ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

"ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ РЕВОЛЮЦИИ"

Популярность Керенского росла с каждым месяцем. Уже весной он, министр юстиции, человек, занимающий не самый значимый в кабинете пост, воспринимался как символ Временного правительства и, в широком смысле, всей революции. С назначением на должность военного министра к числу восторженных поклонников Керенского примкнули миллионы солдат на фронте и в тылу. Никогда, ни раньше, ни позже, ни один из российских лидеров не удостаивался такого масштабного и беззаветного обожания. Конечно, можно вспомнить Сталина и позднейших советских вождей, но в этом случае поклонение в значительной степени было разыгранным, между тем как восторги по адресу Керенского были искренними и бескорыстными.

Весной и летом 1917 года газеты были полны приветственными телеграммами в адрес Керенского. Вот один, взятый наугад, пример: "Команда ярославского военного лазарета, собравшись 9 мая для выборов членов дисциплинарного суда, единогласно постановила приветствовать Вас — первого министра-социалиста, пользующегося любовью и уважением всей Руси великой. С радостью отдаем все наши силы в Ваше распоряжение".[182] Попробуем разобраться в этом тексте. Лазаретная команда (сколько в ней числилось человек? двадцать? тридцать?), собравшись для решения вполне конкретного вопроса, ни с того ни с сего посылает министру телеграмму с выражением преданности и любви. Если подумать, в этом было что-то ненормальное.

Энтузиазм поклонников Керенского не знал границ. В мае 1917 года газеты серьезно обсуждали вопрос о создании специального "Фонда имени Друга Человечества А. Ф. Керенского".[183] Тогда же московская фабрика Д. Л. Кучкина, специализировавшаяся на изготовлении памятных знаков, выпустила жетон с портретом нового министра юстиции. На обороте красовалась надпись: "Славный, мудрый, честный и любимый вождь свободного народа". Об этой атмосфере всеобщего восхищения Керенским позже с иронией писал В. В. Маяковский:

Подшит к истории,

пронумерован и скреплен.

Его рисуют

и Бродский, и Репин.

К слову, о "теме Керенского" в живописи. Оба упомянутых Маяковским портрета, к счастью, сохранились, и мы можем увидеть, каким запечатлела Керенского кисть самых известных художников его времени. На незаконченном портрете Репина Керенский изображен в интерьере своего рабочего кабинета в Зимнем дворце. Приглушенные тона, едва пробивающийся через стекло свет создают впечатление интимности и умиротворения. Керенский расслаблен, каким он редко бывал в реальной жизни, он улыбается и совсем непохож на главу правительства революционной России. Совсем другим выглядит Керенский на портрете Бродского. Будущий автор пафосных портретов Ленина изобразил Керенского в напряженной, почти угрожающей позе. Его плечи, да и вся фигура непропорционально велики по сравнению с головой, так что создается впечатление, что он как бы нависает над зрителем. Это другой Керенский — не "друг человечества", а скорее "вождь", решительный и неумолимый. Стоит ли говорить, что Керенский не был ни тем ни другим?

Но вернемся к "феномену Керенского". Найти объяснение ему пытались уже современники, не говоря об историках позднейших лет. Главное, что чаще всего упоминается в этой связи, — это якобы поразительный ораторский талант Керенского. Действительно, революция была временем ораторов — больших и малых, талантливых и бездарных. Генерал П. Н. Врангель, оказавшийся весной 1917 года в Петрограде, вспоминал: "Это была какая-то вакханалия словоизвержения. Казалось, что столетиями молчавший обыватель ныне спешил наговориться досыта, нагнать утерянное время. Сплошь и рядом в каком-либо ресторане, театре, кинематографе, во время антракта или между двумя музыкальными номерами какой-нибудь словоохотливый оратор влезал на стул и начинал говорить. Ему отвечал другой, третий, и начинался своеобразный митинг. Страницы прессы сплошь были заняты речами членов Временного правительства, членов Совета рабочих и солдатских депутатов, речами разного рода делегаций. Темы были всегда одни и те же: осуждение старого режима, апология "бескровной революции", провозглашение "борьбы до победного конца" (до "мира без аннексий и контрибуций" тогда еще не договорились), восхваление "завоеваний революции"".[184]

Следует учитывать еще одно обстоятельство. В условиях дефицита массовых зрелищ эту нехватку в значительной мере восполняли революционные митинги. На популярных ораторов "ходили", как прежде ходили на талантливого певца или артиста. Не случайно существовало расхожее выражение "теноры революции", иронически обозначавшее профессионалов этого жанра. В этом ряду Керенский был на одном из первых мест.

Английский дипломат-разведчик Р. Локкарт оставил любопытное описание одного из выступлений Керенского. Дело было 25 мая 1917 года, Керенский только что прибыл с фронта в Москву и прямо с вокзала отправился в Большой театр, где должен был состояться очередной концерт-митинг. Перед собравшейся в театре публикой читал стихи Бальмонт, пел Собинов, но это был лишь "разогрев" в ожидании главного номера. Наконец, под гром аплодисментов на сцене появился Керенский. Он поднял руку и заговорил. Содержание его выступления передать сложно, но главное в данном случае не содержание, а то, что было потом. "Окончив речь, он в изнеможении упал назад, подхваченный адъютантом. Солдаты помогли ему спуститься со сцены, пока в истерическом припадке вся аудитория повскакала с мест и до хрипоты кричала "ура". Человек с одной почкой, человек, которому осталось жить полтора месяца, еще спасет Россию. Жена какого-то миллионера бросила на сцену свое жемчужное ожерелье. Все женщины последовали ее примеру. И град драгоценностей посыпался из всех уголков громадного здания".[185]

Локкарт, человек далеко не восторженный, называл Керенского одним из величайших ораторов в истории. Однако вот что странно: опубликованные речи Керенского абсолютно не производят впечатления. В них нет ни убеждающей логики, ни эффектных риторических приемов. По своему содержанию они представляют собой набор одних и тех же повторяющихся фраз, излишне пафосных, излишне красивых и чаще всего абсолютно бессодержательных. "Я растопчу цветы души моей… Я замкну свое сердце и брошу ключи в море" — это типичные для Керенского обороты. Самая известная фраза Керенского о "взбунтовавшихся рабах" была, во-первых, прямой цитатой из Аксакова, а во-вторых, подсказана ему накануне одним из его собеседников.

Выступая перед многотысячной толпой, Керенский словно преображался. В обычной жизни у него был совсем не сильный, а скорее мягкий голос. К тому же он слегка картавил. Но на трибуне все менялось. Голос Керенского становился хриплым. Начиная речь спокойно и даже тихо, он к концу уже не говорил, а что-то отрывочно выкрикивал.

Американская журналистка Рета Чайлд Дорр так описывала выступления Керенского: "Он слишком взвинчен на трибуне, дергается, бросается из стороны в сторону, делает шаги назад и вперед, теребит свой подбородок… Все его жесты импульсивны и нервозны, голос довольно пронзителен".[186] Сенатор С. В. Завадский, знавший Керенского по Министерству юстиции, полагал, что его ораторские способности более воздействовали не на ум и даже не на чувства, а на нервы слушателей.[187] Выступая, он заводил не только аудиторию, но и самого себя. Неудивительно, что всплески нервной энергии чередовались у Керенского с неизбежными срывами, очень напоминавшими наркотическую абстиненцию. Мы уже писали о том, что ходили слухи, будто Керенский и впрямь нюхает то ли эфир, то ли кокаин.

Позже, уже в эмиграции, писатель Р. Б. Гуль записал любопытную историю, услышанную им от Керенского. Речь шла о тех временах, когда Керенский еще работал адвокатом. Как-то председатель суда попросил его вкратце набросать содержание своего выступления. Керенский ответил, что сделать этого не может. "Почему?" — удивился собеседник. "Потому что когда я выступаю, я не знаю, что я скажу. А когда я кончил, я не помню, что я сказал".[188] Публика слушала Керенского, но не слышала, о чем он говорит. Воспринимались не слова, а жесты, интонации, общий настрой. Причем эмоциональное воздействие выступлений Керенского было настолько сильно, что действовало не только на непосредственных слушателей, но через них — на более широкую аудиторию.

Можно сказать, что Керенский был телевизионным политиком дотелевизионной эпохи. Он имел тот необходимый артистический талант, который должен быть присущ каждому политику, напрямую общающемуся с массами. Несостоявшийся "артист императорских театров" все-таки взял свое. Но как в артисте или оперном певце, аудитория Керенского ценила не слова, а манеру исполнения. В этом-то и была главная слабость Керенского-оратора. Он не убеждал, а заражал своими чувствами. Поэтому, когда эмоциональный удар ослабевал, у слушателей Керенского не оставалось в головах ничего кроме неясных воспоминаний.

Как талантливый артист, Керенский умел и любил нравиться, причем эта любовь подчас принимала характер болезненной страсти. Это было заложено в характере, Керенскому сложно было сделать что-то с собой. Буквально за несколько дней до большевистского переворота он с гордостью сообщил своим коллегам по кабинету министров: "Знаете, что я сейчас сделал? Я подписал 300 своих портретов".[189] Как артисту ему льстила популярность, как политик он принимал ее за искреннюю поддержку и просчитался в этом.

Конечно, ораторские способности Керенского сыграли огромную роль в формировании его необыкновенной популярности, но одного этого было бы мало. "Феномен Керенского" сложился из целого ряда факторов. Во-первых, молодость, которая воспринималась как очевидное достоинство, особенно если учесть, что трем последним премьерам царской России было каждому далеко за шестьдесят. Во-вторых, то обстоятельство, что Керенский не уставал причислять себя к социалистам. Совместная пропаганда левых партий сумела в это время внушить значительной части населения представление о социализме как единственном варианте развития страны, а Керенский был лучшим кандидатом на роль живого воплощения этого курса.

Все это вместе взятое можно объединить одним словом — надежда. Даже в февральско-мартовские дни, когда эйфория, казалось бы, захлестнула всех, в сознании людей подспудно нарастало ощущение чего-то страшного. Страна ждала лидера, человека, способного совершить чудо. Эти надежды на лучшее постепенно стали отождествляться с Керенским. Иллюстрацией таких настроений может служить стихотворение, присланное некой дамой из Моршанска в редакцию одного из столичных журналов:

Гляжу портрет его.

Какое славное лицо,

Как много мужества, ума и воли.

И стало на душе легко —

Анархии не будет боле.[190]

Эти строки наивны и смешны, но, несомненно, искренни. Чувствуя, что от него ждут, Керенский играл сильного человека. Но это была только игра, ибо ни по причине личных качеств, ни в силу обстановки помешать надвигавшемуся ужасу он не мог. Постепенно это становилось все заметнее. Один из современников, достаточно близко знавший Керенского, позже писал: "Я редко видел человека, который бы так старался доказать свою силу и вместе с тем оставлял такое яркое впечатление безволия и слабости".[191] Постепенно это становилось заметно и другим.

В начале осени, когда популярность Керенского начала уже стремительно падать, журнал "Республика" преподнес читателям запоздавший сюрприз — специальный номер, посвященный недавнему кумиру. Эпиграфом к нему стали строки: "Его, как первую любовь, России сердце не забудет".[192] Первая любовь, как это чаще всего и бывает, оказалась непрочной. Несбывшиеся надежды рождали разочарование, разочарование перерастало в ненависть. В памяти большинства Керенский остался калифом на час, человеком, развалившим Россию, приведшим к власти большевиков. И лишь немногие, те, кто сохранил память об "эпохе надежд", не предали поруганию ее главного героя.

"ГРАЖДАНИН МИНИСТР"

Любой взявшийся за биографию политика рискует потерять своего героя, увлекшись описанием его деятельности. Труднее всего увидеть в политике живого человека с его повседневными привычками, манерой вести себя в бытовых ситуациях. Между тем без этого не обойтись, поскольку эти мелочи нередко существенно влияют на судьбы тысяч, а то и миллионов людей — тех, кто внимает вождю. В этой главе мы попробуем познакомиться с Керенским — человеком, хотя заранее скажем, что сделать это будет очень трудно.

Основная проблема в том, что наши главные свидетели — современники — не могли воспринимать Керенского беспристрастно. Восторг, безграничное поклонение или столь же безграничная ненависть — вот разброс оценок мемуаристов. Даже внешность Керенского нарисовать с помощью цитат из воспоминаний современников крайне трудно. "Наружность он имел не совсем заурядную. Рыжеватые волосы он носил бобриком. Большая его голова при среднем росте казалась слишком несоразмерна туловищу. И лицо он имел бледное с нездоровой и дряблой кожей".[193] Таким запомнил Керенского писатель М. М. Зощенко. Другой очевидец тоже вспоминает "топорщащийся бобрик над вытянутым, длинным лицом, и собачью старость переутомленных висячих щек, и тяжелый грушеобразный нос, и нездоровый, серо-желтый цвет кожи".[194]

В воображении после этого возникает образ почти карикатурный. К слову сказать, карикатуристы очень любили рисовать Керенского именно из-за наличия узнаваемых черт, которым кисть художника легко могла придать гротесковый вид. Конечно, можно обвинить авторов воспроизведенных нами воспоминаний в сознательном или бессознательном принижении былого кумира. Но, рассматривая многочисленные фотографии Керенского 1917 года, приходишь к выводу, что в этих описаниях немало истины. На фотографиях Керенский действительно выглядит намного старше своих тридцати шести лет.

Главная причина этого — тот сумасшедший ритм, который Керенский задал себе с самого начала революции. Нередко ему приходилось бодрствовать по несколько суток подряд, трижды и даже четырежды в день выступать с речами перед многотысячной аудиторией. Спать он ложился в три-четыре часа ночи, а вставал уже в восемь утра. В бытность Керенского премьер-министром заседания кабинета, подчиняясь ночному образу жизни главы правительства, начинались в полночь, а то и позже.

Известный философ Ф. А. Степун, близко общавшийся в ту пору с Керенским, позже писал: "Я глубоко уверен, что большинство сделанных Керенским ошибок объяснялись не тою смесью самоуверенности и безволия, в которой его обвиняют враги, а полной неспособностью к технической организации рабочего дня. Человек, не имеющий в своем распоряжении ни одного тихого, сосредоточенного часа в день, не может управлять государством. Если бы у Керенского была непреодолимая страсть к ужению рыбы, он, может быть, и не проиграл бы Россию большевикам".[195]

Знаменитая деталь, запомнившаяся современникам и увековеченная на сотнях фотографий, — Керенский с правой рукой, висящей на перевязи или заложенной за пуговицы френча. Эта "наполеоновская" поза дала повод для многих язвительных замечаний. На деле все было просто — во время поездок на фронт Керенскому пришлось за руку здороваться с тысячами поклонников. Он сам вспоминал о том, что как-то его "целовала целая дивизия". После речи военного министра наэлектризованная толпа смяла охрану, чтобы лично прикоснуться к кумиру. По словам Керенского, "это было черт знает что, я был в полной уверенности, что через полчаса окажусь трупом".[196] Результатом бесчисленных рукопожатий стала тяжелая форма невралгии, не позволявшая ему даже пошевелить пальцами.

Удивительно, как организм Керенского выдерживал эту нагрузку, особенно если вспомнить, что его трудно было назвать здоровым человеком. Мы уже писали о том, что всего за несколько месяцев до этого он пережил тяжелейшую операцию по удалению почки. В довершение всего Керенский был близорук почти до слепоты. Он тщательно скрывал это обстоятельство даже от друзей и сознательно не носил очки. У Исаака Бабеля есть рассказ "Линия и цвет", в котором он описывает свою встречу с Керенским в санатории Халила под Гельсингфорсом, где тот восстанавливал силы после операции. В разговоре выяснилось, что Керенский крайне близорук. Далее состоялся следующий разговор:

"— Нужны очки, Александр Федорович.

Никогда.

Тогда я сказал с юношеской живостью:

— Подумайте, вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная черта, властительница мира, ускользнула от вас навсегда. Мы ходим с вами по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До последнего нашего часа мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не видите обледенелых и розовых краев водопада там, у реки. Плакучая ива, склонившаяся над водопадом, — вы не видите ее японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом. Зернистый блеск роится в снегах. Он начинается мертвенной линией, прильнувшей к дереву и на поверхности волнистой, как линия Леонардо, увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок фрекен Кирсти и линия ее уже зрелой ноги? Купите очки, Александр Федорович, заклинаю вас.

— Дитя, — ответил он, — не тратьте пороху. Полтинник за очки — это единственный полтинник, который я сберегу. Мне не нужна ваша линия, низменная, как действительность. Вы живете не лучше учителя тригонометрии, а я объят чудесами даже в Клязьме. Зачем мне веснушки на лице фрекен Кирсти, когда я, едва различая ее, угадываю в этой девушке все то, что я хочу угадать? Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу мечущийся океан над моей головой? Зачем мне линии, когда у меня есть цвета? Весь мир для меня — гигантский театр, в котором я единственный зритель без бинокля. Оркестр играет вступление к третьему акту, сцена от меня далеко, как во сне, сердце мое раздувается от восторга, я вижу пурпурный бархат на Джульетте, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой бороды. И вы хотите ослепить меня очками за полтинник".

Конечно, рассказ Бабеля нельзя считать стенографической записью его разговора с Керенским. Скорее всего, отказ Керенского носить очки объяснялся (как это и бывает в большинстве случаев) страхом испортить сложившийся образ. В быту близорукость ему не слишком мешала, а на самый крайний случай у него имелся лорнет, придававший его лицу удивительно старушечий вид.

К слову, возможно, именно крайняя близорукость Керенского определила его манеру публичных речей. Выступая перед публикой, он просто не видел аудитории и вынужден был реагировать на другие факторы. Говоря по-другому, он "чувствовал" своих слушателей именно потому, что не мог их видеть.

Надо сказать, что Керенский очень тщательно следил за тем, как он выглядит на публике. В дни своего пребывания депутатом Думы он одевался по последней моде, даже с некоторой щеголеватостью. Но революция мгновенно изменила его внешний вид. Теперь он носил черную тужурку со стоячим воротником, в которой был похож не то на студента, не то на великовозрастного гимназиста.

Момент превращения запечатлел в своих воспоминаниях управляющий делами Временного правительства В. Д. Набоков. Дело было в тот самый день, когда Керенский добился от Совета одобрения своего вхождения в состав правительства. Керенский был одет как всегда — в костюм и крахмальную рубашку с галстуком. Рубашка по тогдашней моде имела жесткий воротничок с загнутыми углами. Керенский неожиданно взялся за эти уголки и отодрал их. В результате галстук съехал куда-то под жилетку и новоявленный министр юстиции приобрел нарочито-пролетарский вид.[197]

Вступление Керенского в должность военного министра привело к новому переодеванию. На фотографиях, запечатлевших его в первые дни после нового назначения, он еще одет как человек сугубо штатский — в длинное летнее пальто и мягкую шляпу. Но уже во время поездки на фронт Керенский появляется в новом облике. На нем короткий френч английского образца, а на голове — кепи с высокой тульей. Новый костюм придавал Керенскому "полувоенный вид". С другой стороны, отсутствие каких-либо знаков различия и видимые расхождения с форменной одеждой должны были показать, что военный министр — лицо гражданское.

