Светало. От горизонта по воде уже протянулись к берегу залива первые полосы бледноватого света. На высоких городских башнях, на золотом плаще короля, фигура которого венчала вершину шпиля ратуши, на крестах кафедрального собора тлели розоватые отблески утренней зари. Но внизу, над руслом Мотлавы, над портом и над каналом еще лежала густая мгла, в которой слабо вырисовывались невыразительные очертания зданий Нового Порта, элеватора, складов и ажурные стрелы подъемных кранов, дремлющих над Мертвой Вислой. В этом сером, поглощавшем все краски рассвете зеленые кроны деревьев, растущих по всей косе, походили на темный, сильно удлиненный купол, опирающийся своими краями на высокую крепостную стену и плотно прикрывающий внутреннюю часть полуострова.
Вокруг царила тишина. Ни одна волна не тревожила водную гладь канала. Спящие на воде чайки еще не проснулись, а первый крик иволги был короток и слаб, почти не слышен. Правда, из глубины леса, с верхушек самых высоких деревьев отозвались другие птичьи голоса, но потом снова все замерло…
Стелющаяся над каналом мгла вскоре начала рассеиваться, обнажая носы плавучих портовых кранов, длинные глухие стены складов, крышу высокого элеватора, круглую башню старой крепости Вислоуйсьце и заостренные зубцы крепостных стен.
Первый сильный порыв утреннего бриза — и внезапно тишину наступающего рассвета разорвали орудийные выстрелы. Эхо их, отразившись от зданий Нового Порта, прибрежных рощ и крепостной стены, с глухим рокотом покатилось к морю. Секунду спустя где-то в самой узкой части основания полуострова вспыхнули очаги высокого пламени и раздались разрывы снарядов. В кустах неподалеку от ворот к железнодорожному полотну послышались голоса людей, а еще через минуту можно было уже заметить мелькавшие там и здесь силуэты немцев. Часы на башне костела в Новом Порту пробили третью четверть — было 4 часа 45 минут 1 сентября 1939 года…
Майор Сухарский медленно повесил телефонную трубку на рычаг аппарата и подошел к открытому окну кабинета. С минуту он стоял неподвижно, потом, слегка повернув голову, произнес в полумрак комнаты:
— Гости переходят через мост…
Майор сказал это, как всегда, спокойно, неторопливо и негромко, однако Домбровский уловил в его голосе какие-то необычные нотки — то ли взволнованности, то ли озабоченности.
— Объявляем тревогу? — спросил капитан.
Сухарский не ответил и продолжал стоять в той же позе, словно не расслышал вопроса. Домбровскому давно следовало бы привыкнуть к несколько странной манере своего начальника внезапно погружаться в глубокое раздумье и некоторое время совсем не реагировать на окружающих. Но как ни старался капитан приучить себя к этому, ничего у него не получалось. В таких случаях он обычно испытывал легкое раздражение и не умел скрыть своего нетерпения. Так было и теперь. Глядя в упор на майора, Домбровский повторил уже громче:
— Прикажешь объявить тревогу?
Голова майора качнулась немного влево. Голос его был по-прежнему спокойным, даже, как показалось капитану, каким-то бесцветным.
— Нет, Францишек. Солдаты измучены, пусть еще поспят.
Домбровский схватил висевший на поручне кресла ремень, надел его и застегнул пряжку.
— Ты еще сомневаешься, Генрик? Еще предаешься иллюзиям?
Майор долго молчал, потом заговорил с перерывами:
— Может, я и обманываюсь… А лучше было бы сказать… питаю надежду, хотя и очень слабую…
Они стояли посреди темного кабинета, разделенные столом. Капитан оперся руками о край стола и произнес несколько резковато:
— А я не питаю ни малейшей надежды. И может быть, даже не желаю иметь ее. Есть дела, которые надо решать только с помощью штыка. До каких пор мы должны позволять им все? Сейчас, в эту самую минуту, они переходят через реку, а утром мы, может быть, узнаем, что Гданьск уже принадлежит немцам. Что ж, мы и на это будем взирать спокойно?
— Нет, тогда будем драться.
— Мы? Ты отдашь приказ о вступлении в Гданьск? Будем занимать его нашей ротой?
Домбровский горячился, и голос его звучал все громче. До боли стиснув пальцами край стола, он как бы пытался таким образом унять растущий в нем гнев. Но Сухарский не отвечал, и капитана охватило чувство досады. Обойдя вокруг стола, он подошел к Сухарскому, положил руки ему на плечи.
— Почему, Генрик, мы допустили это? Ответь, почему?
Несмотря на царивший в кабинете сумрак, на близком расстоянии оба хорошо видели лица друг друга. Глаза Домбровского лихорадочно блестели под нахмуренными темными бровями. И майор вдруг с грустью вспомнил другие глаза, виденные им когда-то, глаза элегантного и хвастливого польского военного атташе, который, возвратившись из Берлина, рассказывал в кругу офицеров о военном параде в столице рейха. Атташе восхищался чеканным шагом маршировавшей пехоты, говорил об артиллерии, потом о танках, правда, о последних с некоторым пренебрежением. Сам он, в прошлом улан, не скрывал, что с большим удовольствием наблюдал бы за прохождением легких, красочно расцвеченных кавалерийских эскадронов. Собеседники элегантного офицера, тоже преимущественно уланы, охотно соглашались с ним. Всем им были ближе и понятнее разговоры о кавалерийских атаках и верных конях. Никого не интересовали грохочущие, чадящие танки. А зря…
Сейчас, когда майор Сухарский вспомнил обо всем этом, в голову снова полезли тревожные мысли, которых он так боялся. А тут еще эти вопросы Домбровского, вопросы, на которые он сам не прочь был бы получить ответ.
— Ты спрашиваешь, почему мы допустили это. Не знаю, Францишек. И потом — ничего ведь еще не случилось.
— Можешь быть уверен, случится с часу на час, — резко бросил Домбровский. — И об этом хорошо известно нашему пану Ходацкому. Интересно, что он запоет, когда, проснувшись, увидит в Гданьске части вермахта?
— Не каркай! Может, немцы перебрасывают какой-нибудь новый транспорт с оружием или переодетый отряд СА. Для нас не тайна, что они давно занимаются этим.
— А мы спокойно наблюдаем и помалкиваем, — не удержался Домбровский.
Майор протянул руку к телефону.
— Позвоню-ка я Вицеку. Пусть все проверит.
Сухарский быстро набрал нужный номер в Гданьске. Но телефон молчал. Попробовал еще раз. Результат оказался тот же. Постучал по рычагу аппарата, подул в трубку, послушал немного, потом медленно опустил руку.
— Телефонная связь с городом прервана.
Майор снова подошел к окну и стал глядеть на слабые отблески рассвета, которые пробивались через плотную мглу, окружавшую полуостров. За спиной услышал голос капитана:
— Если они отключили нас от центральной станции, значит… — Домбровский осекся, но через миг овладел собой и подскочил к Сухарскому: — Немедленно объяви тревогу гарнизону, Генрик! Иначе будет поздно!
Едва он кончил говорить, как со стороны старой крепости Вислоуйсьце сверкнули длинные полосы огня, и тишину разрезал оглушительный грохот артиллерийского залпа. Фонтаны земли и клубы дыма поднялись сначала на краю учебного плаца, потом на самом плацу. По каменной ограде, опоясывавшей казармы, по крышам зданий застучали осколки. В тот же миг из коридора донеслось трескучее дребезжание сигнальных звонков — это били тревогу посты. Капитан Домбровский вопросительно посмотрел на коменданта Вестерплятте. Майор Сухарский отошел от окна и, снимая с вешалки каску, спокойно сказал:
— Проследите, пожалуйста, чтобы обед для гарнизона был готов вовремя, как всегда.
Старший сержант Войцех Найсарек, с трудом поборов сонливость, погасил свет, открыл дверь и вышел на крыльцо домика железнодорожной станции, где размещался его пост. Долго и глубоко вдыхал свежий предутренний воздух, резкими рывками расправлял плечи, энергично вращал головой, чтобы размять мышцы шеи. Окончательно отогнав сон, старший сержант начал рассматривать близкий берег моря и висящую над ним мглу. Потом, повернувшись, перевел взгляд на массивные въездные ворота, на мокрые от росы рельсы железнодорожной ветки. Через колею только что прошел капрал Шамлевский со своим патрулем. Солдаты ненадолго задержались у ворот, затем двинулись дальше вдоль крепостной стены и вскоре скрылись в кустарнике за зданием железнодорожной станции. Найсарек какое-то время прислушивался к удалявшемуся треску сухого валежника под солдатскими сапогами. Потом послышались несмелые и тихие голоса птиц, и старший сержант начал вглядываться в кроны деревьев, пытаясь обнаружить маленьких певцов. Но успел заметить на гладком стволе ближайшего вяза лишь огненно-рыжий хвост белочки.
В ту же минуту старший сержант услышал взрыв. Обернувшись, увидел, как раскололись на две части широкие и тяжелые въездные ворота, как их сорвало с петель и унесло вверх вместе со столбом огня, глыбами земли, обломками кирпича и дерева. В лицо Найсареку ударила горячая воздушная волна, со звоном посыпались осколки стекол. На какое-то мгновение он остолбенел, но тут же опомнился, резким движением руки повернул рычаг сигнала тревоги, схватил винтовку и бросился во двор.
На том месте, где минуту назад стояла кирпичная стена и были ворота, зиял пролом шириной в несколько метров. Вокруг постепенно оседал желтый густой дым. В его стелющейся над землей мутноватой дымке мелькали осторожно подкрадывающиеся фигуры людей в стальных касках. «Немцы!» — догадался старший сержант. Попятившись, он скосил глаза влево. Рядом, всего в нескольких шагах, были железнодорожные пути, а за ними тянулись густые заросли кустарника. Прежде чем немцы достигнут пролома, прежде чем рассеется дым, рассуждал про себя Найсарек, он успеет добраться до этих зарослей, скрыться в них и отступить к посту Шамлевского. Но тогда немцы беспрепятственно пройдут в том месте, где он сейчас стоит, ибо некому будет их задержать. Еще раз взглянув на кусты, старший сержант решительно вскинул винтовку.
В широком просвете пролома виднелись уже несколько солдат в касках. Найсарек старательно прицелился в ближайшую каску. Сухо треснул выстрел. Раздался громкий вскрик. Каска резко дернулась, потом нырнула куда-то вниз, в кусты. Найсарек быстро заработал затвором, раз за разом нажимая на спуск. Цепь распалась на две части, отхлынувшие вправо и влево под защиту крепостной стены. Немцы открыли огонь из автоматов, густо засвистели пули. Одна из них не миновала старшего сержанта Найсарека; но, уже падая, он успел сделать еще один выстрел и снова услышал пронзительный вопль в рядах наступающих.
Рядовой Дудзиц, дежуривший в эту тревожную ночь у ворот казарм, с усилием отодвинул тяжелый засов. Вернувшиеся с постов солдаты гуськом входили и, переступив порог, отстегивали ремешки касок. Подпоручник Кренгельский, как обычно, вошел последним. Дудзиц хотел было уже снова запереть ворота, когда послышался звук взрыва.
— Пан подпоручник, артиллерия! — громко крикнул капрал Страдомский.
— Возвратиться на посты! — приказал Кренгельский. — Бегом!
На плоской лужайке за казармами высоко поднимались черные столбы дыма. С глухим стоном вздымались глыбы земли и, рассыпавшись в воздухе на тысячи комьев, крупным градом падали на траву. Красные вспышки плясали по кронам деревьев, окаймлявших опушку леса, а над ореховой рощицей тянулись буро-оранжевые дымные полосы. Кренгельский оглянулся на здание; из двери выбегали уже последние солдаты его подразделения. Офицер привычным движением натянул поглубже на голову каску и крикнул:
— За мной! Перебежками!
Кренгельский бежал, низко пригнувшись, по узкой тропинке в нараставший вокруг грохот. Сходу перепрыгнул через две неглубокие, еще дымившие воронки, прижался на секунду к стволу толстого дерева и снова побежал. На опушке рощи остановился и оглянулся назад; капрал Страдомский и еще четыре солдата отскочили одновременно с ним под прикрытие кустов. Семерых отставших солдат опередил взрыв снаряда, и их скрыло желтоватое облако песка в земли. «Все, — подумал Кренгельский, — пропали ребята». Однако через какое-то мгновение все семеро вынырнули из пыльной завесы и, тяжело дыша, присоединились к первой группе. Подпоручник жестом приказал сменить несущих станковый пулемет и повел людей дальше. Через минуту они уже спрыгнули в ход сообщения, ведущий к их боевому посту. И тут за их спинами послышался новый оглушительный разрыв снаряда; на каски и спины замыкавших группу солдат посыпались комья земли. Однако раздалась новая команда офицера, и все солдаты, взобравшись на земляной вал, заняли свои места.
Время 4.45
У входа в командный блиндаж сторожевого поста «Паром», которым командовал поручник Пайонк, показался хорунжий Грычман. Он внимательно оглядел сидевших у амбразур солдат; те подремывали, съежившись и прикрывшись шинелями. После теплой ночи воздух к утру стал влажным и прохладным; с шатра зеленой листвы, нависшего над расположением поста, стекали холодные капли росы.
— Собирайтесь, ребята, дежурство кончилось, скоро, наверно, придет поручник со сменой, — объявил хорунжий. — Баран, свертывайте свое имущество.
Солдаты быстро очнулись и повскакивали со своих мест. Михалик и Новицкий начали снимать пулемет с подставки. Плютоновый Баран спускался по узкой и шаткой лестничке о земляного вала, где с трех часов ночи вел наблюдение за противоположным берегом.
Неожиданно воздух сотрясли глухие взрывы, раздавшиеся где-то в глубине полуострова. Не успел Баран опустить ногу на очередную ступеньку лестнички, как оглушительно рвануло где-то совсем рядом. Мощная взрывная волна подбросила плютонового вверх вместе с лестничкой; перевернувшись в воздухе, подофицер упал плашмя у проволочного заграждения, прикрывавшего подступы к территории поста. Вокруг него и над ним грохотало, стонала от взрывов земля. Плютоновый машинально потянулся к голове, ощупал каску. «Слава богу, кажется, не задело», — подумал он и тут же вскочил, ринулся к валу, где залегли солдаты. Невдалеке от себя он увидел побледневшее лицо пулеметчика Доминяка, скрючившегося рядом с ним солдата Усса и капрала Ковальчика, спрятавшего голову между деревянными ящиками с гранатами.
Гул усилился. Снаряды опять рвались близко, и с верхушек деревьев падали срезанные осколками ветки. Баран снова припал к земле и, ощущая подступившую к горлу тошноту, с трудом подполз к валу. Первой его мыслью было снова взобраться наверх и занять свой наблюдательный пост. Но он не в силах был оторвать тело от земли в этом кромешном аду. Плютоновому удалось только чуть приподнять голову. Скользнув взглядом вокруг себя, он успел заметить, что укрепление выдержало шквал артиллерийского огня, что среди людей потерь пока нет: ошеломленные внезапной канонадой, солдаты все же успели укрыться. По обе стороны от входа в блиндаж лежали, тесно прижавшись к земле, ребята из его пулеметного расчета, которых, как он вспомнил, именно на этом месте застиг артиллерийский обстрел. Плютоновый сознавал, что должен немедленно идти к своему расчету, должен приказать, чтобы снова установили станковый пулемет на огневую позицию и действовали так, как он обучал их многие месяцы. Но тело подофицера словно одеревенело и не хотело подчиняться ему, а новый оглушительный взрыв еще плотнее прижал его голову к земле…
После первого залпа, после неожиданных разрывов снарядов, нарушивших тишину наступающего дня, хорунжий Грычман инстинктивно отошел под деревянный навес блиндажа и тут же нажал кнопку сигнальной связи с командным пунктом. Повернувшись, оглядел территорию поста. Тут-то Грычман и увидел бежавшего к валу плютонового Барана и прижавшихся к стене эскарпа солдат. Хорунжему был хорошо знаком этот бессознательный рефлекс: так поступали все, кто впервые попадал под обстрел. И хотя громыхало теперь уже где-то дальше, в районе казарм, он решил выждать еще хотя бы несколько секунд и не отдавать никаких приказов. Людям, парализованным внезапной лавиной грохота, треском разрывов, воем снарядов, надо было дать как бы прийти в сознание, удостовериться, что они целы и невредимы, что неожиданный артиллерийский налет лишь мимоходом задел их и передвинулся вперед, в глубь полуострова, а снаряды проносятся уже над их головами. Убедившись, что огонь к посту пока не приближается (лишь случайный снаряд разорвался неподалеку между деревьями), хорунжий Грычман во весь голос скомандовал:
— Все по своим местам!
Солдаты начали приподнимать головы. Все лица были повернуты в его сторону. По широко раскрытым глазам, в которых таился страх, хорунжий определил, что подчиненные еще не до конца пришли в себя, поэтому без натуги в голосе, спокойно и выразительно, как на повседневных учениях, он отдал новый приказ:
— Плютоновый Баран, приготовить станковый пулемет! Рядовой Доминяк, на наблюдательный пункт! Капрал Ковальчик, к ручному пулемету!
Услышав свою фамилию, каждый вскакивал с земли и мчался к позиции. Хотя гул канонады не умолкал ни на секунду, действовали все энергично и сноровисто. Рядовые Усс и Грудзень разносили ящики с гранатами и пулеметными лентами, плютоновый Баран вместе со своим расчетом устанавливал пулемет, другие солдаты также занимались своим делом. И никого уже не заставлял кланяться земле близкий разрыв снаряда.
Спустя несколько минут после начала артиллерийской канонады сторожевой пост поручника Пайонка снова стал боеспособным, готовым немедленно вступить в бой с врагом.
Домонь и Грудзиньский заканчивали третью партию в шахматы. Домонь ловко подсунул своего коня под удар и, когда Грудзиньский забрал его ферзем, тут же выдвинул слона и снял с доски ферзя.
— Сдавайся! — объявил он торжествующе. — Еще два хода — и тебе мат.
Но не успели друзья сделать и одного хода, как мощные взрывы потрясли воздух. Оба мигом вскочили. Домонь, побледнев, констатировал:
— Война, Бронек.
Остальные солдаты тоже сорвались со скамеек, расставленных вдоль стен вартовни. Капрал Замерыка начал вскрывать ящики с пулеметными лентами, рядовой Сковрон кинулся к амбразуре.
— Осторожно, Игнац! — крикнул Грудзиньский.
В тот же миг по наружной стороне стены вартовни защелкали пули. Грудзиньский подскочил к окну, стал сбоку и резко рванул на себя деревянный щит, прикрывавший проем амбразуры.
— Зых и Бараньский, сюда! Приготовиться к бою!
В это время капрал Домонь с силой тянул на себя щит со второго окна, который никак не хотел открываться.
— Что ты с ним возишься? — крикнул у него над ухом стрелок Цихоцкий и, схватив с пола табуретку, с размаху ударил ею по щиту. В стороны полетели щепки, разбитое стекло. Амбразура была свободна.
Еще какую-то минуту Домонь и Цихоцкий управлялись со стволом пулемета, который никак не садился на свое место. За их спинами капрал Грудзиньский отдавал приказы:
— Замерыка, Думытрович и Ортян, вниз, в боевой каземат! Снять чехлы с пулеметов! Сковрон и Чая, ко второй амбразуре! Цихоцкий, приготовить запасные пулеметные ленты!
Капрал Замерыка отодвинул мешавший ему ящик с патронами и рванул на себя с пола откидную крышку, прикрывавшую ход в нижний этаж вартовни. Все трое мгновенно исчезли в темном проеме, и вскоре Замерыка доложил по переговорной трубе о выполнении приказания.
Капрал Домонь обозревал через амбразуру пространство перед собой; на противоположном берегу портового канала все сверкало вспышками огня. Стреляли из окон домов, из-за складских помещений. С верхнего этажа красного кирпичного дома, стоявшего как раз напротив вартовни, и с высокого элеватора били длинные пулеметные очереди. В конце Шульштрассе, в районе канала, занимало огневую позицию полевое пехотное орудие. Домонь хорошо видел хлопотавших рядом немцев: они разворачивали орудие в сторону Вестерплятте.
— Сейчас нам дадут жару! — крикнул Домонь. — Слышишь, Бронек, сейчас начнется. Прикажи открывать огонь!
Грудзиньский приблизился к амбразуре; там, за каналом, ствол орудия какое-то время медленно опускался, а потом, застыв, выбросил сноп огня. В нарастающем гуле Грудзиньский и Домонь даже не расслышали разрыва снаряда. Грудзиньский успокаивающе похлопал Домоня по плечу.
— Больше выдержки, Владек. Рано открывать огонь, они не видят нас и палят по другой цели. Вот ринутся вперед их солдаты, тогда мы и начнем косить.
Словно желая удостовериться, есть ли кому «косить» немцев, Грудзиньский оглядел помещение вартовни. У всех четырех амбразур стояли его солдаты, ожидая приказа. Вторая вартовня находилась в полной готовности к открытию огня.
Разрывы первых снарядов не разбудили старшего сержанта Леонарда Пётровского. Он вскочил с койки лишь по сигналу тревоги. Поспешно оделся, сорвал с гвоздя ключ от гаража и выбежал из помещения. За порогом на миг приостановился; снаряды рвались позади второй вартовни и в районе казарм. Причем падали по четыре сразу, и разрывы сливались в один протяжный, оглушающий грохот. Правда, еще ни один снаряд не попал в казармы, даже не разорвался вблизи их, но это могло произойти в любую секунду.
Прикинув на глаз расстояние до соседнего здания, Пётровский сделал глубокий вдох и бросился вперед. Бежал он длинными прыжками, пытаясь скорее преодолеть опасную зону. Едва он обогнул угол здания, как новые разрывы накрыли западную часть казарменного двора. Прислонившись на какой-то миг к стене, старший сержант перевел дыхание, а потом, уже значительно спокойнее, побежал в сторону гаража, где стояла старая полевая пушка.
Капрал Грабовский вместе с солдатами своего расчета был уже у гаража. Он делал нетерпеливые знаки старшему оружейнику. Пётровский с одобрением отметил про себя, что артиллеристы быстро поднялись по тревоге и прибыли к месту сбора.
— Пан сержант, быстрее! — закричал Грабовский, стоявший уже наготове у двери.
Как только Пётровский отомкнул гараж, капрал первым влетел внутрь помещения. Похлопав ладонью по стволу пушки, он тут же скомандовал:
— Ну-ка, навались, ребята! Поехали!
Солдаты молниеносно выкатили пушку из гаража. Но не успели пройти и двадцати метров, как откуда-то сбоку по ним ударили пулеметные очереди. Все мигом припали к земле, но все же, передвигаясь ползком, развернули пушку в ту сторону, откуда доносилась стрельба. Пули защелкали теперь по стальному щиту орудия. Укрываясь за этой бронированной плитой, солдаты быстро стали толкать пушку между деревьями. Передвигаться под защитой толстых стволов стало гораздо безопаснее, однако тащить пушку приходилось с огромным трудом: земля была мягкая, колеса то и дело натыкались на выступавшие поверх грунта корни, на многочисленные пни. Выбора, однако, не было. Единственная дорога, по которой расчет Грабовского обычно добирался до своей огневой позиции, находилась теперь под интенсивным артиллерийским и пулеметным огнем, на многих ее участках, вздымая фонтаны гравия, рвались снаряды. Между деревьями тоже иногда оглушительно бухало и свистели пули, но здесь люди обращали на все это меньше внимания; они были целиком поглощены своим нелегким делом: надо было выручать пушку, когда она утопала в мягких подушках из толстого слоя иголок и мха или натыкалась на корни. В такие моменты солдаты дружно хватались за колеса, тянули за спицы. Сгибаясь от натуги, обливаясь потом, метр за метром они перетаскивали эти почти тысячу сто пятьдесят килограммов груза. Наконец Грабовский объявил короткую передышку.
— Черт бы побрал эту дрянную пушчонку, никак ее не дотащим, — выругался кто-то из солдат, тяжело падая на землю.
Однако пушку дотащили, хотя на последних ста метрах буквально выбились из сил. Когда наконец артиллеристы выкатили ее из леса на открытое место, они были вынуждены снова передвигаться ползком. К счастью, огневая позиция находилась рядом, всего в десяти — пятнадцати метрах. Теперь буквально рукой было подать до хорошо утрамбованного полукруга земляного вала, внутри которого была оборудована площадка для орудия. По левую сторону капонира, ближе к лесу, находился блиндаж для орудийного расчета, а по правую — склад боеприпасов, сбитый из толстых бревен и покрытый жестью. По бокам склад был обложен плитами дерна, а сверху на него накинули маскировочную сетку и набросали березовые ветки и сучья.
Капрал Грабовский задумчиво смотрел на дело своих рук. Все здесь им старательно вымерено и рассчитано; по его указанию солдаты даже обрезали кроны ближних деревьев в секторе обстрела.
Когда противник перенес пулеметный огонь несколько дальше, Грабовский скомандовал:
— Все разом, взяли! — и первым сдвинул тяжелый сошник.
Упершись ногами в рыхлый песок, солдаты поднатужились, и колеса двинулись. Через две минуты пушку вкатили в капонир, установили на площадке и подложили под колеса клинья. Грабовский быстро снял с замка защитный колпак, заряжающий протер банником ствол. Два солдата тем временем доставляли со склада боеприпасы.
Капрал Грабовский зашел в блиндаж, чтобы доложить да командный пункт о готовности своего орудийного расчета к бою.
После разрыва двух первых снарядов все остолбенели. Капрал Кубицкий, собиравшийся было закурить, так и застыл о приподнятой рукой, не успев донести горящую спичку к концу папиросы.
— Пан плютоновый, они начали, — раздался чей-то голос.
Будер кивнул.
— Да, это стреляет «Шлезвиг», — уточнил он. — Бьет из самых тяжелых орудий.
— Значит, уже война? — спросил тот же голос.
Будер повернулся. У двери стояли Земба и Венцкович, собиравшиеся перед этим к выходу на патрулирование. В глубине помещения вартовни сидело еще четверо солдат. Все вопросительно смотрели на командира.
— Война, ребята, — подтвердил Будер.
Никто из присутствующих не шевельнулся, никто не промолвил ни слова. Какой-то миг все смотрели широко открытыми глазами друг на друга, прислушиваясь к нараставшему гулу все чаще рвавшихся тяжелых снарядов. Только после того, как на телефонном коммутаторе вспыхнула красная лампочка и раздался звучный и резкий сигнал тревоги, Будер громко скомандовал:
— Все по местам!
Каждый хорошо знал свое место. Капрал Кубицкий и рядовой Боровец мигом подскочили к восточной амбразуре, выходящей на лес и выездные ворота; Земба и Венцкович принялись открывать щит северной амбразуры, а стрелок Свиркоч прилаживал пулемет в южной амбразуре, имевшей сектор обстрела в направлении портового канала и поста «Паром».
— Снаряды уже рвутся неподалеку от нас, в лесу! — доложил Кубицкий.
Плютоновый Будер подошел к узкому проему амбразуры и выглянул наружу; в просеках, которые специально прорубили, чтобы расчистить подходы к вартовне и улучшить обзор, он заметил красные вспышки огня.
— Это меньший калибр, — заметил Будер спокойно. — Тяжелые снаряды падают где-то дальше.
Все в вартовне отчетливо слышали громоподобное уханье этих снарядов, заглушавшее все остальные звуки. Солдат Гайда, открывавший ящики с боеприпасами, на минуту отвлекся от своего занятия и подошел к западной амбразуре.
— Обстреливают казармы, гады, — констатировал он после непродолжительного наблюдения.
Крепкое приземистое здание казарм было окружено султанами поднимавшихся высоко вверх комьев земли. Оттуда в сторону вартовни плыли облака густого желтого дыма.
— Газ, пан плютоновый, — в страхе выкрикнул один из солдат.
— Противогаз есть?
— Так точно, пан плютоновый, есть.
— Вот и наденете его, когда дам команду. А сейчас прекратите болтать о газе.
Будер уже собирался отойти от амбразуры, когда заметил, что из облака клубящегося дыма выскакивают солдаты. Их оказалось несколько человек; вся группа скрылась за зданием подофицерского казино, но уже через десяток секунд выскочила с другой его стороны. Теперь люди бежали опушкой леса прямо с в торону его вартовни.
Когда бегущие приблизились, Будер узнал в первом из них поручника Пайонка, командира сторожевого поста «Паром».
Поручник Пайонк проснулся со страшной головной болью. Во сне ему почудилось, что где-то совсем близко гремят раскаты грома. Он еще не успел сообразить, что происходит, как раздался звонок тревоги. Натянув мундир, Пайонк стал пробираться к выходу из комнаты. Головная боль так мучила его, что он не слышал даже близких разрывов снарядов, и только в тот момент, когда оконные стекла со звоном брызнули на пол, поручник отступил к стене.
Пайонк слышал топот бегущих солдат, но, когда он вышел в коридор, на втором этаже уже никого не было. Все еще трезвонил сигнал тревоги, по стенам стучали осколки, да где-то с сухим шуршанием осыпалась штукатурка.
Быстро спустившись по лестнице, Пайонк подбежал к солдатам, ожидавшим его в просторном зале первого этажа. Их было пятеро — вторая смена вверенного ему сторожевого поста, того поста, где сам он в тот миг не присутствовал и который, может быть, в ту минуту громила вражеская артиллерия или атаковала пехота.
Как только поручник оказался среди своих солдат, головная боль у него прошла. Голова стала на редкость свежей, мысли работали четко. Подав солдатам знак рукой, Пайонк первым устремился к широко распахнутым воротам казарменного двора. На минуту задержавшись у выхода, огляделся. В одном из уголков двора, защищенном от артиллерийского огня двумя крыльями здания казарм, он увидел плютонового Беняша, который вместе с подчиненными спешно устанавливал минометы. Беняш невозмутимо отдавал приказания, а его солдаты действовали согласованно и четко. «Как на учениях», — мысленно констатировал поручник и снова подумал о своих подчиненных — хорунжем Грычмане, плютоновом Баране, капрале Ковальчике, о рядовых Уссе, Грудзене и об остальных солдатах, которым в эти первые, самые тяжелые и ответственные минуты пришлось вступить в бой без него, поручника Пайонка, своего командира.
Выглянув из ворот, Пайонк даже присвистнул. Перед казармами с тяжелым уханьем рвались снаряды. Поручник с огорчением подумал, что кратчайшая дорога, по которой они обычно ходили на свой пост, теперь перекрыта: под снаряды ведь не полезешь! Придется использовать второй путь — по липовой аллее, что тянется от подофицерского казино вниз, к портовому каналу. Если потом пройти по опушке леса мимо первой вартовни, то до поста останется рукой подать. Хотя этот путь и вдвое длиннее, он дает какой-то шанс невредимыми добраться до места.
Поручник обернулся. За его спиной, тут же у каменной стены забора, стояли пятеро солдат в касках, при полном боевом снаряжении. Они ждали его приказа. Офицер знал, что, если он поведет их даже по опасной дороге под разрывами снарядов, они без слова пойдут за ним. Внимательно оглядев людей, Пайонк не заметил, чтобы кто-то из солдат волновался. Лица у всех были просто серьезными и сосредоточенными. Когда по его знаку группа выбежала из-под прикрытия стены, сильная воздушная волна близкого взрыва обдала людей вихрем пыли и песка. Но поручнику не требовалось оборачиваться, чтобы убедиться, бегут ли за ним солдаты: он все время слышал за собой топот их тяжелых сапог.
Время 4.51
При каждом сильном взрыве, раздававшемся где-то наверху, на столике радиотелеграфиста резко подскакивали тонко отточенные карандаши. Свисающая с потолка лампа раскачивалась на длинном шнуре как маятник, словно кто-то с огромной силой расшатывал все помещение и ударял тяжелыми молотами в толстые стены, пытаясь расколоть и раскрошить их. Здесь, в подземном бетонированном каземате, невозможно было различить отдельные залпы или взрывы, все они сливались в один непрерывный гул. Такой гул можно услышать, когда набегает на берег высокая морская волна. Эти могучие звуки один за другим с треском ударялись о здание, напирали на стены, силясь смять и раздавить их.
Так примерно представлял себе происходящее радиотелеграфист сержант Расиньский, сидевший на вращающемся кресле у своей аппаратуры. Сержанту казалось, что он слышит, как снаряды застревают в стенах здания и в клочья разносят его, что каземат вот-вот рухнет, чтобы похоронить его самого, и майора, и капитана под обломками кирпича, железа, бетона.
После приема первых донесений от вартовен и сторожевых постов сержант Расиньский пока не был занят делом. Почти рядом с ним, на стуле у стены, сидел майор Сухарский. Минуту назад он спустился с наблюдательного пункта в центральный узел связи и теперь спокойно курил папиросу, глядя на нервно шагавшего капитана Домбровского.
— Сейчас они должны прекратить обстрел, — сказал майор, и капитан, остановившись, посмотрел на часы.
Майор Сухарский догадывался, даже мог с уверенностью сказать, что творилось в душе его заместителя. Что же касается его самого, то первый залп линкора полностью разрядил нараставшее в нем в течение многих дней напряжение, прояснил мучившие его проблемы, разрешил сложные вопросы. Сейчас уже не оставалось никаких сомнений и никаких неясностей. Требовалось одно: вступить в бой и сражаться. А это было уже простое и понятное дело. Правда, он обязан был помнить, что в эти первые минуты, а может быть и часы, бой был знакомым делом только для таких старых вояк, как он сам, хорунжий Грычман, да еще старший сержант Пётровский. Кроме этой тройки, на Вестерплятте не было солдат с военным опытом. Он отлично знал также, что никакие учения и маневры не в состоянии подготовить людей к грому первой настоящей артиллерийской канонады, к сокрушительному огневому налету, после которого не придет посредник и не посчитает количество попаданий в цель. Сейчас здесь было поле битвы, и каждый из них, этих хорошо обученных солдат, понимал, что сюда вместо посредника приходит смерть. И каждым на какой-то момент, может быть на самый короткий миг, овладевало чувство страха. Сам он когда-то, в самом первом бою, тоже боялся умереть.
— Что-то они, однако, не спешат с прекращением огня, — заметил капитан.
Голос Домбровского заставил майора Сухарского отвлечься от мечтаний. Он поднял голову. Домбровский по-прежнему стоял перед ним. Майору вспомнился тот момент, когда они вдвоем несколько минут назад стояли у окна его кабинета на втором этаже, а снаряды рвались уже за углом дома, густо осыпая стены осколками. Домбровский отступил тогда от окна всего на полшага. «Такой не струсит», — констатировал в тот момент майор. Он знал, что человек в военном мундире становится настоящим солдатом с той самой минуты, как побеждает в себе чувство страха.
— Подожди немного, Францишек, сейчас, видимо, закончат.
Как бы в подтверждение слов майора грохот разрывов внезапно смолк. Капитан сорвал трубку с рычагов аппарата, а Расиньский быстро переключил на него кабели всех направлений. Первой отозвалась пятая вартовня, с которой докладывал плютоновый Петцельт, затем подключились следующие, и наконец послышался голос хорунжего Грычмана:
— Потерь не имеем. Артналет перенесли нормально. Неприятеля еще не видно, но думаю…
Трубка умолкла. Домбровский крикнул:
— Алло, Грычман! Что случилось? Грычман!
Расиньский поправил штепсель, и капитан снова услышал голос хорунжего, торопливый и возбужденный.
— Идут, пан капитан, вижу их. Идут прямо на нас!
— Так бей их, Грычман! Бей, сто чертей им в глотку!
На палубе линкора «Шлезвиг-Гольштейн» репортер еженедельника «Кригсмарине» Фриц О. Буш записывал:
«Легкая мгла лежала перед Новым Портом, когда в 4.40 первого сентября 1939 года из густой дымки, стелющейся над водой и лесом, всплывал новый день. Когда уже можно было различить линию берега и дома, старый линкор медленно, словно призрак, скользнул с места своей стоянки и взял курс в направлении Вестерплятте. В 4.45 расстояние до беспечно спавшей польской базы составляло всего 100—200 метров. Царит полная тишина, только какой-то слишком усердный петух громко возвещает о наступлении утра. Через минуту, когда напряжение на палубе достигает предела, раздаются пронзительные звонки сигнала тревоги.
— Залп!
Желтые и бронзово-темные облака дыма тянутся вслед вырвавшимся из стволов орудий крупнокалиберными снарядами. Когда эти снаряды накрыли Вестерплятте, вздымая фонтаны земли и столбы пламени, казалось, что на полуострове разверзся ад. На Вестерплятте заклубились тучи дыма, во многих местах разбушевались пожары, изрыгая высокие столбы желто-оранжевого пламени; обломки железа, стали и дерева, камни и земля с какой-то огромной силой вздымались вверх, а потом с грохотом и лязгом падали на землю.
— Стой! Батарея, стой!
Наступившая внезапно тишина поразила людей. Все посмотрели на часы: всего шесть минут длился этот первый обстрел.
— Как думаете, остался там кто-нибудь в живых? — спросил боцманмат[10] прислугу своего орудия.
Моряки молча качали головами, вытирая пот со лба.
— Нет, господин боцманмат, можно с уверенностью сказать — никто!»
Время 4.53—5.30
Сквозь пролом в красной крепостной стене на фоне растущих за ней высоких кустов хорошо вырисовываются силуэты немцев. Один за другим они вскакивали в пролом и накапливались у внутренней стороны стены. Ковальчик крепче прижимал к плечу приклад ручного пулемета и спокойно наводил ствол на первую группу. Он хорошо слышал голос Бронека Усса, который докладывал Грычману:
— Пан хорунжий, идут два отделения. Сейчас уже три. Целый взвод!
Произнося два последних слова, Усс уже не говорил, а кричал, и Ковальчик отметил про себя, что у Бронека, пожалуй, слишком напряжены нервы. Сам пулеметчик, к собственному удивлению, оставался слишком спокойным. Правда, когда взрывная волна после первого залпа подбросила в воздух плютонового Барана, Ковальчик инстинктивно кинулся под защиту вала и втиснул голову между двумя ящиками с гранатами, ожидая, что с минуты на минуту придется расстаться с жизнью. Но шло время, в лесу за их постом нарастал грохот рвущихся снарядов, а с пулеметчиком ничего не случилось. Тогда-то он и услышал голос хорунжего Грычмана, выкрикивавшего его фамилию. Спокойный голос командира помог Ковальчику опомниться, мигом прийти в себя. Он тут же возвратился на свою позицию. Сердце билось еще часто, неровно, но ритм ударов становился все медленнее и вскоре полностью пришел в норму.
Немцы бежали в направлении небольшой полянки, поросшей редкими кустами. Ковальчик хорошо их видел и мог бы брать на прицел даже одиночные фигуры. Но хорунжий, внимательно наблюдавший за предпольем с мостика между двумя огромными елями, почему-то медлил с приказом на открытие огня.
— Не стрелять, — повторял он все время. — Не стрелять!
От укрытых в густой траве заграждений, о которые то и дело будешь спотыкаться и из которых не так-то легко выпутаться, немцев отделяло всего несколько десятков метров. Они бежали быстро, небольшими, но плотными группами, бежали совершенно открыто, а пролом в крепостной стене преодолевали уже следующие отделения. Ковальчик не понимал, почему медлит хорунжий. Он снова почувствовал учащенное, неровное биение сердца. Быстро взглянул направо и налево; все, как и он, прильнув к оружию, смотрели на предполье. У плютонового Барана, склонившегося над прицелом станкового пулемета, из-под каски стекали тонкие струйки пота.
Немцы уже почти добежали до первой линии заграждений. Сейчас они начнут падать, наткнувшись на тщательно замаскированные препятствия. Может быть, этого момента и ждет хорунжий? Слева, возле железнодорожной ветки, находился пост капрала Шамлевского, который должен был уже давно открыть огонь. Ковальчик посмотрел в ту сторону; с высокого вала позиция Шамлевского была видна хорошо, но пулеметчик не заметил в траншее и стрелковых ячейках какого-либо движения — они были пусты. Ковальчик подумал было, что Шамлевский испугался и сбежал со своего поста. «Подожди, сукин сын, поговорю с тобой утром», — буркнул он. Но в ту же секунду увидел капрала, высовывавшегося из-за угла старого склада боеприпасов. Шамлевский некоторое время возился с затвором ручного пулемета, манипулировал с оружием. Затем, разогнувшись, он двумя длинными прыжками достиг траншеи, плашмя упал в выемку ячейки, и из ствола его пулемета вырвалось длинное желтое пламя.
Первые группы немцев добежали уже до склада, и Шамлевский стрелял почти в упор по наступавшим. Ковальчик видел, как бежавший впереди штурмовой группы высокий унтер-офицер вдруг вскинул вверх руки, застыл в этом положении на какую-то долю секунды, а потом, схватившись за живот, скрючился и рухнул на землю. Даже сквозь сухой, острый треск пулеметных очередей, которые одну за другой выпускал из своего пулемета Шамлевский, Ковальчик услышал крики, стоны и проклятья в рядах немцев. Атакующие вдруг приостановились, наткнувшись на невидимые препятствия. Бежавшие позади начали отступать, рассыпаться в стороны, прятаться за кусты. Группы вражеских солдат, которые еще минуту назад двигались строем, рассеялись и смешались. Ковальчик увидел перекошенные от ужаса лица, широко раскрытые рты, жадно хватающие воздух. Капралу казалось, что пулемет обжигает ему ладони, а палец все сильнее и сильнее нажимает спуск… И как раз в этот момент послышалась спокойная команда хорунжего Грычмана:
— А сейчас огонь, ребята! Побольше огня!
Первой очередью Ковальчик ударил в центр одной из наиболее многолюдных групп наступавших. Потом, чуть наклонив ствол пулемета и поправив прицел, начал хлестать длинными очередями. Он переносил огонь то к краю поляны, то к ее середине. И все время старался отсечь атакующих от первых деревьев леса, поставить перед ними огненный заслон.
А там внизу, на поляне, творилось что-то страшное. Штурмовые группы немцев, удирая из-под огня пулемета Шамлевского, тут же попадали прямо под прицел солдат Грычмана, которые плотно перекрыли врагу путь к отступлению. Немцы метались по поляне в поисках какого-либо укрытия. Охваченные паникой, парализованные страхом, они забыли в тот момент об атаке и помышляли лишь о том, как вырваться из-под пуль. Огненное кольцо вокруг них сжималось с каждой минутой. Предполье было усеяно ранеными и убитыми. В поисках спасения часть вражеских солдат устремилась к морю. Ковальчик приподнял ствол пулемета. Старательно прицеливаясь, он видел, как бегущие бросают оружие. От пляжа их отделяло всего несколько десятков метров, когда капрал нажал спуск. Пули не достигли цели и лишь прострочили землю, подбросив вверх облака пыли и пучки срезанной травы. Ковальчик поправил прицел и дал вторую очередь. Немцы, казалось, завертелись на месте. Словно споткнувшись на бегу, они начали падать на траву. Двое последних сумели, однако, достичь берега. Пули настигли их, когда оба находились уже неподалеку от волнореза. Только тогда Ковальчик прекратил огонь.
Умолкли также пулеметы плютонового Барана и рядового Доминяка. На широкой поляне остались лишь убитые. Ковальчик не пытался их сосчитать. Он просто смотрел на темные пятна мундиров, на раскинутые руки, на обращенные к нему мертвые лица, пока к горлу не подступила тошнота.
— Ковальчик и Доминяк! — послышался за спиной голос хорунжего Грычмана. — Огонь по железнодорожным путям! Короткими очередями!
