Толкнув ладонью железную дверь, Максим вышел в ветреный сумрак. Ожидая Сеньку, придержал дверь; из узкого проема в последний раз сегодня пыхнуло на него огненным жаром кузницы.
Выскочил Сенька, жалкий пижон, в коротком пальто и без шапки.
— Пошли?
— Пошли! — Максим пропустил его вперед и, сунув озябшие руки в карманы бушлата, зашагал следом по узкой, протоптанной в снегу тропинке.
Ветер был резок, сек лицо стеклянной пылью. Мгновениями ветер стихал, и тогда неожиданно по-весеннему теплело.
Вышли на главный заводской проезд — широкий, с асфальтовыми тротуарами, по которым спешили сейчас люди, — втиснулись в поток, и тот понес их к проходной.
Не дойдя до проходной, свернули у последнего корпуса, над первым этажом его синела вывеска столовой. Сенька задержался:
— Зайдем?
— А на что? — усмехнулся Максим. — Получу, пойдешь…
— А ты?
— Я не хочу.
Обогнули здание с торца, — там над дверью были другие вывески: «Почта» и «Сберегательная касса», — и вошли туда.
В тесном — повернуться негде! — и мрачноватом по-зимнему помещении почты-сберкассы никого из посетителей не было. Максим, присев к столу, заполнил разграфленный красным листочек и протянул его в оконце.
— Люся! — сказал он. — Выдай мне мои сбережения.
В оконце просунулось круглое веснушчатое веселое лицо:
— Здравствуйте, Крыжков! Вам сбережения? Пожалуйста…
Крутнулась деревянная вертушка, и снова — девичьи глаза с беззаботным солнечным отливом.
— Что же это вы весь вклад выбираете, а? Оставьте… на развод!
— А у него еще и свадьбы не было! — хохотнул Сенька.
Максиму не хотелось смеяться. Он молча взял требование и тут же у окошка переписал, оставив «на развод» рубль.
Хлопнула входная дверь за спиной, Максим обернулся и увидел Станиславу.
Да, это была она — красивая, стройная, в шубке пепельного меха. И строгая, даже здесь, не на работе. Узнав Максима, кивнула без улыбки и прошла к почтовому окошку. Вынула из сумки пакет: «Заказным, пожалуйста!..»
Максима окликнула Люся:
— Вот вам на свадьбу, Крыжов! Проверьте!..
Максим смутился, украдкой взглянул на Станиславу: слышит. Торопливо передвинул всю пачку Сеньке:
— Иди, ешь свой компот.
И почувствовал: Станислава смотрит на него серьезно, заинтересованно.
А Сенька, ничего не заметив, схватил руку Максима и сказал растроганно:
— Спасибо! Через получку отдам… Годится?
— Да ладно-ладно!..
Станиславы уже не было.
Сразу за проходной открылась Крыжову круглая заводская площадь. Была она пустынна: смена уже прошла. Матово белели фонари на железных опорах; внизу о железо бестолково билась поземка, подметая искрящуюся, как лед, брусчатку.
За темной трибуной у стенда с сатирической газетой заметил Максим людей. Выпуск, наверное, был свежий, но Максим не подошел: было не до того.
Он пересек площадь, шагая не споро, раздумывая о своем, вышел затем на проспект, скрытый от ветра каменными громадами домов. До общежития отсюда квартала три…
Думал он о Станиславе… Глаза у нее большие, серые и почему-то недоверчивые. Почему?
До этого Максим видел ее лишь на работе, в теплом уюте парткомовской библиотеки, вечно занятую писанием каких-то бумаг, но, казалось ему, не очень озабоченную этими самыми бумагами… И всякий раз восхищался ее красотой — строгой, тонкой, ее манерой держаться и разговаривать, так не похожей на манеры здешних девчат и женщин…
А вот сегодня увидел ее не в библиотеке. Совсем случайно. В сберкассу он редко заходит. А тут зашел: из-за Сеньки. Друг нынче сел на мель основательно. Двадцать пять рублей из февральской зарплаты отослал сестре, «на зубок» осиротевшему до рождения племяннику, да еще — в Бугуруслан, матери… Как тут не выручишь!
А Станислава, говорят, была уже замужем… И снова собирается. За инженера заводоуправления Вольковича, седого красавца, неприятного Максиму.
Уйду с дороги,
Таков закон:
Третий должен уйти!..
Поймав себя на том, что́ насвистывает, Максим усмехнулся.
Нелепое здание общежития, построенное местными конструктивистами лет тридцать назад, желто горело огнями. Поминутно хлопали массивные, как в министерстве, двери, выпуская и впуская в дом молодых жильцов.
Максим кивнул с порога пожилой, закутанной в полушалок вахтерше Зине и стал подыматься по лестнице — широченной, с медными шишечками на перилах. Только сейчас он почувствовал, как устал за день.
— Здравствуй, Максим!
— Здравствуй!..
На площадке второго этажа ждала его Зойка Голдобина. Максим чуточку растерялся: он шел и думал о Станиславе, пришел, а дома — Зойка.
— Ты меня ждешь? — спросил он на всякий случай.
— Тебя.
— Тогда заходи!
— Н-нет!.. В кино хочется, Максим!
Зойка стояла перед ним — юная, совсем школьница. Стояла и, по-детски светло улыбаясь, смотрела ему в лицо снизу.
— Так зайдем ко мне! — Максим повернул Зойку за остренький локоток, и она, легко упираясь, все-таки пошла.
В комнате Зойка сразу же пробежала к окну и прижалась к батарее, грея ладошки. А Максим, тоже не раздеваясь, присел к столу, смяв рукавом пластмассовую скатерку.
— Недавно пришла?
— Только что. Очень замерзла!
— Ну вот, а еще в кино собираешься!..
— А я вышла из техникума, мне тепло показалось. Забежала домой и — к тебе… «Путь к причалу» идет!
— Эта, что ли? — И Максим засвистел тихонечко:
Уйду с дороги,
Таков закон:
Третий должен уйти!..
— Кон-нечно! А ты уже видел?
— Нет, по радио передавали…
Максиму снова вспомнилась Станислава. Зойка не походит на нее. Курносая, маленькая… но с нею проще.
— Ты знаешь, Зоя, я устал маленечко, да и есть хочется. Ты посиди погрейся, а я в магазин схожу. Чайник вон, кстати, поставь… А насчет кино подумаем. Годится?
Зойка оттолкнулась ладошками от горячей батареи, послушно взяла с электроплитки пустой зеленый чайник и выскочила в коридор. Максим вынул из тумбочки авоську, пошарил в карманах мелочь и, запахнув бушлат, вышел на улицу.
Когда он вернулся и открыл дверь своей комнаты, то подумал было, что попал не туда. Конечно, он не мог узнать своего жилища: было здесь что-то такое, что сразу меняло все.
Первое, что бросилось в глаза и что смутило, были Зойкины туфли. Маленькие, тупоносые, с побитыми каблучками, они были небрежно брошены посреди комнаты… А Зойка?
Зойка сидела на его кровати. Забралась с ногами, забилась в угол… Была она в алой кофточке, белоснежная наволочка на подушке резко оттеняла алое, а свет настольной лампы на тумбочке у изголовья постели нарядно освещал всю ее, незнакомо-милую.
Он, ошарашенный, встал в дверях.
— Как ты долго, Максим! — сказала Зойка. — А я уже совсем согрелась…
И она спрыгнула с кровати. Подобрав туфли, в момент надела их и подбежала к Максиму. Поправляя светлые, легкие, под мальчишку стриженные волосы, доверчиво заглядывая в его озадаченное лицо, попросила:
— Потрогай лоб, пожалуйста… Не горячий?
Сама взяла тяжелую Максимову ладонь, притянула к лицу.
— Горячий… — И повторил: — Ну, вот, а еще в кино собралась!
Получилось у него это нежно, по-отечески вроде.
— Давай чай пить!
Странно все-таки относился он к Зойке. Впервые увидел ее около года назад, вскоре после того, как вернулся из армии. До призыва он успел закончить техникум; в кузнечно-прессовом цехе подходящего места не нашлось, и потому впихнули его для начала в бригаду Голдобина, ее отца. В доме бригадира, на богатых именинах, он и познакомился с Зойкой.
После этого встречались они несколько раз, больше случайно. В первый вечер, на именинах, показалась она Максиму тихой скромницей. Неслышно помогала матери в застольных хлопотах. Песни не пела, танцевала не с ребятами, а с подружкой Машей, за которой, впрочем, без устали ухаживал пижон Сенька, но та, в свою очередь, поглядывала на Максима и танцевала потом только с ним.
Позднее, когда они познакомились поближе, а было это после концерта в новом Дворце культуры, Зойка уже не казалась ему тихоней. Она первая сообщила Максиму, что он ей нравится и нравится гораздо больше, чем техникумский Игорь, с которым она «дружила».
Раза два забегала она к Максиму в общежитие, просиживала у него часами, вызывая улыбки-намеки у всезнающей вахтерши Зины. Но были эти совместные часы-сидения безобидны, потому что смотрел Максим на Зойку как на «пацанку», да и к тому же появилась на горизонте Станислава…
— Ой, пирожки! Да еще тепленькие!.. Ешь, Максим!
Это Зойка развернула сверток, принесенный из магазина. Первая взяла пирожок, надкусила…
— С капу-устой!.. А мы сегодня уже ели такие…
— Кто мы?
— Да мы с девчатами в техникуме. У нас весь курс любит пирожки… Да-да!.. Каждый день покупаем. А хожу за пирожками я. Мне уже лоточница знакома. Знает что я приду и приготовит свеженьких. Девчата меня всегда посылают! Павел Петрович пришел сегодня на урок, принюхался и говорит: «Сегодня с капустой у вас пирожки. Верно, Голдобина?» — «Верно!» — отвечаю…
Зойка дернулась, выплеснула чай на скатерть, обожглась и, прижимая пальцы обеих рук к губам, звонко-звонко расхохоталась. Максим, думая о своем, взглянул на нее и тоже улыбнулся.
А она сидела уже как ни в чем не бывало. Шмыгая носом, прихлебывала из граненого стакана; от горячего чая, от температуры раскраснелась вся… И была сейчас совсем домашней, ребенком.
— Орехи есть. Грызи, Зоя, — предложил Максим, когда она отставила пустой стакан, и придвинул надорванный кулек. — Любишь кедровые-то?
— Люблю. У меня и мама любит. Ты не знаешь, они поэтому и с папой познакомились!.. Отец в двадцать седьмом году пришел на стройку наниматься на работу, пришел из тайги и принес большо-ой мешок орехов. Позвал девчат как-то вечером и стал угощать. И мама тут была. Сама она в степях родилась-выросла, казачка уральская, из-под Оренбурга… Кедра никогда не видела! Попробовала разочек — очень ей орехи понравились. А отец заметил и, как только увидит ее, приглашает. Догрызли мешок и влюбились окончательно, поженились!
Максим слушал и не слушал Зойкину болтовню. До чего удивительно не похожа она на отца! Голдобин — длинный, как жердь, сухой. Зойка же — «недомерок». Нос у отца тоже длинный, вислый. А у Зойки по-ребячьи вздернутый. Выручают лишь глаза, широко расставленные, с нежной голубинкой.
Вспомнил Максим о Голдобине и уже не мог отвязаться от мыслей о нем. В последнее время что-то не клеилось у него со стариком. Или старик строже стал, или Максиму надоело ходить «в мальчиках»: все-таки техникум закончил! Но факт: первоначальная ласковость в отношении старика к Максиму вдруг стала таять, как сахар.
— Зоя, Александр Андреевич ничего там обо мне не говорил?
Зойка сразу посерьезнела:
— Н-ничего! А что он должен был говорить?
— Не знаю. Может быть…
— Да нет, ничего. Это я говорила ему…
— Что?
— Хвалила!
— ?!
— За поведение. Что скромный ты! — Уголки чутких Зойкиных губ дрогнули в усмешке. — Ну, сказала, встречаюсь с тобой.
— А он?
— Он ничего на это не сказал.
Максим поднялся и прошелся по комнате. Подумалось зло: «Без меня меня женили!» Зойка тоже встала:
— А что ты заволновался? У тебя случилось что-нибудь с папой?
— Нет, все в порядке.
— Так почему же волнуешься? А-а, понимаю!.. Ну, так обещаю тебе, что больше ни словечка!
Вскоре она засобиралась. Максим пробовал удерживать, но, очевидно, не так напористо, и она ушла. На прощание подала руку, маленькую, горячую, подала и быстро сердито отдернула.
После ее ухода осталось у Максима двойственное чувство: злость на то, что она безосновательно сочла его «своим» и болтает об этом дома, и сминающее эту злость неосознанно приятное воспоминание о том, что пережил, войдя тогда в комнату и увидев Зойку…
Он долго еще, пока не пришел Сенька, бродил по комнате, тихо насвистывая. Иногда останавливался перед окном и с бездумной сердитостью разглядывал себя в блестящей черни стекла.
Пришел Сенька. Деревянно застучал у порога стылыми ботинками, на голове у него была чья-то мохнатая шапка.
— С кого снял? — безразлично поинтересовался Максим.
Сенька не ответил. Сбросив пальто, он сразу же прошел к своей койке и начал разбирать постель.
— Хлебнул, что ли?
— Н-не!..
Разобрав постель, скинул ботинки, разделся. Потом сидел на кровати, уткнув подбородок в колени и ожесточенно разминая красные пальцы на ногах.
— Деньги отослал?
— Отослал.
— А чего такой… грустный?
Сенька опять не ответил. Тогда и Максим взялся за одеяло, на котором еще недавно грелась Зойка…
— С Машей поругался?
Сенька и тут не сразу ответил. Неожиданно выпалил с болью:
— Дрянь она, твоя Машка!
— Ну-ну!.. — протянул Максим и ничего больше не спросил. К другу в такие моменты лучше не приставать. Придет время — сам расскажет.
Голдобин устал. Целый день старался он у тяжелого гулкого молота, резко напрягая немолодые уже мускулы, чтобы в момент перевернуть клещами раскаленную поковку…
Голдобин делал дело и устал.
Он сутулится сейчас на табуретке в углу чистенькой кухни, положив на колени зачугуневшие, с промытыми ссадинами ладони, привалясь плечом к краю стола, где расставлена сытная снедь, и отдыхает. Цепкие думы, весь день донимавшие его в цехе, постепенно уходят, уступая место другим заботам.
— А где же Зойка? — спрашивает он вслух.
Никто не ответил: жена на заводе.
От окна через приоткрытую форточку доносятся озорные ребячьи вскрики. Заревела соседская Танюшка: полетела, наверное, с горки… Голдобину же вдруг показалось, что плачет Зойка. Что за наваждение!.. Зойка взрослая, ей не десять, как Танюше, а двадцать скоро.
Зойка — сейчас главная забота.
Она младшая. Василий и Лиза уже на ногах… Работают. У Василия — он остался после армии в Белоруссии — семья. Лиза тоже замужем. Муж ее — учитель, славный парень. Живут в Перми своим домом: хорошо!..
А вот Зойка? Что с нею будет? С младшими всегда хлопот больше… Разница сказывается, что ли: родители старые, а они совсем молоденькие? Трудно бывает договориться… Да и вообще трудно с нынешней молодежью. Умные все, «эрудиты», — сказал один писатель, который выступал в цехе. Старый писатель, седой и в очках, ему верить можно…
Что с Зойкой будет? Окончила школу. Желал Голдобин, чтобы пошла она в университет: в семье, кроме учителя, ни одного нет с высшим образованием… Не попала в университет Зойка. Сидела дома, «тунеядствовала». Потом месяц-другой работала в механическом табельщицей… Прошлое лето решилась в техникум. Учится. А вот, чтобы рада была, не видно.
Маленькие детки — маленькие бедки… С Танюшкой соседу легко, а ему с Зойкой? Был случай, когда пришла дочка домой и… не в себе. Дверь ей открыла мать. Сообразив в чем дело, испуганно ойкнула. Потом спохватилась, провела ее на кухню, плотно, чтобы не услышал Голдобин, прикрыла двери туда и в спальню. Он насторожился. Донесся неестественный Зойкин смешок — не поймешь, смеется или плачет. Голдобин встревожился. Поворочавшись с закрытыми глазами, поднялся и, натянув пижаму, прошлепал на кухню.
Зойка сидела на том же самом месте за столом, где сейчас сидел он. Зеленое пальтецо ее было брошено на соседний стул, а снятый с ноги меховой ботинок валялся у порога. На бледном Зойкином лице проступили розовые пятна, глаза влажно блестели. Зойка смеялась, в глазах же был испуг. Увидев отца, она перестала смеяться и, казалось, оцепенела.
— Что это? — хрипло выдавил он. — Ты… ты где была?
Зойка молчала. За нее ответила Александра — она стояла, заложив руки за широкую спину и крепко ухватив пальцами край газовой плиты, — тоже бледная и тоже в красных от негодования пятнах на заспанном лице:
— Пировала наша доченька! С мальчиками гуляла… — и с ненавистью посмотрела на Зойку. Потом шагнула от плиты и, не владея собой, забрала на темени Зойкины волосы, больно дернула.
Девчонка отшатнулась на стуле, глаза ее потемнели, испуганное выражение сменилось отчаянно-горестным, страдальческим. Сердце старика дрогнуло, он отвернулся. А когда снова взглянул на дочь, то увидел, что она плачет… Зойка спрятала лицо в ладонях, тыльной стороной прижатых к краю стола, и всхлипывала, сначала тихонечко и редко, а потом громче и жалостнее.
— Утре разберемся… На свежую голову! — буркнул Голдобин и, вконец расстроенный, ошеломленный, прошлепал обратно в спальню. Ворочаясь под стеганым одеялом, он слышал, как Александра, сменив, очевидно, гнев на милость, грубовато-ласково успокаивала дочь:
— Ладно, обойдется… Попей-ка чаю крепенького полегчает!
Тот вечер был давно, прошло уже около года, но всякий раз с тех пор, думая о судьбе Зойки, Голдобин вспоминал его.
Наутро состоялся такой разговор:
— Ты что это, дочка, а? — спокойно было начал Голдобин, выждав, пока Александра уйдет в магазин. — Добро бы мужиком была, так еще простительно водочку-то халкать. А то ведь женщина, девица!..
Вскинул лохматые брови, ожидая, какое впечатление произведут на девчонку его слова. Впечатление они, кажется, произвели… Только отец заговорил, как Зойка, занятая утренней уборкой, — перебирала книги на этажерке — притихла. Прижимая к груди зеленый томик Есенина, обернулась, посмотрела на Голдобина испуганно-горестными глазами, точь-в-точь как накануне. В старом, со школы, форменном платьишке, в черном, тоже еще ученическом фартуке, она казалась совсем маленькой. Он шагнул ближе, тяжело опустил руку на никелированную спинку кровати.
— Ты мне расскажи все до тонкостей, от отца скрывать нечего! С кем была? Что у тебя за дружки-приятели завелись, ежели могут они позволить себе такое? А? Чего молчишь?
— Папа, я…
— Говори, говори… Только правду! Перед отцом кривить душой нечего! Слышишь, не-че-го!
— Я и не думаю кривить душой, папа. Ты только не кричи!
— А ты не указывай! С тобой отец говорит, который и кормит и поит тебя! Поняла?
Взяв поначалу спокойно-вразумительный тон, Голдобин при первой же дочкиной оговорке как с цепи сорвался.
— Меня учить не надо! Я век прожил. И прожил честно! Работал. Все знают, как я робил и роблю. Ордена имею. Не сам отковал, правительство дало! Понятно? А ты кто, вы кто, твои дружки-приятели? Бездельники, туне… Тун-няй-цы вы!
— Я не тунеядка, папа. Кто виноват, что так получилось? Кто виноват, если…
— Я виноват? Училась бы как следует, троек-двоек в четвертях не хватала, так и прошла бы в институт!..
Зойка больше не пыталась возражать. Стояла с той же книжкой, прижатой к груди, и молча ждала, пока отец не выговорится. Голдобин понял это и замолчал.
С того вечера прошел год. Был убежден Голдобин, что «взбучка» помогла, что не повторится случай, но тревога осталась…
Сегодня опять заволновался. И не поздно еще, старые ходики с подвешенной на цепочке шестеренкой вместо гири показывают всего лишь полвосьмого, но Голдобин волнуется: Зойки нет.
