- Да он же из ГБ. Он и сейчас там, по-моему, работает.
- Во-первых, это еще не факт. Не факт даже, что это он. Во-вторых, если и так - вряд ли это официальное задание. Так, любительщинка. Развлекается дядя. А на дядю развлекающегося укорот найти - дело не трудное. В общем, ладно, поживи недельку, погляди. А там, если что - и про баллончики поговорим. Ну все, я пошел, поздно уже...
- Ч-черт! - сказала Певица не то с натуральной, не то с чуть показной досадою. - Совета, называется, спросила...
Совсем было уже ушедший Леха приостановился на ступеньке, обернулся и довольно жестко сказал:
- А ты, Дуся, не бойся. Я человек вполне свободный. И независимый. И если чего делаю - значит, или хочу, или считаю, что так надо. Для меня ж надо. И нету такой причины, по которой ты там... или какая другая... уговорила б меня делать то, чего мне делать незачем. Вот. И еще. Я понимаю: ты женщина воспитанная. Артистка. И все-таки брось меня звать "на Вы". Лады? А то я тебе - "ты", ты мне - "Вы". Цирк! А себя я уже все равно не переделаю...
И, не дожидаясь ответа, Леха через две ступеньки на третью поскакал вниз...
***
Серая "вольво" подъехала к стоянке у казино. Лощеный, в смокинге, только без парика, Алексей поглядел в окно: знакомый "мерседес" был на месте. Алексей хлопнул дверцею и вошел в здание. Отсутствие парика не помешало - Алексея узнали, впустили. Он заплатил за вход, но фишек покупать не стал, а пошел прямо в игровой зал.
Мрачный, но увлеченный, Паша просаживал у рулетки очередную тысячу баксов. Но и на него Алексей глянул мельком, а подошел прямо к одному из двоих телохранителей - к тому самому, что пару недель назад колол шины на "девятке" Певицы:
- Поговорить надо...
Телохранитель чуть кивнул и отошел в сторону.
Алексей вынул из кармана несколько стодолларовых купюр, сунул в руку бандиту:
- Ты Порошину помнишь? Ну, певицу, которую...
- Помню-помню, - прервал бандит ненужные объяснения.
- Кто-то к ней при...лся. Шантрапа какая-то. Разузнай кто и дай п...юлей. Все понятно?
Бандит нехотя протянул доллары назад.
- А чего мне разузнавать? Это вон, братан Колькин, - кивнул на стоящего невдалеке коллегу. - Его компания.
- Вот даже как?! - присвистнул Алексей и, небрежно суя доллары в боковой карман, двинулся к рулетке, к Паше.
- Алексей Николаевич! - кинулся бандит вдогонку. - Только Вы Пал Самуилычу нас... то есть - его не продавайте!
- Знаешь что, Влад, - уставил Алексей на бандита тяжелый, холодный взгляд. - Давай уж я сам решать буду: кого мне продавать, кого - нет. Условились?
- Ваше, конечно, дело, - буркнул бандит, отходя на старое место, но по пути добавил. - Только как бы пожалеть не пришлось.
А Алексей уже стоял рядом с Пашей:
- Вот честное слово, Павел Самуилович, не ожидал я, что при Вашем графском бла-а-родстве Вы станете на бедную бабу хулиганов напускать. И мое бла-а-родство не позволяет мне скрыть от нее этот печальный факт.
Повернулся, и быстро вышел, а Паша, не успев как следует отключиться еще от рулетки, довольно долго туповато глядел ему вслед.
***
Это надо было видеть! Алексей поглядел на часы, встал от компьютера, из-за письменного стола в уютном своем домашнем кабинетике, подошел к зеркалу... и - преобразился. Стал Лехой. Не меняя одежду, не отпуская щетину... И в таком качестве взял телефонную трубку, набрал номер.
- Дуся, привет! Алексей. Как сама-то? У-гу. Я чего звоню? - не пристают больше? То-то! Да ладно, спасибо... Ничо не стоило. И имей в виду: лечиться надо! Гебист не при чем. Это один твой поклонник. Из этих, знаешь, новых-богатых. У тебя их так много, что не догадываешься который? Да ладно, ладно, зайду. Закрутился маленько. Или ты заходи. Помнишь, куда? Да хоть завтра. Весь день буду дома работать. Или на крыше. Ну целую, пока...
Положил трубку и снова стал Алексеем. Вернулся к компьютеру.
***
Какое-то время, надо полагать, прошло, потому что Москва уже была вся в молодой, но вполне крепкой зелени.
Леха выскочил из такси возле служебного входа небольшого концертного зальчика...
...прошел мимо вахтерши, что-то ей шепнув...
...прошагал по гулкому пустому вестибюлю...
...и тхонько-тхонько приоткрыл дверь в зрительный зал.
Он был темен и практически пуст. На сцене же, в дежурном свете, Певица репетировала с небольшим ансамблем. В тот момент, когда Леха приоткрыл дверь, как раз началась новая песня.
Певица пела. Леха слушал. В какой-то момент Певица Леху заметила: может быть, даже не разглядела черты лица у темной фигуры в глубине зала, но почувствовала, что это - он. И чуть как-то сбилась, что не ускользнуло от внимания дирижера ли, режиссера...
- Стоп! - закричал он. - Стоп! Давай-ка еще, сначала!
Певица легко спрыгнула в зал, пошла к Алексею, бросив на ходу:
- Я сейчас.
- Привет, - сказал он и чмокнул Певицу в привычно подставленную ею щеку. - Прости, что песню испортил. Так, кажется, у Горького?
- А чего ты там? Проходи, садись...
- Не-а, - мотнул Леха головою. - Недосуг. Ты здесь еще часа два пробудешь? Я за ключами от тачки приехал. А то у тебя клапана стучат. Пока поешь - подрегулируем.
Оркестрик во главе с дирижером ждал, пока Певица освободится, с показным терпением.
- Ой, Леша-Леша, - счастливо вздохнула Певица, передавая ему ключи. И чего б я без тебя делала?!
- Да ладно уж, - потупился Леха. - Я к тебе тоже вот... привык...
- Где ты сегодня вечером?
- У тебя, у тебя... - и, снова чмокнув Певицу, Леха скрылся.
- У нас, дурачок... - сказала она тихо - получилось, что самой себе...
***
По телевизору шел какой-то дурной американский мультик: Утиные Истории или что-то в этом же роде. Нормальные взрослые люди смотреть это ни с того ни с сего попросту не могли, поэтому увиденная нами мизансцена скорее всего попросту символизировала семейную идиллию у нас: Певица сидела в уголке дивана и тихо поглаживала остатки волос на плешивой голове Лехи, лежащей на ее коленях. Сам Леха растянулся на диване во весь свой рост...
- Ты сколько раз была замужем? - спросил он.
Певица нажала на кнопочку "mute" пультика управления телевизором и, некоторое время послушав воцарившуюся паузу, ответила:
- Я ж тебе говорила: два.
Выдержала еще одну паузу и осторожно спросила:
- А что?
- Я тоже - два. Первый раз сдуру, по молодости...
Певица улыбнулась и понимающе кивнула: видно, и у нее тоже первый раз был сдуру и по молодости.
- А вторая... - продолжил Леха. - Вторая была в порядке. Настолько в порядке, что не согласилась терпеть, что я пью. Хотя, пьяный я, в общем-то, тихий... А там, на Дальнем Востоке, не пить просто нельзя. Здесь я уж... не так совсем. Не то, чтобы вовсе, но все-таки...
- Папа тоже выпивал, - сказала Певица. - До первого инфаркта. А потом - как отрезало...
- Волевой, - прокомментировал Леха.
- Мама злилась, а я - понимала. Вот веришь, нет?
- То-то и оно, что мама злилась...
Помолчали, поглядели на экран. Певица снова нажала на кнопочку "mute" и утки понесли свою чушь.
- Я к чему этот разговор затеял? - задал Леха риторический вопрос. Вот мы взрослые люди... Независимые... Самостоятельные... Живем, как нам удобно... Правильно я говорю? Как нам нравится, в общем... Тебе... Мне... И вместе с тем - без обязательств. Правильно?
Певица кивнула головою, соглашаясь с последними сентенциями, но как бы не понимая, к чему они должны привести. Леха продолжил:
- А все эти браки... которые можно заключить, расключить... Ты вообще-то крещеная?
- У-гу, - кивнула Певица. - Мода такая была. Протест выражали... Целой компанией ездили в Переделкино, креститься. Москонцертовской... Смешно. Сейчас, как поглядишь, как эти попы на экране кувыркаются...
- Да не о них речь... Короче, ты уж, наверное, поняла, к чему я веду? Обвенчаемся, а? Бог с ними, с попами... Главное, чтоб миг такой был, когда мы оба сказали бы перед... ну, небом, что ли... Я ведь так понимаю: веришь ты в Бога, не веришь, но не считаешь же, что вся жизнь здесь... - обвел Леха рукою круг, должный, видимо, обозначить дольний мир.
- Не считаю, - отозвалась Певица.
- Вот, - резюмировал Леха. - И я. Так кк?
- Ой, Леша-Лешенька! Согласна! Согласна! Конечно ж - согласна!!
***
- Приглашали, Павел Самуилович? - вошел Алексей в кабинет.
- У-гу, - согласился Паша. - Привет, - и, привстав из-за стола, протянул для пожатия руку. - Садись-ка.
Алексей сел.
- Во-первых, - сказал Паша, - чтоб больше не было недоразумений, я хотел бы закончить тему Каленова. Да, я пошел против него. Да, я знаю: это дело опасное...
- Смертельное! - возразил Алексей.
- Смертельное, - согласился Паша. - Но если я с этим не разберусь, каждый месяц, каждый день он будет задвигать меня все дальше назад. Правильно?
- Правильно, конечно. Но и на этом самом заду годовой оборот тысяч в триста вам обеспечен всегда.
- А зачем мне эти деньги, Леша? Еще один "мерседес" купить? Еще одну дачу построить? Больше фишек на тринадцать положить? Не с тремя девками спать, а сразу с пятью? Ведь ты-то должен знать, зачем я затеял этот бизнес, ты же у нас - психолог. Я всю жизнь хотел работать в полном соответствии со своими силами, со своими возможностями. Ну... в крайнем случае - с объективными обстоятельствами. А не в соответствии с ограничениями, которые мне ставят сверху. Тут уж все равно получается: Каленов или большевики.
- Вам тогда, - ответил Алексей, - тоже придется обзавестись... гвардией. А не этими двумя сопляками, - кивнул куда-то вниз. - Оружием и всем таким прочим. С определенными людьми повязаться... Грех на душу то и дело брать. Вы к этому готовы?
- Пока - нет, - ответил Паша. - Но если Каленов начнет... В общем, если боишься - выход для тебя свободен. Долю свою в случае чего получишь деньгами. И друзьями можем остаться...
- Хорошо, Павел Самуилович, - сказал Алексей. - Подумаю.
- Ну и ладно, - закрыл Паша тему. - А теперь посмотри вот сюда.
Паша нажал на переносном пульте кнопочки, щелкнул, завращал кассетами видеомагнитофон, вспыхнул экран телевизора и на нем возникала интервьюируемая Матвеем Гонопольским в дурацкой его кепочке Порошина.
- Вы правы, Матвей, - сказала. - Я действительно встретила... человека. Мне б не хотелось ничего раньше времени афишировать, но я... - улыбнулась в камеру наивно и беззащитно, - я - счастлива.
На этой улыбке Паша и сделал с пультика стоп-кадр.
- Уже видел? - поинтересовался. - Че-ло-век?
- Не-а, - мотнул головой Алексей. - Но приятно.
- Так вт, - сказал Павел. - Бла-а-родство не позволило тебе скрыть от Порошиной, что я напустил на нее хулиганов. Хотя, в скобках заметим, это был вовсе не я...
- Но я же... - попытался возразить Алексей, но Паша его резко оборвал:
- Оставим, не важно! А теперь то же самое бла-а-родство не позволяет мне держать от нее в тайне условия нашего пари. Копию которых сегодня утром она и получила. А чего? Пари - это, в конце концов, борьба.
Некоторое время Алексей пережевывал новость, потом улыбнулся и сказал:
- Вот и чудненько. Спасибо. Дело-то у нас зашло так далеко, что не сегодня завтра надо было открываться. И я все ломал голову - как. А Вы мне, считай, помогли. Поставили, так сказать, в безвыходное положение, выход из которого безусловно же будет мною найден. Да-да, Вы совершенно правы: это же я обещал Вам на ней жениться, а не дальневосточный капитан-лейтенант в отставке по имени Леха. Я и женюсь. Так что не думайте, что уели. И готовьте дачку. И денежки.
Зазуммерила внутренняя связь и голос секретарши произнес:
- Павел Самуилович, Вы не забыли? Вам через двадцать минут надо быть у Лужкова?
- Спасибо, Рита, - нажал Паша ответную кнопку и, вставая из-за стола, приобнял за плечи Алексея. - Пошли, Леша, пошли. Некогда...
Сперва они ждали лифта, потом ехали в нем - и все это странно, непривычно молча: враги не враги, друзья не друзья.
На выходе стоял тот самый охранник, который месяц назад не впускал Алексея.
- Ну, чего? - задержался возле него Алексей на минутку и скорчил страшную рожу. - Похож я на себя или опять не очень? А так? - скорчил еще одну.
Мрачный охранник толком не знал, как реагировать, и тут за двойными дверями послышалась автоматная стрельба, посыпались дверные стекла.
Охранник и Алексей, синхронно, как по команде, присели, но охранник пришел в себя раньше, выдернул из кобуры пистолет, передернул затвор, пополз на корточках в сторону выхода, осторожно привысунулся, после чего уже встал в рост.
Алексей вскочил тоже, рванул на улицу...
Паша лежал в крови, чуть дергаясь. Вдалеке, на срезе Сретенки, увиделось на мгновенье и тут же скрылось хвостовое оперение иномарки без номера. Сторож прилегающей к зданию автостоянки бежал к ступеням, крича что-то и размахивая руками.
Алексей стал возле Паши на колени, взял в руки его тяжелую голову...
Паша чуть приоткрыл глаза, попытался улыбнуться, но у него не вышло.
Глаза закрылись снова...