Через лес катилась новая волна атакующих. Немцы перебегали от дерева к дереву и, укрывшись за толстыми стволами, открывали огонь из автоматов. После каждой короткой остановки они упрямо устремлялись вперед. Вдоль железнодорожного полотна быстро продвигалась вражеская штурмовая группа в черных мундирах. Не успели Ковальчик и Доминяк как следует прицелиться, как черные мундиры исчезли в кустарнике, а через несколько секунд оттуда застрочил пулемет. Желтые огоньки выстрелов вспыхивали низко над землей, и пули начали застревать в обложенных дерном брустверах стрелковых ячеек. Доминяк, изменив прицел, послал в кустарник две короткие очереди, и вдруг его самого словно чем-то ударили. Резко откинувшись назад, он с трудом выдавил:
— Ранили меня, гады… Бей их ты, Янек!
Прислонившись к эскарпу, Доминяк зажимал рукой рану на шее. Между пальцами показалась кровь.
— Бей их! — со стоном повторил он и свалился на землю.
Ковальчик прильнул к прицелу. Пули свистели у самого его уха, но он старательно целился. Приступ тошноты, которую он испытал, разглядывая убитых немцев, уже прошел. Ковальчик действовал теперь более спокойно и уверенно. Улучив момент, когда в кустарнике снова заблестели огоньки вспышек, он нажал спуск своего пулемета. Стрелял короткими, отрывистыми очередями, и вдруг огоньки в кустарнике, словно кем-то надутые, погасли. Капрал переиздал какой-то момент, но из кустов больше не стреляли, и вообще там прекратилось всякое движение. Тогда он перенес огонь на другую цель.
Немцы снова были близко. Они бежали, низко пригнувшись, стреляя на ходу и укрываясь за деревьями. Теперь они уже не шли плотными группами, а растянулись в широкую цепь. Наткнувшись на укрытые в траве препятствия из колючей проволоки, вражеские солдаты начали спотыкаться, многие падали. И все-таки перли и перли вперед. Пулемет плютонового Барана строчил непрерывно.
Двое солдат перенесли в сторону раненого Доминяка, а у его пулемета встал капрал Вуйтович. Хорунжему Грычману не требовалось уже подавать какие-либо команды. Пулеметные расчеты старались изо всех сил и прекращали огонь лишь на миг, когда требовалось вставить новый диск или сменить ленту. Вот почему немецкие солдаты, уже было вступившие на предполье, падали там как подкошенные. Однако следом тянулись все новые цепи. Ствол пулемета Ковальчика нагревался все больше, но капрал не прекращал стрельбы. Все пространство вокруг поста пронизывал губительный огонь, который непрерывно вырывался из всех стрелковых ячеек.
Немецкий журналист Артур Бассарек писал:
«Наши успели уже пройти несколько сот метров, как были встречены таким мощным пулеметным и минометным огнем, что дальнейшее продвижение по опутанной и устланной спиралями колючей проволоки местности стало невозможным… Никто не предполагал, что после той первой тяжелой бомбардировки, которая превратила в развалины пресловутую «красную крепостную стену», неприятель сможет еще оказать такой яростный отпор».
Группа поручника Пайонка бежала лесом навстречу приближавшейся трескотне выстрелов. Из карабинов палили хотя и не часто, но ровно, только пулеметы, будто захлебываясь, кашляли резкими и короткими очередями. Когда же поручник с солдатами поднялся на вал, огонь стал таким интенсивным, что никто уже не различал одиночных выстрелов. Прыгнув в траншею, защищенную земляной насыпью, Пайонк увидел там тех своих солдат, которых считал уже погибшими.
На правом фланге плютоновый Баран, вцепившись в рукоятки станкового пулемета, медленно водил стволом то в одну, то в другую сторону. В десяти шагах слева прильнул к своему ручному пулемету капрал Ковальчик; его плечи все время вздрагивали от вибрации приклада. Еще дальше бил короткими размеренными очередями из ручного пулемета капрал Вуйтович. А между пулеметчиками в ячейках надежно устроились стрелки; отработанными до автоматизма движениями они то и дело перезаряжали карабины и выпускали во врага пулю за пулей.
Хорунжий Грычман стоял на коленях у входа в убежище возле распростертого на земле солдата. Поручник Пайонк бросился туда. В лежащем он без труда узнал пулеметчика Доминяка.
Хорунжий вскочил на ноги, вытянулся по стойке «смирно», приложил два пальца к каске.
— Пан поручник… — начал докладывать Грычман, но Пайонк не дал ему продолжать, схватил в объятия, крепко прижал к себе. Он хотел что-то сказать хорунжему, но не смог вымолвить ни слова.
Еще несколько минут назад Пайонк наблюдал за солдатами плютонового Беняша, которые, несмотря на угрожающий обстрел, спокойно и деловито, словно были на гарнизонных учениях, устанавливали свои минометы. При виде этой картины поручник искренне позавидовал плютоновому Беняшу, который в опасную минуту оказался вместе со своими подчиненными, руководил ими, не то что он, Пайонк, не ведавший в тот момент даже главного: живы ли его люди, сумели ли выстоять в первые минуты, как управляются без него. Пока он бежал на свой пост, ему все мерещилось, что придет слишком поздно, что застанет лишь разбитые окопы и неподвижные тела подчиненных. Но когда увидел их, стоящих на своих позициях и ведущих непрерывный огонь по противнику, от сердца полностью отлегло. Его охватило чувство гордости и неизъяснимого волнения. Пайонк склонился над Доминяком; солдат хотя и сильно побледнел от потери крови, но был в сознании.
— Дали мы им, пан поручник… — тихо сказал раненый. — Немало их лежит там, на поляне…
Окинув быстрым взглядом опушку леса и длинные просеки, поручник увидел приближающуюся цепь вражеских солдат, которые с каждой секундой усиливали огонь в направлении их поста. Эта цепь еще не достигла второго ряда проволочных заграждений, а из леса уже показались новые немецкие подразделения. На левом краю опушки леса многочисленная штурмовая группа, прикрываясь густым кустарником, пыталась незаметно подобраться с тыла к посту капрала Шамлевского, который почему-то прекратил огонь и, казалось, не замечал грозившей ему опасности.
Хорунжий Грычман расставил на позициях прибывших с поручником солдат. Пайонк тут же подскочил к капралу Кульчиньскому, примостившемуся с ручным пулеметом в глубокой нише, и указал ему цель. Но не успел еще Кульчиньский приладиться к стрельбе, как перед постом Шамлевского брызнули вверх темные фонтаны земли. Вслед за этим оттуда донеслись глухие звуки разрывов гранат. Несколько бежавших впереди немцев с воплями повалились в кусты, остальные начали беспорядочно отступать вдоль железнодорожной колеи.
— Теперь давай! — крикнул поручник, и капрал Кульчиньский нажал спуск пулемета.
Поручник Пайонк перебегал от позиции к позиции и везде видел, что его приказа не требуется. Однако противник подступал все ближе и ближе, пули низко проносились роем, десятки их впивались в брустверы и толстые бревна деревянного наката командного блиндажа. На солдат дождем сыпались ветки, срезанные длинными очередями станковых пулеметов, бивших с противоположного берега портового канала и с высокого элеватора.
Штурмовые группы немцев начали уже преодолевать второй ряд проволочных заграждений. Пайонк увидел знакомые мундиры гданьского хаймвера. Это шли на них те самые молодчики, что горланили на манифестациях и парадах фашистские гимны, те самые, которых он столько раз видел на улицах Гданьска, надменно шагавших под развернутыми штандартами с черной свастикой, оравших в спортивных залах, на стадионах и площадях, вскидывавших вверх руку в гитлеровском приветствии, нападавших на польские клубы, школы и склады. Они первыми оказались на территории Вестерплятте и шли впереди наступавших, охваченные ненавистью и стремлением убивать. За ними, в глубине леса, поручник заметил темно-синие мундиры моряков с линкора. Это двигался специальный штурмовой отряд морских десантников, превосходно обученный искусству атаковать и вести рукопашный бой. И черномундирники и синемундирники, словно стараясь отличиться друг перед другом, оголтело рвались вперед, непрерывно вели огонь на ходу, пытаясь, видимо, быстрее ворваться в польские окопы, захватить весь Вестерплятте и сорвать бело-красный флаг, развевавшийся над казармами.
Противник был уже в слишком опасной близости, когда у капрала Ковальчика заело пулемет. Капрал быстро снял его со стрелковой площадки. К нему мгновенно подбежал Грычман, и поручник видел, как оба они, склонившись над замком, лихорадочно устраняли неисправность. А рядом ефрейтор Земба, разорвав зубами индивидуальный пакет, перевязывал раненую руку. Поручник еще раз обвел взглядом поле боя и кинулся в командный блиндаж. Ящик телефонного аппарата стоял при входе, и Пайонк быстро покрутил ручку вызова. Сквозь оглушительные звуки выстрелов до него донесся спокойный и ровный голос:
— У аппарата майор Сухарский.
Поручнику на какой-то миг показалось, будто он видит перед собой лицо майора: крупный орлиный нос, широкий выпуклый лоб, холодноватые глаза.
— Пан майор, — начал торопливо докладывать Пайонк. — Имею раненых, один ручной пулемет заело! Неприятель приблизился уже на сто метров. Из леса подходят штурмовые отряды с линкора.
— Кто ранен?
Пулеметы словно взбесились. Но поручнику все же удалось перекричать их громкий лай.
— Ранены Доминяк и Земба! Прошу прислать санитаров и поддержать нас минометным огнем!
Майор Сухарский, видимо, немедленно выполнил просьбу. Уже через минуту начали падать мины, посланные людьми плютонового Беняша. Мины разрывались почти у брустверов. Свистели осколки, сыпались сбитые ими ветки деревьев. Поручник одним прыжком снова подскочил к телефону, схватил трубку:
— Перенести огонь, — закричал он не своим голосом. — Перенести огонь на пятьдесят метров вперед. Что вы делаете? По своим бьете!
В мертвом пространстве казарменного двора, защищенном двумя крыльями здания, плютоновый Юзеф Беняш отдавал последние распоряжения минометным расчетам. Два миномета были установлены под окнами вестибюля, где был сложен значительный запас мин. Позиции двух других минометов располагались несколько дальше, возле гаража. Подготовив их к бою, расчеты с нетерпением ждали команды на открытие огня. Но приказ пока не поступал. Плютоновый Беняш стоял в воротах, курил папиросу и прислушивался к отзвукам артиллерийской канонады.
Он вздохнул с нескрываемым облегчением, когда артогонь внезапно оборвался и после длившейся несколько минут мучительной тишины до него донеслись первые звуки выстрелов. Когда огонь стал усиливаться, нарастать с каждой минутой, когда послышались многочисленные разрывы ручных гранат, Беняша охватило нетерпение. Он жаждал быстрее вступить в бой, помогать отбивать атаки неприятельской пехоты, которая, может быть, уже вошла на предполье поста «Паром».
Когда Беняш сунул руку в карман за очередной папироской, в окне бокового крыла казарм показалась голова капитана Домбровского.
— Беняш, за дело! — крикнул капитан. — Поручник Пайонк просит поддержать его минометами!
Плютоновый выскочил на середину двора и тут же громогласно скомандовал:
— Первый и второй расчеты, по одной мине! Огонь!
Грохнул залп.
— По одной мине израсходовано! — доложили командиры расчетов.
Беняш поднял руку, подносчики подали новые мины.
— Коротка дистанция! — закричал из окна капитан. — Увеличить дистанцию на пятьдесят метров! Увеличить дистанцию, Беняш!
Беняш продиктовал поправку и снова скомандовал:
— Всем расчетам! Беглым огонь!
Движения рук солдат становились все быстрее. Первая мина еще не успевала взорваться у цели, а четвертая уже покидала ствол.
— Израсходовано семь мин… Израсходовано восемь мин… — докладывали командиры расчетов.
Залпы следовали один за другим. Тяжелые мины перелетали здание казармы и падали где-то на ближних подступах к постам поручника Пайонка и капрала Шамлевского. Плютоновый Беняш с каждым разом увеличивал дистанцию стрельбы, и минометчики работали безостановочно. Сам Беняш охрип от непрерывной подачи команд и оглох от грохота выстрелов. Не сразу расслышал он даже новый приказ капитана, который кричал из окна своего кабинета:
— Беняш! Прекратить огонь!
Наступающие цепи штурмовых отрядов гданьского хаймвера, словно по чьей-то команде, вытянулись в сильно изломанную линию, создав нечто вроде клина, острие которого было направлено прямо на пост. Поручник Пайонк, внимательно наблюдавший за движением наступающих, отчетливо видел фигуры вражеских солдат, приближавшихся к третьей, и последней, линии заграждений. Передвигаясь ползком, прячась за пнями и отдельно стоящими деревьями, немцы начали перерезать колючую проволоку. Ближайшие хаймверовцы находились уже не дальше, чем в сорока метрах от поста, когда Пайонк вдруг дал команду прекратить огонь. Этот приказ он вынужден был повторить дважды, поскольку не все сразу расслышали его, а некоторые, хотя и расслышали, не поверили своим ушам. Солдаты с недоумением смотрели на своего командира. Но все же стрельба постепенно утихла. Вслед за этим в лесу, в кустарнике и на поляне раздались ликующие крики. Немцы выбегали из-за укрытий и, не таясь, группами мчались к последней линии препятствий, прикрывавших подступы к посту. Поручник увидел бегущего впереди рослого унтер-офицера. За унтер-офицером и его солдатами из леса высыпали моряки десантного отряда линкора. Вторую волну наступающих возглавлял офицер с пистолетом в высоко поднятой руке.
— Пан поручник… — раздался дрожащий, умоляющий голос плютонового Барана. — Пан поручник, давайте скорее команду стрелять!
А немцы все приближались. Уже отчетливо были видны лица, пуговицы на мундирах, знаки различия, широкие ремни с заткнутыми за них ручными гранатами. Все громче становился возбужденный, радостный рев. Хорунжий Грычман стоял в нескольких шагах от Пайонка с невозмутимым видом. А вот солдаты, прильнувшие к оружию, казалось, не выдержат огромного напряжения этих секунд ожидания. Поручник понимал это и подсознательно ждал, что в любой миг кто-нибудь не выдержит и начнет палить в немцев. Но не раздалось ни единого выстрела. И Пайонка снова охватило чувство гордости. Война длилась всего полчаса, но его солдаты сумели выдержать первый экзамен. Даже не зная, почему выжидает их командир, не поняв как следует отданного им приказа, они выполнили его, невзирая на приближающийся рев осатаневшего противника. Теперь солдатам предстояло выдержать второй, еще более трудный экзамен. Поручник переживал тяжелые минуты. Ему все казалось, что Беняш не получил приказа, иначе бы он не задержался так надолго со вторым залпом… Огромным усилием воли Пайонк взял себя в руки и продолжал ждать. «Если минометчики через две секунды не откроют огонь, то…» В этот момент и послышался свист летящих мин.
Рослый унтер-офицер в черном мундире, который бежал во главе первой группы наступавших, уже проскакивал между последними спиралями колючей проволоки, когда его закрыла красная завеса огня. Все вокруг задрожало от могучего грохота. Тяжелые мины, выстреливаемые из почти вертикально установленных стволов, взлетали высоко в воздух, описывали крутую дугу и, падая, вздымали своим взрывом огромные глыбы земли, осыпали все вокруг тысячами осколков, обжигали горячим пламенем.
— Огонь! — отрывисто бросил поручник.
И тут же по всему, ряду стрелковых ячеек ярко блеснули вспышки. Пайонк вскочил в командный блиндаж, поднял телефонную трубку и начал докладывать об эффективности минометного огня.
Все предполье бушевало огнем и клубилось дымом. Вздымавшиеся вверх фонтаны земли, пламя взрывов, дым и мелькающие в этом аду фигуры вражеских солдат, потерявших человеческий облик и мало чем напоминавших людей из реального мира, — все это в целом представляло страшную картину. Мины рвались не по одной какой-то линии, а накрывали целиком пространство предполья. Несколько секунд они перепахивали все в лесу, потом снова рвались на поляне, перекрывая врагу пути к отходу. Те, кто уцелел от мин, попадали под губительный огонь винтовок и пулеметов: стрелки и пулеметчики Вестерплятте знали свое дело.
Где-то в роще, за разрушенной крепостной стеной, прозвучал беспокойный голос трубы, игравшей сигнал отхода. И сейчас же по всей линии перед постом раздались крики:
— Цурюк! Цурюк!
Но сигнал и команды опоздали. Штурмовики и без этого уже отступали, оставляя на изрытом взрывами предполье убитых и раненых. Раненые молили о помощи, но никто не Обращал на них внимания: охваченные паникой, немцы думали только о спасении собственной шкуры.
Поручник Пайонк вызвал по телефону командный пункт. Доложив об отступлении противника и его тяжелых потерях, он подытожил с радостью:
— Мы устояли, пан майор! Они не прошли через наш пост! И не пройдут!
Закончив разговор по телефону, поручник вышел к своим солдатам. Его солдаты снимали каски, вытирали рукавами вспотевшие лбы и запыленные лица, возбужденно разговаривали, доставали из карманов сигареты. Плютоновый Баран, предварительно долив воды в кожух пулемета, демонстрировал всем пустые коробки от пулеметных лент.
— Шесть штук израсходовал. Ох и дали мы им прикурить!
— Было чертовски жарко, пан поручник, — сдержанно заметил хорунжий Грычман. — Вовремя вы подоспели с помощью.
Пайонк широко улыбнулся. Слова хорунжего доставили ему огромное удовольствие.
Рядом солдат Усс громко доказывал:
— После такой взбучки они не потревожат нас, по крайней мере с полдня, а то и вовсе не рискнут сунуться сюда. А вечером тут уже будут наши. Вот тогда мы возьмемся за немцев с двух сторон.
Поручник смотрел в направлении леса и разрушенной крепостной стены. Из-за верхушек деревьев вставало солнце. День обещал быть ясным и теплым. В отдалении слышался мягкий плеск волн — это делало свой первый глубокий вздох пробуждающееся море.
Время 5.30—5.55
— Отбой, братцы. Можно курить. — Набивавший пулеметные ленты Цихоцкий вынул пачку махорочных сигарет и стал угощать товарищей. — Ты не хочешь? — удивился он, когда Домонь не протянул руку за сигаретой. — Плохо себя чувствуешь, что ли?
— Да так, что-то нет желания.
— Закури, Владек, хотя бы в честь нашей победы. Видишь, как удирают немцы. — Капрал Грудзиньский отвернулся от амбразуры, через которую наблюдал бегство разбитых отрядов противника. Немецкие солдаты мчались теперь по противоположному берегу канала, как раз напротив вартовни, исчезали за портовыми складами.
— Получили по башке и сразу сникли.
— И наверно, уж больше не покажутся, — добавил солдат Сковрон.
Этого как раз и боялся Владислав Домонь. Он сидел на скамейке, привалившись спиной к стене, поглядывал на товарищей, куривших папиросы, и мысленно прощался с геройскими подвигами, которые ему уже не удастся совершить. Иначе представлял он все это, иначе видел первую свою войну и собственное участие в ней. А вышло так, что не успел сделать ни одного выстрела, все набивал да подносил товарищам пулеметные ленты. «Они-то герои, а у моего пулемета дуло ствола пахнет еще смазкой, а не порохом, — с горечью думал Домонь. — Теперь нечего и помышлять о подвигах. Немцы отступили с Вестерплятте, через несколько часов в Гданьск ворвутся польские дивизии, и вся эта история будет закончена. Произошло все так, как однажды предсказывал плютоновый Беняш: если немцы попробуют захватить Вестерплятте, то сами вынуждены будут отдать весь Гданьск. Может быть, даже в эту минуту через Шиманково проходят подразделения польской пехоты, а кавалерия занимает Келпино или Элганово… Трепещут флажки наклоненных вперед пик, сверкают поднятые высоко вверх сабли, гудит земля от топота конских копыт. Играют сигнальные трубы…»
Вдруг кто-то закричал:
— «Шлезвиг» отплывает!
Все бросились к западной амбразуре. Через нее хорошо были видны верхушки бронированных башен корабля. Сейчас башни перемещались в сторону, находили одна на другую, словно корабль разворачивался, направляя нос к выходу из порта. Потом башни вовсе исчезли, и солдаты, перебежав к южной амбразуре, выходящей на канал, ждали появления линкора в другом месте. Излучина Пяти Гудков заслоняла им вид на круто загнутое колено Мертвой Вислы, из-за которого в любую минуту мог показаться серый корпус линкора.
— Убираются, паршивцы, домой. Видно, не понравилось им наше угощение, — со злорадством заметил Цихоцкий.
— Жаль, что нет у нас какого-нибудь увесистого подарка «Шлезвигу» на дорожку, — поддержал Цихоцкого капрал Грудзиньский. — Охотно всадил бы стальную болванку в его толстое брюхо.
— Может, капрал Грабовский об этом позаботится? — спросил с надеждой стрелок Сковрон. — Он уже, видимо, выкатил свое орудие.
— А что он может сделать этой полевой пукалкой? Для такой громадины нужно что-нибудь потяжелее, — заметил Грудзиньский и вдруг вспомнил о Думытровиче, Ортяне и Замерыке, которых он послал в начале боя в нижний каземат.
— Выходи, хлопцы! — крикнул капрал в переговорную трубку. — «Шлезвиг» убирается вон.
Крышка в полу тут же отскочила, и трое солдат один за другим выбрались из лаза. Потеснившись немного, им освободили место у амбразуры. Думытрович тут же начал рассказывать товарищам,, что бы он сейчас сделал, если бы был командующим флотом.
— Он, понимаете, выходит из порта в море, а я из Хеля посылаю ему навстречу две, нет, даже четыре подводные лодки. И привет: бах торпедами по линкору. Какого, мол, черта ты приперся сюда!
Изложив свой план, Думытрович выразительно оглядел товарищей, ожидая от них, одобрения.
— Тоже мне, стратег нашелся, — охладил флотоводческий пыл Думытровича Цихоцкий. — Это там, наверху, и без тебя знают. Я уверен, как только «Шлезвиг» подойдет к заливу, наши подводники уже будут тут как тут.
Капрал Грудзиньский как ошпаренный сорвался с места и подскочил к телефону. Возбужденный боем и развернувшимися после него событиями, он начисто забыл, что надо передать донесение. Схватив трубку, волнуясь, доложил:
— Пан майор, линкор отплывает!
Владислав Домонь стоял чуть сбоку от говорившего по телефону Грудзиньского и видел, как его командир широко улыбался, услышав, видимо, похвалу от майора Сухарского. И Домонь подумал, что вот уж и конец войне, что через месяц, в крайнем случае через два, он отправится в торуньское или краковское военное училище. Они договорились об этом со старшим братом, майором, еще в дни пасхальных праздников, когда оба приезжали домой на побывку. Стол дома был уставлен яствами. Колбасы, окорок, душистый студень хорошо шли под настойки из можжевельника, вишен, зеленых орехов. После первой рюмки отец и брат даже не посмотрели на Владислава, и тот не на шутку приуныл. После четвертой или пятой рюмки отец многозначительно переглянулся со старшим сыном, а тот будто только этого и ждал.
— Выпьем с нами, капрал, — предложил он Владиславу.
Брат налил можжевеловой настойки и вместе с отцом стал с интересом наблюдать, как справится Владислав с этой обжигающей жидкостью. Владислав медленно осушил рюмку, хотя искры посыпались у него из глаз. Зато вымолвить хотя бы слово он был не в состоянии. Старший брат одобрительно похлопал его по плечу, пододвинул ему закуску, подождал, пока Владек перевел дух. Тогда, собственно, и начался разговор о военном училище:
— Ты должен остаться в армии, Владек. Окончишь училище, послужишь год или два в полку, потом переведут в Варшаву.
— Ты говоришь так, будто нам не предстоят другие дела.
— Какие такие дела?
— Мне ли напоминать о них?
— Намекаешь на войну? — Майор отрицательно покачал головой. — Нет, дорогой мой. Они не решатся на это. Могут пугать, могут грозить, но напасть не решатся, — твердо повторил он.
— А если все-таки решатся?
Владислав заметил, что лицо брата словно окаменело. Майор наклонился вперед, тяжело навалился на стол.
— Тогда, пся крев, они об этом пожалеют!
Он так трахнул кулаком по столу, что зазвенели рюмки и бокалы, вздрогнули кольца колбасы, подскочили крашеные яйца, зазвякали тарелки и вилки.
— Господи, да кушайте вы, — захлопотала мать. Она, очевидно, считала, что любые мужские неприятности легче переносятся при виде полных тарелок. — Попробуйте вот телятинки…
Пополудни братья вышли в сад прогуляться. Сделав несколько шагов, майор остановился и обнял Владислава за плечи.
— Я не верю, что дело дойдет до войны, — серьезно и спокойно сказал он. — Но если она вспыхнет, помни… — Владислав поднял голову. Лицо брата приблизилось почти вплотную, наискосок над уголками рта протянулись глубокие борозды, глаза смотрели испытующе. — Помни, — повторил он, — для чего тебе вручили винтовку.
— У меня нет винтовки, я служу в пулеметном расчете, — сказал, почему-то сконфузившись, Владислав. — Я же тебе говорил…
Он тут же почувствовал крепкий толчок в спину и услышал громкий смех брата. Майор еще раз хлопнул Владислава по плечу и с шумом выдохнул воздух:
— Из станкового пулемета тоже можно стрелять. Поверь моему слову…
Так и сказал тогда старший брат. Владиславу хорошо запомнились его слова. А сейчас Домонь стоял и смотрел на капрала Грудзиньского, который возбужденно кричал в трубку, что вражеский линкор отплывает. Все длилось, таким образом, меньше суток, и все закончилось без его, Домоня, участия. Не сделал ни одного выстрела и, когда брат спросит его… Он не успел закончить мысль. Длинная пулеметная очередь прочертила снаружи стену вартовни прямо над амбразурой. Пули громко забарабанили о бетон, и солдаты отскочили от проема. Переглянулись, больше удивленные, чем испуганные неожиданным огнем, который чуть не задел их. До этого они были уверены, что борьба уже закончилась, и сейчас походили на людей, возмущенных чьей-то нелепой выходкой, глупой шуткой, явно неуместной в той ситуации.
— Что за черт! — с досадой проворчал Цихоцкий и начал в нерешительности перекладывать из руки в руку каску, не зная, надо ли снова ее надевать или пока не стоит.
Замерыка, Сковрон и Домонь глядели на Грудзиньского, который все еще держал трубку возле уха и продолжал разговаривать с майором Сухарским. Потом командир вартовни подскочил к южной амбразуре. Домонь последовал за ним.
На противоположном берегу канала — на высоком элеваторе, в окнах складов и массивных кирпичных домов, на лоцманской башне и здании управления порта вспыхивали желтые огоньки. Вспыхивали и гасли, словно там зажигали и тут же тушили тысячи спичек. Резкая, сухая трескотня рассыпалась по всей прибрежной линии, но пули пока не достигали вартовни капрала Грудзиньского. Весь огонь шел куда-то вправо от них.
— Обстреливают пост Дейка! — послышался голос стрелка Думытровича, и все бросились к западной амбразуре.
Метрах в двухстах от их вартовни в низком кустарнике залегло несколько польских солдат. Они, видимо, хотели сменить позицию и достигнуть земляного вала, но пулеметный огонь противника прижал людей к земле. Укрываясь за кустами, ужом переползая между ними, солдаты медленно продвигались вперед. Среди них были двое с ручными пулеметами. Тем приходилось особенно туго: чтобы легче было ползти, ремни пулеметов держали в зубах. Наконец вся группа подползла к опушке рощи. Пользуясь защитой деревьев, солдаты вскочили на ноги, несколькими рывками добрались до земляной насыпи и рассыпались вдоль нее.
— Видел? — услышал Домонь за спиной голос Грудзиньского. — Видел, Владек? Ребята действовали, как на учебной полосе препятствий у казарм. Молодцы!
— От одного этого зрелища можно рехнуться, — добавил Сковрон. — Все время, пока они переползали, я думал, кого из них убьют первым.
— Что-то ты слишком много думаешь, Игнац, — начал поучать Грудзиньский. — А на войне надо меньше думать и больше стрелять.
— Интересно, откуда ты все так хорошо знаешь? — На лице Сковрона мелькнула ироническая улыбка. — Отец тебе рассказывал, что ли?
Брови Грудзиньского сошлись на переносице.
— Вы, Сковрон… — холодно начал он, но в этот момент затрещал телефонный звонок, и Грудзиньский подскочил к аппарату. С полминуты слушал, что ему говорят, а потом громко скомандовал:
— Все по своим местам!
За каналом, в конце Школьной улицы, появился большой отряд пехоты. Немцы быстро приближались к берегу, а за ними двигался тяжелый грузовик, кузов которого был забит какими-то громоздкими предметами.
— Видишь их, Владек?
Домонь молча кивнул. Обе руки он держал на рукоятках станкового пулемета и тщательно направлял ствол в самую середину приближавшейся группы немецких солдат.
— Дистанция четыреста метров, — подсказал Грудзиньский, и Домонь снова молча кивнул. Он так наклонил ствол пулемета, что в прицеле появились маленькие движущиеся фигурки. Грузовик остановился, и с него начали сгружать большие и длинные серые короба.
— Понтоны, — сразу сообразил Грудзиньский. — Хотят переправиться через канал сюда, к нам. Ну что ж, в таком случае мы им немного поможем. Ты держишь их на прицеле, Владек?
— Так точно, — хрипло отозвался Домонь; от волнения в горле у него пересохло, язык стал шершавым, как щетка.
— Жди моей команды, Владек, — предупредил Грудзиньский.
Понтоны шлепнулись об воду. Два человека прыгнули на них и начали что-то торопливо прилаживать. В нескольких метрах от парома толпились солдаты в касках, ожидавшие погрузки. Домонь установил прицел как раз по линии их лиц, чуть пониже касок, и ждал. Он чувствовал, что вспотели ладони и рукоятки пулемета стали очень скользкими.
— Огонь!. — закричал Грудзиньский. — Бей их, Владек, чтобы неповадно было к нам лезть!
Домонь изо всех сил нажал на спуск. Пулемет вначале резко дернулся, потом заработал плавно и ритмично. Домонь посылал очередь за очередью в самую гущу столпившихся на противоположном берегу немцев. Он видел, как, раскинув руки, падали на землю вражеские солдаты. Некоторые пытались бежать, но едва успевали сделать два-три шага, как их настигали пули. Несколько солдат бросились в канал, ища спасения в темной холодной воде.
Домонь стрелял, крепко стиснув зубы. Особенно длинную очередь он послал в черное брюхо грузовика, когда тот на какой-то миг появился в прицеле. Машина тут же загорелась.
Пулемет Домоня работал непрерывно. Он умолк лишь на несколько мгновений, когда пришлось менять ленту. После этой вынужденной паузы Домонь стал вести огонь короткими очередями. Вскоре все было кончено. Немцев на берегу канала не осталось, пробитые пулями понтоны, наполняясь водой, оседали все ниже и ниже, грузовик на берегу догорал.
Владислав Домонь с трудом разжал пальцы рук. Пришлось чуть ли не по одному отрывать их от разогревшихся рукояток пулемета. Отвернувшись от амбразуры, он тяжело оперся о холодную бетонную стену. По ее внешней стороне густо щелкали пули: немцы, видимо, засекли, откуда по ним стреляли. Перед Владиславом стояли его товарищи, дружески похлопывали по спине, что-то говорили, но смысл их слов не доходил в тот момент до сознания пулеметчика. Зато он хорошо понял смысл того, что Грудзиньский громко докладывал по телефону:
— Не менее двадцати немцев положил капрал Домонь, пан майор… Так точно, капрал Домонь. Домонь!
Владиславу привиделось на миг лицо брата и его глаза, налившиеся кровью при упоминании о возможном нападении немцев. Но тут кто-то протянул пулеметчику горящую папиросу, и видение исчезло. Глубоко затянувшись табачным дымом, Владек увидел, как Грудзиньский вешает трубку и открывает рот, чтобы что-то сказать, но в ту же секунду оглушительный грохот накрыл вартовню.
Время 5.55—6.20
Капрал Ковальчик, рядовые Усс и Цивиль лежали в южном конце окопа поста «Паром». Сюда поставил их поручник Пайонк, как только заметил передвижение «Шлезвиг-Гольштейна». Поставил, чтобы укрепить позиции поста с юга, так как опасался, что немцы высадят десант непосредственно с палубы линкора. Но корабль, проплыв около двадцати метров, остановился. Стереотрубы на его башнях усиленно обшаривали Вестерплятте, но орудия пока что молчали. Однако это молчание длилось недолго. Через минуту громыхнул первый залп. Снаряды разорвались перед старым, давно пустовавшим складом боеприпасов. Взрывом подняло вверх огромные глыбы земли, обломки, бревен и досок. Последующие залпы накрыли участок в непосредственной близости от второй вартовни.
— Видите, как насолила немцам вторая вартовня? Это ее они нащупывают снарядами, — сказал Ковальчик.
— Жалко ребят, — заметил Усс, — трахнет такая болванища по крыше, так и конец, даже охнуть не успеешь.
Приложив козырьком ладонь к каске, чтобы не слепило глаза, Усс с тревогой наблюдал, как вздымаются к небу фонтаны земли, подбрасываемые взрывами снарядов.
— Ты думаешь, что «Шлезвиг» нащупывает именно вторую вартовню? — спросил он, повернувшись к Ковальчику.
Но капрал, оглядывавший местность, не ответил. Снаряды пахали гребень земляного вала, окружавшего старый склад, разносили в щепки деревянные сараи, взрывались на откосе, сбегавшем внутрь полуострова.
— Нет, не найдут они их, — с радостью констатировал Ковальчик.
— А если найдут, да ахнут прямо по ребятам? — упрямо спросил Усс.
Ковальчик пожал плечами:
— Ну и что же, Бронек. Крыша вартовни сделана из бетона. Не так-то легко ее пробить.
— Э, что там твой бетон против такого калибра!
— И все-таки лучше, чем ничего, — вмешался в разговор Цивиль. — По крайней мере ребята хоть что-то имеют над головой, а мы… — Подняв руку, он дотронулся до низко свисавших веток и добавил: — Как пригреют нас тут, так и косточек не соберем.
Усс скорчил гримасу, словно его одолевала зубная боль, и с иронией заметил, глядя на Цивиля:
— Слишком большая неженка ты, Стефан. На кой дьявол берут таких в армию.
— А я не просил, чтобы меня брали, — отбивался Цивиль. — Меня не спрашивали, хочу я этого или нет.
Услыхав эти слова, Ковальчик демонстративно отвернулся, а Усс продолжал наседать на друга.
— Знаешь что, Бронислав, — взмолился Цивиль, — отцепись ты от меня, бога ради.
Артиллерийские наблюдатели на линкоре, очевидно, считали, что польские стрелки укрылись за крепостной стеной. Орудия корабля пытались выбить их оттуда трехсоттридцатикилограммовыми снарядами. Стефан Цивиль возбужденно следил за происходящим. Когда снаряды снова начали разрываться на опушке леса, он придвинулся вплотную к Ковальчику и тронул его за плечо.
— В чем дело, Стефан? — обернулся к нему капрал. — В чем дело? — повторил он громче, и Цивиль, запинаясь, взволнованно спросил:
— А они знают, Янек, что мы здесь находимся?
— Ясное дело. Они же видят, что отсюда ведется огонь.
— Значит, могут ударить и по нас.
— Конечно, могут.
Цивиль умолк. Заглушая сухой треск пулеметной стрельбы, продолжали рваться снаряды. В том месте, где к Новому Порту обычно пришвартовывался паром из Вестерплятте, догорал тяжелый грузовик.
Цивиль больше уже не смотрел на то, как рушится под ударами тяжелой артиллерии крепостная стена Вестерплятте. Теперь его взгляд был прикован к противоположной стороне канала, к той точке, где приставал паром и где он всегда высаживался, направляясь в Бжезьно. В те счастливые дни неподалеку от паромной пристани, в узкой улочке за костелом, он садился на трамвай, который, позвякивая, разворачивался на кольце и направлялся по своему маршруту улицами Нового Порта. Случалось, что трамвай надолго задерживался перед шлагбаумом железнодорожного переезда, ожидая, пока пройдет длинный товарный состав. Потом шел дальше, вдоль высокой ограды из проволочной сетки, через которую был хорошо виден широкий портовый бассейн и стоящие у причала суда. Вскоре ограда кончалась и начинался небольшой лесок, а вернее, лесной парк. Сразу за ним трамвай снова разворачивался, и здесь Стефан выходил. Направо тянулась аллейка, ведущая к пляжу, а прямо начиналась улица с полуразваленным домиком на углу, окна которого находились почти на уровне тротуара. Шагая по тротуару, Стефан каждый раз видел в этих окнах отражение своих начищенных до блеска сапог. Через несколько десятков метров тротуар сменялся сплошь покрытой выбоинами дорогой, вдоль которой стояли в маленьких садиках низкие домики рыбаков. В одном из них, почти скрытом ветками яблонь, жила Уршула…
Стефан Цивиль продолжал неотрывно смотреть туда, где еще дымился, догорая, тяжелый грузовик. Он знал, что от этого места до Бжезьно езды каких-нибудь десять минут, и даже если пойти берегом пешком, то все равно затратишь не больше получаса. Всего полчаса…
Тяжелые снаряды снова рвались на земляном валу, окружавшем старый склад боеприпасов. Залпы с линкора гремели через равные промежутки времени.
— Дерьмовые у них там артиллеристы, — нарушил молчание Усс; слегка прищурив глаза, он презрительно усмехался, видя, как тяжелая артиллерия неприятеля упорно долбит по пустым сараям, крошит старые, полусгнившие доски и деревянные балки. — В нашем полку таких заставили бы чистить картошку на кухне.
Стефана Цивиля нервировало спокойствие Усса и его манера разговаривать. Правда, в первые минуты сам он тоже был спокоен, ни о чем не размышлял, просто не имел на это времени. Все произошло очень внезапно. Вскочил с койки, как вскакивал много раз раньше по сигналам учебных тревог, молниеносно оделся и побежал, хватая воздух широко раскрытым ртом… Только сейчас, когда он находился на своей позиции, когда перестал стрелять и наступила тишина, а с нею пришла и короткая передышка, у Стефана появилось время на размышления. Он как бы заново увидел лежавшие на предполье трупы неприятельских солдат, увидел свои собственные пальцы, подносившие ко рту зажженную папиросу. Пальцы дрожали.
Товарищи вокруг него громко разговаривали, делились впечатлениями от только что закончившегося первого в их жизни боя, а Цивиль стоял и молчал. Он никак не мог оторвать взгляда от неподвижных тел, скрюченных в самых невероятных позах, слушал стоны раненых, с мольбой взывавших о помощи, и чувствовал, как под каской лоб его покрывается холодным потом. Стефан глубоко затянулся табачным дымом, но нервы от этого не успокоились. Зато когда снова заговорили немецкие орудия, он сразу понял, что опять начинается бой. Придвинувшись еще ближе к Ковальчику, Цивиль сказал ему тихо, чтобы не услышал Усс:
— Янек, у меня очень плохое предчувствие.
Грохот взрыва заглушил его слова. Ковальчик нагнул голову ближе к Цивилю:
— Что ты сказал?
— Чувствую, что тут они нас накроют.
Ковальчик медленно повернул к солдату свое лицо. Цивиль очень близко увидел добрые темно-карие, с мягким блеском глаза капрала:
— Может, отойдем, Янек? — быстро с надеждой в голосе спросил Цивиль.
— Куда?
— До первой вартовни. Там безопаснее. А здесь…
И не договорил. Грохот разрывов внезапно умолк. Теперь уже отчетливо была слышна лишь пулеметная трескотня.
— Ну, ребята, — Усс начал удобнее располагаться на своей позиции, — кажется, наступил и наш черед.
Пощелкав затвором, он старательно уложил винтовку на плотно утрамбованный бруствер окопа, поводил стволом, уточняя сектор стрельбы, подготовил и положил справа от себя гранаты. Цивиль, наблюдавший за его приготовлениями, ощутил на затылке холодную струйку пота, она стекала ему за воротник и ползла по спине. Он тронул Ковальчика за рукав:
— Надо отойти, Янек. Здесь нас перебьют!
Он уже не обращал внимания на то, что Усс все слышит и презрительно кривит губы, что Ковальчик может подумать о нем самое плохое… Стоны раненых немцев, доносившиеся с предполья, становились все отчетливее и словно подстегивали Цивиля.
— С нами будет то же самое… Отойдем, пока не поздно, — умолял он.
Капрал сурово посмотрел на солдата:
— На войне все возможно, Стефан. Гранаты у тебя есть?
Цивиль в первую минуту даже не понял, о чем его спросил капрал. Ковальчик повторил вопрос и приказал выложить гранаты из сумки на бруствер.
— Пусть будут у тебя под рукой. Думаю, на этот раз немцы попытаются подойти еще ближе.
Ковальчик внимательно наблюдал, как Цивиль вынимает из сумки тяжелые яйца гранат и укладывает их рядком, одно к другому, с правой от себя стороны. Он понимал, что творится со Стефаном, и обдумывал: то ли прикрикнуть на него, оглушить его приказами, то ли послать на это время с донесением на командный пункт или за боеприпасами…
— Плывет! — вдруг громко вскрикнул Усс.
Из-за поворота канала показался и начал медленно увеличиваться в объеме огромный серый корпус корабля. Его острый нос мягко и как бы осторожно рассекал маслянистую воду, на которой появились две серебристые полоски волн, убегавших от бортов судна к берегам канала. «Шлезвиг» пересекал канал наискось. Вскоре, обогнув колено излучины, он вышел на освещенную солнцем водную гладь и остановился. После несложного маневра линкор стал боком, так, что его борт оказался по всей своей длине обращенным к Вестерплятте. Грозные стволы орудий поворачивались в сторону поста «Паром» и опускались все ниже, нацеливаясь на молчаливый и неподвижный лес.
…Поручник Пайонк перешел на правое крыло окопа. Грычман последовал за ним. Оба смотрели на мощные башни линкора, на черные дула стволов, нацеленных прямо на их позиции.
— Дистанция всего каких-нибудь пятьсот метров, пан поручник. Не больше, — сказал Грычман и, высунувшись до половины туловища из окопа, продолжал: — Калибр двести восемьдесят миллиметров, рассеивание осколков при взрыве снаряда…
Пайонк заметил, что солдаты в окопе начали поворачивать к Грычману лицо и прислушиваться к его информации. Это не понравилось поручнику, и он резко приказал:
— Пан хорунжий, прошу спуститься в окоп!
Грычман тут же соскочил и подошел к Пайонку.
— К чему вы все это выкладываете да людей стращаете, — полушепотом укорил поручник Грычмана, а потом громко сказал: — Хороший у вас окоп, ребята, никакие снаряды здесь не страшны.
Хорунжий молчал. Вынув пачку сигарет, он протянул ее командиру. Пайонк взял сигарету, прикурил и затянулся. И вдруг перед его глазами возникло видение, связанное то ли с просмотренным когда-то кинофильмом, то ли с прочитанной книгой. Поручник увидел пологий склон холма и на его фоне одиноко стоящего человека с папиросой с зубах. В каком-нибудь десятке шагов перед ним выстроилась шеренга людей с карабинами, ожидающих, когда приговоренный к расстрелу закончит курить. Пайонк машинально взглянул на папиросу. Она была еще довольно длинной, лишь на конце появился тонкий слой пепла. Стряхнув пепел, он поднял голову и смело посмотрел прямо в жерла орудий линкора.