Сегодня утром шел он мимо заводоуправления и еще издали увидел, что у «окна сатиры» толпится народ. Замедлил шаг. Под стеклом висели свежие листы ватмана, разрисованные цветисто и зло. На одном была изображена полуобнаженная девица, изогнутая в поцелуе… На нее обращали внимание больше всего, смеялись. Голдобин двинулся было дальше — заводские сатирики рисовали и не такие картинки, но тут из толпы вывернулась и почти побежала, обогнав его, немолодая уже женщина в синей телогрейке. Телогрейка ее распахнулась, видна была пестрая штопаная кофта, шаль сбилась, серые длинные волосы прилипли к потным вискам. Голдобин узнал ее:
— Елена!..
Женщина оглянулась на бегу, но не остановилась. Настиг он ее уже за проходной.
— Елена, что случилось?
Она не ответила, но пошла медленнее, чуть-чуть впереди. Плечи под телогрейкой вздрагивали.
— Что случилось, спрашиваю?
— Машку мою… разрисовали. Видел? — глухо проговорила Елена. Голдобин вспомнил девицу на картинке и догадался: Маша Калганова, дочка Елены. У него вырвалось:
— Да ну-у!.. Как же так? Надо проверить. Ты успокойся, Елена. Мало ли что! Надо выяснить сначала.
— Что уж выяснять-то!..
Голдобин и сам понимал, что выяснять тут нечего. Он не раз слышал от Александры, да и от других, что дочка Калгановой совсем сбилась с пути… Он знал ее. В школе она училась вместе с Зойкой, и поэтому Голдобин частенько видел ее у себя дома. Была она, эта Маша, маленькой, чернявой, смазливой девчонкой, были у нее, хохотушки, ровные белые, как молоко, зубы, и вся она, казалось, пропахла молоком — настолько была юной, чистой, свежей. И вот эта Маша «загуляла». Появился у нее, рассказывала Александра, сначала один парень, потом другой, третий… Одного Голдобин знает: Семен Чурилев из его бригады. Помнит, как увивался он за девчонкой в прошлый раз на именинах, видел на улице раза два вместе. А от Чурилева хорошего не жди, похоже, со стилягами знакомство водит… Главное же, бросила девчонка школу, работу меняла-меняла, а потом тоже бросила… И научить дома некому: мать одна, трудится. Где ей с тремя справиться!
— Ты скажи Марии, чтоб до Зойки моей добегла, к нам на квартиру то есть, — предложил Голдобин Елене, — поговорю с ней.
— Спасибо…
Они дошли уже до корпуса механического, где Калганова работала уборщицей.
— Позор-от какой!.. — в страшной тоске тихо сказала она, подавая Голдобину руку и не глядя ему в глаза. — Позо-ор…
И целый день Голдобин был под впечатлением этой встречи.
Не может он забыть о ней. Кажется ему, что и его Зойка катится по той же дорожке. Где вот она пропадает вечерами? Кто знает? Мать? И мать не знает! Известно, что Зойка встречается с Максимом Крыжовым… А что значит: встречается? И кто такой Максим Крыжов? Друг-приятель Чурилева! Вместе живут, вместе работают… Крыжов-то работает ничего, справедливости ради надо отметить. А какой вот он человек — не понять. И что он девке голову крутит? А она бегает, дурочка…
— Ну приди же только! — громко вслух говорит Голдобин и стучит кулаком по столу. — Приди только!
Он поднимается, резко ногой отодвинув табуретку, и прохаживается по тесной кухне: два шага туда — два обратно. Прогибаются половицы под ногами, тонко дребезжит посуда на полках и на столе. И продолжает говорить сам с собой:
— Распустились! Нет, думаете, на вас управы? Сколько о вас фельетонов пишут, и еще напишут! Да я… Я в парторганизацию, в комсомол пойду, из бригады повыгоняю, если надо! Передовая бригада коммунистического труда! Мне такие-то не очень!..
Голдобин все больше и больше распаляется, и дневной усталости его как не бывало. Он продолжает ходить по тесной кухоньке и разговаривать… Сам с собой. Он даже не слышит, как хлопает входная дверь.
— Ты чего это, старый?
В кухню заглядывает Александра. Круглое лицо ее раскраснелось — торопилась! — прищуренные глаза смеются. Из-за плеча ее выглядывает Зойка, нагруженная покупками, и тоже смеется.
— Ты чего это тут бесишься? — спрашивает Александра.
Голдобин смотрит на нее, на Зойку, и прокаленная кожа на его впалых щеках темнеет от смущения еще сильнее.
— Да так, я… — как можно спокойнее говорит он. — Выступление свое готовлю… На завкоме.
Максим просыпался ровно в 6.30. Просыпался по неслышному сигналу и сразу же вскакивал, не давая себе времени подумать, вспомнить, что было вчера, — хорошее или плохое, с тем чтобы вчерашнее плохое настроение не перешло на сегодня. Таким образом, каждое утро жизнь у него начиналась как бы заново.
В это утро Максим тоже вскочил в 6.30. А через час они с Семеном, кислым после вчерашнего, были уже на заводе.
В цехе, в бытовке, переоделись. Максим натянул на себя коричневую, прожженную на колене спецовку и, не дожидаясь Семена, протопал по глухому полу к своей «двухтонке» — большому ковочному молоту.
Бригада была уже в сборе, не хватало только «старшого» — Голдобина.
— Где он? — спросил Максим.
Небритый, невыспавшийся Ветлугин буркнул:
— Задерживается!
— Начальство, понятно!.. Металл дали?
— Нет.
— Пон-нятно!..
Максим вразвалочку, грустно насвистывая, обошел «безработную» двухтонку. Вдоль пролета поблескивали масляными штоками еще несколько молотов; три из них работали, а два нет, как и голдобинский. В гулком и тоже, казалось, маслянистом воздухе, перерезая тросом косые солнечные струи, ползал кран, тот самый, что должен был доставить бригаде заготовки.
— Семен! — позвал Максим.
Чурилев, не дойдя до своих, остановился и, задрав кверху белобрысую голову в мятой кепке, жестами разговаривал с крановщицей Алей Панькиной. Руки Али были заняты рычагами, и она вроде бы не отвечала, но по сияющим глазам было ясно, что девчонка рада Сенькиному вниманию.
«Утешается друг!» — подумал Максим и подождал, пока, звякнув, кран не поплыл дальше по пролету и освободившийся Семен не подошел сам.
— Что, Максим? Да ты, я смотрю, скучный какой-то сегодня!
Ему, похоже, уже не было скучно. Он улыбался и прищелкивал пальцами. Максим съязвил:
— Утешился?
Сенька только засмеялся, выказывая щербатый зуб. И Максим почему-то подумал: на душе у парня черная ночь.
Ему было тоже невесело. Случается же так: настроится человек с утра на работу, проснется чуть свет, вскочит, обожжет ладони прохладными гантелями — нальются мускулы силой, потом втиснет голову под ледяной кран — работает голова! Одним словом, почувствует себя человеком. И кажется ему: горы свернет сегодня!
И вот, пожалуйста!..
Убивая время, Максим с Сенькой заглянули в красный уголок. Пустынен он днем. Маленькая крашеная трибуна задвинута в угол, а большие часы с трещиной на стекле трудятся, отщелкивая тоскливые минуты.
Сенька, рассеянно оглянув плакаты на стенах, остановился перед одним. На широком глянцевом листе водочная бутыль перекрещена черным. Сбоку крупными буквами напечатано: «Алкоголь — это медленная смерть».
Сенька молча вынул карандаш и приписал внизу: «А мы и не торопимся!»
Максим засмеялся.
Голдобина и начальника цеха Климова с утра вызвали в партком.
Климов, грузный, старый, отросшая седина из-под кепки торчит, как перья, дорогой ворчал: «В цеху запарка, металла нет, а тут еще бегай!..»
Голдобин вышагивал рядом молча. Раз вызывают, значит, надо: старик знал дисциплину.
Климов, как пришли в партком, с порога — секретарю:
— Борис Иваныч! Стоим сегодня. Металла нет. Что там в литейном? Я к директору…
— О том и разговор предстоит. Садитесь. А Рогачев где? Да? Не вовремя!.. Ну ладно!
Борис Иванович Рублев начинал вместе с Голдобиным, позднее был начальником сборочного, а теперь — секретарь.
Времени он не поддается. Голдобин с каждым годом все костлявее, а Рублев — в ногах крепче, в плечах шире, такого не свалишь! С Климовым они больше схожи: и видом, и обстоятельностью в характерах.
Сели в кресла, Рублев — напротив, положив кулаки на стол перед собой. Глядит в упор: на одного, другого, а глаза усталые, несветлые.
— Вот что, друзья!.. — начал неспешно. — Звал вот зачем. Партком был вчера. Обсуждали пересмотр норм. В сторону повышения, понятно. Но добровольно. Кое-где на заводах провели уже… Повторяю: добровольно! Посмотрите, какие резервы есть. Главное, чтобы народ осознал, сам навстречу пошел!..
Рублев говорил, а Голдобин, слушая, поначалу никак не мог уразуметь: он-то при чем! Догадался: посоветоваться пригласили, как старого кадрового… От этого на душе тепло разлилось, приятно стало. Не так уж часто Борька Рублев, как-то незаметно закончивший институт и далеко шагнувший, балует Голдобина своим секретарским вниманием…
— А к тебе, Александр Андреич… — повернулся Рублев к Голдобину, — такая просьба. Надо поговорить с бригадой и выступить первым, инициатором как бы! Ты у нас человек известный, кадровый рабочий и…
Нет, действительно, не ошибся Голдобин. Ценят его и на большое дело сватают. Мгновенно вспомнилось, как ровно двадцать лет назад, в сорок втором, его однажды вот так же вызвали, правда, не в партком, а к директору, и предложили выступить инициатором соревнования за экономию. Не подкачал тогда Голдобин!
— Не с нас бы начинать, Борис Иванович, — хмуро возразил Климов. — С механического надо! У них выработка каждого на виду, да из станочка и побольше выжмешь: там резец перезаточил, оснасточку придумал, а у нас что!
Рублев пристукнул кулаком легонько:
— Не прибедняйся! Захотите, все сделаете — знаю!
— Да и живем мы сейчас неважно… Металла не хватает! В чем там дело, не пойму!
— Вчера Гнездилова слушали на парткоме. У него в литейном не слаще твоего… Комбинат подвел — раз! А главное… — Рублев перегнулся через стол, заговорил доверительно: — Главное — с нормами напортачили. Директор дал приказ на повышение. Базу не подготовили — заработки полетели! Отсюда недовольство, дисциплина упала. Приказ пришлось отменить… Потому и говорю сейчас с вами! С другого конца начинать нужно, чтобы народ понял… Ну так как ты решил, Александр Андреич?
— Я согласен! — выдохнул Голдобин.
— А ты помоги ему, Климов! — Рублев мотнул головой в сторону Голдобина. — С технологами поговори, собрание проведите… Я сейчас вас еще теоретически подкую!
Рублев набрал телефонный номер и сказал в трубку: «Станислава Васильевна? Мне бы еще экземплярчик той брошюры… Хорошо!»
Пока ждали, молчали. Через минуту-две в кабинет вошла женщина, затянутая в голубое и в туфлях на «шпильках». Она положила брошюру на стол перед Рублевым и вышла. Тот, протянув брошюру Голдобину, строго наказал:
— Прочти обязательно!
Старик сунул ее в карман, подумав: «Потом погляжу!»
В цех он пришел возбужденный. Крепко встряхнув каждому руку, сказал:
— Скоро металл дадут. Будем робить. А сейчас разговор есть… Потолкуем чуток. — Минуту помолчал. — Есть предложение, ребята. — Заговорил Голдобин с улыбкой, немножечко виноватой. — Пересмотреть нормы.
— Соскучились!
Крутнув худой шеей, Голдобин кольнул взглядом Красавчика.
— Дело вот в чем. Нынче мы сами должны пересмотреть нормы, не техотдел, а мы. Использовать, так сказать, свои резервы… Понятно?
Первым согласно покивал Ветлугин, работавший с Голдобиным давно и привыкший верить каждому его слову. Снова отозвался Красавчик, самый молоденький в бригаде. Он выкрикнул:
— Поддержим, Александр Андреевич!
У Максима вроде тоже не было причин возражать бригадиру, и он готов был подать голос, но, взглянув на Сеньку, осекся. Сенька определенно скис. Стоит, повесив голову, задумался о своем…
Максим догадался, о чем, понял его. Принять предложение Голдобина — означало пойти на сокращение заработка, пусть даже на первое время, а Сенька и без того в цейтноте. Отлично понял его Максим. И еще подумал: разве так это делается?..
И промолчал.
— А ты, Крыжов? — спросил Голдобин, и в голосе его Максим почуял сначала обидное удивление, а потом и угрозу. — Поддерживаешь?
«Метод убеждения в действии…» — подумал Максим. И сказал:
— Не пойдет, Александр Андреевич… — и, помедлив: — Я понимаю, бригада передовая. Нам, значит, и карты в руки — инициаторами быть… Только зачем так, с кондачка?..
Голдобин резко выпрямился, сразу перестав казаться сутулым. Неширокий лоб его рытвиной перечеркнула морщина. Ему редко возражали в бригаде, и слова Крыжова сейчас, после разговора с Рублевым (о рублевском предупреждении он забыл), сию же минуту вывели из себя:
— Ты знаешь, Крыжов, я в парткоме был. Ты это должен понимать, сам в партию вступаешь… — начал он спокойно и тихо. Начал… и сорвался: — Да, ясно, не понимаешь! Ты сопляк!
Теперь взорвало Максима. По лицу его это не было заметно, оно лишь чуточку побледнело. А вот с руками он ничего поделать не мог: руки сжимались в кулаки.
У него хватило сил сдержаться. Сунув кулаки в карманы спецовки, он, не обращая внимания на испуганного Красавчика, на побледневшего Сеньку, зашагал к бытовке.
— И уходи!.. Совсем! — услышал он брошенное вслед Голдобиным.
В то утро Максим все-таки вернулся к молоту и еще несколько дней работал в бригаде, но потом ушел. Ушел, потому что становилось все труднее и труднее. Старик даже не смотрел в его сторону. Возможно, было ему и не до Крыжова. Предложение насчет добровольного повышения норм шумно подхватили сначала в кузнице, а потом и в других цехах. Старика подняли до небес, как случалось это и раньше, неделю-две приглашали на разные собрания и заседания, где он непременно выступал. В газетных заметках упоминали членов бригады, но фамилия Максима всегда почему-то выпадала. Он оказался как-то не у дел…
И решил уйти, хотя невольный виновник всего Сеня Чурилев уговаривал его не делать этого: «Что имеем, мол, не храним, потерявши — плачем!..» Сначала, правда, надеялся: все образуется, старик поймет, что он, Крыжов, был все-таки прав…
И сейчас Максим втайне надеялся, что поступит Голдобин по справедливости, гнев сменит на милость, позовет, поговорит.
Нет, упрямый оказался старик. Шли дни, а он вел себя, как будто и не было Крыжова…
Конечно, Максим мучился. Правда, и ел, и пил, и в шахматы играл, и даже спал как обычно, но чувствовал себя, не как обычно. Раза два пробовал напиться — не получалось. К горлу подкатывал тошнотворный комок, и губы не разжимались. Чурилев, все время вертевшийся возле друга, уговаривал:
— Да выпей ты! Что ты, как девочка!
Максим мотал головой, мычал, отвернувшись, выдыхал воздух и, наконец, говорил:
— Не могу-у!..
Забыл, похоже, флотские привычки.
— Давай лучше сыграем!
Со стола убиралось все лишнее: графин, Семеновы учебники, электрический вентилятор, купленный тем же Семеном, вынималась из тумбочки гремучая коробка с шахматами, расставлялись фигуры, и в тесной комнате поселялось великое молчание.
Семен сидел верхом на стуле, по-медвежьи облапив гнутую спинку, и долго раздумывал над каждым ходом. Максим ждал и постепенно терял интерес к игре: возвращался мыслями к Голдобину и случившемуся.
Странно, невзлюбил он вдруг белого шахматного короля. Хотя тот и именовался «белым», но был выкрашен в рыжий цвет, и эта рыжесть напоминала бригадира. А рыжий был неуязвимым, его нельзя было поразить, как пешку, туру, как даже ферзя. Рыжий до конца монументально возвышался на поле боя…
Голдобин был тоже неуязвим. Его мастерство, слава ветерана, тридцать лет назад строившего на болоте завод, а затем все эти тридцать работавшего в кузне, дали ему право быть неуязвимым. Ордена, Почетные грамоты и почетные звания-должности надежно подпирали голдобинский монумент.
И теперь, когда Максиму доставались «черные», ему безотчетно хотелось поразить именно рыжего короля.
В один из этих дней в общежитие позвонила Зойка. И это было неприятно: «Голдобина!».
— Максим, ты дома?
— Дома.
— Поедем завтра в кино? В город.
— Нет! — отрезал он неожиданно грубо. Неожиданно для самого себя.
Зойка подождала секундочку и молча положила трубку.
Сенька спросил, когда Максим поднялся снизу:
— Зоя звонила?
— Она.
Сенька вздохнул:
— Везет тебе, кореш!..
Он все еще горевал о Маше… Но таился. Однажды только обронил: «Студента завела… С ним и влипла!»
А сейчас повторил:
— Везет тебе!..
Максим ничего не ответил.
Зоя очень хотела встретиться с Максимом, но после телефонного разговора и думать об этом было нечего. В кино она все же пошла. Из упрямства. И, конечно, не одна, а с Кирой Зебзиевой, однокурсницей.
Потом после кино зашли к Арсентьевым. Зойка любила бывать у них. Ларик Арсентьев, студент университета, жил вдвоем с матерью, полной седой женщиной, работавшей в горсовете. Нина Степановна всегда радушно встречала сверстников сына, никогда не мешала им своей взрослостью, а если и вступала в разговор, то обыкновенно очень кстати. И дома у них было хорошо. Арсентьевская квартирка на третьем этаже нового шлакоблочного дома блистала чистотой, мебель была современная — легкая и красивая, такая, какая только и нравилась Зойке, полгода слушавшей в университете культуры лекции по эстетике.
А кроме того, Зойке по-девчоночьи интересно было наблюдать за Лариком и Кирой, которые вот-вот должны были пожениться… В их отношениях не было той беззастенчивости, которая отличала влюбленных ребят и девушек, знакомых Зойки: они не целовались при всех, и все лишь догадывались о их любви. Ларик, рослый парень с мужественным ртом и мягким светлым чубом, держался с Кирой даже несколько сурово, на людях называя не иначе как Зебзиева, и даже в шутку не приласкал ее ни разу.
Кира в чем-то под стать своему будущему супругу. И она не неженка. До техникума жила в прикамской деревне, в семье, где, кроме нее, росла еще целая орава. Добела выжжены луговым солнцем ее собранные в косы волосы… Кира уже написала домой о предстоящем замужестве и спокойно, уверенная, что отказа не будет, ждала ответа.
У Арсентьевых в этот вечер не было чужих. «Чужой» пришел позднее, но и тот оказался студентом. Звали его Дмитрием, Димой, и учился он в консерватории. Это был молодой серьезный парень. Массивные очки придавали ему солидность, броскую особенность. Трогая указательным пальцем дужку очков на переносице, он ровным баском тянул:
— Я вот по профессии — музыкант… Ну, скажем, будущий музыкант, не суть важно! Однако и я считаю, что в наше время массам более понятен и доступен джаз, чем, скажем…
Разговор был не очень-то нов, но Зойка слушала внимательно и поддакивала, поддакивала чуть ли не каждому слову молодого музыканта, на которого Нина Степановна поглядывала почему-то с усмешкой.
Дмитрий заинтересовал Зойку, да и она его, очевидно, тоже. Когда она засобиралась домой, он под каким-то предлогом тоже засобирался. Небрежно нахлобучив шляпу, поднял воротник старенького пальто, сдержанно попрощался с хозяевами и, несмотря на уговоры остаться, вышел следом за Зоей.
— Девушка! — догнав ее, бодро сказал он и без разрешения взял под руку. — Давайте знакомиться ближе.