***
..и за ними, в безумном каком-то чередовании, почти мелькании, всплыл ничем, в общем-то, не примечательный эпизод из давней, сибирской жизни: гастрольный концерт Певицы:
...пар, валящий изо ртов толпящейся у концертного зала народа...
...новенькая "Волга" двадцать первой модели, со взмывающим оленем на капоте...
...хрупкая девочка в юбке-колоколе и с талией в ладонный обхват...
...цветы на морозе...
...кусочки давних каких-то песен...
***
Алексей почувствовал, как еще сильнее потяжелела вдруг Пашина голова, и сразу все понял: не стал ни трясти, ни прислушиваться к сердцу шефа.
А - вдруг - как дитя, как мальчишка - залился слезами, зарыдал...
***
Был глубокий летний вечер: позднеиюньская московская полубелая ночь. Порошина, вся зареванная, но старясь удерживать на лице (то есть, в душе) состояние пожестче, стояла у себя дома, прислонясь лбом к прохладному стеклу окна, и тупо-внимательно глядела вниз, видимо, поджидая: не может же он не приехать! - своего "Леху" и толком не зная, как его встретить, что ему говорить. В руке она комкала выученную наизусть копию протокола пари...
***
Алексей же, совершенно пьяный, - бутылка в одной руке, толстая трубка мощного радиотелефона - в другой, - пошатывался в опасной близости от низенького, полуполоманного парапета на крыше Котельнического небоскреба. Москва была уже вся усыпана огнями, но еще видна и сама по себе, темносиреневая в остатках вечерней зари.
Алексей вылил, выкапал последние остатки содержимого бутылки на язык и эдаким отчаянным, гусарским, жестом швырнул ее за парапет. Постоял-послушал, как она разбилась, по счастью, кажется, никого не задев, включил радиотелефон и принялся тыкать в кнопочки....
- Але, - сказал, когда на другом конце провода ответили. - Дуся? Евдокия Евгеньевна?..
***
А она, судорожно зажав трубку в маленьком своем кулачке, справилась с секундным замешательством и начала заготовленную, тысячу раз за последние часы отрепетированную фразу:
- Мне жаль, что Вы лишились по моей вине дачи и денег... Ваши расходы на меня я готова Вам возместить, но с этого момента...
***
Но он прервал Певицу эмоциональным своим напором, заговорил, просто не давая ей возможности открыть рта:
- Постой, погоди! Чушь все это! Потом, потом разберемся! Пашу сегодня убили! У-би-ли, понимаешь? Прям' на моих глазах! Из автомата Калашникова. А он ведь отличный мужик был! Не Калашников, конечно - Пашка. Ты его пнула, а он был - отличный мужик! Я ведь его с восьмого класса знал... Ну, то есть со своего восьмого. Отцов аспирант. У него, представляешь, весь сортир авторскими свидетельствами был заклеен. Мужики Госпремию на его горбу получили... И его при этом обошли... Полуеврей... из провинции... Великий был человек! Был бы поменьше, как я - никто б его и не тронул. Так что радуйся! Нету больше пари... Не с кем, как говорится... Видишь, опять тебе не повезло человека встретить... Опять на артиста нарвалась. А-га... Я в восемьдесят седьмом ВГИК кончил, с отличием. А, может, так и правильно? Давай, кино с тобой снимем! Деньги у меня есть! Слушай, сюжет какой клевый. Она - заходящая звезда. Он - капитан-лейтенант в отставке. Она, чтоб секрет потери популярности разгадать, идет в ночной клуб и чего-то там случайно видит или слышит. Ну, например, как Руцкому взятку передают. За ней начинают гнаться: с одной стороны - бандиты, с другой - ФСК. А он, такой простой, знаешь - ну, вроде бы как я прикидывался, - всех их - того! А в перерывах у них глубокомысленные и... глубокочувственные диалоги. Пять, как говорится, вечеров? Триллер по-русски, а? Класс! Как пить дать - "Золотого Льва" возьмем! Деньги у меня есть... Ты артистка, я артист! Да пойми ты, дура! Ведь нельзя же так заиграться, какой бы ты ни был артист! Я же привык к тебе! Мне же жить без тебя - скуч-но! Я Утиные Истории хочу смотреть с твоего дивана! Ну, хочешь, я прыгну сейчас вниз? Хочешь? Скажи - и я прыгну! И все будет в порядке... Мне хорошо и тебе - спо-кой-но... Ключи назад требовать не понадобится... Ну, скажи!
***
- Прыгайте, - ответила Порошина так твердо и холодно, как смогла, и повесила трубку, а сама упала на диван, забилась в рыданьях.
Телефон ожил снова, посылая один звонок за другим добрые, наверное, десять минут...
***
Шел очередной концерт. Певица пела. В зале, едва ли не на тех самых местах, на которых полгода назад сидели Паша с Алексеем, сидел очередной поклонник в смокинге со своим шестеркою.
Раздались аплодисменты. Очередной поклонник кивнул очередному телохранителю, и очередная корзина с цветами поплыла к рампе...
***
Алексей был в дымину пьян, и ГАИшник, остановивший его "вольво" на въезде с бульвара в арбатский переулочек, сразу это увидел.
- Сдаюсь, - сказал Алексей, выходя из машины и поднимая руки, - сдаюсь. Ключи, документы, - протянул ГАИшнику то и другое. - Завтра приду разбираться. И отвечать за содеянное. А пока - adieux, - сделал ручкой. - Спешу. Любовное свиданье. Оч-чень любовное.
Алексей открыл заднюю дверцу, взял с полочки букет ирисов и, чуть покачиваясь, пошел в переулок.
ГАИшник поглядел вслед, думая, стоит ли гнаться за гаером, решил, что не стоит, и сел за руль "вольво" - отогнать в сторонку...
***
Влад, один из бывших телохранителей покойного Паши, тот самый, что пообещал Алексею запомнить, успокаивал троих юных бандитов, тех самых, которые били Певицу раннемартовской ночью:
- Ничего-ничего, придет. Он уж две недели каждый вечер сюда ходит. Погуляет, покружится часок-другой - и домой. А один раз прямо под окном в тачке своей заночевал. Так что, - глянул на часы, - самое позднее через полчасика освободитесь. О! - сказал, высунувшись из подворотни, да вот и он.
Бандиты тоже привысунулись.
- Да он же на ногах не стоит, - сказал один из бандитов. - Сам, наверное, и справишься. Пошли, ребята, - и юная поросль скрылась в глубинах двора.
- А бабки как же? - крикнул вдогонку Влад.
- Отработаем, - донесся голос. - При случае.
А Алексей был уже совсем рядом. Влад выступил навстречу.
- Привет, - сказал.
- А! Ты! - узнал его Алексей не сразу. - Привет, - и пьяненько улыбнулся.
- Значит, говоришь, твое дело - продавать меня или не продавать? поинтересовался Влад.
- Н-наверно, - нетвердо согласился Алексей. - Н-не понимаю, о чем речь, но, должно быть - мое.
- А я тебе сейчас напомню, - и ударил Алексея изо всех сил, первым же ударом сбив с ног...
***
Певица подкатила к дому на своей "девятке", вышла, заперла и почти автоматически огляделась, привыкшая видеть где-то поблизости кающегося поклонника.
По инерции вошла в подъезд, да тут же и вышла. Глянула направо, налево... и пошла к подворотне, где ее, по полусмерти избитую, обнаружил несколько месяцев назад Алексей. Леха.
И точно: там он и лежал. В том же почти состоянии, только еще и сильно пьяный. Однако, сжимал в бесчувственной руке букет измятых, изломанных ирисов.
Певица, встревоженная, присела к нему: уж не убили ль? - но он как раз и пошевельнулся, открыл один глаз: тот, который заплыл не так сильно.
- А... - сказал. - Ду-у-ся... Ты все же пришла... Вот и отлично, - и снова вырубился.
Певица встала, сложила на груди руки, глядя на Алексея, раздумывая, как деревенская баба.
- Ну и чего ж мне с тобой делать?
- Жить, Дусенька, - еле слышно отозвался Алексей. - Жить. Не сердиться и жить...
- Да уж наверное, - вздохнула Певица и наклонилась - поднять Алексея. - Господи, какой же ты тяжелый...
Лифт, как всегда бывает в таких случаях, конечно же не работал, и они начали долгое свое пешее восхождение на четвертый этаж.
КОНЕЦ
ДИССИДЕНТ И ЧИНОВНИЦА
Повествование об истинном происшествии
Разные бывают джазы, и разная бывает музыка для них. Бывают такие джазы, которые и слушать-то противно, и понять невозможно.
Н. Хрущев
Галина Алексеевна Тер-Ованесова (по мужу) служила в министерстве культуры и должность занимала весьма высокую: заведовала отделом, - другими словами, если кому-нибудь пришло бы в голову применить к ней старые, дореволюционные, навсегда, слава Богу, отжившие мерки, - была в свои едва сорок директором департамента и - автоматически - генералом. Не больше и не меньше.
Высокое положение уже само по себе делает вполне понятным и оправданным наш к ней интерес, а тут еще и подробность: вот уже лет пятнадцать была Галина Алексеевна, дама по всему положительная и до самого последнего времени замужняя, влюблена в непризнанного художника и совершенного диссидента.
То есть (если подойти к последнему определению с мерками достаточно строгими и на сей раз современными) вовсе и не совершенного, ибо писем никаких он не подписывал, в демонстрациях не участвовал, менее того: не только в демонстрациях, но и в пресловутых скандальных выставках, а диссидентом был в том лишь смысле, что не нравилось ему все это, - ну, а таких диссидентов у нас, сами знаете, пруд пруди, каждый второй, если не чаще, даже, коль договаривать до конца, - даже и сама Галина Алек! Но нет! до конца договаривать мы остережемся, чтобы как-нибудь случайно не повредить нашей героине по службе, а заметим только, что противоестественная эта влюбленность и стала, в сущности, причиною той совершенно непристойной, гаерски-фантастической истории, которая, собственно, и побудила нас взяться за перо.
Началась она много-много лет назад в небольшой подмосковной деревне, во время уборки урожая картофеля. Судьба ли, разнарядка ли райкома партии свела в одну бригаду вчерашнюю выпускницу Московского университета и студента-первокурсника художественного училища. Студента звали Ярополком!
Снова невольная накладка: дело в том, что как раз Ярополком-то никто и никогда его не звал: ни в те поры, ни посейчас, не назовет, наверное, и в старости, - он для всех просто Ярик, и даже вообразить его Ярополком или тем более - Ярополком Иосифовичем - столь же сложно и нелепо, как Галину Алексеевну - Галею или, скажем, Галчонком, - язык не поворачивается. Однако, хоть и Ярик, - а и тогда был он отнюдь не из тех салаг, которые, позанимавшись год-другой в районном доме пионеров и с определенным изумлением поступив в творческий ВУЗ, еще и на дипломе чувствуют себя учениками, а некоторые в воздушном, приятном сем состоянии засиживаются и до пятидесяти, - сколько он себя помнил, столько сознавал художником. Может, по этому вот самоощущению, как-то, надо полагать, отпечатлевшемуся и на внешности юноши, и выделила его Галина Алексеевна из толпы, а не по тому одному, что был он свеж, черняв и чрезвычайно собою хорош, - а уж выделив - заодно поверила на всю жизнь и в его талант.
Такая вера, да еще помноженная на донельзя льстящее ему внимание со стороны вполне взрослой женщины, - ему, пусть художнику, а - семнадцатилетнему пацану, - не могла не вызвать в Ярике соответствующей реакции, которую он тут же принял за первую любовь и которая, может, и была его первой любовью.
Словом, начало истории получилось трогательным, чистым и прозрачным и отнюдь не предвещало черт знает какой развязки: днем Галина Алексеевна работала с Яриком в паре: он рыл картошку, она - собирала в корзину, вечерами они гуляли по кладбищенской роще, разбирали надписи на крестах и обелисках, вычитали даты рождений из дат смертей, всматривались в выцветшие фотографии и фантазировали жизнеописания мертвецов, нередко забредали и в заброшенную церковь, делая друг перед другом вид, будто не замечают под ногами там и сям разбросанных антиромантических куч экскрементов, попросту - говна, тем более, что небосклон мерцал сквозь купол вполне романтически и провоцировал мечтания. Галина Алексеевна выслушивала грандиозные планы спутника, лихорадочные от молодости и мандража, и по очереди с Яриком выпивала из горл прихватываемый им иногда портвешок. Ночи они тоже проводили вместе, впрочем, в обществе всей бригады, одетые, вповалку на нарах, устроенных в недоделанном курятнике. И ни разу так и не решилась Галина Алексеевна ни поцеловать красивого мальчика, ни погладить по щеке, ни даже просто намекнуть на свое к нему особое расположение и готовность пасть, в которой, впрочем, и сама была далеко не уверена.
Хоть и красива и в определенном смысле соблазнительна, обладала Галина Алексеевна всосанным с молоком первой учительницы удивительным целомудрием: комсомолка-активистка из крупного сибирского города, она и за пять лет учебы в столице не перестала чувствовать провинциальное стеснение, которое недавний и, в сущности, безлюбый брак с пожилым Тер-Ованесовым, преподавателем журналистского мастерства и завотделом одного из партийных органов печати, не уничтожил, а, напротив, усилил. Нет, впрочем, худа без добра: стеснение было принято начальством за важность и, вкупе с протекцией супруга, обеспечило нашей героине все предпосылки для головокружительной карьеры в министерстве, куда она была распределена на должность коллежского регистра! тьфу! редактора.
И все же хрупнуло! Обиднее всего, что произошло это в самый последний день, в самый последний час колхозной их жизни, что перетерпи они хоть чуть-чуть! Трудно даже сказать, чт именно подтолкнуло к проступку: сознание ли скорой и, возможно, вечной разлуки; одиночество ли, в котором, отстав, увлеченные разговором, от двигающейся к райкомовскому автобусу бригады, они оказались; частность ли ландшафта в виде преградившего путь ручья, - только в тот миг, когда Ярик взял будущего генерала на руки, чтобы перенести на другой, в метре лежащий, берег (исключительно чтобы перенести, ни для чего больше!), им внезапно овладела нервическая дрожь, не укрывшаяся от Галины Алексеевны, в которой и в самой кровь уже стучала с утроенной противу обыкновения громкостью, и так и осталось неизвестным, кто из них двоих стал собственно инициатором первого поцелуя, затянувшегося головокружительно долго, так что левый сапог Ярика успел напитаться сквозь микроскопическую трещинку холодной октябрьской водой.
