ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ФЕВРАЛЬ

Роковой для России 1917 год начинался в обстановке мрачной и тревожной. Известия с фронта не сулили ничего утешительного. В тылу население роптало на дороговизну, в очередях, почти не скрываясь, говорили о немецких шпионах, засевших у трона. Именно слухи в значительной мере и определяли общественные настроения в последние месяцы существования российской монархии. Сначала это были фантастические истории о царе, царице и Распутине, истории скабрезные, подчас за гранью пристойности.

Убийство Распутина немногим изменило ситуацию. Один из современников, профессор-юрист М. П. Чубинский, записал в эти дни в своем дневнике: «По городу ходят вздорные слухи: одни говорят о покушении на государя, другие о ранении государыни Александры Федоровны. Утверждают (и это очень характерно), будто вся почти дворцовая прислуга ненавидит государя, и охотно вспоминается история с сербской королевой Драгой».[85] Напомним, что королева Драга в 1903 году была убита заговорщиками вместе со своим мужем королем Александром Обреновичем. Сейчас мы знаем, что никаких попыток покушения на императора и императрицу не было, но сам факт появления подобных слухов весьма показателен.

Многим из нас свойственно задним числом искать тайные предзнаменования великих перемен. Так хочется верить, что судьба посылает людям предостережения и, если их вовремя увидеть и понять, можно избежать самого страшного. Не отступила от этого правила и история русской революции. В середине января 1917 года в Мариинском театре должна была состояться премьера оперы «Немая из Портичи», рассказывавшей о восстании в XVII веке жителей Неаполя против испанского господства. Опера эта была под запретом в России почти сто лет. Ажиотаж создавало и то, что в ней должна была исполнять танцевальную партию знаменитая Матильда Кшесинская.

Однако общие мрачные настроения коснулись и этого, совсем уж не связанного с политикой события. Начались разговоры о том, что, где бы ни ставили эту оперу, немедленно начинались народные волнения, восстания и даже революции — так было в Испании, Бельгии, Италии и Мексике.[86] Сама Кшесинская вспоминала, что в день премьеры всем, и артистам и зрителям, было не по себе: «На сцене совершалась революция, горел дворец и все было озарено отблесками пламени, как бы предупреждая, что и нас ждет такая же участь, но уже не на театральной сцене, а в жизни. И действительно, не прошло и месяца, как свершилась революция».[87]

Страна катилась в пропасть, шансы спастись таяли с каждым днем. Единственной возможностью нормализовать обстановку были взаимные уступки со стороны власти и оппозиции. Но и власть, и оппозиция сознательно усугубляли обозначившийся кризис.

15 февраля после долгих рождественских каникул открылись заседания Государственной думы. По тону первых же выступлений стало ясно, что за прошедшие полтора месяца многое изменилось. По сравнению с тем, что говорилось в стенах парламента сейчас, ноябрьский «штурм власти» мог показаться демонстрацией высшей степени лояльности. Дума недвусмысленно дала понять, что время переговоров прошло. В речи лидера умеренных националистов В. В. Шульгина содержался прямой призыв к разрыву: «Если человек хочет прыгнуть в пропасть — надо всеми силами удерживать его. Но если ясно, что он все равно прыгнет, — надо подтолкнуть его, потому что, может быть, в этом случае он допрыгнет до другого края».[88]

Если уж так говорил последовательный монархист Шульгин, то чего следовало ждать от Керенского? В его речи прозвучало такое, чего Таврический дворец не слышал никогда. «Как можно законными средствами бороться с теми, кто сам закон превратил в орудие издевательства над народом?.. С нарушителями закона есть только один путь — физического их устранения». На этом месте Родзянко переспросил оратора, что тот имеет в виду. Ответ не оставлял сомнений: «Я имею в виду то, что совершил Брут во времена Древнего Рима».[89]

По распоряжению Родзянко слова эти были исключены из стенограммы. Однако это не помешало министру юстиции обратиться к председателю Думы с официальным ходатайством о лишении Керенского парламентской неприкосновенности для предания суду за тяжкое государственное преступление. Получив бумагу, Родзянко вызвал Керенского в свой кабинет и сказал: «Не волнуйтесь, Дума никогда не выдаст вас».

Есть категория фанатиков, готовых в любой момент взойти на эшафот и даже получающих удовольствие от этого. Керенский, и это совершенно однозначно, таковым не был. Сейчас он рисковал, но только потому, что интуитивно улавливал настроения момента. Это была, быть может, главная черта Керенского как политика, позволившая ему уже в ближайшие месяцы сделать головокружительную карьеру.

Между тем положение в столице обострялось с каждым днем. На рабочих окраинах зрело недовольство, готовое в любой момент выплеснуться на улицу. Полицейская агентура регулярно сообщала о назревающих беспорядках, но в окружении императора царило удивительное благодушие. Министр внутренних дел А. Д. Протопопов сумел убедить царя в том, что ситуация находится под контролем. 22 февраля Николай II покинул Петроград, направляясь в Ставку, в Могилев. Перед его отъездом глава правительства князь Н. Д. Голицын получил царский указ о роспуске Думы. Дату на указе премьер должен был поставить по своему усмотрению.

Буквально на следующий день скрытое напряжение прорвалось наружу. Все началось с продовольственных волнений, спровоцированных недопоставкой в город хлеба. Уже 24 февраля волнения переросли в массовые демонстрации и митинги. Все происходило так быстро, что стороннему наблюдателю сложно было поверить в стихийный характер происходящего. В городе заговорили о том, что за бунтом черни стоят все те же думские депутаты, в которых власть привыкла видеть своих главных врагов. Императрица, остававшаяся с больными детьми в Царском Селе, 24 февраля писала мужу: «Я надеюсь, Ке-дринского из Думы повесят за его ужасную речь — это необходимо (военный закон, военное время), и это будет примером. Все ждут и умоляют тебя проявить твердость».[90] Кедринский — это Керенский (императрица плохо знала депутатов и потому перепутала), а «ужасная речь» — цитировавшееся нами выступление на заседании 15 февраля.

Это можно отнести к разряду курьезов — первым вождя революции в Керенском увидела царица Александра Федоровна, никогда не отличавшаяся ни прозорливостью, ни глубоким знакомством с политической ситуацией. Но, может быть, как раз благодаря своей политической наивности императрица почувствовала то, что не видели (или, точнее, не хотели видеть) думские политики первого эшелона. Керенский действительно метил на самый верх. Только задуманная им карьера предполагала не постепенное восхождение по бюрократической лестнице, а стремительный взлет. Не сенатор или министр, даже не премьер, представляющий парламентское большинство, а народный трибун — вот та роль, в которой он себя видел.

Меньшевик Н. Н. Суханов, автор известных «Записок о революции», вспоминал о своей встрече с Керенским за несколько дней до описываемых событий. Семейство Керенских незадолго до этого переехало по новому адресу — Тверская улица, дом 29, квартира 1. Помещение было еще не обжитым, в комнатах царил страшный холод. Керенский кутался в теплую серую фуфайку, в то время как его собеседник обрушил на него страстный монолог. «Я совершенно определенно высказывал, — писал позднее Суханов, — что так или иначе Керенскому придется стать в центре событий. И он не спорил с этим, не ломаясь и не напуская на себя смирения паче гордости».[91]

Впрочем, сомнения, а вместе с ними и страх за свое будущее должны были оставаться у Керенского и в это время. Никто не мог быть уверен в том, что власть не найдет силы подавить назревавшую революцию. В субботу 25 февраля Дума собралась на очередное заседание, ставшее, как оказалось, последним. Совещались в этот раз недолго. Через полтора часа заседание было прервано, а новая встреча назначена на два часа дня в понедельник 27 февраля.

Следующий день был выходным, но в Таврическом дворце с утра стал собираться народ. За закрытыми дверями кабинетов совещались фракции и группы, из комнаты в комнату бегали взволнованные депутаты. В одну из таких суматошных минут Шульгин столкнулся в коридоре с Керенским. Тот по обыкновению мчался куда-то, наклонив голову и широко размахивая руками. Увидев Шульгина, Керенский, однако, остановился.

— Ну, что, господа, надо что-то делать. Ведь положение плохо.

— Ну, если вы так спрашиваете, — ответил Шульгин, — позвольте в свою очередь спросить вас: по вашему-то мнению что нужно? Что вас удовлетворило бы?

— Что? Да в сущности немного… Важно одно: чтобы власть перешла в другие руки.

— Чьи?

— Это безразлично. Только не бюрократические.

— Ну а еще что надо?

— Ну, еще там, — Керенский махнул рукой, — свобод немножко. Ну, там печати, собраний и все такое…

— И это всё?

— Всё пока. Не спешите, не спешите…[92]

Если Шульгин верно передал этот разговор (а не доверять ему нет оснований), то Керенский в это время не догадывался, как повернутся события в ближайшие часы. Точнее сказать, о грядущих переменах догадывались все, но никто не мог предугадать масштабы, которые они примут.

Из Таврического дворца Керенский поехал к своему давнему сотоварищу по адвокатскому цеху — присяжному поверенному А. А. Демьянову. У того уже собралось несколько знакомых, оживленно обсуждавших происходящее в городе. Обмен мнениями продолжился за обедом. Керенский не стал задерживаться долго и примерно через час откланялся. Вместе с князем В. А. Оболенским, которому было по дороге, они направились пешком к Неве. Трамваи не ходили, но путь от Бас-сейной, где жил Демьянов, не занял много времени.

Троицкий мост был оцеплен солдатами, которые не пускали прохожих с Петроградской стороны. Керенский остановился в нерешительности:

— Уж не знаю, переходить ли Неву? Зайдешь туда, а назад не пустят. Между тем завтра мне необходимо быть в Думе.

— Что вы, Александр Федорович, — возразил Оболенский. — Предъявите депутатскую карточку, вас и пропустят.

— Депутатская карточка может не помочь мне, а повредить. Ведь мой арест за последнюю речь принципиально решен… Если сегодня распустят Думу, завтра, вероятно, меня арестуют…[93]

К себе на квартиру Керенский вернулся только поздно вечером. Около восьми его застал по телефону Суханов. (Суханову навсегда врезался в память телефонный номер Керенского: 119-60.) У Керенского в эти часы собралась компания его ближайших друзей, для того чтобы обменяться слухами. Однако ничего нового Керенский Суханову не сообщил, да, похоже, и сам в происходившем ориентировался плохо. Ситуация менялась так быстро, что вряд ли кто мог предсказать даже ближайшее будущее. Керенский тоже не мог знать, куда уже в ближайшие месяцы его приведут начавшиеся события. Простившись с друзьями, он лег спать, не догадываясь еще, что это его последняя ночь под семейным кровом.

ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС

У австрийского писателя Стефана Цвейга есть цикл новелл о «звездных часах человечества». Звездный час — это рубеж, перелом, историческая развилка, формирующая будущее. «Если пробьет звездный час, он предопределяет грядущие годы и столетия, и тогда — как на острие громоотвода скопляется все атмосферное электричество — кратчайший отрезок времени вмещает огромное множество событий. То, что обычно протекает одновременно, размеренно или последовательно, сжимается в это единственное мгновение, которое все устанавливает, все предрешает: одно-единственное „да“ или „нет“, одно „слишком рано“ или „слишком поздно“ предопределяет судьбу сотен поколений, направляет жизнь отдельных людей, целого народа или даже всего человечества».[94] Далеко не каждому доводится испытать звездный час, но уж если это тебе суждено, то имя твое навсегда останется в истории.

Звездным часом нашего героя стало 27 февраля 1917 года. В один день из политика, известного в ограниченных кругах, Керенский превратился в фигуру всероссийского масштаба, чья популярность с каждым днем только нарастала. Этот взлет был неожидан не только для окружающих, но и для него самого. Как и почему это произошло, мы попытаемся разобраться в этой и последующих главах.

Этот главный день в жизни Керенского начался для него необычно рано. Еще со времен адвокатской практики у него сложился весьма своеобразный распорядок. Адвокаты, как и положено представителям «свободных профессий», не были связаны обязательным приходом на службу к определенному часу. Керенский, как правило, ложился спать далеко за полночь, засиживаясь в очередном политическом салоне или — реже — в кабинете над бумагами. Зато и вставал он не раньше десяти-одиннадцати утра.

27 февраля 1917 года он еще спал глубоким сном и не слышал, как в восемь утра у него в квартире раздался телефонный звонок. К трубке подошла его жена — Ольга Львовна. На другом конце провода был старый приятель Керенского присяжный поверенный В. В. Сомов. Он сообщил, что солдаты лейб-гвардии Волынского и Литовского полков взбунтовались и с оружием вышли на улицу.[95] Слухи о восстании в гарнизоне периодически возникали и в предыдущие дни, но так и оставались только слухами. По этой причине Ольга Львовна не стала будить мужа, посчитав, что лишний час сна не помешает. Однако почти сразу же телефон зазвонил вновь. На этот раз это был коллега Керенского по Думе депутат Н. В. Некрасов. Он настойчиво попросил разбудить хозяина. Когда Керенский наконец подошел к аппарату, Некрасов повторил ему известие о восстании гвардейских полков и попросил как можно скорее прибыть в Таврический дворец.

Позднее Керенский вспоминал, что поначалу спросонья он не осознал значения переданных Некрасовым новостей. Но вдруг холодным душем пришло ощущение, сразу уничтожившее все остатки сна — все, пробил решающий час.[96] Не успев толком позавтракать, Керенский буквально выбежал из квартиры. Здание Думы находилось в пяти минутах ходьбы (квартира на Тверской выбиралась именно с учетом близости к Таврическому дворцу). Не было и половины девятого, когда Керенский через боковую дверь (библиотечный подъезд, известный только посвященным) вошел в Таврический дворец.

В этот ранний час дворцовые коридоры были еще пустынны. Лишь кое-где можно было увидеть уборщиков, натиравших до блеска бронзовые дверные ручки. Ни дворцовые служители, ни собиравшиеся понемногу во дворец депутаты не догадывались, что время отсчитывает даже не последние мирные часы, а последние минуты.

Некрасова и других депутатов Керенский нашел в Екатерининском зале. От них он узнал, что накануне был получен императорский указ о роспуске Думы. Роспуск парламента ставил депутатов в сложное положение. Не подчиниться указу было равнозначно открытому нарушению закона, безропотно разойтись значило бы утерять всякий контроль над происходящим. В итоге было решено считать Думу распущенной, но собраться на частное совещание. Для того чтобы подчеркнуть его неофициальный характер, провести совещание решили в малом, так называемом Полуциркульном зале, располагавшемся по соседству с главным залом заседаний, сразу же за председательской трибуной.

Полуциркульный зал едва вместил всех присутствующих. Многим депутатам не нашлось стульев, и пришлось стоять вдоль стены. На совещании обсуждался один вопрос — как вести себя в сложившейся обстановке. О происходящем в городе депутаты имели довольно смутное представление, но доходившая до дворца отрывочная информация рисовала картину подлинной революции. Под влиянием этого некоторые горячие головы предлагали объявить думу Учредительным собранием, но в итоге было принято компромиссное предложение Милюкова. Оно заключалось в создании Временного комитета «для восстановления порядка и для сношения с лицами и учреждениями». Это предельно обтекаемое название давало возможность приспособиться к любому исходу ситуации. Главой Временного комитета стал председатель Думы М. В. Род-зянко, а в состав были включены лидеры крупнейших фракций, в том числе и Керенский.

Насколько можно судить по воспоминаниям участников этих событий (протоколы «неофициального заседания» не велись), Керенский в ходе обсуждения не выступал. Да и в зале-то он не сидел, а постоянно выбегал к телефону. Многочисленные информаторы из числа друзей и знакомых сообщали ему о событиях в городе. Таврический дворец находился на отшибе, и его обитатели не слишком хорошо представляли себе, что происходит в других районах города. Между тем к этому времени творилось уже нечто невообразимое.

27 февраля стало решающим днем революции. Исход событий определило восстание солдат столичного гарнизона. Соединившись с рабочими, которые вот уже несколько дней митинговали в центре города, солдаты начали громить полицейские участки, а чуть позже захватили тюрьму «Кресты» и освободили находившихся там заключенных. Когда Керенский очередной раз говорил по телефону, случайный свидетель этого разговора только и слышал: «Рабочие… солдаты… полки…» Создавалось впечатление, что именно Керенский отсюда, из Таврического дворца, руководит происходящим. Кто-то уже начал допытываться: «Александр Федорович! Когда же, наконец, придут ваши полки?»

Позднее сам Керенский вспоминал не без некоторой иронии: «Мои полки! Вот в какой роли видели меня депутаты, возможно, благодаря моей, на их взгляд, непоколебимой уверенности. Я с нетерпением ждал, когда двери Думы откроются, поскольку лишь союз восставших солдат с народными представителями был способен спасти положение. Без конца названивал по телефону, бросался к окнам, рассылал записки по окрестным улицам, допытываясь, идут ли они наконец. Они не шли. Время летело с головокружительной быстротой».[97]

Разумеется, Керенский меньше всего руководил вершившимися событиями. Он просто лучше других депутатов представлял масштабы происходящего. Еще более важно, что он раньше других понял — законы теперь устанавливает не парламент, а улица. Не принципиально, что раньше — это раньше на час. В любом случае Керенский был готов к тому, что для других депутатов оказалось полной неожиданностью.

Заседание было в разгаре, когда у дверей раздались крики и в зал вбежал офицер, в полурасстегнутой шинели и без головного убора. С порога он почти закричал:

— Господа члены Думы! Я прошу защиты. Я начальник караула, вашего караула, охранявшего Государственную думу… Ворвались какие-то солдаты… Моего помощника тяжело ранили… Хотели убить меня… Я едва спасся. Что это такое? — помогите…

Совещание в Полуциркульном зале началось около полудня. Прибавив время на дебаты (и учитывая традиционное депутатское многословие), можно предположить, что описанная сцена происходила в час-полвторого дня. Жаль, что никто из мемуаристов не отметил этот момент точно, ибо он стал поворотным рубежом не только в биографии Керенского, но и в истории русской революции в целом.

Для Керенского действительно настал звездный час. В то время как растерянные депутаты не знали, как реагировать на вопль несчастного начальника караула, у Керенского уже был готовый ответ:

— Происшедшее подтверждает, что медлить нельзя! Я постоянно получаю сведения, что войска волнуются! Они выйдут на улицу… Я сейчас еду по полкам. Необходимо, чтобы я знал, что я могу им сказать. Могу ли я сказать, что Государственная дума с ними, что она берет на себя ответственность, что она становится во главе движения?

Резкий тон Керенского и подчеркнутая решительность в голосе не оставляли сомнений в том, что для него лично со всеми колебаниями покончено. Это было удивительно — человек, в течение всего дня не произнесший публично ни слова, вдруг оттеснил самого председателя Думы. В зале кто-то произнес, и в наступившей тишине это услышали все: «Он у них — диктатор…»[98]

Не дожидаясь реакции других депутатов, Керенский в том виде, в каком был — без пальто и шляпы, выбежал во двор. У кованой ограды, окружавшей дворцовый сад, бескрайним морем колыхалась толпа. Группа солдат уже перелезла через решетку и пыталась открыть запертые ворота. Керенский подскочил к первому попавшемуся и схватил его за рукав.

Граждане солдаты! Великая честь выпадает на вашу долю — охранять Государственную думу… Объявляю вас первым революционным караулом…

Таща за руку свою недоуменно озирающуюся жертву, он почти побежал ко входу во дворец. Сквозь открытые ворота сада за ним валила черная масса людей. К трем часам дня чинная парламентская резиденция превратилась в сумасшедший дом. Везде — в комнатах, коридорах, парадных залах и самых укромных уголках — сидели, стояли и даже лежали сотни людей. Махорочный дым заставлял слезиться глаза, плевки и раздавленные окурки покрывали штучный паркет. Новые обитатели дворца мгновенно уничтожили все запасы еды и питья в парламентском буфете, заодно растащив серебряные ложки.

«Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец. Залепили зал за залом. Комнату за комнатой, помещение за помещением… Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было — у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дья-вольски-злобное…»[99] Эти слова В. В. Шульгина могут показаться, мягко говоря, излишне эмоциональными. Но именно таким было ощущение большинства депутатов. Многие из них все предыдущие годы ждали революцию, жадно торопили ее. Революция представлялась им прекрасной дамой с обнаженной грудью, как на известной картине Эжена Делакруа. Но на деле революция обернулась пришествием «грядущего хама», и думские либералы растерялись. Они осознали, что власть, которую они так азартно критиковали, защищала их от улицы, обеспечивала им комфортную и беззаботную жизнь. Теперь все изменилось, и будущее казалось безрадостным и непредсказуемым.