— Давайте! — Зойка слегка высвободила руку и постаралась подладиться к неторопливому шагу спутника. — Расскажите что-нибудь. О себе, например…
— А что можно рассказать о себе? Вряд ли это интересно… Гораздо интереснее поговорить о том, что ждет нас, что будет с нами!..
Дима сказал «с нами», но говорил потом уже только о себе. Зойка узнала, что он сын архитектора, уехавшего не так давно строить новый сибирский город, и тут же услышала сыновнее мнение об отце. Оказывается, того «даже трудно назвать архитектором, он просто исполнитель…», работает над типовыми проектами обычных жилых домов, похожих друг на друга, как две капли, а вот чтобы подумать над чем-нибудь таким, от чего дух захватывает и что проложило бы новые пути в архитектуре, так нет, на это отца не хватает!
Зойка сквозь мокрые от снега ресницы с удивлением, но незаметно поглядывала на критически настроенного спутника. Она продолжала внимательно слушать, и только весенний пастой в воздухе, синяя хмарь, волнующая душу, нет-нет да и отвлекали ее от серьезного разговора.
Как раз вышли в квартал новых домов, неподалеку от центра, от городского пруда, где она, как думала накануне, встретится сегодня с Максимом. Не получилось. И это очень обидно. Но почему он так относится к ней! Они знакомы так долго, уже полгода, а она не понимает его. Не понимает, чего он хочет. С другими ребятами так просто, а с Максимом нет. Чего он хочет? Вот даже этот, Дима! Он талантливый и умный, а все равно виден как на ладони!..
— Если бы я был на месте отца, если бы я был архитектором, — торопился выговориться Дмитрий, — я бы весь отдался архитектуре будущего. Вот вы взгляните, Зоя, на это убогое строение…
Дима показал на светящийся окнами крупноблочный дом, самый обыкновенный, какие в последние годы там и сям вырастали в городе. Именно в таких домах получили квартиры десятки ее знакомых, с кем работает на заводе ее отец. Ничего плохого, предосудительного в этих домах Зойка не видела. Дмитрий же смотрел на них иначе… Он тянул ровным баском, чаще и чаще поправляя дужку очков на переносице:
— Разве такие нелепые строения нужны нам, людям, вступающим в коммунистическое общество? Не-ет! И я убежден в этом. Герой одного из рассказов Алексея Толстого еще в двадцатых годах мечтал о голубых городах. И я считаю, что подошло уже время, когда можем мы строить свои голубые дома… Построили же в Москве высотные здания. Как они вписываются в общий ансамбль города, украшают его! Ведь старая Москва — это город церквей. Они тоже по-своему вписывались в ансамбль, они тоже нужны были Москве, конечно, в смысле архитектурном… Теперь в новой Москве их заменили эти прекрасные, ажурные, легкие здания!
Похоже, Дмитрий уже начал волноваться. Он сбился с ровного тона, говорил все быстрее и быстрее и все крепче и крепче прижимал локоть девушки, пока она не взмолилась:
— Мне же больно, Дима!
— Извините! А вы не были в Москве, Зоя?
— Нет.
— А-а!.. Эти высотные дома весьма неплохи, и зря их, по-моему, ругают, зачеркивают. Нельзя же все зачеркивать, правда?
Потом он говорил о неведомых Зойке горизонталях и вертикалях в архитектуре, сравнивая их, энергично расчеркивая тонким пальцем синий воздух перед Зойкиным лицом, мешая ей идти. К речи его вдруг примешались музыкальные термины, значение которых тоже не сразу понимала усталая Зойка.
— Должно быть сочетание вертикалей и горизонталей, Зоя! Вертикальных, башенных зданий и горизонтальных, как эта вот школа! Вертикаль в моем представлении — это форте, мажор… Горизонталь же — пиано, минор! Должно быть сочетание. В центре города собираются дома башенного типа… Это звучит фанфарно, празднично!.. Правда, здорово, Зоя?
— Да…
Конечно, все это было интересно, но сейчас Зойка думала о Максиме, и ей очень-очень хотелось, чтобы рядом с ней шел сейчас не этот маленький, «интересный» студент, а «ее», интересный для нее Максим Крыжов.
— Вот мы и пришли. До свидания, Дима!
Дмитрий, опустив Зойкин локоть, огляделся. Они стояли на трамвайной остановке, и рядом тоже стояли люди. Подходил трамвай.
— Мне пора, Дима. Спасибо!
— Я с вами, Зоенька! Я провожу вас!..
— Что вы, Дима, в такую даль! Не нужно, нет-нет!..
— Но мы увидимся, Зоя?
— Конечно!
Она очень спешила домой.
Да, дома у Зойки было иначе, чем у Арсентьевых. Мама ее, Александра Тимофеевна Голдобина, а в доме по Заводской и в цехе попросту Саша, совсем не похожа на Нину Степановну Арсентьеву. У нее нет того образования, воспитания, и жизнь ее сложилась совсем по-другому. (Впрочем, Зойка и сама не знала, какую жизнь прожила та, мама Ларика, работающая нынче в горсовете, на хорошей должности.)
На втором году замужества, когда только что пустили Уральский завод и очень нужны были люди, молоденькая бойкая Саша, оставив грудного на руках соседской бабки, пошла в кузнечный цех крановщицей. Голдобин возражал:
— Куда ты? Без тебя обойдемся!..
— Да ты без меня кусок не посолишь, молчи уж!
— Ваську пожалей, на чужих людей кидаешь!
— Кому чужие, а мне нет, у меня все родня!
И не отстала от мужа, работала с ним бок о бок года три, пока не затяжелела Елизаветой. Тогда уволилась и до самой войны хозяйствовала дома, в тесной комнатенке барака, которого сейчас уже нет и в помине. Началась война, Голдобин сутками не выходил с завода. Вернулась туда и Александра Тимофеевна, устроив в ясли маленькую Зойку.
После войны она опять сидела дома, теперь уже в просторной, из трех комнат, квартире в доме ИТР на Заводской. Почему ушла с завода, и сама точно не знала. Может быть, просто устала за войну, а может быть, поддалась настояниям и уговорам мужа. Сыграло, конечно, свою роль и то, что старшая Лиза вышла замуж и уехала на Дальний Восток. А без хозяйки в доме Голдобин не мог, потому и настаивал, чтобы Александра уволилась.
Сначала она и в самом деле отдыхала, наслаждалась покоем и тишиной новой квартиры. Часами возилась с курносой болтушкой Зойкой, по кулинарной книге заново училась варить обеды: в магазинах появилось больше продуктов. Приходили соседки, люди все свои, заводские, и разговорам не было конца. Чаще других забегала Анна Семеновна, худенькая женщина с черными вечно заплаканными глазами. Ее оставил муж-инженер, оставил с двумя детьми, она очень переживала, и Александре то и дело приходилось утешать ее. Год спустя муж попал в авиационную катастрофу, и Голдобиной снова пришлось утешать соседку, совсем потерявшую голову от горя.
Покоя, в общем-то, не получалось. Жизнь врывалась в тихую квартиру, будоражила, заставляла думать и волноваться. Больше всего, не ведая сам, будоражил Голдобин. Нет-нет да и проронит между прочим:
— А Коренева-то Мария… Помнишь?
Новость обжигала Александру. Маша Коренева, еще недавно совсем молоденькая девчонка, которую она, Александра, учила на крановщицу, смотри-ка, и техникум уже закончила, и в лабораторию ее нынче взяли… Инженер почти! Ну, конечно, молодость…
Или:
— Климов объявил сегодня: цех реконструируют, коробку будут расширять… Дела-а!
Александру Тимофеевну это тоже задевало. Цех, в котором она столько проработала, стал ей, как говорится, вторым домом, и все, что случалось в этом втором доме, не могло не трогать ее. Поэтому, когда однажды Голдобин сообщил, что ЦКБ закончило конструировать манипулятор для кузницы, Александра, с трудом сдерживая нетерпение, попросила:
— Пойду я, Саша…
Голдобин не понял:
— Куда пойдешь?
— Сам знаешь… Работать.
— Куда еще работать?
— Да на манипулятор этот!..
Голдобин фыркнул:
— Сиди уж, старая!
Он не сразу узнал, что Александра ходила к Климову и просила принять ее на работу. Как-то придя вечером домой, снимая в прихожей сапоги, бросил ей хмуро:
— Тебе Климов велел зайти… Завтра к девяти.
Александра улыбнулась в горсточку.
Весь вечер она была на редкость ласкова с мужем. Изжарила ему любимую яичницу с салом, выставила четвертинку. А он дулся, пыхтел, топорща прокуренные усы, и не разговаривал. Но яичницу съел, тщательно подобрав янтарные капли ломтем хлеба, допил и водку. Так и не сказав ни слова, ушел спать.
Через месяц Александра Тимофеевна уже работала.
Она стала первым машинистом первого в цехе манипулятора.
— Что, на перековку прислали? — усмехнувшись, спросила она Крыжова в то утро, когда он появился в бригаде Кабакова.
Максим взглянул на нее исподлобья. Втайне он побаивался, что голдобинская супруга встретит его с той же неприязнью, с какой проводил Голдобин. Но оказалось не так, Александра Тимофеевна неожиданно дружески потрепала его по плечу:
— У отца тяжелый характер. Я тоже ушла из его бригады тогда, два года назад. Надоело мне!..
Да, Максим знал, что Александра Тимофеевна начинала работать у мужа, а потом ушла. Почему? И сейчас он не сразу поверил ей: «Утешает!..»
Но вряд ли Голдобина кривила душой. Максим всмотрелся в нее — крепкую, полнолицую, вгляделся в честные, молодо сияющие глаза и подумал: не хитрит, не притворяется… Не умеет притворяться!
— Александра Тимофеевна, — сказал он, — надеюсь, мы не будем с вами ссориться, как с Александром Андреевичем…
Голдобина засмеялась.
— Не заглядывай вперед, милый! Мало ли что!.. — И сразу посерьезнела: — Вон Кабаков идет… Скажет, куда тебе вставать.
Повернувшись к Кабакову, Максим все же краешком глаза уловил, как ловко взобралась немолоденькая Александра на высокое сиденье машины, похожей на первобытный автомобиль, и как уверенно взялась за рычаги. Подошел Кабаков. Сжал руку Максима крепко, будто проверял силу и надежность новичка, и близко заглянул ему в глаза.
Оба знали друг друга около года, с того времени, как Максим пришел в цех. Кабаков был здешним, на Уральском заводе работал с мальчишеских лет и, работая, беспрерывно учился. Сейчас он, кажется, заканчивал политехнический институт. Этот коренастый, белобрысый, с моложавым лицом и энергичными движениями человек был симпатичен Крыжову. Верный своему характеру, Максим не очень-то «рассиропивался» перед ним, симпатии своей не демонстрировал, но, когда случилась ссора с Голдобиным, первой мыслью его, скорее подсознательным решением, было перейти в бригаду Кабакова.
Был между ними такой разговор:
— Возьми меня к себе, Николай Ильич!
— Возьму.
— Уже решил?
— Решил. У меня Шевцов на пенсию собирается, так поневоле решишь… Пойдем к Климову.
Климова не было, и все уладили с его заместителем Аркадием Ивановичем Чудиновым. Старенький Чудинов, поправляя очки в железной оправе, добродушно заметил:
— Думали материал о вашем скандальчике, Крыжов, передать в цехком, да ладно уж… Ты, я слышал, в кандидаты партии подал? Вот там и поговорим!..
Поздоровавшись сейчас, Кабаков ничего не сказал Максиму и, как будто бы Крыжов работал здесь всегда, сразу приступил к делу.
— «Шестерку» дали? Отлично!..
Отковать «шестерку» — непростая штука. Кабаков быстренько расставил людей по рабочим местам, кивнул Максиму на место третьего подручного, ближе к молоту, в самом жару, и Максим обрадовался: он сразу же получил возможность показать себя, «свою работу».
— Давай, Саша! — махнул Кабаков Голдобиной, и та, торжественно, как на троне, восседая в кресле манипулятора (вместо короны — алая косынка), плавно тронула по рельсам стальную махину. Толстый хобот манипулятора, расцепив челюсти, ткнулся в розовое марево нагревалки, заглотил поковку, и, бойко развернувшись, надвинул ее, мгновенно начавшую «таять» в прохладном воздухе, на наковальню.
— Наложи! — негромко, но четко приказал Кабаков, и машинист Василий Горюнов, почти интуитивно выхватив из гула и шума привычную команду, надавил на рычаг и бережно, почти нежно, «наложил» трехтонной силы боек на мерцающую поверхность металла.
— Бей раз! — снова скомандовал бригадир, и снова Горюнов послушно передвинул рычаг.
Работа пошла. И хотя черед Максима пока не наступил, он внутренне напрягся, чувствуя, как вздрагивают мускулы, невидимо подчиняясь рабочему ритму, ритму молота. Он не отводил взгляда от поковки, которая под резкими ударами молота все сильнее и сильнее сплющивалась, и ждал момента, когда нужно будет заменить перегревшийся пуансон. Наступил этот момент, и его предельно напружиненные мускулы в одно мгновение включались в работу; хобот манипулятора оттянул назад заготовку, и Максим, а с другой стороны подручный Пермяков ловко подхватили клещами пуансон и рывком убрали его с наковальни. Еще мгновение, и новый штамп, негативно повторяющий шестерню, тем же сильным рывком был водворен на место. Максим уловил на себе взгляд бригадира, сначала беспокойный, настороженный, а потом ласково ободряющий, и, довольный, мысленно ухмыльнулся.
В перерыве Александра Тимофеевна, мягко спрыгнув со своего трона, спросила Крыжова:
— Ну как, милок, наломал рученьки? У нас не у отца, поковка не та… Потяжельше.
Максим, протирая ветошью дрожащие пальцы, молча посмотрел на нее. Чем-то она нравилась ему… Чем? Может быть, веселой иронией, мягкостью. И улыбкой своей, светом зеленоватых глаз напоминала она Максиму Зойку.
Груб он был с Зойкой тогда, по телефону… Верно. Но ведь сердцу не прикажешь! А сердце? Оно к другой тянется…
Сердце тянется к Станиславе. Не раз он видел ее во сне, тоненькую, голубую. Во сне она была нежна с ним; он просыпался, ощущая кожей лица ее теплое дыхание. Нехотя открывал глаза и долго лежал молча, вспоминая. Ему казалось, что все это было уже в действительности. Но в действительности этого не было.
В библиотеку он иногда захаживал. Станислава встречала его приветливо, но отчужденно. Как-то он пригласил ее в оперу.
— Вот как? — прищурила Станислава подчерненные глаза. — Вы, Крыжов, начинаете за мной ухаживать? Очень приятно!
Но в театр пойти согласилась.
Слушали «Половодье» — оперу, написанную здесь же, на Урале. Максиму она нравилась. Он неотрывно смотрел на расцвеченную сцену, правда, ни на минуту не забывая, что рядом Станислава и что ее тонкая в запястье рука покойно лежит на жарком бархате подлокотника, касаясь его руки.
А он не мог быть в покое. Станислава рядом, и музыка такая… В музыке — ключевая свежесть песен, родных, уральских, слышанных в детстве и остро напоминавших детство.
В антракте Станислава смеялась:
— Самодеятельность! Не так ли, Крыжов?
Максим взглянул на нее хмуро. И тут же хмурость слетела. Он не мог сейчас сердиться на Станиславу: так обаятельна, просто великолепна была она сегодня! Пушисты светлые волосы, упавшие на узкие плечи, на платье — черное, тонкой шерсти, в праздничном сиянии глаза, и нежно голубеют в улыбке ровнехонькие зубы…
Он возразил мягко:
— Ну почему же самодеятельность? Хороший спектакль, по-моему!..
И она вдруг согласилась, сказав серьезно:
— Да, Максим. Мне тоже нравится.
В антрактах они прогуливались по светлому кольцу коридоров в шелестящей толпе. Разговаривали мало. Станислава, замечал Максим, с любопытством и чуточку ревниво разглядывала нарядных женщин. Максима смешило это, он-то уж наверняка знал, что она красивее всех. Потом внизу, в сверкающем буфете, выпили шампанского, и Станислава еще более оживилась, совсем очаровав Максима.
— Поедемте после театра куда-нибудь! — предложил он.
— Куда?
— Н-ну… прокатимся! Можно в аэропорт. Там ресторан работает.
— Максим! — расхохоталась Станислава. — Откуда в вас этакое пижонство? Не ожидала! Рабочий класс и такие… штучки!
Максим догадался: шутит. Попытался уговорить, но Станислава отказалась наотрез.
— У меня же сын, Максим. Я оставила его у знакомых. Понимаете?
Максим кивнул. Он не знал, что у Станиславы сын, как, в общем-то, не знал почти ничего о ней… И сейчас, услышав о сыне, почувствовал одновременно отчуждение, вернее, «взрослую» недосягаемость этой женщины и теплое к ней сочувствие.
— Хорошо, хорошо! — покорился он. — Никуда не поедем… Сегодня во всяком случае.
В тот вечер он впервые проводил ее. Такси не нашли и долго тряслись в автобусе, разъединенные людьми. Жила Станислава на окраине в построенном до войны деревянном доме. Поднялись на второй этаж. Максим надеялся втайне, что его пригласят, но Станислава мягко и, как показалось Максиму, понимающе улыбаясь, протянула руку в перчатке.
— Спасибо. До свидания, Максим.
Дня через три, отоспавшись после ночной смены, Максим, теперь уже не ожидая приглашения, сам нагрянул к Станиславе домой.
В темном дворе, где стыло развешанное на веревках белье, он задержался, гадая: дома или не дома? Потом поднялся по неосвещенной лестнице и постучал в дверь, перекрещенную по кошме планками.
— Кто? — спросил голос через дверь, и сердце Максима покатилось: «Дома!» Он даже не сразу ответил. Но Станислава уже открыла дверь и, увидев Максима, протянула удивленно: — Вы-ы, Максим!
Максим стоял, опустив отяжелевшие сразу руки, и улыбался, Станислава тоже улыбалась, обрадованно, будто ждала. Бледное лицо ее порозовело и сделалось под цвет старенького сарафана, туго стянувшего девически тонкую талию.
— Проходите, Максим!
И Максим перешагнул порог.
В желтом коридорном свете успел он заметить лишь ободранные сундуки вдоль стены да корыто на гвозде — и это никак не увязывалось со Станиславой, женщиной, по его представлению, совсем из другого мира. И то, что минутой позднее он увидел в ее комнате — обстановку далеко не роскошную! — тоже не очень-то увязывалось со Станиславой. Пусто. Посередине круглый стол, а на нем под низкой лампочкой грудой книги. Перед его приходом Станислава, очевидно, что-то писала: перо рядом с ученической «непроливашкой» влажно блестело.
— Я не помешал, Станислава?
— Помогли даже! — засмеялась она, заглядывая в зеркало. Я так устала сегодня… Да раздевайтесь вы, пожалуйста!
Повесив на гвоздь пальто, Максим прошел к столу, с любопытством тронул раскрытый том: «Творчество Достоевского…»
— Решила подогнать немножко, к сессии! Да уже очень скучно стало!
— Университет?
— Да, передала документы сюда… В ваш. А начала во Владивостоке, тоже на заочном.
Действительно, ни черта он не знал о Станиславе. Приехала она сюда из такой дали, с Востока… А почему?
— Долгая история, — поморщилась Станислава. — Не хочется рассказывать!
— Ну, а все-таки, Станислава! — настаивал он, понимая, что это и не очень-то тактично. — Расскажите!
— Потом, Максим! А сейчас… Хотите чаю?
— Не стоит, Станислава! — Максим вспомнил Зойку и как в последний раз чай с нею пил и предложил вдруг: — Чаю не стоит, а может быть?.. Я могу…
— В аэропорт, да?
Максим уловил шутку и поднялся, чтобы одеться. Станислава жестом задержала его:
— Ходить не нужно. Если хотите, у меня есть.
И достала из-за дивана початый коньяк. Максима почему-то не обрадовало это обстоятельство: нехорошо немножко, нечисто стало на душе.
— Только вот больше ничего нет! — развела руками Станислава. Мелькнули в легких рукавах худенькие локти.
Максим молча выложил на стол купленную по дороге плитку шоколада.