Так или иначе, а телефон Галина Алексеевна дала Ярику только служебный, хоть и пыталась уверить себя, что невинное ее приключение опасности для крепкой советской семьи не представляет и представлять не может и в принципе и что, подзывай ее на яриковы звонки даже сам Тер-Ованесов, никаких у нее оснований краснеть перед ним и смущаться не было бы.
Впрочем, случай испытать собственную уверенность предоставился Галине Алексеевне всего две недели спустя: лишний петуший хвост в кафе, где, сдавшись на один из настойчивых звонков влюбленного, встретилась она с Яриком, основательно разрушил нормальную предусмотрительность; доводящие обоих почти до обморока поцелуи задерживали в каждой попутной подворотне - в результате к дому они подошли далеко заполночь. У подъезда нервничал Тер-Ованесов, и фокстерьер Чичиков бегал кругами, преданно разделяя состояние владельца. Ярик, нетвердо сообщила мужу Галина Алексеевна. Тер-Ованесов, буркнул Тер-Ованесов, не протянув руки, и раздраженно дернул за поводок Чичикова, который радостно рванулся было к хозяйке. Лифт в их ведомственном доме отключали в половине двенадцатого, и весь долгий пеший путь на четвертый этаж резко протрезвевшая Галина Алексеевна сочиняла рассказ о вечере худ. училища, куда экстренно призвал ее долг службы, и о любезном, едва знакомом ей студенте, взявшем на себя, в общем-то, тер-ованесов труд проводить ее до дому, - рассказ так, впрочем, и не опубликованный, поскольку Тер-Ованесов выслушать его не пожелал, а бестактно лег спать. Ладно! обиженно подумала Галина Алексеевна. Не хочешь слушать - тебе же хуже! но недели три отговаривалась от Ярика занятостью, болезнями, прочими вымышленными сложностями.
Он меж тем рисовал возлюбленную, и когда, поддавшись уговорам, а, главное, собственному греховному желанию, она явилась, наконец, в комнату общежития, - в первый же миг увидела над узкой железной койкою, не слишком аккуратно заправленною, портрет себя. Несколько чрезмерная на ее редакторский взгляд стилизация и почти до непристойности доходящая сексапильность изображения были восприняты ею как горький, но справедливый упрек, и Галина Алексеевна решительно решилась в ближайшее же время одарить избранника высшим счастием, пусть даже ей придется поступиться при этом до сих пор не запятнанной честью верной жены. Тем более, что Тер-Ованесов, в сущности, сам толкает ее к преступлению своей черствостью! Она намекнула Ярику на свою эту готовность, поставив таким образом перед ним непростую техническую задачу, ибо падение героини нашей не было покуда столь окончательным, чтобы допустить в ее голову мысль об адюльтере в супружеской постели или, скажем, в кабинете, где несколько лет спустя! Но стоп, стоп! всему свое время.
После перебора возможных и невозможных вариантов, после внешне пренебрежительных, но внутренне крайне напряженных переговоров с каждым из пятерых соседей по комнате, после, наконец, почти окончательного ярикова отчаяния, любовное свидание все-таки было им назначено: на тридцатое декабря, день, когда в общежитии устраивался новогодний вечер.
Оправдавшись под мрачно-ироническим тер-ованесовским взглядом этим на сей раз действительным мероприятием, Галина Алексеевна надела лучшее платье (декольте, подол до щиколотки, черный синтетический французский бархат), из тайника, устроенного в пианино, извлекла приготовленный загодя подарок: тридцать шесть американских фломастеров в наборе, - и была такова! Праздничный стол, покрытый листами чистого ватмана, составляли две бутылки полусухого "Советского шампанского", плитка шоколада "Гвардейский" и фрукты яблоки. Пораженный великолепием подруги, Ярик даже забыл поотказываться для приличия от дорогого и неимоверно прекрасного подарка, и первые минуты чувствовал себя между ними, подарком и дарительницею, совершенным буридановым ослом.
Шампанское пили из столовских стаканов, но так оно казалось еще вкуснее. После первой бутылки Ярик дрожал, как тогда, над ручьем, да и Галина Алексеевна чувствовала себя восьмиклассницею, и надо было как-то запереть дверь и, наверное, погасить электричество, но действия эти выглядели бы столь откровенно, что Ярик все не мог решиться на них, а уж Галина Алексеевна - и подавно. Из коридора неслась громкая, но, в сущности, грустная и философическая песенка про черного кота на стихи поэта Танича, - и под ее звуки художник составил-таки хитроумный план: выйти якобы в туалет (куда ему, впрочем, и на самом деле очень вдруг захотелось), а, возвращаясь, эдак незаметно, органичненько, щелкнуть торчащим в двери ключом.
План удался, но исполнение его взяло от Ярика слишком много нервной энергии, и он, как ни бился, ничего с электричеством придумать не мог. А Галина Алексеевна, в струнку вытянув спину, сжав коленки и полузакрыв глаза, сидела уже на узкой железной коечке под портретом себя. Медлить было невозможно. Черт с ним, с электричеством! подумал Ярик, подсел к возлюбленной, обнял ее, поцеловал, и как-то само получилось, что они уже лежали, и Ярик не успел даже, не сумел разуться, а она исхитрилась, и синие сапожки несогласованно пустовали на не Бог весть как чистом, несмотря на старания юного художника, полу.
Коечка поплыла, поплыла куда-то, в тот самый океан, который совсем еще неизвестен был нашему незрелому герою, да и Галина Алексеевна, смущенная и влюбленная, лоцманом представлялась неважным, ибо искренне верила: то, что должно сейчас произойти, принципиально отличается от того, что время от времени происходило у них с Тер-Ованесовым, - однако, поплыла, поплыла коечка и уж наверное причалила бы в прелестной и отчасти даже романтической гавани, когда б не абсолютно бестактное, неуместное, скверное появление улюлюкающих и свистающих дворовых мальчишек на крыше соседнего с яриковым окном сарая. Погаси же электричество!.. прошептала, почти простонала раскрасневшаяся Галина Алексеевна. Мой маленький Модильяни! и Ярик, сгорая от стыда и возбуждения, неловко прикрывая ладошкою восставший свой срам, проковылял к выключателю, щелкнул им, - зубы будущего генерала, впитав заоконный фонарный свет, влажно замерцали в темноте, - и, помедлив мгновенье, чтобы сбросить, наконец, башмаки, пошел на ощупь назад, к узкому, жесткому и скрипучему ложу первой любви.
Свистнув еще пару раз для порядка, разочарованные цветы улиц исчезли с крыши, но, увы! - атмосфера естественного, как сама жизнь, сближения была уже разрушена и разрушена, судя по всему, необратимо: каждый из любовников слишком ясно увидел вдруг себя со стороны, - это вопреки отсутствию электричества! - и застеснялся, застыдился и обшарпанной казенной комнатки, и собственной неполной, - потому особенно непристойной наготы и, главное, - разительного несоответствия происходящего тем возвышенным церковно-кладбищенским разговорам, которые к этому происходящему столь неминуемо привели. Однако, ни у Ярика, ни у Галины Алексеевны не хватило духу или, возможно, ума встать, привести в порядок туалеты и отложить высшее счастие до более благоприятной поры, - они продолжали заниматься чем начали, коли уж начали, - и Ярик в конце концов потерял свою несколько по нынешним понятиям перезрелую девственность, но, разумеется, ни ему, ни Галине Алексеевне удовольствия это не доставило, а принесло, напротив, только смущение да неловкость. А тут еще - по контрасту! - эта предновогодняя ночь, переполненная флюидами надежды, это уже устанавливающееся пьяно-карнавальное состояние города, дух, как стало модно говорить в последнее время, мениппеи!
Они молча продвигались к дому Тер-Ованесова мимо благодушных алкашей и заказных Дедов Морозов, и каждый винил в случившемся одного себя и скорбно хоронил столь нелепо запачканную и, как им казалось, невозвратимо погибшую любовь.
Оба переживали разрыв крайне тяжело, но по-разному: Галина Алексеевна в искреннем самобичевании, чуть было не разрешившемся покаянием перед супругом, Ярик же - в некотором озлоблении против женщин вообще, против скверны половой жизни и даже против развратной (как ему всякий раз представлялось, когда он воображал на ней голого, поросшего седой шерстью Тер-Ованесова) подруги. Попытки установить контакт, вызываемые особенно сильными приступами надежды или отчаяния, все как одна были почему-то безуспешными, укрепляя в каждом из героев уверенность в отвращении, которое он якобы возбуждает у другого.
Портрет со стены перекочевал под кровать, а в начале августа, в день совершеннолетия, Ярик женился на девочке-однокурснице, на которой просто обязан был жениться, как порядочный человек.
Август вовсю жарил полупустую Москву, и Ярик, на третий день после свадьбы отвезший молодую супругу в больницу по поводу серьезного токсикоза, целыми днями слонялся в районе центра, порою заходил в кино, порою задерживался в очереди возле арбузной клетки и после, устроившись на скамейке бульвара, кромсал зеленый полосатый эллипсоид карманным ножом и закусывал незрелую, вялую, розовую плоть украинским бубликом из соседней булочной, - однако, отчетно или безотчетно, - маршруты прогулок с каждым днем все ближе подходили то к окрестностям министерства, то - к тер-ованесовскому дому, так что ничего особенно случайного в случайной с Галиною Алексеевной встрече по сути не было.
Увидев художника, она обрадовалась, а он с виноватым, но каким-то особенно агрессивным видом в первый же миг, первыми же словами сообщил о женитьбе, и Галина Алексеевна поймала себя на возникшем одновременно с уколом ревности облегчающем чувстве: отношения с Яриком, сбросив излишек ответственности и серьеза, должны, показалось ей, наконец, наладиться, и, едва поймала, - начала, словно прогоняя постыдное это облегчение, с неорганичной заинтересованностью выспрашивать своего Модильяни о творческих планах и свершениях, - и он, приняв интерес за чистую монету, потянул Галину Алексеевну в общежитие, место в котором, переехав в дом жены, покуда за собою оставил. По дороге они зашли в "Российские вина", и Галина Алексеевна купила за свой счет бутылку муската и солидный кулек болгарского винограда.
Заметив отсутствие в комнате портрета себя, Галина Алексеевна снова ощутила укол той самой иглы, однако, тут же и оправдала Ярика, а, когда он, достав из тумбочки стаканы, вышел, чтобы сполоснуть их, - открыла лежащую на кровати огромную папку и стала перебирать листы ватмана с античными орнаментами, слепыми гипсовыми головами и внеэротическою обнаженной натурою. Ярик тем временем возвратился, обернул низ бутылки нечистым полотенцем и принялся колотить дном о косяк, вышибая пробку, но исподлобья все поглядывал за Галиною Алексеевною, ибо с замиранием сердца ждал, когда же она, раскопав скучные эти, учебные листы, наткнется, наконец, на папочку маленькую, куда он собирал настоящие работы.
Дождавшись, художник прервал сервировку и, затаив дух, на цыпочках, подкрался к Галине Алексеевне, остановился за ее спиною и, весь внимание к реакции зрительницы, принялся ревниво следить за перемещением ее взгляда по своим детищам. Детища явно несли печать незаурядности и снова были сильно стилизованы и рискованно сексапильны, и Галина Алексеевна, чувствующая, как под молодым горячим дыханием колышется на ее затылке прядка, совсем смешалась, засмущалась, закраснелась и только приборматывала робко: вот видишь! я ж тебе говорила! я ж в тебя верила! и, право-слово, происходи дело не в этой сакраментальной комнатке без штор, свидетельнице их позора, их неудачи, - оно, пройдя через головокружительный, как над ручьем, поцелуй, вполне могло завершиться узкой железной коечкою, и рисунки, - и учебные, и настоящие, - полетели бы грудою на плохо метенный пол.
Расставаясь у метро, Галина Алексеевна взяла с юного своего друга слово послезавтра в четыре у нее отобедать. Но я не могу быть один: завтра утром выписывают жену! снова довольно агрессивно добавил Ярик. Пожалуйста, неискренне ответила коллежский асессор. Приходи не один. И Тер-Ованесов будет? чуть не спросил художник.
Тер-Ованесова, разумеется, не было, и Галина Алексеевна, отчасти заказавшая в ближайшем ресторане, отчасти приготовившая собственноручно вполне изысканный обед, принявшая душ с душистыми мылами и шампунями, голая стояла перед туалетом, не без слегка приправленного смущением, но законного удовольствия изучала отражение и решала, что надеть: черный ли тайваньский халат с парчовыми драконами и изящные золотые туфельки на очень высоком каблуке и больше ничего (но, если Ярик придет с женою, быть в ничего нелепо и стыдно) или полную сбрую и тогда уж что поверх безразлично. Почти безразлично. Ладно, подумала, вспомнив картинку из маленькой папочки, придет с женою - сам будет и виноват.
Ярик не вошел, а вломился, ворвался, влетел, весь встрепанный, возбужденный, Галине Алексеевне в первый момент показалось, что даже и пьяный, - но нет, показалось, - не отреагировал ни на бурное приветствие Чичикова, который обиделся и ушел за диван, ни на туалет хозяйки, которая обиделась тоже, но виду не подала, - не обратил внимания ни на что, а чуть ни с порога и в совершенно императивном тоне заявил требование: мне срочно нужна типографская краска! Если ты порядочный человек - ты должна достать типографской краски. Должна! порядочный человек! подумала Галина Алексеевна. Ого как круто! Может, ты сначала вымоешь руки и сядешь к столу?
Ярик аж задохся от возмущения. Он не находил слов. Он просто! он просто поражался Галине Алексеевне, он поражался миллионам других галин алексеевн и алексеевичей, которые могут думать и говорить об обедах, завтраках и ужинах! которые способны пропихнуть в глотку кусок, когда! когда! когда попирается самое святое, что есть у человечества! когда грохочущие гусеницы вминают в древний булыжник детские куклы! когда слезы матерей и вдов! и этих! как их! сирот!
