В далеком забайкальском городе стоял памятник человеку, подвиг которого сейчас забыт…
Помнится, когда разгромили Квантунскую армию, когда закончилась вторая мировая война, обелиск этот еще стоял на площади недалеко от вокзала. Но уже тогда памятник приходил в ветхость — облицовка на нем отваливалась плоскими, как фанера, кусками, обнажая кладку из могучих лилово-малиновых кирпичей, таких кремнистых, что бери хоть любой на огниво. Таких кирпичей у нас давно не делают, взяли их на памятник, скорее всего, из разбитого купеческого лабаза или развалин церквушки, прекративших существование в гражданскую войну.
Цементные буквы на постаменте, что составляли простую русскую фамилию, тоже осыпались, и памятник сделался безымянным. Памятник стоял чуть не со времен гражданской войны. Может быть, теперь его уже нет, не знаю, — давным-давно не был я в том далеком забайкальском городе…
А воздвигли памятник человеку, который спас, быть может, миллионы людей, предотвратил народное бедствие, нависшее вдруг над Россией, над молодой и неокрепшей Советской республикой. Был тот человек по специальности доктор-эпидемиолог.
По некоторым причинам я не стану пока называть настоящего имени доктора. Не пришло еще, видно, время говорить все до конца… Я назову доктора Александром Никитичем Микулиным…
Из близких Александра Никитича никто уже не помнит, при каких обстоятельствах он вернулся на Дальний Восток. Происходил он из ссыльнопоселенцев — отца угнали в Сибирь еще в конце прошлого века за участие в крестьянском бунте в средней полосе России. Семья Микулиных жила на Аргуни у Нерчинского завода. Перед войной четырнадцатого года студент последнего курса медицинского института Александр Микулин, не успев получить диплом, угодил в армию. Считали, что он легко отделался, — за участие в студенческих беспорядках ему полагалась каторга.
В семейном альбоме сохранилась его фотография того времени: молодой прапорщик лет тридцати с перевязанной рукой сидит, опершись на бутафорскую балюстраду. Здоровой рукой он придерживает эфес сабли, на коленях лежит фуражка. Волевое лицо, задумчивые и одновременно дерзкие сосредоточенные глаза.
Говорили, что после германской войны он партизанил в отряде Сергея Лазо. Воевал с Колчаком, бароном Унгерном, японскими интервентами. Какое-то время учительствовал, потом вернулся к своей специальности.
Вот тогда все и случилось. Александр Никитич заведовал в то время противочумной эпидемиологической станцией, что стояла в стороне от города, за высоким непроницаемым забором, под надежной охраной. Врачи имели дело с активной вакциной чумы, содержавшейся в стеклянных колбах, проводили опыты над грызунами — разносчиками заразы. Лаборатория находилась в центре противочумной станции за вторым забором, охранявшимся еще более строго.
Работали врачи посменно — неделю одна группа, неделю другая. После такой вахты в центре противочумной станции проходили карантин и только тогда возвращались домой. В лабораторию шли через два кордона и связь с внешним миром поддерживали только по телефону.
Стояла зима, морозы были суровые, близился Новый год. В добровольное заключение, как обычно, ушли вшестером — три врача, лаборантка, истопник и уборщица. Вечерами после работы собирались в «кают-компании», как прозвали тесненькую столовую, распивали сибирский чай, крепкий, как чифир, разговаривали, спорили, вспоминали, мечтали о встрече Нового года. Но встретить праздник довелось не всем. Однажды вечером занедужилось уборщице-санитарке, женщине тихой и робкой. Сначала думали — простудилась. Но все же Александр Никитич распорядился ее изолировать, сам смерил ей температуру. Пока ничто не вызывало особой тревоги, а наутро картина стала ужасающе ясна: надрывный, мучительный кашель, невероятная слабость, высокая температура, а главное — кровавая мокрота подсказывали диагноз — чума!
Ошеломленный Александр Никитич вышел из комнаты, остановился в дверях «кают-компании» и глухо сказал:
— Спокойно, товарищи, здесь, несомненно, пастеурелла пестис… Немедленно принять меры для индивидуального карантина. Ухаживать за больной буду я. Со мной — никаких контактов!… Температуру измеряйте каждые два часа.
Лаборантка слушала, сжимая виски концами пальцев. Лицо ее стало бледным, испуганным.
— Александр Никитич, ухаживать должна я, вам это…
— Никаких разговоров! — сухо прервал Микулин. — Выполняйте распоряжение… А вам спасибо, Елена Викторовна, — глаза его потеплели. — Спасибо вам, но я уже был в контакте с больной, мне рисковать нечем…
Он улыбнулся болезненно-грустно, ушел в свой кабинет и стал звонить в горздравотдел, долго крутил ручку эриксоновского настенного телефона, наконец на той стороне провода услышал знакомый добродушный голос:
— Ну как, товарищ Микулин, все в порядке? Новый год встречаешь?
— Нет, не в порядке. Беда у нас!…
— Что за беда?…
— На станции случай пастеурелла пестис… Больна санитарка.
— Что ты сказал?!… Пастеурелла пестис!… Да ты что?!
— Да, да, к сожалению, это так… Сообщите в обком, надо немедленно принимать меры. В городе следует объявить карантин. Для профилактики. Иначе пастеурелла пестис может распространиться на область.
Александр Никитич упорно называл чуму латинским термином — мало ли кто может слушать их разговор.
— Но ты уверен в диагнозе?
— Да, это так… Будем ждать, — заключил разговор Микулин, — может, дай бог, обойдется одним случаем…
Но одним случаем не обошлось. Состояние больной все ухудшалось. Александр Никитич мучительно думал — откуда могла прорваться зараза? Расспрашивал санитарку, та отвечала: не знаю.
Умерла она вечером следующего дня. Перед смертью подозвала Александра Никитича. Он склонился над ней. Санитарка говорила тихо, едва слышно:
— Однако, худо мне, товарищ Микулин… Вот как худо… Помирать, видно, приходится… Значит, не дожгла я эту заразу. Простите вы меня, Христа ради!
— Какую заразу? — Микулин стоял перед ней в халате и плотной маске.
— В склянке которая… Винюсь перед вами, Александр Никитич. Боязно было признаться… Как заступили мы на дежурство, так на другой день и случилось. Уборку делала, хотела как лучше. Ну, рукавом склянку задела, разбила… Я тряпкой затерла и в печку… Вас-то не хотела тревожить…
— А склянка? — ужаснулся Микулин.
— Склянку тоже в печку кинула. Всю до последнего кусочка собрала. Может, зараза-то на халат села, не сообразила его скинуть, думала, обойдется…
Микулин снова звонил в горздравотдел. Теперь эпидемиологическую станцию держали на прямом проводе. У аппарата установили круглосуточное дежурство.
— Больная умерла… У остальных температура нормальная… У меня?… У меня тоже нормальная… Благодарю вас…
Наступили тревожные дни. Шуточное ли дело — пастеурелла пестис!… Чтобы не вызывать паники, страшную болезнь даже в шифрованной телеграмме в Москву называли латинскими словами, непонятными для непосвященных людей. А посвященные знали, что это такое: в раннем средневековье Юстинианова чума унесла сто миллионов жизней, эпидемия длилась пятьдесят лет. Еще через несколько веков чума в Европе бросила в могилу четвертую часть всего населения. И вот в Забайкалье, в научно-исследовательской противочумной станции, пастеурелла пестис…
На станциях по всему Забайкалью объявили негласный карантин, перестали продавать железнодорожные билеты. В городе закрыли вокзал, и пассажирские поезда миновали его без остановки. На случай эпидемии подняли войска, чтобы закрыть, изолировать чумные очаги. Все ждали с тревогой, что будет дальше. Ждали и на противочумной станции, оцепленной теперь вооруженными нарядами, которые никого не допускали близко и сами не подходили к ней на ружейный выстрел.
Александр Никитич сам вынес тело умершей санитарки, положил в отдельное строение, накрыл саваном. Здесь ее предадут огню…
Инкубационный период подходил к концу. Температура у всех оставалась нормальной, самочувствие хорошим. Александр Никитич почти перестал тревожиться… Прошел еще день, и доктор-эпидемиолог почувствовал легкую слабость и головную боль, смерил температуру — повышенная. Грозный симптом: он заболевал пастеурелла пестис…
Болезнь развивалась стремительно. Уже слабея от надрывающего грудь неотвязного кашля, он снял трубку.
— Кажется, все в порядке, — сказал он, с усилием сдерживаясь, чтобы не закашляться. — Инкубационный период кончился. Заболел только я. Главное теперь — дезинфекция… Прошу позаботиться о моей семье. Может быть, можно отправить жену в санаторий. Ей необходимо это. Пусть она как можно дольше не знает о моей судьбе… Прощайте!
Александр Никитич повесил трубку, не дожидаясь ответа. Он боялся раскашляться, проявить слабость. А ему очень нужно быть сильным.
Доктор подозвал Елену Викторовну к дверям своего кабинета. Из-под марлевой повязки голос его слышался глухо.
— Завтра, если ни у кого не повысится температура, позвоните в город и сообщите: вспышка эпидемии приостановлена. Мы сделали все, что в наших силах… Не забудьте продезинфицировать телефон. Моей жене не говорите, как все произошло. Прощайте!
Он сделал предостерегающий жест и, увидев, что молодая женщина метнулась к нему, закрыл дверь. Доктор знал: до следующего дня ему не дожить. Он набросил на себя саван и вышел во двор эпидемиологической станции.
Те, кто остался в живых, видели в замерзшее окно, как Александр Никитич медленно, с трудом преодолевая охватившую его слабость, шел умирать, но так, чтобы никто не заметил его слабость, — как там, когда-то перед расстрелом… Тогда ему удалось бежать, здесь бежать некуда… Шел к строению, превращенному в мертвецкую.
Он лег на деревянные нары, накрылся с головой саваном, чтобы другим не пришлось к нему прикасаться… Так и умер он, думая о других.
Вот что случилось в далеком забайкальском городе, где, может быть, и сейчас стоит безымянный памятник человеку, предотвратившему бедствие. Я подумал: если человек мог так умереть, то как самоотверженно он должен был прожить свою жизнь!
Через много лет после смерти доктора Александра Микулина я прочитал его дневники, записи, газетные вырезки, которые он собирал. Некоторые записи так и не удалось расшифровать, потому что Александр Никитич делал их одному ему известными условными знаками. Одни записки были совсем короткие — в несколько строк, другие пространные. Все зависело от того, где, в каких условиях он находился.
Из записок Микулина я приведу только то, что может иметь отношение к повествованию, к событиям, происходившим значительно позже.
Верхнеудинск. Почти три месяца провел в Монголии. Из партизана опять стал доктором. Руководил эпидемиологической экспедицией, ну и между прочим интересовался другими делами. А все началось с прошлогоднего совещания панмонголистов в Чите. Свадебным генералом сделали Нэйсе-гегена, из бурятских князей-теократов. Он стал председателем конференции, а управлял всеми делами расторопный японец — майор Судзуки. Не обошлось дело и без атамана Семенова. Продался японцам и выдает себя за бурята.
На конференции делили шкуру неубитого медведя. Нэйсе-гегена избрали главой Великой Монголии. Страна эта, по японским планам, должна раскинуться от Байкала до Тибета и на запад чуть не до самого Каспия… Вот уж японские аппетиты! На востоке — Забайкалье, Приморье, Камчатка и Сахалин, а на западе вся русская Средняя Азия. Трон Великой Монголии уже предлагают «живому богу» Богдо-гегену, конечно, под японской эгидой.
Барон Унгерн после разгрома увел свои разбитые части в монгольские степи. Теперь он там, а в войсках у него семьдесят японских офицеров — инструкторы и советники. Надо же знать, что они там собираются делать. Даже здесь, на своей территории, я не вправе описывать все подробности — мало ли что может быть. Сегодня мы, а завтра явится атаман Семенов. Не война, а слоеный пирог.
Поехали мы так: живет под Кяхтой старый уважаемый доктор Сергей Николаевич В. Он много раз выезжал в Монголию на эпидемии. Последний раз не поехал — задержала революция. А документы остались, даже письмо иркутского губернатора. С каким трепетом прильнул я к микроскопу в кабинете старого доктора! Он даже растрогался, когда узнал, что я три года, да где там три — шесть лет, если считать германскую, не держал в руках микроскопа, только винтовку… Мы с ним сдружились, я стал его помощником…
Дали нам старый фордик, отбитый у Колчака, загрузили его так, что казалось, он и не сдвинется с места. Да еще сели четверо: мы с доктором, Дугар Сурун, водитель машины, и Дамба — монгол-переводчик. Между прочим, он двоюродный брат Сухэ Батора, который поднимает сейчас монгольских пастухов-скотоводов против барона и против китайского генерала.
…Ургу мы проехали стороной, останавливаться старались в более глухих местах, выбрались на Калганский тракт, задержались в ламаистском монастыре, где настоятелем был лама Церендоржи, знакомый Сергею Николаевичу еще по старым поездкам. Здесь мы провели две недели, потому что израсходовали весь бензин, а другого достать негде. Лама Церендоржи пообещал достать верблюдов, но монастырское стадо угнали в Гоби, на границу с пустыней, чтобы скот не забрали проходящие китайские части или бродячие банды хунхузов. За верблюдами Церендоржи послал пастухов, но когда они их пригонят — было не ясно.
Счастливый случай вырвал нас из невольного плена. Мы были в степи, ловили тарбаганов для научных опытов, когда непонятно откуда взялся полевой автомобиль и остановился рядом с нами. На заднем сиденье, рядом с монголом, находился усатый, большелобый человек в монгольском халате и в русской офицерской фуражке. В руках, как посох, как скипетр, он держал банцзу — толстую бамбуковую палку. Машину сопровождал приотставший отряд кавалеристов.
— Кто вы? — спросил он по-русски.
Сергей Николаевич назвал себя, представил меня как своего помощника, вежливо осведомился, с кем имеет честь разговаривать.
— Барон Роман Федорович Унгерн фон Штернберг, командующий азиатской дивизией. Чем докажете свою личность?
Унгерн говорил отрывисто, резко, почти кричал.
— Я уж не впервые в Монголии, — сдержанно ответил Сергей Николаевич. — Здесь меня знают все… Сейчас мы живем в монастыре у Церендоржи. В Урге знаю русских купцов, владельцев фирм…
— В Урге проверю позже, когда возьмем ее. Достаточно Церендоржи. Что намерены делать?
— Ждем, когда удастся купить верблюдов.
— На чем приехали?
— На форде, но вышел бензин.
— Вышел бензин? Смогу помочь, но форд отдадите мне в обмен на верблюдов. Согласны?
Не дожидаясь ответа, Унгерн обернулся к конникам:
— Сипайло! — От группы отделился человеке резкими и неприятными чертами лица. Он весь подергивался, словно его ломал какой-то недуг. Сипайло остановил коня рядом с машиной, приложил руку к фуражке.
— Доставить бензин к ламе Церендоржи и сопроводить господ на их машине ко мне. — Он прикоснулся бамбуковой палкой к плечу шофера, и автомобиль помчался вперед. За ним поскакали конники.
Утром к монастырю пришел маленький верблюжий караван. На одном верблюде был пристроен бочонок с бензином, на трех других сидели вооруженные солдаты во главе с капитаном.
— Полковник Сипайло приказал доставить вас к его превосходительству барону Унгерну, — сказал капитан.
Мы проехали верст семьдесят голой, открытой степью, пока вдали не увидели другой монастырь, обнесенный стенами из камня и глины. У монастырских ворот толпились монахи в ярко-желтых плащах, похожих на римские тоги. Рядом с монастырем стояли юрты, позади пасся скот. Капитан, ехавший с нами в машине, куда-то исчез, появился снова и предложил следовать за ним. Нас привели в большую комнату с низкими потолками и узенькими оконцами. Посредине стоял резной китайский стол черного дерева, а над ним, на бронзовой цепи, свисал фонарь, украшенный цветными стеклами.
— Здесь вы будете жить, ваших людей поселят в юрте.
Капитан вышел, но через несколько минут вернулся.
— Его превосходительство просит господина доктора пожаловать к нему.
Прошло по меньшей мере четыре часа, когда доктор наконец появился снова. Он устало сел на скамью, протер носовым платком пенсне, оседлал им переносицу, и вскинул на меня седенькую бородку:
— Ну, милостивый государь, насмотрелся, наслушался… И это называется цвет российского воинства!…
Я предостерегающе показал ему на стены — стены тоже могут подслушать. Мы вышли во внутренний двор монастыря. Не буду подробно излагать рассказ Сергея Николаевича. Запишу только суть.
Барон пригласил его к себе в юрту. Он, Унгерн, тщательно подчеркивает свою приверженность к панмонголизму — принял буддийскую веру, женился на монголке, ходя недавно был женат на китаянке. Жаловался, что лишен культурного общества. Расспрашивал о Пржевальском, Козлове, с которыми Сергей Николаевич ходил в монгольские экспедиции. Красуясь и похваляясь, Унгерн рассказывал о своей родословной.
Предки барона, как утверждал он, ведут начало от воинственных гуннов времен Аттилы, то есть род существует больше тысячи лет. Теперь Унгерн будто бы пришел на могилы предков, и они вдохновили его на создание панмонгольского государства.
Предки Унгерна ходили в крестовые походы под началом Ричарда Львиное Сердце. Смешно — от монгольских завоевателей до освобождения гроба господня в Иерусалиме! Даже крестовый поход в Палестину не обошелся без Унгернов — тогда погиб предок барона — Ральф Унгерн.
Так уже получается, что род Унгернов на протяжении веков всегда стремится кого-то завоевать. В начале XIII века воюют против славян, состоят в немецком ордене меченосцев, сражаются с эстонцами, латышами, огнем и мечом насаждают христианство. Это прямой доход — через несколько веков замки Унгернов фон Штернберг высятся над прибалтийскими землями. Потому Унгернов называют остзейскими баронами. А ближайшие предки Романа Федоровича — морские пираты, в том числе дед, собиравший дань с английских купцов в Индийском океане. Деда все же схватили, доставили в Англию, потом выдали русскому правительству, которое сослало его в Забайкалье. Род Унгернов возвратился туда, где гунны начинали свои завоевательные походы.
Вот он какой — барон Роман Федорович Унгерн фон Штернберг. В Монголии и Забайкалье его прозвали «кровавым бароном». А он и не опровергает этого. Во время разговора несколько раз в юрте появлялся японский майор, потом капитан. Они вежливо втягивали сквозь зубы воздух, о чем-то шептались с бароном. (Потом я узнал их фамилии — майор Судзуки и капитан Хара из разведывательного отдела японского генерального штаба.) Вероятно, после неудачи с великомонгольским правителем Нэйсе-гегеном японцы сделали ставку на барона Унгерна.
Заходил и полковник Сипайло, тот самый, который сопровождал Унгерна в поездке, его палач и контрразведчик. Он что-то шепнул барону, Унгерн взял банцзу и вышел из юрты. В приоткрытую дверь Сергей Николаевич видел и слышал, что происходило. Под охраной конных белоказаков стояли шесть красноармейцев, разутые, без гимнастерок, только в штанах и нижних рубахах. Барон, подавшись вперед, цепко вглядывался в лица пленных, потом вдруг, отскочив, замахнулся палкой и ударил красноармейца, стоявшего на краю шеренги.
Пленный инстинктивно уклонился в сторону, и тяжелая бамбуковая палка только скользнула по его плечу. Это разъярило барона. Выкрикивая что-то нечленораздельное, он обрушил на пленного град палочных ударов. Красноармеец упал, а Унгерн продолжал его избивать.
Двоих приказал отвести в сторону, остальным сказал: «Так будет с каждым, если вздумаете бежать… Зачисляю вас в свои войска, идите в комендатуру. А этих бить палками до смерти». Вернулся в юрту, сел на тахту и как ни в чем не бывало продолжал разговор.
Сергей Николаевич сказал еще, что через несколько дней мы сможем поехать в Ургу, если не боимся китайских властей, а сам Унгерн тоже надеется быть там вскорости — как только захватит Ургу.
…В Ургу мы приехали без приключений, благополучно избавившись от гостеприимства кровавого барона. Поселились у монголера — русского купца Данилова, торговца скотом и шерстью, которого Сергей Николаевич знал по старым экспедициям. Ему же мы и продали незадорого своих верблюдов, рассчитывая, что приобретем новых, когда нам придется ехать дальше.
Урга встретила нас флагами, хотя праздника никакого и не было. Над крышами лавок, факторий, торговых заведений, даже над юртами, что стоят во дворах, огороженных частоколом из толстых бревен, или над палатками захадера — как называют здесь толкучку-базар на берегу мутной Толы, — всюду подняты национальные флаги: русские, китайские, японские и даже американские. Они, как тибетские священные письмена, должны охранять их владельцев от лихой напасти. В городе тревожно, солдаты китайского генерала Сюй Ши-чжэна шайками бродят повсюду, реквизируют, грабят все, что попадает на глаза. Балуют и казаки из унгерновской дивизии. Китайцы не подпускают их к Урге, но белое войско нет-нет да просочится в город, конники Унгерна постреляют, торопливо пограбят и снова ускачут в степь. А флаги создают видимость экстерриториальности, они будто бы защищают подданных своих стран. Мы тоже живем под красно-сине-белым российским флагом, прибитым на воротах купца Данилова.
Переводчик Дамба, как только мы расположились в даниловской фактории, сразу исчез, пошел разыскивать своего брата. Сухэ Батор работал наборщиком в русской типографии, теперь, говорят, в подполье. Ему не легко — трудовых монголов приходится поднимать против китайского генерала, против своих феодалов, князей и против барона Унгерна тоже. У Дамбы какие-то дела к брату, что-то он должен передать ему из Троицкосавска от Лаврова — начальника дивизионной разведки.
Дугар Сурун устроился в людской купца Данилова. У купца в фактории много всякой челяди, и Дугар завел дружбу с приказчиками-китайцами.
Ну, а нам с Сергеем Николаевичем отвели просторную горницу. Пьем чай с хозяином из трехведерного самовара, рассуждаем о тревожной жизни нашей, выслушиваем жалобы купца на непрочность порядков и бродим по городу. Сергей Николаевич просто незаменимый человек в экспедициях — кладезь знаний по монголоведенью, к тому же преотлично знает язык. Хорошо разбирается в этнографии и ламаистской религии, в истории и археологии, уже не говоря о своей многосторонней медицинской профессии. Кроме того — душевнейший человек, в меру наивный, настоящий представитель российской земской интеллигенции…
Как— то раз мы бесцельно бродили с ним по лабиринту ургинских улиц. Сухой зной начинал спадать, но солнце стояло еще высоко. Сергей Николаевич, как обычно, размышлял вслух.
«Вы знаете, — говорил он, — я пришел к выводу, что анабиозу подвержены не только живые существа, но и целые страны. Пример — Монголия, она словно законсервирована в состоянии раннего средневековья, осталась такой же, как во времена Темучина, позже назвавшего себя Чингисханом. Темучин завоевал полмира, но он не сохранил старой и не создал новой культуры. Завоеватели так и остались дикими, нецивилизованными кочевниками. В этом я вижу главную причину их неудач. Вот говорят, что нельзя повернуть историю вспять. Не совсем понимаю такое выражение — история есть история, она, как время, беспредельна и вечна, куда ее поворачивать?… Я бы сказал иначе — без прогресса не может быть жизни. Подумайте только, Чингисхан со своим трехсоттысячным войском завоевал земли от Тихого океана до Черного моря, дошел до Польши, до Венгрии, проник к Египту, к Персидскому заливу. И все рассыпалось, потому что не было прогресса. Осталась арба, вон та, что громыхает навстречу, — она, может быть, катилась по России полтысячи лет назад. — Сергей Николаевич указал на двухколесную колымагу с впряженной в нее лохматой монгольской лошаденкой. — А колымага и сейчас здесь живет, и лошадь такая же, и уклад старый, и люди те же, потому что их самих лишили прогресса, задавили другие завоеватели. В таких случаях жизнь затормаживается. Это и есть анабиоз. Здесь до сих пор существует крепостное право.
Триста тысяч конников — это не так мало по тем временам, если учесть, что на русской земле было всего три-четыре миллиона жителей.
России дорого стоило нашествие монголов. Нас отбросили на полтора, на два века назад. Мы тоже пребывали в анабиозе, и только сейчас Россия проснулась от вековой спячки. Я не политик, но скажу вам спасибо за то, что вы, большевики, пробудили Россию… Ведь как нас честят — и такие-то мы, и сякие, отсталые и некультурные. Россия лапотная, малограмотная… А Россия эта спасла Европу в пору монгольского нашествия! Задержала на своих просторах татарских кочевников, держала их два века. Представьте себе, что было бы, если бы Чингисхан пришел в Италию, Францию… Своим анабиозом русские сохранили прогресс и культуру Европы…»
Мы вышли на окраину города и неожиданно очутились возле громадного неуклюжего храма с каменным многоэтажным основанием. На углах изогнутой кровли висели цилиндрические колокольчики, которые мягко звенели от малейшего дуновения ветра.
«Так ведь это же Гандан! — воскликнул Сергей Николаевич, прерывая свои рассуждения. — Я давно собирался вас сюда привести. Идемте, идемте! Когда я был последний раз в Урге, его только что построили во имя живого бога Богдо-гегена, который живет вон там, на горе Богдо-ула».
На высоком помосте среди площади лама медленно и размеренно бил в гонг, и низкие звуки, тоже будто медленно, расплывались в воздухе. Гонг призывал верующих сосредоточить мысли на бесконечном и вечном… Мы прошли мимо вращающихся молитвенных барабанов, мимо молитвенных досок, похожих на столешины, приподнятые с одного края. Прохожие движением руки вращали деревянные барабаны, падали ниц, поднимались и снова бросались плашмя на вытертые до глянца сосновые доски.
Мы вошли под холодные своды храма, и таинственный полумрак окружил нас, заставил говорить шепотом. Маленький, заплывший жиром банди — монастырский послушник, одетый в такой же ярко-красный плащ, как и взрослые ламы, вызвался сопровождать нас по храму. Он повел нас в глубину, где мрак был еще гуще и нависал над множеством мерцающих плошек, тесно уставленных на длинных и широких помостах, усыпанных толстым слоем зерен пшеницы. Все это походило на огненный ковер или на озимое поле, на котором вместо зеленых побегов искрились язычки янтарных огней.
Банди увлекал нас все дальше, мы прошли через чащу ниспадающих шелковых полотнищ, тоже оранжевого цвета, с начертанными на них священными письменами. Мрак разредился, и мы увидели громадную статую бодисатвы Авала Кита Швара, вокруг которого стояла тысяча маленьких, тоже бронзовых будд. Голова божества находилась под сводами храма, лицо его из светлой бронзы, спокойное и бесстрастное, озарялось призрачным, неведомо откуда лившимся светом.
Вместо священного сосуда или цветка лотоса, которые обычно держит традиционный Авала Кита Швара, в руках бодисатвы покоилось глазное яблоко необычайных размеров.
«Взгляните, взгляните на это, — зашептал Сергей Николаевич. — Ради этого глаза построен храм, чтобы сохранить зрение слепнущему Богдо-гегену…»
Хубилган, человек, в которого переселяется душа умершего бога, сам становится богом, ему поклоняются, он становится светским и духовным владыкой. Джибзон Дамба Хутухта был хубилганом восьмого перерождения, его привезли мальчиком из Тибета и присвоили имя «многими возведенного». Но мальчик оказался избалованным и развратным. Вопреки ламаистским законам о безбрачии хубилганов, Богдо-геген женился на монголке и объявил ее святой. Живой бог болел сифилисом и медленно слеп. Вот тогда высокие ученые ламы, ссылаясь на пророчества, записанные в священных книгах, подсказали воздвигнуть невиданных размеров статую бодисатвы. Глазное яблоко в руках Авала Кита Швара спасет зрение слепнущему хубилгану.
Это было лет десять назад, вскоре после того как Внешняя Монголия добилась автономии и вышла из подчинения Китаю. Русское царское правительство, заигрывая с монгольскими феодалами, дало Богдо-гегену взаймы два миллиона золотых рублей на строительство храма. Статую бодисатвы сделали китайские мастера в Долон Норе и за тысячу верст по Калганскому тракту доставили в Ургу. А маленьких будд, тысячу будд, отштамповали в Варшаве, тоже на русские царские деньги…
Мы вышли из храма, когда солнце, большое и сплющенное в этих широтах, красное, как одежда монахов, коснулось далеких, вдруг потемневших гор. Сергей Николаевич с увлечением продолжал рассказывать о неизвестных мне сторонах жизни Богдо-гегена. Потом оказалось, что все это очень важно для уяснения политической обстановки в Монголии. Из его рассказов я записываю только самое главное.
В Урге Сергей Николаевич нашел несколько старых знакомых из среды высшего духовенства. Когда-то ему пришлось отстать от экспедиции Козлова, и он прожил здесь несколько месяцев, завоевав уважение монголов тем, что лечил их от застарелых болезней. Теперь эти ламы стали приближенными Богдо-гегена, и Сергей Николаевич уходил в монастырь Да Хуре, где проводил время в обществе ученых лам. Одного из них я однажды увидел. Это был худой и высокий монах с аскетическим лицом и глубоко запавшими горящими глазами. Друг доктора относился к касте дзуренов — прорицателей, предсказателей судеб, изучающих цанито — высший курс ламаистской философии.
В факторию купца Данилова доктор возвращался возбужденный, переполненный впечатлениями и рассказывал до позднего вечера о том, что происходит в стенах монастыря, за оградой дворца хубилгана.
«Многими возведенный» монарх и духовный глава автономной Монголии Богдо-геген был осторожным, по-восточному хитрым и вероломным правителем. В прошлом году, когда китайский генерал Сюй Ши-чжэн, посланный из Пекина, внезапно оккупировал Внешнюю Монголию и вступил с войсками в Ургу, Богдо-геген не стал противиться. Сюй Ши-чжэн привез заранее подготовленную петицию пекинскому правительству о принятии монголов обратно в китайское подданство. Генерал отдал петицию Богдо-гегену и потребовал ее подписать. Богдо не сопротивлялся. Автономная Монголия перестала существовать.
Здесь, в Урге, становятся понятными некоторые обстоятельства, которые раньше казались необъяснимыми. Почему, например, майор Судзуки и вообще японцы охладели к даурскому правительству Нэйсе-гегена? Сперва из Даурии послали делегацию в Европу на международную конференцию, чтобы представлять там еще не существующее, будущее государство, расположенное между Тибетом и Забайкальем, между Тихим океаном и Каспием. Делегаты поехали кружным путем — через Токио, но потом след их исчез, о них ни слуху ни духу.
Да и вообще — почему Судзуки остановил свой выбор главы государства на бесцветной фигуре Нэйсе-гегена? Здесь, в Урге, все это проясняется. Оказалось, что японцы выставили бурятского князя как последний свой козырь после того, как Богдо-геген уклонился возглавить панмонгольское государство. Он даже не послал своих делегатов на даурскую конференцию. Слепой старик далеко видел. Он понял, чем это могло кончиться. Его советники-прорицатели — дзурены — подсказали владыке быть осторожнее. Богдо-геген фактически оставался пленником китайского генерала Сюй Ши-чжэна, и «многими возведенному» правителю рискованно было вступать в опасную игру. Вот так и получилось, как прорицали дзурены.
Прояпонские войска даурского правительства вступили в Монголию, но вскоре были разбиты Сюй Ши-чжэном. Бурятского князя Нэйсе-гегена захватили в плен и расстреляли. Богдо-геген оказался провидцем. Он мог бы оказаться на месте расстрелянного князя. Даурских делегатов, которые уехали в Японию, задержали в Токио. Давать им обещанный заем под залог естественных богатств будущего монгольского государства японцам уже не было смысла. Японская авантюра лопнула.
Но майор Судзуки не считает себя побежденным. Теперь он крутится вокруг барона Унгерна. Это тот самый невысокий, широколобый японец с большими ушами, которого Сергей Николаевич видел в юрте барона Унгерна. Вместе с Судзуки в войсках барона еще семьдесят японских советников. Унгерн перепевает японскую песенку о воссоздании древнего монгольского государства завоевателя Чингисхана. Видимо, это самое важное, что удалось мне узнать во время поездки в Монголию.
Ученый лама проговорился Сергею Николаевичу, а может быть, с тайным умыслом сообщил ему, что Богдо-геген ведет переговоры с бароном Унгерном. Но старик осторожен, он согласен поддержать барона только после того, как Унгерн разгромит войска Сюй Ши-чжэна и вступит в Ургу.
Посмотрим, что будет дальше. Задерживаться долго в Урге я не имел возможности. Вместе с Дамбой мы вернулись в Верхнеудинск. Ехали только ночью, нас сопровождали араты, готовые идти за Сухэ Батором. Его отряды начинают сколачиваться, но нет оружия.
А Сергей Николаевич пока остался в Урге.
В личном архиве Александра Никитича Микулина, вместе с записями о поездке в Монголию, лежало письмо, полученное им, вероятно, значительно позже. Письмо без подписи, но автором его, несомненно, был Сергей Николаевич.
«Милостивый государь Александр Никитич!
Пользуясь непредвиденной оказией, отправляю вам сие письмо.
После вашего отъезда из Урги здесь произошли немаловажные события. По осени барон Унгерн все же решился наступать на Ургу, но натиск его отбили китайские войска. Он отошел к Цеценхану, продолжая тревожить китайские части, нападая на караваны, идущие из Калгана для подкрепления генерала Сюй Ши-чжэна. Так продолжалось до недавнего времени, когда в начале января сотня тибетских конников, состоящих при Унгерне, среди ночи прорвалась через горы Богдо-ула. Тибетские конники перебили китайскую охрану, проникли во дворец Богдо-гегена и увезли его с собой в войска Унгерна. В связи с этим авторитет барона среди монгольских феодалов возрос невероятно. Говорят, среди тибетских конников был майор Судзуки.
Месяцем позже войска Унгерна заняли Ургу. Богдо-геген воротился в собственный дворец, проявляя всякие почести своему освободителю. А в городе начался произвол страшный. Вешают, стреляют каждый день. Героем сих событий является небезызвестный вам комендант Сипайло.
Для сведения вашего посылаю вам перевод указа Богдо-гегена, вознаграждающего подвиги барона Унгерна.
«Указ правителя веры, дающего блаженство всем живым существам, драгоценнейшего ламы Джибзон Дамбы Хутухты, ведающего религией и государством, блистательного, подобного солнцу, имеющего десятитысячный возраст святого Идзин-хана:
Я, Джибзон Дамба Хутухта, лама Внешней Монголии, был возведен на трон, и по велению неба, по тройственному соглашению Монголии, Китая и России, страна наша управлялась самостоятельно.
Неожиданно, вследствие насилия и неподобающих действий со стороны революционных китайских чиновников, солдат и офицеров, страна наша подверглась разным стеснениям. Но благодаря молитвам ламы, обладающего тремя сокровищами, объявились знаменитые генералы-военачальники, которые уничтожили коварного врага, взяли под свою охрану Ургу и восстановили прежнюю власть, почему они заслуживают великого почитания и высокой награды.
По высоким заслугам награждаются:
Русский генерал барон Унгерн — возводится в ранг потомственного князя Дархан-Хошой Цин-вана. Ему предоставляется право иметь паланкин зеленого цвета, красно-желтую одежду, желтые поводья и трехочковое павлинье перо с присвоением звания Великий герой Батыр, генерал Чжан-жин…»
В конце письма рукой доктора Микулина сделана приписка: «Сергей Николаевич зарублен в Урге собственноручно полковником-палачом Сипайло».
А дальше снова разрозненные дневниковые записи Александра Никитича:
«Верхнеудинск, 18 августа (нового стиля) 1920 г.
Предстоит новая поездка, на этот раз в Приморье. Предпочел бы оставаться в партизанах, но что поделать…
В Верхнеудинск прибыла делегация по объединению Дальнего Востока. Разговор пойдет о создании Дальневосточной республики. Японцы тоже «за», а мы что можем поделать, если они сильнее. Будет буферное государство от Байкала до Приамурья. Дипломатия!
В составе делегации двое наших — коммунистов и еще двое — беспартийные крестьяне. Остальные буржуи, цензовики. Следом за делегацией прибыл японский полковник Изомэ с военной миссией — первый иностранный представитель в Дальневосточной республике. Что ж, начинают ездить, а не только бряцают самурайскими саблями. Уже хорошо!
Встречали японцев на вокзале с оркестром, гирляндами, с японскими и дэвеэровскими флагами. У нас, в Дальневосточной республике, теперь красный флаг с синим квадратом в углу у самого древка. По случаю такого торжества устроили банкет по первому разряду. Чудно! В Приморье воюем, а здесь вместе сидим за столом, улыбаемся, произносим речи. Борис Шумяцкий сказал накануне: «Чтоб всем улыбаться, черти! Губы хоть пальцами растягивайте, а улыбайтесь…»
Пришли кто в чем, заплаты спрятали, начистили сапоги. Вакса была самым дефицитным товаром. Хуже тем, у кого обмотки. По такому случаю я обрядился в костюм, который надевал последний раз, когда венчались с Аглаей. Вошел в бывшее дворянское собрание и не узнал себя в большом зеркале, обрамленном белыми амурами, — думаю, что это за штатский интеллигент с галстуком…
А моя Аглая молодец! Семьсот верст прошла, проехала на телеге по даурским партизанским тропам, чтобы найти меня снова. Три года мы партизанили вместе.
Так вот, банкет удался на славу. Был даже духовой оркестр, откуда его собрали — бог весть. Разослали пригласительные билеты с гербами Дальневосточной республики. За столом сидели чинно, каждый на своем месте, согласно карточкам, разложенным у приборов. Произносили тосты, японский полковник всем улыбался и сквозь зубы вежливо всасывал воздух. И мы улыбались, как велел Борис. От улыбания даже щеки задеревенели. Японец, кажется, остался доволен.
Только один делегат подложил пилюлю полковнику Изомэ. Это господин Руднев из объединительной делегации из Владивостока. Он, между прочим, родственник того Руднева, который командовал крейсером «Варяг» в русско-японскую войну. Вот этот Руднев поднялся и попросил слова. Он проникновенно глядел в глаза японцу и говорил добрейшим голосом:
«Господин полковник японской императорской армии! Вас приветствовали здесь люди новой России. Позвольте и мне, обломку старой, уходящей, но еще не ушедшей России, тоже высказать вам некоторые приятные пожелания.
Вы только что говорили здесь о толпе народа на вокзале, которая радостно приветствовала ваше прибытие, вы говорили также о вашем удовлетворении по поводу того, что в момент вашего приезда солнце вышло из-за туч и символически озарило вашу высокую миссию в России.
Я поднимаю бокал за то, чтобы на нашей земле сияло только одно солнце, чтобы в государстве нашем было одно правительство. Вы сказали, что прибыли помочь в этом нам, русским людям. Так пусть же толпа провожающих, которая соберется при вашем отъезде, будет еще многочисленнее и радостнее той, которая вчера встречала вас на вокзале. Отъезд ваш будет означать, что вы выполнили свою миссию.
За ваш скорейший отъезд в Японию и за ваше счастье, господин полковник!»
Короче говоря, Руднев сделал японцу от ворот поворот. Тост встретили аплодисментами, японский полковник тоже хлопал в ладошки. По-русски он понимает плохо и только беспрестанно кивал да всасывал сквозь зубы воздух».
«5 сентября 1920 г. На пути во Владивосток. Слоеный пирог не только в военном деле, но и в политике. Вот уже две недели едем во Владивосток. Я на положении человека, сопровождающего объединительную делегацию. Вроде флаг-адъютанта. В салон-вагоне, как в ноевом ковчеге, — всякой твари по паре. Во главе делегации промышленник, бежавший из Петрограда, среди делегатов „обломок уходящей России“ адвокат Руднев из либеральной партии, еще представители крестьянского сословия, какой-то меньшевичок, большевик Кушнарев… Когда переехали границу, открылось, что проводницей у нас графиня. С помощью председателя делегации она покинула Советскую Россию. В соседнем вагоне двое суток ехал генерал Лохвицкий — командующий каппелевскими войсками. Этот тоже заглядывал в наш салон на огонек. Руднев проговорился: едет предлагать свои услуги Приморскому правительству. Вагон его вскоре отцепили, свернул на Харбин. Нанимается он к кому только возможно.
Вот таким разношерстным, как наш салон, будет и Учредительное собрание Дальневосточной республики.
А дорога знакомая, гляжу в окно, будто читаю, перечитываю свой дневник. Нерчинск, Могоча, Никольск-Уссурийский, Хабаровск… Здесь мы ходили партизанскими тропами, тайгой, проселками с боями, отходами, контрударами… Теперь все по-иному — сидим в салоне, ведем благопристойные разговоры, не спорим, выбираем отвлеченные темы. Борис напутствовал: только не ссориться, беляки с японцами сильнее нас. И опять про улыбки сказал — губы растягивайте чем угодно, но улыбайтесь…
Улыбаемся! А на станциях японские жандармы расхаживают с саблями среди пассажиров, для порядка, а мужики, солдаты, бабы с детьми, что ломятся в переполненные вагоны, не обращают на жандармов внимания. Перед нашим салоном тоже на стоянках маячат японцы, не подпускают никого посторонних, помогают создавать «единую и нераздельную» Дальневосточную. А нам приходится улыбаться.
Места за окном красоты неописуемой. Небо осеннее, сочное, тайга полыхает первозданными красками, яркими, резкими, без переходов, без полутонов. Буро-лиловый цвет соседствует с золотом, нежно-зеленый с ослепительно-красным.
— Где-то за Читой задержались на целый день на глухой малоизвестной станции. К поезду встречать делегатов вышел атаман Семенов. В этих местах он расположился с войсками после того, как выбили его из Читы. Мы могли бы гнать его дальше, но Красная Армия тогда неминуемо столкнулась бы с японскими интервентами. Встреча эта не сулила нам ничего утешительного — только дала бы японцам повод начать против нас широкие военные действия. Товарищ Ленин дал указание: в Забайкалье не наступать, а создавать буферное государство.
Атаман Семенов — мой земляк, но я видел его впервые: коренастый, черноусый казак, начинающий тучнеть в свои тридцать пять — тридцать семь лет. В чертах заурядного лица его было нечто монгольское, точнее, бурятское. Станица их на монгольской границе, и отец его состоял там урядником. Конечно же атаман имел отношение к казакам Забайкалья, но почему-то носил форму оренбургского казачества — желтые лампасы.
Переговоры шли два дня. В связи с образованием Дальневосточной республики появилась идея включить Забайкальскую область в состав Приморья. Объединительная делегация вернулась на вокзал после полудня. Судя по выражению лиц, по тому, как удовлетворенно потирал руки адвокат Руднев, можно, предположить — переговоры прошли успешно. Так оно и оказалось. Сперва атаман упрямился, торговался, но решающее слово осталось за японцами, прикомандированными к его штабу. Семенов складывает власть в Забайкалье, остается только войсковым атаманом».
«Владивосток. 23 октября 1920 г. Прошло два месяца, как мы уехали из Верхнеудинска. Столицей Дальневосточной республики теперь стала Чита. А мы в Приморье готовимся к выборам в Учредительное собрание. Здесь уверены, что создадут буржуазно-демократическую республику, которая пойдет на поводу у Японии. Но мы еще посмотрим, что из этого выйдет.
Пока нанялся учителем, преподаю математику в старших классах. Это удобно, остается больше времени для основной работы, ради которой сюда приехал. Школа на Светланской, почти напротив японского штаба оккупационных войск.
В городе командуют японцы. Их броненосец «Микадзу-мару» стоит в бухте, а на берегу — по всей буферной Дальневосточной республике — рассредоточено семьдесят тысяч японских солдат, больше, чем всех других интервентов — англичан, французов, американцев. Это вместо семи тысяч по какому-то международному соглашению, в котором Россия, конечно, не принимала участия. Все решают за нас и без нас.
Скоро соберется Учредительное собрание. От Приморья выдвигают купцов братьев Меркуловых, табачного фабриканта Густова, царского генерала Вержбицкого. Но и мы тоже не сидим сложа руки.
Настораживают другие события. Очевидно, генерал Лохвицкий договорился с японцами. Тридцатитысячное войско белых пришло из Китая и расположилось теперь в казармах под Владивостоком. Есть слухи, что Меркулов обратился с просьбой к японскому командованию передать прибывшим частям все русское оружие, которое хранится на их складах. Один Меркулов — дальневосточный купец, плавал шкипером по Амуру, разбогател на торговле хлебом — владелец спичечной фабрики, пароходной компании. Другой приехал из Петербурга, работал в министерстве земледелия, сейчас издает бульварную газетенку. Два брата один другого стоят».
Без даты: «У японцев не вышло! Учредительное собрание Дальневосточной республики в большинстве своем поддерживает нас — коммунистов. Полная ориентация на Советскую Россию! Братья Меркуловы, всякие вержбицкие и другие рвут и мечут, японцы тоже… Главкоком Народно-революционной армии утвердили Василия Блюхера. Белякам это нож острый.
Встретил Руднева. После совместной поездки поддерживаю с ним отношения. Шел мрачнее тучи. На расспросы мои — отмахнулся, сказал сердито:
«Как только японцы уберут собственные штыки, Советы распространятся на весь Дальний Восток…»
— Я не удержался: «Но вы произносили тост за скорейший отъезд полковника Изомэ в Японию».
«Ну, это мы еще посмотрим…» Руднев сердито зашагал прочь.
Теперь нужно быть настороже. Японцы постараются выйти из затруднительного положения».
«6 июня 1921 г. По всему городу звонят колокола, в церквах торжественные богослужения. Это не только по случаю пасхи. В вербную субботу произошел военный переворот. Каппелевские войска сделали свое дело, конечно, по японской указке. Власть захватили братья Меркуловы. В правительство входит генерал Вержбицкий. Наши ушли в подполье, я пока остаюсь учителем, но гимназисты косо на меня смотрят, они тоже участвовали в перевороте.
Слухи о передаче оружия белым войскам подтвердились — из японских складов оно идет генералу Вержбицкому. Японцы действуют по принципу «и нашим и вашим» — с правительством ДВР поддерживают официальные отношения, затевают какие-то переговоры, но тайно вооружают белых. Иначе они не могут: конференция в Вашингтоне продолжается, в повестке дня «сибирский вопрос». Американцы не хотят, чтобы японцы одни господствовали на нашем Дальнем Востоке. Каждый норовит урвать что-то себе. Все это нам надо учитывать. Обстановка сложная, очень сложная».
«Дайрен. Август 1921 г. Это не договор, а ультиматум! Потрясает наглость, с которой японцы ведут себя на конференции. Говорят, все идет от генерала Танака, который негласно руководит дайренской конференцией.
Наша делегация небольшая, но японцы столкнулись с упорным сопротивлением. Что нам еще остается делать? На первом же заседании японцы предъявили проект будущего договора. Мы возражали — давайте решим сначала вопрос об эвакуации японских войск с Дальнего Востока. Господин Мацусима ответил: «Перед тем как уйти, мы хотим, чтобы в вашем доме был хороший порядок… Разве вы против порядка?»
Вот их порядок: крепости в районе Владивостока и корейской границы взорвать. А правительству Дальневосточной республики никогда не возводить их на своих границах.
И еще! В бассейне Тихого океана не держать военного флота, уничтожить существующие военные корабли. Тоже взорвать.
Японцам предоставить более широкие права на Дальнем Востоке. Куда же их еще расширять?! Требуют на вечные времена предоставить им право свободного плавания по Амуру и Сунгари под японским флагом, а японские военные миссии чтобы свободно разъезжали по Забайкалью, Приморью, так же как их промышленники, рыбаки, торговцы, — без виз, паспортов, будто у себя дома.
Десятая статья договора все завершает, хотя она не последняя: «Дальневосточная республика обязуется на все времена не вводить коммунизм и сохранить принцип частной собственности не только для японских подданных, но и для своих граждан!».
И мы опять должны были улыбаться… Тянем время, возражаем против кабального договора. Дайренская конференция продолжается много недель. Наконец господин Мацусима сказал:
«У каждого из нас дома есть свои дела, господа, мы все скучаем по своим близким… Если вы через полчаса не подпишете договор, нам придется прервать конференцию».
Объявили получасовой перерыв. Мы решили — нет. В кулуарах, как бы между прочим, председатель японской делегации сказал:
«Давайте закончим миром, хотя моя фамилия произносится так: МА-ЦУСИМА. Вам это ничего не говорит?»
Да, нам многое говорили слова японца. И все же на дайренской конференции мы сказали Мацусима — нет.
Дайренская конференция прервана».
«Декабрь 1921 г. Как и следовало ожидать, японцы пошли ва-банк. Началось наступление меркуловской армии. Лозунг — возвращение России к монархии.
Прикомандирован к штабу Блюхера. Сводки о боевых действиях тяжелые. В начале декабря белые заняли Иман, 23 декабря они взяли Хабаровск, через три дня продвинулись вперед еще на 120 километров. Только здесь удалось приостановить наступление Меркулова. Пока единственная наша выгода заключается в том, что белые ведут наступление не широким фронтом, а вдоль железной дороги. В тылу белых вновь поднимается движение партизан».
Здесь, среди разрозненных записей доктора Микулина, лежала копия донесения Блюхера в Москву. Командующий Народно-революционной армией сообщал:
«Чита. 19 декабря 1921 г. Переход в наступление Меркуловым начат при несомненном содействии и поддержке японцев, выражающемся в широком снабжении каппелевцев оружием и создании благоприятных условий как в подготовке, так и в самом наступлении. Такой резкий сдвиг японцев в пользу Меркулова является результатом наших неудач в Дайрене.
Непримиримость нашей позиции и отказ удовлетворить японские требования экономического характера, имеющие цель принудить нас к уступкам и оправдать в Вашингтоне пребывание своих войск в Приморье. В случае успеха наступления и расширения территории Меркулова — получить от него экономические преимущества, которых не добились от нас.
Кроме того, по источникам, не доверять которым нет основания, Франция пытается создать в Приморье базу для будущего наступления на Советскую Россию, для чего домогается от Японии согласия на образование в Приморье общероссийского правительства из эмигрировавших крупных русских политических фигур, находящихся сейчас в Париже, и переброску будущему правительству врангелевцев.
До окончательного разрешения этого вопроса с Японией Франция, по-видимому, пока решила поддерживать Меркулова, устроив ему заем в десять миллионов рублей через Гонконгский банк. Это установлено перехватом радиотелеграммы и некоторыми намеками членов японской делегации в Дайрене.
Изложенное показывает, что начавшееся наступление происходит при молчаливом согласии Японии, всего консульского корпуса во Владивостоке и широком снабжении оружием со стороны японцев. Несомненно, что первоочередной целью наступления является выход в Забайкалье, чтобы на месте ДВР создать черный буфер, приемлемый Японии».
«Волочаевка. Февраль 1922 г. Находился в передовых частях. Бой шел жесточайшего напряжения. Двое суток лежали под огнем на снегу, на закаменевшей от мороза земле. За все годы партизанской борьбы такого еще не бывало. Казалось, что все это сверх человеческих сил. И все же сломили белых! Меркуловцы отходят под защиту японских штыков».
«Август 1922 г. Из Владивостока прибыл доверенный человек. Докладывал на военном совете, потом до утра сидели вдвоем и говорили.
Наша победа близится. Японцы объявили, что эвакуируют свои войска до октября. Приамурское правительство перестало существовать. Последним правителем Приамурья стал царский чиновник генерал Дитерикс. Величает себя воеводой, а войска свои называет земской ратью, как в старину на Московской Руси. Ирония: обрусевший немец Дитерикс — последний воевода монархистской России. С ним уже никто не считается…
Руднев, тот самый, что назвал себя представителем уходящей, но еще не ушедшей России, носится теперь с идеей основать на дальнем севере, в недосягаемой камчатской глуши, факторию царской России. Нечто подобное заповеднику, под охраной каппелевцев, семеновцев, японцев. Возглавить монархистскую колонию должен один из представителей дома Романовых. Руднев выступал в студенческом обществе, метал громы и молнии по поводу того, что династии русских царей пора бы заняться делом, — пусть приедут и правят последней территорией Российской империи. Он упрекал Романовых, что они после революции вот уже шестой год сидят в заграничном парижском уюте и палец о палец не желают ударить в войне с большевиками… Хотят, чтобы трон им преподнесли, как хлеб-соль на вышитом полотенце.
Дальше Руднев развивал мысль: даже заняв Приморье, большевики не смогут прийти на Камчатку, в тот же Петропавловск. Флота у красных не будет, его потопят или угонят японцы, а бескрайними пустынными землями ни летом, ни зимой туда не добраться.
Проекты Руднева распространялись дальше. В Петропавловске построят судоремонтный завод — оборудование увезут из Владивостока. Погрузят на пароходы и увезут. Поначалу станут заниматься ремонтом, строить маленькие корабли. Строил же Петр Великий первый российский флот на пустом месте… Жители нового российского государства займутся рыболовством, станут бить морского зверя, добывать пушнину, торговать с соседними странами. Аляска и порт Хакодате не так далеко от Петропавловска.
Будущую монархическую колонию Российской империи Руднев называл новоявленным градом Китежем. Но как ни бредово выглядит эта идея, японцы поддерживают создание недосягаемого белоэмигрантского государства. Готовы признать его. Они как-никак норовят задержаться в Приморье. Град Китеж для них готовая военно-морская база. Пока дело кончилось тем, что приморский воевода генерал Дитерикс отправил две делегации: одну в Париж, звать на престол отпрыска царской династии из дома Романовых, другую — в Японию, просить поддержки, займов и признания монархического града Китежа».
«25 октября 1922 г. Сегодня войска Уборевича вступили во Владивосток. Я был в городе несколькими днями раньше. Наши части заняли порт, когда последний японский пароход вывозил последние императорские войска из советского Приморья. Интервенция кончилась, последние иностранные солдаты покинули нашу страну. Конец гражданской войне! В порту собралось много народу, никто не скрывал своей радости. Всюду флаги — и ни одного японского, ни одного царского на всем просторе Советской страны!
Опять вспомнился Руднев. В меркуловском правительстве служил он управляющим делами. Белые так и не создали на Камчатке свой монархический град Китеж, перецапались друг с другом, не сошлись — кому править, кому рыбачить… И японцы отказались от них, им было не до того. Вспомнился тост адвоката в Верхиеудинске — за скорейший отъезд японского полковника Изомэ. Может быть, полковник Изомэ тоже уплыл на последнем пароходе. Отъезд его действительно вызвал большую, кипучую радость. Но и Руднев исчез, видимо, бежал в Китай. Вот ведь какие бывают перипетии в истории.
На днях и я уезжаю. Со мной согласились — отпускают на медицинскую научную работу. Получил назначение в эпидемиологическую станцию. Наконец-то! Мы прогнали врагов со своей земли, теперь я хочу избавить мир от болезней, от всего, что приносит горе. «Хочу избавить» — сказано слишком громко и самонадеянно. Скажу иначе — хочу участвовать в этом, чтобы сделать людей счастливыми. Ведь ради этого мы столько лет не выпускали из рук винтовок. Теперь вместо стереотрубы — микроскоп! Для нас жить — значит прокладывать дорогу к счастью».
