Адам при свете огарка, воткнутого в бутылку, перелистывал четвертый том «Толкового словаря» Даля, подобранный им во дворе.
Он вникал в русские слова, в их содержание и смысл, понимая, что, если впереди жизнь, надо знать, хорошо знать язык тех, среди которых придется жить, быть может, много лет.
Так он дошел до слова «юдоль»… «Юдоль плачевная, мир горя, забот и сует».
— «Завеща бог смиритися всякой горе высоцей и холмом… и подолиям наполнитися в ровень земную», — читал он.
Генерал-полковник сидел, ссутулившись над столом, раскладывая пасьянс «Могила Наполеона». Он вздрогнул от слов Адама, произнесенных вслух.
— Что-что?
— Я читаю русский словарь. В их языке есть слово, которого я не знал. «Юдоль», эччеленца, «юдоль плачевная, мир горя, забот и сует». Тут прекрасные слова, очевидно, на старославянском: «Завещал бог смириться всякой высокой горе и холмам, а склонам стать вровень с землей…» За точность перевода не ручаюсь.
— «Смириться всякой высокой горе»! Хм! — Паулюс положил еще две карты, и «Могила Наполеона» вышла. — Символически звучит для нас, Адам.
— И правда, эччеленца, а я как-то не догадался.
— Он еще не пришел?
Адам взглянул на часы.
— Вот-вот должен быть.
Генерал-полковник принялся за пасьянс «Четыре короля».
— Вы скучаете по дому, Адам?
— Как и вы, эччеленца.
— Любопытно, что там говорят о нас.
— Радисты перехватили сводку, объявленную Верховным главнокомандующим. Сообщается, что подразделения шестой армии, еще способные вести бой, активно сопротивляются натиску русских, не жалеющих огневых средств и солдат.
— Из этой сводки ребенок поймет, что мы конченые люди, Адам.
— Любой взрослый, во всяком случае, поймет.
«Четыре короля» не выходили.
— Как вы сказали… Это русское слово?
— Юдоль, эччеленца. — Адам оторвался от словаря. — Юдоль плачевная, мир горя…
— Уж это целиком относится к нам, не правда ли, Адам?
Адам не успел ответить, постучали в дверь.
Шмидт вошел с не известным Адаму капитаном. Он знал лишь то, что капитан служит в штабе генерала Зейдлица и что он русский. Его позвали для того, чтобы он написал ответ командованию Донского фронта еще на одно требование о капитуляции. Адам отказался писать, сославшись, что он более или менее хорошо говорит по-русски, но пишет плохо.
Генерал-полковник смешал колоду.
— Садитесь, — сказал он капитану. — Это он?
— Так точно, господин командующий, — отчеканил Шмидт.
— Вы русский?
— Так точно, господин генерал-полковник. Сын последнего калужского вице-губернатора.
— Борис Нейгардт, — вмешался Шмидт.
— Фон Нейгардт, — поправил его капитан.
— Извините, — язвительно обронил Шмидт.
— Как вы попали в немецкую армию? — удивившись столь необычной биографии русского, спросил генерал-полковник.
— Мой отец был членом Государственного совета при императоре Николае. Не желая попадать под колеса революции, я приехал в Ревель, где нашел своих родителей. Они вырвались от большевиков и через Финляндию перебрались в Эстонию. Очень долго рассказывать дальнейшее. Скажу кратко: я переехал в Германию и принял немецкое подданство. Потом меня взяли в армию.
— Сложное у вас прошлое… — Паулюс улыбнулся.
— Да, будет что вспомнить в старости. Если доживу до нее. — Фон Нейгардт впервые так близко видел командующего армией. Чего-то в нем не хватало для того, чтобы быть боевым, кадровым офицером. Сними шинель, китель, сапоги, одень в штатский костюм, и он вполне сойдет за учителя или врача.
— Мы вызвали вас, потому что не нашли хорошего переводчика, — сказал Шмидт. — Вы еще не забыли родного языка?
— Это единственное, что у меня осталось от России.
— Эмигранты часто забывают родной язык.
— Надеюсь, господин генерал-лейтенант, скоро я перестану быть эмигрантом.
Шмидт и генерал-полковник не поняли, что имеет в виду капитан, и перешли к делу. Шмидт положил перед фон Нейгардтом бумагу.
— Прочитайте! Это условия капитуляции… А здесь наш ответ. Вы переведете его и передадите русскому командованию по радио.
Фон Нейгардт прочитал то и другое, подумал и сказал:
— Условия очень почетные. Я не понимаю, как можно отказываться от них.
— Это решит фюрер. Пока нам надо завязать переговоры с русскими, -г объяснил Паулюс.