Наша героиня поначалу присмирела под напором гражданских чувств такого робкого прежде и такого неистового теперь любовника, но постепенно подпадала под обаяние яриковой страсти, и чем дальше - неукротимее разгоралось в ней желание и превысило, наконец, даже то, испытанное в общежитии, ей стало влажно и обжигающе горячо, а Ярик словно бы и не замечал этих перемен и все говорил, говорил, говорил. Слова давно потеряли для Галины Алексеевны всякий смысл, но тем более действовали на нее их тон, энергия, заключенная в них. Да-из-на-си-луй-же-ме-ня, ч-черт побери! едва не вслух произнесла Галина Алексеевна, но в этот момент беспричинно приоткрылась, скрипнув, дверца шкафа и укоряюще глянула на изменщицу серым рукавом выходного тер-ованесовского костюма.
Галина Алексеевна опомнилась, попыталась взять себя в руки, попыталась разобраться, наконец, чего же, собственно, желает от ее порядочности юный художник, а он как раз разворачивал извлеченный из кармана листок, на котором была изображена со спины марширующая колонна, придавленная свинцовым небом: сотня затылков под глубокими касками, - а откуда-то из середины колонны - обернутое, смятое ужасом и растерянностью лицо, кричащее НЕТ! Оказывается, Ярик намеревался вырезать рисунок на линолеуме, распечатать его в сотне, в тысяче экземпляров, расклеить, разбросать по городу. Юному художнику тоже хотелось покричать НЕТ!, и Галина Алексеевна - по его убеждению - обязана была помочь, обязана хотя бы перед собственной совестью!
Представьте положение будущего генерала: хотя стремление к ниспровержению и протесту и придавало Ярику необоримое обаяние, - оно же грозило и невозвратимо погубить юношу, вырвать из этой непростой, дурацкой, но такой, в сущности, теплой жизни, переместить в запертые темные помещения, в комариные леса, словом, отобрать его у Галины Алексеевны; при определенном же стечении обстоятельств - вдобавок загубить собственные семейную идиллию и карьеру. Нашей героине достало не столько ума, сколько женской интуиции не призывать художника к рассудку, к разумной осторожности, - такие призывы только добавочно распалили бы восемнадцатилетнего диссидента, - она напала на Ярика со стороны, с которой тот был менее всего защищен, ударила, так сказать, с тыла.
В своем ли ты уме?! резко, почти сварливо бросилась Галина Алексеевна на художника. Какой линолеум?! Какая краска?! переодень своих солдат в американскую форму, - и я берусь напечатать это произведение искусства хоть бы и в "Правде". Переодень в немецкую - и мы миллионным тиражом издадим с тобою плакат ко Дню Победы. Это тот же самый соцреализм, который ты - по твоим словам - так ненавидишь и с которым поклялся в нашей церкви бороться до последнего. Ты их выкормыш больше, чем я! Ты неспособен возвыситься над ними настолько, чтобы говорить не их языком! Боже! как мне за тебя стыдно! Маль-чиш-ка! Без-дарь! и почувствовав, что инициатива намертво в ее руках, сделала долгую паузу. А если ты хочешь просто проинформировать сограждан, то напрасно беспокоишься: газеты уже сделали это гораздо внятнее и бльшим тиражом. И мир, как видишь, не только не перевернулся, но даже, кажется, и с места не стронулся!
Ярик долго и тяжело молчал. Потом взял рисунок, скомкал и бросил на пол. Подскочил Чичиков и стал гонять комок по паркету. У Галины Алексеевны отлегло от сердца. Правда, художник, жалкий и понурый, уже не вызывал в ней ни того, ни даже меньшего желания и в этом смысле неожиданно уподобился Тер-Ованесову. Захотелось одеться.
Когда Галина Алексеевна осталась наедине с нетронутым накрытым столом, с теперь уже нелепыми икрой, хрусталем и свечами, она отобрала у Чичикова смятую, покусанную, заслюнявленную картинку, расправила ее, положила в правый ящик туалета, под наборы косметики, села и заплакала.
И чего бы этим проклятым танкам не подождать хоть пару дней?! С-сволоч-чи!
После вышеописанного случая Ярик, правда, совсем не исчез с горизонта Галины Алексеевны, однако, стал появляться на нем достаточно редко и все больше по делу: с просьбами о распределении, о работе, о госзаказе, - и никогда даже не намекал на прошлую любовь, на интим, но вел себя сугубо по-приятельски, не больше, и даже с некоторой долею почтения. Галина Алексеевна просто вынуждена была принимать его тон: не напрашиваться же в любовницы, не вешаться на шею мальчишке! - однако каждая новая встреча, между которыми проходило иной раз и по году, и по полтора, волновала все женское ее нутро, и желание от раза к разу не гасло, а почему-то только росло и разгоралось.
Разумеется, Галина Алексеевна всегда старалась выполнить яриковы просьбы, часто и без просьб подкидывала ему то выгодную халтуру, то интересную поездку, - но все старания ее шли юному Модильяни совершенно не впрок: он вечно конфликтовал с заказчиками (однажды - неслыханная наглость! - даже подал на издательство "Плакат" в суд), ругался, хлопал дверьми, принципиальничал, иногда ухал и в запои, - и вот уже несколько лет, как вообще выпал из достаточно широкого круга, контролируемого Галиною Алексеевною. Она давно дослужилась до генерала и генералом оказалась неожиданно жестким и раздражительным; Ярик, для которого она всегда воплощала саму кротость и женственность, пожалуй, не поверил бы глазам своим и ушам, случись ему поприсутствовать при одном из приступов мутного ее гнева, то и дело обрушивающегося на головы многих коллег художника, провинциальных и столичных, даже, говорят, на голову самого Ильи Глазунова.
Охотничьим псам вредно сидеть без дела, - и вот: безобразно разжиревший Чичиков издох на девятом году жизни, оборвав таким образом последнюю, а, в сущности, - давно единственную ниточку, привязывавшую хозяина к дому, - и Тер-Ованесов ушел от Галины Алексеевны навсегда.
Теперь она жила одиноко и очень целомудренно и обзавелась несколькими забавными привычками: после программы "Время", например, всегда слушать "Голос Америки", потом ложиться в постель и педантично, ничего, даже казахской поэзии не пропуская, час перед сном читать "Всемирную литературу", двигаясь от отрывков из Библии к Шолому Алейхему и Шолохову. Галина Алексеевна и всегда, и прежде испытывала некоторую неловкость, если Ярик заходил к ней в министерство или назначал встречи на соседних улицах, в последнее же время, когда художник сильно оброс и, пожалуй, опустился, - в последнее время возможность принимать его дома, без свидетелей, и подавно стала большим облегчением, - и уж дома-то он принимаем был крайне радушно, сытно и вкусно кормлен и даже поен дорогими винами и коньяками. Впрочем, никаких любовных намеков и поползновений Галина Алексеевна себе не позволяла, потому что, сама поражаясь психологическому этому феномену, удивительно дорожила редкими визитами художника и безошибочно чувствовала, что, покусись она на сексуальную его свободу, визиты прекратятся, возможно, навсегда.
Но сегодняшний яриков визит резко отличается ото всех предыдущих: он сравнительно поздний и не предварен обычным телефонным звонком. Галина Алексеевна открывает дверь, - некогда великолепный тайваньский халат с парчовыми драконами сильно потерся, да и скрывает далеко не те уже прелести, что в незапамятном шестьдесят восьмом, а сквозь замаскированную лондотоном седину перманента просвечивает бледная кожа черепа, - открывает и видит сильно поддатого художника, держащего в вытянутой руке всего на четверть опорожненную и заткнутую газетной пробкою 0,76-литровую бутылку "Сибирской". Такая мизансцена представляется Галине Алексеевне несколько унижающей ее генеральское, да и женское достоинства, однако, она сдерживает в зародыше, давит готовую подняться гневную волну и не Бог весть как приветливо, но определенно приглашающе отступает в глубину передней: заходи; раз уж приехал - заходи.
Она наскоро накрывает на стол, извлекает из глубин холодильника квинтэссенцию министерских заказов: баночки с деликатесами, специально на такой случай сберегаемые, а непризнанный гений сидит в углу, не выпуская из рук "Сибирскую", и бубнит что-то обиженное, во что Галина Алексеевна не вслушивается, ибо давно привыкла к яриковым неудачам и огорчениям и слишком трезво понимает, что реально помочь не способна ничем, что, наверное, никто на свете не способен Ярику помочь реально.
Художник пренебрегает двадцатиграммовой хрустальной рюмочкою, услужливо пододвинутой Галиною Алексеевною, и уверенно, по-хозяйски, лезет в колонку за двумя стаканами, оба наливает всклянь из квадратной своей бутылки, и Галина Алексеевна не успевает отрицательно мотнуть головою, решительным жестом отстранить это неимоверное для нее количество спиртного, - не успевает, потому что натыкается на полный неподдельного страдания взгляд черных яриковых очей, на душераздирающий вопрос: ладно, пусть никто! - но хоть она, она-то! - она верит ли еще в его талант?! - и наша героиня, хоть с той общежитской папочки и не видевшая ни одного настоящего ярикова произведения, а, может, как раз потому, что не видевшая, не менее, чем в давней засранной церкви убежденно, но куда более горько, кивает в ответ, а потом и поднимает стакан, ибо не поднять его в данной ситуации - все равно, что признаться в неискренности, все равно, что ударить по лицу несчастного этого человека, пришедшего к ней, как к последней инстанции не то справедливости, не то - милосердия.
И тут Галина Алексеевна воображает вдруг, что коллеги и начальство, подчиненные и подопечные видят ее в настоящую минуту: вот такую - неподтянутую, расхристанную, сидящую за одним столом с грязным, ободранным диссидентом, держащую полный стакан водяры, - но странно: фантазия эта не покрывает нашу героиню липким, холодным потом ужаса, а, напротив, дразнит, забавляет, манит подмеченным еще Пушкиным упоительным ощущением бездны мрачной на краю, - и Галина Алексеевна как-то особенно азартно, демонстративно опорожняет единым духом стакан, а потом, когда видение исчезает, ничего страшного, думает под тяжелым, непрерывающимся взглядом собутыльника, нужно же, наконец, разрушить психологический барьер между нами! Трезвый пьяного не разумеет. Или как там: наоборот?
Жгучее, в таком количестве совершенно непривычное тепло добирается до желудка, и мрачная бездна сообщнически подмигивает кошачьим своим зраком. Свечи, скатерть, хрусталь и серебро с достоверностью галлюцинации возникают в мозгу Галины Алексеевны при взгляде на разделяющий их с Яриком красный пластик кухонного стола, - играют, переливаются разноцветными искрами, - и то давнее, неимоверное желание обдает ее всю жаром.
Наконец, художник, оголодавший в неизвестно котором по счету и снова неудачном браке, утоляет аппетит и продолжает предаваться мучительным философским поискам, по привычке последних лет интонируемым, преимущественно, вопросительно. Ну почему, дескать, к ним, на Кузнецкий, народу ходит больше чем к нам (хотя он не состоит и в группкоме графиков, - а все-таки: к нам) на Грузинскую? Или: куда подевались, куда сгинули времена бешеной популярности неофициальной живописи, легендарные времена Измайлово и "Пчеловодства", и почему он, дурак, в ту пору там не выставлялся, а рвался в Союз? Или, наконец, почему ни худфонд, ни эти сраные (при слове сраные Галина Алексеевна непроизвольно морщится, демонстрируя, что слышит его не впервые в жизни) миллионеры не желают покупать произведений его, Ярика, незавербованного искусства? Почему даже в несчастный салон Юны Модестовны не может он пристроить и пары своих холстов?!.
Почему худфонд - Галина Алексеевна знает из первых рук: там более способностей и даже ее протекции требуются совершенно несвойственные нашему Модильяни покладистость, терпение, выдержка и политическая тонкость в искусстве интриги. Самое смешное, что те же качества, даже в сильнейшей степени, требуются, оказывается, и в мире диссидентском, - но об этом Галина Алексеевна, не читающая, - хоть и невредно было бы ей по службе, - ни "Третьей волны", ни "АЯ", а лишь наслышанная о нехорошем сем мире с тенденциозного голоса любимой своей заокеанской радиостанции, не только не знает, но даже и не догадывается: диссидентский мир вообще представляется ей не менее таинственным, чем загробная жизнь. Впрочем, привыкшая, как мы уже заметили, к глухой монологичности яриковых сомнений, она вовсе и не собирается на них реагировать. Поэтому настойчиво-напористое (Боже! почти как в те времена!) требование художника ехать сейчас же, сию же минуту, к нему в мастерскую, где и ответить, наконец, окончательно и бесповоротно лицом к лицу с картинами на все проклятые, мучащие его вопросы, - застает ее совершенно врасплох и, подкрепленное зовом пресловутой бездны, любовью и алкоголем, серьезного сопротивления не встречает.
Тем более, что том всемирки, чтение которого сорок минут назад прервал Ярик, - том этот, сто первый по счету, - оказывается Эдгаром По.
Склонив голову, и все же касаясь перманентной макушкою потолка, а под огромными, пыльными, асбестом укутанными трубами складываясь и в три погибели, шла Галина Алексеевна, предводительствуемая Яриком, по коленчатому подвальному коридору мимо выпиленных из фанеры, вырезанных из пенопласта, отчеканенных на жести силуэтов Вождя Мирового Пролетариата, мимо разнокалиберных досок почета, мимо щитов соцобязательств, мимо лозунгов и серий портретов членов Политбюро, - шла в святая святых нашего художника. Открывшаяся ее взору огромная, в центре освещенная голой двухсотсвечовкою, в углах чем-то шуршащая и копошащаяся безоконная комната и была яриковой мастерскою: вместе с сотнею рублей ежемесячного жалования, выплачиваемого одним из московских ЖЭКов, составляла она награду за идеологический труд, продукцию которого Галина Алексеевна видела по пути. Ярик, несколько долгих лет буквально загибавшийся без мастерской вообще, ни перед диссидентствующими, но часто вполне преуспевающими друзьями-приятелями, ни, тем более, перед Галиною Алексеевною за продукцию эту не оправдывался и не извинялся, ибо считал вынужденную свою работу на ниве идеологии, работу, дающую в остальных отношениях почти безграничную свободу творчества, делом в нравственном отношении пусть не похвальным, но не столь и предосудительным: каждая, дескать, цивилизация имеет свои символы и обряды, свои, так сказать, формальности, серьезного значения которым ни один нормальный человек никогда не придаст, вот как, например, моде.