По ходу сообщения прибежал рядовой Новицкий:
— Пан поручник, честь имею доложить, пришли санитары.
Пайонк хотел спросить, не рассказывали ли санитары, что слышно там, в казармах, но почему-то воздержался и лишь сказал Грычману:
— Прошу вас, пан хорунжий, заняться эвакуацией раненых. Я останусь здесь.
Пайонк снова посмотрел на дымящуюся между пальцами папиросу. А вдруг это последняя в его жизни…
— Добротная у нас позиция, пан поручник, все, что хочешь, выдержит, — начал Усс, все время поглядывая на Цивиля, но тот даже не повернул головы. — Об этом мы как раз и толковали перед вашим приходом.
Неожиданно солдат Новицкий снова оказался в окопе.
— В чем дело? — спросил Пайонк.
Солдат вытянулся по стойке «смирно».
— Пан хорунжий Грычман просит вас подойти к нему.
За командным блиндажом санитары перевязывали Зембу и Доминяка. Рядом стоял Грычман.
— Стрелок Земба желает остаться на позициях, говорит, что сможет владеть винтовкой, — сказал хорунжий, а солдат в это время силился встать.
Санитары, придерживая Зембу на носилках, подтвердили:
— Совершенно точно, пан поручник, он в состоянии остаться, вот только сделаем ему перевязку.
Пайонк отрицательно покачал головой:
— Уносите обоих, и как можно быстрее!
Он с трудом отвернулся, хотя и слышал за спиной умоляющее «пан поручник». В тот же миг что-то ослепительно блеснуло перед глазами, и мощная взрывная волна отбросила Пайонка к стене блиндажа. Высокий бук, расщепленный пополам, с треском падал на землю, но в грохоте рвущихся снарядов никто не слышал этих звуков.
Залп угодил по опушке леса, вырывая с корнем кусты, выворачивая груды дерна и обламывая кроны деревьев. Все это проносилось в воздухе над постом вместе со свистящими осколками железа и камня. Второй залп ударил несколько дальше, но третий пришелся почти у ската, по которому тянулись окопы поста.
Поручник оглянулся. Солдаты прижались к стене земляного среза, раненых уже не было: видимо, санитары внесли их в убежище, а хорунжий Грычман, низко согнувшись, бежал по ходу сообщения к окопам. Едкий дым тянулся желтой полосой над валом, воняло серой и чем-то паленым.
Пайонк вошел в блиндаж. Связался по телефону с командным пунктом, но, докладывая обстановку, почти не слышал собственных слов. Оглушающий грохот канонады не умолкал ни на секунду, и офицер вынужден был положить трубку, так и не разобрав, что ему сказали на другом конце провода.
Выйдя из блиндажа, Пайонк заметил, что снаряды падают уже несколько дальше. Солдаты распрямились, стряхивали с себя песок и ветки. Желтый густой дым быстро рассеивался. Взглянув на предполье и опушку леса, поручник увидел там бегущую в направлении поста цепь неприятельской пехоты.
— Не стрелять! — крикнул он. — Пусть подойдут ближе.
Немцы передвигались перебежками. Выскакивали на секунду из-за деревьев, пробегали несколько шагов и снова укрывались за ними. Поручник увидел зеленые звезды ракет, вспыхнувшие высоко в небе. И почти в тот же миг раздался оглушительный взрыв, лавина осколков и земли накрыла территорию поста. Пайонк почувствовал, как его что-то резко дернуло, острый и короткий удар подсек ноги, и офицер упал на колени. Когда попытался подняться, острая боль пронзила все тело и пригнула еще ниже к земле, которая вдруг закачалась, накренилась вместе с ним и ринулась в разверзшуюся бездну.
Фридрих Руге, немецкий капитан 1 ранга, впоследствии адмирал:
«Расчеты польских батарей и подразделения пехоты оборонялись отважно и упорно».
Время 6.20—6.50
Капрал Грабовский отнял от уха телефонную трубку, быстро положил ее на аппарат и почти выкрикнул:
— К орудию!
Наконец-то получена команда на открытие огня! От вынужденного бездействия он просто не знал, куда себя девать: то сидел в блиндаже и курил папиросу за папиросой, то еще и еще раз осматривал свою пушку, то выходил на опушку леса и, укрываясь за деревьями, наблюдал в бинокль за противоположным берегом канала, который на всем своем протяжении вспыхивал красными и желтыми огоньками выстрелов. Грабовский видел, как с башни лоцманов и с чердаков трех больших складов, расположенных у железнодорожных путей, велся непрерывный огонь по посту «Пристань». С других зданий и башен стреляли по группе сержанта Дейка, по второй вартовне и по посту «Паром». Капрал угадывал эти направления стрельбы по полету трассирующих пуль. Разноцветные строчки тянулись в сторону Вестерплятте так густо, что сливались в сплошные цветные полосы. Казалось, кто-то для забавы перебросил через канал, от берега к берегу, серпантин или протянул невидимые нити с нанизанными на них желтыми, зелеными, красными, оранжевыми кораллами. Грабовский видел также, как рвутся на территории Складницы тяжелые снаряды, вздымая к верхушкам деревьев столбы дыма, смешанного с дерном, песком, камнями, обломками дерева. Это зрелище невозможно было созерцать спокойно. Нервно кусая губы, капрал возвращался в блиндаж и с надеждой смотрел на черную коробку телефона, который, как назло, упорно молчал.
На хорошо замаскированной артиллерийской позиции расчета капрала Грабовского, укрытой под развесистыми ветвями деревьев, было спокойно. Никто не видел укрывшихся здесь польских артиллеристов, и ни одна, даже шальная пуля не залетала сюда.
Прислушиваясь к грохоту каждого залпа, капрал Грабовский вполголоса бормотал:
— Стопятидесятый… восьмидесятый… ого, двухсотпятидесятый!..
Старый опытный артиллерист, он безошибочно определял калибр снарядов по силе звука разрыва и по другим, известным ему признакам.
Капрал сунул руку в карман за новой папиросой. В нескольких шагах от него, прислонившись спиной к стволам деревьев и вытянув ноги, сидели солдаты. В положении их тел — полулежачем, полусидячем — чувствовались лень, вялость. Так выглядит войско, которому разрешили сделать привал на тяжелом марше или подремать после обеда.
Однако никто из солдат расчета не спал. Люди бодрствовали и были готовы в любую минуту вскочить с места и побежать к орудию. Они ждали лишь команды. А пока тревожно прислушивались к гулу канонады, которая то отдалялась от их позиции, то снова приближалась к ней. Временами было даже видно, как рвутся снаряды на территории казарм, на спортивном плацу, где они так часто играли в футбол и баскетбол. Сейчас разрывы переместились в сторону леса, ближе к посту «Паром». Над верхушками деревьев там поднимался густой дым.
— Перебьют ребят, — с беспокойством заметил один из солдат. — Всех начисто перебьют.
Канонир Якубяк приподнялся на локтях, тяжело повернулся, стал на колени перед деревом, под которым лежал, и, размашисто крестясь, запричитал:
— Прими, господи, души умирающих…
Грабовский сорвался с места как ошпаренный.
— Заткни глотку! — крикнул он не своим голосом. — Заткнись, холера тебя возьми!
Капрал сильно побледнел, подскочил к дереву, схватил канонира трясущимися руками за воротник, одним сильным рывком поставил на ноги и, притянув его лицо почти вплотную к своему, заорал:
— Ты что, сукин сын, раскаркался! Ты что раньше времени хоронишь своих товарищей!
Отпустив канонира, Грабовский отвернулся. Чувствуя на себе взгляды солдат, понимал, что должен им что-то сказать, что-то объяснить, но не мог выдавить из себя ни звука. В голове шумело и стучало, словно там били по наковальне тысячи молотов. И как раз в это время зазвонил телефон. Капрал в два прыжка был у аппарата.
— Открыть огонь, Грабовский, — послышался в трубке голос капитана Домбровского. — Пост «Пристань» просит о поддержке. Больше всего досаждает им пулеметный огонь с морского маяка.
— Слушаюсь, пан капитан! Открыть огонь по маяку! — повторил капрал и после некоторого колебания решился спросить: — А как, пан капитан, на «Пароме»?
— Держится. Попробуйте после маяка снять немецких пулеметчиков на элеваторе.
— Слушаюсь!
Грабовский положил трубку и выскочил из блиндажа. Не прошло и нескольких секунд, как пушка была готова к стрельбе.
— Цель — пулемет в окошке морского маяка! — высоким голосом скомандовал капрал. — Прицел четыреста! Граната, заряд нормальный!
Наводчик спокойно направил в цель ствол пушки; движения солдата были точны, размеренны. Клацнул замок.
— Готово! От орудия!
Все мгновенно отскочили на положенное расстояние. Грабовский резко опустил поднятую руку:
— Огонь!
Пушка дернулась, из ее ствола вырвался длинный язык пламени, вслед вылетевшему снаряду потянулась белая полоска дыма. По другую сторону канала, в высокой башенке маяка, под самой крышей, сверкало красными огоньками небольшое окошко. Весь расчет всматривался теперь в этот выделяющийся на темной кирпичной стене башенки светлый квадрат, ожидая, что выпущенный из их пушки снаряд сделает свое дело. Но огоньки в окошке сверкали по-прежнему, и вражеский пулеметчик непрерывно сыпал очередями по посту «Пристань».
Канонир Жолник громко сплюнул и сурово посмотрел на наводчика. Тот, заметив немой укор на лицах товарищей, пытался было оправдываться, но Грабовский уже снова скомандовал:
— К орудию!
Капрал тоже почувствовал некоторое разочарование. Он, правда, знал, что на новой позиции любое орудие при первом выстреле несколько осаживается, и потому первое попадание не всегда бывает удачным. К тому же их пушку доставили на Складницу по частям, какой-то оружейный мастер из моряков собрал ее здесь на месте, а пристрелять так и не было возможности. Все это были веские причины для оправдания неудачного выстрела, но все же подсознательно капрал рассчитывал на лучший результат. Подав команду на повторный выстрел, он не изменил прицела и теперь, вытянув голову и сильно напрягая зрение, с беспокойством следил за окошком на башенке маяка.
— Есть! — радостно воскликнул он.
Пулемет на башенке умолк. Окошко под крышей стало почти вдвое шире прежнего, от стены поднялось облако кирпичной пыли, а весь маяк начало заволакивать дымом.
Грабовский увидел, как выпрямился во весь рост наводчик и с гордостью смотрит на окруживших его улыбающихся товарищей, а подносчик снарядов уважительно похлопывает героя по плечу. Капрал тоже не смог сдержать улыбки и тут же, погладив украдкой ствол пушки, подал очередную команду. Заряжающий открыл замок. Из ствола выпала и покатилась по площадке горячая гильза. Подносчик тут же подал новый снаряд.
Грабовский встал позади наводчика и указал ему следующую цель: в одном из окон второго этажа правого крыла здания управления порта тоже было засечено пулеметное гнездо. Наводчик Клыс работал внимательно, сноровисто и через несколько секунд доложил о готовности.
— От орудия! — снова скомандовал Грабовский, поднимая руку. — Огонь!
Снаряд пошел, как по шнуру. Окно с вражеским пулеметом провалилось внутрь здания. В стене зазияла черная, наполненная дымом дыра.
— К орудию!
И опять быстрые и точные движения, выполняемые в строго размеренном темпе. Подносчик Спижарный подал снаряд, заряжающий Якубяк открыл замок, наводчик Клыс склонился над прицелом, а установщик Жолник развернул ствол на следующую цель — на изрыгавшее пулеметный огонь окно под плоской крышей портового склада.
— Огонь!
Снова взрыв, дым — и черная брешь в стене здания; не пропал зря ни один снаряд, хотя команды капрала следовали одна за другой. Грабовский выкрикивал их все более хриплым голосом. Капрала охватила лихорадка боя. Ему казалось, что канониры двигаются слишком медленно, долго копошатся с наводкой пушки, подачей снарядов и открытием огня. Поэтому он все время подстегивал их командами, но артиллеристы не отставали от заданного темпа, хотя давно обливались потом и чуть не теряли сознание от непрерывного грохота и едкого запаха пороховых газов.
Пулеметные гнезда неприятеля замолкали теперь одно за другим. Грабовский работал методично, указывая наводчику окно за окном, дом за домом, а Клыс мгновенно откликался:
— Вижу, Генек. — И после недолгой манипуляции с приборами докладывал: — Готово!
Хотя «Шлезвиг» продолжал обстрел и на территории Вестерплятте по-прежнему рвались тяжелые снаряды, сея вокруг смерть и разрушения, артиллеристы капрала Грабовского уже не видели и не слышали всего этого. Они целиком были поглощены своим делом, они сами вели бой, сами наносили, удар за ударом, громили неприятельские пулеметные гнезда и видели, как рушатся от их снарядов кирпичные стены зданий Нового Порта.
Грабовский вел счет каждому выпущенному снаряду. И подносчик Филипковский мог даже не докладывать капралу, что опорожнен уже восьмой ящик с боеприпасами. Грабовский сам прекрасно знал, что сделано двадцать четыре выстрела и что лишь один, самый первый, снаряд прошел мимо цели. «Дали бы мне сюда батарею из трех, в крайнем случае из двух, хороших орудий взамен этой маломощной пушчонки, так на той стороне канала не стрелял бы уже ни один пулемет», — подумал он. Потом взглянул на высокие, освещенные солнцем башни «Шлезвига» и вдруг скомандовал:
— По линкору! Прицел восемьсот. Бронебойным!
— Готово!
— От орудия! Огонь!
Время 6.50—7.30
Поручник Гродецкий ни на секунду не отрывал бинокля от глаз. Через сильно увеличивающие линзы он отчетливо видел попадание каждого снаряда. Не скрывая восхищения безупречной работой артиллеристов капрала Грабовского, он сказал Сухарскому:
— Это настоящие мастера, пан майор!
Оба офицера несколько минут назад поднялись на наблюдательный пункт, расположенный на втором этаже боковой пристройки здания казарм. Под их ногами хрустели осколки стекла. Сухарский внимательно осматривал во всех направлениях территорию полуострова, особенно подолгу вглядываясь в места расположения постов и вартовен. Наконец опустил бинокль.
— Мастера-то мастера, да вот боеприпасы не берегут, — ответил майор Гродецкому своим обычным, чуть глуховатым голосом. — Пошлите кого-нибудь к ним, пусть напомнит об этом Грабовскому. При таком темпе стрельбы можно за несколько часов израсходовать все снаряды. Гродецкий перестал вести наблюдение и быстро повернулся к командиру:
— Пан майор считает, что это продлится так долго?
— Что продлится? Наша оборона?
Поручник отрицательно покачал головой:
— Нет, я думаю о вступлении в Гданьск. Если генерал Скварчиньский уже ударил…
— То даже в этом случае он будет здесь не раньше, чем через несколько часов, — прервал поручника Сухарский. — Вот на это время и должно хватить боеприпасов. Кого вы думаете послать к артиллеристам?
— С вашего позволения, пан майор, хочу пойти сам.
— Хорошо, идите. Поблагодарите их от моего имени за отличную службу. — Сухарский слегка кивнул поручнику, как бы разрешая ему идти, а когда тот был уже в дверях, добавил: — Прикажите Грабовскому сменить позицию. Их наверняка уже засекли на линкоре.
Майор остался один. На расстоянии, не превышавшем и пятисот метров, в лесу рвались тяжелые артиллерийские снаряды врага. А совсем невдалеке от него, с правой стороны от казарм, ответный огонь по немцам упорно и методично вела лишь одинокая семидесятипятимиллиметровка капрала Грабовского. Сухарский перестал уже наблюдать за результатами ее огня и не прислушивался к канонаде. Он напряженно глядел вдаль, туда, где широко раскинулся город, на верхушках стрельчатых шпилей которого солнце зажгло золотой блеск.
Легкая утренняя дымка уже рассеялась, и в чистом, прозрачном воздухе хорошо просматривались темно-красные крыши домов, выстроившихся ровными шеренгами вдоль улиц. Майор долго смотрел на сильно возвышающийся лад остальными зданиями города большой массив кафедрального собора, на его игольчатые шпили. Потом наконец отвернулся от окна и, тяжело ступая, направился к двери. Под подошвами его сапог хрустело битое стекло. Второй этаж был пуст, и только на половине лестницы комендант Вестерплятте увидел поспешно взбегавшего по ступенькам солдата.
— Пан майор, — тяжело дыша, начал докладывать тот, — обращение пана президента.
В первый момент Сухарский не мог сообразить, о чем толкует солдат, и потому переспросил:
— Что такое? Какое обращение?
— Пан президент выступает по радио. Капитан Домбровский велел скорее звать вас к радиостанции.
Солдат был не в силах совладать с волнением. Он хотел сказать еще что-то, но Сухарский не стал слушать. Перепрыгивая через две ступеньки, он сбежал по лестнице вниз. Коротким и резким рывком распахнул дверь радиорубки. Из динамика лилась мелодия Шопена. Далекое фортепьяно било тревогу, звало, умоляло, бросало приказы. Звуки одного этого инструмента заменили целый оркестр: били барабаны и литавры, гремели трубы, призывно звучали фанфары.
Сухарский закрыл за собой дверь. В узком помещении радиоузла аккорды гудели, как залпы. Майор стоял неподвижно и слушал. Звуки наплывали на него лавиной. Когда умолк последний аккорд, Сухарский постоял еще некоторое время, прислонившись к стене. Голос обратившегося к нему сержанта Расиньского показался ему каким-то чужим и далеким.
— Пан президент закончил свое выступление минуту назад.
Радиотелеграфист держал пальцы на ручках приемника. Из динамика на предельной громкости раздались позывные варшавской радиовещательной станции: прозвучали первые аккорды «Варшавянки».
— Убавьте громкость, Расиньский, — сказал капитан Домбровский, стоявший позади кресла радиотелеграфиста. — Сейчас будут повторять передачу.
Майор снял каску и положил ее на свободное кресло.
— О чем говорил президент?
Домбровский, только что закуривший новую папиросу, выпустил изо рта сизоватое облако дыма.
— Президент сообщил, что наша страна подверглась нападению и что мы будем бороться до победы.
— Только и всего?
— Да. Выступление было очень кратким. А перед этим передавались сообщения по-польски и на двух иностранных языках. Из них я узнал, что немцы вторглись на нашу территорию вдоль всей границы.
В динамике снова зазвучал этюд Шопена. Каждая его нота, каждый аккорд, казалось, распирали тесный ящик приемника.
— Значит, началось, — задумчиво произнес майор.
Домбровский выпрямился. Голова его едва не касалась низкого потолка радиоузла. От света настольной лампы на стену падала огромная тень от его фигуры.
— Надеюсь, у тебя уже не осталось прежних сомнений?
— Нет, Францишек, — отрицательно покачал головой Сухарский. — Сдается мне, что Европа дождалась новой войны.
Информационное сообщение повторяли снова. Все, кто присутствовал в помещении радиоузла, слышали хорошо знакомый им голос диктора варшавской радиостанции, голос профессионально спокойный, четко и выразительно читавший текст, за каждым словом которого пылали первые польские села, рушились первые дома, падали первые убитые. Этот голос сообщал всему миру, что в это утро первого сентября совершено преступление, что немецкие дивизии без объявления войны начали боевые действия, перейдя на многих участках границу Польши.
В сообщении упоминались первые населенные пункты и районы, занятые гитлеровскими войсками. Расиньский внимательно следил за слышимостью, боясь пропустить хотя бы слово. Когда в Варшаве начали повторять сообщение по-французски, он сказал:
— До этого я слушал Гданьск. Гауляйтер Форстер объявил о присоединении города к Германии.
По знаку Сухарского радиотелеграфист переключился на другую волну и несколькими движениями пальцев настроил приемник на гданьскую радиостанцию. В динамике победно загремели гитлеровские марши, забили барабаны, завыли фанфары.
Майор не поверил своим ушам. Наклонившись над столом, он словно пытался лучше расслышать металлический рев труб. Лицо его окаменело, лишь на скулах бегали желваки.
— Ну, это мы еще посмотрим, — сурово, почти не разжимая губ, сказал Сухарский, а потом, выпрямившись, уже спокойнее добавил: — Поспешили вы, пан Форстер, поспешили с таким заявлением.
Широкая тень капитана колыхнулась на стене, качнулась вверх и вниз. Домбровский удивленно смотрел на своего командира. Потом вынул пачку папирос и предложил майору:
— Закуришь?
— Давай!
Теплый огонек пламени, загоревшийся на конце спички, казалось, согрел и расправил глубокие морщины на лице и в уголках рта майора. Молча затягиваясь дымом, он прислушивался к звукам динамика. Там все еще гремели барабаны, ревели трубы, завывали фанфары.
— Расиньский, выключите все это к чертям собачьим! — не выдержал капитан. — Дайте снова Варшаву.
Несколько поворотов ручки настройки — и из приемника снова послышался этюд Шопена. После грубого и шумного галдежа гданьской радиостанции звучание варшавского фортепьяно казалось еще более проникновенным и трагичным.
— Уже целый час наши дают эту музыку. Слушаешь, и дрожь пробирает, — заметил Расиньский.
Майор, сидевший на скамейке у стены, взглянул на радиотелеграфиста.
— Это почему же?
— Потому что… — Сержант заколебался, как бы затрудняясь точно определить свои ощущения. — Есть в этой музыке что-то такое, что-то такое… — И вдруг, повернувшись всем корпусом к майору, неожиданно спросил: — Прошу, пан майор, скажите… выиграем мы эту войну?
Расиньский испытующе следил за выражением лица коменданта. Сухарский выдержал этот взгляд:
— Выиграем. Должны выиграть.
Дверь в радиорубку открылась, на пороге появился стрелок Окрашевский.
— Пан майор, — доложил он, — принесли поручника Пайонка.
Немецкий военный корреспондент Фриц О. Буш писал в те дни:
«Залпы из всех бортовых орудий линкора гремят один за другим. Начинается такой сильный огонь, которого корабль не вел даже в дни своей славы, в битве в Скагерраке… Со стуком катятся по палубе пустые медные гильзы, и горы их все растут и растут, по палубе стелется пороховой дым, густые облака его заволакивают боевые казематы, из раскаленных стволов орудий уносятся в сторону Вестерплятте снаряд за снарядом… Обстрел длится уже больше часа… Когда наконец артиллерийская канонада умолкает, красная крепостная стена Вестерплятте оказывается разрушенной почти по всей своей длине… Штурмовой десантный отряд корабля, подкрепленный взводом гданьского хаймвера, снова ринулся в атаку. Снова стучат выстрелы из винтовок, автоматов и пулеметов, рвутся ручные гранаты».
Со стороны ремонтных мастерских послышались длинные пулеметные очереди. Под их защитой бежали отделения десантного отряда со «Шлезвига» и группы штурмовиков СС.
Бронислав Усс умело выбирал цели и, нажимая на спуск, приговаривал:
— Вот тебе, сукин сын. Получай!
Усс был отличным стрелком, как и все солдаты поста «Паром». Но осталось их уже немного — около десятка стрелков и три пулеметчика. Оборона постепенно рушилась. Особенно большой урон нанес ей артиллерийский обстрел с линкора, продолжавшийся около часа. Таяли ряды защитников поста. Убит стрелок Кшак, а раненые Новицкий, Михалик, Котлун и Доминяк отошли вместе с санитарами, уносившими истекавшего кровью поручника Пайонка. Из раненых остался на посту лишь солдат Земба. Воспользовавшись замешательством во время артобстрела, он спрятался за углом командного блиндажа и избежал эвакуации. Слыша, как усиливается огонь, Земба высунул голову из-за блиндажа и тут же снова спрятал ее: по окопу бежал хорунжий Грычман. Он сам теперь подносил патроны и все время громко кричал, стараясь перекричать звуки выстрелов:
— Цельтесь точнее, ребята! Цельтесь точнее!
У стены блиндажа лежал прикрытый плащом мертвый солдат Кшак. Когда стрелка положили сюда, кто-то оставил при нем и его винтовку. Земба схватил эту винтовку и вскочил в окоп. Рана не очень беспокоила его, и во время прыжка он почувствовал лишь короткий и острый укол под ключицей. Машинально прижав рукой повязку, Земба осмотрелся в окопе и, нагнувшись, двинулся вдоль его тыльной стены. Возле капрала Вуйтовича оказалась свободная стрелковая ниша, обложенная дерном. Втиснувшись в нишу, Земба прижал винтовку к плечу. Искать цели долго не пришлось. Они были слишком близко. Снаряды «Шлезвига» разбили завалы из толстых деревьев, порвали заграждения из колючей проволоки, и немцы, преодолев значительную часть леса, достигли уже непосредственно предполья поста.
Однако тут застряли; небольшое открытое пространство предполья находилось под убийственным огнем обороняющихся. Пулеметы Вуйтовича, Барана и Ковальчика создали на краю поляны непреодолимую огненную завесу и прижали атакующих к земле. Первая линия наступающих залегла, и через минуту немцы по-одному начали отползать в тыл, ища более надежной защиты от губительного огня, которым их поливали защитники поста «Паром».
Земба зарядил винтовку новой обоймой и открыл стрельбу. Теперь, когда цель неприятеля нырнула назад в кусты и начала отступать под защиту деревьев, он имел возможность лучше оглядеть подходы к посту, внимательнее выбирать цели. Тут-то Земба и заметил за остатками крепостной стены, которая еще утром окружала территорию Вестерплятте, перебегающих вражеских солдат. Направив ствол своей винтовки в ту сторону, он начал быстро стрелять. Но немцы, укрываясь за неразрушенными частями стены и грудами обвалившегося кирпича, подходили все ближе. Плечо невыносимо болело, рана сильно кровоточила, и временами Земба терял остроту зрения — на глаза наплывал туман, перед зрачками начинали мельтешить темные пятна.
— Пан капрал! — крикнул Земба. — Они подходят справа!
Вуйтович услышал его предупреждение и, увидев немцев, немедленно перенес огонь пулемета на проломы в крепостной стене. Штурмовая группа отступила и укрылась за развалинами. Капрал широко улыбнулся, что-то прокричал Зембе, но в ту же секунду дернул плечами и начал клониться вперед. Какой-то миг он еще силился удержать равновесие, а затем тяжело рухнул на землю.
В рядах атакующих раздался вопль радости, осмелев, они стали выскакивать из-за обломков крепостной стены. Земба отложил винтовку и, цепляясь пальцами за кромку окопа, начал продвигаться к позиции Вуйтовича. Превозмогая нестерпимую боль, он с огромным трудом делал каждый шаг. А когда наконец добрался к пулемету, штурмовики находились не дальше пятнадцати — двадцати метров от окопа; выскакивая из проломов в стене, они бежали огромными прыжками в сторону умолкшего пулемета Вуйтовича.
Тяжело дыша, Земба бессильно свалился на пулемет и обхватил его руками. Через мгновение, собрав остаток сил, он клацнул замком и нажал спуск. Немцы уже почти достигли окопа, и он стрелял им прямо в лицо, в грудь. Земба прерывисто дышал, в горле что-то хрипело, от ритмичной отдачи приклада у него ныло все тело, но солдат словно прикипел к пулемету, слился с ним. Выбрасывая длинные языки пламени, пулемет обрушивал на врага очередь за очередью, и немцы валились на землю тут же, перед высоким, изрытым снарядами бруствером окопа. Спастись удалось лишь тем, кто в момент атаки не успел выйти из-за стены. Но остался лежать бездыханным на своей позиции и стрелок Земба. Пуля попала ему прямо в висок.
Атака с фронта и на левом фланге поста «Паром» продолжалась. После тяжелого ранения капрала Вуйтовича и гибели Зембы огонь по опушке леса значительно ослабел, и неприятельская цепь несколько продвинулась вперед.
Хорунжий Грычман оттащил раненого капрала Вуйтовича к стене командного блиндажа, накрыл плащом безжизненное тело стрелка Зембы и приказал рядовому Грудзеню занять его место. После этого хорунжий начал сам разносить патроны и гранаты, чувствуя, что они вот-вот понадобятся. Немцы, правда, еще не подошли на дистанцию броска гранаты, но Грычман знал, что вскоре этот момент настанет и что бой подходит к концу.
Почти четыре часа гарнизон поста «Паром» находился под непрерывным огнем, отбил несколько атак, но сейчас наступала развязка. Грычман смотрел на опустевшие стрелковые ячейки, на груды пустых гильз, на редко расставленных теперь по окопу солдат, которые еще стреляли. Вот Баран, прильнувший к своему станковому пулемету, далее Грудзень, Ковальчик. На них, собственно, и держится вся оборона. Если кого-нибудь из них ранит, если один из пулеметов или чья-нибудь винтовка умолкнет, медленно подползающая неприятельская цепь мгновенно вскочит на ноги и тут же устремится вперед. Тогда придется пустить в дело гранаты.
Грычман вскрыл следующий ящик; изрезанные грубыми насечками овалы гранат лежали в ящике ровными рядами. «Добротные гранаты, — подумал Грычман, — очень удобно ложатся в ладонь и бросать их весьма сподручно…» Вдруг хорунжий настороженно поднял голову. В непрекращающемся грохоте выстрелов он уловил нечто непривычное: не слышно было громкого перестука ручного пулемета Ковальчика. Поняв это, хорунжий мигом бросился в ту сторону.
Капрал Ковальчик изо всех сил дергал рукоятку замка. По его лицу струился пот.
— Не идет, холера его возьми, — все время повторял он, делая безуспешные попытки открыть замок.
Грычман вырвал из его рук пулемет.
— Заело, пан хорунжий. Начисто заело. — Ковальчик чуть не плакал с досады. — Все время работал как часы, а теперь…
— Дайте штык, — приказал хорунжий.
Пытаясь выломать гильзу стальным острием штыка, Грычман почувствовал, что над его головой внезапно засвистели пули, а главное, увидел, что летели они со стороны тыла. Поняв это, хорунжий почувствовал спазмы в горле. Если немцам удалось обойти пост, то борьба продлится уже недолго.
— Бьют вон оттуда, из-за крепостной стены, — крикнул Усс.
Хорунжий обернулся. Стреляли действительно из маленького домика бывшего полицейского поста. Стреляли, видимо, те самые штурмовики, которых еще Земба загнал туда огнем пулемета.
Грычман мгновенно принял решение.
— Усс и Ковальчик! Уничтожить их гранатами!
Солдат и капрал подхватились почти одновременно и через секунду-две вскочили в неглубокую выемку за окопом. Из окон домика, в котором засели немцы, сверкали огоньки выстрелов, пули шли низко над землей. Прикинув на глаз расстояние до домика, Усс подпрыгнул, широко размахнувшись правой рукой, в которой была зажата граната. Но бросить ее не успел. Стрелок вдруг зашатался, медленно опустился на колени, а потом повалился лицом в сухую траву. В этот момент к домику подскочил Ковальчик. Прижавшись к стене, он швырнул в окно гранату. Темный проем окна озарило ослепительное пламя взрыва. Стукнула о камни сорванная с петель дверь, и из домика повалил густой бурый дым. Еще граната, и снова взрыв. Взрывной волной оторвало кусок стены, у которой стоял Ковальчик, и он почувствовал сильнейший удар в голову и грудь. Капрал начал клониться набок, а потом рухнул на землю.
Грычман как раз взбирался на бруствер, когда за его спиной прокричали, что прибыли связные от коменданта.
По окопу к хорунжему подбежали двое солдат. Один начал быстро докладывать, захлебываясь от волнения:
— Пан майор приказал вашему посту отходить к первой вартовне.
— Немедленно?
Все еще тяжело дыша, солдат ответил:
— Пан майор приказал передать, что пан хорунжий может действовать по своему усмотрению.
— Хорошо, — кивнул Грычман. — Доложите ему, что пост «Паром» будет обороняться столько, сколько сможет. Потом отойдем.
Хорунжий подтянулся на руках и выполз на бруствер окопа.
— Следуйте за мной, — приказал он рядовому Цивилю.
Хотя в воздухе все еще густо носились пули, хорунжий и солдат невредимыми доползли до того места, где лежал Усс. Грычман перевернул его на спину. Вся грудь стрелка была изрешечена пулями, а глаза его уже остекленели. Потом оба пробрались к Ковальчику. Тот глухо застонал, когда до него дотронулись.
Фриц О. Буш, немецкий военный корреспондент, сообщал:
«Шлезвиг-Гольштейн» находится сейчас в излучине портового бассейна, там, где тянущийся от моря канал впадает в Вислу. Огромный серый корабль стоит почти перпендикулярно Вестерплятте и, грозно водя длинными и толстыми стволами своих орудий, наводит их на цель. Нашим ударным группам пришлось отступить, и только со стороны Нового Порта доносятся еще одиночные выстрелы.
На линкоре снова звучит сигнал боевой тревоги.
— Огонь! Огонь! Огонь! — И залпы следуют один за другим без малейшей паузы.
С палубы корабля можно без труда разглядеть попадание каждого двухсотвосьмидесятимиллиметрового и стопятидесятимиллиметрового снаряда… На Вестерплятте все рушится, все пылает».
На первой вартовне, прильнув к амбразурам, с тревогой следили за событиями, развивавшимися на посту «Паром».
— Жарко приходится там нашим ребятам, — сказал капрал Кубицкий.
Пока наступление шло во фронт поста «Паром», первая вартовня не могла вести огонь по неприятелю, чтобы не поразить своих. Поэтому в данной ситуации ее гарнизону оставалось лишь пассивно наблюдать, как враг приближается к предполью поста. И только когда правое крыло атакующих начало огибать позиции поста, чтобы ударить ему во фланг, мгновенно ожили амбразуры вартовни. Длинные и меткие очереди из пулеметов вынудили немцев отступить и укрыться от губительного огня в лесу.
Десантный отряд с линкора, ринувшийся после часового огневого налета в новую атаку, сумел подойти к позициям поста «Паром» значительно ближе, чем все предыдущие штурмовые группы. Атаки врага следовали непрерывно, и порой казалось, что его усилия вот-вот увенчаются успехом.
Плютоновый Будер, наблюдая эту картину, все время сыпал проклятия, а Кубицкий и Венцкович все глубже затягивались табачным дымом. Потом весь гарнизон вартовни замер на мгновение, когда с поста «Паром» донеслись разрывы ручных гранат. Это могло означать лишь одно: видимо, немцы подошли настолько близко, что защитникам пришлось пустить в ход гранаты и готовиться к рукопашному бою, к той страшной схватке, в которой горстка обороняющихся не имеет ни малейших шансов устоять против целой роты десантников с линкора и большой группы гданьских штурмовиков. Напряженно ожидали на вартовне новых разрывов гранат, но слышали лишь непрерывный стук пулеметов и винтовочную стрельбу. Спустя некоторое время стало видно, что вражеские цепи покидают предполье поста. Между деревьями по опушке леса замелькали фигуры в черных и темно-синих мундирах. Солдат Полець, не раздумывая, начал бить по ним из своей винтовки.
— Есть! — кричал он, каждый раз, видя, как, сраженный пулей, валится на землю вражеский солдат.
Большинство выстрелов, однако, не достигало цели. Подгоняемые резкими звуками сигнальной трубы, немцы стремглав мчались назад в лес, в направлении главных ворот и ремонтных мастерских. Вскоре наступила полная тишина. Пост «Паром» прекратил огонь, и теперь доносились одиночные выстрелы лишь издалека, с другой стороны полуострова.
Именно в этот момент башни «Шлезвига» снова пришли в движение. Почти одновременно воздух над Вестерплятте потрясла серия взрывов. Залпы следовали с такой быстротой, что вскоре слились в сплошную канонаду. Линкор, двигаясь под острым углом к излучине Пяти Гудков, держал направление почти поперек канала, словно намеревался с ходу таранить своим могучим корпусом этот так долго и упорно оборонявшийся польский пост. Непрерывные мощные залпы всех орудий правого борта, будто какой-то сказочный лесоруб-великан, метр за метром валили лес вокруг поста «Паром». Вырванные с корнями деревья взлетали высоко в воздух, а затем с грохотом и свистом шлепались на землю, нагромождались одно на другое, создавая высокие завалы.. Вспыхнули пожары, все вокруг окуталось огнем и дымом.
Все, кто находился у бойниц первой вартовни, затаили дыхание и, не сводя глаз, следили за этой страшной картиной. Дымовая завеса становилась все гуще и шире, а пляшущие в ней языки пламени все выше.
— Да… Жарко приходится сейчас нашим ребятам, — повторил каким-то чужим и глухим голосом капрал Кубицкий.
Длинная и рваная полоса дыма потянулась по узкой просеке, начала заволакивать кусты, среди которых вдруг замелькали фигуры людей. Капрал Венцкович подскочил к своему пулемету, развернул ствол в сторону кустарника и хотел уже было открыть огонь, но плютоновый Будер резко дернул его за плечо.
— Стой! Не стрелять! — закричал он. — Это же наши.
Польские солдаты, те, кто уцелел из гарнизона поста «Паром», а это действительно были они, поодиночке выскакивали из-за деревьев, на мгновение останавливались и, повернувшись в сторону только что оставленного леса, посылали туда пулю за пулей.
Линкор уже не обстреливал пост «Паром», а перенес огонь в глубь полуострова. В районе поста теперь слышались гортанные выкрики немцев, ружейные выстрелы и короткие очереди пулеметов и автоматов.
Плютоновый Будер внимательно наблюдал за перебежками солдат с «Парома» и беспокойно прислушивался к отзвукам перестрелки. Он хорошо отличал редкие одиночные выстрелы польских винтовок от неумолкающей трескотни немецких автоматов. Будер понял, что, как только «Шлезвиг» перенес огонь, штурмовики снова ринулись на пост «Паром» и его защитникам пришлось отступить. Правда, пока что ни атакующие, ни отступающие не видели друг друга в густом дыму, но, как только Грычман со своими людьми окажется на открытом, свободном от дыма пространстве, вряд ли им удастся оторваться от противника.
Солдаты Грычмана то выскакивали из облака дыма, то снова исчезали, в нем, перепрыгивали через горящие стволы деревьев и, торопливо отстреливаясь, пытались сдержать бешено напиравшего врага. Они были уже рядом с вартовней, и Будер приказал немедленно сделать проход в баррикаде из мешков с песком, которая загораживала дверь, ведущую внутрь помещения.
Рядовые Маца и Полець тут же принялись за дело. Сопя и кряхтя, они с трудом растаскивали в стороны тяжелые мешки. Проход расширялся. Хлопоча над очередным мешком, солдаты со страхом думали: не приведи господи, чтобы немцам пришло сейчас в голову атаковать вартовню со стороны главных въездных ворот или со стороны пляжа… Успокаивало их только то, что плютоновый Будер, который непрерывно вел наблюдение через северную амбразуру, не проявлял никаких признаков тревоги.
Первые солдаты с «Парома» добрались уже до вартовни. Стрелок Грудзень с трудом тащил еле державшегося на ногах капрала Вуйтовича. Когда оба оказались в узком проходе между мешками, Грудзень сам зашатался и свалился бы на землю, если бы Маца и Треля не подхватили его. Когда обоих втащили внутрь, Вуйтовича немедленно уложили возле стены и кинулись помогать входить другим солдатам.
Грудзень стоял посреди вартовни, широко расставив ноги, словно боялся, что не удержит равновесия. Мундир на нем был изодран, в нескольких местах виднелись прожженные дыры. Покрытое копотью, порохом и землей лицо казалось черным, а сухие, запекшиеся губы еле шевелились, когда он попытался что-то сказать. Капрал Венцкович мигом отвернул металлическую пробку и поднес флягу к самым его губам, но Грудзень откинул голову назад.
— Сперва раненым, — прошептал он чуть слышно.
Маца в это время усердно хлопотал возле Вуйтовича, а Полець поочередно подносил флягу то Михалику, то Колтуну. Те пили без передышки, захлебывались, и вода ручьями стекала по подбородку и шее.
Стоявший у амбразуры плютоновый Будер нервничал и нетерпеливо подгонял:
— Скорее, Владек! Скорее!
На предполье оставалось теперь только несколько солдат. Хорунжий Грычман уже подбегал с ними к вартовне. Задерживался лишь плютоновый Баран, который, прячась в кустах и залегая в воронках, посылал в вынырнувших из дыма штурмовиков короткие очереди, прикрывая огнем отход своих боевых товарищей.
— Владек! Беги!
Будер уже охрип от крика. Он не был уверен, слышит ли его Баран, но все же продолжал звать его. Если Баран поспешит, то еще будет возможность снова забаррикадировать дверь мешками, а если…
— Владек! — не своим голосом снова закричал он.
Неприятельская цепь приближалась. Еще полминуты, и будет поздно. Будер почувствовал, как рубашка липнет к телу. В тот же миг Баран вскочил, сыпанул еще одной очередью по немцам и длинными скачками бросился к вартовне. Грычман и его группа были уже в помещении. Через десяток секунд Баран тоже втащил в вартовню свой пулемет и сразу же у порога рухнул возле него.
— Воды! — прохрипел он. — Дайте воды!
Кто-то поднес ему флягу, Маца и Полець кинулись заставлять мешками ставший уже ненужным проход в баррикаде.
Оправившись от нервной встряски, Будер отрапортовал хорунжему и передал ему командование вартовней. Слушая рапорт плютонового, Грычман обтирал рукавом лицо, размазывая по нему полосы копоти. Кто-то предупредил:
— Пан хорунжий, немцы совсем близко!
Грычман и Будер подошли к амбразуре. Штурмовые группы продвинулись уже к самому предполью вартовни. За ними виднелись новые цепи. Немцы приближались осторожно, перебежками, используя для укрытия любую выемку, малейший бугорок. И непрерывно стреляли. В глубине леса, со стороны разбитых железнодорожных ворот, показалась широкая цепь, растянувшаяся своим правым флангом до самого пляжа. Вдоль железнодорожного полотна бежали новые группы гданьских эсэсовцев.
Вскоре с берега моря послышались короткие пулеметные очереди.
— Это открыл огонь пост «Форт», — определил Будер. — Сейчас, очевидно, начнет пятая вартовня. Немцы ведь наступают по всей линии.
В подтверждение слов плютонового неподалеку, в районе пятой вартовни, застрочили пулеметы. Прокатившееся над каналом эхо во сто крат усилило звуки стрельбы.
— А сейчас вот Грудзиньский поддаст им с другой стороны.
Вся линия обороны Вестерплятте открыла огонь. Грычман внимательно прислушивался к ровному, методичному перестуку пулеметов и выжидал. Плютоновый Будер вопросительно смотрел на хорунжего, но офицер молчал. Только спустя минуту он сказал:
— Как подойдут на пятьдесят метров, так и мы вступим в игру.
Грычман имел измученный вид, дышал часто, неровно, однако лицо его было спокойным. Через полминуты он скомандовал:
— Все по местам! Плютоновый Баран, рядовой Грудзень… — Он окинул взглядом лица людей, и вдруг губы его дрогнули: — Где Ковальчик? Где капрал Ковальчик?
Даже слой грязи не мог скрыть бледности лица хорунжего. Еще раз осмотрев всех, он остановил взгляд на Цивиле.
— Ты его нес. Где он?
Время 9.25
Капрал Ковальчик умирал. Он лежал в глубокой, остро пахнущей пороховыми газами воронке от тяжелого снаряда. Лежал на спине, широко раскинув руки, и смотрел в светлеющее высоко над ним безбрежное небо, которое то прояснялось, то вновь закрывалось проплывающими над воронкой клубами грязно-бурого дыма от бушевавших вокруг пожаров. Пальцы его правой руки медленно теребили пучок сухой, опаленной огнем травы, невесть откуда свалившийся на дно воронки.