Поэтому-то прожженные политики безропотно уступили первенство «мальчишке» Керенскому. Об этом позже откровенно написал все тот же Шульгин: «Революционное человеческое болото, залившее нас, все же имело какие-то кочки… Эти „кочки опоры“, на которых нельзя было стоять, но по которым можно было перебегать, — были те революционные связи, которые Керенский имел: это были люди, отчасти связанные в какую-то организацию, отчасти не связанные, но признававшие его авторитет…»[100] Никого серьезного за спиной Керенского не было. Таковой силы в ту пору просто не существовало, но именно отсутствие ее и помогло Керенскому. Все подсознательно ждали, что вот-вот появится кто-то, кто возглавит движение. Не может быть, чтобы великая революция произошла абсолютно стихийно, что трехсотлетняя история династии Романовых закончится так нелепо и в одночасье. Конечно нет! В ближайшие же часы заявит о себе тайный Исполнительный комитет и скажет: «Это наших рук дело». В ближайшие часы появится вождь, который восстановит порядок, поведет за собой растерянную страну.

Керенский занял место, готовое принять кого угодно. Это не означает, разумеется, что вождем мог стать любой человек с улицы. У Керенского были те достоинства, которые помогли ему не только взлететь вверх, но и сравнительно долго удерживаться наверху. Об этих его качествах нам придется говорить еще немало, пока же отметим только одно — Керенскому нравилась его новая роль. Он летал по залам и коридорам Таврического дворца: кому-то отдавал приказы, что-то подписывал. За целый день он не ел, не пил, не присел даже на минуту, но тем не менее не ощущал усталости. Сам Керенский вспоминал об этом: «День и ночь я метался по Думе, как в трансе, то протискиваясь через плотные стены людей, то кружа по полутемным пустым коридорам. В изнеможении впадал в полуобморочное состояние на пятнадцать — двадцать минут, приходил в себя, выпив стакан коньяку или черного кофе. Время от времени кто-нибудь из друзей ловил меня на ходу или прерывал беседу, заставляя поспешно поесть».[101] Несостоявшийся «артист императорских театров» чувствовал себя на сцене в день самой главной премьеры. С каждым новым приказом, с каждой грозной репликой фигура Керенского все больше вырастала в масштабах.

Ближе к вечеру Керенскому поднесли на подпись бумагу об издании «Бюллетеня думских сообщений», поскольку другие газеты в столице не выходили. Подписывая разрешение, Керенский представил себя в роли градоначальника и не удержался от смеха. «Чему смеетесь, Александр Федорович? — спросил один репортер. — Разве не знаете, что в данный момент вы всемогущи в России?» — «Что ж, — вспоминал позднее Керенский, — приятно было это слышать».[102]

Он, наверное, и сам не понял, насколько это было страшно для России, да в конечном счете и для него самого. Это было очень по-актерски — получать удовлетворение от того, что твоя игра сумела убедить публику. Зритель поверил, что на сцене не артист, а Гамлет, или король Лир, или — вождь, который спасет страну в годину страшных испытаний. Но артист выслушал аплодисменты и покинул сцену, а политик, сыгравший вождя, должен был выполнять обязательства, то есть спасать страну. Однако для этого нужны совсем другие качества, которых у Керенского не было. Впрочем, понадобилось восемь месяцев, для того чтобы это стало понятно.

«РЕВОЛЮЦИЯ НЕ ПРОЛИВАЕТ КРОВИ»

Все когда-то заканчивается, подошел к концу и сумасшедший день 27 февраля 1917 года. К вечеру напряжение постепенно начало спадать. Толпа схлынула, и в Таврическом дворце остались лишь разрозненные кучки людей. Какие-то солдаты притащили с собой пулемет и установили его у входа. Впрочем, защитники революции и сами были не слишком уверены в ее победе. Когда где-то на улице раздались выстрелы, солдаты ударились в панику, разбили окна в Полуциркульном зале и начали выскакивать из окон в сад. Потом, успокоившись, они разбрелись по дворцу, выискивая место для ночевки.

В эти часы старый знакомый Керенского меньшевик Н. Н. Суханов также ходил по помещениям дворца, пытаясь найти, где бы ему пристроиться на ночь. Долгое время ему это не удавалось: везде — на диванах и креслах, на столах и подоконниках — кто-то уже сидел, лежал или откровенно храпел, не стесняясь соседей. Наконец Суханов нашел пристанище в Белом зале, где еще несколько дней назад заседали депутаты российского парламента. Суханов устроился в ложе, предназначенной для членов Государственного совета. С улицы раздавались редкие выстрелы, в высоких окнах метались сполохи пламени — это на другом конце Таврического сада пылало здание Петроградского губернского жандармского управления.

Керенский вспоминал: «Первая ночь революции показалась нам вечностью».[103] До полуночи он и другие члены Временного комитета сидели в кабинете председателя Думы, обсуждая создавшееся положение. Большинство присутствующих полагали, что комитет должен открыто объявить о том, что берет власть в свои руки. Родзянко продолжал колебаться. После долгих бесполезных дебатов было решено дать ему время на обсуждение. Родзянко остался в кабинете один, а остальные вышли в коридор. Кто-то вытащил папиросу, кто-то присел прямо на подоконник. Часы пробили двенадцать. С последним ударом дверь кабинета растворилась, и на пороге показалась грузная фигура Родзянко:

— Я согласен. Но только под одним условием. Я требую — и это относится особенно к вам, Александр Федорович, чтобы все члены комитета безусловно и слепо подчинялись моим распоряжениям…[104]

Многих из слушателей покоробил этот ультимативный тон (и это, к слову, во многом стоило Родзянко карьеры), но только не Керенского. В ином случае он бы взвился от возмущения, но сейчас скромно смолчал. Керенский к этому времени уже с полной ясностью понял, что в новой ситуации все решает не сговор политиков, а изменчивые симпатии толпы. Подтверждение этого последовало очень скоро — уже через два дня Родзянко оказался не у дел, тогда как Керенский продолжил свое стремительное восхождение к вершинам власти.

Между тем наступал новый день, второй день революции. Для новой власти он стал настоящим кошмаром. К этому времени исход событий уже в достаточной мере определился, и те, кто до сих пор выжидал, спешили выразить свою поддержку победителям. С самого утра Таврический дворец осаждали бесконечные депутации. Целые полки под наспех сделанными красными знаменами приходили присягнуть Государственной думе. Их сменяли делегаты от каких-то учреждений, обществ и союзов. Все хотели видеть Родзянко или, на худой конец, кого-то из других депутатов. «Родзянко шел и говорил своим запорожским басом колокольные речи. Кричал о родине, о том, что „не позволим врагу, проклятому немцу, погубить нашу матушку-Русь“… — и все такое говорил, и вызывал у растроганных (на минуту) людей громовое „ура“… Это было хорошо — один раз, два, три… Но без конца и без счета — это была тяжкая обязанность, каторжный труд, который совершенно отрывал от какой бы то ни было возможности работать».[105]

«Ура» кричали любому выступающему, призывал ли он к борьбе до победного конца, или к немедленному прекращению войны. Эти восторженные крики, бесконечная Марсельеза, топот сапог и надрывные телефонные звонки создавали совершенно непередаваемую какофонию, которую нормальный человек долго переносить был неспособен. Прославленные думские ораторы не выдерживали в такой обстановке и часа. Единственными исключениями были все тот же могучий Родзянко и Керенский.

Керенскому его новая роль доставляла искреннее удовольствие. Много лет спустя он вспоминал об этом: «Получив наконец возможность говорить свободно со свободными людьми, я испытывал чувство пьянящего восторга».[106] Впервые в жизни в таком масштабе он ощутил поклонение толпы, и это наполняло его энергией. На очередном из бесконечной череды проходивших тогда митингов его внезапно подхватили на руки и так внесли на трибуну. В ответ Керенский произнес речь, в которой превзошел сам себя. «Я говорил, что Россия наконец свободна, в каждом рождается новая личность. Нас зовет великий долг, мы обязаны отдать все свои силы служению родине. Я говорил, что надо удвоить усилия, одновременно продолжая войну и служа революции, и в решении этой задачи должен лично участвовать каждый человек в стране. Я вспоминал революционных героев всех поколений, доблестно погибших за свободу потомков, подчеркивал, что представители всех слоев общества отдали жизнь за общее дело, и потому в данный великий момент все классы должны сплотиться с полным взаимным доверием».[107] Ответом ему были рев толпы и сотни взметнувшихся в воздух рук.

Нам кажется, что поведение Керенского в эти первые дни революции в значительной степени объясняет его дальнейшую судьбу. Его энергия, политическая воля, наконец, просто вера в себя впрямую зависели от того, в какой мере восторженно его воспринимает публика. Это его заводило, делало его сильным, решительным, великим. Один раз ощутив это чувство, он уже не мог без него обходиться. Удивительный взлет Керенского в февральско-мартовские дни был вызван именно этим, равно как эта же причина привела его через восемь месяцев к катастрофическому падению.

Но пока Керенский мог в полной мере упиваться властью над толпой. Одного его слова было достаточно, для того чтобы покарать или возвеличить любого. Подтверждением этого стала история с арестом прежних царских сановников. Еще днем 27 февраля в Таврический дворец доставили бывшего министра юстиции И. Г. Щегловитова, того самого, который в разгар дела Бейлиса приказал отдать Керенского под суд. Сейчас он был арестован прямо на квартире и под конвоем доставлен в здание Государственной думы.

Известие об аресте Щегловитова произвело сильное впечатление на депутатов. Еще с утра они сами могли ожидать, что проведут ночь в тюрьме, а тут вдруг неожиданно для себя оказались в роли тюремщиков. Наиболее умеренные потребовали немедленного освобождения арестованного. Подоспевший Родзянко вежливо пригласил Щегловитова в свой кабинет. Именно в этот момент к собравшимся подбежал Керенский:

— Нет, Михаил Владимирович, господин Щегловитов здесь не гость, я не освобождаю его.

Повернувшись к бывшему сановнику, Керенский громко провозгласил:

— Иван Григорьевич Щегловитов, вы арестованы. Ваша жизнь в безопасности, революция не проливает крови…[108]

На следующий день арестованных министров доставляли в Таврический дворец уже десятками. Среди них были и действующие члены правительства, и те, кто уже находился в отставке, как, например, глубокий старик И. Л. Горемыкин. Его вытащили прямо из постели, не дав одеться, и единственное, что он успел сделать, так это надеть поверх старой ночной рубашки цепь ордена Андрея Первозванного.

Когда в Таврический дворец привезли бывшего военного министра В. И. Сухомлинова, дело едва не дошло до прямой расправы. Сухомлинова еще ранее обвиняли в государственной измене, и теперь толпа была готова убить его на месте как «немецкого шпиона». Керенскому пришлось долго уговаривать разгоряченных солдат, убеждая их, что Сухомлинова обязательно отдадут под суд, а до тех пор ни один волос не должен упасть с его головы. (Сам Сухомлинов позднее писал: «Хорошо, что я был в фуражке, а то люди убедились бы, что им нечего оберегать на моей голове».[109])

Но самый тяжелый эпизод был связан с арестом бывшего министра внутренних дел А. Д. Протопопова. В глазах общественного мнения он олицетворял «темные силы» и считался главным виновником всех преступлений свергнутого режима.

Протопопов пришел сдаваться сам, когда понял, что игра окончательно проиграна. Керенский вспоминал, как в коридоре Думы его остановил небритый человечек в мятой одежде.

— Я пришел к вам по собственной воле. Пожалуйста, арестуйте меня.

Однако оказалось, что это не так-то просто сделать. Протопопова нужно было еще вывести в безопасное место, а агрессивно настроенная толпа грозила растерзать его прямо на месте. И вновь Керенскому удалось спасти положение. В своих воспоминаниях Шульгин описывает эту сцену следующим образом: «Он (Керенский. — В. Ф.) был бледен, глаза горели, рука поднята… Этой протянутой рукой он как бы резал толпу. Все его узнали и расступились на обе стороны, просто испугавшись его вида. И тогда в зеркале я увидел за Керенским солдат с винтовками, а между штыками тщедушную фигурку с совершенно затурканным лицом. Я с трудом узнал Протопопова».[110] С криком «Не сметь прикасаться к этому человеку!» Керенский буквально протащил Протопопова через битком набитый солдатами Екатерининский зал. Лишь добравшись до охраняемого кабинета председателя Думы, Керенский бессильно рухнул в кресло: «Садитесь, Александр Дмитриевич».

Арестованных сановников поместили под стражу в так называемый «министерский павильон». Это было отдельное здание, связанное с залом заседаний Думы застекленной галереей. Когда-то именно здесь дожидались времени своего выступления члены правительства, приглашенные на заседание парламента. Теперь, когда павильон превратился в место заключения для бывших министров, его название приобрело совсем другой смысл. В административном отношении «министерский павильон» не являлся частью комплекса думских зданий, и это давало формальные основания избежать обвинений в превращении Думы в тюрьму.

В «министерском павильоне» арестованные провели два дня. Комфорта тут было мало, но в целом больших проблем по этой части узники не испытывали. Один из них, жандармский генерал П. Г. Курлов, вспоминал: «Обращение с нами было негрубое: нам предложили чаю, бутерброды и папиросы, а также объявили о возможности написать письма, которые немедленно будут переданы родным, что и было действительно исполнено каким-то студентом».[111] Единственное, что угнетало обитателей павильона, так это запрещение говорить между собой. Комендант Таврического дворца полковник Энгель-гардт, посетивший арестованных от имени Родзянко, отменил было этот запрет. Однако уже через несколько минут в павильоне появился Керенский и отчитал караульных за нарушение его приказа. На все объяснения последовал ответ: «Мне нет никакого дела до председателя Думы, я здесь один начальник».

До последних минут заключенные «министерского павильона» пребывали в неизвестности относительно своего будущего. Пугала даже не перспектива оказаться в тюрьме, а возможность бессудной расправы. Один из арестованных — директор Морского корпуса вице-адмирал В. А. Карцов от страха повредился рассудком. С криком: «Дайте мне умереть! За что вы мучаете меня, издеваетесь надо мной…» он бросился на караульного. Тот от неожиданности выстрелил, на выстрел в комнату ворвались другие солдаты и открыли беспорядочный огонь. Лишь по случайности никто больше не пострадал, но адмирал Карцов от полученных ран скончался.[112] После этой истории арестованные сановники были наконец перевезены в Петропавловскую крепость.

Дальнейшая их судьба — предмет отдельного разговора. В какой-то мере мы еще коснемся позднее этой темы. Сейчас нам более интересно разобраться в мотивах поведения Керенского. Злые языки говорили, что его отказ освободить Щегло-витова был местью за историю с «делом 25 адвокатов». Нам кажется, что Керенский при всех своих недостатках вряд ли бы опустился до такого. Им двигали другие, вполне человеческие чувства. Шульгин писал: «В этом отношении между Керенским, который главным образом ведал „арестным домом“, и нами установилось немое соглашение. Мы видели, что он ломает комедию перед революционным сбродом, и понимали цель этой комедии. Он хотел спасти этих людей». Шульгин не слишком любил Керенского и неприязнь свою к нему не скрывал ни тогда, ни позже. Но тем не менее он признавал: «В этом сказался весь Керенский: актер до мозга костей, но человек с искренним отвращением к крови в крови».[113]

По-настоящему талантливый актер способен убедить не только зрителей, но и самого себя. Он не играет — живет на сцене. Керенский сочинил для себя и окружающих героическую пьесу о революции. Действующие лица этой пьесы были красивыми и мужественными людьми, даже злодеи здесь внушали уважение. В этой пьесе не могло быть убийств и насилия, ведь зрителю это может не понравиться. Зато слова о том, что революция не проливает крови, звучали вполне в духе задуманного действа.

Рискуя утомить читателя, приведем еще одну цитату из воспоминаний современника: «К вечеру во внутреннем дворе госпиталя высилась громадная куча обезображенных людских тел. Шел снежок и тихо засыпал этот трофей революции, а женщины лезли через заборы, стояли у всех щелей, любопытствовали, смеялись и оскверняли своими нечистыми побуждениями самое важное в жизни каждого человека — смерть…»[114] Это Кронштадт в тот же день, 28 февраля 1917 года, когда за несколько часов в городе было убито три адмирала и свыше двух десятков офицеров. Страшными расправами были отмечены февральские дни в Гельсингфорсе. В самом Петрограде убийства на улицах были в это время обычным делом. Но это в жизни, а со сцены вновь звучит: «Революция не проливает крови!» Не Керенский был автором мифа о «великой и бескровной». Скорее он, этот миф, был порождением общей эйфории, ощущения праздника, который не хотелось омрачать разговорами о смерти. Но для большинства людей праздник быстро прошел, сменившись суровыми буднями. Керенский же еще долго продолжал жить в декорациях той пьесы, где нет места предательству, грязи и крови. Он именно жил на сцене, то есть чувствовал и вел себя совершенно искренне. Но кому от этого было легче?

ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО

Вечером 27 февраля 1917 года, когда Таврический дворец гудел как улей от наплыва толпы, среди других любопытствующих в его коридорах оказался князь В. А. Оболенский, член руководства кадетской партии и давний знакомый многих парламентариев. В Думе он был в общем-то посторонним человеком, но имел достаточно солидный вид, и потому к нему постоянно обращались за справками и разъяснениями. В числе других к Оболенскому обратились трое каких-то молодых людей с просьбой предоставить им комнату для заседания.

— А кто вы?

— Исполнительный комитет Совета рабочих депутатов.

Позднее Оболенский вспоминал: «Эти слова не имели для меня еще того смысла, который приобрели через несколько дней. Я даже обрадовался, что из происходящей анархии выкристаллизовалось что-то организованное. Я ответил, что не состою депутатом и не могу распоряжаться отводом комнат, но постараюсь посодействовать им».[115] Как раз в эту минуту мимо проходил товарищ (заместитель) председателя Думы А. И. Коновалов. Оболенский обратился к нему:

— Александр Иванович, вот Совет рабочих депутатов просит отвести ему комнату для заседаний.

Коновалов рассеянно взглянул на просителей и сказал:

— Идите в комнату бюджетной комиссии, она свободна.

Так волею случая эта тесная комната под несчастливым номером 13 стала местом рождения организации, оказавшей решающее влияние на судьбу всей страны. Двенадцатью годами ранее в Петербурге уже действовал Совет рабочих депутатов. Созданный в разгар первой русской революции, он просуществовал недолго и был разогнан. К слову, товарищем председателя его был Троцкий, скрывавшийся тогда под фамилией Яновский. Осенью 1917-го Троцкий вновь возглавит столичный Совет, но об этом нам еще предстоит говорить.

Инициаторами воссоздания Совета стали думские депутаты-социалисты. Один из них — меньшевик Н. С. Чхеидзе был избран председателем Исполкома. Его товарищами (заместителями) стали М. И. Скобелев и Керенский. По словам самого Керенского, он узнал об этом только задним числом. «Я счел свое избрание чистой случайностью, так как не присутствовал на заседании и даже не помню, заглядывал ли туда. По правде сказать, я даже после избрания очень редко бывал на заседании Совета и Исполнительного комитета».[116] Вполне возможно, что это действительно было так. Керенский был занят тогда другими, более интересными ему делами.

Русская революция продолжалась уже третий день. За это время Таврический дворец коренным образом изменил свой облик. Вот каким увидел его один из очевидцев: «Солдаты, солдаты, солдаты с усталыми, тупыми, редко добрыми или радостными лицами; всюду следы импровизированного лагеря, сор, солома; воздух густой, стоит какой-то сплошной туман, пахнет солдатскими сапогами, сукном, потом; откуда-то слышатся истерические голоса ораторов, митингующих в Екатерининском зале, — везде давка и суетливая растерянность».[117] На дверях появились бумажки с названиями каких-то немыслимых комитетов и учреждений. Вдоль стен и между колонн были установлены столики, за которыми барышни эмансипированного вида торговали агитационной литературой.

Временный комитет Государственной думы спрятался в кабинете председателя парламента, пытаясь отгородиться от затопившего дворец людского моря. Но и здесь трудно было найти покой. В воспоминаниях Шульгина мы находим любопытный эпизод. Утром 1 марта он, как и накануне, застал своих коллег по Временному комитету в кабинете Родзянко. Не успел Шульгин обменяться с ними и парой слов, как в кабинет ворвался Керенский. За ним какой-то человек под охраной солдат с винтовками нес объемистый бумажный пакет. Театральным жестом Керенский бросил пакет на стол:

— Наши секретные договоры с державами… Спрячьте…

После этих слов Керенский вышел, хлопнув дверью, а присутствующие в недоумении уставились на пакет.