Если бы события, как люди заполняли анкеты, если бы их записывали, как новорожденных, в метрические книги, мы бы точно могли знать их даты и место рождения… Тогда легче было бы сохранить в памяти человечества минувшие события, проще было делать из них выводы, извлекать уроки, не допускать трагических повторений…
Первая мировая война началась в Сараеве с пистолетного выстрела в наследника австрийского престола эрцгерцога Фердинанда… Нацистская провокация на радиостанции в Глейвице положила начало второй мировой войне… Война Японии против Китая вспыхнула на поэтичном мосту Лугоуцяо, а события в Маньчжурии начались с таинственного убийства маршала Чжан Цзо-лина на перекрестке двух железных дорог под Мукденом…
Смерть маршала Чжан Цзо-лина долго оставалась глубокой тайной, до тех пор, пока, через много лет, к этой тайне случайно не приобщился маленький японский чиновник, служащий военного интендантства по имени Тейчи Иосимара.
Тейчи Иосимара. Ничего не говорящее имя! В свои сорок семь лет Тейчи все еще оставался только капралом японской армии, хотя в таком возрасте иные военные командуют армиями, становятся министрами… Тейчи служил в интендантстве, заведовал складом и занимался тем, что получал и выдавал канцелярские принадлежности сотрудникам военного министерства. На ощупь, с закрытыми глазами, Тейчи Иосимара мог определить любой сорт бумаги, от папиросной до «хоосё», употребляемой в особенно важных случаях. Он знал толк в качестве тончайших кистей, определял на глаз твердость каменных дощечек для растирания туши, разбирался в системах пишущих машинок… На его бумаге, его кистями, тушью и чернилами писались реляции о награждении, приказы и доклады. Но Тейчи не имел касательства к тайнам, что были изложены на листах бумаги, на бланках, проходивших годами через его руки.
Среди подданных ему канцелярских товаров Тейчи Иосимара чувствовал себя императором. Конечно, у него и в мыслях не было сравнивать себя с божественным Хирохито, жившим во дворце в центре города, за каменной стеной, близ Хибия-парка. Тейчи сам был верноподданнейшим слугой своего императора. Каждый день, проходя на работу мимо дворца, он почтительно снимал головной убор и низко кланялся в его сторону, хотя за стеной и деревьями не видел даже дворцовой крыши.
Маленький чиновник Тейчи не проводил никаких аналогий между собой и божественным императором, упаси бог! Он просто всю жизнь играл в правителя неведомой страны, населенной людьми-вещами, наделял их аристократическими чинами, званиями. Он проявлял симпатии к одним и недолюбливал других. Отдавал, к примеру, предпочтение древним традиционным кистям и темноокой туши, предназначенным для написания важных документов, верительных грамот, посланий на бумаге «хоосё» — высшем сорте бумаги, в меру плотной, не глянцевитой, будто впитывающей в себя дневной свет. Разве сравнится с такими представителями древнего рода холодная и сухая, болтливая пишущая машинка!… Но в общем-то Иосимара считал себя справедливым правителем канцелярского склада и царствование свое здесь называл «эрой хоосё».
Тейчи находил удовлетворение в подобной игре, иначе где бы ему выдержать тридцать лет жизни под землей, в глубоком подвале военного министерства… Создаваемые иллюзии помогали ему жить. Каждое утро он спускался по крутой лестнице в свое царство и возвращался домой поздним вечером. Зимой в это время на улицах было темно. Он жил, как его подданные, без событий.
Но вот случилось так, что склад с давяще низкими потолками неожиданно для Иосимара перевели в другое помещение, где до этого хранили секретный архив военного министерства. Для архива нашли более надежное помещение. Капрал Иосимара остался доволен осмотром новых владений — здесь было где расселить подданных. Вскоре он перебрался сюда с канцелярским имуществом и благоговейно перенес из старого помещения полевой алтарь, перед которым он молился предкам, установил его в глубине склада. Говорили, что алтарь сохранился еще с русско-японской войны, но так ли это, Тейчи не знал.
Склад уже больше недели пребывал на новом месте, когда Тейчи, расхаживая в одиночестве вдоль стеллажей, вдруг обратил внимание на незнакомую папку. Раньше он не замечал этой папки, как не заметили ее люди, выносившие архив, — она торчала между стеной и дощатой перегородкой.
Тейчи поднял папку, и его сразу ошеломила надпись: «Кио ку мицу!» — совершенно секретно! Иероглифы поплыли у него перед глазами. Вопреки предупреждающей надписи, Тейчи не отложил ее в сторону, но раскрыл папку и начал читать… Никогда в жизни Тейчи не испытывал такого вязкого страха, как в эти мгновения. Близорукими глазами он пробежал столбцы иероглифов, и первым его порывом было ринуться со всех ног вверх по лестнице, подбежать к любому офицеру из министерства и сказать, нет — закричать, как кричат о пожаре: в подвале забыли секретную папку с надписью «Кио ку мицу!» Вот она! Он ее не читал! Не читал! Только сейчас нашел!…
Иосимара сделал несколько торопливых шагов к выходу и растерянно остановился: кто поверит капралу, что он не читал, не заглядывал в папку. Ведь прошло уже больше недели, как он переселился в этот подвал… Сразу начнется следствие. Кемпейтай [1] не станет шутить. Конечно, его первым делом уволят со службы, отправят на фронт. Это бы еще хорошо. Его просто убьют те, о ком упоминается в папке: Доихара, Томия, Кавамота… Они еще живы, эти люди, и они не потерпят, чтобы остался живым капрал Тейчи Иосимара, который случайно узнал их тайну… Нет, нет! Никто на свете не должен знать, что Иосимара видел эту злосчастную папку… Но что же делать?!…
Был конец рабочего дня, и капрал решил спрятать папку под стопу бумаги на полу. Потом он подошел к алтарю и начал молить Будду, чтобы он наставил его на путь, подсказал, что делать с этой страшной папкой. Но лицо каменного Будды оставалось бесстрастным.
Дома Тейчи ничего не сказал жене — не женского это ума дело. Он сразу же улегся спать, сославшись на усталость. Жена, конечно, начала расспрашивать — здоров ли Тейчи, но он притворился, что заснул, а сам всю ночь не сомкнул глаз, ворочаясь на жесткой циновке. Утром встал разбитый, с помятым лицом, будто выпил бочонок саке.
На службе его встретил помощник — услужливый молодой парень, спросил: что случилось с Иосимара-сан? Он так плохо выглядит… Тейчи поблагодарил за внимание, прошел мимо, скосив глаза на стопу бумаги: все в порядке. На душе хоть чуточку полегчало.
Парня он с утра послал за товарами и снова остался на складе один. Капрал тщательно запер дверь и вытащил папку. Конечно, лучше всего ее уничтожить, сжечь, но как вынести ее из военного министерства, которое день и ночь зорко охраняют солдаты? Дежурный заглядывает в каждую сумку, открывает каждый портфель. Холодный страх снова охватил Тейчи Иосимара. Он мучительно искал выхода и не находил. Глаза блуждали по стенам подвала, по стеллажам, на которых спокойно возлежали его подданные. В дальнем углу, куда из-за массивных колонн проникал лишь тусклый свет, Тейчи в мерцании свечи у алтаря увидел груду таких же папок, только новых, без надписи «Кио ку мицу!» Вот где выход! Капрал в мыслях послал благодарственную молитву Будде. Это всевышний просветил его недостойную голову! Иосимара так и поступит, как подсказывает Будда: он именно здесь спрячет папку — она ничем не отличается от остальных…
Больше месяца не притрагивался Тейчи Иосимара к серой папке, на которой стояли предостерегающие иероглифы. Воспоминание о папке больше не вызывало холодной рези в желудке, но ощущение страха до конца не оставляло капрала Иосимара. И странное дело — серая папка с ярко-красной надписью влекла к себе Тейчи Иосимара, как скалистая бездна притягивает самоубийцу. Его не удовлетворяло знание полутайны, Тейчи хотел теперь знать все. И вот, вздрагивая, он извлек папку из тайника, вынес ее ближе к свету и начал читать…
Содержание первых страниц Тейчи уже знал, а дальше он увидел императорский рескрипт, скрепленный собственной печатью Хирохито. Сын неба благосклонно разрешал полковнику Доихара поступить на службу в китайскую армию. Иосимара ничего не понял — почему это еще пятнадцать лет назад японскому полковнику дано было всемилостивое разрешение служить у китайцев? Загипнотизированный императорской печатью, капрал, почтительно склонившись в традиционном поклоне, с благоговением разглядывал знак сына неба. Но в это время на лестнице послышались шаги. Тейчи поспешно захлопнул папку и водворил ее на место.
С тех пор, едва позволяла обстановка, Тейчи Иосимара доставал запретную папку и читал, перечитывал ставшие уже знакомыми страницы секретнейших документов. Маленький, безвестный капрал из военного интендантства владел огромной, могущей задавить его государственной тайной.
Под Новый год, когда все японцы украшают свои жилища — дворцы и убогие хижины, Тейчи решил обновить какемоно, старые пришли в ветхость. Это бумажные полосы с рисунками, изречениями древних, что развешивают на стенах жилищ. Тейчи выбрал лучшую кисть, нежную, как дуновение ветра, тщательно растер тушь, нарезал бумажные полосы и принялся за работу. Он написал иероглифы «Счастье», «Долголетие», «Безупречность». Кисть послушно выводила красивые линии, Тейчи был доволен своей работой, и вдруг ему захотелось написать еще одно какемоно: «Кио ку мицу!» Затейливые иероглифы сбегали вниз один за другим. Тейчи полюбовался новым какемоно и повесил его на стену между «долголетием» и «счастьем». От «Кио ку мицу!» зависело и то и другое… Изящная надпись стала украшать жилище капрала, но только ему одному был известен сокровенный смысл надписи «Кио ку мицу!».
Острое чувство страха Иосимара испытал снова года через три после того, как он нашел забытую папку. Это было уже после того, как на Хиросиму и Нагасаки упали атомные бомбы американцев. Император объявил о капитуляции, а вскоре в военное министерство нагрянули американские солдаты. Они бродили по всем этажам, пришли и в подвал. Они были громадного роста, эти пришельцы, — во всяком случае, так показалось маленькому капралу. Он разговаривал с ними, высоко задирая голову. Один из них хорошо говорил по-японски, он спросил — есть ли здесь военные документы.
Иосимара оробел.
— Да… нет. Вообще-то есть…
Капрал исчез за колонной, где теплился огонек свечи на алтаре, и возвратился с папкой, перепоясанной красными, предостерегающими иероглифами. Белый здоровяк едва взглянул на папку и передал другому. Тот сунул ее в мешок, будто ничего не стоящую вещь. Крестьяне на сельском рынке с большим уважением кладут грошовые покупки в свои корзины… Иосимара обиделся. Опасная тайна, которую он так долго хранил, которая вызывала леденящий трепет в душе, не произвела на солдат никакого впечатления. В душе Тейчи мелькнуло сожаление, что он отдал папку. Тейчи хотелось объяснить этим чужим, безразличным солдатам, что было у них в руках.
— Кио ку мицу! — робко сказал Иосимара и указал на мешок.
— О'кэй, О'кэй! — отмахнулся солдат, не знавший японского языка. Он перекинул мешок через плечо, сказал что-то товарищу, они засмеялись и вышли.
Тайна смерти маршала Чжан Цзо-лина с того дня перестала быть тайной…
Наемный китайский солдат Чан Фэн-лин, что служил в личной охране убитого маршала, не знал о тайных событиях, которые предшествовали событиям в Мукдене. Да солдат Чан и не обременял себя раздумьями по поводу случившегося — у каждого человека своя судьба, будь то великий маршал или бедный рикша…
В то лето Чан работал на маковых плантациях у хозяина Вэя. В дебрях Северной Маньчжурии, среди глухих сопок, можно было бы без особого риска заниматься этим доходным промыслом. Что касается Вэя, ему и рисковать не приходилось — опиеторговец умел ладить с чиновниками ямыня, блестящие серебряные даяны надежнее всяких сопок укрывали от чужих взглядов поля белых маков. Из маков потом делали, тоже тайно, наркотики — опиум, героин, то самое дурманящее зелье, от которого так строго предостерегал Чана его старый отец.
Осенью, когда собрали урожай, скупой Вэй рассчитался с батраками. Вообще-то заработок был скудным, но Чан никогда еще не держал в руках такого богатства. Он все рассчитал — отложил деньги на дорогу, на еду, остальные зашил в матерчатый пояс и пешком пошел в соседний город, где проходила железная дорога. Теперь Чан снова вернется в Шаньси, в деревню, увидит отца, мать, маленькую Сун, с которой его обручили еще мальчишкой… Чана влекли заболоченные рисовые поля, с их влажными испарениями в знойные летние дни. Конечно, дома нет ни единого му собственной земли, но когда есть деньги, можно арендовать ее у тухао, что живет над озером за деревней… Потом он женится на маленькой Сун, приведет ее в свою фанзу…
Хорошо, когда в поясе зашиты деньги!
Из сопок Чан пришел утром. Он потолкался на вокзале среди отъезжающих — узнал, что поезд будет только на другой день. До вечера он проспал у реки и теперь бесцельно бродил по улочкам незнакомого города. В дверях бесчисленных лавочек сидели невозмутимо солидные торговцы в черных халатах, на которых были нашиты красные иероглифы — знаки принадлежности к купеческой гильдии. Они лениво тянули зеленый чай из фарфоровых чашечек либо курили тонкие длинные трубки. Над улицей стоял неумолкаемый гомон… Здесь каждая профессия имела свой голос, свое звучание.
Перекрывая уличный шум, резкими павлиньими голосами кричали рикши. Они продирались сквозь толпу со своими колясками и неистово трезвонили велосипедными звонками, прикрепленными под рукой на оглоблях. Бродячие парикмахеры лязгали щипцами, зазывая прохожих постричься. А монахи звали к себе, бормоча бесконечные молитвы. С противоположной стороны улицы доносились удары гонга лудильщика, дребезжали трещотки торговцев посудой и домашней утварью. Где-то позванивал в колокольчик продавец риса. Его монотонный голос напоминал крик ночной птицы. «Чифан! Чифан!» — кричал он, обещая дешево накормить каждого.
Чану хотелось есть, но зайти в харчевню под тростниковым навесом он не решался, — наверное, это дорого. Чан предпочел бродячего торговца. Съев рис, приправленный острым соусом, он вернул миску и пошел дальше.
Стемнело. На улицах загорелись цветные фонарики, толпа стала гуще. Чан поглазел на фокусников, акробатов и почувствовал усталость. Где бы теперь заночевать? Пожалуй, вон там, у моста, самое удобное место. Здесь-то, на свою беду, Чан и познакомился с разбитным подмастерьем, который тоже оказался шаньсийцем, хотя говорил совсем не так, как говорят в Шаньси. Земляк работал резчиком деревянных фигурок. Он тут же вытащил одну из кармана: могу продать! Чану понравился деревянный бог плодородия — добродушный старик с заплывшими глазками, толстым животом и большой рыбой под мышкой. Он, может, и купил бы божка, но побоялся показать деньги чужому человеку. Но резчик не огорчился: нет так нет — в лавочке это стоит в два раза дороже. Чан рассказал земляку, что был на заработках в сопках, завтра едет домой. Земляк будто пропустил это мимо ушей. Он предложил Чану побродить вместе, обещал повести его в дешевый увеселительный дом, это ничего не будет стоить, хозяйка дома — его знакомая. Заночуют они в мастерской, все же лучше, чем спать под мостом…
Узенькие грязные улочки привели их на площадь, запруженную народом. Миновав площадь, земляки вышли к окраине города. В стороне осталось темное строение пагоды с тонкими приподнятыми углами кровли. На остывающем небе силуэт пагоды казался многоголовым буйволом с острыми кривыми рогами. Улочки становились все неуютней, бедней. Спутник Чана уверенно шел вперед, болтал обо всем, что приходило на ум. Опять вышли на реку, пошли вдоль берега, мимо ветхих сампанов, качавшихся на воде. В сампанах еще не спали, люди сидели у жаровен с тлеющими углями — к ночи становилось прохладно.
Остановившись у покосившейся фанзы, подмастерье сказал:
— Ну вот и пришли. Правда, недалеко?
Они вошли в большую низкую комнату. Вдоль стен Чан увидел нары, разгороженные, будто стойла, невысокими переборками. На грудах тряпья сидели девчонки — по одной в каждом стойле, а в глубине нар, разметавшись, спали большеголовые худые дети.
Новых посетителей встретила слащаво гостеприимная женщина, насквозь пропахшая приторными благовониями. Она привела их в другую, более тесную комнату, где в клубах табачного дыма сидели на циновках полураздетые люди, пили ханшин, играли в карты, в кости. Хозяйка нашла свободное место, расстелила циновки, принесла ханшин, кусочки вяленой, остро пахнувшей рыбы, вареный бамбук и поставила все это на низенький столик. Чану стало не по себе — сколько же это будет стоить? Резчик успокоил — почти даром. А хозяйка продолжала хлопотать вокруг них, улыбалась, кланялась. Тут, в грязном притоне, Чан впервые за свою жизнь ощутил, что за ним ухаживают, оказывают ему внимание. От выпитой водки закружилась голова. Приятель захмелел еще больше; склонившись к Чану, он сказал ему на ухо:
— Может, по трубке сладкого дыма? — Резчик говорил про опиум.
Чан отказался, он помнил наказ отца — «сладкий дым» для глупых людей, его можно делать, но не употреблять самому. Курильщик — конченый человек.
— Ты такой же скупой, как все шаньсийцы, жалко раскошелиться на затяжку сладкого дыма.
— А ты сам разве не из Шаньси? — нахмурился Чан. Он терпеть не мог, когда начинали обидно подшучивать над его шаньсийским происхождением, будто и в самом деле в Шаньси живут одни скупцы. — Может быть, ты шаньдунец, безголовая черепаха…
— Тогда знаешь что, — примирительно сказал подмастерье, — здесь можно заработать. Сыграем?! — Он кивнул на игроков, сидевших рядом.
В самом деле, а что, если попытать счастья. Про карты отец ничего не говорил… Несколько лишних даянов всегда пригодятся в деревне…
Сначала играли в кости. Чан осторожно выкидывал на стол гладкие, отполированные черные палочки. Начало принесло удачу. На столе перед Чаном выросла стопка серебряных монет. Хозяйка все так же радушно угощала гостей ханшином, подносила еду. Чан не возражал — теперь он может и заплатить.
Вскоре перешли на карты. Голова все тяжелела, мысли путались, но одна мысль неотступно сверлила мозг: пока везет, надо играть, надо побольше выиграть денег. Ставки возросли. Чан проигрывал и выигрывал снова, потом опять проиграл и потянулся к поясу. Нащупал монеты, разорвал нитку. Словно в тумане плыли лица игроков. Стол делался все шире, потом превратился вдруг в рисовое поле. Через поле, погружая ноги в жидкий ил, шла мать, улыбалась ему, что-то говорила, но слов не было слышно.
«Почему от ила пахнет ханшином?» — пронеслось в голове Чана, и он полетел в бездонную черную пропасть.
Очнулся Чан утром на берегу зловонной реки. Пахло илом и сыростью. Он тяжело поднялся, непонимающим взглядом посмотрел кругом. Болела голова, ломило разбитое тело, будто всю ночь его колотили бамбуковыми палками. В вывернутых карманах, в матерчатом поясе не осталось ни одной монеты. Исчез и разбитной подмастерье, земляк из Шаньси. А может быть, резчик никогда и не был в Шаньси…
Чан бросился искать ночной притон — но куда там! Фанзы походили одна на другую, а жители встречали его недружелюбно — одни угрозами, другие откровенным смехом, да еще грозили позвать полицию.
Конечно, поезд давно ушел, потому что солнце стояло высоко над рекой. Да если бы и не ушел, все равно ехать не на что. Терзая себя за опрометчивость, он брел по городу, но теперь уже без гроша в кармане. Не мог купить даже плошку риса.
Рассеянно, безразлично шагал он по улице, когда его внимание привлекла странная процессия. Впереди бежали два солдата и расталкивали толпу. Следом за ними ехал на рикше какой-то военный и громко, что есть силы, бил в барабан, который стоял между коленями. Когда человек переставал бить в барабан, рикша и бегущие впереди солдаты останавливались. Человек в военной форме что-то громко говорил окружавшим его зевакам.
Процессия приблизилась, и Чан услышал, что военный на все лады расхваливает доблесть великого маршала Чжан Цзо-лина и зазывает всех желающих поступать в солдаты. Вербовщик обещал сытую и беззаботную жизнь в армии Чжан Цзо-лина.
Позади рикши, не отставая от его коляски, теснились добровольцы — десяток людей разного возраста, от щуплых подростков до стариков. Процессию замыкала толпа зевак, которая с улюлюканьем бежала за повозкой военного зазывалы.
Чан протиснулся ближе к рикше и побежал за ним следом.
Через несколько дней Чан получил солдатскую форму, а через несколько месяцев оказался в отряде, охранявшем самого маршала Чжан Цзо-лина.
В то утро поезд маршала Чжан Цзо-лина приближался к Мукдену. За окном уже мелькали пригородные фанзы. Чан потянулся к верхней полке за своим ранцем, как вдруг раздался оглушительный грохот взрыва. Резкий толчок бросил солдат на пол. Несколько секунд стояла мертвая тишина, огласившаяся тут же стонами и криками. Начальник охраны скомандовал выходить из вагонов, но солдаты и без его команды бросились к выходу.
Поезд стоял под мостом, через который тянулась колея другой железной дороги. Было еще очень рано, и между шпалами на мосту просвечивали узкие полоски нерезкого света. Мост снизу походил на старую циновку, висевшую у них в казарме перед отхожим местом. Вагон, в котором ехали солдаты, сошел с рельсов, а передний, вздыбившись, лежал на боку, и в полу зияла большая пробоина. Из нее свешивался убитый человек в маршальской форме, кровь заливала его лицо.
Все это только позже восстановилось в памяти Чана, сейчас ему было не до того, чтобы разглядывать убитого. Из-за насыпи кто-то стрелял по вагонам, солдаты повалились на землю, стали недружно отвечать, но в кого стреляли, не видели…
Когда выстрелы стали затихать, солдаты охраны поднялись на железнодорожную насыпь. Чан своими глазами увидел, как несколько человек в военной форме, пригнувшись, убегали к соседним фанзам. Они вскоре исчезли в зарослях гаоляна, но Чан уверен, что это были японские солдаты.
Стрельба кончилась, и теперь китайские солдаты разглядывали свой поезд, потерпевший крушение. Из расщепленного вагона через пролом в полу выносили убитых, раненых. Их клали на траву рядом с полотном железной дороги. Сказали, что среди убитых маршал Чжан Цзо-лин, которого они охраняли. Чан вспомнил, что видел его, когда выбегал из вагона.
Вскоре пришли машины, увезли убитых, а солдатам приказали идти пешком в казармы, через весь город…
Маршала Чжан Цзо-лина хоронили торжественно. Ему воздавали почести, которые он заслужил. Сейчас никто не вспоминал о далеком прошлом этого человека. Когда-то Чжан был главарем шайки хунхузов, обычной шайки дорожных грабителей. Но он оказался более ловким и предприимчивым, чем другие хунхузы. В русско-японскую войну Чжан несколько видоизменил свою профессию — пошел на службу к японцам. Он бродил по тылам русских войск в Маньчжурии, грабил обозы, нападал на мелкие гарнизоны, стрелял из засады по войсковым колоннам и снова исчезал в маньчжурских сопках. За это японцы хорошо ему платили. С того началось. Через десять лет он стал губернатором Фыньтяньской провинции, а еще через несколько лет — главнокомандующим армии умиротворения страны, объединившей силы китайской контрреволюции. В его войска входили японские части, и власть маршала распространилась далеко за пределы Маньчжурии — южнее Великой китайской стены. До недавних дней резиденция маршала находилась в столице Китая — Пекине. Под натиском гоминдановских войск Чжан вынужден был покинуть столицу, уйти под защиту Квантунской армии дружественной ему Японии. Теперь все кончилось. Гроб с телом маршала Чжан Цзо-лина покоился на артиллерийском лафете, и упряжка армейских коней тянула лафет через город, запруженный толпами любопытных.
Маршалу отдавали последние почести. В скорбном безмолвии за лафетом шествовали друзья покойного. Рядом с сыном маршала, молодым Чжан Сюэ-ляном, похожим на подростка, впервые надевшего военную форму, шел подтянутый и бесстрастный барон Хаяси, глава официальной японской делегации и личный представитель премьер-министра генерала Танака. Длинноусый барон Хаяси тоже имел генеральский чин, но на этот раз он был в штатском. Черный цилиндр церемониймейстера двора его величества возвышался над военными фуражками цвета хаки. По другую сторону от молодого Чжан Сюэ-ляна шагал военный советник его покойного отца — генерал Нанао, сотрудник японского генерального штаба. А позади, почтительно отступив на полшага и придерживая рукой блестящую саблю, следовал адъютант советника — полковник Доихара… Был здесь командующий Квантунской армией, офицеры его штаба, и среди них капитан Кавамота, тоже прибывший выразить соболезнование сыну маршала по поводу тяжелой утраты.
И совсем уже где-то сзади, в последних рядах провожающих, забыв давние распри, шествовали рядом представители российской эмиграции — черноусый атаман Семенов и глава недолговечного Приморского правительства — старший из братьев Меркуловых, ставший поставщиком мяса для Квантунской армии.
Хоронили большого друга Японии, павшего от руки наглых террористов, — так писали токийские газеты. Штаб Мукденской армии утверждал это более категорично: убийство Чжан Цзо-лина, несомненно, дело рук партизан, сторонников гоминдановского правительства в Нанкине, с которыми так самоотверженно боролся покойный маршал.
Соболезнование подписал начальник штаба Квантунской армии генерал-лейтенант Сайто. Он тоже шел за гробом правителя Маньчжурии.
И только один человек, который по своему положению должен бы присутствовать на похоронах, не участвовал в траурной церемонии. Это был Окава Сюмей — председатель правления директоров акционерной компании Южно-Маньчжурской железной дороги. Он не пришел, сославшись на болезнь. Говорили, что на него повлияло то обстоятельство, что злодейское покушение произошло как раз в том месте, где руководимая им Южно-Маньчжурская дорога пересекает колею, идущую из Пекина. Но Окава Сюмей все же незримо присутствовал на похоронах.
Когда процессия медленно текла по городским улицам и гроб, установленный на лафете, плыл мимо здания всемогущей акционерной компании, Окава, стараясь быть незамеченным, осторожно подошел к открытому окну своего кабинета и глянул вниз. Он стоял, укрываясь за шторами, и с улицы его никто не видел. Это был сорокалетний японец, высокий, худой, с острым кадыком, выступающим над крахмальным воротником. Хрящеватый нос придавал хищное выражение его лицу. Но самым характерным в облике председателя директората были его глаза, прикрытые толстыми, как увеличительные стекла, очками. Сквозь эти линзы на мир глядели два расплывчатых, коричнево-темных трепанга. Когда Окава снимал очки, трепанги исчезали, и на их месте появлялись небольшие глазки с острыми, сверлящими зрачками. Подтянутый, элегантный, одетый в европейский костюм, он выглядел преуспевающим и самонадеянным человеком.
Окава сменил очки на театральный бинокль и снова взглянул на процессию. Закрытый гроб, рыжие крупы лошадей, натянутые постромки, колышущиеся фуражки военных и среди них черный высокий цилиндр — все это сразу приблизилось к распахнутому окну кабинета. Окава разглядывал в бинокль мальчишеское лицо сына маршала — Чжан Сюэ-ляна.
«Как— то будет вести себя этот?» -подумал Окава и опустил бинокль.
Сын покойного маршала недавно окончил военную школу в Японии, но это еще ничего не значит — в Китае умеют быстро менять свои симпатии. Окава уже знал, что Чжан Сюэ-лян стал властителем трех Восточных провинций вместо своего отца. На чьей стороне он будет теперь?
Окава вспомнил: умерший правитель трех Восточных провинций маршал Чжан Цзо-лин приказал как-то отпечатать плакаты-карты и расклеить их во всех городах своих провинций. Плакат назывался «Карта национального позора». На плакате в состав трех Восточных провинций он включил советский Владивосток, советское Приморье, Внешнюю Монголию… И всюду на карте крупными иероглифами было написано: «Эти земли уже больше не наши, но мы их вернем».
Окава Сюмей криво усмехнулся: «Эти козявки тоже хотят ползти по императорскому пути сына неба! Чжан цзо-лины и фын юй-сяны дерутся друг с другом и поглядывают на русский север. Пусть, пусть! Это не плохо, решать будем мы…»
Процессия миновала особняк Южно-Маньчжурской компании. Шествие замыкали пушки, которые должны были стрелять, когда гроб Чжан Цзо-лина станут опускать в могилу.
— «Мы все уйдем в тенистые аллеи…» — Окава вслух прочитал стихи древнего японского поэта, поправил очки на переносице. Сквозь стекла на мир глядели два расплывчатых, бесформенных трепанга…
Окава Сюмей никогда не занимал государственных должностей, он всегда оставался в стороне, и тем не менее его имя неизменно упоминалось среди «Ники Сансуки» — главенствующей пятерки, делавшей японскую политику на континенте. Он не стремился к высоким постам и кроме председательства в директорате занимал лишь скромную должность руководителя Института исследования Восточной Азии. Но этот человек, с неприятной и вызывающей внешностью, стоил два с половиной миллиарда иен! Именно столько японских денег было вложено в Маньчжурию, и управлял этими капиталами Окава Сюмей. В его распоряжении находилась не только Южно-Маньчжурская железная дорога, тянувшаяся через всю страну на тысячу километров. Акционерное общество, именуемое длинным, как рельсы, названием: «Южно-Маньчжурская железнодорожная компания», помимо вагонов, локомотивов, станционных зданий, владело еще угольными шахтами, металлургическими заводами, лесными угодьями… Да и в штабе Квантунской армии, когда-то созданной для охраны железной дороги, директор акционерного общества имел решающее слово. В кабинете начальника штаба или командующего армией Окава Сюмей бывал частым гостем.
Правление общества Южно-Маньчжурской дороги располагалось в Токио. Там, собственно говоря, находилась главная резиденция Окава, за которой стояли промышленные круги Японии. Но в Маньчжурию он наезжал часто и проводил здесь немало времени.
Однажды он позвонил Сигеру Хондзио, потомственному самураю, начальнику штаба Квантунской армии. Этому генералу можно было доверять. Окава близко знал его по генеральному штабу. Директор только что приехал из Токио.
— Хондзио-сан, — сказал Окава, — надо бы встретиться, поговорить… Я привез вам хорошие новости и пожелание большого счастья…
Они встретились в «Ямато-отеле» на площади, недалеко от штаба. Был еще капитан Кавамота, человек решительных взглядов, на которого особенно рассчитывал Окава.
Хозяйка принесла еду, поставила фарфоровые графины с горячей саке, позвала хостас — предупредительных девушек, чтобы обслужить гостей за столом. Но Окава нетерпеливым жестом отослал их назад.
Они удобно сидели на циновках, в просторных кимоно, которые не сковывают движений, не то что европейский костюм или грубая военная форма.
Окава сразу заговорил о цели своего приезда.
— Что вы думаете о Чжан Цзо-лине? — спросил он. — Долго ли этот маньчжур будет вести с нами двойную игру? Он все чаще поглядывает в другую сторону. И это не то чтобы вызывало у нас тревогу, но… капиталы как кокон шелкопряда, они должны пребывать в полном покое, иначе не получится нити… Я не хочу, чтобы наши акционеры лезли к нам в окна за собственными вкладами, как это было в Тайваньском банке. Вы согласны со мной, Хондзио-сан?
Директор акционерного общества говорил цветисто, образно и несколько витиевато.
Недавний финансовый кризис, разразившийся над Японией, как тайфун, как землетрясение, пошатнул экономику островной империи. Кризис не нарушил управления кораблем Южно-Маньчжурской дороги, корабль достаточно мощный и опирается на силу всего государства. Хондзио-сан, вероятно, известно, что половина акций компании принадлежит правительству, тем не менее экономический шторм порвал снасти, поломал надстройки этого непотопляемого корабля. Директору Южно-Маньчжурской дороги стоило громадных усилий сохранить доверенный ему корабль. Больше нельзя допускать таких потрясений.
Генерал Хондзио слушал внимательно. Его суровое лицо ничего не выражало — только сдержанное внимание. Хондзио знал все, о чем говорил ему председатель директората, — он достаточно посвящен в события. Последнее время «хунхуз», как за глаза именовали Чжан Цзо-лина в генеральном штабе, вызывал все большую настороженность. Конечно, «хунхуз» воевал с другими китайскими генералами, с тем же Чан Кан-ши или У Пэй-фу, — все они одинаково продажны. Разница только в том, что одни придерживаются английской или американской, другие, как Чжан Цзо-лин, прояпонской ориентации. Но последнее время «хунхуз» ведет себя явно подозрительно. Все с большей неохотой он предоставляет Японии привилегии в торговле, промышленности, в приобретении собственности на землю. Впрочем, об этом лучше, чем кто другой, знает капитан Кавамота из разведывательного отдела генштаба.
Хондзио сказал:
— Мы не выпускаем хунхуза из поля нашего зрения. Капитан Кавамота может подтвердить мои слова, — он кивнул в сторону третьего собеседника. — Я думаю, что звезда Чжан Цзо-лина начинает закатываться. Военные его успехи тоже не блестящи. В районе Шанхайгуаня мы вынуждены создать укрепления, чтобы не допустить в Маньчжурии драки между китайскими генералами. Не исключена возможность, что нам придется подсказать хунхузу переехать из Пекина в Мукден, а войска его разоружить.
— Что ему делать в Мукдене?! — решительно возразил капитан Кавамота. — Убрать его, и конец! Нам известно, что хунхуз тайно встречается с каким-то ловким американцем.
— Это мне больше нравится, — усмехнулся Окава. — Надо развязать себе руки, чтобы идти по императорскому пути. Япония — первое государство, созданное божественным провидением, и потому она должна господствовать над всем миром. Такова божественная миссия страны Ямато. Я говорил об этом, когда японские войска были в Сибири, и сейчас говорю об этом в Маньчжурии… Коляска императора не может объезжать гусеницу, которая переползает дорогу. Вы поняли меня, Кавамота-сан?
— Да, конечно… Но не привлечь ли нам полковника Доихара? Он сейчас в резерве генерального штаба.
— Я думаю, что это можно сделать, — медленно произнес Хондзио. — Нужен рескрипт императора, чтобы Доихара получил право служить в китайских войсках.
Разговор становился все более обнаженным. Впрочем, на это, возможно, повлияла саке — обычно рисовая водка вызывает мужчин на откровенные разговоры…
Встреча в «Ямато-отеле» происходила ранней весной, а в марте высочайшим рескриптом полковник японской армии Доихара Кендези получил императорское соизволение перейти на службу в войска китайского маршала Чжан Цзо-лина. Доихара занял скромную должность адъютанта японского советника при штабе правителя трех китайских Восточных провинций генерала Нанао. До издания императорского рескрипта Доихара числился сотрудником второго, или разведывательного, отдела японского генерального штаба…
Прошло еще три месяца… Военные события осложнились. Войска Чжан Цзо-лина с боями отходили в Маньчжурию за Великую китайскую стену. Маршалу пришлось оставить древнюю столицу и переехать в Мукден — так подсказали ему в штабе Квантунской армии.
Ночью, чтобы не вызывать толков, специальный поезд маршала Чжан Цзо-лина отбыл из Пекина. На платформе пекинского вокзала маршала провожали военный советник генерал Нанао и его адъютант Доихара. Советник задерживался по неотложным делам в Пекине и рассчитывал выехать в Мукден следующим поездом. Когда сигнальные огни на последнем вагоне маршальского поезда исчезли во мраке ночи, Доихара послал телеграмму в Мукден в адрес оптового торговца зерном. В телеграмме было несколько слов:
«Отгружено три вагона бобов». Это означало — маршал Чжан Цзо-лин едет в третьем вагоне.
Как только капитан Кавамота получил эту телеграмму, он приказал действовать. Перед рассветом следующего дня все были на месте. Капитана Кавамота сопровождал капитан Удзуки и несколько минеров из двадцатого саперного батальона, вызванных сюда из Кореи. Усиленный заряд установили под мостом, на перекрестке железных дорог. Кавамота поднялся на железнодорожную насыпь и долго всматривался в сторону, откуда должен был прийти поезд. Но было еще темно, и в бинокль различались только неясные силуэты телеграфных столбов да уходящие вдаль рельсы.
Когда наступил рассвет, Кавамота услышал нарастающий грохот. Он поднял руку и так стоял с поднятой рукой, продолжая следить немигающим взглядом за поездом, который на большой скорости приближался к мосту… Вот третий вагон поравнялся с зарядом. Кавамота резко опустил руку. Тяжелый взрыв потряс тишину. Огонь, пыль, дым взметнулись в небо, и железный скрежет слился с затихающим эхом взрыва. Саперы начали отходить, но здесь вспыхнула перестрелка. Кавамота уже успел отбежать в заросли гаоляна, но должен был вернуться и приказал прекратить стрельбу.
Вскоре все собрались на дороге у грузовика. Капитан пересчитал людей — все десять в сборе. Кавамота вскочил в кабину, солдаты и капитан Удзуки — в кузов. Водитель включил скорость. Сделав большой крюк, военный грузовик въехал в город с другой стороны.
При дворе императора многим оставались неясны события, связанные с гибелью маршала Чжан Цзо-лина. Военные молчали. Однако последний член Генро [2], старейший из старейших советников императора принц Сайондзи, в те дни записал в своем дневнике:
«Это весьма странное событие. Никому этого не говорят, но не виновата ли здесь японская армия?»
Волей-неволей пришлось премьеру Танака доложить обо всем императору. В личной аудиенции он сказал, будто раздумывая, но за этим раздумьем генерал скрывал свое личное отношение к событиям.
— Что касается инцидента, — говорил он, — связанного со взрывом поезда Чжан Цзо-лина, то я подозреваю, что в армии имелось некоторое число подстрекателей. В связи с этим я сегодня отдал военному министру распоряжение произвести расследование.
Военный министр выслушал указание премьера. Невозмутимо и вежливо он ответил:
— Танака-сэнсэй [3], я сделаю все, что от меня зависит…
По пути из резиденции премьер-министра он заехал в генеральный штаб, взволнованный, теряющий спокойствие, сказал генералу Койсо — благоразумному Койсо, как его называли:
— При дворе настроены расследовать причины гибели Чжан Цзо-лина. Премьер-министр только что сказал об этом. Он желает выглядеть ясновидцем и предполагает, что смерть маршала — дело военных.
— Он хочет быть пророком? — воскликнул Койсо. — Но, как говорит пословица: предсказатель сам никогда не знает своей судьбы!
— Я тоже так думаю, — сказал военный министр. — Не возомнил ли он себя гусеницей, которую должен объезжать экипаж…
— Истинные самураи, прославляющие родину, заслуживают всяческой похвалы, — добавил Койсо. — Надо сделать все, чтобы расследование не состоялось.
Премьер Танака оказался между двух огней. Его противники поспешили воспользоваться сложившейся обстановкой.
Он был хорошим надежным слугой, но у него не было имени… Когда хозяевам требовалось позвать своего слугу, они ударяли в ладоши или восклицали: «Хей!» И это восклицание вскоре сделалось его именем.
Хей жил в семье Гиити Танака много лет, к нему привыкли, так же как к попугаю, сидевшему на металлической жердочке возле окна. Однако, в отличие от попугая, с его ядовито красно-зеленым оперением, Хей был совершенно бесцветен. Он носил чесучовую курточку с маленьким стоячим воротником, такие же кремово-серые широкие штаны и мягкие туфли. Хей никому не докучал своим присутствием, он бесшумной тенью появлялся мгновенно, по первому зову, сопровождая свое появление сдержанно вежливым кивком головы. Казалось, Хей постоянно дежурит за ширмой и только того и ждет, чтобы его позвали.
Его лицо, тщательно выбритая голова и тонкие руки были коричнево-желтого цвета, будто долго варились в бобовом соусе. Никто не знал возраста Хея, так же как не знали прошлого безотказного и преданного слуги. Конечно, раньше у Хея было имя, но его давно забыли, так же как забыли и то, что он когда-то жил на Формозе.
Глава семейства Гиити Танака в минуты снисходительно-добродушного настроения сравнивал Хея с бонсай — изящной карликовой сосной, украшавшей гостиную. У деревца был коричнево-соевый ствол, застывший во времени. В дом Танака бонсай перешло от деда и десятки лет оставалось все таким же миниатюрным, живым, но закаменевшим.
Хей исправно убирал дом, поддерживая идеальную чистоту, стирал, подавал к столу, иногда готовил, с любовью копался в декоративном саду и, конечно, содержал в должном порядке изящное маленькое строение в глубине сада, в тени больших криптомерий. Сюда от дома вел легкий, крытый помост, чуть приподнятый над землей, чтобы в ненастную погоду не замочить ноги. Уборная эта, стоявшая под сенью малахитовой зелени, была предметом гордости Гиити Танака, но именно этому строению суждено было стать источником огорчений и государственных неприятностей для владельца загородной резиденции, японского премьер-министра.
Хозяин дома Гиити Танака происходил из древнего самурайского рода и во всем хранил приверженность к прошлому, стараясь приумножать славу воинственных предков, алтарь которых был самым священным местом в загородном доме семейства Танака. Отставной генерал превыше всего в жизни ставил военную профессию и клан, к которому принадлежал.
Танака с гордостью припоминал, что первый иероглиф, который ему показал покойный отец, был иероглиф «бу», обозначавший «оружие». Из множества иероглифов, существующих в японской письменности, именно этот воинственный иероглиф «бу» стал первым, который маленький Гиити научился вычерчивать неуверенной детской рукой. Такова традиция в семье самураев Танака.
С годами иероглиф «бу» перестал играть в жизни Гиити только символическую роль. Задыхаясь от восторга, Гиити входил в оружейную комнату, где на стене висел самурайский меч — прямой и тонкий, как луч света, прорезающий мрак. Отец иногда давал Гиити подержать меч, принадлежавший далекому предку рода Танака, и мальчик начинал трепетать от одного прикосновения к оружию. Здесь были также клинки, короткие и блестящие, как молнии; были старинные кольчуги, страшные маски воинов, пики с гранеными наконечниками и выгравированными на них драконами… Все эти атрибуты древних воинов сопутствовали будущему самураю с самых первых шагов его жизненного пути.
А когда отец вывел маленького Гиити в сад, чтобы обучить стрельбе из лука, он дал ему только одну стрелу и указал только одну цель — промаха быть не должно, самурай обязан стрелять только наверняка…
Тогда же отец сказал, и Гиити запомнил:
— В жизни, сын мой, случается так, что судьба предоставляет одну-единственную возможность добиться успеха. Это цель, которую надо поразить одной стрелой, другой стрелы может не быть. Умей сосредоточиться, собрать силы и не промахнуться…
Потом был кадетский корпус, а после него военная служба в войсках, затем академия генерального штаба и снова служба, на этот раз в Китае, в Корее, на маньчжурских полях, где вспыхнула война с Россией… Шли годы, и вот он уже военный министр, он возглавляет интервенцию на советском Дальнем Востоке — в Приморье и Забайкалье.
Казалось, цель была так близка, но поразить ее, даже множеством стрел, не удалось.
В шестьдесят с чем-то лет Гиити Танака, умудренный военным и житейским опытом, ушел в отставку, но не ушел от государственных дел. Танака нужен был императорской Японии. Заслуженный генерал сделался председателем самой правой, самой реакционной и агрессивной партии — сейюкай, опиравшейся на дворцовые, полуфеодальные круги японской аристократии. Эти круги вскоре и сделали Гиити Танака премьер-министром Японии, вторым человеком в стране после благословенного императора.
Премьер Танака шел по пути, предначертанному предками, по императорскому пути, именуемому «Кондо», — политики завоевания далеких и близких земель. Премьер читал древнюю книгу «Ниппон секи» — историю Японии — и запомнил рескрипт императора Дзимму, жившего больше тысячи лет назад. Дзимму сказал потомкам: «Накроем весь мир одной крышей и сделаем его нашим домом». По-японски это звучало кратко, как полет стрелы: «Хакко Итио!» Таков был завет божественного предка нации Ямато, населяющей Страну восходящего солнца. А Гиити Танака был премьер-министром этой страны, он был самураем и неотступно исповедовал Бусидо — закон самурайской чести. И даже в самом наименовании — Бусидо — присутствовал все тот же воинственный иероглиф «бу», с которого генерал Танака начал изучать японскую письменность.
Гиити Танака был истинным самураем — суровость воина, холодная расчетливость, гибкость ума сочетались в нем с лирической склонностью к созерцанию, с умением наслаждаться красотой неба, пейзажей, цветов, изяществом женщин… Генерал с одинаковым увлечением мог говорить с придворным поэтом о духовной сладости отрешенного созерцания природы и путях японской экспансии с прямолинейным и грубым генералом Араки.
Задушевные разговоры, чаще всего с кем-либо с глазу на глаз, Гиити Танака обычно вел в ночные часы, когда домашние отходили ко сну. Слуг тоже отпускали на отдых, и только недремлющий Хей маячил где-то вблизи. Танака и его отсылал спать. Хей, как послушная собака, уходил в свою каморку под лестницей, но через некоторое время снова возвращался к дверям, чтобы по первому хлопку явиться перед хозяином.
— Давайте поговорим о японской архитектуре! — Танака всегда предлагал собеседнику конкретную тему для разговора.
— Охотно принимаю вызов, — соглашался поэт, — но, по моему мнению, из всех построек японского типа только наши туалеты действительно отвечают поэтическому вкусу. Вы не согласны со мной, генерал?
— Да, да, согласен! Еще наши предки опоэтизировали все их окружавшее, и в том числе туалеты. Подумать только, — казалось бы, самое нечистое место в японском доме волею предков превратилось в некий храм поэзии и эстетики…
— Вы правы, Танака-сэнсэй! Я уверен, что поэты всех времен черпали вдохновение именно, здесь, в полумраке и тишине, отдаваясь мечтаниям. Наши туалеты построены так, что в них можно отдохнуть душой…
Генерал Танака разделял мнение поэта. Уединяясь в туалете, наслаждаясь тишиной, одиночеством, созерцая синеву неба или прислушиваясь к шелесту дождя, он будто сливался с природой, а слух обострялся настолько, что казалось, он слышит, как дождевые капли сквозь мягкий мох проникают в землю.
Слуга Хей умел поддерживать здесь чистоту, которая помогала рождению мечтательного и поэтического настроения. В одном только генерал был недоволен слугой — Хей вечно забывал приносить запас туалетной бумаги. Раздражаясь, отставной генерал возвращался в дом, в кабинет, искал какую-то ненужную бумагу. Настроение от этого портилось… Танака делал слуге замечание. Хей виновато кивал головой, но все оставалось по-старому, Хей никак не мог преодолеть свою рассеянность. С годами генерал с этим смирился, привык к забывчивости слуги и только иногда, будто в отместку, призывал Хея в глубину сада и посылал его самого в дом за ненужной бумагой.
Если бы только знал отставной генерал Танака, кого на старости лет он допускает к своему письменному столу! Беззаветно преданный и бессловесный слуга в продолжение многих лет шпионил за генералом. Оставаясь один в глубине сада, в воздушно-легкой постройке, Хей неторопливо занимался весьма неэстетичным делом — из ящика с нечистотами, присыпанными рыхлым торфом, Хей извлекал использованную бумагу и старательно прочитывал иероглифы на обрывках старых бумаг японского премьера. Многие черновые наброски Танака представляли большой интерес для исполнительного и молчаливого слуги, лишенного имени.
Развязка наступила внезапно.
В Токио стояло знойное, изнуряющее лето, перемежавшееся дождями и грозами. После ливней в городе становилось еще невыносимее — от пожарищ и развалин, не разобранных до конца после страшного землетрясения, вместе с влагой поднимались тяжелые испарения кислой гари, запах тления. Все, кто мог, старались покинуть столицу, уехать на побережье, в зеленый пригород. Гиити Танака старался безвыездно жить в загородном доме.
Шел второй год эры Сева — царствования императора Хирохито, что соответствовало 1927 году европейского летосчисления. Страну, только четыре года назад пережившую жестокое землетрясение, постигло новое бедствие — тяжелый экономический кризис. Банки, предприятия, старые фирмы лопались и сгорали, будто новогодние шутихи. Толпы вкладчиков, держателей акций, мелких предпринимателей осаждали банковские конторы, ломились в запертые наглухо двери, иные лезли в окна, надеясь вернуть, спасти собственные сбережения, капиталы, получить кредит, чтобы предотвратить, хотя бы отдалить разорение… Но даже самые крупные банки в Токио, Осака, Хиросиме прекратили все финансовые операции. Паника на бирже, как волна цунами, рожденная могучими толчками на дне океана, грозила захлестнуть всю страну. Нужен был человек с твердой рукой, способный встать к штурвалу государственного корабля, чтобы провести его через бушующую стихию страстей. Выбор Тайного государственного совета и самого императора пал на генерала Танака. В помощь ему дали опытнейшего, ловкого старого финансиста Такахаси. Теперь многое, очень многое зависело только от него.
В пламени финансового, экономического кризиса Такахаси чувствовал себя мифической саламандрой, духом огня. Это была его стихия, он знал, что делает, — старый, безжалостный Такахаси. Его отношение к мелким промышленникам, владельцам меняльных контор, маленьких банков несло им гибель. Саламандра Такахаси на то и рассчитывал. Доверенным людям он говорил: «Дайте, дайте мне еще немного паники, чтобы использовать ситуацию… Я поддержу сильных, другие пусть умирают — это кораллы, на которых окрепнет и разовьется финансовая система…»
Такахаси своего добился — в стране стали монопольно господствовать пяток могучих банков: Мицуи, Сумимото, Ясуда… Через полтора месяца министр финансов Такахаси мог уйти в отставку — ценой бесчисленных разорений мелких промышленников и торговцев он спас страну от финансовой катастрофы. Такахаси больше уже не входил в кабинет Танака, но они остались друзьями и премьер-министр всегда обращался за советом к этому человеку с бесстрастным лицом флегматика, представлявшему, подобно Окава, интересы крупного капитала Японии.
Перед тем как оставить пост финансового диктатора, Такахаси сказал премьеру:
— То, что мы сделали, Танака-сан, только начало… Нам нужно сейсмоустойчивое здание экономики… Такое же, как для защиты от землетрясений. Эту устойчивость мы приобретем умелой, гибкой континентальной политикой… Подумайте об этом, Танака-сан. Нам надо чаще вспоминать слова нашего божественного предка императора Дзимму. «Хакко Итио!»… Пусть первым углом крыши над нашим домом станет Китай…
Такахаси обычно говорил неторопливо, иносказательно, но на этот раз он был предельно откровенен. Танака знал: так думает не только Такахаси, но и всесильная группа дзайбацу — финансовые и промышленные магнаты Японии. Но ведь точно так же думают и военные круги — тот же Араки, Хондзио…
Премьер-министр Гиити Танака внял советам своего финансового духовника Такахаси. В половине июня, невзирая на духоту и ядовитые испарения, повисшие над городом, Танака очень поспешно созвал конференцию по делам Востока. Она так и называлась — Восточная конференция — и проходила при закрытых дверях, окруженная непроницаемой завесой тайны. Число участников ее было ограничено. Кроме членов кабинета пригласили только некоторых японских дипломатов, которых вызвали для этого из Китая; был здесь командующий Квантунской армией, прибывший из Маньчжурии, начальник генерального штаба, руководители военного и морского министерств и, само собой разумеется, представители промышленных концернов, имевших свои интересы в Китае.
Танака разделял тревоги, сомнения, планы, высказанные на Восточной конференции. И кому, как не премьер-министру, надлежит собрать воедино разрозненные мысли участников конференции, обосновать их рекомендации и представить на рассмотрение благословенного императора. Все это надо взвесить, обдумать. Гиити Танака и пригласил в загородный свой дом хваткого и расчетливого Такахаси, чтобы прочитать ему первые наброски закрытого меморандума.
Другим собеседником премьера в тот вечер был генерал Араки — невысокий, коротконогий человек с широкой грудью, неестественно большой головой и задиристо торчащими усами. Его внешность и темперамент были прямой противоположностью спокойному, неторопливому, будто бы равнодушно-сонливому Такахаси.
Когда-то, лет двадцать назад, уже после русско-японской войны, генеральный штаб откомандировал Араки в Петербург для изучения военного дела. Мировую войну он провел военным обозревателем в русской действующей армии. В Токио вернулся с русскими орденами, с медалью в честь трехсотлетия дома Романовых и объемистым досье о состоянии вооруженных сил царской России.
Двух генералов связывала давняя дружба еще с того времени, когда оба они участвовали в интервенции в советском Приморье и Забайкалье. Теперь Араки работал в японской академии генерального штаба, слыл знатоком русского вопроса, и премьеру Танака было крайне важно услышать его мнение о меморандуме.
Араки несколько запоздал, приехал прямо из академии, в военной форме, без регалий, и только один орден «Золотого коршуна» — награда за многолетнее пребывание в России — сиял на его груди. Араки знал, что премьер-министр пригласил его для совершенно частной встречи, и тем не менее совсем не случайно выбрал именно этот орден.
Он бросил фуражку и перчатки на руки Хея и, громыхая саблей, прошел в кабинет. Араки был лет на пятнадцать моложе премьера, и это давало ему основание быть подчеркнуто вежливым и уважительно называть хозяина дома «сэнсэй», то есть «раньше родившийся», в смысле — почтенный учитель.
— Хотите саке? — спросил хозяин.
— О нет! Ничего горячего и крепкого, — возразил Такахаси. Он опустился на циновку и, обжигаясь, взял в руки о-сибори — горячую, влажную салфетку, которую подал ему Хей. — На конференции во дворце я чувствовал себя такой вот салфеткой — горячей и мокрой. Представить не могу, что там решили…
Такахаси, конечно, хитрил. Танака понял. Он приказал слуге подать чай и отпустил его:
— Сегодня ты мне не нужен, можешь спать… Закрой плотнее дверь.
Когда слуга вышел, премьер взял портфель и достал кипу исписанных листов.
— Я бы хотел, — сказал он, — познакомить вас с тем, что предназначено лишь для очей императора, и просить вас о великодушных советах.
Гости молча кивнули, Танака начал читать:
— «Премьер-министр Танака Гиити от имени Ваших многочисленных подданных вручает Вашему величеству меморандум об основах позитивной политики в Маньчжурии и Монголии».
«Для того, чтобы завоевать Китай, — читал он дальше, — мы должны сначала завоевать Маньчжурию и Монголию. Для того, чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай. Если мы сумеем завоевать Китай, все остальные малоазиатские страны. Индия, а также страны Южных морей будут нас бояться и капитулируют перед нами. Мир тогда поймет, что Восточная Азия наша, и не осмелится оспаривать наши права. Таков план, завещанный нам императором Мейдзи, и успех его имеет важное значение для существования нашей Японской империи».