Будь мастерская несколько менее обширною, мы рискнули б сказать, что картины заполняют ее: чувствовалось, как много их, потерянных в обводящем углы мраке: больших и маленьких, туманных и веселеньких, масляных и гуашевых, на холсте, на картоне и даже на оргалите. Ну вот! выдохнул Ярик, поставив бутылку с остатками водки на стол (несмотря на настояния Галины Алексеевны, он, покидая ее дом, с бутылкою расстаться не пожелал категорически) и зажег пару позаимствованных где-то на стройке прожекторов. Смотри. Оценивай. Ты ж как-никак специалист.
"Как-никак" задело Галину Алексеевну, и лицо ее озарилось неким особым сладострастием, которого Ярик до сих пор никогда на этом лице не замечал, которого даже и заподозрить на нем не мог, - сладострастием неограниченной власти над так называемым искусством, неподвластным, как любят его создатели самодовольно считать, никому кроме них и Бога, - и, хоть в то же мгновенье она одернула себя, согнала с лица предательское предвкушение, Ярик уже казнился, мятался и готов был, казалось, собственным телом броситься на смертоносные амбразуры глаз любовницы. Ничего уже, впрочем, поправить было невозможно, во всяком случае, по ярикову не то что деликатному, а не слишком как-то твердому характеру, разве вот суетливо разлить по нечистым стаканам остатки "Сибирской".
Пить Галине Алексеевне больше, конечно, не следовало, но она почувствовала, что, не выпив, спугнет художника, а отказаться от предстоящего суда сил уже не имела, и так как ни закусить, ни даже запить коварную жидкость было нечем, бросилась в критический свой полет непосредственно из ожесточенной схватки с тошнотою и подступающей к горлу рвотою.
Вот это! сказала генерал, мгновенно, безошибочно выхватив из сотен других небольшой квадратный холстик, попорченный по краям коренным населением подвала, это же прямая антисоветчина в худшем, классическом ее смысле. Это недостойно высокого твоего таланта! и брезгливо отбросила холстик влево от себя. Допустим, нетвердо согласился автор, польщенный словосочетанием "высокий талант". Она, будто только подтверждения и ждала, ринулась дальше: и это, протянула цепкую руку куда-то в глубину. И это!
Когда экспозиция была очищена от откровенных антисоветчины и порнографии, разговор, несмотря на несколько заплетающийся язык тайного советника, принял характер более утонченный. Например, графическая серия, вдохновленная ошибочно напечатанным и справедливо забытым "Иваном Денисовичем", навлекла на художника обвинение в спекулятивности и паразитировании на теме. Ты сам посуди, объяснялась Галина Алексеевна перед Яриком, который вовсе и не требовал никаких объяснений, а мрачно молчал, словно уже придумал что-то, решил, и только выжидал удобного момента, чтобы решение свое привести в исполнение. Ты сам посуди: кто бы, что бы и как бы скверно ни нарисовал или, скажем, ни написал про лагерь - это всегда будет волновать, будить сострадание. При чем же здесь живопись? При чем линия? При чем, в конце концов, искусство?! Вспомни ту нашу картиночку, про солдат!
Ободренная превратно понятым угрюмым безмолвием подсудимого, Галина Алексеевна утратила последние остатки самообладания и, по мере того, как росла на полу стопка отсеиваемых картин и рисунков, все более и более радужные перспективы раздражали внутренний ее взор: постепенное, сегодняшней ночью начавшееся приручение маленького своего Модильяни, введение его в номенклатуру и, в конце концов, скромная свадьба и долгое семейное благополучие: они жили счастливо и умерли в один день. А п-пить я ему больше н-не п-позволю!
Внутренний монолог, впрочем, ничуть не мешал внешнему, и последний становился все глаже, формулировки все обкатаннее, чеканнее, голос мало-помалу набирал силу и вот уже гулко гремел под низкими подземными сводами: ведь чем одним живет человек? Надеждой! Чего он вправе ждать от искусства?? Надежды!! Что должен, что обязан дать ему художник??? На-деж-ду!!! Константиновну, буркнул Ярик, но слух Галины Алексеевны не счел сомнительную эту, диссидентскую острту достойною замечания, а голос меж тем продолжал: вот, например, полотно! Оно ведь абсолютно беспросветное, черное. Ты согласен? черное? Согласен? От него же повеситься хочется. Кому оно несет радость? Кому дает силы? Кому, наконец, служит?! Красоте! стыдливо промямлил Модильяни и тут же пожалел, что открыл рот. Истине! На сей раз Галина Алексеевна решила расслышать, но ответила крайне лапидарно: просто повторила два эти сиротливые слова с уничтожающе-саркастическою интонацией, и черный холстик пополнил груду антисоветчины, порнографии и спекуляции.
Минут сорок спустя отделение зерен от плевелов было завершено, Ярик погасил прожектора, сник в углу колченогого фанерного диванчика. На периферии сразу зашуршало, замелькали серые тени, Галине Алексеевне стало жутко. Она попыталась прижаться к возлюбленному, но тот, хоть и не отстранился, был жесток и неподатлив. Обиделся? с тревогою спросила притихшая героиня. Ты замечательный мастер! Эти картины (она кивнула на прореженную экспозицию) составили бы! да еще и составят, непременно составят! честь любой коллекции, любой галерее. Придет время, и они станут государственным достоянием, будут стоить бешеных денег! О тебе напишут мемуары и монографии! А сегодня? вдруг обернулся художник, и зрачки его странно вспыхнули изнутри чем-то красным. А сегодня - слаб купить? Вот ты, лично - ты купила бы их сегодня? Для своего министерства?..
Н-ну, во-первых! начала Галина Алексеевна и тут же остановилась: ее встревожил этот странный багровый блеск, и, хоть она и попыталась успокоить себя рационалистическим объяснением, что это, дескать, наверное, отразилось глазное дно, что будто именно такое сверкание видела она как-то и раньше: у покойного Чичикова, - преодоление зловещего эффекта далось ей не так просто. Во-первых, покупка картин для министерства не входит в мою компетенцию! Не доверяют? сыронизировал Ярик и тут же продолжил атаку: а во-вторых? Во-вторых! (Галина Алексеевна пропустила мимо ушей и иронию) нам бы, пожалуй, не выделили средств, даже по перечислению. Вот мебель собирались менять, и то! У нас, знаешь, культура финансируется из остатков! Ну, а в принципе? не унимался совсем, казалось, протрезвевший собеседник и напирал на Галину Алексеевну требовательным, гипнотизирующим, бездонным взглядом. В принципе! В принципе?.. генерал несколько оробела. В принципе - разумеется. Они даже слишком для нашего заведения хороши! В таком случае (Модильяни сделал широкий кругообразный жест правой рукою и с угрюмой торжественностью завершил) я вам их дарю!
И лишь на полпути к цели, к Китайскому проезду, зажатая в такси-универсале между Яриком и его продукцией, попыталась Галина Алексеевна осознать по-настоящему ужас своего положения, но и тут успокоилась, решив, что все равно из яриковой сумасшедшей затеи ничего не получится, что никто их не пустит в министерство посреди ночи и что, когда не пустят, она уговорит художника поехать к ней, и там, может быть, наконец, случится то желанное, о чем она не решалась намекать возлюбленному вот уже добрые пятнадцать лет!
Ну что же ты? говорит Ярик, когда они выходят из машины, остановившейся прямо у дверей министерства, а сам принимается выгружать холсты и, привалив первый к стеночке, ставить их один за другим ребром на асфальт. Звони! Галина Алексеевна, все еще уверенная, что их не пустят и что, таким образом, экстравагантное ее ночное приключение окончится безопасно и даже, может, и благополучно, да к тому же и несколько чрезмерно дерзкая от выпитого алкоголя, придавливает черную кнопочку. За аквариумными стеклами вестибюля загорается слабый далекий свет; движется, словно гигантская рыба плывет, чья-то неясная фигура; клацает металл замка, и на пороге открывшейся двери появляется охранник. Он в форме, однако, столь же, как Ярик, демонстративно зарос волосами, и выражение его лица отнюдь не вызывает ассоциаций с покоем, порядком и прочною государственностью. Короче, любому нормальному человеку в секунду стало бы ясно, что приплыл диссидент.
Старик! какими судьбами?! Ого, да ты с кадрой! (Диссидент, с первого мига сосредоточившийся на художнике, удостаивает при этих словах взглядом и Галину Алексеевну). Заваливайте. Я тут сегодня как раз один. И выпить найдется! - и Ярик узнает приятеля, и они уже обмениваются и рукопожатиями, и неловкими поцелуями, тычками скорее, куда-то в бороды, и полубессмысленными фразами вроде ну как ты? или видишь кого из наших? какими и всегда обмениваются не слишком близкие, хоть давние, знакомцы, случайно встретившиеся после продолжительной разлуки, - и вот оба заносят уже холсты в вестибюль, и Ярик объясняет диссиденту цель визита и просит содействия, а тот кивает понимающе да с периодичностью автомата приборматывает: об чем базар, старик? об чем базар?..
И тут-то Галина Алексеевна сознает, наконец, что от акции, на которую она сама дала согласие, не отвертеться, - убежать разве, что есть духу, - но бежать почему-то совсем не хочется: и ноги нетверды, и мрачная безд_на щекочет, провоцирует показать кому-то, не вполне, впрочем, понятно, кому именно, - язычок, и голова удивительно упоительно кружится, и перед глазами мелькают в нелогичной последовательности темные, незнакомые в дежурном освещении лестницы и коридоры, комнаты и кабинеты, даже, кажется, ее собственный, мелькает диссидент, мелькает Ярик, мелькают стремянка, рамы, холсты, веревки, мелькает ножовка в яриковой руке: он что-то там пилит, подгоняет, - но вот мелькание становится все менее сумбурным, вот и вовсе останавливается, и Галина Алексеевна обнаруживает себя в компании Ярика (диссидент куда-то исчез) в кабинете самого министра, в кабинете, где она бывала тысячи раз и никак не могла вообразить себе такого тысяча первого.
Уже по-утреннему серо и вполне можно обойтись без электричества. Зеленому сукну старинного стола приветливо улыбается со стены черно-белый Вождь Мирового Пролетариата (Галина Алексеевна и пьяная убедила возлюбленного не трогать портретов), а Ярик, стоя на стуле, укрепляет на противоположной стене последнее из привезенных полотен, то самое, на котором, по случаю, изображены дворовые мальчишки, карнавальные амуры, что подглядывали за ними и нахально мешали их любви в давнюю предновогоднюю ночь. Выше! Еще чуть! Левый, левый угол! делает поправки Галина Алексеевна таким профессиональным тоном, словно всю жизнь развешивала картины, - и, удовлетворясь, наконец, параллельностью горизонталей рамы покрытому ковром полу, пятится назад, пока не упирается несколько против прежних времен потяжелевшею талией в монументальное произведение мебельно-канцелярского искусства.
Модильяни слышит толчок и оборачивается. Общим планом, но одновременно и во всех подробностях, он видит: огромное зеленое поле, закапанное разноцветными чернилами столь ненамеренно-замысловато, что пятна складываются в удивительно стройный орнамент; частые короткие вертикали красных точеных балясинок, что, поддерживая три обводящих столешницу перильца, задают совершенно безумный опорный ритм; вишневые квадраты сафьяновых папок "к подписи"; светлый прямоугольник письменного прибора; радужный веер разноцветных карандашей в пластмассовом, телесного цвета стаканчике; три телефонных аппарата: белый, серый и черный, а на белом, большом - герб державы и красную лампочку; видит и ее: поддатую, усталую, немолодую, но безусловно счастливую женщину, носительницу обворожительных в контексте линий и пятен: малинового - кофточки и трех палевых, перекликающихся с письменным прибором, разновеликих: лица и рук. Художник задерживается так на мгновенье; в мозгу его происходят какие-то странные процессы, невероятные по интенсивности и совершенно не поддающиеся регистрации, - потом спрыгивает со стула и плавным сильным жестом нарушает композицию, смешивает малиновое с зеленым.
Спустя несколько мгновений колористическое однообразие серого паласа нарушают темно-синие пятна итальянских сапожек, а потом и запутавшееся в облаке паутинных колгот нежное салатное пятно трусиков!
Впрочем, ни любопытные цветовые эти сочетания, ни собственное и ни любовницы тяжелое дыхание не мешают нашему художнику осознать, что порыв, бросивший его к столу, при всей истинности и необоримости, не есть ни порыв любви, ни даже похоти, а чего-то третьего, пока непонятного, и что зародился он еще там, в подвале, несколько часов назад, в тот самый момент, когда под действием генералова критического выступления, нелепо и, в общем-то, в шутку, предложен был государству ненужный, неудобный этот подарок, - а теперь лишь, созревший, высвобождается в не без ехидства подтасованном месте.
Для Галины же Алексеевны этот рассветный час становится звездным часом первого и последнего в жизни оргазма, столь могучего, что наступления его неспособны предотвратить ни отчетливо, словно галлюцинация, слышимая из прошлого песенка про роковую судьбу черного кота, ни нахальные рожи карнавальных мальчишек, устроившиеся в прямоугольной раме, словно в окне общежития, ни даже осуждающий взгляд Вождя Мирового Пролетариата, словом, неспособен предотвратить весь мир, который из экстравагантных, стробоскопически меняющихся ракурсов видит опрокинутая ее голова, мечась, мотаясь по зеленому сукну уникального канцелярского порождения!
Когда Ярик, брезгливо поглядывая на порозовевшего тайного советника, вопли и непристойные извивы которой всего минуту назад чуть не вызвали у художника приступа натуральной рвоты, застегивает молнию на джинсах, в голове его словно включается вдруг телетайпный аппарат прямой связи, такой как раз, какой стоит за стеною, в приемной министра, - включается и с мерным постукиванием печатает на телеграфную ленточку текст, объясняющий смысл порыва, однако, совершенно, увы, нецензурный:
Е..Л Я ВАШЕ МИНИСТЕРСТВО ТЧК
Вот тк вот. А вы говорили: первая любовь!..