— Но ваш ответ, господин генерал-полковник, неправильный. Нет, это невозможно! — Фон Нейгардт улыбнулся. — Нам, побежденным…,
Шмидт пробормотал что-то гневное. Командующий остановил его резким движением руки.
— …Нам, побежденным, повторяю, невозможно требовать присылки парламентеров. Напротив, мы должны просить командование Донского фронта принять наших парламентеров.
— Хорошо, пусть будет так. — Генерал-полковник освободил место у стола. — Садитесь и пишите.
Пока фон Нейгардт писал, Паулюс курил, присев на койку. Шмидт сопел в углу, Адам снова углубился в словарь.
— Вот так, я думаю. Можно прочитать? — сказал Нейгардт, окончив писать.
— Да, да, читайте, — поспешно отозвался Шмидт. — Боже, как вы тянете!…
— «Я согласен начать с вами переговоры на основе ваших условий от девятого января. Прошу установить перемирие с двенадцати ноль-ноль двадцать третьего января. Мои представители прибудут к вам на двух машинах под белым флагом по дороге Гумрак — разъезд — Конная Котлубань. Командующий шестой армией…»
Шмидт вырвал бумагу из рук фон Нейгардта.
— Отлично, отлично! — выкрикнул он. — Вы будете ждать дальнейших указаний в штабе генерала Роске. Там вы найдете эту бумагу. — Он вышел.
— Пожалуйста, задержитесь, капитан, — сказал генерал-полковник.
— Слушаюсь.
— Капитан, — тихо начал генерал-полковник, — скажите по чести, это не пахнет государственной изменой?
— Что?
— Бог мой, что ж мне делать, если фюрер и теперь не даст согласия на капитуляцию?
— Вы запросили его об этом?
Паулюс кивнул.
— Зачем, эччеленца, зачем вы сделали это? — со стоном вырвалось у Адама.
— Я солдат, Адам.
— Солдат Германии, а не фюрера…
— Тсс, нас могут услышать… — Генерал-полковник усмехнулся. Усмешка вышла кривая. — Я не могу иначе,
Адам. С малых лет меня приучали к послушанию: сначала родителям, потом учителям, потом начальству.
Адам с силой швырнул словарь в угол.
— Мы обречены, — сказал он. — Фюрер не даст согласия.
— Ну, ну, Адам, зачем такой мрак! — ласково проговорил Паулюс. — Лучше угостите нас с капитаном. Кофе, папиросы, коньяк…
— Слушаюсь, эччеленца, — угрюмо выдавил Адам. — Хайн!
Из клетушки вышел, позевывая, Хайн. Он три ночи подряд провел с той девицей из Ганновера, потому что Шмидту некогда было заниматься с нею. Три бессонные ночи, и вот его будят.
— Кофе, коньяк и папиросы, живо!
— Что ты видел во сне, Хайн? — Командующий знал, что Хайн еще дуется на него за штрафную роту.
— Что я сплю, — мрачно ответил Хайн.
— Ладно, пойдем, приготовим ужин.
Адам увел Хайна, зевавшего так сладко, что и генерал-полковник зевнул несколько раз подряд, рассмеялся и, похлопав фон Нейгардта по плечу, сказал:
— Я хочу повторить тот же вопрос. Что бы вы сделали на моем месте, если фюрер не разрешит капитуляцию?
— Трудно сказать, — замялся фон Нейгардт. — Во-первых, я бы все равно капитулировал. Если нет — разделил бы судьбу солдат и офицеров.
— Нет, нет, никогда, — глухо отозвался генерал-полковник. — Никогда! — Он вспомнил слова, сказанные старику у ямы.
Явился очень веселый Шмидт, пронюхавший, что предстоит отменный ужин.
— Очень хорошо, капитан, что вы еще здесь, — приветливо заговорил он. — Есть одно обстоятельство, и я хотел бы обсудить его с вами.
— Я в вашем распоряжении, господин генерал-лейтенант.
— Дело, знаете, щекотливое. Гм… — Шмидт не знал, с чего ему начать. — Надеюсь, вы в курсе сложившейся обстановки.
«Знаю ли я обстановку! — думал фон Нейгардт. — Вы сидите здесь, а я в окопах. Там все, даже самые мужественные, впали в апатию, менее храбрые — в отчаяние. Вас еще спасают толстые стены подвала, а от расстрела спасут погоны и знаки отличия. А тех, кто там, ничто не спасет. Я понимаю, чего вы хотите, но я пальцем не шевельну, чтобы дать вам сберечь свои шкуры. Разделите судьбу тех, кто сейчас корчится на рогожах, — их оставили врачи и бежали. А те, кто не бежал, сошли с ума, потому что они могли только рыдать, видя страдания людей. Разделите участь с теми, кто тщетно пытается согреться, кто напрасно старается спасти отмороженные ноги, кто вырывает кусок изо рта умирающего товарища. С меня хватит, и вы хлебните все это!»
