когда еще все слова не слетелись. — Князь-отец! Внуки вепря! — и тверже, уверенней голос стал. — Ягда спустится к вам сейчас. Жар? Он тоже обязательно к вам вернется! А мою судьбу, да, вы правы, — я на вашей земле — решать вам и вашим богам.
Ягда крикнула:
— Нет! Что ты делаешь? Ты их не знаешь!
А Корень с Калиной уже карабкались по стволу. И Заяц с Удалом, чтобы помочь, если что, своими мечами, лезли вверх по соседнему дереву.
Странная в Селище наступила пора. Если взглядом воробья посмотреть, — только залечил он немного крыло, так снова в Селище прилетел — жизнь будто к прежнему повернула и медленно, правильно потекла. На капище идолы Перуна и Мокоши — только с виду новые, а в остальном такие же ровно, как прежде, — головы высят. И люди снова им жертвы несут, а дети дары — хлеба кусочки, колосья ржаные. Лучше праздника стало здесь воробью.
И дом на дворе у Удала — не скажешь, что только недавно сгорел, — стоит, бревнышками отесанными сверкает, травяною крышею шелестит. Всем миром помогали Удалу — наказал ведь его Перун в назидание всем — вот и старались все вместе, лучше прежнего дом построили, чтобы и Ясе с Уткой в нем тоже жить. И тут воробей пировал. Всех, кто строил, Яся хлебом кормила, лепехами, пирогами. И птице крошек перепало бессчетно.
Если на Селище воробьем посмотреть: хорошая в нем теперь, правильная шла жизнь. И даже погреба возле, на заднем дворе у князя — никогда здесь прежде еды не лежало! — стало можно кашу найти. Потому что в погребе Ягда сидела, а Мамушка с Ладой сюда ей носили еду. А Ягды еды не брала. И воробей — разумная птица — стал теперь и сюда прилетать.
А только, может быть, одному воробью всё по душе было в Селище. На жизнь остальных посмотреть — только с виду она спокойно текла. А так — возвращения Жара теперь люди ждали, и гнева его, и ярости огнедышащей. Чтобы первую ярость унять, Кащея в клетке, на берегу реки, под охраной держали. Сам Родовит его туда на цепь посадил. А для чего бы еще? Вот люди между собой и решили: станет Жар из-за Сныпяти возвращаться, тут Кащея ему и метнут, как дикому зверю мяса кусок — так первая Жарова ярость, глядишь, и уймется. А только что они будут делать со второй его яростью? А что — с третьей? Терялись люди в догадках. Иные уже до того потерялись, что к Родовиту стали ходить — гончар Дар приходил, и Сила, кузнец, и Яся тайком от Удала, — говорили, что надо бы выпустить из клетки Кащея и сияющий меч обратно ему отдать. Потому что, кроме Кащея, справиться с Жаром и некому больше. Вот такая в Селище наступила пора. Слушал гостей Родовит, посох свой княжеский, будто стручок недоспелый, ладонями тер, раскатывал, разминал. Потому что не знал Родовит, как ему быть, и что людям пришедшим ответить, и долго ли Ягодке его бедной в холодном погребе жить. А выпусти Ягду — побежит Кащея спасать! Вот такая в Селище наступила пора. А боги — сколько ни спрашивал он у них про степняшку — не отвечали, молчали боги. Хуже этого времени не бывает у человека — когда боги его молчат. Раз молчат, значит, человек ими оставлен. А на время ли он оставлен? Страшно вымолвить: не навсегда ли? В такую пору это — неразрешимый вопрос.
Затуманился у Родовита взгляд. И поступь — вернулась уже к Родовиту почти былая поступь его — опять семенящей походкой сделалась. И посох снова ему первой опорой стал. Таким вот беспомощным Заяц с Уткой его и нашли. Им Мамушка нашептала тайком ото всех к кургану княгини Лиски бежать. Вот здесь, у кургана, они его и увидели. Ходил семеня Родовит, а приметил их — из последних сил приосанился. И так им сказал:
— Ягодке нашей поскорее достойного мужа надо бы! Вот об этом мой к вам разговор.
Холод у Утки по спине пробежал, а в лицо пот ударил. И на траву рухнул Утка, лоб в землю упер.
— Ягодке… мужем… — а больше и не сказал ничего, горло засохло.
А Заяц тоже подумал: Ягодке мужем…. скорее уж он, Заяц, быть должен, дедом его был Родим, брат Богумила — дядя родной Родовитов! И плюхнулся на колени с Уткою рядом. Только сказать ничего не успел. Потому что опять говорил Родовит:
— Вот и хочу вас послать вверх по Сныпяти. А потом Сныпять кончится, озеро будет. В озеро не входите, берите левей… Туда берите, куда мох у деревьев глядит. Вот туда же и вам — волоком семь дней пути. А потом другую реку увидите — по ней и ходят ладейные люди. Волосы у них белые, а брови с ресницами и того белей. Этим людям скажете так: есть у нашего князя, у Родовита, для сына вашего князя невеста.
Утка снова голову спрятал в траву. Только приподнял ее и снова запрятал. Пот теперь со слезами вместе бежал — сначала на лоб, а потом уже в землю.
— Потом скажете про богов. Боги наши — Перун, Мокошь, Стрибог, Дажьбог, Сварог, Симаргл, Велес. Еще скажете: много у Родовита белки, зайца, лисицы в лесах, меда бессчетно, ягод, грибов, а уж сколько рыбы в реке… Потом еще так скажите: у князя нашего, у Родовита, дед был, звали Владей, а у деда сестра была — Мила, так вот эту сестру ладейные люди засватали и к брату тогдашнего князя в жены взяли. Так что, сами видите, не чужие мы с той поры. А только с собой свою дочку вам Родовит не отдаст! Он княжьего сына сюда зовет княжить. Всё запомнили?
Утка с Зайцем кивнули.
— Тайно к ним поплывете — ночью, на лодке-долбленке. У них-то, вы сами увидите, такие ладьи, что… ох! — вздохнул Родовит. — А только нам такие и ни к чему. Они-то в них и по морю ходят.
— По морю? — Заяц уже и забыл, что женихом себя чуть не счел. Зайцу уже до моря дойти хотелось, а не дойти, так хоть на людей посмотреть, которые море это своими глазами видят. — Сегодня же и поплывем, да, князь-отец?
А Утка утер рукою лицо и тоже сказал:
— Помоги нам, Стрибог!
Доволен был Родовит, что в них не ошибся, что оба готовностью так и горят. Согнулся, рукою коснулся кургана:
— Мама Ягодкина, княгиня Лиска, вас тоже на это благословляет! — А потом перстень княжеский с пальца снял. — Ладейному князю покажете. От Милы, сестры Владея, у них такой же быть должен!
А когда убежали Утка и Заяц — лодку, оружие, еду для дальней дороги готовить, — снова задумался Родовит: не Утка с Зайцем — два меча из дружины его убежали. А что как завтра объявится Жар? И что же — к Кащею идти на поклон? И неужели же с помощью чужака против сына родного обороняться?
Тяжелая дума, бывает, сильнее камня к земле гнет. Шаг ступил Родовит, второй шаг ступил, а дальше идти не может. Так до самого вечера на кургане и просидел, пока Мамушка с Ладой не кинулись — побежали князя искать. Прибежали, а он траву шелковистую гладит:
— Неужели, моя княгинюшка, скоро свидеться суждено? А знаешь, я бы немного повременил. Ягодку нам бы сначала замуж отдать!
В этот день Удалу очередь вышла возле клетки с Кащеем сидеть. Взял он свирельку с собой. Шел и думал: уж лучше коров бы пасти, всё дело повеселей, чем сиднем возле степняшки сидеть. А только много всего удивительного в этот день увидеть ему довелось. Оказалось, что ходит к Кащею старый бык — всякий день к клетке его подходит — тот самый, которому Жар когда-то шкуру поджег, а тот от боли и ярости чуть Родовита с рябины не скинул. Быку этому Ягда жизнь даровала, — за то, что Кащея не тронул. И вот ведь: узнал он степняшку, что ли? Каждый день шел к Сныпяти на водопой и к клетке сворачивал. И голову свою ему подставлял, а Кащей ее гладил, почесывал, в ухо ему слова какие-то говорил. Своими глазами видел это Удал. И Фефила опять же — вот на что зверек своенравный! — три раза за день к нему прибегала: то ягод на веточке принесла, то просто в ногах у Кащея сидела, мордочкой к ним прижималась, а то он ей мякиш от хлеба дал, слепил из него фигурку и дал, а Фефила схватила фигурку и убежала. А еще приводила Лада к нему Степунка. И тоже, оказывается, всякий день приводила. Потому что почуял кряжистый конь, что близко его хозяин. И уж такое стал в конюшне творить, так с привязи рваться, что сам Родовит разрешил: ладно, сказал, пусть видятся лучше, чем он конюшню мне разнесет.