Если не брать во внимание одежду, то в быту Керенский был неприхотлив. У него не было особых пристрастий в еде, разве что он любил сладкое и мог зараз съесть три порции десерта. Один из тех, кому пришлось как-то присутствовать за столом у Керенского, описывает это так. "Блюда вполне скромного завтрака подавались, довольно нескладно, двумя министерскими курьерами (теперь "товарищами"), одетыми в летние коломянковые тужурки. Вина на столе не было, но был квас и вода. Пухлые салфетки и вся сервировка напоминали буфет второстепенной железнодорожной станции, да и сами завтракавшие за одним столом люди казались сборищем куда-то спешащих пассажиров, случайно очутившихся за общей буфетной трапезой".[198]

Это происходило на служебной квартире министра юстиции, располагавшейся прямо в здании министерства. После назначения министром Керенскому первую неделю пришлось ночевать в кабинете, так как в квартире продолжала жить семья его предшественника — царского министра юстиции Добровольского. Свою семью он сумел перевезти в министерский особняк только в середине марта. Казенное жилье было холодным и неудобным. Квартира представляла собой анфиладу проходных комнат, и уединиться в ней не было никакой возможности. К тому же, несмотря на часовых у входа, в квартире всегда толпился какой-то случайный народ — студенты, курсистки, жалобщики и просители.

Когда Керенский был назначен военным министром, он переехал в "довмин" на набережной Мойки. Однако семью он с собой не взял. Ольга Львовна вместе с сыновьями Олегом и Глебом вернулась в квартиру на Тверской улице, которую Керенские предусмотрительно оставили за собой. Квартира находилась на первом этаже, но Керенскому и в голову не пришло поставить охрану на улице или у подъезда.

Сыновья Керенского продолжали учиться в частной школе М. А. Шидловской, где одновременно занимались Дмитрий Шостакович и два сына Троцкого. Позднее Глеб Керенский вспоминал: "Шостаковича я не очень хорошо помню — он был постарше на один класс. А вот Троцких помню прекрасно, я их хорошо знал: старший ходил в один класс с Олегом, а младший учился вместе со мной".[199] Дети редко общались с отцом — лишь один раз, когда Керенский уже жил в Зимнем дворце, они вместе с матерью ходили к нему обедать. По словам Глеба Керенского, "это был весьма скромный обед, но в конце нам подали сахар — по тем временам роскошь".[200]

Для Керенского, как и для многих политиков, платой за общественный успех стал семейный разлад. В первые недели революции Ольга Львовна старалась всегда быть рядом с мужем. В те дни ее видели и запомнили многие современники. "Очень моложавая на вид, энергичная и подвижная, она производила впечатление плохо упитанной курсистки, нервно и повышенно воспринимающей жизненные тяготы. Бледное лицо ее, обрамленное светло-русыми, зачесанными книзу волосами, было скорее приятно".[201] Другой увидел Ольгу Керенскую в ту пору юный гимназист, а позже писатель и литературовед Лев Успенский: "Милое лицо, большие грустные глаза, как у дамы на том серовском портрете, взглянув на который психиатр Тарновский сразу же определил тяжелую судьбу и душевные недуги женщины, послужившей художнику моделью… Была в этих ее глазах какая-то тревога, смутный испуг, страх перед будущим".[202]

У Ольги Львовны были основания для тревоги — она не могла не видеть, что муж все более отдаляется от нее. Уже к середине лета по Петрограду поползли слухи о разводе Керенского. Разлучницей называли актрису Елизавету Тиме. По словам знающих людей, Керенский то ли тайно обручился с ней, то ли уже обвенчался. В былые годы Керенский действительно не слишком усердно хранил супружескую верность. У него было много романов на стороне, самым продолжительным из которых был роман с двоюродной сестрой его жены студенткой-медичкой Еленой Барановской. Ольга Львовна знала об изменах мужа, но каждый раз прощала его. Однако слухи о Керенском и актрисе Тиме вряд ли имели серьезную основу. У него попросту не оставалось времени на любовную интрижку, да и каждую минуту его окружали десятки людей, не давая побыть одному. Конкуренткой Ольги Львовны была не другая женщина — с этим-то она привыкла мириться, — а большая политика, отнимавшая у Керенского все силы.

Постоянное напряжение требовало разрядки. К несчастью Керенского, ему не удалось найти эффективного способа релаксации. Он никогда не курил, был равнодушен к алкоголю (хотя в совсем уж тяжелую минуту мог выпить предложенную рюмку коньяку), все слухи о том, что он то ли нюхает эфир, то ли вкалывает морфий, были не более чем слухами. В былые, казавшиеся теперь спокойными времена в квартире Керенских по праздникам собирались шумные компании. Душой общества был сам хозяин. Он был хорошим рассказчиком, имел неплохой голос — мягкий баритон — и знал десятки оперных арий и романсов. Но сейчас все это ушло в прошлое.

Как ни странно, при всей крайней общительности Керенского друзей у него оказалось мало. Знакомым было несть числа, еще больше — восторженных поклонников обоего пола, но не друзей, на которых можно было бы опереться в тяжелую минуту. Впрочем, в окружении Керенского был человек, никогда не занимавший никаких постов, но очень близкий ему лично. Это "бабушка русской революции" Е. К. Брешко-Брешковская.

Как мы помним, Керенский познакомился с ней во время поездки на ленские прииски. Первым же своим распоряжением в качестве министра юстиции Керенский освободил Брешко-Брешковскую и со всеми почестями отправил ее в столицу. "Бабушка" поселилась в квартире Керенского, хотя в Петрограде жил ее родной сын — скандальный писатель и журналист. Даже в Зимнем дворце, куда Керенский не взял семью, для "бабушки" он распорядился выделить особое помещение. Недоброжелатели не упускали случая зло шутить насчет "ге-ронтофилии" Керенского. "С этой "бабушкой" возились как с писаной торбой. Керенский сделал из нее свою "маскотту" (амулет. — В. Ф.), он всюду таскал ее с собой и по городу, и на фронтах, где перед нею преклоняли знамена… Как он не уморил от переутомления эту старуху, непостижимо".[203] Действительно, для Керенского "бабушка" была не просто символом романтической эпохи революционного движения, она стала для него живым талисманом. Он всегда относился к Брешко-Брешковской с огромным уважением, но никогда не спрашивал ее совета в практических делах.

Надо признать, что человеку, поднявшемуся к вершинам власти, трудно сохранить друзей. К тому же дружба в такой ситуации может стать попросту обременительной, поскольку друзья, как правило, претендуют на особое положение. Политическому лидеру важнее иметь не друзей, но команду помощников — умных и деловых, способных на то, на что не способен он сам, но не претендующих на его место. У Керенского такой команды, людей, на которых он мог опереться, не было. Это проявлялось и раньше, но особенно стало ощутимо с назначением его на пост военного министра.

КЕРЕНСКИЙ НА ФРОНТЕ

На новом посту Керенскому досталось тяжелое наследство. Два месяца революции успели до предела разложить армию. Бóльшая часть тыловых гарнизонов пребывала в состоянии полной анархии. На фронте процветало дезертирство. Солдаты открыто отказывались подчиняться приказам офицеров, при каждом случае угрожая им физической расправой. Дело быстро шло к катастрофе, но социалисты из Петроградского совета по-прежнему были убеждены в том, что главной задачей момента является дальнейшая "демократизация" вооруженных сил. Очередным шагом на этом пути стала "Декларация прав солдата".

История ее появления такова: еще в начале марта на заседании солдатской секции столичного Совета был поднят вопрос о подготовке документа, который детализировал и конкретизировал бы положения "Приказа № 1". Первоначальный его вариант был передан затем в "поливановскую комиссию", которая попыталась смягчить наиболее резкие формулировки. В итоге родившийся в недрах комиссии проект не удовлетворил ни правых, ни левых.

Декларация объявляла, что военнослужащие пользуются гражданскими правами во всей их полноте, имеют право состоять в общественных, политических и профессиональных организациях и не могут быть подвергнуты телесному наказанию, не исключая и отбывающих срок в военно-тюремных учреждениях. Было объявлено об отмене военной цензуры, отменялось обязательное отдание чести, вместо чего устанавливалось "взаимное добровольное приветствие". Выражения "так точно", "никак нет", "здравия желаем" и т. д. заменялись общеупотребительными "да", "нет", "здравствуйте".

Вместе с тем в декларации было заявлено, что каждый военнослужащий "обязан строго согласовывать свое поведение с требованиями военной службы и воинской дисциплины". Параграф четырнадцатый устанавливал, что "в боевой обстановке начальник имеет право под своей личной ответственностью применять все меры, до применения вооруженной силы включительно, против не исполняющих его приказания подчиненных".

В конце апреля проект декларации был разослан для ознакомления главнокомандующим фронтами и произвел на них самое гнетущее впечатление. По предложению генерала М. В. Алексеева, занимавшего в ту пору пост Верховного главнокомандующего, 2 мая 1917 года в Могилеве состоялось совещание для обсуждения присланных документов. На нем присутствовали главнокомандующие четырех из пяти фронтов, а также ряд других старших начальников. Общее мнение выразил главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал А. А. Брусилов: "Есть еще надежда спасти армию и даже двинуть ее в наступление, если только не будет издана декларация… Но если ее объявят — нет спасения. И я не считаю тогда возможным оставаться ни одного дня на своем посту…"[204]

В итоге было решено немедленно ехать в Петроград и прямо обратиться к правительству с требованием приостановить развал армии. Два дня спустя, 4 мая 1917 года, в большом зале Мариинского дворца собрались Временное правительство в полном составе и приехавшие из Могилева генералы. Долго ждали представителей Совета. Наконец те прибыли, и совещание началось. Во вступительном слове генерал Алексеев констатировал, что революция привела не к ожидаемому подъему духа, но, напротив, дала оправдание трусам и шкурникам. Выступившие вслед за ним главнокомандующие фронтами привели десятки примеров того, как революционная пропаганда разлагает армию. Представителям Совета оставалось только оправдываться. Кандидат в министры И. Г. Церетели пытался объяснить предыдущие шаги Совета: "Вам, может быть, был бы понятен приказ № 1, если бы вы знали обстановку, в которой он был издан. Перед нами была неорганизованная толпа, и ее надо было организовать".

Собравшихся попытался примирить Керенский: "Тут никто никого не упрекал. Каждый говорил, что он перечувствовал. Каждый искал причину происходящих явлений. Но наши цели и стремления — одни и те же. Временное правительство признает огромную роль и организационную работу Совета солдатских и рабочих депутатов, иначе бы я не был военным министром. Никто не может бросить упрек этому Совету. Но никто не может упрекать и командный состав, так как офицерский состав вынес тяжесть революции на своих плечах, так же как и весь русский народ".[205]

Уезжали из Петрограда генералы в мрачном настроении. Единственная надежда была на то, что Керенский не будет спешить с подписанием "Декларации прав солдата". Сам военный министр последующие дни провел в разъездах. Он успел побывать в Гельсингфорсе, где ознакомился с состоянием базы Балтийского флота, а уже 10 мая отбыл на фронт. На следующий день, находясь в поезде между Петроградом и Киевом, Керенский поставил свою подпись под текстом "Декларации". Но с ее обнародованием он не спешил. В Керенском удивительным образом уживались искренность и хитрость. Он как-то сказал генералу В. И. Гурко, что считает необходимым "говорить правду и только правду, однако — не всю".[206] "Декларация" могла стать весомым козырем в политической игре, а до той поры ее надо было придержать.

После короткой остановки в Киеве Керенский 13 мая прибыл в Каменец-Подольск, где должен был собраться съезд делегатов от частей и соединений Юго-Западного фронта. Большой зал городского театра был набит в этот день битком. Одним за другим выступали ораторы, представлявшие разные политические группы и партии. Среди них, между прочим, были будущий большевистский главковерх прапорщик Н. В. Крыленко. Наконец слово было предоставлено военному министру. Керенский был в ударе. "Вы самые свободные солдаты мира! Разве вы не должны доказать миру, что та система, на которой строится сейчас армия, — лучшая система? Разве вы не докажете другим монархам, что не кулак, а Советы есть лучшая сила армии? Наша армия при монархе совершала подвиги: неужели при республике она окажется стадом баранов?"[207]

На следующий день Керенский в сопровождении генерала Брусилова выехал на передовую. В течение дня он пять раз выступал с речами, каждый раз срывая шквал аплодисментов. Очевидцем одного из таких выступлений оказался прапорщик Ф. А. Степун. Он вспоминал: "Как сейчас вижу Керенского, стоящего спиной к шоферу в своем шестиместном автомобиле. Кругом плотно сгрудившаяся солдатская толпа. Сзади нее офицерские фуражки и погоны. Неподалеку от меня, у заднего крыла, стоит знакомая фигура дважды раненного пехотного поручика. Приоткрыв рот, он огромными печальными глазами и полными слез в упор смотрит на Керенского и не только ждет, но как будто бы требует у него какого-то последнего всерешающего слова".

Приступ ораторского вдохновения, посетивший Керенского накануне, не прошел и к этому времени: "Его широко разверстые руки то опускаются к толпе, как бы стремясь зачерпнуть живой воды волнующегося у его ног народного моря, то высоко поднимаются к небу. В раскатах его взволнованного голоса уже слышны характерные для него исступленные всплески. Заклиная армию отстоять Россию и революцию, землю и волю, Керенский требует, чтобы и ему дали винтовку, что он сейчас пойдет вперед, чтобы победить или умереть".

Аудитория слушала Керенского завороженно. Внезапно однорукий поручик протиснулся вперед и, подойдя к Керенскому, сорвал с себя Георгиевский крест и нацепил его на френч военного министра. Керенский пожал поручику руку и передал крест своему адъютанту: в благотворительный военный фонд. "Приливная волна жертвенного настроения вздымается все выше: одна за другой тянутся к Керенскому руки, один за другим летят в автомобиль Георгиевские кресты, солдатские и офицерские. Бушуют рукоплескания. Восторженно взвиваются ликующие возгласы: "За землю и волю!", "За Россию и революцию!", "За мир всему миру!" Где-то, поднимаясь и ширясь, надвигаются на автомобиль торжественные звуки "Марсельезы"".[208]

Эффект таких речей был поразителен, хотя и недолог. Скептики могли сколько угодно иронизировать, называя выступления Керенского "поэзоконцертами". Действительно, в них было что-то схожее с эстрадными выступлениями Игоря Северянина: "Тогда ваш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин". Но публика проглатывала эти бесконечные "я", передозировку пафоса и повторы. Если бы Керенский призвал к немедленному наступлению, нет сомнений — вся многотысячная толпа его слушателей тотчас бы ринулась на врага. Но если бы наступление предстояло на следующий день, никаких гарантий дать было нельзя.

Мы уже писали о том, что, выступая, Керенский заводил не только аудиторию, но и самого себя. В эти минуты он и сам верил в то, что ведет за собой народ, что его словам внимает вся Россия. Но это не мешало ему рассчитывать свои шаги, умело пользоваться настроением момента. Именно 14 мая, в день своего триумфа, Керенский передал в печать текст "Декларации прав солдата". Одновременно в газетах был опубликован подписанный Керенским приказ о наступлении. Собственно, это не был настоящий приказ, а скорее воззвание, призывавшее быть готовым к активным действиям. Керенский обращался к солдатам: "Вы понесете на концах штыков ваших мир, правду и справедливость. Вы пойдете вперед стройными рядами, скованные дисциплиной долга и беззаветной любви к революции и родине".

Позже Н. Н. Суханов писал о том, что в строках этого приказа так и чувствуется, как Керенский видит себя в роли героя Великой французской революции. Все это так — и позерства, и театрального пафоса в приказе больше чем достаточно. Однако обратим внимание на то, как удачно дополняют друг друга приказ и "Декларация прав солдата". "Декларация" должна была стать уступкой левым и заставить их смириться с идеей наступления, приказ — вселить надежду в генералитет и офицерство. Предполагалось, что все будут довольны или по крайней мере не станут возражать.

Завершая поездку по передовой, Керенский отправил в Петроград телеграмму: "Доношу Временному правительству, что, ознакомившись с положением Юго-Западного фронта, я пришел к положительным выводам, которые сообщу по приезде".[209] Остается гадать, обманывал ли Керенский правительство, или обманывался сам. Скорее второе — видя восторг слушателей, он принимал его за чистую монету. Между тем аудитория, вдоволь накричавшись "браво!", "бис!", расходилась по своим делам и быстро забывала завершившееся представление. Как адвокат, как несостоявшийся артист, Керенский всегда переоценивал силу слова. В его понимании уговорить означало то же, что и приказать. Не случайно позже за Керенским укрепилась кличка "главноуговаривающий". Самое поразительное, что Керенского она совсем не обижала.

До поры до времени этот прием срабатывал. Но уговоров хватало ненадолго, что показала неприятная история, имевшая место в Севастополе.

КОЛЧАК

Севастополь в ту пору был главной базой Черноморского флота. По сравнению с Балтикой здесь долгое время сохранялась видимость закона и порядка. Главная заслуга в этом принадлежала командующему флотом вице-адмиралу А. В. Колчаку. Это был один из самых молодых (ему едва исполнилось 42 года) и талантливых русских адмиралов. В прошлом известный полярный исследователь, крупнейший специалист по минному делу, он возглавил Черноморский флот с июля 1916 года. За этот короткий срок Колчак сумел добиться немалых успехов. Черное море было фактически очищено от вражеских судов. Турецкие корабли были заперты в Мраморном море, а выходы из пролива Босфор перекрыли минные поля.

С началом революции Колчак сумел найти общий язык с Советами. Образованный в Севастополе Центральный военно-исполнительный комитет (ЦВИК) возглавил лейтенант Р. Р. Левговд, бывший прежде флаг-офицером Колчака. Сам адмирал нередко присутствовал на заседаниях ЦВИКа и утверждал все его постановления.

Черноморский флот сохранял боеспособность даже тогда, когда на Балтийском флоте разложение дошло до необратимой черты. Более того, в конце апреля ЦВИК принял решение направить в Кронштадт и Гельсингфорс матросскую делегацию, с тем чтобы убедить моряков-балтийцев в необходимости сохранять дисциплину. Ее возглавил знаменитый Федор Баткин, в прошлом недоучившийся студент, чьи ораторские способности, по оценке современников, могли соперничать со способностями Керенского.

Неожиданно это событие стало переломным моментом в судьбе Черноморского флота и его командующего. Капитан 1-го ранга М. И. Смирнов, в ту пору — начальник штаба у Колчака, позднее писал: "На состоянии флота посылка этой делегации, сравнительно небольшой, отразилась очень плохо. Уехали лучшие, наиболее убежденные и патриотичные люди. Многие из них принадлежали к составу комитетов, где они успели втянуться в работу и поправеть. Пришлось произвести добавочные выборы в комитеты, после чего состав их значительно ухудшился".[210] Все чаще в отношениях между ЦВИКом и командованием возникали конфликты. Один из них едва не привел к полному разрыву.

На одном из заседаний ЦВИКа в середине мая было принято решение об аресте помощника начальника Севастопольского порта генерал-майора Н. П. Петрова. Суть дела состояла в следующем. Интендантские органы, отвечавшие за питание личного состава флота, закупали у населения скот. Остававшиеся после забоя скота шкуры, по правилам, нужно было сдавать на кожевенный завод. Однако, по данным ЦВИКа, генерал Петров договорился с неким торговцем кожами Дикен-штейном и отправлял шкуры ему по заниженной цене, кладя разницу в свой карман.

Когда об аресте было доложено Колчаку, он категорически отказался санкционировать решение ЦВИКа. Дело было не в личности Петрова (через два года во время допроса в Иркутске Колчак даже не вспомнил его фамилию), а в том, что это создавало прецедент. Колчак не мог допустить, чтобы флотский комитет своим решением арестовывал офицеров — ведь именно с этого начался развал на Балтике.