Ковальчику было всего двадцать два года. У него еще не было любимой, он не читал ей стихов, не говорил, как чудесен мир, как прекрасна жизнь под высокими звездами, в тени зеленых деревьев, у струящегося кристальной водой прохладного ручья… Простой крестьянский парень, он, не оперившись как следует, стал солдатом и хорошо узнал лишь многотрудную солдатскую жизнь. А теперь и она для него кончалась. Пять часов тяжелого боя и…
Когда Грычман и Цивиль внесли Ковальчика в окоп, он на минуту пришел в себя. Очень четко увидел низко склонившееся над ним лицо хорунжего, услышал, как тот сказал, что, мол, он, Ковальчик, отлично выполнил задание, что при этом его ранило и что теперь его унесут с поста в безопасное место. После этого раненый снова впал в беспамятство. Он уже не слышал ни грохота рвущихся снарядов, ни треска стрельбы, ни грозного шипения пламени, охватившего огненными языками стволы деревьев. Когда он снова открыл глаза, увидел красные вспышки выстрелов и смутно мелькавшие в дыму фигуры товарищей. Резкий запах гари вызвал раздражение в горле, Ковальчик сильно закашлялся, изо рта пошла кровь, и он снова впал в забытье. Очнулся только в низком кустарнике, куда его, видимо, перенесли за это время. Огонь пожаров здесь уже не гудел так грозно, лишь кое-где языки пламени лениво лизали сухие сучья и ползали по траве. Вокруг трещали выстрелы. Рядом с ним стоял на коленях Цивиль. Боль в груди стихла, сознание прояснилось, все приобрело отчетливые формы, и Ковальчик уже вполне осмысленно посмотрел вокруг.
— Отходим? — слабым голосом спросил он Цивиля. Тот кивнул.
— Это ты перенес меня сюда?
Снова последовал безмолвный кивок. Ковальчик с трудом поднял отяжелевшую, несгибающуюся руку и притронулся пальцами к плечу Цивиля:
— Стефан…
Низко пролетевшая пулеметная очередь срезала макушку куста в нескольких метрах перед ними. Цивиль мгновенно припал к земле, а когда поднялся, Ковальчик увидел его побледневшее лицо и блуждающие глаза.
— Перебьют нас всех тут в лесу, — слезливо простонал солдат. — Начисто перебьют. Давно уже надо было выбираться отсюда. Помнишь, я говорил, тогда еще не было поздно. И тебя бы не ранило.
— Стефан… — снова пошевелил губами капрал.
Цивиль посмотрел на него невидящим взглядом. Пальба приближалась, и солдат ловил звук каждого выстрела, мысленно прикидывая расстояние до того места, где он раздался.
— Идут прямо на нас. Сейчас будут здесь.
Цивиль вскочил, торопливо подхватил капрала под руки и поставил на ноги. Тело Ковальчика скорчилось, пронизанное острой болью, горячей, как пламя. Боль эта раздирала его грудь, переворачивала внутренности, жгла раскаленной иглой мозг. Перед глазами поплыли разноцветные круги. Раненый вцепился пальцами в охватившие его руки стрелка и прошептал:
— Оставь меня, Стефан.
Цивиль покачал головой. Бледность с его лица не сходила, он по-прежнему боязливо прислушивался к звукам перестрелки. Новый свист пуль заставил Цивиля броситься на землю рядом с глубокой воронкой. Он скатился в нее вместе с Ковальчиком. Оба тяжело дышали.
— Оставь меня, — снова повторил капрал.
Из глубины леса уже явственно доносились крики. Цивиль настороженно поднял голову.
— Слышишь? Это немцы, — почти выкрикнул он и бросил быстрый взгляд на капрала. — Нам не уйти.
Ковальчик пошевелил губами. Во рту пересохло, язык едва ворочался, и капрал с трудом вымолвил:
— Мне конец, Стефан. Оставь меня и беги, пока есть хоть немного времени.
Цивиль пригнулся, чтобы лучше слышать раненого. В глазах его были страх и колебание.
— Хорунжий Грычман приказал…
— Хорунжий знает, что мне не выжить. Он знал об этом с самого начала. Ты должен уйти, еще пригодишься нашим. Это мой приказ, Стефан.
Цивиль поднялся, бросил быстрый взгляд в сторону леса и, пообещав Ковальчику вернуться за ним, выбрался из воронки. Услышав это обещание, капрал попытался улыбнуться, но лишь горько скривил губы. Он хотел сказать, что не надо за ним приходить, но Цивиля уже не было в воронке. Обнадежив товарища заведомой ложью, тот бросился наутек и через минуту скрылся в густом кустарнике.
Сухой треск перестрелки усиливался, растекался во все стороны. В нескольких десятках шагов от воронки промелькнули силуэты солдат. Ковальчик понял, что это отступают остатки защитников поста «Паром». За ними должны показаться немцы. Они выйдут широкой цепью прямо на него, держа оружие на изготовку, и, когда окружат воронку, он услышит их голоса, увидит склонившиеся над воронкой головы в стальных касках.
Ковальчик пытался пошевелиться, но острая боль парализовала его. Смог лишь пошарить рукой по земле в поисках своего оружия. Винтовки поблизости не оказалось, но рука нащупала сумку для гранат. Капрал начал медленно подтягивать ее к себе. В сумке оказалось две гранаты. Он вынул обе и положил рядом с собой. Потом прикрыл глаза. Боль волнами пробежала по телу и постепенно утихла, раненый почувствовал себя лучше, на время забылся.
Ярко светившее в небе солнце зашло за верхушки деревьев и, казалось, начало тускнеть, просеивая свои лучи через редкую листву, которую не успел еще опалить огонь пожаров. Ковальчик с трудом поднял отяжелевшие веки. Ему показалось, что уже наступил вечер, что стихают все голоса и лишь легкий ветерок покачивает верхушки деревьев, шелестит травой и приносит откуда-то издалека пьянящие запахи цветов и свежескошенного сена. Вдыхая эти ароматы, он постепенно погружался в мир видений и туманных образов. Один раз ему показалось, что он видит своего бывшего командира, который строго напутствовал его, отправляя на Вестерплятте: «Смотрите, Ковальчик, не опозорьте там нашего полка». Капрал собирался уж было ответить, но лицо командира внезапно расплылось, потеряло форму и вместо него возникло другое, очень схожее с лицом матери, но какое-то измученное, к тому же втиснутое в широкий купол стальной каски. Да это же лицо Доминяка, перекошенное от боли, окровавленное. А за ним уже вырисовывается лицо Грычмана — он громко командует: «Все но местам!» — и обливающееся потом, бледное лицо Цивиля с блуждающими глазами.
И наконец он увидел девушку, ту, которую мечтал когда-нибудь встретить. Она медленно шла навстречу, приветливо махала рукой, улыбалась, потом вдруг остановилась и начала наматывать на палец конец толстой косы. Через минуту девушка подошла, остановилась рядом, приложила к его лицу свою теплую ладошку. От этого прикосновения Ковальчика охватил необыкновенный покой, окутала благодатная глубокая тишина, через которую не в состоянии был проникнуть ни один звук. Тишина эта царила всюду: вокруг него, в нем самом, она отражалась на лице девушки, в ее темных глазах, в ее улыбке. И вдруг прекрасное видение растаяло в яркой вспышке света. Раненый открыл глаза и уже не в грезах, а наяву увидел склонившиеся над воронкой лица… немцев. Они стояли кругом, направив на капрала дула автоматов.
Пальцы Ковальчика обхватили холодный овал гранаты, начали сжимать ее, но рука уже была бессильна сделать бросок. В то же мгновенье небо над воронкой раскололось и с громом обрушилось на землю. Голова капрала безжизненно упала на грудь…
Время 18.45
В кустиках сухой травы, росшей на плоской дюне, уже шелестели первые, слабые еще, дуновения вечернего бриза, опускались на песок, мягко прикасались к неглубоким складкам и робко дотрагивались до гладкой поверхности моря.
Оно было здесь, рядом, только руку протяни. Разлившееся по нему зарево захода окрашивало золотом и пурпуром далекую линию горизонта, бросало длинные полосы багрянца поперек залива до самого берега, почти к их ногам.
— Сейчас самая теплая вода, — сказал ефрейтор Заторский. — У нас в озере — прямо как парное молоко. — Он разгребал каблуком песок, погрузившись в мечты. — Хорошее это было озеро, глубокое, а щуки в нем попадались — как лошади. С удочкой можно было идти или жерлицу поставить.
— Покупался бы я в том озере, — сказал Покшивка.
— Здесь тоже можешь выкупаться, — утешил его мат Рыгельский. — Как снимешь штаны, швабы испугаются и драпанут отсюда.
— И получишь ты орден за выигранную войну, — добавил Заторский. — Сам маршал наградит тебя в Варшаве.
Шамлевский не принимал участия в разговоре. Он развлекался тоненьким прутиком, ломая его пальцами, и только теперь вступил в разговор:
— В Варшаве о нас, наверно, забыли.
Все замолкли. Они сражались уже целый день, отбили три сильные атаки немцев, лежали под длительным артиллерийским обстрелом; сейчас приближался вечер, а помощь все не приходила. Они высматривали ее здесь, со стороны моря, ждали военные корабли из Гдыни, но видели только высокие столбы дыма на той стороне залива, налетающие на город и порт звенья самолетов, слышали грохот рвущихся бомб и эхо артиллерийской канонады, которая, однако, не приближалась в их сторону, а грохотала глухо и монотонно в одном и том же месте. Мат Рыгельский поднес бинокль к глазам, посмотрел на пурпурное зарево заката, на фоне которого дым вырисовывался еще отчетливее. Темные, подсвеченные красным полосы тянулись в небо, выползая из-за высокого берега Орлова, и закрывали рыжей вуалью горизонт. Рыгельский перевел бинокль вправо, внимательно осмотрел шелушащееся уже мелкой волной море, но ничего не увидел, поэтому отложил бинокль и с уверенностью в голосе произнес:
— Завтра утром они обязательно придут.
Заторский рисовал на песке выгнутую линию берега и кружками отмечал города.
— Если в полдень они займут Сопот, вечером могут быть в Гданьске. — Он положил обломок раковины на самый большой кружок и некоторое время рассматривал свою песчаную карту.
— Могут ударить и со стороны Тчева, — заметил Покшивка и нарисовал пальцем еще один кружок, — и засунут черта в мешок.
— Со стороны Тчева уже, наверно, ударили. — Рыгельский тоже посмотрел на чертеж. — Вот посмотрите, какие тут утром начнутся дела.
— И тогда мы, — Заторский поднял винтовку, — примкнем штыки и ура! Погоняем их немного!
— Заткни глотку, Игнац, — Шамлевский искоса взглянул на него — рыбу спугнешь.
Он произнес это тихим, приглушенным голосом, но Заторский тотчас умолк, а Рыгельский бросил на Шамлевского короткий пристальный взгляд.
— В чем дело, Эдек?
— Ничего.
— Скажи, в чем дело, — настаивал Рыгельский. — Я не люблю, когда у кого-нибудь такая рожа.
Шамлевский пожал плечами. Он чувствовал сильнейшее утомление и знал, что это не обычная, нормальная усталость человека, который четырнадцать часов почти ничего не ел, а только бегал, падал, поднимался, снова падал и все время стрелял, почти безустанно прижимая приклад ручного пулемета, и снова заряжал. После первой атаки немцев, во время которой он находился на передовом посту около железнодорожных путей, он отошел согласно приказу на пост «Форт» к мату Рыгельскому и вместе с его солдатами отбивал две последующие сильные атаки. Он был утомлен не столько физически, сколько морально, чувствовал какую-то пустоту внутри, словно у него вынули из середины что-то очень важное. Он ощутил это, когда узнал о смерти Ковальчика. Припомнились ему шутки, которые он разыгрывал над Ковальчиком и на которые тот никогда не обижался, колкости, принимавшиеся без гнева. Этот странный капрал не орал на солдат и не требовал подметать пол зубными щетками. Плютоновый Будер сообщил им об этом в полдень, и с тех пор Шамлевский сник.
— Ничего не могу с собой поделать, — сказал он Рыгельскому. Мат придвинулся к Шамлевскому, он хотел узнать подробности, но тут новая лавина огня и стали обрушилась на полуостров. Полной тишины не было с рассвета, с первых залпов, но они сумели почти привыкнуть к отдельным взрывам и обстрелу из легких орудий. На этот раз стрелял не только «Шлезвиг-Гольштейн». Гул его орудий они различали прекрасно, а сейчас были слышны более сильные взрывы в двух противоположных направлениях — со стороны старой крепости Вислоуйсьце и из рыбацкого поселка Бжезьно.
— Укрыться! — приказал Рыгельский, и все вскарабкались на плоский выступ, защищенный низким валом прежнего расположения береговых батарей. Правда, вал не обеспечивал защиту от прямого попадания снаряда, но зато довольно хорошо защищал от осколков и давал возможность наблюдать предполье, откуда вернулся выставленный там наблюдательный пост.
Огонь, первоначально сконцентрированный на казармах, передвигался теперь вдоль канала к позициям поручника Кренгельского, сержанта Дейка и капрала Грудзиньского. Укрывшиеся за валом внимательно прислушивались к канонаде и пытались угадать калибр снарядов. Заторский и Покшивка вели спор именно по этому поводу, когда неподалеку от путей разорвался первый снаряд, как раз между их позицией и пятой вартовней плютонового Петцельта. Второй взорвался около старых складов боеприпасов, а третий пролетел над ними и упал в море на расстоянии каких-нибудь нескольких десятков метров от берега. Столбы воды хлестнули высоко в небо, дождь капель отразился в красном блеске заката, широко развернулся веером и обрушился вниз. Гладкая поверхность моря вздулась, пошла полукругами волн, которые, отражаясь друг от друга, широко разлились и с шумом прибились к пляжу. Следующие снаряды начали рваться на берегу. Они падали отвесно, с большой высоты, и, разрываясь, выбрасывали тучи песка, который образовывал золотисто-пурпурный занавес, разворачивающийся вдоль моря.
— Оружие! — крикнул Рыгельский. — Прикрыть оружие!
Солдаты легли на винтовки, а Шамлевский и капрал Звежховский накрыли плащами тяжелые пулеметы. Песок сыпался сверху, тихонько позванивал о каски, скрипел на зубах. Рыгельский, прикрывая рукой лицо, наблюдал за взрывами.
— Гаубицы 150-миллиметровые! — закричал он, наклоняясь к Шамлевскому. — Они стягивают сюда целую армию!
Снаряды падали уже в непосредственной близости от поста, осколки со свистом резали воздух, хлюпали по бетонированному откосу. Сквозь гул разрывов послышался вдруг звук зуммера телефона. Рыгельский подполз к аппарату и прижал трубку к уху. В ней раздался голос майора, обеспокоенный и звучащий громче обычного:
— Как у вас? Есть раненые?
Мощный взрыв рванул вверх новую волну песка. У мата рот был забит им, он старался перекричать грохот:
— Докладываю, все в порядке! — кричал он. — Никого не поцарапало.
Сухарский еще больше повысил голос:
— Вы должны быть готовы к атаке! Как с боеприпасами?
— Достаточно, пан майор!
— Ну, держитесь!
Рыгельский положил трубку, а когда взглянул на пляж, уже не увидел там крутящихся столбов песка. Они исчезли. Солдаты поднимались, стряхивали с себя пыль, а Шамлевский и Звежховский сняли с пулеметов плащи. Все внимательно осматривали оружие, а Звежховский даже поднял кожух пулемета и выдувал какие-то песчинки.
— Только не захлебнись, — бормотал он, похлопывая стальной ствол.
Рыгельский по ступенькам поднялся на старую артиллерийскую позицию. Один из снарядов отбил бетонированный край; на полукруглой стене были видны следы от ударов осколков. Если бы он не стянул вниз всю команду, то нашел бы здесь теперь трупы своих солдат. Он поднял кусок железа, провел пальцем по острой, изорванной поверхности.
Шамлевский поднялся следом за ним, таща со своим вторым номером пулемет. Он старательно установил его на низком бруствере из мешков с песком. Рыгельский показал капралу осколок.
— Посмотри, Эдек, почти ничего не весит.
Шамлевский посмотрел, и снова вспомнился ему Ковальчик. Может быть, он погиб именно от такого кусочка металла? Увидев первые группы атакующих, он склонился над прицелом. И крепко стиснул зубы, выпуская длинную пулеметную очередь.
Ц. Ланге «Освобождение Данцига»:
«…дело не ограничилось сокрушительным огнем немецкой артиллерии. Все еще допускалась возможность мелких атак со стороны суши… Захвачена чрезвычайно выгодная позиция для последующего удара. Казалось, поляки уже не будут оказывать сопротивления даже в тех местах, которые могут успешно обороняться. Таким образом, наступающие подошли к самому краю леса. Неожиданно противник открыл огонь с валов со стороны моря и лобовой огонь из пулеметов. Депо и склон у пляжа были первой защитой… Связь с передовыми стрелками была потеряна. Прицельный огонь велся с прибрежной невысокой каменной стены. На очень невыгодном участке атака не увенчалась успехом».
Время 19.00
Разрыв снаряда у самой стены, под окном вартовни, сбросил Домоня вместе с пулеметом на пол. Капрал, падая, сбил с ног Ортяна, который свалился в лаз, ведущий в нижний бункер. Когда он карабкался оттуда, потирая ушибленное колено и локоть, Цихоцкий и Чая разразились громким смехом. Домонь искоса посмотрел на них.
— В чем дело? — резким голосом спросил он. Он был уверен, что они смеются над ним, и это ему совсем не нравилось. — Так вам весело?
— Плакать не годится, пан капрал, — в голосе Чаи еще слышались нотки оживления, но сам он уже был серьезен, — хотя бы посмеемся, прежде чем получим свою пулю.
— Тебя и топором не убьешь, — проворчал Ортян, растирая болевший локоть. Он вышел в переднюю часть вартовни, и они вдруг услышали оттуда его тревожные крики.
Тяжелая дверь, укрепленная мешками с песком, была вырвана вместе с рамой и лежала, разбитая, снаружи, у последней ступеньки лестницы. Рядом виднелась широкая, еще дымящаяся воронка.
— Да, неплохо, — покачал головой Грудзиньский, — один под окном, второй у двери. Не хватает только третьего, в середину.
Они быстро принялись закладывать вход, используя для этого оставшиеся, еще не разорванные осколками мешки с песком и массивную доску от стола. Работали торопливо, потому что первая вартовня уже предостерегала их по телефону. Плютоновый Будер кричал из трубки, что на них идут, поэтому капрал Грудзиньский расставил остатки команды у амбразур, а Домоню приказал охранять забаррикадированный вход. Через минуту вартовня уже гудела от выстрелов.
После отхода поста «Паром» они находились, в значительно более трудном положении и отражали уже вторую атаку, направленную непосредственно на их позиции. Перед ними были только лес и неприятель. Первая вартовня была, правда, более выдвинута вперед, но находилась почти посредине полуострова, в добрых двухстах метрах от них, и могла в случае опасности помочь им только обстрелом флангов врага. Однако каждая атака угрожала также и ей, поэтому лучшей обороной для них было совместным огнем удерживать немцев на далеком предполье, и, как только первые группы атакующих оказались в поле зрения защитников, они открыли огонь.
Грудзиньский направил огонь тяжелых пулеметов на отряды, атакующие широким фронтом с прежних позиций группы поручника Пайонка. Немцы оборудовали там пулеметные гнезда и поддерживали наступающие на вартовню группы. Пули скрежетали о стену, защитники слышали их неприятное жужжание, и Сковрон время от времени напоминал своему второму номеру:
— Прячься, иначе в тебя попадут.
Атака была сильная. В лесу — ни зги не видно. Это давало атакующим дополнительную защиту, поэтому они бежали довольно быстро, но на открытом пространстве замедлили свой бег, а через несколько метров пулеметный огонь прижал их к земле. После неудачи трех больших штурмов и нескольких более мелких атак немцы шли уже не так смело, как прежде, хотя и казалось, что они жаждут любой ценой решить исход сражения еще до наступления ночи. Унтер-офицеры ежеминутно поднимали солдат, но те продвигались вперед на незначительное расстояние, потому что вновь залегали уже через несколько шагов. Гданьские хаймверовцы тоже не слишком рвались в бой. «Герои» ночных нападений на польские рестораны, на одиноких прохожих, почтальонов и студентов, мастера кастетов, железных палок, осуществлявшие бандитские налеты на редакции и типографии польских газет, на школы и учителей, проявляли гораздо меньше запала перед стволами польских пулеметов. Их заверили, что Вестерплятте падет в течение нескольких минут, гауляйтер Форстер уже даже включил Гданьск в состав великого рейха, но его преторианцам не удалось преподнести обещанного фюреру подарка…
Таким образом, специалисты по сжиганию книг и бесчинствам против мирного населения не имели большого желания встречаться с польскими солдатами. Гитлеровцам, подгоняемым криками командиров, хватало духу всего на несколько шагов вперед. Довольно быстро продвигались только штурмовые группы моряков, атаковавшие вдоль канала. Остатки стены служили им защитой, облегчали подход к вартовне.
Замерыка первым заметил притаившиеся около пролома фигуры и пустил в их сторону несколько коротких очередей. Каски рассыпались, исчезли за выщербленной линией кирпичей, но через некоторое время начали появляться вновь, приближаться. Опасность непосредственной атаки нависла над вартовней, и Грудзиньский понял, что нельзя терять ни минуты. Он взял из открытого ящика несколько гранат, заткнул за пояс:
— Кто добровольно?
Домонь вскочил первым, и они вместе вышли в переднюю часть вартовни, где притаился капрал Бараньский с пулеметом, взобрались на временную баррикаду. Грохот выстрелов показался им здесь сильнее и чаще, а темнота — гуще. В глубоком мраке стирались контуры предметов, стена вартовни казалась огромной и высокой. Они двигались вдоль нее. Выглянули осторожно из-за угла. Немцы могли уже покинуть свои позиции, поэтому оба испытующе оглядели пространство, отделяющее их от стены.
— Я иду первым, — сказал Грудзиньский.
— Ты командир. — Домонь придержал его за рукав. — В случае чего…
Только сейчас они поняли, что совершили ошибку, покинув вартовню, но отступать было поздно. Поэтому они поползли друг за другом в сторону стены, держа гранаты наготове. Домонь на мгновение оглянулся и бросил взгляд на низкую глыбу вартовни: она сверкала огнем, стойко держась здесь, над каналом, другой берег которого тоже громыхал выстрелами, искрился полосами очередей.
Из-за стены показались каски, и Грудзиньский слегка хлопнул Домоня по спине:
— Давай!
Они швырнули гранаты, за стеной охнули взрывы, взвились вверх красные языки пламени. Домонь вскочил, подбежал к стене и бросил за нее связку гранат. Он слышал, как осколки хлещут по камням. Грудзиньский крикнул из темноты:
— Назад!
Время 22.00
Раненые подняли головы, когда майор Сухарский остановился у порога. Они лежали в чисто побеленном подвале, превращенном в госпитальную палату, на железных кроватях, уже перевязанные капитаном Слабым, который в этот момент вышел из маленькой, отгороженной ширмой ниши, где устроил себе временную операционную и спальню. Вместе с Сухарским он обошел раненых, останавливаясь у каждой койки, и майор подробно расспрашивал солдат об обстоятельствах, при которых они были ранены, и о том, как они себя чувствуют. Все держались молодцом, а капрал Вуйтович даже пытался шутить:
— По крайней мере разок вылежусь и отдохну в армии. — Он широко улыбнулся, обнажив белоснежные зубы, и тут же добавил совершенно другим голосом: — Мы держались сколько могли, пан майор.
Сухарский кивнул.
— Я знаю. Вы сражались геройски.
— Если бы «Шлезвиг» не подошел так близко…
Сухарский остановил капрала быстрым движением руки:
— Не думайте больше об этом. План обороны предусматривал отход «Парома».
По щекам раненого разлился нездоровый кирпичный румянец. Врач склонился над ним.
— Хотите пить?
— Нет. — Вуйтович покачал головой. — Пан майор, это правда, что Ковальчик, Усс и Земба погибли?
— Правда.
Когда оба отошли немного в сторону, Сухарский тихо сказал:
— Раненых надо ограждать от такого рода сообщений. Откуда они об этом узнали?
— Время от времени кто-нибудь да забежит сюда. Они выпытывают обо всем. Это трудно предотвратить.
— Но вы все-таки постарайтесь.
Капитан пристально посмотрел на коменданта. Шепотом спросил:
— О чем еще они не должны знать?
Тусклый свет висевших под потолком лампочек отбрасывал желтые отсветы на лицо майора. Врач вглядывался в это лицо, но ничего не мог на нем прочитать.
— По радио передали сообщение о пограничных боях. Это все, что я знаю.
Слабый подумал, что это и в самом деле немного и что майор или не хочет, или действительно ему нечего больше сказать по самому важному для них вопросу. Поэтому он спросил прямо:
— А мы, пан майор! Какое наше положение?
Наверное, все уже задали себе этот вопрос. После отражения четвертой сильной атаки немцев наступила почти полная тишина. Линкор отошел на свою исходную позицию, под стены старой крепости Вислоуйсьце, и прекратил огонь; замолчали и сменившие к вечеру свои позиции батареи гаубиц и минометов, которые поддерживали последнюю атаку пехоты. Молчали пулеметные гнезда в Новом Порту, и только кое-где раздавались одиночные выстрелы. Напряжение кровавой битвы, длившейся целый день, спало, и у защитников было теперь время не только отдохнуть, но и задуматься над собственным положением. Здесь, в подвалах казарм, куда проникало только то нарастающее, то затихающее эхо канонады, где отголоски из-за стен были единственными донесениями с поля сражения, вынужденное бездействие подгоняло мысли. Раненые одолевали вопросами капитана, который, однако, знал ровно столько же, сколько и они, и, когда заговорили немецкие батареи со стороны Бжезьно и Вислоуйсьце, он полагал, как и все в палате, что это началось польское наступление на Гданьск. Он видел, как раненые поднимались на койках, как прислушивались они к новым звукам, пробуждающим надежду, как громко выражали свою радость…
— Наше положение? — повторил майор вопрос Слабого. — Возможно, вас, как врача, удивит то, что я скажу, но пусть эта палата будет вам ответом.
Капитан не понял, и Сухарский добавил:
— У нас очень незначительные потери. За целый день боев с таким сильно вооруженным противником наши потери удивительно незначительны. Это ободряет меня. У немцев уже более ста убитых, о количестве раненых трудно что-либо сказать. Мы крепко ударили по ним, и сегодняшний день принадлежит нам. Сегодня победили мы.
— А завтра?
Какое-то время, очень короткое, ответа не было.
— Завтра должна прийти помощь. — Сухарский произнес это своим обычным, спокойным голосом и тут же спросил: — Вас, наверно, удивило то, что я сказал о наших потерях?
— Нет. Я солдат и потому могу понять вас.
— Это хорошо. — Сухарский поблагодарил его взглядом. — И я хотел бы, чтобы вы знали, что я сделаю все возможное, чтобы мои солдаты не гибли напрасно. — Он задумался на минуту и добавил: — Возможно, я должен был раньше отвести пост «Паром», но они так храбро сражались, так изрядно потрепали немцев.
Они подошли к койке, на которой лежал поручник Пайонк. Капитан сказал, предупреждая вопрос Сухарского:
— Он выкарабкается, если сделать ему настоящую операцию.
Сам он уже ничем не мог помочь. Когда принесли в казарму офицера, залитого кровью и без сознания, он на столе в своей нише сшил, скрепил поручника чем мог, но это были только полумеры. Пайонк был тяжело ранен, и ничто не могло заменить операции, которую капитан не мог сделать, имея совсем мало инструментов. В последние дни августа немцы конфисковали в Трояне вагон с полевым операционным столом, хирургическими инструментами и лекарствами, что, по сути дела, лишило его всякой возможности оказывать раненым необходимую помощь. У него не было почти никаких обезболивающих средств, и он вынимал у Доминяка пулю из плеча щипцами и перочинным ножом, а солдат, заливаясь потом, грыз платок и глухо стонал. Однако как Доминяк, так и все остальные раненые не вызывали тревоги у врача. Только состояние поручника Пайонка с самого начала было угрожающим.
— Я опасаюсь гангрены, пан майор. Тогда я ничего уже не смогу сделать.
Сухарский облокотился на спинку кровати. Он долго смотрел на желтое, осунувшееся лицо поручника.
— А когда может объявиться эта… гангрена?
Он произнес это слово с явным промедлением, неохотно, будто боясь накликать беду.
— Иногда это вопрос часов, иногда дней.
Майор выпрямился. В голосе его прозвучала нота нетерпения:
— Прошу вас говорить ясно. Вы не в госпитале, капитан, а на войне.
— Организм человека не знает такого разделения, пан майор. Я не могу сказать иначе.
Сухарский посмотрел куда-то в сторону.
— Да, — сказал он. — Да. Вы правы. Извините.
Время 22.50
Месяц посеребрил верхушки деревьев молчаливого, темного леса, бросил полоску света на пол вартовни и начал медленно ее передвигать, извлекая из темноты то часть ботинка, то приклад винтовки, согнутый локоть или лицо с закрытыми глазами, неподвижное и бесцветное в этом холодном свете. Люди спали вдоль стен на лавках, на полу, громко храпели, время от времени стонали, что-то бормотали.
Рядовой Цивиль прислушивался к этим звукам, смотрел на наполненные зеленоватым светом амбразуры, на которые время от времени надвигалась тень каски часового. Он никак не мог заснуть, хотя и прибегала разным способам: закрывал глаза, считал до тысячи, читал молитвы, но все безрезультатно. Впрочем, сначала в ожидании ночной атаки никто не спал: плютоновый Будер и хорунжий Грычман вызывали по фамилиям солдат, и каждый отвечал из темноты коротким «Есть!», но потом усталость взяла верх. Все, кроме часовых и командира, заснули. Цивиль видел тлевший в углу огонек, который приобретал ярко-красную окраску, когда Грычман затягивался дымом. Цивилю этот огонек мешал. Он отворачивался от него и вновь закрывал глаза, снова и снова считал, но мысли упорно возвращались к одному и тому же, стучали в голове, вызывая в памяти картины, от которых он никак не мог отделаться. Когда он убегал, когда в последний раз посмотрел на лицо лежавшего в воронке Ковальчика, он не предполагал, что лицо это будет постоянно сопутствовать ему в темноте. Оно упорно появлялось перед ним в лунном свете, на черном пятне стены, на полу и в мрачных углах. Переносилось из той воронки, где он его оставил, смотрело на него уже гаснущими, но еще широко открытыми, еще видящими его глазами. Он не вернулся, как обещал, а когда запыхавшийся ввалился в вартовню и Грычман крикнул: «Где Ковальчик?», он только пробормотал что-то белыми трясущимися губами. Огромный грузный хорунжий стоял над ним с красным лицом, хватаясь за кобуру пистолета, а в нем не остыл еще страх, и он не понимал, почему все вдруг замолчали и смотрят на него чужими глазами. Позже он объяснил, что капрал Ковальчик сам приказал ему отойти, но ни у кого не изменилось выражение взгляда. А сейчас он видел глаза капрала: они появлялись со всех сторон, были совсем близко, живые и любопытные, немного изумленные, разочарованные и ожидающие.
Часовой в окне вновь пошевелился, заслонив собой бледный свет, и тогда Цивиль встал. Он не знал, зачем это делает, но встал. Услышал из темного угла голос Грычмана:
— В чем дело? Кто там толчется?
— Это я, пан хорунжий, рядовой Цивиль.
Из угла донеслось какое-то бормотание, потом вопрос:
— Зачем встаете? Сейчас надо спать.
— Не могу, пан хорунжий.
Красный огонек сигареты разгорелся сильнее. Цивиль знал, что хорунжий думает о нем, называет его как-нибудь в мыслях. И он быстро произнес, будто боясь, что мысли все же могут обрести голос:
— Душно мне, может быть, поэтому.
— Ну так встаньте у окна и замените Мацу. Ему, наверно, будет не душно спать.
— Так точно, пан хорунжий. Меня уже сон одолевает, — подтвердил рядовой Маца.
Он отошел от амбразуры, улегся у ближайшей лавки, и через минуту послышалось его громкое равномерное посапывание. Цивиль надел каску и встал у окна. Поросшая редкими кустами поляна, просеки в лесу и кроны деревьев были залиты сияющим блеском. Та воронка тоже им наполнена. Недалеко до той воронки, самое большее — двести или двести пятьдесят метров. Если сейчас пойти туда, можно увидеть скорчившегося в ней, уже неподвижного, человека, которого он бросил. А он стоит здесь, здоровый, целый и невредимый, и смотрит на этот свет, на этот холодный блеск месяца, который отражается и в тех незрячих глазах.
Из темного угла вновь заговорил Грычман:
— Теперь вас, Цивиль, это угнетает, да?
Цивиль отвел голову из узкого потока света. Тихо произнес:
— Так точно, пан хорунжий. Мне все время кажется…
И замолчал. Грычман подошел к нему, остановился у края света. Сквозь темноту они смотрели друг на друга.
— Что вам кажется?
— Что я вижу его, пан хорунжий. Он, правда, дал мне такой приказ, а теперь как будто смотрит на меня оттуда. Из той воронки.
— Такое, Цивиль, иногда видится всю жизнь…
— Я не хотел… — Цивиль жаждал рассказать подробности, как-то выразить то, что с ним тогда происходило, но запнулся на первых же словах и замолчал.
— Никогда не хочешь сделать что-нибудь такое, а, однако, делаешь, — сказал Грычман после минуты молчания. Голос его утратил резкую, строгую окраску, стал теплым, сочувствующим. — Это, Цивиль, война выделывает с людьми такие штуки.
Он закурил новую сигарету, затянулся дымом и выпустил его в полосу света, которая помутилась и поблекла.
— Человек сам не знает, на что он способен, пока не случится с ним такое… — Он сказал это вполголоса, скорее себе, чем Цивилю. Припомнились ему длинные, зигзагообразные линии окопов, полные густого, вязкого месива, которое чавкало под ногами, облепляло мундиры, руки, лица. Вывалянные в грязи, промокшие и озябшие, они не были похожи на людей. От голода сводило животы, потому что кухни несколько дней не могли добраться до этого места. Когда их силы были на исходе, пришло известие, что кухни все же подошли и остановились за пригорком. Привезли настоящий суп с большими кусками мяса. Каждое отделение должно было послать туда по одному солдату. До того пригорка было недалеко, может быть километр, может быть меньше, но на ровном поле, отделявшем пригорок от окопов, беспрестанно рвались тяжелые артиллерийские снаряды. Бежать вызвались все. Подофицер выбрал молодого солдата, веселого парня, который умел улыбаться даже в самые трудные минуты. И тот пошел за супом. Они, словно влюбленные, не отрывали от него глаз: охали от страха, когда он исчезал при взрыве снаряда, и громко хохотали, когда он поднимался, чтобы бежать дальше, они называли его ласковыми словами и бледнели, когда он падал снова. Он был все ближе, они уже видели его улыбающееся лицо и протягивали руки, чтобы помочь ему сойти в окоп… Внезапно снаряд ударил в трясину, накрыл их густой волной грязи, а когда они выкарабкались из нее, то увидели его лежащим на боку, с подогнутыми ногами. Лицо его свела страшная гримаса боли, глаза закатились, помутнели и погасли. Он уже был мертв, а они стояли и смотрели на это скрюченное тело и на тяжелый термос, притороченный ремнями к неподвижной спине товарища. И думали о том, что в термосе горячий суп с большими кусками мяса, Они съели этот суп. Их товарищ лежал мертвый в грязи, а они хлебали этот густой суп, рвали зубами куски жирного мяса…
Поток холодного света вновь пролился из амбразуры. Грычман услышал голос Цивиля:
— Я думал только о том, что будет со мной. Только об этом… — Ему хотелось объяснить, хотелось сказать множество вещей, а он сказал только: — Я не знал, что делаю, я не знал, что способен на это…
Грычман кивнул головой:
— Этого никогда заранее не знаешь.
Он посмотрел на висевшую в полумраке тень головы Цивиля. Всего один день войны, а тот уже столько узнал… Его даже не задело, а он оказался сраженным. Бросил раненого. И теперь придется ему с этим жить. Если останется цел…
Он загасил каблуком окурок и выглянул в амбразуру. В глубине леса затрещали ветки. Он спросил шепотом:
— Слышите, Цивиль?
— Так точно, пан хорунжий. Похоже, идут.
Время 23.40
Они вышли из казарм, таща тяжелые ключи для развинчивания рельсов. Сразу за воротами перебросили винтовки за спину, чтобы руки были свободнее, и пробежали вдоль спортивной площадки, задержались на какой-то миг у стены старых казарм и, отдышавшись, двинулись дальше. Здесь, в глубине полуострова, им не надо было тщательно укрываться, поэтому они очень быстро добрались до первой вартовни, перед которой часовой окликнул их коротким: «Пароль!»
— «Винтовка»! — бросил сержант Гавлицкий. — Своего не узнаете?
Рядовой Миштальский испытал мгновенное желание немного подержать сержанта под дулом, сделать вид, что не расслышал или не понял пароля. Гавлицкий не раз изрядно досаждал ему. Можно было бы, например, приказать сержанту лечь на землю, и он на секунду вообразил себе подофицера растянувшимся перед ним на земле, уткнувшимся носом в крапиву. Но он, правда с сожалением, расстался с этой заманчивой идеей и вышел из-за кустов.
— А, это вы, Миштальский, — узнал тотчас его сержант. — Что это вы так чертовски усердны?
— Докладываю, пан сержант, идет война, — выпалил рядовой совершенно серьезно. — Началась сегодня утром.
Гавлицкий направил на него тяжелый взгляд, но рядовой даже не дрогнул. Капрал Яждж быстро прикрыл ладонью рот.
— Вы что, — рявкнул сержант, — дурака хотите из меня сделать?!
— Докладываю, что не хочу. — Миштальский выпрямился, являя собой безупречную фигуру образцового солдата.
— Тогда зачем болтаете глупости? Думаете, что я должен это узнать от вас?
— Докладываю, что вы, пан сержант, сами спрашивали.
— О чем, холера тебя забери?
— Почему такое усердие, поэтому докладываю, что по случаю войны, которая сегодня началась.
За спиной сержанта Яждж громко прыснул в ладонь и тут же начал сильно кашлять. Гавлицкий сердито взглянул на него и буркнул:
— Идемте, капрал. А мы, Миштальский, — он обернулся, — мы еще встретимся.
Он услышал, как рядовой стукнул каблуками, а Яждж опять поперхнулся этим своим кашлем, но он уже шел большими шагами, не оглядываясь назад. Перед вартовней он остановился.
— Надо им сказать, что мы идем туда, а то они могут нас подстрелить.
Плютоновый Петцельт уже заметил их. Он высунулся в заднее окошко и гостеприимно приглашал:
— Заходи, Михал. Сейчас открою.
Тяжелые двери вартовни со скрипом приоткрылись. Из темной щели их поторапливал голос Петцельта:
— Входи, входи. Кое-чем угощу. Кто с тобой?
Они подошли ближе.
— Капрал Яждж, — ответил Гавлицкий. — Но мы спешим. К тому же перед работой я не пью.
— Только по одной, Михал. Хорошая водка.
— И наилучшую не пью перед работой.
Петцельт подошел к ним.
— На какую работу вы идете? — Только теперь заметил он инструмент и широко улыбнулся. — Рельсы будете развинчивать? Слава богу, а то они спать мне не давали. Если бы немцы на них впихнули бронепоезд или какую-нибудь другую чертовщину, мы были бы первыми. До них несколько метров.
Он посмотрел в сторону широкой просеки между деревьями: в сиянии лунного света там блестели полосы железнодорожных путей. Их вид мучил командира пятой вартовни почти с самого начала боев, и он уже несколько раз просил командование разрешить взорвать их, что, однако, как он полагал, не было встречено в казармах с пониманием. Поэтому он страшно обрадовался, когда увидел теперь Гавлицкого и Яжджа с тяжелыми ключами.
— Где будете развинчивать?
— Почти у самой станции. Капитан Домбровский приказал как можно дальше.
Петцельт покачал головой.
— Чертовски опасная история. Они там могут сидеть в кустах.
— Заметил что-нибудь? — спросил Гавлицкий.
— Нет. Мы все время слушаем.
— Тогда все в порядке. Идемте, Яждж.
Они двинулись в сторону просеки. Плютоновый крикнул вполголоса им вслед:
— Заходите, когда закончите.
Они шли медленно, держась в тени редких здесь деревьев, а потом поползли, огибая широкие поляны. Пути были слева от них, но они пока к ним не приближались. Время от времени они останавливались и поднимали головы. Лес молчал, но это могло быть призрачное, обманчивое молчание, поэтому они продвигались вперед все с большей осторожностью, а когда замаячили перед ними контуры вала, окружавшего старые склады боеприпасов, Яждж дернул сержанта за штанину.
— Хватит, пан сержант, — прошептал он. — У станции могут сидеть швабы.
Гавлицкий не откликнулся. Он понимал, что капрал прав, но хотел точно выполнить приказ. К тому же он искал такое место, где тень от деревьев на путях дала бы им хоть какое-то прикрытие от наблюдателей противника. Наконец он нашел такое место и подполз к рельсам. Темнота здесь не была непроглядной. Сквозь листья просеивался мутноватый свет, но движение листьев, перелив маленьких пятен света давал им шанс остаться незамеченными, прикрывал их защитной сеткой от глаз возможных наблюдателей.
Они стащили с плеч винтовки, положили рядом с собой. И гранаты. Яждж прошептал:
— В случае чего, пан хорунжий, по одному — за вал.
Гавлицкий шикнул на него, чтобы молчал. Он внимательно вглядывался в широкий тоннель, залитый блеском, отражавшимся от отполированного колесами железа, прислушивался долго и внимательно. Наконец решился:
— Начали!
Они наложили ключи на гайки, нажали руками изо всех сил, но головки даже не дрогнули.
— Заржавели наглухо, — нервничал Яждж. — Лежа мы не справимся.
Перспектива подняться, подставить себя под пули была не из приятных, но другого выхода не было. Гавлицкий встал первым, удлинил рукоятку ключа, дернул его, и вдруг холод пробежал у него по спине: гайка пошла с ужасающим скрежетом, она пищала при малейшем нажатии ключа. Он замер, а Яждж тихо проклинал все железо на свете. Они беспомощно посмотрели друг на друга. Лес пробудился, где-то в глубине застучали короткие очереди. Первым непроизвольным движением было упасть на землю. Только минуту спустя Яждж сказал:
— Это довольно далеко, похоже, у канала.
Сержанту казалось, он был даже уверен, что выстрелы раздаются ближе и что, возможно, огонь ведет обеспокоенная чем-то первая вартовня, но он промолчал. В них пока не стреляют, а работать они теперь смогут быстро, поскольку скрежета гаек никто не услышит.
— Давай! — сказал он, вскочил и схватил ключ.
Гайки отвинчивались по-разному. Одни шли гладко, другие сопротивлялись. Ребята упорно возились с ними, работая ключами. Наконец, залитые потом, с прилипшими к спинам рубашками, они покончили со всеми гайками. Сняли накладки, освободили рельс, потом оттащили его на несколько метров и забросали травой.
— Готово, — пробормотал с удовлетворением Яждж, складывая себе в карман открученные гайки. — Это на всякий случай, чтобы им нечем было завинтить.