— Могу ли я, Танака-сэнсэй, делать замечания по ходу чтения? — спросил Такахаси.
— О да, это будет самым полезным, что только можно придумать.
— В таком случае мне хотелось бы высказать одну мысль. В Маньчжурии и Монголии, по сведениям дирекции Южчо-Маньчжурской железной дороги, запасы железной руды составляют больше миллиарда тонн, запасы угля — два с половиной миллиарда. Мы можем обеспечить себя железом и углем на семьдесят лет. Потом лес, алюминий, хлеб… Вот где сейсмическая устойчивость японской экономики! Это надо взять! — Рука Такахаси хищно взметнулась над головой и опустилась к столу, будто захватывая добычу. — Но сначала нужно объявить громко, что в этих районах мы не хотим ничего, кроме мира, спокойствия, тишины, что ответственность за тишину берет на себя Япония, что она не допустит никаких беспорядков… А тем временем мы будем внедряться, внедряться, внедряться… — Рука Такахаси теперь делала спокойные пассы, словно кого-то гипнотизируя. — Пусть наши офицеры, которых мы тайно пошлем туда, наденут одежду китайских крестьян, ремесленников, пусть они входят в доверие и покупают земли, а потом мы будем защищать эти земли, для этого пошлем войска. Вы меня поняли?
Араки возразил:
— Но это слишком долгий процесс, армия в состоянии решить все быстрее.
Такахаси снисходительно посмотрел на Араки, ответил пословицей:
— Кто торопится, тот дольше идет…
Танака снова склонился над рукописными страницами меморандума. Порой он отрывался от чтения, выслушивал воинственные замечания Араки или сдержанные, полные тайного смысла предложения Такахаси, делал пометки и снова монотонно читал текст, в котором излагал широкий план агрессии, рожденный еще в умах их далеких предков и не осуществленный ими. Вину за это Танака принимал на себя и свое поколение. «Если эта задача до сих пор не выполнена, — писал он божественному императору Хирохито, — в этом вина ваших слуг».
В стране, где так высоко развит культ предков, где духу их поклоняются в храмах, проще всего привлечь людей к соучастию в агрессии, ссылаясь на зов предков. Но роль исполнителей заветов императора Дзимму принимали на себя теперь представители современных промышленных монополий, банков, армии, военного флота, которым тесно стало на островах, и они, задыхаясь в тисках экономического кризиса, рвались на просторы азиатского континента, готовые скрестить оружие с любым, кто станет наперекор императорскому пути Кондо. Об этом горячо заговорил Араки, возбуждая себя собственными словами. Его маленькие острые глазки горели недобрым огнем в глубине пещерок-орбит, и широкие ноздри раздувались так, будто перед генералом уже стояли враги. Араки сказал:
— Наша оборона не может ограничиваться Японией, она должна включать пути, по которым страна пойдет к своему будущему. Врагов Кондо надо безжалостно отбрасывать, где бы они ни появлялись, пусть это будет Китай, или южные страны, либо опять Россия.
О Советской России Араки говорил особенно яростно.
— Приходится только сожалеть, что так успешно начавшаяся интервенция русского Приморья и Забайкалья закончилась нашим провалом. Дух предков не прощает нам этого… Танака-сэнсэй, я бы очень хотел, чтобы вы отразили в меморандуме одну мысль: наше продвижение в Северную Маньчжурию неизбежно приведет к конфликту с красной Россией. Чтобы обеспечить наши жизненные интересы на континенте, надо овладеть русским Приморьем, Сибирью и Забайкальем. Эту идею я постоянно внушаю офицерам академии генерального штаба, которым придется осуществлять путь Кондо.
Премьер Танака учел замечание Араки, сделал пометку в черновике меморандума. Чтение его подходило к концу. Танака взял последнюю страницу рукописи:
«Согласно заветам императора Мейдзи, наш первый шаг должен был заключаться в завоевании Тайваня, а второй — аннексии Кореи. То и другое уже осуществлено.
Теперь должен быть сделан третий шаг — завоевание Маньчжурии и покорение всего Китая…
Овладев всеми ресурсами Китая, мы перейдем к завоеванию Индии, стран Южных морей, а затем и завоеванию Малой Азии, Центральной Азии и, наконец, Европы. Но захват контроля над Маньчжурией и Монголией явится лишь первым шагом, если нация Ямато желает играть ведущую роль на азиатском континенте.
Раса Ямато может перейти к завоеванию мира».
Было совсем поздно, когда Араки и Такахаси покинули загородный дом премьера. Их провожал вежливый и молчаливый слуга Хей, который так и не ушел отдыхать, пока в доме оставались гости. Весь вечер он просидел в каморке с чуть приоткрытой дверью. Хей отличался не только великолепной памятью, но и каким-то звериным слухом. Он был свидетелем почти всего разговора, происходившего в кабинете, слушал и запоминал его. Кое-что Хей уже знал из услышанного. Обрывки бумаг, которые он извлек из ящика с нечистотами, были набросками хозяина при составлении меморандума. Теперь ему был известен весь документ.
Через несколько дней Танака закончил работу над меморандумом и готов был отправиться во дворец, чтобы лично вручить его императору. Накануне он раньше обычного приехал домой, прочитал документ еще раз и вместе с копией положил в папку.
Утром, как обычно, Хей проводил его до ворот и стоял склонившись в уважительном поклоне, пока автомобиль премьера не скрылся за поворотом.
Перед тем как отправиться во дворец, Танака заехал в храм предков, чтобы сообщить им о решении, которое намерен осуществить. Храм, наполненный тишиной, принял Гиити Танака под свои своды, и он в приподнятом состоянии духа поехал во дворец, с твердой уверенностью, что души предков одобряют его решение.
Лишь после того, как закончилась церемония передачи меморандума императору, Танака заметил, что в его портфеле нет копии. Но она была еще сегодня утром, он сам вынул ее из сейфа и положил в папку. Но, может быть, он просто запамятовал?
Все это не особенно встревожило премьера. Скорее всего, он забыл копию на столе… Однако, приехав домой, Танака не нашел документа. Он позвал Хея, слуга не отозвался. Никто из домашних не знал, куда девался Хей, но в его каморке все было на месте, его вещи тоже. Впрочем, какие вещи — циновка, свернутая в трубку, и маленькая подушка из отрубей… Вероятно, он куда-то ненадолго вышел. Танака хотелось верить, что ничего не случилось. Однако слуга не вернулся ни к ночи, ни утром, ни на другой день. Исчезла бесследно и копия меморандума.
На третий день премьер известил кемпейтай — военную контрразведку — о пропаже документа и о совпавшем с этим исчезновении слуги. Кемпейтай тоже не смогла ничего выяснить. Прошли месяцы, год, второй, потеря стала забываться. Одновременное исчезновение слуги и документа теперь казалось простым совпадением. Но спустя несколько лет, когда Гиити Танака уже не было в живых, в китайском журнале «Хина критик» появился полный текст его меморандума, адресованного японскому императору.
Безымянный слуга премьера, не рискуя взять с собой похищенный документ, спрятал его в фундаменте загородного дома Танака. Когда поиски прекратились, уже другие люди, через много месяцев, еще раз похитили документ и переправили его в Шанхай. Так стало известно содержание меморандума Танака, который лег в основу плана многолетней агрессии японских милитаристов на Дальнем Востоке.
Оказавшись между молотом и наковальней — между сторонниками осторожных действий на континенте и военными экстремистами, которые предпочитали немедленную оккупацию Маньчжурии, премьер Танака был вынужден уйти в отставку. Разговор с императором довершил падение кабинета. При дворе все понимали, что смерть Чжан Цзо-лина произошла не без участия кого-то из армейских офицеров. Посвященный в закулисную сторону событий и стараясь замять неприятное дело, премьер-министр Гиити Танака подготовил фиктивный доклад императору. Он сообщал, что преступника так и не удалось обнаружить, а что касается лиц, допустивших халатность и не обеспечивших охраны китайского маршала, то они уже наказаны, а штабной офицер Кавамота уволен в отставку. Никто из них в событиях не замешан, просто допущена халатность…
— Это расходится с тем, что вы говорили мне раньше, — холодно сказал император и прекратил аудиенцию.
Это был неслыханный скандал в жизни высочайшего двора.
Сконфуженный Танака покинул императорские покои. Он вышел к подъезду, где его ждала высокая, открытая коляска, запряженная вороными конями, с независимым видом сел в экипаж и откинулся на сиденье, скрывая от посторонних взглядов то, что творилось у него на душе, и, в сопровождении почетного эскорта конных гвардейцев, выехал из дворцовых ворот.
Император Хирохито стоял у окна. Он проследил глазами за отъезжавшей коляской премьер-министра и раздраженно сказал лорду хранителе печати:
— Я не верю ни одному слову премьера Танака…
— Вы правы, ваше величество, — поспешил согласиться лорд хранитель печати. Кроме него в зале присутствовали министр двора и несколько человек из императорской свиты — лица, наиболее приближенные к трону.
Слова императора поспешили сообщить премьеру, и он уже не мог больше возглавлять правительственный кабинет.
История с убийством Чжан Цзо-лина постепенно забывалась, но борьба между сторонниками различных методов японской политики продолжалась. Новый премьер-министр Хамагучи соглашался, что оккупация Маньчжурии станет первым шагом на императорском пути на север — в советское Забайкалье, в Приморье, а там, как знать, может быть, и на Урал, но пока воздерживался от решительных действий.
Хамагучи считал, что политика дальнего прицела требует особо осторожных и расчетливых действий. Новый премьер не забывал поговорки предков: «Не забывай прошлого, оно лучший учитель будущего». Нельзя повторять просчетов русско-японской войны. Тогда казалось, что победа над царской Россией находится в японских руках. Но обессиленная Япония не смогла удержать в руках рис победы, уже сваренный и готовый к употреблению. Судьба пронесла чашку риса мимо японского обеденного стола… К тому же англичане и американцы не желали усиления островной империи. С этим тоже пришлось считаться. А в итоге получили не то, что задумали.
Война с Россией не привела к заветной цели — устранить ее с Дальнего Востока не удалось. Взяли только половину Сахалина, половину Маньчжурской железной дороги, построенной русскими, половину… Всё в половине того, что хотели получить себе целиком. И вооруженные силы царской России остались в Маньчжурии. В Портсмуте обе стороны договорились, что для охраны своих участков железной дороги они будут держать не больше пятнадцати солдат на каждый километр пути. Для Японии это составило всего-навсего пятнадцать тысяч солдат, может быть немного больше. Так родилась Квантунская армия.
Портсмутский договор, который в Петербурге считали кабальным, оказался просто недописанным документом, как будто начали диктовать и оборвали на полуслове. Стоило ли ради этого вести затяжную, изнурительную войну?
Интервенция в Забайкалье и Приморье тоже не принесла успеха. Все это надо учесть, взвесить и действовать неторопливо, наверняка. Школьную доску перед занятиями вытирают начисто и начинают писать заново. Так следует делать и в континентальной политике — начать все сначала, так, чтобы играть и выиграть наверняка…
Так думал новый премьер Хамагучи. Он был совсем не против активных действий, не против захвата Маньчжурии, советского Забайкалья, Приморья. Но быстрее едет тот, кто не торопится, кто выбирает дорогу…
А сторонники немедленных действий увидели в Хамагучи валун на путях колесницы японской государственной политики. Страсти разбушевались, когда после лондонской конференции по разоружению премьер Хамагучи согласился символически, только символически, сократить японскую армию на четыре дивизии. В генеральном штабе это восприняли как оскорбление достоинства императорской армии. К тому же премьер Хамагучи осмелился поддержать и одобрить сокращение бюджета армии и военно-морского флота. Такого ему простить не могли. Через несколько дней на перроне токийского вокзала молодой офицер Сагоя пытался застрелить премьер-министра. Он стрелял в упор, но Хамагучи был только тяжело ранен.
Много месяцев премьер находился между жизнью и смертью, и все это время его замещал министр иностранных дел барон Сидехара. Премьер-министр, неугодный гумбацу — клике оголтелых военных, так и не поднялся с госпитальной койки — он умер через год после покушения.
Трагическое событие на токийском вокзале не было случайным террористическим актом одиночки-фанатика, как писали об этом газеты, — офицер Сагоя сделал себе харакири и перед смертью принял вину на себя. На самом деле все обстояло совсем иначе.
В тот год в Токио стояла прекрасная, прозрачная осень — пора хризантем. Они пышно распустились в парках и оранжереях. Сугробы белых, оранжевых, желтых хризантем громоздились в зеркальных витринах магазинов на Гинзе, заполняли корзины уличных продавщиц, прилавки цветочных киосков. И женщины в дань ежегодной сезонной моде нарядились в изящные кимоно, расшитые разноцветными хризантемами. Казалось, что ожившие цветы покинули клумбы и разгуливают по улицам города, образуя радужный, яркий букет, составленный искусными мастерами.
Наряден и оживлен был в эти дни и ресторан «Кинрютей Ин», стоявший недалеко от парка Хибия в центре города. Молодые офицеры из академии генерального штаба охотно посещали этот недорогой ресторанчик. Хозяин умел всем услужить, вкусно кормил по умеренным ценам, а завсегдатаям ресторана отпускал в долг. Вряд ли где еще в Токио можно было найти такое нежное, настоящее киотское мясо для прославленного скияки. Сырые, тонкие, как бумага, ломтики розового мяса, с мраморными прожилками, поставленные на стол, вызывали неизменное восхищение гурманов.
Месяца за полтора, может быть, за месяц до того, как произошло покушение на Хамагучи, в ресторане «Кинрютей Ин» собралась небольшая группа — человек двадцать — молодых офицеров в военной форме, указывающей на их принадлежность к академии генерального штаба. Среди компании в штатской одежде был только один человек — Окава Сюмей, по всей вероятности игравший здесь главную роль.
Был здесь еще артиллерийский подполковник Хасимота Кингоро, выделявшийся громадным ростом, неестественно удлиненным лицом с крупными чертами, точно страдающий застарелой слоновой болезнью. Недавно Хасимота вернулся из Турции, где он провел несколько лет в качестве японского военного атташе. Именно в честь приехавшего подполковника, в прошлом тоже воспитанника академии генерального штаба, и собрались молодые офицеры в ресторане «Кинрютей Ин».
Когда офицеры заняли отдаленную угловую комнату и, отстегнув мечи, уселись на плотных подушках вокруг стола, пожилая хозяйка в темно-сером кимоно, приличествующем ее возрасту, принесла все, что было необходимо для приготовления скияки. Окава Сюмей поднял руку, призывая к вниманию. Он был необычайно, до измождения, худ, и, может быть, поэтому нос его выдавался, как клюв пеликана, увенчанный толстыми стеклами громоздких очков.
— Господа! — начал он, но появление хозяйки прервало его речь.
Девушки внесли жаровни с пылающими углями, поставили сковородки с высокими бортами. Хозяйка мелкими, скользящими шажками подошла к Окава и, став на колени, тихо спросила:
— Окава-сан, вы хотите, чтобы здесь были гейши?
— Нет, нет… Мы проведем вечер в мужской компании.
Хозяйка поклонилась до земли и вышла. На ее лице не отразилось удивления, вызванного словами Окава, — не было еще случая, чтобы этот богатый посетитель провел время в ресторане без женщин.
— Господа! — повторил Окава. — Сегодня мы принимаем в нашем кружке истинного самурая Хасимота Кингоро, возвратившегося в страну после долгого отсутствия… Все мы хотели бы почтительно выслушать мысли подполковника Хасимота, которыми он согласился поделиться с нами.
Тогда приподнялся Хасимота Кингоро. Сдвинув колени, он сидел на собственных пятках, возвышаясь над всеми, как воинственный бог Хатимана из древнего Камакурского храма.
Подполковник Хасимота, человек крайних взглядов, был начальником русского отдела в разведке генерального штаба и старательно изучал историю революционного движения в России. Потом он уехал военным атташе в Турцию, носился с идеей отторжения Сибири и Кавказа от Советской России. Теперь он был снова прикомандирован к генеральному штабу.
Когда-то в подчинении у Хасимота был ловкий разведчик Канда Масатона. Долгое время он жил в Забайкалье, в Москве, торговал японскими фонариками, был уличным фокусником, работал прачкой, стирал белье и собирал информацию. В итоге появился секретнейший доклад «Материалы к операции против СССР». Это было перед отъездом Хасимота в Турцию. Канда писал:
«В будущей войне подрывная деятельность в русском тылу будет иметь чрезвычайно важное значение… Возможны случаи, когда подрывная работа будет играть решающую роль в войне с Россией».
Канда предложил план диверсионной работы против Советского Союза, и Хасимота был с ним согласен. Их служебные отношения давно перешли в дружбу, они одинаково думали.
Ареной будущих военных действий Канда считал Восточную Сибирь, не говоря уже о Приморье и Забайкалье, а кроме того, Северный Китай и Монголию.
«Если в Китае к тому времени будет правительство, связанное с Россией, — писал Канда, — его надо немедленно уничтожить».
Канда советовал принять меры, способствующие тому, чтобы советское командование в операциях на Дальнем Востоке допускало ошибки и просчеты. Для этого нужна тонкая дезинформация. Надо делать все, чтобы вызывать недовольство, беспорядки, надо свергнуть коммунистическую власть в Сибири и на Кавказе. С помощью русских белоэмигрантов следует формировать диверсионные, террористические группы, разрушать железнодорожные тоннели, телеграфную связь, обращая главное внимание на Транссибирскую железную дорогу.
Когда-то они сидели здесь, в этом ресторанчике, — Канда и Хасимота — только в другой комнате. Хасимота спросил:
— Скажи мне, Канда-сан, как ты не провалился, как тебя не схватили русские?
Канда усмехнулся:
— Я только стирал белье… Его приносили мои агенты с бельевыми метками, служившими шифром. Я только читал донесения и опускал их в мыльную воду. Все говорили, что я хорошо стираю белье…
Они пригласили в тот вечер гейш и весело провели время. Потом Хасимота уехал в Турцию, а Канда занял его место в разведывательном отделе. И вот через два года Хасимота снова возвратился в Японию.
Домой он ехал через Россию, задержавшись в Москве, доверительно разговаривал с послом Хирота [4]. Японский посол в советской столице дал ему поручение. «Сообщите генеральному штабу, — сказал он, — что необходимо придерживаться твердой политики в отношении к СССР. К войне надо быть готовым в любой момент. При этом главная цель заключается не в обороне против коммунизма, но в завоевании Восточной Сибири. Подскажите, что для конфликта можно использовать очередные переговоры о рыбной конвенции. Если эти переговоры приведут к разрыву дипломатических отношений, они только приблизят осуществление нашей кардинальной политики в отношении к Советской России. Вы меня поняли?»
Хасимота достал из бокового кармана маленькую записную книжку и занес одному ему понятным шифром поручение посла Хирота.
Хирота сказал еще: «Вы окажете мне этим большую услугу, я не хочу и не могу посылать такую информацию через министерство иностранных дел. Там еще сидят люди, которые не понимают наших ключевых позиций. Я предпочитаю иметь дело с военными… А теперь, — сказал японский посол, — мне пора на прием в Кремль — буду убеждать русских, что мы с ними самые неразлучные друзья».
Хирота рассмеялся и попросил секретаря вызвать машину…
Разговор продолжался с коллегой Хасимота — военным атташе в Москве генералом Касахара. Касахара присутствовал при разговоре с послом. Он сказал, и Хасимота это тоже записал в книжку:
«Я уверен, что сейчас наступает момент, когда для нас создана исключительно благоприятная обстановка, чтобы империя приступила к разрешению проблемы Дальнего Востока. Россия, занятая восстановлением своей экономики, не в силах вести войну. Не исключено, что мы сможем сейчас добиться своей цели, не вступая в войну. Но если она и возникнет, она не представит для нас больших затруднений. Надо жить по нашей старой пословице: „Если ничего не предпринимать, ничего и не выиграть“.
Сейчас он вспомнил эту пословицу и начал с нее разговор с молодыми офицерами. Он говорил сидя, расстегнув ворот кителя и время от времени запуская пальцы обеих рук в свои густые черные волосы, жесткие, как тонкая сталистая проволока. Всем своим видом он хотел показать, что находится в своей среде, где ему нечего стесняться.
— Если ничего не предпринимать, — говорил он, — нечего и рассчитывать на выигрыш… Я тридцать дней был в пути, направляясь в Японию, и все это время размышлял о том, как избавиться от либерализма, который разъедает нашу страну Ямато, мешает нам идти по пути Кондо. И у меня созрел план, которым хочу поделиться с вами.
У Японии есть только три возможности избежать угрожающего стране перенаселения. Перед нами открыты только три двери — эмиграция, вторжение на мировой рынок и расширение своей территории. Две первых двери для нас захлопнуты, и само собой разумеется, что Япония должна поторопиться войти в последнюю распахнутую дверь. Мы потребуем земель для империи на севере, юге, востоке и западе, земель, на которых Япония сможет свободно развиваться и процветать.
Об этом не могло бы быть и речи, если бы раса Ямато являлась низшей расой, не способной к освоению новых земель. Но мы раса господ и хотим управлять сферой великой Восточной Азии. Силой оружия мы устраним всех, кто помешает нам в этом…
Потом, перебивая друг друга, офицеры заговорили о том, что первым шагом на пути утверждения сферы великой Восточной Азии должна быть Маньчжурия, что нельзя терпеть парламентских либералов, которые боятся собственной тени. Горячие разговоры и выпитая саке накалили обстановку.
Уже стемнело, и сквозь окна, заклеенные бумагой, проникал неживой, призрачный свет. Хозяйка принесла зажженные свечи. Их неровное, колеблющееся пламя едва пробивалось сквозь клубы табачного дыма. Кто-то крикнул: военные должны управлять империей, не нужен парламент… Его поддержали. Привстав на коленях, заговорил Кавамота, тот самый Кавамота, который возглавил саперов при покушении на Чжан Цзо-лина. Его только для вида отчислили из армии, на самом деле пристроили в академии генерального штаба.
— Я готов снова поехать в Маньчжурию, командовать саперами! — выкрикнул Кавамота.
Окава Сюмей пока только наблюдал и слушал, ждал, когда температура дойдет до точки кипения. Это время пришло. Он сказал:
— Кавамота-сан, мы ценим вашу доблесть, но сначала нужно расчистить поле вокруг трона, надо выкорчевать гнилые пни… в кабинете.
— Да, да, и мы начнем корчевать с Хамагучи!…
Снова заговорил Хасимота, на целую голову возвышавшийся над остальными:
— Я разделяю ваше негодование… Высшие офицеры армии думают точно так же. Если парламент не разделяет идеи предков, нам не нужен такой парламент… Японская политика нуждается в решительном обновлении. Кто слаб духом, тому не место в империи. Побеждают лишь сильные… В традициях самураев решительные действия никогда не считались бесчестными, — конечно, если действия вызваны благородным порывом служения императору. Это не противоречит понятию о чести. Пусть уйдут все, кто мешает! Так говорит Бусидо — закон самураев. Пусть несогласные уйдут в вечность! Хакко Итио!…
Хасимота поднял над головой руку, будто держал меч, и рывком опустил ее.
Офицеры в экстазе вскочили с циновок, выхватили и обнажили мечи, потом с треском бросили их обратно в ножны.
— Хакко Итио!… Хакко Итио!… Весь мир под японской крышей! — кричали офицеры, которым пришлись по душе слова Хасимота.
— Давайте создадим общество!… Общество обновления!…
— И назовем его «Хризантема» — цветок Японии!…
— Нет, нет! — кричал капитан Сагоя, маленький, подвижный офицер с лицом фанатика. — Пусть это будет «Сакура-кай»… К цветению вишен мы достигнем пели… Хризантемы — это сегодня, а мы смотрим в будущее…
— Сакура-кай!… Сакура-кай!…
Приняли это название. В общество решили принимать только молодых офицеров, по званию не старше подполковника, как это было здесь, и ресторанчике «Кинрютей Ин», где старшим по званию и возрасту был Хасимота. Для него сделали исключение, он стал главой нового общества. Основной костяк общества молодых офицеров составили выпускники академии генерального штаба, изучавшие проблемы оккупации Маньчжурии и Монголии. Официально оно так и называлось — исследовательское общество по изучению маньчжурских и монгольских проблем «Сакура-кай».
Через полтора месяца первой жертвой деятельности общества «Сакура-кай» пал японский премьер-министр Хамагучи, он был тяжело ранен капитаном Сагоя.
Но это было только начало. К весне тридцать первого года в «Сакура-кай» насчитывалось сто пять молодых офицеров. Во главе общества оставался Хасимота Кингоро, его называли покровителем заговоров — на протяжении многих лет в Японии не было политического убийства, покушения, интриги, к которым он хоть каким-то образом не был причастен.
Движение молодых офицеров находило поддержку среди руководящих военных деятелей, группировавшихся вокруг Сатбо Хамба — японского генерального штаба. И не только поддержку — идея создания общества «Сакура-кай» исходила от начальника Сатбо Хамба — еще одного второго человека в Японии после благословенного императора. Его назначал император, и он не был подотчетен даже премьер-министру. Но второй человек в государстве — не первый. К тому же в таком положении находился и начальник штаба военно-морского флота, и премьер-министр, их также назначал император, и они тоже считались вторыми в империи. А военная клика — гумбацу — жаждала самостоятельных действий. Эти действия должны были начаться с того, чтобы устранить из правительства всех нерешительных, всех, кто мешает, кто тормозит движение Кондо — движение по императорскому пути. Лучше, если во главе правительства будет стоять военный. Миссию обновления руководства страной принял на себя «благоразумный Койсо» — начальник бюро военных дел, координирующий действия военных и гражданских властей.
Когда назревали события в Маньчжурии, честолюбивому генералу Койсо было пятьдесят лет. Он нетерпеливо ждал ответа из штаба Квантунской армии, именно штабу поручили разработать в деталях план военной оккупации Маньчжурии с дальнейшим продвижением в монгольские степи и советское Забайкалье. По этому поводу начальник штаба Квантунской армии сообщал, как обычно, секретно, как обычно — шифром, доступным только ограниченному кругу людей:
«План операций, которые должны привести к оккупации Маньчжурии, является одной из составных и важнейших частей общего плана операций японских войск против Советского Союза, ранее направленного в первый отдел генерального штаба. Требуемый план заканчивается разработкой и незамедлительно будет выслан с соблюдением высших мер предосторожности».
В том, чтобы ускорить военные действия на континенте, были заинтересованы и промышленники Японии, апостолы делового мира, представители могучей четверки: Мицуи, Мицубиси, Сумитомо, Ясуда, владевшей почти половиной национальных богатств страны — монопольным производством самолетов, танков, военно-морских кораблей, боеприпасов, вооружения… Их связным с генеральным штабом был Окава Сюмей, человек, глядящий на мир острыми черными зрачками, заслоненными двойными стеклами очков. Будто забыв дорогу в свой кабинет Южно-Маньчжурской компании, он проводил время в Токио, занятый с Хасимота таинственными делами, которые должны были обеспечить маньчжурскую операцию.
Иногда они приходили в кабинет Койсо и разговаривали втроем. Сквозь толстые стены сейсмоустойчивого здания, воздвигнутого после токийского землетрясения, сюда, в военное министерство, не проникал ни единый звук гудящего за окнами города. И отсюда, сквозь эти стены, не могла просочиться ни одна тайна, рожденная в кабинете начальника бюро военных дел. Генерал Койсо, с морщинистым лицом, поджатыми губами и выдающимся подбородком, сидел за голым столом, с которого были убраны все до единой бумажки, и молча слушал Окава или Хасимота, покачивая в знак согласия головой. Сейчас он очень напоминал китайскую статуэтку, бесконечно кивающую фарфоровой головкой, — ту, что стояла на полке позади генерала Койсо. Окава Сюмей отметил это, когда излагал план низвержения правительственного кабинета. Это, почти синхронное, кивание головами статуэтки и генерала раздражало Окава, сбивало его с мыслей. Он никак не мог избавиться от ощущения, что и голова Койсо скреплена шарниром с его неподвижным туловищем. Наконец он не выдержал и пересел в другое кресло, чтобы не видеть хотя бы кивающей статуэтки.
— Извините, свет падает мне в глаза, — объяснил он. — Обычно я не выношу этого… Вот так удобнее, я продолжаю… Для демонстрантов нужно штук триста холостых гранат, несколько штук должно быть настоящих. Это идея Хасимота-сан… Мы проведем демонстрацию у входа в парламент, под взрывы петард ворвемся в зал заседаний и свергнем правительство. Новый кабинет возглавит генерал Угаки. Он как будто бы дал на это согласие?
— Да, военный министр не возражает, — подтвердил Койсо. Генерал перестал покачивать головой. — Что вам нужно еще? Средствами вы располагаете?
— Это я беру на себя, — ответил Окава, — но нам нужны люди, исполнители.
Койсо повернулся к громоздкому Хасимота:
— Кого бы вы хотели привлечь?
— Прежде всего Доихара. У него есть опыт… Обязательно Тодзио и, конечно, генерала Тетекава для консультаций…
Койсо снова закивал головой. Теперь он раздумывал. Его глаза остановились на массивном лице Хасимота.
— Согласен, — сказал он. — Окончательный вариант покажите мне. Когда намечаете инцидент?
— Сессия парламента открывается двадцатого марта. Лучше всего в этот день.
— Да, да, лучше всего в этот день, — повторил Койсо и поджал губы, иссеченные сетью глубоких морщин. — Перед решающими действиями в Маньчжурии мы должны иметь сильное правительство…
План Окава и Хасимота сводился к тому, чтобы вызвать беспорядки во время демонстрации перед парламентом и дать этим повод армии вмешаться в события. После этого в Токио объявят военное положение и военный министр Угаки возьмет на себя всю полноту власти, чтобы восстановить порядок в стране и столице.
Хасимота Кингоро развил лихорадочную деятельность. Окава добыл деньги, чтобы заплатить горлопанам, которые станут будоражить толпу, кричать, требовать смены правительства. Хасимота через военное интендантство заполучил несколько ящиков учебных гранат и спрятал их в доме одного из членов общества «Сакура-кай». Среди учебных гранат, якобы взятых для полевых занятий, лежало несколько боевых, настоящих. Хасимота сказал по этому поводу: «Должно быть хоть немного крови, чтобы все выглядело естественно…»
Близилось двадцатое марта — день военного путча, но за несколько дней до срока «рассудительный Койсо» вызвал Хасимота и предупредил, что инцидент отменяется по указанию Сатбо Хамба — военный министр Угаки не захотел возглавить переворот. Но скорее всего дело было не только в нерешительности военного министра. Койсо сам входил в правительственный кабинет и знал, что дни умирающего Хамагучи уже сочтены. Можно было ожидать, что новый премьер станет проводить более решительную политику.
Койсо приказал вернуть на склад гранаты, полученные подполковником Хасимота.
В тот вечер обескураженные заговорщики Окава и Хасимота встретились в ресторанчике «Кинрютей Ин». С ними был невозмутимый до равнодушия Доихара Кендези. Пили и обсуждали сложившуюся обстановку. Вскинув брови, отчего выражение лица его сделалось сонным, Доихара сказал скучающим голосом:
— Не огорчайтесь, не огорчайтесь. События развиваются нормально. Не состоялся один инцидент, будет другой… На вашу долю инцидентов хватит. Посмотрим, что произойдет в Мукдене…
Полковник Доихара оказался более информированным, чем его собеседники.
Вскоре он исчез из Токио и вернулся только в середине лета. Доихара тайно ездил в Мукден, вел переговоры с Чжан Сюэ-ляном на правах друга и советника его отца. Он уговаривал Чжан Сюэ-ляна объявить независимость Маньчжурии, отделиться от Китая и стать неограниченным монархом нового государства. Доихара обещал щедрую поддержку займами, вооружением, войсками. Но Чжан Сюэ-лян заупрямился. Он рассчитывал на большее — стать властителем всего Китая. Многолетняя междоусобица в Китае создавала такие возможности.
Доихара воротился ни с чем.
— В таком случае, — сказал ему Итагаки, — будем действовать силой. Для Маньчжурии мы найдем другого императора. Подумаем о Генри Пу-и, он в детстве уже был на китайском престоле…
В июле сотрудник второго отдела генерального штаба полковник Доихара Кендези привез в Токио секретный план маньчжурского инцидента. Его подписали начальник штаба Квантунской армии генерал Мияги, полковник Итагаки и скрепил своей подписью новый командующий Квантунской армией генерал-лейтенант Хондзио.
С годами японское название генерального штаба — Сатбо Хамба — стали относить к его руководителям, оно сделалось собирательным наименованием начальника генерального штаба. Как далай-лама в Тибете. Почти как в Ватикане, где глава католической церкви при посвящении становился папой Пием с добавлением порядкового инвентарного номера. Но должность начальников Сатбо Хамба не была пожизненной, как в Ватикане, — военные патриархи сменялись в зависимости от обстановки, однако наименование Сатбо Хамба оставалось неизменным, так же как неизменной была его политика.
Перед мукденским инцидентом под именем Сатбо Хамба выступал генерал-лейтенант Каная. Осенью Сатбо Хамба утвердил план мукденского инцидента и поставил свою именную печать под предупреждающими, настораживающими иероглифами: «Кио ку мицу!»
Перед тем как завершить ритуал и дать благословение, жрец бога войны — Сатбо Хамба — собрал своих служителей — военных первосвященников. Был здесь благоразумный Койсо, начальник имперской резведки генерал Тетекава, руководитель оперативного отдела генштаба Тодзио, ведавший планированием военных операций за границей, командующий Квантунской армией генерал Хондезио, полковник Доихара…
Говорили о конкретных делах; как на шахматной доске, расставляли людей в предстоящей игре. Доихара сообщил, что в Северной Маньчжурии убит японский разведчик, капитан Накамура. Под видом агронома он выехал к монгольской границе. Не исключено, что убийство совершили контрразведчики Чжан Сюэ-ляна. Труп капитана Накамура китайцы сожгли, об этом стало известно только через два месяца. Полковник Доихара сказал, что расследование гибели Накамура могло бы послужить поводом для инцидента.
С полковником согласились, но решили — пусть этот повод останется в резерве. Доихара должен поехать в Мукден расследовать убийство капитана Накамура. Как поступить дальше, там будет видно…
Тяжелые орудия, необходимые для инцидента, Сатбо Хамба распорядился отправить немедленно.
Все распределили согласно плану: командовать ротой при нападении на китайские казармы будет подполковник Кавамота, у него есть уже опыт. Генерал-лейтенант Хондзио должен немедленно отбыть в Порт-Артур. Японские войска в Корее будут приведены в состояние боевой готовности.
В Фушуно под Мукденом воинские части заранее погрузят в эшелон. Пусть солдаты поживут в вагонах, если но какой-то причине инцидент придется отодвинуть.
Сатбо Хамба напутствовал всех словами, что инцидент в Маньчжурии должен вывести Квантунскую армию к советским границам. В этом, именно в этом стратегический замысел предстоящих событий. Теперь оставалось ждать удобного повода. Повод найдет Итагаки, недаром его прозвали «фитилем мукденского инцидента»…
Казалось, все было подготовлено, однако перед самым началом событий из Токио в Мукден пришлось отправить еще одного сотрудника генерального штаба. Дело в том, что министр иностранных дел Сидехара, замещавший умиравшего премьер-министра, узнал неведомыми путями о самостоятельных действиях военных. Он обратился в генеральный штаб за разъяснением. Сидехара, так же как и премьер, считал преждевременным начинать активные действия на континенте. Он настоял немедленно отправить в Маньчжурию представителя генерального штаба с приказом приостановить исполнение задуманного инцидента.
Что было делать? Хитрить!…
Начальник генштаба согласился с главой правительственного кабинета. Да, да — в Маньчжурию поедет генерал Тетекава. Письмо уже написано.
Когда Тетекава перед отъездом зашел попрощаться, Сатбо Хамба сказал ему:
— Это письмо, Тетекава-сан, не нужно передавать командующему… Не нужно, повторяю… Оно должно затеряться в пути. Но Хондзио пусть знает его содержание и всю ответственность за события должен принять на себя даже в том случае, если поступят указания от императора прекратить инцидент. На словах скажите ему, что я послал вас с заданием отменить инцидент, но сам я против такой отмены… Приезжайте в Мукден с таким расчетом, чтобы не опоздать и не быть там раньше времени. Встретит вас Итагаки…
Напутствуемый такими сложными, запутанными, противоречащими друг другу указаниями, генерал Тетекава, начальник разведывательного отдела генерального штаба, в половине сентября тридцать первого года уехал в Маньчжурию.
Года за полтора до назревавших мукденских событий в Китай приехал журналист Джонсон. Александр Джонсон. Во всяком случае, так он подписывал статьи, которые время от времени посылал в заштатные американские газеты. Он корреспондировал также в немецкую экономическую газету, писал в специальные журналы, но главным образом изучал вексельное право, банковское дело в Китае. Говорили, что отец его — преуспевающий инженер, работал поставщиком в нефтяной промышленности, потом директором небольшого банка в Берлине. Было совершенно естественно, что сын пошел по стопам отца, готовя себя к деятельности в области финансово-экономических отношений. Именно с этой целью он и приехал на Дальний Восток.
Друзья называли Джонсона Ики, но настоящее его имя было Рихард. «Рихард Зорге — доктор социологических наук, Франкфурт-на-Майне, Германия», как значилось в его визитной карточке.
Он был элегантен, подтянут, довольно высок ростом, слегка прихрамывал — след тяжелого ранения в минувшую войну, но эта легкая хромота не нарушала статности его спортивной фигуры. Крупные черты лица доктора оживляли внимательные серо-голубые глаза, временами становившиеся почти синими. Широкие, приподнятые вразлет брови придавали лицу выражение восточного воителя, изображаемого на старинных китайских гравюрах. Выглядел он несколько старше своих тридцати пяти лет, высокий, открытый лоб прорезали глубокие морщины. Копна густых темно-каштановых волос и волевой подбородок довершали внешний облик доктора Зорге, или Александра Джонсона, как подписывал он свои статьи.
Задержавшись на несколько дней в Пекине, Зорге поездом приехал в Шанхай. После жестоких морозов, перенесенных им в пути через заснеженную Сибирь, Шанхай встретил его теплыми ветрами, зеленью парков. Приближалась весна.
Сначала Зорге поселился в отеле на Нанкин-род, в самом центре Шанхая. Окна его номера выходили на широкую набережную бескрайней Хуанпу — реки-работяги, которая просыпалась с рассветом и замирала глубокой ночью. Отель принадлежал бывшему контрабандисту Сашэну, торговцу опиумом и оружием для враждовавших китайских генералов. На том он и разбогател, контрабандист Сашэн, но времена наступали смутные, и он предпочел вложить добытые капиталы в более надежное предприятие.
Рядом с отелем стоял многоэтажный Английский банк с бронзовыми львами у входа. В этом банке молодому доктору социологических наук предстояло начинать свою исследовательскую работу.
Прежде всего Зорге отправился к германскому консулу — таков закон для каждого иностранца: являться с визитом к своему консулу. Толстяк Борх встретил доктора с распростертыми объятиями. Для консула рекомендательное письмо, представленное Рихардом, было почти законом.
Письмо было от председателя германского химического общества, созданного при гигантском концерне «ИГ Фарбениндустри», который интересовался емкостью китайского рынка для сбыта немецких химических товаров и просил шанхайского консула оказать всяческое содействие доктору Зорге в порученном ему деле.
Консул вложил письмо обратно в конверт и располагающе улыбнулся. «Э, парень-то, видно, с головой, — подумал он, — если имеет такое деликатное поручение!»
— Прошу вас, дорогой доктор, чашку кофе!
— С удовольствием.
Зорге долго рассказывал о Германии, о своих планах.
— Видите ли, господин консул, — говорил он, — журналистский опыт у меня небольшой, но, надеюсь, он мне пригодится. Главное же, чем я хочу заняться, это изучением банковской системы в Китае, вексельным правом. Я изучал его еще в экономическом институте. Да и отец мечтал видеть меня финансистом… Диссертация о государственных тарифах позволила мне стать доктором. Так что здесь я подкован лучше, чем в журналистике. В Шанхай я приехал на два года по договору с германо-китайским обществом исследования восточных проблем. Надеюсь, что это время с вашей помощью не пропадет для меня даром… Ну и, конечно, считаю для себя большой честью выполнить поручение химического объединения.
Генеральный консул посасывал сигару и слушал молодого доктора. Он все больше ему нравился. Нравилась его скромность, сдержанность, уважительность в разговоре.
Господин Борх охотно взял на себя опеку над этим приятным, общительным немцем, который впервые оказался в Китае и, несомненно, нуждался в поддержке. Тем более что у него такие связи в Германии… Толстяк Борх одобрительно отнесся к идее доктора — совмещать исследовательскую банковскую работу с работой корреспондента. Это позволит господину Зорге поездить по всей стране, посмотреть, познакомиться. Когда же еще ездить, как не в молодые годы!
Прежде всего консул Борх настоятельно рекомендовал доктору отправиться в Нанкин и познакомиться там с военными советниками при армии Чан Кай-ши. Они имеют возможность свободно ездить по всей стране, куда им вздумается.
— Имейте в виду, мой молодой друг, вам прежде всего надо установить хорошие связи. На этом держится мир и карьера. — Борх по-отечески обнял Рихарда за плечи и добавил: — Вот что! Поедете в Нанкин, надевайте свой лучший костюм. Там это любят. И еще: если встретитесь с Чан Кай-ши, будьте с ним предельно учтивы. Это лучший способ завоевать его расположение.
Как только выдалось время, Зорге поездом отправился в Нанкин — столицу гоминдановского Китая. Там располагался штаб германских военных советников.
Было душно, термометр показывал выше двадцати пяти градусов. Не задерживаясь в гостинице. Рихард поехал в штаб, который находился в просторной двухэтажной вилле с мансардой, выходившей окнами в тщательно ухоженный сад с прекрасными цветниками, китайскими мостиками, искусственным прудом и гротами из дикого серого камня. Рихард поднялся в приемную и, не дожидаясь, когда о нем доложит китаец-служитель, прошел на веранду, откуда доносился гул мужских голосов. Офицеры сидели в одних сорочках, развесив кителя на спинках плетеных кресел. Под потолком вращались электрические опахала-вентиляторы, но и они не спасали от душной жары.
— Господа, вам привет из Берлина! — воскликнул Зорге, останавливаясь в дверях с поднятой рукой. — Может быть, мне тоже дадут здесь выпить?!
Через полчаса Рихард, сбросив пиджак, сидел в центре офицерской компании, в окружении сдвинутых со всей веранды кресел. Он уже перезнакомился со всеми советниками и как бы между делом сказал, что в мировую войну сам торчал под Верденом, кормил там вшей и ползал на животе. Конечно, среди двух десятков германских офицеров нашлись сражавшиеся на Западе.
Посыпались восклицания: «А помнишь?…», «А знаешь!…» К Зорге протиснулся капитан с эмблемой технических войск на петлицах:
— Так слушай, мы же с тобой были рядом. Помнишь, стояла разбитая мельница. Вот там была наша техническая рота…
— Ну как же! Это как раз напротив той дерьмовой высоты Морт-ом. Сколько раз я бывал на этой мельнице!…
Капитан Меленхоф полез целоваться. Пили за военное братство, за высоту, которую не удалось взять. Советники приняли Зорге в свою компанию. Оказывается, этот хромой парень тоже хлебнул войны! В кармане у него Железный крест, полученный от Гинденбурга; он пошел воевать добровольцем…
Рихард провел в Нанкине несколько дней. Шатались по китайским ресторанчикам, пробовали всякую всячину — горячих, скользких, похожих на мягкие хрящи трепангов, бамбуковые ростки, морскую капусту, почерневшие, лежалые в извести яйца, пили вонючий ханшин… Говорили обо всем, что взбредет в голову: о китайской кухне и войне, о китайской армии и ее вооружении, о выучке солдат и происках англичан, американцев. Полковник Крибель познакомил Рихарда с военным министром Хо Ин-цином, правой рукой Чан Кай-ши. Однополчанин Меленхоф предложил Зорге поехать с ним в Кантон. Оттуда они поплывут вверх по Жемчужной реке. Там такая красота! Зорге увидит такое, что ему и не снилось? Летчики Блендхорн и Леман пообещали познакомить его с Чарльзом Линдбергом, тем самым американцем, который первым перелетел Атлантический океан. Теперь он полковник и тоже работает в Китае.
Поездка в Нанкин дала Рихарду очень много. В германский штаб он приезжал теперь как домой. Вскоре новые приятели представили его Чан Кай-ши — высокому, худому китайцу с коричневым голым черепом. Познакомили с министром иностранных дел Ваном. Чан Кай-ши сразу же сел на своего конька, начал пространно рассказывать, как он готовится к новому походу против китайской Красной армии. Теперь-то он уж наверняка разгромит красных! Германские советники поддакивали, соглашались с правителем гоминдановского Китая.
Рихард Зорге приехал в Шанхай не один. В то же самое время, но другими путями из Москвы приехал ведущий, сотрудник разведывательного управления. Рихард в шутку называл его наставником — он вводил его в курс дел, связывал с нужными людьми, обеспечивал радиосвязь с Владивостоком, Хабаровском.
Они работали вместе с полгода, и все это время наставник оставался в тени. Это был невысокого роста, смуглый, черноволосый человек с узким лицом, подвижный, неунывающий, которого никогда нельзя было застать врасплох. Всегда веселый, общительный, он мог быть серьезным и сдержанным и каким-то седьмым чувством определял нависшую опасность и умел ее избегать. Из разведывательного управления его специально послали вместе с Зорге в Китай, чтобы «поднатаскать парня», помочь ему на первых порах.
Наставник пришел в восторг, когда Рихард вернулся из Нанкина и рассказал ему о своих знакомствах и встречах. Ученик оказался способный. Уезжая в Москву, — это было на конспиративной квартире перед тем, как отправиться на вокзал, — он сжал на прощание руку Рихарда и сказал:
— Доложу Старику с чистым сердцем — работать можешь! Прощай, будь осторожен…
С тех пор Рихард Зорге работал самостоятельно.
Спустя много лет он писал о своей жизни в Китае:
«Мы старались установить, какие слои и классы населения активно поддерживают нанкинский режим, действительный характер изменений, происходящих в социальном фундаменте правительства… Собрали сведения о военных силах, имеющихся у правительства, и реорганизации, которая проводилась под руководством немецких советников. Кроме того, мы внимательно наблюдали за перемещениями в верховном командовании, а также за изменениями в вооружении армейских частей и фортов… Постепенно у нас накопилась исчерпывающая информация относительно так называемых „чанкайшистских дивизий“, имевших самое современное вооружение, — дивизий, верных нанкинскому правительству, и дивизий сомнительной надежности. Я собирал подобные сведения, главным образом, через китайских членов моей группы, хотя нередко получал весьма важные данные лично от немецких военных советников и предпринимателей, занимавшихся поставкой оружия…
Помимо этого, я собирал информацию о внешней политике нанкинского правительства и убедился, что оно целиком зависит от Англии и Соединенных Штатов… Мне стало ясно, что в будущем США займут место Великобритании как господствующая держава на Тихом океане, причем симптомы этого я обнаружил уже в то время».
За несколько месяцев до того, как Зорге появился в Шанхае, в Китай приехал еще один участник подпольной группы — радист Макс Клаузен. Рихард не знал его, в Москве с ним не встречался, но наставник рассказывал о нем довольно подробно: моряк из Гамбурга, солдат мировой войны, кузнец, техник — Клаузен сменил в жизни десяток различных профессий до того, как стал радистом на германских торговых кораблях. Потом участвовал в забастовках, создавал профсоюз моряков, работал в обществе «Руки прочь от Советской России!» — это было в двадцатых годах, когда лорд Керзон в своем ультиматуме грозил войной молодой Советской республике.
Первый раз в Советскую Россию Клаузен пришел на шхуне — доставляли какой-то груз в Мурманск. Потом на другом корабле заходил в Ленинград. Моряк влюбился в Страну Советов, мечтал о ней, как только может мечтать двадцатипятилетний восторженный парень, для которого Ленин и его страна были символом справедливости.
Советская Россия, отбившись от врагов, начинала строить новую жизнь. Для этого нужны были люди с техническим опытом, знанием, таких людей не хватало, и Советское правительство обратилось с призывом о помощи. Из капиталистических стран поехали сотни, тысячи инженеров, консультантов, техников, квалифицированных рабочих. Их называли «иностранные специалисты». Среди них были люди разные — одни ехали в Россию, как в Клондайк, считая еще нищую страну золотой россыпью, и гребли деньги лопатой. Русские отдавали последнее, чтобы быстрее восстановить разбитое, разрушенное войной хозяйство. Но были и другие специалисты — рабочие, пролетарии, видевшие в Советской России свое отечество, готовые его защищать и создавать. Таким был и Макс Клаузен, моряк из Гамбурга. Сначала он работал на Днепрострое. Но Клаузену и этого казалось мало — страну социализма нужно не только строить, но защищать, оберегать. В это время над Советской Россией снова сгустились тучи военной опасности. Радист поехал на передний край невидимой борьбы, оберегать страну социализма. Так он очутился в Китае, где его ждала тяжелая, опасная подпольная работа.
Вот что знал Зорге о гамбургском моряке, с которым ему предстояло работать. Клаузена не было в Шанхае, когда приехал Рихард. Радист уехал в Маньчжурию, где вспыхнул вооруженный конфликт на Китайско-Восточной железной дороге между белокитайскими войсками Чжан Сюэ-ляна и войсками советской Дальневосточной армии. Он находился там несколько месяцев, чтобы быть ближе к событиям, к фронту.
Свою информацию в Хабаровск Клаузен передавал прямо из гостиницы, которая стояла недалеко от вокзала. В окно он мог видеть поезда, войсковые колонны, двигавшиеся в сторону советской границы.
Только после того как положение на КВЖД восстановилось, Клаузен возвратился в Шанхай.
О приезде своего радиста-коротковолновика Зорге узнал на другой день, но еще несколько недель выжидал и не встречался со своим будущим помощником, чтобы проверить, не привез ли Клаузен за собой «хвост» из Маньчжурии.
В те годы в Шанхае каждый иностранец открывал какое-нибудь дело. Макс Клаузен открыл ремонтную мастерскую с маленьким гаражом. Занимался главным образом электрикой. Он поселился в Гонкю — на восточной шанхайской окраине, в квартирке, которую нашел ему приятель Вилли.
Свободные вечера приятели просиживали в ресторанчике «Косей», пили пиво, рассказывали друг другу истории из своей жизни, а главное — ждали… Ждали, когда поступит сигнал о встрече. Как-то раз Вилли вдруг, оборвав себя на полуслове, поднялся из-за стола и вышел. Только бросил, на ходу вытирая губы:
— Сиди, я сейчас вернусь…
Пришел он через несколько минут.
— Ну вот, наконец-то… Послезавтра вечером встречаемся здесь же. Придет Рихард…
В назначенный день они снова сидели за столиком. Вскоре в ресторанчике появился Зорге. Он остановился среди зала, глазами отыскивая свободное место, и тут увидел своего знакомого, Вилли. Вилли придвинул стул, познакомил Рихарда с Максом.
— Мой земляк, — сказал Вилли, — вы, кажется, тоже бывали в Гамбурге…
— Еще бы! Покажите мне немца, который не бывал в Гамбурге.
Клаузен поднялся из-за стола и протянул Зорге шершавую, крепкую руку. Перед Рихардом стоял плотно сбитый, широкоплечий человек с грубоватым лицом, начинавший немного полнеть в свои тридцать лет.
Сидели долго, неторопливо тянули пиво, играли в карты, которые принес им официант. Выигрывал Клаузен и по этому поводу подзадоривал своих партнеров. Как бы между делом, рассказывал о поездке в Харбин.
— Так месяц и проспал на аккумуляторах… Трансформатора-то не было.
— Да, на трансформаторе спать куда удобнее, — с серьезным видом согласился Рихард.
Все рассмеялись.
— Ты смотри, как получается… Должно быть пятьсот вольт напряжения, а каждая батарея дает сорок пять, я их сам делал. Значит, надо одиннадцать штук, если по три, — Клаузен выложил рядом одиннадцать карт. — Стола не хватает, так это ж карты, а там каждая батарея по тридцать сантиметров… Держал под кроватью, а кислота испаряется. Утром встанешь, голова свинцовая, и выходить нельзя надолго — найдут под кроватью такую начинку, не поздоровится. Даже уборщицу не пускал, сам убирал комнату…
— Для целомудрия тоже не плохо, — пошутил Вилли.
Подошел официант. Клаузен сгреб карты, начал их тасовать.
— Ну что, опять остались без козырей!… Хотите отыграться?
На улице, когда приятели провожали доктора, Рихард сказал Клаузену:
— Указания будешь получать через Вилли… Сейчас главное — передатчик, собирай быстрей, но осторожно. Связывайся с Висбаденом. Позывные есть?
— Есть… Может быть, и до Мюнхена достанем.
«Мюнхен» — это Москва, «Висбаден» — Владивосток. Зорге прежде всего заботился о радиосвязи.
— Значит, договорились. Мы еще поработаем! — Зорге крепко хлопнул Клаузена по плечу, как это принято у гамбургских портовиков.
Макс понял и рассмеялся:
— Ты что, тоже соленый? Бывал на море?
— Всяко бывало…
Они разошлись. Рихард постоял немного, проводил глазами товарищей. Как будто все было в порядке — Вилли и Макса никто не преследовал. Потом он перешел через улицу, свернул за угол, подозвал рикшу, проехал несколько кварталов и, запутывая следы, пешком вернулся в гостиницу.
В той же гостинице, где поселился Зорге, жила американская журналистка Агнесс Смедли. Жила она на том же этаже, но в другом конце длинного коридора, застланного темно-вишневой ковровой дорожкой. Смедли представляла в Китае влиятельную франкфуртскую газету. Рихард много слышал о ней еще в Германии, читал ее книги, статьи, знал о ее прогрессивных взглядах, но лично с ней знаком не был.
Утром в одно и то же время Смедли поднималась на верхний этаж в кафе-ресторан завтракать. Рихард сталкивался с ней иногда в лифте или раскланивался за завтраком. Обычно она садилась за столик одна и тотчас же начинала работать — писала что-то на маленьких листках бумаги, вырванных из блокнота. Увлеченная своим занятием, она часто забывала про завтрак или, не глядя, отхлебывала остывший кофе, отламывая, тоже не глядя, кусочки кекса. Агнесс была сорокалетняя женщина, статная и красивая, с приветливым лицом и лучистыми серыми глазами. Обычно, прочитав за завтраком газеты, Рихард уходил раньше ее, а на следующее утро они снова встречались. Однажды они оказались за одним столиком, и Агнесс попросила у Рихарда вечную ручку. Так они познакомились и вскоре стали друзьями.