ЦВИК со своей стороны тоже проявил упорство. В ночь на 13 мая генерал Петров был арестован и препровожден на гауптвахту. Наутро президиум ЦВИК официально одобрил этот шаг. Колчак оказался в сложном положении. Не отреагировать на происходящее означало бы признать, что на флоте существует более высокая инстанция, чем командующий. В тот же день адмирал направил телеграммы председателю Временного правительства князю Львову, военному министру Керенскому и Верховному главнокомандующему генералу Алексееву с просьбой принять его отставку с должности командующего флотом.

На следующий день в Севастополе были получены две правительственные телеграммы. Одна, адресованная ЦВИКу, содержала распоряжение об освобождении генерала Петрова. Вторая, на имя адмирала Колчака, содержала просьбу взять отставку обратно. Временное правительство со своей стороны обещало предпринять все меры для водворения на Черноморском флоте порядка. Это можно было считать победой Колчака, но победой очень непрочной. Ее результаты требовалось закрепить, и чем скорее, тем лучше. Поэтому, узнав, что Керенский в ближайшее время прибывает в Одессу, Колчак немедленно отбыл для личного разговора с ним.

Колчак уже встречался с Керенским на апрельском совещании в военном министерстве. Эта встреча оставила у него гнетущие воспоминания. Когда по приезде в Севастополь его спросили, какое впечатление на него произвел Керенский, Колчак ответил коротко: "Болтливый гимназист".[211] Но сейчас адмирал был готов обратиться за помощью к Керенскому, лишь бы тот помог восстановить на флоте дисциплину и спокойствие.

Военный министр и командующий Черноморским флотом встретились 16 мая 1917 года. В этот день в знаменитом Одесском оперном театре состоялся многолюдный митинг. В едином порыве аудитория встала, когда в ложе показался Керенский с красной лентой через плечо. Почти час несмолкающие аплодисменты не давали ему раскрыть рот. Керенский раскланивался и бросал в зал алые розы из огромной охапки, услужливо поданной кем-то из сопровождающих.

Речь Керенского была полна привычной патетики и красивых слов. "Товарищи! В нашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который объял всю страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в столетие. Не часты такие чудеса, как русская революция, которая из рабов делает свободных людей… Нам суждено повторить сказку Великой французской революции. Бросимся же вперед за мир всего мира, с верой в счастье и величие народа!"[212]

Как обычно, аудитория мало вслушивалась в то, что говорил Керенский, но те, кто следил за сказанным, должны были внутренне содрогнуться после упоминания французской революции. Любой, закончивший гимназический курс, слышал про якобинскую диктатуру, утопившую Францию в крови. Сейчас Керенский, не задумываясь, обещал такое же будущее России.

После Керенского говорил адмирал Колчак. Его речь по контрасту с выступлением военного министра могла показаться сдержанной и сухой. Но в ней было столько искренней боли за страну, ее армию и флот, что слушатели проводили адмирала аплодисментами, почти не уступавшими овациям в адрес Керенского.

Сразу после окончания митинга Колчак и Керенский вышли через черный ход и направились в порт, где их ждал прибывший с адмиралом отряд из четырех миноносцев. Колчак и Керенский беседовали всю ночь, пока длился переход из Одессы в Севастополь. Адмирал убеждал Керенского в том, что необходимо срочно принимать меры для укрепления дисциплины в армии и на флоте, в противном случае он отказывался брать на себя дальнейшую ответственность за происходящее. Керенский почти не возражал, но просил быть более гибким, учитывая брожение, идущее в стране.

На следующий день на флагманском линкоре "Георгий Победоносец" состоялась торжественная встреча военного министра. Обойдя строй матросов, Керенский обратился к ним с речью, в которой заявил, что правительство всецело доверяет командующему флотом. В тот же день он побывал на заседании ЦВИКа, где первым делом произвел в прапорщики его председателя вольноопределяющегося Софронова. В этом был привычный стиль Керенского — раздать каждому по прянику, а в итоге утопить конфликт в словах. "Вот видите, адмирал, — сказал он на прощание Колчаку, — все улажено. Мало ли что, теперь приходится смотреть сквозь пальцы на многие вещи; я уверен, что у вас не повторятся события. Команды меня уверяли, что они будут исполнять свой долг…"[213] Колчак в этом отношении был настроен более пессимистично, но все же дал обещание оставаться на своем посту.

После отъезда Керенского ситуация на Черноморском флоте не изменилась к лучшему. В конце мая из Петрограда в Севастополь выехала делегация моряков-балтийцев. По словам М. И. Смирнова, "вид у них был самый разбойничий — с лохматыми волосами, фуражками набекрень — все они почему-то носили темные очки".[214] Поначалу делегация была задержана в Симферополе распоряжением губернского комиссара Временного правительства. Однако это вызвало такую бурю возмущения среди матросов, что власти сочли за благо отпустить арестованных.

Приезд балтийской делегации окончательно разрушил порядок и дисциплину на Черноморском флоте. Выступая на митингах, ораторы из Кронштадта призывали своих товарищей-черноморцев покончить с засильем офицеров. По их словам, офицерские организации готовят контрреволюционный мятеж и единственным способом избежать этого может стать поголовное разоружение всех офицеров. Таких речей в Севастополе еще не слышали. Сказалось то, что прежде Колчак тщательно оберегал флот от левых агитаторов. Матросы-черноморцы не имели необходимого иммунитета и спасовали перед агрессивной манерой гостей.

Начались нападки и на самого командующего флотом, чего раньше не было. На одном из митингов какой-то оратор обвинил Колчака в том, что он богатый помещик и потому заинтересован в продолжении войны как можно дольше. Взяв ответное слово, Колчак заявил, что все его имущество составляют чемоданы, которые его жена в последний момент вывезла из Либавы накануне захвата ее немцами. Колчак сказал, что если кто-нибудь обнаружит у него имение или капиталы в банке, он охотно отдаст их нашедшему.

Несколькими днями спустя произошел инцидент, подобного которому раньше и представить было невозможно. Команда миноносца "Жаркий" потребовала удаления своего командира старшего лейтенанта Г. М. Веселаго за то, что он "чрезмерно храбрый", а потому рискует жизнями своих матросов. После этого Колчак приказал спустить на "Жарком" флаг и вывести его из числа боевых сил.

Конфликт нарастал. На очередном митинге 5 июня 1917 года встал вопрос о неком офицере, который посмел выругаться, когда при смене караула ему не отдали честь. Митинг постановил арестовать виновного. В этот момент на волне общего возбуждения кто-то предложил немедленно разоружить всех офицеров. Когда об этом доложили Колчаку, он приказал собрать на палубе "Георгия Победоносца" всю команду. Обратившись к ним, он сказал, что офицеры всегда верой и правдой служили Родине и потому приказ о их разоружении является незаслуженной обидой. Эту обиду он воспринимает и на свой счет и потому слагает с себя командование флотом. Свою золотую саблю, пожалованную ему за участие в обороне Порт-Артура, Колчак выбросил в море, не желая отдавать ее никому.

О своей отставке Колчак тот же сообщил в Петроград. Ответом ему была телеграмма за подписями князя Львова и Керенского. В ней Колчаку и капитану Смирнову, как "допустившим явный бунт", предписывалось немедленно выехать в столицу для доклада. Через несколько дней в Мариинском дворце состоялось заседание правительства. Объясняя обстоятельства своего ухода, Колчак попытался уйти от эмоций, но Смирнов прямо обвинил в происшедшем Керенского. По его словам, вооруженные силы могут существовать только на основе дисциплины и порядка. Свобода, которую так рьяно проповедует военный министр, неизбежно выливается в хаос и анархию. После этих слов князь Львов прервал его и попросил Смирнова и Колчака выйти, для того чтобы правительство приняло решение.

В итоге Смирнов был переведен на Каспийское море, а Колчак отправлен во главе военной миссии за границу.

В том, что произошло в Севастополе, был виновен не только Керенский. Остановить прогрессирующий развал армии не смог бы и волшебник. Однако к этому развалу Керенский, несомненно, приложил свою руку. В оправдание его можно сказать, что он, как и в большинстве случаев, был предельно искренен в своем поведении. По словам Колчака, Керенский "как-то необыкновенно верил во всемогущество слова, которое, в сущности говоря, за эти два-три месяца всем надоело".[215] Именно в это время начало проявляться то обстоятельство, которое через короткий срок приведет Керенского к краху. Он трагически отставал от времени. Керенский жил еще атмосферой февральско-мартовских дней, в то время как страна постепенно отходила от угара первых месяцев революции. Хуже всего, что Керенский категорически отказывался понимать это. Он обманывал и себя и сотни тысяч тех, кто продолжал ему верить.

НАЗНАЧЕНИЕ БРУСИЛОВА

Одним из первых мероприятий Керенского на посту военного министра стали кадровые перемещения. Должность первого товарища (заместителя) министра занял генерал А. А. Маниковский — известный специалист в области военного снабжения. Остальные посты поделили между собой "младотурки". Товарищами министра были назначены полковники Г. А. Якубович и князь Г. Н. Туманов. Полковник Л. С. Туган-Барановский стал начальником канцелярии министерства. При министерстве было учреждено Политическое отделение, которое возглавил прапорщик П. М. Толстой. Чуть позже главнокомандующим Петроградским военным округом был назначен еще одни представитель "младотурок" — генерал П. А. Половцев.

Расставив на ключевые позиции верных людей, Керенский фактически устранился от дальнейшей повседневной работы. За два месяца пребывания в должности военного министра он в общей сложности находился в Петрограде не более двух недель. В эти дни он большую часть времени проводил на заседаниях правительства или Исполкома Совета, а в своем министерстве фактически не появлялся. Ф. А. Степун позднее писал о Керенском, что, "неустанно носясь над хаосом революции, он был вездесущ и поэтому неуловим. Заставить его хоть на минуту "снизиться" не было никаких человеческих сил".[216] В отсутствие Керенского военное министерство впало в спячку. Если во времена Гучкова в особняке на Мойке постоянно толпился народ, то сейчас министерские коридоры были пусты, и лишь изредка здесь можно было встретить несведущего просителя, забредшего в наивной надежде найти "революционного министра".

Надо сказать, что "революционный министр" обладал властью куда большей, чем была у военного министра императорской России. В мировую войну глава военного министерства отвечал в первую очередь за снабжение армии. Все важнейшие назначения производились приказом Верховного главнокомандующего. Иначе и быть не могло в ту пору, когда эту должность занимали великий князь Николай Николаевич, а потом и сам царь. Ситуация изменилась уже в первые дни революции. Начало новой практике положил Гучков, задумавший провести чистку высшего командного состава. Но Гучков хотя бы знал значительную часть старших генералов. Керенский же дотоле вряд ли был знаком с кем-то из них. Его поступки в новой должности подчас производят впечатление то ли полной некомпетентности, то ли поражающей наивности.

Главным консультантом Керенского по военным вопросам стал его шурин полковник (позднее — генерал-майор) В. Л. Барановский. Прежде он занимал скромный пост в управлении генерал-квартирмейстера, но в начале мая был отозван в столицу и назначен главой личной канцелярии (кабинета) военного министра. Керенский писал о нем в своих воспоминаниях: "Полковник Барановский ежедневно докладывал мне о текущих событиях, следил за назначениями в Ставке и держал меня в курсе событий, которые происходили в Петрограде во время моих частых поездок на фронт".[217] Недоброжелатели называли Барановского "нянькой", "телогреем" Керенского. Но Барановский не отличался сильным характером, да и не имел таких знакомств среди генералитета, чтобы быть по-настоящему полезным.

Между тем Керенский задумал очень важный шаг — замену Верховного главнокомандующего. В момент отречения Николай II передал обязанности верховного вождя русской армии великому князю Николаю Николаевичу. Но революция развивалась слишком быстро, чтобы позволить кому-то из Романовых занимать столь высокий пост. Уже через несколько дней великий князь был вынужден сложить с себя обязанности главковерха. Новым Верховным главнокомандующим стал генерал М. В. Алексеев, при царе выполнявший обязанности начальника штаба Ставки.

Генерал Алексеев был талантливым стратегом, хотя скептики полагали, что ему недостает инициативности и широты мышления. "Сутуловатый, с косым взглядом из-под очков, вправленных в простую металлическую оправу, с несколько нервной речью, в которой часто слышны были повторяющиеся слова, он производил впечатление скорее профессора, чем военного и государственного деятеля".[218] В среде высшего генералитета у Алексеева хватало недоброжелателей и завистников. Однако не это побуждало Керенского искать замену Алексееву.

С первых же дней в новой должности Алексеев проявил резко враждебное отношение к революционным преобразованиям в армии. Он считал, что политическая агитация в войсках в разгар войны неуместна и опасна. Именно Алексеев стал инициатором апрельской поездки главнокомандующих фронтами на встречу с правительством в Петроград. Взгляды Керенского и Алексеева на то, что нужно делать для оздоровления армии, были диаметрально противоположными. Если Алексеев видел выход в восстановлении дисциплины, то Керенский считал своей задачей пробудить в солдатах сознательность. К моменту занятия им должности военного министра вопрос о смещении Алексеева был практически решен. Проблема заключалась лишь в том, кем его заменить.

В условиях предельной политизации всей общественной жизни любой человек, занимавший публичную должность, неизбежно становился фигурой политической. Поэтому кандидат на роль Верховного главнокомандующего должен был обладать известностью и популярностью. Из числа таковых наиболее подходящим в глазах Керенского был генерал А. А. Брусилов. Знаменитый июньский прорыв 1916 года сделал имя Брусилова известным всей стране. К тому же Брусилов пользовался репутацией человека гибкого. В отличие от других представителей высшего генералитета он не скупился на слова о свободе и демократии, что позволяло ему в какой-то мере сотрудничать с армейскими комитетами.

Если верить приведенному нами в одной из предыдущих глав свидетельству генерала П. А. Половцева, мысль о кандидатуре Брусилова созрела у Керенского еще до того, как он сел в кресло военного министра. Окончательно эта идея оформилась во время его поездки на фронт. Сам Керенский писал об этом так: "Возвращаясь в закрытой машине из поездки по Юго-Западному фронту, мы с Брусиловым попали в небывало сильную грозу. Не знаю почему, но именно в этот момент, когда в окна машины барабанил дождь, а над головой сверкали молнии, мы ощутили какую-то взаимную близость. Разговор наш приобрел неофициальный и непринужденный характер, как водится у старых друзей… Я поделился теми трудностями, с которыми столкнулось правительство в своих отношениях с левыми политическими кругами. Брусилов же рассказал о том огромном уроне, который нанесла армии изжившая себя бюрократическая система управления, об оторванности многих высших офицеров от реальной жизни".[219]

Возвращаясь с фронта, Керенский на несколько часов остановился в Могилеве. В это время в Ставке проходил съезд офицеров армии и флота. На его заседаниях звучала самая резкая критика в адрес правительства и конкретно военного министра. Казалось бы, личное присутствие Керенского на съезде давало ему уникальную возможность убедить делегатов, привлечь их на свою сторону. Но признанный оратор, только что выступавший перед многотысячными солдатскими толпами, неожиданно смалодушничал. Керенский хорошо понимал не только сильные, но и слабые стороны своего ораторского таланта. Он отнюдь не мог гарантировать успех у аудитории, которая воспринимала не только эмоциональный настрой, но и содержание речи.

Не ответив на приглашение организаторов съезда, Керенский позвал к себе в вагон Алексеева для разговора один на один. Однако беседа не удалась. К привычным революционным заклинаниям Керенского Алексеев не проявил ни малейшего интереса, а в ответ снова начал повторять аргументы в пользу восстановления военной дисциплины. Керенский покидал Могилев с уже готовым решением. Через два дня, 22 мая 1917 года, правительственным распоряжением Алексеев был снят со своего поста, а вместо него назначен Брусилов. Это повлекло за собой и другие кадровые перемещения. Главнокомандующим Юго-Западным фронтом вместо Брусилова стал генерал А. Е. Гутор. Одновременно в отставку был отправлен командующий Западным фронтом генерал В. И. Гурко, слишком открыто выражавший свое недовольство политикой Временного правительства. Его заменил генерал А. И. Деникин, прежде бывший начальником штаба у Алексеева. В свою очередь, на его место был назначен генерал А. С. Лукомский.

С первых же дней Брусилов столкнулся с настороженным отношением офицеров Ставки. В офицерской среде он был популярен и при других обстоятельствах его назначение могло бы вызвать самое искреннее одобрение. Но сейчас в нем видели креатуру Керенского, к тому же сама процедура заочного увольнения Алексеева была воспринята многими как грубое оскорбление. Деникин писал: "Могилев принял нового Верховного главнокомандующего необычайно сухо и холодно. Вместо обычных восторженных оваций, так привычных "революционному генералу", которого толпа носила по Каменец-Подольску в красном кресле, — пустынный вокзал и строго уставная церемония. Хмурые лица, казенные фразы".[220]

Брусилов, несомненно, чувствовал такое к себе отношение. Как-то в разговоре с Деникиным он обмолвился: "Антон Иванович! Вы думаете, мне не противно махать постоянно красной тряпкой? Но что же делать? Россия больна, армия больна. Ее надо лечить. А другого лекарства я не знаю". И Алексеев, и Брусилов стремились к одному — восстановлению боевой мощи русской армии, но по-разному видели путь достижения этой цели. Брусилов в Могилеве пытался действовать так же, как Колчак в Севастополе. Он был готов лично присутствовать на заседаниях Совета, но в ответ на требование уничтожить "контрреволюционное гнездо" в Ставке ответил решительным отказом. Все это занимало у нового главковерха огромное количество времени и сил и отвлекало его от главной задачи — подготовки давно задуманного наступления русской армии.

ПОСЛЕДНЕЕ НАСТУПЛЕНИЕ

К этому времени о грядущем наступлении газеты твердили как минимум две недели. Когда Керенский проездом с фронта встретился в Киеве с журналистами, ему в первую очередь задали вопрос о том, когда же оно начнется. Керенский ответил: "Не могу сказать, но раньше, чем вы думаете".[221]

В реальности ситуация вокруг наступления складывалась совсем не радужная. Решение о подготовке совместного наступления было принято еще в ноябре 1916 года на конференции с участием союзников во французском городке Шанти-льи. Оно было намечено на февраль следующего года. Предполагалось, что одновременный удар на востоке и западе сокрушит Германию и приведет к окончанию войны. Однако русская революция спутала все карты.

Быстрое разложение русской армии поставило под вопрос саму возможность наступления. Уже 12 марта, всего десять дней спустя после отречения царя, новый Верховный главнокомандующий генерал М. В. Алексеев писал военному министру, что, по его мнению, "теперь дело сводится к тому, чтобы с меньшей потерей нашего достоинства перед союзниками или отсрочить ранее принятые обязательства, или совсем уклониться от исполнения их. Сила обстоятельств приводит нас к выводу, что в ближайшие четыре месяца наши армии должны были сидеть покойно, не предпринимая решительной, широкого масштаба операции".[222]

В то же время другие представители высшего генералитета, напротив, полагали необходимым ускорить подготовку наступления. Особенно активно эту позицию отстаивал Брусилов еще в бытность свою главнокомандующим Юго-Запад-ным фронтом. Он полагал, что активизация боевых действий заставит солдат забыть о политике и тем остановит процесс распада армии. Брусилова поддержал главнокомандующий Западным фронтом генерал В. И. Гурко. Под их влиянием изменил свои взгляды и Алексеев. 30 марта 1917 года он подписал приказ начать подготовку наступления, сроки которого предварительно намечались на первые числа мая. Сроки эти объяснялись расчетом на то, что наступление русской армии будет продолжением наступления союзников на западе, к началу которого Россия просто не успевала.