Она не удивилась. Осторожно взяла шоколад и, держа его в одной руке, на ладони, как бы взвешивая, а другой опершись на спинку стула, прочитала медленно и тихо:
Я не знаю,
Что такое «независим».
Мы зависим от случайных
Слов и писем,
От чужого
Невнимательного взгляда,
От тяжелой
Плитки шоколада…
Максиму даже не по себе стало от этих медленных, как капли, падающих слов.
— Это… ваши стихи, Станислава?
Она подняла серьезное лицо:
— Нет, не мои, Максим. Я писала хуже.
— А чьи же?
— Одной женщины. Прочитала недавно ее стихи и о ней. И запомнилось.
Она еще что-то говорила о стихах и о той женщине, а Максим молча смотрел на нее, любуясь и думая. «Кто же ты такая, Станислава?» — спрашивал он мысленно, а вслух не спрашивал: все равно не ответит, отшутится, посмеется. И он сказал нарочито весело, затем только, чтобы поддержать этот не совсем уверенно завязавшийся разговор:
— Почему же вы бросили писать стихи, Станислава? Я не верю, что у вас бы не получилось!
— Почему «не получилось бы»? Просто не получилось! — рассудительно поправила она.
Вот так они и разговаривали, как люди совсем малознакомые. Станислава не открывалась больше, не пускала в себя. А Максим наблюдал лишь и думал.
Потом кто-то забарабанил в наружную дверь. Сын!.. Станислава, будто ждала, вскочила, помчалась открывать.
Володя, конечно, уже предупрежденный, вошел в комнату важно, но карие его глазенки на раскрасневшейся рожице, туго стянутой меховыми ушами, горели любопытством. От дверей сказал:
— Здравствуйте! — И представился солидно: — Владимир.
— Здравствуй, Володя! — серьезно ответил Максим и, подойдя, протянул руку.
Володя понравился ему. Парнишка очень живой. Был у него крохотный нос в веснушках. Освоился мальчик молниеносно. Через пять минут буквально «прилип» к гостю, не отходя от него ни на шаг. Станислава сделала сыну одно-другое замечание, но он не унимался. Так и не отходил от гостя. Потом с грохотом вытянул из-под кровати старый чемодан с игрушками, похвалился крокетом и вдруг — мать в эту минуту вышла из комнаты, — с самого дна чемодана, из-под игрушек, вытащил поломанную фотографию.
— Что это у тебя там? — заинтересовался Максим, протягивая руку.
— Это мой папа! — шепнул Володя, оглядываясь.
На снимке был изображен морской офицер, капитан третьего ранга. Белый чехол фуражки резко оттенял черноту бровей.
Вошла Станислава, и Максим спрятал фотографию под стол, а потом незаметно — не подводить же человека! — сунул ее Володе.
Станислава, кажется, ничего не заметила. Нет, заметила! — понял Максим, — и догадалась. Она чуточку-чуточку покраснела и сразу, скрывая смущение, отошла к зеркалу.
«Что в том особенного? Почему она так?» — подумал Максим.
Скоро Володю отправила спать. Мать постелила ему на диване, он поворочался, путаясь в простынях, и заснул. Максим, пока мальчишку укладывали, так и не мог решить: пора или не пора ему уходить; взял с этажерки книгу, тот же самый том о Достоевском и листал его.
Станислава, освободившись, подсела к столу. Подперев узкой ладонью щеку, задумчиво глядела на Максима.
— Так расскажите же, Станислава! — тихо попросил он, не подымая головы от книги.
— Что, Максим? Вам, по-моему, и так все ясно. Не правда ли? Ну, была семья, муж… Не стало семьи. Кто виноват? Не знаю. Может быть, я… Не нужно об этом! — И сразу переводя разговор на другие рельсы: — А что вы там изучаете? Понимаю! — И с каким-то ожесточением: — Критикуют бедного Достоевского? Нельзя писать о страдании, да? А если…
Было в голосе Станиславы что-то такое… Сейчас или засмеется, или заплачет.
— Ну почему же нельзя писать? — серьезно возразил Максим. — Ведь пишут же…
И брякнул вдруг неожиданно для себя:
— А вы много страдали, Станислава?
— Я? Нет, Максим. Я только, только…
И Максим с ужасом заметил на ее глазах слезы.
— Станислава! — Он тяжело навалился на стол, весь потянулся к ней. Сказал утешающе: — Станисла-ава! Ну, разве можно?
Лучше бы не говорил он так! Станислава вдруг резко отвернулась, упала лицом в ладони, прижатые к спинке стула, зарыдала. Володя беспокойно шевельнулся во сне. Максим вскочил, обежав стол, крепко и нежно взял ее за плечи. Она затихла, не дрожала, худенькие плечи ее, ощутил Максим, налились жаром. Он наклонился и осторожно поцеловал ее в теплые волосы. Шепнул.
— Станислава!..
Было счастливое желание помочь, отдать ей все.
— Станислава, я люблю вас… И выходите за меня замуж!
Сказал, как в студеную реку бросился… Перед глазами перегнутый портретик капитана третьего ранга. А рядом, в двух шагах, разметавшийся на простынях Володя. Но, главное, рядом Станислава!
О том, что Максим сказал ей сейчас, он не думал еще вчера, не думал еще час, полчаса назад. А сказал и понял, что это — решение. Оно подготовлено всем-всем передуманным за этот весенний месяц. Решение окончательное.
Перед уходом они еще говорили об этом.
— Я не могу, Максим, ничего тебе сказать сегодня, — говорила Станислава, ласково и прямо глядя ему в глаза. — Я подумаю и скажу. Хорошо?
— Согласен.
И он, договорившись встретиться через день в городе, стал собираться.
Напоследок еще раз оглянул комнату… Туманное зеркало в углу, голая лампочка над столом. На столе в узкой бутылке так и не допитый коньяк и надломленная с угла «тяжелая» плитка шоколада.
И Станислава. Навсегда запомнил ее такой, до боли красивую в то мгновение, любимую… Бережно обнял ее, и она подалась вся, бросив руки ему на плечи. Поцеловал в покорные губы. Пьянея от счастья, подумал: «Жена моя!..» Рванулся поцеловать снова, но руки ее вдруг запротестовали, отталкивая. «Не н-надо, Максим!» Станислава отвернула лицо, и он, не понимая, отпустил ее. «Почему?..»
Нет, она уже с прежней улыбкой, ласковой и благодарной смотрела на него. Только в серых глазах растерянность, смятение…
Такой и запомнил.
В конце смены Максима разыскал мастер Кривобок и, требовательно дернув за рукав, сообщил:
— Четырнадцатого, Крыжов, партийное собрание. Так ты будь готов. Все документы, какие говорил тебе, подготовь к завтрему.
И отбежал от молота, мелькнув в пролете синей кепкой, блином осевшей на седой, крепко всаженной в крутые плечи голове. Кривобок, несмотря на солидный возраст, все бегал. В партбюро цеха был он, кажется, самым энергичным человеком.
Прошумел гудок, упал в последний раз молотовый боек, с грохотом вышибив из запламеневшей поковки белые искры, и Крыжов нехотя бросил на земляной пол тяжелые клещи. Машинист Вася Горюнов, успевший уже сгонять к будке с газированной водой и залпом опрокинуть там искрящийся в солнечном луче стакан, поторапливал:
— Быстрее, Макс! Опоздаем!..
— Не пойду я…
— Да ты что?
Крыжов, улыбаясь, покачал головой:
— Нет, Вася, не могу сегодня.
— А билеты? — заорал Василий: за билетами на новую кинокартину бился он в очереди часа два.
— Девчат прихвати!..
Прибрав инструмент и сунув на ходу руку рассерженному Горюнову, Максим скрылся в душевой. Здесь сегодня он задержался дольше обычного: свирепо, до красноты растирал мочалкой усталое тело; смывая мыло, шпарил себя горячей водой.
От крыжовской кабинки подымались клубы пара. Кто-то, длинный и сутулый, проходя мимо и ступив в кипятковую лужу, выругался. Ополоснув намыленное лицо, Максим всмотрелся и с трудом узнал Голдобина. Был тот худ до костлявости, бугристые мышцы на руках и ногах резко просинены венами. Отметил про себя: болен старик… Расширение вен — профессиональная у кузнецов болезнь: тяжелая работа, все на ногах… И впервые, кажется, с того времени, как старик выгнал его из бригады, у Максима шевельнулось к нему доброе чувство. И еще жалость. Притих, не гоготал от удовольствия и не плескался, чаще и чаще посматривая на Голдобина, обстоятельно продиравшего пальцами рыжеватые, в мыле, волосы на голове. Завершив мытье и не ответив на приветствие молодого голого соседа, Александр Андреевич пошел одеваться.
— Ох и зло-ой! — крякнул вслед обидевшийся Максим.
Через час он был в общежитии, сидел один и писал. С застеленного клеенкой стола было убрано все лишнее, все, кроме нескольких чистых листов с отогнутыми полями и авторучки.
Максим сочинял автобиографию. Конечно, сочинена она была до этого самой жизнью, но изложить все, что случилось с Крыжовым сызмальства, казалось не менее трудным, чем пережить.
«Родился 18 июня 1936 года в селе Черемшанка… Отец — учитель. Мать — медицинский работник. С 1942 года по 1950 год воспитывался в детском доме…»
Биография была крученая, как жизнь. Трудно пересказать в сухих словах… Да и все ли о себе знает Максим?
«Родился 18 июня 1936 года»…
Это день смерти Горького. Слышал Максим от людей, что Сергей Сергеевич, его отец, хотя и учил детдомовскую ребятню математике, а не литературе, запоем читал книги… Не потому ли в тот июньский день, омрачивший его, крыжовское, счастье горем народным, решил Сергей Сергеевич назвать крохотного сына большим именем?
А может быть, Крыжов-старший тешил себя надеждой, что сын его тоже будет писать книги… Впрочем, кто знает, о чем думал и мечтал человек, давно и не своей волей покинувший родной дом.
Отец покинул дом и его, Максима, в 1937 году (обстоятельство, мучившее неосведомленного во всем Максима долгое время); в сорок первом его убили на фронте. За четыре года Сергей Сергеевич был дома четыре дня — с 22 по 26 июня 1941 года. По тем далеким дням и помнит его Максим.
Отец появился на пороге ранним утром — длинный, худой, негустой ежик на голове тускло серебрился в солнечном луче, разрубившем комнату. Мама, открывая ему дверь в сенцах, обессиленная в ту минуту счастьем, еле держалась на ногах, и отец одной рукой обхватил ее, а другой, согнувшись, неловко смазывал слезы с припухших глаз. Испуганный Максим не сразу догадался, что этот чужой человек с широкой светлой улыбкой на бледных губах — его отец. В первый, да и на второй день, мальчик, не сразу привыкнув, называл отца дядей…
В 42-м разбомбило санитарный поезд, где работала мама. И с 42-го детский дом в Черемшанке стал домом Максима.
И все же он отчетливо помнил тот дом, где когда-то жил с матерью. До ареста Сергея Сергеевича, работавшего в последний год директором детдома, семья снимала по дешевке громадную усадьбу и втроем жила в четырех комнатах. В усадьбу Максим часто забегал и тогда, когда остался без родителей. На всю жизнь остался в его памяти приземистый просторный дом с малиновыми наличниками, широкий, в зелени, двор с многими пристройками и пустой конюшней. Совсем близко от дома, помнит Максим, вздыбился на взгорке двумя древними доменками бывший демидовский завод, неторопливо поставлявший окрестному машиностроению мелкосортное железо. За глухим забором день-деньской громыхало, стучало, и это было не менее памятно, чем старый дом.
За домом, за конюшней желто простирался мятый ветрами пустырь; там, затаившись в траве с нитяным силком, славно было ловить краснобрюхих жуланчиков. Часами просиживал Максим с ребятами за кустом игольчатого боярышника, выслеживая цветастых пичуг в их суетных порханиях. Пленных красавцев сажал потом в самодельную клетку и в базарные дни выменивал на спичечную серу для поджига[1] да маковые ириски.
Но не об ирисках же писать ему сейчас в автобиографии, серьезном документе?.. Максим хмыкнул и, подвинув под собой стул так, что грудь под майкой больно сдавило краем столешницы, попытался было настроить себя на деловой лад. Теперь он, уже не отвлекаясь, деловито писал о том, что было с ним после ремесленного, техникума и после службы в армии: «…поступил на Уральский завод, в кузнечный цех…»
К заводу, к кузнице пролегла у Максима особая дорога. И старайся ни старайся он отбросить ненужные для дела воспоминания, все равно проклевывается в чуткой памяти день, когда впервые попал на завод, тот самый демидовский, в кузню. Провел его мимо благодушных охранников детдомовский сторож Степан Харимов, человек уже немолодой, но охотничьими своими повадками-привычками возрасту не отвечавший. С воспитанниками он держался на равной ноге, те, в свою очередь, звали его только по имени, тоже как равного, но и уважали.
— В кузню поведу тя, парень, — сказал Харимов, когда миновали заводские ворота, и подмигнул. Он подмигивал часто — к месту и не к месту, скуластому рябому лицу его это придавало почти таинственное выражение. — Поглядишь, как лешаки орудуют. Звонко робят!..
Максим подумал, что ждет его в кузнице страшно интересное, непонятное… А потом разочаровался. Неуклюжая хибара, в которой разместились кузнецы — «вспомогательный цех», никак не совмещалась с громоздко-внушительным, пусть и допотопным, оборудованием всего завода: ухающей «бабой» на копровом дворе, кранами-подъемниками, чумовым паровозом, устало повизгивающим на мокрых рельсах. Нырнув из-под пушистой занавески дождика-бусенца в черноту кузни, Максим поначалу ничего там не увидел, кроме разве красно пыхающего горна да двух неясных фигур, присевших на груду бросового железа и разговаривавших.
— Эй, хозяева-работнички! — крикнул в полутьму Степан Харимов. — Михаил Спиридоныч тута?
— Здесь я…
На свет к порогу вышел коренастый мужик в гимнастерке, прожженной местами и без пуговиц по вороту. Встал, захватив косяки оголенными, перевитыми мускулами руками, заслонив широким телом своего товарища в глубине кузни и неровное, зыбкое пламя горна. Вглядевшись в Харимова, спросил спокойно глуховатым голосом:
— Чего пришел, Степан?
— Ружьишко поломалось, Михаил Спиридонович. Не поглядишь?
Кузнец молча взял из рук Харимова шомполку, осушил теплой ладонью дождевые капли на ее ложе, повертел, щелкнул истертым белым курком и, не сказав ни слова, скрылся в хибаре. Степан нерешительно потоптался у порога, потом, подтолкнув мальчика вперед, шагнул следом за Михаилом Спиридоновичем.
Теперь Максим мог как следует рассмотреть кузню.
Посреди хибары, где воздух, казалось, загустел, пропитанный жаром раскаленного железа, запахом пота и несвежей воды в бочке, поблескивала тупоносая наковальня. Слева от нее на дощатой подставке аккуратно уложены молоты, и тут же — горн. Земляной пол вокруг грязно-красных мехов, пристроенных к горну, усыпан растоптанным углем и пеплом.
Харимову пришлось долго ждать ответа. Михаил Спиридонович будто позабыл о ружье. Он что-то долго втолковывал своему подручному, тыча тяжелой рукой в сторону горна, где калился в пламени матово-белый кусок железа, и все это время просто не обращал внимания ни на Харимова, ни на Максима. Наконец, он кивнул Харимову: «Сделаем!..»
Максим повернулся было к выходу, но Степан удержал его за плечо: «Постой, Крыжов! Поглядим, как ковали ро́бят…»
Без особого интереса наблюдал Максим за действиями Михаила Спиридоновича и его подручного — жилистого, веселоглазого, под машинку остриженного парня, который в такт ударам молота непременно гхакал: «Гха-гха-а-ак!» Так, наверное, это гхаканье и осталось бы единственным, что запомнилось Максиму, если бы Михаил Спиридонович вдруг не обернулся к нему.
— А ну, оголец, испытай кузнецкое счастье! — и протянул Максиму самый малый по величине молот. — Хряпни раза два, а я чуток передохну.
Подручный, по имени Ваня, как узнал потом Крыжов, опять гхакнул и подбросил на наковальню запламеневший кусок железа. Максим, покраснев, поднял молот, который так и норовил выскочить из рук, и, думая только о том, чтобы не промазать, хлопнул им по наковальне.
Ваня захохотал, выпятив живот в драной майке, а Михаил Спиридонович только покачал головой.
— А ну еще ударь, да не торопись!..
Максим, сжав зубы, снова поднял молот и не промазал, что было силы брякнул по железной пластинке. Пластинка расползлась по наковальне.
— Добро! — остановил мальчишку Михаил Спиридонович. — Будет из тебя кузнец!
Максим оторопело вскинул взмокшее от напряжения и похвалы лицо. Он никогда и не думал стать кузнецом. Мечтой Максима было стать военным летчиком, вроде тех героев, которые еще совсем недавно летали ночами бомбить фашистский Берлин…
— Ты забегай к нам, друг! — сказал Михаил Спиридонович… — Научим робить — пригодится!..
Пригодилось. Не думал Максим, что тот дождливый день в Черемшанке закажет ему настоящую дорогу в жизни.
Над городом дымчато-желтым куполом висит небо, вобравшее в себя миллион электрических огней с земли. Громадные заводы в городе дымят денно и нощно, пачкая небо, и редкие стриженые тополя вдоль улицы и сосновые боры в окрестностях обязаны перекачать эти сизые, желтые, черные дымы в обыкновенный кислород, чистый воздух, который так нужен людям. Люди работают на заводах. В городе, поднявшемся на невидимой границе двух частей света, их живет около миллиона, сильных волей и умением. На своих заводах они могут сделать все, что когда-либо придумывали на земле: от швейной иголки до космического корабля… Такие в этом городе люди.
Сегодня на высвеченных огнями улицах гуляет весенний ветер. Это очень хорошо, когда в холодный край приходят тепло и солнце. Солнце, правда, уже скрылось, но теплый след его стелется по многолюдным улицам, куда, радуясь первой весенней благодати, вышли все, кто свободен от работы и от забот в этот вечер.
Максим Крыжов свободен. Он взял на сегодня отгул за те две смены, что работал дополнительно в конце марта. Он свободен, но спешит, потому что сердце его никак нельзя считать свободным…
От рабочего общежития Максим поехал трамваем. На частых остановках сердце его начинало беспокойно колотиться, и он хватался за рукав, взглядывая на часы. На повороте заметил такси и, не раздумывая, спрыгнул. Через несколько минут машина высадила его на берегу почерневшего городского пруда.
Уже полчаса мается Крыжов в толпе гуляющих. Он то стоит, опершись о чугунную решетку, и глядит на пустынный лед, то бродит вперед-назад вдоль той же решетки. Станиславы нет. Почему?
Над городом, над прудом, по-прежнему желто-дымчатым куполом висит небо. Сейчас оно еще желтее, хотя на земле уже полные сумерки. Густая толпа шуршит-шуршит по мокрому асфальту мимо высокого грустного человека; люди в толпе говорят вполголоса, смеются тоже негромко — это создает другой, досужий шум вечернего города.
Станиславы нет. Напрасно Максим ищуще вглядывается в прохожих, порой ему даже кажется, что он видит ее — тоненькую и очень стройную. Неподалеку прошла женщина… Она! Максим шагнул к ней, но та обернулась, и он, смущенный, подался на прежнее место. Нет Станиславы. Почему?
Он вспомнил, как был счастлив позавчера, услышав от нее обещание прийти. И вот, пожалуйста!.. Она не пришла…
В ярости, вдруг нахлынувшей на него, Максим рванул обеими руками чугунную оплетку, но тут же расцепил занывшие пальцы, горестно усмехнулся и, не оглядываясь, быстро пошел к трамвайной остановке.
Трамвая не было, и Максим не стал ждать: зашагал вперед по той же трамвайной улице — узенькой, старой, скудно освещенной редкими фонарями. Он шел, сунув кулаки в карманы пальто, часто спотыкаясь на избитых каменных плитах, и думал о Станиславе. На мгновение представилось, что она здесь, идет с ним рядом по этим избитым плитам. Она тоже спотыкается в темноте, и всякий раз его пальцы сжимают ее локоть. Станислава ниже ростом, плечо его чуть не вровень со светлой прядью ее на щеке. Максим так живо представил все это, что даже вздрогнул, повернув вдруг голову и не найдя Станиславы.