Ярик остановил оранжевое олимпийское такси, в котором они покидали министерство, у огромного мусорного бака, приютившегося в глубине старого зеленого дворика, открыл багажник и принялся устало и индифферентно, безо всякой злобы и ненависти, перебрасывать в вонючие помойные недра образцы пейзажной, жанровой и военно-патриотической живописи, похищенные с коридорных и кабинетных стен, а Галина Алексеевна, посидев минутку-другую на заднем диванчике машины, выбралась под яркие косые лучи наступившего раннего весеннего утра и, не оборачиваясь, пошла. Ярик не окликнул, даже, кажется, не заметил ее бегства, и в этот момент ей совершенно очевидно сделалось, что не встретятся они больше никогда, разве как-нибудь случайно, в метро, да и то постараются друг друга не узнать.
Добравшись до постели, Галина Алексеевна провалилась в тяжкий, болезненный, похмельный сон, и одному Богу известно, что за видения чередовались в воспаленном ее мозгу с мутными проблесками реальности, в которые ужас содеянного становился доступен осознанию. На службу генерал решила не ходить более никогда, а вот тк вот, лежа под одеялом, тихо умереть от стыда, одиночества и голода.
Хотя полные восемь часов рабочего дня были таким образом пропущены, отговориться за них кое-как еще было можно, но Галина Алексеевна не пошла на службу и назавтра, и на третий, по счастию оказавшийся пятницею, день. На исходе же воскресенья решила, что понести справедливое наказание и испить чашу унижения до дна обязана во всяком случае, прибрала на кухне заплесневевшие, загнившие остатки пресловутого ночного пиршества, включила телефон и поставила будильник на обычные семь-пятнадцать.
Первое, что увидела Галина Алексеевна, подходя к родному учреждению, был обосновавшийся на асфальте у помойного уголка знаменитый на все министерство огромный стол, свидетель и соучастник ужасающего ее падения. Он, хоть и пытался держаться самоуверенно, выглядел все же как-то удивительно жалко: из-за того, наверное, что на верхней его, изумрудной, в привычных чернильных кляксочках плоскости отчетливо, подобно полянкам ромашек на весеннем лугу, выделялись неприличные белесые пятна и источали (так Галине Алексеевне показалось) острый, пронизывающий запах темного ее сладострастия. Генерал постаралась проскользнуть мимо стола по возможности незаметно, как тень, и вот уже шла, потупив очи, сама не своя, длинными коридорами учреждения, а злополучные модильяниевы полотна кричали со стен, лезли под полуприкрытые веки. Боже мой, Боже! Зачем она здесь, эта отвратительная мазня? Почему ее до сих пор не сняли, не сорвали, не выкинули вместе с оскверненным столом?! Впрочем, да, конечно: я ведь трусливо отсиживалась дома, увиливала от грозной, но справедливой расплаты за грех юности, а они дожидались меня, очевидцы страшного моего проступка, беспристрастные свидетели обвинения!
Однако, в коридорах и кабинетах не только никаким наказанием, - даже происшествием или, скажем, следом происшествия вовсе и не пахло. Коллеги встретили Галину Алексеевну равнодушно-доброжелательно, а трехдневное ее отсутствие либо вовсе не заметили, либо приписали обычной инспекционно-разгромной поездке по провинции или легкому недомоганию (положим, женскому). Тем не менее, весь день Галина Алексеевна была подозрительна и насторожена и только минут за пять до звонка решилась вызвать по выдуманному делу вчерашнего выпускника факультета журналистики, смазливенького редактора, и как бы между прочим, впроброс, эдак шутя, спросить, не знает ли тот о причинах разжалования министром любимого, старинного, наркоматского, а, может, и департаментского еще, единственного в своем роде и не одного хозяина пережившего стола. Редакторчик, не уловивший, сколь важен для генерала несерьезный по видимости этот вопрос, отделался легкой либеральной шуточкою, и Галина Алексеевна постеснялась педалировать, а только, не обернув головы, кивнула наверх и назад: а это? Действительно, присмотрелся к картине редакторчик. У вас здесь, кажется, висело что-то другое. Пейзажное. Глядите как забавно: дама в черном определенно похожа на вас! А что Тер-Ованесов? все еще преподает на журналистике? поинтересовалась, прощаясь, наша героиня.
На другой день Галина Алексеевна побывала и в кабинете министра и почти все время, пока в привычной, доброжелательно-полуфамильярной манере шел рутинный служебный разговор, не отрывала глаз от новенького, темно-серого дерева, гигантского письменного стола, и только перед тем, как уходить, рискнула сказать, переведя взгляд с финской полированной поверхности куда-то за окно и вниз: дали отставку? Министр, как ребенок, довольный обновкою, сразу понял, о чем речь, и ответил шутливо: да уж, пора, понимаете, пристраиваться в ногу со временем. Становиться, так сказать, современником. Вон и картинки поменяли. Одобряете? Вы же, как-никак, специалист. Галина Алексеевна оглянулась на нескромных яриковых амуров, присмиревших под серьезным взглядом черно-белого вождя, и не столько утвердительно, сколько многозначительно-игриво произнесла: да-а-а! - и это "да-а-а!" было вздохом освобождения: Галина Алексеевна почувствовала, как отлегло, наконец, от сердца, как совесть очистилась раскаянием; почувствовала, что край мрачной бездны никогда больше не поманит непонятным своим упоением. И слава Богу!
Правда, яриковы полотна долго еще, не один год, раздражали глаз генерала и душу щемили воспоминания тех далеких лет, когда еще все казалось ясным, простым любовь и счастие, - но потом примелькались на ставших своими местах, и всего, может, и переменилось в жизни Галины Алексеевны, что завелся в кухонном шкафчике неиссякаемый родничок, к которому прикладывалась она по вечерам и выходным до самой одинокой своей смерти (рак матки), да покусанный покойным Чичиковым рисунок оказался в застекленной рамочке, - впрочем, не на стене, а на прежнем месте: в комоде, под наборами засохшей косметики и свежим постельным бельем.
1980 г.
ГОЛОС АМЕРИКИ
научно-фантастический эпилог
Черт возьми! Такая уж надувательная земля!
Н. Гоголь. "Игроки"
Проводив взглядом рванувшегося от главного входа красно-белого жучка скорой, в недра которого с мешающей помощью Трупца Младенца Малого только что был внесен генерал Малофеев (говорят, его Трупец и отравил, Катька Кишко, едко пахнущая половыми секретами, прошипела из-за спины таинственным голосом последнюю сплетню, - впрочем, что же? почему бы и не Трупец? почему бы и не отравил?), - жучок умудрился-таки найти щелку в непрерывной, неостановимой, темно-зеленой ленте прущих по набережной военных грузовиков и, полавировав внутри нее, скрылся за излучиною, Никита вдруг подумал, что внезапное заболевание генерала может привести к таким последствиям, о каких страшно бредить и в бреду, и еще подумал, что слишком далеко его, Никиту, кажется, занесло, далеко и совсем не туда. Он и раньше чувствовал, что его несет не туда, но то было несет, а теперь - занесло уже, занесло окончательно, и ясное сознание этого факта пришло в голову впервые.
Ему, собственно, и всегда, можно сказать - с рождения, некуда было деваться, вся логика биографии, судьбы толкала в черно-серое здание на Яузе, вмещающее два десятка западных подрывных радиостанций, разных там Свобод, Би-би-си и Немецких Волн. Он от младенчества, от младых, как говорится, ногтей слишком насмотрелся на диссидентствующих этих либералов, на либеральствующих диссидентов, к числу которых, увы, принадлежали и оба его родителя, и старшая сестрица Лидия; слишком наслушался нескончаемых их, пустых и глупых вечерне-ночных, в клубах вонючего табачного дыма разговоров, за которыми, одна вслед другой, летели бутылки липкого тошнотворного портвешка и переводились килограммы тогда еще дешевого кофе; слишком надышался кисловатой, затхлой, даже на свободе - вполне тюремною - атмосферой; слишком, слишком, слишком! чтобы каждой клеточкою души не стремиться вырваться из этого вызывающего органическую брезгливость круга. Приметы родительского и их друзей быта: нищета, безработица, обыски (нескольким из которых, еще мальчиком, стал Никита потрясенным свидетелем); допросы, аресты, суды; адвокаты, кассации, лагеря, психушки - все это, поначалу жуткое, со временем стало совсем не страшно, а! м-м! нехорошо, неприятно, тошнотворно, и знакомые фамилии по вражеским голосам звучали как-то фальшиво и по-предательски, и ни за что не могло повериться, будто разнообразно-однообразным процессам сиим и процедурам подвергаются действительно чистые, бескорыстные и психически полноценные люди, да не могло повериться и глядя на их, кандидатов и докторов наук, старые, замасленные, потертые, в серых клочьях подкладочной ваты пальто, на их плешивые шапки, на бахромящиеся, вздувшиеся на коленках штаны, не могло повериться, слушая обиженные, жалостливые их, физиков, математиков, филологов, рассказы о мытарствах по отделам вневедомственной охраны, по кочегаркам и дворницким. Книжки и журнальчики, ко_торые на очередном обыске описывались, сваливались во вместительные, защитного цвета брезентовые мешки и увозились, но, несмотря на столь регулярные и капитальные чистки, спустя время, снова накапливались в квартире, - не вызывали у Никиты никакого ни любопытства, ни доверия, а тоже - одну брезгливость, и любая брошюрка, купленная в Союзпечати, любой номер "Пионера" или "Костра", безусловно, были куда всамделишнее той, пусть на самой хорошей бумаге отпечатанной, но фальшивой, фиктивной макулатуры.
Кстати о "Пионере" и "Костре": ни их, ни "Пионерской правды", ни "Юного" там "натуралиста" или "техника" не соглашались родители выписать Никите: брызжа слюною, объясняли про коммунистическое обморочивание, которому не позволят! и так далее, а взамен подсовывали детское Евангелие с глупыми картинками и прочую чушь, и ее не то что читать - смотреть на нее было противно и стыдно, а все ребята в школе читали и "Костер", и "Пионерскую правду", и "Юного техника", и Никита, хоть побираясь, а все-таки читал тоже, а неприятные ощущения от побирушничества заносил на родительский счет. Последний с каждым годом рос, и не только от новых поступлений, но и от неумолимых процентов.
Чем более емкие ушаты иронии и прямой издевки опрокидывали родители и сестра Лидия на октябрятскую звездочку, на пионерский галстук, на комсомольский значок Никиты - тем с большей энергией сопротивления тянулся он к этой высмеиваемой, облаиваемой ими общественной жизни и с гордостью и достоинством носил звания и председателя совета отряда, и члена совета дружины, и комсорга класса. И только там уже, в комсоргах, впервые смутно почувствовал, что тащит его куда-то не туда, потому что прежде, в октябрятах и пионерах, деятельность Никиты была в каком-то смысле органичной, естественной, принимаемой ребятами, - теперь же слова, которые он вынужден был поддакивающе выслушивать и произносить сам, все дальше и дальше уходили от реальности, и волей-неволей приходилось переделывать ее в своем сознании под эти слова, и она мало-помалу начинала обретать размытость, фиктивность, призрачность. Однако поздно, поздно было поворачивать назад: несло, несло, несло уже, да и некоторая приятность в положении комсомольского вожака все-таки оставалась: снаружи - уважительное отношение начальства и ряда товарищей обоего пола, изнутри вступая в странное противоречие с постепенным офиктивливанием реальности - ощущение прямой причастности к могучей своей Родине, то есть всамделишности собственного существования, - тащило, перло, несло и так и вынесло в университет, в университетский комитет комсомола, и дальше - в пресловутое черно-серое здание на Яузе. И чем справедливей и обоснованнее казались Никите лидкины и родительские шуточки и издевки, а они - к никитиному раздражению - с течением времени все чаще казались справедливыми и обоснованными, - тем меньше оставалось возможностей к отступлению с пусть сомнительной, однако частично уже пройденной, с пусть выбранной ненамеренно, но многими драками отстоянной дороги. И еще клеймо, поставленное родителями на Никиту при рождении последнего, поставленное безжалостно, под запах паленой детской кожицы, клеймо имени-отчества, Никита Сергеевич! Оно жгло Никиту с того самого момента, как он стал понимать, в чью честь назван и почему именно в эту честь, - жгло, и чего бы только Никита ни сделал, чего бы ни превозмог, чтобы прожить клейму наперекор!
Хотя, с другой стороны, - куда уж так особенно занесло? - работа как работа, даром только что числишься младшим лейтенантом известного Госкомитета, Конторы, как выражаются родители, - и формы-то ни разу, считай, не надел: обыкновенный радиоредактор. А что выпускаешь в эфир не "Маяк", не "Сельский" какой-нибудь "час", а программу "Книги и люди" "Голоса Америки" - так чт? - забавно даже, интересно, игровая, так сказать, стихия, мистификация! и всякий раз, сдавая вниз, в преисподнюю, на передатчик очередную американскую пленку, Никита не без удовольствия воображал внимательные лица Лидки, родителей, прочих оборванных диссидентов, с напряжением слушающих свободное слово, прорывающееся сквозь коммунистические глушилки, - и от души улыбался. Пусть, дескать, не слушают, как ослы, что угодно - лишь бы из-за кордона!
Так или иначе, а в комсомольский комитет Конторы Никита самоотвелся, правда, тихонько самоотвелся, без бравады, без демонстраций этих разных; так же, без бравады и демонстраций, воздержался пока и от вступления в партию, хотя Трупец Младенца Малого и предлагал рекомендацию, а сейчас вот - лоб до потного онемения прижат к пыльному жаркому стеклу, взгляд, проводив не вдруг вклинившегося в темно-зеленую ленту военных грузовиков красно-белого мигающего и, надо полагать, вопящего жука до излучины, переплыв мутную, из одного, кажется, жидкого дерьма состоящую Яузу, перейдя противоположную ее набережную, по которой перла - только в обратную сторону - такая же темно-зеленая, такая же непрерывная, такая же ничем не остановимая лента, упершись в посеревшие, подкопченные выхлопами стены Андроньевского монастыря и по ним проползя вверх, стопорится на декоративном золоченом крестике собора, - Никита представил вдруг, как же выглядит со стороны все то, в чем он принимает посильное участие? представил, и по-нехорошему смешно ему стало, и беспричинно засосало под ложечкою, беспричинно, а словно так, как, наверное, должно засосать, когда, лечась от перелома какого-нибудь нестрашного, прочтешь в незнамо зачем, ради непонятной шутки выкраденной у дежурной сестры истории собственной болезни латинское, однако, и по-латыни слишком понятное слово: cancer.