Апрельские бои во Франции не привели к существенному изменению военной ситуации. По этой причине русское командование вновь приняло решение сдвинуть сроки предполагаемых операций. В конце мая, как мы уже знаем, генерал Алексеев покинул свой пост. Конкретные даты начала наступления были определены в приказе нового Верховного главнокомандующего генерала А. А. Брусилова от 4 июня 1917 года. Начать 12 июня должен был Юго-Западный фронт, десять дней спустя предполагалось выступление Западного фронта, 1 июля к ним должны были присоединиться Северный и Румынский фронты.

Согласно этим планам, главный удар наносился силами Юго-Западного фронта, считавшегося наименее затронутым разложением. В соответствии с этим главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал А. Е. Гутор поставил задачи перед входившими в состав фронта армиями. Основная нагрузка ложилась на 7-ю и 11-ю армии, наступавшие в направлении Львова. Особой армии, расположенной севернее, предписывалось сковать противника и не позволить ему перебросить силы в направлении главного удара.

Началу операций предшествовала серьезная подготовка. На всех фронтах, где предполагались наступательные действия, русские войска имели численный перевес над противником не менее чем в полтора-два раза. Еще более заметным было превосходство в артиллерии. Начальник штаба Ставки генерал А. С. Лукомский писал об этом: "На успех надеялись вследствие сосредоточения на фронте значительной артиллерии и считали, что, может быть, при поддержке могущественного артиллерийского огня части пойдут вперед, а победа даст и все остальное".[223] Особенно крупные силы были стянуты на Юго-Западном фронте. Здесь на участке длиною в 70 километров было сосредоточено 42 пехотных и 9 кавалерийских дивизий против 22 дивизий противника. В составе русской артиллерии было около 1300 орудий, в то время как у немцев и австрийцев лишь 700.[224]

Проблема, однако, была не в количественных показателях. Войска стремительно теряли дисциплину. В прифронтовой полосе процветали насилие и мародерство. В полках шли бесконечные митинги, на которых решался вопрос, выполнять или нет приказы командования.

К этому времени вопрос о наступлении давно уже превратился из чисто военного в политический. Для тех, кого страшила нараставшая в стране анархия, наступление было последней надеждой на оздоровление армии и консолидацию общественных сил. По этой причине радикальные политические группы из числа противников Временного правительства были заинтересованы в том, чтобы наступление не состоялось или закончилось неудачей. В эти дни В. И. Ленин писал: "Наступление, при всех возможных исходах его с военной точки зрения, означает политически укрепление духа империализма, настроений империализма, увлечений империализмом, укрепление старого, не смененного, командного состава армии… укрепление основных позиций контрреволюции".[225] В такой ситуации судьба наступления решалась не только на фронте, но и за тысячи километров от него в глубоком тылу.

Для Керенского вопрос о наступлении носил особый характер. Успех или неудача должны были дать ответ, насколько правильным было все то, что он до сих пор делал в должности военного министра. Керенский хотел лично присутствовать при происходящем, а так как дела задержали его в столице, то первоначально намеченная дата была отодвинута на четыре дня. Только 16 июня в Тарнополе, где располагался штаб 7-й армии Юго-Западного фронта, Керенский подписал приказ о начале наступления. Обратим внимание на эту деталь: приказ подписывает не Верховный главнокомандующий, а военный министр. Это было нарушением всех существующих правил и военной субординации. Однако в быстро менявшейся обстановке тех дней никто не обратил на это должного внимания.

Наступление Юго-Западного фронта началось с мощной артиллерийской подготовки. На участке главного удара плотность русской артиллерии достигала 40 орудий на один километр.[226] Никогда прежде русская армия не располагала такой орудийной мощью. Артобстрел продолжался в течение двух дней, не прекращаясь ни днем ни ночью. В 10 часов утра 18 июня в бой пошла пехота. Атака была успешной. К полудню русские войска заняли первую линию окопов противника, а на отдельных участках — вторую и третью. За один этот день в плен было взято свыше десяти тысяч вражеских солдат и офицеров. Но и русские потери оказались велики. Убито было свыше двух с половиной тысяч человек, ранено около десяти тысяч.

Однако уже к вечеру первого дня наступление начало давать сбои. На отдельных участках фронта русские войска, столкнувшись с ожесточенным сопротивлением противника, вынуждены были отойти на первоначальные позиции. На второй день стало ясно, что продвижение 7-й армии приостановилось. Командование фронта приняло решение перегруппировать силы, поддержав дополнительными подкреплениями натиск 11-й армии. Новая попытка наступления, предпринятая 23 июня, привела к тому, что после незначительного продвижения вперед 11-я армия тоже перешла к обороне.

На этом фоне особенно ярко выглядели успехи 8-й армии, которой командовал генерал Л. Г. Корнилов. Уволенный в апреле с должности главнокомандующего войсками Петроградского военного округа, Корнилов меньше чем за два месяца сумел в значительной степени восстановить в своей армии порядок и дисциплину. На участке фронта, где наступала 8-я армия, в первый же день было взято в плен более семи тысяч солдат и офицеров противника, захвачено 48 орудий. Все попытки германо-австрийского командования остановить продвижение русских войск были неудачны. Развивая удар, части 8-й армии 27 июня заняли укрепленный город Галич. На следующий день армия после упорного боя взяла Калуш, а ее авангард переправился на западный берег реки Ломницы. В ходе наступления армия продвинулась вперед на 25–30 километров. Пленные немецкие офицеры на допросах говорили, что такого стремительного натиска русских они не видели за всю войну.[227] Но успех в любой момент мог превратиться в неудачу. Армия понесла большие потери. Начались затяжные дожди, реки были готовы выйти из берегов. Вражеское командование, обеспокоенное складывающейся ситуацией, спешно перебрасывало на опасный участок фронта подкрепления.

Самым же главным было то, что успех 8-й армии не был поддержан соседями. Среди солдат 7-й и 11-й армий усилилось брожение. Многие части самовольно покидали передовую и отходили в тыл. Офицеры, пытавшиеся удержать солдат на позициях, рисковали при этом жизнью. 2 июля 1917 года за попытку остановить бегство с передовой был убит солдатами командир 22-го гренадерского Суворовского полка подполковник Рыков. Главнокомандующий фронтом генерал Гутор немедленно приказал расформировать мятежный полк, но и это не изменило ситуацию.

Тем временем германское командование подтянуло на восток новые силы, и 6 июля немецкие и австрийские войска перешли в контрнаступление. Не выдержав натиска, русские армии начали отступать. За короткое время отступление приняло вид панического бегства. Полки и дивизии превратились в неуправляемую орду. На своем пути она грабила и убивала, жертвами ее становились мужчины, женщины и дети. Очевидцы рисуют страшную картину паники тех дней: "По улицам метались обозные солдаты и интендантские чиновники, пытаясь запрягать подводы и нагружать их всяким добром: сапогами, шинелями, банками с консервами и так далее. Не успевала такая подвода двинуться с места, как на нее налетала кучка бежавших с фронта, скидывала весь груз и, неистово нахлестывая лошадей, уносилась в тыл. Ругань и крик висели в воздухе. Бежавшие все прибывали и прибывали. Кое-где уже пылало пламя. Но вот над деревней появились два немецких аэроплана и начали обстреливать деревню пулеметным огнем. Суматоха поднялась страшная. Теперь уже просто выпрягали лошадей из подвод и удирали верхом. Кто не успевал захватить лошадь, скидывал сапоги, если они у него еще были, и бросался бежать босиком".[228]

Русское командование попыталось отвлечь силы противника с Юго-Западного фронта. 9 июля началось наступление на Западном фронте, на следующий день его поддержали армии Северного фронта. Но энергичный поначаау натиск захлебнулся здесь почти сразу же. Не могли спасти ситуацию и относительно успешные действия на Румынском фронте. Первые победы обернулись страшной катастрофой, и она продолжала расширять масштабы.

СЪЕЗД СОВЕТОВ

В те дни, когда на фронте готовилось наступление, в Петрограде начал свою работу первый Всероссийский съезд Советов. Хотя Советы действовали почти в каждом городе России и в каждой воинской части, единого координирующего центра у них прежде не было. Фактически роль такового выполнял Петроградский совет, но по составу он представлял только рабочих и солдат столицы. Всероссийский съезд должен был изменить это положение и увенчать всю систему Советов центральным исполнительным органом.

На съезд съехалось больше тысячи делегатов, представлявших триста с лишним Советов. Такое количество людей не уместилось бы ни в одном из залов Таврического дворца, и потому для проведения съезда было снято здание кадетского корпуса на Васильевском острове. О своей партийной принадлежности заявили примерно две трети делегатов. Из этого числа почти поровну были представлены меньшевики (248) и эсеры (285 человек). Новым явлением можно было считать присутствие на съезде довольно значительного количества делегатов-большевиков. Хотя их было существенно меньше, чем меньшевиков и эсеров, но 105 большевиков составляли третью по численности партийную фракцию.

Заседания съезда открылись 3 июня 1917 года и с самого начала вылились в ожесточенную межфракционную борьбу. Для меньшевиков и эсеров главной задачей было получить одобрение съезда в отношении вступления представителей советских партий в состав Временного правительства. Их тезис заключался в том, что в настоящее время нет такой политической силы, которая способна взять власть в стране в одиночку. Именно об этом говорил в своей речи на второй день работы съезда И. Г. Церетели, недавно назначенный министром почт и телеграфов.

Речь Церетели стала отправной точкой для выступления Ленина. Вождь большевиков впервые говорил перед такой многочисленной аудиторией, к тому же настроенной далеко не сочувственно. Вдобавок в зале была неважная акустика, и даже первые ряды, не говоря о тех, кто сидел в конце, слышали оратора плохо. Но все это с лихвой компенсировалось содержанием сказанного.

"Гражданин министр почт и телеграфов заявил, что в России нет политической партии, которая согласилась бы целиком взять власть на себя, — говорил Ленин. — Я отвечаю "есть". Ни одна партия отказаться от этого не может, все партии борются и должны бороться за власть, и наша партия от этого не отказывается. Каждую минуту она готова взять власть целиком".

Это можно было расценить как прямой и публичный призыв к свержению правительства. Масла в огонь добавили следующие слова: "Опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров… Без этого все фразы о мире без аннексий и контрибуций — пустейшие слова". Слушатели были ошеломлены. Через полгода такого рода кровожадные призывы станут обычным делом, но тогда, летом, они производили необычное и пугающее впечатление.

За столом президиума уже нетерпеливо ерзал Керенский. Сразу после Ленина он попросил слова. Керенский, как обычно, говорил о свободе и демократии, о мире всему миру. Отвечая на призыв Ленина арестовать сотню капиталистов, Керенский патетически бросил в зал: "Что же мы, социалисты или держиморды?" Немедленно разгорелся спор о том, можно ли считать это оскорблением. Председательствовавший на заседании меньшевик Е. П. Гегечкори разъяснил, что "держиморда" — это литературное слово. В ответ выступивший вслед А. В. Луначарский обозвал "держимордой" самого председателя. В перепалке все как-то забыли о выступлении Ленина. Это было ошибкой. Большевики уже были готовы перейти от слов к делу, и ближайшие дни показали это наглядно.

На следующий день произошло событие, вызвавшее целый вал неожиданных последствий. На Ивановской улице в первом этаже дома, принадлежавшего герцогу Лейхтенбергскому, располагалась типография газеты "Русская воля". Когда-то ее основал бывший царский премьер А. Д. Протопопов. После революции газета утратила определенное политическое лицо и превратилась в бульварный листок выраженной желтой окраски. Главным богатством газеты была типография, оснащенная по последнему слову техники. Сюда и явились 5 июня несколько десятков вооруженных людей. Служащим типографии они объявили, что представляют собой боевой отряд анархистов и прибыли для того, чтобы избавить рабочих от "гнета капиталистической эксплуатации".

Наборщики прохладно отреагировали на свое "освобождение" и предпочли покинуть помещение. Что касается анархистов, то они укрепились в захваченном здании и заявили, что конфискуют типографию со всем оборудованием "для нужд социализма". После этого редакция "Русской воли" обратилась с жалобой к прокурору, а заодно и в Исполком столичного Совета. Однако когда представители Совета явились на Ивановскую для переговоров, захватчики ответили, что "они никакой власти не признают и плюют на Совет".

Дело дошло до съезда. На вечернем заседании 5 июня была принята резолюция с решительным осуждением действий анархистов и требованием скорейшего освобождения захваченного здания. Позиция съезда придала храбрости властям. Главнокомандующий Петроградским округом генерал Половцев с ротой Семеновского полка и двумя сотнями казаков перекрыл Ивановскую и блокировал все выходы из захваченного здания. Анархисты пробовали тянуть время, но Половцев ультимативно потребовал, чтобы все находившиеся в помещении типографии сложили оружие и покинули дом. Полчаса колебаний — и анархисты стали выходить на улицу с поднятыми руками. Позднее Половцев с иронией вспоминал: "Публика, запрудившая все соседние улицы, устраивает мне бешеную овацию, как будто бы я взял Берлин… Какие-то личности вскакивают на подножку автомобиля и жмут мне руки, девицы в окнах машут платочками и бросают цветы. Словом — триумф на Ивановской улице".[229]

Впрочем, триумф продолжался недолго. Задержанные были отвезены не в тюрьму, а в здание кадетского корпуса, где заседал съезд Советов. Два дня они пробыли здесь под стражей, а потом без последствий были выпущены на свободу. При этом левая пресса успела заклеймить "наймитов реакции" за то, что кому-то из анархистов казаки по дороге успели намять бока.

Захват типографии "Русской воли" поставил вопрос о дальнейшей судьбе дачи Дурново. В те дни в Петрограде о ней ходили самые пугающие слухи. Сама дача, находившаяся во владении старинного дворянского рода Дурново, представляла собой двухэтажный особняк с колоннами по фасаду. Располагалась она в районе Полюстровской набережной на Выборгской стороне. Дом был окружен роскошным садом и со стороны производил впечатление тихой и уединенной барской усадьбы. Так, вероятно, оно и было в XVIII веке, когда была построена дача. Однако за последующее столетие вокруг выросли огромные заводы, и дача неожиданно оказалась в самом центре фабричного района.

В дни революции дачу захватили анархисты и сделали ее своим штабом. В Петрограде говорили о страшных оргиях, которые устраивали новые хозяева дачи, о том, что дача набита оружием, а в каждом окне торчит пулемет. Отряд анархистов, пытавшийся конфисковать типографию "Русской воли", тоже был составлен из числа обитателей дачи Дурново. На этом основании министр юстиции А. В. Пешехонов 7 июня отдал распоряжение о выселении с дачи ее незаконных обитателей. Но когда посланный для исполнения этого распоряжения прокурор прибыл на дачу, выяснилось, что здесь нашли приют чуть ли не два десятка разномастных организаций. Среди осевших в этой "вороньей слободке" были правление профсоюзов Выборгского района, рабочий клуб "Просвет", профсоюз булочников, Петроградская федерация анархистов-комму-нистов и т. д. И каждой из этих структур решительно негде было больше разместиться.

Прокурор отбыл ни с чем, но известие о том, что власти пытаются выселить обитателей дачи, разнеслось по всему Выборгскому району. Немедленно забастовали соседние заводы, требуя наказать виновных в столь вопиющем посягательстве на свободу. Возмущение приобрело совершенно неожиданные масштабы. Рабочие окраины Петрограда были охвачены настроениями, каких не было с февральско-мартовских дней.

Происходившим поспешили воспользоваться большевики. На заседании большевистского ЦК было решено назначить на 10 июня демонстрацию под лозунгом "Долой Временное правительство!". Решение это хранилось в строжайшей тайне. Не только правительство, но и эсеро-меньшевистское руководство Советов должно было быть поставлено перед фактом. Но в последний момент тайна стала достоянием гласности. Вечером 9 июня в президиум съезда Советов был доставлен свежий номер большевистской "Правды" с призывами к демонстрации.

Если бы не конспирация, в которой готовилось выступление, вряд ли бы оно кого-то напугало. В те дни демонстрации самого разного рода проходили ежедневно. Но секретность, которую развели вокруг своего плана большевики, сразу породила много подозрений. Заговорили о том, что большевики под видом демонстрации планируют вооруженный захват власти. Одновременно пронесся слух о том, что правительство вызвало с фронта 20 тысяч казаков для карательной экспедиции в рабочие районы. Керенскому пришлось долго оправдываться по этому поводу.

В итоге съезд принял решение запретить на ближайшие три дня любые уличные шествия в столице. Делегаты съезда разъехались по фабрикам и воинским частям, для того чтобы уговорить рабочих и солдат отказаться от выступления. Один из таких посланцев, меньшевик В. С. Войтинский, вспоминал, как ему пришлось общаться с солдатами 3-го пехотного полка: "Зачем вы при оружии? — Идем резать буржуазию". Когда же Войтинский попросил их остаться в казармах и сказал, что он член Исполкома Петросовета, поднялся крик: "Комитет жидами захвачен!"[230]

С трудом, но демонстрацию удалось отменить. Сыграло свою роль и то, что большевистское руководство побоялось идти против съезда. На следующий день "Правда" вышла с белыми пятнами на месте спешно снятых призывов к выступлению. Казалось бы, ситуация успокоилась! Из-за чуть было не разразившегося кризиса Керенский задержался в столице дольше, чем он планировал, и только 13 июня отбыл на фронт. Перед отъездом он обратился с приказом по гарнизону: "Я уезжаю из Петрограда и хотел бы верить, что пока я буду делать вне Петрограда то, что мне подсказывает мой революционный долг, вы, товарищи, пока меня здесь не будет, не нанесете удара в спину мне и революции". Особой прозорливостью Керенский не отличался. Предсказатель из него всегда был плохой. Но на этот раз он как в воду глядел. Впрочем, об этом позже.

АНАРХИЯ

Введенный съездом Советов запрет на уличные шествия вызвал резкую критику со стороны крайних левых. Для того чтобы избежать обвинения в покушении на свободу, руководство съезда было вынуждено объявить, что 18 июня в Петрограде состоится демонстрация, в которой могут принять участие все желающие. Предполагалось, что она пройдет под лозунгами "единства революционной демократии". На практике же в день демонстрации абсолютно преобладали большевистские лозунги. Большевики хорошо подготовились еще к 10 июня и сейчас демонстрировали свои силы.

По сообщениям газет, в воскресенье 18 июня на улицы Петрограда вышло свыше полумиллиона человек. По масштабам это было сопоставимо с первомайскими шествиями. Однако, как вспоминал Н. Н. Суханов, июньской демонстрации было свойственно заметное своеобразие. "На лицах и в движениях, во всем облике манифестантов не было заметно живого, действенного участия в делаемом деле. Не было заметно ни энтузиазма, ни праздничного ликования, ни политического гнева. Массы позвали, и они пошли. Пошли все — сделать требуемое дело и вернуться обратно… Вероятно, одна часть, вызванная в этот воскресный день из своих домов, была равнодушна. Другая считала манифестацию казенной и чувствовала, что делает не свое, а заказанное, пожалуй, лишнее дело. На всей манифестации был деловой налет".[231]

В целом демонстрация прошла организованно и без эксцессов. Единственным исключением была очередная выходка все тех же анархистов с дачи Дурново. Группа анархистов сумела проникнуть в одиночную тюрьму и освободила около десятка заключенных, среди которых были и обвиняемые в шпионаже. Это обстоятельство дало властям формальный повод для того, чтобы разогнать наконец беспокойных обитателей дачи.