А только вечер спустился — дети к клетке сбежались. И опять удивился Удал: оказалось, что дети здесь всякий вечер проводят. Мечи сюда деревянные тащат, луки со стрелами. И Кащей их из клетки сражаться учит. А то и сам берет в руку меч — коротенький, деревянный, и уж так им ловко играет — у мальчишек глаза горят. И они потом с новой страстью между собою дерутся, и с охотою новой, и с новым уменьем.
Смотрел на это Удал, чесал себе темя, а потом и затылок чесал — никак в толк взять не мог: если степняшка — чужак, то зачем ему это? И вообще, какой из него чужак, если он им ставит в пример Симаргла? А про Мокошь с Перуном так складно рассказывает, что детвора и дышать боится — только бы слова не пропустить. Долго, до темноты, думал об этом Удал. А когда убежали мальчишки и Кащей попросил научить его на свирели играть, вдруг Удала и осенило: своим Кащей хочет им сделаться — с потрохами своим. А потом на Ягде жениться, а потом посох княжеский отобрать. А потом без всякого боя и отдать степнякам их Селище, до седьмого колена их данниками степняцкими сделать.
Потянулся к свирели Кащей, а Удал его хлоп по руке:
— Это — наша свирель. Не тебе в нее дуть! — и с земли поднялся, и к скорей к Родовиту пошел — опасениями своими делиться.
И уж так был ими взволнован Удал, что бежал вдоль реки, а плеска и не услышал.
А еще потому он его не расслышал, что тихо, тайно Заяц с Уткой гребли. Как им велел Родовит — темноты кромешной дождавшись. Ягде плыли достойного мужа искать. А Ясе сказали, что будто бы в лес идут, на охоту, надолго, а вернутся и не знают когда — когда уже лист желтым станет.
А только напрасно так торопился Удал. Мамушка его и на порог не пустила:
— Плох Родовит… Уж до того плох! — и слезы стала с лица вытирать. И дверь за Удалом закрыв, опять разрыдалась.
Горше всего было Мамушке то, что это ведь по ее вине хрипел сейчас Родовит, к речке Закатной от них спешил. Одна надежда на Мокошь была. А вторая надежда — на Ладу. Суетилась Лада, настоями Родовита поила, голову его седую держала и заговор над ней говорила. А Мамушка что могла? Только задвинуть подальше короб этот злосчастный с каменьями несусветными!
В подпол сегодня за квасом для князя полезла да с лестницы и свалилась, да так в этот короб вдруг головой и воткнулась. Чувствует, топью несет. Вот и подумала: дай-ка, вытащу к свету поближе, рассмотрю, что за диво. А потом они с Ладой по всей округе Родовита искали. А потом домой его привели. Тут и князь это диво увидел: никогда еще в княжеском доме таких богатых камней не бывало. И хоть плох уже был Родовит, а все же посохом об пол брякнул:
— Что за диво? Откуда?
Заплакала Мамушка, закричала:
— Не знаю! Не знаю! Хоть убей… не скажу!
Вот как вышло: проговорилась. А Родовит ее за руку хвать:
— Чего ты не скажешь? — и так посмотрел — на колени в испуге упала.
— Князь-отец… А-а-а-у! Надо мне было прежде княгинюшки умереть…
Думала, он хоть поплакать ей даст. А он нет — посохом пригрозил:
— Говори, всё как было!
А только и самого уже ноги не держат. Рядом с Мамушкой на пол сел, глазом горящим в короб уперся. Жилы синие вздулись, всё лицо обхватили — будто корни трав уже вокруг обвились. Страшно сделалось Мамушке. Вот от страха и рассказала, что знала: и как костяной ягоды княгинюшке захотелось, и как они с нею вдоль речки к лесу пошли, и как из леса как будто бы медвежонок выбежал и ласкаться к княгинюшке стал, а потом вдруг медведем огромным сделался, подхватил он княгинюшку на руки и в темный лес поволок… А только когда на следы его Мамушка посмотрела: один был медвежий след, а другой-то — кабаний! А потом, страшно вымолвить, Жар народился. И, видимо, тайно от всех к Велесу бегать повадился, потому что одежка его порой топью пованивать стала… Вот откудова и каменья, должно быть!
— Жар — сын Велеса? — прохрипел Родовит.
Думала Мамушка: он убьет ее. Посохом стукнет по голове — вот такие были у князя глаза. А только вдруг застонал Родовит и на пол валиться стал. Завыла, запричитала Мамушка:
— А-а-а-у! Укрепи, Мокошь, его нить! — и Ладу искать побежала.
На Ладу и Мокошь теперь вся надежда была.
А на рассвете Ягду из погреба без разрешения пришлось отпустить. Не у кого Мамушке было теперь спросить разрешения.
— А-а-а-у! Отходит от нас князь-отец! Отплывает! — и ключ в замке повернула.
А Ягда только на волю выбралась, сразу и закричала:
— Где он?
Заплакала Мамушка:
— На постели лежит… В дому…
А Ягда:
— Кащей! Где Кащей? — и зачем-то фигурку из хлеба ей показала.
А потом всё же в дом побежала. Мамушка поняла это так, что с князем проститься. А только Ягда княжеский посох взяла и с ним через двор понеслась.
Всплеснула руками Мамушка:
— А-а-а-у! — заголосила. — Князь-отец, не уплывай от нас. А-а-а-у! Переплывает! Через Закатную реку.
Выбежали на улицу люди в рубахах одних — кто в чем спал. На княжеский дом с испугом глядят. А женщины и выть уже потихонечку стали:
— А-а-а-у! Не уплывай, князь-отец!
Вдруг видят, Ягда дорогой бежит, посохом Родовитовым потрясает, а сама босая, простоволосая. Подбежала к Роске, жене Калины:
— Где Кащей? Говори!
А Роска только громче заплакала:
— А-а-а-у! Князь-отец!
Тогда Ягда к Кореню бросилась. Потом до кузницы добежала:
— Где Кащей? Сила, хоть ты… — и посохом оземь ударила, потому что не было у нее больше слов.
А Сила уже ей сказал, что в клетке Кащей — на берегу. И оттого, что в клетке, и оттого, что живой, охнула Ягда и к Сныпяти со всех ног побежала.
Возле клетки старый гончар лежал. Он под утро Удала сменил, прилег на песок и уснул. А Кащей, видно, только-только проснулся. И такая улыбка была у него на лице, будто видел он удивительный сон…
Ягда бросилась к клетке, посох в землю воткнула.
— Дар сказал, что научит меня из глины лепить горшки! — и опять улыбнулся, и руки к ней протянул.
А Ягда пальцы свои и его покрепче сплела.
— Совсем как тогда, — сказала. — Ты помнишь?
«Это еда — сыр», — он ответил сначала без губ, а уже потом спохватился:
— Это еда — хлеб! Говори! Ну? Говори!
Нет, говорить ничего не хотелось, а лишь стоять, друг за друга держаться — только бы их не разлучили опять. И в глаза друг другу смотреть. Так Мокошь, должно быть, в след копытца глядит — будущее узнаёт… «А только в этих синих глазах куда больше увидеть можно!» — это Ягда подумала и спохватилась. И за посох снова взялась:
— Дар! Эй! Просыпайся!
А когда очнулся старик, так сказала:
— Теперь я здесь милую и казню. И волю дарую! Ключ у тебя? Открывай!
Дар с земли поднялся:
— Почему это? А Родовит?
И как раз до реки уже донеслось:
— А-а-ау! Не уплывай, князь-отец!
И тихонько заплакал старый гончар, и лицо руками закрыл:
— Не уплывай!
А потом снял с груди своей ключ — он у него на веревке висел. Сгорбился больше прежнего и поплелся домой.