В облике Смедли проскальзывало что-то неуловимое от ее далеких предков-ацтеков, кровь которых текла в ее жилах. Может быть, это ощущалось в гордой посадке ее головы, в четком рисунке губ, безукоризненной линии профиля, но основное, вероятно, заключалось в ее характере. Друзья в шутку называли Агнесс дочерью Монтесумы. Она была человеком гордой души, не терпевшим обиды, энергичная, волевая и женственная одновременно.
Когда-то она принимала участие в работе левых американских организаций. Чиновник, представитель калифорнийских властей, бросил ей в связи с этим обидную фразу «Вы не американка, Агнесс Смедли…» Чиновник упрекал ее в отсутствии патриотизма. Женщина негодующе посмотрела на него, глаза ее сузились, она ответила:
— Уж не себя ли вы считаете настоящим американцем?! Мои предки защищали континент от конквистадоров, и я хочу продолжать борьбу с потомками конквистадоров, с вами, грабящими народ!
На родине своих предков Смедли была почти нищей. Мать ее работала прачкой, а отец — Агнесс не могла без содрогания вспоминать об отце, — потеряв работу, потеряв волю к борьбе за каждый кусок хлеба, падал все ниже, превратился в пропойцу, отнимал у матери все, что она зарабатывала, продавал вещи и все это нес к трактирщику. А на руках у матери кроме Агнесс были еще дети, и они хотели есть, их надо было одевать… Агнесс с ужасом рассказывала, как ей приходилось что-то красть, чтобы накормить голодных сестренок.
Потом судьба как будто сжалилась над ней. Ей удалось кончить школу, стать студенткой. Вот тогда-то и произошел разговор с правительственным чиновником в Калифорнии. Она вынуждена была покинуть свою страну. Жила то в Англии, то в Германии, но второй своей родиной считала Китай, прекрасно знала его, исколесила вдоль и поперек китайские провинции. Много месяцев Агнесс Смедли провела в китайской Красной армии, участвовала в ее тяжелых походах, много писала о ней, не скрывая своих симпатий к борьбе китайских крестьян и рабочих.
Когда познакомилась с Зорге, Агнесс заканчивала свою книгу «Дочь земли», в которой было много автобиографического. В Шанхае американская писательница располагала большими связями. Она дружила с писателем Лу Синем, встречалась с Бернардом Шоу, который наезжал в Китай, с японскими и китайскими прогрессивными журналистами и всегда находилась в курсе самых последних событий. Зорге гордился дружбой с Агнесс Смедли — обаятельной, умной и образованной женщиной, которая ввела его в свой круг думающих, прогрессивных людей.
Через некоторое время Рихард покинул дорогую и неудобную гостиницу, где с утра до ночи он находился под наблюдением множества людей. Консул Борх помог ему найти удобную и недорогую квартиру на Рю де Лафайет — во французском секторе города.
Агнесс Смедли тоже покинула «нашего контрабандиста», как они называли между собой отель Сашэна. Она поселилась в уютной двухкомнатной квартирке, которую обставила по своему вкусу — наполнила изящными безделушками, сувенирами, собранными со всего Китая. Окна, прикрытые голубовато-серыми шторами с легкими черными штрихами китайских рисунков, выходили на Сучжоуский канал, за которым тянулись кварталы японского сеттльмента. По каналу проплывали джонки, лодки под парусами, сзади на корме сидели кормчие с веслами в руках, в круглых соломенных шляпах. Все это было залито солнцем, и казалось, что темно-зеленая гладь канала повторяет рисунки, выписанные на оконных шторах.
Теперь они встречались реже, но не проходило недели, чтобы Рихард, один или с новыми друзьями, не появлялся бы в гостеприимном жилище Смедли, конечно, если хозяйка была в городе. Было непостижимо, как эта женщина легко, без тени сожаления, меняла изысканный комфорт своего жилища на тяжкие скитания по китайскому бездорожью. Она внезапно исчезала на много недель из Шанхая, где-то бродила, ездила, совершала походы с солдатами Красной армии, вместе с ними подвергалась опасности и возвращалась обратно, смуглая от загара, переполненная впечатлениями, сияющая удивительно чистыми глазами тончайшей серой мозаики.
Когда Рихард впервые появился в ее повой квартире, он воскликнул:
— Агнесс, вы заказали шторы под цвет своих глаз?!
Она рассмеялась:
— Нет, это просто мой любимый цвет. Я не люблю ничего кричащего, яркого…
Зорге любил проводить время в обществе Смедли, вести неторопливую беседу, слушать ее рассказы. Характер Агнесс располагал к откровенности, она умела подметить малейшие перемены в настроении собеседника.
Как— то раз они сидели у окна. Был вечер, от канала тянуло свежестью. Рихард задумчиво смотрел на проплывающую джонку.
— Сегодня вы грустите, Рихард, это на вас не похоже, — сказала Смедли.
— Нет, я просто задумался о превратностях человеческих судеб.
Он вспомнил о недавнем прошлом.
— Знаете, Агнесс, есть темы, на которые я предпочитаю говорить лишь с женщинами, которым доверяю, которые вызывают мое расположение. Они понимают все тоньше, чем мы, мужчины. Вы одна из них.
— Спасибо…
— Вы иронизируете? — насторожился Рихард.
— Нет, нет!… Правда! Я не терплю иронии.
— Несколько лет назад я работал в институте социальных наук ассистентом профессора в Аахене. Это был маленький немецкий городок. Профессор жил в центре, и я иногда приходил к нему. Профессор был женат на молодой женщине моего возраста. Он выглядел старше ее лет на двадцать, даже больше. Она приносила нам в кабинет кофе, и этим ограничивалось наше знакомство…
Раз я пришел в их дом и не застал профессора. Мне открыла его жена. Стояли в дверях, и я ощутил, будто меня пронзил электрический ток. Значительно позже она рассказывала, что испытала такое же чувство. В тот момент в ней проснулось нечто доселе спавшее, опасное и неизбежное. Но тогда я только заметил, будто она чего-то испугалась, ее выдали глаза, встревоженные и заблестевшие. Я ушел, не заходя в квартиру, но с этого все началось. Я почувствовал, что полюбил жену моего профессора, которого считал учителем. И я решил уехать, уехать куда угодно, но она опередила меня. Без видимых причин она собралась в два дня и поехала в Мюнхен к матери, никому не сказала о причинах своего отъезда. Профессор недоумевал, я тоже…
О том, что она уезжает в Мюнхен, я узнал в последний день от профессора. Провожали ее мы вместе с ним, и я принес на вокзал цветы — чайные розы в серебряном кубке. Это все, чем мог я выразить свое отношение к жене профессора. Она взглядом поблагодарила меня, торопливо поцеловала мужа и уехала. Она бежала от своих чувств, но не смогла их отбросить. Об этом я узнал позже.
А я и не подозревал, что происходит с Христиной, был сосредоточен на собственных чувствах, тоже старался от них избавиться. В отношениях с профессором я чувствовал себя самым последним человеком. Почему-то все время повторял библейскую заповедь: «Не пожелай жены ближнего своего…», хотя к тому времени давно перестал верить в бога.
Христину я не видел несколько месяцев. В то время случилось так, что меня уволили из института за политическую неблагонадежность. В полицейском досье я числился крайне левым. Заботы профессора не помогли мне. Он сам едва удержался и должен был перейти в другой институт — во Франкфурт. Внутренне я, пожалуй, был даже доволен таким поворотом событий. Мне нужно было во что бы то ни стало изменить обстановку. Долго не мог найти работы и в конце концов нанялся горняком, — был откатчиком вагонеток, рубил уголь на шахтах в Бельгии. Это была очень тяжелая работа, но я выдержал.
Потом вернулся во Франкфурт и там снова встретил Христину. Она ушла от мужа и жила одна. Наша разлука не укротила наших чувств. Это стало ясно с первой же встречи. Вскоре мы поженились. У нас была хорошая большая квартира. Мы арендовали у какого-то обедневшего немецкого дворянина кучерскую, стоявшую рядом с запущенным садом около пустой конюшни. Мы сами привели ее в порядок, и получилось неплохо. Приятель-маляр покрасил стены, каждую комнату своим цветом: красным, голубым, желтым… Христина любила старинную мебель, картины. Она сама занималась всем этим. В доме у нас всегда было полно народу. Чуть не каждый день просиживали до утра, спорили, говорили…
— А профессор? — спросила Смедли.
— Профессор?… Я разыскал его во Франкфурте и рассказал ему все-все еще перед тем, как мы стали жить вместе. Вы знаете, что он мне ответил?… Он сказал: «Мы не вольны управлять своими желаниями. Они сильнее нас… Пожелать жены ближнего своего — грех по библейской заповеди, но не человеческой. Никто не виноват, просто я старая неумная кляча… Не станем больше говорить об этом…» Вот что мне ответил профессор.
У меня была интересная работа, рядом со мной был человек, которого я любил. Что еще нужно для счастья?
Жизнь во Франкфурте продолжалась недолго. Мне предложили поехать в другую страну, и я без раздумья покинул обжитый угол.
Из Германии Зорге уехал в Москву, но он не сказал об этом Агнесс Смедли, просто — в одну страну.
Тогда, весной двадцать четвертого года, во Франкфурте-на-Майне проходил очередной съезд германской компартии. На съезд нелегально приехали из Москвы Мануильский, Пятницкий, Куусинен, Лозовский… Их надо было охранять от шпиков, и Тельман поручил эту работу Рихарду Зорге. В помощь ему дали отряд красных фронтовиков. Делегаты жили у супругов Зорге, назвав кучерскую «Домом патриция». Квартира была удобная с точки зрения конспирации — дом на отшибе, рядом с запущенным садом. Они подружились — делегаты и энергичный молодой коммунист, руководитель отряда «Рот Фронт». Но Зорге сейчас вспоминал о другом.
Он губами вытянул из пачки сигарету, высек зажигалкой огонь и закурил. Желтый язычок пламени осветил плотный подбородок, тенью рассеченный надвое, большой рот и глаза с почти отсутствующим выражением, обращенные в прошлое. Тень от бровей закрывала верхнюю часть лица. Зажигалка погасла…
— Мы поселились в гостинице, — продолжал Рихард, — в тесном номере. Работа у меня была интересная, важная, я поздно возвращался домой. Христина работала в научном институте, переводила с английского рукописи Маркса.
Иногда мы ходили в немецкий клуб, но и для этого не хватало времени. Вскоре мы почувствовали, что в наших отношениях что-то нарушилось, оборвалось. Мы не знали что, старались отбросить это, но оно возвращалось снова и снова… Так продолжалось два года.
Когда мы поженились, мы обещали сохранить друг другу полную свободу. Но когда понадобилось воспользоваться договором, оказалось, что это трудно. Трудно обоим. Христина сказала, что ей лучше ненадолго поехать в Германию. Я не стал возражать… Мы делали вид, что поездка не будет длительной, но знали, что расстаемся навсегда. Так и случилось — это было лет десять тому назад…
Вскоре и я уехал в Скандинавию. Был и в Германии. Мы встретились, но только товарищами… А сегодня я получил от нее письмо — мы иногда переписываемся. Пишет, что собирается уехать в Америку. В Германии становится жить все труднее. Фашизм набирает силы. Христина пишет — теперь опасно оставаться в Германии…
— Вы жили в России, Рихард? — спросила Смедли.
— Да, я был в эмиграции…
— Я люблю Россию, — сказала Агнесс. — Но какой же вы одинокий, Рихард!…
— Да нет! У меня много друзей, много незавершенных дел!
— Я говорю о другом… Я старше вас, Рихард, поэтому, вероятно, лучше все понимаю… Потом, я женщина, которая тоньше воспринимает… Вы сами так сказали, Рихард…
— Э, не станем больше говорить об этом! Идемте погуляем.
В тот вечер они долго бродили по набережной, сидели в летнем кафе на берегу Хуанпу в скверике, рядом с садовым мостом. На воротах сквера висела предупреждающая надпись: «Собакам и китайцам вход запрещается».
Зорге скривился, кивнув на оскорбительную табличку:
— Меня угнетает такое отношение к людям.
Словно продолжая раздумывать о том, что говорил ей Зорге, Агнесс спросила:
— Хотите, Рихард, я познакомлю вас с очень милым японцем… Я люблю открывать новых людей и могу поделиться с вами… Это корреспондент токийской «Асахи». У него солдатское лицо, но он ненавидит войну, не терпит милитаристов и вообще тех, кто вывешивает такие надписи.
— Буду вам благодарен. Готов знакомиться со всеми, кто думает так же, как вы…
Агнесс Смедли встретилась с японским журналистом Ходзуми Одзаки несколько месяцев назад в книжном магазине на одной из улочек французского сеттльмента. Рылись в книгах у одной полки, заговорили о китайской живописи, и новый ее знакомый обнаружил большие познания, отличное понимание национального искусства Китая. Оказалось, что он читал книги Агнесс Смедли и намерен перевести кое-что на японский язык.
— Вы несомненно понравитесь друг другу, — сказала Смедли.
Вскоре Агнесс позвонила Ходзуми Одзаки и пригласила его пообедать вместе с приехавшим недавно в Шанхай иностранным корреспондентом.
Встретились они в гостинице «нашего контрабандиста», на верхнем этаже, в ресторане с красными, цвета счастья, стенами, расписанными золотыми драконами.
Не было ничего примечательного ни в том, что за одним столом сошлись коллеги-журналисты, ни в том, что американка Смедли представила японскому журналисту своего хорошего знакомого. Но именно в этот день произошло событие, которое принесло в дальнейшем столько неожиданных огорчений многим разведкам мира. Встреча в ресторане гостиницы Сашэна положила начало большой дружбе и совместной работе двух ненавидящих войну людей — Рихарда Зорге и Ходзуми Одзаки.
Одзаки и в самом деле был похож на простого солдата своим прямоугольным лицом, зачесанными назад густыми черными волосами и желто-зеленым кителем, который он носил летом. Но лицо у него было очень бледное — результат непрестанного пребывания в четырех стенах, без свежего воздуха, за работой, за книгами.
— Одзаки-сан, ну когда вы смените свою униформу! — воскликнула Смедли, когда Ходзуми подошел к их столу. — Мечтаете быть солдатом?
— Из меня выйдет плохой солдат. Я предпочитаю быть хорошим журналистом…
— Я думаю точно так же, — вступил в разговор Рихард. — Агнесс, может быть, вы нас все-таки познакомите?
Поначалу Одзаки был сдержан, но к концу обеда разговорился. Речь зашла о политической обстановке в Китае.
— Экономический кризис захватил и Японию, — говорил Одзаки. — В Токио наши дзайбацу — промышленники-монополисты — намерены поправить свои дела за счет Маньчжурии. Японские капиталовложения непрерывно растут и составляют здесь уже полтора миллиарда иен. Это совсем не мало. Теперь в Маньчжурии почти все иностранные капиталы принадлежат Японии. Исключение составляет только Китайско-Восточная железная дорога, которую построили русские. Но это всего какая-нибудь четвертая часть иностранных вложений, остальной капитал, повторяю, принадлежит нам, японцам… Но вы ведь знаете, что вслед за капиталом маршируют солдаты. Я не думаю, что политическая обстановка в Китае разрядится в ближайшее время. Скорее наоборот — взрыв поезда Чжан Цзо-лина только начало событий. Я уверен, что Доихара был причастен к этому политическому убийству… Вы знаете Доихара, Агнесс-сан? Он был советником при маршале Чжан Цзо-лине. И еще Итагаки… Эти люди не появляются случайно на горизонте и не исчезают раньше времени. Сейчас они постоянно курсируют между Токио и Мукденом.
Зорге поразило, с какой прямотой говорил Одзаки.
— Но если за капиталом маршируют солдаты, как вы сказали, значит, они маршируют к войне, — сказал Рихард.
— Для меня в этом нет никакого сомнения.
— Но что же делать, как остановить марширующие колонны?
— Не знаю, не знаю… Для меня это нерешенный вопрос. Знаю только, что если война — это будет ужасно…
— Но мы не можем оставаться сторонними наблюдателями, — сказал Зорге…
Да, Зорге не был сторонним наблюдателем… За несколько месяцев пребывания в Шанхае ему удалось создать достаточно широкую сеть, способную выполнять задания Центра. Люди здесь были разные — одни приехали специально, как немец Клаузен или добродушный пышно-усый чех Вацлав Водичка, светловолосый — цвета спелой пшеницы — блондин. Других привлекли в самом Китае, долго и тщательно проверяя, — того же Ходзуми Одзаки или Константина Мишина — подпоручика царской армии, колчаковского офицера, который воевал с Советами и покинул страну против собственной воли. Ошибка, допущенная когда-то, стала источником незажившего горя, тоски, невыносимейшей ностальгии.
Вацлав держал магазинчик фотографических принадлежностей в торговом районе города, а Мишин работал в мастерской у Клаузена.
К концу тридцатого года в Шанхае появился еще один подпольщик, Зельман Клязь, крутолобый эстонец атлетического сложения. Но это было уже после того, как из Китая от группы Зорге стали поступать первые донесения. Китай становился все более широкой ареной действия самых различных империалистических сил — японских, британских, американских, германских, — чьи интересы переплетались, вступали в противоречия, объединялись. Как в параллелограмме сил, они действовали в разных направлениях, и задача советской разведки сводилась к тому, чтобы определить, как будут действовать силы, сложенные воедино.
Донесения Зорге, направляемые из Шанхая в «Мюнхен», то есть в Москву, содержали информацию о политической обстановке в Китае. Он сообщал об угрожающем положении в Маньчжурии, захват которой японцами, несомненно, приблизит военную опасность к советским границам. Зорге анализировал события и делал вывод: японская агрессивная политика остается неизменной от начала века до наших дней — и совсем не исключено, что внедрение японцев в Китай будет первым шагом к продвижению Японии на север, в сторону советского Приморья и Забайкалья. Оставалось только неясным, как станут вести себя в новой ситуации Соединенные Штаты, Великобритания.
В этих условиях Центр решил усилить группу Зорге опытным военным работником. Выбор пал на Зельмана Клязя, как значился в эстонском паспорте прибывший военный консультант. В группе его называли Паулем, Зорге тоже не знал его настоящей фамилии — Пауль так Пауль. Конспирация требовала знать возможно больше о вероятном противнике и возможно меньше о товарищах, с которыми предстояло работать.
У ветеринарного врача Зельмана Клязя была другая фамилия и, конечно, другая профессия. Карл Римм — сын эстонского батрака — стал перед революцией школьным учителем. Он учил детей, разводил с ними цветы, сажал жасмин перед окнами школы, а в семнадцатом году делил помещичью землю. Но в те годы, чтобы обрабатывать, владеть землей, нужен был не только плуг, но и оружие. С тех пор Карл Римм навсегда стал военным. Он создавал первые отряды Красной гвардии в Эстонии, сражался под Нарвой, воевал с английскими интервентами на севере под Архангельском, был на востоке под Екатеринбургом… Казалось, не было фронта, где бы в гражданскую войну не воевал пулеметчик Римм, ставший членом Военного совета. Потом была военная академия, командный факультет и работа в разведке. Карл знал Василия Блюхера — главкома Дальневосточной республики, который одно время был военным советником в китайской армии — таинственным генералом Геленом. И может быть, это обстоятельство — близкое знакомство с Блюхером — сыграло свою роль в том, что Карл Римм поехал в Китай, стал называться Паулем.
В Шанхае ветеринарный врач Клязь поселился на Вейхавей, работы по своей специальности в городе не нашел и занялся коммерческой деятельностью. Он познакомился с чехом Вацлавом Водичкой, вступил к нему в долю, и они вместе держали магазин фотографических принадлежностей, проявляли пленку, печатали любительские снимки. К огорчению коммерсантов, заказов было слишком много, и у них не хватало времени заниматься делом, ради которого приехали в Шанхай. Пришлось отдавать пленку в другие мастерские, иной раз себе в убыток, но это высвобождало время для проявления микропленки, которую приносил в магазин франкфуртский журналист Джонсон, он же исследователь банковской системы в Китае — Рихард Зорге.
Кроме того, Клязь открыл собственный ресторанчик рядом с домом, в котором он жил. Там Рихард и познакомился со стоявшим за стойкой громоздким эстонцем, занятым приготовлением коктейлей. Рихард присел на высокий табурет и, когда рядом никого не было, негромко спросил:
— Не мог бы я видеть Пауля?
Хозяин ресторана отвинтил блестящую никелем крышку шейкера, разлил в фужеры коктейль, подозвал китайца-кельнера:
— Два коктейля на стол у окна…
Рихарду он ответил условленной фразой:
— Пауль приехал… Старик передает вам привет…
Старик — это Ян Берзин, руководитель советской разведки.
С тех пор Рихард Зорге был частым гостем в ресторанчике Клязя или в магазинчике фотографических принадлежностей с вывеской над дверью: «Вацлав Водичка и К°». С Паулем они говорили подолгу и обстоятельно. Со стороны их беседы напоминали разговор в военно-историческом отделе академии с анализом обстановки, перспектив, оценкой событий и возможного влияния подмеченных фактов на политику отдельных лиц и государств.
Вскоре к Паулю приехала жена Луиза — маленькая, веселая, коротко постриженная женщина с черными глазами, очень домашняя, заботливая жена. Рядом с огромным, широкоплечим Паулем она выглядела совсем девчонкой. Клязь нетерпеливо ждал ее приезда. Она ехала через Германию, из Венеции плыла на итальянском лайнере «Конте Россо», и, когда многопалубный белый пароход вошел в устье Хуанпу, Пауль не вытерпел, вскочил на прогулочную лодку, поплыл навстречу. Он, словно одержимый, стоял на хлипкой лодчонке, размахивал руками, пытался разглядеть среди пассажиров дорогую женскую фигурку…
Клязь ни разу не назвал в Шанхае жену ее настоящим именем — Люба, только Луиза, как в паспорте. Она стала шифровальщицей, лаборанткой, сборщицей почты, связной, исполняла тысячи обязанностей — и все легко, весело, просто. Нужно было обладать неженской волей, чтобы постоянно таить, глубоко прятать тревогу и за себя и за дорогих ей людей…
Когда в магазинчике накапливалось слишком много заказов, Клязь глубоко вздыхал и трагическим голосом говорил своему компаньону:
— Послушай, Вацлав, с таким количеством заказов наша фирма скоро вылетит в трубу. Такая популярность стоит нам слишком дорого…
— Ничего, — флегматично отвечал чех, разглаживая пшеничные усы, — для чего же у нас Луиза…
И Луиза отправлялась на другую улицу, где ее еще не знали, отдавала проявлять пленку, приносила готовую.
Как— то ночью ограбили магазин. Что это -случайность или поиски следов? Решили, что при всех обстоятельствах надо сообщить в полицию. Грабителей так и не нашли, но полицейский инспектор несколько раз приходил в магазин, выспрашивал, составлял протоколы. Как будто бы все было тихо. Скорее всего, произошла случайная кража. И все же Зорге предостерег — держаться настороже и встречаться возможно реже.
Прошло полтора года, как Зорге поселился в Шанхае. Его сеть работала исправно, люди Зорге были готовы встретить назревающие события.
Солдат Ян Си-пань начинал стареть, и ему становилось трудно обходиться без посторонней помощи. Его мускулы, когда-то упругие и гладкие, как молодые бобы, стали дряблыми, а сухое длинное лицо напоминало рыбу, выброшенную на отмель и пролежавшую долго на солнцепеке.
Они вдвоем шли впереди, а подросток волочил сзади винтовку Си-паня и еще мешок с овощами, раздобытыми на фанзе, что стояла в стороне от дороги. За овощами с каждым разом приходилось ходить все дальше, потому что вблизи казарм крестьяне стали куда осторожнее и поднимают такой крик, что не захочешь никаких огурцов и лука, хотя зелень служит большим подспорьем к артельному столу. Белые двенадцатирогие звезды на сплюснутых матерчатых фуражках, красные суконные погоны выдавали в идущих солдат армии Чжан Сюэ-ляна.
Солнце стояло высоко, но оно только светило и почти не грело в этот сентябрьский день, когда солнцу дается так мало времени, чтобы проплыть по небу с востока на запад, зато ночи становятся все длиннее, прохладнее, и временами посохшая трава покрывается под утро мохнатым инеем. Солдаты выбрались на дорогу и шагали молча, каждый занятый своими мыслями. До Северных казарм оставалось недалеко, каких-нибудь два-три ли. За всю дорогу Чан впервые нарушил молчанье:
— Шибыка худо! — проговорил он почему-то по-русски.
Ян Си-пань сбоку посмотрел на него и промолчал. Если человек заговорил, значит, что-то хочет просить. Иначе зачем разговаривать? Он думал сейчас о том, как лучше распорядиться жалованьем, которое вчера роздали солдатам. Может, дать кому в долг? Нет, рискованно, пусть лучше лежат. Старик пощупал карман — целы. Да и куда им деться, Ян Си-пань проверил просто так, на всякий случай.
Чан тоже думал о деньгах.
— Шибыка худо, — повторил он, и старик опять не отозвался, будто глухой.
Чан со вчерашнего дня был не в духе. Опять проиграл в маджан этому пройдохе Ли-фэну. Сколько раз зарекался не садиться с ним за один стол, и вот опять… Уплатить за артельный стол еще, может быть, хватит, если старик даст немного взаймы. Об одеяле уж нечего и думать, но как же он будет спать зимой в сырой и холодной казарме?… И одежа пообтрепалась… Не лучше ли сбежать. А куда? Сейчас не летнее время. Весной нанялся бы на маковые плантации или пошел в хунхузы. Кто там найдет! Да и бежать из казармы не так-то просто… Чан вспомнил измочаленного бамбуками дезертира. Его поймали и привели обратно. Это было в прошлом году. Его счастье, что бежал без оружия, не взял ни палаш, ни винтовку, иначе не сносить бы ему головы. А так — отделался ста бамбуками… Но все-таки как же с деньгами…
Солдаты вышли к полотну железной дороги. Вдоль блестящих на солнце рельсов неторопливо шагал по шпалам японский патруль — три солдата с капралом впереди лениво двигались, закинув винтовки за плечи. Чуть дальше на пологом холме виднелся еще один часовой, он расхаживал вдоль плотной изгороди, сплетенной из обмолоченных стеблей гаоляна. Позади ограждения виднелись отвалы желтой сухой глины.
Чтобы сократить путь, солдаты пошли напрямик через железную дорогу, мимо соломенной городьбы. Заметив их, часовой вскинул винтовку и знаком показал, чтобы к нему не подходили. Пришлось возвращаться назад и скошенным полем выходить на проселок.
— Чего они здесь строят, эти янгуйдзы? [5] — проворчал Чан, недовольный тем, что приходится делать крюк.
— Говорят, колодец, — сказал подросток. — Никого не подпускают, чтобы не отравили воду.
— Колодец — это хорошо, — сказал Ян Си-пань. — Вода всегда хорошо.
— Нам ее не пить, эту воду… — возразил Чан. Его больше волновало, как раздобыть деньги.
Солдаты снова вышли к железнодорожной насыпи, спустились в низину.
— Слушай, Ян Си-пань, — Чан наконец решился попросить старика, — не дал бы ты мне немного денег до следующего жалованья?
Старик шел, будто ничего не слышал. «Вот подлый же человек!»
— Я тебе за это буду чистить винтовку, буду делать, что скажешь.
— Винтовку мне вон кто чистит, — Ян Си-пань кивнул на подростка, который совсем недавно завербовался в армию. Старик взялся его опекать и теперь заставлял на себя работать. — Если бы ты заплатил мне десятую долю… Впрочем, нет, откуда у меня деньги! Самому едва хватит…
«Вот ростовщик проклятый!» — зло подумал Чан. Но что ему оставалось делать?
— Если бы ты взял с меня половину десятой доли… я соглашусь… И еще чистил бы твою винтовку. Разве мальчишка почистит, как я…
Разговор прервал подросток:
— Глядите, глядите! Что это там!…
У ворот соседней казармы толпилось много солдат.
Над толпой на высоком бамбуковом шесте висела клетка, сплетенная из прутьев, а в ней лежала человеческая голова. Человека, вероятно, только что казнили, потому что кровь крупными темными каплями падала из клетки на землю. Рядом с бамбуковым шестом на земле, в луже такой же темной крови, валялся обезглавленный солдат с вывернутыми назад и связанными руками.
— Смотри, да это Ма-пинь из седьмой роты, — проговорил Ян Си-пань, когда они подошли ближе. — Я говорил, не сносить ему головы за свой болтливый язык. Вот с языком и голову отрубили.
Глашатай, стоящий над трупом солдата, держал перед собой исписанный лист бумаги и громко выкрикивал, что солдат Ма-пинь из седьмой роты мукденской дивизии наказан смертью за коммунистическую пропаганду, которой его напичкали в плену у русских. Вчера его схватили на месте преступления, когда смутьян получал злокозненные листовки от рабочего текстильной фабрики, не назвавшего своего имени. Текстильщика застрелили, а солдата казнили по приказу командира дивизии.
— Так будет с каждым, кто вздумает нарушать порядок и дисциплину или станет слушать красных смутьянов, — закончил глашатай и, походив вокруг убитого, снова начал выкрикивать, за что казнили преступника.
У Чана засосало под ложечкой. Он еще раз посмотрел на клетку. Глаза Ма-пиня были открыты, и отрубленная голова будто смотрела на Чана пристальным неузнавающим взглядом. А Чан сразу узнал Ма-пиня. Они вместе были в русском плену, жили в одном бараке и приехали обратно в одном вагоне. Ма-пинь даже раза два давал ему листовки и чуть было не втянул его в свое дело. Лежать бы тогда Чану здесь, рядом, со связанными назад руками, без головы… Как бы теперь кто не вспомнил, что Чан знался с Ма-пинем.
— Это какой же Ма-пинь, — возможно бесстрастнее спросил Чан. — Я что-то не вспоминаю.
— А ты вспомни, вспомни, — сказал старик с подковыркой. — Сколько раз он заходил к нам в казарму.
«Надо, пожалуй, дать ему десятую долю, — подумал Чан, — станет меньше болтать…»
Несколько месяцев назад командир дивизии Ван И-чжо получил секретный приказ маршала Чжан Сюэ-ляна, в котором было написано:
«Возвратившиеся из Советской России, находившиеся там в плену, китайские солдаты разбегаются по деревням и распространяют слухи, неприемлемые для нас. Примите быстрые и решительные меры для борьбы с этим новым видом коммунистической пропаганды».
Далее в приказе говорилось, что в Фушуне, недалеко от Мукдена, зачинщиками и организаторами вооруженного восстания были как раз солдаты, вернувшиеся из советского плена. Они провозгласили так называемую фушуньскую коммуну.
Знай он о таком приказе, сердце Чана наполнилось бы тревогой и трепетом.
Через год после смерти маршала Чжан Цзо-лина дивизию, в которой служил Чан, перебросили на берег Хейлудзяна, или, как говорили русские, на Амур. Какое-то время солдаты развлекались тем, что обстреливали советские речные пароходы, баржи, плоты, рыбачьи лодки. Офицеры поощряли такие обстрелы, говорили, будто бы русские захватили какую-то китайскую железную дорогу и теперь пришло время вернуть ее обратно. Но солдаты стреляли просто так, от нечего делать, как мальчишки стреляют из рогаток по воробьям. Главное, это было безнаказанно — русские не отвечали на выстрелы. Но зато другие русские, которые тоже расположились на Амуре, вели себя иначе — били старательно, стреляли до тех пор, пока русское суденышко, плоты или какая либо другая цель не исчезали за островами, за поворотом реки.
Но вот однажды солдат подняли по тревоге. Они куда то шли походными колоннами, куда-то их везли в товарных вагонах, потом были бои, отступление, бегство. Бежали до самого Хайлара, где наступавшие русские взяли всех в плен.
В плену было совсем не плохо, совсем не так, как говорили офицеры. Кормили, водили на работу, вечерами рассаживали пленных, как учеников, за длинными деревянными столами, под высокими соснами, и начинались долгие разговоры. Чан многого не понимал, быстро уставал, слушал невнимательно, больше думал, когда поведут на ужин. Но все же кое-что осталось в его памяти… Правда или нет, но русские уверяли, что они прогнали своих тухао. Помещиков выгнали из собственных домов, крестьяне взяли их землю и даже не платят аренды. Чан никак не верил, что это могло быть…
В плену китайские солдаты пробыли несколько месяцев, потом их отпустили домой. Чан решил, что теперь пора возвращаться в Шаньси. Он не забыл маленькой Сун и по-прежнему мечтал работать с ней вместе на рисовом поле, бродить по колено в теплой илистой жиже, сажать нежные шелковистые стебли, а потом наблюдать, как поднимаются они над водой, светло-зеленые, молодые побеги риса…
Чан вернулся домой и не узнал родных мест, памятных с самого раннего детства. Деревня показалась ему незнакомой. На месте, где стояла их фанза, оказался пустырь. Да и сама река Ни-хэ, прозванная так потому, что она и в самом деле была неисправимой, протекала теперь в стороне от деревни. Ни-хэ изменила свое русло и несла мутно-желтую воду там, где когда-то был редкий лес. И крестьяне ушли вслед за своей кормилицей, построили фанзы на ее новых берегах.
Соседи не сразу узнали пришельца — сколько лет прошло с тех пор, как Чан покинул деревню. Сочувствуя солдату, ему сказали, что отец давно умер, а мать погибла минувшим летом, вскоре после большого наводнения — в верховьях прорвало плотину, и река, как море, залила всю округу. Следом за наводнением начался голод…
Старик Чу, отец маленькой Сун, тоже переселился к реке, по-прежнему ловит рыбу. Соседи указали дорогу, и Чан пошел к рыбаку. Старик чинил на берегу джонку, такую же ветхую, как он сам. Заслышав шуршание песка, Чу повернулся и долго всматривался в лицо незнакомца подслеповатыми, слезящимися глазами.
— Ты тоже не узнаешь меня, дядя Чу? — спросил Чан, присаживаясь на песке. — Почему я не вижу маленькой Сун?
Старик еще раз пристально посмотрел на солдата:
— Чан, это ты? Значит, ты ничего не знаешь, если спрашиваешь о моей дочери…
Бросив рядом тощую котомку. Чан слушал рассказ старика.
Минуло двадцать пять лун, как дождевые воды размыли плотину, река вышла из берегов и смыла почти всю деревню, уничтожила урожай. Люди ели траву, как животные. Многие бежали в другие провинции и не вернулись. Может быть, умерли, может быть, поселились на новых местах. Старик решил — не все ли равно, где умирать, и остался. В голодное время в деревню приехал японец, умевший хорошо говорить по-китайски. Он стал нанимать девушек на текстильную фабрику. Желающих было много, но японец отбирал только самых красивых. За маленькую Сун он дал двадцать лян, это несколько мешков риса. Сун была красива, как лилия.
Японец говорил, что через год девушки вернутся обратно, он обещал о них заботиться, как родной отец.
Все считали, что боги послали японца. Но счастье для бедняков оборачивается тяжелым горем. Никто не приехал назад, воротилась только дочь соседа и привезла с собой дурную болезнь. Старик молил небо, чтобы Сун вернулась, хотя бы больной, но боги, видно, не услыхали молитвы.
Дочь соседа рассказывала, что японец увез всех на большом пароходе за море на Тайвань и продал девушек хозяйкам притонов. Может быть, и сейчас Сун живет на Тайване, но не подает о себе вести.
Старик говорил долго, и все мрачнее становилось лицо Чана.
— Вот так и живем, — сказал Чу. — Видно, чем-то мы прогневали небо. Пойдем в землянку, там заночуешь. Скоро с поля вернется сын, остальные все померли…
Старик расспросил, что собирается делать Чан, посоветовал ему сходить к помещику попросить — не отдаст ли он в аренду то поле, которое обрабатывала мать.
— Может, проснется в этом человеке совесть, он немало нажился на нашем голоде.
Через день Чан стоял у ворот тухао, долго ждал, униженно просил и наконец получил разрешение пройти во внутренний двор, где были покои тухао.
Чан миновал трое распахнутых настежь ворот. Обернувшись, он увидел тяжеленные запоры. Когда ворота запирались, внутренний двор превращался в недоступную крепость. Над воротами, напоминавшими своими кровлями маленькие пагоды, лежали деревянные резные драконы и угрожающе скалились на всех, кто проходил мимо. Такие же драконы, только с львиными головами и высеченные из камня, сидели на земле, будто готовые тотчас же броситься на чужого человека.
Чан никогда в жизни не видывал такой роскоши: посреди двора журчал фонтан, и вода мягко падала в бассейн с чудесными длиннохвостыми золотыми рыбками, плавающими в зеленой глубине. Над бассейном свисали причудливые искусственные скалы, поросшие карликовыми деревцами. К скалам тянулся горбатый мостик с резными перилами, покрашенный в ярко-красный цвет.
В глубине двора, под шелковым балдахином, в резном кресле, как на троне, восседал почтенный Тай. Его белые, пухлые руки покоились на расшитых подушках, кончики пальцев исчезали в тонких, длинных, раскинутых веером футлярах-трубках. Маленькие, заплывшие глазки глядели так же настороженно, как глаза деревянных драконов. Предлинные ногти тухао были предметом его особой гордости. Ни у кого в округе не было таких ногтей. Сгибая в суставах пальцы и вывернув ладони, он мог кончиками ногтей доставать свои локти. Это было основное его занятие. Крестьяне на его землях растили рис, тухао отращивал ногти. Причуда помещика не позволяла ему пользоваться руками, его кормили и одевали слуги.
Чан пал на колени, подполз к балдахину и почтительно изложил тухао свою просьбу.
— А, так это твоя негодная мать умерла, не вернув мне десять пинь риса! Я предупреждал ее, что долги нужно платить. Теперь ее долг перейдет на тебя. Неси мне рис, и после этого поговорим о земле.
Но откуда было взять Чану десять пинь риса? Он еще два дня прожил в землянке рыбака и вернулся в Маньчжурию. Вот когда вспомнились Чану рассказы о русских крестьянах, которые отняли землю у своих тухао
Тогда Чан и встретился еще раз с солдатом Ма-пинем… Это было в маленьком старом городке, обнесенном крепостными стенами с глиняными неуклюжими башнями. Раз ночью Ма-пинь зазвал его в покинутую фанзу, одиноко стоявшую на окраине города. В черной непроглядной ночи земля была словно залита жидкой тушью. В небе мерцали сложные иероглифы звезд, и от этого ночь на земле казалась еще темнее.
На глиняном полу, прислонившись к стене, сидели невидимые люди. Судя по огонькам, которые вспыхивали светлячками в их трубках, вдоль стен сидело человек десять. Они называли себя Красными Мечами. Старшим, вероятно, был Ма-пинь. Он сказал, что арестованных собираются казнить через два дня, — значит, не позже как завтра надо напасть на тюрьму. Спросил, сколько имеется оружия. Кто-то ответил из темноты:
— Тридцать шесть винтовок и столько же дробовых ружей. Остальные будут вооружены мечами и пиками. Кроме того, бондарь сделал две деревянные пушки.
— Они стреляют? — спросил Ма-пинь.
— Да, конечно. Хромой Хо Цзян выжег стволы из сосны и обтянул кожей Можно стрелять камнями и кусками железа.
— Тогда завтра в полночь собираемся там, где договорились, — сказал Ма-пипь. — Нападаем одновременно на тюрьму и уездный ямынь
Но выступление Красных Мечей не состоялось — арестованных казнили на другой день у городских ворот. С тех пор Чан не встречался с Ма-пинем.
События последних месяцев промелькнули в памяти Чана, пока он стоял в толпе перед казарменными воротами. Теперь Ма-пинь глядел на Чана застывшими, неузнающими глазами.
Уже вечерело, когда трое солдат вошли в обширный, утрамбованный, как в фанзе, казарменный двор. В углу двора на столе из неструганых досок, на котором обычно чистили оружие, несколько солдат, разложив стопки цветной бумаги, клеили фонарики, веера, цветы, трещотки, которые сбывали потом мелким торговцам. Это был добавочный заработок к солдатскому жалованью.
Бросив под нары добытые припасы, солдаты уселись за еду, которую оставили им от обеда, — за холодную чумизу, сдобренную бобовым маслом. Потом легли отдохнуть на матрацах, из которых торчала перетертая старая солома. Наступил вечер. Солдаты потянулись в помещение, одни садились играть в карты, другие укладывались спать. Зажглось электричество — три лампочки на всю длинную казарму, уставленную солдатскими топчанами. Чан спросил Ян Си-паня:
— Так ты дашь мне немного денег?
— Уж ладно, как договорились… За каждый месяц — десятую долю. Пора спать, скоро гиринский пройдет.
У солдат в казарме не было часов, и они определяли время проходящими поездами — утром, после рассвета, их будил поезд, проходивший на север, в десять вечера из Гирина в Мукден и дальше на юг грохотал скорый. Северные казармы находились в нескольких километрах от города, совсем рядом с полотном железной дороги.
Ночь была тихая, ясная, только что народившийся зеленоватый месяц не мог рассеять густой темноты. Вдруг ночную тишину разорвал глухой взрыв где-то недалеко от казармы. Солдаты прислушались. Все стихло, но вскоре раздались редкие винтовочные выстрелы, будто кто-то колотил в запертую дверь.
— Опять у японцев ночные маневры, — сказал кто-то, приподнявшись на парах.
В это время появился гиринский поезд. Своим грохотом он заглушил выстрелы, но, когда поезд прошел, выстрелы послышались снова, и тут оглушительный грохот потряс казарму. Взрыв сопровождался багровой вспышкой — тяжелый снаряд упал во дворе, и несколько осколков влетело в казарму. Полураздетые, босые солдаты кинулись к выходу, не успев даже захватить винтовок. На улице свистели пули, летящие из темноты со стороны железной дороги. Затараторили пулеметы. С криками «Банзай!» к казармам приближались японские солдаты.
Вот, собственно говоря, и все, что произошло под Мукденом 18 сентября 1931 года. Но события эти объяснялись потом по-разному, в зависимости от того, кто их излагал.
В Северных казармах размещалась китайская дивизия в составе около десяти тысяч штыков. Командовал ею генерал Ван И-чжо. Когда началась стрельба, дежурный по штабу позвонил генералу и доложил, что рядом с казармами происходит что-то неладное.
— На маневры это не похоже, — говорил дежурный, и разрыв артиллерийского снаряда подкрепил его слова.
Командир дивизии приказал поднять солдат по тревоге, выяснить обстановку, сказал, что немедленно явится в штаб сам. Но генерал так и не добрался до штаба. Захваченный толпой бегущих солдат, он вместе с ними все дальше откатывался от казармы. Генерал что-то кричал, но в темноте его не узнавали, и он, затерявшись в обезумевшей от паники толпе солдат, вскоре оказался в соседней деревне Пей Тей-ин, расположенной в нескольких километрах от Северных казарм. Только утром, когда огненно-багровый шар солнца, будто скатившийся с японского флага, поднялся над холодной землей, адъютант нашел своего генерала, и они вдвоем, конфисковав крестьянскую подводу, переодетые в крестьянскую одежду, глухими дорогами стали выбираться из района боевых действий. Они держали путь на север, где находилась ставка маршала Чжан Сюэ-ляна.
В ту ночь, когда произошел взрыв на полотне железной дороги, сразу же, как только об этом стало известно, штабной офицер Квантунской армии полковник Итагаки направил в Порт-Артур тревожную телеграмму по поводу возникшего инцидента. Полковник проявил похвальную оперативность — взрыв произошел в начале одиннадцатого часа, а в 11 часов 46 минут ушла по военному проводу служебная телеграмма с пометкой «Ри сын ман» — секретно.
«В одиннадцатом часу ночи сегодня, 18 сентября, получено сообщение о том, что китайские войска разрушили полотно железной дороги Гирин — Пекин в районе Больших Северных казарм. Они атаковали нашу охрану и сейчас ведут бой с пехотным батальоном мукденского особого гарнизона. Итагаки».
Через полчаса за той же подписью в штаб Квантунской армии ушла вторая телеграмма, более пространно сообщающая об инциденте:
«Китайские войска у Северных казарм взорвали полотно Южно-Маньчжурской железной дороги. Их силы составляют три-четыре роты. Наша рота с одиннадцати часов вечера ведет огневой бой с превосходящими силами противника. Противник наращивает свои силы, получает подкрепление главным образом в виде пулеметов и полевых орудий. Командир роты старший лейтенант Нади тяжело ранен. Боевые действия возглавляет подполковник Кавамота».
Командующий Квантунской армией генерал-лейтенант Хондзио Сигеру, как только прочитал эти телеграммы, немедленно отбыл в Мукден. Поезд его стоял наготове, и генерал будто только и ждал сигнала, чтобы тронуться в путь. На другой день Хондзио был в Мукдене, где обосновал свой командный пункт на городском вокзале. Вскоре весь штаб Квантунской армии переехал в Мукден.
Первым посетителем командующего был полковник Итагаки. Говорили наедине. Полковник вынул из бокового кармана запечатанный пакет и передал генералу Хондзио.
— Пакет из генерального штаба доставил генерал-майор Тетекава. На словах он просил передать, что официально пакет не был доставлен и затерялся в пути. Тетекава предупредил, что он ничего не знает об этом пакете.
Командующий Квантунской армией сорвал печати, вскрыл конверт и углубился в чтение. Итагаки почтительно ждал, стоя напротив Хондзио.
Командующий прочитал письмо, откинул голову на спинку кресла и сидел так несколько минут с закрытыми глазами. Письмо возлагало на него громадную ответственность.
— Хорошо, — сказал он, — пусть это будет сделано по моей инициативе…
Потом он взял маленькую плоскую коробочку с восковыми спичками, зажег и поднес огонь к только что прочитанному письму. Спичка-фитиль горела медленно, как свеча. Хондзио бросил пепел в высокую фарфоровую вазу, расписанную голубыми павлинами, и, послюнявив пальцы, загасил восковую спичку.
— Надеюсь, что генерал Тетекава официально не принимает участия в событиях.
— Никак нет… Он вчера прибыл поездом в час дня, был одет в штатское платье и сразу проследовал в отель. Весь день провел с гейшами. Никто не знает о его приезде в Мукден.
— Отлично… Узнаю осторожного Тетекава!… Ну, а какова обстановка в районе инцидента? — спросил Хондзио.
— Седьмая китайская бригада дислоцировалась в Больших Северных казармах к северу от Мукдена. Насчитывала в своем составе более десяти тысяч человек. Противник имел двадцатикратное превосходство. Наши силы составляли около пятисот солдат. Используя внезапность, мы все же решили нанести удар. Бригада противника разгромлена полностью. Китайские потери — триста пятьдесят убитых. Мы потеряли убитыми семь человек, ранено двенадцать.
Итагаки говорил четким штабным языком.
— Я поздравляю вас с первым успехом. — Хондзио встал из-за стола. — Все мы идем по императорскому пути, — торжественно продолжал он. — Я приказываю начать боевые действия. Войска из Фушуня прибудут сегодня к вечеру. Они погружены в эшелон и ждут сигнала. Войска из Кореи завтра начнут переправляться через Ялу и вступят в Маньчжурию.
Итагаки восхищенно смотрел на Хондзио. Так значит, война! Война, о которой не знает правительственный кабинет. Наконец-то армия начинает решать судьбу Японии…
Как бы отвечая на мысли Итагаки, Хондзио сказал:
— Когда начинать войну — должны решать военные…
Штаб Квантунской армии в связи с началом боевых действий перебазировался из Порт-Артура в Мукден.
Штабной офицер полковник Итагаки нетерпеливо ждал новых сообщений из района Северных казарм. Он сидел в японской военной миссии, превращенной на эту ночь в штаб-квартиру военного гарнизона. Вместе с ним был полковник Доихара Кендези, возглавлявший в Мукдене специальную японскую миссию. В переводе на обычный язык это означало, что Доихара руководит в Мукдене шпионажем. Доихара тоже недавно приехал в Маньчжурию, задержавшись по дороге в Тяньцзине, где у него оказались неотложные и, конечно, секретнейшие дела.
Эти два человека — Итагаки и Доихара — были людьми, само появление которых в любой точке азиатского континента уже говорило о многом. Оба они или один из них обязательно появлялись именно в тех местах, где назревали какие-то события. Доихара был невысок ростом, широк в груди. Его коротко, под машинку, остриженные волосы открывали и без того большущий лоб, подчеркивали громадные уши с отвисшими мочками. Нос его — узкий в переносице и широкий книзу — делал лицо простоватым, хотя глаза, будто бы равнодушно глядящие на собеседника, совсем не говорили о недостатке ума. Скорее наоборот — простоватая внешность и безразличный взгляд скрывали такие качества Доихара, как бульдожья хватка, энергия и жестокая хитрость. Он то появлялся в Даурии, занятый устройством панмонгольской конференции в те далекие времена, когда японские офицеры свободно разъезжали по всему Приморью и Забайкалью, то становился советником барона Унгерна, подсказывая ему идею — перейти в буддийскую веру и жениться на монгольской княжне для повышения своего авторитета. То через какое-то время, не огорчаясь постигшими его неудачами, он вместе с Итагаки готовит меркуловский переворот во Владивостоке, а через несколько лет участвует в покушении на Чжан Цзо-лина.
Что касается внешности Итагаки, он был выше ростом, плотно скроен, с крупными чертами лица, на котором выделялись темные неподвижные брови и плоские густые усы, будто наклеенные из черной бумаги. Широкая переносица, разделявшая настороженные глаза, прижатые уши, словно у лошади, готовой куснуть, дополняли внешность Итагаки Сейсиро.
Когда задребезжал телефон, Итагаки торопливо снял трубку, но это было не то, чего он ждал: звонил господин японский генеральный консул в Мукдене. Он спросил, подтверждаются ли сведения о взрыве на Южно-Маньчжурской дороге.
— Да, подтверждаются, — сказал Итагаки.
— Извините, — вежливо спросил консул, — но какие действия намерен предпринять начальник гарнизона?
— Я приказал самым решительным образом пресечь китайские провокации и атаковал их казармы.
Консул на секунду запнулся.
— Простите, но вы не начальник гарнизона… Почему вы считаете себя вправе принимать самостоятельно такие меры? У нас существует другая точка зрения — министерство иностранных дел избегает обострять возможные конфликты. Министр Сидехара…
— Господин генеральный консул, вы можете придерживаться любой точки зрения, но в данном случае решение принимают военные власти. Время для дипломатии кончилось.
— В таком случае, господин полковник, я просил бы вас приехать сейчас в консульство поговорить. Обстановка сложная, нам не безразлично, как развернутся события.
— Вот именно сложность обстановки и не позволяет мне отрываться от дела… Если хотите, приезжайте сами, но я советую отложить встречу до утра, время позднее. Отдыхайте, господин генеральный консул… Извините, я должен говорить по другому телефону.
Итагаки повесил трубку.
— Как вам это нравится? — обратился он к Доихара, который слушал его разговор. — Дипломаты опять хотят нам помешать. Меня начинает бесить их осторожность.
— Я думаю, их надо отстранить от событий.
— Я так и делаю, и не остановлюсь ни перед чем… Скажите-ка, Доихара-сан, как получилось, что взрыв не вызвал крушения? Гиринский поезд прибыл в Мукдеп по расписанию.
— Не знаю, кто здесь виноват. Все было предусмотрено, но сейчас это не имеет значения — инцидент начался.
Снова раздался телефонный звонок. Из района Северных казарм докладывали, что противник отходит без сопротивления, орудия продолжают вести огонь.
— Артиллерийский огонь перенесите на аэродром, — распорядился полковник.
Генеральный консул был ошеломлен вызывающим, оскорбительным тоном штабного офицера Итагаки. Какое он имеет право так разговаривать! Тем не менее следует найти общий язык с военными, иначе они наломают дров, а исправлять придется министерству иностранных дел… Сохраняя свой престиж, консул решил не ездить в военную миссию. Он поручил сделать это своему заместителю Морисима.
Через несколько минут вице-консул прибыл в миссию. Итагаки поднялся навстречу. Сухо обменялись поклонами.
— Господин генеральный консул поручил мне договориться с военными властями о совместных действиях по ликвидации конфликта, — сказал Морисима.
— Мы этим и занимаемся — десять тысяч китайских солдат изгнаны из Больших Северных казарм.
— Мы хотели бы уладить инцидент мирным путем. Господин консул предлагает свои услуги…
— Его услуги излишни. Я уже сказал генеральному консулу, что время для дипломатии кончилось, она не дает результатов. Мы просим не вмешиваться в дела верховного главнокомандования.
Морисима продолжал настаивать. Итагаки нервно вскочил, выхватил из ножен тонкий самурайский меч, взмахнул над головой и плашмя ударил им по столу.
— Скажите генеральному консулу, что мы идем по императорскому пути Кондо и любой, кто помешает нам, будет устранен, как повелевает закон Бусидо. Мне больше нечего ему сказать, — Итагаки втолкнул меч в ножны.
Морисима боязливо попятился к двери.
— В таком случае… В таком случае… — растерянно бормотал он. Перед его глазами все еще стоял искрящийся отражением электрического света свистящий круг самурайского меча над головой полковника Итагаки.
Когда Морисима исчез, Итагаки как ни в чем не бывало спросил Доихара:
— Ну как, напугал я его?
Все, что делал полковник Итагаки Сейсиро, делалось рассудочно и бесстрастно. Никакие эмоции никогда не посещали его душу…
Морисима доложил генеральному консулу о неудачном посещении полковника Итагаки, и тот немедленно отправил в Токио телеграмму:
«Министерство иностранных дел — Сидехара. Шифром, секретно.
Доносят, что генерал-майор Тетекава, сотрудник второго отдела генерального штаба, прибыл инкогнито поездом в Мукден в час дня восемнадцатого сентября. Приезд Тетекава армейские власти держат в секрете. Согласно доверительной информации директора отделения Южно-Маньчжурской железнодорожной компании господина Кимура, сразу же после взрыва китайцами полотна железной дороги туда направили группу ремонтных рабочих. Армейские власти запретили им подходить к месту взрыва. Сопоставляя оба события, можно предположить, что возникший инцидент был задуман армией. Полковник Итагаки от обсуждения возникшей проблемы уклонился. Он и Доихара, несомненно, находятся в центре активных событий в Маньчжурии».
Министр Сидехара, прочитав телеграмму, возмутился, что подобные события происходят без его ведома. Он позвонил в генеральный штаб и выразил свое недовольство. Начальник штаба принес извинения и заверил, что он лично все проверит. Скорее всего, это какое-то недоразумение.
Министр звонил днем, а через час за подписью начальника штаба ушла в Мукден, как обычно, секретная телеграмма:
«Некоторые сотрудники дипломатической миссии в Мукдене, — писал Сатбо Хамба, — направляют в Токио необоснованные донесения о действиях армии. Постарайтесь расследовать их источники и приложите все усилия, чтобы прекратить подобные действия».
Это был приговор министру Сидехара. Закон Бусидо не считает преступлением убийство для достижения политических целей.
Когда Макс Клаузен поздней осенью вернулся в Шанхай, в городе его ждали непредвиденные и досадные неприятности — не ладилась связь. Он с Мишиным целыми днями копался в мастерской, обслуживал клиентов и только урывками работал над передатчиком. Его предшественник оказался радистом неопытным, связь с Хабаровском была неустойчивой, и донесения приходилось переправлять с курьерами, а это усложняло работу подпольщиков, вызывало дополнительную опасность. Зорге нервничал и торопил с передатчиком.