— Что за безобразие, — сказал Родзянко, — откуда он их таскает?

Что делать с принесенными бумагами, никто не знал, в кабинете не было даже шкафа, чтобы их спрятать. Наконец кто-то нашелся:

— Знаете что — бросим их под стол. Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому в голову не придет искать их там.

Пакет отправился под стол, но не прошло и пяти минут, как в комнате вновь появился Керенский.

— Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили…

В итоге миллионы оказались под столом рядом с секретными договорами. Шульгин не выдержал и обратился к находившемуся тут же Милюкову:

— Павел Николаевич, довольно этого кабака. Мы не можем управлять Россией из-под стола… Надо правительство…

— Да, конечно, надо, но события так бегут…

Это все равно. Надо правительство и надо, чтобы вы его составили. Только вы можете это сделать. Давайте подумаем, кто да кто…[118]

Собственно, примерный состав правительства был намечен уже давно, еще в те времена, когда шли разговоры о «министерстве доверия». Однако новые условия внесли в предполагаемый список некоторые коррективы. Прежде на пост главы правительства намечался Родзянко. Но председатель Думы был человеком амбициозным, да к тому же отличался диктаторскими замашками. Поэтому в итоге он был заменен на известного земского деятеля князя Г. Е. Львова. Тот имел характер покладистый, и это перевесило его очевидную нерешительность и безынициативность. Портфель министра иностранных дел в правительстве получил П. Н. Милюков, а военным министром стал лидер октябристов А. И. Гучков, когда-то возглавлявший парламентскую комиссию по военным делам. Позже нам придется познакомиться и с некоторыми другими министрами, а пока упомянем еще одного участника вновь сформированного кабинета. Обер-прокурором Святейшего синода, то есть главой ведомства по делам православной церкви, стал В. Н. Львов (однофамилец премьера). В Думе он был известен как великий путаник, хотя человек добрый и честный. Нам еще предстоит встретиться с ним в августе 1917-го, когда настанут тяжелые времена и правительство окажется перед серьезным выбором.

Состав правительства был во многом случайным. По словам все того же Шульгина, «на кончике стола, в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем и голову эту пришлось сжимать, чтобы она хоть что-то могла сообразить».[119] Правительство объявило себя Временным, имея в виду, что оно берет на себя власть только до созыва Учредительного собрания. Но срок его существования мог оказаться значительно короче.

В тех вариантах списка кабинета, которые ходили по Думе годом раньше, на роль министра юстиции предназначались представители партии кадетов — В. А. Маклаков или В. Д. Набоков. Теперь же этот пост был предложен Керенскому. Инициатива приглашения Керенского исходила от Милюкова. Кадетский лидер не слишком любил суетливого депутата-трудовика, но не мог не признать, что в последние дни его значимость выросла неизмеримо. Милюков понимал, что без сотрудничества с левыми правительство не проработает и недели. Залогом этого сотрудничества он считал включение в состав кабинета Чхеидзе (в качестве министра труда) и Керенского.

Однако отношения между правительством и Советом рабочих депутатов едва не оказались разорваны в самом начале. Причиной этого стал знаменитый «Приказ № 1», адресованный полкам Петроградского гарнизона. В нем предписывалось немедленно приступить к созданию в частях и подразделениях выборных солдатских комитетов. В политическом отношении приказ подчинял гарнизон Совету рабочих депутатов. Особенно важен был пятый пункт приказа, передававший все оружие под контроль комитетов и категорически запрещавший выдачу его офицерам.

Современники считали «Приказ М 1» одной из главных причин развала армии. Провозглашенное в нем недоверие к офицерам привело к тому, что уже через короткое время за офицерством закрепилось клеймо «контрреволюционеров». По сути это был первый шаг к гражданской войне, хотя вряд ли авторы приказа сознавали это. Среди авторов прежде всего называли присяжного поверенного Н. Д. Соколова (по словам Шульгина, «человека очень левого и очень глупого»). Надо сказать, что Соколов в то время был близким соратником Керенского, хотя сам Керенский всячески открещивался от участия в создании приказа.

Так или иначе, но приказ вызвал крайнее возмущение у членов правительства. Это поставило под угрозу намечавшееся соглашение с Советом. Но лидеры Совета тоже не решались идти на полный разрыв с либералами из правительства. Около полуночи в кабинет, где заседали министры, пришла делегация Совета в составе Н. Д. Соколова, Н. Н. Суханова и Ю. М. Стеклова. Резиденция правительства представляла собой комнату, в которой стояли несколько простых канцелярских столов плюс разнокалиберные стулья и кресла. Суханов вспоминал: «Здесь не было такого хаоса и столпотворения, какие были у нас, но все же комната производила впечатление беспорядка: было накурено, грязно, валялись окурки, стояли бутылки, неубранные стаканы, многочисленные тарелки, пустые и со всякой едой, на которую у нас разгорелись глаза и зубы».[120] Голод давал себя знать, но и на то, чтобы поесть, не хватало времени. Делегация должна была найти точки соприкосновения в позициях правительства и Совета, а сделать это было непросто.

Вопрос о немедленном введении демократических свобод или объявлении всеобщей амнистии споров не вызвал. Но делегаты Совета настаивали на немедленном провозглашении России республикой, а против этого категорически был Милюков. Еще более резкое неприятие министров вызвало предложение ввести в армии институт выборных офицеров. Споры затянулись на всю ночь. Шульгин позднее писал об этом: «Это продолжалось долго, бесконечно. Это не было уже заседание. Было так. Несколько человек, совершенно изнеможенных, лежали в креслах, а эти три пришельца сидели за столиком вместе с седовласым Милюковым. Они, собственно, вчетвером вели дебаты, мы изредка подавали реплики из глубины прострации… Керенский то входил, то выходил, как всегда — молниеносно и драматически. Он бросал какую-нибудь трагическую фразу и исчезал. Но в конце концов совершенно изнеможенный и он упал в одно из кресел…»[121]

Была уже глубокая ночь, когда переговоры окончательно зашли в тупик. Милюков упрекал представителей Совета в том, что те своими необдуманными призывами разжигают неизбежную гражданскую войну. Те, в свою очередь, недвусмысленно обвинили правительство в потакании контрреволюционным элементам. Казалось, дело идет к окончательному разрыву. Но в последний момент положение спас Керенский. Шульгин вспоминал: «Мне показалось, что я слышу слабый запах эфира. В это время Керенский, лежавший пластом, вскочил как на пружинах…

— Я желал бы поговорить с вами…

Это он сказал тем трем. Резко, тем безапелляционным шекспировским тоном, который он усвоил в последние дни…

— Только наедине… Идите за мною…

Они пошли. На пороге он обернулся:

— Пусть никто не входит в эту комнату.

Никто и не собирался. У него был такой вид, точно он будет пытать их в „этой комнате“».[122]

Через четверть часа дверь распахнулась. На пороге стоял бледный Керенский:

— Представители Исполнительного комитета согласны на уступки.

После этого проект совместной декларации был составлен довольно быстро. Правда, уже на следующее утро наметившееся соглашение было вновь разорвано. Временному правительству и Исполкому Совета понадобится еще больше недели, для того чтобы выработать хотя бы примерные правила взаимодействия. Но мы пишем не историю революции, а биографию Керенского. А потому важно заметить, что именно Керенский был в февральско-мартовские дни тем связующим звеном, которое сохраняло неустойчивый контакт двух органов, претендовавших на верховную власть. Это обстоятельство делало его незаменимым и для тех, и для других. Мы уже писали, что этим было обусловлено само появление Керенского в составе правительства. Та же причина заставила Совет санкционировать его вхождение в кабинет.

«ЗАЛОЖНИК ДЕМОКРАТИИ»

Вступлению Керенского в состав Временного правительства мешало одно весьма важное обстоятельство. Дело в том, что накануне Исполком Совета большинством 13 голосов против восьми принял решение не участвовать в формировании кабинета и не посылать в него своих представителей. Таким образом, соглашаясь занять кресло министра юстиции, Керенский шел на конфликт с руководством Совета.

На дворе стояла глубокая ночь. Керенский не был у себя на квартире три дня и лишь мельком видел жену, которая пришла в Таврический дворец искать пропавшего супруга. Чувствуя страшную усталость, он решил добраться домой, чтобы поспать хотя бы до утра. Но уснуть ему так толком и не удалось. Позже он писал: «Два-три часа я провел в полуобморочном состоянии как в бреду. Потом вдруг вскочил на ноги, получив в конце концов ответ на вопрос, о котором, казалось, забыл. Решил немедленно звонить сообщить, что принимаю пост во Временном правительстве и буду объясняться не с Исполнительным комитетом, а с самим Советом. Пусть он решает проблему, возникшую между Исполнительным комитетом и мной!»[123]

По словам Керенского, главной причиной, заставившей его принять такое решение, была тревога за судьбу находящихся в «министерском павильоне» сановников. Спасти их от расправы мог, по его мнению, только он сам и никто другой. Однако будем осторожны, принимая это объяснение. Керенский принадлежал к любопытной категории, не так часто встречающейся среди обычных граждан, зато среди политиков — сплошь и рядом. Такие люди предельно искренни в своих словах и убеждениях, они несомненные идеалисты и альтруисты. Но почему-то при всем своем альтруизме они неизменно получают выгоду в любой ситуации.

Главное — убедить себя, после этого убедить других гораздо проще. В конкретной ситуации Керенского это было совсем несложно. В отличие от Исполкома, где заседали люди достаточно образованные, на пленуме Совета преобладали представители фабрик и гарнизонных частей. На них Керенский надеялся повлиять своим красноречием.

Показательно, что о своем окончательном решении принять министерский портфель Керенский тут же по телефону сообщил Милюкову, получив у того полное одобрение. Ему и в голову не пришло звонить кому-то из Исполкома Совета. Его противники должны были оставаться в неведении вплоть до последней минуты.

Заседание Совета началось около двух часов дня. Керенский появился в Таврическом дворце к этому сроку, но в зал заседаний не пошел, оставшись в соседней комнате, отделенной от зала занавеской. По словам Суханова, он выглядел уверенным и отдохнувшим. От нервного возбуждения предыдущей ночи не осталось и следа. Кто-то из находившихся в комнате попытался вызвать Керенского на спор, но тот отвечал вяло, явно прислушиваясь к происходившему в зале заседаний.

В зале член Исполкома Ю. М. Стеклов (в ту пору меньшевик, а в недалеком будущем — верный приверженец большевизма) делал доклад о результатах переговоров с Временным комитетом Государственной думы. Его речь затянулась больше чем на час. Наконец раздались аплодисменты, свидетельствующие о том, что оратор закончил говорить. В этот момент Керенский неожиданно вскочил и бросился в зал. Он попытался пробиться к президиуму, но плотная толпа не давала ему пройти. Тогда Керенский взобрался на стол, стоящий тут же, в конце зала, и отсюда громко попросил слова. Кто-то из собравшихся повернулся на его голос, раздались неуверенные хлопки.

Керенский начал в своей излюбленной манере — тихо, почти шепотом, постепенно повышая голос до крика. Суханов вспоминал: «Бледный как снег, взволнованный до полного потрясения, он вырывал из себя короткие отрывистые фразы, пересыпая их длинными паузами… Речь его, особенно вначале, была несвязна и совершенно неожиданна, особенно после спокойной беседы за занавеской…»[124]

— Товарищи, доверяете ли вы мне? — обратился Керенский к собравшимся. Естественно, что из зала послышались голоса: «Да, да! Доверяем!»

— Товарищи! — продолжал оратор. — Я говорю от всей глубины моего сердца, я готов умереть, если это будет нужно. Товарищи, в настоящий момент образовалось. Временное правительство, в котором я занял пост министра. Товарищи, я должен был дать ответ в течение пяти минут и потому не имел возможности получить ваш мандат…

Товарищи, в моих руках находятся представители старой власти, и я не решился выпустить их из своих рук. Я принял сделанное мне предложение и вошел в состав Временного правительства в качестве министра юстиции. Немедленно по вступлении на пост министра я приказал освободить всех политических заключенных и с особым почетом препроводить их из Сибири сюда к нам, наших товарищей-депутатов, членов социал-демократической фракции IV Думы и депутатов II Думы. Освобождаются все политические заключенные, не исключая и террористов.

Далее последовало самое главное.

— Ввиду того, что я взял на себя обязанности министра юстиции раньше, чем я получил от вас формальные полномочия, я слагаю с себя обязанности товарища председателя Совета рабочих депутатов. Но я готов новь принять от вас это звание, если вы признаете это нужным.[125]

Реакцию собравшихся несложно было предугадать. Сам Керенский позже утверждал, что его вынесли из зала на руках, хотя другие очевидцы вспоминают об этом в менее патетических тонах. Но несомненно, что главного Керенский добился — теперь оспаривать его решение принять министерский портфель стало просто невозможно.

Многократно растиражированная прессой речь Керенского сделала его известным всей стране. Депутат Керенский тоже не любил находиться в тени, но его популярность не выходила за рамки ничтожного круга читателей, способных одолеть газетные отчеты о думских дебатах. Сейчас на глазах рождался новый Керенский — не чинный парламентарий, а революционный трибун. Уже в этом первом его выступлении в новом качестве проявилось то, что станет причиной неслыханного взлета Керенского и последующего стремительного краха.

Стараясь соблюдать предельную объективность, мы все же вынуждены сказать — Керенский повел себя как чистой воды демагог. Но, с другой стороны, надо отдать должное его умению ориентироваться в новой для него ситуации. Он интуитивно понял, что непривычную к речам аудиторию не проймешь обычными приемами парламентского оратора. Ей требовалось что-то посильнее. Отсюда и заявления о своей готовности умереть прямо здесь и сейчас. Никто из столпов адвокатуры или политиков старой школы никогда не позволил бы себе такого, а у Керенского это сработало, да еще как.

За эффектными ораторскими конструкциями незамеченным прошло главное. Строго говоря, никакой формальной санкции на свое вступление в правительство Керенский так и не получил. Голосования по этому вопросу не было, и заменить таковое бурные аплодисменты не могли. Но для самого Керенского этого было вполне достаточно. Долгим уговорам членов Исполкома он предпочел прямое обращение к толпе. В дальнейшем он будет поступать именно так. Поначалу это будет приносить неизменный успех, но конечные результаты такого поведения станут крайне печальны. Керенский окажется один, он сам поставит себя в такое положение — одинокий оратор перед восторженной массой слушателей. Его не поддерживала и не будет поддерживать ни одна партия, ни одна политическая сила. Восторг, всеобщее обожание станут тем единственным, на чем основывалось его положение. Как показало будущее, это был очень неустойчивый фундамент.

Для самого Керенского его дебют в роли революционного вождя дался непросто. Видевшие его в эти минуты вспоминают, что он едва не падал в обморок. Какие-то люди поддерживали его, кто-то пытался налить в стакан успокаивающей микстуры. Но когда он наконец заговорил, в голосе его звучало торжество. Керенский обладал удивительной способностью вживаться в очередной образ. Сейчас он ощущал себя «заложником демократии», и каждый шаг его, каждая деталь в поведении и внешнем облике должны были подчеркивать это. Революционный министр начинал свою карьеру, и об этом обязана была узнать вся Россия.

ОТРЕЧЕНИЕ

В те самые минуты, когда Керенский объявлял Исполкому Совета о своем намерении занять министерский пост, по соседству, в большом зале Таврического дворца, выступал Милюков. В то время такие речи были в новинку, и помещение было набито битком. Наконец дело дошло до вопросов.

— А кто вас выбрал? — крикнули из толпы.

— Нас выбрала русская революция! — ни на секунду не поколебавшись, отвечал Милюков.

Зал взорвался овациями. Мало кто понял, что оратор просто обошел скользкую проблему. Действительно, Временное правительство никто не выбирал и никто не уполномочивал брать власть. По сути дела, его образование было результатом кулуарного сговора нескольких человек. Но главная беда была даже не в сговоре, а в том, что новое правительство было далеко не единодушно во взглядах на настоящее и будущее страны. Это наглядно стало видно уже в ближайшие часы.

Даже опытному парламентскому оратору Милюкову пришлось непросто, когда из зала прозвучал вопрос о будущем царя и династии. Предвидя негативную реакцию на свои слова, он начал с оговорки:

— Я знаю наперед, что мой ответ не всех вас удовлетворит. Но я скажу его. Старый деспот, доведший Россию до полной разрухи, добровольно откажется от престола — или будет низложен. Власть перейдет к регенту великому князю Михаилу Александровичу. Наследником будет Алексей.

Из зала послышались крики:

— Это старая династия!

Да, господа, это старая династия, которую, может быть, не любите вы, а может быть, не люблю и я. Но дело сейчас не в том, кто что любит. Мы не можем оставить без ответа и без разрешения вопрос о форме государственного строя. Мы представляем его себе как парламентарную и конституционную монархию. Быть может, другие представляют иначе. Но если мы будем спорить об этом сейчас, вместо того, чтобы сразу решить вопрос, то Россия окажется в состоянии гражданской войны и возродится только что разрушенный режим.[126]

Милюкова все же проводили аплодисментами, хотя и не столь бурными, как вначале. Однако уже вечером в Таврический дворец начали поступать многочисленные резолюции протеста, принятые на всевозможных митингах и собраниях. Свое недовольство стремлением правительства сохранить монархию высказал и Исполком. От Милюкова отмежевались и другие министры, заявившие, что сказанное им является сугубо его личным мнением.

Тем не менее вопрос о царе нужно было как-то решать. В тот же самый день, около трех часов пополудни, из Петрограда выехала делегация Временного комитета. Ее участники — А. И. Гучков и В. В. Шульгин должны были разыскать Николая II и убедить его подписать отречение в пользу сына. Разыскать, потому что еще двумя днями ранее царский поезд покинул Ставку, направляясь в столицу. Позже стало известно, что от станции Малая Вишера поезд повернул на Псков ввиду слухов, что дальнейший путь на Петроград уже перекрыт мятежниками.

В Пскове Николай II рассчитывал найти поддержку в лице главнокомандующего Северным фронтом генерала Н. В. Рузского. Однако тот отнюдь не был настроен поднимать войска на защиту трона. Когда-то генерал присягал на верность царю и отечеству. Когда между ними пришлось выбирать, Рузский колебался недолго. Все предыдущие дни он регулярно получал информацию о происходящем в Петрограде и был куда лучше, чем император, осведомлен о том, как далеко зашли события. Ранним утром 2 марта, когда царский поезд уже находился в Пскове, Рузский связался по телеграфу с Родзянко. Тот сообщил, что время уступок прошло и единственным выходом является отречение Николая в пользу наследника.

В 10 часов утра Рузский появился в императорском салон-вагоне и положил на стол перед царем ленту телеграфных переговоров с Родзянко. Как позже рассказывал журналистам сам генерал, царь воспринял новость сдержанно и внешне спокойно. Он сказал, что для блага России готов отречься от престола, но боится, что народ этого не поймет. У Рузского был в запасе еще один аргумент. Его телеграфные переговоры с Родзянко синхронно передавались в Ставку, где за происходящим пристально следил начальник штаба Верховного главнокомандующего генерал М. В. Алексеев. От его имени главнокомандующие всех пяти фронтов циркулярной телеграммой были запрошены о их отношении к возможности отречения. Сейчас Рузский предъявил копию этой телеграммы царю.

Для Николая II должно было стать неприятным сюрпризом то обстоятельство, что Алексеев фактически солидаризировался с Родзянко. Правда, оставалась надежда на то, что главнокомандующие выскажутся в поддержку своего монарха. Но к трем часам дня в Пскове были получены ожидавшиеся ответы. Все запрошенные генералы, включая великого князя Николая Николаевича, сообщали, что, по их мнению, альтернативы отречению нет. Тогда же на простом телеграфном бланке царь набросал короткий текст манифеста и отдал его Рузскому для передачи на телеграф. Но Рузский не успел этого сделать, поскольку из Петрограда поступило сообщение о том, что в Псков выехали представители Временного комитета Государственной думы. В этой связи было решено задержать обнародование отречения до их прибытия.