Вечером того же дня правительство по настоянию министра юстиции Переверзева приняло решение потребовать выдачи скрывающихся на даче Дурново вражеских агентов. Осуществление этой меры было поручено генералу Половцеву. Тот подошел к порученному делу как к серьезной военной операции. К захвату дачи были привлечены солдаты гвардейских Преображенского и Литовского полков, казаки, а также два броневика. Было предусмотрено все, даже вызвана карета скорой помощи на случай наличия раненых. Для того чтобы пресечь возможные колебания солдат, Половцев заявил о том, что он действует по поручению Совета.

На рассвете 19 июня отряд Половцева блокировал дачу со всех сторон. Однако провести операцию, пользуясь тем, что обитатели дачи спят, не удалось. Те услышали снаружи шум и приготовились к обороне. Министр юстиции Переверзев, лично присутствовавший на месте событий, потребовал выдать беглых арестантов. От имени находившихся на даче анархистов в переговоры вступил матрос А. Г. Железняков. Это был тот самый Железняков, кому в январе 1918 года будет суждено разогнать Учредительное собрание. Сейчас же он заявил, что защитники дачи сдаваться не намерены: "Вы, товарищ министр, войдете в дом только через наши трупы".

В ответ Половцев отдал приказ к штурму. Анархисты начали бросать из окон второго этажа бомбы, но ни одна из них не взорвалась. Солдаты выломали двери и ворвались в здание. За считаные минуты все, кто находился в помещении дачи, были схвачены и обезоружены. Участник этой операции начальник контрразведки округа капитан Б. В. Никитин позднее вспоминал: "Те, кто видел эту группу, никогда ее не забудут. Числом около ста, то были не люди, а выходцы из нижнего подвала петроградской трущобы, в грязных лохмотьях, с лицами, отмеченными разъедающим клеймом порока. Вероятно, большинство из них долгие годы не видело куска мыла, а ножницы никогда не прикасались к их всклокоченной гриве и щетине".[232]

Один из анархистов, некто Аснин, стал жертвой случайной пули. Аснин с Железняковым забаррикадировались в дальней комнате и сопротивлялись до последнего. Выламывая дверь в комнату, кто-то из солдат по ошибке нажал на курок, и пуля попала Аснину в голову.

К утру отряд Половцева покинул территорию дачи. Это было сделано как раз вовремя, так как днем к даче стали подтягиваться толпы рабочих с соседних заводов, узнавших о происшествии. Половцеву и Переверзеву пришлось оправдываться и перед съездом Советов. От очередных обвинений в попрании свободы их спасла только случайность. Делегатам были предъявлены фотографии трупа убитого Аснина. Характерные татуировки на его теле не оставляли сомнений в его богатом уголовном прошлом. Комиссия съезда решила не ворошить столь деликатную тему, и всю историю поспешили замять.

Зато на правительство "победа под дачей Дурново" произвела огромное впечатление. По сути, это был первый случай, когда власть попыталась дать отпор анархии и хулиганству. Министры с надеждой спрашивали Половцева, не пора ли разобраться и с захватчиками дома Кшесинской, но генерал разумно предпочел уклониться от этого предложения.

Напомним, что особняк, принадлежавший приме Мари-инского театра Матильде Кшесинской, был еще в февральские дни реквизирован для нужд Петербургского комитета большевистской партии. Кшесинская жаловалась во все инстанции, дойдя до самого Керенского, но напрасно. Один из руководителей Петроградского совета Н. Н. Суханов вспоминал, как в середине марта к нему в Таврический дворец пришла необычная просительница. Сильно волнуясь, она сообщила, что ее направил Керенский, который и выдал ей рекомендательное письмо. Сопровождавший даму представительный мужчина поспешил представить ее:

— Это госпожа Кшесинская, артистка императорских театров. А я — ее поверенный.

Оказалась, что Кшесинская просит вернуть ее дом, захваченный во время революции.

— А кто его занял?

— Его заняли… социалисты-революционеры-большевики.

Единственное, что смог сделать Суханов — это помочь Кшесинской побывать в собственном доме. Как позже писала об этом Кшесинская, ее глазам открылась картина полного разорения. "Великолепный ковер, привезенный из Парижа, был залит чернилами, а всю мебель вынесли вниз. Из модного шкафа вырвали дверцу вместе с петлями и вынули все полки, а в шкаф поставили винтовки… В моей ванне было полно окурков".[233]

Тогда хозяйка решила требовать возврата особняка через суд. Дело слушалось 6 мая 1917 года в камере мирового судьи 58-го участка Петрограда. В исковом заявлении содержалось требование выселить из дома кандидата прав В. И. Ульянова. Ответчик в суд не пришел, а его интересы представлял присяжный поверенный М. Ю. Козловский. Свою тактику защита построила на том обстоятельстве, что революция явочным порядком ввела новые правила вместо устаревших правил эпохи империи. Козловский заявил, что "если стоять на почве законности, то революционное право — такое же право, как и всякое другое. Это — народный закон".[234] Тем не менее судья иск Кшесинской удовлетворил и потребовал от нынешних обитателей особняка очистить его в течение двадцати дней. Большевистские юристы (а в рядах ленинской партии были отнюдь не только деклассированные элементы) обжаловали это решение, но суд высшей инстанции оставил его в силе.

Утром 12 июня 1917 года поверенный Кшесинской в сопровождении судебного пристава появился у дверей особняка. Перед этим адвокаты Кшесинской обращались в районный комиссариат с просьбой выделить в их распоряжение наряд милиции. Однако районные власти побоялись влезать в историю с непредсказуемыми последствиями и запросили штаб военного округа. Оттуда обещали прислать трех казаков, но в итоге ничего сделано не было. Напрасно поверенный Кшесинской целый день ждал на улице перед особняком. К вечеру из Петроградского совета пришло распоряжение выселение прекратить.

Этот случай можно считать характерным примером настроений тех дней. Закон перестал быть законом. Всё отныне решала сила. Впрочем, точнее сказать, не сила, а слабость Временного правительства и безапелляционная наглость его оппонентов. Достаточно было поднять в печати шум о попрании свободы и демократии, и власть уступала, убоявшись обвинений в реакционности. В революционной России правили бал классовый эгоизм и шкурничество, слегка прикрытое социальной демагогией.

Страна катилась в пропасть, грозя в любой момент развалиться на сотню крохотных республик, "самых свободных в мире". Одно из таких квазигосударств появилось, можно сказать, под самым носом Временного правительства. В хорошую погоду с набережной Васильевского острова без труда можно было разглядеть купол Морского собора в Кронштадте. С начала революции главная база Балтийского флота жила своей особой жизнью. Здесь царствовала матросская вольница. Комиссар Временного правительства В. П. Пепеляев (будущий премьер-министр в сибирском правительстве Колчака) не имел никакой реальной власти в городе и крепости. Кронштадтом управлял Совет рабочих и солдатских депутатов, в котором сильнейшее влияние имели большевики и анархисты.

Решение Кронштадтского совета от 16 мая 1917 года, объявлявшего себя единственной властью в городе, стало лишь формальным признанием фактически сложившейся ситуации. По сути дела, "кронштадтская республика" отказалась далее признавать власть Временного правительства. В Мариинском дворце это вызвало настоящую панику. В Кронштадт выехала делегация в составе двух министров-социалистов И. Г. Церетели и М. И. Скобелева. Начались долгие переговоры. Камнем преткновения стал вопрос о статусе правительственного комиссара. Совет настаивал на своем праве избирать комиссара и соглашался лишь на последующее его утверждение правительством. Министры, в свою очередь, требовали, чтобы комиссар назначался общепринятым порядком.

Не менее сложным был вопрос о судьбе арестованных офицеров. Февральско-мартовские дни ознаменовались в Кронштадте целой серией кровавых расправ. Уцелевшие офицеры были брошены в тюрьму, где содержались в ужасающих условиях. Об этом рассказал один из иностранных журналистов, посетивший в это время Кронштадт. "Отворив железные двери, мы вошли в комнату с низким потолком, где на металлических койках сидели и лежали полуодетые, небритые и неухоженные люди. Все они были прежними сатрапами царского режима в Кронштадте. Здесь находился морской офицер — человек старше пятидесяти лет, на котором заключение уже стало сказываться. "Посмотрите, — сказал он, взяв меня за руку и приложив ее к выступающей бедренной кости, — чем я это заслужил?" Я подошел к генерал-майору, бывшему командующему крепостной артиллерией Кронштадта. Он был в одной рубашке, лишившись мундира с многочисленными наградами на груди, хотя участвовал в обороне Порт-Артура и польской кампании. Его брюки цвета берлинской лазури с красными лампасами носили на себе следы трехмесячного заключения. Он робко посмотрел на меня, словно сомневаясь, не унизит ли он свое достоинство, если расскажет о своих злоключениях случайному иностранцу. "Я бы хотел, чтобы они выдвинули против нас хоть какое-нибудь обвинение, — наконец сказал он, — потому что сидеть тут три месяца и не знать, что тебя ждет, довольно тяжело"".[235]

Самое страшное было в том, что арестованные не нарушили ни одного закона. Даже хромавшая на обе ноги юстиция Временного правительства не нашла бы доказательств их вины. Те из офицеров, кто при таких же обстоятельствах попал в тюрьму в Петрограде, давно были выпущены на свободу. Несчастье кронштадтских узников заключалось в том, что они оказались в застенках первой "республики Советов" и никто не мог помочь им.

Судьба дома Кшесинской, дачи Дурново, история "кронштадтской республики" были показателем тяжелейшего кризиса власти. Собственно, власти как таковой, казалось, не было вообще. В Мариинском дворце сидели министры, с которыми никто не считался, а где-то на фронте без устали носился "главноуговаривающий". Любая политическая сила, если она действительно была силой, могла подойти и беспрепятственно взять верховные регалии из слабых рук Временного правительства. Будущее России виделось неведомым и ужасным.

УКРАИНСКИЙ УЗЕЛ

Если разговоры о "кронштадтской республике" все же содержали элемент иронии, то деятельность сепаратистских сил на окраинах бывшей империи всерьез грозила единству страны. С этой проблемой Временному правительству пришлось столкнуться и в Финляндии, и в балтийских губерниях, и в Закавказье. Летом 1917 года особенно остро встал вопрос о ситуации на Украине.

По сравнению с традиционно беспокойной Польшей или той же Финляндией Украина в прежние годы редко давала поводы для головной боли центральным властям. Украинское национальное движение было очень слабым и почти не находило приверженцев за пределами узкого круга интеллигенции. Иное дело австрийская Галиция, где это движение, собственно, и зародилось. Именно австрийское командование с началом мировой войны попыталось разыграть украинскую карту, для того чтобы ослабить Россию. В Петербурге привыкли воспринимать политические силы, ратовавшие за независимость Украины, исключительно как вражескую агентуру. На деле все было гораздо сложнее. Когда революция смела былые государственные устои, украинское национальное движение стало нарастать день ото дня.

В начале апреля 1917 года в Киеве прошел Всеукраинский национальный конгресс, сформировавший постоянно действующий орган — Украинскую центральную раду. Она была образована преимущественно из представителей левых партий, соединявших в своей деятельности социалистическую идеологию и лозунги национальной автономии. Рада потребовала от Временного правительства скорейшего признания автономного статуса Украины, замену российских чиновников на украинских, украинизацию церкви и армии.

Создание украинской армии выдвигалось при этом на первый план. Расчет был очевиден — наличие вооруженной опоры должно было придать Раде больше веса в сложных переговорах с Петроградом. Уже с весны 1917 года в запасных батальонах Юго-Западного и Румынского фронтов явочным порядком началась украинизация. На практике это сводилось к этнической чистке офицерского состава. Вывести в отдельные части солдат-украинцев было технически невозможно, к тому же отличить великоросса от украинца в большинстве случаев было непросто.

Одновременно началось формирование украинских добровольческих частей. Правда, среди волонтеров преобладали те, кто рассчитывал, что, "если из них будут формировать особые части, будь то украинские, еврейские или персидские, они не скоро попадут на фронт".[236] В результате гордость Рады — украинский полк имени Богдана Хмельницкого — взбунтовался при первой же попытке отправить его на передовую.

В апреле—мае 1917 года в Петрограде проходили переговоры между делегацией Рады и представителями Временного правительства. В ходе этих дискуссий выяснилось принципиальное расхождение сторон. Рада требовала всего и сразу: включения в территорию автономии не только коренных украинских губерний, но и Бессарабии, Крыма и Кубани; признание Украины субъектом международного права; конфискации собственности "москвофильских" организаций. Временное же правительство, не отвергая в принципе идею украинской автономии, полагало необходимым детальную предварительную проработку этого вопроса.

Доклад о ходе переговоров с украинской делегацией был заслушан на заседании правительства 23 мая. В итоге единогласно была принята резолюция: "Заслушав доклад, Временное правительство не признало возможным удовлетворить пожелания делегации, исходя прежде всего из того соображения, что все вопросы, связанные с автономией как Украины, так и других местностей государства, могут быть решены лишь Учредительным собранием". В Киеве решение Временного правительства было воспринято как сигнал к разрыву. В ответ на это 10 июня 1917 года Рада провозгласила свой первый "универсал" (манифест), где в одностороннем порядке объявлялась автономия Украины.

Одновременно был создан исполнительный орган — Генеральный секретариат, заявивший претензии на роль особого краевого правительства. Председателем Генерального секретариата и секретарем (министром) внутренних дел стал писатель и драматург В. Винниченко. Секретарем по военным делам был назначен С. Петлюра — в прошлом скромный бухгалтер, чья фамилия вскоре станет известна не только на Украине, но и по всей России. Одним из первых шагов Генерального секретариата стало решение о выводе солдат-украинцев из состава существующих частей с последующим переводом их на Юго-Западный фронт.[237] Нетрудно представить, что в условиях продолжающейся войны такое мероприятие могло привести к дезорганизации всей армии. Одновременно Генеральный секретариат тайно распорядился не пропускать на фронт эшелоны с продовольствием и боеприпасами.

Стиль поведения вождей Центральной рады удивительно напоминал тактику большевиков. Дело не только в том, что в Раде заседали такие же социалисты-радикалы (в первом универсале содержался призыв к немедленной аграрной реформе за счет конфискации помещичьих земель). И большевики, и украинские "самостийники" действовали по принципу "чем хуже, тем лучше". И те и другие добивались победы не за счет собственной силы, а в результате слабости противной стороны. Летом 1917 года большевики далеко не утвердили свое влияние в стране. То же самое можно сказать и о лидерах украинского движения. В русско-еврейском Киеве оратора, говорившего на украинском языке, вряд ли сумели бы понять без перевода.

Тем не менее сторонники украинизации набирали силу с каждым днем. Новый рычаг давления на Временное правительство появился у них после начала июньского наступления. Угроза спровоцировать развал фронта, раздававшаяся со стороны радикально настроенных украинских кругов, побуждала петроградские власти идти на все возможньге уступки. Первоначально Временное правительство попыталось воздействовать на ситуацию словом, призвав "братьев-украинцев" не "отрываться от общей Родины, не идти гибельным путем раздробления освобожденной России, не раскалывать общей армии в минуты грозной опасности".[238]

Однако обращения не возымели действия. Тогда было решено послать в Киев правительственную делегацию для поиска компромисса. В нее вошли министр почт и телеграфов меньшевик И. Г. Церетели, министр иностранных дел М. И. Терещенко, к которым позже должен был присоединиться находившийся на фронте Керенский. Наряду с этим в Киев в качестве частного лица выехал министр путей сообщения Н. В. Некрасов.

Состав этой делегации способен вызвать недоумение. Что касается Церетели и Керенского, то их задача была понятна. Церетели должен был убедить своих единомышленников-социалистов из Центральной рады; присутствие военного министра диктовалось первостепенным значением вопросов, связанных с сохранением фронта. Но при чем тут министр иностранных дел, если правительство категорически отказывало автономной Украине в международном статусе? И совсем непонятен на первый взгляд "частный визит" в Киев Некрасова.

Объяснение можно найти, если вспомнить, что Керенский, Некрасов и Терещенко были спаяны масонскими узами. Дело в том, что и председатель Рады историк М. С. Грушевский, и Винниченко, и Петлюра входили в ту же ложу "Великий Восток Народов России". Можно предположить, что петроградские министры-масоны рассчитывали найти взаимопонимание у своих киевских "братьев". Если это было так, то расчет не оправдался.

28 июня 1917 года Церетели и Терещенко прибыли в Киев. На следующий день с фронта приехал Керенский. С утра до вечера в Педагогическом музее, где заседала Рада, шли нескончаемые переговоры. Внушительное здание Педагогического музея, несмотря на то что построено оно было всего за несколько лет до войны, уже стало одной из архитектурных достопримечательностей Киева. Над его высоким стеклянным куполом развевался желто-голубой украинский флаг, а ниже, страшно раздражая "самостийников", шла гранитная надпись: "На благое просвещение русского народа".

Вечером 29 июня руководство Рады организовало на площади перед музеем военный парад. Цель этой акции была очевидна — показать, что в распоряжении украинской стороны имеется реальная военная сила. Правда, украинская армия состояла из двух неполных полков. По этой причине устроители парада использовали нехитрый прием: промаршировав по площади, очередная шеренга бегом огибала музей, с тем чтобы снова повторить торжественный проход.

Переговоры затянулись на три дня. Только поздно вечером 30 июня было достигнуто соглашение. Временное правительство признавало автономию Украины и Генеральный секретариат в качестве высшего органа краевой власти. В свою очередь, украинская сторона обязалась не предпринимать вплоть до Учредительного собрания никаких шагов в отношении независимости Украины. Согласно достигнутой договоренности, состав Рады должен был быть пополнен представителями "национальных меньшинств" — русских, евреев и поляков.

За киевскими переговорами внимательно следили в Петрограде. Временное правительство специально перенесло свои заседания в здание главного телеграфа, чтобы постоянно быть на связи с Киевом. Накануне отъезда Церетели и Терещенко правительство приняло специальное решение — делегация не должна подписывать никаких документов без одобрения всех членов кабинета. Известие о том, что эта договоренность нарушена, стало для большинства министров полной неожиданностью. Особенно резко возражали министры-кадеты.

2 июля правительственная делегация вернулась из Киева в Петроград и в тот же день доложила о результатах своей деятельности. Керенский, выступавший в роли основного докладчика, поставил вопрос жестко — согласованный с Радой текст должен быть принят без изменений. Против этого резко возражали министры-кадеты. Дело было не в автономии Украины как таковой. Министры-кадеты заявили, что в последнее время с их мнением вообще не считаются и постановления правительства продавливаются голосами социалистов и примкнувшей к ним группы Керенского. Когда вопрос о ратификации заключенных в Киеве соглашений был поставлен на голосование, кадеты вновь оказались в меньшинстве. Тогда трое министров — А. И. Шингарев, Д. И. Шаховской, А. А. Мануйлов, а также товарищ министра торговли и промышленности В. А. Степанов подали прошение об отставке. В тот же день это решение было одобрено Центральным комитетом кадетской партии.

Позиция кадетского ЦК поставила в сложное положение еще одного министра-кадета — Н. В. Некрасова. Как член партии, он был обязан выполнять решения ее руководящего органа. Но Некрасов предпочел солидарность с Керенским, подкрепленную масонскими узами. Первоначально он заявил об отставке, но через несколько дней сообщил о своем выходе из партии и в результате остался в правительстве.