Фон Нейгардт злорадствовал, наблюдая за тем, как Шмидт ищет подходящий способ целехоньким выбраться из ада.
— Приказ есть приказ, в каком бы положении солдат ни находился в тот момент, когда приказ настиг его. Мы должны сражаться, — заговорил Шмидт. — Пока идут бои, — развивал он свою мысль, — желательно оградить особу командующего и его ближайших сотрудников от штыков русских солдат. Впрочем, даже если русские не придут сюда со штыками, они могут утопить нас, как крыс, открыв водопроводные краны. — В эту паническую минуту Шмидт забыл, что водопровод давно замерз. — В конце концов, черт побери, — продолжал он, — кто-то должен отдать приказ о прекращении огня и тем отвести опасность от особы командующего армией.
Все те минуты, когда Шмидт, перескакивая с одного на другое, пробовал связать концы с концами, путаясь и глотая слова, пытался втолковать фон Нейгардту мысль о том, что пока, мол, будут стрелять, он, Нейгардт, должен вести переговоры о сохранении жизни командующему, генерал-полковник думал: «Как можно вести столь бесстыдные разговоры с человеком, который презирает Шмидта и меня, да и не может не презирать, если вместо того, чтобы говорить о спасении десятков тысяч людей, переживающих чудовищные лишения, мы толкуем о спасении десятка ничего не значащих для родины жизней!»
Он хотел прервать Шмидта и прекратить его бессовестные рассуждения, но не знал, что сказать и под каким предлогом отпустить фон Нейгардта. В те минуты он проклинал себя за то, что напичкан чувством долга… Это чувство крепко сидело в нем, и он не мог решиться одним росчерком пера прекратить агонию. В те минуты он понимал, что слабоволие, как продукт догматического подчинения, в глазах этого русского должно казаться особенно ужасным, ибо слабоволие командира любой войсковой части в решающий момент означает гибель всех солдат и офицеров, подчиненных ему.
Генерал-полковник боролся с собой. Преступное чувство долга побеждало неотвратимо. Он сказал вдруг:
— Боже, что будет, если меня возьмут в плен… Каким издевательствам я подвергнусь! Ведь меня могут на потеху толпе на цепи водить по Москве и показывать русским и иностранцам!
Фон Нейгардт понял, что этот человек дошел до такого состояния, когда страх побеждает разум, а для сотен тысяч солдат и офицеров эта точка означает новые страдания и бесславный конец.
— О нет! — вскричал Шмидт, боясь, что командующий может ускользнуть из его рук и выстрелом в рот избавить себя от хождения на цепи по Москве
Шмидт знал, что его на цепи водить не будут, не такая уж он персона для процессий подобного рода, и был уверен, что русские не доберутся до того сокровенного, о чем знало только гестапо.
Ему был нужен живой генерал-полковник, потому что его жизнь гарантировала жизнь Шмидту.
Вошел Адам и сказал, что в штаб Роске пробрался унтер-офицер Лемке и сообщил, что он был свидетелем пленения Зейдлица и еще двух генералов.
Их взял в плен русский автоматчик, случайно он забрел в балку, где в землянке коротал последние часы командир корпуса. Хорошо вооруженные генералы подняли руки и сдались русскому солдату без всякой попытки сопротивляться.
Лемке видел, как их вели к берегу Волги, может быть, чтобы расстрелять, может быть, передать командованию русской армии.
— Вот видите! — с живостью заговорил Шмидт. — Их не застрелили на месте. А кто такой Зейдлиц? Просто командир корпуса. Господин командующий, я не сомневаюсь, что вам Не только сохранят жизнь, но и создадут наилучшие условия. Большевики из кожи вон вылезут, чтобы показать всему свету, какие они культурные люди, ха-ха!
Генерал-полковника передернуло от этого смеха, но он ничего не сказал. Судьба Зейдлица потрясла его. «Вернее всего, — рассуждал он сам с собой, — Зейдлиц нарочно сделал так, чтобы поскорее попасть в плен и тем предоставить своим солдатам и офицерам последовать его примеру. У него хватило мужества перешагнуть через так называемый долг, и вот в этом отличие боевого, кадрового генерала от меня, кабинетного ученого, профессора академии, лишь благодаря стечению обстоятельств ставшего командующим армией».
Пришел Эберт и принес радиограмму из ставки Верховного главнокомандующего.
Фюрер приказывал драться.
Фон Нейгардт, поняв, что дальнейший разговор будет беспредметным, попросил разрешения удалиться. Он решил, не теряя ни минуты, перейти незримую черту, которая двадцать пять лет отделяла его от родины.
Генерал-полковник, прочитав радиограмму, сказал: — Юдоль.