Гучков и Шульгин добрались до Пскова уже в одиннадцатом часу вечера. Почти сразу их провели в царский поезд. Николай II принял посланцев из столицы в гостиной, обтянутой зеленым шелком. При разговоре присутствовали также министр двора граф В. Б. Фредерике и присоединившиеся чуть позже генерал Н. В. Рузский и начальник штаба фронта генерал Ю. Н. Данилов.

Царь как обычно был внешне спокоен. Думские посланцы выглядели значительно хуже. Генерал Данилов вспоминал: «Депутаты были одеты по-дорожному, в пиджаках, и имели помятый вид. Очевидно, на них отразились предыдущие бессонные ночи, путешествия и волнения. Особенно устало выглядел Шульгин, к тому же, как казалось, менее владевший собой. Воспаленные глаза, плохо выбритые щеки, съехавший несколько на сторону галстук вокруг измятого в дороге воротничка».[127] Разговор начал Гучков. Глухим голосом, не глядя на собеседника, он объяснял, что революция — свершившийся факт, что спасти страну и монархию может только отречение императора в пользу сына.

Гучков говорил довольно долго. Когда он закончил, царь ответил: «Я принял решение отречься от престола. До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына Алексея. Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила. Надеюсь, вы поймете чувства отца».[128] Это стало неожиданностью, но ни у кого из присутствовавших не хватило сил пускаться в споры. В итоге был подготовлен текст манифеста об отречении. По просьбе Шульгина он был датирован тремя часами пополудни, хотя на деле приближалась полночь. После короткого ужина у Рузского делегаты отправились в обратный путь, предварительно телеграфировав в Петроград об итогах своей миссии. Ответа они дожидаться не стали и потому не знали, какой переполох в столице произвела их телеграмма.

Министры новорожденного Временного правительства не спали четвертую ночь подряд. Энергии ни у кого не оставалось, и потому разговоры носили вялый и отрывочный характер. Откинувшись на стуле, дремал Милюков. В углу комнаты Керенский о чем-то тихо беседовал с министром путей сообщений Н. В. Некрасовым. Наконец около трех часов ночи 3 марта 1917 года была получена долгожданная телеграмма от Гучкова и Шульгина. Затишью мгновенно пришел конец. Керенский ракетой взвился с места: «Михаил — император? Немыслимо, просто безумие!» Напомним, что накануне на заседании Исполкома Совета Керенский публично объявил себя республиканцем. Впрочем, значение этого заявления не стоит преувеличивать. Республика, амнистия, всеобщие выборы традиционно были частью символа веры любого представителя левой интеллигенции. Большинство из них при этом не слишком задумывались о том, почему республика лучше монархии. Позиция Керенского была для него совершенно естественной. Удивительно другое — большинство его коллег по кабинету тоже без энтузиазма восприняли идею воцарения Михаила. На них, очевидно, повлияло настроение улиц, министры просто боялись, что революционная стихия сметет и их, если они выскажутся в поддержку монархии.

Единственным, кто не колеблясь высказался в пользу сохранения трона, был Милюков. Он отнюдь не был принципиальным монархистом, но в его понимании преемственность власти была единственным способом избежать эскалации анархии. Несмотря на ночное время и усталость, Керенский и Милюков тут же вступили в жесткую полемику. К счастью, это продолжалось недолго — у спорщиков попросту не было сил. Сошлись на том, что с обнародованием царского манифеста следует подождать, а тем временем встретиться с Михаилом и выяснить его позицию.

Известно было, что великий князь находится в Петрограде, но где именно его искать, никто не знал. Наконец удалось выяснить, что Михаил перебрался из Зимнего дворца в дом княгини Путятиной, здесь же, по соседству, — на Миллионной, 12. Рано утром, как только позволили приличия, Керенский позвонил по добытому номеру телефона. Оказалось, что великий князь тоже не спал всю ночь. В ответ на переданную ему просьбу он немедленно согласился встретиться с министрами.

Перед самым отъездом из Таврического дворца Милюков наудачу позвонил на вокзал и выяснил, что Гучков и Шульгин только что вернулись в столицу. Тем не менее было решено их не дожидаться, а предложить им прямо проехать на Миллионную. На встречу с великим князем члены правительства выехали на двух автомобилях. Не доезжая дома княгини Путятиной, машины оставили у тротуара и дальше пошли пешком, чтобы не привлекать нежелательного внимания. Великий князь принял визитеров в гостиной на втором этаже. Он был заметно взволнован — известие об отречении стало для него полной неожиданностью. Что-то говорили Керенский и Род-зянко, затем слово взял Милюков. Он говорил долго, больше часа, явно затягивая время. Нетрудно было понять, что Милюков ждет появления Гучкова и Шульгина.

Между тем вернувшимся из Пскова эмиссарам Временного комитета пришлось пережить на вокзале несколько неприятных минут. Гучков попытался объявить о воцарении Михаила рабочим железнодорожного депо и едва избежал физической расправы. К счастью, у депутатов нашлись добровольные помощники, сумевшие добыть автомобиль. На всякий случай Гучкову и Шульгину дали вооруженную охрану, но главной охранной грамотой и универсальным пропуском был огромный красный флаг, развевавшийся над сиденьем водителя. Шульгин вспоминал: «Мы неслись бешено… День был морозный, солнечный… Город был совсем странный — сумасшедший, хотя и тихим помешательством… пока… Трамваи стали, экипажей, извозчиков не было совсем… Изредка проносились грузовики с ощетиненными штыками. Куда? Зачем? Все магазины закрыты, но самое странное то, что никто не ходит по тротуарам, все почему-то выбрались на мостовую. И ходят толпами. Главным образом толпы солдат. С винтовками за плечами, не в строю, без офицеров — ходят толпами, без смысла… И на лицах не то радостное, не то растерянное недоумение…»[129]

В особняке на Миллионной думские эмиссары появились как раз вовремя — Милюков уже заканчивал свою речь. Хриплым голосом он, по словам Шульгина, не говорил, а каркал: «Если вы откажетесь, ваше высочество, будет гибель. Потому что Россия… Россия теряет свою ось. Монарх это ось, единственная ось страны…» Аргументы Милюкова были понятны, но все же мало кого убедили. Из всех присутствовавших только Гучков высказался в поддержку кадетского лидера. Даже Родзянко, даже искренний монархист Шульгин (видимо, впечатленный увиденным на улицах) не рискнули солидаризироваться с Милюковым.

Позицию большинства собравшихся высказал Керенский: «Ваше высочество, мои убеждения — республиканские. Но сейчас разрешите вам сказать как русский — русскому. Павел Николаевич Милюков ошибается. Приняв престол, вы не спасете Россию. Наоборот. Перед лицом внешнего врага начнется гражданская внутренняя война. Умоляю вас во имя России принести эту жертву. С другой стороны, я не вправе скрыть здесь, каким опасностям подвергаетесь вы лично в случае решения принять престол. Во всяком случае, я не ручаюсь за жизнь вашего высочества».

Михаил молча выслушал всех и попросил время подумать. Он пригласил с собой Родзянко и вместе с ним вышел в соседнюю комнату. Как позже вспоминал Родзянко, великий князь задал единственный вопрос — может ли правительство гарантировать ему жизнь, если он согласится занять трон.[130] Родзянко был вынужден ответить отрицательно. Похоже, что Михаил уже принял решение — его уединение с Родзянко продолжалось не более четверти часа. Выйдя к ожидавшим его членам правительства, он сказал:

«В этих условиях я не могу принять престола».

Керенский немедленно сорвался с места: «Вы совершаете благородный, поистине патриотический поступок. Обязуюсь довести это до всеобщего сведения и позаботиться о вашей защите». Часы в гостиной пробили полдень. Тут же был составлен текст отречения Михаила, который вместе с манифестом Николая И в тот же день был опубликован в газетах.

Принято считать, что время все расставляет по своим местам. Но почти столетие, прошедшее с того рокового дня, так и не внесло ясности в вопрос: кто же был прав, Милюков или Керенский? Историки позднейших лет, в зависимости от своих политических симпатий, обвиняли Керенского в том, что он уничтожил последний шанс сохранить монархию, или воздавали ему хвалу за предотвращение гражданской войны. Но насколько реально в той ситуации было воцарение Михаила? Позже Шульгин писал: «Принять престол сейчас — значило во главе верного полка броситься на социалистов и раздавить их пулеметами».[131] Но этого полка не было. Не было ни в Петрограде, ни в Москве, ни на фронте. Фронт, продолжавшаяся война с Германией стали вечным проклятием русской революции. Любой решительный шаг немедленно вызывал вопрос: а как это отразится на положении фронта? В итоге в течение всего периода пребывания у власти Временное правительство колебалось и осторожничало. В конечном счете кровь все равно пролилась, но тот факт, что Россия все же получила восемь месяцев свободы, был определен в особняке на Миллионной.

«ДИКТАТУРА АДВОКАТУРЫ»

В здании своего министерства на Екатерининской Керенский появился только 4 марта. Все предыдущие дни Министерство юстиции не работало, как и другие правительственные учреждения. Прежний министр Н. А. Добровольский был арестован, а новый никак не мог добраться до места службы. В министерство Керенский прибыл на автомобиле. У входа его уже ждала толпа журналистов. Под прицелом фотокамер Керенский демонстративно пожал руку министерскому швейцару. Старый швейцар Моисеев, прослуживший на этом месте не один десяток лет, от неожиданности отпустил дверь, которую услужливо распахнул, и она с шумом захлопнулась прямо перед носом нового хозяина особняка.

В газеты эта история попала в причесанном виде как свидетельство демократизма нового министра. Прошло пять лет, и уже в эмиграции писатель Аркадий Аверченко обращался к Керенскому: «Знаете ли вы, с какого момента Россия пошла к погибели? С того самого, когда вы, глава России, приехали в министерство и подали курьеру руку».[132] С тем, к чему ведет игра в демократию, Керенскому пришлось столкнуться буквально на следующий день. Вместе с несколькими спутниками он отправился на автомобиле в Зимний дворец. Рядом с шофером уселся какой-то солдат — то ли для охраны министра, то ли просто желая прокатиться по городу. Неожиданно на Садовой автомобиль остановился, а солдат выскочил и куда-то побежал. Керенский спросил у водителя, что это значит, и получил ответ, что солдат приказал остановиться, так как хочет купить газету. Керенский вспыхнул: «Что за безобразие! Поезжайте дальше немедленно. Пусть он пешком идет».[133] Однако дело было сделано, и Керенскому приходилось потом вести бесконечные переговоры с делегатами от курьеров и младших письмоводителей, убеждать чиновников различных департаментов, желающих поставить начальником выборного из своей среды.

В результате текущая работа быстро пришла в запустение, тем более что и Керенскому она наскучила уже недели через две-три. Один из современников так описывал атмосферу в доме на Екатерининской: «Самый внешний вид когда-то аккуратно содержимого помещения выглядел теперь неряшливо, чему немало способствовали загрязнившиеся красные тряпицы, развешанные кое-где, в виде революционных эмблем. Курьеры и сторожа бестолково мыкались от двери к двери, не понимая, кого нужно просителям, которые толпились массами в министерских коридорах и расходились, не добившись толка. Все, вместе взятое, производило впечатление какого-то временного пристанища пришлых людей».[134] Новый министр предпочитал делать «большую политику», предоставив мелочи другим.

Адвокат А. А. Демьянов, ставший директором одного из департаментов Министерства юстиции, позже вспоминал: «Беседовать с Керенским о делах было чрезвычайно трудно: его почти никогда нельзя было захватить; у него никогда не было ни одной свободной минуты. Я стал ходить к нему рано утром, когда он вставал и пил кофе. Тут на лету происходили у меня с ним все переговоры».[135] Это был характерный для Керенского стиль. Точно так же он будет вести себя и на посту военного министра, и тогда, когда займет премьерское кресло.

Но в первые дни пребывания в качестве министра юстиции Керенскому еще нравилось играть роль карающей десницы правосудия. Направлена она была в первую очередь против высших чинов судебного ведомства и прокуратуры, сделавших карьеру при старом режиме. Новый министр отправлял их в отставку десятками. Это невольно вызывало в памяти поведение худших из прежних министров юстиции. Один из современников писал, что «в лице Керенского судебное ведомство приобрело левого Щегловитова; пусть Керенский искренне толковал, что хочет поставить правосудие в России на недосягаемую высоту, но поступками своими кривил его влево, как Щегловитов вправо».[136] Кандидатов на освобождающиеся должности новый министр искал прежде всего в знакомой ему среде. Кабинеты министерского особняка на Екатерининской заполнили адвокаты всех мастей и рангов.

Товарищем (заместителем) министра стал петроградский адвокат А. С. Зарудный, в прошлом один из защитников Бей-лиса. На важнейший пост прокурора Петроградской судебной палаты был назначен другой столичный адвокат — П. Н. Пе-реверзев. Целый ряд представителей адвокатского цеха получил места сенаторов, в том числе Н. Д. Соколов — автор знаменитого «Приказа № 1». Помимо прочего, он был одним из руководителей Петроградского совета, но вот оно честолюбие — представляться он все же предпочитал «сенатор Соколов».

Даже самые опытные адвокаты (а может быть, опытные и в первую очередь) имеют весьма специфический угол зрения и на законы, и на процесс судопроизводства. Керенскому в силу молодости и отсутствия практики не хватало знаний во многих областях юстиции. Однако, вместо того чтобы привлечь людей, такими знаниями обладающих, он еще более ослабил свое ведомство, сделав ставку исключительно на коллег по профессии. В результате сложилась ситуация, которую современники не без иронии называли «диктатурой адвокатуры».

Представителям адвокатской корпорации вообще свойственно переоценивать значение слова, и потому задуманные реформы потонули в обилии разговоров. «В здании Министерства юстиции, во всех углах, и утром, и по вечерам, заседали комиссии. Либеральные профессора-юристы наслаждались в них своим собственным, долго сдерживаемым красноречием. Уголовники (специалисты по уголовному праву. — В. Ф.) Чу-бинский и Люблинский побивали в этом отношении все рекорды, не уступал им только все еще красноречивый А. Ф. Кони, который, после переговоров с Керенским, согласился принять должность первоприсутствующего сенатора в уголовном кассационном департаменте. Товарищ нового министра, А. С. Зарудный, председательствуя, руководил прениями, не отказывая и себе в удовольствии высказывать свое мотивированное суждение по поводу каждого высказанного мнения.

Общая комиссия подразделялась на специальные, а эти последние на подкомиссии и на бюро докладчиков. Кто только в них не заседал. Тут были и вновь испеченные сенаторы, из адвокатов, и из, бывших прежде в загоне, либеральных судебных деятелей, и вновь назначенные прокуроры и председатели палат и окружных судов, и некоторые чины прежнего министерства, зарекомендовавшие себя, так или иначе, либерально. Но адвокаты всюду преобладали».[137]

Будучи рожденным революцией, Временное правительство сочетало в себе законодательную и исполнительную власть. В чрезвычайных условиях это было и неплохо, поскольку позволяло принимать законы без долгого обсуждения в парламенте. Но на практике это преимущество зачастую терялось из-за того, что любое начинание тонуло в комиссиях и комитетах, а подчас и сознательно тормозилось в силу межведомственного соперничества. Задним числом вспоминая первые мартовские недели, многие современники характеризовали их как время упущенных возможностей.

Впрочем, сделано все же было немало. Надо отдать должное Керенскому — именно его министерство было инициатором наиболее радикальных перемен. Закон от 20 марта 1917 года отменял национальные и вероисповедные ограничения на свободу передвижения, поступление на государственную службу и учебу. Этим окончательно были уничтожены пресловутая еврейская черта оседлости и иные дискриминационные меры в отношении евреев. Постановлением от 12 марта Временное правительство отменило смертную казнь. Была уничтожена цензура, сняты запреты на деятельность политических партий и общественных организаций. Даже критики правительства признавали, что Россия за счи-таные дни превратилась в самую свободную из воюющих стран. Другое дело, что внезапная свобода больно ударила по порядку и дисциплине. В короткий срок свобода переродилась во вседозволенность, а демократию заменила диктатура толпы. Примером может служить история знаменитых «птенцов Керенского».

Мы уже писали о том, что политическая амнистия и всеобщие выборы были главными лозунгами русской радикальной интеллигенции как минимум с девятьсот пятого года. Поэтому в первые же часы своего пребывания в должности министра юстиции (и не успев еще добраться до министерства) Керенский подписал распоряжение, предписывавшее немедленно освободить из тюрем всех политических заключенных. Эта телеграмма поступила на места днем 3 марта, когда в большинстве городов переворот стал уже свершившимся фактом. Новые революционные власти поспешили открыть двери тюрем, не особо разбираясь в том, за что были осуждены их обитатели. Террористы, на счету которых были жизни невинных людей, участники бандитских экспроприаций вышли на свободу как жертвы старого режима.

В предреволюционной России сложно было провести грань между уголовной и политической преступностью. Либеральная общественность аплодировала убийцам царских сановников. Но это сочувствие было косвенным оправданием убийства как такового. Не случайно Борис Савинков устами героя одного из своих романов задавался вопросом: «Я не понимаю, почему одних людей убивать можно, а других нет?» Кстати, Савинков — террорист с немалым опытом, как и другой его сотоварищ по партии эсеров — убийца Гапона Петр Рутенберг, вскоре занял министерское кресло во Временном правительстве.

Как правило, в тюрьмах уголовники и политические сидели бок о бок, и освобождение «политиков» вызвало брожение среди тех, кто оставался за решеткой. Массовые волнения заключенных имели место в Москве, Ярославле, Ростове, Красноярске. Это побудило нового министра юстиции 14 марта разослать на места телеграмму, где говорилось о том, что «в ближайшем будущем последует приказ о сокращении для всех осужденных сроков наказания и об условном освобождении для некоторых из них». Через три дня, 17 мая 1917 года, Временным правительством было принято постановление «Об облегчении участи лиц, совершивших уголовные преступления». В нем была объявлена амнистия по отношению к целому ряду категорий заключенных: достигшим шестидесяти лет, больным и увечным и т. д. Отдельная статья постановления предполагала освобождение лиц, не входивших в эти категории, но изъявивших желание добровольно вступить в ряды действующей армии.[138]

Многие обитатели тюрем поспешили воспользоваться этой возможностью. Однако бывшие дезертиры и уголовники, как правило, не желали воевать, при первой возможности дезертировали и вообще своим присутствием разлагали и без того неустойчивые фронтовые части. По этой причине 10 июля 1917 года приказом по военному министерству было введено уточнение: добровольцы из числа бывших уголовников отныне зачислялись в строй только с согласия полковых комитетов. В течение месяца полковые комитеты должны были представить письменный отзыв о поведении вновь прибывших. Если отзыв был отрицательным, то вчерашних арестантов было предписано препровождать обратно для отбытия оставшихся сроков заключения.[139] Естественно, что на практике это чаще всего сделать было невозможно.

Освобождение сначала политических, а потом части уголовных заключенных внесло полную дезорганизацию в тюремную жизнь. Меры, предпринимавшиеся либералами из Министерства юстиции, только добавляли масла в огонь. Вновь назначенный начальник Главного управления мест заключения профессор А. В. Жителенко первым своим приказом от 8 марта 1917 года упразднил применение оков и темных карцеров. Исходя из «необходимости признавать в заключенных личное человеческое достоинство», было предписано удалить из их одежды «все отличия, унижающие заключенных в их собственных глазах и в глазах общества». Большинство уголовного населения тюрем восприняло эти гуманные шаги как разрешение на вседозволенность. Местные же власти, дабы избежать обвинений в «реакционности», в конфликтах между тюремным начальством и заключенными предпочитали становиться на сторону последних.

Постановление от 17 марта предполагало освобождение только тех заключенных, которые характеризовались примерным поведением. Фактически же на свободе оказались даже самые матерые рецидивисты. В народе их прозвали «птенцами Керенского». Уровень преступности в стране немедленно взлетел вверх. В криминальной статистике преобладали кражи, но возросло число и более тяжких преступлений, тем более что оружия, благодаря дезертирам, было хоть отбавляй. Именно в это время в обиход вошло ранее неизвестное слово «бандиты».

Известно, что благими намерениями вымощена дорога в ад. Либеральные адвокаты и профессора, пришедшие с Керенским в Министерство юстиции, были движимы самыми гуманными побуждениями, но их действия лишь усугубили надвигавшийся хаос. К тому же общую линию нового министра трудно было назвать объективной и сбалансированной. Тюремные камеры, освобожденные выпущенными на свободу уголовниками, недолго оставались пустыми. Очень скоро их заполнили арестованные деятели старого режима.