Стояла Мокошь у веретенного дерева, держала в руке Родовитово веретено. Смотрела, как нить истончилась, — чуть шевельни рукой и порвется. А шевельнуть ли, порвать ли, не знала. Хотелось Мокоши лишь одного небывалого — того, которое ей Симаргл обещал. А приблизит ли небывалое Родовитова смерть или же отдалит? А вдруг и вовсе его отменит? Что-то внутри ее говорило: и вовсе отменит! Говорило: пусть еще поживет Родовит! Ягда, Жар, Родовит и Кащей — от кого же еще небывалого ждать? И зевнула, подумав: «Не от Перуна же в самом-то деле!» И быстрыми пальцами Родовитову нить в истончившемся месте разорвала и тут же связала.
Ну вот, а теперь в ожидании небывалого можно было и смерчем по степи пронестись. А можно было и мимо топи! И увидев, как расцветился ее наряд в голубое и желтое, рассмеялась:
— Не мимо топи! Нет! Через топь!
И сначала волосы взвихрила, а потом, уже на бегу, и подол. А потом всю себя, и возле самого края сада, на высоком каменистом уступе, смерчем сделалась, и запела — уж так ей было сегодня легко! — и ведь знала: пугает людей это «у-у-у!» — а пелось само, низко, густо:
— У-у-у-у! — и ниже еще: — У-гу-гу!
И когда в топь ворвалась, когда чуть не всю ее вобрала в себя вместе с Велесовой перепуганной нечистью, поносилась с нею над лесом, тысячемордое это полчище на елки и сосны поразбросала, свое «у-у-у» на грохочущее сменила:
— Аха-ха!
Тут и Велес из топи вылез. Потому что не было больше топи. Так, на дне только жижи немного плескалось. А возле — просека ровным кругом легла.
— Что творишь? — закричал. — Или мне от вас и под землею уже не будет покоя?
— А ты не сиди под землею! — захохотала. — Хочешь, с собою возьму полетать?
— Ты возьмешь! — и лохматую грудь почесал. — Поносишь, поносишь и бросишь!
— Одному тебе, что ли, можно? Ах-ха-ха! Сторицею отплачу! — и еще одну просеку с грохотом проложила — прямую на этот раз, потому что прочь улетая.
Зарычал Велес вслед, кулачищами воздух потряс и вырос над лесом. И в ярости принялся те деревья валить, до которых Мокошь не дотянулась. Рвал их с корнем, отбрасывал и кричал:
— Отомщу! Отомщу! Отомщу! И уже знаю, как!
И на верхушке сосны родную буро-зеленую мордочку вдруг приметив, ей в ухо шепнул:
— Озарило меня! Зови всех!
И понеслось, и закружилось над лесом, и еще долго носилось с ветки на ветку:
— Его озарило! Опять!
— Эй! Сюда!
— Смотрите! Смотрите! Он опять озаренный!
Пока Заяц с Уткой вверх по Сныпяти плыли, пока веслами до кровавых мозолей махали, Утка устройство придумал сделать, когда они возвратятся домой: чтобы весло не в руке держать, а гвоздик в него воткнуть и чтоб оно на гвозде ходило. А Заяц всё в толк никак взять не мог: как же оно тогда двигаться будет, если к лодке его прибить? Часть пути об этом проговорили. А еще часть — про Жара. Когда он вернется, отберет ли посох у Родовита или сам ему Родовит княжеский посох отдаст. И что же они тогда с женихом из ладейных людей делать будут? Сам жених будет делать что, когда Жар на него огнем дунет? И почему это боги молчат, когда у людей такое творится? Когда до богов добрались, особенно горячо спорить стали. Заяц считал, что надо было и дальше молиться лишь Велесу одному, потому что по сути своей ближе к Велесу человек. Не зря же и человек — на земле, и Велес тут — возле. Человеку победокурить охота, и Велес то Мокошь у Перуна похитит, то топь свою чуть не до Селища разольет, а то и землю начнет так качать, что сердце, кажется, прямо под ноги ухнет. А раз Велес и сам такой, значит, он человека быстрее поймет и простит.
А Утка — нет. Теперь Утка снова за Перуна и Мокошь стоял. Они хотя высоко, хотя далеко и человек с ними пусть почти ни в чем и не схож, а вот же, а все-таки… А все-таки вот!
— Что все-таки вот? — Заяц уже из себя выходил.
А Утка слов никак подобрать не мог. Посмотрел вокруг, какие высокие берега вдоль Сныпяти стали и как деревья бегут по ним вверх, к небу тянутся… Веслом по воде от волненья ударил:
— А я себе, может быть, крылья сделаю! У гусей и уток перьев надергаю, к тонким веточкам прицеплю… И тоже ближе к ним стану!
Долго Заяц смеялся, такое услышав, — до самого озера, про которое им Родовит говорил, чтобы они в него не входили. И тогда они зацепили лодку веревками и по траве за собою поволокли. По высокой траве — тяжело тащить было, быстро проголодались. И тут как раз плеск в камышах раздался. Сдернули они с себя луки — птицы набить захотели. Подкрались поближе к озеру, тихонько вошли в камыши, постояли, раздвинули их… А вместо птицы прямо перед собою одноглазую великаншу увидели — как она с сопеньем одежку стирала. И закричали, и бросились прочь:
— А-а-а! Пронеси!
— Чур меня!
А великанша хмыкнула только:
— Будете знать, что есть Лихо! — и снова о камень рубаху тереть принялась.
А Утка с Зайцем отбежали немного, в траву закопались и так до темна в ней лежали, шелохнуться страшились, а не то что друг другу голос подать. А когда уже крепко стемнело, поползли потихоньку — по волнистой траве, как по бурному морю поплыли, — за лодку схватились, отдышались немного, веревки в траве отыскали и дальше лодку поволокли.
Страшен ли, грозен ли был Велес-бог? Теперь для нас это — решенный вопрос. Видели, знаем: и страшен, и грозен. А жалостлив ли, а сердоболен хотя бы к собственным детям? И коршун когтистый, и волк зубастый своего детеныша приласкает. Говорили, будто и Коловул с какой-то волчицей волчаток полдюжины нажил. Сам скажет Лихо, что на охоту идет, а нет, к волчаткам своим бежит — накормить, поиграть. А как же иначе? Или Велес иначе мог?
Нам одно достоверно известно: только выгнал он Жара, тут же Лихо и Коловула следом послал. Велел найти его, рану ему залечить, в пещере своей дать на время приют… А вот из жалости ли, из нежности ли отцовской Велес так поступил или был у него свой на Жара расчет, этого даже и близнецы не знали. А только сделали всё, как отец им велел.
Это ведь Жару Лихо рубаху стирала, когда Утка с Зайцем сунулись в камыши. Стирала и думала — потому и пугать их толком не стала — чем же младшему братцу помочь. А вот выкрикнул Утка, да как хорошо, как истошно: «Чур меня!» — и осенило тут Лихо. Выкрутила она рубаху и побежала к пещере скорей. Чур — это пращур ведь значит. Вот пускай Родовит и поможет им с чужаком, с подросшим детенышем совладать. И Перун пусть поможет. Пусть все помогают! И два раза чуть не упала, бежала пока, потому что про ноги, про землю под ними — про всё на свете забыла, так новой мыслью упоена была. А когда в упоении еще и глаз свой к небу скосила, то все-таки рухнула, но хорошо, что возле пещеры уже и что не камень, овца подвернулась — вот и обрушилась на овцу. А потом заставила Коловула из волка юношей сделаться, чтобы не про охоту, не про волчиц разных думал, а жадно внимал. И Жару сказала: мол, хватит жевать, дело важное, а главное — верное дело!
— Раз Кащея огонь не берет…
А Коловул тут прибавил:
— Его и страх не берет!
— Значит, — Лихо сказала, — его Перун приберет! Молнию ему в самое темя втемяшит!
И до того ей стало от этой шутки смешно, что за бока ухватилась, а все равно ходили бока, и всё ее тело большое так на земле и подпрыгивало. И оба брата тогда с надеждой заулыбались, а потом и смеяться стали за нею вслед. Только бы Лихо им поскорее сказала, что за верное дело им предстоит.
— Ну так вот, — огляделась сестра, головы их взяла за затылки и к себе притянула. И шепотом им в два уха: так, мол, сказала и так…
Скоро и мы тайну эту узнаем. И если кому-то глупой бабищей Лихо казалась, могущей только камни швырять, да рыбу из речки хватать, да в жены проситься, — нет, убедимся: не так-то уж Лихо была и проста.
А если потом и вздохнула украдкой: «И умна! И хитра! И сильна! А не любит меня Коловул!» — то при этом и не заплакала даже. Настолько своей новой мыслью озарена была.