Х-хе-не-рал! прошипел Трупец и потер ручки, словно старательно, хотя и не слишком артистично, скопировал известного французского кинематографического комика, на которого похож был до однояйцовости. Откомандовался! Скорая вильнула и, вопя и мигая, вклинилась в колонну идущих по набережной грузовиков. Не боись - средство верное, патентованное!
Обиженный, дважды обойденный повышением и фактически сосланный на должность замзава одного из отделов собственного детища, однако человек, в сущности, крайне добродушный, Трупец Младенца Малого зла никому не желал, особенно непосредственному своему шефу, генералу Малофееву, которого помнил, когда тот был еще желторотым, шустрым таким, но по делу шустрым капитаном, и которого несколько лет назад сам с удовольствием принял к себе в контору на должность начальника "Голоса Америки", - зла не желал и подсыпл ему в столовой за обедом сохраненный на всякий случай еще со времен оперативной работы ядовитый английский порошок отнюдь не из зависти: просто не видел другого выхода, а пора провести в жизнь одну старую идею настала беспрекословно.
Идея зародилась у Трупца давным-давно, когда он только что получил подполковника и возглавил Отдел глушения западных радиопередач. Работать было трудно: враги елозили по волнам, увеличивали мощности, беспредельно расширяли диапазоны, даже открывали новые станции; наша аппаратура то и дело ломалась, горела, техники и солдаты глушили не столько радиопередачи, сколько выдаваемый для промывки контактов метиловый спирт, - словом, Трупец вертелся, как белка в колесе, - толку, однако, выходило чуть: следовало менять что-то кардинально! - и вот, мучительно мысля и ночью и днем, он таки выдумал, что, чем тратить миллионы киловатт и километры нервов на малоэффективное генерирование помех, лучше просто выловить всех, кто пакости смеет слушать, и нейтрализовать - и тогда пускай брешут враги - надрываются, словно голодные псы в выгоревшей, вымершей деревне!
Поначалу показавшаяся хоть сладкою, а несбыточною мечтою, мысль постепенно обросла подробностями, и вот уже, вполне законченный, детально разработанный, лег в папочку красного ледерина план операции: внедрить на одну из подрывных антисоветских радиостанций, лучше всего на "Голос Америки", своего человека, который в определенный день и час передал бы в эфир специально подготовленное сообщение, ну, что-то вроде того, что через сорок минут Америка начинает войну против СССР, но, желая оберечь сторонников демократии (не сторонники "Голос Америки", слава Богу, не слушают!), по секрету предупреждает их, чтобы они, завернувшись в белые простынки, вышли из домов и сгруппировались на открытых пространствах. Каково?! Сами, голубчики, как тараканы повыползете - спасаться, а мы вас всех тут - цап!
Начальству идея понравилась. Правда, кое-кто из молодых да ранних косился опасливо: не слишком ли, дескать, многих придется того! цап? не нарушим ли, дескать, снова ленинские нормы социалистической законности? - но Трупец успокаивал: не обязательно, мол, так уж всех, и так уж сразу, и так уж именно цап, - возьмем, мол, пока на карандашик, а там, в спокойной обстановочке, все и решим! - и уже положено было на титульный лист из ледериновой папочки много разноцветных разрешительных виз, чуть ли не последней только, главной, и дожидались, уже и кандидатуру подыскивали для внедрения и предварительно остановились на одном писателе-полудиссиденте, который давненько уже намыливался на Запад, - как вдруг Трупец, сам, забил во все колокола и прохождение папочки приостановил.
Приостановить затею, которой дан ход, - все равно что задержать пулю, вылетающую из ствола, - но тут резон был слишком уж значительным: неожиданно появилась возможность раз-навсегда намертво заткнуть все подрывные радиоглотки: в один прекрасный день - из тех как раз, когда папочка ходила по начальству, - прорвался в кабинет Трупца настырный молодой человек в джинсах, бороде и очках и долго что-то объяснял, размахивая руками, про сверхпроводимость, явление интерференции и когерентность радиоволн. Трупец, имевший в школе по физике двоек больше, нежели троек, не понял, конечно, ничего, однако нюхом волчьим учуял, что дело стоящее, и тут же, вызвав к подъезду черную свою "Волгу", поехал к парню в НИИ: в одно из тех, знаете, предприятий, что обнесены глухим забором с тоненькими проволочками поверху, а на дверях никакой таблички, кроме как "Отдел кадров", никогда не висит, и только рядом, на врытых в землю деревянных ногах, голубеет щит ТРЕБУЮТСЯ с перечислением двух десятков профессий: от жестянщика до зубного техника, - по которым в жизни не догадаешься, чем же, в сущности, за забором занимаются, - поехал в НИИ и там собственными глазами и ушами убедился, что от включения бородатым очкариком затерявшегося в переплетении проводов, скоплении лампочек, стрелок и верньеров тумблерочка и впрямь наглухо замолкал приемник ВЭФ-12, по которому шли, как обычно, последние известия и песни и танцы советских композиторов, исполняемые по заявкам радиослушателей.
Словом, Трупец оценил, и молодой бородач получил и квартиру, в очереди на которую тщетно стоял уже несколько лет, и собственную лабораторию, и соответствующий оклад жалования, и необходимые дотации, и валюту, а спустя некоторое время произошли следующие события:
1) смолкли в советском эфире все вражеские, грязные голоса;
2) ложным опенком после грибного дождя, чуть ли не в одну ночь, вымахало на набережной Яузы черно-серое здание;
3) голоса снова заголосили, но уже не своим голосом, а почти дословно повторяя то первую программу Всесоюзного Радио, то "Маяк";
4) в газете "Правда" и целом ряде прочих газет в списках лауреатов Ленинской премии появилась группа не известных дотоле народу фамилий и нейтральное, ничего не говорящее даже человеку искушенному название темы, за разработку которой носители не известных дотоле народу фамилий премии этой удостаивались: "О некоторых явлениях, сопутствующих интерференции когерентных радиоволн при использовании волноводов из сверхпроводящих материалов"; тема - разъясняли газеты - имеет огромное народнохозяйственное значение;
5) Трупец Младенца Малого купил в военторге на Калининском десяток звездочек, в каждом погоне просверлил шилом по третьей дырке и даже завел предварительные и пока секретные переговоры со знакомым портным о пошиве генеральского мундира, - и то, и другое, и третье, впрочем, как оказалось - напрасно, ибо не только генерала - даже и полковника Трупцу, возглавившему новый огромный отдел Комитета, так и не присвоили, а напротив - чем на трупцов взгляд лучше шло дело, тем чаще вызывали Трупца на ковер и разносили в хвост и в гриву за тупость и неумение использовать с полной отдачею последние достижения советской науки и техники в целях дальнейшего усовершенствования и усиления идеологической работы среди населения. Да, усиления среди населения.
Итак, в тупости и неумении обвиняли Трупца Младенца Малого! Это ж смешно сказать: Трупца - в тупости и неумении! А кто как не он бородача приветил? кто как не он подал идею не вовсе голоса упразднить, а заменить на свои, отечественного производства, комитетские? кто как не он провел переговоры с финнами о возведении здания в рекордные сроки, приглядывал за строительством, дневал-ночевал на площадке?! А что начальству не нравятся тексты, которые идут в эфир, - ну тут уж Трупец вовсе виноват не был! Что он мог поделать с собою, когда каждая клеточка его мозга - да и одного мозга ли?! - каждая клеточка тела, каждая пора, каждый волосок кожи всеми силами противились тому, чтобы собственными, можно сказать, руками изготовлял и распространял их хозяин заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, Коммунистическую партию и выдающихся ее деятелей, а также отдельные организации! Нет-нет, совсем не такой уж он и дурак был, Трупец Младенца Малого, он понимал, что следует маскироваться, чтобы тебе верили, что ты "Голос Америки" или там, положим, какое-нибудь "Би-би-си", следует подделываться под гадючий тон, чтобы между якобы их сообщениями подпустить порою свое, Трупец нисколько не подвергал сомнению имеющиеся у начальства агентурные данные, что совсем, значит, перестал слушать народ трупцовы голоса, - понимал и всякий раз искренне обещал начальству, что исправится, что все будет о'кей, даже на главного редактора при себе согласился, - что-то вроде Фурманова при Чапаеве, - и выделил ему комнатку, которая вскоре разрослась на весь двенадцатый этаж, превратилась в таинственный институт контролеров, - согласился со всем и на все, но гены, гены, мать их так! - гены. Гены, клеточки, поры, волоски! - все это продолжало топорщиться и сопротивляться, и снова, буквально помимо трупцовой воли, выходили из-под начальственного красного его карандаша материалы так обкорнанные и поправленные, что впору было нести на Шаболовку.
И начальство, дольше терпеть не имея возможности и сил, предложило Трупцу отставку. Отставка была для Трупца все равно что смерть; он начал писать рапорты, ходить-унижаться по кабинетам, напускал на себя эдакий жалостный вид, пока наконец не плюнули на него и не разрешили остаться при любимом деле, правда, сильно понизив в должности и отобрав подписку, что заниматься будет исключительно административно-хозяйственными вопросами, а в передачи как таковые носу больше не сунет.
Когда после унизительных этих мытарств, словно после тяжелой продолжительной болезни, вернулся Трупец в здание на Яузе, там уже все шло по-другому: новое начальство задвигло в эфир огромные куски натуральных заграничных передач, и только небольшие прослойки между ними были составлены Комитетом, а на стыках - для незаметности последних и вящей убедительности, подпускали давно уж, - думал Трупец, - списанную в архив ан, нет: вечно живую - глушилочку.
Трупец Младенца Малого окунулся в дела административно-хозяйственные, обеими ладонями зажав глаза и уши свои, чтобы не видеть и не слышать того, что творится вокруг, но то, что творилось, просачивалось и под ладони, и тогда припоминалась ледериновая папочка, и снова Трупцу до зуда хотелось выловить всех, кто осмеливается слушать, выловить, наказать, изолировать, потому что, честное слово, для Трупца уже не существовало разницы между голосами натуральными и голосами яузскими. Понятное дело: начальство сейчас в эту затею посвящать было нельзя, даже крайне опасно, - и Трупец решил действовать на свой страх и риск. Единственный человек, с которым дерзнул Трупец поделиться и привлечь в качестве помощника, был младший лейтенант Никита Вялх, юноша симпатичный и умный, взятый в свое время на "Голос" Трупцом по приватной просьбе старого фронтового друга, генерала Обернибесова, - юноша, к которому бездетный Трупец относился почти как к сыну, тем более что Никите крупно не повезло с родителями фактическими.
И вот однажды после работы, не доверяя стенам собственного кабинета, пригласил Трупец младшего лейтенанта прогуляться по Андроньевскому монастырю и во время прогулки идею свою и изложил. Никита сохранил полное спокойствие на лице, выслушав, но Трупец заметил по его глазам, что не верит, сомневается: клюнет ли, дескать, народ на такую грубую приманочку, натянет ли, дескать, на головы простынки и побежит ли, дескать, на Красную, к примеру, площадь, - выслушал спокойно и возразил только в том смысле, что без начальства с этою акцией все равно не справиться, потому что ведь надо заранее все подготовить, чтобы успеть зарегистрировать по всему Союзу кто с простынкою выскочил, что тут даже одними райотделами Комитета, пожалуй, не обойтись, придется привлекать и милицию! Нет, не знал мальчишка народа своего, совсем не знал, не знал и недооценивал: одни, кто слушает, - те, конечно, поверят во что угодно, лишь бы из-за бугра; другие же, те, кто не слушает, а больше смотрит, наутро же, а кто и до утра не дотерпев, сообщат куда следует, кто, когда и в чем выбегал из дому на ночь глядя! - но Трупец и возражать не стал: по всему никитиному тону понял уже, что ошибся в выборе помощника и что вообще такие дела делаются в одиночку, а чтобы, не дай Бог, не пошло шума преждевременного, схитрил, согласился по видимости с младшим лейтенантом, что и впрямь: без начальства не стоит.
Трупец потом долго материл себя, что расслабился, раскололся как последний фраер, поделился с сопляком заветным замыслом, а ведь и помощи-то от сопляка никакой реальной выйти не могло, разве записал бы со своими сыкушками текст на магнитофоне, но на худой конец Трупец Младенца Малого и с этою задачею справится, не пальцем делан! - да и не в паршивых "Книгах и людх" надо давать такое объявление, а в "Программе для полуночников", в последних ее известиях, тем более что последние известия по новым порядкам идут в эфир не с пленки, а непосредственно из студии. Правда, под присмотром контролера, но того, надеялся Трупец, с помощью коньяку ли, если мужик, отпустив ли домой пораньше, если баба, нейтрализовать удастся относительно просто.
Итак, цель определилась: дорваться до студии, где прежде Трупец был полновластным хозяином, но куда в последнее время его фактически не допускали, и подложить текст объявления ведущей последние известия дикторше. И Трупец Младенца Малого, вооружась терпением, стал поджидать пору летних отпусков, когда опустеет большинство начальственных кабинетов и появится шанс как-нибудь вечерком остаться во всем яузском корпусе старшим по званию, - и вот сегодня сошлось, наконец, почти все; только генерал Малофеев стоял на посту добросовестным пнем, и пришлось выключить его из игры, подсыпав в компот английского порошка.
Ну что же! Он еще принесет пользу государству, настоящую пользу. Рано, рано еще списывать его в архив! Он сумеет доказать, что кое еще на что способен! - Трупец Младенца Малого постоял минуточку у подъезда, послушал ухом своим чутким, как затихла, смолкла сирена давно пропавшей из глаз скорой, поглядел на душное, прящее, полупасмурное небо и, резко повернувшись, решительно зашагал внутрь, в таинственные глубины черно-серого здания на набережной реки Яузы.
Как всегда, когда приближался момент встречи с Никитою, Мэри Обернибесова была рассеяна и, что называется, в разобранных чувствах - и вот пожалуйста: на волосок только не врезалась в неожиданно вылетевшую с набережной Яузы, мигающую и вопящую скорую. Мэри резко, испуганно ударила по непривычным педалям, и под визг тормозов и резины "Волгу" занесло, развернуло и бросило прямо под темно-зеленый военный грузовик, заворачивающий от "Иллюзиона", - хорошо еще, что за рулем сидел не салага-первогодок, а пожилой прапор, мужик, видать, опытный и хладнокровный: успел славировать.