Макс сожалел, что ему не удалось привезти аппарат из Маньчжурии, с ним он не знал бы заботы. Он так и хотел сделать, но перед отъездом получил приказ: радиопередатчик оставить на месте. Кто-то теперь на нем работает, а ему, Клаузену, приходится изобретать здесь деревянный велосипед…
Строить передатчик приходилось из подручных материалов и раздобывать их с предельной осторожностью, чтобы ни у кого не вызвать подозрений. Ключ он смонтировал на доске, которой хозяйки пользуются, чтобы разделывать мясо; конденсаторы собирал бог знает из чего, а коробку приспособил из фанерного чайного ящика с клеймом английской фирмы «Липтон».
«Живем, как в пещерном веке», — ворчал Клаузен, наматывая обмотку, виток за витком, на пустую бутылку от молока. Добывать материалы ходили по очереди — то он, то Мишин. Константин был худощав, с запавшими щеками и болезненным цветом лица. Он давно страдал туберкулезом, но тщательно скрывал это от других, да и от самого себя. Считал, что болезнь — результат простуды еще там, в Забайкалье, в роте связи, когда раненым сутки пролежал на морозе. Его в беспамятстве увезли на японском судне в Китай. Там он очнулся в тяньцзиньском госпитале, далеко от своей земли. Много лет мыкал горе, жил на Формозе, был чернорабочим, грузчиком, торговал вразнос от русского купца-эмигранта. Потом перебрался на континент, клял судьбу и мечтал о России. Закадычный друг, тоже из эмигрантов, которого Мишин знал еще по Забайкалью, сколько раз предлагал бежать в Россию. Просто так — перейти ночью границу, и все. Что с ними сделают? Ну, сначала посадят в лагерь, потом выпустят, обратно же не вышлют в постылый Харбин… Мишин не решился на такую затею, побоялся, а друг все же ушел.
И вот Мишин все же прибился наконец к своим людям. Теперь хоть забрезжила надежда вернуться домой, на Тамбовщину… Поработают, выполнят задание и поедут в Россию. Рихард обещал, он сделает, только бы не подвело здоровье…
Китайский язык Мишин знал хорошо, и ему проще было искать то, что нужно для передатчика. Рылись в развалах китайских мастеровых, на толкучке у старого базара, прикидывая, придумывая самые невероятные технические комбинации.
Наконец радиопередатчик был сделан. По всем расчетам, предположениям, получалась мощная станция, но в работе она повела себя совсем плохо. Клаузен ломал голову, прикидывал так и эдак, менял схему, но передатчик едва доставал «Висбаден» — до Хабаровска. Советский радист почти не слышал его.
— Может быть, дело в другом, в антенне, — сказал Мишин, огорченный общей неудачей. — Поднять бы повыше…
Клаузен тоже об этом подумывал. Жил он на первом этаже и радиопередатчик развернул в коридоре. Конечно, лучше всего было бы поставить антенну на чердаке. Но это ж у всех на виду.
В том же доме, принадлежавшем пожилым супругам Борденг — то ли датчанам, то ли шведам, на верхнем этаже занимала квартиру одинокая финка Валениус. Может быть, Анна Валениус согласится поменяться с ним квартирой, подумывал Макс, надо перебираться повыше со своей аппаратурой…
Переговоры шли долго, Макс несколько раз заходил к фру Валениус, изъяснялся на ломаном английском языке, и Анна никак не могла взять в толк — зачем этому молодому немцу понадобилось переселяться на верхний этаж. Макс придумывал всякие доводы, переводил разговоры на другие темы, приглашал Анну в кино, ходил с ней в ресторанчик, который содержал знакомый китаец. Теперь Клаузеном руководили уже не только деловые соображения — Анна Валениус, сиделка из госпиталя английского миссионерского общества, все больше ему нравилась. Максу нравился ее характер, волевой и такой покладистый, ее домовитость, опрятность, с которой она содержала свою квартиру. Нравилось Максу и ее открытое, привлекательное лицо, с короткими, как мохнатые гусенички, бровями. Своей внешностью она совсем не походила на финку.
В конце концов Анна Валениус согласилась на обмен. Клаузе, сам, с помощью Мишина, перетащил ее вещи, перенес свой скарб на третий этаж. Теперь в его распоряжении была двухкомнатная квартира и, главное, чердак. Там он натянул антенну, замаскировав ее под бельевые веревки. И вдруг — радость! — радиопередатчик стал прекрасно работать.
Отношения с Анной Валениус не закончились обменом квартиры. Как только выпадал свободный час, Макс отправлялся к Анне и просиживал до тех пор, пока гостеприимная хозяйка за поздним временем не выпроваживала гостя.
Молодой женщине, видимо, тоже нравился этот плотно скроенный немец, хозяин мастерской, умевший рассказывать такие занятные истории из своей морской жизни. Она охотно проводила с ним время, угощала чаем. Иногда Макс брал глиняный кувшин и приносил холодное пенистое пиво…
Как— то Анна открылась Максу, что она вовсе не финка, а русская, и стала рассказывать о своей жизни. Вспомнила себя подростком -не то кухарка, не то воспитанница в семье новониколаевского купца Попова. Это было в Сибири на Оби, где купец занимался поставками для строительства железной дороги, а потом и застрял в дальнем сибирском городке. Анна там родилась и выросла настоящей сибирячкой. Но судьба ее сложилась не просто. В гражданскую войну Колчак отходил на восток, и вместе с ним потянулись все «бывшие». Уехал в Харбин и купец Попов вместе с семейством и домочадцами. Так и очутилась Анна Жданкова за границей — в Китае. Потом вышла замуж за финского офицера, стала мадам Валениус. Муж был вдвое старше ее, в Китае занимался спекуляциями, разорялся, опять становился на ноги, скатывался все ниже, запил, и жизнь превратилась в сплошной ад. Анна не выдержала и ушла. Вскоре он умер, и она осталась совсем одна. Поселилась в Шанхае, стала работать сиделкой, немного шить. Все считают ее финкой, а она этого не опровергает.
Когда Клаузен встретился с Рихардом, он, смущенно потирая пятерней затылок, сказал:
— Рихард, как бы ты посмотрел на то, что я женюсь…
— Ты собрался жениться? На ком?…
Макс рассказал о своем знакомстве, рассказал все, что знал об Анне Валениус.
В условиях подполья женитьба любого из членов группы дело не простое. Зорге задумался.
— Знаешь что, — сказал он, — познакомь меня с Анной.
Встретились в ресторане «Астор», втроем провели вечер, разговаривали, танцевали. Анна была в черном с серебристым отливом вечернем платье, и оно изящно облегало ее фигуру. Она умела держаться, была остроумна, весела. Рихарду она понравилась. Но Зорге что-то проверял и выяснял, пока не разрешил своему радисту осуществить свое намерение.
— Желаю тебе счастья. Макс, успешного плаванья, — Рихард хлопнул Клаузена по плечу, будто провожал его в дальний рейс. — Конечно, о работе ни слова. В крайнем случае скажи, что ты антифашист и выполняешь особое задание, связанное с борьбой китайской Красной армии.
Анна переселилась обратно на третий этаж, к Максу Клаузену. Молодая женщина была далека от политики, но постепенно она стала помогать мужу, не зная еще очень многого. Если Макс занимается каким-то делом, значит, так надо…
У Рихарда Зорге был в Китае необходимый ему круг знакомых, в который входила колония белогвардейцев во главе с атаманом Семеновым. В эту компанию его ввел Константин Мишин.
Эмигранты собирались в кабачке, в подвале с отсыревшими стенами, который содержал штабс-капитан Ткаченко на авеню Жоффр, недалеко от квартиры Зорге. «Главная квартира», как торжественно называли эмигранты свой клуб, помещалась позади бара, в бывшей кладовой.
В переднем углу в старом золоченом киоте висела тусклая икона Николая-чудотворца, рядом на стене портрет царя Николая II, а под ним две скрещенные сабли с георгиевской лентой. В «главную квартиру» допускали только избранных, остальные собирались в большом зале, где сводчатые окна и потолки напоминали притвор обнищавшего храма. Посредине зала возвышалась небольшая эстрада, на которой стоял рояль. Певица — дама в годах — исполняла старинные романсы, аккомпанируя себе на рояле. Ее грустно слушали, подперев кулаками подбородки, а захмелев, сами начинали тянуть «Боже, царя храни…».
Иногда в кабак заходил певец Вертинский — высокий, пахнувший дорогими духами, элегантный, с золотыми перстнями на пальцах. На него глядели завистливо, потому что он жил лучше других эмигрантов и считался в Шанхае самым модным певцом. Артист заказывал отбивную котлету, пил много пива, смирновской водки, говорил громко, уверенно, раскатисто хохотал. Иногда его подобострастно просили, и он соглашался спеть даром. Обычно он начинал с одной и той же песни:
Гляжу с тоской я на дорогу,
Она на родину ведет…
Вертинский пел грустные песни о родине, которая далеко, о минувших днях, о надоевших тропических странах. Потом уходил, разбередив себя и других.
К Александру Джонсону в кабачке штабс-капитана Ткаченко относились с подчеркнутым вниманием, заискивали, часто заговаривали о своих нуждах, жаловались на интриги, бахвалились прошлым, предлагали принять участие в выгодном деле, где нужен лишь небольшой капиталец… Рихард не выказывал любопытства, рассеянно слушал эмигрантские пересуды, разыгрывал грубоватого гуляку-американца, который любит кутнуть, но знает счет деньгам. Иногда он за кого-то платил, кому-то одалживал по мелочам, в меру и сдержанно, чтобы не прослыть мотом. Здесь мистер Джонсон проявлял свои привычки и странности, но к ним относились терпимо. В разгар горького пьяного веселья он вдруг среди ночи просил тапершу сыграть Иоганна Себастьяна Баха, задумчиво слушал и ревниво следил, чтобы в зале была полная тишина. Как-то раз он обрушился на подвыпившего белоэмигранта, который пытался танцевать под звуки торжественной оратории. Мистер Джонсон вытолкал святотатца за дверь. Когда умолкли последние аккорды, Рихард подошел к даме, игравшей Баха, поцеловал ей руку и положил на пианино несколько зеленых долларовых бумажек. Все это заметили, и таперша, бывшая воспитанница института благородных девиц, зарделась от удовольствия.
Здесь все говорили по-русски, но ни единым жестом Рихард не выдал, что он знает русский язык, ни одно русское слово не сорвалось с его губ. Он с безразличным видом слушал эмигрантские разговоры и терпеливо ждал…
Бывал здесь и атаман Семенов — плотный, с тяжелой шеей и торчащими, как у кайзера Вильгельма, усами. Как-то раз атаман присел за общий стол, за которым уже сидел Зорге. У Семенова было монгольское лицо и кривые ноги кавалериста. Вместе с атаманом пришел барон Сухантон, адъютант последнего русского царя, человек с бледным, анемичным лицом. Они разговаривали между собой, явно стараясь вовлечь в беседу интересовавшего их журналиста. Барон Сухантон переходил на английский, хотя атаман не понимал ни единого английского слова. Здесь Рихарда считали американским корреспондентом, и Зорге не рассеивал их заблуждения.
Семенов заговорил о России, о Забайкалье, где он воевал с большевиками в гражданскую войну. Теперь атаман обращался уже к «мистеру Джонсону», однако Зорге не проявил интереса к его словам и только бросил фразу:
— Все это прошлое, русская эмиграция, вероятно, давно уже сошла с арены истории…
Слова журналиста задели атамана, он стал возражать: да знает ли мистер Джонсон, что сам он, атаман Семенов, должен был возглавить русское государство в Приморье и Забайкалье!…
— Но вы же его не возглавили, — отпарировал Зорге. — Большевики оказались сильнее.
— А почему? Почему? — Атаман начинал закипать. — Меня лишили поддержки. Англичане, американцы первыми покинули Владивосток…
— Видите ли, — вступил в разговор Сухантон, — атамана Григория Михайловича Семенова поддерживали все воюющие с большевиками страны. Однако наилучшие контакты были с японской армией. Командующий Квантунской армией генерал Тачибана, который командовал оккупационными войсками в Сибири, сам предложил атаману Семенову свою поддержку. Потом это подтвердил граф Мацудайра от лица японского правительства. Нам обещали деньги, оружие, амуницию…
— Мало ли что вам обещали, — безразлично процедил Зорге и перевел разговор на другое, подчеркивая свою незаинтересованность затронутой темой.
Потом они так же случайно встречались еще и еще. Атаман Семенов говорил все более откровенно. Он упрекал американцев, которые не довели до логического завершения интервенцию на Дальнем Востоке. Логическим завершением он считал бы создание нового государства в Приморье и Забайкалье, в котором главенствующая роль была бы отведена «здоровым силам российской эмиграции». Семенов хвалил японцев, снова вспоминал о своих встречах, уважительно отзывался о генерале Араки, с которым до сих пор имеет честь поддерживать дружеские отношения. В то же время атаман осторожно намекал, что было бы неплохо проинформировать заинтересованные американские круги о современной политической обстановке. Дело в том, что он, атаман Семенов, до сих пор считается единственным кандидатом на пост главы нового забайкальского государства и не возражал бы заранее вступить в деловые отношения с американцами. Все это в будущем окупится с лихвой, американцы не останутся в проигрыше.
Постепенно для Рихарда Зорге раскрывалась картина нового белоэмигрантского заговора, который вдохновлялся японским генералом Араки.
Атаман Семенов располагал войсками в 12-15 тысяч сабель, размещенными в Северном Китае с тайного благословения Чжан Цзо-лина, а потом Чжан Сюэ-ляна. Но основную роль здесь играли японцы. Это они давали оружие и предоставили атаману заем. Но денег не хватало, и Семенов искал новые возможности для того, чтобы где-то их раздобыть. В японском генеральном штабе, как понял Зорге, разработали план, по которому в нужный момент войска Семенова перейдут советскую границу, поведут стремительное наступление в направлении Якутска, затем из бассейна реки Лены ударят на юг к Байкалу и перережут Сибирскую железную дорогу. Атаману помогут бурятские и монгольские князьки, с которыми удалось наладить связи и о многом договориться.
Разговор происходил в «главной квартире», где висел портрет царя Николая II. Сидели за большим столом, перед развернутой штабной картой советского Забайкалья. Пили маотай — крепкую китайскую водку — и рассуждали о дальневосточных проблемах. Атамана не устраивало, что генерал Араки слишком медлит с выполнением плана, скупится на расходы, отчего создается впечатление, будто японские военные круги потеряли интерес к ими же задуманному варианту. Конечно, атаман Семенов, как будущий руководитель сибирского похода, отлично понимает, что одними своими силами в 15 тысяч сабель он не сможет нанести решающего удара большевикам. Атаман только начнет, но закреплять первый удар должны будут японские войска. Конечно, хотелось бы привлечь еще и другие силы…
Вот эти «другие силы» атаман Семенов и намеревался привлечь, в первую очередь авторитетные военные круги Соединенных Штатов. Не сможет ли мистер Джонсон оказать здесь содействие… Зорге не стремился рассеять заблуждения собеседника насчет его роли в переговорах между Вашингтоном и главой будущего «независимого государства». Рихарду было важно другое — найти движущие пружины белоэмигрантского заговора. Следы вели в Токио, в штаб Квантунской армии, размещенной в Маньчжурии.
Флирт японцев с атаманом Семеновым тянулся долго и оборвался неожиданно для атамана «мукденским инцидентом», возникшим в Маньчжурии. Атаман Семенов временно отодвигался японской военщиной на задний план.
События в Мукдене взбудоражили колонию журналистов. Сообщения были противоречивы, и корреспонденты, аккредитованные при нанкинском правительстве, устремились на север, чтобы быстрее попасть в Мукден. Зорге решил лететь самолетом, но английский рейсовый моноплан летал всего два раза в неделю, к тому же летел с посадками на всех крупных аэродромах — в Нанкине, Сюйчжоу, Цзинани, Тяньцзине…
Самолет поднялся в воздух с рассветом, когда солнце, всплывшее из морской синевы, как поплавок на рыбачьих сетях, озарило розовым светом дымку тумана, затянувшего землю. Рихард сидел рядом с Джоном Гетье, корреспондентом французского телеграфного агентства. Гетье прожил в Китае больше десяти лет, хорошо знал страну, политическую обстановку и крайне скептически относился к официальной версии мукденских событий. Когда над входом в штурманскую кабину погасло красное световое табло, запрещающее пассажирам курить при взлете, Рихард потянулся за сигаретами, протянул пачку соседу.
— Нет, я предпочитаю покрепче…
Курили французский темно-коричневый горьковатый табак, почти такого же цвета, как земля, проплывающая под самолетом.
— Как вам все это нравится? — спросил Гетье: в самолете только и разговору было о мукденском инциденте. — Происходит взрыв, машинист даже не замечает взрыва, прибывает по расписанию в Мукден, а позади экспресса тяжелые орудия сразу же начинают стрелять по китайским казармам… Нет, все это шито слишком уж белыми нитками.
— Я не берусь судить о происшествии до тех пор, пока сам не побываю на месте, — осторожно возразил Рихард
— Сколько времени вы работаете в Китае?
— Полтора года…
— А я одиннадцать!… Для меня все ясно! Я вообще не хотел ехать в Мукден, но наша профессия требует быть там, где стреляют… И вообще, другой конец бикфордова шнура нужно искать не в Мукдене, а в Токио.
После Нанкина, как-то вдруг, плоская низкая долина Хуанхэ сменилась островерхими скалами. Колючие, рваные вершины тянулись к самолету. Прошли мимо горы Тайшань. Плоскогорья, обрамленные хребтами, походили сверху на раскрытые морские раковины с обломанными ребристыми краями.
Обедали в Цзинани, в приземистом ресторане аэровокзала. Гетье заказывал европейские блюда, Зорге предпочел китайские: рыхлый маньтоу — бумажно-белый хлеб, приготовленный на пару, крабы, омлет, неизменные трепанги и капустный суп — в довершенье.
— Как вы можете все это есть! — восклицал Гетье. — Вот к чему я не могу привыкнуть за одиннадцать лет.
— Надо знать все. Страну познают и через желудок, — отшутился Рихард. — Как видите, я уже свободно управляюсь с палочками для еды, чего не могу еще сказать о китайском языке…
После обеда долго пили зеленый, чем-то особенно знаменитый, цзинаньский чай, ждали, когда заправится самолет. Поднялись поздно и заночевали в Тяньцзине.
Перед сном гуляли по городу. Улица Нанкин-род сияла многоцветными огнями, которые отражались и множились в зеркальных витринах отелей и магазинов. В глубоком и темном небе парили огненные драконы, пылали иероглифы вывесок, теплилась россыпь китайских фонариков. Но едва они свернули в боковую улочку, картина ночного города изменилась. От вокзала вышли к набережной Пей Хо — грязной и зловонной реки, сплошь заставленной сампанами, баржами, пароходами. Было темно и неприютно. Невдалеке от высокой дамбы, предохраняющей город от наводнений, француз указал Рихарду на группу строений, обнесенных невысокой стеной.
— Это резиденция последнего китайского императора Пинской династии Генри Пу-и, точнее, экс-императора. Вы помните его историю? Он стал императором в трехлетнем возрасте, а через два года его свергли. Теперь ему платят что-то около трех миллионов китайских долларов в год. Такова традиция. Китайцы любят и почитают императоров, даже бывших… Каждый генерал, который рвется к власти, мечтает сделаться императором, будь то Чжан Цзо-лин или Чан Кай-ши. Мечтают, чтобы им воздавали божественные почести…
Рихард не придал особого значения словам бывалого французского журналиста, но позже не раз вспоминал этот ночной разговор в Тяньцзине.
В Мукден прилетели рано утром и прямо с аэродрома поехали в японскую комендатуру.
Журналистов встретил полковник Итагаки, представитель командующего Квантунской армией Хондзио. Он был подчеркнуто вежлив и самоуверен, японский офицер с коротко подстриженными, будто наклеенными бумажными усами. Итагаки выражал возмущение действиями китайских диверсантов, всячески стремился завоевать доверие приехавших журналистов. Он охотно отвечал на вопросы, обещал представить конкретные доказательства китайской провокации и показывал кусок рельса, вырванный взрывом на полотне железной дороги. После взрыва прошло всего три дня, а рельс был ржавый и старый, будто целый год провалялся на свалке…
Полковник изложил японскую версию: лейтенант с шестью солдатами патрулировал железную дорогу севернее Мукдена. Была ночь. Вдруг позади себя солдаты услышали взрыв, бросились назад и увидели нарушителей. Их было пятеро. Как истинные самураи, солдаты стали преследовать преступников, но японских солдат обстреляли из винтовок и пулеметов. Лейтенант определил, что в обстреле патруля участвовало несколько сот китайцев. Японские солдаты залегли, приняли бой, вызвали подкрепление и вынуждены были атаковать казармы, откуда китайцы вели огонь.
Корреспонденты, сидевшие с открытыми блокнотами вокруг стола, начали задавать вопросы. Пресс-конференцию вел Итагаки. Перед началом журналисты узнали еще одну ошеломляющую новость: Квантунская армия начала оккупацию всей Маньчжурии, войска генерала Хаяси также вторглись в Маньчжурию со стороны Кореи. Хаяси командовал японской армией в Корее.
Француз спросил:
— Означают ли возникшие события войну между Японией и Китаем? Насколько я осведомлен, — продолжал он, — состояние войны объявляет император. Если войска генерала Хаяси перешли границу и вступили в Маньчжурию, значит, был рескрипт императора о состоянии войны. Так ли это?
— Нет, нет, — успокаивающе сказал Итагаки. — Мы расцениваем это как частный инцидент, находящийся лишь в компетенции Квантунской армии. Просто полицейская акция. Квантунская армия временно взяла власть в Маньчжурии, чтобы восстановить порядок. Только временно, — подчеркнул Итагаки.
— Скажите, но откуда взялись пушки, из которых сразу же начали стрелять по китайским казармам? — Это спросил англичанин, сидевший напротив Зорге. Он невозмутимо курил тонкую, прямую трубку и говорил, глядя куда-то в сторону.
— Пушки делают для того, чтобы они стреляли, — ушел от ответа полковник Итагаки.
— Еще один вопрос, — произнес кто-то из корреспондентов. — Как велики китайские потери в результате инцидента в Мукдене?
— В районе Больших Северных казарм мы подобрали около четырехсот трупов китайских военнослужащих. Их похоронили с почестями и совершили молебствие за упокоение душ китайских и японских солдат, павших в одном бою. Так повелевает закон Бусидо. Мы не делаем разницы между душами японских и китайских солдат. Они равны перед престолом всевышнего…
— А какие потери японцев?
— Потери зависят от доблести, которую проявляют солдаты… Чем выше доблесть, тем ниже потери. Японская сторона потеряла убитыми двух солдат, геройски павших за императора.
Было ясно, что мукденский инцидент — японская провокация. Это подтверждалось всем, вплоть до соотношения потерь, тем более что два японских солдата погибли от огня собственной артиллерии. Они ворвались в казармы, когда из орудий еще вели огонь. Но полковник Итагаки продолжал убеждать журналистов.
— Чтобы вас не утруждать, господа, и не ездить в морг, — сказал он, — мы доставили в комендатуру трупы двух китайских саперов-диверсантов. Можете в этом убедиться.
В комнату на носилках внесли убитых. Японские санитары в белых халатах откинули одеяла, которыми они были накрыты. Журналисты молча смотрели на убитых: у одного из солдат была рассечена щека, глаз залит застывшей кровью. Среди наступившей тишины раздался невозмутимый голос английского корреспондента. Он говорил, все так же глядя в сторону, словно ни к кому не обращался:
— Насколько я разбираюсь, перед нами китайские пехотинцы. Китайские саперы носят другую форму…
— Унесите! — приказал Итагаки.
На другой день он снова пригласил корреспондентов и показал им те же трупы, но уже переодетые в одежду китайских саперов. На щеке одного из них зияла рваная рана, и глаз был залит засохшей кровью…
Итагаки сказал корреспондентам:
— Господа, вы можете убедиться в наших мирных намерениях. В городе уже восстановлен порядок. Временно главой мукденского самоуправления назначен полковник Доихара, вскоре, как только позволят обстоятельства, этот пост снова займет китайский представитель…
Иностранные корреспонденты не могли знать о том, что произошло накануне, в той самой японской комендатуре, где они находились. Итагаки вызвал губернатора провинции Цзян Ши-и и распорядился:
— С сегодняшнего дня вы становитесь мэром города Мукдена и должны работать в содружестве с японскими властями.
Китаец заупрямился, отказался от предложенного поста.
— В таком случае подумайте, что вас больше устраивает… В камеру и строгий режим! — приказал он солдатам, которые доставили в комендатуру губернатора. Цзян Ши-и увели в камеру при комендатуре. Охранник приказал ему опуститься на колени и ударил его ногой в подбородок…
Разработанный план мукденского инцидента, предусмотренный во всех деталях, нарушался из-за упрямства китайского губернатора, и это вызывало раздражение Доихара. У него было много неотложных дел, и вот — на тебе! Приходится занимать еще пост городского головы.
А через месяц упорство Цзян Ши-и все-таки удалось сломить. Итагаки сам пришел в камеру, грозил, уговаривал. Цзян Ши-и предпочел стать мэром, чем голодать и валяться на грязной соломе в тюремной камере. Будущего мэра едва успели побрить, переодеть в свежий костюм и, худого, изможденного, доставили прямо из тюрьмы в зал, где происходила церемония возведения на пост нового мэра города. Цзян Ши-и растроганно говорил об оказанной ему чести, о любви к императорской Японии, дружбу с которой он будет крепить не покладая рук… В самый патетический момент, когда вспыхнули блицлампы и защелкали аппараты фотокорреспондентов, Цзян Ши-и не выдержал и упал в обморок…
Журналисты провели еще несколько дней в Мукдене, осматривали город. Полковник Итагаки готов был, казалось, сам превратиться в циновку под ногами гостей, лишь бы доставить им удовольствие. Журналисты поселились в отеле «Ямато» — в самом центре, на круглой площади, обедали в громадном банкетном зале с зелеными лепными потолками. В том же отеле на втором этаже, в бронированном, облицованном стальными плитами номере люкс, все еще жил генерал Тетекава. Но об этом — ни о броне под штукатуркой, заранее установленной на всякий непредвиденный случай, ни о Тетекава, прибывшем с секретной миссией, — журналистам не дано было знать. Они, превратившись в знатных туристов, осматривали город, побывали в храме императора Тайцзун, любовались его ступенями с вкрапленным в них золотым песком, горевшим желтым холодным блеском на осеннем солнце. Японцы совсем не случайно провезли журналистов мимо русского кладбища с часовней, сделанной в форме шлема древнего славянского витязя по проекту русского художника Рериха. Здесь находилось кладбище русских солдат, погибших в русско-японской войне. Сопровождавший экскурсию японец сказал:
— Мы чтим павших и возносим молитвы к небу за упокоение душ, покинувших тела этих солдат… Они наши братья! — И он молитвенно сложил руки.
Зорге подумал: «Какое ханжество! Убивать живых и уважать мертвых…»
Поездка в Мукден окончательно убедила Рихарда в том, что события в Маньчжурии имеют прямое отношение к России. Он сопоставлял различные факты, поступки, фразы, вплоть до разговора у стены русского кладбища, — зачем они говорят о братстве солдатских душ — здесь с русскими, там — с китайцами?… Для маскировки? Из ханжества? А история японских агрессий! Ее направленность на север… Рихард сделал существенный вывод: японская агрессия придвигается к советским границам. Именно об этом разведчик должен предупредить свою страну, уведомить о возросшей угрозе.
В Шанхае Рихард поспешил встретиться со своим другом Одзаки. Он жил в японском сеттльменте с женой и маленькой черноглазой дочуркой, Йоко, начинавшей лепетать и складывать первые забавные фразы. Рихард только раз был в его стареньком домике, в глухом переулке, куда не приходило солнце, в сопровождении Смедли и кого-то еще. Их встретила тогда Эйко, жена Одзаки, — нежная, миловидная японка с округлыми, приподнятыми бровями и маленьким, улыбчивым ротиком. Она казалась несколько выше Ходзуми, может быть потому, что носила высокую прическу — глянцевый черный валик высоко поднимался над чистым, без единой морщинки, лбом. Они мило провели вечер, наполненный шутками, смехом, разговорами об искусстве, о старине. Рихард уже знал трогательную историю бесконечно влюбленных друг в друга Ходзуми и Эйко. Эйко была женой старшего брата Одзаки. Тогда они жили еще на Тайване большой семьей, происходившей из старого, правда отдаленной ветви, знатного рода Токугава, но тем не менее глава семьи Хидетаро Одзаки владел почетной дворянской привилегией — носил меч и имел не только имя, но и фамилию. Он работал на Тайване редактором газеты, придерживался либеральных взглядов, сочетая их с уважением к старым обычаям. Детей старик Одзаки держал при себе, и, когда старший сын, Хонами, женился, невестка пришла в их семью. Ходзуми шел тогда двадцатый год, а Эйко было немногим больше. Старший брат отличался суровым характером — требовательным, почти деспотичным. Был настроен реакционно.
На Тайване в колонии японцев преобладали люди жестокие, грубые и бессердечные. У Ходзуми нищета и бесправие тайваньцев вызывали сострадание. Брат же оставался ко всему совершенно равнодушным, и, скорее всего, именно это вызвало между супругами первое отчуждение. Ходзуми вскоре уехал в Токио, учился в университете и только на каникулы приезжал домой. Между братьями все чаще возникали споры, и Эйко порой молчаливо и сдержанно, а иной раз и открыто становилась на сторону младшего Одзаки. Ее разрыв с мужем произошел не так давно — когда Хонами вдруг решил поехать добровольцем в Китай с японскими экспедиционными войсками. Эйко давно любила Ходзуми. Она тайно уехала с ним в Осака, где Ходзуми начал работать в газете, а она поступила в книжный магазин продавщицей. Держать в тайне свои отношения они не хотели, и в семье на Тайване их брак вызвал бурю проклятий. Как только представилась возможность, Ходзуми уехал в Шанхай. Вскоре к нему приехала Эйко. В Шанхае их никто не знал.
— Наша любовь как падающая звезда, — сказал Одзаки, рассказывая Зорге историю их жизни. — Мы все время куда-то летим — в вечность, и это падение захватывает дух… Но как отличить в мироздании падение звезды от взлета? Так и в нашей любви…
У Ходзуми Одзаки, человека с солдатским лицом, была восторженная душа поэта.
Обычно Рихард заранее намечал место встречи с Одзаки, чтобы без особой надобности не пользоваться услугами почты и телефона. Чаще всего Зорге подъезжал на машине к Садовому мосту у границы японской концессии. Одзаки садился сзади, и они либо ездили по шанхайским улицам, пока Ходзуми рассказывал новости, либо отправлялись в один из многочисленных китайских ресторанов. Но больше всего они любили бывать в уютной квартирке Агнесс Смедли.
На этот раз они тоже заехали к ней. Агнесс ушла в кухню готовить ужин — она слыла отличной кулинаркой, — и мужчины остались одни.
Рихард рассказывал о своих впечатлениях в поездке, высказал мнение, что мукденский инцидент подтверждает существование плана японской агрессии, того, что изложен в меморандуме Танака. Вот тогда они и заспорили — Одзаки и Рихард Зорге. На помощь призвали Смедли.
— Агнесс, — крикнул Зорге, — помогите нам разобраться! Идите к нам, или мы сами ворвемся на кухню.
Агнесс появилась в домашнем фартуке, раскрасневшаяся от жара плиты.
— Только без угроз! О чем вы так спорите?
— У вас есть «Китайский критик» с меморандумом генерала Танака? Дайте нам этот журнал.
Смедли подошла к книжной полке, порылась в ворохе журналов и протянула один из них Зорге.
— Пожалуйста, но имейте в виду, что для споров вам осталось всего пять минут, сейчас будем ужинать.
Зорге нашел нужное место и прочитал:
— «Для того, чтобы завоевать Китай, мы должны сначала завоевать Маньчжурию и Монголию. Для того, чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай… Таков план, завещанный нам императором Мейдзи, и успех его имеет важное значение для существования нашей Японской империи». Так говорит милитарист Гиити Танака! — воскликнул Зорге. — Вы думаете, что это миф? Нет! Все развивается по его плану. Я напомню еще другое место из меморандума: «Продвижение нашей страны в ближайшем будущем в район Северной Маньчжурии приведет к неминуемому конфликту с красной Россией…» Это тоже Танака. А японские войска уже в Северной Маньчжурии, — значит, следующим шагом может быть конфликт с Россией.
— Но это ужасно! — воскликнул Одзаки. — Это катастрофа и для Японии. Я не могу поверить.
Вошла Агнесс и попросила мужчин накрыть на стол. За ужином Рихард опять рассказывал о том, что он видел в Мукдене.
Когда Зорге вез Ходзуми Одзаки обратно к Садовому мосту, он снова заговорил о волновавшей его проблеме:
— Послушайте, Одзаки-сан, подскажите, кто из надежных людей смог бы поехать сейчас в Маньчжурию? Мы должны знать все, что там происходит.
— Я тоже об этом думал. Есть у меня на примете один человек. Если согласится, мы придем вместе.
На следующую явку Одзаки пришел вместе с незнакомым Рихарду японцем. Ходзуми представил его: Каваи Тэикити, корреспондент «Шанхайских новостей» — иллюстрированного еженедельника, выходящего на японском языке в Китае.
Каваи выглядел совсем молодым, хотя ему в то время было уже далеко за тридцать. Худощавый, невысокого роста, он держался уверенно, а его несколько запавшие глаза были внимательны и задумчивы. Каваи уже несколько лет жил в Шанхае, входил в японскую антимилитаристскую группу, и Одзаки сразу остановился на нем, когда потребовалось отправить в Маньчжурию надежного человека.
Они сидели втроем в китайском ресторанчике во французском секторе города. За стойкой, занимаясь посетителями, стоял хозяин ресторана, европеец атлетического сложения. Это был Клязь, из всех троих его знал только один Зорге. Но и он не подал вида, что они давно знакомы.
Каваи сказал:
— Я согласен поехать, но ненадолго, на несколько месяцев. Наш журнал заинтересован в такой поездке. Это удобно со всех точек зрения.
О деталях говорили в машине. Зорге сидел за рулем, Каваи и Одзаки — сзади. В смотровое стекло Рихард видел их лица.
— В Мукдене, — говорил Одзаки, — корреспондентом «Асахи» работает мой большой друг Такеучи. Он в хороших, я бы сказал, в приятельских отношениях с полковником Итагаки, назначенным сейчас начальником штаба Квантунской армии. Я его тоже немного знаю, он один из активных руководителей офицерского общества «Сакура-кай». Общество это объединяет сторонников наиболее решительных действий в Маньчжурии.
— С ним-то я и встречался, — сказал Зорге. Он внимательно слушал Одзаки. Опять Итагаки, опять Доихара! Как мрачные тени встают они перед Зорге. Они многое знают и держат в своих руках нити военных заговоров. Бороться с ними — значит раскрывать планы японской военщины. В этом задача! И все же Рихард считал, что он в лучшем положении — он не знает пока их тайн, но наблюдает за ними, а они — Итагаки и Доихара — не знают и никогда не должны узнать о его существовании…
Ходзуми Одзаки предложил хороший план: Каваи время от времени будет встречаться с Такеучи, получать от него информацию о положении в Квантунской армии, о настроениях, замыслах. Сами по себе встречи двух японских корреспондентов не вызовут подозрений. Что же касается Такеучи, он по-прежнему станет поддерживатьдобрые отношения с новым начальником Квантунского штаба полковником Итагаки и постарается прочно войти в доверие.
Сообщения из Мукдена корреспондент «Шанхайских новостей» должен отправлять в частный адрес — у Ходзуми Одзаки есть на примете один служащий железной дороги, человек, которому он доверяет.
Рихард согласился, но сделал дополнение: одновременно с информацией, которую Каваи Тэикити будет посылать в адрес железнодорожника, он должен отправлять кому-то еще безобидную открытку с поздравлением, приветом — какую угодно. Это будет сигналом, что донесение Каваи ушло из Мукдена. Самому Одзаки ходить к железнодорожнику за пакетом не надо, для этого следует подобрать другого человека.
Стоял октябрь. Каваи уехал в конце месяца. Прошло всего несколько недель после мукденского инцидента. Японские войска расширяли агрессию. Восьмого октября их авиация разбомбила Цзиньчжоу, вскоре был занят Харбин, части Квантунской армии продвигались на север. Газеты пестрели сообщениями о боевых действиях в Маньчжурии. В это время Рихард Зорге стал получать достовернейшую информацию из Мукдена из первых рук — от начальника штаба Квантунской армии полковника Итагаки, которого в своем кругу японские военные называли фитилем, бикфордовым шнуром событий в Маньчжурии.
Конечно, Рихард Зорге не мог знать всего, что происходит в стенах штаба Квантунской армии, что лежит в сейфах с предостерегающей надписью «Кио ку мицу!». Он пользовался только отдельными, часто разрозненными сведениями. Но ведь ученые-палеонтологи тоже восстанавливают внешний вид ископаемых животных, их образ жизни по отдельным костям скелета, обнаруженным в толщах земной коры… Поиск частного приводит к открытиям общего. Так работал и Рихард Зорге.
Заседание Тайного совета происходило в правом крыле императорского дворца. На нем присутствовал Хирохито — сын неба, потомок богини солнца, светлейшей Аматэрасу Омиками, и это придавало заседанию особую значимость.
Сто двадцать четвертый император Японии, владеющий тремя сокровищами богини солнца: зеркалом, мечом и ожерельем, — сидел в кресле, очень похожий на собственный официальный портрет: в старинной одежде из жесткой, точно жестяной, ткани, с тиарой на голове. Он был таким же застывшим и недвижимым, как на фотографиях. Хирохито только присутствовал. Он не участвовал в разговоре. Перед ним по обе стороны малого зала, вдоль стен, за двумя длинными, задрапированными столами, сидели члены Тайного совета. Двадцать пять мужей, старше сорока лет, назначенных императором. Каждый из них имел высший придворный ранг шинина. В правительственном кабинете такой ранг имел только премьер-министр.
Ближе к императору, крайний за столом, сидел старчески худой, восьмидесятилетний принц Сайондзи — последний член Генро, советник двора, утвержденный в этой должности еще в минувшем веке, в эру императора Мейдзи. Принц Сайондзи десятилетиями негласно делил власть с императором, с отцом императора, с его дедом. Он смещал премьеров, назначал министров, но теперь его оттирали, отстраняли от руководства, и это вызывало раздраженное сопротивление принца.
Рядом с принцем сидел усатый, с клинообразной бородкой, военный министр Минами, единственный из присутствующих не член Тайного государственного совета. Он явился во всех регалиях — с орденами «Золотого змея», «Восходящего солнца», всех степеней, военными крестами и множеством медалей, которые не умещались на его груди и спускались к муаровому поясу. Через плечо, заслоняя аксельбанты, была перекинута орденская лента. Перед ним на столе, как священное сокровище, лежала его фуражка, расшитая золотыми галунами.
Председатель Тайного совета предложил Минами первому высказаться по обсуждаемому вопросу — о положении в Маньчжурии.
Военный министр заметно волновался, начиная свою речь. Действительно, произошло событие, неслыханное в истории Японской империи. Нарушая прерогативу императора, военные власти сами, своей волей, двинули войска из Кореи в Маньчжурию. Как ни говори, это было началом войны, объявленной без ведома императора. Перед заседанием совета в генеральном штабе долго думали, как выйти из затруднительного положения. Решили просить членов совета утвердить не предусмотренные сметой расходы по переброске войск. Если Тайный совет утвердит дополнительные ассигнования, тем самым он признает правильность действий Сатбо Хамба.
— Я родился в первые годы эры Мейдзи, — издалека начал Минами, вскинул щеточки бровей и обвел глазами присутствующих. Среди членов Тайного совета были его сторонники и противники. — За участие в войне с Кореей, сорок пять лет назад, я был удостоен денежной награды в сто иен, — продолжал он. — Я сражался на полях Маньчжурии с Россией и получил за это орден «Золотого змея», — Минами приложил руку к груди, где был прикреплен «Золотой змей». — Я получил денежную награду в две тысячи пятьсот пятьдесят йен и вот эту орденскую ленту за службу в Сибири… Я всю жизнь стоял на императорском пути и всегда исповедовал «Хакко Итио!» — хотел, чтобы Восточная Азия процветала и благоденствовала под японской крышей. Я также мечтал, чтобы Японское море стало действительно внутренним морем Японии…
Военный министр рассказал о положении в Маньчжурии, о том, что угрожающая обстановка, возникшая там, требовала незамедлительных действий. Минами просил утвердить расходы, вызванные переброской войск из Кореи в Маньчжурию для подкрепления Квантунской армии.
Старый принц Сайондзи спросил:
— Знает ли генерал, что в эру Мейдзи, в которую он родился, не было случая, чтобы война начиналась без императорского указа?… Знает ли генерал о том, что переход японских войск через пограничную реку Ялу является вторжением японской армии в пределы другого государства? Это — война. И почему императорский военно-морской флот в день досадных событий покинул базу в Порт-Артуре и сосредоточился в Инкоу — ближайшем порту от Мукдена — тоже без ведома императора?… Мне непонятно это, и я хотел бы услышать ответ военного министра, чтобы определить собственное мнение…
— Да, все обстоит именно так, как сказал принц Сайондзи, — ответил Минами, — но интересы защиты империи должны быть выше формальных оснований и соображений превышения власти. Мы почтительно просим извинить нас и утвердить дополнительные расходы в бюджете военного министерства.
Когда вопросы иссякли, председатель Тайного совета обратился к Минами:
— Минами-сан, если у вас есть неотложные дела, вы с легким сердцем можете покинуть заседание Тайного совета…
У Минами не было никаких неотложных дел, но существовал нерушимый закон — решения принимались в присутствии одних только членов Тайного совета.
Минами вышел, держа в руках фуражку, расшитую галунами. В малом зале дворца остались лишь члены Тайного совета да еще старший секретарь лорда хранителя печати, который сидел за ширмой позади Хирохито и писал протокол. Это был Кидо, преуспевающий и вездесущий Кидо, потомственный царедворец. Отец его служил камергером покойного императора, дед был советником и правой рукой императора Мейдзи, а внук в свои сорок пять лет сделался старшим секретарем лорда хранителя печати, человека, наиболее приближенного к Хирохито. В тщеславных мечтаниях своих Кидо надеялся, что с годами он тоже станет первым советником императора. Кидо с упорством дождевого червя полз к своей цели и уже сейчас, даже в секретарском положении, пользовался влиянием при дворе императора.
Характерной чертой Кидо было то, что он никогда не смотрел людям в глаза, будто каждый его собеседник был сыном неба, на лицо которого лучше не смотреть простым смертным, так же как на диск солнца, — можно ослепнуть, заболеть, еще хуже — умереть, как предостерегает древнее поверье. Но маркизом Кидо руководили другие соображения. Глаза — зеркало души человеческой, и маркиз не желал, чтобы хоть кто-то заглядывал в зеркало его души и читал его мысли.
Кидо носил очки без оправы, и холодный блеск стекол делал его взгляд острым, пронизывающим. Тонкие, словно прилипшие к черепу уши, казалось, слышали все, что происходит во дворце императора. Но он был скрытен, маркиз Кидо, и доверял собственные размышления лишь дневнику, который завещал опубликовать через полвека после своей смерти. Он разделял точку зрения военных, но лисья осторожность не позволяла ему открыто в этом признаться. В жизни он придерживался правила: в любом деле, в совершении любого поступка важна не его справедливость, а опасность риска. Поэтому Кидо никогда не рисковал, если чувствовал хоть малейшую опасность. Он принимал участие в событиях, когда был до конца уверен, что действует наверняка. События были разные, и не всё можно было доверить даже своему дневнику. Совсем не случайно, к примеру, покушение на Хамагучи произошло через две недели после того, как маркиз Кидо занял пост старшего секретаря лорда хранителя печати… Узнав о покушении, Кидо скривил в улыбке тонкие губы, но тут же поспешно поднес пальцы ко рту и принялся разглаживать свои коротко подстриженные усы.
Маркиз Кидо сидел за ширмой с вышитым на ней императорским гербом — шестнадцатилепестковым цветком хризантемы — и записывал все, что происходило на заседании Тайного совета.
Закончив обсуждение, председатель спросил:
— Желают ли члены Тайного совета выразить свое мнение?
В малом зале воцарилась тишина.
— В таком случае прошу встать тех, кто за утверждение дополнительных расходов, вызванных передвижением корейской армии, — сказал председатель.
Все дружно поднялись, сидевших за столами не осталось. Даже принц Сайондзи, несколько помедлив, тяжело поднялся с кресла — что делать, он не хотел нарушать единства.
Председатель поклонился в сторону императора.
— Ваше величество, — сказал он, — Тайный совет высказывается за утверждение дополнительных расходов по корейской императорской армии…
Точка зрения военных победила, так, во всяком случае, расценил Минами, ожидавший в дворцовых апартаментах решения Тайного совета. Об этом первым сказал ему Кидо, после того как Хирохито удалился в свои покои.
Возможно, на решение Тайного совета оказали влияние недавние события — раскрытый неосуществленный заговор молодых офицеров, объединенных в общество «Цветущей вишни». В октябре, незадолго до заседания Тайного совета, министр двора граф Мацудайра сообщил лорду хранителю печати, а через него императору, что группа молодых офицеров во главе с Хасимота готовит переворот, чтобы во главе правительства поставить генерала Араки. Приказом генштаба его вдруг перевели из Кумамото в Токио, — вероятно, чтобы он был под руками. Доказательств нового заговора было больше чем достаточно. Штаб-квартира Хасимота находится в гостинице «Золотой якорь». Офицеры беспробудно пьянствуют там с проститутками, считая себя героями предстоящих событий. Через месяц после мукденского инцидента заговорщики собрались убить премьера Вакацуки, министра иностранных дел Сидехара, вызвать беспорядки в Токио и объявить в стране военное положение.
Несомненно, что за спиной бунтовщиков стояли Тетекава из генерального штаба, Итагаки из Квантунской армии, а возможно, и люди более высокого положения. Предполагали устранить всех, кто не поддерживает позицию военных в Маньчжурии. Эту страну, столь необходимую для обороны Японии, как утверждали экстремисты, нужно отделить от остального Китая, сделать монархическим государством, благо уже есть на примете подходящий монарх — последний китайский император Цинской династии, вот уже сколько лет живущий в Тяньцзине без дела.
Министру внутренних дел стала известна даже такая деталь: командующий Квантунской армией генерал Хондзио направил в Токио полковника Итагаки, чтобы заручиться согласием Араки возглавить правительственный кабинет. Ходили даже слухи, что, если кабинет откажется сотрудничать с армией, Квантунская армия объявит о независимости своей политики.
Положение складывалось трудное. С армией нельзя ссориться! Решили пожертвовать одним Хасимота — его арестовали на двадцать пять суток и отчислили из генерального штаба в линейный полк.
Старший секретарь лорда хранителя печати Кидо записал тогда в своем дневнике:
«Узнал о крупном заговоре в Маньчжурии, участниками которого являются военные круги. По этому поводу посетил лорда хранителя печати — и сообщил ему о полученной информации. Решимость военных в отношении Маньчжурии столь сильна, что возникают опасения, будут ли правильно поняты приказы центральной власти, расходящиеся с мнением военных кругов. Политика военных кругов — продвижение на север континента — лично у меня вызывает скорее беспокойство за успешное осуществление этой политики, чем огорчение».
Однако гауптвахта, куда отправили Хасимота, не запугала офицеров из общества «Сакура-кай». Оккупация Маньчжурии расширялась, японские войска заняли Харбин, вышли к берегам Амура на советской границе. Китай обратился в Лигу наций с жалобой на японскую агрессию, и в Маньчжурию выехала международная комиссия лорда Литтона для изучения обстановки. Премьер Вакацуки в этих условиях высказался за то, что нужно хотя бы временно приостановить дальнейшее продвижение японских войск в Маньчжурии. И этих слов оказалось достаточно, чтобы через несколько дней на него было совершено покушение. Покушение на второго премьер-министра за какие-то два года! Вакацуки остался невредим, но, перепуганный террористами, предпочел заявить о своей отставке.
А в Маньчжурии события развивались своим чередом. На штабном языке это могло бы звучать так: операция развивается в соответствии с планом… Так это и было.
Полковник Доихара, освободившись наконец от обременявшей его должности мэра города Мукдена, выехал в Тяньцзинь, чтобы выполнить деликатное поручение Итагаки. Предвидя возможные осложнения, полковник заблаговременно отправил в Тяньцзинь несколько ящиков старого оружия, отбитого при ликвидации хунхузских шаек, — кремневые ружья, зазубренные мечи, кинжалы, старые гранаты, сохранившиеся со времен Боксерского восстания. Всю эту рухлядь, собранную в интендантских складах, отправили в Тяньцзинь под видом контрабандного опиума, хранившегося обычно в длинных резиновых мешках с персидскими надписями, эмблемами торговых фирм, непонятными гербами, изображавшими желтых львов, охраняющих спящих курильщиков. Обычно эта контрабанда, наоборот, шла из Тяньцзиньского порта в другие города Китая, но Доихара не придал этому значения. В ящиках под мешками опиума лежало оружие.
Целью таинственной поездки Доихара в Тяньцзинь было уговорить китайского экс-императора Генри Пу-и занять престол будущего маньчжурского государства или, в крайнем случае, просто украсть Пу-и и доставить его в Мукден. Первоначально задуманную операцию предполагалось осуществить местными силами.
Первое время из Тяньцзиня шли неблагоприятные вести: начальник японского гарнизона майор Кассиа действовал грубо и неуклюже, как слон в посудной лавке. Доихара просто кипел от негодования, когда ему доложили о назревающем провале всей этой затеи с учреждением новой монархии.
Кассиа явился в резиденцию бывшего китайского императора и начал пугать его: в Тяньцзине его величество подстерегают опасности, в городе вот-вот вспыхнут беспорядки, чернь очень возбуждена, и неизвестно, во что выльются начавшиеся волнения. Могут быть грабежи, убийства, поджоги… Его величеству лучше всего уехать из города, предположим в Порт-Артур или Дайрен. Там под охраной японских войск ему будет спокойнее.
Робкий по натуре экс-император Пу-и заподозрил неладное — не хочет ли этот грубоватый японский майор завлечь его в западню? Пу-и ответил — он не желает покидать Тяньцзинь. Здесь у него жена, слуги… Наконец, куда он денет свое имущество… Бросать его? Нет, нет, он не желает подниматься с насиженного места…
— Кто советники императора, — спросил Доихара, — сколько они будут стоить?
Полковник Доихара был уверен, что в Китае все продается и покупается, дело только в цене. Но на свой вопрос Доихара не получил ответа. Он вскочил с кресла и нервно забегал по комнате…
Надо действовать, действовать прежде всего через людей, окружающих Генри Пу-и, через вдовствующую императрицу, через жену, слуг, сторожа, который стоит в воротах… Это ведь задача для детей младшего возраста!
Доихара приказал немедленно разузнать все, что касается окружения бывшего императора, и очень подробно, вплоть до склонностей характера — азарт, алчность, женщины, честолюбие…
В конце октября Доихара уехал в Тяньцзинь. Ему понадобилось несколько дней, чтобы уяснить обстановку. Он долго сидел и ломал голову над списком придворной челяди, обслуживающей свергнутое императорское семейство. Пока он остановился на двух лицах — на матери Пу-и, тщеславной, выживающей из ума старухе, и слуге Чэн Сяо, беззаветно преданном экс-императору, — управляющем дворца в Тяньцзине.
Накануне полковник Доихара отправил во дворец визитную карточку с приложением вежливейшего письма, в котором выражал надежду, что его величество император Сюань-тун, как величали экс-императора, соблаговолит принять полковника японской армии Доихара Кендези, находящегося здесь проездом и желающего отдать императору визит вежливости.
Доихара умышленно не употреблял в письме слова «бывший» или «экс-император» и называл его Сюань-туном, будто он оставался действующим представителем Цинской династии.
На прием Доихара явился во всех регалиях, их было у него предостаточно: ордена «Священного сокровища», «Золотого коршуна», «Двойных лучей восходящего солнца»… Мундир сиял золотыми галунами, на поясе висел парадный меч самурая. Доихара торжественно прошел во внутренние покои. Его сопровождал пожилой китаец с хитроватым лицом — управитель дворца. Дворец выглядел мрачно, в узкие окна едва проникал тусклый свет, анфилада комнат, через которые проходил Доихара, напоминала антикварный магазин, в беспорядке загроможденный старинными вещами.
Генри Пу-и встретил полковника в маленькой гостиной, управляющий оставил их вдвоем. Перед Доихара сидел молодой близорукий китаец в громадных роговых очках, таких больших, что казалось, они закрывают его щеки. Растянутый, несоответственно большой рот при мелких чертах лица придавал Пу-и выражение болезненности и безволия. Когда Пу-и говорил, он обнажал высокие десны, из которых торчали крупные неровные зубы.
— Я прибыл сюда, ваше величество, чтобы засвидетельствовать глубокое уважение к вам со стороны Квантунской армии, офицером которой имею честь состоять.
— Благодарю вас! — тихим безразличным голосом ответил Пу-и.
Вначале разговор не клеился. Пу-и отвечал односложно.
— Я должен принести извинение за необдуманные слова майора Кассиа, — сказал Доихара. — Он, несомненно, сгустил краски, говоря об опасности пребывания в Тяньцзине для вашего величества.
— Вы так думаете? — оживляясь, спросил Пу-и.
— Несомненно… Конечно, лица высокого происхождения всегда находятся в некоторой опасности, тем более такой человек, как вы, которого ждет трон маньчжурского государства, трон ваших предков, ваше величество. Но мы сделаем все для вашей безопасности.
— Вы думаете, меня там ждут?
Доихара заметил, как вспыхнули и тотчас же погасли глаза собеседника.
— Об этом не может быть двух мнений! — воскликнув полковник. — Народ ждет вас, и, я не скрою, императорская Япония будет только приветствовать в вашем лице монарха дружественного государства Маньчжоу-го. Я употребляю древнее название Маньчжурии. Обстановка благоприятствует вашему вступлению на престол. Не упускайте такой возможности.
— Вы хорошо знаете историю, полковник.
— Да, я люблю вашу страну и огорчен событиями, которые лишили вас трона. Это все неблагодарная китайская чернь… Вы должны стать императором маньчжурского государства, независимо от Китая.
— Нет, это очень сложно, — возразил Пу-и, но Доихара заметил, что его слова находят благодатную почву, и он продолжал говорить настойчиво и вкрадчиво…
В конце беседы Доихара сказал:
— Если хотите, я готов прервать свою поездку в Токио и позаботиться о безопасности вашего величества… Нет, нет, не возражайте! Я именно так и сделаю. Но уверяю вас, пока ничего тревожного нет! Будьте спокойны!…
Провожал его к выходу все тот же Чэн Сяо, управитель дворца. Доихара успел шепнуть ему несколько слов:
— Я бы хотел с вами встретиться, господин Чэн Сяо, дело серьезное, оно касается безопасности молодого императора… Если не возражаете, сегодня вечером машина будет у дворца ждать вас.