А в Селище вот что происходило. Ягда с княжеским посохом между домами расхаживать стала. На рассвете Дажьбога с крыши встречала. Днем в Священное дерево входила и слышали люди: о чем-то спрашивает она у богов. Выудила из Сныпяти золотые браслеты, которыми Жар ее к свадьбе украсил, и по дворам понесла. А если кто свой браслет обратно брать не хотел, — Жара, видимо, все еще опасался, — посохом по земле ударяла. Но только не говорила уже: «Я здесь княгиня!» А так говорила:
— Мне здесь княжить! Мне отбирать, мне даровать.
Потому что Родовит на постели лежал. Был миг, показалось: всё, оборвала Мокошь его нить! А вот миг этот минул, и легче вдруг стало. И силы стали не быстро, а все-таки каждый день прибывать.
Яся всякое утро на капище бегала. Перуна и Мокошь просила, чтобы они Утю в темном лесу берегли и Зайца тоже, чтобы злого зверя с пути их убрали, а незлого оставили — чтобы они обратно с богатой добычей пришли.
А Кащей вдруг гончарным делом увлекся. Так во дворе у Дара дни напролет и сидел. Поначалу учился только. А потом на своем настаивать стал. Такие горшки решил делать, каких Дар и не видел-то никогда, их и горшками-то уже назвать трудно было: горло узкое, сами в боках широкие, а где дно должно быть — там почти острие. Глины бессчетно извел. Хорошо еще, Корень с Калиной не отказывались ее из-за речки носить. Горшки-то у Кащея поющими получались. Свистнешь в них, и звон стоит — долго. А только Кащей говорил: нет, недолго, надо, чтобы дольше еще! И то шире им горлышки делал, то немного сужал бока… Интересно было на руки его смотреть, — выше локтя испачканные, а такие проворные! — и как лицо у него при этом немного светилось. И люди даже стали работу бросать, чтобы возле плетня постоять, поглядеть, над чем это там степняшка колдует. Но для чего ему эти горшки и куда их такая страшная прорва, угадать не могли. И у Корнея, и у Калины потихоньку выспрашивали. А те отвечали только: «Для сохранности Селища!» Большего, видно, и сами не знали.
А вечерами — должно быть, для той же сохранности — Кащей на поляне с мальчишками занимался. Теперь не только уже с мальцами — со всеми, кто захотел научиться вот так же ловко, как он, управляться с мечом. И из лука в яблоки попадать без всякого промаха — хоть бы три человека, а хоть бы и шесть эти яблоки друг за другом бросали. А Ягда стояла немного поодаль и им любовалась. А Кащей только краем глаза следил: где маковое, где васильковое? — там! И стрелы его от этого еще веселей звенели.
А вечером, когда шли они посидеть у реки или в степь уносились — он на своем Степунке, а она на отцовом, буланом, — люди смотрели им вслед, и не знали, что же им думать про это. Само за них думалось, само в голове вертелось: «И если вам скажут однажды: ничто под небом не вечно… Скажите в ответ на это: мы видели храбрость и верность, мы сами видели это!»
И вздрагивали от слов этих люди, пугались, не понимали, как могут эти слова вместе с другими ужиться — про Родовитову храбрость, про внуков вепря, которые степняков одолели и дальше их будут одолевать — всегда!
А потом обратно скакали Ягда с Кащеем или, за руки взявшись, неспешно шли от реки — такие оба лучистые, как будто бы солнце и месяц нашли на небе друг друга и вот — теперь рядом плывут. А только ведь каждый знает: нет, этому быть невозможно. Так думали люди, когда вслед им смотрели, и Лясову песню про них старались больше не вспоминать.
Вот и еще один трудный вопрос: сколько правды вынести человеку по силам и сколько к правде этой лучше прибавить лжи — для самого человека лучше, потому что слаб человек, суетен и пуглив? Так уж совпало в ту дождливую ночь: Родовит на постели лежал и думал об этом, а Лихо и Коловул по степи к нему шли и тоже об этом лишь между собой рассуждали.
Лихо и Коловул шли к Родовиту сказать, что смерть за ним скоро придет, если он не пошлет Кащея в небесный сад за небесными яблоками. Шли и не знали: а вдруг само слово «смерть» Родовита убьет? Сколько правды ему сказать и сколько лжи к ней прибавить? Сказать, что вообще никогда не умрет, исполни Кащей его волю? А вдруг его старое сердце и радости этой не стерпит? Шли, поскальзывались на мокрой траве да еще овцу по очереди тащили — то Коловул в зубах, то Лихо у себя на загривке. И так решили в конце-то концов: говорить как наитие подскажет.
И Родовит в эту ночь не спал, слушал дождь, как он по листьям стучит, как по Сныпяти бьет, будто люди ладейные — веслами. И не знал, и раздумывал: вот приедет ладейного князя сын, и сколько же правды ему сказать — про Жара, который вот-вот вернется, и про Кащея, с которым Ягда ведь может и убежать? И Ягде сколько еще неправды к горькой правде подмешивать можно? Всякий день она к нему прибегала, всякий день для себя и Кащея благословения просила. А Родовит ей одно отвечал: вот поправлюсь, вот встану с постели… А молчком прибавлял: вот только княжеский посох у тебя отберу, дрянь-девчонка… огонь-девчонка!
И еще — далеко Родовитова мысль унеслась — если уж меру между правдой и ложью искать, и ему не открыли боги всей правды. Сколько ни спрашивал он у них, кем доводился Кащею главный над степняками, которого в том бою зарубил Родовит, горло мечом ему разрубил, и закричало от боли и ужаса горло, — дядей был он Кащею, старшим другом, а может быть, и отцом? — не отвечали на это боги. И страшно делалось Родовиту, особенно ночью вдруг делалось страшно: он, Родовит, об этом ведать не ведает, а степняшка всё знает, живет среди них и молчит. Благословения ждет и молчит!
И еще дальше, дальше мысль Родовита неслась — до кукушки самой довспоминался! Когда отец его, Богумил, к Закатной речке отправился, а перед тем рассказал ему, что не боги решили, кому из них с братом править, а нож в сапожке за них рассудил, — вот и эту правду кому из его людей выдержать было по силам? — и Родовит-то под ней не сломался едва! — и пошел он в Священную рощу, кости Родима искать. Десять лет они возле ясеня Родовита прождали. Нашел он их, закопал. А потом на тот ясень кукушка присела. И спросил у нее Родовит — молодой был тогда, чуть Ягды постарше, бесконечная жизнь мерещилась впереди — скажи, мол, кукушка, сколько жить мне на свете. И ответ ее сосчитал, и запомнил, крепко его запомнил. И вот — ничего не осталось ему — все лета, что кукушка ссудила, вышли уже.
А дождь всё сильнее шел. И ветер всё яростней листьями на деревьях, травой на крыше шумел, когда вдруг оконце открылось, — Родовит на ветер подумал. А подняться с постели и закрыть его не было сил. И вздохнул. А в следующее мгновение голова в окне появилась — лохматая, мокрая, клыкастая.
— Спишь? — сказала. — Не спи! — и в голосе рык показался.
— Я не сплю, — сказал Родовит. — А ты кто?
— Я? Скажи, ты смерти боишься?
Помолчал Родовит, вздохнул:
— Значит… ты — моя смерть?
Не понравилось Коловулу, что голос у старика тревожный.
— Смерть, не смерть… — чтоб не слишком его испугать, так сказал. — А завтра и смерть придти может!
— Завтра?! — на локтях привстал Родовит, а только сил у него совсем было мало и обратно упал на постель. — Нет! Не завтра! Перуном молю! Повремени!
Испугался тут Коловул, что старик захрипит… Закричал:
— Родовит! Эй! Не бойся! Кащей поможет тебе!
Не поверил ушам старый князь:
— Кто? Кащей?
— А больше и некому! Больше и нет у тебя смельчаков. Только он согласится в небесный сад забраться!
— В сад? В небесный? — и опять попытался привстать на локтях.
— Пусть Кащей тебе принесет из этого сада два яблока с дерева жизни. Первое яблоко съешь и сильно болеть станешь! А второе только на самую малость надкусишь и всё — тут же бессмертным сделаешься!
Выдохнул Родовит:
— А-а-а! Бессмертным… Не может этого быть!
— А овца может влезть в окно к человеку? — и исчезла в окне лохматая голова, а вместо нее голова овцы появилась. Забеляла да и ввалилась вся, да и забегала по полу: стук, стук, стук.