Отставка министров-кадетов спровоцировала новый, второй с апреля, правительственный кризис. Это стало очередным показателем глубокого кризиса власти и спровоцировало на открытое выступление тех, кто стремился эту власть свергнуть.

ИЮЛЬСКИЕ ДНИ

В этот раз Керенский провел в Петрограде меньше суток. Вернувшись из Киева 2 июля, он на следующее утро покинул столицу — положение на фронте требовало его срочного присутствия. На пути от военного министерства к Варшавскому вокзалу Керенскому в глаза бросились признаки какой-то непонятной активности. "На петроградских улицах замелькали грузовики, полные каких-то неизвестных вооруженных людей. Некоторые объезжали казармы, призывая солдат присоединиться к ожидавшемуся с минуты на минуту вооруженному восстанию. Другие рыскали по городу, разыскивая меня… Только мой поезд отошел от вокзала, как подкатил грузовик под красным знаменем с надписью "Первая пуля — Керенскому"".[239]

Перед этим Керенский отсутствовал в Петрограде две недели. Конечно, его информаторы сообщали ему о наиболее важных событиях, но, поглощенный ситуацией на фронте, он утерял контроль над происходившим в столице. Между тем кризис назревал уже давно — как минимум со времени июньской демонстрации. На заводах шли непрекращающиеся забастовки. То там, то тут прямо на улицах вспыхивали ожесточенные столкновения, грозившие в любой момент перерасти в кровопролитие. Говоря словами очевидца, в Петрограде в эти дни "пахло порохом и кровью".[240]

Решающим фактором в назревавшем политическом противостоянии должен был стать петроградский гарнизон. За четыре месяца революции солдаты расквартированных в столице полков окончательно стали хозяевами города. Один из современников вспоминал: "Кто видел эту оседлую, серую, обнаглевшую сволочь, ее никогда не забудет. Улицы, театры, трамваи, железные дороги — все теперь поступило в их исключительное владение. Остальные жители были теперь только терпимы, — "правов" теперь было только у них. В театрах они занимали царские ложи, на улицах в жаркие дни ходили в подштанниках, на босу ногу, гадили на тротуарах, рвали обивку вагонов на онучи, портили трамваи, перегружая их чрез меру, чуть ли не харкали в лицо прохожих. У лавок, особенно табачных, толпились стеной, мешая в них проникнуть, и приходилось нужное покупать у них втридорога".[241]

Одним из главных возмутителей спокойствия традиционно был Первый пулеметный полк. Полком он только назывался, а по реальной численности приближался к дивизии. В Первом пулеметном полку было почти 20 тысяч солдат при полутора тысячах пулеметов. Создан он был для того, чтобы готовить пулеметчиков для всех фронтов. По сути дела, полк представлял собой огромную учебную команду, откуда каждую неделю на передовую отправлялись маршевые роты. В февральские дни полк сыграл весьма активную роль. С этого времени бóльшая его часть (три из четырех батальонов) была размещена на Большом Сампсониевском проспекте, в самом сердце Выборгской стороны.

Соседство с крупнейшими заводами оказало влияние на политические пристрастия солдат Первого пулеметного полка. В их среде было очень сильно влияние большевиков. Большевики и анархисты преобладали в составе полкового комитета, фактическим командиром полка был тоже большевик — прапорщик А. Я. Семашко.[242] Солдатам-пулеметчикам в первую очередь угрожала отправка на фронт, и потому полк с особым трепетом относился к своей миссии — охранять завоевания революции в тылу.

Ситуация обострилась с началом июньского наступления. Из Ставки последовало распоряжение — срочно отправить на фронт 30 пулеметных команд. В ответ на это полковой комитет в собрании от 21 июня принял решение приостановить отправку маршевых рот до тех пор, пока война не станет носить революционный характер. Заранее предупреждая любые меры давления, комитет заявил, что в ответ не остановится "перед раскассированием военной силой Временного правительства и других организаций, его поддерживающих". Это уже была прямая угроза.

В воскресенье 2 июля 1917 года в помещении Народного дома на Кронверкском проспекте состоялся концерт-митинг (к лету это словосочетание уже перестало резать слух), организованный полковым комитетом Первого пулеметного. Главными ораторами на митинге были большевики — Г. И. Петровский, А. В. Луначарский, М. М. Лашевич. Бурные овации сорвал Л. Д. Троцкий, формально в большевиках еще не состоявший, но быстро дрейфовавший в их сторону. Митинг завершился принятием резолюции протеста "против политики грубейшего насилия Временного правительства и военного министра Керенского над революционными войсками, воскрешающих старые приемы Николая Кровавого".[243]

Присутствовавшие на митинге вспоминали, что атмосфера там царила крайне возбужденная. Это настроение не прошло и к следующему дню. Утром 3 июля в Первом пулеметном полку было назначено собрание ротных комитетов для обсуждения текущих вопросов. Однако неожиданно на собрании был поднят вопрос об организации вооруженного выступления. Немедленно был избран ревком, взявший на себя задачу привлечь к планируемой акции рабочих окрестных заводов и солдат других гарнизонных частей.

Позже, когда Временное правительство проводило следствие по делу об июльских событиях, бóльшая часть привлеченных к дознанию всячески стремилась подчеркнуть стихийный характер произошедшего. Несомненно, что стихийный элемент во всем случившемся присутствовал, но внимательное знакомство с деталями наводит на мысль о наличии заранее продуманного плана. Слишком четкими были последующие шаги, слишком быстрой их реализация. Сразу по завершении собрания представители Первого пулеметного полка разъехались по городу. Использовавшийся ими прием был прост и эффективен. Приезжая в очередной полк или на завод, они первым делом заявляли, что все прочие полки и заводы уже приняли решение поддержать выступление. Оставаться в стороне при таком раскладе сил не было никакой возможности.

Самым серьезным союзником инициаторов выступления стала "кронштадтская республика". Делегация Первого пулеметного полка появилась в Кронштадте около двух часов дня. К этому времени на Якорной площади собрался многотысячный митинг. Выступая на нем, петроградские эмиссары прибегли к прямому обману. Они заявили, что в столице уже идет вооруженное восстание против Временного правительства. В распоряжении контрреволюции сосредоточены немалые силы, и над завоеваниями народа нависла прямая угроза.

— Сейчас в Петрограде, может быть, уже льется братская кровь. Неужели вы откажетесь поддержать своих товарищей, неужели вы не выступите на защиту революции?

Заведенная этими речами толпа отвечала яростным ревом. Кто выступил в Петрограде, зачем, каковы цели выступления — все эти вопросы как-то сразу отошли на второй план. Один из лидеров кронштадтских большевиков Ф. Ф. Раскольников позднее писал: "Достаточно было одного факта этого выступления: активное чувство товарищества сообщало кронштадтским массам импульс непосредственного действия, подсказывало, что в такой момент они должны быть вместе со своими кровными братьями — рабочими и солдатами Питера".[244] Тут же на митинге было решено на следующий день отправиться в Петроград, захватив с собой оружие.

В самом Петрограде к вечеру 3 июля стало неспокойно. По улицам носились автомобили — легковые и грузовые, забитые вооруженными людьми. К этому времени сложилась устойчивая манера таких выездов: десяток-другой солдат набивался в кузов, а двое ложились на широкие крылья кабины грузовика, выставив вперед винтовки со штыками. Получалась своеобразная боевая колесница в духе восточных царей древности.

Возбуждение в городе нарастало. "Всюду шли митинги; ораторы большевики и анархисты безудержно громили Временное правительство и советское большинство; от казармы к казарме перебегали какие-то темные подстрекатели, уговаривавшие солдат примкнуть к вооруженному выступлению заводов, но за всем этим не чувствовалось ни центральной руководящей воли, ни заранее выработанного плана. Как-то вслепую носились по городу вооруженные пулеметами грузовики, как-то сами собой стреляли ружья…" На волне таких настроений активизировались бандиты и погромщики. Ф. А. Степун, которого мы только что процитировали, вспоминал: "Помню, как по пути в Таврический дворец я встретил пьяную компанию, во все горло оравшую: "Товарищи, айда бить жидов!"" [245]

В это время, несмотря на поздний час, возле дома Кше-синской собралась толпа, желавшая услышать кого-то из большевистских вождей. Им же в эту пору приходилось очень непросто. О позиции Первого пулеметного полка в доме Кше-синской узнали фактически сразу. Однако вопрос о том, как реагировать на происходящее, долгое время оставался открытым. За предыдущие месяцы большевистские руководители привыкли не принимать ни одного решения без участия Ленина, а его, как на грех, в это время не было в столице. Накануне он уехал для короткого отдыха на дачу В. Д. Бонч-Бруе-вича в местечко Нейвола в Финляндии. Ему срочно была послана телеграмма, но ожидать его приезда можно было только на следующее утро.

В итоге было решено обратиться к солдатам и рабочим с призывом воздержаться от необдуманных выступлений. Текст такого обращения предполагалось поместить в "Правде", а пока спешно послать на заводы и воинские части агитаторов для разъяснения обстановки. Большевистское руководство было не прочь воспользоваться массовыми выступлениями в столице, но боялось потерпеть неудачу. Однако такую робость проявляли отнюдь не все. Часть партийных работников и особенно руководители Военной организации считали, что ситуация дает шанс на свержение Временного правительства и установление власти Советов. Член Центрального бюро военных организаций, а впоследствии — видный историк революционного движения В. И. Невский вспоминал, что, когда он был послан уговаривать солдат воздержаться от выступления, он преднамеренно делал это так, чтобы побудить их к обратному. Похоже, что так же действовали и другие руководители "военки" — Н. И. Подвойский и К. А. Мехоношин. Во всяком случае, после июльских дней в ЦК был поднят вопрос о их ответственности за нарушение принятого решения.

Столица быстро погружалась в хаос. Постепенно в городе оформились два центра притяжения — дом Кшесинской и Таврический дворец. Именно к Таврическому дворцу, где заседал ВЦИК Советов, направилась демонстрация солдат Первого пулеметного полка. Уже темнело, а ко дворцу подходили все новые и новые колонны солдат и рабочих. Казалось, что вернулись февральские дни. Таврический дворец вновь был запружен толпами разномастных людей. Июльская жара добавляла проблем — запах пота, немытых тел, табачного дыма создавали непередаваемую атмосферу. Все окна были открыты настежь, а поскольку здание было одноэтажным, в каждом окне, как в ложе, разместились солдаты с винтовками. Членам ВЦИКа негде было даже уединиться, и дискуссию пришлось вести публично, под крики и улюлюканье зрителей. Такая обстановка меньше всего способствовала достижению договоренности. Наступала ночь, и споры, поначалу очень эмоциональные, постепенно затихли. Впереди был новый день, который должен был решить все.

"ПОЛУВОССТАНИЕ"

С утра 4 июля 1917 года могло показаться, что жизнь в городе постепенно успокаивается. На линию вновь вышли было трамваи, но уже к десяти часам их движение прекратилось. С окраин к центру города снова потянулись колонны рабочих и солдат. Около одиннадцати в Петроград прибыл десант из Кронштадта. К счастью для Временного правительства, в Кронштадте не нашлось ни одного боевого корабля. Три десятка разномастных пассажирских пароходов и буксирных судов причалили к Университетской набережной Васильевского острова.

На берег сошло десять тысяч человек, мгновенно запрудивших всю набережную и близлежащие улицы. Играли духовые оркестры, в воздухе развевались красные флаги, ярко светило солнце. Со стороны могло показаться, что готовится веселый праздник, однако впечатление это мгновенно пропадало, когда становилось ясно, что гости из Кронштадта вооружены до зубов. Помимо винтовок, бывших почти у каждого, крон-штадтцы прихватили с собой пулеметы, которые теперь спешно устанавливались на специально подогнанные грузовики.

Наконец под звуки "Интернационала" (он постепенно вытеснял прежде популярную "Марсельезу") колонны матросов двинулись вдоль берега Невы. Раскольников вспоминал: "Мирные обыватели, студенты, профессора, эти постоянные завсегдатаи чинной и академически-спокойной Университетской набережной, останавливались на месте и с удивлением оглядывали нашу необычную процессию".[246] С Васильевского острова по Биржевому мосту колонна повернула на Петербургскую сторону и направилась к Каменноостровскому проспекту.

Перед домом Кшесинской колонна остановилась. С балкона особняка к кронштадтцам обратился Луначарский. Его речь встретили аплодисментами, но и после этого матросы не уходили, а громко требовали, чтобы перед ними выступил Ленин. К этому времени Ленин уже вернулся в столицу. Те, кто видел его в этот день, вспоминали, что он был раздражителен и мрачен. Большевистское руководство не могло решиться — настаивать ли по-прежнему на исключительно мирном характере демонстрации, или впрямую призвать к свержению Временного правительства.

Раскольников с трудом нашел Ленина в дальних комнатах особняка. Тот долго отнекивался от предложения выступить перед матросами, ссылаясь на нездоровье, пока наконец с видимой неохотой не согласился выйти на балкон. Суханов позже писал, что речь Ленина звучала весьма двусмысленно. "От стоявшей перед ним казалось бы внушительной силы Ленин не требовал никаких конкретных действий, он не призывал даже свою аудиторию продолжить уличные манифестации, хотя эта аудитория только что доказала свою готовность к бою громким путешествием из Кронштадта в Петербург. Ленин только усиленно агитировал против Временного правительства, против социал-предательского Совета и призывал к защите революции и верности большевикам…"[247]

После остановки у дома Кшесинской колонны матросов через Троицкий мост направились на Марсово поле. Там состоялся короткий митинг, на котором почтили память павших бойцов за революцию, а затем вся процессия вышла на Невский проспект. Вновь дадим слово Раскольникову: "Здесь уже фланировали не отдельные буржуа, а целые толпы нарядной буржуазии двигались в ту и другую стороны по обоим тротуарам Невского. С изумлением и испугом они взирали на вооруженных кронштадтцев, по описанию их же газет, представлявшихся им исчадием ада, живым воплощением страшного большевизма. При нашем появлении многие окна открывались настежь и целые семейства богатых и породистых людей выходили на балконы своих роскошных квартир. И на их лицах было то же выражение нескрываемого беспокойства и чувство шкурного, животного страха".[248] Скажем прямо — основания, для того чтобы испугаться, у обитателей Невского были. Матросы время от времени стреляли в воздух для острастки, и уже не раз случайные пули попадали в стекла и оконные рамы.

Очевидцы вспоминали одну особенность июльских дней. В отличие от апрельского кризиса, когда повсюду кипели митинги, участники июльского шествия даже не пытались агитировать прохожих. Матросы шли сосредоточенно и целеустремленно, не обращая внимания на уличную толпу. Еще одна деталь — многие матросы перевернули ленты на своих бескозырках, так, чтобы нельзя было прочесть название корабля. "Это была не демонстрация, — вспоминал чиновник Министерства иностранных дел Г. Н. Михайловский, — а нападение людей, которые опасались расплаты и скрывали свои воинские звания, перевертывая ленту с обозначением своей части или своего судна, как бы стыдясь того, что делают. И если до сих пор герои Февральской революции были "охотниками на львов"… то теперь они уже превратились в "охотников за черепами" — анонимных и всем своим видом невольно вызывавших подозрения в "наемности"".[249]

С Невского манифестация свернула на Литейный проспект. Около трех часов дня на углу Литейного и Пантелеймо-новской улицы произошел инцидент, имевший трагические последствия. Когда авангард колонны кронштадтцев поравнялся с перекрестком, откуда-то раздались выстрелы. Кто стрелял, в кого — так и осталось неясным. Немедленно заработал пулемет, установленный на грузовике, шедшем во главе колонны. Часть манифестантов бросилась на землю, другие открыли беспорядочный огонь из винтовок.

Когда первый страх прошел, выяснилось, что среди матросов есть убитые и раненые. Скорее всего, они пострадали от своих же сотоварищей, но признать это никто не спешил. Кто-то закричал, что это офицеры и юнкера обстреляли колонну с крыш и из окон. Матросы стали врываться в квартиры, ломая двери и угрожая хозяевам. Неподалеку от перекрестка находилось здание Главного земельного комитета, где в это время проходило заседание. О том, что произошло дальше, рассказал один из его участников, известный экономист А. В. Чаянов: "Матросы врываются в помещение земельного комитета, утверждают, что первый выстрел был от нас, угрожают арестом, обыскивают верхние комнаты. Матросские лица испуганные, напряженные. Вооруженная толпа, высыпав на улицу, не видя противника, но предполагая его за каждым углом, сама пришла в состояние паники. Достаточно хлопнуть окну или двери, достаточно просто резкого движения или крика, как заряженные ружья и пулеметы начинают стрелять сами, часть демонстрантов разбегается, начинаются повальные обыски домов, избиения, иногда убийства. Ужас! Ужас!"

Аналогичные случаи имели место в эти часы в самых разных районах Петрограда: на углу Невского и Садовой, на Ка-менноостровском, на Суворовском проспектах. Сценарий был почти одинаков — случайные выстрелы во время прохождения очередной вооруженной манифестации провоцировали беспорядочную перестрелку, жертвами которой становились и сами манифестанты, и мирные прохожие. Центральный пункт оказания медицинской помощи зафиксировал в этот день 16 убитых, 40 умерших от ран и 650 раненых. Огромное преобладание раненых над убитыми еще раз подтверждает, что прицельного огня не велось.

По городу распространялись панические слухи. Кто-то говорил, что большевики уже захватили власть, а правительство бежало в Москву, кто-то, наоборот, заявлял, что с фронта прибыл Керенский с казаками и устроил кровавую расправу. Казаки, мол, рубят солдатам головы, а Керенский сидит — почему-то на барабане — и смотрит.

О Временном правительстве в эти дни вспоминали редко. Оно оказалось настолько далеко от происходящего, что можно было подумать, будто его вообще уже не существует. Колонна кронштадтцев проследовала в двух шагах от Исаакиевской площади, но не сделала даже попытки свернуть к Мариинско-му дворцу. Впрочем, правительство заседало не там, а на квартире князя Львова в здании Министерства внутренних дел, но и этот адрес не был большим секретом.

В течение всего дня была предпринята единственная попытка арестовать правительство, да и то какая-то странная. Около 10 утра к зданию Министерства внутренних дел подъехал грузовик с вооруженными людьми. Приехавшие заявили швейцару, что явились за министрами. На переговоры к ним был послан Церетели, но когда он спустился вниз, у подъезда уже никого не было. После этого правительство решило от греха подальше сменить место пребывания. Церетели, Скобелев, Чернов и Пе-шехонов отправились в Таврический дворец. Прочие же министры перебрались в штаб Петроградского военного округа.

В распоряжении главнокомандующего округом генерала П. А. Половцева были две донские казачьи сотни, два эскадрона 9-го запасного кавалерийского полка и батарея конной артиллерии с двумя легкими орудиями. Этих сил хватало только на то, чтобы прикрыть район Дворцовой площади. Время от времени казаки совершали вылазки на прилегающие улицы и однажды даже разоружили грузовик с пулеметом, но на большее правительственные войска были неспособны. Тем не менее Половцев внимательно следил за происходящим в городе. Своим эмиссаром в Таврический дворец, где ожидались главные события, он направил начальника контрразведки капитана Б. В. Никитина.

Между тем около четырех пополудни колонна кронштадт-цев наконец достигла Таврического дворца. Во дворце в это время царила полная паника. Пронесся слух о том, что матросы идут громить Совет. Лидеры ВЦИКа попытались организовать оборону "цитадели демократии". На скорую руку были сформированы две цепи охранения. В них главным образом попали находившиеся во дворце еще со вчерашнего дня солдаты Первого пулеметного полка. Положение сложилось почти анекдотическое — пулеметчики, поднявшие кронштадтцев на выступление, теперь всерьез собрались защищать Таврический дворец от тех же кронштадтцев.