Они еще раз оглядели дело своих рук, подняли винтовки и гранаты и отправились в обратный путь. Они уже не ползли, а, низко пригнувшись, перебегали от дерева к дереву. Выстрелы в лесу за ними постепенно замолкали, а когда они добрались до вартовни Петцельта, затихли совсем.
Плютоновый ждал их около просеки.
— Я думал, что это в вас, — сказал он. — Как только начали стрелять, я говорю ребятам: это по нашим Михалеку и Яжджу, но потом позвонил Будер, что это к ним хотели подкрасться. И что за народ эти швабы: не могут спать по ночам. Ну, пойдемте.
Он проводил их в вартовню и откупорил бутылку. Наливая водку, произнес торжественным голосом:
— За отвагу награждаю вас кружкой гданьской можжевеловой.
Выпили. Петцельт налил снова.
— Когда будете докладывать капитану — вдыхайте, — весело посоветовал он и поднял наполненную до половины кружку. — Будем здоровы, и чтоб они поломали себе шею на этих рельсах.
Хуго Ландграф, радиорепортер:
«И вот они уже видны. Они приближаются. С юга на север движутся над городом на фоне ясной голубизны неба маленькие точки.
Пикирующие бомбардировщики! На Вестерплятте!
Телефонный звонок Боесу. Тот как бомба врывается в комнату. Немедленно вызываем нашу редакционную машину и несемся к Новому Порту. Конечно, не так быстро, как наши летчики. Когда подъезжаем к Главному вокзалу Данцига, начинают падать первые бомбы.
Стоя в несущемся автомобиле, наблюдаем начинающийся налет. Машина за машиной падают, как ястребы, с огромной высоты. Они пикируют на Вестерплятте. Когда летчик выводит самолет из пике, ясно видны отрывающиеся бомбы. Они падают на землю по три — пять штук сразу с высоты 200—300 метров».
Артур Бассарек «Освобождение Данцига»:
«Жители Данцига, наблюдая это зрелище с городских крыш и башен, с восхищением смотрели на воздушные войска Германа Геринга в действии. То один, то другой старый фронтовой солдат, переживший немало дней под градом снарядов над Соммой и во Фландрии, только качал головой, глядя на подвиги наших летчиков…»
Время 17.35—18.20
Шамлевский беспокойно вертелся, поглядывая на автомат. Потом наконец сказал:
— Я на минутку заскочу к ним, Бронек, ладно?
Ему хотелось как можно скорее показать Петцельту захваченный автомат, поэтому он умильно смотрел на Рыгельского, пока мат наконец не махнул безнадежно рукой.
— Иди, иди. Мы им здорово насолили, они, наверно, не полезут сразу же вновь.
В этот день они отбили две атаки. Во время второй атаки одна упорная группа атакующих под прикрытием волнореза подошла совсем близко, но они забросали ее гранатами, а потом, когда все успокоилось, пошли на предполье. На песке лежали три немца, около них оружие — легкий пулемет и автомат, который при разделе достался Шамлевскому. Капрал торжественно положил автомат на стол в пятой вартовне и проговорил:
— Шваб жарил из него прямо в меня.
Плютоновый Петцельт взял оружие в руки, внимательно осмотрел и вынес приговор:
— Легкий-то он легкий, а вот метким быть не может. Слишком короткий ствол.
Шамлевский, которого это замечание явно задело, сухо сказал:
— Я же тебе говорю, он палил из него прямо в меня.
— Это лучшее доказательство того, что он ни на что не годится. — Петцельт громко рассмеялся. — В тебя можно и из рогатки попасть. — Петцельт подозвал одного из солдат и приказал ему принести чистый котелок. Не обращая внимания на то, что капрал надулся, Петцельт проговорил: — Нам прислали из казарм горячую кашу с мясом. Может, поешь, а?
— Нам тоже прислали. — Шамлевский пожал плечами. Накануне, почти весь день проведя под огнем, они не ели ничего горячего, но почти не чувствовали голода. Только после короткого ночного отдыха вспомнили, что существует такая вещь, как сытный густой суп, которого они, правда, так и не получили, но каша с мясом прекрасно заменила его. Они гордились этим обедом: ведь они ели его наперекор нацеленным на них дулам орудий, скребли, как обычно, ложками в котелках, но этому сопутствовало чувство исполненного долга. Давно миновали те двенадцать часов, что были отведены им для обороны, прошло уже полтора дня, а они держались и даже спокойно ели горячий обед.
— Мне Будер говорил по телефону, — вернулся Петцельт к прежней теме, — что у него в лесу перед вартовней валяется полным-полно таких автоматов, но никому не хочется даже нагнуться за этой пакостью. Похоже, что если подольше из этого пострелять, то ствол размякнет.
— У тебя уже давно размякло в голове, — выпалил Шамлевский и встал, но Петцельт потянул его за рукав и снова посадил на лавку:
— Надулся как индюк. Нельзя так, Эда. У людей большое горе. В моих краях живет лесничий…
Внезапно он замолчал. У вартовни кто-то крикнул:
— Самолеты!
Они бросились к двери и посмотрели вверх: первое звено уже взбиралось над Стогами к высокому потолку неба, слабое жужжание моторов переходило в стонущий вой. Машины рвались все выше. Вдруг они замерли, словно теряя равновесие, и ринулись вниз.
— В вартовню! — крикнул Петцельт.
На секунду все столпились в дверях, но вот кто-то уже поднял крышку, и первые солдаты начали исчезать в отверстии. Шамлевский отступил к стене. Он сделал это бессознательно, инстинктивно, как будто темное отверстие в полу внушало ему страх.
— Быстрей! Быстрей, ребята! — подгонял Петцельт. — Сейчас начнут нести яйца.
Когда он произнес это, вой моторов раздался прямо над ними. Шамлевский хорошо запомнил эти слова. В следующую секунду крыша вартовни с оглушающим треском разлетелась, горячая волна воздуха подняла капрала вверх и швырнула в узкий коридорчик, в раскрывшуюся вдруг темноту, которая сомкнулась над ним в грохоте рушащихся стен.
Он пришел в себя. Оглушительный шум в ушах, болезненный стук крови в висках, опухшие, со жгучей болью веки. Он попытался рассмотреть что-нибудь в окружающем его мраке. Захлебнулся пыльным воздухом, начал кашлять, и боль в висках на какой-то момент парализовала его. Он попробовал пошевелиться, но ноги были завалены кирпичами, поэтому он начал шарить вокруг себя руками и наткнулся на какой-то продолговатый холодный предмет. Это был немецкий автомат, с которым он пришел сюда, чтобы показать его приятелю… Он опять дернулся, пытаясь освободить ноги, и вдруг горло свела судорога ужаса.
— Толек! — крикнул он.
В ответ — тишина. Голос повис где-то в полумраке, поэтому он крикнул снова, с еще большим отчаянием:
— Толек! Отзовись!
Крик этот лишил его сил, тишина окончательно придавила. Он тяжело дышал, парализованный страхом, который выползал из трещин наклонившейся над ним стены. Он пытался рассмотреть что-нибудь еще кроме серой спекшейся стены перед ним, с усилием поднял голову и вдруг увидел: в изломе стены, почти прямо над ним, висел солдат. Все тело висело свободно, и только раздавленная кровавая голова торчала между двумя кусками бетона.
Капрал давился и задыхался, стискивал зубы. Он превозмог себя и опять взглянул вверх, но не узнал лица солдата. Понял только, что кричать незачем, что никто уже не отзовется, что, может быть, везде, на всем Вестерплятте царит мертвая, глухая тишина, которая стучит у него в ушах вместе с болезненными ударами пульса. Он не знал, как долго, сколько часов или минут находился в мрачном молчании стен. При первом же звуке снаружи он инстинктивно напрягся. Услышал удары отбрасываемых кирпичей и обломков стен. Раздались неясные людские голоса, резкие и быстрые. Тогда он поднял автомат, снял с предохранителя и положил палец на спусковой крючок. Шум в голове исчез, и стук в висках прекратился. Он был абсолютно спокоен и медленно направлял ствол в сторону отверстия, расширявшегося в глубине мрачного тоннеля, в сторону полосы света. Он решил, что нажмет на спуск, когда те подойдут ближе, когда их будет больше. Он внимательно смотрел на увеличивающееся пятно света; вот его заслонили какие-то тени. Он поднял выше ствол автомата и вдруг опустил его, потому что услышал громкий обеспокоенный голос:
— Есть здесь кто живой? Петцельт! Отзовитесь!
Хуго Ландграф, радиорепортер:
«Мы едем через обезлюдевший Новый Порт, где почти все окна выбиты. Вид вымершего города на фоне красочных флагов, которые приказано вывесить, ужасен.
Прячась за домами, мы добираемся до вокзала, расположенного как раз напротив объекта налета бомбардировщиков, от которого его отделяет только портовый канал.
Грохот рвущихся бомб попросту страшен. Кажется, что Тор разбивает огромным молотом земную скорлупу, которая с треском лопается и хлещет изнутри пламенем. С гулом налетают машина за машиной, и бомбы, будто ударяя в гигантский бубен, которым является Вестерплятте, грохочут в течение почти двадцати минут».
Они только закурили, когда услышали шум приближающихся самолетов. Пользуясь полной тишиной, которая наступила после отбитой, второй за этот день, атаки немецкой пехоты, они пошли после обеда в свое старое спальное помещение на первом этаже бокового крыла казарм. С капралом Грабовским была вся его группа, весь расчет орудия, после потери которого он никак не мог прийти в себя. Он беспрестанно рассказывал с самого начала историю этого орудия, какие разрушения произвел каждый из двадцати восьми выпущенных снарядов, а потом с поникшей головой уже тихим голосом говорил, как огонь с линкора обрушился на их позицию, как тяжелые снаряды разрушали земляной вал, как перевернутое взрывной волной орудие с отбитыми колесами зарылось стволом в песок, а он, командир, был вынужден смотреть на все это и не мог ничего, буквально ничего сделать. В конце он еще добавлял, что, когда явился в казармы с рапортом о несчастье, майор Сухарский подошел к нему…
— И посмотрел на меня так, скажу я вам, так посмотрел…
Как посмотрел на него командир, узнать было невозможно, но это, видимо, был взгляд глубокого понимания и сочувствия, который дошел до истерзанного сердца артиллериста и немного успокоил его.
Отделение Грабовского по приказу коменданта оставалось в резерве. Все лежали на койках в своей комнате в казарме и курили, когда услышали гул приближающихся самолетов. Клыс быстро поднялся, наклонил голову набок и первым сказал то, о чем подумали все:
— Наши!
Все вскочили, подбежали к окнам. Наконец приходила подмога, приходила помощь, которую они ждали уже целый день. Правда, они думали, что она придет в виде батальонов пехоты, эскадронов кавалерии, которые под грохот орудий со знаменами ворвутся в город, объявятся вдруг на той стороне канала, в тылу врага, блеснут штыками и с громким криком ринутся на побережье. Они уже обсудили все это подробно, поспорили даже о том, в каком направлении лучше всего вести наступление, но в принципе все согласились с тем, что начнется оно на широких просторах пригородных лугов, ворвется острым клином на улицы и разольется широким веером, достигнет берега моря и разорвет окружающее Складницу кольцо штурмовых батальонов. Они жили этой надеждой уже двадцать четыре часа, с того времени, когда миновал назначенный приказом срок их обороны, и поэтому так внимательно прислушивались к каждому отголоску, который не принадлежал к хорошо знакомым им звукам — не был басовым гулом орудий линкора, грохотом гаубиц и минометов со стороны Бжезьно и Вислоуйсьце, тарахтеньем пулеметов из Нового Порта. И, услышав гул моторов, они почти не сомневались, что это летят польские самолеты. Наступление пехоты на Гданьск могло ведь где-то остановиться, могло наткнуться на сильное сопротивление врага, поэтому и были посланы бомбардировщики, которым предстояло уничтожить и корабль, и артиллерийские позиции противника, превратив в груду щебня те, над каналом, откуда немцы вели беспокоящий огонь. Радостно взволнованные, смотрели они на распластанные под ясным куполом неба серебряные кресты крыльев, махали руками и громко кричали, словно летчики могли услышать их.
Грохот первых бомб мгновенно отрезвил их.
— Укрыться! — крикнул Грабовский. — От окон!
По коридору кто-то бежал и кричал:
— Все вниз!
Бомбы падали уже близко, поэтому все бросились вниз; бежали через вестибюль, когда вдруг большие двери, выходящие во двор, вылетели с сухим треском вместе с рамой, и в прямоугольнике отверстия заплясал красный веер пламени. Осколки обдирали светлую штукатурку стен, барабанили по кирпичам. Рядовой Якубяк остановился, выпрямившись в этом грохоте и стуке, и начал медленно поворачиваться, будто хотел как следует разглядеть все вокруг. Вдруг он обмяк, осел и неподвижно застыл на полу. Спижарный и Жолник подскочили к нему, хотели тащить к ступенькам, но Грабовский взглянул на лицо канонира и сказал сдавленным, бесцветным голосом:
— Оставьте его, уже не надо.
Взрывы отдалились. В глубине, в самом конце коридора, сержант Пётровский возился с железным заслоном, закрывающим вход на склад боеприпасов; они подбежали к нему, чтобы помочь задвинуть непослушные засовы.
— Если бы сюда хлопнуло…
Сержант мог не договаривать. Все прекрасно понимали, что с ними стало бы, если бы какая-нибудь бомба пробила двойное железобетонное перекрытие над складом. Все строение содрогалось от взрывов. Моторы продолжавших пикировать самолетов неистово выли, и звук этот надвигался, удалялся и вновь возвращался. Вдруг воздух разорвал чудовищный грохот, со стен посыпалась штукатурка, а коридор наполнился тучей белой известковой пыли. И тогда они увидели, как дверь в комнату, где лежали раненые, отворилась, и в ней остановилась какая-то фигура: она качалась, загребала руками, а потом двинулась вперед и утонула в мутном облаке. Это был поручник Пайонк. Грохот рушащихся перекрытий вырвал его из беспамятства, однако ноги заплетались в сползших бинтах, из ран лилась кровь, а широко открытые неподвижные глаза были устремлены в какую-то невидимую точку, к которой он шел. Пораженные этим зрелищем, солдаты не смели шевельнуться. Они подбежали к нему только тогда, когда он сильно закачался, подхватили под руки и потащили обратно к двери. И наткнулись на капитана Слабого.
— Быстро на койку, — скомандовал он.
Раненые поднимались на своих постелях, с беспокойством смотрели на происходящее. Сознание, что они могут быть засыпаны, раздавлены тяжелым перекрытием, наполняло их страхом, заставляло искать какого-то спасения. Капрал Вуйтович вцепился в рукав Грабовского.
— Что происходит? — спрашивал он. — Это конец?
Он поднял голос до крика, заражая этим других. Со всех коек послышались возгласы:
— Вынесите нас отсюда! Заберите нас!
Склонившийся над Пайонком капитан выпрямился, сделал несколько шагов к середине комнаты. Под его взглядом крики стихли. Грабовский подумал, что капитан сейчас рявкнет на раненых, но тот сказал мягким, тихим голосом:
— Спокойно, друзья. Здесь вы в безопасности. Я тоже отсюда никуда не уйду.
Он повернулся и вновь склонился над Пайонком, а солдаты выскользнули в коридор, где известковая пыль уже оседала и отплывала к лестнице.
Х. Штроменгер «Возвращение Данцига в лоно рейха»:
«В воздух взлетает черный столб дыма и, клубясь, несется над Вестерплятте. Бомба за бомбой попадают в цель. Налетают все новые и новые мощные громадины и, падая отвесно вниз с высоты 4.000 метров, избавляются от своего страшного груза».
Хуго Ландграф, радиорепортер:
«Взрывная волна была настолько сильной, что на нашем берегу, в Новом Порту, свалился на рельсы огромный грузовой кран, погребя под собой товарный вагон. Другие вагоны, очевидно, загоревшиеся от польских снарядов, сгорели полностью, до железного остова. Зато огромное здание зернохранилища вместе с погрузочным оборудованием по счастливой случайности осталось невредимым.
…Затем наступила тишина… Только огромные тучи дыма поднимались вверх, неся с собой мглу, которая, как траурная завеса, повисла над морем до самого горизонта».
Все спустились в нижний ярус, и Грудзиньский закрыл за собой тяжелую крышку люка. Она стукнула как-то глухо, неприятно, и солдаты невольно посмотрели вверх, на низкий плоский потолок. Здание вартовни качалось и содрогалось, потрясаемое взрывами. Сейчас противник атаковать не мог, но капрал Грудзиньский на всякий, случай приказал Домоню вести наблюдение у западной амбразуры в направлении поста «Пристань» и канала, а капралу Бараньскому — в противоположном направлении. Остальным делать было нечего. И это действовало на всех удручающе.
Бомбы падали совсем близко. Их взрывы, свист, вой моторов — все это выливалось в кошмарный концерт. Над землей вздымались клубы дыма, камней и песка, взлетали вверх высокие языки пламени, вырванные с корнями деревьев с черными, обуглившимися кронами. Деревья кружились в воздухе, сталкивались друг с другом, падали и исчезали, поглощенные дымом и огнем.
Пронзительный вой моторов рассекал воздух, свист летящих бомб перерос в резкий тонкий гул и вдруг пропал: вартовня словно подскочила вверх и затрещала. Над ними в оглушающем грохоте взрыва начали обваливаться лестницы и рушиться стены, по крыше люка загрохотали падающие кирпичи, едкий дым и пыль наполнили помещение. Кто-то испуганно закричал:
— Газ!
Вторая бомба упала на расстоянии пяти метров от западной стены здания, напротив амбразуры, где стоял Домонь. Взрывная волна отбросила капрала в сторону и перевернула его. Все скрылось во мраке и дыму. Домонь почувствовал, как его ошпарило кипятком, он ощупал себя руками, дотронулся до головы и груди, поднес руки к глазам, но не увидел на них крови. Рядом кто-то стонал. Перекрывая грохот, разносится крик Грудзиньского:
— Надеть противогазы!
У Домоня не слушались пальцы, он с трудом натянул на лицо резиновую маску. Потом побежал к вентилятору и начал крутить ручку, но почувствовал, что задыхается, что его вот-вот вырвет. Одним рывком он сорвал маску и швырнул ее куда-то назад, снова ожесточенно начал крутить ручку вентилятора. Живительная струя воздуха стала вливаться через отверстие, быстро вращающиеся лопасти начали вытягивать едкий дым. Солдаты у стен кашляли и давились, в отчаянии крутили головой. В углу согнулся капрал Бараньский — из ушей, из носа и рта у него текла кровь. Грудзиньский резким движением сорвал с себя маску и приказал всем сделать то же самое.
Вой моторов постепенно стал удаляться. Где-то в глубине полуострова еще раздавались отдельные взрывы, но и они постепенно стихали. Над Складницей разлилась мертвая тишина. В вартовне воздух очистился: дым и пыль ушли через вентилятор. Солдаты начали осматриваться. Все живы. Капрал Замерыка вытирает Бараньскому лицо и что-то говорит ему, тот чуть заметно кивает. Значит, сознания не потерял.
— Надо быстрее отвести его в казарму, — говорит капрал Сковрон. Он неуверенно смотрит на товарищей. Они ведь не знают, никто не знает, существуют ли вообще казармы, уцелела ли какая-нибудь вартовня, остался ли кроме них кто живой на полуострове и смогут ли они выбраться из засыпанного блиндажа.
Взгляды всех обращаются в сторону командира. Грудзиньский встревожен, как и они, но все же идет неестественным, негнущимся шагом к телефонному коммутатору и поднимает трубку. Он чувствует на себе их взгляды, чувствует, как нарастает напряжение, он трясет трубку, глубже втыкает штырь провода. Эбонитовый диск остается нем. Кто-то за его спиной спрашивает:
— В казармах никто не отвечает?
Грудзиньский молчит. Он переключает кабель, пытается вызвать соседнюю вартовню, потом пятую, четвертую и третью, все нетерпеливее дергает провод, но тишину не нарушает даже самый тихий треск, знакомое бренчание, после которого в трубке обычно раздавался голос Петцельта, Будера или Горыля. Он отворачивается от аппарата, чувствует, как у него немеют губы, но старается говорить четко:
— Там, наверно, никого нет.
Все молчат. Тишина стоит такая, что слышно учащенное дыхание солдат. Никто ничего не говорит, и никто, пожалуй, ничего и не хочет сказать. Теперь должен говорить только командир, и Грудзиньский прекрасно знает это. Он, как и все, чувствует тяжесть люка, закрывающего вход, но пока не хочет говорить об этом. Начинает с другого:
— Немцы вот-вот начнут атаку, и мы должны быть готовы.
Никто не спрашивает, к чему они должны быть готовы, если остались они одни, если погиб весь гарнизон, офицеры, комендант, если Вестерплятте замолчал. Рядовой Ортян молча вынул из ящика, новую пулеметную ленту, а капрал Дворяковский принялся проверять свой ручной пулемет. Они поняли то, что должны были понять; то, о чем, пожалуй, и не надо было говорить, настолько это было очевидно и ясно. Это только взрывы бомб, вой самолетов и грозный призрак газа — враги, которых они не могли настигнуть и уничтожить, — ослабили их готовность к борьбе. Теперь они стали прежним отрядом, хорошо знающим свою задачу и полным решимости выполнить ее до конца.
Грудзиньский снова посмотрел на крышку люка. Одинокую борьбу за последнюю на Вестерплятте вартовню он хотел бы вести без мысли о том, что он заперт в ней вместе со своими солдатами. Если там, наверху, остались только руины, он предпочел бы принять бой под открытым небом. Грудзиньский кивнул капралу Зыху, приземистому, широченному в плечах силачу, и они вместе подтащили высокий ящик, взобрались на него и изо всех сил нажали плечами на крышку. Они долго возились с ней, нажимали руками, пробовали поддеть ее, но крышка даже не дрогнула.
— Будем обороняться здесь. По местам! — приказал Грудзиньский.
Все разошлись к амбразурам. Домонь с Думытровичем установили свой станковый пулемет, приготовили ленты и ждали, когда из нависшего над землей дыма появятся первые силуэты немцев.
Артур Бассарек «Освобождение Данцига»:
«Бомба падала за бомбой, превращая поле сражения в ад из огня, дыма и грязи… Но когда после этой канонады наши штурмовые отряды бросились вперед, их встретил настоящий шквал огня».
Время 18.20—21.00
Последние самолеты улетали в сторону Стогов, таяли, набирая высоту, превращались в едва заметные точки, пока не исчезли совсем. Люди сержанта Гавлицкого вышли из-под прикрытия деревьев, где пережидали налет, и еще долго смотрели в небо, проверяя, не возвращается ли какой-нибудь самолет. Но горизонт оставался чистым. На востоке уже появилась легкая серая дымка, а на противоположной стороне полыхало зарево заходящего солнца. Стояла предвечерняя тишина, столь обычная для природы, но такая нереальная, жуткая и зловещая для солдат Гавлицкого. Они с надеждой прислушивались, не раздастся ли выстрел, ждали знакомого тарахтения автоматов, но ничего, только тишина. Посмотрели друг на друга. Подумали, как и солдаты Грудзиньского, что они единственные уцелевшие на Вестерплятте. Блюкис первым высказал эту мысль, но Гавлицкий отрицательно покачал головой:
— Так не бывает. В казармах кто-нибудь да остался. Это же крепкое строение. Должно выдержать.
Он был уверен в этом, потому что несколько лет назад сам строил эти казармы, знал, какие там мощные перекрытия между этажами, как защищены подземелья, и надеялся, что найдет там по крайней мере часть гарнизона и офицеров, которые решат, как вести оборону дальше. Поэтому он двинулся со своим отрядом узкой просекой в лес. Редкие деревья на краю леса открыли вид на среднюю часть полуострова, и от того, что они увидели, у них перехватило дыхание. Они остановились. Левое крыло казарм свисало растерзанной бахромой бетонных балок, опало вниз большими серыми плитами стен, низко осело, смятое до половины. Остатки стен, продырявленные осколками, таращили на них пустые прямоугольники окон.
— Попали, — прошептал кто-то.
Они стояли как вкопанные. И в этот момент послышался треск веток, ломаемых на быстром бегу. Из-за деревьев показался солдат в порванном мундире, с обнаженной головой и без оружия. Серое от пыли, помятое лицо. Широко раскрытые испуганные глаза. Он остановился перед ними и, жадно хватая ртом воздух, сказал прерывающимся голосом:
— Помогите дойти… завалилось… спасите…
Только теперь все заметили темные пятна крови на оборванном рукаве и на воротнике его мундира. Гавлицкий пристально посмотрел на солдата и спросил:
— Это вы, Миштальский?
Лицо рядового дрогнуло. Он немного приподнял руку, словно намереваясь отдать честь, и сказал уже яснее:
— Это я… Докладываю, пан сержант, что пятая вартовня разбита. Все погибли.
Солдат покачнулся, широко расставил ноги, чтобы не упасть, но Гавлицкий был уже рядом и поддержал его.
— За мной, — приказал он своей группе.
Казармы, мертвые издали, ожили, когда они подошли ближе: в широком, отверстии, которое когда-то было главными воротами, появились фигуры солдат. Они укладывали вынесенные из здания бревна и мешки с песком, строили из них заграждение. Они приветствовали пришедших радостными криками. Кто-то закричал:
— Пан майор, пост «Электростанция» жив!
Сухарский стоял на первой ступеньке лестницы, ведущей вверх. Мундир у него был засыпан белой известковой пылью. В одной руке он держал каску, а другой показывал солдатам, где они должны установить пулеметы и ящики с гранатами. Он ждал непосредственной атаки на казармы и поэтому сразу же после окончания налета начал готовиться к обороне. Сухарский обошел с поручником Гродецким все здание, внимательно осмотрел повреждения и везде, где в стенах образовались проломы, приказал строить баррикады. Солдаты сносили сюда мешки с песком, столы и ящики, вырванные с рамами двери, железные койки и шкафы. На импровизированных позициях в окнах первого этажа и подвала устраивали пулеметные гнезда, ставили около них ящики с ручными гранатами. Солдаты пробегали через вестибюль, таща оружие, пулеметные ленты, наблюдатели наверху внимательно следили за предпольем, где каждую минуту могли появиться немецкие штурмовые группы. Никто ведь не знал, какова обстановка на первой линии обороны, что стало с гарнизонами вартовен и постов, уцелел ли там кто. Радист все это время пытался установить телефонную связь с пунктами обороны, но связь оборвалась еще в начале налета, и все говорило о том, что немецкие бомбы накрыли свои цели. Майор почти сразу же после налета послал связных, но до сих пор никто из них не вернулся. Поэтому он намеревался как можно быстрее превратить казармы в крепость и дать здесь немцам решительный бой.
Появление Гавлицкого со всем гарнизоном поста «Электростанция» он встретил с явным облегчением. Но когда выслушал донесение Миштальского, лицо его помрачнело. Слова солдата подтвердили его опасения. Он долго молча смотрел на раненого, потом приказал отвести его в госпитальную комнату в подвале. Приказав солдатам Гавлицкого помогать закладывать окна мешками с песком, он отправился обходить позиции.
Солдаты уже заняли свои места у амбразур; серые от пыли лица оборачивались в сторону командира; налитые кровью, усталые глаза смотрели на него с немым вопросом.
— Пан майор, — отрывисто спросил кто-то наконец, — когда придут наши?
Сухарский не знал, что ответить. Перед налетом он провел целый час на радиостанции, прослушал немецкие сообщения о боях юго-западнее Катовице, о захвате Млавы и Ченстохова, о танковом клине, вбитом через Хойнице в направлении на Старогард, и долго потом рассматривал висевшую на стене карту. Наиболее опасным показался ему танковый клин, грозивший отрезать северную часть Поморья вместе с Гдыней. Он не знал плана обороны главнокомандующего, однако немецкое наступление с юга на побережье, если его предвидели в Варшаве, следовало отбить как можно быстрее, коль скоро маршал хотел вести успешную оборону Балтики. Однако в немецких сообщениях ничего не говорилось о каком-либо контрнаступлении поляков, не упоминалось в них и о действиях корпуса генерала Скварчиньского в районе Гданьска. Майор подумал, что немцы замалчивают определенные факты из пропагандистских соображений, и решил ждать сообщения из Варшавы. Но Варшава передавала одни военные марши, прерываемые время от времени таинственными предостережениями диктора: внимание, внимание, приближается… А потом начался налет пикирующих бомбардировщиков…
Поэтому Сухарский не знал, что ответить солдатам. Предчувствия у него были плохие, но командир не может говорить своим подчиненным о предчувствиях. Он коснулся плеча солдата.
— Надо подождать, — сказал он. — Боеприпасов у вас достаточно?
Солдат открыл крышку ящика. Он был полон.
— Могут приходить.
Этого ждали все. Каждый пост, который обходил Сухарский, был готов открыть огонь, но противник не появлялся. Майор зашел в боковое, наполовину завалившееся крыло здания. За большими плитами разбитого бетона здесь лежали солдаты плютонового Беняша. Их минометы были разбиты, и они должны были защищать теперь казармы винтовками и гранатами, которые лежали около них. Сухарский остановился за большим блоком, сброшенным с верхнего этажа, поднес бинокль к глазам и принялся разглядывать мертвый, похожий на лунный пейзаж: все предполье было изрыто огромными дымящимися воронками, черная земля образовала вокруг них широкие кольца кратеров. Сожженные деревья поднимали к небу обугленные обрубки сучьев; по откосу, мягко спускавшемуся к краю леса, стелилась темная прядь дыма, она заслоняла остальную часть полуострова. Где-то там, в глубине, в буром дыму находятся развалины двух вартовен, мимо которых пройдут теперь безнаказанно штурмовые группы противника, выскользнут из леса, не задержанные прицельным огнем солдат Будера, Грычмана, Рыгельского и Грудзиньского, пойдут между этими воронками, окружат со всех сторон казармы, а потом…
Он услышал за спиной шаги и обернулся. Капитан Домбровский прислонился к выщербленному цементному блоку и спросил:
— Заснули они, что ли? Упускают лучшее время.
Молчание противника удивляло и Сухарского. Будь он командиром на той стороне, он пошел бы в наступление сразу же после налета, использовал бы его психическое воздействие, ту дезорганизацию, которую он должен был вызвать в системе обороны противника, бросил бы штурмовые группы на солдат, еще придавленных к земле. А немцы не обнаруживали никаких признаков жизни. Единственным объяснением этого странного их поведения могло быть то, что они хотят ввести в бой новый вид оружия или возобновить воздушную атаку.
— Второго налета мы не выдержим.
Он сказал это скорее себе, чем капитану, но Домбровский беспокойно шевельнулся.
— Ты ждешь налета? — спросил он. До сих пор он не принимал во внимание такой возможности, но ведь все могло случиться. — Даже если они прилетят еще раз, мы выдержим, — сказал он убежденно. — Должны выдержать.
Сухарский посмотрел на капитана: выразительное лицо, решительный взгляд. Да, этот человек — воплощение стойкости и отваги. Майору припомнилась последняя ночь перед немецким нападением на Вестерплятте, когда оба они зашли на несколько минут на виллу и сидели в креслах, ожидая передачи последних известий по радио. Профиль Домбровского четко вырисовывался на фоне светлой стены, надменный и какой-то хищный. Сейчас он был таким же.
— Я не хочу, Францишек, чтобы здесь была бойня.
Домбровский быстро ответил:
— На войне должна литься кровь.
Вспугнутые взрывами птицы возвращались на полуостров. Беспокойно кружили над черными ветками деревьев, искали свои гнезда, неуверенно опускались и вновь взлетали, словно не узнавая своего леса. Майор наблюдал за ними некоторое время, потом ответил:
— Командир, который не жалеет крови своих солдат, — мясник, а не офицер.
Домбровский побледнел. Сухо произнес:
— Оригинальное сравнение. Что ты хотел этим сказать?
Сухарский снова посмотрел на птиц.
— Только то, что ты слышал, Францишек. Ты знаешь, чем был для меня этот налет? — Он резко повернулся. — И что такое для меня это молчание? Там, во всех вартовнях… На пятой погибло восемь человек. А на других? Кто еще жив? И как нам сражаться против бомбардировщиков?
Он вынул портсигар, закурил и, помолчав, сказал:
— Если бы потребовалось, я повел бы вас в штыковую атаку, но ни самолетов, ни линкора мы не достанем нашими штыками. — Он говорил резко и быстро, лицо у него пошло красными пятнами. Домбровский еще никогда не слышал, чтобы его командир говорил таким тоном, и поэтому смотрел на него с нескрываемым удивлением. Но Сухарский уже взял себя в руки и спокойно закончил: — Надо сжечь все шифры и документы, чтобы они не попали в руки немцев.
Домбровский отступил на шаг. Сдавленным, хриплым голосом произнес:
— О чем ты думаешь, Генрик? Ты хочешь…
— Я хочу быть готовым ко всему, — прервал его Сухарский. — Даже к самому худшему.
И он ушел быстрым, широким шагом, а капитан заколебался, не побежать ли за ним, не остановить ли, чтобы потребовать четкого и ясного ответа, чтобы точно узнать, к чему он хочет быть готовым и что намеревается предпринять. Однако он отказался от этого намерения, покурил и только тогда вернулся в вестибюль, куда в этот момент вводили капрала Шамлевского. Капрал отстранил поддерживавших его солдат и доложил капитану по всем правилам устава.
— С вами все в порядке? — заботливо спросил Домбровский.
Шамлевский выпрямился еще больше и сказал, что чувствует себя прекрасно и просит разрешения вернуться на позиции.
— Пока вы останетесь здесь. Еще неизвестно, есть ли куда возвращаться, — ответил капитан. — Будем обороняться в казармах.
Он спустился по ступенькам в подвал, который был наполнен едким чадом. Капрал Грабовский со своими артиллеристами попробовал сжечь документы в печи центрального отопления, но трубы во время бомбежки обвалились, поэтому они, кашляя и вытирая слезящиеся, раздраженные глаза, разожгли огонь прямо на цементном полу. Капитан открыл дверь в помещение радиостанции, где сержант Расиньский передавал последнее шифрованное донесение в Гдыню. Кончив стучать ключом, Расиньский повернулся в кресле. Он был явно чем-то взволнован. Сообщил Домбровскому, что перед передачей донесения они с майором слушали Варшаву, которая передала сообщение о бомбардировке Берлина.
— Как будто для нас, пан капитан, — говорил он, блестя глазами. — О нас тоже говорили. Сказали, что Вестерплятте обороняется и что главнокомандующий поздравляет героический гарнизон. Так и сказали — «героический»! — Радист выжидающе смотрел на Домбровского, у которого был такой вид, словно эти слова не обрадовали его, а, наоборот, огорчили, поэтому сержант добавил еще: — Они знают о нас, пан капитан, и теперь наши наверняка двинутся на Гданьск и нанесут удар.
Домбровский безучастно кивнул головой.
— Что было в донесении? — коротко спросил он.
— Сообщение о нашем положении и просьба о помощи.
— Больше ничего?
— Ничего, пан капитан.
Когда капитан выходил из радиостанции, он услышал резкий стук пулемета. Началось ожидаемое наступление немцев. В два прыжка он очутился у лестницы. И вдруг остановился. Казармы молчали. Значит, ведут огонь вартовни! Он бросился вперед, чуть не крича от радости.
Хуго Ландграф, радиорепортер:
«Мы были уверены — и не только мы, — что после уничтожающего налета авиации, состоявшегося в субботу во второй половине дня, воскресенье принесет нам капитуляцию Вестерплятте. Поэтому мы остановились в Вислоуйсьце в полной готовности… Оставив трансляционную машину во дворе, ведем наблюдение с поросших травой валов. На той стороне все еще поднимаются в воздух тонкие струйки дыма. Время от времени просвистит какая-нибудь шальная пуля. Исключая это, все спокойно».
Время 11.00
После того как засыпало вартовню, капрал Домонь испытывал острое нежелание находиться в закрытом помещении. Откопали их ночью, потом патруль связистов протянул полевые кабели, и связь с казармами была восстановлена, но испытанное им ощущение удушья возвращалось всякий раз, когда он входил в подземный бункер, где пережил часы настоящего ужаса. Ведя стрельбу во время вечернего наступления немцев, он слышал, как стучали пулеметы первой вартовней, поста «Форт» около пляжа и казарм, и полагал, что там, в свою очередь, слышат их, но, когда наступила ночь, а никто так и не приходил, чтобы отбросить лежавший, на крышке груз, он начал опасаться, что командование забыло о них и они теперь навсегда останутся в этой дыре, если им не удастся пробить проход через отверстие вентилятора. Патруль все же пришел, и им не нужно было самим выбираться из засыпанного подземелья, но Домонь тем не менее попросил Грудзиньского оставить его на верхнем этаже, хотя от того и немного осталось. Одна из стен обвалилась полностью, половина потолка была оторвана, и только старый склад боеприпасов, небольшая каморка, остался невредим и служил довольно хорошим прикрытием от осколков и пуль. Здесь и устроился Домонь со своим пулеметом и двумя солдатами и здесь выдержал утренний обстрел броненосца и две атаки пехоты. Теперь, пользуясь затишьем, он оставил Ортяна на наблюдательном пункте, а сам вышел из вартовни. Земляной вал, окружавший старый склад боеприпасов, от которого ничего уже не осталось, частично уцелел, а за ним находился насос. Домонь наклонился к отверстию амбразуры и крикнул:
— Бронек, я, пожалуй, за водой схожу.
Они не пили с рассвета. Патруль, который их откопал, отдал им свою воду, только ее было мало, едва набралось два литра из нескольких фляжек, а ведь их было десять человек. Поэтому каждому досталось совсем немножко, на дне кружки. Хотели оставить немного воды на завтрак, к сухарям и шоколаду, однако выпили все на рассвете, сразу же после первой атаки. А сейчас близился полдень, становилось все жарче, и людей мучила жажда.
— Бронек, ты слышишь?
В отверстии появилось лицо Грудзиньского.
— Будь осторожен, — сказал он. — Немцы могут вести наблюдение.
Домонь с брезентовым ведерком в руках подбежал к насосу. Ручка громко скрипела, в вартовне были уверены, что скрип этот слышен не только на всем полуострове, но и в Новом Порту, но Домонь не обращал на это никакого внимания. Он пил. Лил воду себе в рот, на лицо и подбородок, жадно глотал, захлебывался. Ему казалось, что он никогда не погасит желания, что выкачает весь колодец до дна и все еще будет хотеть пить, ему будет мало этой холодной, прозрачной, освежающей воды, которая струей текла ему в горло, на шею и спину, стекала под рубашку, дотрагивалась до него, как что-то живое, дразняще ласковое. Наконец он заставил себя опустить голову, наполнил ведерко, побежал к вартовне и снова вернулся к насосу. Сбросил мундир и рубашку и, одной рукой нажимая на железный рычаг, другой плескал себе воду на грудь и плечи, смывал с себя грязь и усталость трех дней, проведенных в пыли и дыму, в смраде тесного помещения, смывал пот и раздражающую кожу известковую пыль, от штукатурки, а потом бросился на траву и дышал глубоко широко открытым ртом.
Через минуту у насоса появились Замерыка и Сковрон, потом Думытрович и Цихоцкий и наконец сам командир. Он умылся и тоже лег в траву рядом с Домонем. Вынул из кармана сигареты, они закурили и лежали молча, наслаждаясь удивительной тишиной наступающего полдня. День был прекрасный. Чистое небо смыкалось над ними высоким куполом яркой голубизны, а висевшее посредине его солнце наполняло мир каким-то неповторимым блеском, ложилось на землю горячими золотыми пятнами.
Домонь прижал лицо к траве: он чувствовал прикосновение упругих, щекочущих стебельков, запах разогретой земли, опьяняющий аромат цветов и трав. Он зарылся лицом в траву, хотел задержать этот запах, чтобы он не развеялся, чтобы не сдул его ветерок, несший от леса горький чад гари. Так же, как и эта трава, пахли горные луга во время харцерских экскурсий, поляны в лесах, берега дремлющих в июльском зное озер. Это были луга летних лагерей, прогулок над рекой, поездок за город, луга далеких и удивительных дней гимназических курточек. Луга, на которых не было черных воронок от снарядов…
— Слышишь?
Голос Грудзиньского приплыл из далекого далека. Домонь нехотя приподнял голову и вдруг, придя в себя, резко поднялся, огляделся вокруг:
— Идут?
Он ожидал выстрелов, грохота рвущихся гранат, но на полуострове царила тишина, поэтому он неуверенно посмотрел на Грудзиньского. Еще мгновение назад он был так далеко, что не сразу расслышал звон колоколов, который разносился с костела в Новом Порту и со всех башен Гданьска, налетал широкой волной. Просто уму непостижимо, что так недалеко от них, так близко от разрытой снарядами земли, сожженного леса, пулеметных позиций, наполовину разрушенной вартовни люди обычным шагом, как каждое воскресенье, идут в костел, открывают молитвенники в черных переплетах, читают по ним молитвы и поют. Стоят, празднично одетые, сидят на скамейках и сосредоточенно слушают пастора, говорящего, может быть, о заповеди любить ближнего своего или толкующего библейскую притчу о всеобщем братстве людей… Звон становился сильнее; эхо, отразившись от моря, возвращалось, наполняло гулкими звуками лучезарный купол неба. Домонь лег на спину, принялся следить за кружившими высоко в небе чайками, и его снова охватили воспоминания…
— Слышишь?
На этот раз он сразу понял, что имеет в виду Грудзиньский: на фоне громкого звона колоколов рос другой звук, усиливался какой-то шум, крики приветствий, радостный галдеж толпы, все более громкий, все более триумфальный.
— Что их может так радовать?
Грудзиньский пожал плечами. Он не мог найти этому объяснения, но решил, что лучше вернуться в вартовню, и уже застегивал мундир, когда увидел бегущего со стороны казарм солдата. Он быстро схватил пояс, кивнул Домоню, и в несколько прыжков они очутились у наполовину разрушенной стены.
— Это, похоже, Михальский, — сказал Домонь. — Отважный, каналья, а такой маленький.
Теперь они ясно видели бегущего солдата. Он действительно был маленький и щуплый, несся прямо по открытому лугу, ловко минуя широкие воровки от снарядов броненосца, а когда остановился перед ними, не забыл отдать честь и доложил бодрым, хотя и немного прерывистым от бега голосом:
— Кухня прислала немного кофе, потому что обеда сегодня не будет. Мы утром только начали готовить, а они как принялись лупить по казармам, нам и пришлось бросить.
Он смущенно улыбнулся, словно прося прощения, и начал разливать из большого кофейника кофе в подставленные кружки и фляжки. В вартовне его тоже заметили, и все вышли узнать, что он принес. Михальский добавил, все с той же смущенной улыбкой, что ночью они попробуют приготовить что-нибудь поесть и тогда он сразу принесет. Грудзиньский, чтобы его утешить, сказал, что они совершенно не чувствуют голода, а только жажду и что он прекрасно сделал, принеся именно кофе.
— Если у вас есть время, Михальский, посидите немного с нами, — предложил он, но рядовой отрицательно покачал головой.
— Я должен вернуться в казармы и отнести кофе еще в первую вартовню и на пост «Форт». Они там тоже с удовольствием попьют.
Он вылил остатки кофе в последнюю кружку, которую подставил капрал Сковрон, когда Грудзиньский спросил, не знает ли он, что это за крики и чему так радуются в городе. Михальский посмотрел с некоторой неуверенностью на стоявших вокруг солдат, потом на Грудзиньского. Он явно колебался, но все же сказал:
— Не знаю, не ослышался ли я, в немецком не очень-то силен, но, когда заносил кофе сержанту Расиньскому, там было включено радио и как раз говорили, что…
— Ну, — подгонял его Грудзиньский, потому что рядовой остановился, словно боясь закончить. — Что говорили, черт возьми?