Обхватил свою голову Родовит: кто это был? что это было? Правильно близнецы рассудили: если люди и видели Коловула, то только волком с белым загривком, а юношей-великаном, а человеком лохматым и сам Родовит его не узнал! Хихикнули они под окном, как блеет овца, недолго послушали и поскорее прочь побежали. Хорошо, что дождь только сильнее стал — слижет все их следы.
А Родовит лежал, на овцу смотрел — как глаза у нее на висках о тайне мерцают, как клубится черная шерсть, будто ночь, будто смерть. И так овце говорил:
— Кто бы ты ни была… кто бы тебя ни принес… а Кащея я отошлю! С чем бы он ни вернулся… А хотя бы и совсем не вернулся…
— Бе! — сказала на это овца.
— Да! — себя подбодрил Родовит и потом лишь услышал, что вышло: бе-да. И испуганно повторил: — Беда? — и на пальце, с которого перстень снял, пустоту обнаружил, а потом в ней надежду нашел: ничего, ничего, вот приедут ладейные люди, а Кащея-то здесь и не будет… Хорошо. Хорошо!
А на это овца пробежала по дому, вернулась к его постели и совсем уж истошно сказала:
— Бе! Бе?
После ночного дождя день стоял вымытый, свежий. С раннего утра Ягда со Щукой и Корень с Калиной, а главным у них был, конечно, Кащей, трудились на берегу. Все горшки, которые и горшками-то не назовешь, сюда принесли. И теперь высокий, почти что отвесный берег реки лопатками небольшими копали, ямки в нем делали, а в ямки эти вставляли горшки — заостренным донцем вовнутрь. Только горлышки чуть наружу торчали. И они их сначала землей укрепляли, а потом еще воском вокруг. Воск на железной сковороде Щука плавила над костром и в маленькие бадейки его наливала. А Ягда, Кащей, Калина и Корень эти бадейки на шею себе за веревку подвешивали и снова к стене земляной бежали. И, как пауки по ней, быстро, ловко туда-сюда ползали.
А люди стояли внизу и смотрели. И понять ничего не могли. А с другого берега Сныпяти каменный Велес на это смотрел. И хотя проходила уже у людей опаска, а все же они с тревогой оглядывались и на него.
А потом чихнул вдруг Удал. И стена, горшками набитая, отозвалась на это: «Чхи! Чхи! Чхи!» — да так громко, протяжно, как будто запела. Ахнули от удивления люди:
— А-а-а!
А иные и от испуга:
— И-и-и!
А стена, словно было ей в радость, подхватила напевно: «А-а-а! И-и-и!»
И тогда, чтобы больше стену не беспокоить, люди рты руками себе прикрыли. Только Удал вдруг сказал:
— Что же теперь и чихнуть нельзя будет?
А когда отгремела, ответно отпела стена, Кащей обернулся и крикнул с обрыва:
— Нет, Удал! Днем мы будем горшки затыкать! А вот ночью они будут нас сторожить! Ночью…
Но тут его имя издалека донеслось. И все обернулись. Это Мамушка берегом к ним бежала:
— Кащей! Тебя князь-отец зовет!
И опять повторила стена всё — слово в слово. И еще один раз повторила. И Мамушка от испуга за сердце взялась. А люди смотрели на Мамушку и уже улыбались, а многие и смеялись уже. И с ними вместе смеялась и веселилась стена.
Только Ягда насторожилась:
— Зачем зовет? Для чего? — и спрыгнула вниз, и за посох на всякий случай взялась. — Одного Кащея зовет? Без меня?
И Кащей тоже спрыгнул на берег. Крикнул:
— Мамушка! Я иду! — и руки Ягды коснулся. — Я скоро вернусь!
Негромко он это, едва слышно сказал. А стена еще музыку в этих словах различила. И зашептала протяжно: «Я скоро вернусь! Я скоро вернусь!»
Улыбались на это люди, кивали. Нравилась им стена, которая будет их защищать. Только Мамушка головой покачала:
— Ох, скоро ли?
И стена повторила с тревогой: «Ох! Скоро ли, скоро ли?! Ох!»
Вскинула Ягда брови, ударила посохом оземь и за Кащеем вслед побежала.
Столько нечисти Велес за Жаром ни разу не посылал. Этой нечистью три болота можно было набить и еще бы немного осталось. Окружили его в чистом поле тысячемордо, буро-зелеными тушками переливаются, кишат, шагу ступить не дают.
А Жар в Селище шел. Не шел, можно сказать, бежал. Как только узнал от Лихо и Коловула, что хорошо, чуть не до смерти они Родовита пугнули, — наверняка он теперь Кащея на растерзанье к Перуну пошлет! — тут же в родное селение и кинулся. Чтобы неподалеку быть. Чтобы уход Кащея приметить. А уйдет, а ускачет злодей — и снова свадьбу играть будет можно. Потому что истосковался по Ягодке Жар. Сам от себя такого не ожидал. А вот пожил он в пещере с близнецами, с их овцами чуть не вповалку поспал, надышался и Коловуловым волчьим духом, и Лиховым потом прогорклым — и так уж захотелось ему снова свежесть вдохнуть, которую Ягда с собой всегда приносила. Что ни час прибавлялась в нем эта тоска.
И вот — до Селища только полдня оставалось, уже и столбы Перуновы высились невдалеке — и надо же: нечисть кругом обсела, шагу ступить не дает. Жар от ярости даже меч Родовитов из-за пояса выхватил:
— Прочь с дороги! Кому сказал? Не до вас!
А нечисть насупилась — тоже, видно, характер имела — сидит и молчит. А потом на ящерицу похожая ротик свой приоткрыла:
— Неужели по головам пойдешь?
— И пойду! — закричал. — И по тушкам паленым пойду!
Оживилась тут нечисть, заверещала:
— Какой бессердечный!
— Жестокий ведь до чего!
— Тебя нам и надо!
— Зачем? — нахмурился Жар.
И тогда тысячемордое это воинство вдруг запрыгало разом всё, будто камень с неба в болото свалился:
— К Дажьбогу пойдем!
— Полезем!
— В бездну нижнюю прыгнем!
— Нам Велес велел!
— И тебя велел взять с собой!
— В нижнюю бездну!
Вспомнил Жар, как Велес на них кричал, и решил попробовать тоже:
— Цыть, позорные! Нишкните! — и увидел, что помогает, — притихли. И еще ногой на них топнул: — Вот женюсь на Ягде, тогда и пойдем! Может, и прыгнем даже. Но сначала женюсь! Так Велесу и передайте!
И от голоса властного, и от знакомой повадки сникла нечисть, попятилась. А Жар меч Родовитов за пояс сунул и важно между ними пошел. И с гордостью шепот за спиною услышал:
— А все-таки богоравный! Что там ни говори!
— А я и не говорю!
— Ну вот и помалкивай!
Торопил Родовит Кащея. И дня одного на сборы ему не давал. Говорил: чем быстрее отправишься, тем скорее вернешься. Говорил: как только два яблока с дерева жизни мне принесешь, в тот же час получите с Ягдой мое родительское благословение. Не бывает благословения без испытания!
— Не бывает, — соглашался Кащей.
И лишь просил Родовита вернуть ему меч и коня, Степунка. И Ягде позволить его проводить до столбов Перуновых, как тогда — как когда-то.
А Родовит с подушек на это довольно кивал:
— Все три просьбы твои исполню! А ты уж мою исполни единственную! — и улыбался Кащею.
А Кащей в первый раз улыбнулся тогда, когда в сундуке Родовита меч свой увидел. Не улыбнулся — весь просиял — или это сиянье меча на смуглом его лице отразилось? Будто горные ледники, так сверкал его меч. Будто улыбка Симаргла. И Кащей губами коснулся меча. И когда на крыльцо они с Ягдою вышли, еще раз с волнением коснулся.
Всё не понравилось Ягде — и голос отца, холодный, скрипучий, и свет из глаз — белый и колкий, и улыбка его, не округлая, щедрая — спелым колосом, а прямая и быстрая — разящей стрелой.
— Не пущу! Никакого благословения не хочу! Не пущу! Нельзя человеку в небесный сад! Боги накажут! — так сначала сказала — на высоком крыльце, а потом, когда они до конюшни дошли: — Послушай, он что же… наесться этими яблоками и будет жить вечно? — и потом, когда торбу с овсом на Степунка одевала: — А мы ему этих яблок не отдадим! — и когда гриву ему на прощанье чесала: — Кащей! Поклянемся друг другу, что яблоки эти сами съедим! — и обернулась, и строго в глаза посмотрела.