Весенняя хмарь, тепло, настоенное на запахах вспотевшей по весне земли, кружили голову, заставляли сердце колотиться сильно и больно. Комок обиды, близкой к отчаянию, подступал к горлу парня, и даже весна сейчас была ему не мила.
Когда Максим, миновав мрачную улицу, вышел на простор современных кварталов и точно сразу перенесся в другой мир, светлый, громадный, где стройные дома, казалось, достигали крестиками телеантенн до самых голубых звезд, его обогнал трамвай. Трамвай был почти пуст, ярко освещен, мчался быстро, торпедным катером разрезая темь, и, выскочив из нее, мгновенно растворился в сиянии нового проспекта.
Среди немногих пассажиров за туманными стеклами Максим заметил женщину, похожую на Станиславу. Вспомнил, как обознался на пруду, и только махнул рукой.
Уехал Максим со следующим трамваем.
Днем, в перерыв, он зашел к Станиславе в библиотеку. Спросил недоуменно и зло:
— В чем дело, Станислава?
— Подойди сюда, Максим, пожалуйста… — И когда подошел: — Я должна тебе объяснить… Понимаешь, приехал муж. Я не ждала, ты знаешь… И я, наверное, уеду.
Это было днем. А вечером заседало партийное бюро.
На бюро Максим, усилием воли забыв случившееся, пришел внешне спокойным. С порога просторной и солнечной в этот час комнаты бросил по-матросски бойко:
— Разрешите?
Сидевший напротив Рогачев сдержанно кивнул, заметив:
— Опаздываешь, Крыжов!
Максим посмотрел на часы — стенные, с темной трещиной через весь циферблат, отметил про себя: «на четыре минуты». И оттого, как было сделано замечание, и оттого, что увидел насупленного Голдобина, на душе стало совсем неуютно. Он снова постарался побороть себя, продолжал держаться свободно, с улыбкой. Легко ответил на вопросы, а на чей-то: «женат?», проглотив горький комок, отшутился даже: «молод еще!»
— Не очень-то молод! — усмехнулся Рогачев. — Пора и серьезней быть.
И снова кольнуло недоброе предчувствие.
Задавали еще вопросы, и Максим отвечал уже без улыбки. Потом говорил Кривобок, он месяц замещал секретаря и до этого беседовал с Максимом. Умненько поблескивая синими, как у девушки, глазами, Кривобок подытожил: «Годен!».
И вот заговорил Голдобин. Начал он тем же строгим, холодным тоном, каким недавно сделал Максиму замечание Рогачев. Смысл первых слов Максим не сразу понял, а когда понял, то веселая минутная стрелка на стенных часах перед глазами тут же застыла для него, будто зацепилась за трещину на стекле.
— Я считаю, — сказал Голдобин, — Крыжову рано подавать в партию…
Он сказал это тихим голосом, но с твердой, непоколебимой убежденностью, и все насторожились.
— Считаю, — повторил Голдобин, — Крыжова нельзя принимать в партию. Он еще не созрел! И дисциплины в нем нет. Да-да, я могу подтвердить это фактом! Взять случай, когда он, пацан, набросился на меня… Понимаю, не все знают об этом, и товарищу Рогачеву и начальнику цеха (молчаливый Климов поднял голову) я даже не жаловался, но факт был!
— Так расскажи сейчас, Александр Андреевич! — вмешался Рогачев.
Но Голдобин уже рассказывал. Со всеми подробностями, деталями, по мере своих далеко не артистических сил передавая интонацию и жесты Крыжова в тот злополучный день. Максим напряженно слушал, бледнея, готовясь решительно ко всему.
Выходило, что он не поддержал линию парткома в новом начинании. Оскорбил бригадира. Ушел из бригады, хотя согласия (!) бригадира на то не было, и т. д. и т. п.
Голдобин выложил все и сел, прямой и важный.
Рогачев поддержал его.
Максим растерялся. Он не знал, что сказать: все, что наговорил Голдобин, было злой чепухой, но чепухой правдивой, и против нее трудно было возражать.
Да, действительно, он не поддержал Голдобина в тот день, день «почина». Не поддержал, потому что считает: все это формализм чистой воды, никакая не инициатива, а чья-то выдумка «сверху». Он тогда не мог сказать это так прямо и отчетливо: сам не понимал до конца… А оттого, что сам не понимал, и наделал глупостей: по-мальчишески нагрубил старику, сбежал со смены, перешел в другую бригаду. И, выходит, прав теперь старик… Вслух он сказал:
— Я не против самого дела. Меня возмутил формализм… (Рогачев с безнадежностью махнул рукой). Голдобин ни с кем не посоветовался. Все решил за нас. А можно было продумать и сделать лучше!..
Рогачев прервал:
— И так неплохо получилось!
— Неплохо? Подсчитайте!
— Цыплят по осени…
— А зачем осени ждать? И сейчас ясно: провалили!
— Из-за таких, как ты!
Вмешался рассудительный Климов.
— Надо разобраться! — отрубил он. — Вопрос отложим.
Заметив беспокойное движение Максима, сказал, обращаясь только к нему:
— Ты, друг, не торопись. Партия — дело серьезное. Отказывать мы тебе не отказываем, но подумать следует. Вот на этом и порешим!
На этом и порешили.
Зойка пришла домой сразу же после занятий. Такое с ней бывало не часто, разве что в последние дни, когда она вдруг неожиданно присмирела.
Раньше еще по стуку двери в подъезде можно было догадаться, что это она. Выбив пулеметную дробь по лестничным маршам, Зойка влетала в квартиру, от порога к дивану взмывал голубем пуховый платок, бомбой на тот же диван плюхалась папка с конспектами.
— Мама, есть хочу, умираю! — кричала Зойка и мчалась на кухню, где мать, торопясь, зажигала газ.
А тут Зойка вдруг притихла. Вот и сегодня: пришла, лениво разделась, потом долго, как отец, плескалась под краном. Обедать не стала, лишь ковырнула вилкой котлетину… Мать исподлобья наблюдала за дочерью: «Что делается с девкой? Вроде бы здорова… Может, влюбилась?»
После обеда, взяв с этажерки книгу, первую попавшуюся, Зойка прилегла. Нехотя полистала страницы, проглядела одну-другую и сунула под подушку. Лежала с открытыми глазами, подтянув к подбородку край легонького одеяла. В висках колотило, мысли были отрывочны.
Вспомнила, как сегодня на лекции перебросили ей с соседнего стола записку:
«Зоя! Дима передает привет, интересуется, где ты и почему не бываешь в городе. Что ему сказать или скажешь сама? К.»
Зойка мысленно выругала Киру за нарушение конспирации (был уговор: мужские имена в записках не писать) и порвала листок на мелкие клочки. В перемену, погрозив Кире кулаком, выбросила обрывки в форточку, мокрый ветер с налету разметал их и пришиб к земле.
Повернулась на бок, уткнув нос в цветастую обшивку дивана, и стала думать о Диме.
И почему это он спрашивает о ней, почему «интересуется»? Виделись один вечер, говорили с полчаса, а помнит, спрашивает. Чудно! А она не помнит. Даже лица. Какое у него лицо? И почему вообще у нее такая плохая память на лица?..
А вот Максим всегда перед нею. Так ясно его представляет, будто минуту назад видела…
Симпатичный он. Зойка еще тогда перед именинами во Дворце на вечере, когда девчонки показали ей на него, сразу обратила внимание и запомнила. Понравилось, что он большой, сильный и спокойный. Безмятежный такой и светлый, как июньский день. В тот вечер они даже не познакомились, не разговаривали.
Дима на разговоры больше горазд. Конечно, он студент, да и не просто какого-нибудь вуза, а консерватории. И из семьи интеллигентной.
У Максима, говорят, родители тоже были интеллигенты. Но теперь он один. Страшно, наверное, совсем одному быть на белом свете… Оттого и неразговорчивый такой.
Пронзительный звонок из прихожей стеганул по нервам — Зойка вздрогнула.
Это отец. После долгих сопений, покряхтываний в темноте подле вешалки мелькнула в дверном стекле его всклокоченная, взопревшая под шапкой голова. Увидев, что Зойка спит, Голдобин осторожно отворил дверь и на цыпочках, морщась от боли в ногах, прошел через комнату. Прищуренные Зойкины глаза разглядели красные стоптанные носки, связанные мамой. Через минуту, уже переодетый, отец прошлепал обратно. Зойка слышала, как он спросил:
— Не заболела дочь-то у нас?
Зойка рывком натянула на голову одеяло, сунулась опять в диванный угол.
Что на самом деле с ней творится? Вроде бы все в порядке, все ладно, а сердце ноет. Тоска какая-то. И никуда не тянет, никуда не хочется. И мысли все белыми лоскутами…
Может, погода виновата? Погода на дворе мозглая, снег выжарило за какую-нибудь неделю, а потом устоялась занудливая мокрядь — небо в дырочках…
Из кухни донесся сипловатый голос отца. Он рассказывал о каком-то собрании и хвастал, что ему удалось всех «повернуть на свою точку зрения». Старик любил прихвастнуть; женщины в доме в таких случаях только перемигивались.
Вдруг Зойка услышала фамилию Максима… Насторожилась. Спрашивала громко мать:
— И чего ты прилип к Крыжову? Чем он виноват? Поругался с тобой, так ты и запомнил, мстишь теперь? Парень с чистой душой заявление подал, а вы? Сидорчука вон без всяких приняли, а ему, думаешь, партия нужна? Карьера твоему Сидорчуку нужна! И-эх, старый ты, старый!.. Хорошему парню дорожку затенили.
— Да никто не затенил, — буркнул отец. — Пусть сначала уважать кого следует научится!
— Ишь ты, уважа-ать! Уважать одно, знаю, тебе другое надо. В тебе культ сидит, вот что!..
— Что-о?
— Ничего.
В кухне установилось грозовое молчание. Вот-вот оно прорвется громом, молнией, бурей, и не так-то легко будет усмирить бурю. Зойка прислушалась, затаив дыхание. Часики на руке, прижатой к подушке, отстукивали громкие секунды. На кухне же было тихо.
Зойка бесшумно, котенком, спрыгнула с дивана, в одних чулках подбежала к двери. Откинув толстую штору, выглянула в коридор.
Мать стояла у окна спиной к Зойке. А отец? Зойка взглянула на него и теперь уже по-настоящему испугалась. Отец навалился боком на стол и тяжело дышал.
«Папа!» — хотела позвать она, но тут обернулась мать, пристально посмотрела на мужа и спросила тихо:
— Ты что, отец?
Вмешалась Зойка:
— Сердце, папа? Да?
Она бросилась в спальню, торопливо перебрала в тумбочке пузырьки с лекарствами, нашла «зеленинские», еще что-то с трудным названием и снова к отцу.
Потом отец лежал на диване, где только что маялась Зойка, а сама она с матерью оставалась на кухне. Александра Тимофеевна, виновато помаргивая покрасневшими веками, вполголоса каялась:
— Забываю все, что болеет, не сдерживаюсь. С ногами все хуже и хуже. Теперь вот и сердце еще…
— А что вы о Крыжове говорили, мама?
— В партию Крыжов подавал, а отец против выступил. У отца-то нашего авторитет! Ну, того и обидели, поворот дали. Очень переживает парнишка… Ты ведь знаешь его?
Зойка кивнула, слегка покраснев.
— Жалеешь?
— Жалею.
— Нервный отец стал. Совсем больной. Нельзя ему работать… Ну-ка подойди к телефону, звонят!
— Сейчас.
Зойка побежала в комнату. Сорвав трубку и прикрыв ладошкой рот, ответила: «Слушаю…»
Спрашивали Голдобина, и голос был страшно знакомый. Зойка сказала, что отец болен, подойти не может… И вдруг узнала: «Максим! Забыв предосторожности, громко позвала в трубку:
— Максим! Ты слышишь меня? Это я, Зоя!.. Слушаешь!
На другом конце провода ответили не сразу. Наконец, донесся спокойный голос Крыжова: «Здравствуй…»
Как-то, еще осенью, возвращаясь поздно вечером домой, Максим с улыбкой наблюдал за одним из прохожих. Пожилой дядька в расстегнутом пальто, не разбирая дороги, ступал прямо в подсвеченные фонарями лужи и все время что-то бормотал себе под нос. Максим шел вровень с ним квартала два и слышал:
— Я докажу!.. Я все равно докажу!..
Был он, вероятно, под хмельком, но к концу совместного пути, вникнув в бормотание, Максим понял, что дело-то, в общем, не в винных парах: человека обидели, где-то на собрании крепко покритиковали.
Максиму тогда было смешно. А нынче он и сам поймал себя на том, что разговаривает вслух, обходясь без собеседника.
Впрочем, были и собеседники. На другой день после собрания он разговаривал с Кабаковым. Кабаков, обняв его за плечи, провел мимо груды затухающих поковок в застекленную конторку мастера и там один на один спросил:
— Переживаешь?
Максим понурил голову и не ответил.
— Понимаю, обидно очень. Конечно, помешала тебе эта история с Голдобиным. Не Голдобин, а «история», подчеркиваю.
— Старик счеты сводит.
— Не думаю.
— Думай не думай, а факт!
Утешал и Сеня Чурилев. С ним Максим был откровеннее. И про Станиславу все выложил.
— Какая она, Сенька, знал бы ты! — вздыхал он поздно вечером, сидя на своей койке в общежитии. — И красавица, и умница, главное… не чета нашим!
— Ну, что красавица, сам видел! А умная, потому что образование.
— Не в образовании дело, да и учится еще! От рожденья она такая. Понимаешь?
— Понимаю. — И, помолчав, сочувственно утешал: — Ничего, наладится у тебя все, Максим. И то, и это.
Собеседником был и Голдобин. С ним, незримым, спорил Максим, когда бродил по вечерним пустынным улицам и дома, без Сеньки.
— Мудрым себя считаешь, Александр Андреич, а понять не можешь! — уминал он кулаком воздух перед собой. — Не можешь! Я же хотел добра, хотел лучше сделать… А ты не понял, и мне тебя не переубедить. Такой уж характер у тебя, и воспитание, видать, такое. Тебе сказали, и ты делаешь, а подумать головой некогда. Эх ты, мудрец!..
И дальше:
— Ведь я же прав. Провалилось дело-то, почин твой. Шумнули, а толку ни на грош! Теперь ты на мне отыгрываешься. Вроде бы такие, как я, виноваты в твоей неудаче. Да, неудаче, хотя ты и Рогачев боитесь признаться в этом!
И дальше, уже о самом больном:
— Не приняли меня… Нет, ты все-таки мудр, старый! Знаешь: дай мне партийный билет, я в сто крат сильнее буду. И вряд ли тогда бы… Так?
Голдобин не отвечал.
Он глядел на Максима тяжелым, непримиримым взглядом и молчал.
А Максиму хотелось, чтобы он ответил. Очень хотелось, чтобы старик ответил.
Тогда он взял да и позвонил Голдобину на квартиру. Но ответил не он.
Максим и Зойка сидели в парке на скамейке. Мало кому пришло бы в голову сидеть вот так: в пустом, еще не открытом парке, ежиться от холода. А они сидели.
— Посмотри, как красиво! — говорила Зойка, показывая на горизонт, на поздний закат. И Максим соглашался:
— Красиво!
Недавно ему было совсем плохо. Даже, когда забредя в телефонную будку на площади и набрав знакомый номер, он услышал Зойкин голос. Он сразу узнал этот голос и первым движением его было бросить трубку. Потом Зойка сказала, что хочет с ним встретиться. В полутемном будочном стекле напротив он увидел отражение хмурой своей физиономии.
А теперь улыбался, слушая Зойку.
Некрасивого, она, казалось, просто не замечала. Не видела ни грязного после талой воды асфальта, ни замусоренных аллей, ни старого киоска, крест-накрест заколоченного досками — ничего. Не замечала даже холода…
Положив локоть на спину скамьи, Максим обнимал девушку за плечи, а в ладони согревал ее пальцы.
И вдруг она заплакала. Заплакала обиженно и беспомощно, Максим отпустил ее.
— Что с тобой?
— Ты… грубый! — проговорила Зойка. И повторила упрямо. — Ты грубый. Я не хочу, чтобы так со мной… У тебя были другие… И Станислава… Я знаю…
— Ну, Зоенька!.. — протянул Максим и умолк, не зная, что сказать.
Они долго молчали. Уже стемнело и чуть заветрило. Заколотил голыми ветками тополь над головой. Почернела проколотая зеленой звездой легкая дымка облака на горизонте.
— Ты не сердись, Максим!
— Я не сержусь.
— Не сердись. Ты же лучше всех, я знаю. Я вот недавно познакомилась с одним студентом — Димой. Из консерватории, скрипач. Он мне много рассказывал про голубые города, про все…
Максим усмехнулся.
— Не-ет… Он, правда, хороший, этот Дима. Но ты лучше.
Зеленая звезда на горизонте подмигивала Максиму, туманя глаза радостью. Но он сдерживал радость, пугаясь, что сменит ее тоска последних дней.
— Я почему-то очень тебе верю.
— А другие… — вырвалось у него. — Другие почему-то не верят!
— Кто?
Максим не ответил.
— Ну, почему ты не хочешь сказать? — Зойка схватила его за руку, просительно заглянула в лицо. — Скажи-и!..
Что он мог сказать ей, девочке?
— В другой раз, Зоя!
— Я же догадываюсь, Максим! Мой отец, партбюро… Так?
Он удивился ее словам, но промолчал.
— Ну, пожалуйста, Максим!..
— В другой раз! — с твердой решимостью сказал он. — Сегодня не нужно.
А кто-то совсем недавно говорил ему эти же слова…
— Пойдем, Зоя! — минуту спустя попросил он и, поднявшись, протянул девушке руки.
С утра у Голдобина настроение было прекрасное. Накануне на торжественном вечере во Дворце посадили его в президиуме за красный стол, сидел он там строгий и красивый, бритое, проглаженное радостью лицо его было видно всему заводу. Все, казалось ему, обращали на него внимание. Когда в докладе директор упоминал его фамилию, Александр Андреевич старался не показывать виду, но руки его, большие, длинные, с пальцами, утолщенными и загрубевшими на концах, вздрагивали от волнения.
То было накануне. А сегодня с утра получилось совсем уж здорово. Разбудил его звонкий марш из включенного на всю мощь радиоприемника: постаралась Зойка… Она же и принесла в спальню подарок — электробритву. Дорого внимание любимой дочери. Старшие дети вниманием и подарками отца не баловали… Не до подарков было.
Голдобин опять развеселился, упершись левым кулаком в подушку, он правой рукой ласково обхватил девушку за плечи, притянул к себе:
— Спасибо!.. Чего расстаралась? Не рождение же у меня!..
— Рабочий праздник, папа! — проговорила Зойка, вывертываясь из жестких рук старого кузнеца. — А ты у нас… знаменитый рабочий!
Голдобин вспомнил и совсем растаял, загордился, забыв, что в подштанниках, вылез из-под одеяла, пошел к этажерке, где лежала врученная ему на торжестве грамота: решил похвастаться. Остановил его насмешливо-строгий голос Александры:
— Куда это, старый черт, в исподнем собрался? Взрослой дочери-то постыдился бы!..
Голдобин застыл на полдороге, застеснялся, а потом бочком-бочком двинулся обратно к постели. Зойка, рассмеявшись, выбежала из спальни. Александра, празднично приодетая в бордовое, «молодое» платье, тоже было исчезла, но через минуту показалась снова, бережно неся на вытянутых руках новенькую, расшитую по рукавам и вороту просторную украинскую рубаху.
— Чего это вы сёдни? — скрывая радость, ворчал Голдобин. Он едва оправился от крепкого жениного поцелуя. — Как с ума посходили: подарки разные!..
— Да вот уж решили, вас не спросили! — кокетливо вскинула рыжеватенькие брови Александра.
Голдобин проворчал по привычке:
— Уж вы спросите!
— Зойка! — позвал он. — На демонстрацию собираешься?
Зойка откликнулась из прихожей:
— Собралась уже, папа. Ждут меня, извини!