ЦАРСКАЯ СЕМЬЯ

Самым известным узником революции был, конечно, отрекшийся император. Из Пскова царь отправился в Ставку, в Могилев, для того чтобы попрощаться с войсками. 8 марта он подписал последний приказ по армии: «Исполняйте же ваш долг, защищайте доблестную нашу Родину, повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников. Помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу. Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспримерная любовь к нашей великой Родине. Да благословит вас Господь Бог, да ведет вас к победе Святой Великомученик и Победоносец Георгий».

Подписывая этот документ, царь не знал, что еще накануне, 7 марта, Временное правительство постановило признать Николая II и его супругу лишенными свободы. Отрекшегося императора было предписано доставить в Царское Село. Императрица Александра Федоровна была арестована еще за два дня до этого. Арест императрицы лично осуществил новый главнокомандующий Петроградским военным округом генерал Л. Г. Корнилов, чья судьба в скором времени так тесно переплетется с судьбой Керенского.

Днем 9 марта императорский поезд прибыл в Царское Село. На перроне главного пассажира уже ждала охрана. Автомобиль доставил его в Александровский дворец, где бывший царь наконец смог увидеться с женой и детьми. Впрочем, его надежды на воссоединение с семьей сбылись не в полной мере. Оказалось, что бывшего царя и царицу предписано содержать отдельно, позволяя им общаться только в течение нескольких часов днем. Это было частью инструкции по содержанию арестованных, разработанной лично Керенским. Она обязывала членов царской семьи не покидать помещения без особого на то разрешения. Для прогулок были отведены специальные места в парке, обязательно огороженные от внимания посторонних. Всякие свидания с арестованными были запрещены, и любое исключение из этого правила допускалось только с личного разрешения Керенского. Вся корреспонденция царской семьи подлежала обязательной цензуре.

Сам Керенский не спешил встретиться с бывшим императором. Прежде ему никогда не приходилось общаться с Николаем II, и его представления о царе были вполне в духе того, что писала на этот счет левая пресса. Керенскому виделся громкий процесс над «тираном», способный стать достойной точкой в истории великой революции. Известный адвокат Н. П. Карабчевский передал в воспоминаниях свой разговор с Керенским, состоявшийся как раз в эти дни. Новый министр юстиции предложил Карабчевскому сенатское кресло, но тот отказался, сказав, что предпочитает остаться в прежнем статусе.

— Я еще пригожусь в качестве защитника…

— Кому? — с улыбкой спросил Керенский. — Николаю Романову?..

— О, его я охотно буду защищать, если вы затеете его судить.

Далее произошло то, что стало для Карабчевского полной неожиданностью. «Керенский откинулся на спинку кресла, на секунду призадумался и, проведя указательным пальцем левой руки по шее, сделал им энергичный жест вверх. Я и все поняли, что это намек на повешение. — Две, три жертвы, пожалуй, необходимы! — сказал Керенский, обводя нас своим не то загадочным, не то подслеповатым взглядом благодаря тяжело нависшим на глаза верхним векам».[140]

Вряд ли Карабчевский придумал эту сцену — и причин для того у него особых не было, да и само это поведение очень вписывается в характерную для Керенского театральную манеру. Сейчас он играл революционного вождя — Робеспьера, Дантона, Сен-Жюста. Но и преувеличивать значение сказанного тоже не стоит. Мы уже писали о том, что по характеру своему Керенский был отнюдь не кровожаден. К тому же несколькими днями раньше, а именно — 7 марта 1917 года, выступая на заседании Исполкома Московского совета, он прямо сказал: «Временное правительство взяло на себя ответственность за личную безопасность царя и его семьи. Это обязательство мы выполним до конца. Царь с семьей будет отправлен за границу, в Англию. Я сам довезу его до Мурманска».[141]

Первое свидание революционного министра со свергнутым монархом состоялось только 21 марта, спустя почти три недели после отречения. Керенский в сопровождении свиты появился в Александровском дворце после полудня. Первым делом он собрал в коридоре всю прислугу и караульных и обратился к ним с речью, призывая бдительно охранять вверенных им арестантов. Свидетелю этой сцены запомнился облик министра: «Он был одет в высокие сапоги, синий френч, наглухо застегнутый, без признаков белья и напоминал рабочего в воскресном костюме. Его движения были резкими и отрывистыми, он не ходил, а бегал по комнатам, говоря громко, очень быстро. У него был бегающий взгляд и несимпатичное лицо».[142]

Через гофмаршала двора графа П. К. Бенкендорфа Керенский попросил доложить царю, что хотел бы встретиться с ним и императрицей. Некоторое время ему пришлось подождать. Как позже он сам писал об этом, в эти минуты его охватило невольное волнение. Вспоминал ли вождь победившей революции, как гимназистом он рыдал на панихиде по отцу того, кого сейчас он приехал карать и миловать?

Вернулся Бенкендорф: «Его Величество милостиво согласился принять Вас». Керенский вспоминал: «Вся семья в полной растерянности стояла вокруг маленького столика у окна прилегающей комнаты. Из этой группы отделился невысокий человек в военной форме и нерешительно, со слабой улыбкой на лице направился ко мне… Я быстро подошел к Николаю II, с улыбкой протянул ему руку и отрывисто произнес: „Керенский“, как делал обычно, представляясь кому-либо». Далее последовала краткая беседа, а напоследок бывший царь, по словам Керенского, даже пожелал ему успехов на государственном посту.[143]

Удивительное дело — человеческое восприятие. Та же самая сцена в описании Бенкендорфа выглядит сосем по-друго-му. «Керенский вошел один. Остановившись на пороге, он сделал что-то вроде поклона и назвал себя: „Министр юстиции“… Взволнованный, с дрожащими руками, словно в лихорадке, Керенский не стоял на месте; он притрагивался ко всем вещам на столе; из его уст вылетали бессвязные слова; у него был вид сумасшедшего».[144] Конечно, в этом описании немало гротеска, но, к слову, одна деталь подмечена верно. Керенский в минуты волнения действительно брал в руки первый попавшийся мелкий предмет, начинал вертеть его в пальцах, не отдавая себе в этом отчета.

Меньше всего впечатления это свидание произвело на бывшего царя. В дневниках Николая II этому эпизоду посвящены всего три строчки. «Сегодня днем внезапно приехал Керенский, нынешний Мин. Юстиции, прошел через все комнаты, пожелал нас видеть, поговорил со мною минут пять, представил нового коменданта дворца и затем вышел».[145] Не победитель, великодушно прощающий побежденных, не плебей, робеющий перед недавним владыкой. Так, очередной, любопытствующий зевака вроде караульных солдат, которые поначалу выстраивались в очередь, чтобы поглядеть на царскую семью.

Для Керенского же результаты этого свидания были более существенны. Адвокат Н. П. Карабчевский виделся с Керенским сразу после возвращения того из первой поездки в Царское Село. Он вспоминал: «Мне показалось, что Керенский был несколько взволнован; во всяком случае, к чести его, должен отметить, что он не имел торжествующе-самодовольного вида. По его словам, с государем, или, как он называл его, Николаем Н-м, он имел довольно продолжительную беседу. Царь представил ему и наследника… Относительно государыни он обмолвился: „Она во всей своей замкнутой гордыне. Едва показалась, и… приняла меня по-императорски“…»[146]

Как и большинство представителей левой российской интеллигенции, Керенский в политике мыслил стереотипами. Царь для него был «деспотом» и «тираном», свое наивное детское благоговение перед монархом он если и вспоминал, то со стыдом, как вспоминается многое из опыта юных лет. Сейчас, во время свидания в Царском, Керенский увидел перед собой живого человека, меньше всего похожего на карикатурный образ из сатирических журналов мартовских дней. В разговоре с сенатором С. В. Завадским Керенский произнес фразу, которая, как нам кажется, очень хорошо характеризует его чувства: «А ведь Николай II далеко не глуп, вопреки тому, что мы о нем думали».[147]

После первой поездки в Царское Село Керенский стал бывать здесь при первой же возможности, проявляя даже некоторую назойливость. Позже он писал, что поставил перед собой задачу разрешить загадку личности бывшего царя. Может быть, дело обстояло по-другому и Керенский просто попал под влияние знаменитого обаяния последнего российского императора. Так или иначе, но царская семья нашла в лице Керенского если не друга, то надежного защитника. Винить его, как это делали эмигранты-монархисты, в том, что именно он проложил дорогу к трагической екатеринбургской истории, было бы совершенно неправомерно.

Здесь не место обсуждать вопрос о том, почему так и не состоялась решенная было правительством отправка царской семьи за границу. С уверенностью можно сказать, что не Керенский был виновником срыва этого замысла. Но все это не означает, что он в одночасье отбросил тот образ мысли, который и привел его под знамена революции. Бывший царь был исключением, в нем и только в нем Керенский увидел человека. Царское же окружение, прежние министры и сановники так и остались для него представителями «темных сил», считаться с которыми вовсе не обязательно.

МИНИСТРЫ В ТРУБЕЦКОМ БАСТИОНЕ

Наш рассказ позволяет вернуться к судьбе узников «министерского павильона». Напомним, что 1 марта они были переведены из Таврического дворца в Петропавловскую крепость. В камерах Трубецкого бастиона, где когда-то содержались декабристы, оказались бывшие министры (включая трех премьеров), жандармские генералы, сенаторы. Число заключенных менялось, но средней цифрой можно считать полтора десятка человек, включая двух женщин — жену бывшего военного министра В. А. Сухомлинова и близкую подругу царицы фрейлину А. А. Вырубову. К слову сказать, Вырубову арестовал лично Керенский во время своего первого визита в Царское Село.

Арестованные содержались под стражей без всякого обвинения, что очень напоминало многим недавние времена, только, пожалуй, в еще более худшем виде. Вспомним, как Керенский в дни пребывания в «Крестах» объявил голодовку за то, что ему в положенный двухнедельный срок не предъявили обвинения. Сейчас на вопрос Завадского, как может министр юстиции держать в тюрьме без формального основания, Керенский ответил: «Я держу их под стражею не как министр юстиции, а на правах Марата».[148]

Честно говоря, сомнительно, чтобы Керенский завидовал кровавой славе пресловутого «друга народа». Во время мартовской поездки в Москву он, напротив, говорил, что не собирается быть Маратом русской революции. Керенский попросту попал в почти безвыходную ситуацию. Освобождение из крепости бывших царских сановников немедленно было бы использовано против него его противниками слева. Между тем оставлять их в тюрьме было невозможно, поскольку уже первое расследование показало, что прямых нарушений закона за арестованными нет.

Выходом для Керенского стало создание Верховной (позже — Чрезвычайной) следственной комиссии для расследования противозаконных по должности действий бывших министров, главноуправляющих и других высших должностных лиц. Во главе ее был поставлен московский адвокат Н. К. Муравьев, его заместителями стали сенаторы С. В. Иванов и С. В. Завадский (последний вышел из состава комиссии в середине апреля). К работе комиссии были привлечены ученые — такие как академик С. Ф. Ольденбург и П. Е. Щеголев — историк и литературовед, издатель журнала «Былое». Их пребывание в комиссии было вызвано стремлением зафиксировать для истории детали закулисной деятельности прежнего режима. Очень скоро эта задача стала для комиссии основной, так как собственно противозаконных действий арестованных сановников следователям комиссии обнаружить не удалось. Да, конечно, были мелкие злоупотребления по службе, вроде назначения на должности по протекции, но ни один суд не счел бы это основанием для приговора.

В итоге сложилась странная картина. Допросы, регулярно проводившиеся следователями комиссии, вылились в интервью для истории, но сами интервьюируемые содержались в тюрьме как опасные преступники. При этом тюремный режим отнюдь не отличался гуманностью. Бывший военный министр В. А. Сухомлинов в первый раз оказался в крепости еще за год до революции и имел возможность сравнивать прежние и новые порядки. По его словам, «режим при царском правительстве был строгий, но гуманный, — а при новом порядке, или, говоря правильнее, беспорядке — бесчеловечный, чисто инквизиторский».[149] На прогулку заключенных выводили всего на несколько минут в день, кормили их остатками обеда караульной команды, в крепость регулярно наведывались какие-то случайные посетители, для того чтобы посмотреть, как сидят бывшие царские слуги. Ходили разговоры, что караульная команда брала с таких визитеров деньги за удовлетворение их любопытства.

Особенно тяжелым было положение женщин. В воспоминаниях Вырубовой немало впечатляющих эпизодов из времени ее пребывания в крепости. «Самое страшное — были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать. Первый раз я встала на колени, прижимая к себе икону Богоматери, и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли. Второй раз я в испуге кинулась об стену. Стучала и кричала. Сухомлинова слышала меня и тоже кричала, пока не прибежали солдаты из других коридоров… В третий раз приходил один караульный начальник. Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел. Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться: солдаты могли отомстить нам…»[150]

Жалобы заключенных вызывали у охраны в лучшем случае злорадство, а чаще — неприкрытое раздражение. Под стать охране был и тюремный врач доктор Серебряников, казалось, получавший удовольствие от вида чужих страданий. Но в конце апреля Серебряников был смещен и на его место назначен И. И. Манухин. Добрую память об этом человеке сохранили многие десятки сменявших друг друга узников Трубецкого бастиона. Манухин был талантливым ученым, учеником знаменитого Мечникова. Как практикующий врач, он тоже пользовался широкой популярностью. Самым известным его пациентом был Горький, которого Манухин сумел вылечить от туберкулеза.

У Манухина был широкий круг знакомых среди левой интеллигенции. В его квартире на углу Сергиевской и Потемкинской любого посетителя ждал радушный прием. Здесь неоднократно бывал и Керенский, которого с Манухиным, помимо прочего, объединяли и масонские связи. Но самое главное — Манухин был человеком честным и отзывчивым. Когда ему стало известно о порядках, царивших в Петропавловской крепости, он добровольно вызвался занять должность тюремного врача.

Назначение Манухина привело к разительным переменам. «Для доктора, — вспоминала Вырубова, — все мы были пациенты, а не заключенные. Он потребовал пробу пищи и приказал выдавать каждому по бутылке молока и по два яйца в день. Воля у него была железная, и хотя сперва солдаты хотели его несколько раз поднять на штыки, они, в конце концов, покорились ему, и он, невзирая на грубости и неприятности, забывая себя, свое здоровье и силы, во имя любви к страждущему человечеству, все делал, чтобы спасти нас».[151] Вырубова имела основание восторженно писать о Манухине. Благодаря его настояниям она в середине июля была освобождена из Петропавловской крепости и переведена в арестный дом на Фурш-тадтской, где режим содержания был гораздо легче.

Шли месяцы, а будущее заключенных Трубецкого бастиона по-прежнему оставалось неопределенным. Во время июльских событий, когда Временное правительство едва не лишилось власти, Петропавловская крепость была занята отрядом болыпевиствующих матросов. В этот момент от физической расправы арестованных спасла только случайность.

О том, что происходило в стране, узники Петропавловской крепости могли узнавать только по случайным разговорам с охраной. Сухомлинов вспоминал, что как-то на прогулке услышал от караульного унтер-офицера: «Обождите немного, мы вам скоро доставим сюда Керенского с товарищами».[152] Неожиданно в середине августа поступило распоряжение об освобождении части заключенных. Они не были оправданы, но в качестве меры наказания к ним было предписано применить высылку за границу. Другие же дожили до октябрьского переворота и успели увидеть в соседних камерах министров уже Временного правительства.

ПРАВИТЕЛЬСТВО ЗА РАБОТОЙ

Первое заседание Временного правительства состоялось в субботу 4 марта 1917 года. Таврический дворец в предыдущие дни подвергся настоящему разгрому, и заседать там не было никакой возможности. Поэтому министры собрались в здании Министерства внутренних дел (напомним, что во главе его стоял князь Г. Е. Львов, совмещавший этот пост с обязанностями премьера). Там же правительство собиралось в течение двух последующих дней. Лишь с 7 марта заседания были перенесены в Мариинский дворец, который и стал до середины июля главной правительственной резиденцией.

Это роскошное здание в самом центре города было некогда построено Николаем I для своей старшей дочери. В последующие годы Мариинский дворец стал местом пребывания Государственного совета. В первые недели революции дворец быстро утратил респектабельный вид. Французский посол М. Палеолог увидел его в эти дни таким: «В вестибюле, где раньше благодушествовали лакеи в пышной придворной ливрее, оборванные, грязные, наглые солдаты курят, валяются на скамейках. С начала революции большая мраморная лестница не подметалась. Тут и там разбитое стекло, царапина от пули на панно свидетельствуют о том, что на Исаакиевской площади происходил жаркий бой».[153]

В первое время заседания правительства происходили два раза в день — в четыре часа пополудни и в девять вечера. Вечернее заседание затягивалось до глубокой ночи. Каждый раз работа начиналась с огромным опозданием. Вины министров в этом не было или почти не было — опаздывали они потому, что честно просиживали в своих ведомствах по 10–12 часов, пытаясь справиться с потоком текущих дел. Другой вопрос, что это по большей части был сизифов труд. Основная часть новых министров не имела никакого опыта бюрократической деятельности и была едва знакома друг с другом.

Мы уже писали о том, что первый состав Временного правительства был предельно случаен. Князь Г. Е. Львов получил кресло премьера только потому, что другие члены кабинета не хотели видеть в нем Родзянко. Но даже главный инициатор этой интриги П. Н. Милюков быстро разочаровался в новом министре-председателе. Другой осведомленный современник — управляющий делами Временного правительства В. Д. Набоков позднее вспоминал, что Львов «не только не сделал, но даже не попытался сделать что-нибудь для противодействия все растущему разложению. Он сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи».[154] В спорах между министрами Львов предпочитал оставаться в стороне и избегать самостоятельной позиции.

Пассивность премьера могла бы быть компенсирована наличием в правительстве сплоченной группы, чья линия поведения и определила бы позицию кабинета. Но в первом составе Временного правительства таковой не оказалось. Формально можно было говорить о существовании некой кадетской фракции, поскольку четверо из одиннадцати министров состояли в партии кадетов. Однако на практике даже среди них не было полного единомыслия. Самой яркой фигурой из министров-кадетов был, несомненно, признанный партийный лидер П. Н. Милюков. Он получил портфель министра иностранных дел, о котором мечтал давно.

В своих воспоминаниях Милюков без лишней скромности писал, что он был единственным из министров, кому не пришлось учиться на лету и кто сел в министерское кресло с полным знанием дела.[155] Действительно, Милюков имел прочные связи в дипломатических кругах и легко находил общий язык с иностранными послами. Но кадетскому лидеру было свойственно некоторое доктринерство и упорное нежелание считаться с обстоятельствами. В результате Милюков быстро оказался в изоляции, что через два месяца и привело его к отставке.

Товарищем Милюкова по партии был министр земледелия А. И. Шингарев. Свою карьеру он начинал как земский врач, но в Государственной думе получил известность прежде всего ожесточенной критикой Столыпинской реформы. Набоков писал, что Шингарев всю жизнь оставался «русским провинциальным интеллигентом, представителем третьего элемента, очень способным, очень трудолюбивым, с горячим сердцем и высоким строем души… но в конце концов рассчитанным не на государственный, а на губернский или уездный масштаб».[156] К правительственной работе он оказался абсолютно не подготовлен. Его длинные речи в привычной думской манере вызывали у коллег по кабинету только раздражение. К тому же аграрный вопрос для России был особенно болезненным. Тут не справился бы и куда более сильный человек, а уж Шингарева эта борьба с ветряными мельницами за считаные недели едва не довела до нервного срыва.

Министр просвещения и тоже член кадетской партии А. А. Мануйлов в политическом отношении себя почти не проявлял. Хотя в прошлом он был ректором Московского университета и даже избирался в Государственный совет, то есть имел определенный опыт административной работы, но это был опыт мирного времени. В революционную эпоху Мануйлов, совсем не боец по складу характера, оказался мало пригоден для высоких постов.

Четвертым представителем кадетской партии в составе правительства был министр путей сообщения Н. В. Некрасов. Он был опытным инженером-путейцем, да к тому же человеком немалой энергии и силы характера. Казалось, лучшего кандидата было не найти. Но Некрасов давно уже находился в конфронтации с Милюковым. В период их совместного пребывания в правительстве эти расхождения усугубились еще дальше и в итоге закончились полным разрывом.