— Что Гданьск приветствует вступающие в город отряды вермахта. Передавали трансляцию этой встречи.
Звон колоколов постепенно стихал. Все молчали.
— Что вы стоите, Михальский? — Голос Грудзиньского стал резким. — Идите же. Другие тоже хотят кофе.
Время 15.00
— Сначала пошли в костел, потом съели обед, после обеда распустили пояса и вздремнули, а теперь проснулись и начинают, — сказал Треля. — Очень аккуратный народ.
Он разглядывал белые облачка дыма, лениво поднимавшиеся из-за верхушек деревьев со стороны Вислоуйсьце. Несколько снарядов пролетели высоко над ними, разорвались где-то в районе казарм. Немецкие гаубицы и минометы дали по два залпа, замолчали и снова дали, теперь уже по одному залпу. И только после долгой паузы низко и ворчливо отозвался линкор.
— Моряки жрут у них больше, — бросил капрал Кубицкий, — и дольше спят. Слышите, как неспоро у них идет?
И в самом деле, корабль стрелял редко. Снаряды падали с большими паузами, но и их заполнял более частый теперь грохот гаубиц. Люди, освоившиеся уже с огнем, спокойно сидели на своих местах, курили, говорили о последних событиях. Весть о вступлении частей вермахта в Гданьск дошла и до них, к тому же еще обогащенная подробностями, которые они сейчас и обсуждали.
— Это означало бы, — говорил взволнованный капрал Венцкович, — что мы отрезаны. Понимаете? Отрезаны!
Он поднял с пола обломок штукатурки и подошел к стене, намереваясь начертить схему, но Будер предостерег его из своего угла:
— Нельзя пачкать стены.
Пораженный Венцкович обернулся. Он продолжал сжимать в руке кусок штукатурки, уверенный, что плютоновый шутит, но Будер добавил совершенно серьезно:
— Нельзя портить военное имущество.
Выражение изумления и недоверия на лице Венцковича стало еще сильнее.
— Ты что, Петр, с луны свалился? А если бы сюда хлопнула бомба или снаряд с броненосца, то как тогда? И черт его знает, может быть, через час и хлопнет. Что ты тогда скажешь?
— Ничего, потому что это будет результат военных действий, и я не буду за это отвечать. А так мне пришлось бы подавать рапорт.
— Человече, — Венцкович схватился обеими руками за голову, — мы здесь отрезаны, а ты плетешь о каких-то рапортах! Мы на войне, а не в казармах!
Они испытующе, с явной неприязнью смотрели друг на друга.
— Война или не война, а устава никто еще не отменял, и малевать на стенах нельзя. И что ты болтаешь: отрезаны?! От чего мы отрезаны?
— От Польши. Ведь они пришли с западной стороны, а это значит, что они пробились через все Поморье, взяли Бытув и Косьцежин. Ты этого не понимаешь? Теперь уже нечего рассчитывать на помощь.
— А Гдыня? — вмешался Треля. — Ведь там должно быть много наших частей.
Венцкович постучал пальцем по лбу.
— Гдыня тоже отрезана, баранья голова, и должна теперь думать о себе. Плохи наши дела, ребята. Никто нам не поможет.
Все с напряжением смотрели на стоявшего посреди вартовни капрала. Рядовой Грудзень перестал чистить винтовку, а Хшчонович, который поправлял в это время свои обмотки, отпустил конец тесьмы и спросил:
— Что же с нами будет, пан капрал? Выходит, что немцы бьют нашу армию?
Будер раздавил каблуком окурок и посмотрел на Хшчоновича.
— Ты это видел? — спросил он.
Рядовой перевел взгляд с капрала на плютонового. Вопрос его несколько озадачил, но, немного подумав, он ответил:
— Если они прошли такой кусок Польши, то, должно быть, бьют.
— А я тебя спрашиваю, — повторил Будер, — ты это видел?
— Я же здесь сижу, — ответил солдат. — Как я мог видеть?
— А болтаешь, что бьют.
Хшчонович покрутился на лавке и неуверенно посмотрел на Венцковича.
— Пан капрал говорил, что… — начал он, но Будер нетерпеливо махнул рукой.
— Его тоже там не было, и он знает столько же, сколько и ты. Ладно, — согласился он вдруг, — пусть они заняли и этот Бытув, и Косьцежин, пусть вошли в Гданьск с той стороны. Ладно, — повторил он, поднимая вверх указательный палец и окинув всех пытливым взглядом. — Они лезут далеко, но откуда вы знаете, что наши не намеренно впускают их, что это не ловушка? Потом мы ударим с двух сторон и закроем, понимаете вы, как в мешке, несколько десятков швабских дивизий!
Это рассуждение их убедило, и только у Венцковича были, очевидно, какие-то сомнения, потому что он спросил:
— А когда ударим? Через неделю? Через две?
— Это не имеет значения. Раньше или позже, но ударим, — сказал плютоновый с уверенностью в голосе.
— Через неделю для нас может быть поздно, — вмешался капрал. — Мы ведь должны были держать оборону только двенадцать часов.
— Ну так посидим здесь двенадцать дней, — отрезал Будер. — Или двадцать. Ты вот говорил, что нас немцы бьют, а как они могут бить нас на Поморье, когда здесь не могут сделать и двух шагов вперед. У них броненосец, самолеты, гаубицы, и что? Получили они от нас под зад или нет? Скажи сам, получили?
— Да, получили, пан плютоновый, — охотно признал рядовой, — не могут они нас одолеть.
— Вот видишь. Даже в твоей глупой голове это наконец уместилось. У нас здесь только пулеметики, а мы швабов не пускаем, а там целые дивизии с пушками, самолетами, есть кавалерия, все, что хочешь. И они могут нас бить?
Он рассмеялся и достал новую сигарету, но закурить уже не успел. Рядовой Полець, карауливший у амбразуры, подозвал его к себе:
— Вроде опять прут, пан плютоновый.
Будер внимательно посмотрел на предполье. Теперь оно стало более широким и открытым: столько раз подвергавшийся обстрелу лес сильно поредел, а те деревья, которые еще не были повалены бомбами и артиллерийскими снарядами, потеряли половину своих ветвей или были совершенно лишены их и сейчас зловеще чернели. Просветы между ними стали намного шире, и можно было разглядеть немецкую пехоту, высыпавшую из-за редута Чаек.
— Разбудите пана хорунжего, — крикнул Будер. — Занять позиции!
Рядовой Маца бросился к складу боеприпасов, где спал хорунжий Грычман. Все молниеносно заняли свои места и застыли сосредоточенные и настороженные, готовые открыть огонь в любой момент. Третий день боев превратил их в точно действующий, надежный механизм. Грычман выглянул в отверстие амбразуры, проверяя, на каком расстоянии находится противник, и доложил в казармы о новой атаке.
Атака развертывалась широко. Немцы бежали небольшими группами, то и дело останавливаясь и стреляя из автоматов. С вала, окружающего оставленный пост «Паром», уже строчили пулеметы, из-за деревьев около железнодорожных путей отозвались станковые пулеметы, но, несмотря на эту поддержку, середина неприятельской цепи продвигалась вперед довольно вяло. Только на ее правом крыле, между путями и берегом моря, черные мундиры явно спешили. Наступавшие шли там гораздо плотнее, и Грычман понял, что настоящей целью атаки является пост мата Рыгельского, что немцы пытаются смять левый фланг обороны Вестерплятте и затем атаковать непосредственно казармы. Поэтому он приказал немедленно направить огонь в сторону бегущей вдоль пляжа пехоты, а сам связался с казармами. Солдаты, ведя огонь, не видели, как он докладывал, как, закончив говорить, он слушал, и лицо его вдруг посветлело и расплылось в широкой улыбке. Они только услышали его радостный крик:
— Братцы, Англия и Франция объявили Гитлеру войну! Конец швабам!
Будер, склонившийся над прицелом станкового пулемета, оборвал на середине очередь, которую всаживал в моряков штурмового батальона. Он обернулся и крикнул стоявшему у другой амбразуры Венцковичу:
— Слышишь, парень! Через неделю здесь и следа не останется от этих гадов!
Время 22.00
К вечеру со стороны моря поплыли серые клочья туч, закрыли небо, начал накрапывать дождь, а потом ветер быстро развеял тучи, и над заливом повисла луна. Капрал Горыль остановился в дверях вартовни, уставился в небо и с удовольствием констатировал:
— Хороша ночь для обхода. Пошли, Бронек.
Зайонц старательно примкнул штык к винтовке, поправил пояс и двинулся следом за командиром. Ближе всего от них был пост «Лазенки», защищавший северо-восточную часть полуострова, но Горыль направился сначала к железнодорожным путям, прямо к развалинам пятой вартовни. Сухарский приказал ему особенно следить за этим участком, который теперь, после гибели всей группы Петцельта, охранял капрал Грабовский со своими артиллеристами. Нашли они их на ими самими оборудованной позиции около земляного вала, окружавшего старые склады. За минувшую ночь артиллеристы вырыли себе окоп между редкими деревьями, старательно выровняли удобную позицию для пулеметов, обложили ее мешками с песком, а теперь укрепляли еще старыми шпалами и маскировали срезанными снарядами ветками буков. Горыль оглядел редут и с одобрением покачал головой.
— Устроились вы основательно, — заметил он, не без некоторого удивления обнаружив в конце окопа небольшую землянку, покрытую дерном, с накатом, укрепленным бревнами. — Но не будем же мы здесь зимовать.
Грабовский стоял, прислонясь к каменной подпорке. Он развел руками с выражением полной беспомощности.
— Не могу, Владек, иначе, — сказал он. — Если уж я что делаю, то делаю как положено. В Торуне, понимаешь, в артиллерийской школе был у нас такой капитан…
— Знаю, знаю, — Горыль тяжело вздохнул. — Ты мне рассказывал об этом уже раз десять. Этот капитан тебе говорил: «Грабовский, в армии нет места халтурщикам». Так он тебе говорил?
— Запомнил? — обрадовался капрал. — Он в самом деле так говорил. Это был службист. Кишки из нас вытягивал, но научил, чему требуется. Наверно, теперь вовсю лупит по швабам. Стрелять-то он умеет.
Он на минуту задумался. Ему вспомнились торуньские казармы, длинные строения из ярко-красного кирпича, строевой плац, посыпанный желтым песком, артиллерийский полигон за городом и последний ноябрьский смотр. Лошади идут в новой желтой упряжи, на зарядных ящиках сидят артиллеристы, застыв в напряженных позах и уставясь неподвижным взглядом на генерала, стоящего на трибуне. Стучат копыта, лязгают по брусчатке ободья колес, двигаются один за другим покрытые чехлами стволы пушек, блестят обнаженные сабли командиров орудийных расчетов, гремит оркестр, а горячие верховые лошади офицеров приседают на круп, крутятся на задних ногах, напрягают длинные лоснящиеся шеи. Черный как смоль жеребец капитана становится на дыбы, его передние копыта нависают прямо над головой капельмейстера, люди аплодируют, кричат: «Да здравствует артиллерия!» и кидают цветы на лафеты орудий, на солдат, а капитан с мраморным лицом салютует саблей генералу, натягивает поводья своего жеребца, у которого пенится морда, а горящие глаза так и полыхают пламенем. С лязгом, с шелестом флажков, высекая искры, плывет по улице батарея за батареей… Да здравствует!..
— Где они теперь?..
— Кто? — заинтересовался Горыль. — О ком ты говоришь?
— О моем торуньском полке, — глубоко вздохнул Грабовский. — Братец, что бы тут творилось, если бы наш капитан со всей батареей был здесь…
— Если бы да кабы, — рассердился Горыль. — Что гадать? Нет и все. А как ты допустил, чтобы разбили твою пушку?
Грабовский поднял руку к небу.
— Господи! — воскликнул он. — Я позволил? Владек, чтоб мне сдохнуть на этом месте. Запрятана она была как золото, и я уже собрался менять позицию, потому что даже майор приказал, когда они начали. Ты же знаешь…
— Знаю, знаю, — быстро согласился Горыль и оглянулся на Зайонца. — Пошли дальше, Бронек.
Капрал стоял, прислонясь к стене окопа. Он старательно погасил окурок и забросил винтовку за спину.
— Куда вы так спешите? Поговорили бы еще немного, — задерживал их Грабовский, но они уже вылезали из окопа, и Горыль сказал только:
— Проверяй свои посты, Генек, а то если проспите…
Он выразительно провел пальцем по шее. Сам он не спал уже третьи сутки и знал, что всех, особенно гарнизоны передовых постов, одолевает усталость. Командиры вартовен, сами выбиваясь из сил, вынуждены были проверять, не заснули ли солдаты на наблюдательных пунктах. Поэтому и кружили по ночам патрули подофицеров, обходя свои участки и время от времени докладывая в казармы. После субботней бомбежки связь была полностью восстановлена, но довольно часто, при каждом артиллерийском обстреле, обрывалась, и связисты вновь и вновь тянули новые линии, что в общем-то было делом небезопасным. Горыль и Зайонц, выходя из леска, встретили такой патруль около обращенной в руины пятой вартовни. Зайонц перекрестился, тихо помолился, а потом сказал приглушенным, каким-то неуверенным голосом:
— Может быть, они задыхались там, внутри. Не дай бог такую смерть.
Луна вынырнула из-за туч, и в развалинах что-то блеснуло. Горыль нагнулся и поднял искореженную фляжку.
— Последний раз я видел их в четверг за ужином… — Он рассматривал блестевший в лунном свете предмет и вдруг отбросил его. — Холера, — пробормотал он, — холера, чтоб этого сукина сына сожрали псы, когда его наши подстрелят. — Он потянул Зайонца за рукав. — Бронек, пошли отсюда, а то меня сейчас удар хватит.
Они пошли широким шагом вдоль путей, оставляя справа от себя пост мата Рыгельского. Остановились, когда их окликнул часовой, выставленный перед позицией противотанковых орудий плютонового Лопатнюка. Они не были здесь после налета и теперь с изумлением разглядывали огромные воронки от бомб почти у самой опорной стенки, на которой стояли орудия.
— Чуть-чуть в нас не попали, — сказал сидевший под деревом капрал Войнюш. — А если бы бомба трахнула в ящики с боеприпасами, то висели бы мы сейчас кусочками на ветках.
Ящики были сложены в неглубоком рву, который, однако, не защищал их полностью от осколков. К счастью, ни одна бомба не залетела сюда.
Командир расчета и остальные солдаты спали на голой земле, укрывшись шинелями. Кто-то из солдат громко храпел, другой тихо стонал, словно у него что-то болело, и Горыль подумал, что они в вартовнях находятся все же в лучшем положении.
— Холодно вам тут, наверно?
Войнюш пожал плечами. И произнес неожиданно резким тоном:
— Так принесите нам печку. Погреемся.
— Что с тобой, Юзеф? — спросил капрал Зайонц, подвигаясь к нему.
— А что со мной может быть? Звонил капитан Домбровский и говорил, что главнокомандующий опять поздравляет нас. Я хотел ему сказать, что лучше бы он прислал самолеты, а то здесь пока только швабские летают. Вы видели, что сегодня делалось над Гдыней? Похоже, мы уже отрезаны… И есть мне к тому же хочется, — закончил он неожиданно.
— Неужели у вас кончились консервы? — удивился Зайонц. — Пошлите кого-нибудь в казармы, вам дадут.
— Консервы у меня уже поперек горла стоят. Пусть дадут настоящий обед.
Он отвернулся, считая разговор оконченным. Горыль наклонился и положил ему руку на плечо. Спросил, подавляя бешенство:
— А пивка тоже вам принести? — И, не ожидая ответа, продолжил низким сдавленным голосом: — Никто из нас сегодня не жрал обеда, и никто слова не скажет, если и завтра его не будет. И ты, Войнюш, не очень-то фыркай, понял?
Он сжал пальцами плечо капрала, но тот и головы не повернул. Сказал только тихо, почти умоляюще:
— Оставьте меня в покое, идите себе.
Они пошли. Но Зайонца, видимо, что-то мучило, потому что, пройдя несколько десятков шагов, он все же остановился и высказал сомнение, не следовало ли разбудить плютонового Лопатнюка.
— Зачем? — спросил Горыль. — Ведь Войнюш не спит.
— Да, но он болтал такие глупости.
Горыль заглянул товарищу в лицо и спокойно сказал:
— О самолетах — это не глупости. Я тоже их жду.
В полдень он вышел из вартовни и долго стоял на берегу моря у чудом уцелевшего сарая, в котором подофицер административно-хозяйственной части держал байдарки, и видел, как на Гдыню без устали налетали звенья самолетов. Над Вестерплятте стояла тишина, и потому были ясно слышны взрывы и быстрое тарахтение пушек противовоздушной обороны на той стороне, а небо постепенно заволакивалось темным дымом. Самолеты после короткого перерыва вернулись снова, и ни один польский истребитель не вспугнул их, ни одна эскадра не пришла на помощь бомбардируемому городу и запертым в порту кораблям. Вопрос возникал сам собою, и Горыль повторил его вновь:
— Где эти самолеты? Ну где?
— Ты же слышал, что мы бомбили Берлин, — ответил Зайонц. — И может быть, они сейчас нужны где-нибудь в другом месте.
— Значит, у нас их слишком мало. Ну пошли.
Горыль двинулся первым. Разговор с Войнюшем взволновал его, и этот, с Зайонцем, тоже не улучшил его настроения. Он шел широким шагом вдоль железнодорожных путей. С этой стороны леса они могли двигаться свободно и в полной безопасности, потому что лес защищал их от немецких наблюдателей, и только открытое пространство до следующего перелеска за рельсами им пришлось пробежать, пользуясь темнотой, в которую погрузился полуостров, когда луна спряталась за тучу. Движение немного успокоило капрала, но, видно, не все тревожные мысли покинули его, потому что, когда они вновь пошли медленно, он заговорил о том же:
— Если бы у нас было достаточно самолетов, швабы не разбойничали бы так над Гдыней. Где же высадятся англичане, если порт будет уничтожен?
— Может, прямо у нас?
Зайонц, все еще полный оптимизма, принялся развивать подробный план высадки английской пехоты на пляжи Вестерплятте и совместной атаки на Гданьск. Эта операция казалась ему по-детски легкой, но когда он уже вступил в город и взглянул победоносно на Горыля, то увидел, что капрал с сомнением крутит головой.
— Мне что-то так не кажется, Бронек. От Англии мы далеко. Пока они сюда приплывут… — Он отвел взгляд в сторону и добавил: — Если поплывут вообще.
— Ну что ты, Владек? Они же объявили Гитлеру войну. У них пятьдесят броненосцев. Что им мешает прислать сюда штук десять или двадцать.
По узкой тропинке они подходили к хозяйственным постройкам Складницы. На эту часть полуострова не падали бомбы, и сад, а также деревянный коровник совсем не пострадали. Возле коровника крутился рядовой Михаловский: это было самое безопасное время, поэтому он и приходил сюда так поздно, чтобы подоить коров и дать им корму. У раненых утром и вечером было свежее молоко — единственная роскошь, доступная им на окруженном со всех сторон полуострове.
— Могу вам дать по глотку, — предложил Михаловский, — но только по одному.
Они отказались. Зайонц прислонился к косяку двери коровника и стал смотреть на коров: дома у них были такие же, с бело-черными пятнами, и тоже две. Его младший брат всегда выгонял их утром на пастбище. Делает ли он это и сейчас?.. В течение этих трех дней он уже много раз думал о доме, о родной деревушке, уютно расположившейся в мягкой излучине реки. Он почти видел ее: ряд низких халуп, крытых соломой и белеющих светлыми стенами, покрытыми известкой; песчаную дорогу, разъезженную колесами телег; высокие тополя около маленького деревянного костела и корчму с широким крыльцом и крышей, покрытой дранкой. В течение многих лет это был весь его мир, все, что он знал и видел. Только надев мундир, он начал знакомиться с другим миром: сначала гарнизонный городишко, потом столица воеводства, где проходили смотры после маневров, и, наконец, красивый и богатый Гданьск. Те маленькие хатки над рекой рядом с украшенными фасадами старых каменных домов покосились еще больше, а большая, как казалось, река, рядом с огромным морем, из которого приплывали большие корабли с удивительными названиями далеких портов на бортах, превратилась в тоненький ручеек.
Он смотрел на разноцветные морские флаги на мачтах и пытался представить себе, как выглядят те страны, над которыми они реют. Он даже написал об этом в свою деревушку, но это, видно, никого не заинтересовало, потому что в ответ ему неуклюжими, большими буквами сообщали о трудностях с жатвой, спрашивали, когда же он наконец вернется, потому что его так не хватает в хозяйстве…
Коровы позванивали в темноте цепями, поворачивали к светлевшему прямоугольнику дверей свои тяжелые головы. В темноте светлели белые пятна их шерсти. Михаловский остановился в дверях с новой охапкой корма и сказал, будто отгадав мысли Зайонца:
— В Келецком, наверно, спокойно, а вот у нас… Может, уже все село сгорело? Оно в нескольких километрах от немецкой границы, за Мендзыходом.
Зайонц испытывал огромное желание снять винтовку, прислонить ее к стене и вместе с рядовым похлопотать возле коров. Но Горыль торопился, поэтому он утешил Михаловского ничего не значащими словами и двинулся за капралом. За скотным двором низкий перелесок переходил в лесок, и с дорожки, по которой они шли к посту Хруля и мата Бартошака, им было видно поблескивающее между редкими деревьями море. Именно сюда охотнее всего ходили они купаться в душные полдни, потому что тот, кто не мог вылежать на горячем песке, мог прятаться в тени ветвей. Отсюда же начинались байдарочные регаты, и они гребли что было сил, подгоняемые стоящими вдоль берега товарищами. Далеким и каким-то нереальным казалось это время… Он с удовольствием задержался бы здесь, потому что любил смотреть на море. И тем более ночью, когда далекая линия горизонта словно придвигалась к пляжу, делая этот безграничный водный простор как бы меньше и вместе с тем таинственнее, особенно когда штормовая волна гудела и белела полосами пены, с шипением припадавшими к песку. Сейчас залив был спокойным, и Зайонц подумал, что хорошо было бы присесть здесь на минутку под деревом, поговорить спокойно с Горылем обо всем, что произошло и что еще может случиться. Он уже собирался тронуть за плечо шедшего впереди капрала, когда неожиданно застрочили пулеметы: короткие быстрые очереди загрохотали близко и яростно:
— Это Хруль! — крикнул Горыль. — Бежим!
Они бросились вправо от стежки, в лес, ближайшей дорогой наискось через лес к посту «Лазенки». Но, прежде чем они успели туда добежать, выстрелы прекратились. Капрал Хруль приветствовал их широкой улыбкой. Угощая сигаретами, говорил:
— Они думали, что захватят меня врасплох, но с этим надо было соваться куда-нибудь в другое место, а не к Хрулю! — Он присел на корточки в окопе, прикрывая руками огонек спички.
— Ну говори, что тут было, — не терпелось Горылю. — Пробовали высадить десант?
— Ты как угадал, но они, дерьмо несчастное, не знали, что тут сидит Хруль, первостатейный стрелок с собачьим нюхом на таких пройдох. — Он глубоко затянулся и продолжал рассказывать дальше все тем же торжествующим тоном: — Стою, значит, я себе тут, думаю, что будет завтра, о халупе своей, и поглядываю по сторонам. И здесь мой Фальковский опускает голову все ниже и ниже. Я говорю ему: «Метек, не спи, а то тебя обкрадут», а он даже не отзывается, только храпит в ответ…
— Я был уставший, пан капрал… — Солдат попытался вмешаться в поток слов, плывших из уст капрала, но тот сразу же утихомирил его.
— Когда командир говорит, солдат молчит, — дружелюбно напомнил ему Хруль и продолжил: — И так храпит этот черт, будто лежит дома под периной. Я, значит, думаю себе, сейчас я тебе устрою, и уже подхожу к нему и тут вдруг вижу — плывут прохвосты. — Он вытянул руку, показывая на акваторию для выгрузки боеприпасов. Темная, с неподвижной водой, укрытая еще мраком ночи, она облегчала подход, обеспечивала внезапность атаки, что, однако, еще сильнее обостряло бдительность капрала.
— И ты их рассмотрел в такой тьме? — изумился Горыль, а Хруль посмотрел на него с легкой иронией.
— Я ждал их, братцы, с пятницы. Что-то мне говорило, что они попробуют именно здесь, у меня глаза просто слипались, но я не поддался и вижу — идут. Разбудил я ребят, и мы стали ждать, а те плывут себе тихонько на двух понтонах, гребут осторожно веселками, чтобы не было плеска, а я про себя говорю: плывите себе, плывите, и, когда они были на середине, тут я и огрел их. Двое сразу бултыхнулись в воду, а остальные, — он рассмеялся, — жаль, что вы не видели, как они улепетывали. Даже лапами гребли, так торопились.
Он замолчал и со вкусом затянулся сигаретой. Потом сказал:
— Сегодня, наверно, уже больше не полезут, так что немного вздремну.
С восточной стороны полуострова начали доноситься отдельные выстрелы и короткие очереди пулеметов. Враг снова пробовал приблизиться к постам, рассчитывая на темноту и усталость защитников.
Фридрих Руге, капитан первого ранга, позже — адмирал:
«Ночью блокаду продолжали эсминцы, вспомогательные корабли и новые тральщики. «Т-196» вместе со специальным подразделением и флотилией тральщиков бросил якорь у Вислинского канала. Сюда согласно приказу прибыл офицер со «Шлезвиг-Гольштейна», чтобы согласовать план дальнейших действий против Вестерплятте.
Рано утром, в 4.09, сначала «Т-196» и «Фон дер Грёбен», а затем и «Шлезвиг-Гольштейн» несколько раз обстреляли Вестерплятте, чтобы не дать обороняющимся передышки. В полдень к Новому Порту по заливу прибыла половина группы пятой флотилии охраны порта под командованием капитана Гебауэра и начала патрулирование входа в порт и морского участка севернее порта».
Время 6.20
После темной ночи туман над заливом рассеивался лениво. Он упорно цеплялся за берег, заслоняя море от суши и сушу от моря. В такие утренние часы посты на пляже удваивали бдительность, остерегаясь внезапного нападения немецких шлюпок со штурмовыми группами. Однако противник, по-видимому, не хотел спешить с высадкой на таинственный берег, и часовые напрасно всматривались в густые облака испарений, готовые в любую минуту открыть огонь. Легкий ветерок и солнце сделали свое дело. Кольцо тумана постепенно становилось реже, потом появились просветы, и, когда туман наконец окончательно рассеялся, все увидели стоящие в море корабли. Стрелок на вахте повернулся и бросился к бетонному откосу:
— Ребята! Англичане приплыли! Господи, англичане!
Он кричал, махал руками, танцевал на песке и повторял:
— Англичане приплыли! Немцам конец!
Все выскочили на бруствер. Кто-то звал, размахивая винтовкой:
— Идите сюда! Подплывайте!
Радость охватила всех. Они хлопали друг друга по плечу, что-то выкрикивали, смеялись, переполненные счастьем.
Когда первый взрыв энтузиазма несколько поутих, настала пора предположений, догадок и домыслов относительно дальнейшего хода событий. Самым авторитетным стал теперь, конечно, Рыгельский, как подофицер военно-морского флота.
— Это только сторожевое охранение эскадры, — доказывал он. — Перед крейсерами и броненосцами всегда идут миноносцы, охраняя их от подводных лодок. Через полчаса, а может и раньше, подойдут главные силы, и тогда начнется. — Он с удовлетворением потирал руки. — Наш «Шлезвиг» — в западне, и не видать ему больше фатерланда.
— А справятся они с ним?
— Ну что ты, приятель. — Рыгельский презрительно посмотрел на солдата Покшивку. — У англичан самые крупные в мире броненосцы. Они этого «Шлезвига», как муху, прихлопнут.
— Пожалуй, и Гданьск обстреляют?
Шамлевский вот уже неделю был на позиции. Капитан Слабый велел ему как следует отдохнуть и разрешил вернуться в строй. Капрал не стал долго задерживаться на отдыхе и теперь вместе с товарищами с волнением разглядывал силуэты кораблей.
— Ну, Гданьск не станут, а Новому Порту достанется.
Этого же мнения придерживался капрал Звежховский. Рыгельский, однако, с сомнением покачал головой и высказал предположение, что центр города тоже может получить свою порцию.
— Англичане, дорогой, не будут миндальничать. Ведь в Гданьске полным-полно немецких войск, и англичане должны их малость потеснить, а уж потом высаживать десант.
— Так они здесь будут высаживаться?
— А ты как думаешь? Только постреляют и отправятся восвояси? Высадят пехоту и вместе с нами ударят.
Шамлевский над чем-то глубоко задумался. Он уже достаточно много времени провел на море, чтобы знать, сколько дней должны идти корабли из Англии до Польши; подсчитав, что даже самые быстроходные суда никак не могли бы оказаться в этой части Балтики, он вслух высказал свои сомнения.
— Ведь они только вчера объявили Гитлеру войну. Если только они выслали эту эскадру раньше…
— Так это же ясно как божий день, — согласился с его предположениями Рыгельский. — Англичане чертовски хитрый народ. Плыли себе как ни в чем не бывало, и немцы не могли тронуть их, а как только объявили войну, они уже тут как тут. Здорово это у них получилось.
Корабли по-прежнему неподвижно стояли в глубине залива; их длинные серые силуэты сливались с цветом моря, и Рыгельский даже в сильный бинокль ничего не мог разглядеть на их палубах. Наконец он увидел светлые вспышки на бортах и крикнул:
— Начинают!
Над морем прокатился низкий свистящий грохот. Снаряды прошли над полуостровом, и где-то за каналом, среди домов Нового Порта, раздались глухие взрывы. Солдаты, обменявшись взглядами, вдруг все одновременно грянули:
— Ура-а-а!..
Они кричали, потрясая оружием, уже почти готовые примкнуть штыки и броситься в атаку на врага. Разве не стоило три дня лежать под огнем, выдержать разбойничью бомбардировку, отразить восемь больших штурмов и самим сделать несколько вылазок, не спать почти трое суток, умирать от усталости, чтобы дождаться этой минуты, увидеть подходящую помощь и услышать разрывы артиллерийских снарядов на немецких позициях.
— На «Шлезвиге» уже дрожат от страха! — орал Звежховский, а Покшивка и Заторский громко призывали артиллеристов на миноносцах быстрее открывать огонь. Теперь все уже были на вершине эскарпа и, не соблюдая никаких мер предосторожности, смотрели на корабли-спасители. Это был реванш за те трое суток, во время которых они, вооруженные лишь винтовками, должны были противостоять артиллерии самых крупных калибров. Им говорили, что через двенадцать часов они получат подкрепление, а они не получили его, им демонстрировали огромные плакаты с неисчислимым количеством эскадрилий, а сейчас они не видели никаких самолетов. Им приказывали верить, что за Рейном стоит огромная французская армия, готовая нанести удар, если противник совершит нападение, что в английских портах ждут мощные корабли, которые в любую минуту могут оказать помощь.
И теперь корабли прибыли…
Еще несколько снарядов упало на здания за каналом, следующие разорвались неподалеку от казарм, что было принято за обыкновенную ошибку. Замешательство наступило лишь после того, как снаряды начали точно ложиться на позиции.
— В чем дело? — нервничал Рыгельский.
— Что нам, слепых англичан прислали?
По полуострову велся прицельный артиллерийский огонь. Вскоре послышались раскатистые выстрелы орудий с броненосца, а затем отозвались и гаубичные батареи с Бжезьно и Вислоуйсьце. Солдаты с недоумением смотрели друг на друга: уже каждый знал правду, но никто не хотел первым высказать ее вслух. Лица их помрачнели, но они все еще стояли и смотрели на море: трудно было отказаться от надежды. И лишь когда два снаряда разорвались неподалеку, от них, на пляже, они стали спрыгивать в окоп. Несколько минут спустя миноносцы начали медленно подходить к полуострову, а затем стали на якорь на расстоянии около мили от берега. Тот, кто еще вопреки рассудку лелеял надежду, теперь мог в бинокль Рыгельского увидеть немецкие флаги, развевающиеся на корме кораблей.
Время 21.00
После того как был отбит стремительный вечерний штурм, патрули вышли из казарм, чтобы восстановить нарушенную связь с постами. С утра Вестерплятте почти беспрестанно находился под артиллерийским огнем, который теперь велся со всех сторон, а последняя атака началась после двухчасовой артподготовки, самой ожесточенной из всех проводимых до сих пор. С моря Складницу обстреливали из стопятимиллиметровых орудий миноносцы, на канале рвались снаряды линкора, ведущего огонь из орудий самого тяжелого калибра, а к батарее, гаубиц и минометам со вчерашнего полдня присоединились полковая артиллерия Нового Порта и минометы. В тот же день полуостров впервые атаковали подразделения вермахта, поддерживая штурмовые отряды моряков и отряды гданьской самообороны — хаймвера, сильно потрепанные огнем обороняющихся. Свежие, отлично вымуштрованные солдаты смело шли в наступление. Командир батальона унтер-офицерской саперной школы, переправленного из Восточной Пруссии, явно хотел продемонстрировать морякам и эсэсовцам, как воюют регулярные подразделения вермахта. Его батальон атаковал лихо. Был повторен маневр предшествующего дня, и вся сила удара была нацелена на левый фланг обороны, чтобы прорвать ее и обойти с тыла остальные польские оборонительные позиции.
Штурмовые отряды саперов шли вдоль пляжа и железной дороги. Они были вооружены огнеметами. Но посты «Форт» и «Тор» выдержали длительный и стремительный штурм солдат вермахта, которые пытались любой ценой добыть лавры победителей неприступного польского бастиона, подвергавшегося безрезультатным атакам с суши, моря и воздуха. Как только артиллерия и минометы кончили свою бандитскую работу, они, будто на учениях, пошли в атаку. Отдельные группы, поддерживая друга друга огнем, быстро преодолели большую часть предполья, выйдя первым эшелоном на рубеж, где обычно прерывались предшествующие попытки форсировать участок, прикрытый прицельным огнем обороняющихся. Гитлеровцы явно стремились войти в непосредственное соприкосновение с ними, чтобы иметь возможность применить ручные гранаты и огнеметы, грозное оружие, опасное даже для самых мощных бетонных бункеров, не говоря уже о позициях временного характера «Форта» или обычных земляных укреплениях «Тора». Быстро наступающая в эту пору темнота благоприятствовала немецким подразделениям, и нескольким группам саперов удалось очень близко подойти к позиции обороняющихся.
Солдаты, ожесточенные и мрачные, молча вели огонь, отдавать приказы больше не было нужды: каждый прекрасно знал, что делать — хорошо целиться и непрерывно стрелять. Все вартовни и посты первой линии ощетинились огнем, сотрясаясь от взрывов и торопливого треска станковых пулеметов, а когда противник начал готовиться к заключительному решающему прыжку, послышались разрывы ручных гранат. Немецкие саперы не успели воспользоваться своими огнеметами. В свете белых ракет можно было видеть, как, раскинув руки, валятся на землю немцы, как они ищут укрытия, залегают в воронках.
Атака теряла силу: обороняющиеся дрались с таким упорством, самоотверженностью и смелостью, что немцы, растерялись, а вскоре среди них началась паника. Напрасно офицеры пытались вновь поднять солдат в атаку. Теперь ими овладел страх. А ведь еще совсем недавно они шли уверенные в победе, в превосходстве своего оружия, убежденные, что сомнут противника. Это была отборная, хорошо обученная часть, и недаром ее офицеры надеялись показать, как наносится настоящий «тотшлаг» — «смертельный удар» и как ставят противника на колени. Но на коленях оказались они сами, стоило им приблизиться к польским позициям. Они бежали большими группами по всему фронту от портового канала к морю, преследуемые пулеметными очередями. Однако огонь длился недолго. Первой замолчала вартовня капрала Грудзиньского, затем пост «Тор», наконец первая вартовня и позиция мата Рыгельского.
Солдаты были на пределе своих сил, некоторые засыпали прямо на огневом рубеже, стоя, опершись на оружие, из которого только что вели огонь. Поэтому, как только связисты исправили изорванный взрывами кабель, в казармы пошли донесения об обстановке и просьбы о смене для отдыха, хотя бы на несколько часов. Эти донесения майор Сухарский выслушал с хмурым неподвижным лицом. Записал в блокнот, сколько раненых, и приказал немедленно направить их в казармы. Раненых было в два раза больше, чем накануне, и первая, самая главная, линия обороны стала значительно слабее. Кроме этого, из первой вартовни сообщали о серьезных повреждениях, причиненных перекрытию и одной из стен, а капрал Грудзиньский просил смены или пополнения. Он обосновал свою просьбу тем, что опасается ночной атаки, а в наблюдателях, которые могут заснуть у амбразур, не уверен.
— Я ни в ком не уверен, пан майор, ни в ком, даже в себе, — говорил он по телефону охрипшим, прерываемым кашлем голосом. — Глаза слипаются сами собой. Нам бы хоть немного поспать, а потом мы могли бы воевать хоть три дня.
Лицо майора передернулось: сколько бы он дал, чтобы иметь возможность удовлетворить просьбу, но должен был отказать. Приглушенным голосом он сказал:
— А кем я вас, Грудзиньский, заменю? У меня в казармах нет ни одного человека, который здесь не был бы нужен и смог бы пойти к вам. Ничем не могу вам помочь. Попробуйте спать по очереди. Вы понимаете меня? У меня никого нет…
Он и сам в течение этих четырех суток тоже не спал. Однако мог задремать на несколько минут, напиться воды, а там ее ждали до наступления ночи, когда посыльные под покровом темноты смогут добраться до пунктов снабжения. Ему не надо было стоять на посту и наблюдать, не появились ли из-за деревьев немцы, которые вот уже третью ночь подряд применяют тактику неожиданных ночных вылазок в надежде, что, может быть, эта горстка измученных, смертельно уставших поляков, с которыми ничего не смогли сделать ни артиллерия, ни минометы, наконец не выдержит.
— Понимаю, пан майор…
Капрал, конечно, старался произнести эти слова нейтрально, но Сухарский уловил в его голосе разочарование. «Да, — думал он, — если командиры просят о смене, положение их чрезвычайно тяжелое». Он был уже более двадцати лет офицером и считал, что хорошо подготовлен к боевым действиям в качестве командира какого-нибудь подразделения, но действительность опровергла его расчеты. У него были только пулеметы и гранаты, а вести борьбу ему приходилось чаще всего против артиллерии и авиации! Ему никогда никто не говорил, что должен делать командир, у которого нет никакого резерва и который поэтому не может сменить солдат, ведущих беспрерывный бой вот уже почти девяносто часов, не имея при этом даже нормальной горячей пищи. Наконец, его никто не учил тому, как спасать жизнь раненым солдатам без полевого госпиталя, имея лишь ножницы и перочинный нож вместо хирургического инструмента, а из медикаментов аспирин и йод из аптечки, Ему никогда никто не говорил, как поступать, если некуда эвакуировать людей с гангреной.
«Бессилие, это, пожалуй, самое тяжелое чувство, которое труднее всего преодолеть», — думал майор. Он мог бы с гордостью подытожить результаты четырехдневной неравной борьбы, считать себя победителем. Но как продолжать сопротивление в будущем, в условиях, ухудшающихся с каждым часом? Он еще раз заглянул в блокнот, в который заносил численность потерь. Они уже достигли одной четвертой имевшихся у него сил, а те солдаты, которые не были ранены, смертельно устали.
Телефоны замолчали. В радиокабине воцарилась тишина. Майор молча курил. Невидящим взглядом он смотрел прямо перед собой, долго взвешивал мысли, прежде чем остановился на той, последней, которую до сих пор гнал прочь. Прежде чем принять какое-то решение, он должен убедиться в том, что ему не осталось ничего другого, кроме одного. Его удручал уже сам факт, что он должен решать эту проблему, но он был командиром, и никто не мог снять с него бремя ответственности. Как командир, он должен был думать об этом, должен был учитывать эту возможность.
— Сержант, поищите какие-нибудь сообщения, — сказал он, но не услышал обычного «слушаюсь». Расиньский спал, опустив голову на край стола. Майор некоторое время колебался, перед тем как дотронуться до плеча парня. Его пришлось основательно потрясти, прежде чем он проснулся. Подофицер подскочил в своем креслице, очень смутился и попытался что-то сказать в оправдание. — Все в порядке, — мягко произнес майор. — Поищите каких-либо сообщений.
Варшавская радиостанция передавала церковную музыку.
— Подождем, пан майор?
— Нет, поищите другие станции.
Ловкие пальцы Расиньского миновали волну Познани, которая уже давно молчала, и начали искать Краков. Из приемника доносились обрывки иностранной речи, музыка, потом тихий свист.
— Краков, пан майор.
Он посмотрел на командира растерянным беспокойным взглядом, но Сухарский сказал:
— Вы могли ошибиться.
— Нет, пан майор. На этом месте Краков. — А затем поправился: — Был Краков.
— А Катовице? — спросил Сухарский, хотя почти был уверен в ответе. За окружающим их кольцом немецкой блокады творилось нечто удивительное. Одна за другой рвались нити, соединяющие их со страной, умолкали голоса, над все большей территорией страны воцарялась зловещая, пугающая тишина.
— Вот Катовице, пан майор.
Свист в динамике повторился, и оба, офицер и подофицер, переглянулись. Они первые поняли то, что понять было невозможно. Свою судьбу.
— Поискать немецкие станции?
Майор молча кивнул, и в тот же миг из приемника грянула бравурная музыка, веселая тирольская песня, а потом оживленный голос диктора начал перечислять названия занятых в этот день польских городов. Сухарский, слушая, смотрел на карту, висевшую на стене, и чувствовал, как у него сохнет во рту.
Время 23.00
Он обошел уже все позиции, как и всегда перед полуночью, и вошел в госпиталь. Здесь была ужасная духота. Вентиляторы не работали: осколками снарядов были побиты лопатки, и они не вращались. Он осмотрел помещение. Света тоже не было, кое-где стояли свечки. Около одной из них старый каменщик Складницы Кароль Шведовский подкачивал бензиновый примус, который уже начинал гореть голубоватым пламенем.
— У них все время жажда, а простую воду им давать нельзя. Сейчас будет чай. Может быть, пан майор выпьет стаканчик? Или горячего молока? Могу подогреть.
— Нет. Если осталось, то лучше холодного.
— Есть, есть. Михаловский только что принес.
Они говорили тихо, но раненые услышали голоса и подняли головы. Кто-то из темноты спросил.
— Какие вести, пан майор? Наши уже подходят?
Сухарский отставил кружку с молоком и пошел в направлении голоса. В слабом свете свечи он увидел сухие потрескавшиеся губы раненого и лихорадочно сверкающие глаза. Головы солдат, лежащих рядом, потянулись к нему. Глазами они ловили его взгляд. Ему хотелось отвернуться.
Он не умел лгать и не хотел этого делать, но для этих людей правда была бы слишком жестокой, и потому после минутного молчания сказал:
— Хорошие вести. Недолго оставаться вам в госпитале.
— А на фронте, пан майор? Наступаем?
На этот раз он не колебался. Громко, чтобы все слышали, ответил:
— Наступление может начаться в любой день. Сейчас сдерживаем врага, и он несет тяжелые потери.
Кто-то из легкораненых поднялся с кровати.
— Если наши пойдут вперед, — с беспокойством в голосе сказал он, — то они, пожалуй, без нас до Берлина доберутся.
Из-за плеча майора высунулся Шведовский.