Руки у Мэри дрожали, в ушах шумело, сердце колотилось так, что, казалось, слышно было и на улице, но на улице все же слышно не было, потому что сзади вовсю наступали, гудели сбивающиеся в пробку военные грузовики, и Мэри тихонечко, на первой, отъехала в сторонку, на тихий пятачок-стояночку у библиотеки иностранной литературы, чтобы передохнуть и прийти в себя.
Как всегда, когда приближался момент встречи с Никитою! Как всегда да не как всегда! Хуже чем всегда, потому что, хотя Мэри действительно с первого еще класса, с которого они учились вместе, робела Никиты и всю школу, и после, и до сих пор вот так вот робко бегала за ним, - она, генеральская дочка, длинноногая рыжая красавица, вся в фирм, девица, на которую в Торговой палате, где она работала переводчицей, облизывались не только свои, но и иностранцы, - бегала и всегда чувствовала себя перед ним Машкою-какашкою октябрятских годов; правда, после второго ее развода что-то вроде сдвинулось в их с Никитою отношениях: он стал обращаться с нею малость приветливее, они принялись встречаться чуть ли не по два раза в неделю, и Мэри даже удалось несколько ночей провести в никитиной постели: в коммунальной сретенской комнатушке, грязной, с ободранными обоями, - но Мэри было этого мало: она непременно хотела за Никиту замуж - еще с первого класса хотела, и недавно, несколько обнадеженная начавшимся с Никитою сближением, потеряла выдержку, осторожность, поперла на него как танк, - тут же Никита из руки и выскользнул, и Мэри поняла, что сама разрушила, и разрушила, не исключено, необратимо, подведенную почти под стропила постройку, которую терпеливо собирала из разрозненных кирпичиков вот уже много лет. Так что хуже, чем всегда.
Катастрофа произошла из-за этого дурацкого отцова дня рождения: когда Никита согласился поехать на него, в сущности - на смотрины, Мэри подумала: все! дело в шляпе! и уже расслабилась, и уже расходилась, и, поймав на себе, лихо ведущей жигуленка, никитин пристальный (завистливый, показалось ей) взгляд, выдала вдруг, сама не ожидая от себя такой прыти: если женишься - эти "Жигули" твои. Независимо от того, как там дальше развернутся наши отношения. Папка пообещал мне к свадьбе свою "Волгу", потому что ему достают "Мустанга", а "Жигули" я перепишу на тебя. Низко же ты меня ценишь! - по никитиному тону никогда невозможно было понять, шутит Никита или говорит всерьез, однако то, что она дала промашечку, Мэри поняла определенно. "Жигули"! Если б ты мне "Волгу" предложила или папашиного "Мустанга" - тогда было б еще о чем разговаривать!
Вот они - последние слова, сказанные Никитою в ее адрес за весь вечер, последние перед теми, совсем уж невыносимо обидными, брошенными ей в лицо вместе с червонцем у ночного сретенского парадного, последние, если не считать коротенькой реплички: совсем как у нас дома! которую произнес Никита скорее даже в пространство, чем для нее, когда поддатые гости под аккомпанемент обернибесовского баяна нестройно, но полные чувств, тянули одну за другою "Катюшу", "Землянку", "Летят перелетные птицы" и, как всегда на закуску - шутливый коллаж, составленный отцом из "Трех танкистов" и "Москвы-Пекина": русский с китайцем братья навек - и пошел, атакою взметен, по родной земле дальневосточной! - тянули и гасили окурки в тарелках, в жиже объедков, - и тогда еще не хватило у Мэри соображения понять, вспомнив обрывочные сведения, которыми она об этом предмете располагала, что совсем как у нас дома означает для Никиты не нечто приятно-ностальгическое, но совершенно наоборот.
Мэри, даром что выпивку отец выставил более чем соблазнительную, капли в рот не взяла за вечер: чтоб можно было ни ментов, ни отцовского ворчания не опасаясь, сесть за руль и поехать с Никитою к нему на Сретенку, однако, когда они подкатили к парадному, Никита всем видом, всем поведением выказал, что никого к себе приглашать не намерен, в щечку даже не чмокнул, и, едва не до слез обиженная унизительной ситуацией, Мэри спросила в ожидании хоть объяснений каких-нибудь пустых, выяснения отношений: это все? Ах да, извини! - он был сама любезность и доброжелательность. Сколько от твоей дачи досюда? Километров, я думаю, сорок. Тк - довольно? и протянул червонец. Тут уж безо всяких едва - тут слезы брызнули, полились из зеленых мэриных глаз, но Никита - ноль внимания скрылся в подъезде, и Мэри вдруг очень стало жалко себя, и она, положив голову на руль, машинально сжимая в потном кулачке вложенную туда Никитою десяточку, прорыдала добрый, наверное, час, а потом врубила первую и слабыми подрагивающими руками медленно повела автомобиль по косо освещенной ранним летним солнцем, покуда пустынной Москве.
Мэри не пошла на службу и весь день отсыпала свои слезы, а к вечеру проснулась и уже спать больше не смогла, и стала думать, и мысли ее, помимо воли хозяйки, желающей стать, наконец, гордой и непреклонной рыжей красавицею и раз-навсегда освободиться от неблагодарного оборванца, мысли ее текли сами собой в направлении, безусловно Никиту оправдывающем. Мэри попыталась взглянуть со стороны, его, никитиными, глазами на весь этот день рождения, на собственного отца, на его приятелей, и давние, привычные, с теплого детства родные вещи увиделись в новом, смешном, раздражающем свете.
Мэри любила отца: большого, веселого, шумного, всегда, правда, чуть пьяненького, - но очень доброго человека, воспитавшего ее самостоятельно, потому что мать, когда Мэри не исполнилось и пяти, сбежала с отцовым адъютантом, - любила, и любила такого, каков отец есть, то есть и с пьянкой, и с солдатским юмором, и с музычкою, и с главным бзиком: махровым - как шутил он сам - американофильством, которому обязана была клоунским своим именем, - любила и охотно потакала всем отцовым слабостям. Но что мог подумать, почувствовать человек посторонний, неподготовленный, в данном случае - Никита, когда, например, вручал ею же, Мэри, заготовленный подарок: американскую маечку, - выбежавшему вприпрыжку навстречу дочкиной машине генералу, седому толстяку в джинсовом костюмчике Wrangler, на который нашиты и погоны, и лампасы, и золотые дубовые листья, и прочие атрибуты генеральского достоинства? Что мог подумать посторонний человек, увидев, как летят на траву дачной лужайки и звенящая орденами и медалями курточка, и в талию пошитый фирменный батник, и джинсовая же кепочка-жокейка с кокардою и парчовым кантом, а генерал, не в силах потерпеть и минутки, натягивает подарок на обширный, седой оголенный свой торс, и надпись "Keep smiling! The boss loves idiots!" устраивается поперек груди, - ну-ка, переведи, дочка, что написано! Я, знаешь (это Никите), - я, знаешь, пацан, хоть и люблю американцев, детей сукиных, а язык их лягушачий учить ленюсь. Мы когда с немцем воевали, так те тоже: нихферштей, нихферштей, а как границу мы ихнюю перешли живо все по-русски зашпрехали. Так чт, говоришь, написано? (снова к дочери). Держи улыбку! перевела. Босс! н-ну, то есть, начальник! любит идиотов! Это, что ли, про моего маршала?! В самую помидорку попал, пацан, в самую помидорочку! Удружил подарочком, ничего не скажешь, спасибо, пацан, спасибо! Жалко, маршал мой тоже по-американски ни бум-бум!
А что мог подумать Никита, когда, часом позже, достал генерал Обернибесов военных еще времен баян и, мечтательно склонив голову к мехам, завел американский свой репертуар: "Хэлло, Долли!", да "Караван", да "Когда святые маршируют", - ладно еще играл бы только, а то ведь и петь начал шутейные переделки собственного изготовления: говеный сыч = шары залил, говеный сыч ша-ры-за-ли-ил!
Мэри потрясающе ясно вспомнила побелевшее, с прикушенной губою лицо Никиты: минут за пять до двенадцати прислуживающий на даче сержант внес огромный отцовский филипс, пробивающий любую глушилку, и доложил: так что аппарат настроенный. Слушайте, пожалуйста, на здоровьичко, и отец повернул верньер, умрите! цыкнул на пьяненьких гостей. "Голос Америки"! "Программа для полуночников"! Я, знаешь, пацан, ни одной "Программы для полуночников" не пропускаю вот уже лет пятнадцать, очень я этот самый "Голос Америки" люблю: врут они меньше наших раза в три меньше! Или! (прикинул) - в два с половиной. А на моем посту правду знать положено. У нас, конечно, белый ТАСС-тарантас есть, но он, знаешь, тоже того! Тихо! начинают! сам себя оборвал, - вспомнила побелевшее, с прикушенной губою и от этого, казалось, еще более красивое, но и более недоступное лицо Никиты и страшный, безумный взгляд, брошенный Никитою на старого папкиного товарища, дядю Колю, которого Никита за глаза называл Трупцом Младенца Малого и под началом которого (кстати, по мэриной же тайной протекции взятый; у Мэри хватило ума не посвящать Никиту в свое благодеяние - он не простил бы ей ни за что) - служил в особо таинственном каком-то отделе Комитета Госбезопасности, расположенном в специальном здании на набережной Яузы. Да и у самого дяди Коли лицо сильно посерело в тот момент, посерело и озверело, но это для Мэри неожиданностью не было: дядя Коля лютой, личной ненавистью Голоса ненавидел и не раз ругался с отцом, что тот их слушает.
Но, видать, последней каплею, переполнившей, что называется, чашу никитиного терпения, была неизвестно зачем затеянная несколько перебравшим отцом ночная поездка на его службу, на кнопочку, как он любил выражаться. Гостей уже никого почти не осталось, дядя Коля, злой из-за "Голоса Америки", наорал на отца и обиженно пошкандыбал на электричку ноль-сорок, так что в "Волге", не считая солдата-шофера, сидели только они втроем: сам Обернибесов, Мэри и Никита.
Повиляв с полчаса между сосен по узким, хорошо асфальтированным дорожкам, въезд на которые простым смертным был заказал светящимися кирпичами, а также явными и секретными постами солдат, "Волга" уперлась в металлические ворота с огромными выпуклыми пятиконечными красными звездами, приваренными к каждой из двух створок, в ворота, что прикрывали въезд за несоразмерно высокий забор.
Таких ворот перевидывал Никита за жизнь не одну, надо думать, тысячу: воинская часть как воинская часть, но зрелище, открывшееся ему потом, когда, узнанные и пропущенные, оказались они на территории кнопочки, зрелище это могло, конечно, не только поразить неожиданностью (Мэри понимала это сейчас слишком отчетливо), но и вызвать своей неестественностью, фиктивностью чувство эдакой презрительной гадливости, особенно если учесть, что предстало перед взглядом весьма уже раздраженным. Парк культуры и отдыха районного масштаба - вот как выглядела кнопочка изнутри: мертвые по случаю ночной поры, дежурными лампочками только подсвеченные, торчали среди редких сосен и американские горы, и качели-карусели, и колесо обозрения, и парашютная вышка, и раковина эстрадки, и все такое прочее, что еще положено иметь парку культуры и отдыха районного масштаба. Генерал сказал пару слов на ухо дежурному офицеру (в штатском), тот что-то там не то нажал, не то переключил, вспыхнул и замигал над воротами транспарант "Боевая тревога!" и одновременно вспыхнули, замигали, запереливались разными цветами многочисленные лампочки аттракционов, заорала искаженная "колоколом" эстрадная музыка и неизвестно откуда, словно прямо из-под земли, выскочила не одна сотня молодых парней и девиц, одетых тоже в штатское и относительно разнообразно, выскочила, стала на мгновение в строй и тут же, подчинясь неслышной от ворот команде, рассыпалась по аллейкам, эстрадкам и аттракционам. Молодые люди развлекались, веселились и целовались в кустах старательно, изо всех сил, что создавало впечатление натужности, но довольный Обернибесов натужности не замечал, а смотрел на эту, в сущности, жутковатую катавасию с гордостью и пояснял Никите: маскировочка, пацан, сам понимаешь. Чтобы американцы чего не подумали. Балдеешь? То-то, пацан! Сам все сочинил!
Потом генерал повел их в комнату смеха, и они, издевательски отражаясь то в тех, то в других кривых зеркалах, все шагали и шагали под уклон по замысловатому лабиринту, пока наконец зеркала не исчезли мало-помалу со ставших цементированными и сырыми стен, и уже в многочисленных коридорных коленах все чаще стали попадаться солдаты и офицеры, одетые по форме, и, приветствуя неожиданных гостей, вытягивались с такими невозмутимо-приветливыми рожами, что мерцающая в распахе генераловой курточки люминесцентная надпись приобретала смысл комментария к происходящему.
Сама кнопочка была огромной красного цвета кнопищею, напоминающей грибок для штопки носков. Мэри видела ее раз сто, Никита же стоял завороженный, не отрывая очей. Что? вот так вот просто нажать - и все? словно бы спрашивал выразительный его взгляд, и генерал ответил: ничего, пацан, не боись! Не идиоты! Тут знаешь, пацан, какая механика хитрая?! Чтобы эта сработала, кивнул на кнопочку, надо предварительно еще пять нажать: в Генштабе, в Кремле, на Старой площади и еще в двух местах. Но про те места, пацан, знать тебе не положено, да я, честно, и сам про них ни хера не знаю. Ав-то-бло-ки-ро-воч-ка!
Никита, словно в трансе каком, словно под гипнозом, лунатик словно, потянулся кнопочке нажать-попробовать, но генерал, хоть и пьяненький, среагировал на раз, остановил, спокойно, пацан, спокойно! У нас тут на днях пара транзисторов импортных вылетела, заменить не на что, так ребята пока напрямую провода скрутили. Нажмешь ненароком - и бах! и, сообщнически подмигнув Мэри, генерал ударил вприсядку, подпевая намеренно тоненьким, под бабу, голоском: с неба звездочка упала = прямо милому в штаны. = Что б угодно оторвала, = лишь бы не было войны! Дежурящий у пульта полковник невозмутимо наблюдал за перипетиями сцены.