Впрочем, сражения не получилось. За считаные минуты охрана дворца и вновь прибывшие матросы перемешались в неуправляемую толпу. Время от времени вожди ВЦИКа выходили на крыльцо и пробовали говорить с толпой, но слушали их плохо. Когда же к матросам вышел лидер правых эсеров Чернов (он же министр земледелия во Временном правительстве), его попытались арестовать. Кто-то сообщил об этом Раскольникову, а тот поспешил найти Троцкого. Расталкивая толпу, Троцкий бросился к автомобилю, куда усадили Чернова. Троцкий забрался на капот машины и с этой импровизированной трибуны произнес короткую речь:

— Товарищи кронштадтцы, краса и гордость русской революции! Я убежден, что никто не омрачит нашего сегодняшнего праздника, нашего торжественного смотра сил революции, ненужными арестами. Кто тут за насилие, пусть поднимет руку!

"Краса и гордость" ошеломленно молчали, а тем временем Раскольников потихоньку увел Чернова в здание. Обратим внимание: Троцкий, сам не подозревая, использовал тот же демагогический прием, что и Керенский здесь же четырьмя месяцами ранее. Разница была в том, что Керенский действительно искренне не принимал насилия, в отличие от Троцкого.

Кратковременный арест и освобождение Чернова не успокоили ситуацию. Через некоторое время толпа стала требовать выдачи другого министра — Церетели. Тогда капитан Никитин связался по телефону с помощником начальника штаба округа полковником Ф. И. Балабиным и попросил помощи. Балабин ответил, что в распоряжении штаба всего четыре сотни кавалеристов. Однако Никитин упорствовал, полагая, что настало время продемонстрировать силу.

Около семи часов вечера генерал Половцев получил по телеграфу подписанный Керенским приказ. Военный министр распорядился немедленно прекратить беспорядки в столице. После этого по распоряжению Половцева был сформирован отряд под началом полковника графа С. А. Ребиндера. В него вошли две казачьи сотни и два артиллерийских орудия с запряжками и командой заряжающих. В восьмом часу вечера отряд двинулся по направлению к Таврическому дворцу. Проследовав по Миллионной, отряд вышел на Марсово поле. Здесь бродила неорганизованная толпа солдат, рабочих и матросов. Казаки дали залп из винтовок и пустили коней в галоп. После этого толпа немедленно разбежалась, побросав оружие. Путь вдоль Невы отряд проделал без приключений. Однако неподалеку от перекрестка Литейного и Шпалерной казаки попали под пулеметный обстрел. Пулемет (как позднее оказалось, это была команда солдат Финляндского полка) был установлен на Литейном мосту.

Оба орудия стали сниматься с передков, но одно тут же было захвачено подбежавшими солдатами. Вторая запряжка успела проскочить на Литейный проспект. Командовал ею штабс-капитан Цагурия. Он сам зарядил пушку гранатой и в упор выстрелил по толпе солдат, запрудивших Литейный мост. Еще два выстрела были сделаны по направлению северного берега Невы. Один снаряд разорвался неподалеку от Петропавловской крепости, другой — в районе дома Кшесинской, вызвав панику среди его обитателей. После этого отряд Ребиндера повернул обратно, оставив попытки добраться до Таврического дворца. Потери отряда составили 6 человек убитыми и 25 ранеными.[250]

День заканчивался, не принеся никакой ясности. В штабе округа было получено сообщение о том, что в Двинске уже формируется сводный отряд для наведения порядка в Петрограде. Однако было ясно, что в столице он появится в лучшем случае через сутки. Пока же перевес сил был на стороне мятежников. Достаточно было легкого толчка, и власть без сопротивления упала бы в руки любого, кто готов был ее взять. Но дело как раз и было в том, что претендентов на это не находилось. Большевики, поначалу рассчитывавшие воспользоваться происходящим, в последний момент испугались.

Позднее Троцкий назвал события 3–4 июля "полувосстанием". Здесь присутствовало все, что мы увидим потом в октябре, — бессилие правительства, стихийное недовольство масс (причем масштабы последнего были бóльшими, чем в октябрьские дни). Не было только одного — руководящего центра, способного подчинить себе ситуацию. В итоге дело закончилось совсем не так, как это видели его инициаторы.

ПОКАЗАНИЯ ПРАПОРЩИКА ЕРМОЛЕНКО

Третий день беспорядков в Петрограде принес с собой очень серьезные перемены. В четыре часа утра 5 июля по приказу генерала Половцева отряд "увечных воинов" под началом поручика Стуканцева захватил редакцию "Правды", разоружив охранявших ее солдат. Что же заставило Половцева, накануне хранившего предельную осторожность, столь резко изменить тактику? Для того чтобы ответить на этот вопрос, нам необходимо вернуться на несколько месяцев назад.

25 апреля 1917 года на участке фронта, контролируемом 6-й армией, в руки русских военных властей сдался перебежчик. Данные им показания оказались настолько интересны, что задержанного немедленно переправили в Ставку. Личность перебежчика удалось установить без труда. Им был прапорщик 16-го Сибирского полка Д. С. Ермоленко, тридцати трех лет от роду. С осени 1914 года он находился в плену, где по заданию немцев вел слежку за русскими военнопленными в концентрационных лагерях. Видимо, хозяева были довольны успехами своего подопечного, поскольку предложили ему карьерное повышение. Предполагалось, что Ермоленко будет переброшен в Россию и установит там связи с действующей немецкой агентурой.

Позднее на допросе Ермоленко показал: "3 апреля 1917 года нового стиля я выехал с обер-лейтенантом (оба в штатском платье) в Берлин. Прибыли 3-го вечером. На следующий день мы отправились в главный штаб к капитанам генерального штаба Шидицкому и Люберсу". Они предложили Ермоленко дать им расписку о согласии работать на немецкую разведку. За это ему было назначено вознаграждение в 8 тысяч рублей в месяц плюс 30 процентов от суммы причиненного России ущерба (взрыва складов, мостов и т. д.). Когда Ермоленко спросил, "что же, я один буду работать в этом направлении, и потому от такой работы много пользы ждать нельзя, на это мне сказали, что напрасно я так думаю, что у Германии достаточное количество работает в России агентов-шпионов, работающих для Германии, причем упомянули фамилию Ленина, как лица, работающего от Германии и для Германии, и что дела у него идут великолепно. При этом они упоминали тогда, что Ленин работает во дворце Кшесинской".[251]

В сведениях, сообщенных Ермоленко, концы с концами сходились далеко не всегда. Первое, что бросается в глаза, — это даты. В день, когда состоялся разговор Ермоленко с его немецкими кураторами, Ленин еще находился за границей и перспективы его возвращения в Россию были неясны. К тому же сама личность Ермоленко меньше всего внушала доверие. Он был дважды контужен (первый раз еще в японскую войну), одно время сам служил в контрразведке, но был уволен за ка-кие-то неблаговидные поступки. Капитан Б. В. Никитин, которому по долгу службы пришлось общаться с Ермоленко, вспоминал эту встречу так: "Я увидел до смерти перепуганного человека, который умолял его спрятать и отпустить".[252] В таком состоянии он мог сказать что угодно.

К слову говоря, контрразведка Петроградского военного округа до последнего момента не имела представления о показаниях Ермоленко. Его дело вела контрразведка при Ставке, а эти ведомства, хотя и родственные, делиться информацией друг с другом не любили. У капитана Никитина были свои поводы, для того чтобы подозревать большевиков в связях с немецкой разведкой. Его агентам удалось выйти на переписку между находившимся в Стокгольме членом большевистского ЦК Я. С. Ганецким и жившим в Петрограде присяжным поверенным М. Ю. Козловским (тем самым, который представлял интересы Ленина в деле об особняке Кшесинской). По мнению Никитина, в этих посланиях содержался зашифрованный обмен сведениями о переводе большевикам немецких денег.

Косвенных доказательств, свидетельствовавших против большевиков, было немало, прямых — ни одного. Тем не менее министр юстиции П. Н. Переверзев вечером 4 июля на свой страх и риск принял решение обнародовать показания Ермоленко. Когда об этом стало известно во ВЦИКе, там поднялся страшный шум. Бóльшая часть эсеро-меныиевистского руководства Совета считала публикацию абсолютно недопустимой. Эти люди боялись, а подчас и откровенно ненавидели большевиков, но не могли отмежеваться от чувств, восходивших еще к эпохе подполья. Обвинить в предательстве своих же товарищей-социалистов в духе этой логики означало обвинить самих себя.

Неожиданно против публикации показаний Ермоленко выступили и некоторые министры во главе с премьером князем Львовым. Некрасов и Терещенко обвинили Переверзева, что тот слишком рано раскрыл карты и тем помешал завершению следствия. Редакции крупнейших газет были уведомлены, что Временное правительство и ВЦИК просят не публиковать документы о связях большевиков с германской разведкой. Единственной газетой, не откликнувшейся на этот призыв, было бульварное "Живое слово". Именно на его страницах 5 июля и был помещен протокол допроса Ермоленко. Документ был передан в редакцию людьми, не имеющими отношения к власти, — бывшим членом Государственной думы (и в прошлом большевиком) Г. А. Алексинским и старым народовольцем, долголетним узником Шлиссельбурга В. С. Панкратовым.

"Живое слово" было известно как издание самого низкого пошиба, да и у Алексинского репутация была подмочена какими-то прошлыми контактами с полицией, но даже это лишь в незначительной степени снизило эффект от публикации. Чего-то подобного читатели ждали давно. Уже история с "пломбированным вагоном" породила немало разговоров о связях большевиков с Германией. К тому же все это легло на хорошо подготовленную почву.

Первая мировая война породила гигантскую волну шпиономании. О вездесущих немецких агентах писали газеты, слухи о них передавались из уст в уста. Одной из причин крушения российской монархии было то, что авторитет династии был подорван разговорами о царице-немке и ее шпионском гнезде. Образ врага-немца был настолько устойчив, что олицетворение новых врагов — буржуй и контрреволюционер — за пять месяцев революции лишь слегка потеснило его.

Обвинив большевиков и конкретно Ленина в работе на германский генштаб, инициаторы этой акции разыграли беспроигрышную карту. Когда ночью Половцев зачитал показания Ермоленко в Преображенском полку, этого стало достаточно, для того чтобы прежде колебавшиеся преображенцы рота за ротой стали выражать верность правительству.

В одночасье настроения в Петрограде изменились. Многократно цитированный нами Ф. А. Степун писал: "Я прекрасно помню, как всюду поднялся злой шепот и угрожающие большевикам речи. Дворники, лавочники, извозчики, парикмахеры — вся мещанская толпа Петрограда только и ждала того, чтобы начать бить "товарищей, жидов и изменников"".[253] По мере того как известия о "немецком золоте" распространялись по городу, еще вчера бунтовавшие полки и батальоны (на рабочих это произвело меньшее впечатление) спешили откреститься от предателей. Конечно, немалую роль сыграли и известия о том, что к Петрограду движутся фронтовые части, имеющие приказ подавить беспорядки. В итоге вчерашние хозяева петроградских улиц были вынуждены от наступления перейти к обороне.

Ночь рассеяла бушевавшую при свете дня толпу. Рабочие разошлись по домам, солдаты — по казармам. Часть крон-штадтцев поздним вечером вернулась на свой остров, другие растворились в огромном городе. Около полутора тысяч матросов провели ночь в Таврическом дворце и прилегающем парке. Ранним утром Раскольников постарался сплотить этот отряд и пустынными улицами увел его к особняку Кшесин-ской. В большевистском штабе, где еще недавно кипела жизнь, ныне царили растерянность и уныние. Ленин покинул дом Кшесинской сразу же после того, как стало известно о публикации в "Живом слове" показаний Ермоленко. Те представители партийного руководства, кто продолжал оставаться в доме, с часу на час ждали штурма его правительственными войсками.

Немедленно после прибытия матросов Раскольников был назначен комендантом здания и ответственным за оборону. Похоже, что большевистские вожди заранее подготовились к такому исходу событий. У входа в особняк Кшесинской стоял броневик, на крыше и в угловой беседке были установлены пулеметы. Третий пулемет стоял в вестибюле у входа. Не надеясь на эти силы, Раскольников тут же отправил письмо в Кронштадт с просьбой выслать несколько орудий с полным комплектом снарядов. Одновременно специальный посланец выехал в Гельсингфорс — главную базу кораблей Балтийского флота. Раскольников просил товарищей из Центробалта срочно отправить в Петроград миноносец или канонерскую лодку. "Я считал, — вспоминал он позже, — что достаточно ввести в устье Невы один хороший корабль, чтобы решимость Временного правительства значительно пала".[254]

Таким образом, большевистские руководители (или, во всяком случае, часть из них) еще были настроены в это время на продолжение вооруженного сопротивления. Но речь шла в лучшем случае об обороне. По этой причине те, кто еще вчера ставил властям ультиматум, теперь вынуждены были маневрировать. Раскольников отправил своего брата А. Ф. Ильина-Женевского к генералу Половцеву, а сам выехал в Таврический дворец.

Изменившаяся ситуация не оставила в стороне и лидеров ВЦИКа. Не прошло и суток с тех пор, как они дрожали в ожидании ареста, как роли переменились. От имени военной комиссии меньшевик М. И. Либер потребовал от Раскольнико-ва в течение двух часов разоружить всех кронштадтцев. В ответ на возражения Либер заявил, что теперь он дает на принятие решения только десять минут. Вездесущий Суханов позднее вспоминал, каким он увидел Раскольникова и сопровождавших его делегатов из дома Кшесинской. "Вся кучка напоминала затравленных волков, а, пожалуй, гораздо точнее — зайцев. От ее имени Раскольников, жестикулируя из-под своего морского плаща, говорил в тоске и волнении несвязную речь, о чем-то умоляя сидевшую перед ним тройку. — Товарищи, ведь нельзя же… ведь надо же… Ведь мы же не можем так, то-варшци. Вы должны понять… Надо же, товарищи, пойти навстречу…"[255]

Его собеседники были неумолимы — речь может идти только о полном разоружении. Раскольников по телефону сообщил о результатах переговоров и покинул Таврический дворец. Однако отправился он почему-то не назад в дом Кшесинской, а на квартиру матери на Выборгскую сторону. Это странное на первый взгляд дезертирство объясняется тем, что большевистские руководители уже приняли решение прекратить сопротивление. Вечером 5 июля 1917 года по городу было распространено обращение, в котором от имени ЦК и Петербургского комитета содержался призыв прекратить демонстрации и забастовки. Одновременно обитатели дома Кшесинской начали переговоры с Половцевым об условиях сдачи (от имени большевиков их вел И. В. Сталин). В итоге было достигнуто соглашение, согласно которому защитники дома Кшесинской должны были сдать оружие, а в обмен получали право беспрепятственно покинуть здание. Около полуночи особняк на Кронверкском проспекте был занят правительственными войсками. Это означало, что мятеж окончательно подавлен.

РЕАКЦИЯ

С утра 6 июля на Варшавский и Николаевский вокзалы стали прибывать эшелоны с войсками, вызванными с фронта для подавления беспорядков. В составе сводного отряда были 14-я кавалерийская дивизия, 117-й Изборский полк, 14-й донской казачий и еще несколько полков и батальонов. Отряд был сформирован за несколько дней до этого на Северном фронте. Инициатива исходила от председателя армейского комитета 5-й армии прапорщика А. А. Виленкина, в недавнем прошлом — многообещающего молодого адвоката. С помощью командующего армией генерала Ю. Н. Данилова Вилен-кину удалось собрать внушительную силу. Начальником отряда был назначен поручик Г. П. Мазуренко, член эсеровской партии с дореволюционным стажем.

На улицах Петрограда фронтовики даже своим внешним видом резко отличались от разнузданных "защитников революции" из столичного гарнизона. Такими их запомнил в этот день Раскольников: "Было странно видеть этих запыленных, усталых, заросших бородами фронтовиков не на ухабистой проселочной дороге, а на каменной мостовой рабочего квартала… Солдаты усталыми жестами стирали пот со своих загорелых лбов. Я внимательно всматривался в их лица. На них отражалось крайнее физическое утомление и близкое к бесчувствию равнодушие".[256] В численном отношении прибывший отряд в 40 раз уступал петроградскому гарнизону (10 тысяч против 400), но этого оказалось достаточно, для того чтобы недавние хозяева столицы в страхе попрятались в казармы.

Прибывшие с фронта солдаты были переполнены ненавистью по отношению к окопавшимся в тылу "героям". Те хорошо это понимали и потому безропотно принимали меры, еще недавно вызвавшие бы бурю возмущения. Днем 6 июля во всех полках петроградского гарнизона было распространено постановление Временного правительства, предписывавшее немедленное расформирование воинских частей, принявших участие в вооруженном мятеже. В числе прочих эта судьба постигла и Первый пулеметный полк. 8 июля солдаты-пулеметчики под конвоем были препровождены на Дворцовую площадь, где был организован своего рода фильтрационный лагерь. После установления роли каждого из солдат в июльские дни 45 зачинщиков бунта были арестованы. Остальных послали на фронт или в провинциальные гарнизоны.

Вечером 6 июля в Петроград прибыл Керенский. На Царскосельском вокзале его встречал генерал Половцев. Вдоль перрона в качестве почетного караула был выстроен отряд полковника Ребиндера, отличившийся при подавлении мятежа. Керенский был зол и раздражителен. Причина этого очевидна. Наведение порядка в Петрограде произошло без малейшего его участия. Его поспешный отъезд из столицы был воспринят многими как бегство, а последующее бездействие — как проявление слабости. Половцев поспешил еще больше испортить настроение Керенскому. С дороги тот отправил телеграмму, требуя, чтобы к его встрече вдоль улиц были выстроены прибывшие с фронта полки. Но социалисты из Таврического дворца заявили по этому поводу протест. Премьер-министр князь Львов тоже счел, что праздновать триумф в настоящей обстановке было бы ошибочно, и своей властью отменил распоряжение Керенского.

В итоге Керенский приехал в штаб военного округа, где по-прежнему заседало правительство, находясь в самом мрачном расположении духа. Он с порога начал кричать на министров, обвиняя их в том, что они допустили бунт. Обратим внимание — прежде Керенский запросто мог устроить истерику на заседании правительства (в этом был его фирменный стиль), но никогда не позволял себе кричать на своих коллег по кабинету. Теперь Керенский стал другим — всеобщее поклонение незаметно для него самого изменило его характер. Он действительно стал верить в свое великое предназначение, и это позволяло ему смотреть на других свысока.

Куда делся тот Керенский, который совсем недавно заявлял, что "наша сила не в насилии, а в доверии к разуму и совести народа"? Теперь он ультимативно потребовал от правительства санкционировать арест большевистских руководителей. Список их был заранее заготовлен контрразведкой: Ленин, Зиновьев, Козловский, Александра Коллонтай. Аресту также подлежали инициаторы кронштадтского выступления — Раскольников и Рошаль, а также прапорщик Семашко из Первого пулеметного.

Помявшись, министры дали свое согласие. Но в это время на заседании появились представители ВЦИКа. Узнав о планирующихся арестах, они шумно выразили недовольство этим. Они трактовали происходящее как наступление контрреволюции на "заблуждающихся, но честных борцов" — большевиков. Представители Совета считали недопустимым какие-либо аресты до тщательной и доскональной проверки всех выдвинутых против Ленина и его соратников обвинений.