— Но он же без яблок благословения не даст!
— А он и с яблоками не даст! Послушай! А мы их подменим! Он разве был в небесном саду? Никогда ни один человек там не был! Что дадим отцу, то и съест!
— Нет! Ты шутишь! — и осторожно ее волос коснулся, живых, подвижных, волнистых. А глаза у Ягды были цвета небесной реки — наверно, наверняка. И он сказал без голоса и без губ: «В твоих глазах вечность — без всяких яблок!»
А Ягда словно бы услыхала:
— Без тебя мне не нужно вечности!
И он тоже ответил голосом и губами:
— Без тебя мне не нужно и дня!
Сначала им показалось, что это вздохнул Степунок, что он по дальней дороге истосковался. А потом, когда вздох повторился и они обернулись — это было невероятно: на спине Степунка сидела Фефила, серьезная и нахохленная. Двумя пятипалыми лапками она держала поводья.
— Фефила поедет со мной? — улыбнулся Кащей.
И Ягда радостно закричала:
— Фефила! Ты знаешь туда дорогу? Ну, конечно, ты же в этом саду родилась!
Вместо ответа зверек снова вздохнул: дети есть дети, они радуются всему — тому, что сейчас им рядом скакать — пускай так недолго… А им кажется: долго! разлука еще не скоро! И похлопывая коней, и забираясь на них, и вот уже проносясь через Селище, они радуются и спешат, навстречу сами не зная чему.
Жар их увидел издалека, и коней их узнал — Степунка и отцова, буланого — и в высокой траве притаился. Если от ярости искры сами собой из пасти не выскочат, значит, не выдаст себя ничем. Отсидится в траве, отлежится, червей и личинок наковыряет и ближе к ночи дальше пойдет. В Селище Жар решил среди ночи войти, так надежнее будет. И опять выглянул из травы.
Вот они и остановили коней. Ягодкина красота далеко, аж досюда, видна — удивился Жар, — так горит, будто маков цвет. До того горит, что Кащей от нее рукой заслонился, дальше ехать не может. Долго они на конях друг возле друга стояли. А потом протянули друг к другу руки и головами тоже потянулись как будто — что такое? зачем? — полыхнула у Жара пасть, пришлось опять повалиться в траву, пришлось свою пасть покрепче руками сцепить. А когда отлежался в траве, от ярости отдышался, выглянул — всё, разъехались наконец. Ягда в Селище понеслась. А Кащея и след простыл. А не простыл — не беда, к ночи точно простынет. И упал в траву Жар, теперь уже не от страха, руки блаженно раскинул, стал в небо смотреть. А только пусто там было. Так пусто, что и поверить нельзя, будто есть, кроме Велеса, и другие боги. Вон стрижи точно есть и ласточки двоехвостые тоже… И зевнул Жар, а после вздремнул, и до тех пор проспал, пока первые звезды не появились. А тогда уже потянулся, освежился ночною росой и в Селище двинулся. Дорогу искать совсем просто стало, только ноздрями води и след не теряй — конский, тяжелый, и Ягодкин, свежий. Быстро шел, иногда бежал, так домой попасть не терпелось. И дышал от этого всё трудней и трудней.
Высокий берег реки — снизу до верха горшками набитый, — издалека одышку его различил. Жар дыхнет и стена в ответ. Змий решил, что дозорные это, вот и крикнул негромко:
— Эй, там, в дозоре! Это — свои!
А стена, будто этого и ждала, затвердила на все лады: «Там, в дозоре! Это — свои?! Эй! Свои?!»
— Говорю же, свои! — обиделся Жар. — Это я, ваш князь возвратился! — и к берегу Сныпяти подбежал.
А над Селищем понеслось уже грозное Жарово: «Это я, ваш князь, возвратился! Это я!..»
Заметался в постели своей Родовит:
— Где Кащей?
А Мамушка лепетала спросонья:
— Сам его же и отослал, князь-отец!
А Ягда уже бежала по Селищу в одной холщовой рубахе. И люди тоже уже выскакивали из домов. У кого меч был в руке, у кого копье, лук и стрелы. Сами не знали еще, зачем их с собой захватили. А только когда на берег высокий выбежали и Жара у Велесова истукана глазами нашли, — как пот прошибает, так ярость людей прошибла. И они закричали:
— Не плыви! Там и стой!
А только Жар все равно шагнул на свадебный плот. Все три шеста в руку сгреб — на плоту они невредимо лежали — и вот уже стал от берега отплывать. И люди тогда опять ему закричали:
— Не хотим тебя больше!
— Не князь ты нам!
— Выгнал тебя степняшка, мы и вздохнули!
А Жар шесты в дно речное упер и глаза узить стал. Людей на берегу высоком высматривать: кто какие слова говорит, кого мечом за них наказать, а кого и огнем, — дайте только доплыть! Нет, не смог различить. Одно видел: плотно, стеной сплошною стоят, как на свадьбе его стояли. И закричал:
— Священный брак уже совершился!
И многократное эхо под небеса понеслось: «Священный брак уже совершился!»
— Слышите? — закричал. — Это боги мне вторят!
И опять приумножилось: «Это боги мне вторят!» И от этого вовсе уже осмелев:
— Я хочу говорить со своею сестрой и женой!
И тогда из-за спин Ягда вышла. При свете луны ее красота совсем другою была — не той, что при свете дня. Как белое облако в черной ночи лучилась ее красота.
— Ягодка! — так Жар сказал и добавил негромко: — Я по тебе скучал…
И когда над водой отзвенело, отшептало, отшелестело: «Я по тебе скучал!» — Ягда крикнула:
— Уплывай! Не муж ты мне и никто! Уплывай по добру, по здорову! Туда, куда наших идолов сплавить хотел!
И люди тоже, как эхо, загомонили:
— Уплывай!
— Река тебя унеси!
И затрясся от ярости Жар. От бессилия и от ярости. И огонь сам из пасти его рваться стал. И тогда он выхватил первый шест, и поджег его, и в высокий берег метнул. И от ужаса ахнули люди, шарахнулись, некоторые и побежали уже. А Жар и второй шест поджег, снова бросил не целя — в них во всех, ненавистных, вздорных, предавших:
— Велес вас разрази!
И попал — на ком-то зажглась рубаха. И голос чей-то от боли завыл.
А под Селищем будто бездна разверзлась, будто из преисподней неслось и неслось: «Велес вас разрази!» И притихли от ужаса люди, и еще от края попятились.
— Внуки вепря! — это Ягдин был крик. — Или нет у вас копий и стрел? Или Перун вам не бог?
— Внуки вепря! — это голос Ляса издалека, с крыши его зазвенел — зазвенел громче струн.
— Внуки вепря! Или Перун вам не бог?
Или в бой не водил вас Симаргл?
Или ваши сердца одряхлели без битв?
Или князь ваш давно уже не Родовит?
Или дед у него не бесстрашный Владей?
Или славные дни миновали?
Каждый слышал: эти слова слетаются к Лясу прямо сейчас, оттого-то так радостен его голос, оттого струны его звенят, будто вот-вот порвутся. Тетива на их луках должна так от радости трепетать и стрелы вот так же в полете звенеть! И волнение охватило людей, не дослушали они до конца новой песни — снова к обрыву ринулись. И хотя Жар поджег и третий свой шест, стоял на плоту и целил то в одного из них, то в другого, не дрогнул никто. Первым Сила стал в Жара стрелы пускать, а потом и Удал, а потом и все остальные. И даже ребятки, пяти-семи лет, которых Кащей стрелять научил, и те от взрослых не отставали.
А только стрелы Жар на лету поджигал, в воздухе стрелы, как мошкара над костром, горели и опадали. А те, которые и попадали в него, толстую Жарову кожу царапали только. И тогда размахнулся кузнец, прошептал:
— Симаргл, помоги! — и бросил в него копье.
И Удал метнул. И у Калины тоже в руке копье оказалось. А Корень у Дара, у деда своего, копье отобрал и тоже в змия послал.
Чье из них угодило ему в бедро? Потом долго спорили люди. А мальчишки, чтобы спор их решить, долго в Сныпять ныряли, три копья из реки принесли. Дар, Удал и кузнец в них признали свои. Значит, это Калины копье Жара пронзило. А только это узналось потом. Сейчас, среди ночи, каждый из четырех криком победу справлял.