— Если будешь столько болтать, то и на парад не попадешь — температура подскочит. Лежите, ребята, спокойно и не задерживайте пана коменданта.
Сухарский с благодарностью посмотрел на старого каменщика. Он знал, что не имеет права лишать этих людей иллюзий, и все-таки ощущал глубокий болезненный стыд: ведь они ему верили и через несколько часов могут оказаться перед фактом, который раскроет им фальшь заверений командира. Воспользовавшись вмешательством Шведовского, он хотел было выйти, но у двери услышал тихий голос:
— Пан майор…
Он задержался. В полумраке блестели огромные глаза поручника Пайонка. Он подошел ближе.
— Пан майор, что с моими людьми? Живы?
Он должен был наклониться, чтобы расслышать шепот поручника, и едва не отпрянул из-за ужасного запаха, ударившего в нос. Он успел пересилить себя и даже наклонился еще ниже.
— Живут и воюют, — ответил он. — Можете гордиться ими. Прекрасные солдаты.
Пайонк закрыл глаза, и, казалось, на его лице погасли два больших фонаря. Желтое и неподвижное лицо помертвело. Обеспокоенный Сухарский громко позвал!
— Пан поручник!
Глаза зажглись снова. Сухие белые губы прошептали:
— Я слышу, пан майор… И ты тоже слышал?
— Что?
— О наступлении… Только это… только это правда?
Сухарский смотрел на своего офицера, думал, должен ли он сказать ему горькую правду или обмануть его, и решился на последнее. Если бы он сам лежал, как тот, он ждал бы слов, придающих смелости, помогающих выдержать.
И он сказал:
— Да, мы получили хорошее сообщение. Завтра, пожалуй, вы будете уже в настоящем госпитале.
Он повторил это обещание и почувствовал резкую боль в области сердца, когда увидел едва заметную улыбку на лице поручника. Он постоял еще мгновенье согнувшись, а затем выпрямился и пошел к двери. Там его ждал капитан Слабый. Когда они оказались в коридоре, капитан сказал:
— Положение раненых, пан майор, тяжелое. Во время сегодняшнего обстрела у нас были случаи повторного ранения. Осколки влетают и сюда. Рядового Езерского убило на койке.
Он подошел к носилкам, стоящим у стены. Под простыней лежал солдат с темным пятном запекшейся крови на груди и с винтовкой, прижатой к боку застывшей рукой.
— Когда его принесли и я сделал ему перевязку, — продолжал врач, — он пришел в сознание и потребовал, чтобы ему принесли оружие. Иначе не успокаивался. А потом осколок угодил ему в висок.
Капитан опустил угол простыни и закурил.
— У меня для раненых ничего нет, не говоря уже о том, что помочь им я почти ничем не могу. Если поручник Пайонк проживет еще несколько дней, будет чудо. Я совершенно бессилен.
— Я тоже, капитан.
Сухарский произнес это совершенно спокойно, хотя раньше именно невозможность противодействовать выводила его из равновесия. Для выбора у него оставались лишь две взаимоисключающие возможности. Он стоял перед самым тяжелым для командира решением и, хотя должен был принять его сам, хотел, прежде чем отдать приказ, узнать мнение других.
— Я распорядился собрать секретное совещание, — сказал он, — и считаю, что вы должны тоже принять в нем участие. Пойдемте, там, наверно, уже нас ждут.
Они пошли в конец темного коридора, к продовольственному складу. Здесь тоже горели свечки — электростанция Складницы работала только до налета бомбардировщиков. Майор посмотрел на лица людей, рассевшихся на пустых ящиках, на исхудавшие заросшие лица своих товарищей по оружию, которым он мог просто сказать «приказываю»… Но именно так он не хотел к ним обращаться. Он не мог требовать от них большего, хотя если бы и потребовал, ни один из них не отказал бы ему, сославшись на усталость. В этом он был уверен.
— Сегодня вечером я осмотрел все казармы и пришел к выводу, что как пункт сопротивления они больше не годятся. Во время сегодняшнего обстрела несколько человек были ранены. Одной из мин разбит юго-восточный угол, в нескольких местах пробиты стены. Если будет атака на казармы, в них трудно будет обороняться.
Он сделал паузу. Хмурый и мрачный сидел на своем ящике капитан Домбровский, и Сухарский все время чувствовал на себе его испытующий взгляд. Капитан, воспользовавшись моментом, быстро вставил, гневно сверкая глазами:
— Насколько мне известно, пан майор, немцы не прорвали еще первой линии нашей обороны, и потому не может быть и речи о непосредственной атаке на казармы.
Он сказал это резким раздраженным тоном, и Сухарскому вспомнился их последний разговор. Он все еще был тем самым Домбровским, который в первый день пребывания на Вестерплятте докладывал ему, пощелкивая каблуками, в идеально сидящем на нем мундире. Тот самый Домбровский, на которого он вначале смотрел с недоверием. Тогда он подумал, что его место — не служба на Складнице, а в казино или на балу в день полкового праздника. Позже убедился, что Домбровский — прирожденный солдат, отличный командир и что о лучшем заместителе он и мечтать не мог. Сейчас, после четырех дней боев, внешний лоск исчез и остались непоколебимость, смелость, выдержка. Была еще некоторая строптивость и надменность — с этим предстояло бороться.
Сухарский спокойно ответил:
— Такая атака может начаться в любой момент. Первая вартовня повреждена, состояние второй — плачевное, а наши силы уменьшились на одну треть, все смертельно устали. В этих условиях я не могу исключить того, что противник может прорваться.
Домбровский поднялся, с шумом отодвинув ящик. Выпрямился, приняв положение «смирно».
— Пан майор, прошу послать меня на первую линию, — выпалил он. — Гарантирую, что, пока буду жив, ни один немец не пройдет.
— Пока живы Грычман, Рыгельский и другие, враг тоже не пройдет, но я совсем не хочу, чтобы они погибли, — резко бросил командир.
Он видел, как присутствующие беспокойно задвигались на ящиках; если до сих пор не все еще представляли, какова цель совещания, то сейчас это поняли все, и Сухарский заметил на их лицах волнение и замешательство. Домбровский по-прежнему стоял выпрямившись, с руками по швам.
— Я повторяю свою просьбу, пан майор.
Голос у него теперь был на тон выше. Сухарский прекрасно понимал его. Хмурое лицо капитана говорило о том, что он все предвидел и теперь хотел четко выявить свою позицию, прежде чем что-нибудь будет решено, что продолжать оказывать сопротивление не только дело возможное, но и вполне осуществимое и что следует говорить только о том, как это лучше делать, и больше ни о чем. Он впился в лицо командира, а майор ответил ему неожиданно проникновенно.
— Спасибо тебе, Францишек, но я не могу с этим согласиться. Ты нужен здесь.
Сухарский специально прибегнул к этой неуставной форме. Ему хотелось, чтобы капитан воспринял это совещание как желание командира посоветоваться с наиболее опытными офицерами Складницы, обсудить вместе с ними положение, чтобы помочь ему принять правильное решение.
Войдя в это слабо освещенное помещение и увидев лица офицеров, Сухарский не рассчитывал на то, что его намерение сразу же встретит одобрение. Но он полагал, что смертельная усталость, трагизм положения, отсутствие надежды на помощь заставят людей призадуматься над проблемами дальнейшей обороны. Между тем он уже почувствовал, хотя и слабое, но вполне ощутимое сопротивление молчащих подчиненных, а его заместитель почти открыто высказал протест. Неожиданно майором овладело чувство большой гордости: он командует такими солдатами. Но надо продолжать.
— Приказ, который нам был дан, выполнен полностью. Двенадцать часов, которые мы должны были продержаться, давно прошли, и нам нужно решить: продолжать борьбу или капитулировать.
Наконец это слово было произнесено, и в подземелье воцарилась мертвая тишина. И вдруг раздалось громкое и решительное: «Нет!»
Домбровский окинул взглядом лица и, прежде чем сесть, добавил уже более спокойно:
— Лично я против капитуляции. — Теперь он смотрел на Сухарского, и майор с огорчением заметил в его взгляде неприязнь. Сухарский кивнул капитану Слабому и приказал описать положение раненых. Когда врач кончил, Сухарский хотел взять слово, но снова раздался голос Домбровского:
— Положение раненых не может стать причиной нашей капитуляции. На войне всегда были и будут жертвы. В конце концов, опасно только состояние поручника Пайонка, а он, я уверен, не хотел бы, чтобы мы из-за него сдались немцам.
— Вы не врач, капитан, — несмело вмешался Слабый. — Состояние поручника Пайонка почти безнадежное, а всех остальных — угрожающее. Условия, в которых мы находимся…
— Это военные условия, и вы должны об этом помнить! — Домбровский повысил голос. — Солдаты ни на что не жалуются.
— Это правда. Но живут только надеждой.
— А вы не надеетесь?
Капитан Слабый развел руками.
— Вам известно положение? — ответил он вопросом.
— Какое? — возразил Домбровский. — То, которое рисуют немцы, или истинное? Вы хотите, чтобы я поверил, что противник под Краковом, Познанью и Быдгощью, что мы отступаем по всему фронту? Верить этому вздору? Наши бьются, наши уже в Восточной Пруссии, и они помогут нам.
— А в то, что Поморье отрезано, в это вы тоже не верите?
Капитан заколебался на мгновенье: обстановка, конечно, вызывала сомнения, но сейчас он предпочитал говорить об этом только с самим собой. Среди окружающих он должен был выглядеть уверенным в победе и поэтому стремился заразить их своим оптимизмом, хотя иногда это выглядело искусственно. Его поражало и возмущало поведение майора. Правда, после последней беседы с Сухарским он подозревал, что майор далеко не убежден в целесообразности дальнейшей обороны, но предполагал, что майор высказал тогда свое особое мнение и никогда не решится огласить его официально как командир Складницы. Однако он сделал это, и Домбровский почувствовал, что этот человек, которого он до сих пор так ценил, считал образцом командира и который в первый день войны так понравился ему, стал вдруг иным, он изменил самому себе, проявил слабость, пытаясь навязать им свое решение. Вот почему Домбровский решил показать, что у него нет никаких сомнений и что все немецкие сообщения он считает блефом. И поэтому на вопросы врача он ответил, что не верит в то, что Поморье отрезано. И поэтому, когда майор стал обсуждать положение на фронте и подчеркнул, что противник подходит к Кракову и Лодзи, капитан поднялся с места, подошел к двери и, прежде чем открыть ее и демонстративно захлопнуть, резко бросил:
— Капитуляция — это предательство.
Сухарский не задержал его, не приказал остаться. Он только долго смотрел на захлопнутую дверь, а потом обвел взглядом лица сидящих. Поведение Домбровского произвело на них ожидаемое впечатление, но он не имел права считаться с этим — он был командиром и должен был решать сам. Он лишь стремился к тому, чтобы его приказ, если он отдаст его, был хорошо понят. И поэтому сказал:
— Капитуляция вопреки тому, что сказал капитан Домбровский, предательство только в том случае, когда сдается часть, которая еще не выполнила приказа и может продолжать бой. Мои солдаты выполнили свой воинский долг до конца. Поэтому я готов прекратить оборону, если вы признаете, что дальнейшее сопротивление превосходит возможности наших людей.
Первым отозвался Пётровский:
— Боеприпасов, пан майор, у нас еще много.
Он назвал количество. Сразу после него слово взял поручник Гродецкий, а вслед за ним сержант Гавлицкий. Оба высказали мнение, что следует продолжать борьбу, поскольку данные немецкого радио наверняка преувеличены, а то, что Поморье отрезано от страны, не так уж страшно, поскольку польские войска вступили в Восточную Пруссию и ведут оттуда наступление. Только капитан Слабый придерживался мнения, хотя и не говорил об этом в категорической форме, что, учитывая положение раненых, следует подумать о прекращении сопротивления. Затем наступила тишина. Взоры собравшихся были обращены на Сухарского.
Командир еще некоторое время обдумывал решение и наконец сказал:
— Благодарю всех. Будем обороняться. До тех пор, пока хватит сил.
Ц. Ланге «Освобождение Данцига»:
«Штурмовые группы саперного батальона, поддерживаемые огнем штурмовой роты, вышли на указанные им рубежи. Они взорвали несколько строений и вернулись. Предусматривалось проводить подобные действия ежедневно, до тех пор, пока оборона Вестерплятте не будет сломлена».
Хуго Ландграф, радиорепортер:
«Как только был открыт огонь, можно было невооруженным глазом проследить за полетом мин. Их было видно в высшей точке полета, где они, казалось, задерживались на мгновенье, как хищные птицы над добычей, чтобы затем свалиться на территорию Вестерплятте тяжелыми черными глыбами. Раздавался мощный взрыв. Прежде всего огонь велся по казармам… Не расставаясь с микрофоном, я добрался до наиболее продвинувшихся вперед постов. Они лежали за баррикадой из тяжелых балок, железных рельсов и земли, сооруженной ночью и перегородившей вход на Вестерплятте. Отсюда я наблюдаю и передаю репортажи, видя перед собой опустевший и искалеченный снарядами лес… Наша машина для работников прессы подъехала к самой баррикаде. У лейтенанта Бёзе был девиз: как можно ближе к противнику. Однако офицеры быстро отправили его на приличное расстояние, так как никто не имел большого желания снова вызвать огонь противника».
День начался так же, как и все предшествующие, — с огневого налета. С рассвета немцы начали обстрел Вестерплятте из всех сухопутных батарей, с миноносцев, находящихся в море, и с канала орудиями броненосца. Потом пришла очередь атаки пехоты, а когда она была отбита, ненадолго наступила тишина, после которой начался опять беспокоящий артиллерийский огонь разной силы. Особенно надоедали минометы. От мин, падающих с большой высоты, особенно пострадало здание казармы. Минометный огонь досаждал постам, рвал восстановленный ночью телефонный кабель. Донесения на командный пункт поступали поэтому нерегулярно, что сильно нервировало капитана Домбровского. С вечера прошедшего дня, с совещания, его не покидало чувство раздражения, и он по любому поводу злился. С утра он уже успел накричать на связистов и даже на поручника Кренгельского, который неожиданно явился в казарму.
— Кто позволил тебе покинуть пост?! — гаркнул он. — Немедленно возвращайся!
Поручник задержался у порога:
— Я хотел лично доложить…
— И бросил пост без командира?
— Я передал командование капралу Страдомскому. Докладываю: мои люди выбились из сил. Они больше не могут выносить этот обстрел… Если бы нас сменили, хотя бы на несколько часов…
Глаза Домбровского сузились. Он спросил почти шепотом:
— А то что? Сами уйдут? И ты не знаешь, что делать? Не знаешь, зачем у тебя пистолет?
Кренгельский бросил взгляд на капитана. Подумал, что капитан тоже измотан. Он не знал о вчерашнем совещании у Сухарского и поведение капитана объяснил обычным физическим переутомлением, условиями, тяжелым положением, в котором они находились.
— Не пришло в голову… Жаль, — бросил капитан. — На войне все должно приходить в голову… Вдруг он повернулся к поручнику. — Присядь на минутку. Надо кое-что сказать тебе.
Лицо его тотчас же изменилось, стало озабоченным, хмурым. Голос потерял суровость.
— Ты должен взять своих людей в руки, о замене не может быть и речи.
— Но люди действительно измучены.
В какой-то момент Кренгельскому показалось, что капитан снова выйдет из себя. Но он сдержался, овладел собой и не изменил тона:
— Мы тоже с ног валимся. Разве ты не понимаешь этого? Разве не чувствуешь, как здесь смердит?
Кренгельский потянул носом. Не обнаружив никаких запахов, с удивлением посмотрел на капитана. Домбровский рассмеялся горько и язвительно.
— Этого носом не учуешь. Однако смердит действительно.
Он неожиданно вскочил, наклонился над поручником и крикнул ему прямо в лицо:
— Здесь смердит капитуляцией! Понял?
Где-то неподалеку от казармы глухо разорвались мины. Кренгельский сидел неподвижно, будто слова капитана пригвоздили его к стене. Домбровский рассказал ему о совещании на продовольственном складе и предложении коменданта.
— Он не дошел еще до того, чтобы издать приказ, — кончил он, — но в этой ситуации донесения, подобные вашему, будут служить для него лишним аргументом. Теперь ты понимаешь?
Поручник кивнул. Он увидел своих людей, лежащих над каналом, прижатых к земле. Вот уже четыре дня они были под огнем, который систематически усиливался, охватывая позицию со всех сторон и велся со всех направлений. Вначале их обстреливали только орудия линкора и пулеметы из района Нового Порта. Теперь к ним присоединились миноносцы, гаубицы и минометные батареи частей, окруживших Складницу, а также половина батарей с соседнего участка, у входа в порт. Эти докучали больше всего, били прямой наводкой, замолкая лишь на несколько часов, чтобы потом неожиданно вновь накрыть их огнем под стальным куполом визжащих и свистящих осколков. И все же солдаты продолжали биться. Огнем своих пулеметов они прикрыли вход в порт, обе акватории и большой участок канала, исключив возможность десанта из Нового Порта, держали под огнем пулеметные гнезда в зданиях управления порта и складах. Но они не видели непосредственных результатов своих действий, не смотрели, как солдаты других вартовен, на убегавшие в панике штурмовые группы, на сраженных немцев. И может быть, именно поэтому они под артиллерийским огнем теряли выдержку и веру в успех обороны. Им не удавалось завязать бой с противником, в котором можно было бы познать радость уничтожения врага, противостоять его действиям. Подсознательно они чувствовали себя только целью, по которой стреляют и которая, рано или поздно, будет смертельно поражена. Вот почему они мечтали сменить позицию и оказаться там, где они смогут ответить ударом на удар.
Когда поручник направлялся в казарму, перебегая от дерева к дереву, переползая от пня к пню, он тешил себя надеждой, что ему удастся объяснить коменданту, что он получит согласие на смену гарнизона шестой вартовни, а между тем все сорвалось. Против того, что он услышал от Домбровского, у него не было никаких аргументов.
— Сухарский все время говорит о потерях, — продолжал капитан, — он считает, что положение безнадежно, что наша борьба бессмысленна, потому что где-то там немцы продвинулись на несколько километров.
— Это правда?
Кренгельский, невзрачный, маленького роста, в грязном изорванном мундире, стоял перед капитаном и пристально смотрел на него. Он с первой минуты войны находился на позиции и не слышал ни одной фронтовой сводки, кроме тех, которые передавал на посты Домбровский, тех, в которых сообщалось об успехах польской кавалерии в Восточной Пруссии, о воздушных боях над Торунью и большом количестве сбитых немецких самолетов, о бомбардировке Берлина и упорном сопротивлении армии «Познань».
Да, поручник был небольшого роста, слабый здоровьем, но он воевал и геройски держался на одном из самых опасных участков, и поэтому Домбровский сказал:
— Может быть, и правда. Немцы об этом сообщают, — нерешительно проговорил он. — Вчера говорили, что заняли Калиш и Катовице и что подходят к Серадзу и Быдгощи. По-видимому, они бомбят Варшаву, Краков и другие города.
— Это значит… — Кренгельский отпрянул на шаг. Побледнел.
— Ничего это не значит! — выкрикнул Домбровский. — Это война, а на войне то идут вперед, то отступают.
— Мы не пошли вперед.
— Но пойдем. В Пруссии уже идем. Через неделю наши могут быть в Гданьске с той стороны. Мы должны выдержать.
— Еще неделю?
— Долго? Кто тебе сказал, что ты будешь драться два дня? Война может длиться год.
— Мы должны были обороняться двенадцать часов. Таков был приказ.
— К черту приказ! Мы будем драться до конца!
Лицо его налилось кровью. Он кричал так громко, что поручник невольно поднес руки к ушам. Потом спросил:
— А если наши не придут?
— Тогда погибнем. Полякам это не впервой.
Он выпрямился. Губы были плотно сжаты. Краска медленно сходила с лица. Ответил уже спокойнее, но с явной горечью:
— Я думал, что ты понимаешь. Если нет, то иди к майору со своим докладом. Наверняка договоритесь.
Кренгельский не двинулся. Он смотрел на острый хищный профиль капитана.
— Ну что ждешь? Иди, — сказал Домбровский куда-то в пространство.
Время 7.00
Для поручника Пайонка последняя ночь в импровизированном госпитале была одной из самых тяжелых. Он лежал, уставившись в темноту широко открытыми глазами, зажав во рту край одеяла. Организм его был на пределе истощения. Сердце то уменьшало ритм ударов, притихало, то вдруг начинало отчаянно спешить, трепетало, как раненая птица, сдавливало дыхание. И тогда этим солдатом который показал себя бесстрашным командиром в тяжелых боях, спокойно стоящим против нацеленных на его пост мощных корабельных орудий, овладел страх. Боясь задохнуться, он выплевывал изо рта край одеяла, судорожно хватал воздух и, напрягая всю свою волю, подавлял рвавшийся наружу крик. Но он уже не мог заставить себя не стонать. На лбу выступали холодные капли пота. Шведовский, склонившись над поручником, шептал ему что-то, однако раненый уже ничего не понимал. Но этот шепот и присутствие человека, который, казалось, никогда не спал, успокаивали поручника. Шведовский сидел где-то в темноте и срывался с места всякий раз, когда на одной из коек раздавался стон или просьба дать воды. Он разжигал примус, деловито подкачивал его, грел чай, потом добавлял несколько капель вина, добытого кладовщиком Лемке в подвале подофицерского казино. Всю ночь Пайонк видел передвигающуюся по стене тень врача, слышал его голос, когда он приближался к нему:
— Все будет хорошо, пан поручник.
Он хотел в это верить и верил, но в ту ночь потерял надежду, и, прежде чем обрел ее снова, прошло много кошмарных часов. Вскоре после полуночи внезапно началась пулеметная стрельба. Раненые повскакивали с постелей. Пайонк слышал, как люди пытались отгадать, какая вартовня отражает ночную вылазку немцев. Тотчас же после первых пулеметных очередей полумрак госпитального помещения пронзили узкие клинья резкого света, вызвавшие среди раненых замешательство и страх. Прикованные к своим койкам, они больше всего боялись пожара, и, хотя капитан Слабый дал им честное слово офицера, что в этом случае всех их вынесут, они не могли преодолеть в себе страх, и каждый непривычный для них новый луч света казался им заревом. Они успокоились лишь тогда, когда врач объяснил им, что это немецкие миноносцы, находящиеся в море, освещают прожекторами Складницу, чтобы облегчить действия своих подразделений и помешать передвигаться по участку связистам устраняющим неисправности в кабеле, и солдатам, доставляющим боеприпасы и продовольствие на посты. Пайонк представил себе позиции, залитые этим резким светом, ослепленных стрелков, и его охватила ярость — он был бессилен, он не мог принять участие в борьбе, происходившей за стенами казармы. Он думал о своих солдатах, ведущих бой вот уже четыре дня беспрерывно, в то время как он, бессильный и беспомощный, лежит и может только слушать, сжимать кулаки и стискивать зубы, вместо того чтобы вместе с ними отбивать атаки, стрелять и метать гранаты. Эти мысли не давали ему покоя, и он вновь и вновь возвращался к той минуте боя за пост «Паром», когда он был ранен осколком разорвавшегося снаряда. Придя в сознание, он, несмотря на боль, надеялся, что сможет вернуться в строй, но не знал, как ранен, и не представлял, что жизнь его находится в опасности. Когда же он понял это, наступила депрессия. Он осознал, что ему больше не участвовать в борьбе, а может быть, и не дожить до ее окончания. Именно в эту ночь ему казалось, что он умирает. Боль подступала волнами, раздирала тело, сердце билось неровно. Он терял дыхание, напрягался, боролся, судорожно хватал воздух и слабел все больше и больше. Страдания его превосходили возможности человека, и были минуты, когда он желал смерти. Но стоило боли немного поутихнуть, как Пайонк снова с ужасом думал о том, что он едва не сдался, едва не нарушил слова, не изменил клятве…
…Все сидели за расставленными подковой столами, довольные и веселые, в гражданских костюмах и цветных платьях среди множества расшитых мундиров, они — в середине, на почетных местах, в креслах, убранных цветами, перед обильным угощением, батареями бутылок и шеренгами рюмок, которые то и дело возносились ввысь. Тесть, уже зарумянившийся, лукаво подмигивал гостям и выкрикивал «горько!» так, что звенели стекла, а он обнимал Ядвигу, прижимал к себе и целовал в губы под рукоплескания и выкрики, потом смотрел в заливающееся румянцем лицо жены, а тесть гордым взором обводил стол, громко хвалил зятя, и весь офицерский состав, капитан и поручники вскакивали с мест, с шумом отодвигая стулья и пощелкивая каблуками, с рюмками в руках приветствовали хозяина, который вновь призывал налить и выпить за здоровье молодых, пока наконец, когда уже головы пошли кругом, кто-то в конце стола дал знак, а кто-то затянул песню, его поддержали второй и третий, затем ее подхватили все:
Не носит лампасов, и сер ее строй,
И злата не носит пехота,
Но в первых шеренгах бросается в бой
Пехота, родная пехота.
А потом уже пошли одна за другой задорные, веселые, удалые и печальные — о белой розе и цветущем розмарине, о девчонке горемыке и армии, о военной службе, о Балтике и Гданьске:
Море, наше море,
Верно будем тебя охранять.
У нас приказ тебя удержать
Иль с честью на дне погибнуть.
…И тогда он увидел слезы на глазах жены; все пели стоя, все смотрели на молодого пана, который шел защищать море, который должен был не отдать Гданьска или пасть на далеком желтом берегу, но он был здесь, еще не продырявленный пулями, и одной рукой обнимал молодую жену и чувствовал, как она дрожит и жмется к нему, а потом, когда уже смолкли песни, когда развеселившиеся гости разошлись, он в солнечное утро после короткой июльской ночи дал ей слово, что вернется, поклялся, не позволит себя убить, что она снова увидит его, хотя бы ему пришлось для этого пройти сквозь огонь и воду…
…И он шел, но с ужасом обнаружил, что у него нет больше сил, что слабеет и боль сильнее его. Ночь казалась бесконечной, а он, уже теряя от боли сознание, но ощущая ее силу, звал смерть, чтобы через несколько минут или часов снова вступить с ней в борьбу, биться за каждый вздох, за каждый удар сердца.
На рассвете поручник Кренгельский стоял у койки Пайонка; он не мог оторвать глаз от ужасно изменившегося лица товарища, не мог вымолвить слова. Внезапно губы Пайонка зашевелились. Кренгельский наклонился над кроватью и услышал хриплый шепот раненого:
— Я решил… выкарабкаться… я должен. Вы… бейтесь хорошо… Идет подмога?
Кренгельский кивнул, тронул поручника рукой.
— Наступают из Пруссии, — сказал оп с усилием. — Через несколько дней должны войти в Гданьск.
Он быстро отвернулся и пошел к выходу. Больше он не мог вымолвить ни слова. В дверях его задержал Шведовский. Он сунул ему в руки полбуханки хлеба, кусочек сала и бутылку чая.
— Съешьте горячего, пан поручник. Возьмите, пожалуйста, для ребят в окопе.
Время 20.00
С наступлением сумерек в казарму начали переносить раненых с постов и из вартовни. Майор Сухарский стоял у широкой воронки, где совсем недавно были ворота, и смотрел на эту печальную процессию, трагичное свидетельство круглосуточной обороны. Обстрел, начатый немцами на рассвете, длился за исключением небольших перерывов до вечера. После обеда в течение четырех часов немцы проводили сильную артиллерийскую подготовку, ведя огонь из всех сухопутных батарей и корабельных орудий. Затем противник пошел в атаку, а когда ее отбили, начал вновь вести беспокоящий артиллерийский огонь. Из докладов следовало, что в результате немецкого обстрела была серьезно повреждена первая вартовня и вновь — вторая. Майор сам обошел казарму, увидел новые проломы в стенах, повреждения межэтажных перекрытий и обвалы в крыльях здания. Как много раненых — он теперь видел сам, наблюдая, как санитары вносят их в помещение, откуда капитан Слабый вместе со Шведовским и Михаловским переносили их в подвал. Первая линия обороны была ослаблена и могла быть в любую минуту прорвана. Майор все время думал об этом и каждый раз удивлялся, что очередная атака немцев оканчивалась для них безуспешно. Если бы этот бой велся по карте или на макете, он давно бы уже закончился, ибо невыполнимым был уже первый приказ о двенадцатичасовой обороне. Между тем она длилась уже почти сто двадцать часов, десятикратно превысив требование приказа. Если бы все это происходило во время теоретической штабной дискуссии, у него не было бы никаких шансов — слишком велико было превосходство противника; участники дискуссии, подсчитав огневые возможности обеих сторон, количество солдат, принимающих участие в бою, вынуждены были бы констатировать, что у майора уже не должно быть ни одного подразделения, способного оказывать сопротивление, некому удерживать позиции, разбитые снарядами тяжелой артиллерии.
И у него действительно никого не было. Командиры уже не просили помощи, не требовали замены, хотя, будь их люди даже из стали, они все равно должны были свалиться после стольких дней и ночей без отдыха. А люди держались и дрались с еще большим ожесточением, чем в первый или во второй день, и если майор еще что-либо подсчитывал, то это степень их мужества, и если еще что-то вызывало его удивление, то только их нечеловеческая выдержка. Но он был командиром и обязан был думать и о том, что существует предел человеческим силам. Глядя на раненых, вынесенных с поля боя, и думая о тех, кто остался на позициях, он уже в который раз задавал себе один и тот же вопрос, что предпринять.
Нет, он не был в положении командира, которому следовало вдохновлять солдат, призывать их к выдержке, прибегать к приказам и угрозам. Напротив, это их воля, мужество и преданность поставили его перед одним из самых трудных выборов: подписать капитуляцию, спасая жизнь этих людей, или биться до последнего солдата, до последней капли крови.
Именно этого хотел его заместитель. Со вчерашнего вечера он явно избегал с ним встреч и вел себя подчеркнуто официально, демонстративно представляясь ему каждый раз, когда майор появлялся на командном пункте, где Домбровский торчал день и ночь. Казалось, что силы его неисчерпаемы. За последние сутки он не сомкнул глаз, высылал караульных, посылал людей с боеприпасами на огневые рубежи, принимал рапорты и приказывал. Он делал только то, что входило в его непосредственные обязанности, но с какой-то удвоенной энергией, как бы желая убедить командира в том, что оборона вступила в новую, более активную фазу, она не ослабевает, и поэтому отказ от нее был бы непростительной ошибкой. Сухарский болезненно воспринимал его реакцию. Он решил в подходящий момент поговорить с Домбровским. И хотя он не был обязан объяснять подчиненным мотивы того или иного решения, он считал создавшееся положение исключительным, а кроме того, отношения между ним и капитаном выходили далеко за рамки чисто служебных и официальных…
Его размышления прервал мат Бартошак с поста «Лазенки».
— Случилось что у вас? — спросил командир.
Это было первое, о чем он подумал, но солдат успокоил его:
— Никак нет, пан майор. Я хотел поговорить с вами.
Они отошли в сторону. Беспокойство не покидало майора. Он уже не надеялся на добрые вести, и потому чуть было не потерял дара речи, когда Бартошак сказал ему:
— Прошу вас разрешить мне, пан майор, отправиться вплавь в Гдыню.
Заметив недоумение на лице майора, он быстро добавил:
— Я хорошо плаваю, пан майор. Всегда участвовал в заплывах из Гдыни в Хель и один раз даже был третьим. Не утону, ручаюсь. Выдержу.
Он бил себя рукой по широкой груди, а майор смотрел на него и ничего не понимал. Потом промелькнула мысль, что вот нашелся один, который не против спасти свою шкуру, но в следующий момент признал свою догадку неразумной. Если бы мат замышлял побег, зачем ему было идти к нему? Ускользнул бы втихую ночью, если он действительно такой хороший пловец.
Поразмыслив, он спросил его:
— А зачем вам в Гдыню? Что вам, Бартошак, взбрело в голову?
— Я мог бы доставить донесение, пан майор. Заверну его во что-нибудь непромокаемое и отдам командованию флота. Узнают, как тут у нас, может, пришлют помощь или миноносцы, чтобы забрать нас.
— Как ты до этого додумался?
— Люди говорят, пан майор, что мы отрезаны и не можем ничего о себе сообщить, так как шифры сгорели. Вот и подумал я, что надо попробовать. Я мог бы поплыть прямо сейчас. Только маслом натрусь и готов.
Сухарский сделал шаг вперед и обнял солдата за плечи: он не мог удержать этого порыва, не сумел скрыть дрожи в голосе, когда сказал:
— Спасибо тебе.
— Вы согласны! — обрадовался Бартошак. — Сейчас сбегаю за маслом…
Он уже собрался идти, но заметил, что майор отрицательно покачал головой.
— Не могу я этого разрешить. Послал бы тебя на верную смерть.
— В том заплыве я был третьим. Я доплыву. Клянусь, пан майор, доплыву.
— Тебя обнаружат и пристрелят.
— Я знаю море. Не дамся я им.
Что же, Бартошаку мог удаться этот смелый рейд, но майор не видел в нем необходимости. Командование обороны побережья хорошо знало положение на Вестерплятте, и если здесь, в Складнице, хорошо была слышна артиллерийская канонада в районе Редлова, то разрывы снарядов орудий линкора доходили и туда. В Гдыне было известно, что Вестерплятте еще борется, но его гарнизону не было оказано никакой помощи, так как, по-видимому, это было невозможно. Войска, окруженные в том районе, тоже вели ожесточенные оборонительные бои и не могли предпринять наступательных действий, так как не имели для этого сил; они сами надеялись на армию «Поморье», которая, как гласили немецкие сообщения, оставила Быдгощ и отступала на восток. В таких обстоятельствах посылка мата с донесением о трагичном положении гарнизона не имела никакого смысла.
— Я проплыву у них под самым носом, не заметят они меня…
Бартошак хотел сказать еще что-то, и майор подумал, что, может быть, нужно ему все объяснить, по после долгих размышлений отказался от этой мысли и сказал только:
— Нет, не согласен. — Протянул руку мату, крепко стиснул его ладонь: — Буду всегда помнить об этом. Еще раз спасибо тебе.
Он посмотрел вслед мату, уходившему в вечерний мрак, потом едва слышно свистнул собаке и пошел делать вечерний обход казармы.
Х. Штроменгер, «Возвращение Данцига в лоно рейха»:
«Бомбы штурмовой авиации разбили их радиостанцию, и они не имеют теперь никакой связи с внешним миром. Они не знают, что пал Краков, что немецкие войска стоят у стен Варшавы, что польская армия разбита наголову. Засев в бункерах, они продолжают верить в победу и свое освобождение. Десантные отряды с «Шлезвиг-Гольштейна» неоднократно предпринимали попытки подойти к бункерам со стороны материка, но все атаки были отбиты польскими пулеметами, имеющими хорошие сектора обстрела. Тяжелая артиллерия опять обстреливает Вестерплятте, стремясь разрушить укрепления».
Время 2.30
Сначала сухо затрещали очереди станковых пулеметов, потом тьму разорвали белые трассы ракет. Майор Сухарский, сидя на стуле, спал, положив голову на стол. Гродецкий колебался, будить ли его: это могло оказаться ложной тревогой или короткой вылазкой со стороны немцев, которая окончится через несколько минут. Противник по ночам уже применял такую беспокоящую тактику, рассчитанную на полное изнурение польского гарнизона. Небольшие отряды то и дело совершали короткие вылазки на различные опорные пункты, а затем быстро отходили, полностью достигая своей цели. Так могло быть и на этот раз, и, может быть, следовало бы дать командиру этот короткий отдых, но приказ был категоричен: будить при первом же выстреле. Гродецкий прикоснулся к плечу Сухарского и проговорил:
— Атакуют первую вартовню, пан майор.
Пулеметные очереди теперь участились, ракеты вспыхивали одна за другой. Офицеры стояли у окна кабинета коменданта, а точнее, его жалких развалин; под каблуками хрустело стекло, в стене рядом с окном зияла громадная пробоина от снаряда, вся мебель была иссечена осколками. Сухарский поднимался сюда на ночь: отсюда, с первого этажа, было удобнее наблюдать. Однако он редко позволял себе ненадолго вздремнуть и каждый раз приказывал будить его при малейшей тревоге.
— Это обычные их трюки, пан майор. Сейчас отступят.
— Трудно сказать.
Сухарский внимательно прислушивался к выстрелам, трещавшим вдоль всей линии обороны. Собственно, с самого начала войны он постоянно ждал генерального ночного наступления; сам он, как опытный солдат, провел бы такой штурм и удивлялся, что немецкое командование не пытается таким способом овладеть Вестерплятте.
Должно же оно понимать, что темнота становится дополнительным союзником в бою с изнуренными и смертельно усталыми защитниками, что лишенный сна солдат ночью менее стоек в обороне: он не может ни ясно видеть целей, ни оценить силы атакующих подразделений.
— Они не пойдут ночью на штурм, — проговорил Гродецкий, как бы отвечая мыслям командира.
— Почему?
— Потому что боятся.
Сухарский бросил быстрый взгляд на поручника и снова стал всматриваться в освещаемую вспышками ракет полосу предполья. Ему тоже приходило порой в голову такое предположение, но, как истинный военный, он не мог принять его в расчет при оценке вероятных действий противника. Гродецкий, однако, наверняка лучше знал характер и психологию противника, и майор собирался уже расспросить его об этом, как вдруг офицер проговорил:
— В Гданьске сейчас многие не спят. И тоже прислушиваются.
Выстрелы стихали. Первым прекратил огонь пост «Форт», за ним вторая вартовня и наконец, как бы колеблясь, первая. Как и обычно, это был только тревожащий маневр, и теперь можно было закурить. Сухарский достал портсигар, протянул поручнику.
— Каких людей вы имели в виду?
— Поляков, жителей. Вы, возможно, даже не предполагаете, пан майор, какое значение имеет для них то, что мы здесь еще обороняемся. Немцы ведь похвалялись, что в случае чего они проглотят Вестерплятте на завтрак и ничего не оставят на обед. А теперь вот они вынуждены поститься уже пятый день.
Сухарский сделал глубокую затяжку и проговорил, глядя куда-то в глубь ночи:
— Я понимаю, что вы хотите мне сказать, прекрасно понимаю. Но вы же знаете положение, поручник, и знаете, что мы не сможем долго продержаться.
Он говорил это с трудом и медленно, но обязан был сказать. Гродецкий ждал ответа. Майор обернулся, взглянул на расплывчатый в темноте контур его лица и тихо добавил:
— Обманули мы их надежды.
В маячившем перед ним лице что-то дрогнуло. И похоже, тихий голос ему ответил:
— Да, пан майор, обманули.
Гродецкий оперся руками о подоконник и долго молчал, а потом заговорил быстро, чуть не захлебываясь:
— Они ждали здесь польское войско, надеялись, что оно придет, верили гарантиям, полагали, что Польша сильна…
— Теперь они знают.
— Что знают, пан майор?
Затемненный город раскинулся где-то перед ними; высокие, с искусными украшениями здания, башни и шпили, улицы и каналы, высеченные в камне белые орлы на Зеленых Воротах, львы, поддерживающие на ратуше городской герб, король в золотом плаще, венчающий шпиль, — все это существовало здесь неизменно, веками, как гарант теряемых теперь надежд, захлебнувшихся в море знамен со свастикой.
— Что не придем.
Гродецкий был одним из тех, кто ждал. В этом городе он учился, здесь жил, по каменным следам читал его историю. И весь тот «новый порядок», который насаждали теперь здесь фальсификаторы в коричневых рубашках, не властен был ничего изменить: замазанные черной краской белые орлы не становились из-за этого немецкими, закрытие польских школ не лишало детей родного языка, не сломило польского духа города, ибо люди, жившие в нем, обладали несокрушимой волей выстоять, верили, что настанет день воссоединения с родиной. Поручнику вспомнилось, как однажды на здании политехнического института немецкие студенты вывесили транспарант: «Цурюк цум райх»[11], а на следующий день все, шедшие на лекции, могли прочитать на нем: «Цурюк цум райхтум дурх Полен»[12].
— Вы думаете, пан майор…
— Что мы проиграем эту войну? Нет. Возможно, на какое-то время нас победят, но войны мы не проиграем. Не можем проиграть.
Где-то во мраке взвилась вверх белая ракета, и, словно разбуженные ею, снова затрещали выстрелы.
Х. Штеен:
«Одна из штурмовых групп перебежками приближается к польскому укреплению. Разбивается еще на две группы. Атакующая в лоб отвлекает на себя внимание противника, а тем самым и его огонь. Вторая тем временем подкрадывается с фланга, закладывает под стену взрывчатку, поджигает шнур и в несколько прыжков достигает укрытия. Едва последний солдат скрывается за складкой местности, взлетает столб красного пламени на фоне серой стены бункера. Минуту спустя виден черный обгоревший бункер с торчащими вверх закопченными обломками бетона».
Время 13.20
Немцы снова отступили, оставив на подступах около двух десятков неподвижных тел. После непрерывных ночных вылазок тревожащую роль пехоты с рассветом взяла на себя артиллерия, огонь которой нарастал постепенно, пока не превратился в ураганный налет, завершившийся в полдень внезапной атакой. Последняя продолжалась в течение часа. Отбили ее пулеметным огнем, отбросив противника на исходные позиции, и теперь лежали в проломе стены, тяжело дыша и вытирая рукавами пот с разгоряченных, грязных осунувшихся лиц; доставали сигареты, жадно затягивались дымом и бережно, по одному глотку, отпивали воду из котелка.
Вартовня постепенно превращалась в груду развалин. Несколько крупнокалиберных снарядов с линкора и мин минометной батареи снесли крышу и выщербленные истресканные стены. Надземная часть бункера теперь не могла больше служить укрытием от артиллерийского огня, и поэтому, как только начинался обстрел, все спускались в нижние казематы вартовни. Затем, когда канонада стихала и следовало ждать новой атаки пехоты, быстро вытаскивали пулеметы, укрывались в развалинах и занимали оборону.
Капрал Домонь постоянно испытывал ощущение того же удушья, что и в день, когда оказался засыпанным, и поэтому предпочитал поскорее выбираться наверх, в развалины. Так и повелось, что Грудзиньский руководил обороной внизу, а он, Домонь, наверху. Отсюда был хороший обзор и широкий сектор обстрела, хотя укрытие, конечно, хуже, чем внизу. Если бы немцам удалось приблизиться на расстояние броска гранаты, судьба их была бы предрешена. Поэтому они стремились задержать противника на дальних подступах, на приличном расстоянии, и до сих пор это им неизменно удавалось. Однако они знали, что риск велик: стоит только в решающий момент замолчать одному пулемету, ослабнуть силе огня, как противник окажется в непосредственной близости и забросает их позиции гранатами, а тогда конец.
— Дайте еще немного воды, — попросил Ортян. — Жжет в горле, как от перца.
— Выкопай себе колодец, вот и будет тебе вода. Думаешь, только у тебя одного жжет? — ворчал Сковрон. — Из второго котелка начнем пить через час.
Поговорили еще о том, что осталось только четыре плитки шоколада, что на ужин откроют банку тушенки, что через несколько часов им принесут из казарм воду, сухари и сигареты, что после обеда надо будет собрать боеприпасы… Не говорили о завтрашнем дне, о том, что произойдет в воскресенье или в понедельник. Отобьют еще десять, пятнадцать атак, двадцать налетов, а потом… Потом могло случиться только одно, но об этом говорить не хотелось.
— Вот чего я, братцы, не пойму, — размышлял вслух капрал Зых, — зачем эти скоты сегодня так измывались над пустыми складами боеприпасов. За каким дьяволом их взрывали?