Керенский от этих разговоров пришел в ярость. Он хлопнул дверью и оставил министров и представителей ВЦИКа договариваться между собой. В полночь Керенскому доставили срочную телеграмму. В ней говорилось, что фронт прорван и русские войска панически отступают. С телеграммой в руке Керенский вернулся в зал, где все еще шли утомительные споры по поводу возможности ограничивать свободу и демократию. Керенский громко прочел телеграмму и спросил делегатов Совета: "Надеюсь, вы больше не будете возражать против арестов?" Ответом ему было молчание.

После этого без долгого обсуждения было принято постановление правительства, предполагавшее тюремное заключение на срок до трех лет для виновных в публичном призыве к погромам, к насилию над какой-то частью населения, к неисполнению законных распоряжений власти. На основании этого Керенский подписал приказ арестовать и предать суду всех лиц, ведущих агитацию против Временного правительства.

Аресты начались в ту же ночь. Были взяты под стражу Козловский и его знакомая — Е. М. Суменсон, через которую тот якобы поддерживал связь с немецкими агентами в Стокгольме. Позже были арестованы Троцкий, Каменев и Луначарский. Ленин и Зиновьев сумели скрыться. В контрразведке было известно, что Ленин в последнее время проживает на Широкой улице в квартире своей старшей сестры Анны Елизаровой. Однако, когда воинская команда под началом капитана Никитина прибыла по этому адресу, застать там удалось только жену Ленина — Надежду Крупскую.

Появилась информация о том, что Ленин скрывается за городом на станции Териоки. Туда немедленно был послан отряд юнкеров. Половцев вспоминал: "Офицер, отправляющийся в Териоки с надеждой поймать Ленина, меня спрашивает, желаю ли я получить этого господина в цельном виде или разобранном… Отвечаю с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к бегству".[257] В действительности Ленин в это время прятался на квартире Сергея Аллилуева (будущего тестя Сталина). Через два дня он покинул город и некоторое время скрывался в местечке Разлив под Сестрорецком, пока в начале августа не выехал в Финляндию.

Не сразу удалось взять под стражу и Раскольникова. Он вернулся в Кронштадт и чувствовал себя в безопасности. Однако под угрозой полной блокады острова Кронштадтский совет 13 июля дал согласие на арест Раскольникова. Тем не менее Временное правительство так и не смогло до конца ликвидировать независимость "кронштадтской республики". Вплоть до октябрьского переворота Кронштадт продолжал оставаться оплотом большевиков и рассадником анархии.

Символической точкой в истории неудавшегося восстания стали организованные 15 июля похороны убитых на улицах Петрограда казаков. Накануне семь открытых гробов были выставлены в Исаакиевском соборе, и всю ночь у его дверей стояла длинная очередь желающих проститься с покойными. К началу заупокойной службы в собор прибыли министры, руководители ВЦИКа, иностранные послы. В 10 часов утра в соборе появился Керенский. Он был бледен (всю предыдущую ночь он не спал ни часа, договариваясь о формировании нового правительства) и необычно молчалив. Сотни похоронных венков заполняли внутреннее пространство собора. На самом большом, принесенном делегацией Союза казаков, красовалась надпись: "Тем, кто верно выполнял свой долг и погиб от рук германских агентов".

Служба продолжалась больше трех часов. После этого фобы были вынесены на площадь, где выстроились в парадном строю пехотные и кавалерийские полки. На затянутую черным шелком трибуну поднялся Керенский. Его речь была короткой, но эмоциональной. "Граждане! Россия переживает драматический момент. Она ближе к гибели, чем когда-либо в своей истории. Перед всеми вами я открыто заявляю, что все попытки подстрекательства к анархии и беспорядкам, откуда бы они ни проистекали, будут безжалостно пресекаться… Перед телами погибших я призываю вас поклясться, что вместе с нами вы приложите все силы, чтобы спасти государство и свободу". Вскинув правую руку, Керенский прокричал: "Клянусь!" После секундной паузы взорвалась вся площадь: "Клянемся!" Керенский стал спускаться с трибуны, но толпа подхватила его на руки и понесла к автомобилю.

Гигантская процессия запрудила Невский. По подсчетам газет, в шествии приняло участие больше ста тысяч человек. Еще одна особенность — нигде не было видно ни одного красного знамени, только черный, траурный цвет. Ни разу оркестр не сыграл надоевшую "Марсельезу", только похоронные марши. Левая пресса заговорила о том, что контрреволюция поднимает голову.

Действительно, на какое-то время могло показаться, что развитие революции пошло вспять. Волна арестов захлестнула весь Петроград. Большинство из них было делом "добровольных жандармов". Для этого достаточно было простого обвинения в принадлежности к большевикам. Половцев писал: "Арестованных приволакивают в огромном числе. Кого только солдаты не хватают и не тащат в штаб? Немного напоминает манию арестов в первые дни революции. Всякий старается поймать большевика, ставшего теперь в народном представлении германским наймитом".[258]

Одновременно в настроениях толпы стал отчетливо прослеживаться антисемитский оттенок. Еще несколькими месяцами ранее правые газеты развернули кампанию по "разоблачению псевдонимов", основанную на том, что многие социалисты из Совета были евреями. Чаще других при этом повторялась фамилия Ю. М. Стеклова — Нахамкес. В ту пору Стеклов был меньшевиком, но своими громогласными призывами к расправе над затаившимися контрреволюционерами мало отличался от большевиков. В разгар реакции Стеклову пришлось поплатиться и за это, и за еврейскую фамилию. Ночью 7 июля в квартиру Стеклова ворвалась группа военных. Хозяин квартиры сумел связаться по телефону с Керенским. Тот лично прибыл на место и уговорил оставить Стеклова в покое. Но под утро у дома Стеклова вновь собралась агрессивно настроенная толпа. После этого Стеклов спешно покинул город и перебрался на дачу. На грех, дача Стеклова находилась по соседству с дачей Бонч-Бруевича, где неделей ранее отдыхал Ленин. В ночь на 10 июля отряд юнкеров, посланный за Лениным, не найдя его, прихватил с собой Стеклова. После нового вмешательства Керенского Стеклов был освобожден, но с тех пор в течение месяца не решался ни днем ни ночью покидать Таврический дворец.

В этой ситуации Временное правительство могло реально обезглавить большевистскую партию и общественное мнение приняло бы любые, самые радикальные меры. В эти дни Ленин говорил Троцкому: "Теперь они нас перестреляют. Самый для них подходящий момент".[259] Но власть проявила неожиданные колебания. Нанеся удар влево, она немедленно компенсировала это ударом вправо. Еще 5 июля подал в отставку министр юстиции Переверзев. Фактически его принудили к этому его же коллеги по кабинету, упрекавшие его в чрезмерно поспешном обнародовании документов о связях большевиков с германской разведкой. Через две недели был уволен от должности генерал Половцев. Вслед за ним ушел начальник контрразведки капитан Никитин, в чьих руках находилось расследование дела о связях большевиков и германской разведки. После этого обвинение в адрес Ленина стало разваливаться на глазах.

Найти объяснения такому поведению несложно. Еще недавно в исследованиях, посвященных событиям 1917 года, господствовал тезис о периоде "двоевластия", завершившемся в июльские дни переходом всей власти в руки Временного правительства. Нам это утверждение кажется неверным. "Двоевластие", а точнее фактическое безвластие, продолжалось и в последующие месяцы. Когда прошел первый страх, крикливые защитники "свободы" вновь подняли головы и правительство вынуждено было с ними считаться. Даже если бы правительство попыталось встать на путь последовательных репрессий, оно не нашло бы реальной силы для их осуществления. Революционная пропаганда слишком глубоко въелась в души, чтобы быть отвергнутой в одночасье.

НА ВЕРШИНЕ ВЛАСТИ

Наведение порядка в столице еще не означало завершения политического кризиса. После ухода министров-кадетов и отставки Переверзева правительство фактически перестало существовать. На повестку дня встал неотложный вопрос о реформировании кабинета. На утреннем заседании Временного правительства 7 июля 1917 года министры-социалисты Чернов и Церетели зачитали декларацию, содержавшую программу действий на ближайший период. Она предполагала немедленное провозглашение демократической республики, ускорение подготовки выборов в Учредительное собрание, проведение неотложных мероприятий в области земельного и рабочего вопросов.

Неожиданно эти предложения вызвали резкое противодействие со стороны министра-председателя князя Львова. Он заявил, что не считает возможным оставаться во главе правительства в ситуации, когда ему навязывают решения, с которыми он принципиально не согласен. Детали своих расхождений с социалистами Львов изложил в открытом письме, опубликованном на следующий день всеми центральными газетами.

Интересно, что столь несхожие авторы, как Милюков и Суханов, считали отставку Львова результатом продуманной провокации. Суханов полагал, что за кулисами этой истории стоял Керенский, заранее рассчитывавший именно на такую реакцию главы кабинета. Заявляя об отставке, Львов сам предложил Керенского на роль своего преемника. Решение это было единогласно одобрено другими министрами, и Керенский с 7 июля официально вступил в должность премьера. Одновременно были проведены и некоторые другие перестановки. Церетели занял освободившийся пост министра внутренних дел, а вернувшийся в правительство Некрасов стал заместителем министра-председателя.

Но это было только начало сложной игры, приведшей Керенского на вершину власти. На следующий день, 8 июля, была опубликована правительственная декларация, содержавшая основные положения заявления Чернова и Церетели. Тут вступила в бой новая сила. За прошедшие с начала революции четыре с лишним месяца все успели забыть Временный комитет Государственной думы, когда-то и делегировавший власть первому составу Временного правительства. Однако он продолжал существовать, изредка собираясь на заседания. Принимавшиеся там решения не имели никакой реальной силы и мало кого интересовали. Но сейчас Временный комитет заговорил в полный голос. В обнародованном им постановлении содержалось категорическое требование, чтобы новое правительство носило коалиционный характер и отражало мнение самых широких кругов российского общества.

Заявление Временного комитета оказалось для Керенского очень кстати. При всех своих социалистических симпатиях он вовсе не собирался всецело подчиняться руководству Советов. Коалиция для него означала баланс сил, позволивший бы ему упрочить собственную власть. Еще одним фактором, игравшим на руку Керенскому, стала ситуация на фронте. Даже находясь в далеком тылу, петроградский обыватель впадал в панику, читая в газетах сообщения о беспорядочном отступлении русских армий, о бесчинствах мародеров и дезертиров.

Под влиянием сведений с фронта ВЦИК пошел на беспрецедентную уступку. В постановлении, принятом 11 июля, высший орган Советов объявлял Временное правительство "правительством спасения революции" с делегированием ему неограниченных полномочий для восстановления организации и дисциплины в армии, а также для борьбы со всеми проявлениями контрреволюции и анархии. Правда, в том же постановлении содержалась и ложка дегтя в виде обязательства министров-социалистов докладывать о своей деятельности ВЦИКу не реже двух раз в неделю.

Керенский воспринял это решение как "карт-бланш" на формирование коалиционного кабинета. В тот же день, 11 июля, было объявлено, что бывшие члены Государственной думы И. Н. Ефремов и А. А. Барышников включаются в состав правительства, первый — в качестве министра юстиции, второй — как управляющий Министерством государственного призрения. Оба они были представителями цензовых, то есть буржуазных, элементов, и их назначение было воспринято как уступка правым. Но именно справа Керенский встретил совершенно неожиданные возражения.

Временный комитет обидело, что Керенский сделал выбор без согласования с ним. Со своей стороны комитет выдвинул инициативу созыва в Москве совещания, на котором были бы представлены помимо Советов также торгово-промышлен-ные круги, кооперативы, профсоюзы, университетская профессура и т. д. Керенский с готовностью поддержал идею и лично сообщил об этом председателю Временного комитета М. В. Родзянко.

В итоге, как казалось, была найдена почва для компромисса. И ВЦИК, и Временный комитет согласились, что новое правительство будет формироваться лично Керенским. В основу должен быть положен персональный принцип, предполагавший, что министры не несут ответственности перед своими партиями. Руководствуясь этим, Керенский обратился к членам кадетской партии В. Д. Набокову, Н. М. Кишкину и Н. А. Астрову занять должности в формирующемся кабинете. Те, в свою очередь, поставили перед Керенским ряд условий: вопрос о форме государственного строя и важнейших социальных реформах должен быть отложен до Учредительного собрания; необходимо полностью соблюдать единение с союзниками; восстановление дисциплины в армии и борьба с анархией в тылу. Дополнительным условием, не ставившимся публично, было удаление из состава правительства Чернова, которого кадеты считали виновником аграрных беспорядков.

Керенский согласился на всё, за исключением удаления Чернова. В этот момент переговоры прервались, поскольку 15 июля Керенский спешно отбыл на фронт. Когда он через четыре дня вернулся обратно, ситуация существенно изменилась. Министр внутренних дел Церетели заявил репортерам, что социалистическая часть правительства готова допустить в его состав только тех представителей цензовых элементов, которые стоят на позиции декларации от 8 июля. Это был тупик. Стало ясно, что ни левые, ни правые реально не настроены на соглашение.

Последняя попытка примирить враждующих была предпринята на заседании правительства 21 июля 1917 года. Долгие разговоры вновь оказались бесплодными. Керенский в этих спорах участия не принимал, причем отсутствующее выражение его лица порождало сомнение в том, что он вообще слышит аргументы сторон. В шесть часов вечера он неожиданно поднялся и заявил, что ввиду отсутствия какой-либо поддержки его начинаниям он слагает с себя обязанности ми-нистра-председателя и члена кабинета. Коротко откланявшись, он покинул зал.

Керенский исчез из города. Даже пронырливые газетчики не знали, где его искать (позже выяснилось, что он скрытно уехал в Царское Село). Растерянных министров охватило неприятное чувство. Внезапно оказалось, что присутствие Керенского снимало с них ответственность, а теперь каждый встал перед необходимостью отвечать за всё самому. Напрасно наиболее циничные из министров успокаивали своих робких коллег, цитируя Пушкина: "Борис еще поплачется немного, как пьяница над чашею вина, и согласится". Но страх перед неизвестностью оказался сильнее.

Весь вечер министры советовались со своими партийными товарищами. Наконец, к одиннадцати вечера они вновь съехались в Зимний дворец, где уже две недели проходили заседания кабинета. На этот раз в Малахитовом зале присутствовали не только сами министры, но и представители ВЦИКа, Временного комитета и ЦК кадетской партии. Встречу на правах заместителя премьера открыл Некрасов. Он сообщил, что от Керенского получено официальное заявление об отставке. В такой ситуации, по словам Некрасова, возможны три выхода. Первый — правительство передает власть Совету и Временному комитету Государственной думы; второй — вручить полномочия для формирования кабинета одному лицу; третий — выслушать представителей политических организаций. Естественно, что собравшиеся в зале прожженные демагоги выбрали третье.

Заседание затянулось до шести утра. Каждый из присутствующих не преминул выступить с речью, не важно, имела ли она какое-то отношение к теме обсуждения или нет. В конечном счете всё уперлось в позицию социалистов, упорно отстаивавших декларацию от 8 июля. Наконец, не выдержал и Некрасов. Он сказал, что все равно уходит из правительства и потому не собирается больше молчать. Обращаясь к представителям Совета, он заявил, что они парализовали всю деятельность правительства и ведут страну к катастрофе. "Возьмите эту власть в собственные руки и несите ответственность за судьбу России. Или, если у вас нет решимости это сделать, предоставьте власть коалиционному кабинету, но тогда уже не вмешивайтесь в его работу. Не принимайте только в эту ночь половинчатых решений. Не доверяете Керенскому? Тогда составьте чисто социалистический кабинет — и мы уступим вам власть".[260]

Уже под утро было решено, что министры коллективно подают в отставку, с тем чтобы Керенский мог сформировать кабинет по своему усмотрению. Некрасов связался по телефону с Керенским (он один знал, где его искать). Днем 22 июля в газеты было передано официальное заявление. В нем Керенский подтверждал свою готовность взять на себя дело формирования верховной власти. Деликатный вопрос о декларации от 8 июля был закамуфлирован обтекаемой фразой о необходимости исходить из тех начал, которые были выработаны и изложены в "предыдущих декларациях" Временного правительства.

Последующие два дня Керенский посвятил переговорам с кандидатами на министерские посты. В итоговом виде список нового состава правительства был объявлен 25 июля. Из предыдущего состава в нем остались сам Керенский (сохранивший, помимо премьерского кресла, должность военного и морского министра), Терещенко, Некрасов (ставший министром финансов и одновременно заместителем премьера), министр труда меньшевик Скобелев, министр продовольствия Пешехонов и министр земледелия Чернов. Знаменателен был уход Церетели, всего две недели просидевшего в кресле министра внутренних дел. В этом качестве его заменил представитель эсеров Н. Д. Авксентьев. Меньшевики среди новых членов кабинета были представлены министром почт и телеграфов А. М. Никитиным. Министром торговли и промышленности стал "нефракционный социалист" С. Н. Про-копович — известный ученый-экономист. Пост министра юстиции занял адвокат А. С. Зарудный (тоже близкий по политическим взглядам к умеренным социалистам). Правое крыло представляли министры-кадеты: министр просвещения С. Ф. Ольденбург, министр путей сообщения П. П. Юре-нев, государственный контролер Ф. Ф. Кокошкин, министр государственного призрения И. Н. Ефремов (формально не кадет, но тоже представитель цензовых элементов) и, наконец, обер-прокурор Синода А. В. Карташев. Последний занял место отправленного в отставку В. Н. Львова. Для того это стало полной неожиданностью. Львов считался вернейшим сторонником Керенского. Свою отставку он воспринял как незаслуженную обиду и высказывался по этому поводу, не стесняясь в выражениях.

Процедура образования третьего по счету состава Временного правительства (и второго коалиционного) существенно отличалась от того, что имело место ранее. Первое правительство, родившееся в мартовские дни, формально возникло по почину Государственной думы. Второе, появившееся в результате апрельского кризиса, формировалось по принципу партийного представительства. Третье было сформировано лично Керенским по персональному признаку. Уже это ставило Керенского в особое положение. Неожиданно для всех участников политических комбинаций (и, может быть, в какой-то мере для себя) Керенский оказался единственным связующим звеном между правыми и левыми.

Эта была вершина власти. Вершина не в том смысле, что вся страна отныне повиновалась мановению руки Керенского. Погружавшаяся в анархию Россия не повиновалась никому. Керенский занял место на вершине, потому что отныне не только друзья, но и недоброжелатели должны были молиться за него. Через много лет Керенский писал, что решение возглавить правительство в такой ситуации, возможно, было ошибкой. "Может быть, мне стоило временно уйти в отставку в тот самый момент, когда мой престиж и популярность в центральных партийных комитетах и среди профессиональных политиков стояли очень высоко. Сохранив авторитет в глазах народа, я, может быть, сберег бы то, что пошло бы на пользу России в худшие, тяжелейшие дни, которые ее ожидали".[261]

Гадать, что было бы, — вещь бесполезная. Важнее другое. Родившаяся в июле конструкция власти была очень неустойчивой. Она всецело зависела от одного человека, от его капризов, настроения, переменчивого поведения. Кого-кого, а Керенского никак нельзя было считать образцом последовательности. К тому же за его спиной не стояли ни одна политическая партия, ни одна организованная сила. Весной и в начале лета 1917 года страной управляла улица. Июльские дни стали апогеем торжества уличной стихии. Теперь наступали времена, когда решающим фактором становились дворцовые интриги.

Загрузка...