Таким образом, кадетская «четверка» тянула в разные стороны и стать прочным ядром кабинета не могла. Среди других членов правительства самой заметной фигурой был военный министр А. И. Гучков. Выходец из богатейшей семьи московских фабрикантов-текстильщиков, он не проявил никакого интереса к семейному делу. Гучков был натурой энергичной, честолюбивой и в чем-то склонной к авантюризму. В молодые годы, будучи студентом одного из германских университетов, он прославился как отчаянный бретер. Ему всегда не хватало острых ощущений. Гучков совершил путешествие в Тибет, в период Англо-бурской войны воевал добровольцем на стороне буров и даже попал в плен к англичанам.

В политике Гучков выдвинулся стремительно и вскоре стал известен на всю Россию. С момента создания «Союза 17 октября» Гучков превратился в его признанного лидера. Позже он был избран председателем III Государственной думы, где октябристы играли решающую роль. В этом качестве Гучков поддерживал правительство Столыпина, но не колеблясь покинул свой пост, когда посчитал, что правительство нарушило закон. Остается добавить, что высокие посты не охладили темперамент Гучкова. На радость газетным репортерам, он то и дело оказывался участником дуэлей (один раз он даже вызвал Милюкова) и других скандальных историй.

Однако сейчас знавшие его прежде могли подумать, что Гучкова подменили. Былая кипучая энергия куда-то исчезла, он стал замкнут и молчалив. Набоков вспоминал: «Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство слегка косыми глазами, меня охватывала жуть, сознание какой-то полной безнадежности. Все казалось обреченным».[157] Действительно, уже давая согласие занять кресло военного министра, Гучков не верил в конечный успех. К тому же он в это время тяжело болел и не всегда принимал участие в заседаниях правительства.

Большинство других министров ни опытом, ни известностью не могли составить конкуренцию Гучкову или Милюкову. Обер-прокурор Святейшего синода В. Н. Львов (мы уже писали о нем и еще будем писать), равно как и государственный контролер И. В. Годнее, представляли собой фигуры малопримечательные. Более заметной личностью был министр торговли и промышленности А. И. Коновалов. Он представлял российских предпринимателей нового поколения, очень сильно отличавшегося от почти карикатурных типажей из пьес Островского. Коновалов учился в Московском университете, стажировался на предприятиях Германии и Франции. На своих фабриках он давно уже ввел 9-часовой рабочий день, строил больницы и школы. Будучи депутатом Думы, он инициировал обсуждение законопроекта о введении социального страхования для рабочих, об охране труда женщин и малолетних.

Назначение Коновалова было вполне понятным, чего никак нельзя было сказать о другом министре, представлявшем в правительстве торгово-промышленные круги. Шульгин писал: «Михаил Иванович Терещенко был очень мил, получил европейское образование, великолепно „лидировал“ автомобиль и вообще производил впечатление денди гораздо более, чем присяжные аристократы. Последнее время „очень интересовался революцией“, делая что-то в военно-промышленном комитете. Кроме того был весьма богат. Но почему, с какой благодати, он должен был стать министром финансов?»[158]

Этим вопросом задавались многие. Как совсем еще молодой человек (ему было всего тридцать!), театрал и меломан, возглавил финансовое ведомство воюющей страны? Милюков, главный составитель списка министров, писал, что Терещенко сел в кресло министра финансов «по ассоциации со своим капиталом». Он действительно был фантастически богат — говорили, что его личное состояние превышает сто миллионов. Ему принадлежали многочисленные сахарные заводы и винокурни, сотни тысяч десятин земли. Но не купил же он, в конце концов, министерский портфель!

То, что было тайной для современников, теперь уже таковой не является. Терещенко был членом «Великого Востока Народов России», так же как и Керенский. Впрочем, не только Терещенко. При ближайшем рассмотрении в составе Временного правительства оказывается как минимум четверо масонов — помимо Керенского и Терещенко, это Некрасов и Коновалов. Было бы слишком категоричным заявлять, что именно масоны свергли российскую монархию, но очевидно, что они поспешили воспользоваться этим. Главное помнить, что было первичным, а что вторичным. Керенский, Коновалов, а также, вероятнее всего, и Некрасов попали в состав правительства вовсе не благодаря своим масонским связям. А вот Терещенко вполне мог быть подсунут Милюкову (кстати, отнюдь не масону), когда тот пытался сформировать список кабинета.

Впрочем, сам по себе этот выбор оказался вполне удачен. По свидетельству все того же Набокова, Терещенко быстро вжился в новую роль. «Я помню, когда ему приходилось докладывать Временному правительству, его доклады всегда были очень ясными, не растянутыми, а напротив сжатыми и прекрасно изложенными… Он отлично схватывал внешнюю сторону вещей, умел ориентироваться, умел говорить с людьми—и говорить именно то, что должно было быть приятно его собеседнику и соответствовать взглядам последнего».[159] Терещенко оказался единственным из министров (если не считать самого Керенского), кто пережил все реорганизации правительства и оставался в составе кабинета вплоть до октябрьского переворота.

Переоценивать принадлежность того или иного политика к масонам не следует, но и отрицать влияние этого фактора тоже было бы ошибкой. Даже непосвященному наблюдателю было заметно, что Керенский, Терещенко и Некрасов действуют сплоченной группой (Коновалов покинул министерский пост в июле, с тем чтобы вернуться в прежнее кресло в сентябре). По сути, эта группа представляла единственное относительно крепкое ядро в составе правительства. Таким образом, у Керенского было огромное преимущество перед конкурентами в борьбе за власть, и он этим не преминул воспользоваться.

ГУЧКОВ И КЕРЕНСКИЙ

За два с половиной года войны численность русской армии достигла невообразимых размеров — под ружье было поставлено свыше 10 миллионов человек. Ничего даже близко похожего не было за всю предыдущую историю России. Фактически все мужское население, способное по возрасту и состоянию здоровья нести военную службу, надело погоны.

Армия стирала прежние сословные, профессиональные, имущественные границы. Рабочие, крестьяне, городские обыватели — те, кто в мирной жизни имел разные интересы, цели, политические симпатии, оказались свалены в один котел и перемешаны. В итоге родилась беспримерная сила, страшная, вдобавок к численности, наличием у нее оружия. Именно солдатская стихия в дни революции играла решающую роль во всех важнейших событиях. Взять ее под контроль, наверное, не удалось бы никому, но тот, кто сумел бы направить ее в нужное русло, мог заранее считать себя победителем.

Керенский очень хорошо понимал это. Начиная с середины марта он предпринял несколько поездок на фронт. В другое время могло бы показаться странным, что министр юстиции — лицо сугубо гражданское по характеру своей деятельности — столь пристально интересуется проблемами армии. Но те, кто был в курсе правительственных интриг, восприняли это должным образом. Керенский начал кампанию по смещению Гучкова и не особенно скрывал это.

Замысел Керенского облегчался тем, что Гучков вовсе не собирался бороться за министерский портфель. Он хорошо был информирован о происходящем в армии и потому видел будущее в самых мрачных тонах. На заседании Временного правительства вечером 7 марта 1917 года Гучков делал доклад о положении на фронте. Сказанное им дышало такой безнадежностью, что другие члены кабинета даже не рискнули вступить в обсуждение. Обстановку попытался разрядить Набоков, который полушутя сказал: «Если все действительно так, то у нас нет другого выхода кроме сепаратного мира с Германией». Шутка не получилась — никто из министров даже не улыбнулся.

Гучков пытался что-то делать, но у него плохо получалось. Прежде всего он постарался добиться отмены «Приказа № 1». Напомним, что этот документ дал толчок к созданию в армии и на флоте выборных солдатских и матросских комитетов. В день своего вступления в должность Гучков отправил главнокомандующим всеми фронтами телеграмму, в которой заявил, что Временное правительство не признает «Приказ № 1». В то же время при военном министерстве была создана комиссия под началом генерала А. А. Поливанова для обсуждения вопросов о пересмотре некоторых начал воинской службы. По словам самого Гучкова, созданием комиссии он надеялся выиграть время и дождаться, пока страсти успокоятся.[160] Комиссия пришла к выводу, что попросту отменить распоряжения Совета нельзя и следует искать компромисс.

После долгих переговоров с представителями Исполкома Гучкову удалось добиться принятия «Приказа № 2». Он подтверждал изменение статуса солдат (кстати, приказом отменялось бытовавшее прежде наименование «нижний чин»), но в отношении других положений «Приказа № 1» было оговорено, что они имеют силу только для тыловых частей. «Приказ № 2» был разослан 5 марта 1917 года, причем от имени не только Совета, но и Временного правительства, дабы показать, что между ними нет никаких противоречий.

На практике «Приказ № 2» имел последствия самые незначительные. Остановить процесс создания солдатских комитетов было уже невозможно. С каждым днем армия все больше превращалась в анархическую и неуправляемую массу. В этой ситуации очень многое зависело от позиции офицерства и генералитета. Но русское офицерство большей частью находилось в растерянности. Это состояние затронуло и высший командный состав.

В день отречения Николай II передал полномочия Верховного главнокомандующего великому князю Николаю Николаевичу, уже занимавшему этот пост в начальный период войны. Но настроения в обществе были настолько враждебны династии, что великий князь через два дня счел нужным сложить с себя обязанности главковерха. На это место был назначен генерал М. В. Алексеев. Предыдущие полтора года он был начальником штаба Верховного главнокомандующего, и по этой причине ему не пришлось бы долго входить в курс дела.

Алексеев был, несомненно, компетентным специалистом, но напрочь лишенным качеств лидера. Он делал все, что мог, но мог, к несчастью, немногое.

По инициативе Гучкова была развернута широкомасштабная чистка высшего командного состава. Со своих постов были сняты четверо из пяти главнокомандующих фронтами, две трети командующих армиями и командиров корпусов. Устранялись в первую очередь те из старших начальников, кто не сумел приспособиться к новой обстановке, растерялся или, напротив, упрямо продолжал гнуть прежнюю линию.

Наиболее заметные последствия для будущего имело назначение командующим Петроградским военным округом генерала Л. Г. Корнилова. В историю русской революции имя Корнилова вписано крупными буквами, и потому есть смысл хотя бы в общих чертах напомнить его биографию. Новому командующему к описываемому времени исполнилось сорок шесть лет. Родился он на далекой окраине империи, почти на границе с Китаем. Отец Корнилова, сибирский казак, дослужился до чина хорунжего, а в отставке занимал должность станичного писаря. После окончания кадетского корпуса и Михайловского артиллерийского училища Корнилов вышел подпоручиком в Туркестанскую артиллерийскую бригаду. Через три года он поступил в Академию Генерального штаба, которую окончил с малой серебряной медалью.

Корнилов получил назначение в штаб Туркестанского военного округа, располагавшийся в Ташкенте. В последующие годы по заданию русской военной разведки он объездил приграничные районы Китая, Афганистана, Персии, Индии. Восток занимал особое место в жизни Корнилова. Невысокий, смуглокожий, с характерными азиатскими чертами лица, доставшимися ему в наследство от кого-то из предков-степняков, он сам воспринимался современниками как воин эпохи Чингисхана, сочетавший жестокость и отвагу.

Мы уже писали о том, как пересеклись в юности судьбы Александра Керенского и Владимира Ульянова. Истории было угодно, чтобы в юношеские годы Керенский встретился и с другим главным персонажем пьесы под названием «русская революция». В далеком азиатском Ташкенте русское офицерство и чиновничество составляло замкнутую группу, где все знали друг друга. Корнилов не раз бывал на вечерах в доме Керенского-старшего. Вряд ли он обратил тогда внимание на хозяйского сына, но гимназист Саша Керенский хорошо запомнил молодого офицера, о храбрости которого уже тогда складывались легенды.

В Русско-японскую войну Корнилов в чине подполковника занимал должность штаб-офицера при управлении 1-й стрелковой бригадой. За сражение под Мукденом он был награжден орденом Святого Георгия 4-й степени. В последующие годы он служил в Генеральном штабе, был военным агентом в Китае, командовал различными частями и соединениями. Ко времени мировой войны Корнилов был уже генералом и вскоре после ее начала получил под командование 48-ю пехотную дивизию.

Весной 1915 года дивизия Корнилова занимала участок фронта в Карпатских горах. Здесь проходила единственная дорога на восток, переполненная беженцами и обозами отступавшей русской армии. В середине апреля австрийцы предприняли попытку захватить перевал. Три дня шел непрерывный бой. Неся огромные потери, остатки дивизии сумели пробиться из окружения, но Корнилова среди них не было. Только спустя пять дней стало известно, что он находится в плену.

После почти полутора лет пребывания в австрийских лагерях Корнилов бежал, воспользовавшись помощью лагерного фельдшера, чеха по национальности. После долгого и опасного путешествия по вражеской стране ему удалось пересечь границу с Румынией и оттуда уже беспрепятственно вернуться в Россию. Корнилов оказался единственным из русских генералов, кто сумел бежать из плена, и потому история его побега наделала много шума. Вероятнее всего, именно тогда он обратил на себя внимание Гучкова.

Для Гучкова назначение Корнилова было попыткой навести порядок в среде окончательно разложившегося столичного гарнизона. Однако этот шаг имел и иные, не афишируемые громко причины. Позднее Гучков вспоминал: «С самого начала я подумал, что без гражданской войны и контрреволюции мы не обойдемся».[161] Поэтому с первых же дней он начал искать людей, преимущественно из военной среды, способных возглавить борьбу с анархией. Наиболее подходящей кандидатурой на роль вождя контрреволюции, по мнению Гучкова, был адмирал Колчак. Но со счетов Гучков не сбрасывал и Корнилова, предполагая пока поближе к нему присмотреться.

В своей деятельности Гучков сделал ставку на новых людей, тех, кто не был дискредитирован близостью к свергнутому режиму. В основном это полковники и молодые генералы — те, кто мог найти линию поведения в новой ситуации. Ближайшее окружение военного министра составили «младотурки» — так еще с предвоенных времен называли реформистски настроенную группу молодых офицеров Генерального штаба. Весной 1917 года в ряды «младотурок» входили генералы Г. А. Якубович и князь Г. Н. Туманов, полковники П. А. Половцев, Л. С. Туган-Барановский, Б. А. Энгельгардт, А. И. Верховский. Гучков видел в них свою опору, не зная, что многие из них уже сделали ставку на Керенского.

У Керенского среди «младотурок» были свои люди. Таковым был брат его жены полковник В. Л. Барановский. Накануне революции он служил в управлении генерал-квартирмейстера Ставки, но уже в конце марта был прикомандирован к военному министерству, вероятно, не без помощи ставшего столь влиятельным шурина. «Ушами и глазами» Керенского при Гучкове был также инженер П. И. Пальчинский. В короткий период существования Временного комитета Государственной думы он был членом его военной комиссии и сейчас продолжал регулярно бывать в военном министерстве. Пальчинский был масоном и хорошим знакомым Керенского еще с довоенных времен.

Как-то в начале апреля на очередном заседании полива-новской комиссии Пальчинский по секрету сообщил Полов-цеву, Энгельгардту, Якубовичу и Туманову, что вечером хочет отвести их на свидание с неким человеком. С кем конкретно — сообщить он наотрез отказывался и этим чрезвычайно всех заинтриговал. Была глубокая ночь, когда вся компания в автомобиле Пальчинского отправилась в путь по темным петроградским улицам. Автомобиль остановился на Итальянской у здания Министерства юстиции.

В просторном министерском кабинете прибывших встретил Керенский. Он объяснил, что пригласил их для того, чтобы выяснить некоторые проблемы, понимание которых необходимо ему как члену правительства. Первым вопросом Керенского было: годится ли Алексеев в верховные главнокомандующие? Бóльшая часть приглашенных высказалась за Алексеева, но разговор как-то сам по себе перешел на обсуждение других кандидатур. У Половцева создалось впечатление, что Керенский прощупывает мнение относительно назначения Брусилова. В своем дневнике Половцев записал: «У Керенского что-то на уме. Неужели Брусилов с ним снюхался? Способен. Тогда создается комбинация Керенского с Брусиловым против Гучкова с Алексеевым. Посмотрим».[162]

Беседа продолжалась до трех часов ночи. После этого Пальчинский на своем автомобиле развез всех по домам. По дороге он объяснил, что Керенский — единственный, кто может остановить анархию в стране, и потому его нужно держаться. Впрочем, для Гучкова эта встреча долго тайной не оставалась. Уже на следующее утро Половцев счел нужным сообщить о ней военному министру. В ответ Гучков улыбнулся и сказал, что не имеет ничего против, если министр юстиции будет ближе знать военные дела. Гучков и сам был мастером заговоров, и интриги Керенского ему были видны с полной ясностью. Однако он явно не считал нужным придавать этому значение. Наверное, в другое время это было правильным поведением. Но в эпоху революции ситуация менялась с удивительной быстротой. Прошел всего месяц, и Гучков был вынужден уйти из правительства, уступив свое место именно Керенскому.

МИЛЮКОВ И КЕРЕНСКИЙ

И все же главным антагонистом Керенского во Временном правительстве был не Гучков, а министр иностранных дел Милюков. Одной возрастной разницы между ними (двадцать два года) было вполне достаточно для полного взаимного непонимания. Но и в других отношениях трудно было найти двух более несхожих людей. Керенский — стриженный ежиком, с бритым лицом, ежеминутно пребывающий в движении. Милюков — седовласый обладатель роскошных усов, вальяжный в каждом жесте. Керенский — истеричный оратор, гипнотизирующий слушателей не столько содержанием, сколько энергетикой своих речей. Милюков — тоже признанный мастер слова, но совсем другого толка. Один из современников писал об этом так: «Его гладкая, логичная, с убеждением и большой уверенностью в себе и своей правоте произносимая речь всегда больше политическая „лекция“, чем идущий от сердца к сердцу призыв народного трибуна, оратора Божьей милостью. Аргументация Милюкова всегда была достаточно сложна, и всей этой „осложненное™“ мы тогда не понимали».

Милюков не имел себе равных в парламентской аудитории, но никак не в роли митингового оратора. Вероятнее всего, ему не сложно было усвоить в общем-то простые приемы тогдашних властителей толпы, но делать этого он не собирался принципиально. Свою речь он традиционно начинал не с принятого в эти дни обращения «граждане», и не с революционного «товарищи», а со старорежимного: «милостивые государыни и милостивые государи».

Все тот же И. Куторга писал: «Нужно вспомнить тогдашний Петроград, чтобы со всей ясностью себе представить, что эти „милостивые государыни и государи“ действовали, как красная тряпка тореадора на разъяренного быка. На солдатском митинге или где-нибудь на Выборгской стороне, бывало, достаточно такого обращения, воспринимаемого как вызов и насмешка и контрреволюционная демонстрация вместе, чтобы Милюков не мог больше сказать ни слова. Поднималась буря. И тем не менее, зная наперед впечатление от сакраментальных слов, Милюков, нисколько не смущаясь, вылезал с ними на следующий день, такой же корректный, подтянутый, розовый, с дипломатической улыбкой на устах, и бросал серым шинелям, ситцевым платочкам те слова обращения, с которыми он привык обращаться в своих бесчисленных лекциях к дамам и господам петербургской интеллигенции».[163]

В этом упрямстве — весь Милюков. Человек, несомненно, умный, он знал об этом и очень высоко себя ценил. По этой причине он не собирался приспосабливаться под обстоятельства, полагая, что они должны приспособиться под него. Так было всегда, и чаще всего обстоятельства отступали. Милюкову удавалось «переупрямить» и своих коллег по Думе, и сановников царя. Но сейчас ему противостояла не воля отдельных людей, а разбушевавшаяся стихия. Милюков не захотел этого понять и поплатился министерским креслом.

В воюющей стране, какой была Россия, любой внешнеполитический вопрос так или иначе затрагивал главную тему — продолжать ли войну или же заключать с врагом мир. После двух с половиной лет, когда поражения преобладали над победами, антивоенные настроения были в стране очень сильны уже сами по себе. Революция, легализировавшая антивоенную пропаганду, еще более усугубила дело. Весной 1917 года некоторую популярность получили лозунги так называемого «революционного оборончества». Это понятие подразумевало, что с момента революции война изменила свой характер — из несправедливой и захватнической она превратилась в войну за защиту революционных завоеваний. Обязательным условием при этом был отказ России от аннексий и контрибуций.