— А ты, что, тоже на демонстрацию? С колонной? — удивилась Александра. — Бюллетенишь же!.. Да и сколько лет не ходил!
— Пойду! — упрямо сказал старик.
Часом позже, попив чаю с вареньем, шагал Александр Андреевич к своей колонне. Где-то уже близко гремел медью оркестр. Холодный ветер рвал в лоскутья звонкие марши и гнал их вместе с серебристыми обертками от эскимо по широким улицам. Город кипел звуками. Кое-где в квартирах успели спозаранку включить радиолы и приемники, и музыка из окон сплеталась с маршами на улицах.
Настроение у Голдобина было по-прежнему приподнятое. Ему нравилось идти по знакомым улицам, не узнаваемым сейчас. Они были расцвечены кумачом и улыбками людей, отрешившихся сегодня от всех забот, печалей, житейской суеты. Люди улыбались друг другу, солнце отражалось на их лицах, и все это делало улицы еще праздничнее.
Колонну свою он разыскал с трудом. Подошел к самым дверям «итээровского» общежития, где накануне был назначен сбор, увидел нарядную толпу с букетами искусственных белых роз, но никого из знакомых не разглядел. Тронулся было дальше, осторожно обходя шумные группки, но услышал рядом:
— С праздничком, Александр Андреевич! — Оглянулся: Калганова. Она стояла перед ним маленькая, как девочка: седая голова глухо повязана пестрым платком, а сухие губы растянуты в обрадованной улыбке.
Голдобина остро кольнуло воспоминание о последней встрече с Калгановой у «окна сатиры». Вспомнил и о невыполненном обещании: не поговорил с ее заблудшей дочкой.
— Тоже собралась на праздник, Елена? — скрывая смущение, нарочито весело спросил он и легонько взял женщину за локоть. — Пойдем-ка, поищем наших.
— Да уж так тошно одной дома, Андреич… На людях все же праздник.
— А Машка где? — рассеянно спросил Голдобин, продираясь через толпу.
— Уехала дочка.
— Куда?
Калганова не ответила. Он почувствовал неладное и, замедлив шаг, обернулся.
— Куда уехала-то, спрашиваю?
— Да… забыла, Андреич, как называется, — виновато, с запинкой сказала Калганова. — Качкинар…
— Качканар! Это хорошо!
Хотел расспросить, но подошел Коробов и бесцеремонно огрел его по спине ладонью-лопатой.
— Эх, калина-малина, денек-то какой! — с веселой хрипотцой выдохнул он. — Поздравляю с маем, Андреич, и тебя, Елена. Что это вы парой, а? Сма-атри, Андреич!..
Широкое лицо Коробова, давнего приятеля Голдобина, темно пунцовело, видно, успел с утра. Прижимая лапищей галстук, Коробов кричал:
— А я вот оди-ин! Может, пивка выпьем, а?..
Калганова тихо сказала:
— Пойду я…
Голдобин кивнул. Но тут же остановил ее:
— Не скучай в праздник-то! Мы с Александрой дома, забегай после демонстрации!
Калганова отошла, растаяла в толпе, Голдобин же, положив ладонь на плечо Коробова, предложил:
— Поищем сперва наших…
— А кого ж искать, Андреич? Все здесь. Вот она, наша колонна!..
Голдобин и не заметил, что добрался уже до своих. Мало-помалу стал узнавать знакомых. Увидел Кабакова, скромно стоявшего за кругом танцующих парней и девчат, в представительном мужчине — в габардиновом пальто и зеленой шляпе с ленточкой — узнал секретаря партбюро Рогачева; издали помахал ему рукой главный технолог завода Игорь Фокич Скорняков. Еще Голдобин узнал двоих-троих и не мог не отметить про себя, что за те годы, пока он не ходил на демонстрацию в своей колонне — обычно ему давали пропуск на трибуну, многое изменилось. Много новых людей пришло на завод — молодежи больше. Ее-то, оказывается, плохо знал «кадровый» Александр Андреич.
И тут он увидел Зойку. Она стояла с Крыжовым, сцепив пальцы обеих рук на его локте и подняв курносое лицо, что-то лепетала, жмурясь на солнце.
«Вон как! — ахнул Голдобин и сразу забыл о Коробове, стоявшем уже в очереди к столику с пивом и пирожками. — Это как же они?..»
А «они» и не видели старика. Рожица у Зойки так и сияла счастьем. Голдобин не мог и припомнить, когда он еще видел ее такой.
— Андреич!.. Голдобин!.. — крикнул от столика Коробов и потряс над головой бутылкой. — Поспевай сюда!..
Голдобин повернулся и туча тучей двинулся к столику.
— Дочку встретил, Андреич? — щуря красные глаза, хитро поинтересовался Коробов. — А Крыжов-то жених ей? Нич-чего парень!..
Не отвечая, Голдобин налил себе в картонную посудинку, выпил залпом и, не протерев взмокшие усы, плеснул вторую.
— Пить захотелось! — шумно передохнув, оправдался он. — А пить мне нельзя — мотор барахлит… — и постукал кулаком по груди, там, где сердце.
— Ну, и не надо тогда! — согласился Коробов. — Давай-ка, пошли наши-то!..
А сердце и впрямь болело… Догнал Голдобин свою колонну, а идти в ногу с молодыми трудно. Силился, крепился, вида не показывал, но, в конце концов, сдался. Едва повернула колонна к круглой заводской площади, уставленной мачтами с трепетным кумачом наверху, не выдержал Александр Андреевич: откачнулся от строя… Мерно подышал через нос, успокаиваясь, горько сплюнул в начищенную ради праздника урну и потихоньку побрел домой.
К вечеру Голдобину стало лучше. Днем он лежал, а к вечеру поднялся: праздничную рюмочку принять, если жена позволит…
В большой комнате за столом, крытым крахмальной скатертью, в дальнем конце сидела Елена Калганова, а напротив нее Александра. Перед ними на блюде аппетитно распластался пирог со снятой верхней коркой; белые рыбьи куски переложены фиолетовыми кружочками лука. Стоял и графинчик с водкой. Женщины уже выпили по махонькой и, раскрасневшись, разговаривали.
— Пируете, старые? — посмеялся Голдобин, усаживаясь и наливая себе стопку.
— Что нам, малярам! — неловко отшутилась Калганова. — Мужики пьют, а нам, что, глядеть?
Голдобину было приятно видеть ее повеселевшей.
— Еще раз с праздничком! — чокнулся он с женщинами и со вкусом выпил, бросив в рот фиолетовый кружочек.
— Ты бы не пил, отец. Болеешь ведь…
Голдобин будто не слышал.
— Так чего пишет Маша-то?
— Одно письмецо пока получила. Достается, видать, там…
— Ничего-о, молодая! — утешил Голдобин. — Поначалу всем трудно. Пусть самостоятельно ходит, учится! — и, помолчав, подумав, сообщил жене:
— А сегодня, Шура, я Зойку встретил на демонстрации. И, знаешь, с кем?
Та не сдержала улыбку:
— С кем же?
— С Крыжовым. С тем самым, из-за которого ты меня тут…
Александра не удивилась.
— Ну что ж, хороший парень Максим.
Голдобин кивнул и нахмурился.
И когда час спустя после ухода Калгановой появилась Зойка с Максимом, старик уже не удивился. На лице у Максима было написано: «Пришел я… ну и что?»
Поздоровались мирно.
— А мы на пруду были, на лодке катались, — объяснила Зойка, усаживая Максима за стол, — и страшно есть захотели!.. Максим, ты не стесняйся, накладывай, накладывай себе!
Максим, очевидно, все-таки стеснялся; неловко двинул рукой и рассыпал соль. Александра сказала:
— К ссоре! — и подозрительно глянула на мужа.
Зойка сказала:
— Предрассудки, мама! — и почему-то притихла.
Максим не отошел даже после водки, сидел и молчал. Молчал и Голдобин, но не уходил из-за стола. Не пил, не ел, а сидел, чего-то выжидая. Когда Максим покончил с пирогом и вытянул из кармана платок, старик пододвинул ему стопку бумажных салфеток. Спросил, наконец, незначащее:
— Ну как поживаешь, Крыжов?
Максим ответил, натянуто улыбаясь:
— Нормально. Новостей особых нет… А те, что есть, тебе известны, Александр Андреевич.
И скривил губы. Голдобин понял. Все эти минуты он сидел, глядел на парня и думал. Мысли его располагались примерно в таком порядке: «Совсем чужой человек. Пацан… А покоя из-за него нет. Въехал в его, голдобинскую жизнь, как паровоз… В цехе из-за него портишь нервы. Дома тоже неприятности. Зойка тому виной? Нет, не похоже. Никто он ей пока, да и будет ли…»
— Так, так!.. — проговорил вслух. А когда жена и Зойка вышли из комнаты, спросил напрямик:
— Ты, что, все в обиде на меня?
— А как ты думаешь, Александр Андреевич?
— Думаю, что обижаться нечего. Я прав был.
— Не во всем.
— В чем не прав?
— С самого начала. Я же говорил тогда, на партбюро.
— Помню, что-то там о формализме. И до сих пор не признал ошибку?
— Не признал.
— Вон как ты!.. — сожалеючи покачал головой Голдобин. — Тебе говорят, а ты все на свой лад. Гордый! — И отрубил убежденно: — Значит, правильно тебя наказали!
Заметил, что Максим с силой вдавил локти в скатерть, даже стол скрипнул. Помолчав, спросил как можно спокойнее:
— Ну в чем все-таки я не прав, по-твоему?
Максим, глянув исподлобья, не сразу разомкнул крепко сжатые зубы.
— Сначала скажу, в чем не прав я… Горячиться не следовало мне, раз! Из бригады бежать не следовало, два! В-третьих, нужно было настоять, чтобы спор наш с тобой вынесли на собрание… Люди поняли бы!
— Уверен?
— Да!.. Ну, а теперь, в чем ты не прав, Александр Андреевич! С тем самым твоим «почином» партком поступил все же формально. Если уж инициатива снизу, так пусть она будет снизу. Поговори сначала с рабочими. Люди не дураки, поймут, надо — сделают! К чему эти команды!
— Оратор ты… Не любишь команды?
— А кто их любит! Ну, ладно, если еще команда дельная…
— А тут?
— Какая же дельная, если провалился почин. Пошумели, пошумели, а теперь и не вспоминают.
— Две тысячи экономии по цеху — шум? Эх, Крыжов, Крыжов!..
Не сдавался старик, хотя давно уже сам себе признавался, что напортачил: «Поспешишь — людей насмешишь!..» И болезнь у него за последнее время тоже небось взыграла от переживаний этих… И люди теперь, казалось ему, поглядывают на него косо. Недаром радовался, что помянули вчера на собрании добрым словом… Могли и не помянуть… А Крыжов, похоже, утешает…
— А все можно было сделать по-человечески, Александр Андреевич!.. Норму повысить — не самоцель. Верно ведь?
— Не понял.
— Ну что такое взять и повысить норму? Вынуть из кармана рубль и отдать его государству. И что из этого? Попроси государство, и так дадут, никто не откажет. Только государству не рубль этот нужен, оно не бедное. Производительность нужна, вот что! В этом цель! Значит, прежде чем шум подымать и за рублем в карман лезть, нужно было подготовить почин этот. Резерв посмотреть, точный план составить, а не так с бухты-барахты!..
— Составляли же план! — хмуро оправдался Голдобин, а в памяти в это мгновение — разговор в парткоме, с Рублевым, с Климовым…
— Бумажный план!.. Да еще и не в этом дело, Александр Андреевич. Начинать надо было не с нас, а с механических цехов. Я разговаривал с ребятами оттуда. Кое-кто мог бы на пятьдесят — не на десять, а на пятьдесят! — процентов норму свою повысить. Однако не повысили, приберегли! Там надо было начинать, Александр Андреевич. И тоже по-человечески, с разговором…
— Ну, а вот решили с нас начинать, с меня! — выпрямляясь на стуле, ухмыльнулся Голдобин.
— Почему же?
— Потому что новатор я. Всегда новатором был!.. — внушительно объяснил Голдобин.
Александра, перетиравшая тарелки на свободном конце стола и слышавшая последние слова, заметила насмешливо:
— Хвасту-ун!..
Зойка, помогавшая ей, весело хихикнула, а Голдобин вдруг понял, что сказал сейчас глупость. И выдал себя. С ног до головы выдал. Он даже побагровел, и сердце заколотилось, как утром, на демонстрации. Только утром настроение было хорошее, а сейчас совсем не то…
— Зойка, включи-ка телевизор, — попросил он, — праздничный концерт посмотрим.
Максима вызвал к себе начальник цеха Климов.
— Пойдешь, Крыжов, в свою старую бригаду.
— К Голдобину?
— Вместо Голдобина. Заболел Александр Андреевич.
Максим, размазав пот на лбу, усмехнулся:
— Получше не нашли кого?
Климов поглядел тяжело:
— Не балуй, Крыжов!..
— Я и не балую, Иван Васильевич! Просто мне удивительно: то вы мне не доверяете, то вот, пожалуйста!..
Климов грузно откинулся на спинку стула:
— На партбюро намекаешь? По-моему, о том договорились! А завтра утром приходи и принимай бригаду.
В тот же день, встретив Зойку, Максим спросил:
— Как отец?
— С каких пор отец тебя интересовать стал?
— Да вот, вместо него работать предлагают… Временно, конечно.
— Иди! По-моему, и он хотел этого…
— Гнев на милость?
— Не знаю.
Они разговаривали в крохотном сквере у трамвайной остановки «Заводоуправление». Сквер обычно пустовал, ожидающие трамвая толпились на узкой бетонной полосе напротив и не могли никого и ничего видеть из-за кустистой зелени.
— Погуляем?
— Да не знаю…
— Собрался куда-нибудь!
— Нет, а ты?
— Я к подружке. Хочешь вместе? Да пойде-ем!..
Максим молчал, раздумывая…
Накануне он получил письмо из Владивостока. Станислава писала:
«Максим, здравствуйте! Вряд ли Вы ждали письмо от меня. Но пишу его только для того, чтобы по-доброму закончить наши отношения. Вы слишком тепло и искренне ко мне отнеслись, поэтому я чувствую необходимость объяснить и свое поведение, и свое отношение к вам.
Вы сделали мне предложение тогда, когда на смену потрясению и горю первого времени после разрыва с мужем и смерти мамы там, в Вашем городе, пришло успокоение и одиночество. То одиночество, в котором бываешь особенно недоверчив и чувствителен к любому сочувствию.
Что я Вам нравлюсь, я поняла сразу. Поняла, что Вы искренне хотели помочь мне… Но я всегда любила одного человека, своего мужа. Ваше человеческое сочувствие и Ваша доброта, и влюбленность, которые вылились в этом: «Я вас люблю. И выходите за меня замуж», — покорили. Я ведь понимала, что только действительно любя человека, можно вот так, не оглядываясь на ребенка и мои прежние отношения, да и разные там слухи, сказать такие слова.
И все это было так по-мужски сильно и по-человечески добро, что не хотелось отказываться, жаль было терять Вас, сильного и доброго в моем-то одиночестве и затерянности, хотя я и знала, что люблю другого. Но с тем человеком, казалось мне, навсегда было порвано… Почему? Это длинная и только мне и мужу понятная история…
Виновата была я. Я и ушла, хотя любила.
Теперь мы снова вместе, и я поняла главное: жить надо по большому счету, не размениваясь…»
— Пойде-ем! — снова попросила Зойка.
— Пойдем! — согласился Максим.
Так Максим попал к Арсентьевым.
В маленькой квартирке на третьем этаже ему понравилось. Белизна и уют, книги на широких полках в комнатах и коридоре напомнили детство. Правда, в семье учителя Крыжова не было такой красивой и легкой мебели, но тогда ее вообще не было.
Максим познакомился с Лариком, и он, рослый, чубатый, простецкий в обращении, тоже понравился. Разглядев в углу комнаты тяжелые гантели, Максим вытащил их, взвесил на руке и сказал одобрительно:
— Ничего!
Ларик спросил с мягкой усмешкой:
— В бригаду возьмешь?
Максим ответил:
— Могу.
И подумал: да, сейчас он вправе взять в бригаду кого захочет…
Познакомился он и с Ниной Степановной. Она вошла в комнату быстрой, мягкой походкой — маленькая, полная и в очках. Протянула Максиму прохладную после умывания ладонь.
— Это Максим, Нина Степановна! — запоздало вмешалась Зойка. — Я вам говорила о нем.
— Очень приятно, Максим, что зашли.
Нина Степановна сняла очки, и Максим хорошо разглядел ее светлые, с отливом лесной голубики глаза. Они тепло улыбались.
— Значит, вы Максим и есть! — повторила, пристально вглядываясь в его лицо: — очень приятно, что зашли… А фамилия ваша как?
— Крыжов, Максим Крыжов.
— Вы никогда не жили в Черемшанке?
— Я? Воспитывался там в детдоме. А еще раньше…
— Вы сын Сергея Сергеевича?
— Вы знаете отца?
Нина Степановна тихо и нервно рассмеялась. Увлажнились глаза ее. Она быстро-быстро заговорила, приблизив свое близорукое лицо к лицу Максима, неверяще касаясь пальцами его пиджака:
— А как же, а как же, милый Максим!.. Я знаю не только Сергея Сергеевича, но и вашу маму, да и вас, мой дорогой, помню. Ваши родители были моими очень близкими, очень-очень хорошими друзьями.
У Максима пьяно, как после горячей смены, закружилась голова. Он стоял, опустив тяжелые руки, перед маленькой женщиной, и ему уже казалось, что он тоже узнает ее.
— Мне бы хотелось поговорить, Нина Степановна…
— Обязательно, Максим. Я вот управлюсь, и мы с вами поговорим. Обязательно. Извините меня!..
Максим допоздна засиделся у Арсентьевых.
Слушал Нину Степановну. Прихлебывая из тонкого стакана чай, она рассказывала об отце:
— При нем детский дом стал, как говорили тогда, образцовым. А все потому, что Сергей Сергеевич любил и понимал детей. Чаще он был добр с ними, а это очень важно. Там нужна была именно доброта — не наигранная, не сделанная, а большая, от большого сердца. У вашего отца, Максим, было такое сердце — большое и доброе. Он умел…
— Зато с ним… не по-доброму!
Максим глухо ударил твердой ладонью по столу, как муху прихлопнул. Нина Степановна грустно кивнула:
— Не с ним одним, дорогой Максим… И во всем, что нес в себе Сергей Сергеевич, оказался прав он, именно он, а не те, кто в свое время плохо поступил с ним.
От Нины Степановны Максим многое услышал сегодня — и об отце, и о маме, и о ней самой… Правда, к его представлению о родителях — в детдоме помнили обоих и часто рассказывали мальчику — прибавилось не так уж много. Но Нина Степановна была их близким другом, и сейчас сумела сделать так, что он смог остро и полно, родственно почувствовать отца и мать. И даже то, что сама Нина Степановна была их другом, а значит, и тоже родственной душой, помогло ему лучше понять тех, кого давно уже нет в живых.
— Я тоже за доброту… но и за справедливость! — Максим встал и прошелся по комнате, сунув кулаки в карманы брюк. Он чувствовал, что мог быть откровенным сейчас с этой женщиной, пришедшей из детства, его детства, и даже присутствие Зойки, с которой он еще ни разу не говорил серьезно, не мешало ему.
— Говорите, говорите, Максим! — подбодрила его Нина Степановна. Она отодвинула на середину скатерти стакан и блюдце, неумело вытянула из пачки папиросу, вторую за весь вечер, и зажгла. В неровном свете спички прорезались на ее лице тонкие морщины, прежде скрытые уютным полумраком комнаты. — Слушаем вас!..
Максим начал рассказывать о пережитом за последнее время. Он не жаловался (это было бы ни к чему здесь, да и недостойно), не искал себе оправдания (хотя вины за собой не чувствовал по-прежнему), не высказывал злого своего отношения к старику Голдобину (щадил Зойку; понимая и зная многое, она сидела за столом с напряженным лицом, и в широко раскрытых глазах ее пряталось тревожное ожидание). Он просто искал причины происшедшего с ним.
— Почему мне не поверили? — спрашивал он, весь подавшись вперед, почти касаясь вспотевшим подбородком белой скатерти. — Почему, Нина Степановна? Не понимаю я. Никак не понимаю! Все же были свои. С ними вместе мы работаем в цехе, знаем друг про дружку все-все, будто в одной деревне выросли. И вот дали же по морде… За что?