— Лучше подальше и в стороне, — так же тихо ответил управитель…
В условленный час, когда сгустилась вечерняя темнота, Доихара проехал мимо дворца и остановил машину у защитной дамбы. Тотчас же подошел Чэн Сяо, и они поехали в японскую комендатуру, находившуюся недалеко от порта. С дворецким Доихара говорил иначе, чем с экс-императором.
— Перед вами, господин Чэн Сяо, я не стану скрывать угрожающего положения, в котором находится ваш повелитель. Я знаю вашу преданность Сюань-туну и хочу говорить вам всю правду. В Тяньцзине действует тайное общество «Железа и крови», они хотят воспользоваться беспорядками и убить императора, чтобы не допустить его к трону. Надо сделать все для того, чтобы он хотя бы на время переселился в японское консульство. Там он будет в безопасности.
— Генри Пу-и не согласится на это. Ему трудно будет принять такое решение, — возразил дворецкий.
— Так убедите его! Вы самый доверенный его советник. Если не ошибаюсь, вы были его воспитателем. Он привык к вам с детства.
— Да, это верно.
— Постарайтесь, чтобы он последовал вашему совету. Его ждет трон предков, а вы могли бы стать премьер-министром. Подумайте об этом, мы готовы помочь вам…
Конечно, в первом разговоре Доихара не смог убедить Чэн Сяо, тем более привлечь его на свою сторону, но начало было положено. Кто откажется из слуги сделаться премьер-министром.
Доихара продолжал действовать, готовил бунт, чтобы подкрепить свою правоту, но какой-то китайский репортер едва не испортил дела. Второго ноября в тяньцзиньской газете «Иши бао» появилась сенсационная заметка:
«Новый мэр Мукдена и начальник особой японской миссии полковник Доихара тайно прибыл в Тяньцзинь. Он разрабатывает план похищения бывшего китайского императора Генри Пу-и, как известно живущего в Тяньцзине».
Стиснув зубы, Доихара читал газету, и на скулах под кожей перекатывались желваки… Он вызвал резидента, молча протянул печатный листок:
— Что это значит? Кто это?
Резидент прочитал заметку, растерянно пробормотал:
— Не могу знать, выясним…
— Выяснить и… — Доихара рассек воздух указательным пальцем, точно коротким мечом срубил кому-то голову, — и… устранить.
Доихара был не из тех, кто легко признает себя побежденным. Он никогда не останавливался на полдороге.
Вскоре на базарной площади Тяньцзиня и на окраинах города вспыхнули волнения. Возникали пьяные драки, где-то грабили лавки. Купцы торопливо закрывали свои магазинчики. Вмешивалась полиция, но беспорядки не прекращались. Время от времени в городе раздавалась стрельба, где-то даже разорвалась граната, но никто не мог понять, что же все-таки происходит. Около дворца Пу-и рыскали подозрительные субъекты.
Беспорядки в городе, как определил Доихара, развивались как-то лениво — то усиливались, то ослабевали без всякой видимой причины. А ему нужны были настоящие беспорядки — с толпами на улицах, стрельбой, грабежами, убийствами. Он снова вызвал к себе резидента:
— Мне нужен фон, на котором мы будем работать… Пусть ваша голытьба ведет себя поактивнее. Позаботьтесь об этом…
Доихара опять поехал во дворец Генри Пу-и. Его приняли незамедлительно.
— Ваше величество, обстановка становится опасной, — с тревогой в голосе говорил Доихара. — В городе беспорядки, и совершенно ясно, кто их подогревает. Теперь и я настоятельно вам советую укрыться в японском консульстве.
Пу— и выглядел растерянно, но все же не спешил послушаться совета Доихара -ему так не хотелось на что-то решаться… События в городе его напугали, он перестал выходить из дома, целыми днями сидел закрывшись в комнате. Но прошел еще день или два, беспорядки усилились, и упорство Пу-и было сломлено. Помогли советы дворцового управителя Чэн Сяо.
А неизвестный газетчик, как тень, продолжал следовать за Доихара, и начальник военной миссии приходил от этого в бессильное бешенство. В газете «Иши бао» под заголовком «Тайный визит Доихара в Тяньцзинь» появилась новая информация, служившая как бы продолжением первой заметки. Конечно, это писал один и тот же человек.
«Как стало известно, — сообщалось в газете, — полковник Доихара прибыл в Тяньцзинь по приказу военного министра Японии, чтобы убедить Пу-и создать и возглавить независимое правительство Маньчжурии».
Среди тайных противников Доихара был не только репортер тяньцзиньской газеты. Едва Доихара выехал из Мукдена в Тяньцзинь, как в Токио барону Сидехара ушла секретная телеграмма. Мукденский консул телеграфировал министру иностранных дел:
«Шифром. Секретно. Барону Сидехара. Некоторые штабные офицеры Кнантунской армии пытаются доставить императора Сюань-туна в Маньчжурию. Пока этот план не имел успеха, так как император отказывается покинуть Тяньцзинь. Возник другой план — в Тяньцзинь направили некоего Уедзуми, опытного в таких делах человека, чтобы увезти императора в Танку, а оттуда пароходом в Инкоу. План этот также не удалось осуществить, так как резиденция императора находится под строгим наблюдением китайской полиции. Только после этих неудач миссию поручили выполнить полковнику Доихара, он тайно выехал отсюда вчера вечером и направился в Тяньцзинь через Дайрен. Возможно, там к нему присоединятся несколько других лиц, не придерживающихся каких-либо определенных политических взглядов».
В ответ на донесение генерального консула министр иностранных дел немедленно отправил секретные инструкции консулам в Тяньцзине, Инкоу, Мукдене с просьбой немедленно информировать Токио о действиях штабных офицеров Квантунской армии. У него сам по себе не вызывал возражений существующий план похищения последнего китайского императора в случае, если не удастся убедить его переехать в Маньчжурию. Тяньцзиньскому консулу он так объяснял точку зрения императора:
«Даже если все это мы осуществим в форме добровольного побега императора, другие державы не поверят нам, и мы окажемся в затруднительном положении, так как будет чрезвычайно трудно сохранить этот инцидент в тайне».
С этого момента японский министр иностранных дел постоянно находился в курсе происходящих событий. Из Тяньцзиня пришла телеграмма:
«По вашему указанию мы предприняли все возможное, чтобы убедить Доихара действовать осторожнее, но он упорно настаивает на своем. Полковник Доихара ссылается на свои полномочия, данные штабом Квантунской армии, говорит, что сейчас нет надежды на естественное развитие событий, нужно принимать радикальные меры. Он согласен — необходимо создать видимость, что Япония не имеет никакого отношения к похищению императора, но в то же время Доихара намерен форсировать события, чтобы успеть провести операцию до того, как замерзнет порт Инкоу. Для предотвращения слухов переезд Сюань-туна в Инкоу полковник намерен осуществить на китайском судне».
А Доихара продолжал действовать. Утром шестого ноября к воротам императорской резиденции на рикше подъехал торговец фруктами, который назвал себя Чи Сао-синем из Фынтяна и показал свою визитную карточку. Он раболепно кланялся и просил сделать ему великое одолжение — передать бывшему императору вот эту корзину фруктов. Если фрукты понравятся, торговец обещал безвозмездно доставлять их во дворец. Для него это большая честь…
Корзина из буро-зеленых пальмовых листьев стояла в коляске на сиденье, и фрукты действительно выглядели чудесно: ярко-оранжевые апельсины, глянцево-красные яблоки, спелые желтые груши. Пирамиду плодов венчала гребенка изогнутых бананов, а по бокам красовались золотистые грейпфруты… Торговец осторожно снял корзину с сиденья и подал служителю.
— Обязательно передайте это в руки самого императора вместе с визитной карточкой. Завтра я привезу еще…
Продолжая кланяться, торговец сел в коляску, и рикша побежал к городу.
Слуга отнес фрукты в дом, передал их дворецкому. Чэн Сяо торжественно внес корзину в гостиную и поставил на стол перед Пу-и.
— Подданные вас не забывают, — льстиво произнес Чэн Сяо, и они вместе стали перекладывать плоды на широкое блюдо.
Вдруг Чэн Сяо отпрянул от корзины: под фруктами обнажилось что-то темное, круглое, и Чэн Сяо с ужасом понял, что это бомбы.
— Не прикасайтесь, не прикасайтесь! — закричал он.
Осторожно подняв корзину, Чэн Сяо спустился в сад, отошел далеко от дома и дрожащими руками опустил ее на землю. Слуга не мог знать, что гранаты были старые, с обезвреженными запалами.
Тяньцзиньская газета «Иши бао», столь ненавистная полковнику Доихара, на другой день писала:
«Вчера бывшему императору Пу-и доставили корзину с фрутами, где оказались две бомбы, которые, к счастью, не взорвались. Одновременно Пу-и получил несколько угрожающих писем от штаба тайного общества „Железа и крови“, от тяньцзиньского отдела китайской компартии и от других неизвестных лиц».
Все это сломило нерешительное упорство Пу-и, он согласился и даже заторопился покинуть Тяньцзинь. Доихара торжествовал, хотя «Иши бао» снова написала о миссии Доихара, — проклятый хроникер неотступно следовал за полковником. Но теперь дело было сделано.
Одиннадцатого ноября газета сообщала:
«Вчера в три часа дня небольшой японский катер ушел вниз по реке, имея на борту нескольких штатских лиц и группу сопровождающих японских солдат. Предполагают, что на этом катере похищен бывший император Пу-и. Его тайно увезли в автомобиле на пристань, откуда на катере, в сопровождении вооруженных солдат под командой полковника Доихара, бывший император доставлен на японский пароход „Имадзи-мару“.
Через день японский консул в Инкоу телеграфировал в Токио подробности исчезновения Пу-и из Тяньцзиня.
«Из того, что я узнал от капитана „Имадзи-мару“, — сообщал консул барону Сидехара, — ясно, что полковник Доихара возглавил заговор по организации бегства Пу-и из Тяньцзиня. Императора тайно увезли в автомобиле из японской концессии на пристань, откуда он и его свита, охраняемые вооруженными солдатами с двумя пулеметами, погрузились на катер и направились в Танку. Здесь их приняли на борт „Имадзи-мару“, который сразу же вышел в море».
В те дни барон Сидехара получил еще одну шифрограмму — из Мукдена. Консул дополнительно информировал министерство иностранных дел:
«Срочно. Шифром. 13 ноября 1931 г. Сегодня командующий Квантунской армией генерал Хондзио информировал меня, что император Сюань-тун прибыл в Инкоу и находится в распоряжении японских военных властей. Предполагается, что он некоторое время проведет в курортном городке Тан Кан-цзы в отеле „Тайсуйкаку“, затем будет доставлен в Порт-Артур.
Армия намерена полностью отрицать свою причастность к похищению императора. Если осуществить это не удастся, военные будут утверждать, что бывший император сам обратился к ним за помощью после покушения, организованного на него в Тяньцзине. В корзине с фруктами ему подложили бомбы. Сюань-тун сам разработал план бегства и через несколько дней прибыл в Маньчжурию, в страну своих предков.
Из других источников мне стало известно о подготовке побега жены бывшего императора — Суань Тэ, оставшейся в Тяньцзине. Она энергично возражала против отъезда в Маньчжурию, что вызывает раздражение военных».
Осведомленный и посвященный в события тяньцзнньский консул через две недели телеграфировал в Токио:
«Двадцатидвухлетняя императрица Суань Тэ, известная резкими антияпоискими настроениями, вчера ночью тайно покинула резиденцию и уехала в Дайрен на пароходе „Чосен-мару“. Ее сопровождает японка Кавасима Иосика, которая несколько дней назад, по заданию полковника Итагаки, передала императрице письмо от мужа, написанное на желтом шелке и зашитое в складки одежды. Во дворец она явилась переодетая в мужское платье. Письмо скреплено личной печатью недавно бежавшего императора Сюань-туна. Он настоятельно просил Су-ань Тэ приехать в Маньчжурию. Об этом меня информировал представитель армии, руководивший операцией».
Теперь все семейство последнего императора Цинской династии находилось в Маньчжурии под надзором Квантунской армии. Но шум, поднятый в газетах, заставлял быть осторожнее. Этого требовало министерство иностранных дел, и генерал Минами приказал командующему Квантунской армией не торопиться с возведением на престол императора Сюань-туна, или Генри Пу-и, как его обычно называли.
Тем временем Рихард Зорге тоже получал регулярно информацию о событиях в Маньчжурии. Первое же письмо, полученное от Каваи, показывало, сколь серьезный характер эти события приобретают. Каваи писал, что Квантунская армия приведена в боевую готовность, что она пополняется войсками и вооружением. Японцы расширяют зону оккупации и продвигаются к границам Советского Союза и Монгольской Народной Республики. Командование Квантунской армии настаивает на создании в Маньчжурии самостоятельного государства, независимого от Китая. В Токио это предложение встречено одобрительно, но возникли серьезные трения между гражданскими и военными властями. Однако это касается только тактики, но не существа дела. Командующий Хондзио постоянно совещается с представителями японского генерального штаба. Корреспондент «Асахи» Такеучи несколько раз встречался с полковником Итагаки, который не скрывает агрессивных настроений военных и говорит об этом довольно откровенно. Полковник Доихара выехал в Тяньцзинь, чтобы увезти в Маньчжурию бывшего императора Пу-и. Судя по всему, миссия его увенчалась успехом: Пу-и живет сейчас в Порт-Артуре. Сохранить свое инкогнито в Тяньцзине Доихара не удалось, китайские газеты узнали о его тайной миссии.
В дополнение к собранной информации, Каваи прислал несколько газетных вырезок. В последней из них Зорге прочитал:
«Вчера на улице Тяньцзиня подобран труп сотрудника „Иши бао“, хроникера, сообщавшего в газете о похищении Пу-и. Виновники убийства не обнаружены».
Это насторожило Зорге: людям Доихара удалось выяснить, кто поставлял информацию в газету, — не потянет ли цепочка дальше, к Каваи?
После первого сообщения от Каваи долго не было вестей — ни писем, ни предупреждающих открыток. Потом он вдруг сам появился в Шанхае. Оказалось, что полковник Итагаки уехал в Токио, и Каваи лишился источника информации. Каваи решил ненадолго заглянуть в Шанхай и рассказать лично о своих наблюдениях.
Совещались втроем — Одзаки, Зорге и Тэйкити Каваи, потом Рихард с Клязем обсуждали полученную информацию, разговаривали под звуки патефона, который заводила Луиза.
— Чертовски надоел мне этот ресторан, — говорил Клязь, — хоть бы разориться, что ли! — смеялся он. Клязь был в нарукавниках, — он прямо от стойки поднялся в квартирку.
Рихард ждал его, перекидываясь шутками С Луизой.
— Тебе мало, что обворовали твой магазин… Видно, собственника из тебя не выйдет… А теперь, Луиза, поставь Моцарта… Совместим приятное с полезным. Нет ли у вас «Волшебной флейты»?
Рихард рассказал о встрече с Каваи.
— Прежде всего, ясно одно, — говорил он, — японская оккупация имеет антисоветскую направленность.
— Это не ново, — возразил Клязь. — Такая направленность существует много лет. Что конкретное привез Каваи?
— Проект договора с будущим монархом Пу-и. Японцы начинают создавать монархию с военного договора. Хондзио требует, чтобы ему предоставили право размещать войска по всей Маньчжурии.
— Информация достоверна?
— Думаю, что да, она исходит от полковника Итагаки. Он — правая рука командующего Квантунской армией, если не сказать больше… В договоре предусматривается полная свобода действий японского командования в случае вооруженного конфликта с третьей державой… Подразумевается Советская Россия. Командование маньчжуро-японскими войсками будет передано штабу Квантунской армии.
— Это яснее, — кончиками пальцев Клязь забарабанил по своим зубам. Раздумывая, он сидел молча и слушал музыку. Рихард тоже умолк.
Потом они снова заговорили, анализируя, обсуждая, прикидывая возможные повороты японской политики. Рихард набросал донесение для Москвы. Клязь сделал несколько поправок, и Луиза села шифровать текст. Потом она надела шляпку, положила пачку листовок в сумочку и поехала к Максу Клаузену.
Луиза ушла. Мужчины еще сидели некоторое время.
— Ты знаешь, — сказал Рихард, — Каваи рассказал смешную историю, как Доихара сел в лужу… Это уже после того, как он вернулся из Тяньцзиня с Сюань-туном в мешке… Есть такой генерал Ма. Японцы выбили его войска из Цицикара. Он отступил на север, здесь и нашел его Доихара. Уговаривал перейти на сторону японцев, предложил пост то ли главы местного правительства, то ли военного министра. Начали торговаться. Ма запросил миллион долларов золотом — в слитках. Доихара согласился, а генерал Ма получил золото, увел куда-то свои войска и сбежал…
— Так ему и надо, — засмеялся Клязь, — не сори деньгами!
Вскоре Каваи снова уехал в Мукден. Маньчжурия продолжала привлекать внимание Зорге. Информация поступала к Рихарду непосредственно из штаба Квантунской армии. Из других источников разведчики выяснили отношение американцев к маньчжурским событиям. Японский посол в Вашингтоне информировал свое министерство иностранных дел, что Вашингтон не намерен протестовать против создания нового государства — Маньчжоу-го. Американская реакция поощряла агрессию на границах Советского Союза.
В конце декабря, располагая информацией о положении в Маньчжурии, Советское правительство предложило Японии заключить пакт о ненападении между двумя странами. Москва стремилась предотвратить назревающий конфликт. Из Токио долго не отвечали, затем японский посол в Москве передал от имени своего правительства: Япония считает преждевременным начинать официальные переговоры по этому поводу…
На политическом горизонте Дальнего Восгока все больше сгущались тучи. Они шли из-за моря, со стороны Японии, и именно там, под грозовыми разрядами возможной войны, находился доктор Зорге и его люди.
Мукденский инцидент и дальнейшее развитие событий на континенте принесли военным новые звания, ордена, денежные награды… Получил свое и разведчик-диверсант Итагаки Сейсиро. Он стал генералом, и на его груди появился новый орден «Восходящего солнца». По этому поводу корреспондент Такеучи явился в мукденскую военную миссию — засвидетельствовать свое уважение и поздравить Итагаки с новым званием.
Итагаки принял журналиста в маленькой комнате, полугостиной-полуприемной, которую он приказал оборудовать позади своего кабинета для частных встреч и доверительных разговоров в неофициальной, располагающей обстановке. Здесь были низкие столы, циновки-тами, приятно пахнувшие травой, на стенах какемоно с изречениями древних и наивно-примитивными рисунками тоже в стиле старых художников. Погода стояла холодная, и поэтому в комнату принесли хибачи — жаровни из зеленой глазурованной керамики, наполненные пылающими углями. Пили саке и заедали нежным, только что приготовленным суси из сырых морских рыб и отлично разваренного остуженного риса, в меру острого от бобового соуса и винного уксуса.
Когда разговор перешел к маньчжурской проблеме, Такеучи спросил:
— Скажите, генерал, можно ли сейчас более точно определить границы Маньчжоу-го? Для меня они расплывчаты и неясны…
— Границы? — переспросил Итагаки и рассмеялся. — Для военных, Такеучи-сан, границ не существует… Все зависит от ситуации, от успеха или неуспеха армии… Есть ли границы у масляного пятна? Смотрите!…
Итагаки взял лист бумаги, набросал мягким черным карандашом схему: Великая китайская стена, берега Японского моря, Амур, Монголия… Потом взял фарфоровый графинчик с бобовым маслом и капнул на бумагу несколько капель. Пятно расплылось, бумага стала прозрачной.
— Можете вы определить, где остановится это пятно? Оно зависит от количества масла, пролитого на бумагу: еще несколько капель — и граница другая. А у нас — от того, сколько войск использовано для оккупации.
Маслянистое пятно расплылось дальше, перешло за Амур, за китайскую стену.
— Вы меня поняли, Такеучи-сан. Это для вас, но не для печати.
— Посмотрите, — сказал Такеучи, — масляное пятно распространилось за Амур, на русское Забайкалье.
— Совершенно верно! Сфера великого сопроцветания Восточной Азии включает север и юг. Хакко Итио! Все это углы японской крыши. К сожалению, в Токио нам кое-кто мешает, но рыхлые плотины не могут долго сдерживать высокий напор воды…
Действительно, в Токио продолжалась скрытая борьба военных с гражданскими властями. На смену премьеру Вакацуки, перепуганному покушением, пришел Инукаи, но и он не удовлетворял экстремистов, группировавшихся вокруг генерального штаба. Правда, военным министром стал генерал Араки, это можно было считать достижением — на политической арене Араки был куда более значительной фигурой, чем его предшественник Минами.
Что же касается деятельности премьера Инукаи, то он в первые же дни своего правления вызвал недовольство военного лагеря. Не прошло и двух недель после того, как Инукаи занял резиденцию японского премьер-министра, когда Мацудайра — министр императорского двора — известил главу нового правительственного кабинета, что его величество соизволит дать аудиенцию своему премьеру. Министр двора сообщил также, что в назначенный час дворцовый экипаж прибудет за Инукаи в его резиденцию.
Сопровождаемый кавалерийским эскортом, Инукаи прибыл ко дворцу в открытой коляске, запряженной конями из императорской конюшни, — в той самой коляске, в которой ездил на прием генерал Танака и другие японские премьеры. При дворе во всем существовали неизменные традиции. Экипаж проследовал по Двойному мосту и через главные ворота въехал во внутренний двор к подъезду старого здания. Точно в назначенный час император появился в первом зале дворца, одетый в военную форму, с большим орденом «Хризантемы» на груди — орденом, которым награждаются только члены императорской фамилии.
Инукаи с достоинством приблизился к трону, прочитал подготовленную речь и с поклоном отступил на несколько шагов назад. На этом торжественная аудиенция закончилась, но император пожелал продлить разговор и пригласил Инукаи в свою гостиную, уставленную европейской мебелью немецкой работы. Над диваном высилась массивная бронзовая аугсбургская скульптура, изображавшая схватку конников с медведем и львами. В простенках стояли вазы севрского фарфора, французская бронза…
На беседе кроме императора были: министр двора его величества, лорд хранитель печати и его старший секретарь маркиз Кидо. Разговор шел о колониальной политике нового кабинета.
— Что вы будете делать, если армия выступит против вашего предложения? — спросил Хирохито.
Перед тем Инукаи только что высказал свою точку зрения: мир не должен воспринимать события в Маньчжурии как японскую агрессию. Действовать надо тоньше, дипломатичнее. На континенте надо смягчить, разрядить обстановку. Инукаи ответил императору:
— При всех обстоятельствах, ваше величество, буду продолжать свою политику. Я возлагаю надежду на вашу благосклонную поддержку, о сын неба, и хотел бы покорно просить вас издать рескрипт о частичном отводе наших войск из Маньчжурии…
— Теперь это будет слишком сложно, — произнес лорд хранитель печати, постоянный и личный советник императора.
Хирохито не стал издавать рескрипт, он тоже побаивался военных.
На частной аудиенции у императора кроме премьера было еще только три человека, и тем не менее разговор стал известен в «Сакура-кай». Мнение Инукаи вызвало гневное возмущение молодых офицеров. Но премьер продолжал свою политику. Он не остановился даже перед тем, чтобы тайно отправить своего личного посла Кояно в Китай к Чан Кай-ши для переговоров. В секретной телеграмме Кояно известил премьера, что китайцы не возражали бы начать переговоры. Эту телеграмму перехватили работники военного министерства. Они еще больше насторожились. Речь премьер-министра в парламенте окончательно решила его судьбу: Инукаи восхвалял демократию, осуждал фашизм, который вызывал все большее одобрение японской военщины.
Мнение премьера, высказанное перед депутатами парламента, расходилось с крайними взглядами того же Окава Сюмей. Вместе с Хасимота, который отбыл свои двадцать пять дней на городской гауптвахте за участие в путче, Окава создал повое общество и назвал его именем первого императора Дзимму. Окава Сюмей, идеолог, философ могучих промышленных кругов, высказывал взгляды, диаметрально противоположные мнению Инукаи. В стране надо избавляться от растлевающего влияния демократизма, укреплять дух нации, утверждал Окава. Он ставил в пример фашистскую партию в Германии…
Окава Сюмей не ограничивался только словесными спорами. Как только закончилась сессия парламента, директор Южно-Маньчжурской компании передал подполковнику Хасимота тяжелый сверток, завернутый в нарядный фуросика — шелковый платок цвета фиолетовых ирисов. В городе наступил «фиолетовый» сезон — на берегах токийских прудов, каналов, дворцовых рвов распускались ирисы, и токийцы носили фуросика такого же фиолетового цвета. Обычно в платках лежали самые безобидные вещи, и кто бы мог подумать, что в фуросика Окава лежали несколько пистолетов и запас боевых патронов.
Через неделю несколько офицеров военно-морского флота ворвались в резиденцию Инукаи и в упор застрелили премьера. Все они исповедовали закон Бусидо и не считали преступлением политическое убийство. Так говорил им Окава…
За минувшие два-три года это было, вероятно, двенадцатое, может быть, пятнадцатое политическое убийство в японской столице.
Морские офицеры, убив премьер-министра, тотчас же отправились в ближайший полицейский участок. Они сдали оружие дежурному и сообщили, что произошло в резиденции премьера. Офицеры не скрывали того, что они совершили.
Но другие, тот же подполковник Хасимота, Окава Сюмей или благоразумный генерал Койсо, снабдившие оружием заговорщиков, конечно, не явились в полицию. Они предпочли остаться в тени. В тот день, когда хоронили премьера Инукаи, они обедали в доме барона Харада. Здесь был еще маркиз Кидо, старший секретарь лорда хранителя печати императора. Барон Харада сказал:
— Если и новый кабинет станет проводить все ту же политику, произойдет и второе и третье убийство… Не так ли, Окава-сан?
Окава, как и другие сидевшие за столом, согласился с бароном Харада, хотя здесь никто не говорил о личной причастности к покушению на премьера.
После того как генерал Танака ушел в отставку, во главе правительственного кабинета в продолжение очень короткого срока были еще три премьера: Хамагучи, Вакацуки и Инукаи. Двоих из них убили, а третий — Вакацуки — случайно избежал смерти. Военные шли напролом, любыми путями добиваясь власти. Они ощущали могучую поддержку со стороны промышленных трестов, которым все теснее становилось на островах. Представителей дзайбацу никто никогда не видел, никто не мог бы изобличить их в соучастии, они только давали деньги, а деньги не пахнут… Разве только Окава Сюмей действовал более открыто, поддерживая связь между военными и промышленно-финансовыми кругами, но и он вел себя осторожно.
Создание монархического государства в Маньчжурии во главе с Пу-и было завершено, когда Тайный совет в присутствии императора задним числом одобрил то, что уже сделано. Все так же сидели за длинными столами и так же вставали, принимая решение. Так же безмолвствовал император, присутствием своим как бы благословляя все, что происходило здесь, на Тайном совете. Председатель сказал:
— Нам передана просьба Квантунской армии создать правительство в Маньчжурии, которое управляло бы государством. Квантунская армия считает, что было бы целесообразно возвести на трон Генри Пу-и. Эту просьбу направил командующий Квантунской армией генерал Хондзио.
— Мы сознательно медлили с провозглашением монархии, — сказал один из советников. — Теперь мы это можем спокойно сделать. Наше решение не приведет к международному кризису, как это могло быть еще год назад.
Второй советник возразил:
— Новое государство создано по воле народа Маньчжоу-го. Мы заключим пакт, который предусматривает уважение и неприкосновенность нового государства. Правительство Маньчжоу-го объявило о своей независимости и отделении от остального Китая. Это их внутреннее дело. Мы не нарушаем международных законов, признавая Маньчжоу-го. Что касается секретных статей соглашения с Маньчжоу-го, об этом никто не узнает…
Но все же кто-то спросил:
— А как посмотрят на это американцы, англичане, французы?
Ответил председатель Тайного совета:
— Наш посол в Соединенных Штатах интересовался: не заявит ли американское правительство протест, если императорская Япония признает Маньчжоу-го. Государственный секретарь ответил, что у них нет намерения вмешиваться в наши дела, тем более созывать по этому поводу международную конференцию, Лигу наций или тому подобное. Наш посол предполагает, что Вашингтон благожелательно принимает выход Японии на континент к границам Советской России.
— Тогда мы спокойно можем голосовать, — сказал кто-то, сидевший рядом с председателем.
При голосовании поднялись все до единого. Кабинету министров предложили выполнить просьбу Квантунской армии — сделать Пу-и правителем Маньчжурии.
Но главные хлопоты легли на четвертый отдел штаба Квантунской армии. Генерал Хондзио прямого участия в этом не принимал, доверившись работникам своего штаба. Только раз он заглянул в отдел по пути к своему кабинету. Офицеры встали при появлении командующего.
— Чем занимаетесь? — спросил генерал Хондзио.
— Делаем монархию, ваше превосходительство…
— Ну, продолжайте, — сказал Хондзио и прикрыл за собой дверь.
Обсуждение в отделе продолжалось. Нужно было предусмотреть все до мелочей, вплоть до государственного флага. При Чжан Сюэ-ляне он был голубым с белым солнцем посередине. Его решили сменить, чтобы ничего не напоминало о старом. Сошлись на пятицветном флаге, причем для каждого цвета определили символику. Получалось внушительно: красный — преданность и верноподданство, синий — благоденствие, белый — справедливость, желтый — приветствие, а вот к черному цвету так ничего и не придумали…
Потом совещались о резиденции императора — где ее поместить, о расходах на содержание двора, о министрах, советниках, о названии эры царствования императора. По поводу премьер-министра решили сразу — главой правительства пусть будет Чэн Сяо — дворецкий из Тяньцзиня. Важнее с умом подобрать японских советников. Остановились на двух генералах из жандармерии: Иосиока станет личным министром двора императора, а генерал Таракасуки — советником. Его сделать еще синтоистским епископом… Жандарм-епископ! Таракасуки к тому же следует поручить еще управление опиумной торговлей, которая дает основной доход Квантунской армии. Но Итагаки возразил: опиеторговлю пусть возьмет на себя Доихара…
Когда все посты были распределены и все подготовлено, послали делегацию за императором. Генри Пу-и самому уже не терпелось занять место на троне. К нему приезжал недавно атаман Семенов наниматься на службу. Как-никак — пятнадцать тысяч сабель не валяются на сопках. Японцы поддержали Семенова, и атаман начал перебрасывать свою конницу ближе к Амуру.
Атаман Семенов выполнил заодно и поручение Итагаки — подсказал будущему императору написать письмо военному министру Японии по поводу трона: пусть посодействует — он согласен. Генри Пу-и написал такое письмо в соответствии с обычаем — на желтом шелке, и Чэн Сяо скрепил послание красной императорской печатью. Итагаки торжествовал — пусть посмеют теперь поддержать версию, что императора похитили! Пу-и сам рвался к императорскому трону, просил о поддержке…
…Когда Генри Пу-и было четыре года, точнее, три, потому что на Востоке возраст исчисляют с момента зачатия, он унаследовал трон Цинской династии, и отец повел его в храм Неба в Пекине, чтобы сообщить предкам о знаменательнейшем событии. Пу-и не помнил, какие слова он повторял шепотом в храме перед алтарем среди громадных золоченых колонн. Ему запомнилась только фиолетовая синева трехъярусной крыши, будто слитой с цветом неба, да белый пьедестал храма, окруженный мраморной кружевной балюстрадой.
Но что на всю жизнь запомнилось Пу-и — это Хуаньцю — Алтарь неба — на круглой, снежно-белой террасе. Мальчика-императора привели сюда и поставили в центре, подсказав произнести фразу:
«О Небо, я пришел к тебе!»
Пу— и произнес это слабеньким, детским голоском и вдруг испугался, услышав собственный громоподобный голос: «О Небо, я пришел к тебе!…» От могучих раскатов, казалось, обрушатся небесные своды.
Это было искусство акустики — изобретение древних, но маленький Пу-и с того момента возомнил себя великим из великих, ощутил в себе императора — ведь он говорил с небом, и его голос гремел как гром…
Теперь Пу-и, назначенный японским полковником на пост императора, снова шел в храм, одетый, как того требует ритуал, в древние маньчжурские одеяния, шел, чтобы поклониться алтарю, известить предков о своем назначении. Но сейчас у него не возникало ощущения торжественности, которое он испытал тогда в храме Неба. На душе было как-то обычно, буднично…
Из храма он, выпятив грудь, прошел в тронный зал, воссел на роскошный трон и подписал рескрипт о своем восшествии на престол под именем Кан Дэ.
«Вступивши на престол, — сказано было в рескрипте, — по воле неба, мы, император, издаем настоящий манифест… Престол маньчжурской империи наследует на вечные времена мужская линия сыновей и внуков императора Кан Дэ».
Кан Дэ объявили эрой, в которой начинали жить подданные его государства, началом нового летосчисления.
Но в душе Пу-и не было почему-то ощущения чего-то постоянного, тем более вечного. Может быть, права его жена Суань Тэ, которая так скептически отнеслась к японскому предложению… В разгар торжества Пу-и захотелось вдруг обратно в Тяньцзинь, в тенистый сад и тишину…
Дворецкий Чэн Сяо, каждый вечер много лет раздевавший императора, снимавший обувь, быстро вошел в новую роль премьер-министра. Он почтительно поставил императорскую печать под рескриптом и прочитал вслух его содержание. Все закричали «Вансуй!» в честь рождения новой империи, в честь восшествия на престол нового императора.
Рядом с троном тесной группкой стояли японцы — командующий Хондзио, его ближайшие сотрудники Итагаки, Доихара, а также будущий советник императора Таракасуки. Они тоже кричали «Вансуй!» и выражали радость по поводу национального праздника.
Это было в столице нового государства Чанчуне, переименованном в Синьцзин по случаю восшествия на престол Генри Пу-и, императора Маньчжоу-го.
А вечером, когда за окнами императорского дворца еще продолжала бушевать толпа, приветствуя рождение новой эры, когда темноту неба еще прорезали сияющие разноцветными огнями ракеты праздничной иллюминации, в покои Генри Пу-и явился генерал Таракасуки. Он успел снять парадный мундир, в котором присутствовал на коронации в тронном зале, и был теперь в штатском темно-коричневом будничном кимоно.
— Ваше величество, — почтительно сказал Таракасуки, — вам надо подписать военный договор с командующим Квантунской армии.
Он раскрыл большую сафьяновую папку и протянул Пу-и тонкую колонковую кисть, обмакнув ее в маслянистую тушь.
— Но я не читал его…
— Ничего, ничего… Теперь я ваш советник, и вам не придется обременять себя докучливыми делами. Здесь предусмотрено все, что нужно. Генерал Хондзио уже подписал договор. Прошу вас!
Генри Пу-и покорно взял кисть и начертал под договором свое имя.
— Господин премьер, поставьте императорскую печать…
Когда Чэн Сяо скрепил договор красной печатью, генерал Таракасуки повернулся к нему:
— Вам тоже, господин премьер-министр, надо подписать вот это ваше письмо — приложение к договору.
Чэн Сяо все же успел пробежать некоторые строки.
«Моя страна, — говорилось в письме, — в будущем поручит Японии национальную оборону Маньчжоу-го и поддержание общего порядка в стране. Все расходы, необходимые для этого, будет нести наша страна…»
Чэн Сяо услужливо подписал протянутую ему бумагу. Советник императора, подождав, пока просохнет тушь, положил документы в сафьяновую папку.
— Ваше величество, — сказал Таракасуки, — я бы хотел воспользоваться случаем и посвятить вас в дела вашего государства… Вы будете отныне именоваться Верховным правителем. Личную императорскую охрану мы заменим солдатами Квантунской армии… Оберегая ваш покой, почтительно прошу представить список ближайших родственников вашего величества, им мы разрешим посещать дворец. Разумеется, родственники не должны отвлекать императора Кан Дэ от государственных дел… Аудиенцию своим министрам вы будете давать лишь раз в год. Мы сделаем все, чтобы не отвлекать ваше величество от мудрых размышлений о судьбах монархии… Послом императорской Японии при дворе вашего величества назначен командующий Квантупской армией… На личные расходы императорской семьи в бюджете государства предусмотрено полтора миллиона иен, в том числе на карманные расходы вашего величества сто пятьдесят тысяч иен в год… Мне, вашему покорному слуге и советнику, поручено освободить ваше величество от излишних забот по управлению государством… Я желаю вашему величеству приятных сновидений…
Изложив императору все, что ему поручил генерал Хондзио, Таракасуки склонился перед Пу-и, шумно втянул в себя сквозь зубы воздух и удалился из императорских покоев.
Началась эра Кан Дэ — период царствования последнего императора Цинской династии Генри Пу-и…
Еще не закончилась агрессия в Маньчжурии, а уж японская военщина предприняла новые шаги к захвату Китая. События перекинулись в Шанхай, крупнейший в Китае портовый город.
Каваи Тэйкити возвращался в Шанхай морем на японском пароходе «Хотэно-мару», совершавшем рейсы вдоль китайского побережья. Он предпочел морское путешествие сухопутной поездке через континент, взбудораженный событиями в Шанхае. Здесь 19-я китайская армия, вопреки приказу чанкайшистского правительства, вступила в бой с японским десантом и вот уже месяц вела ожесточенную борьбу с интервентами.
Путешествие проходило спокойно, погода стояла тихая, и весеннее море отливало густой синевой. Среди пассажиров находилось несколько европейцев и китайцев, но больше было японцев. Вечерами в салоне играла музыка, дамы в вечерних платьях танцевали с партнерами танго, фокстрот, только что входивший в моду чарльстон, и внешне казалось, что ничто не омрачает атмосферу непринужденного отдыха и веселья. Правда, китайцы, живущие на верхней палубе, держались очень замкнуто, не говоря уж о китайских пассажирах кают второго и третьего класса. Там эта отчужденность проявлялась особенно отчетливо. Китайцы собирались группками, негромко переговаривались и тотчас же умолкали при появлении японцев.
Газеты, которые доставлялись на пароход во время недолгих стоянок в портах, пестрели сообщениями о шанхайском инциденте. Различные газеты оценивали события по-разному, как и люди, населявшие пароход «Хотэно-мару».
Вахтенный штурман по утрам отмечал путь, пройденный пароходом, передвигая на большой карте маленький пластмассовый кораблик, точную копию «Хотэно-мару». Карта висела у широкого трапа перед входом в ресторан, и пассажиры современного ковчега обязательно останавливались возле нее. Модель белоснежного судна с крохотным японским флагом спускалась все ниже на юг. Пароход «Хотэно-мару» входил в зону военных действий. Теперь, через месяц после начала событий, уже никто не обсуждал причин инцидента, не говорил о подозрительном пожаре в японском консульстве, поспешном японском ультиматуме и еще более поспешной высадке десанта. Всем было ясно — повторяется мукденский инцидент, с той только разницей, что 19-я китайская армия вдруг оказала сопротивление и японцам, и своему гоминдановскому правительству.
В дельту реки вошли поздно вечером, когда солнце исчезло в палевой дымке широкой реки. Только три дня пути отделяли Шанхай от Инкоу, но здесь уже было совсем тепло. Наступил вечер, а пассажиры сидели на палубе в летних платьях. Пароход приближался к Шанхаю, когда в отдалении загрохотал гром, потом замелькали зарницы, багрово-красные, в одном и том же месте. Нет, это не похоже было на приближающуюся грозу. Под Шанхаем артиллерийская перестрелка…
Пароход причалил к пристани напротив Английского банка. Башенные часы, венчавшие здание, показывали за полночь. Мягкий женский голос на разных языках объявил по радио, что пассажиры могут остаться на борту парохода до утра — в городе неспокойно. Но все же часть пассажиров сошла на берег. Среди них был и Каваи, решивший сразу же добираться к Одзаки. Он вышел на безлюдную набережную, прошел мимо парка Уай-тан, что рядом с Садовым мостом. В парке он различил орудие и рядом с ним силуэты японских солдат в металлических шлемах. Патруль проверил документы, и Каваи прошел через мост в японские кварталы…
Он ощупью поднялся на второй этаж и осторожно постучал в дверь.
— Кто здесь? — Каваи узнал испуганный голос Эйко, жены Ходзуми.
— Эйко-сан, это я — Каваи, извините меня… Откройте!
Одзаки проснулся и тоже вышел в прихожую. Сняв башмаки, Каваи прошел в комнату.
— Я только что с парохода, — говорил Каваи. — Мне нужен Зорге. Может быть, пойдем к нему сразу?
Крохотная комнатка, где они сидели, служила гостиной и детской. За ширмой на циновке спала маленькая Йоко. Каваи в нескольких словах рассказал Ходзуми о последних событиях в Маньчжурии.
— В Шанхае повторяется то же, что было в Мукдене, — ответил Одзаки, — только в несколько ином варианте и, кажется, с иными результатами. — Одзаки сидел в ночном кимоно из дешевой ткани, какие выдают приезжим в номерах заурядных гостиниц. — Но ты прав, надо тотчас же идти к Рихарду…
Через несколько минут Одзаки уже натягивал свой кожаный реглан в прихожей.
— Эйко, не жди меня, я вернусь утром, — бросил он, прощаясь с женой.
— Но там стреляют, — с тревогой сказала молодая женщина.
— Ничего… Будь спокойна, стреляют дальше…
Стрельба на улице действительно утихла. Но когда они перешли мост и приблизились к Нанкин-род, канонада возобновилась с новой силой.
Прижимаясь к стенам домов, шли по темному мертвому городу, без единого огня в окнах… Вдоль проспекта, со стороны ипподрома, просвистело несколько пуль. Одна пуля ударила в витрину. Зазвенело разбитое стекло, и снова наступила тишина, нарушаемая отдаленными выстрелами, глухими, словно подземные взрывы.
Кружным путем вышли к французскому сектору. Несколько раз натыкались на патрулей. Лучик электрического фонаря падал на белые прямоугольники документов, перескакивал на лица журналистов. Патрули были разные — японские, британские, французские, но корреспондентские билеты открывали дорогу.
С Зорге проговорили до самого утра… Одзаки переводил, потому что Каваи очень плохо говорил по-немецки. Рихард, одному ему известными знаками, записывал в свой блокнот все наиболее важное. Рихард переспрашивал Каваи по нескольку раз, казалось бы, одно и то же, уточняя для себя какие-то детали, подробно интересовался военным договором штаба Квантунской армии с марионеточным императором. Но Каваи в конце-то концов знал очень немногое — Итагаки рассказывал Такеучи, конечно, далеко не все.
— А теперь давайте думать, что все это может значить, — предложил Зорге и, по своей привычке, потянулся за сигаретой.
— По-моему, — сказал Одзаки, — генеральный штаб на какое-то время сосредоточил свое внимание на Маньчжурии и пока откажется от захвата Шанхая.
— А новый морской десант адмирала Нагано севернее города? — спросил Зорге. — Девятнадцатая армия оказалась в тяжелом положении.
Несколько дней назад командующий японским флотом выбросил десант морской пехоты к северу от Шанхая в тылу 19-й китайской армии.
— Да, это верно, — подтвердил Одзаки, — в штабе адмирала Нагано есть данные, что Девятнадцатая армия начала отступать от Шанхая. Вместе с ней уходят рабочие и студенческие отряды добровольцев, чтобы не попасть в окружение. В то же время британский посол и посол Соединенных Штатов заявили совместный протест адмиралу Нагано. У них есть свои интересы в Китае. Французы тоже присоединились к протесту.
— Это достоверно?
— Да… адмирал сам подтвердил. Я передал информацию в газету.
— А китайская сторона?
— Чан кай-ши отдал новый приказ — перебросить Девятнадцатую армию для борьбы с коммунистами.
— Но в этой армии очень сильны прокоммунистические настроения, — вступил в разговор Каваи. — Как же так?
— В том-то и дело! — Одзаки поднялся и взглянул в окно. На улице было совершенно светло. — Вы слишком многого требуете от командующего армией Цай тин-кая, он настроен антияпонски, но еще далеко не прокоммунистически… Я слышал, что маршал Чан Кай-ши сказал по этому поводу: пусть коммунисты бьют непослушные мне войска! Это человек хитрый и вероломный… Однако не пора ли нам расходиться, господин Зорге…
— Тогда перед уходом — по чашке кофе, — предложил Зорге. — У меня есть особый рецепт.
Перешли в кухню. Рихард поставил на огонь сковородку. Когда она накалилась, он протер сковороду долькой очищенного чеснока. В кухне распространился чесночный запах.
— Что вы делаете! — воскликнул Одзаки.
— Сейчас увидите…
Он поджарил кофейные зерна, смолол их, заварил кофе и, плеснув в кофейник несколько капелек сырой воды, чтобы осадить пену и гущу, разлил дымящийся напиток в чашки. Кофе действительно получился ароматный и вкусный.
— Когда-то меня научил этому один скандинавский гурман, я ведь долго жил в Стокгольме и Осло.
После завтрака ночные гости ушли. Стрельба все еще продолжалась, но начинала удаляться от города. Одзаки был прав — 19-я китайская армия отходила, чтобы не потерпеть поражения, — японские войска брали ее в клещи, нанося удары с фронта и тыла.
Несколько месяцев назад (Каваи Тэйкити находился тогда еще в Мукдене) Рихард отправил Макса Клаузена на юг — в Кантон, чтобы развернуть там еще одну радиостанцию. Шанхайское кольцо, как иногда называли группу Зорге, постепенно расширялось, и теперь связь с Москвой, Хабаровском, Владивостоком поддерживалась из трех городов Китая, и каждая местная группа работала самостоятельно. Вся техника: оборудование, изготовление передатчиков, установление связи — легла на плечи Клаузена. В Кантон они поехали втроем — Макс, Анна и Константин Мишин, а радистом в Шанхае остался работать чех Вацлав Водичка, накопивший опыт связиста еще в мировую войну.
В Кантон везли готовый передатчик, который сделал Макс с помощью Мишина. Клаузен шутил: «Переходим на серийное производство, в случае нужды передатчик сможет заменить мясорубку…» И в самом деле, из множества деталей передатчика только маленькая тяжелая динамо-машина имела какое-то отношение к радиотехнике, остальное для непосвященного человека представляло собой нагромождение старых хозяйственных вещей: от керосинок пакетики слюды для конденсатора, плетенная из тонкой проволоки вьетнамская ваза, хлеборезка… Все это рассовали по чемоданам, корзинам, а динамо машину запаковали в ящик с посудой. В дороге Клаузен выдавал себя за хозяина фотоателье и в случае таможенного досмотра мог объяснить, что динамо-машина нужна ему на тот случай, если возникнут перебои с подачей электроэнергии. Ведь в Кантоне так плохо работает городская электросеть…
…Прошло всего пять лет после трагических событий в Кантоне. Гоминдановские власти, натравив всякое отребье, хулиганье, деклассированные элементы, разгромили советское консульство, зверски расправились с советскими дипломатами, — они были убиты во время погрома.
Гоминдановцы совершили контрреволюционный переворот, начали разгром Китайской коммунистической партии. Жестокий террор обрушился на китайский народ — полмиллиона революционных рабочих, крестьян, интеллигентов погибло в гоминдановских застенках, было обезглавлено при массовых казнях, карательных экспедициях, антикоммунистических походах. Ценой крови своего народа Чан Кай-ши и его вероломные генералы старались снискать расположение империалистов Японии, Англии, Соединенных Штатов. Но ненадолго восторжествовала реакция! В Москве знали и верили, что государственные отношения с Китайской республикой могут восстановиться.
Следовало наблюдать за настроением гоминдановцев и представителей иностранных держав, заинтересованных в разрыве советско-китайских отношений, чтобы предотвратить повторение кантонских событий.
Такое задание и получил Клаузен…
Группа работала успешно. Но вот в мае, когда влажные, прохладные ветры сменились нестерпимой жарой, из Кантона от Макса Клаузена пришло тревожное сообщение: «Мишин тяжело заболел туберкулезом, климат губительно действует на его здоровье. Разрешите выезд хотя бы в Шанхай».
Зорге прочитал телеграмму. Советовались, обсуждали с Клязем сложившееся положение. Шанхай в такое время года немногим лучше Кантона для больных туберкулезом. Зорге тогда сказал:
— Запросим Центр, я обещал Мишину помочь ему вернуться в Россию. Там он быстрее может поправиться. Клязь согласился, но высказал опасение:
— Ведь он эмигрант… Служил у Колчака. Как посмотрят на это в Центре?
— Ну и что?… Мишин заслужил право вернуться на родину. Старик не откажет.
В Москву послали шифровку, а Мишину разрешили вернуться в Шанхай.
К тому времени, когда Константин Мишин приехал в Шанхай — еще более худой, с запавшими глазами и подозрительно ярким румянцем, подпольщики уже имели ответ из Центра. Старик давал согласие на поездку Мишина для лечения в Москву. Надо было видеть, как засияли глаза больного, когда Рихард сказал ему об этом.
— Спасибо! Спасибо, Рихард! — взволнованно говорил он. — Признаться, я боялся, что меня не пустят в Россию, и там были бы правый. А теперь… теперь я поеду на Цну. Вы знаете Цну — реку на Тамбовщине? Такая светлая, чистая вода… Буду лежать целыми днями на горячем песке в зарослях тальника… И мать принесет холодного молока в кувшине!…
Но вдруг Мишин закашлялся, достал из-под подушки носовой платок — на нем заалело пятнышко крови.
— Опять кровь, — на мгновение помрачнев, сказал он. — Но это ничего!… Теперь ничего!… Ты знаешь, Рихард, иногда мне кажется, что это не туберкулез, а ностальгия. Тяжелая форма — ничего нет тяжелее жить изгнанником. Когда я смогу поехать?
Решили, что Мишин отправится сразу же, как только ему станет лучше. За больным ухаживала Агнесс Смедли, она тоже недавно вернулась из Цзянси, побывала в горах Цзинганшаня в частях Красной армии. Приехала полная впечатлений. Иногда появлялась Луиза, но ненадолго, а Смедли даже приспособила для работы подоконник, на котором разложила свои блокноты, записи, газетные статьи. Она писала в то время, когда Константин спал или лежал со счастливым лицом, предаваясь мечтаниям о горячих золотых песках, о спокойной далекой Цне с ее прозрачными омутками и прохладной, как в сказках, живой водой…
Но скитальцу Мишину, заброшенному бурей событий далеко от родных краев, не довелось увидеть снова берегов Цны. Он таял на глазах и умер тропическим знойным днем, мечтая все о той же речке Цне, про которую, быть может, во всем Шанхае никто и не слышал, а ему она была дороже жизни.
Похоронили Константина на православном кладбище, с попом и панихидой, как решил эмигрантский совет. В церковь на отпевание пришли несколько его знакомых и чужих друг другу людей. По-настоящему близкой покойному из людей, стоящих у гроба, была лишь Агнесс Смедли. Из подпольщиков никого не было — даже на похороны товарища они не могли прийти все вместе…
Вечером к Смедли заехали Одзаки и Зорге. На Агнесс уже не было траура, но она почти не участвовала в разговоре. Ходзуми был тоже подавлен, и не только смертью Мишина. Он заговорил о других смертях — в британском сеттльменте английские жандармы схватили больше двадцати настроенных прокоммунистически китайцев, всех, кого успели арестовать на сходке в маленьком ресторанчике на бульваре. Их передали из английской полиции в гоминдановскую охранку. Пытали страшно и изощренно. Среди арестованных оказались пять членов Лиги левых писателей, некоторых из них Ходзуми хорошо знал.
Рихард впервые видел Одзаки таким взволнованным. Он непрерывно шагал по комнате, останавливался у окна, невидяще глядел на капал с плывущими джонками и снова ходил из угла в угол. Агнесс и Зорге следили за ним глазами.
— Я ничего не понимаю в этой стране!… Ничего, хотя живу здесь несколько лет, — говорил Одзаки. — Наши военные хотя бы знают, чего они хотят. А эти? Они истребляют своих, которые хотят защитить Китай от японцев… Я вижу как на ладони, что принесет с собой наша колонизация. Наша! Я ведь тоже японец. Временами я начинаю себя ненавидеть… Я вижу союз китайских предателей с японскими оккупантами.
Одзаки снова зашагал по комнате.
— Но при чем же здесь ты? — пытался его успокоить Зорге.
— При том, что мне стыдно за свое бессилие… Вот все, что мог я сделать для этих людей, которых нет уже в живых… Я перевел декларацию Лиги левых писателей по поводу расстрела двадцати четырех… Вот она.
Ходзуми достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, испещренный иероглифами. Он читал, сразу переводя на немецкий, потому что Агнесс и Зорге не знали японского языка.
«Расстреляли их на рассвете. Сначала обреченных заставили копать могилу, потом солдатам приказали закопать их живыми. Пятерых закопали. Но такая расправа даже солдатам показалась жестокой. Остальных застрелили и бросили в ту же яму, где зарыли живых…
Когда перед казнью солдаты пришли за ними, они все — мужчины и женщины — запели «Интернационал». Потом это пение было слышно у тюремной стены, где их казнили. Прерывалось оно только выстрелами и начиналось снова. Под конец пели пять или шесть человек… Снова выстрелы, теперь пел только один человек. Голос был слабый, хриплый, отрывистый. Раздался еще один выстрел, и голос умолк…»
Одзаки бессильно опустил листок.
— Это ужасно! — воскликнул он. — Их расстреляли гоминдановские солдаты, когда другие солдаты из Девятнадцатой армии, отряды студентов дрались с японским морским десантом, когда в Шанхае на рабочие кварталы падали японские бомбы… Я готов стрелять в китайских предателей, но не могу этого делать, потому что я сам японец… Это ужасно!
— Послушай, Ходзуми-сан, — голос Рихарда стал резким, глаза его сузились, брови устремились вверх, — ты впадаешь в истерику… Да, да! — движением руки он остановил протестующий возглас Одзаки. — Не будем подбирать слова. Но ведь ты сам рассказывал, что еще студентом или аспирантом переводил Маркса со своим однокурсником… — Рихард запнулся, защелкал пальцами, вспоминая фамилию. — Помоги мне…
— Фуюно, — подсказал Одзаки. — Потом он умер в тюрьме Мацуя-ма…
— Да, Фуюно… Ты читал с ним «Государство и революция», «Капитал», книги Ленина об империализме… Разве ты не понял из этих книг главного, что мир расчленен на два лагеря, извини за сентенцию, на богатых и бедных, независимо от рас, цвета кожи…
— Я все это знаю, понял, хотя и не стал коммунистом, — Одзаки перебил Рихарда, — я исповедую гуманизм.
— Но гуманизм тоже требует борьбы для своего утверждения.
— Верно, ты прав, Рихард, но я хочу сказать о другом… В наше время марксизм хотят использовать и другие — колонизаторы.
— Не понял, — признался Зорге.