— Думали, наверно, что ты там сидишь.
Немцы действительно с дикой яростью атаковали старые бункеры, в которых когда-то хранились боеприпасы, и «овладели» несколькими, что им удалось без особого труда, поскольку никто в них оттуда не стрелял. Солдаты отпустили по этому поводу несколько шуток, а затем вспыхнул спор, начинать пить из второго котелка или ждать еще целый час.
После первых атак все было несколько иначе: солдаты были оживлены, возбуждены, шумно обсуждали ход боя, спорили, кто метче стрелял, прислушивались к артиллерийской канонаде, доносившейся со стороны Тчева и Гдыни, высчитывали, когда в Гданьск вступят польские дивизии, и строили предположения по поводу того, вернутся ли они в свои родные части или останутся в Складнице. В последующие дни они часто обсуждали, что могло задержать подход резервов. Потом пришло известие о том, что Поморье отрезано, и они спорили, насколько оно правдиво. Теперь они перестали об этом говорить, хотя и не перестали думать. Однако и на это у них оставалось немного времени; если они не стреляли, то спали. Из-за постоянного недосыпания они умудрялись спать во время сильнейшего артиллерийского обстрела, до такой степени были изнурены и, может быть, оттого начинали становиться уже безразличными.
Из нижнего каземата вылез Грудзиньский, залег под прикрытием до половины срезанной стены.
— Как только там немного постреляешь, можно задохнуться, — проговорил он и крикнул в сторону входа: — Вылезайте, братцы, несколько минут будет тихо.
Остававшиеся внизу один за другим вынырнули из лаза и улеглись под второй стеной. Домонь придвинулся к Грудзиньскому, протянул ему сигареты:
— Закуришь?
Грудзиньский отяжелевшим движением потянулся к пачке.
— Помнишь, Владек? — спросил он ни с того ни с сего.
— Что?
— Как мы ехали сюда, на Вестерплятте?
Кажется, что было это давным-давно, в каком-то далеком прошлом. Вышли они из казарм вечером, моросил мелкий дождь, было холодно и ветрено, на тротуарах — одинокие прохожие, но каждый из них останавливался, смотрел с беспокойством на небольшой отряд солдат, марширующий с полной боевой выкладкой, с винтовками, вещмешками, в касках, поднимал руку в каком-то несмелом жесте, то ли приветствия, то ли прощания, кто-то о чем-то спрашивая, что-то говорил… Это были дни, когда немцы входили в Прагу.
— В поезде мы тайком распили вино, которое было у Шамлевского.
— А Генек Хруль рассказывал, что у нас будет не служба, а лафа. Что, Владек, не так мы себе все это представляли?
— Не так. К чему ты об этом говоришь?
Грудзиньский развязал шнурки на ботинках и облегченно вздохнул:
— Ноги отекают, черт. Некогда разуться.
— Сейчас можно. Швабы жрут как раз свой обед и целый час не двинутся. У них все по-порядку, как по уставу положено. К чему ты о том-то говорил?
— Так просто. — Он последовал совету Домоня и сбросил ботинки, с минуту ощупывал ступни и шевелил пальцами, потом снова оперся о стену и глубоко затянулся дымом. — Кто там еще ехал с нами в купе, не помнишь?
— Бронек Усс, Янек Ковальчик, Земба и Антек Пируг… — Домонь медленно перечислял имена погибших товарищей. Грудзиньский слушал, кивая в такт головой. — А в чем все-таки дело, Бронек?
Капрал швырнул окурок и наблюдал за струйкой дыма, медленно вьющейся вверх. Рассмеялся.
— А в том, что очередь за нами, Владек. Пришло, пожалуй, и наше время… А в полку все так завидовали нашему отъезду, помнишь?
— Что ты сегодня заладил одно и то же: «Помнишь, помнишь». Конечно, помню. Да они, наверно, тоже давно в бою. Ты что, жалеешь, что нас сюда послали, что ли, черт побери?
Домонь разозлился, говорил возбужденным тоном, но Грудзиньский успокоил его легким движением руки.
— Не жалею. Просто захотелось поболтать.
— Ни о чем другом не нашел? Киснешь ты, брат. Прикажи лучше людям винтовки смазать. А то швабы нажрутся, выспятся — и опять начнут.
Грудзиньский кивнул головой. Глядя куда-то в сторону, проговорил:
— Ты прав, Владек. Может, и правда, кисну. А может, просто я думал, что все будет иначе.
— То есть?
— Ты хорошо знаешь, Владек. Наверняка знаешь.
Он встал и начал тормошить спящих солдат. Те вставали с недовольным ворчанием. Стряхнув с себя остатки сна, принялись за чистку оружия.
Хуго Ландграф:
«…пока в этом лесу не прорубят просеку, открывающую хороший сектор обстрела казарм, будут невозможны никакие успешные действия против польских укреплений. Следовало бы поэтому попытаться поджечь лес. С Вислоуйсьце на территорию Вестерплятте проходит железнодорожная ветка. Несмотря на постоянные обстрелы, она осталась неповрежденной. Это просто чудо. На этой ветке сейчас сформирован из нескольких товарных вагонов состав. Прицепленный сзади паровоз должен втащить его как можно глубже в лес. Передний вагон с помощью мешков с песком превращен в своего рода подвижное укрытие от огня. К нему прицеплена цистерна с горючим. Несколько смельчаков — матросов и саперов уселось в первый вагон, и состав медленно двинулся, вкатывая вагон за вагоном на территорию противника. Вот уже передняя часть состава, как голова ползущей гусеницы, достигает леса и частично углубляется в него. Исчезают и следующие вагоны — пятый, восьмой, десятый… Поезд продолжает двигаться среди зарослей».
Х. Штеен:
«Посреди железнодорожного пути лежит обгоревшая громада. Это цистерна. Наполненная горючим, она въехала в занятый поляками лес и там была взорвана с помощью взрывателя замедленного действия. Лес осветился мощным пламенем: деревья пылали, а земля стала черной, как уголь. Только ценой больших усилий осажденные погасили этот пожар».
Время 20.15
В первый момент сержант Расиньский не разобрал крика в трубке и надрывался: «Повторите, черт побери, повторите!» — и вдруг умолк. Побледнев, повернулся к Сухарскому.
— Пан майор, хорунжий Грычман докладывает, что идут танки.
Комендант вскочил с лавки, стоявшей у стены, и одним прыжком очутился у телефона. Итак, ночное генеральное наступление началось; произошло то, чего он давно ждал и чего больше всего опасался. Однако ему показалось странным, что противник решился применить в это время суток, в темноте, танки, которые более успешно могли бы действовать днем с двух сторон полуострова, со стороны моря и со стороны канала, поскольку лесистая центральная часть практически была для них непроходима. Видимо, швабам стало невтерпеж, решил он про себя и крикнул в трубку:
— Грычман, кто видел эти танки?
— Слышим их, пан майор, — прохрипело в трубке. — Гудят в лесу. Идут со стороны станции.
Хорунжий был опытным солдатом и, видимо, не поддался галлюцинациям — в лесу определенно что-то творилось. Возможно, у немецкого командования не выдержали нервы, и оно бросило в бой танки, рассчитывая, по всей вероятности, на психическое воздействие этого оружия. Танки сейчас будет легче отбить, чем днем. Если даже это и не удастся противотанковым расчетам, их сможет уничтожить гранатами пехота, подойдя близко под покровом темноты.
— Дайте Лопатнюка.
Расиньский переключил коммутатор, и майор услышал голос капрала Горыля:
— Докладывает командир четвертой вартовни, пан майор, я только что собирался…
— Передайте мой приказ Лопатнюку. Открыть огонь по танкам.
— Слушаюсь, пан майор, но докладываю, что это не танки. Я только что собирался…
В трубке что-то затрещало, и Сухарский крикнул:
— Говорите громче! Что там? Бронепоезд?
Это было единственно реальное предположение. Немецкое командование оказалось достаточно благоразумным, однако, видимо, не знало, что рельсы давно уже были разведены. Но если бронепоезд пойдет медленно или с прикрытием, то может избежать засады, остановиться перед ней. Треск в трубке прекратился, и голос капрала Горыля снова стал отчетливым:
— Вижу какие-то вагоны и слышу паровоз. Не пойму, бронепоезд это или нет. Идет в нашу сторону.
— Пусть Лопатнюк открывает огонь! Немедленно!
Первая вартовня уже гремела выстрелами, а хорунжий Грычман, позвонивший снова, уточнил свое предыдущее донесение:
— Это только один вагон, пан майор. Его, видимо, толкали сзади, потому что идет сам по инерции. Перевернулся!
Взволнованный голос хорунжего, короткие сухие выстрелы противотанковых пушек плютонового Лопатнюка и внезапный грохот взрыва слились в один звук. Майор бросился к двери, хотел бежать на наблюдательный пункт и в коридоре едва не столкнулся с капитаном Домбровским, спешившим с донесением. Тот крикнул:
— Лес горит!
С первого взгляда любой наблюдатель узрел бы следующую картину: между деревьями, где-то на уровне бывшей позиции капрала Шамлевского, в том месте, где сержант Гавлицкий с капралом Яжджем развели рельсы, в небо бил высокий красный фонтан огня. Багровый язык клубился, колыхался над вершинами черных опаленных буков, выпрыгивал вверх, освещая широкое пространство леса. На кровавом фоне пламени торчали неподвижные силуэты стволов, вырисовывались скрученные нагие кроны погибших деревьев…
Пламя не распространялось, не захватывало окружающих его буков; в неподвижном воздухе оно карабкалось к небу, разливаясь по нему закатным заревом.
Оба офицера молча смотрели на это грустное зрелище, и наконец Сухарский произнес:
— Хотели поджечь лес. Хорошо, что Гавлицкий развел рельсы так далеко. Ближе к вартовне много сухих елей, и огонь наверняка захватил бы их. Впрочем, ничего еще нельзя сказать. Может подуть ветер и перекинуть огонь. Это, наверно, цистерна с нефтью. Будет гореть долго. Немцы испробуют все. Всю ночь надо быть наготове.
— Слушаюсь. Отдам соответствующие распоряжения.
Домбровский произнес это сухим официальным тоном, и майор пристально посмотрел на него. Взгляд капитана был устремлен в клубящийся сноп огня.
— Избегаешь, Францишек, разговора со мной.
По лицу капитана пробегали отблески пожара, и казалось, что Домбровский то краснел, то бледнел. Однако ответ его был спокойным:
— О чем же ты хотел говорить? У нас нет больше общего языка.
— Когда-то был.
— Верно, был, но я не потерял присутствия духа, как мой командир… — Поскольку Сухарский молчал, он добавил: — Ты думаешь о капитуляции, когда солдаты хотят сражаться. Ты дал пощечину всему гарнизону, который вот уже шесть дней бьет врага, гарнизону, которому сам главнокомандующий прислал…
Майор поднял руку и прервал Домбровского неожиданно резким тоном:
— Я ждал иного, а не поздравления. Мы не победим немцев приветствиями маршала. Хотелось бы мне знать, внимательно ли ты изучал карту, ты говоришь о пощечине, а я о фактах. Немцы заняли Краков и Лодзь. От Лодзи недалеко и до Варшавы.
— Я не обязан этому верить. К тому же у нас есть союзники.
Сухарский нервно рассмеялся.
— Ты тоже уповаешь на англичан и французов?
— Они объявили Германии войну. Они выполнили свои обязательства перед нами. Мы не одни.
— Одни, друг, и всегда были одни. Когда-то нас разодрали на части на глазах у всей Европы, и никто пальцем не пошевельнул, чтобы помочь нам. И твои французы тоже.
— Теперь все будет иначе. Ударят с запада, если уже не ударили, а тогда и мы перейдем в контрнаступление.
— Армия, которая так отступает, как наша, не сможет наступать. Возможно, нам удастся остановить немцев на линии Вислы и Сана, стабилизировать фронт, но мы здесь уже не можем рассчитывать ни на какую помощь. И я должен делать из этого соответствующие выводы. Свой долг мы выполнили честно. И я не знаю, имею ли право…
— Мы защищаем свою честь, — прервал его Домбровский. — Это дает нам все права. — Жестким взглядом он уставился в лицо майора. Тот пожал плечами.
— Я не поэт, Францишек. Я — командир осажденной военной крепости и несу ответственность за жизнь подчиненных мне солдат. Ради красивых слов я не позволю им гибнуть.
Теперь это были уже не отблески пламени горячего леса — лицо капитана действительно побагровело.
— Воинская честь — это для тебя красивые слова?! Если так, то я…
Сухарский сделал шаг вперед и, казалось, хотел коснуться плеча капитана, но тот подался назад, и майор опустил руку.
— Не распаляй себя, Францишек, и выслушай спокойно, — сдержанно проговорил майор. — Каждый из нас здесь знает, за что сражается. Борьба идет за жизнь народа, а каждый из моих солдат — часть той жизни, которую необходимо спасти. Мы нанесли противнику очень тяжелый урон при небольших потерях со своей стороны, и для меня только этот результат важен. А честь… — Он обвел широким взглядом темную даль полуострова и докончил тихо: — Наша воинская честь навсегда останется здесь, с нашими погибшими товарищами.
Какое-то мгновение Домбровский молчал, глядя прямо перед собой, а затем, повернув лицо к командиру, уже спокойнее спросил:
— А мы, Генрик? Мы оба? Разве мы не обязаны остаться с ними?
— Мы еще деремся. Возможно, нам это и удастся.
— Еще… — повторил Домбровский опять с прежней иронией в голосе. — Это значит еще так долго, как подскажут тебе твои соображения. Столько-то часов на выполнение приказа, столько-то часов на причинение урона противнику, столько-то на соблюдение чести, а столько-то… — Он внезапно умолк, а потом взорвался: — А были поляки, которые не знали, что такое сдаваться, которые предпочитали пустить себе пулю в лоб, чем капитулировать!
Брови Сухарского слегка приподнялись. В этот миг он понял, что не сможет, пожалуй, больше находить общий язык со своим заместителем, что они действительно говорят теперь на разных языках. Несмотря на это, он проговорил:
— Я не считаю себя побежденным. Мы выполнили свою задачу, и я прекращу сопротивление, когда мы не сможем его больше оказывать.
— Ты хотел это сделать позавчера.
— Так мне подсказывал здравый смысл.
— Здравый смысл! — Домбровский пожал плечами. — А разве наше сопротивление вообще имело что-нибудь общее со здравым смыслом? Винтовки — против бронепоезда. Как это вяжется с твоим здравым смыслом?
— Постой, Францишек. Мы связали крупные силы противника, и это имело значение до тех пор, пока наша армия находилась на Поморье и могла нанести удар по Гданьску. Я не исключал такой возможности, не мог исключать ее.
— Но ты не был в этом убежден.
— Нет. — Майору припомнились все его опасения и последняя беседа с полковником Собоциньским, тревога того и не слишком вразумительные ответы. — И мне кажется, я не скрывал от тебя этого. А тебе хотелось, чтобы это наконец началось, и ты говорил: «Покажем швабам». Вот мы теперь и показываем.
— Мы их бьем.
— Да, но армия отступает.
— Ну и что? Значит, надо им все отдать? Сложить смиренно оружие? Генрик! — Домбровский на шаг приблизился. — О чем ты говоришь?
— О том, что мы должны были быть готовы к войне. Народ верил, что мы готовы. Поляки здесь, в Гданьске, тоже верили. А немцы вот уже в Лодзи… — На мгновение перед его взором пронеслось лицо Бартошака, который готов был плыть в Гдыню с донесением, вспомнились солдаты Складницы, сражающиеся уже шесть дней без минуты отдыха, солдат, который попросил свою винтовку и лежа на носилках, уже мертвый, продолжал прижимать ее к себе. — Отступаем, Францишек, с такой армией, с такими солдатами…
— Так мы, по крайней мере, покажем…
— Разве дело в красивых жестах? Да мы уже показали. А немцы теперь применяют все средства. Казармы и вартовни не выдержат повторного налета бомбардировщиков.
Домбровский вынул пачку сигарет, открыл, но, подумав, снова сунул ее в карман.
— Может быть, ты не знаешь солдат так, как я, — проговорил он. — Они выдержат все, будут драться в развалинах.
— И все погибнут. Я этого не допущу! — Он отвернулся от стоящего рядом Домбровского и добавил, чеканя каждое слово: — И хочу, чтобы ты это понял.
Капитан открыл уже было рот, чтобы ответить, но вдруг изменил намерение, вытянулся, щелкнул каблуками:
— Разрешите идти?
Сухарский побледнел. Он ощутил всю тяжесть ответственности, ложащуюся на его плечи. Домбровский стоял перед ним по стойке «смирно» и смотрел ему в глаза холодным отчужденным взглядом. Майор кивнул. С минуту он еще слышал хруст стекла под ногами капитана, а потом все стихло.
Рольф Бате, радиокомментатор:
«Данциг избавился от огромной тяжести. После ожесточенных боев, начатых обстрелом с учебного корабля «Шлезвиг-Гольштейн», саперы, штурмовые роты морской пехоты и отряды данцигского хаймвера в тесном взаимодействии штурмом овладели частью Вестерплятте. Вслед за этим польский гарнизон под угрозой повторного обстрела со «Шлезвиг-Гольштейна» капитулировал».
Фердинанд Руге, контр-адмирал:
«Расчеты польских батарей и отряды пехоты оборонялись с отвагой и упорством. Операции по ликвидации польской береговой обороны продолжались несколько дольше, чем это было необходимо, поскольку взаимодействие флота с сухопутными войсками не было организовано и оказалось недостаточным.
Крайне слабо укрепленный Вестерплятте, расположенный за устьем Вислы, напротив Нового Порта, был взят только 7 сентября после неоднократных обстрелов с линкора «Шлезвиг-Гольштейн», благодаря чему оказалось возможным использовать Данциг как порт снабжения».
Ц. Ланге, «Освобождение Данцига»:
«Когда обозреваешь поле боя, становится понятным, как поляки могли в течение семи дней выдержать на Вестерплятте адский огонь. Выгодно расположенные позиции, бункеры и толстые стены действительно представляли могучую защиту, чему способствовали также лес и оборонительные валы, дополнительно укрепленные и усиленные к тому же мешками с песком и стальными плитами. Только благодаря тому, что Вестерплятте был превращен в своего рода крепость, оказалась возможной такая продолжительная оборона».
Время 4.30—8.30
— Эти скоты, наверно, получили от Гитлера швейцарские часы, готовясь напасть на нас, — проговорил капрал Хруль со вздохом, когда раздался первый в этот день залп с линкора.
— А когда мы выиграем эту войну, пан капрал? — спросил рядовой Фальковский. — Мне кажется…
— Помолчи, когда командир говорит, — осек его Хруль. — Выиграем, когда придет время, и нечего спрашивать, а лучше поглядывай, куда целят; что-то, мне кажется, сегодня они резво начинают.
Ему не казалось. Утренний обстрел «Шлезвиг-Гольштейн» обычно начинал несколькими залпами из орудий среднего калибра, потом открывали огонь более крупные стволы, а тяжелая артиллерия пробуждалась позже всех. Минут через двадцать отзывались береговые батареи, а в завершение подключались торпедные катера, стоявшие в заливе. В этот же день против обыкновения после первого залпа с линкора сразу же отозвались все орудия, окружавшие полуостров, и на Вестерплятте обрушилась лавина огня. Из окопа, выдвинутого на передний край обороны, между берегом и акваторией для выгрузки боеприпасов, солдаты наблюдали султаны дыма, вспухавшие сразу в десятках мест, слышали не отдельные разрывы, а чудовищный грохот, от которого содрогалась земля и дрожали деревья. Разрывы концентрировались где-то в центре Складницы, вдоль берега канала и в районе старого артиллерийского склада, в котором занимал позицию расчет мата Рыгельского. Впрочем, они не могли достаточно внимательно наблюдать разрывы, поскольку в районе их позиций тоже падали снаряды. По лесочку, в котором они залегли, била батарея, установленная возле складов, на восточном берегу акватории для выгрузки беспошлинных грузов, и они отчетливо слышали шелест летящих снарядов, потом их разрывы и глухой стон земли, а потому не особенно высовывали головы из окопа — настолько лишь, чтобы держать под наблюдением акваторию, в которой могли появиться десантные лодки противника. Это были уже не те солдаты, которые в первый, второй и даже на третий день боев реагировали на каждый выстрел, каждый взрыв, на каждый, даже отдаленный, разрыв снаряда. За истекшую неделю они превратились в старых, опытных фронтовиков, научились определять место падения по свисту летящей гранаты, в них выработалось безразличие к грохоту канонады. Впрочем, они были измотаны настолько, что просто не могли на все это реагировать.
В глубине окопа мат Бартошак оттягивал полы шинели, пытаясь плотнее укутать ноги.
— Все холоднее становится по утрам, — пробормотал он. — Если это еще протянется…
— Холодно, это точно, — согласился капрал. — С моря тянет как черт.
— Схватите вы ревматизм, пан капрал.
Хруль повернулся в сторону говорившего и бросил нехотя:
— Я вас, Фальковский, научу еще уважать командира. Можете быть уверены, что научу. — Он с минуту выждал, но, поскольку солдат молчал, спросил:
— Что надо отвечать командиру?
— Так точно, пан капрал, — отчеканил Фальковский, а Хруль улыбнулся и протянул ему пачку сигарет.
— Правильно. А теперь закуривайте. Через год из вас получится вполне приличный солдат.
— Через год я буду у отца в хозяйстве трудиться, с вашего позволения, пан капрал. Весной срок моей службы кончается, а к весне войны уж не будет. — Он обнажил зубы в широкой улыбке, прикурил сигарету и добавил: — Аккурат к сенокосу поспею.
— Если тебе задницу не прострелят, — отозвался закутанный в шинель Бартошак. — А я так сужу, что война к весне не кончится. Выкинь это из головы.
— Ну что вы говорите, пан мат? А кто же будет в поле работать? Хозяйство у нас хоть и небольшое, едва концы с концами сводим, но отец уже старый и один не управится.
Бартошак снял с головы каску, поскреб в затылке и нехотя проговорил:
— В деревнях всегда только плачутся, а живут, как графья.
— Ты так не говори, Франек, — вмешался Хруль, — ты разве жил когда-нибудь в деревне, знаешь, как там живется? В Келецком воеводстве, к примеру, во многих хатах перед урожаем куска хлеба не сыщешь. Я потому и остался в армии на сверхсрочную, что мне все это уже осточертело.
— С вашего позволения, пан капрал, если так каждый захочет сделать…
— Не тужи, каждый не сможет. Тебя-то наверняка не возьмут, — утешил его Хруль. — Башка у тебя пустовата.
— А для войны годится?
— Для войны любая башка годится. Особливо мужицкая.
— Если бы мужиков не было, пан капрал…
Он вдруг осекся и пригнулся в окопе, услышав нарастающий свист снаряда. Взрыв раздался вблизи, вырвав из земли куски дерна и камни. Следующий снаряд расщепил высокий клен на опушке леса, еще несколько упало с грохотом возле железной дороги, ведущей к побережью. Над окопом со свистом пронеслись осколки железа.
— До нас добираются, — заметил Хруль. — Прячься, братцы!
Бартошак чуть приподнялся, и в тот же момент раздался оглушительный грохот взрыва, на бруствере окопа заплясал рыжий веер огня.
Мат мягко осел на землю…
Земля вокруг первой вартовни, казалось, вздымается и опадает, артиллерийские снаряды и мины тяжелых минометов взрывались в непосредственной близости, обдавая стены горячими порывами воздуха, осколки щелкали по камням, внутрь то и дело врывались языки пламени. Солдаты припали к стенам, кое-кто присел на корточки, прижав голову к коленям.
— Ну, братцы, — произнес Треля, — читай отче наш. Кажись, пришел нам конец.
Никто не ответил ему и даже не пошевелился; только плютоновый Будер взглянул на него так, что он машинально стал ощупывать свои карманы в поисках сигарет.
— Держи, — Будер подсунул ему свою пачку, — закури и не мели ерунды. — Палят, как обычно.
Треля взял сигарету, сунул ее в рот, покрутил головой.
— Ты же слышишь. Все слышат. Садят как сумасшедшие.
— Ничего. Выдюжим.
— А может, и нет.
Будер придвинулся ближе к капралу. Зло цыкнул:
— Я тебе уже сказал…
— Ладно, ладно, но в конце концов они нас добьют. Не сегодня, так завтра…
— Я на это не согласен.
— Ничего, они тебя и спрашивать не станут.
— Какая тебя муха укусила, Сташек?
— Откуда я знаю.. Может, я уже измотался.
— Не ты один. Я тоже эту неделю не был в отпуске, но не болтаю. Возьми себя в руки.
— Беру. — Треля криво усмехнулся. — Болтовня мне в этом помогает. Однако шпарят!
Люди начинали кашлять. Вартовня наполнилась известковой пылью, сыпавшейся с потолка и дрожащих стен. После шести дней обороны она ничем сейчас не напоминала всегда чисто выметенную и убранную боевую позицию, на которой под железной рукой плютонового Будера даже мухи, казалось, летали в идеальном строю. Сейчас всюду валялись гильзы, консервные банки, гранаты, грозящие взрывом. Люди не реагировали больше на такие мелочи.
Огневой налет не ослабевал. Немцы за неделю хорошо пристрелялись по польским позициям, но, несмотря на это, в вартовню не было еще ни одного прямого попадания снаряда крупного калибра. Снаряды рвались вокруг, долго перепахивали опушку леса, а потом огонь стал переноситься в тыл, концентрироваться в районе казарм, второй вартовни и поста «Форт». Солдаты сразу же почувствовали, как ослабло давление на перепонки, а хорунжий Грычман, сидевший все время молча на лавке возле одной из стен, встал и бросил своим обычным басом:
— Все по местам!
Они уже изучили тактику противника и ждали атаки после переноса огня в тыл. Обычно им хватало времени, чтобы занять позиции, установить на площадки станковые пулеметы, разложить гранаты и выкурить по сигарете, поскольку немцы довольно лениво выходили со своих исходных позиций. Однако на этот раз они ждали не особенно долго; штурмовые отряды показались уже через несколько минут на лесных просеках, бежали вдоль железнодорожного полотна, а на валу оставленного поста «Паром» поручника Пайонка засверкали вспышки автоматных очередей.
Хорунжий Грычман не отдавал пока приказа открывать огонь. Он обходил позицию, наблюдал за противником, который перебежками продвигался вперед. Среди наступающих солдат он заметил нескольких, перебегавших медленнее других, с ношей за спиной.
— Огнеметы, пан хорунжий, — проговорил Будер. — Хотят нас поджарить.
— Посмотрим, — Грычман обернулся, взял из рук рядового Маца винтовку, уложил ее на мешок с песком, прикрывающий бойницу, долго тщательно целился и наконец нажал на спуск. В лесу вспыхнуло яркое пламя, раздался грохот, и с минуту все видели объятый пламенем силуэт солдата. Грычман крикнул: «Теперь бейте по ним, ребята!»
Вартовня задрожала от выстрелов, и бегущие штурмовые отряды сразу же рассыпались, ища укрытия за деревьями и в воронках от снарядов. Наступающие залегли, прижатые к земле убийственным огнем пулеметов. Укрепление, как ощетинившийся колючками еж, брызгало из всех бойниц вспышками выстрелов. В одно из мгновений пулемет капрала Кубицкого вдруг умолк, и Будер бросился к его позиции.
— Что такое, черт побери? — заорал он. — Заснул?
Кубицкий стоял за стеной. Из мешков, прикрывающих бойницу, сыпался песок, по наружной стороне стены щелкали пули.
— Так пристрелялись, что не могу вести огонь, — оправдывался Кубицкий. — Посмотри сам.
Хорунжий Грычман был уже тут.
— Что такое?
Будер, успевший оценить обстановку, указал ему на вспыхивающие язычки пламени из-за нагроможденных у железной дороги стволов бука.
— Там засели, пан хорунжий. Если мы не уничтожим этот пулемет, атаки нам не отбить.
— Отсюда нам их не достать. Надо было…
Пулеметное гнездо располагалось неподалеку; если бы удалось незаметно подобраться к нему с фланга, одна граната решила бы всю проблему. Однако задание было крайне опасным, и Грычман высказал это вслух. Тогда вперед выступил рядовой Цивиль.
— Я пойду, пан хорунжий.
— Вы?
Солдат стоял перед ним навытяжку, смотрел ему прямо в глаза.
— Надо идти.
Грычман кивнул. Действительно, кому-то надо идти, и, возможно, было бы правильнее, если бы это сделал Цивиль. Ему надо было дать такой шанс. Он в нем крайне нуждался. И хотя они больше не разговаривали друг с другом, хорунжий чувствовал, что случившееся не дает ему покоя, и поэтому сказал:
— Будьте осторожны, Цивиль. А мы постараемся отвлечь их внимание.
Солдат вынул из сумки гранаты, сунул их себе за пояс и выскользнул из вартовни, которая грохотала теперь с удвоенной силой. Будер направлял огонь, пригвоздил им немцев к земле, не давая двинуться ни одному из штурмовых отрядов, хотя пулемет у железной дороги сильно усложнял задачу. Рядовые Грудзень и Полець уже перевязывали раны, к счастью легкие, а у капрала Кубицкого пуля скользнула по каске. Над мешками с песком, иссеченными пулями, курилась пыль, словно они наполнены были мукой, однако все продолжали держаться, понимая, что надо отвлечь внимание немцев и дать возможность Цивилю добраться до огневой точки противника. Грычман ежеминутно терял его из поля зрения; солдат полз быстро и ловко, припадал к земле и снова двигался вперед. Хорунжий надеялся, что, если солдат и дальше не потеряет присутствия духа и осмотрительности, попытка удастся.
Цивиль был уже недалеко от немецкого пулемета, однако хотел, видимо, поразить цель наверняка и продолжал ползти. Вдруг он вскочил, метнул гранаты и снова упал на землю, а перед ним взметнулся столб огня и глухо грохнул взрыв. Пулемет умолк, и Цивиль стал отходить. Пуля настигла его уже у самой вартовни.
Пока хорунжий Грычман и мат Рыгельский со своими людьми отбивали атаку немецкой пехоты, на вторую вартовню продолжали обрушиваться снаряды противника. Надземная часть ее была уже почти полностью разрушена, а укрывшийся в подземных казематах гарнизон задыхался от гари и дыма, наполнявших помещение. Домонь напрягал всю силу воли, чтобы удержаться и не броситься к выходу. Он неотрывно смотрел на потолок, надеясь, что он вот-вот рухнет и раздавит всех. Однако массивный свод пока выдерживал, и, хотя снаружи вартовня выглядела как дымящиеся развалины, как громадная куча битого кирпича, укрытая махровой шалью рыжей пыли, подземные ее сооружения выдерживали удары, и, когда огневой вал переместился в сторону казарм, полуживой, едва не задохшийся гарнизон встретил атакующих немцев убийственным огнем пулеметов. Домонь снова выбрался наружу со своими людьми и с импровизированных позиций прицельно косил левый фланг вражеской цепи, продвигавшийся вдоль берега канала. Кирпичная стена, ограждавшая ранее Вестерплятте, была полностью снесена и не могла больше служить прикрытием для наступающих, которые тем не менее пытались подобраться поближе к вартовне и забросать ее гранатами.
— Если подойдут, пан капрал, нам крышка, — проговорил рядовой Чая. — Хватит и двух гранат.
— Пока что, видишь, не подошли.
На мгновение стрельба стихла, поскольку немцы укрылись в воронках, а патроны надо было беречь. Ночью майор предупредил все гарнизоны, что боеприпасы на исходе и огонь следует вести только по видимым целям. Приказ был ясен всем, однако не мог не наводить на мрачные размышления, а Сковрон прямо так и сказал:
— Плохи наши дела, братцы. Что будем делать, когда нечем станет стрелять? Пойдем врукопашную?
— А хоть бы и врукопашную, пан капрал. — Ортян вынул из ножен свой штык, осмотрел его, попробовал пальцем острие: — Как бритва.
— Есть еще и гранаты, — добавил Зых. — Целых четыре ящика.
Домонь прислушивался к этому разговору, но участия в нем не принимал. В желудке у него то начинало сосать, то схватывали какие-то спазмы, потом на смену жжению приходила ноющая боль, которая утихала только тогда, когда он сидел спокойно и не двигался. Однако слушал все внимательно и разделял тревогу Сковрона. Единственным оружием, которое удерживало противника на почтительном расстоянии, были пулеметы. Если кончатся патроны, оборона долго не продержится и будет исчисляться минутами, а может быть, и секундами. Некоторый запас еще есть, но он потребовал прекратить стрельбу, чтобы не расходовать его напрасно. Сковрон лежал рядом с ним и хрипло дышал открытым ртом.
— Вот бы глоточек или полглоточка воды. У тебя ничего нет, Владек?
Домонь протянул ему фляжку. Она была пуста, но капрал отвинтил пробку, опрокинул фляжку и ждал, не стечет ли хоть одна капля. Он стучал по ней и тряс, потом взглянул с укором на Домоня:
— Зачем ты мне ее дал?
— Чтобы ты не подумал, что я приберегаю для себя. Вечером наберем из колонки.
— До вечера я сдохну от жажды. А как подумаю об этой колонке, так у меня все кишки переворачиваются. Рядом, в нескольких шагах, а не дойдешь.
— А я бы не прочь умыться. — Домонь вздохнул. — Чертовски хочется умыться.
— Не дури, приятель. Подумай, сколько перевел бы попусту воды.
— Возле нашей хаты течет ручей, пан капрал, — вмешался Чая. — А по весне даже разливается.
— Заткнись. Без жратвы могу терпеть, а без воды…
— Внимание, идут! — крикнул Ортян.
Немцы снова бросились в атаку. Метров двадцать они пробежали стремительно, используя молчание вартовни, но как только польские пулеметы открыли огонь, залегли, и только левый фланг у самого канала пытался еще продвигаться вперед. Домонь пополз с ручным пулеметом к повалившейся стене, но едва попытался высунуться из-за нее, чтобы занять более удобную для стрельбы позицию, как кирпич брызнул красной пылью и со стоном завыли пули. Пулеметные гнезда немцев с элеваторов поддерживали атаку, и штурмовые отряды продвинулись еще на несколько метров, но потом и они вынуждены были залечь: капрал Грудзиньский из подземного каземата заметил опасность и направил огонь в ту сторону. Еще одна атака немцев была отбита. Приближался сто пятидесятый час обороны Вестерплятте…
Время 10.15
Вторая вартовня дымилась, как погашенная свеча. Рыжий столб пыли клубился над ней, разрываемый новыми взрывами снарядов, и становился все гуще. После неудачной атаки немцы сосредоточили огонь на позиции Грудзиньского и первой вартовне, стремясь во что бы то ни стало уничтожить артиллерийским огнем эти два главных опорных пункта, о которые разбивались все их атаки. Майор Сухарский некоторое время наблюдал за фонтанами земли и дыма, пляшущими вокруг укреплений, а потом спустился в радиокабину. Расиньский сидел за столом весь сгорбленный, став как-то меньше, и комендант с порога спросил:
— Ну что там нового, сержант?
Радист с трудом поднял голову и проговорил тихим бесцветным голосом:
— Немецкие танки подошли к Варшаве, пан майор. Только что было передано сообщение.
Сухарский побледнел. По меньшей мере три дня назад для него стало ясно, что отступление армии на территории Польши носит характер полного разгрома, но, несмотря ни на что, не предполагал, что противник так быстро дойдет до столицы. Получив сообщение о взятии Ловича, он полагал, что оборона стабилизируется, что польские дивизии оказывают немцам ожесточенное сопротивление и что, возможно, фронт установится. Теперь не оставалось никакой надежды. Если противник продвинулся так далеко, то, значит, там все рушится, и обманутыми оказались не только он и его солдаты, но и весь народ. Их ввели в заблуждение красивыми фразами, заставили поверить в мощь армии, разглагольствовали о величии державы, а в час испытания все это оказалось блефом. Он с трудом проглотил слюну и спросил:
— А наше радио?
— Варшава давно замолчала, а по второй программе передают церковную музыку. — Расиньский взялся за ручки настройки. — Хотите послушать, пан майор?
— Нет. Связь с вартовнями есть?
— Только с четвертой.
Артиллерийский огонь стихал, и можно было ждать новой атаки, которая на этот раз доберется до самых казарм. Сухарский не надеялся, что в той груде кирпича, в которую превратилась вторая вартовня, кто-нибудь еще остался в живых. Молчание телефонных аппаратов ни о чем, правда, не говорило — снарядами нередко рвало кабель, однако массированный огонь мог, да, собственно, и должен был завершить уничтожение вартовни. Неизвестна была также судьба первой вартовни и поста «Форт». Однако худшим было то, что он услышал от Расиньского. Если бы даже оказалось, что кольцо обороны не прорвано, что гарнизоны уцелели и сумеют отразить очередную атаку противника и еще одну вечером, а может быть, даже и следующую утром, то от этого ничего не изменится, это не задержит немецкие танки, подступающие к сердцу страны…
Расиньский не отрывал взгляда от лица коменданта: землисто-серое, с ввалившимися щеками, темными пучками небритой щетины и угасшими глазами в синих обводах, оно сейчас покрылось капельками пота. Майор еще больше сгорбился и несколько раз беззвучно пошевелил губами, прежде чем с них сорвались хриплые, как будто не его, слова:
— Сообщите им, сержант, что мы капитулируем.
Радист склонил голову. Он знал, что рано или поздно услышит эти слова. Радио ежедневно гремело триумфальными немецкими маршами и сообщениями о победах, положение ухудшалось с каждым часом, звучали все новые названия захваченных врагом польских городов, фронт уходил от них все дальше, и все-таки, когда майор наконец произнес эти ожидаемые слова, сердце у Расиньского болезненно сжалось.
Не глядя на майора, он ответил:
— Слушаюсь, пан майор.
Сухарский повернулся и направился к двери. Со склада как раз выходили старший сержант Пётровский и хорунжий Шевчук. Оба остановились перед командиром. Пётровский вытянулся и приложил два пальца к каске:
— Докладываю, пан майор, что боеприпасы на исходе. Вечером могу отпустить только половину боекомплекта.
— Вам вообще не придется больше ничего отпускать. Потрудитесь вывесить на крыше белый флаг. — И, повернувшись к хорунжему, продолжал тем же, несколько повыше иным голосом: — А вы отправьте на все позиции связных с моим приказом о капитуляции.
Быстрым шагом майор направился к выходу, а оба младших командира несколько минут продолжали еще стоять неподвижно, прежде чем смогли прийти в себя и осмыслить услышанное.
— Еще два дня было бы чем стрелять, — пробормотал Пётровский, а Шевчук положил ему руку на плечо:
— Иди, исполним, что нам положено.
Пётровский разыскал плотника Язы и вместе с ним вернулся на склад, а хорунжий собрал несколько солдат и передал им приказ майора. Пораженные, как перед этим и он сам, они смотрели на него, вытаращив глаза, а один из них, заикаясь, спросил:
— Почему… сдаемся, пан хорунжий? Ведь… мы их бьем!
Хорунжий обвел взглядом шеренгу стоящих перед ним людей. Он не знал, что им ответить, да, собственно, и не был обязан, а потому только буркнул:
— У нас нет больше боеприпасов.
— Но я вчера сам получал и еще…
Под суровым взглядом хорунжего солдат умолк; Шевчук сухо напомнил:
— Выполняйте приказ.
Солдаты повернулись налево кругом. Хорунжий, проходя через зал, столкнулся с выбегавшим из убежища капитаном. Домбровский был бледен. Приостановившись возле Шевчука, с трудом выдавил:
— Где комендант?
— Наверно, пошел наверх, к себе.
Капитан громадными прыжками помчался по лестнице. Майор Сухарский действительно был в своем кабинете. Он стоял у окна спиной к двери, и, когда обернулся на звук шагов, Домбровский увидел его удрученное, при дневном свете еще более изменившееся, пожелтевшее лицо.
— Я отдал приказ… — заговорил он тихим голосом, но капитан, уже не владевший собой, резко оборвал его:
— Ты должен отменить его! Мы будем продолжать драться! Ты не имеешь права…
— Имею, Францишек. Я имею право сохранить жизнь своих солдат.
— Солдаты хотят драться.
— Знаю, но наше сопротивление не имеет уже смысла. Немцы подходят к Варшаве.
Домбровский отшатнулся.
— Это неправда! Никогда этому не поверю.
— В происходящее сейчас трудно верить. И я не знаю, что ответить солдатам, если они станут меня спрашивать, как могла произойти такая катастрофа. Не знаю, как смотреть им в глаза, они ведь верили…
— И теперь верят! Отмени приказ. Мы не можем сдаваться. У нас есть еще чем защищаться!
— Один, ну два дня, а потом?
— Умрем как истинные поляки.
— Нет, друг. — Майор покачал головой. — Сейчас на учете каждая жизнь. Какая польза родине от мертвых героев?
— Ты же сам говоришь, что в стране все рушится. Сам так говоришь!
— Именно для того, чтобы не рухнуло окончательно. После войны нам придется…
Сухарский не докончил. Одиночные выстрелы из орудий, которые, как обычно, вели тревожащий, не прекращающийся огонь, внезапно прекратились. Видимо, Пётровский уже выполнил приказ, и противник заметил белый флаг на крыше казарм. Майор обвел одним взглядом поле боя, искореженный, страшный лес голых обугленных деревьев, изрытую снарядами землю перед казармами, руины вартовни, пожарища старых складов, последний кусочек польского Гданьска, за который они сражались, который обороняли сто пятьдесят часов, и горячий ком стиснул ему горло. Домбровский тоже понял значение этой внезапной тишины и с отчаянием крикнул:
— Отмени приказ! Вели содрать эту тряпку! Или я сам…
Он бросился к двери, но жесткое и резкое «Стой!» приковало его к месту.
— Пойми, Францишек, у нас нет другого выхода.
— Есть! Сражаться до конца, или… — руки у Домбровского тряслись, белый как мел, он схватился за кобуру, — или, не сходя с места, тут же пулю себе в лоб!
Он уже вытаскивал пистолет, а в голове Сухарского мелькнула мысль, что этот выход, может быть, действительно был бы самым простым и легким… Через несколько минут ему предстоит идти на встречу с немецким командиром, смотреть в глаза врагу, сдать ему свою офицерскую саблю и сообщить о капитуляции гарнизона Вестерплятте. Наверное, легче было бы воспользоваться пистолетом…
— Прошу объявить построение всего гарнизона перед казармой, — произнес он суровым, холодным голосом. — Проследите за выдачей нового обмундирования и чтобы все были побриты. Выполняйте.
Капитан вытянулся как-то машинально, почти без участия воли, по укоренившейся привычке кадрового военного, получившего приказ командира, щелкнул каблуками и по-уставному повернулся налево кругом. Минуту спустя за ним пошел Сухарский. Ему предстояла самая тяжелая в жизни задача: сообщить немецкому командованию о капитуляции Вестерплятте. Он вызвал Пётровского, приказал ему привести себя в порядок, и минут двадцать спустя оба направились через изрытый снарядами плац. Возле развалин, когда-то бывших пятой вартовней, майор остановился, приложил два пальца к козырьку фуражки и стоял так долго, отдавая ей честь, а потом двинулся вперед ровным быстрым шагом.
Тем временем в сторону казарм медленно тянулись в угрюмом молчании гарнизоны постов и вартовен. Минуя разрушенные ворота, люди невольно бросали взгляд на серую стену, испещренную осколками. Одно только место на ней осталось нетронутым: высеченный в камне белый польский орел.