— Успокойтесь, Максим! — Нина Степановна, протянув через стол руку, коснулась теплыми пальцами его руки, тут же легко поднялась и, сделав несколько шагов по комнате, прислонилась спиной к стене.
— Ну, не нужно отчаиваться, милый мой. То же, кстати, сказала бы вам и мама ваша — я-то уж знаю ее. Как я поняла из вашего рассказа, никакого страшного недоверия к вам нет. Просто люди подошли к вам строже, чем, может быть, стоило… Это, во-первых. А во-вторых, они же, эти самые люди, и идут вам навстречу. Вот бригадиром вас выдвинули. Думаете, это просто так? Н-нет! Вы же были правы, Максим, как я поняла. Да-да, правы! В нашей жизни, вы знаете, есть еще немало этих… атавистических, остаточных явлений… Последствий культа, как мы говорим. Они глубоко спрятаны, они в характере людей, которые в общем-то даже, и не повинны в этом. Нужно время и нужны большие усилия, чтобы изменить эти характеры… И я говорю не только о стариках. Как ни парадоксально, но даже на молодежи, самой зеленой, не хватившей этого самого культа, сказываются его последствия. Еще не зная, что это такое, они пытаются не только защититься от культа, но и сбрасывают со счета все, что связано с тем временем. Отбрасывают и все доброе, здоровое… Вы меня понимаете? Тогда зачем же так безжалостно судите Александра Андреевича и других? И в нем немало хорошего! Правда, Зоя? Просто нужно разобраться… А главное, необходимо быть борцом. Да, борцом! Вот этого, если уж говорить откровенно, вам и не хватило, дорогой Максим. Учтите это на будущее, жизнь у вас впереди. А сейчас не обижайтесь и не отчаивайтесь. Люди, повторяю, верят вам. Да вот и Зоя мне как-то рассказывала, что мама ее очень за вас переживает, горой стоит. Так, Зоя? Да и что греха таить, сама-то Зоя тоже не оставила вас в трудную минуту, прибежала к вам…
Нина Степановна прошла к столу и, улыбаясь чему-то своему, стала неслышно убирать посуду.
— Пойдем, Максим, — позвала Зойка, голос ее чуточку дрожал, был не таким, как всегда. — Спасибо вам, Нина Степановна. Утомили мы вас сегодня, простите. Ну, идем, Максим.
— Что же, пора так пора! — согласилась хозяйка. — Задерживать вас не буду, ребятишки. Вставать мне рано. Привет, Зоя, Александру Андреевичу!
Был уже второй час ночи, когда они возле театра «Авангард» поймали такси. Пока ехали до дому, молчали.
Говорил шофер. На шоссе их обогнала другая машина, тоже из таксомоторного парка, и шофер всю дорогу не мог успокоиться.
— Не бережет, подлец, технику! — возмущался он и то и дело оборачивался, ища сочувствия у Максима: в нем он почему-то сразу признал своего брата-работягу. — Угробит машину, наплачется.
Шофер был молодцом. Была у него здоровенная кудлатая голова, и, очевидно, в этой кудлатой голове нередко бродили трезвые, важные мысли.
Максим поддакивал, но думал о другом. Все у него смешалось сейчас, и не было в голове той завидной ясности, что у шофера.
Глаза слепило фарами встречных машин. Ничего не было видно, и лишь по отдельным, давно знакомым «ориентирам» — ярко освещенной проходной химзавода, по мелькающим трамвайным остановкам, наконец, по гаревому запаху своего завода, территория которого растянулась не на один километр, — угадывал, где они находятся.
Остановились у громадного дома, где жили Голдобины.
Дом спал. Тускло светились над подъездом зашнурованные в проволоку лампочки. Зойка взглянула по привычке на свои окна и ахнула:
— Ой, мамочка! Свет горит, не спят, ждут!
— Подожди! — решительно задержал ее Максим. — Хочу сказать начистоту!
— Что?
— Долго мы теперь не увидимся, Зоя…
В эту минуту кирпичная стена дома вспыхнула светом. Подкатил светлый «зил» с тремя очень яркими фарами — «Скорая помощь».
Хлопнула дверца, и из машины выбрался длинный человек в плаще. Спросил громко:
— Влюбленные! Вы не из этого дома? Не подскажете, где сорок шестая квартира?
— К нам! — испуганно прошептала Зойка. — С папой!..
Закричала врачу:
— Пойдемте, пойдемте скорей!
В квартиру Максим вошел вместе со всеми. В дверях встретила Александра Тимофеевна, неприбранная — тяжелый узел мягких волос рассыпался по вороту незастегнутой кофты. Глаза ее запали и были мужественно суровы.
— Отец у нас… — глухо начала она и не договорила.
— Сейчас посмотрим! — коротко бросил врач.
Максим прошел в комнату и оттуда через приоткрытую дверь спальни увидел неподвижно лежащего на кровати Голдобина. Он был очень бледен, белее подушки, и невидимые обычно оспинки на худом узком лице потемнели.
К нему подошел врач, уже в халате, и, взяв пульс, сделал знак фельдшеру. Тот поспешно открыл саквояж с медикаментами.
Из спальни выскользнула Зойка. Чужими глазами посмотрела на Максима, сказала тихо:
— Кровотечение… Очень плохо.
— Может, нужно что? В аптеку или куда…
— Нет пока.
Зойка положила ладошку на лоб, точно припоминая что-то. Послышался тихий стон, и она опять скрылась в спальне.
Не зная куда деть себя, Максим бродил по квартире. Забрел на кухню. Здесь повсюду были следы тревожной спешки. Дверцы посудного шкафа распахнуты; с полки его уставилась на Максима размалеванная кукла в сарафане — «покрывашка» для заварника. На полу валялась чайная ложка. Кто-то не довернул кран, и вода тонкой струйкой стекала в белую раковину. Максим прикрыл шкаф, поднял ложку и завернул кран…
Стекла в кухонном окне были зеркально черны. Максим прижался лбом к прохладной твердой глади и увидел пустынный двор внизу с длинным рядом сараев и гаражей из листового железа. Пустынность, ночное безмолвие, непостижимая тайность того, что совершается сейчас в одной из комнат этой большой квартиры — тайность противоборства жизни и смерти — тяжело давили на сознание.
Весь сегодняшний вечер было у Максима ощущение чего-то значительного, ломающего его жизнь. Он не мог бы точно определить, что именно. Касалось ли это его неожиданных и необязательных отношений с Зойкой и конченных навсегда (больно при воспоминании об этом) со Станиславой… Касалось ли это Голдобина и всего, что связано с ним…
— Покурим, молодой человек?
Максим обернулся и увидел фельдшера. Был он уже немолод, этот грузный человек в белом, с редкой седой щетиной на мягком подбородке, крупным носом и красноватыми от недосыпания глазами. Присев на табуретку, он отогнул полу халата и вытянул из брючного кармана пачку папирос-гвоздиков.
— Не куришь, выходит? Ну, хорошо, дольше проживешь!..
— Как там? — кивнул Максим в сторону спальни.
Фельдшер, сделав первую затяжку, глухо закашлял, а отдышавшись, сказал неопределенно:
— Бога нет. Указать некому… Кто больной-то?
— Рабочий. В кузнечном работает…
— Понятно тогда. Профессиональное заболевание у него: варикозное расширение вен, тромбофлебит подзапущенный…
— Да, профессиональное… Профессионал он. Мастер… Будь здоров, какой мастер! Таких только поискать!
Максим запнулся было, изумленный поворотом собственного мнения о Голдобине, но, испытывая непонятное наслаждение, продолжал хвалить старика. Торопливо, точно боясь, что незнакомый человек перебьет его, говорил о Голдобине, об уважении, с которым на заводе все без исключения относятся к нему, о его работе, о жене, замечательном человеке, какого тоже «только поискать». Он много говорил. Фельдшер докурил уже свой «гвоздик», аккуратно примяв окурок толстым пальцем, а Максим все говорил. На секунду замолчал, и тот поднялся, поправляя широкий халат.
— Да-а! — протянул. — Хороший, видать, человек. Дай бог, чтобы обошлось все!
Оставшись один, Максим снова прижался горячим лбом к прохладному стеклу, уже поголубевшему от занимающейся зорьки.
Ушел он часа через два, когда все в доме успокоилось; врач уехал, пообещав днем прислать другого — специалиста, а Голдобин после нескольких уколов уснул.
На лестничную площадку выскочила за Максимом Зойка. Прощаясь, устало прижалась щекой к Максимовой груди. Он, как маленькую, погладил ее по пушистым завиткам на шее. Сказал, думая о своем.
— Все будет хорошо, Зоя!
Вышел на улицу, вызолоченную солнцем. Вдохнул свежести, даже голова закружилась, и зашагал, невольно стараясь не стучать ботинками по гулкому асфальту: казалось, что он все еще в квартире больного.
Прошел квартал, и голова уже не кружилась, ясно думалось, как будто и не было бессонной ночи. Стук каблуков его теперь доносился, наверное, до спящих пятых этажей.
«А поеду я в Черемшанку! — легко подумалось вдруг. Просто так, на денек-два. Может, встречу кого, кто отца знал, да и вообще…» Вот дождусь Голдобина, выйдет он, сдам бригаду и поеду!
Последние слова он сказал вслух. Но и сам не услышал их. Заревел гудок. Оглушил. Завод подымал смену.
Не дойдя до общежития, Максим свернул к проходной.
Голдобин болел долго. Отцвела белая черемуха в заводском парке, куда Максим выбирался в редкие теперь свободные часы (чаще один, иногда с Зойкой), и снова, как всегда после цветения, потеплело, а Голдобина все не было, и Максим продолжал работать в его бригаде.
Поначалу чудно́ было: к людям, которых хорошо уже знал, с которыми работал год, приходить чужим, «начальством». Через день-два это ощущение прошло. Снова стали своими и неразговорчивый старательный Ветлугин и ветрогон Красавчик, с вида и по возрасту совсем пацан, а о Сеньке Чурилёве и говорить уже нечего.
— Наши рады, Максим, что тебя поставили! — сообщил тот однажды доверительно по дороге домой.
Максим в добром порыве обнял его на ходу за плечи, встряхнул.
— Надоел старик всем до смерти! Понимаешь? — продолжал Сенька откровенничать.
Максим не поддержал его, промолчал. Сейчас он далек был от настроения той ночи в доме Голдобина, старик уже не казался ему таким распрекрасным, но и плохо, как раньше, о нем не думалось.
Сенька уловил холодок. Вынырнув из-под руки Максима, спросил с ехидным участием:
— Ты, случаем, не в зятья к нему готовишься?
— Н-нет! — рассмеялся Максим. — Не в том дело.
— А в чем?
— Да как тебе сказать, Семен… — И неожиданно свел на шутку. — Просто поработал на его месте, помаялся и решил, что с вашим братом нельзя иначе!..
— Ах, уже с нашим братом!
— Ну, хватит, хватит!..
За год, живя вместе, они ни разу не поссорились. Старшинство Максима Сенька признал с первого дня, так и установились отношения: внешне «на равных», а на самом деле Максим для Чурилева — непререкаемый авторитет.
— Может быть, ты женишься? — вернулся Максим к прежней теме. — Что-то письма тебе часто пишут! Маша?
Сенька отмахнулся:
— Нужна она мне такая!..
Серьезно, скорее строго, Максим возразил:
— Какая такая? В том деле еще разобраться нужно. Мало ли что наши юмористы понапишут и понарисуют. Девчонка же еще! Нетрудно голову заморочить! Может, и не так все было… Не так?
Сенька не ответил, но оттопыренные уши его порозовели. А Максим в эту минуту подумал о Зойке. Вот ей-то он, кажется, голову и заморочил! А зачем? Сеньку-то вот учит, а сам? И вздохнул тяжело: «Что-то нужно делать!».
Голдобин вышел на работу в конце мая. Придирчиво осмотрел все, «двухтонку» чуть ли не ощупал. Часа полтора изучал выработку за каждый день и, похоже, остался доволен. При Климове пожал Максиму руку:
— Спасибо, Крыжов. Марку ты мою не уронил!
Максим в тон ему, дружески, ответил:
— Ваша школа, Александр Андреевич!
— То-то же! — принимая его слова за чистую монету, поддакнул Голдобин.
Максим вопросительно поглядел на озабоченного Климова:
— А мне куда теперь?
— Не знаю, что с тобой и делать! Возвращайся пока на старое место, к Кабакову, а там что-нибудь придумаем.
Максим молча пожал плечами. Рядом сопел Голдобин. Максим проглотил вставший в горле комок и проговорил хрипло:
— В таком случае дайте отпуск на три дня. Впрочем, мне положен отгул за этот месяц.
Климов, ероша седые волосы на затылке, поглядел-поглядел на Максима — думал он о чем-то своем — и сказал, наконец:
— Ну, если положено, то гуляй.
В Черемшанку Максим выехал рано утром. Часа через два сошел с электрички на узловой станции, в ожидании походил по чистенькому перрону, почитал газеты, присев на чугунную скамейку в конце перрона, и вскоре уже ехал дальше.
Вагон рабочего поезда, в котором ему предстояло добираться теперь уж до самой Черемшанки, был старый, довоенного образца, с вытертыми добела скамейками и откидными столиками. И было в нем душно. Максим тряхнул обеими руками раму, но пыль, забившаяся в проем за десятилетия, так и не дала открыть окно.
Он перешел в соседнее купе. Там окно было открыто, и теплый ветер задувал с гор. Напротив сидел парень, Максим кивнул ему и — к окну.
Поезд не спеша переваливал горы, вблизи по-весеннему умытые свежестью, ярко-зеленые, а подальше — темные, на горизонте же совсем черные глыбились вершины. Вдоль полотна, внизу, вклеилась в мягкую траву желтая тропинка и вьется-вьется нескончаемо от столба к столбу…
Максим ехал в страну своего детства, и приятное чувство освобождения от всего будничного, владевшего им сегодня с утра, с момента отъезда из дому, сменялось сейчас легкой грустью и нетерпеливым желанием скорее приехать. Он стоял у окна, навалясь локтями на раму, и ни о чем другом, кроме предстоящей вот-вот встречи с полузабытыми местами, кажется, и думать не мог.
Лишить бы нас печального пристрастья
Вновь посещать знакомые места…
Это вполголоса, насмешливо процитировал за спиной сосед. Максим обернулся, ожидая, что он еще скажет. Теперь Максим разглядел его.
По возрасту тот был и парень и не парень. Худой, белобрысый, борода то ли сбрита, то ли еще не выросла. Улыбался без хитрости, выказывая белые зубы. Лицо чистое, но по углам рта матерые складки. Худ был так, что ковбойка в красных клетках спадала с плеч, как парус в безветрие.
— Угадал? — довольно рассмеялся он, откидываясь спиной на переборку.
«Иди ты!..» — подумал Максим: неприятно, когда за тобой подглядывают. Но, взглянув на открытое лицо парня, передумал и подтвердил:
— Угадал!
— Ну, раз угадал, давай знакомиться! — и парень протянул Максиму длинную руку. — Маркин… Виктор.
Максим назвал свою фамилию, и Виктор, припоминая, покачал головой:
— Нет, не слышал таких. Гамаюн?
— Да не совсем…
«Гамаюнами», помнил Максим, называли в Черемшанке местных жителей, аборигенов, кержаков. А какой же он кержак?
— Родился я в Черемшанке, — объяснил он. — А отец с матерью мои незадолго до того приехали сюда. Да и… уехали скоро!
— Ну это неважно, что отец с матерью. Главное, что ты здесь родился. Я это угадал.
И Виктор в шутливой радости, прихлопнув, погладил ладонью ладонь.
— Я же цыган, ты знаешь! — продолжал он. — Бабушка у меня была цыганка, а я в нее. Очень достоверно гадала!
«Трепа-ач!..» — поморщился Максим. Какой там цыган! Русак и русак, и бледные уши торчат из-под коротко стриженных белых волос.
— А если серьезно, — сказал Маркин, перестав смеяться, — то мне очень хорошо понятно твое состояние. Ты родился здесь и много лет не приезжал. Да? Я понимаю. Я вот только четыре года не был дома. Это в Костино, под Москвой. А поехал в прошлом году, подъезжаю, — не поверишь! — заплакал.
Такой внезапный переход от балагурства к откровенности удивил Максима и не мог не тронуть. «Славный парень!» — подумал он.
Маркин спросил:
— А у тебя кто здесь остался? К кому едешь?
Максим пожал плечами:
— Да никого. Так еду, посмотреть…
Максим вздохнул:
— До цивилизации нам тут, конечно, далековато еще… Это тебе не Москва и не Свердловск. Народ такой, знаешь… Гамаюны, одним словом! Не очень-то легко с ними…
Хотя Маркин и вздохнул и вроде бы жаловаться начал, Максим сейчас не поверил в его полную искренность. Казалось, говорит это он просто так «для порядка», а сам доволен и Черемшанкой и своей жизнью в ней. Иначе зачем бы он торчал тут пятый год, не уезжая в милое своему сердцу Костино, а то и в самую Москву!
Поезд в это время шумно замедлил ход, остановился. Маркин глянул в окно, увидел кого-то, вскочил и, высунув голову, закричал, замахал руками.
Через минуту в купе вошел чернявый парень в гимнастерке и сапогах. Бросив под скамью лопату, — она со звоном улеглась возле Максимовых ног, — он встряхнул протянутую Максимом руку.
— Картошку вот сажал. С опозданием, правда… — объяснил он, садясь и закуривая. Пальцы его вздрагивали.
— Тебе во вторую? — спросил Маркин.
— Во вторую. Галка в первую пошла.
Маркин заметил с улыбкой, обращаясь к Максиму.
— Передовая семья, скажу тебе! Оба фрезеровщики и оба — молодцом! Лучше в цехе никто не работает.
— Да будет вам, Виктор Васильевич! — устало перебил парень. — Хватит того, что вы в последний раз корреспонденту наговорили.
И он пытливо взглянул на Максима: «Часом, не корреспондент ли ты?»
А Максиму сразу вспомнились Голдобины, тоже «передовая семья…» И он внимательнее посмотрел на парня. Роста не богатырского и в плечах не косая сажень, но работяга в нем чувствуется… А на Голдобина не похож!
— Во вторую идешь, — говорил в это время Маркин, — а нам еще с тобой третья смена предстоит. Не устанешь?
Парень мотнул головой:
— Ничего. На пусковой пойдем?
— На пусковой. Там сейчас глаз да глаз нужен!..
Они говорили о своем, а Максим думал о своем. Маркин, судя по этому разговору, начальство в цехе, а может быть, не только в цехе… С проверкой какой-то собирается. С какой, куда? Максим невольно заинтересовался, но спрашивать было неудобно. А говорили те уже о другом, о завтрашней рыбалке на Черемшанке… (Вспомнил Максим эту речушку, торопливый бег ее по белым камням, свежесть ключевую…)
— Хороша у нас рыбалка! — обернулся к Максиму Маркин. Парень поддержал:
— В прошлый раз мы с Виктором Васильевичем по полпуда, наверное, привезли — окунишки там, хариусы. А чуть раньше — всем цехом выезжали — совсем богато вышло!..
Поезд снова замедлил ход. Маркин и парень встали. Виктор сказал Максиму:
— Вот и Черемшанка наша. Пошли!
Черемшанка давно уже перестала быть просто Черемшанкой. Был теперь маленький город — Черемшанск.
От демидовских времен остался здесь пруд. Белое живое зеркало его, царапнув одним краем низкий берег, засаженный избами, другим утянулось за Власьевскую гору с тремя сосенками на вершине. На эту гору, рассказывают, в незапамятные времена гонял пасти овец некий дед Власко; дед давным-давно помер, а имя его горе передалось.
От прежних времен сохранилась еще насыпная плотина, но и ее недавно сломали, деревянные сваи заменили железобетоном.
Снесли церквушку на взгорке против завода; она много лет стояла обезглавленная, и в ней был клуб.