— Я говорю о правых японских социал-демократах… Они тоже поддерживают колониальную политику гумбацу — военной клики, делят государства на богатые и бедные. По их мнению, Япония — нищая страна, стесненная несправедливым развитием истории, вынужденная жить на островах, в то время как рядом существует несправедливо богатый Китай. Два государства — пролетарское и буржуазное. Поэтому требуют экспроприации экспроприаторов… Вот смотри, что пишут наши социал-предатели.
Одзаки достал из портфеля пачку газетных вырезок, порылся в них, нашел нужный ему листок и прочитал:
— «Если смотреть с точки зрения социализма, то нашу страну, имеющую стомиллионное население на небольшом клочке земли, вынужденную сжиматься до крайности, нельзя не назвать в международном масштабе пролетарским государством. В противоположность этому Китай, который обладает огромной территорией и сравнительно редким населением, является в международном масштабе буржуазным государством. В настоящий момент за пролетариатом, который находится под угрозой голодной смерти, признается общественное право предъявлять буржуазии, обладающей излишками, требования для защиты своих жизненных интересов. Поэтому, когда наша страна, являющаяся пролетарским государством, добивается от Китая — буржуазного государства — права разработки хозяйственных ресурсов, то это ни в коем случае не является империалистическим захватом».
— Так это же проявление фашизма! — воскликнул Зорге. — Вспомните гитлеровский «лебенсраум» — жизненное пространство за счет соседних народов. Это национал-социализм в чистом виде, под лозунгами которого Гитлер рвется к власти в Германии.
— Да, но если китайские коммунисты и их руководители в один прекрасный момент тоже станут на такие позиции, если перенесут социальные законы человеческого общества на отношения государств, племен, наций…
— Этого не может быть, — убежденно возразил Рихард.
— Послушайте, — прервала спорщиков Агнесс Смедли, — вы, кажется, хотели узнать, что я привезла из Цзянси.
Смедли почти месяц провела в советском районе, где китайская Красная армия отбивала очередной поход гоминдановцев… Она снова встречалась с интересовавшими ее людьми, работала в госпитале, совершала утомительные переходы с военными частями. Агнесс рассказывала образно, с живыми деталями, которые помогли представить картину жизни освобожденного района.
Последние месяцы Рихард реже встречался с Агнесс — то уезжала куда-то она, то он надолго исчезал из Шанхая или, занятый делами, неделями не появлялся в ее квартире. Агнесс сидела молча, и Зорге не мешал ей думать, может быть, вспоминать. Был вечер, такой же, как год назад, и тонкий, почти абстрактный рисунок на оранжево-серых шторах повторял жизнь за окном: джонки, паруса, лодочники под зонтами из пальмовых листьев… Так же тянуло в окно влажным теплом, пряными запахами реки. Это чисто внешнее ощущение чего-то, уже раз происходившего, напоминало ему и другое — давний разговор, когда он, по непонятному движению души, вдруг заговорил о прошлом, доверил этой женщине свое незажившее, старое.
Рихард курил, Агнесс сидела, откинув голову на спинку кресла, и свет из окна освещал половину ее лица, невидимую Зорге. Граница между светом и тенью вырисовывала ее четкий профиль. Красивые, тонкие руки лежали на подлокотниках, и кисти, словно забытые, упали вниз.
Она нравилась ему, эта женщина с лучистыми серыми глазами и чуть выдающимися скулами.
Вероятно, они думали об одном и том же. Агнесс сказала:
— Хотите, Рихард, я тоже расскажу вам о своей жизни?…
Она долго молчала, будто ждала, чтобы сумрак вечера сгустился еще больше.
— Когда-то я любила бродить в пустыне — мы жили на ее краю в шахтерском поселке… Пустыня беспредельна, на ней лежит отпечаток ушедших веков, которые поглотили человеческие страсти, надежды, подвиги… В пустыне забываешь обо всем, и мне казалось, что там я обретаю покой. Потом я возвращалась, и все начиналось сначала.
Агнесс говорила, словно думала вслух, не заботясь о логике повествования.
— Сегодня я вспомнила смерть матери. Она лежала в гробу с худым, изможденным лицом и темными натруженными руками, сложенными на плоской груди. Маленькая, хрупкая, вся в морщинах и совершенно седая… А ей было сорок лет, когда она умерла.
Если бы в моей крови не было страсти к скитаниям, унаследованной от отца, а может, и от индейских предков, я, вероятно, так и осталась бы в каком-нибудь городишке, вышла замуж за шахтера, народила бы ему детей, чтоб они горевали на белом свете, и умерла бы, также не дожив до сорока лет…
Мать сказала мне перед смертью: «Агнесс, обещай мне, что ты добьешься образования». Она обняла меня первый раз в жизни. Меня захлестнула волна неизведанного чувства. Я страстно ответила на ее поцелуй. Раньше этого никогда не было. В нашей семье не было сантиментов — ни поцелуев, ни ласк. Нищета вытравила все чувства. Ведь кроме меня было еще четверо детей…
Мать всегда на нас кричала, а отец, если жил дома, был пьяным или молчаливо угрюмым. Измученные бедностью, они не могли думать ни о чем, кроме хлеба. С тех пор как я себя помню, во мне всегда гасили нежные чувства, проявления ласки. А мне так хотелось, чтобы мать взяла меня на колени.
Мне казалось, что мать навсегда смирилась со своей неизбежной судьбой, из жены неудачника фермера она сделалась пролетаркой, чернорабочей, прачкой, бралась за все, что сулило какой-то заработок. Отец был другого склада, он не терял надежды выбиться в люди, куда-то уезжал, чего-то искал, не находил, все больше озлоблялся и окончательно спился.
Мы часто переезжали с места на место. Я ходила в школу, если она была близко, и работала — не помню с каких лет. Прямо из школы ходила нянчить ребят, мыть посуду. Но чаще помогала матери в стирке, это был наш главный заработок.
Я никогда не забуду чувства унижения, которое испытала, очутившись в богатом доме на именинах моей одноклассницы. Меня пригласили из вежливости, сострадания, не знаю из-за чего еще…
Я долго уговаривала мать купить какой-нибудь подарок. Бананы были всегда моим любимым лакомством. Стоили они гроши, но для нас были недосягаемы. Какой отличный подарок — бананы! Ни на что другое у меня не хватало фантазии. Мать, ворча, согласилась купить три банана. Но, придя в дом к имениннице, я увидела, что ей надарили. На столике лежали вещи, которые мне и не снились, — книги в золоченых переплетах, серебряные вещицы, коробки, украшенные бантами. И вот, на глазах у всех, я должна была подойти к столу и положить эти свои три никому не нужных банана… Я шла как на пытку. Дети свободно разговаривали, кругом смеялись, а я села у стены, озабоченная только тем, чтобы они не видели мои стоптанные башмаки. И платье, казавшееся дома таким нарядным, выглядело здесь нищенски жалким. Я сгорала от стыда…
Потом я что-то разлила на скатерть, уронила ложку и, чтобы никто не заметил, не стала есть мороженое, а мне так хотелось его попробовать!
Меня выручила мать девочки. Она мягко спросила: «Может быть, тебе нездоровится? Тогда, если хочешь, иди домой». Я с радостью ухватилась за подсказанный повод и, глотая слезы, ушла в наши трущобы.
Но к этому времени я была первой ученицей в классе (вероятно, потому меня и пригласили в гости), сидела на самой задней парте — почетная привилегия, — я могла заниматься без помощи учительницы…
Агнесс остановилась и спросила:
— Не надоела вам, Рихард, моя болтовня? Я уверена, что люди рассказывают такое больше для самих себя, чем для своих собеседников… Ну, хорошо…
Таким было детство! Впрочем, как и вся моя жизнь в Штатах: бесцветная, серая. Я часто голодала, воровала даже что-то на рынке, чтобы накормить младших детей. Мать делала вид, что не замечает откуда-то взявшейся булки, куска колбасы. Отец надолго исчез, и нам помогала сестра матери, которая сделалась проституткой. Она была хорошей, любящей нас женщиной. Потом умерла моя старшая сестра, потому что у нас не было денег заплатить доктору. Я никогда не спала на простыне и не знала, что надо раздеваться на ночь.
Раз мне посчастливилось, и я поступила на табачную фабрику. После школы с такими же девчонками я отбирала листья, из которых мужчины катали сигары. Среди мужчин, катавших сигары, мне нравился молодой парень, и захотелось, чтобы он обратил на меня внимание. Раз я поставила на его дороге ящик с табачными листьями, он споткнулся и обругал меня. Хозяин был недоволен моей работой, он сказал, что я слишком медленно отбираю листья, о чем-то мечтаю… В субботу он выдал мой недельный заработок — полтора доллара — и сказал, чтобы я больше не приходила…
Мне было пятнадцать лет, когда меня первый раз поцеловал мужчина. Это был шахтер из ковбоев, живший в нашем поселке. Он пригласил меня на танцы в соседнее ранчо, и мы ехали верхом на лошадях краем пустыни. Усатый шахтер казался мне старым, хотя ему не было тогда и тридцати лет. Наши лошади шли рядом, он говорил, что хочет завести семью, и предложил мне выйти за него замуж. И я готова была согласиться, такое ощутила желание быть любимой. Он говорил, что мы будем жить в его ранчо, обещал подарить лошадь и хороший револьвер. Особенно меня привлекал револьвер… Потом я достала себе револьвер и никогда с ним не расставалась. В нашем суровом крае все имели оружие.
Шахтер наклонился ко мне в седле и поцеловал. От него пахло табаком и закисшим потом. Я сделала вид, что не заметила этого. Но вдруг подумала: брак — это дети, нужда. Перед моими глазами предстала мать… И я уже жалела, что ответила на поцелуй.
А жених, когда вернулись, пошел к отцу. Отец ответил — мне еще рано. А я уже ненавидела и отца, который встал на пути моего замужества, и усатого шахтера, от которого пахло потом и табаком… На другой день он уехал из поселка и больше никогда не возвращался.
Вскоре наш поселок охватила стачка, бастовали шахтеры Колорадской компании. Мать стояла на стороне шахтеров, отец выжидал. Среди забастовщиков начался разлад. Компания вызвала войска, арестовала зачинщиков, но упорство шахтеров сломили не солдаты, а жены, они не могли смотреть на голодных детей. Во мне накипала ненависть к несправедливости, к неравенству…
Еще не окончив школы, я стала учительницей, хотя сама была малограмотной. Считали, что для шахтерских детей сойдет, тем более для мексиканцев. Жила в самой глуши, среди людей, для которых даже наш поселок казался столицей. Домой я приезжала редко, и на меня смотрели здесь с уважением — учительница. Однажды меня вызвали телеграммой — мать тяжело заболела. Она так и не встала с постели. На меня легла забота о сестре и двух братьях.
Потом я переехала в городок к тетке, научилась стенографировать, поступила машинисткой в редакцию. Редактор благоволил ко мне. Он был пожилой и образованный человек, мне казалось, что он относится ко мне, как к дочери. Как-то раз редактор задержал меня на работе, мы остались одни, и он хотел овладеть мною силой… Конечно, из редакции мне пришлось уйти.
Вскоре я вышла замуж. Мой муж был социалистом, американец скандинавского происхождения. Он строил в пустыне какой-то канал, надолго уезжал, и я оставалась одна, зарабатывая на существование себе и братьям. Это было уже в Сан-Франциско. Брак не закабалял меня. Но вот я почувствовала, что становлюсь матерью. Я была в панике, но в глубине души во мне просыпалось материнство. Тем не менее я написала мужу: «Приезжай, избавь меня от этого. Ты виноват. Иначе я покопчу самоубийством…»
Он мягко пытался разубедить меня, я настаивала. Мы обратились к доктору. Когда я пришла в сознание, муж сидел у моей постели и улыбался. Я возненавидела его за эту улыбку. Теперь мое тело, моя душа жаждали ребенка. Как смел он улыбаться?!. Брак не получился. Мы разошлись.
Очевидно, я недостаточно помогала семье, хотя выбивалась из сил. Младшего брата арестовали за воровство. Я назанимала денег и послала ему в тюрьму. Брата освободили, но он вскоре погиб — его завалило землей в канализационной канаве. После тюрьмы он работал поденщиком-землекопом. А второй брат поступил добровольцем в армию — был разгар мировой войны, и Соединенные Штаты готовились вступить в нее на стороне союзников. Брат, совсем не хотел воевать, но он стал солдатом, чтобы существовать, хотя бы ценой смерти. Он написал: «Мне надоело голодать, я ухожу в армию…» Ему не было восемнадцати лет.
Я возненавидела еще и войну. Мои друзья предложили мне участвовать в антивоенной работе, и я согласилась. В конце концов нас арестовали, держали в тюрьме, пока не кончилась мировая война. Я узнала, что такое тюремная похлебка, сырые камеры и прикованная к стене железная койка.
У меня допытывались — нет ли во мне немецкой крови, тогда им было бы легче обвинить меня в шпионаже. В тюрьме и произошел тот разговор с федеральным чиновником, который упрекнул меня, что я не американка. Я возразила: мои предки индейцы — кто же больше американец, вы или я? Это стоило мне нескольких дней карцера.
После войны я уехала в Германию, продолжала учиться, писала, и вот я здесь, в Китае. Один мой друг сказал мне однажды: «Неважно, в какой стране вы будете работать, лишь бы работали для свободы». Я не хочу для себя покоя в этом мире, пока многое в нем не изменится…
Вот и все, что хотела я вам рассказать, Рихард. В Соединенные Штаты я никогда не вернусь. Там люди — волки. Казалось бы, я все же выбилась в люди, но чего это стоило мне и моим близким в стране, где процветает предпринимательство. Мне скоро будет сорок лет, для женщины в таком возрасте уже не время думать о личном счастье. А теперь, Рихард, ступайте домой. Уж очень поздно…
Зорге курил в темноте, зажигая сигареты одну от другой.
Агнесс встала, поднялся и Рихард.
— Я верну вам ваши собственные слова, — сказал он, — какая же вы одинокая…
Женщина пошла к двери. Рихард шел сзади, угадывая в темноте лишь очертания ее фигуры. Он поравнялся с ней и обнял за талию. Агнесс отвела его руку:
— Не надо, Рихард, я ведь тоже могу забыться…
Она открыла входную дверь, протянула ему руку. Дверь захлопнулась. Рихард слышал, как Агнесс дважды повернула в замке ключ…
Осенью тридцать второго года Ходзуми Одзаки покинул Шанхай. Его отзывала редакция в Токио. Зорге пытался убедить Ходзуми остаться, он был так нужен здесь. Одзаки, усмехнувшись, ответил:
— Кто же меня будет кормить, Рихард? Наша с тобой работа не приносит доходов. За свои убеждения нельзя получать денег…
Одзаки с семьей уехал в Японию ближайшим пароходом, а вскоре из Москвы пришло распоряжение: оставить вместо себя Клязя, а самому, как только позволит обстановка, выехать в Центр.
Было холодно и неприютно, когда Зорге и Смедли в канун отъезда гуляли в безлюдном парке. Брели по иссохшей траве, зеленой даже зимой. В вершинах деревьев шумел ветер. Агнесс остановилась у могучего дерева, широко раскинувшего ветви. Она искала что-то в траве и, наконец найдя, протянула Зорге.
— Вы помните, Рихард, что вы сказали мне о дружбе?
— Конечно!…
— Это акация из породы мимоз. Смотрите, какие ярко-красные чечевицы скрыты в созревших стручках. По-китайски дерево называется «Помни тысячу лет» — его семена дарят друзьям на память. Возьмите их от меня. Древний поэт написал о них чудесные строки. Хотите послушать?
Красные бобы в долинах Юга
За весну еще ветвистей стали,
Собери побольше их для друга
И утешь меня в моей печали…
Агнесс провожала Рихарда на вокзале. Когда поезд тронулся, она высоко подняла руку и так стояла недвижимо, пока вагоны, все отдаляясь, не исчезли из вида…
Некоторое время Зорге вынужден был задержаться в Пекине — в Шанхайгуане близ китайской стены возник новый вооруженный конфликт, и поезда перестали ходить на Мукден и Гирин. Газеты писали, что неизвестный китайский диверсант бросил на платформе гранату в то время, когда рядом стоял японский эшелон с войсками. Жертв не было, тем не менее Квантунская армия оккупировала район Шанхайгуаня южнее китайской стены. Сообщалось также, что полковник Доихара в момент инцидента находился на станции Шанхайгуань.
Железнодорожное сообщение было прервано на неделю. Зорге выехал в Москву первым же поездом, как только движение восстановилось. Станция Шанхайгуань находилась в полсутках езды от Пекина. Японская агрессия распространялась за пределы Маньчжурии. Поезд на станции стоял недолго. Выходить из вагонов пассажирам не разрешали, на перроне стояли усиленные наряды японских солдат. Из окна виднелись горы, подступающие к станционным постройкам. От вершины к вершине по скалистым хребтам, опоясывая их, тянулась высокая, многометровая стена с амбразурами, сторожевыми башнями, воздвигнутая в древности для защиты от набегов кочевников. Теперь она никого не защищала. Куда-то устремится японская агрессия дальше? Рихард вспомнил рассказ Каваи о масляном пятне на географической схеме Маньчжурии, набросанной рукой Итагаки Кендези. Пятно расплывалось, Маньчжоу-го было государством, лишенным границ.
Рихард не знал, зачем его отзывают в Москву. Вероятно, новая работа. Где?… Может быть, в Германии?… Там ситуация острая, Гитлер настойчиво рвется к власти… Ну что ж, если так надо… Как это сказала Агнесс?… «Неважно, в какой стране работать, лишь бы работать для свободы…» Работать для свободы… А защищать Советскую страну, оберегать ее — разве это не значит работать для свободы человечества?!…
Рихард Зорге возвращался в Москву после трехлетнего отсутствия с чувством выполненного долга, готовый и дальше защищать родину всюду, где это потребует дело, которому он беззаветно служил.
Москва встретила его морозом, розовой дымкой недавнего рассвета, палевыми султанами дыма, отвесно вставшими над трубами домов, уличной суетой, звоном трамваев. Москва была все та же и все же какая-то другая. Площадь, на которую он вышел из Ярославского вокзала, загромождала вышка строящегося метрополитена, из раскрытых ворот выезжал грузовик с сырой, незамерзшеи глиной.
В Охотном ряду уже не было церкви, и с левой стороны, на месте старых лавок, поднимались леса новой строящейся гостиницы. И телеграф на Тверской прочно утвердился на углу Газетного переулка, — когда Рихард покидал Москву, здесь высились недостроенные кирпичные стены кинотеатра — обиталище чумазых беспризорников.
Преодолев крутой подъем, машина поднялась к площади с монументом Свободы. Рихард любил этот памятник с медными скрижалями Конституции, отлитыми из металла, взятого с памятника какому-то царю… Еще квартал, и машина остановилась перед гостиницей с изящными мраморными колоннами. Здесь Рихард жил и раньше.
Товарищ, который встречал Зорге на вокзале, сказал, что Рихарда ждут на Знаменском переулке. Наскоро переодевшись, он вышел на улицу, вскочил в трамвай, ему хотелось именно в трамвае проехать к Арбату. Здесь тоже все было по-новому — исчез храм, загромождавший площадь, она стала широкой, просторной… Мимо памятника Гоголю Рихард прошел по бульвару, свернул за угол, в переулок, остановился у парадной двери желтенького особняка и нажал кнопку звонка. В ответ раздалось гудение зуммера, замок открылся автоматически, и Рихард вошел внутрь. Знакомая лестница в двенадцать ступеней из белого камня, площадка, балюстрада, окошко дежурного…
Через минуту он был в приемной Берзина. Секретарша Наташа исчезла за дверями кабинета, и оттуда послышался голос Старика:
— Зови, зови его, китайского подданного… — И тут же Берзин сам появился в дверях и стиснул Рихарда в медвежьих объятиях. — Ну давай, давай рассказывай…
Секретарша прикрыла за ними дверь, обшитую толстым войлоком… Разговор был долгий, Наташа несколько раз меняла им чай, а он все стоял на столе, остывший и недопитый.
Мне очень грустно и хочется плакать… Все было так хорошо, и вот такое горе. Ездили с мамой в Москву, она все еще не может оправиться после гибели папы. Но теперь как будто бы лучше, профессор сказал, что опасности больше нет. Собрались уезжать, и вдруг газеты в траурных рамках. Умер Фрунзе. Мама пошла на вокзал и продала билеты.
Мама говорит, что отец когда-то встречался с Фрунзе, но я его совсем не знаю, а переживаю почти так, как два года назад, когда умер папа. Это случилось в субботу, а в воскресенье мы пошли на площадь перед Домом Союзов. Было уже темно, очередь протянулась далеко-далеко. Люди стояли молча, падал большими пушинками снег, и все стали будто седые. Шли медленно, медленно.
В Доме Союзов траур. Зеркала закрыты черным шелком, а люстры обвиты крепом. Не знаю откуда, лилась музыка, оркестр исполнял похоронный марш. От этих печальных звуков тоскливо замирало сердце. Мы вошли в Колонный зал. Михаил Васильевич лежал среди цветов и венков. Милый, дорогой товарищ Фрунзе! Я не могу передать словами, что я чувствовала в ту минуту. Ну, зачем он умер, почему ничего нельзя сделать! Там, в Колонном зале, я мысленно поклялась себе с этого дня стараться хоть чуточку походить на товарища Фрунзе, чтобы быстрее закончить то дело, за которое умирают такие великие люди.
Как ничтожно малы мы все в сравнении с таким человеком! Но я клянусь, что в жизни товарищ Фрунзе будет мне примером».
«Решила написать повесть. Настоящую, с главами. Название еще не придумала. Девчонки говорят — не выйдет, а я все-таки пишу. Сначала сделала наброски, потом переписала, исправила, добавила, затем снова переписала и вот переписываю уже целый год и никому не показываю. Почти никому.
Интересно, как писатели пишут повести, как излагают свои мысли, составляют предложения, описывают события. Конечно, им легче. Мария Филипповна (учительница по литературе) говорит, что надо знать жизнь, а мне еще только шестнадцать лет. Знаю, что нужно уметь чувствовать, волноваться, переживать вместе с героями, но пока у меня ничего не получается. Я читала много книг о любви, о жизни наших людей, но ведь, наверное, это не то, сама-то я ничего не знаю. Может, лучше писать стихи, но мне хочется повесть. Говорят, нужно показывать характер, я даже не знаю, какой у меня самой характер? Вот и приходится почти все выдумывать.
Подружилась с одним мальчиком, он мне нравится, рассказывал мне о своей первой любви, влюблен в Соню. Говорит, что проходит мимо ее дома затаив дыхание, а она ничего не знает. Спрашивал совета, как, сделать, чтобы она знала. Он комсомолец, а Соня нет. Бывает же так! Она живет около церкви, поет на клиросе, а Володька даже ходит в церковь. Из-за нее. Стоит и смотрит. Говорит, что она очень красивая, когда вокруг горят свечи и в глазах отражается пламя, а лицо остается в тени. Но я не нахожу, что она очень красивая. Вероятно, влюбленный видит то, чего не замечают другие. Интересно, как сложатся у них отношения. А недавно под большим секретом он рассказал мне, что не только ходит в церковь, но даже лазит на колокольню по воскресеньям. Лазит выше колокола, где гнездятся голуби. Говорит, что залез бы даже на крест ради нее. А все для того, чтобы сверху глядеть на двор и на дверь дома, где живет Соня. Сидит над колоколами, как голубь, в круглом окне и ждет, пока не увидит ее. После этого счастлив целую неделю. Конечно, Володька ведет себя глупо, я так и сказала ему, — чего доброго, разобьется еще в один прекрасный момент… Но Соне я немного завидую — хорошо жить, когда тебя кто-то любит, даже если ты об этом не знаешь».
«Володька Жигалин отличился на всю школу. Дело было так. Сидели на обществоведении. Мы с Марусей на второй парте, а Володька с Ерохиным сзади, на третьей. Слышу, кто-то из них говорит: „Слабо, не отрежешь“. Другой отвечает: „Нет, отрежу…“ Оказывается, это они говорили про Марусину косу. У нее большая, толстая коса, чуть не до колен. В это время прозвонил звонок. Михалев показывает: „Маруся, смотри, от твоей косы…“ И в самом деле, у Ерохина Юрки в одной руке перочинный нож, а в другой кончик косы, правда совсем маленький, но жалко все же; Маруся в слезы, выбежала из класса. Поднялся шум. Гриша Веселов сказал: „Так нехорошо, ребята, на обществоведении…“ Он у нас секретарь комсомольской ячейки. Ему в ответ: „А на математике, значит, можно?“ Тут Володька и говорит: „Что вы на Ерохина напали! Ему сказали, он и отрезал“. Тогда все напали на Володьку: „Тебе скажут — полезай в колодец, ты полезешь?“ — „Полезу!“ — „Ну, тогда полезай“. — „А что, и полезу…“
Конечно, Володька сказал это сгоряча, но теперь делать ему было нечего. Всем классом выскочили на школьный двор, у сторожа взяли веревку, опустили ее в колодец. Тут еще малыши набежали, целая школа. Маруся тоже вышла, бледная, руки прижала к груди и шепчет: «Не надо, не надо». А Володька Жигалин перелез через сруб и начал спускаться.
Его долго не было, потом все закричали и начали тянуть веревку. Он вылез, голова мокрая. Он ее намочил руками и сказал, что для подтверждения. Конечно, про Марусину косу все позабыли. Володька ходил в героях…
Домой шли вместе, нам по дороге. Он и говорит: «Ты, Ирка, ничего не понимаешь. Ерохин отрезал косу, чтобы обратить на себя внимание. К Марусе он неравнодушен».
С Соней у него все расстроилось. Соня гуляет с каким-то парнем из соседней школы. Володька гордый. «Если так, — сказал он, — ну ее к черту!»
«Повесть свою писать перестала. Правда, Володька говорит, что такую повесть, будь он редактором, давно бы напечатал, но я об этом не думаю. Не в том дело. Конечно, у меня не хватает чувств для повести, хотя появилась, может быть, не любовь, но очень большое увлечение. Можно бы написать всю правду, но сейчас я с ним поссорилась, поэтому прервала писать, но думаю, что, может быть, буду продолжать.
То, что казалось мне дружбой, перешло в увлечение. Володя хороший парень, честный, смелый, и все же я больше с ним никогда не стану встречаться. Еще перед экзаменами мы сидели с ним и занимались, устали, пошли погулять в парк. Сидели на скамейке, он говорил что-то про Соню, про то, как обманчивы бывают чувства. Ему казалось, что это навсегда, а теперь он даже не вспоминает. Потом вдруг схватил меня за плечо и поцеловал. Мне даже стыдно об этом писать. Я вырвалась и убежала. Когда шла домой, слышала позади его шаги, но не оглянулась. Он тоже не подошел, не нагнал. В школе мы с ним не разговариваем. Если буду продолжать повесть, напишу все как было.
Школу закончили. Был выпускной вечер, не расходились до рассвета. Было хорошо и грустно. Сговорились через каждые пять лет собираться в этот день у памятника расстрелянным коммунарам. Он стоит на берегу, в парке.
Теперь надо думать, что делать дальше. Когда мне исполнилось семнадцать лет, мама дала мне прочитать папины дневники. Я плохо помню отца, хорошо сохранились в памяти только дни, когда мы узнали о его смерти. Узнали через полгода. Какой же он был чудесный человек! Дядю Пашу я, конечно, тоже люблю, но это другое. Я его так и не стала называть папой. Мама вышла за него замуж лет через пять после того, как умер отец. Теперь я ношу фамилию отчима, он меня любит, я знаю, и я его люблю. Конечно, люблю, он товарищ отца, вместе с ним партизанил, часто вспоминает о нем. За это я люблю его, еще больше благодарна ему. Какие это все чудесные люди! Вот о ком, может быть, надо писать.
Мама много рассказывала мне о папе, я всегда плакала, когда она говорила, как он умер.
Обо всем я узнала, только прочитав его дневники. Мама дала их мне на одну ночь, и я читала до утра. Потом она взяла, завернула их в газету, перевязала лентой и положила в комод, где лежит у нее все самое сокровенное. Она сказала мне: «Теперь, Ирушка, когда ты захочешь, можешь брать папины дневники. Ты уже взрослая».
Я читала их снова после экзаменов и решила, что буду тоже микробиологом, как отец. Я тоже буду бороться с чумой, с тифом, холерой, со всеми болезнями, которые угрожают человечеству. Так будет, потому что я дочь своего отца».
«На нашей лестничной площадке три двери, три квартиры, за каждой дверью своя жизнь, свои судьбы. У нас отдельная квартирка в две комнаты с кухней. Переехали к Октябрьским праздникам, отчиму дали в облисполкоме по должности, по заслугам. Мне даже как-то не по себе — чем мы лучше других. Рядом в трех комнатах три семьи, а напротив — две, профессор с женой и девочкой, а одну комнату дали Ерохину с теткой. Родителей у него нет еще с гражданской войны. Работает в комсомоле инструктором, важничает ужасно. А я студентка второго курса. Тоже важничаю и пропадаю на лекциях с утра до вечера. Я и не представляла себе, как все это захватывает. Микробиология — наука будущего. Я уже твердо определила, что буду делать в жизни — заниматься патогенными бактериями, возбудителями болезней. Передо мной открывается новый, невидимый мир. Помню, как я была поражена на первой лекции словами профессора (он теперь живет рядом). В каждом кубическом сантиметре почвы у нас под ногами миллиарды бактерий! Миллиарды. Если бы любой из видов мог беспрепятственно развиваться, если бы только хватало питательной среды, бактерии дали бы такое потомство, что через десяток дней их колония равнялась бы объему земного шара… Но мы о них еще ничего, ничегошеньки не знаем. Среди них есть бактерии добрые и злые, как и люди. Друзья наши и враги. Я буду заниматься врагами — чумой, холерой, сибирской язвой… Брр, даже страшно. Теперь я уже знаю — бактерии сибирской язвы сохраняют жизнеспособность десятки лет, чумы — еще больше. Я посвящу жизнь тому, чтобы уничтожить в мире заразные болезни.
После второго курса нас обещают послать на практику в Монголию. Вот здорово!
Володька ушел в армию, где-то учится в военной школе. И вообще все наши ребята разбрелись кто куда. Встречаюсь только с Юркой Ерохиным, иногда он заходит к нам, не знаю — ко мне или к маме? У них большая дружба, мама его опекает. Повесть свою я так и не дописала…»
«Вот и Монголия. Участвую в экспедиции по изучению эпизоотии среди скота. Экспедиция небольшая, дружная. Работаем на юго-востоке, ближе к китайской границе, точнее, к Маньчжурии. Предварительную обработку материалов будем проводить в Улан-Баторе, а уже потом домой.
Меня прикрепили к эпидемиологу Яворскому, он взял себе дополнительную тему: «Роль грызунов в распространении пастеурелла пестис». Эта страшная чума имеет такое красивое название.
Весь день проводим в степи. Я уж, вероятно, десять раз обгорела, и кожа сползает лохмотьями. Вылавливаем грызунов, собираем с них блох и пересчитываем. Нас так и зовут — блохоловы. Каждый раз обязательно напоминают, что поспешность нужна при ловле блох. Это стало дежурной остротой — Яворский пообещал штрафовать за отсутствие выдумки каждого, кто повторит эту остроту. Пока не помогает.
Перед отъездом, снова перечитала дневники отца. Оказывается, мама не все мне дала читать прежде. В Монголии он занимался какой-то очень важной работой. Как бы мне хотелось пройти по следам его экспедиции. Недавно я узнала о судьбе живого бога Богдо-гегена, про которого писал отец. Он умер лет десять назад — дряхлый, слепой, сифилитичный старец. А вдова живого бога еще жива, и я ее видела! Она живет в гобийском аймаке, не так далеко от нашей стоянки. Простая аратка в рогообразной прическе, сделанной из волос и самодельного клея. Ходит в засаленном халате — дели — и какая-то заспанная, неопрятная, один вид ее вызывает брезгливое чувство. Пасет в степи скот, собирает аргал, топит им очаг в своей юрте. Божество! И это в двадцатом веке!
А новым хубилганам в Монгольской республике запрещено перевоплощаться. Есть такое решение правительства. А перед тем о судьбе хубилганов специально говорили на съезде народно-революционной партии. Душа Богдо-гегена будто бы восемь раз перевоплощалась из одного человека в другого — на девятый раз запретили… Как это смешно звучит. Сначала решили обратиться за разъяснением к далай-ламе в Тибет. Я записала текст резолюции:
«Джибзон Дамба Хутухта до восьмого перевоплощения имеет большие заслуги перед государством и религией. После чего, когда последний перевоплощенец раскрепостил народные массы от китайского гнета и поставил основу государства, он показал закон невечности и ушел из мира.
Пророчество говорит, что после перевоплощения Богдо-гегена девятого не будет. Он должен перевоплотиться в области Шамбала воителем по имени Ханшанда. Поэтому нет основания для приглашения хубилгана девятого перевоплощения. Но мы, простые ученики его, своим темным умом и земными очами не в состоянии окончательно разрешить, где истина, и поэтому постановляем: поручить Центральному Комитету Монгольской народно-революционной партии обратиться к далай-ламе для окончательного установления истины».
Это рассказал нам Джамсаран, председатель монгольского Ученого комитета, умный, интеллигентный человек, которого по внешности не отличишь от арата — ходит в гутулах (такие сапоги), в дели, повязанном кушаком. Мы жили несколько дней в Ученом комитете в Улан-Баторе перед тем, как выехать в экспедицию.
Я наивно спросила Джамсарана — разве нельзя было обойтись без далай-ламы? Джамсаран посмотрел на меня снисходительно (что девчонка может смыслить в таких делах!) и прочитал мне целую лекцию:
«Монголия страна очень своеобразная — мы идем к социализму, минуя капиталистический путь развития. Но у нас только несколько лет назад отменили хамджилга — крепостное право — и до сих пор почти сорок процентов мужского населения составляют ламы, то есть монахи. Высшее духовенство пользуется громадным влиянием. С этим надо считаться. Сначала был издан закон, по которому без разрешения народного правительства запрещалось искать ребенка, в которого переселилась душа Богдо-гегена. И только года три назад у нас вообще запрещено перевоплощаться живому богу. А у нас чуть не в каждом монастыре свой хубилган, правда пониже рангом, но есть хубилганы, насчитывающие до восемнадцати перерождений. Такой религиозный обычай относится еще к временам Чингисхана. Как видите, все не так просто».
Джамсаран еще рассказал, что после того, как японцы захватили Маньчжурию, они поддерживают панчен-ламу и называют его преемником Богдо-гегена. После революции он бежал в Баргу и оттуда поддерживает связь с монастырями. У меня прямо голова кругом пошла от всех этих рассказов. Оказывается, первого премьер-министра народного правительства Сайн Ноинхана отравили во дворце Богдо-гегена, а Сухэ Батора тоже отравили ламы по тайному распоряжению живого бога. Сухэ Батор простудился на охоте, и ламы вместо лекарства дали ему яд, который действовал медленно и неотвратимо. Говорят, что ламаистские монахи непревзойденные отравители, в тибетской медицине есть даже такая область науки, которая занимается ядами. При дворе Богдо-гегена состояли высшие ламы-отравители. Это я прочитала еще в дневниках отца, и то же самое повторил Джамсаран. Ламы умеют отравлять что угодно, даже уздечки, седла, одежду, не говоря уже о пище, лекарствах, после которых как будто происходит сначала выздоровление, а потом внезапно наступает смерть. Так произошло и с Сухэ Батором.
Сначала мы должны были ехать в другой район, но на юго-востоке вспыхнула эпидемия сапа, и нас послали сюда. Возникла эпидемия внезапно, — впрочем, эпидемии всегда возникают внезапно, как землетрясение. Но монголы рассказывают, что падеж скота начался вскоре после того, как к их стаду приблудились несколько чужих верблюдов и лошадей. Вот удивительная наблюдательность! По следу, который оставляет верблюд, по каким-то другим, совершенно непонятным признакам араты точно узнают, какому хозяину принадлежит животное. На этот раз верблюды перешли из Барги, с той стороны границы. Но в Маньчжурии никакой эпидемии не было, монголы всё знают — их «беспроволочный телеграф» работает безотказно. Яворский говорит, что причины эпизоотии вызывают очень серьезные раздумья».
«В нашем институте училась студентка Оксана Орлик. Она старше меня на несколько лет и уехала на практику после третьего курса в тот год, когда я только что поступила учиться. Я с ней почти не знакома, видела только раза два в столовой и на собрании — высокая худая девушка с узким лицом и удивительно красивым профилем, как камея, вырезанная из твердого камня. Потому она и запомнилась. Она уехала на несколько месяцев в Монголию и не вернулась с практики. Прислала заявление с просьбой дать ей академический отпуск, получила его и совсем перестала писать. В деканате перед отъездом меня просили узнать в Монголии, что с ней случилось, почему она не продолжает занятия. И вот я ее встретила почти случайно.
Мы поехали за продуктами в аймачный центр — поселок, затерянный среди песчаной степи на границе Гобийской пустыни. По дороге испортилась машина — «пропала искра», как сокрушенно говорил водитель, несколько часов копаясь в моторе. Наконец «искру» нашли, но в Долон Дзагодай приехали поздно, пришлось заночевать. Спали в байшине — единственном жилом домике на весь поселок. Остальное — юрты, разбросанные в степи, да еще магазинчик с большим замком на двери и прилепившийся к нему аптекарский склад — избушка на курьих ножках.
Кругом безводная каменистая степь и ни единого деревца, только вдали, среди песков, виднеются заросли корявого саксаула. А поселок, вопреки всему, носит поэтическое название Долон Дзагодай — семьдесят открытых родников. Вероятно, когда-то здесь были колодцы, иначе как бы жили люди на краю пустыни.
Оксану я узнала сразу. Она шла от аптеки к байшину, нагруженная свертками, даже прижимала их подбородком, а в руке держала бутыль с прозрачной жидкостью. Я назвала ее по имени, и она удивленно на меня посмотрела. Кажется, ей неприятна была эта встреча.
Оказалось, что она тоже приехала в аймак за аптекарскими товарами, живет в нескольких уртонах от аймачного центра, ждет попутной машины либо верблюжьего каравана, чтобы вернуться домой. Уртон — это непонятная мера длины, которой измеряют дорогу. Уртон может быть от пятнадцати до шестидесяти верст — сколько пробежит лошадь, от одного колодца, почтового станка до другого, где можно было раньше сменить лошадей.
Мы вместе поужинали и перед сном вышли в степь. Ночь была темная, и я сразу потеряла ориентировку, не знала, где наш байшин и вообще в какой стороне поселок. Мне казалось, что кругом только степь, наполненная таинственными шумами, шорохами, приглушенными криками каких-то зверей и ночных птиц. Оксана шла рядом, не обращая на все это никакого внимания. Так ходят в парке, где известна каждая тропка. На ней было старенькое, обвисшее, выгоревшее пальто, в котором я ее встретила днем, порыжевшие, давно не чищенные туфли с покосившимися каблуками.
Я рассказала ей о поручении деканата. Оксана достала из кармана сигареты, закурила от спички, которая осветила ее профиль. Лицо Оксаны потеряло девичью нежность тех лет, когда я видела ее в институте, но стало, пожалуй, даже более красивым, чем раньше. Она глубоко, жадно затянулась дымом и некоторое время шла молча. Под нашими ногами хрустел песок.
«Я никуда не поеду отсюда, — сказала она и как-то странно усмехнулась. — Вам не понять этого, людям, приобщенным к культуре. Я бы сама не поняла два года назад. А сейчас… — Оксана на мгновенье запнулась. — Хочешь, я расскажу тебе, почему я погрузилась в раннее средневековье, в обстановку, которая мало чем отличается от времени Чингисхана!… Я не тороплю время, и оно не торопит меня. Я просто живу. Кажется, первое монгольское выражение, которое я запомнила, было „моргаш угло“ — завтра утром. Оно означает: не делай завтра того, что можно сделать послезавтра. Не торопись! Вот я и не тороплюсь!»
Я что-то возразила, Оксана снисходительно выслушала меня (я заметила — здесь часто слушают снисходительно, уверенные в своей правоте) и сказала: «Я же говорила — тебе этого не понять».
«Но почему же, почему ты решила так жить? — допытывалась я. — Это так просто не бывает…
Мы долго ходили в ту ночь по степи, и Оксана, доверившись мне, рассказала, что побудило ее уйти в «раннее средневековье».
Она приехала в Монголию больше двух лет назад, ее послали в худон, или, как у нас говорят, на периферию. Работала одна, практиканткой фельдшера, остальные студенты разъехались по другим аймакам. Вскоре познакомилась с заготовителем кож, скота, верблюжьей шерсти, одновременно он был товароведом и бухгалтером. Человек ограниченный, он сумел чем-то расположить к себе Оксану. Она сама удивляется чем — силой, хваткой, практичностью ума? В общем, она полюбила своего Сашку Кондратова. Счастлива ли она? Вероятно, счастлива, потому что живет еще по одной монгольской поговорке: «хома угей» — ладно, все равно обойдется…
Сашка ее из монголеров, то есть давно живущий в стране, он хорошо знает язык, в прошлом харбинец — родители его из белоэмигрантов, осевших в Маньчжурии. Ему все надоело, и он уехал в Монголию. Плохо только, что сильно пьет, напивается до потери сознания, становится грубым, злым, бьет ее. Оксана безропотно ухаживает за ним, укладывает спать, снимает с него сапоги. Утром Сашка просит прощения, валяется в ногах, но вскоре все начинается снова. Живут они в юрте и ничем не отличаются в быту от монголов. Сашка ничего не читает, перестала читать и Оксана, раскрывает иногда только медицинские книги, которые привезла с собой. Ламы научили ее тибетской медицине, и она считается теперь опытным фельдшером.
«Но это же ужасно!» — вырвалось у меня.
Оксана в темноте повернула ко мне лицо:
«Было бы ужасно, если б я его не любила, а так— хома угей!»
И все же я почувствовала, что Оксана, может быть подсознательно, хочет как-то оправдать передо мной свою жизнь. Она вдруг заговорила о Рерихе, художнике Рерихе, который давным-давно уехал из Москвы и живет в Гималаях. Я даже не слышала об этом. Он создал какую-то общину необуддистов и намеревается преобразовать мир с помощью биотоков психических лучей, которые излучают люди. Если собрать лучи воедино, получится мощнейший генератор добрых мыслей, побеждающих зло. Несколько лет назад Рерих приезжал в Монголию, напечатал здесь книгу в русской типографии, нечто вроде евангелия. Книжка эта есть у Оксаны, называется «Община». Обещала дать почитать…
Она увлечена этими идеями, читает куски на память, декламирует, как стихи, ведет себя точно баптистка, одержимая в своей вере. Сначала я слушала молча, потом заспорила, но у меня не хватало доказательств, одна убежденность. Оксана сказала:
«Книгу написал общинник Востока, так называют Рериха. Он утверждает, что мысль весома, как лучи света, как электромагнитные волны. Его последователи разбросаны по всему свету. Но в Гималаях есть община, где члены ее совершенствуют сознание. В лучах психической энергии, как в серебряном кубке, нет места микробам предательства, эгоизма, всякой подлости. Придет время, и мы с Сашкой найдем дорогу в Гималаи. Там накапливают психическую энергию, чтобы уничтожить зло на земле. Ведь все происходит от дурных мыслей».
«И ты веришь во всю эту чепуху?» — спросила я.
«Почему бы нет! Разве коммунизм не стремится преобразовать мир?»
В голове Оксаны сплошная каша, неразбериха, но я не могла разубедить ее. Стоит на своем, мечтает о Гималаях со своим Сашкой, как о земле обетованной.
Мы взяли Оксану на свою машину, ей было почти по пути с нами — пришлось только свернуть в сторону на два ургона.
Приехали в аил днем. Это было летнее кочевье — юрт двадцать. Стояли они вблизи горного кряжа, недалеко от большого дацана — ламаистского монастыря, обнесенного глинобитными стенами. Вокруг машины тотчас же собрались все обитатели аила. Среди них плотный, высокий, статный молодой парень без шапки, в монгольском распахнутом халате, накинутом поверх обычного пиджака и косоворотки. На ногах — красные гутулы с зелеными разводами, носы загнуты, как у турецких туфель. Полумонгол-полуевропеец. Лицо широкое, крупный низкий лоб и над ним копна засаленных, давно не мытых волос.
Когда сняли с машины Оксанины вещи, он помог ей выбраться из кузова. Просто подхватил на руки и понес в юрту. Я поняла, что это и есть Сашка.
«А вещи, вещи!» — крикнули ему.
«Э, хома угей!» — ответил он.
Оксана, как девочка, полулежала на его руках, и лицо ее было такое счастливое…»
«Несколько месяцев не писала дневник. За это время произошли события, которые едва не кончились для нас трагически. Сейчас все позади, и можно спокойно рассказать о том, что случилось. Я уже дома, хожу на лекции, вернулась в привычную обстановку, и временами даже не верится, что все это могло быть.
Начну по порядку. Вернулись мы из аймачного центра в самую пору — в экспедиции доедали последние продукты, и все были рады нашему возвращению. Мы снова занялись своими делами, а дня через три, вечером, к нам в большую палатку зашел дарга Церендоржи. Дарга — это старший. В сомоне он был председателем самоуправления. На работу в сомон его прислали из Улан-Батора. Он бывал у нас и раньше, пил чай, вел неторопливые разговоры, курил ганзу и поздно вечером уезжал на коне в свою юрту.
На этот раз Церендоржи был сильно встревожен и сказал, что нам надо немедленно уезжать.
«Му байна, му байна, — повторял он, — плохо, плохо. Сейчас же уезжайте, завтра будет поздно».
Яворский сначала ничего не мог понять. Позвали переводчика.
Церендоржи рассказал, что в аймаке появились конные баргуты из отряда Халзан Доржи, перешедшие из Маньчжурии, Халзан Доржи — эта правая рука панчен-ламы, который уже не в первый раз поднимает восстание против народного правительства. Панчен-лама объявил себя хубилганом вместо умершего Богдо-гегена и намерен восстановить монархию в Халхе. Его поддерживают японцы и монгольские князья, всякие цинваны, бейсэ, тайчжи, бежавшие в Баргу после разгрома Унгерна. Ходят слухи, что на этот раз в войсках желтой религии находится сам панчен-лама. Церендоржи сомневается в этом: панчен-лама человек хитрый и осторожный — он не полезет сюда раньше времени. Тем не менее в соседнем дацане поставили перед монастырем пеструю почетную палатку для встречи живого бога. И вообще ламы ведут вредную пропаганду. Это Церендоржи знает точно.
Вчера отряды Халзан Доржи были в двух уртонах от нашей стоянки, завтра могут появиться здесь.
«Пока дорога на Улан-Батор свободна, вам надо уезжать, — сказал Церендоржи. — Может, успеете прорваться. Мы тоже уходим в горы, надо спасать скот и людей».
Яворский стал возражать — уезжать надо рано утром. Среди ночи скорее можно наткнуться на засаду баргутов. Церендоржи молча слушал возражения, невозмутимо сосал трубку. Когда Яворский выложил свои доводы, дарга сказал:
«Про нас, монголов, говорят, что мы все откладываем на утро — маргаш угло. Кто же теперь монгол — ты или я? Езжай сегодня, сургухчи [6]. Не будь верблюдом, который ложится на землю, когда его настигают волки, — ешьте меня, не хочу бежать… Я все сказал, поступай как хочешь».
Церендоржи поднялся, докурил ганзу, сунул ее за голенище и вышел из палатки. Он легко вскочил в седло и поскакал к кочевью, где час назад стояли юрты. Сейчас там ничего уже не было, только степь. Араты успели за это время разобрать юрты, погрузить их на верблюдов. Караван, вытянувшись длинной цепочкой, уходил в сторону гор. Солнце опускалось все ниже. Верблюды с изогнутыми шеями, всадники на тонконогих лошадях казались в розовой дымке силуэтами, вырезанными из черной бумаги.
Потом, когда мы добрались до Улан-Батора, я видела в Ученом комитете в кабинете Джамсарана картину Рериха. Он написал ее, когда приезжал в Халху: на фоне багровой вечерней зари, в такой же розовой дымке силуэт всадника. Картина художника напомнила караван, идущий в горы, и удаляющуюся фигуру Церендоржи, скачущего через степь.
Но в тот вечер нам было не до красот природы. Мы всю ночь собирались в дорогу, торопливо паковали имущество. Яворский был, вероятно, прав — он не хотел бросать имущества экспедиции, в нем проснулась жадность ученого, который ни за что не хочет расставаться с плодами исследовательского труда. Мы тоже так думали, еще не сознавая опасности.
Утром, чуть свет, на двух машинах двинулись в путь. Но едва мы проехали несколько верст, справа от нас и значительно впереди, на горизонте, появились всадники. Они тоже заметили нас и галопом помчались наперерез нашим машинам. Сомнений не было — это мчались на нас баргуты. Теперь все зависело от водителей — успеем ли мы проскочить. Слева от нас тянулся горный кряж, вдоль него русло пересохшего ручья, справа баргуты. Значит, дорога только вперед. Баргуты старались прижать нас к песчаному руслу, где, несомненно, застряли бы наши машины. Там и верблюд-то идет с трудом.
Началась дикая гонка. Автомобили неслись по степи без всякой дороги, баргуты, прижавшись к гривам маленьких лохматых лошадей, мчались наперерез… Мы сидели наверху, вцепившись в веревки, которыми завязали груз. Вот когда мне стало страшно! Я держалась за веревки, которые могли оборваться в любой момент, и почему-то твердила: только бы не потерялась у шофера искра, только бы не потерялась…
И все же нам удалось проскочить мимо баргутов, они начали отставать и, сделав несколько выстрелов, прекратили погоню…
Но, проехав еще с полчаса, мы снова увидели впереди группу конников. На этот раз наша тревога оказалась напрасной. Один из всадников выехал вперед и принялся размахивать руками, как бы приглашая нас подъехать ближе. Мы долго присматривались к всаднику, пока не узнали в нем Церендоржи. Оказалось, что он выехал нас встречать, потому что этой ночью баргуты продвинулись вперед и перерезали дорогу на Улан-Батор, по которой мы должны ехать. Церендоржи сказал, что нам нужно сворачивать в горы и там переждать…
Можно только удивляться выносливости наших машин, искусству водителей, которые без дороги, по зыбучим пескам, по камням пробрались в горы и очутились в долине, зеленой чашей лежащей среди горных, скалистых хребтов. Здесь уже стояли юрты, дымились очаги, на склонах паслись стада.
Я не стану подробно описывать нашу жизнь в горах, где мы провели почти две недели, пока нам удалось выбраться на Калганский тракт и в сопровождении отряда цириков проехать угрожаемый участок дороги. Постепенно в горах собиралось все больше аратов, бежавших от террора мятежников. Со всех сторон приходили тревожные вести. Восстание панчен-ламы поддержали монахи, феодалы, каждый монастырь сделался оплотом повстанцев. Оказалось, что Халзан Доржи готовил восстание задолго до выступления, поддерживал тайные связи с реакционным ламаистским духовенством.
Через несколько дней после нашей встречи с Церендоржи в горном лагере появилась Оксана. Ее тоже встретил отряд самообороны, организованный Церендоржи. Оказывается, Церендоржи воевал еще с Унгерном в войсках Сухэ-Батора. Оксану невозможно было узнать — худая, почерневшая и такая усталая, что едва стояла на ногах. Двое суток она провела в степи без пищи и едва не умерла от жажды. Но еще страшнее было то, что пришлось ей пережить с приходом баргутов.
В ее кочевье араты, жившие вблизи монастыря, с приближением отрядов Халзан Доржи остались на месте. Ламы уговорили, что не надо бояться воинов желтой религии. Только несколько жителей бежали в степь, намереваясь угнать свои стада в горы, но их настигли и привели в монастырь.
То, что произошло дальше, Оксана не могла вспомнить без содрогания. Полураздетых пленников со связанными руками вывели к монастырским стенам, поставили рядом с молитвенными барабанами. Из дацана вынесли священные знамена. Их несли ламы в ритуальных масках каких-то страшилищ. Следом за знаменами двигалась процессия высшего духовенства во главе с монастырским хубилганом — раскормленным мальчиком лет двенадцати, до того ожиревшим, что лоснящиеся толстые щеки чуть ли не закрывали глаза-щелочки. Процессия остановилась перед пленными. Одного из них вытолкнули вперед. Сзади к нему подошел высокий баргут в одежде ламы. Он схватил пленника сзади за волосы, запрокинул ему голову и ударом ножа рассек грудную клетку. Потом, бросив нож, лама-палач сунул руку в раскрытую рану и вырвал у своей жертвы трепещущее сердце…
Я отчетливо представила себе эту ужасную картину: так монголы режут баранов, они вспарывают грудную полость и вырывают сердце, чтобы кровь животного не вытекала на землю. По ламаистским законам грех бросать недоеденную пищу и проливать кровь на землю.
Лама— баргут вырвал окровавленное сердце и протянул его мальчику-хубилгану. Тот боязливо взял человеческое сердце и кровью начертал какие-то знаки на священных знаменах. В монастыре ударил гонг, ламы вскинули длинные трубы, рожки, морские раковины, превращенные в духовые инструменты, -и воздух огласили резкие, воинственные звуки.
Так же расправились и с остальными пленными. Это была ритуальная клятва сражаться за желтую веру.
С приходом баргутов Сашка Кондратов куда-то исчез. Оксана сначала думала, что он убежал в горы. Но через два дня он вернулся в сопровождении японца, одетого в монгольскую одежду. Они пришли в юрту, пили чай, молочную водку — арик. Потом японец принес большую флягу рисовой водки, ее подогревали и пили из маленьких чашечек. Разговаривали они по-китайски, и Оксана не понимала, о чем идет речь. Говорил больше Сашка, а японец записывал. Иногда он раскрывал карту, и Сашка что-то ему показывал.
Когда они расстались, Сашка был совершенно пьян. Оксана спросила, кто это был.
«Полковник Сато — вот кто был! — Сашка пьяно засмеялся. — Ты думала, что я и правда заготовитель… Господин Сато обещал дать мне чин капитана… Теперь я буду большим человеком… Мы с тобой…»
Сашка полез целоваться, но Оксана вдруг поняла все, что произошло, вырвалась из рук Кондратова, выбежала из юрты. У коновязи стояла оседланная лошадь. Оксана вскочила в седло и ускакала в степь. Последнее, что она слышала, — пьяный крик Сашки. Оксана оглянулась, он бежал за ней, потом споткнулся и упал на землю.
Два дня блуждала она в степи, а на третьи сутки набрела на заставу, выставленную Церендоржи вблизи горного лагеря.
Вот что произошло с Оксаной. Мне казалось временами, что она сходит с ума… Лицо ее стало коричневым, как на старой иконе. Я много дней не отходила от нее ни на шаг. Даже во сне она невнятно бормотала: «Хома угей, хома угей!…» Но ей не было все равно! Когда Оксана вспоминала Кондратова, в ее глазах загоралась такая ярость, что становилось страшно. Сильное возбуждение сменялось у Оксаны глубокой апатией. Только в Улан-Баторе она немного пришла в себя.