«Революционное оборончество» было взято на вооружение лидерами Совета, но в этом они встретили категорическое противодействие со стороны министра иностранных дел. Сам Милюков характеризовал свою позицию следующим образом: «Министр иностранных дел вел эту политику в духе традиционной связи с союзниками, не допуская мысли о том, что революция может ослабить международное значение России резкой переменой ориентации и изменением взгляда на заключенные соглашения и принятые обязательства».[164] Если перевести эту длинную фразу на более понятный язык, следовало понимать, что Милюков собирается до последнего отстаивать все обещания относительно приобретений, которые Россия должна была получить после окончания войны. В первую очередь речь шла о контроле над черноморскими проливами. По этой причине левые газеты окрестили лидера кадетов Милюковым-Дарданелльским, что его ни в малейшей мере не смущало и даже служило поводом для гордости.

Но даже в правительстве Милюков не находил единомышленников. Большинство прочих министров предпочитали максимальную осторожность. В первой официальной декларации нового кабинета, опубликованной 7 марта 1914 года, вопрос о войне был изложен предельно обтекаемо. «Временное правительство будет верно соблюдать все союзы и сделает все, от него зависящее, чтобы обеспечить армии все необходимое для доведения войны до победного конца». В ответ на это Совет 14 марта принял обращение к народам всего мира. В нем говорилось о готовности российского пролетариата защищать свою свободу от всех реакционных посягательств — как изнутри, так и извне. Особо в обращении содержался призыв «начать решительную борьбу с захватническими стремлениями правительств всех стран». Стрела была направлена в Милюкова, и именно так это поняли все.

Однако Милюков тоже не собирался складывать оружие. На страницах кадетского официоза — газеты «Речь» — он опубликовал 23 марта пространное интервью, в котором вновь говорил о недопустимости отказа от соглашений, отвечающих национальным интересам России. Появление этой публикации вызвало настоящий скандал в правительстве. Больше всего возмущался Керенский. Набоков вспоминал: «Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер „Речи“ и, — до прихода Милюкова, — по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: „Ну, нет, этот номер не пройдет“».[165] Когда наконец появился Милюков, Керенский устроил ему настоящий скандал. Он кричал, что при царе у министра иностранных дел не могло быть собственной политики, а была политика императора. Так должно быть и сейчас: «Мы для вас — государь император!»

В ответ Милюков с полным хладнокровием заявил, что его интервью было вызвано беседой журналистов с Керенским, опубликованной в московских газетах. Что до него самого, то он считал и считает, что проводит в жизнь политику Временного правительства, а если это не так, то он требует, чтобы ему об этом было прямо сказано. Другим министрам стоило немалого труда погасить ссору. Было решено, что впредь члены правительства будут воздерживаться от публичного высказывания собственного мнения. Конфликт был улажен, но с тех пор отношения Керенского и Милюкова испортились окончательно.

Набоков так писал о Керенском: «Я могу удостоверить, что Милюков был его bete noire[166] в полном смысле слова. Он не пропускал случая отозваться о нем с недоброжелательством, иронией, иногда с настоящей ненавистью».[167] Причины такого отношения лежали в двух плоскостях. Во-первых, Керенский верил в мир без аннексий и контрибуций столь же искренне, сколь искренне Милюков считал необходимым сохранение прежних договоров России с союзниками. Во-вторых, Милюков как политик был куда опытнее Керенского. В спорах он всегда сохранял хладнокровие, в то время как Керенский быстро оказывался на грани истерики. Керенский понимал свою слабость, и любви к Милюкову ему это не прибавляло. Трудно сказать, сознавал он это сам или нет, но фактически вся деятельность Керенского в правительстве была в это время направлена на то, чтобы выжить Милюкова.

Между тем Совет требовал от правительства прямого ответа на вопрос о целях войны. Эта проблема была поставлена на совместном заседании министров и представителей Совета 24 марта 1917 года. Делегация Совета пыталась убедить членов правительства в том, что публичный отказ от завоевательных целей внесет перелом в настроения масс. Солдаты увидят, что они действительно воюют за свободу, и в едином порыве поднимутся против врага. Бóльшая часть министров, включая и премьера, была готова согласиться на принятие соответствующего воззвания. Но Милюков ответил решительным отказом: такого документа он опубликовать не может и своей подписи на нем не поставит. С большим трудом князю Львову удалось смягчить общий тон. Было решено оставить вопрос открытым и вновь собраться через несколько дней.

Милюков не нашел поддержки у большинства своих коллег по кабинету. Не только Керенский и поддерживавшие его Некрасов и Терещенко, но даже князь Львов и вполне умеренные Коновалов и государственный контролер Годнев склонялись к тому, чтобы дать Совету нужные заверения. В итоге родилась декларация, 28 марта опубликованная в столичных газетах. В ней Временное правительство заявляло, что «дело свободной России — не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов». Желаемый компромисс был достигнут, но ситуацию это успокоило очень ненадолго. Наивная вера в то, что слова могут что-то изменить, исчезла уже весьма скоро, причем при весьма трагичных обстоятельствах. Особую роль в этом сыграл новый фактор, дотоле почти не проявлявший себя. Этим фактором были большевики, быстро набиравшие влияние в стране.

БОЛЬШЕВИКИ

Происшедшие в стране перемены изменили облик некогда чопорной столицы империи. Дочь британского посла Мири-эль Бьюкенен увидела революционный Петроград таким: «Грязные красные флаги развевались теперь над Зимним дворцом, крепостью и правительственными учреждениями… Императорские гербы больше не украшали магазины и подъезды, золотые орлы на Мариинском театре были сброшены вниз. Сотни солдат, дезертировавших с фронта, грязных и оборванных, наводняли улицы, праздно толкались на перекрестках, слушая речи агитаторов и экстремистов, или бесцельно катались на трамваях, набиваясь на крыши вагонов и гроздьями свисая с подножек».[168]

Характерной приметой этого времени стали бесконечные митинги, стихийно возникавшие на каждом углу. Казалось, что вся Россия с головой окунулась в политику. Партийные программы и лозунги превратились в самую модную тему для обсуждения. Обыватели, еще вчера как от огня шарахавшиеся от политических разговоров, теперь гордо причисляли себя к эсерам, социал-демократам или, на худой конец, к кадетам.

Революция внесла существенные изменения в состав российских политических партий. В одночасье исчезли прежде многочисленные монархические партии и союзы. Та же судьба постигла партию октябристов. Они оказались слишком респектабельны для нового времени, не приспособлены к ситуации, когда речь шла не о парламентской борьбе, а об изменчивых симпатиях толпы.

Единственной не социалистической партией, удержавшейся на политической арене, были кадеты. Руководство партии попыталось взять на вооружение новую лексику и новые лозунги. На VII съезде, проходившем в марте 1917 года, кадеты объявили себя республиканцами. Однако это не очень помогло. В массовом представлении кадеты воспринимались как партия буржуазии и интеллигенции, а значит, чужая, «барская». Свою лепту к этому добавляла репутация лидера партии П. Н. Милюкова. В итоге родился карикатурный образ, совсем не способствовавший росту партийных рядов:

Глазки черны, ручки белы,

На ногах штиблеты.

Если хочешь Дарданеллы —

Запишись в кадеты.



Родители Керенского — Федор Михайлович и Надежда Александровна.



Саша Керенский на руках у матери. 1882 г.


Мужская гимназия в Симбирске.


Гимназист Александр Керенский. 1893 г.


Вокзал в Ташкенте.



Ольга Львовна Керенская с сыновьями Олегом и Глебом.


Петербургский университет.


Дело, заведенное на Керенского в Департаменте полиции.


Тюрьма «Кресты» в Петербурге.



Александр Федорович Керенский накануне Февральской революции.


Фракция трудовиков в IV Государственной думе. Второй справа в нижем ряду — А. Ф. Керенский.



Таврический дворец.



Солдатская демонстрация в Петрограде в дни Февральской революции.


Временный комитет Государственной думы. Второй справа во втором ряду — Керенский.


Александр Иванович Гучков.



Павел Николаевич Милюков.


Временное правительство первого состава. По правую руку от министра-председателя князя Г. Е. Львова — Керенский.



Печать временного правительства. Рисунок И. Я. Билибина.



Демонстрация в поддержку временного правительства. Апрель 1917 г.


Уличные столкновения в Петрограде 21 апреля 1917 года. Рисунок И. А. Владимирова.


Керенский на фронте.



Памятный жетон в честь Керенского. Лицевая и оборотная стороны.


Военный министр А. Ф. Керенский производит смотр солдат гвардии Литовского полка. Май 1917 г.


Генерал М. В. Алексеев.



Генерал А. А. Брусилов.


Керенский и адмирал Колчак.


Кронштадтские матросы — "краса и гордость революции".


Дом Кшесинской — штаб большевиков.


События 4 июля 1917 года в Петрограде. Фото К. К. Булла.


Дача Дурново — штаб анархистов.



Генерал П. А. Половцев в группе солдат и офицеров, принимавших участие в ликвидации вооруженного выступления 3–5 июля 1917 года.


Войска, вызванные с фронта для наведения порядка в Петрограде.


Как российские трехцветные флаги терялись в эти дни на фоне огромного количества красных полотнищ, так и либеральные партии, вроде кадетов, отошли на второй план под натиском социалистов. Самой же популярной из социалистических партий весной 1917 года была партия эсеров. Численность эсеровских рядов, по некоторым подсчетам, превысила миллион человек. Но в большинстве своем "мартовские эсеры", как стали называть это новое пополнение, были контингентом ненадежным. К партии они присоединились под влиянием конъюнктуры и никаких обязательств перед ней за собой не видели. В итоге разбухание партийного состава привело лишь к новым проблемам. Среди эсеров отчетливо назревал раскол. Правое крыло и центр, возглавляемый В. М. Черновым, стояли на позициях поддержки Временного правительства. Левое же крыло эсеров, представленное прежде всего М. А. Спиридоновой, ратовало за скорейшее прекращение войны и передачу власти социалистам.

Та же картина имела место и у меньшевиков. Разве что количество фракций и групп, на которые дробилась партия, было большим. На крайне правом фланге меньшевизма стояла группа "Единство" во главе с патриархом российской социал-демократии Г. А. Плехановым. Свыше тридцати лет Плеханов прожил в эмиграции и, вернувшись в Россию, никак не мог свыкнуться с обстановкой на родине. Он убеждал, проклинал, призывал, но голос его оставался не услышан толпой. Левый фланг меньшевиков представляла группа, объединявшаяся вокруг газеты "Новая жизнь". Она была настроена резко критично по отношению к Временному правительству, хотя и воздерживалась от прямых призывов к его свержению. Центристские позиции занимала та часть меньшевистских лидеров, которая была представлена в Исполкоме Петроградского совета. Это были Н. С. Чхеидзе, И. Г. Церетели, М. И. Скобелев и некоторые другие. Они лояльно относились к сотрудничеству с правительством, хотя и вынуждены были оглядываться на поведение масс.

Большевики в марте 1917 года серьезным влиянием в стране не пользовались. Ко времени революции численность их едва доходила до 20 тысяч человек. К тому же наиболее авторитетные вожди большевизма находились в это время либо в эмиграции, либо в ссылке. Одним из первых распоряжений Керенского в качестве министра юстиции как раз и был приказ об освобождении всех находящихся на каторге и в ссылке политзаключенных. В Сибирь за ними были посланы два специальных санитарных поезда № 182 и 190. Местным властям было предложено широко оповестить население о времени, когда они будут следовать обратно. На маленьких и больших станциях собирались толпы народу с оркестрами и хлебом-солью. Провинциальный обыватель, лишенный зрелищ, как всегда доставшихся на долю столиц, жаждал поглазеть на борцов за свободу. Ну а поезд останавливался в лучшем случае на пять минут или вообще шел мимо, не снижая скорости. Так и получалось, что очередной "герой революции", глядя из окна на собравшуюся толпу, "скользнул по ней улыбкой нежною, скользнул, а поезд вдаль умчало".

Возвращение ссыльных усугубило и без того существовавшие разногласия внутри большевистского руководства. Формально центром партийной работы в России было Русское бюро ЦК. Но отношения его с Петербургским комитетом партии[169] складывались непросто. Столичный комитет, представлявший самую крупную организацию страны, не слишком-то склонен был считаться с решениями Русского бюро. С первых чисел марта резиденцией Петербургского комитета и Русского бюро стал особняк балерины Матильды Кшесинской с чудесным видом на Неву и Троицкую набережную. Кшесинская покинула дом в страхе перед революцией, а когда задумала вернуться, выяснилось, что у дома уже новые хозяева. Ни судебный иск, ни вмешательство самого Керенского так и не помогли владелице вернуть свою собственность. С тех пор слова "дом Кшесинской" у жителей столицы стали прочно ассоциироваться с большевиками.

Несмотря на соседство, Русское бюро и Петербургский комитет по-разному оценивали сложившуюся после революции обстановку. Уже 4 марта Русское бюро приняло резолюцию, где говорилось, что "теперешнее Временное правительство по существу контрреволюционно, так как состоит из представителей крупной буржуазии и дворянства. А потому с ним не может быть никаких соглашений". Резолюция выдвигала задачей создание Временного революционного правительства из представителей демократических сил. Петербургский комитет счел такие лозунги преждевременными и, в свою очередь, призвал рабочих не выступать против существующей власти, но быть готовыми сделать это, если правительство пойдет на реставрацию старого порядка.

Вернувшиеся из Сибири ссыльные со всем пылом включились в эту борьбу. Самой авторитетной фигурой из их числа был Ю. Б. Каменев. В начале мировой войны он тайно прибыл в Россию как эмиссар ЦК и был арестован вместе с членами большевистской фракции Государственной думы. По приезде в Петроград Каменев опубликовал в "Правде" статью, где писал, что лозунгом партии должно быть давление на Временное правительство с целью заставить его заключить демократический мир и пойти на коренные преобразования во внутренней политике. Каменев писал, что в той мере, в какой правительство пойдет на такие шаги, ему обеспечена поддержка демократии. Таким образом, в первые недели революции большевики занимали позицию в целом лояльную по отношению к сложившейся власти. Но так дело обстояло только до появления в России Ленина.

С начала войны Ленин жил в Цюрихе. Пресса нейтральной Швейцарии позволяла ему достаточно объективно оценивать ситуацию в России, но предсказать, сколь стремительно она начнет развиваться, было не дано и ему. В начале января, выступая на собрании рабочей молодежи в Народном доме Цюриха, Ленин говорил, что Европа чревата революцией, но тут же добавил, что его поколение до решающей битвы, возможно, не доживет. Между тем до революции оставалось полтора месяца.

После того как до Цюриха дошли известия об отречении царя, Ленин думал только о том, как вернуться в Россию. Его репутация "пораженца" сильно в этом ему мешала. В 1915 году Ленин принял самое активное участие в международной социалистической конференции, собравшейся в швейцарской деревне Циммервальд. Под его влиянием радикально настроенная часть делегатов приняла резолюцию о немедленном прекращении войны. Власти Англии и Франции опасались, что и в России Ленин развернет антивоенную пропаганду, и потому тянули с выдачей ему разрешения на проезд через свою территорию.

В Цюрихе тем временем возник комитет по эвакуации эмигрантов, куда вошли представители самых разных политических групп. На одном из его заседаний и прозвучала идея возвращения через Германию. С помощью швейцарских социал-демократов было достигнуто соглашение с германскими представителями о пропуске эмигрантов в Россию при условии, что на родине они будут агитировать за возвращение немецких военнопленных. На деле власти Германии делали ставку на все то же "пораженчество" Ленина и, как оказалось, не ошиблись в своих расчетах.

Знаменитый "пломбированный вагон", в котором эмигрантам предстояло проехать через Германию, в реальности, конечно, не был опломбирован. Но в тамбурах стояла охрана, а пассажиры не имели права выходить на станциях. Всего в вагоне ехало 32 человека, в том числе 19 большевиков, 6 бундовцев и 3 меньшевика. Среди пассажиров вагона были женщины и даже один ребенок. Вагон доехал до Штетина, дальше путь лежал на пароме в Швецию, а оттуда поездом через Финляндию в Россию.

Ленин прибыл в Петроград вечером 3 апреля 1917 года. На Финляндском вокзале ему была устроена торжественная встреча. В ту же ночь в особняке Кшесинской Ленин произнес речь, которая легла в основу знаменитых "апрельских тезисов". Ленин говорил о том, что революция уже переросла буржуазно-демократический этап, и призывал немедленно начать подготовку к свержению Временного правительства. Бред — таково было общее мнение по этому поводу не только либеральной, но и социалистической прессы. Оппоненты и противники Ленина поначалу очень сильно его недооценили. Это в полной мере относится к Керенскому.

Вряд ли Ленин забыл своего гимназического директора, но это не помешало ему зачислить Керенского в разряд врагов. Еще из Швейцарии Ленин писал на родину: "Никакой поддержки Временному правительству. Керенского особенно подозреваем". Для Керенского биография большевистского вождя тоже не была секретом. Однако если Ленин с самого начала был настроен бескомпромиссно, то для Керенского на первых порах было характерно некоторое благодушие в отношении своего земляка. Набоков вспоминал: "В одном из мартовских заседаний Временного правительства, в перерыве, во время продолжавшегося разговора на тему о все развивающейся большевистской пропаганде, Керенский заявил — по обыкновению истерически похохатывая: "А вот погодите, сам Ленин едет… Вот когда начнется по-настоящему"".

К этому времени уже было известно о том, что Ленин намеревается возвращаться в Россию через Германию. Узнав об этом, Милюков пришел в ужас. "Господа, неужели мы их впустим при таких условиях!" Однако ему было заявлено, что формальных оснований помешать Ленину не существует. Князь Львов примирительно сказал, что в конце концов сам факт обращения Ленина к услугам немцев сильнее, чем что-либо другое, подорвет его авторитет.

В последующие недели о Ленине на заседаниях кабинета почти не вспоминали. Не слишком обеспокоил министров даже прозвучавший из уст большевистского вождя призыв к свержению правительства. "Помню, — писал позже все тот же Набоков, — Керенский уже в апреле, через некоторое время после приезда Ленина, как-то сказал, что он хочет побывать у Ленина и побеседовать с ним, и в ответ на недоуменные вопросы пояснил, что ведь он живет в совершенно изолированной атмосфере, никого не знает, видит все через очки своего фанатизма, около него нет никого, кто бы хоть сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит".[170]

Как известно, встреча Ленина и Керенского так никогда и не состоялась. Но если бы это и произошло, вряд ли бы будущее существенно изменилось. Большевики ясно определили свою позицию и менять ее не собирались. Это стало очевидно уже в ближайшие недели.

НОТА МИЛЮКОВА

С первым серьезным испытанием на прочность Временному правительству пришлось столкнуться уже в конце апреля 1917 года. И хотя причины кризиса были куда глубже, непосредственный толчок к нему дало уже известное нам соперничество Керенского и Милюкова. Оба министра перестали скрывать взаимную неприязнь уже и публично. В первых числах апреля правительство принимало в Мариинском дворце французских депутатов-социалистов М. Кашена, М. Муте, Э. Лафона и представителей английских лейбористов Д. О'Грэди, В. Торна и У. Сандерса. Это был первый контакт новых российских властей с официальной делегацией стран-союзниц, и потому прием организовали на высшем уровне.

С речью о целях войны перед гостями выступил Милюков. Он говорил, что, несмотря на происшедшие перемены, Временное правительство "с еще большей силой будет добиваться уничтожения немецкого милитаризма, ибо наш идеал в том, чтобы уничтожить в будущем возможность каких бы то ни было войн". Ни слова об аннексиях сказано не было, но Керенского это не удовлетворило. В своем выступлении он заявил: "Энтузиазм, которым охвачена русская демократия, проистекает не из каких-либо идей частичных, даже не из идеи отечества, как понимала эту идею старая Европа, а из тех идей, которые заставляют нас думать, что мечта о братстве народов всего мира претворится скоро в действительность… Мы ждем от вас, чтобы вы оказали на остальные классы населения в своих государствах такое же решающее влияние, какое мы здесь внутри России оказали на наши буржуазные классы, заявившие ныне о своем отказе от империалистических стремлений".[171]

В данном случае остроту ситуации добавляла еще одна деталь. Керенский плохо владел иностранными языками, и его речь на французский синхронно переводил Милюков. Разумеется, выступление Керенского он воспроизвел дословно, но интонациями, взглядом, недоуменно поднятыми бровями дал понять, что со сказанным абсолютно не согласен. Именно в этот момент, по словам Набокова, стало ясно, что во Временном правительстве сформировались два непримиримых течения. "И было несомненно, что рано или поздно — скорее рано, чем поздно, — искусственная комбинация Керенский—Милюков должна будет разрушиться".[172]

Неделю спустя, 13 апреля, Керенский от своего имени дал в газеты сообщение о том, что Временное правительство готовит ноту союзным державам, где разъяснит свой взгляд на продолжение войны. Это вмешательство в компетенцию министра иностранных дел встретило крайнее недовольство Милюкова. По его настоянию на следующий день в газетах было помещено опровержение. Однако вопрос о ноте союзникам было решено не снимать с повестки дня. Милюков предложил сделать поводом для подачи ноты разъяснение слухов о намерении русского правительства заключить сепаратный мир с Германией. Текст ноты был подготовлен самим Милюковым, но скорректирован после обсуждения с другими членами кабинета. Особо нужно отметить, что текст в итоге одобрил и Керенский. Поначалу он пытался возражать, но снял свои замечания, после того как за представленный вариант высказались Терещенко и Некрасов.