А пятым, кто громче всех закричал, Жар был. От боли кричал, от бессилия, от ярости и обиды. Так кричал, что плот под ним закачался. Так кричал, что стена его крик устала и повторять. Или плот его от стены далеко уже был? Уносила Жара река — прочь уносила, как люди ее и просили.
А теперь люди молили своих богов — о том их молили, чтобы боги не вернули им Жара — как идолов их домашних однажды вернули. Смотрели вслед Жару, видели, как он меч Родовитов из-за пояса вынул и древко копья пытается отпилить, — потому что острый, с углами был наконечник, если его обратно тянуть, можно и не вынести боли! — смотрели на это и снова богов просили: только бы вспять Сныпять не потекла, только бы не вернула им змия!
А когда прошел у людей первый страх, а может быть, и не прошел, а они прогнать его захотели — храбростью, решимостью, отчаянностью своей — бросились люди с обрыва вниз, в самую воду, молча бросились — поющей стене и вторить нечему было, только плеск воды умножать, потому что люди уже, как один, все плыли Сныпяти поперек. И сначала руками землю копать под каменным идолом принялись, а потом и лопаты, и веревки откуда-то появились. Мальчишки быстро вскарабкались по огромному идолу вверх, петлю на шею ему одели. И тогда уже разнеслось:
— И ух! Вон дух! И ух! За двух!
И стена, чтобы людям помочь, чтобы силы их поберечь — трудно это — огромный камень тянуть — громче громкого затвердила: «И ух! Вон дух! За двух! И ух!»
И рухнул на землю каменный истукан. И в потемках сам будто землею сделался. Столько сил на него положили люди, столько ума и стараний, недоедали, недосыпали, ноги-руки себе морозили, а вот стояли теперь вокруг и только легкость внутри себя ощущали, легкость и радость, будто бы это он застил собой весь белый свет. А теперь некому его застить стало.
— Хвала Перуну!
— Хвала Мокоши!
— И Дажьбогу! И Симарглу хвала! — так говорили люди, и били друг друга в ладоши, и смеялись, как дети, а дети, как взрослые точно, ударяли друг друга в ладони и тоже смеялись.
— Внуки вепря! — это Ягда с высокого берега закричала и луна отогнала прочь тучку, чтобы всю ее осветить. — Я люблю вас! И я горжусь вами, внуки вепря! И клянусь быть вам доброй княгиней!
И люди в ответ закричали:
— И пусть Родовит живет до ста лет!
— И пусть боги пошлют тебе доброго жениха!
А Родовит услышал, как эхо носило над Селищем, и над домом, и дальше, дальше на капище понесло: «И пусть Родовит живет до ста лет! И пусть боги пошлют тебе доброго жениха!» — услышал это и силы в себе ощутил. И велел, чтобы Мамушка его до посоха довела. А когда уж за посох свой княжеский ухватился, спину выпрямил и ощутил: «Всё, теперь буду жить! И Утку с Зайцем, и ладейных людей теперь уже точно дождусь».
Вот о чем нам почти ничего неизвестно — о духах деревьев и вод. Мы даже не знаем, как правильно их называть: духами или душами? А быть может, были у них и свои имена? Духа Сныпяти, например, называли — кто называл? а другие духи! — Хладом, Строгом, Текучим, Донником, Водоросом или, может быть, Сны, просто Сны? Нет, об этом нам ничего неизвестно.
Потому мы не можем уверенно это сказать, а все-таки кажется нам: дух реки нарочно влек Жаров плот ровно той же дорогой, которой семь лет назад он влек небольшую долбленную лодку с маленькой Ягдой. А духи деревьев, так пугавшие девочку уханьем сов и нависшими над рекою корнями, — те же самые духи помогшие выбраться ей из реки, — Жару не помогали нарочно. Потому что в ярости Жар рубил корневища мечом, потому что сам его крик «Именем Велеса проклинаю!» был отвратителен и духу реки, и духам деревьев.
И когда на рассвете река разлилась, — после ночи порогов, круговерчений, прыжков на плоту, от каждого из которых наконечник копья зарывался в рану все глубже, — когда Жару наконец показалось, что сейчас, вот сейчас его ждет хоть какой-то покой, дух реки рассудил по-иному. Мы отважимся предположить: просто-напросто дух реки захотел избавить от Жара свою оживленную рыбами воду, свои населенные птицами берега — себя самого, прозрачность свою избавить от ноши, которая духу реки была отвратительна и тяжела. И вот уже властный поток потащил Жаров плот к вертящейся водной воронке, и бросил его в нее. Как ни старался Жар удержаться за бревна, у него это не получилось. Водоворот разлучил его с плотом, потом с ним столкнул, оглушил и захлебывающегося, и уже почти бездыханного, утянул на самое дно. Но и на дне своем дух реки Жара не потерпел. Новый поток захватил его и понес к узкой расщелине. Здесь часть воды убегала под землю, и туда же вместе с быстрой водой обрушился Жар.
От удара о каменный пол он опомнился, вместе с водой сплюнул водоросли и придонный песок. А когда отдышался, когда чуть привык к темноте и попробовал оглядеться, на стене различил большеротую ящерку.
— Что, не чаял увидеться? — и она усмехнулась. — Говорил тебе Велес! Звал!
— Звал. Да, звал, — Жар попробовал сесть, стерпеть боль и хоть чуточку оглядеться. — Вот я к вам и пришел!
Он уже был уверен: вокруг — незнакомый ему коридор бесконечного Велесова подземелья.
— Ой! Мы будто не знаем! — нечисть снова хихикнула: — И куда же тебе угодили копьем — в пах, в бедро?
— Вездесущая зырь! — так от ярости закричал. — Гнусь вынюхивающая! — и вскочил, дотянуться хотел, сдернуть с камня и задушить.
А только вскочил слишком резко и наконечник с такою уж силою впился ему в бедро — прямо в кость, показалось, — крикнул от боли Жар и разом всех чувств лишился. И не услышал, как большеротая, с ящеркой схожая нечисть, прыгнув ему на живот, радостно заверещала:
— Он здесь! Его водой принесло! Все сюда!
В верховьях Сныпяти деревья уже желтеть принялись.
Грустно ли было Кащею, тревожно ли, а быть может, и радостно выше и выше по склону реки на своем Степунке взбираться? Ведь сказал же ему Родовит: чем раньше уедешь, тем скорее вернешься. И значит, чем дальше он был от Ягды, на самом деле, тем ближе к ней был. Фефила бежала среди берез, показывала дорогу. Но там, где земля была устлана рыжей листвой, различить ее стало почти невозможно. И тогда она принималась свистеть — оказалось, не хуже дозорных умела! — и Кащей стал посвистывать ей в ответ. И теперь даже в сумерках, даже в потемках кромешных они уже не терялись.
Вот и сейчас «финь! финь! финь!» к нему через рощу неслось. Но Кащей и не слышал этого будто. Он смотрел с высокого склона на Сныпять, как светла, как быстра была здесь река и даже прыгучей, как барс, вдруг ему показалась. Нет, течение было ровным, а на барса она походила потому лишь, что пестрые листья несла на своей спине а, может быть, потому еще, что берег свой выгибала с кошачьей повадкой. А дальше за берегом до самого горизонта лес простирался, будто яркий ковер, такой красоты и затейливости — ни одна мастерица такой не смогла бы придумать. А все-таки чем-то похожий ковер в шатре его деда лежал, отца его матери…
Напрасно Фефила звенела: «Финь! Финь!» Далеко взгляд Кащея унесся, а мысль уж в такую ринулась даль — как и вернуться оттуда ей было? А только увидел Кащей вдалеке лодку будто… Присмотрелся, не лодка это была. Когда Симаргл про ладью Дажьбога рассказывал, которую белые кони по небу несут, когда на снегу острием меча ее рисовал, вот такое же чудо и выходило. Но эта ладья плыла по реке и чем-то щетинилась будто. Набрался терпения Кащей, подплыла поближе ладья — и весла увидел, множество весел. Не менее десяти насчитал с каждой из двух сторон. И свистнул Фефиле, и вниз, обратно по склону пустил Степунка.