На заводе сломали обе старые доменки, потому что завод переменил свой профиль, стал машиностроительным. Под фундаментом одной обнаружили свежую хвою и несгоревший навоз. Старик строитель объяснил любопытствующим: «Для крепости!» И впрямь — домны пропыхтели чуть ли не двести лет…
Максим, тепло попрощавшись с Маркиным и его товарищем, бродил по городу. Он узнавал и не узнавал его. Там, где раньше вкривь и вкось торчали избы, стояли теперь крепкие дома, чаще двух- и трехэтажные. Одну старую улочку на берегу сменил четкий строй розовых коттеджей. Миновав эти коттеджи, он вышел к пыльному пятачку городской площади.
Площадь эту Максим хорошо помнил. По одну сторону от нее протянулся сад, зеленая листва кучно налегала на железную ограду — днем сад постоянно был на замке, но не охранялся, и детдомовская ребятня прыгала через эту ограду. На замке железные ворота были и сейчас.
По другую сторону от площади теснились вросшие в землю бывшие купеческие лабазы с зелеными ставнями на дверях и окнах. В одном был книжный магазин, в соседнем — универмаг. И тут же притулился киоск с пивной бочкой у раскрытых дверей. Максим обрадовался — было уже жарко и хотелось пить, — подошел, спросил кружку. Но оказалось, что отключили воду и мыть кружки нечем. Угадав в Максиме приезжего, толстая и, по-видимому, добрая продавщица посоветовала ему дойти до кафе: «Это здесь вот, через три домика… Новое кафе!»
Кафе, действительно, было новое, «модерн». Алюминиевые столики и креслица и, конечно, самообслуживание. Максим сел с кружкой ледяного пива в уголке — в кафе в этот час не было ни души — и с наслаждением отпил половину.
«Куда же теперь пойти?» — решал он. Посмотреть бы старый дом надо, где жил он с отцом и мамой. И в детдом зайти надо. А есть ли он? Давно уже Максим потерял все связи с ним. Может быть, закрыли… И не спросил даже у Маркина!
Странно, щемящее грустное чувство, которое испытывал Максим сейчас в Черемшанске, все время перебивалось впечатлением от встречи в вагоне. Чем-то Маркин зацепил его, или он или вместе они с тем парнем. Повеяло на Максима свежим ветерком… Живут, работают люди хорошо и дружно, и не без большой пользы, видимо. Завидно даже!
Максим допил пиво и вышел. Он шел по направлению к старому своему дому, усадьбе с конюшней и разными там пристройками. А за ними пустырь, где славно было ловить силками краснобрюхих жуланчиков…
Усадьбу он нашел. Она расположилась совсем неподалеку от второй заводской проходной. Стоял перед ним старый-престарый дом, припавший на правый угол, и, судя по всему, не жилой уже. Окна целы, но темные, без занавесок, резные наличники поломаны. Дом стоял, а пустыря уже не существовало. Придавил его фундамент строящегося здания. Над фундаментом нависла стрела полусмонтированного башенного крана.
Помещение детского дома на улице Кирова заслонили от прохожих буйно шедшие в рост и в обхват тополя, высаженные в палисаднике. Дом был одноэтажный, но очень высокий, громоздкий и весьма странной конструкции. Выложенный буквой «П», он выходил на улицу не торцом, а одной из «ножек» буквы, так что вторая половина, скрытая к тому же тополиной листвой, была незаметна и даже не угадывалась.
Максим толкнул низкую калитку; поросший ранней, уже лохматой травой двор был пуст, и только одно окно было открыто. Во времена Максима двор был вечно полон суеты.
Нет, детдома здесь уже не было. Над первым крыльцом Максим увидел крупную табличку «ЖКО завода», и над вторым такую же, только там было написано «Дом приезжих». То есть гостиница.
А зачем ему гостиница? Максим тут же, после второй неудачи, решил уехать. К чему бередить душу? Не к чему, кстати, было и приезжать.
Но вместо того чтобы сейчас же уйти, Максим почти машинально поднялся по корявым ступенькам крыльца и шагнул в полутемный коридор гостиницы. Сердце его отчаянно колотилось.
Одна дверь в коридоре была приоткрыта. Он заглянул туда и увидел в глубине уютной, застланной пестрыми половиками комнаты, маленькую старушку с вязаньем в руках. Старушка, заслышав шаги, подняла голову в белом платке, сняла очки. Максим ахнул:
— Тетя Даша!
Да, это была тетя Даша, детдомовская кастелянша, женщина, от природы добрая, умевшая быть для ребят и няней, и строгим судьей, и защитой, если того требовали грозные обстоятельства…
— Крыжов я. Максим Крыжов, тетя Даша! Не узнаете? — Максим порывисто, сминая половики, шагнул к старушке.
— Узнала, милый, узнала! — бросив руки с вязаньем на колени, обрадованно пропела тетя Даша.
Максим, не давая ей встать, обнял, сжимая остренькие плечи, поцеловал куда-то в белый платок. У него было такое чувство, что он встретил родного человека.
— А узнать тебя не так-то легко! Ишь вон какой вымахал! — радовалась тетя Даша. — Пожалуй, и Сергей Сергеич пониже росточком был… Ну, садись-садись, рассказывай, каким ветром к нам, в гости, в командировку ли…
— В гости, в гости, тетя Даша!..
Максим и в самом деле чувствовал себя в эту минуту гостем, приехавшим в родной дом. Тетя Даша уже усердно хлопотала. Водрузила на плитку чайник, на крытый скатертью стол поставила чашки с блюдцами и сахарницу.
— Вот только на дежурстве я сейчас, так это плохо, а то б пельмешки с тобой сварганили!..
— А вы, что, одна, тетя Даша? А ребята где? — спросил Максим, оглядывая комнату: в ней, судя по всему, никто, кроме тети Даши, не жил. Но ведь она никогда не жила одна! Помнит Максим кучу ребятишек — и своих, и чужих, — возле тети Даши, безунывной, многодетной матери, неутомимой работницы.
Старушка беспечально хмыкнула, прикрыв ладошкой рот.
— Вспомнил чего! — и остановившись посреди комнаты с хлебницей в руке, выпрямилась гордо:
— Ба-альшие у меня уже ребята! Всех вырастила. И пристроила всех!
— Саня где?
— Александр в военном училище в Саратове, Петр техникум закончил. Мария тоже, и замуж вышла. А у тебя-то как, Максим? Выучился? Работаешь? Семья, поди, есть, детишки? Какой год-то тебе?
— Двадцать шесть.
— Времечко!
Максим подавил вздох. Ничего из того, что предполагала старушка, у него не было… Не было семьи. Хотел отшутиться — не получилось. Знал: тетя Даша спрашивает серьезно, потому что душой болеет, и отвечать нужно серьезно.
— Выучиться выучился, тетя Даша. Техникум закончил. В армии отслужил. Теперь работаю на заводе. А вот семьи нет.
Старушка присела за стол напротив, и, поджав губы, недоверчиво посмотрела на Максима. Спросила сурово:
— Не завел, или разженя?
— Не завел, тетя Даша, не успел!..
Разведенцев тетя Даша презирала. Были, правда, у нее к тому основания. Благоверный ее, пройдя всю войну без единой царапинки, уже по дороге домой зацепился где-то в украинском селе за солдатскую вдовушку… С ней и остался.
Наверное, в эту минуту тетя Даша сокрушенно подумала о нем.
А Максим подумал, что все равно, очевидно, тетя Даша осуждает его. Пора бы, конечно, семьей обзавестись. Вспомнив путаницу последних месяцев, только усмехнулся скрытно. Признался:
— По сердцу не нашел еще, тетя Даша!
— А ищи по сердцу, милый! Не то долгим век покажется! — с искренней заботой посоветовала старуха.
К вечеру Максим снова вышел на улицу, решив до поезда еще погулять по Черемшанску, а главное, поискать что-нибудь в подарок тете Даше. Хотелось сделать ей приятное, оставить память.
В универмаге на площади он выбрал дорогой платок «машинной вязки под ручную», как было написано на этикетке и, сунув сверток в карман пиджака, пошел дальше по Кировской. Шагал размашисто, обгоняя парочки, нарядно одетые, совсем как в его большом городе, и незаметно — сам не хотел! — оказался рядом с заводоуправлением.
Был уже восьмой час, в темных окнах двухэтажного здания желто отражался закат, и никого близко даже из охраны не было видно.
Раньше, помнил Максим, заводоуправление находилось на территории, а сейчас забор был снят и все вокруг было перепахано гусеницами бульдозеров и пудовыми скатами МАЗов. «Расширяются!» — подумал Максим. И вспомнил, что Маркин говорил о каком-то пусковом объекте. Посмотреть, что ли? Еще раз оглядевшись и никого не увидев, Максим пересек разъезженную дорогу и, миновав спаренный корпус, вышел на главный заводской проезд.
Самое удивительное было здесь — тишина. На своем большом заводе Максим привык к шуму и грохоту в любой час дня и ночи. А здесь было тихо. Казалось, близкие темные вершины гор поглощают звуки… И, как и возле заводоуправления, не было видно людей.
Максим прошел по чистенькой дорожке, с обеих сторон заботливо обсаженной кустами, и никого не встретил. Остановился у миниатюрного фонтана, окруженного цветочными клумбами, подумал: «Курорт!..» И только сейчас в центре завода стал различать легкий шум работающих цехов. По знакомому, правда, чуть слышному уханью молотов определил кузнечно-прессовый и пошел в том направлении.
Кузнечно-прессовый цех разместился в низком, оштукатуренном снаружи корпусе. Максим заглянул в приоткрытую дверь и разочаровался. Стоит парочка «двухтонок» да еще несколько помельче и все. «Не те масштабы!..»
Но тут Максим заметил рядом еще один корпус, раза в три крупнее. Тоже кузня?
Миг — и Максим был там. Легко отворил железную дверь и вошел внутрь. То, что он увидел, поразило. В самое сердце поразило. Это был — даже на первый взгляд! — новейший, современнейший кузнечный цех. Не разочарованный, а очарованный теперь уже Максим шел по пустынному пролету и не мог глаз оторвать от этакой красоты.
Изящные, в яркие цвета выкрашенные молоты чехословацкой фирмы стояли, как на параде. Над головой — застывший мостовой кран стального цвета. В конце пролета затаился готовый к бою звероящер — мощный манипулятор… Неоновый свет лился откуда-то сверху и от стен.
— Эй, товарищ! — услышал он вдруг резкий оклик. — Вы что тут делаете?
Максим оглянулся и увидел, что из другого конца пролета к нему быстро идут двое. В одном из них узнал Маркина, и, широко улыбаясь, радуясь встрече и все еще очарованный увиденным, шагнул к нему.
Маркин как будто и не узнал его.
— Вы зачем здесь? Документы!
Максим подумал, что тот шутит. Нет. Глаза прищурены, злые. Весь напружинился, вот-вот за грудки возьмет. У второго с ним вид тоже воинственный. Максим сказал на всякий случай:
— Виктор, так это же я. Мы вместе сегодня…
— Документы!
Максим почувствовал, что и в нем закипает злоба. Ответил, не сдерживаясь:
— Какие тебе еще документы! А ты кто такой!
— Мы из группы народного контроля. Это — председатель группы.
Второй, маленький рыжеватый, указал на Маркина. И — Максиму:
— А что это у тебя в кармане?
Максим понял, что хлопцы настроены серьезно. Решив больше в спор не вступать, он подчинился. Сначала вынул из кармана шерстяной платок — подарок тете Даше, — развернул сверток, показал. Завернув и снова положив в карман, достал свой заводской пропуск, протянул Маркину.
Если на подарок тете Даше Маркин не реагировал никак, то вид пропуска на чужой завод не оставил его безучастным.
— Опыт перенимать приехал? — съязвил он. (Будто и не было вагонного разговора…)
— До сих пор к нам за этим самым ездили. Гора к Магомету…
— Хотя бы…
Маркин засмеялся:
— Ничего. Нынче Магомет в чести! Видал?
И он, гордясь, ткнул пальцем в соседний красавец молот. Потом сказал товарищу:
— Ты, Норкин, здесь оставайся, Ковалева жди, а я провожу этого… куда следует!
Гасла уже за каменным заводским забором, за тихим прудом алая вечерняя заря, а Максим и Маркин все сидели на скамейке у фонтанчика, окруженного цветочными клумбами, и разговаривали.
«Куда следует» Маркин задержанного так и не привел. Вышли из цеха, и Максим внушительно сказал:
— Ты эти штучки брось! Опоздаю на поезд, к тебе ночевать приду! Человека не видишь, что ли, цыган паршивый! Нужна мне твоя кузня, у меня от своей мозжечок болит!
— Чего так? — тоном, полным миролюбия, поинтересовался Маркин. — Или не нравится?
— Не нравится.
Вот так и разговорились. Давно бросивший курить Максим выкурил две болгарские сигареты кряду и откровенно поведал малознакомому Маркину о Голдобине, об истории с нормами, о Климове. Рассказал и о партбюро, на котором его не приняли. Умолчал только о «своих» женщинах — маленькой Зойке и красавице Станиславе. Пожалуй, это единственное, о чем умолчал, и только потому, что не к месту было бы, ни ко времени, а в принципе мог бы, настолько Маркин располагал к откровенности.
— Неславно там у вас получается, — резюмировал Маркин. — Не думал, что на таком заводе и… У нас тоже не сахар, конечно, но все-таки ничего обстановка. Нас прежний директор научил. Сейчас он больной… Ох и мудрый был мужик! Он и создал эту обстановку, уравновесил. Сейчас у нас больше половины командного состава — молодежь. С директором новым ругаемся, спорим — и не без успеха! Вот пожил бы у нас, увидел. Слушай, а, слушай-ка!..
Маркин затеребил Максимов рукав. Максим поднял голову. Но Маркин тут же отпустил его. Задумался. Потом продолжал уже спокойно:
— Слушай! Ты сейчас, значит, на какой должности? Ни на какой. Мастером временно? А потом? Не знаешь. А если… если плюнуть тебе на всю эту канитель недостойную, а? Серьезно. У нас же… Пустим новый цех, старшим мастером пойдешь!
— Так ведь не этого я хочу, Виктор! — возразил Максим. — Не в этом…
— Подожди, подожди! — перебил Маркин. — Почему не в этом дело? И в этом! Ты уже не мальчик. Техникум закончил, специалист с опытом работы! Так чего ж они тебя, как мальчика!.. Ты уже зрелый работник и можешь делать больше, большую ответственность на себя взять. А раз можешь, значит, нужно. Иначе и уважать себя не стоит! Это, во-первых. А, во-вторых, здесь государственный интерес. Ты им, Максим, видать не нужен. А нам нужен. И позарез нужен. У нас специалистов не хватает. А завод растет, в люди выходим!.. В общем, подумай!..
Максим сидел молча. С кондачка он никогда ничего не решал, а в таких делах особенно. Сидел сейчас и молчал. Выкурили еще по сигарете, и Маркин предложил:
— Ты не уезжай сегодня. Завтра суббота, мы с ребятами на Черемшанку собираемся. Поедем? Переночуешь у меня.
Максим подумал и согласился:
— Поедем. А… переночевать у меня есть где, не беспокойся, пугал я тебя.
И, вспомнив стычку в цехе, от души расхохотался.
У него было отличное настроение.
Все давно спали. Свет от костра падал на тугой бок ближайшей палатки, и только это белое пятно разряжало густую лесную темень.
Максим сидел у костра один. Неярко тлели в куче серого пепла березовые головешки. Время от времени он брал прут, ворошил угли: костерок взыграет, запламенеет конец прута, потухнет, и опять тихое мерцание в ночи.
За спинкой журчит, всплескивает на гладких валунах Черемшанка. Со спины холодно: Черемшанка — речушка горная, вода в ней студеная.
Умаявшись за день в лесу, уже сухом, летнем, хотя по календарю значилась еще весна, уморившись за сытным ужином из свежей ухи и прихваченных из дому запасов, все быстро уснули, а Максим не спал.
Кружилась голова от впечатлений сегодняшнего вечера: шумного, непритязательно дружеского и просто по-семейному уютного. Жена Маркина Евстолия — крупная такая уральская красавица, белые волосы уложены высоко венцом, а на щеках — милые ямочки, — сразу как бы взяла шефство над ним, и Маркин, глядя на нее, одобрительно улыбался. А маленькая Галка, жена Петра Ковалева, что ехал с Маркиным в вагоне, хотя тоже была очень мила с ним, но с мужа своего глаз почти не сводила.
Петр сегодня рассказывал, как он женился на Галке.
Два года назад он вернулся из армии. Уходил женатым, а вернулся: жены-учительницы и след простыл. Не дождалась, вышла за другого и уехала совсем из Черемшанки. Петр горевал-горевал, пока не встретил Галку. До «встречи» этой год работали они в одной бригаде — станки рядом! — и не замечал, а тут вдруг заметил и влюбился. Рассказывал: «Прихожу как-то к ней домой, — на лыжные соревнования надо было ехать, — открываю дверь в избу, а там ребятишек полна горница, все Галкины братишки да племянники. «Галка! — кричу через весь этот детсад. — Бросай все, выходи за меня замуж! Свои будут!..» Шутки шутками, а так и вышло: поженились.
Да, другие женятся… Вчера в разговоре тетя Даша задела за живое, сегодня Петр подлил масла в огонь. Нескладно все-таки получается… Но ведь сердцу не прикажешь!
История эта со Станиславой несерьезная, конечно. Ну, увлекся, а месяц прошел, и забылось: с глаз долой — из сердца вон… Даже и стыдно немножко: пижонил-то как! В аэропорт приглашал, шоколадки к коньяку покупал… И чуть-чуть не женился было, зная, что не любит она…
А Зойка? Глупенькая еще, выдумывает все… У него же к ней просто как к человеку хорошее отношение.
И, глядя на затухающий костер, совсем один в эту ночь, раздумался Максим о своей жизни.
Не так складывается жизнь. Прав был Маркин вчера. Силы он в себе чувствует большие, а применения этим силам нет.
А если все сначала попробовать? Уйти с завода, перебраться сюда, как советует Маркин. Выход это? Правильно будет?
Крепко задумался Максим, сгорбился у костра. Долго сидел, пока занимающаяся зорька не смыла свет костра.
Поднялся, собрал сушняку поблизости, бросил в угли. Пламя вспыхнуло, разгорелся костер…
«Пожалуй, выход!» — решил Максим.
Домой он ехал на том же поезде мимо тех же высоких гор, малахитово зеленеющих на полуденном солнце. Когда добрался, уже стемнело, квадраты окон на всех четырех этажах общежития желто светились, горел огонь и в комнате Максима.
Дверь с крючка открыл Сенька:
— Пр-ривет! А мы тебя еще не ждем!
В глубине комнаты на Сенькиной кровати сидела черненькая Маша в ситцевом халатике. Она смутилась, покраснела, но тут же, пересилив себя, открыто, с вызовом даже взглянула на Максима.
— Приехала?! — засмеялся он, сразу сообразив, в чем тут дело.
— Совсем приехала! — торопливо пояснил Сенька. — Ты знаешь, мы…
— Догадываюсь! — кивнул Максим. — Поздравляю!..
В этот вечер он ничего не сказал о своем решении: молодоженам вряд ли до него было. Сказал уже одному Сеньке на следующий день, когда написал заявление с просьбой об увольнении и передал его Климову. Сенька заспорил было, загорячился, но выслушав Максима, согласился:
— Правильно. Уезжай. Ну их!..
С Климовым во вторую встречу разговор был серьезнее.
— Не могу отпустить тебя, Крыжов!
— Не имеете права. Заявление подал, и через две недели уйду…
Случайно зашедший в эту минуту Голдобин попытался было отговаривать, но Максим и ему не поддался.
— Бабы мои будут жалеть, — вздохнул Голдобин. — Любят они тебя!
Через две недели, 18 июня 1962 года Максим Крыжов уезжал. Никто его не провожал: Сенька был на работе.
Уже в вагоне, сунув наверх чемоданы, он вдруг вспомнил, что сегодня день его рождения. Подумалось: доброе предзнаменование!..
И еще вспомнил, что когда-то он обещал этот день быть с Зойкой. Где она? На мгновение грустью захлестнуло сердце…
Поезд тронулся, и ему показалось, что в толпе провожающих мечется она в цветастом платье. Она?
Да! Но убедился в этом Максим только через долгое-долгое время, когда они снова встретились, чтобы не расставаться больше.