Нет смысла воспроизводить здесь полное содержание ноты Милюкова. Девять десятых ее — ставшие уже привычными слова о свободе и демократии. Единственное, что можно было при желании трактовать как проявление империалистических замыслов, — это заявление о том, что Временное правительство, "ограждая права нашей родины, будет вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников". Для полной гарантии правильного восприятия эта фраза была сопровождена отсылкой к правительственной декларации от 28 марта. Иными словами, все подводные камни были заранее выявлены, все возможные последствия просчитаны, и ничто не предвещало того, что нота вызовет столь бурную реакцию, каковая последовала через считаные дни.

Для того чтобы понять случившееся дальше, необходимо на какое-то время отступить от основной канвы нашего рассказа. Поговорим о революционных праздниках, тем более что тема эта заслуживает самого пристального внимания. Первые недели революции, во всяком случае в Петрограде, были временем непрекращающихся торжеств. Каждый день центральные улицы города были запружены очередным шествием — шли солдаты, шли рабочие, шли рабочие вместе с солдатами — как символ единства, попарно, взявшись за руки. Одна беда — настроение эти массовые действа создавали не столько праздничное, сколько какое-то нервозное, болезненно-возбужденное.

Высшей точкой всего этого стали торжественные похороны жертв революции на Марсовом поле. Дату их дважды переносили, сначала с 10 на 17 марта, потом на 23 марта. В назначенный день было холодно и пасмурно, серые тучи низко висели над крышами, временами шел дождь, переходящий в мокрый снег. Многотысячная толпа запрудила все подступы к Марсовому полю. Под непрекращающиеся траурные марши в братские могилы опустили 180 обтянутых кумачом гробов. Самым непонятным было то, что на похороны не были допущены священники. Жертвы революции были погребены без молитвы в неосвященной земле. По этой причине казачьи полки из числа столичного гарнизона отказались принять участие в церемонии.

Мрачный, похоронный оттенок был вообще свойствен всему революционному церемониалу. Не случайно наиболее популярными музыкальными темами этих месяцев были "Вы жертвою пали" или "Марсельеза", исполняемая в стиле "Дубинушки":

Э-э-х, да, э-х, да отречемся

От старого мира.

Главным же праздничным днем в революционной России должно было стать 1 мая. Ввиду расхождения старого и нового стилей его в России отмечали досрочно — 18 апреля. Центром торжеств, как и раньше, стало Марсово поле. Здесь рядом со свежими могилами были установлены грузовики, задрапированные красными полотнищами. С этих импровизированных трибун бесконечные ораторы обращались к собравшейся толпе под звуки все той же надоевшей "Марсельезы". Все это продолжалось до темноты и завершилось концертом-митин-гом в Мариинском дворце, где по ходу дела музыкальные номера перемежались пламенными политическими речами.

Призывы и лозунги пьянили сильнее, чем вино. Весь следующий день столица отходила как от страшного похмелья, а сутки спустя, 20 апреля, город взорвался новым приступом ненависти. В этот день с утра в газетах была опубликована нота Милюкова. Ее появление спровоцировало стихийные митинги и демонстрации. Принято считать, что инициатива в этом деле принадлежала запасному батальону гвардейского Финляндского полка, который вывел на улицу прапорщик Ф. Ф. Линде — недоучившийся студент-математик, меньшевик-интернационалист по партийной принадлежности. На короткое время Линде стал героем газетных репортажей, но в августе 1917 года те же самые "братцы-солдатики", не задумываясь, убьют его, когда он попытается удержать их от бегства с позиций.

К середине дня тысячные толпы вооруженных рабочих и солдат запрудили центральные улицы Петрограда. На вопрос: "Куда идете, товарищи?" — следовал ответ: "Спасать революцию!" — "А оружие зачем?" — "На врагов революции".[173] Огромная масса людей окружила Мариинский дворец. Над головами колыхались наспех сделанные транспаранты: "Долой министров-капиталистов", "В отставку Милюкова и Гучкова".

Собравшиеся на площади перед дворцом не знали, что министров там нет. По причине болезни Гучкова заседание кабинета проходило в здании военного министерства на Мойке. Участники заседания собрались в кабинете, примыкавшем к личным апартаментам министра. Здесь стоял длинный стол, на котором были разложены листы бумаги и карандаши. Строгого порядка не было: кто-то входил, а кто-то выходил. Один из присутствовавших на этой встрече — генерал Ю. Н. Данилов вспоминал: "Все участники имели измученный вид и явились на заседание в простых, довольно помятых костюмах. Должно ли это было свидетельствовать о демократических настроениях собравшихся или просто об отсутствии у них досуга — сказать не берусь, но особенно мне бросился в глаза поминутно мелькавший силуэт одного из членов собрания, нервно шагавшего из угла в угол кабинета. На нём была однобортная темная тужурка с мягким воротником. Его порывистые манеры, бритое лицо, прищуренные глаза с часто закрывающимися веками и правая рука, висевшая на черной перевязи, невольно останавливали на себе внимание".[174] Читатель уже догадался, что это был Керенский.

Заседание носило особенный характер. На него заранее были приглашены высшие военные чины, в том числе Верховный главнокомандующий генерал М. В. Алексеев и командующий Черноморским флотом адмирал А. В. Колчак. Обсуждалось положение на фронте. Общий тон был самым пессимистическим. Всем присутствовавшим (исключая разве что Гучкова) пришлось добираться на Мойку по запруженным толпой улицам, и вид многих тысяч разгоряченных людей не способствовал подъему настроения. Кто-то из министров (по словам Колчака — Милюков) мрачно сказал: "Мы можем обсуждать здесь и говорить о чем угодно, а может быть, через несколько времени мы все т согроге (вместе. — В. Ф.) будем сидеть в Крестах или крепости. Какую же ценность имеют при данном положении наши суждения?"[175]

Заседание уже подходило к концу, когда адъютант доложил о прибытии генерала Корнилова. Он сообщил, что в городе происходит вооруженное выступление против правительства, но командование округа располагает достаточными силами, способными навести порядок. Корнилов просил от правительства официальной санкции на применение силы. Последовало общее молчание, никто из министров не хотел высказываться первым. Наконец встал министр торговли и промышленности А. И. Коновалов. "Александр Иванович, — сказал он, обращаясь к Гучкову. — Я вас предупреждаю, что первая пролитая кровь — и я ухожу в отставку".[176] В том же духе высказались и другие присутствовавшие. Керенский в обычной для него патетической манере подвел итог: "Наша сила заключается в моральном воздействии, в моральном влиянии, и применить вооруженную силу значило бы выступить на прежний путь насильственной политики, что я считаю невозможным".[177]

Во второй половине дня ситуация на улицах Петрограда начала меняться. У Мариинского дворца собралась уже другая публика. Сменились и лозунги на транспарантах: "Война до победного конца", "Верните Ленина Вильгельму". Ободренный поддержкой, Милюков занял неуступчивую позицию. Вечером все в том же Мариинском дворце собралось совместное заседание правительства и Исполкома Совета. Лидеры Совета настаивали, чтобы правительство официально дезавуировало вызвавшую такую бурную реакцию ноту. Но Милюков выступил категорически против, согласившись только на разъяснение некоторых наиболее спорных положений. Таковое разъяснение появилось на следующий день. В нем говорилось, что нота не является результатом деятельности одного Милюкова, а была единодушно одобрена всеми министрами. Что касается упомянутых в ноте санкций и гарантий, то под ними подразумеваются послевоенное ограничение вооружений и организация международного трибунала для виновников развязывания войны. Совет принял разъяснение правительства, и дело, казалось бы, было улажено. Однако именно в этот день на улицах столицы пролилась кровь.

С утра 21 апреля на Невском вновь продолжились стихийные митинги. Правда, они не имели уже тех масштабов, как накануне. Теперь уже не многотысячные толпы, а отдельные группы по десять—двадцать человек собирались на перекрестках, говорили, спорили. Проблема была в том, что сторонники и противники правительства находились в опасном соседстве. В итоге у кого-то не выдержали нервы. На углу Невского и Садовой вспыхнула перестрелка.

Невольными свидетелями этой сцены стали будущий белый вождь генерал П. Н. Врангель и член Исполкома Совета меньшевик В. С. Войтинский. Врангель вспоминал: "Во время столкновения я находился как раз в "Европейской" гостинице. Услышав первые выстрелы, я вышел на улицу. Толпа в панике бежала к Михайловской площади; нахлестывая лошадей, скакали извозчики. Кучка грязных, оборванных фабричных в картузах и мягких шляпах, в большинстве с преступными, озверелыми лицами, вооруженные винтовками, с пением "Интернационала" двигались посреди Невского. В публике кругом слышались негодующие разговоры — ясно было, что в большинстве решительные меры правительства встретили бы только сочувствие".[178] Войтинский менее категоричен, но и он в целом подтверждает нарисованную Врангелем картину: "У меня получилось впечатление, что начали стрелять со стороны антиправительственной (рабочей) демонстрации… Как бы то ни было, жертвы оказались в рядах патриотической манифестации".[179]

По разным данным, было ранено от пяти до семи человек. Но количественный показатель в данном случае не главный. Впервые после революции политический спор кончился стрельбой и ранеными. Это окончательно похоронило миф о "великой и бескровной". Период революционной эйфории закончился, начиналось новое время, не сулившее в будущем ничего хорошего.

КОАЛИЦИЯ

Пролитая кровь на время отрезвила обе противостоящие стороны. В Петрограде было восстановлено относительное спокойствие, но кризис был далеко не завершен. Вечером 21 апреля состоялось второе совместное заседание правительства и руководства Совета, на котором князь Львов впервые поставил вопрос о коллективной отставке членов кабинета. В своем выступлении он сказал, что нынешний конфликт не является частным случаем. "За последнее время правительство вообще взято под подозрение. Оно не только не находит в демократии поддержки, но встречает там попытки подрыва его авторитета". Обращаясь к представителям Совета, Львов заявил: "Мы решили позвать вас и объясниться. Мы должны знать, годимся ли мы для нашего ответственного поста в данное время. Если нет, то мы для блага родины готовы сложить свои полномочия, уступив место другим".[180]

Позицию председателя поддержали большинство министров. Против был один Милюков. Он полагал, что правительство вообще не должно оправдываться перед Советом, поскольку возникло без всякого его участия и ответственности перед ним не несет. Но у Милюкова не нашлось союзников. Единственным человеком, на чью поддержку он мог надеяться, был Гучков, но тот уже решил для себя вопрос о дальнейшем пребывании в министерском кресле. Гучков крайне пессимистически оценивал ситуацию и иного выхода, кроме отставки, не видел.

Милюков оказался в одиночестве. Масла в огонь подлил присутствовавший на совещании член Исполкома Совета известный эсеровский деятель В. М. Чернов. Он начал с реверансов по адресу Милюкова, но в итоге заявил, что, по его мнению, тот "лучше мог бы развернуть свои таланты на любом другом посту, хотя бы в качестве министра народного просвещения". Для Милюкова это стало полной неожиданностью, но по молчанию своих коллег он понял, что этот вопрос обсуждается уже давно.

Все, кому приходилось сталкиваться со знаменитым упрямством Милюкова, знали, что он сам ни за что не уйдет со своего поста, а тем более не согласится с портфелем министра просвещения. На этот случай в ход была пущена тяжелая артиллерия. 26 апреля в газетах появилось письмо Керенского, адресованное в ЦК партии эсеров, в Исполком Совета и Временный комитет Государственной думы. Керенский писал, что изменившаяся ситуация требует нового подхода к формированию правительства. Если первый его состав был образован за счет приглашения конкретных лиц, то теперь настало время замешать министерские посты по принципу представительства политических организаций. Таким образом, Керенский предлагал заменить "деловой" кабинет партийным. Поскольку ни одна из партий не могла претендовать на преобладающее влияние, неизбежной становилась коалиция.

Далее Керенский заявлял, что в нынешнем составе правительства он оставаться не может и потому подает в отставку. Это был сильный ход. Керенский пользовался популярностью куда большей, чем другие министры, и его уход, по сути дела, означал неизбежную отставку всего правительства. Премьер Львов оказался перед выбором. Он должен был расстаться либо с Керенским, либо с Милюковым.

Надо сказать, что идея коалиции имела противников не только среди сторонников Милюкова, но и у немалой части Исполкома Совета. Дело в том, что делегировать своих представителей в правительство означало бы взять на себя ответственность за его деятельность, а лидерам Совета куда больше нравилось прежнее положение безответственных критиков. Вечером 28 апреля вопрос о коалиции был поставлен на голосование Исполкома. Итог был отрицательным — 24 против, 22 — за при 8 воздержавшихся.

Тогда на защиту своего предложения бросился Керенский. На следующий день, 29 апреля, в Таврическом дворце собралось совещание фронтовых делегатов. После выступления военного министра Гучкова, который рисовал обстановку в самых мрачных тонах, слово было предоставлено Керенскому. На этот раз он превзошел самого себя. Его речь была шедевром ораторского искусства. "Неужели, — заявил он, — русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов? Я жалею, что не умер два месяца тому назад: я бы умер с великой мечтой, что раз и навсегда для России загорелась новая жизнь, что мы умеем без хлыста и палки уважать друг друга и управлять своим государством не так, как старые деспоты". Керенский еще раз подтвердил, что единственным способом установить общественное согласие он считает формирование коалиционного правительства.

На следующий день о "взбунтовавшихся рабах" писали все газеты. Как ни странно, но выступление Керенского было очень сочувственно встречено и околокадетскими кругами, увидевшими во "взбунтовавшихся рабах" деятелей из Совета. В свою очередь, Исполком еще раз осознал, что с Керенским надо считаться. Однако решающую роль в изменении позиции руководства Исполкома сыграло другое событие — отставка Гучкова. О ней говорили давно, но все равно она стала неожиданностью. Официально заявление об уходе из правительства Гучков подал 30 апреля. Через несколько дней, выступая на частном совещании членов Государственной думы, он откровенно объяснил свои мотивы: "Я ушел от власти, потому что ее просто не было; болезнь заключается в странном разделении между властью и ответственностью: на одних полнота власти, но без тени ответственности, а на видимых носителях власти полнота ответственности, но без тени власти".[181]

Уход Гучкова стал толчком к новой фазе переговоров. Утром 1 мая князь Львов встретился с представителями Исполкома и поставил перед ними вопрос: либо формируется коалиционный кабинет, либо нынешнее правительство в полном составе отказывается от полномочий. Ранее Таврический дворец посетила делегация чинов военного министерства во главе с полковником Якубовичем. Со своей стороны они тоже пытались убедить руководство Совета санкционировать образование коалиции, угрожая в противном случае развалом фронта. Зная близость "младотурок" к Керенскому, можно предположить, что этот визит был инициирован или по крайней мере санкционирован им. В итоге новое голосование, состоявшееся вечером того же дня, принесло 44 голоса сторонникам коалиции при 19 голосах против и 2 воздержавшихся.

Следующий день, 2 мая, выдался не по-весеннему холодным. С ночи лил дождь, сменившийся после полудня мокрым снегом. На улице царило ненастье; что же касается атмосферы в здании военного министерства, где проходили переговоры между представителями правительства и Исполкома, то она тоже была весьма прохладной. Общую платформу коалиции стороны сформулировали на удивление быстро. Правительство согласилось с формулой "мир без аннексий и контрибуций", а Совет, в свою очередь, не возражал против подтверждения союзнических обязательств.

Разногласия настали, когда на обсуждение был поставлен вопрос о персональном составе правительства. Делегаты от Исполкома настаивали на том, чтобы "революционной демократии" было предоставлено минимум шесть мест. Представители правительства не говорили ни да ни нет. Масла в огонь добавило присутствие на совещании Милюкова. Лидер кадетов был обижен на всех и вся. За несколько дней до этого он уезжал в Ставку и перед отъездом взял с Гучкова обещание не предпринимать никаких шагов до его возвращения. Гучков, как мы уже знаем, обещания не сдержал, и Милюков вернулся тогда, когда все уже было фактически решено. Сейчас Милюков демонстративно прощался с бывшими коллегами. Князь Львов попытался робко протестовать: "Да что вы! Не уходите". Но Милюков холодно произнес: "Вы были предупреждены" — и с гордо поднятой головой покинул зал.

С его уходом все почувствовали облегчение. Вечный оптимист обер-прокурор Синода В. Н. Львов начал громко рассуждать о том, что все закончилось хорошо. На это присутствовавший на переговорах Суханов мрачно сказал: "Помяните мое слово — если все будет развиваться так же, мы через два месяца увидим во главе правительства Ленина".

Переговоры о составе кабинета продолжались еще два дня, и только к вечеру 4 мая портфели были окончательно распределены. Пост главы правительства по-прежнему сохранил князь Львов. Военным и морским министром стал Керенский. Он давно домогался этого, и его назначение никого не удивило. Министром иностранных дел вместо ушедшего Милюкова был назначен Терещенко. Вот это в какой-то мере могло считаться сенсацией. Впрочем, Терещенко на новой должности чувствовал себя так же непринужденно, как и в кресле министра финансов, и без труда находил общий язык как с союзническими дипломатами, так и с социалистами из Совета.

Министры-социалисты (считая Керенского) получили искомые шесть министерских кресел. При этом три выделенных им министерства были заново придуманы, то есть не имели своего аппарата и четко очерченной сферы деятельности. Это Министерство труда, отданное меньшевику М. И. Скобелеву, Министерство почт и телеграфов, которое возглавил И. Г. Церетели, и Министерство продовольствия, во главе которого встал народный социалист А. В. Пешехо-нов. Министром земледелия вместо кадета Шингарева стал лидер эсеров В. М. Чернов. Последним из министров-социалистов стал новый министр юстиции адвокат П. Н. Пере-верзев, причислявший себя к трудовикам. Надо сказать, что Переверзева и Пешехонова можно отнести к социалистам лишь с большой натяжкой. По своим взглядам они были скорее левыми либералами и в правительстве явно тяготели к кадетам.

Вопрос об участии в правительстве кадетов до последнего оставался неясным. Милюков категорически отверг все уговоры своих сотоварищей, просивших его согласиться на пост министра просвещения. Тем не менее кадетский лидер не протестовал против представительства кадетов в органах верховной власти. При окончательном раскладе министр путей сообщения Некрасов, министр просвещения Мануйлов и министр торговли и промышленности Коновалов сохранили свои прежние должности. Шингарев сменил Министерство земледелия на финансовое ведомство. Более того, в правительстве появился новый министр-кадет — Д. И. Шаховской, возглавивший вновь созданное Министерство государственного призрения. Остались в составе правительства также государственный контролер Годнев и обер-прокурор Синода В. Н. Львов.

Если рассматривать коалицию как компромисс между "социалистами" и "капиталистами", то у последних было заметное численное большинство. На деле картина выглядела сложнее. "Советская" фракция в правительстве объединяла трех министров — Скобелева, Церетели и Чернова. Такой же по численности была кадетская группа — Шингарев, Мануйлов, Шаховской. Некрасов и Коновалов, будучи формально членами кадетской партии, в силу своих масонских связей были ближе к Керенскому. К ним примыкал и Терещенко.

Таким образом, трем социалистам и трем кадетам противостояла группа Керенского. С ней чаще всего блокировались оставшиеся министры — Переверзев, Годнев и Львов-"синод-ский". Фактически Керенский с мая стал главным лицом в правительстве. Функции министра-председателя князя Львова чем дальше, тем больше приобретали исключительно представительский характер. Керенский с полным правом мог считать, что верховная власть уже в его руках. Человеку сложно заметить за собой изменения, особенно если эти изменения происходят за короткий срок. Но для сторонних наблюдателей было очевидно: Керенский меняется с каждым новым шагом наверх. Министр-идеалист постепенно уступал место вождю, властному и уверенному, хотя бы внешне.

Загрузка...