И когда уже возле самой воды оказался, не знал, удивляться больше чему: высокому носу, который любую волну победит, или ладно изогнутым доскам. Уж так они были друг к другу подогнаны, будто перья у птицы! Или искусной резьбе — повсюду искусной, но особенно на носу: и всадников тут, и лучников разглядел… И поднял с почтением свой лучезарный меч. И тогда на высоком носу огромного человека увидел с белыми волосами и бровями тоже настолько уж белыми, что казалось: нет у него ни ресниц, ни бровей. И когда надел человек этот шлем — небольшим и округлым он оказался — в самом центре его, надо лбом знак власти Кащей разглядел: два скрещенных топорика, а над ними — летящая птица. И князю ладейному со Степунка поклонился. А тот зычно крикнул — казалось, в ответ:
— Уоле! Инту!
На самом же деле, совсем о другом князь ладейный кричал. Но чтобы это понять, нам нужно на недолгое время назад вернуться. И увидеть притаившихся на корме Утку с Зайцем, как они в небольшие узкие прорези на Кащея тайком глядят. И услышать, как между собою сначала, а потом и с одним из ладейных перешептываются о том, что вот: хорошо бы чудесный, сияющий меч отобрать у Кащея. Для князя ладейного, Инвара, отобрать — лучшей добычи ему не сыскать в целом свете. Непобедимого змия, изрыгающего огонь, этим мечом Кащей одолел. А между собою, без слов, одной переглядкой Заяц с Уткой еще и о том говорили, что только увидит Ягда у князя ладейного меч и всё, и навек Кащея ждать перестанет. Как только до Инвара весть о чудесном мече донеслась, дал он команду к берегу поворачивать. И тогда уже шлем на себя с птицей ястребом и топориками надел. И крикнул людям своим — не Кащею:
— Уоле! Инту!
Воинственно крикнул. Но уж слишком красивой была ладья, и корма у нее тоже вся покрыта резьбой оказалось, но иной, без людей — узорной, затейливой… И соскочив со своего Степунка, побежал Кащей ближе ладью рассмотреть, и как весла в ней интересно устроены.
А ладья только ткнулась носом в песок, и будто дерево листьями, тут же людьми и осыпалась. Эти люди держали мечи свои наготове, и были эти мечи много длиннее его сияющего меча. И шлемы были на них, и кольчуги… И так они быстро расположились вокруг, что Кащей и опомниться не успел.
А опомнился — люди ладейные кругом большим стояли, а в середине этого круга был он. Озирался, хотел угадать, откуда первый будет удар.
— Кащей! Отдай меч и беги! — это Утка не выдержал, сжалился, свесился из-за кормы, но Заяц быстро его за рубаху схватил — обратно на дно утянул. И опять тихо стало. И в тишине вдруг расслышал Кащей звон мечей, негромкий, нездешний. И поднял к небу глаза, и там Симаргла увидел. Юный бог играл сразу всеми своими мечами, и руки Кащея невольно принялись жесты его повторять. И стал над Кащеем летать, вращаться, кружить сияющий меч. И это увидев, ладейные люди с опаской переглянулись. Но крикнул князь Инвар с высокой ладьи:
— Инту! Труалис!
И тогда с трех разных сторон двинулись на Кащея трое ладейных. Меч первого сразу же разлетелся на части. Меч второго от этого дрогнул, и Кащей его с легкостью выбил из нетвердой руки. Биться с третьим Кащею понравилось даже — храбрым, непредсказуемым был этот воин. И лицо его узкое, и несуетная повадка лишь решимость собой выражали. От одного из его ударов чудом и ускользнул — не было на Кащее кольчуги, Ягдин оберег его спас — по нему скользнул острием длинный меч. И другой удар был бы всем хорош, а только успел, увернулся Кащей и ответный нанес удар — в ногу воину угодил. И попятился, и захромал сразу воин, и из круга вприпрыжку бежал.
— Уоле! Киилу! — крикнул в ярости Инвар, но с ладьи не сошел.
Его люди не шелохнулись.
— Уоле киилу! — выкрикнул князь и совсем уже грозно: — Яаус!
И тогда белобрысые бородачи двинулись на Кащея все разом.
— Яаус! — покрикивали они, подбадривая себя и друг друга.
Но решимости не было в их глазах и в их шаге, коротком и осторожном. А все-таки всё теснее сходилось вокруг Кащея кольцо. И значит, ему приходилось всё чаще оглядываться, всё быстрее, едва уже не волчком, вертеться и выпады делать…
Утка двадцать ладейных в сужающемся кругу насчитал, и от страха зажмурился. А потом вдруг услышал незнакомое, странное: «Финь! Финь-финь!» И опять к узкой щели приник. И увидел: круг ладейных людей разорвал Степунок. Но не сам, на загривке его Фефила сидела, в лапах крепко натянутые поводья держала и нарочно вздымала коня на дыбы. И шарахались от копыт его белобородые люди. И шлемы теряли, а иные даже мечи. Но мечи растерять им еще и Кащей помогал. Звонко, храбро он с ними рубился. А уж стремительно до того, что казалось: семируким он был и в каждой своей руке держал по мечу. А только иные ладейные тоже смелеть уже стали. Если смелостью можно это назвать, когда двадцать бросаются на одного. Всё трудней приходилось Кащею. Увидел он рядом с собой Степунка и вскочил на него. Быстро перехватил у Фефилы поводья…
Ахнул Заяц:
— Уйдет ведь! И меч унесет!
А Утка сказал:
— Пусть ладейные скажут спасибо, что живы остались! Знай наших!
— Кого это «наших»?! — и Заяц его за грудки ухватил.
И точно, подрались бы, уже и по дну покатились, а только сильно качнулась ладья — это воины Инвара снова в нее забирались — от стыда в красных пятнах. А вместе с оброненными мечами и шлемами, оберег с собой принесли. Посмотрели Заяц и Утка, а оберег-то был Ягдин — с рогами оленьими и веретенцем под ними — соскользнул он с Кащея во время битвы. И выпросил Заяц его у ладейных людей. И когда на себя его надевал, Утке весело подмигнул: пусть не меч, пусть ее оберег хотя бы, а будет, будет что Ягодке показать!
А Утка на это даже не улыбнулся, он опять вслед Кащею из щели ладейной смотрел, как тот на коне вверх по склону взбирался. И думал — не за себя, за Ягду как будто: конечно, один он на свете такой безоглядный, бесстрашный, вот что ему ни скажи, всё исполнит! И нос конопатый нахмурил, так захотелось ему угадать: куда это Ягда Кащея послала — уж не с близнецами ли воевать? Близко, Утка своими глазами видел, как близко от этого места была их пещера! Не Коловула ли шкурой надумала Ягда устлать свое брачное ложе? И от обиды заплакал: это — наш Коловул! А потом позабыл, с чего начал, и в доски ладейные слезы о том уже лил, что это Ягодка — наша, и нечего, нечего ее белобрысому Инвару отдавать!
А когда отплыла немного ладья и Утка, уже не таясь, с кормы на склон посмотрел — пуст был склон и почти что прозрачен. Всё свое золото, что ли, к ногам Кащеевым обронил?
И Симаргл тоже вслед Кащею смотрел, когда ему Мокошь с соседнего облака вдруг сказала:
— Так-то, сын, ты клятвы свои исполняешь?
— Я? — смутился Симаргл. — Нет… Кащей справился бы и без меня.
— Тогда для чего эти танцы на облаке? Ты же слово мне дал не вмешиваться в его судьбу! — и подула на волосы, заслонившие вдруг лицо.
А волосы не унимались, волосы смерчем хотели взвиться и звали ее за собой. Тогда Мокошь собрала их гребнем, ощутила его в руке да и вспомнила кстати:
— Сколько я ни смотрела в грядущее, тьма в грядущем стоит! Даже в небесном саду — кромешная тьма! — и подол, который тоже взвихриться захотел, руками ударила. — Что ты знаешь об этом? Или это — то самое небывалое, которое ты мне пообещал?!
— Нет, — сказал удивленно Симаргл. — Я ведь не знаю грядущего…
— Смотри мне! — а гнев уже снова волосы и одежды кружил, и она поддалась ему, завертелась, взвилась. — Всё равно ведь всё вызнаю! — Сделалась легким вихрем сначала, а потом и смерчем уже. — У-у-у! У-гу-гу! — и Сныпять, как плугом, вспорола.
Увидели люди ладейные смерч за собой — неужели им новое испытание? Стали богов своих о пощаде молить. И, видимо, вняли им боги — прочь от реки, по высокому склону вихрь гудящий понесся. А ладью лишь большая волна подтолкнула, и еще одна, и еще. Но для ладьи их, настоящее море знавшей, только в радость веселая эта качка была.