Здесь, в Улан-Баторе, мы прожили почти месяц, приводя в порядок материалы, собранные в экспедиции.
Оказалось, что ламаистское восстание приняло довольно широкие размеры. Панчен-ламу стали называть Богдо-ханом, объявили его монархом всей Халхи — Внешней Монголии. Войсками желтой религии панчен-ламы руководил военный штаб, где советником был какой-то японец — не тот ли, с которым встретилась Оксана Орлик? Начальником штаба, главнокомандующим, главарями банд стали ламы из Барги и связанные с ними настоятели монастырей. Монахи превратились в военных, их стали называть «далай-ламами желтого войска». В приграничных районах, охваченных восстанием, аратов объявили защитниками желтой религии, посылали их в бой с палками, кремневыми ружьями, луками. Какой кровавый обман! Ламы распространяли слухи, что умершие хубилганы возвратились на землю из небытия и стали во главе войск желтой религии. В монастырях служили молебствия, заговаривали средневековое оружие, объявили, что в борьбе главное — вера, потом оружие. Панчен-лама посылал свои благословения, восстановил старые княжеские, дворянские звания, сословные знаки — павлиньи перья на шапках. Все это именем живого бога, именем защиты желтой религии. Даже «хамджилга» — крепостное право — начали восстанавливать. Но даже темные, фанатичные араты в самых глухих сомонах поняли обман, стали разбегаться из желтого войска панчен-ламы. К осени отряды Народно-революционной армии восстановили порядок в стране, переловили главарей банд и привезли их в Улан-Батор. Только баргуты во главе с Халзан Доржи и, конечно, японские советники успели сбежать из Монголии в Баргу.
Вот свидетелем каких событий я оказалась! Хорошо, что мама ничего не знала о моей «студенческой практике»
В Ученом комитете у Джамсарана неожиданно увидела на библиотечной полке книжку «Община», про которую рассказывала мне Оксана. Признаться, многое в ней не поняла. Уж очень заумным языком написал ее художник Рерих. Он свалил в одну кучу буддизм и материализм, учение Ленина и мистику. Считает себя материалистом, утверждает, что мысль имеет материальную субстанцию. Уважительно относится к Ленину и прославляет Будду. Сделала запись на память о таинственной общине в Гималаях:
«Вы уже слышали от достоверных путешественников, что проводники отказываются вести путников в некоторых направлениях. Они скорее дадут убить себя, нежели поведут вперед. Так и есть. Проводники психологированы нами. Но если неосторожный путник осилит это препятствие и все-таки пойдет вперед, перед ним загремит горный обвал. Если путник осилит это препятствие, то дождь щебня унесет его, ибо нежеланный в общину не дойдет».
«Для посвященных дорога открыта: уходите не в спокойный час, но в зареве нового мира. Хотим вам дать на дорогу магнит, как знак изучения пока скрытых свойств материи. Дадим еще кусок метеорита, где заключен металл морий, конденсатор электроэнергии. Этот осколок напомнит вам об изучении основной психической энергии, о великом Оум».
Когда я читала «Общину» в библиотеке Джамсарана, зашла Оксана. Она впилась в эти строки. «Теперь я знаю, что делать!» — воскликнула она. Оксана хотела возвращаться домой, но накануне отъезда экспедиции вдруг исчезла. Я так и не знаю, куда она делась. Может быть, и в самом деле отправилась искать общину в Гималаях».
Курортный город Карлсбад, которому сейчас вернули его древнее название — Карловы Вары, лет тридцать назад выглядел почти так же, как и теперь. Раскинутый в зеленом ущелье по берегам торопливой, весело журчащей реки, он будто застыл, закаменел в позднем средневековье. Здесь все что-либо напоминает: вот строения ганзейских поселений, а это улица старой Праги, там вычурные французские виллы, с амурами на фасаде, опоясанные венками каменных роз. А православный собор петровских времен будто перенесли из русского Суздаля. Знаменитую прогулочную колоннаду, где расположены целебные источники, построили в древнегреческом стиле; ее каменные изваяния точь-в-точь такие, как на крышах готических храмов. Даже лесистые горы, нависшие над долиной, напоминают Кавказ в миниатюре…
Здесь все что-то напоминает, но в то же время эта эклектика создает неповторимый облик города, столетиями сохраняющего свое лицо.
Война пощадила Карлсбад. Американские летчики не разглядели его сверху, не нашли среди гор и сбросили бомбы в рабочий пригород. Главной потерей курорта во время войны оказалась колоннада над горячим гейзером, изображенная на всех старинных гравюрах.
Когда Геринг приехал в оккупированный Карлсбад, местные генлейновцы [7] преподнесли ему эту колоннаду, чтобы переплавить металл для нужд войны. Прекрасную колоннаду разрушили. Но оказалось, что сплав не годен для военного производства. А колоннады уже не было. Потом генлейновцы оправдывались — война требует жертв.
Однако все это произошло значительно позже тех событий, о которых идет рассказ.
Если от горячего гейзера пойти мимо костела с темными, будто графитовыми, куполами и подняться наверх по каменным ступеням, сразу же очутишься в лабиринте маленьких, пустынных горбатых улочек с булыжными мостовыми. Здесь и сейчас еще стоит трехэтажный дом с потускневшей золоченой надписью — названием пансионата.
В самом конце лета 1933 года старомодный экипаж с откинутым верхом остановился перед подъездом этого дома, и услужливый извозчик снял с козел серый клетчатый чемодан, под цвет макинтоша его владельца. Прибывший был человеком средних лет, высокого роста, с крупными чертами лица, которое оживляли внимательные серо-голубые глаза, казавшиеся совсем белесыми на загорелом лице со впалыми щеками. На нем был светлый дорожный костюм, отлично сидевший на его широкоплечей спортивной фигуре, и одноцветный галстук темно-вишневого цвета.
Откинув рукой прядь темных, с каштановым отливом волос, человек, прихрамывая, вошел в пансионат.
— Я приехал ненадолго, — сказал он владелице пансионата. — Хорошо бы поселиться на солнечной стороне, но мне обязательно нужна тихая комната. Не выношу шума.
Приезжий протянул хозяйке свой паспорт.
— Господин Рихард Зорге?
— Да, Рихард Зорге. Но меня знают больше как Джонсона. Вы слышали о таком журналисте? — Нет, хозяйка пансионата не слышала такой фамилии… — Это мой литературный псевдоним — Александр Джонсон. Впрочем, называйте меня, как вам нравится…
Элегантный иностранец, умеющий держать себя просто и непринужденно, произвел выгодное впечатление. Хозяйка проводила гостя на второй этаж, распахнула перед ним дверь.
Рихард бегло осмотрел комнату и как будто остался доволен. Был послеобеденный час, и в комнату лились потоки света. Зорге подошел к окну и взглянул на открывшуюся панораму: буро-оранжевые черепичные крыши, почерневшие трубы, рядом с костелом резная колоннада, увенчанная открытым куполом, из-под которого тянулись белесые струйки пара от горячего гейзера. Еще дальше виднелась часть набережной, аллея каштанов, и все это на фоне зеленых круч, нависших над городом. Зеленый цвет листьев нарушался малиновыми, желтыми, даже лиловыми мазками подступающей осени.
В тот день гость никуда не выходил из комнаты и попросил принести ему ужин наверх. Только совсем поздно, когда на улицах схлынула толпа отдыхающих, он ненадолго вышел подышать свежим воздухом. По лестнице с железными перилами он спустился к костелу и сквозь высокие, как в храме, двери прошел внутрь колоннады. Рихард остановился перед гигантской каменной чашей, в которой бились пульсирующие струи гейзера, постоял перед статуей богини здоровья и отправился дальше. Он перешел через мост на тесную площадь и вернулся в пансионат.
Вечерняя прогулка освежила его. Рихард запер дверь, сбросил пиджак и прилег на тахту под окном. Облегченно вздохнул — кажется, все сделано! — последняя встреча и пароход… С улицы тянуло прохладой, было приятно лежать и наслаждаться покоем. Говоря по правде, он чертовски устал за последние недели, а ведь главная-то работа еще впереди.
В Карлсбад он приехал из Мюнхена, чтобы встретиться с представителем Центра, рассказать ему о последних своих делах, получить указания перед отъездом в Японию. Карлсбад избрали не случайно местом встречи — здесь больше гарантии уберечься от гестаповских агентов.
Рихард любил этот курорт, он бывал здесь, когда работал в Германии, и теперь охотно заглянул сюда перед отъездом, чтобы заодно денек-другой отдохнуть. К тому же лучше никому не мозолить глаза в Германии, тем более что его могли пригласить к Риббентропу. А этот визит министру иностранных дел он совсем не хотел наносить.
На следующее утро Рихард поднялся рано и тотчас же ушел из пансионата, сказав хозяйке, что позавтракает в городе. Не было еще и восьми часов, когда он, миновав гейзер, вышел к набережной, заставленной деревянными ларьками, где уже торговали всякой мелочью: брошками, пуговицами, дешевыми ожерельями и прочими безделушками. Он замедлил шаг перед фешенебельным рестораном с широкими витринами-окнами и несоразмерно тесным входом. Вчера вечером он уже побывал здесь и поэтому уверенно, как завсегдатай, подошел к дому, облицованному розоватым полированным камнем.
В этот час обширный зал, заставленный громоздкими креслами, был почти пуст. Здесь все выглядело добротным, солидным — и мягкие глубокие кресла, стоящие, как слоны, вокруг маленьких круглых столиков, и швейцар в золотых галунах, и сдержанные, наглухо застегнутые кельнерши, похожие на монахинь в своих белоснежных крахмальных наколках. Все деловито и строго! Зорге выбрал место ближе к окну и заказал завтрак. За его столиком сидел еще один посетитель, погруженный в чтение газеты. Он рассеянно посмотрел на Зорге, когда тот спросил, свободно ли место, утвердительно кивнул головой и снова занялся газетой.
Рихард еще при входе в зал успел разглядеть этого человека: невысокого роста, блондин, глубоко сидящие глаза — первые приметы сходились.
Сосед по столику молча допил кофе, достал бумажник, порылся в нем и досадливо пожал плечами.
— Простите, вы не могли бы разменять мне деньги? — обратился он к Зорге и положил перед ним пятидолларовую бумажку.
— Боюсь, что нет. — Зорге вытащил из бумажника такой же банкнот и положил рядом. — У меня тоже только пять долларов, не мельче…
Незнакомец взял банкнот Зорге, взглянул на номер и положил в свой бумажник. Зорге сделал то же с банкнотом незнакомца. Сомнений не было, номера, почти совпадали: последние цифры следовали одна за другой — семь и восемь.
Блондин поднялся из-за стола, оставил какую-то мелочь и, не дожидаясь официантки, вышел из ресторана. Перед уходом он негромко сказал:
— Я Людвиг… Сегодня в пять за Почтовым Двором… На выезде из города, вверх по реке… Пойдете следом за мной…
Замешавшись в толпе праздных курортников, Зорге в условленное время неторопливо прогуливался у реки. Курортный сезон был в разгаре, и повсюду — на пешеходных дорожках, по берегам одетой камнем реки — виднелись группы расфранченных людей. По асфальту шуршали открытые автомобили с нарядными дамами. Многие из этой изысканной публики предпочитали пролетки, и лошади вереницами цокали в направлении Почтового Двора. Было что-то чопорное и старомодное в этой процессии.
Полуденный зной начинал спадать, и под вековыми деревьями разливалась приятная прохлада. Самое время для предвечерних прогулок!
Миновав какие-то помпезные ворота с каменными амурами, похожими на головастых медвежат, Зорге вышел к Почтовому Двору, стилизованному под конно-почтовую станцию, с конюшнями на мощеном дворе, псевдостарой гостиницей и модерн-рестораном на просторной застекленной веранде.
Рихард еще издали увидел Людвига, шедшего ему навстречу. Тот тоже заметил его в толпе, тотчас же повернул назад и энергично зашагал по шоссе с видом человека, совершающего дневной моцион. Он шел не оглядываясь, свернул на мост, перешел на другую сторону реки, пересек низину и стал подниматься по тропе в гору. Здесь было меньше гуляющих, Людвиг замедлил шаг и подождал Зорге. Они пошли рядом. Под ногами шуршали прошлогодние рыжие листья.
— Ну, здравствуйте! — весело воскликнул он и крепко пожал руку Зорге. — Вам масса приветов, но сначала о деле — когда вы собираетесь уезжать?
По— немецки Людвиг говорил без акцента, но Рихард знал, что этот человек, упруго шагавший с ним в гору, был из Москвы.
— Паспорт готов, — ответил Зорге. — Билет я заказал на Ванкувер. Предпочитаю ехать через Канаду. Пароход уходит в субботу из Гамбурга.
Он говорил лаконично, собранно, хорошо зная, что разговор может быть неожиданно прерван. Разведчик никогда не гарантирован от слежки или других неприятностей.
— Вы едете корреспондентом?
— Да… Об этом я уже сообщил в Центр. Вероятно, еще не дошло. Аккредитован корреспондентом «Франкфуртер цайтунг» и еще буду представлять две, возможно, три небольшие газеты… Уже заказал визитные карточки.
Зорге с усмешкой достал визитную карточку и протянул Людвигу:
«Доктор РИХАРД ЗОРГЕ
Корреспондент в Японии
Газеты «Франкфуртер цайтунг» (Франкфурт-на-Майне) «Берзен курир» (Берлин) «Амстердам хандельсблад» (Амстердам)»
— «Франкфуртер цайтунг» — это наиболее солидная немецкая газета, — говорил Зорге. — Негласно ее поддерживают директора «ИГ Фарбен». Она распространена среди немецкой интеллигенции. Геббельс пока оставляет газету в покое. Считаю, что получилось удачно, но от заключительного визита в министерство пропаганды я уклонился. Несомненно, это вызвало бы дополнительную проверку моей персоны… Точно так же и со вступлением в нацистскую партию: «партайгеноссе» я сделаюсь в Токио, там это проще, а главное, подальше от полицейских архивов.
Зорге подробно рассказывал о своей работе в последние месяцы. Людвиг, видимо, хорошо был информирован о делах разведчика — понимал с полуслова, а порой даже прерывал его рассказ сухими, короткими фразами: «Знаю, знаю… Я это читал у вас…»
Возвращение Зорге в Москву почти совпало с трагическими событиями в Германии. В последний день января тридцать третьего года в Берлине вспыхнул рейхстаг, Гитлер захватил власть, и страшный террор обрушился на немецкий народ. В мае советский разведчик был уже в этом пекле, где царил фашистский разгул, где охотились за коммунистами, социал-демократами, профсоюзными функционерами, за любым демократически настроенным немцем, бросая их в концлагерь на муки, на смерть. Было яснее ясного, что в полиции Веймарской республики сохранилось досье на коммунистического редактора и партийного активиста Рихарда Зорге, участника Кильского и Гамбургского, Спартаковского и Саксонского восстаний. После гитлеровского переворота старые полицейские архивы, конечно, оказались в руках гестапо. В этих условиях уже сам приезд Рихарда Зорге в фашистскую Германию под своей фамилией, под своим именем был поступком героическим. Он пошел на это — коммунист Зорге.
Конечно, было величайшей дерзостью прибывшему из Москвы коммунисту пойти к редактору респектабельной буржуазной газеты и предложить свои услуги в качестве иностранного корреспондента. Но Старик именно в такой дерзости видел успех операции. «Старик» — это Ян Карлович Берзин, он же Павел Иванович, человек легендарный, стоявший уже много лет во главе советской разведки.
Рихард помнил, как это произошло. Берзин провел его в свой кабинет, остановился среди комнаты, взял за плечи и, откинувшись, глянул ему в лицо:
«Молодец, молодец, Рихард… Хорошо поработал! Тобой все довольны. Но должен тебе признаться, Китай — это только начало. Давай-ка потолкуем. — Без лишних слов Берзин спросил: — Что ты думаешь по поводу Гитлера?…»
Ян Карлович Берзин сел за письменный стол, Рихард в кресло напротив. Берзин был такого же роста, как Зорге, но поплотнее в плечах, с широким лицом и коротко постриженными волосами. На гимнастерке орден Красного Знамени, широкий офицерский ремень туго перетягивал его талию. Он положил крупные руки на стол, оперся на них подбородком и ждал ответа.
Рихард и сам много размышлял об этом. Гитлер у власти — это приближение войны, в первую очередь войны против Советской России. Еще там, в Шанхае, он резко обрушился на тех, кто воспринимал фашизм как временное, недолговечное явление. Зорге отлично разбирался в политической обстановке Германии. Он анализировал положение и делал вывод — дальнейшее развитие событий в Германии может объединить международную реакцию, прежде всего в самой Германии, в Японии, в Италии… Приход Гитлера к власти подтверждает сделанный вывод. Теперь можно предвидеть, что силы фашизма, несомненно, готовятся к наступлению против демократии…
Рихард ответил Берзину:
— Я думаю, что сейчас в мире происходят определенные сдвиги в пользу фашизма. Я знаю обстановку в Японии, в Германии, в Италии… Несомненно, что фашизм усиливает свои позиции, и это повышает угрозу войны против Советского Союза.
Ян Карлович согласился с мнением Зорге.
— А это значит, — добавил Берзин, — что нам надо знать планы наших вероятных противников, проникать в их организации… Это наш вклад в защиту Советской России. Знать мысли противника означает сорвать его агрессивные планы или, во всяком случае, предупредить их… Отвести угрозу войны — вот что главное. Не так ли?
— Именно так! — воскликнул Зорге. — И я просил бы, Ян Карлович, послать на эту работу меня. У меня есть некоторые соображения в защиту собственной кандидатуры.
С глазу на глаз Зорге называл Берзина его настоящим именем.
— Для этого и вызвали из Китая, — сказал Берзин. — Давай подумаем…
Было еще много встреч в кабинете Яна Карловича Берзипа. Как в шахматы, Берзин и Зорге прикидывали различные варианты, отбрасывали их, возвращались к ним снова, и постепенно складывался план, получивший название «Операция Рамзай» — слово, в которое входили инициалы Рихарда Зорге.
Конечно, размышляли они, Зорге должны хорошо знать в старой немецкой полиции. Вероятно, в полицейских архивах лежит подробная справка о его работе. Казалось бы, это сулит неизбежный провал. Но, с другой стороны, гитлеровцам сейчас не до архивов, им некогда — они только начинают создавать свой аппарат контрразведки, государственной тайной полиции. Вот это обстоятельство и надо использовать. Через год, возможно, через полгода будет уже поздно — государственный аппарат политического сыска пройдет неизбежный этап своего становления и начнет действовать. В неразберихе, вызванной ломкой старого аппарата, перетасовкой людей, легче всего проникнуть в штаб-квартиру противника. А время не ждало. Захват Гитлером власти все больше осложнял обстановку. Нацисты задолго до поджога рейхстага вынашивали мысль о разбойничьем походе на Советскую страну.
Как— то раз в разговоре с Рихардом Ян Карлович подошел к шкафу, взял с полки книгу в коричневом переплете и принялся ее листать. Это была книга Гитлера «Майн кампф». Берзин нашел нужное место и прочитал:
— Мы переходим к политике завоевания новых земель в Европе. И если уж желать новых территорий в Европе, то в общем и целом это может быть достигнуто только за счет России. К этому созрели все предпосылки».
Ян Карлович швырнул книгу на стол.
— Видишь, на что они замахиваются! — сказал он. — История не простит нам, если мы упустим время. Мне кажется, что мы решаем правильно: через Германию проникнуть в Японию и там добывать информацию об агрессивных планах Германии. Именно так!
Потом, по привычке ударяя кулаком в открытую ладонь другой руки, Берзин остановился перед Рихардом и добавил:
— В нашем деле расчет, самая дерзкая смелость, трезвый риск должны сочетаться с величайшей осторожностью. Вот наша диалектика!… Понимаешь?
Да, Рихард понимал этого человека, которого уважал, любил, считал своим учителем. Он преклонялся перед Яном Карловичем — представителем старшего поколения революционной России.
Ян Берзин был всего на пять лет старше Зорге, но Рихард считал его человеком, умудренным большим житейским и революционным опытом, считал его стариком с молодым лицом и неугомонным характером. Это было действительно так. В шестнадцать лет, поротый казачьими шомполами, трижды раненный в схватке с жандармами, приговоренный к смерти, потом к пожизненной каторге, Петер Кюзис сделался совершенно седым. Когда он бежал из далекой Якутии и тайком, среди ночи, прибрел домой, мать не узнала его. Он усмехнулся:
— Так и должно быть… Теперь я Берзин, Ян Берзин, а Петрика не существует. Он пропал без вести где-то в Сибири, в тайге… Знаешь, мама, я взял себе имя отца. Я никогда не осрамлю его, никогда!…
Эту клятву Ян никогда не нарушал. В феврале, в июльские дни семнадцатого года, в Октябрьскую революцию Ян Берзин стоял на революционном посту, он сражался с юнкерами, участвовал в петроградском восстании, потом в Латвии…
Об этом как-то между делом Берзин рассказал Зорге.
— Вот откуда моя седина! Жандармы и охранка научили меня уму-разуму. Учился шесть лет в школе и почти столько же провел в тюрьме. Хорошо, что удалось сократить эту науку, — бежал с каторги…
Когда Зорге и Берзин уставали, Ян Карлович предлагал сыграть партию в шахматы, «просветлить мозги». Пили крепкий чай и снова принимались раздумывать вслух о предстоящей «Операции Рамзай», и снова, как бы между делом, Ян Карлович говорил о характере, о качествах советских разведчиков.
Рихарду запомнилась фраза Берзина, которую бросил он в разгар шахматной партии:
— Ты знаешь, Рихард, что должен я тебе сказать? Требуется всегда быть начеку, а в противнике видеть не глупого, не ограниченного человека, но изощренного и очень умного врага. Побеждать его надо мужеством, дерзостью, находчивостью и остротой ума… Извини меня за такие сентенции, но вот смотри — ты приезжаешь в Берлин…
И снова оставлены шахматы, стынет чай, забытый на столе. Уже сложился план операции, нужно только отшлифовать детали, но каждая деталь может быть причиной поражения или успеха.
— В нашем деле, в советской разведке, нужно иметь горячее сердце стойкого патриота, холодный рассудок и железные нервы, — говорил Берзин. — Мы люди высокого долга и своим трудом должны стремиться предотвратить войну, и в частности войну между Японией и Советским Союзом. Это главное задание твоей группы, и, конечно, ты должен знать планы наших врагов в Германии… Все это трудно, чертовски трудно, но это нужно сделать, Рихард. Понял меня?…
Такая уж была привычка у Берзина — спрашивать, понял ли его собеседник, сотрудник, единомышленник.
Когда «Операция Рамзай» стала ясна, начали обдумывать тактическую и организационную сторону дела. Прежде всего нужно внедряться не в Германии, а в Токио, но проникнуть туда через Германию. Бить на два фронта. Прикрываться нацистской фразеологией, войти в доверие. Для этого Зорге должен использовать старые связи в деловом мире, связи, установленные в Китае. Как это сделать практически? Берзин полагается на самого Зорге — у него есть хватка, навык, наконец, интуиция, присущая опытному разведчику.
Лучше всего, если бы для этого представилась возможность поехать в Японию корреспондентом солидной немецкой газеты. Ян Карлович согласился с Рихардом, который предложил использовать «Франкфуртер цайтунг», там сохранились некоторые связи. На том и порешили. Берзин просил держать его постоянно в курсе дела. Связь обычная, но, если понадобится, — через специального человека.
Прощаясь, начальник разведки вынул из сейфа две американских пятидолларовых бумажки и одну из них протянул Зорге.
— Другую получишь в обмен, когда приедет наш человек. Можешь доверять ему, как мне, знай твердо — это я сам послал доверенного человека.
Пошел третий месяц, как Зорге покинул Москву. Берзин послал к нему своего человека. Рихард рассказывал ему о том, что удалось сделать за это время.
Они поднимались все выше по отлогой тропе, вышли на северную сторону лохматой горы. Видимо, солнце редко сюда проникало, и тропинка, как малахитом, была покрыта темным, зеленым мхом. Людей здесь не было. Сели на уединенную, грубо сколоченную из жердей скамью перед обрывом, круто спускающимся к реке.
— Доложите Старику, — продолжал говорить Зорге, — что мне удалось получить рекомендательное письмо к германскому послу в Токио Герберту фон Дирксену. Написал его директор химического концерна «ИГ Фарбен» из Людвигсхафена. Это дальний родственник посла фон Дирксена и его покровитель. В Китае я оказал кое-какие услуги химическому концерну, когда изучал банковское дело в Шанхае. Директор позвонил и в редакцию. После этого передо мной открылись многие двери…
Редактором «Франкфуртер цайтунг» оставался не чуждый либеральным настроениям человек, которого нацисты еще не решались сменить. Он предупредительно встретил Зорге, расспрашивал о Китае, доброжелательно выслушал желание доктора заняться корреспондентской работой и без долгих раздумий пригласил его сотрудничать в газете.
— Я уже слышал о вас, господин доктор! Редакция «Франкфуртер цайтунг» будет рада видеть вас своим сотрудником. Мне говорили о вас весьма почтенные люди. Иных рекомендаций не требуется… Представьте себе, вы попали в самое удачное время — наш токийский корреспондент намерен вернуться в Европу. Его место остается вакантным…
Теперь Рихарду Зорге предстояло обойти еще одно серьезное препятствие в лице амтслейтера — особого уполномоченного нацистской партии в редакции газеты. Такие представители появились во всех немецких учреждениях после гитлеровского переворота. Без них никто не смел и шагу шагнуть, они же решали вопросы о благонадежности отъезжающих за границу.
Зорге явился к амтслейтеру во второй половине дня. За столом сидел начинающий тучнеть молодой человек с покатой спиной и тяжелой челюстью. Шрамы, которыми было иссечено его лицо, — следы многочисленных студенческих дуэлей — придавали ему свирепое выражение. Было жарко, а амтслейтер сидел в расстегнутом эсэсовском кителе.
Еще с порога Зорге крикнул «Хайль Гитлер!» и вытянул руку в фашистском приветствии. Рихард без обиняков начал деловой разговор.
— Моя фамилия Зорге, — сказал он, развалясь в кресле. — Рихард Зорге. Из-за дерьмового режима Веймарской республики я восемь лет прожил за пределами фатерланда. Теперь вернулся, хочу служить фюреру и возрожденному им рейху. Мне предлагают уехать в Японию корреспондентом газеты. Нужен совет — как поступить?
Зорге хорошо усвоил несложную терминологию гитлеровцев, их лозунги, примитивно-демагогические идеи и легко сошел в разговоре за убежденного нациста, желающего послужить фюреру. Через час они говорили с амтслейтером на «ты», а вечером сидели в «Кайзергофе», излюбленном месте сборища франкфуртских нацистов, пили водку и пиво, стучали по столу кружками, пели песни, ругали евреев и коммунистов.
Амтслейтер был еще довольно трезв, хотя движения его становились все неувереннее. Он убеждал Зорге:
— Фюреру служить можно везде. Ты, брат, об этом не думай… В Японии нам тоже нужны надежные люди… Давай лучше выпьем!… Цум воль!
Недели через три все документы были оформлены, амтслейтер обещал перед отъездом Зорге устроить ему встречу с Геббельсом — так поступают все аккредитованные корреспонденты перед выездом за границу. Рихард всячески благодарил своего нового приятеля, но от встречи с Геббельсом решил уклониться.
— Вот и все, — закончил Зорге. — Передайте товарищам, и прежде всего Старику, мой самый горячий привет. Скажите, что буду стоять на посту до конца… Пусть побыстрей присылает людей, прежде всего радиста.
— Передам обязательно. Из Центра просили сообщить, что связь пока будете поддерживать через Шанхай. Люди прибудут за вами следом. Кое-кто уже прибыл. Сигнал дадут сразу же после вашего приезда в Токио… Павел Иванович просил еще раз напомнить вам, что Центр интересует в первую очередь информация о политике Японии в отношении Советского Союза. После захвата Маньчжурии это первое… Второе…
Людвиг излагал вопросы, по которым Центр ждал сообщений от Зорге.
После оккупации Маньчжурии выход японских войск к дальневосточным границам Советского Союза и Монгольской республики существенно изменял военно-политическую обстановку. Возрастала угроза войны на Дальнем Востоке. Для страны было жизненно важно знать, как станет вести себя Квантунская армия, какими силами она располагает и вообще какие наземные, морские и военно-воздушные силы Япония может бросить против Советского Союза. Следовало также знать, каков общий военный потенциал страны, где к власти так упорно идут агрессивно настроенные генералы.
Все это были военно-технические, экономические проблемы, интересовавшие разведывательный Центр, но его интересовали также и проблемы политические. В международной обстановке многое будет зависеть от того, сколь тесными станут отношения между Японией и фашистской Германией после прихода Гитлера к власти. Складывающиеся отношения между двумя этими странами будут чутким барометром агрессивных намерений наиболее вероятных противников Советского Союза.
Людвиг сжато перечислял вопросы, которые интересовали руководство Центра.
В мире отчетливо вырисовывались два очага войны — на Западе и на Востоке. Рихарду Зорге и его людям предстояло вступить в единоборство с нависавшей над миром войной, обеспечить безопасность Советского государства.
— Повторить задание? — спросил Людвиг.
— Не нужно, — возразил Зорге. — Я надеюсь на свою память. К тому же все это мы уже обсуждали в Москве.
Обратно разведчики возвращались разными путями — Зорге лесными тропами поднялся в верхнюю часть города и вскоре был в пансионате, а связной Центра вышел на шоссе и замешался в нарядной толпе курортников. Они условились встретиться на другой день. Людвиг должен был передать Рихарду кое-что из техники связи.
За ночь погода испортилась, и с утра моросил мелкий теплый дождь. Зорге и Людвиг встретились в сквере у памятника Карлу IV. Будто ссутулившись, он стоял под дождем в каменной мантии, с каменными атрибутами давно ушедшей власти. Людвиг и Зорге столкнулись на мокрой дорожке сквера. Рихард попросил огня, прикурил и ушел, сжимая в руке маленький пакетик. Больше они не сказали ни слова — связной из Москвы и разведчик, уезжавший в Японию.
В комнате Рихард развернул полученный пакетик — броши, брелки, ожерелье, браслетик… Все будто бы купленное в лавочке сувениров и бижутерии. И еще использованный билет в Парижскую оперу без контрольного ярлыка, половина маленькой любительской фотографии, немецкая бумажная марка с оторванным казначейским номером, что-то еще…
Через два дня Рихард уезжал в Мюнхен повидаться со своим старшим братом. Поезд отправлялся поздно вечером, и Рихард пошел побродить по Карлсбаду. Его привлекала улица, название которой он узнал от матери только в свой последний приезд в Гамбург. Мать его, Нина Семеновна, старая украинская женщина, связавшая судьбу с отцом Рихарда, была как бы хранительницей семейных реликвий, преданий, легенд, родословной семейства Зорге. Когда отношения родителей Рихарда еще не были омрачены жизненными разногласиями, да, пожалуй, и политическими, Нина Семеновна Зорге, урожденная Кобелева, по письмам сдружилась с двоюродным дедом Рихарда — Фридрихом Зорге — соратником Маркса, хотя никогда с ним не встречалась. Старик, вынужденный эмигрировать в Америку, в письмах к невестке каждый раз рассказывал о каком-либо эпизоде из своей жизни, о своих встречах и взглядах. По мере того как возрастала их духовная близость, Фридрих Зорге все больше уделял места в письмах ушедшему, пережитому. Он приводил выдержки из своей переписки с Марксом и Энгельсом, с которыми дружил, которых глубоко уважал, взгляды которых разделял. С Энгельсом его роднило еще и другое — оба они были участниками Баденского восстания, их связывало боевое содружество в революции, прокатившейся через все европейские страны.
Когда-то, приехав впервые в Советский Союз, Рихард привез с собой и передал в Институт Маркса — Энгельса — Ленина кое-что из переписки Фридриха Зорге с Карлом Марксом, но это было далеко не все.
Дед Рихарда умер в Америке четверть века назад, давно в живых нет и отца, но мать заботливо хранит резной ларец с дорогими ей письмами. Среди этих писем оказалось и письмо Маркса, написанное старому Зорге из Карлсбада. На поблекшем конверте стоял обратный адрес.
И вот теперь Рихарду захотелось найти дом, в котором тогда жил великий друг его деда.
Он вышел из пансиона, перешел реку и по другой стороне поднялся в верхнюю часть города. Его охватили сложные чувства, схожие с теми, что испытал он впервые при входе в Мавзолей Ленина. Нечто похожее Рихард пережил еще раньше, когда, раскрыв ленинский том, вдруг увидел фамилию Зорге…
Захваченный мыслями о прошлом, Зорге шел через город… Это не были воспоминания, Рихард совсем не знал брата своего деда, но он испытывал чувство благоговения человека, отдающего долг ушедшему из жизни единомышленнику и соратнику… Рихард как-то особенно ясно ощутил себя наследником идей своего деда. Этому единомыслию с великим международным братством коммунистов прошлого века способствовала мать Рихарда. Он был многим обязан ей. В семье она была как бы связной двух поколений — поколений Фридриха и Рихарда Зорге.
Фридрих Зорге и его товарищи, ставшие полноправными американцами, никогда не порывали связей с Германией. Одной из таких связей была переписка Зорге с Марксом и Энгельсом. Она продолжалась десятки лет, и Фридрих Зорге, хранивший всю жизнь дорогие для него письма, опубликовал их незадолго до своей смерти. Рихард читал их в немецком и в русском издании с предисловием Ленина, но еще до этого многое рассказывала ему мать. Давным-давно она показала Рихарду письмо деда, в котором он вспоминает о последних годах переписки с Марксом.
И еще одно письмо вспомнилось Рихарду… В семье деда не все было благополучно, его тревожила судьба сына. Адольф рос типичным молодым американским бизнесменом, который не желал иметь ничего общего с идеями отца, его братьев, с идеями людей, участвовавших в революции, в борьбе Севера с Югом. В семье произошел конфликт. В самом конце столетия дед написал о своих огорчениях Энгельсу, писал, что Адольф работает инженером и намерен уехать в Европу.
Рихард невольно усмехнулся, подумав об этом эпизоде. Как меняются роли! Дед огорчался, тяжело переживал, что сына развратила американская жизнь, что он стал бизнесменом, таким далеким от революции. Но Рихард помнит другое — огорчения своего отца, который стремился сделать из Рихарда предпринимателя-коммерсанта. А он, как дед, стал революционером, и мать была на его стороне…
Погруженный в эти мысли, Рихард медленно шагал по городу, отыскивая нужную ему улицу. Он нашел ее, нашел и тот дом, в котором жил Маркс, — высокий, с колоннами, с каменными мансардами и сводчатыми проемами окон. Здесь и сейчас был пансион.
Рихард прошел мимо подъезда вверх по улице, вернулся назад. Вдруг подумал: «А зачем это? Нужен ли этот поиск, который я предпринял? Наивный романтик?» И Рихард сам же ответил: «Да, романтик!… Хранитель прошлого и настоящего! Хранитель революционных традиций!»
Рихард гордился своими дедами, их дружбой с людьми, которые определили и его, Рихарда, мировоззрение. Взгляды младшего Зорге сформировались не сразу. В борьбе отца с дедом за Рихарда Зорге мог одержать верх коммерсант, делец, представитель фирм Маннесмана, Круппа в России, кого-то еще. Этому воспрепятствовало многое, главное — жизнь, война, революция, заочное знакомство Рихарда с дедом и его братьями через полвека…
Рихард тепло подумал о матери — он обязательно навестит ее в Гамбурге. Иначе когда же еще они свидятся.
Он посмотрел на часы: времени было достаточно, но все же пора на вокзал…
А через месяц — 6 сентября 1933 года — Рихард Зорге приплыл в Иокогаму. Чуть прихрамывая, он сошел по трапу на берег, в многоголосый шум порта.
Так вот она — Япония…
Первые месяцы после приезда в Токио Рихард Зорге жил в «Санн-отеле», гостинице средней руки, которая не могла, конечно, тягаться с «Империалом», но имела, однако, репутацию вполне солидного заведения. Белый отель, с несколько тесноватыми, на японский манер, номерами, стоял в стороне от шумной Гинзы и в то же время не так уж далеко от нее, чтобы живущие в отеле могли чувствовать оторванность от городского центра.
В «Санн-отоле» останавливались деловые люди, ненадолго прибывшие в Японию, туристы, военные — люди самых различных профессий среднего достатка. Именно такая гостиница больше всего устраивала журналиста, впервые приехавшего в Японию и не завоевавшего еще признания читателей.
На первом этаже, рядом с лоби — просторным гостиным залом, разместился портье с неизменными своими атрибутами — полками для ключей, пронумерованными, как рулетка, громоздкими книгами для записи приезжающих, коллекций телефонов на полированной, похожей на ресторанную, стойке. Рядом суетились услужливые бои в жестких картузиках с позументом; бои мгновенно угадывали и выполняли любое желание клиентов. Был здесь еще один завсегдатай — человек неопределенной наружности и возраста. По утрам, когда Зорге спускался вниз и подходил к стойке, чтобы оставить ключи, этот человек либо мирно беседовал с портье, либо сосредоточенно перелистывал книгу приезжих. Он вежливо кланялся Зорге и потом, нисколько не таясь, неотступно следовал за ним, куда бы тот ни поехал. Он часами ждал Рихарда у ворот германского посольства, в дверях ресторана или ночного клуба, куда заходил Зорге, потом сопровождал его до гостиницы и исчезал только глубокой ночью, чтобы рано утром снова быть на посту.
Это был «йну», в переводе «собака», полицейский осведомитель, приставленный к иностранцу или подозрительному японцу. Всегда молчаливый и вежливый, он тенью ходил следом, ни во что не вмешивался, ни о чем не спрашивал. Он только запоминал, что делает, где бывает его подопечный. Непостижимо, как этот человек, отстав где-то в городской сутолоке, через полчаса снова брел следом за Рихардом, который только что вышел из такси в другом конце многомиллионного города-муравейника.
Иногда этого плохо одетого человека сменял другой — молодой и развязный, иногда за журналистом следовала женщина с ребенком за спиной. Появлялись какие-то другие люди, с безразличным видом крутившиеся рядом. У себя в номере Зорге обнаруживал следы торопливого обыска: кто-то рылся в его чемодане, забыв положить вещи на те же места. Под телефонным диском Рихард обнаружил крохотный микрофон для подслушивания разговора…
Это была система тотального сыска, надзора за всеми подозрительными людьми. А подозрительными считались все, кто приезжал в Японию.
Однажды зимой, когда стояла холодная, промозглая погода и ветер швырял на землю мокрый снег пополам с дождем, Рихард пожалел своего безответного спутника. Веселая компания журналистов направлялась к Кетелю в «Рейнгольд» — немецкий кабачок на Гинзе. Зорге уже познакомился со многими корреспондентами, с работниками посольства, с членами германской колонии, которая в те годы насчитывала больше двух тысяч людей. Новичка-журналиста охотно посвящали в токийскую жизнь, водили вечерами в чайные домики и японские кабачки. Но нередко предпочтение отдавалось немецким заведениям, где можно было поесть сосиски с капустой, запивая баварским пивом, чокаться глиняными кружками под крики «Хох!» и непринужденно болтать о чем только вздумается.
Уже смеркалось, когда они свернули в маленькую улочку, густо увешанную круглыми цветными фонариками, множеством светящихся вывесок, вспыхивающих иероглифов. Казалось, что стены улицы фосфоресцируют в густой пелене падающего снега. Зорге приотстал от компании и пошел рядом с осведомителем.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Хирано.
— Послушай, Хирано, тебе ведь очень холодно. — Зорге обвел взглядом его стоптанные башмаки, жиденькое пальтецо и непокрытую голову. — Давай сделаем так: от Кетеля я не уйду раньше десяти часов. Я обещаю тебе это. Ступай пока погрейся, выпей саке или займись своими делами… Держи! — Рихард сунул в руку осведомителя несколько мелких монет.
Хирано нерешительно потоптался перед выпуклой дверью, сделанной в форме большой винной бочки, перешел улицу и нырнул в кабачок, перед которым, как лампада, висело смешное чучело рыбы с черным цилиндром на голове. На притолоке был прикреплен еще пучок травы, сплетенный в тугую косу, и спелый оранжевый мандарин, чтобы отгонять злых духов, — таков новогодний обычай. Хирано прикоснулся к талисману — пусть он оградит его от неприятностей. Полицейский осведомитель не был уверен, что его не обманет этот европеец с раскосыми бровями… Но так не хочется торчать под холодным дождем…
«Папаша Кетель», как называли хозяина кабачка, был из немецких военнопленных, застрявших в Японии после мировой войны. Сначала он еще рвался домой, в фатерланд, а потом женился на хозяйке квартиры, открыл собственный бар; появились дети, и уже не захотелось ехать в Германию. Но папаша Кетель считал себя патриотом — в его кабачке все было немецкое. Начиная с вывески «Рейнгольд» и винной бочки на фасаде и кончая пышными мекленбургскими юбками и фартуками разных цветов, в которые папаша Кетель обрядил официанток-японок. Здесь чаще всего собирались немцы, и Зорге уже не в первый раз был у Кетеля.
Время текло быстро и весело. Рихард рассказывал смешные истории, вспоминал про Китай, где жил еще год назад. Кто-то сказал, что не так давно из Китая приехал также подполковник Отт, не знает ли его Рихард? Подполковник Отт? Нет, не слыхал. У Чан Кай-ши было много советников… Зорге ответил, не проявив интереса к подполковнику, но сам подумал: уж не тот ли это Отт, о котором он слышал в Мукдене? Разведчик и протеже генерала Секта. Интересно!
Когда собрались уходить, Зорге взглянул на часы, поднял руку:
— Господа, подождите расходиться! Не оставляйте меня одного. Я не могу уйти от доброго Кетеля раньше десяти часов. Я обещал это своему шпику. Он ходит за мной, будто я коронный разведчик! Слово надо держать. Папаша Кетель, еще по стаканчику за мой счет.
Из «Рейнгольда» ушли поздно, забрели еще в «Фледермаус» — «Летучую мышь», тоже немецкий ресторанчик, но рангом пониже. Здесь за деревянными столами, выскобленными добела, сидели подвыпившие завсегдатаи, разговаривали с кельнершами, которые едва виднелись в сизом табачном дыму. У девушек, одетых в кимоно, были высокие прически и густо напудренные, накрашенные лица — как фарфоровые куколки.
Осведомитель Хирано встретил Зорге у дверей «Рейнгольда», облегченно вздохнул и больше уже от него не отходил. И тем не менее именно в этот день Рихард Зорге отправил в Центр одно из первых своих донесений. Он писал:
«Больше я не боюсь постоянного надзора и разнообразного наблюдения за мной. Полагаю, что знаю каждого в отдельности шпика и методы, применяемые каждым из них. Думаю, что я их всех уже стал водить за нос…»
Рихард передавал в этом сообщении о своих первых шагах, о деловых встречах, расстановке людей, тревожился, что не может установить надежную связь с «Висбаденом», то есть с Владивостоком, как шифровался в секретной переписке этот советский город.
В условиях непрестанной слежки Рихард не торопился приступать к работе, прежде чем не осмотрится, не разберется, что к чему. «Медленно поспешай…» — помнил он напутствие Берзина. Но все же он не сидел без дела. Как ни странно, именно этот тотальный сыск, нашедший такое широкое распространение в Японии, в какой-то мере способствовал конспирации Зорге. Он сделал один немаловажный вывод: кемпейтай — японская контрразведка — следит огульно за всеми, разбрасывается, распыляет силы и посылает своих агентов не потому, что кого-то подозревает, а просто потому, что таков порядок. Значит, тотальной слежке, надзору надо противопоставить резко индивидуальную, очень четкую и осторожную работу, что бы не попасть нечаянно в сеть, расставленную не для кого-либо специально, а так, на всякий случай.
Первые месяцы Рихард «создавал себе имя» — он много писал во «Франкфуртер цайтунг», в популярные иллюстрированные журналы, устанавливал связи среди дипломатов, в деловых кругах, в кругах политиков, актеров, военных чиновников… И только с одним человеком Рихард не мог сблизиться, хотя отлично знал о его присутствии и даже мельком встречался с ним в Доме прессы на Западной Гинзе, где многие корреспонденты имели свои рабочие кабинеты. Это был французский журналист Бранко Вукелич, приехавший в Токио на полгода раньше Зорге. Он знал, что должен работать под руководством «Рамзая», но не знал, кто это. Оба терпеливо ждали, когда обстановка позволит им встретиться. Сигнал должен был подать Зорге. Но он не спешил, присматриваясь, изучая — нет ли за ним серьезной слежки. Разведчик придавал слишком большое значение встрече со своим помощником Вукеличем, чтобы допустить хоть малую долю риска.
Интеллигентный, блестяще образованный Бранко Вукелич, серб по национальности, представлял в Токио французское телеграфное агентство Гавас и, кроме того, постоянно сотрудничал в парижском журнале «Жизнь» и белградской газете «Политика». Моложавый, с тонкими чертами лица, прекрасной осанкой и красиво посаженной, немного вскинутой головой, он слыл одним из самых способных токийских корреспондентов. Ему не было и тридцати лет, когда он приехал в Токио по заданию Центра, чтобы подготовить базу для подпольной организации. Сын отставного сербского офицера, Бранко Вукелич учился в Загребском университете, когда в стране вспыхнуло освободительное движение за независимую Хорватию. В то время Бранко Вукелич, двадцатидвухлетний студент, уже входил в марксистскую группу, существовавшую в Загребском университете. Он с головой ушел в революционную работу: участвовал в демонстрациях, писал листовки, распространял нелегальные газеты, выступал на митингах и, естественно, одним из первых угодил в тюрьму, когда в стране начались аресты. Против него не было прямых улик, студента вскоре освободили, но оставаться в Хорватии было рискованно, и при первой возможности Бранко уехал в Париж. Начались годы эмиграции, скитаний, поиски заработка, но при всех жизненных перипетиях Бранко не оставлял Сорбонны, где учился на юридическом факультете. Он сознательно отказался от своего увлечения архитектурой, отдав предпочтение юриспруденции. Бранко еще не избавился тогда от юношеской наивной убежденности, что соблюдение даже буржуазной законности поможет людям сохранить человеческое достоинство, элементарную свободу, право жить по своим убеждениям. Порывистый, экспансивный, подчиняющийся первому движению души, он с годами все отчетливее понимал, что в окружавшем его сложном мире, построенном на гнетущей несправедливости, не все обстоит так, как ему казалось в юношеских мечтах. Все чаще он думал о стране, где существовали иные порядки, где люди жили по другим законам. Отбросив старое, они создавали новое общество. Молодой серб Бранко Вукелич преклонялся перед страной, которая называлась Советским Союзом.
Бранко начал пробовать свои силы в журналистике, в литературе, его успехам способствовало знание языков. Иногда он выезжал в другие страны, так очутился в Дании. В Париж вернулся уже не один — он полюбил датчанку Эдит, девушку-спортсменку, с которой познакомился в Копенгагене в спортивном обществе, существовавшем при социал-демократической партии. Эдит преподавала в колледже, вела спортивные занятия, отлично играла в теннис, и Бранко Вукелич был покорен после первой же встречи на теннисном корте. Бранко и сам прилично играл в теннис, но его поразила упругая гибкость и красота движений, с которой играла Эдит. Она была мила, датчанка Эдит, и походила на андерсеновскую бронзовую Русалочку, что сидела на камнях в морском порту. Об этом и сказал ей Бранко, когда они бродили по набережной, возвращаясь с теннисного корта. Через неделю они были мужем и женой, и восторженный Бранко чувствовал себя счастливейшим человеком в мире.
Где— то здесь, в Скандинавии, в те годы работал и Зорге, по Рихард и Бранко не знали тогда друг друга…
Бранко и Эдит Вукеличи с пятилетним сыном приехали в Токио за полгода до того, как там появился Зорге. Они поселились в особняке на улице Санай-тё неподалеку от университета Васеда, в одном из аристократических кварталов города. Их обставленная со вкусом квартира была предметом восхищения всех, кто хотя бы раз побывал здесь на дружеских журналистских встречах.
Бранко Вукелич терпеливо ждал, когда среди его гостей появится человек с подпольной кличкой «Рамзай», который, как предполагал Вукелич, давно уже должен быть в Токио. За эти месяцы ему кое-что удалось сделать, чтобы сколотить ядро будущей подпольной организации, — приехали радисты Бернгардт и Эрна, из Лос-Анджелеса прибыл художник Мияги, удалось наладить связи с иностранными корреспондентами, но руководителя все еще не было — «Рамзай» не давал о себе знать. Вукелич терпеливо ждал.
Служебные помещения токийских корреспондентов располагались в многоэтажном сером доме с широкими окнами, и этот дом называли пресс-кемпом — лагерем прессы, а чаще шутливо: «пресс-папье», вероятно, потому, что над входом висела литая бронзовая доска, в самом деле походившая чем-то на пресс-папье. Офис Зорге был на третьем этаже, и окно его выходило на Западную Гинзу. Агентство Гавас занимало помещение этажом выше. Однажды Зорге лицом к лицу столкнулся с Вукеличем на лестнице, возле лифта. Рихард нагнулся, будто что-то поднимая.
— Простите, вы что-то уронили, — сказал он, протягивая Вукеличу какую-то бумажку.
Это было неожиданно — услышать пароль от человека, с которым Бранко много раз встречался и знал его как нацистского журналиста. Ни один мускул не дрогнул на лице Вукелича.
— Благодарю вас, — ответил он, — это старый билет в Парижскую оперу. Теперь это только воспоминание…
Опустился лифт, и оба вошли в него.
— Нам нужно встретиться, — негромко сказал Зорге.
— Я давно жду, — улыбнулся Вукелич. — Хотите в субботу? У меня собирается компания журналистов, это удобнее всего.
— Согласен.
Зорге вышел, приветливо махнув рукой.
В субботу в квартире Вукелича собралось человек двадцать, почти одни мужчины, и Бранко пригласил по телефону гейш. Они приехали тотчас, как неотложная помощь, как пожарная команда… Их появление встретили веселым шумом. Гейши вошли чинно, в изящных нарядах, держа в руках самисены, затянутые чехлами. Они сбросили в прихожей дзори и в одних чулках прошли в гостиную. По японскому обычаю, все гости Вукелича сидели в носках, оставив обувь при входе.
Бранко Вукелич устроил вечер на японский манер. Расположились за низеньким столиком на подушках, подобрав под себя ноги. Гейши принесли с собой атмосферу непринужденной веселости. Они, как хозяйки, уселись среди гостей, принялись угощать их, наливая саке, зажигая спички, как только видели, что кто-то достает сигареты. Они поддерживали разговор, пели, когда их об этом просили, играли на самисенах. С их приходом гостиная сделалась такой нарядной, будто сюда слетелись яркие тропические бабочки.
После ужина, разминая затекшие ноги, перешли в курительную комнату. Здесь была европейская обстановка, сидели в удобных креслах, курили, пили кофе, лакеи разносили спиртное, им помогали гейши. Бранко Вукелич, переходя от одной группы к другой, очутился рядом с Зорге.
— Идемте, я покажу свою квартиру, лабораторию, — сказал он, тронув его за локоть. — Вы, кажется, тоже увлекаетесь фотографией… Это мой кабинет, моя спальня. Здесь комната жены. Ее сегодня нет, она уехала в Камакура показать сыну храмы…
Прошли в дальнюю часть дома. Бранко включил свет и провел Рихарда в небольшую затемненную комнату, облицованную до половины деревянной панелью. На столике стоял увеличитель, рядом ванночки, бачки для проявления пленки; на стенах — шкафчики, полочки. Это была фотолаборатория любителя, сделанная умело, удобно, и, может быть, только излишне громоздкий запор на плотной двери нарушал легкость стиля, в котором была задумана лаборатория.
— Здесь мы можем поговорить несколько минут, — сказал Бранко, запирая за собой дверь. — Прежде всего, здравствуйте, наконец! — Он протянул Зорге руку. Рука была плотная, крепкая. Зорге любил у людей такие вот руки, с энергичным пожатием. Этот интеллигентный французский корреспондент вызывал у Рихарда чувство дружеского расположения. — Здесь я устроил фотолабораторию, — продолжал Бранко, — здесь же разместил пока рацию. Радисты прибыли, но пробные сеансы не дают надежной связи с «Висбаденом». Недостаточна мощность. Придется дублировать через Шанхай.
Вукелич отодвинул столик, открыл в панели невидимую дверцу и вытащил рацию — довольно громоздкое сооружение. Зорге присел, бегло взглянул, открыл крышку и сказал:
— Радиостанцию надо менять. Не рекомендую держать ее здесь, это опасно… Ну, а как с людьми? Джо прибыл?
Джо — это художник Иотоку Мияги, которого ждали из Лос-Анджелеса.
— Джо в Токио, но я с ним не связывался, ждали вас, — ответил Вукелич.
— Тогда свяжитесь, я тоже должен с ним встретиться… И еще: в редакции «Асахи» работает журналист Ходзуми Одзаки. Дайте ему знать, что Александр Джонсон, его китайский знакомый, хотел бы с ним поговорить. На связь пошлите надежного человека, и, конечно, только японца. Сами останетесь в стороне… Ну, нам пора…
Их отсутствия никто не заметил. В курительной они появились из разных дверей. Зорге держал в руке коньячную рюмку, прикидывался, что много выпил, был разговорчив, смешлив и остроумен.
Вечер удался на славу.
Спустя несколько дней в одной из рекламных токийских газет появилось небольшое объявление: коллекционер, любитель японской старины, купит «укийоэ» — традиционные гравюры работы старых японских мастеров. Вскоре Бранко Вукеличу позвонил издатель рекламной газеты: один японский художник прочитал объявление и предлагает прекрасные «укийоэ».
Через день они встретились в редакции «Джапаниз адвертайзер» — журналист Вукелич и японский художник Иотоку Мияги.
Художник — невысокий японец с узким, нервным лицом — выложил целую серию прекрасных «укийоэ». Они долго обсуждала достоинства каждой гравюры, восхищались изяществом линий, выразительностью рисунка, спорили о качестве бумаги — Мияги предпочитал японскую «хоосё», она нежна, не имеет холодного глянца и напоминает матово-мягким цветом только что выпавший снег. На такой бумаге пишут дневники, завещания и делают оттиски старинных гравюр.
Вукелич отобрал несколько «укийоэ» и просил художника позвонить ему в агентство — он подумает. Они незаметно обменялись половинками бумажной иены — теперь все становилось на свои места, разорванная иена подтверждала, что художник Мияги — это тот самый «Джо», которого ждали в Токио.
Вскоре Вукелич представил его доктору Зорге.
Иотоку Мияги родился и вырос на юге — на острове Окинава, «среди теплых дождей и мандаринов», как любил он сам говорить. Но кроме теплых дождей там царило страшное угнетение, и нелегкая жизнь гнала людей за океан. В семье Мияги ненавидели японскую военщину, спекулянтов. В шестнадцать лет Иотоку уехал в Соединенные Штаты. Жил в Сан-Франциско, Сан-Диего, потом в Лос-Анджелесе, учился в художественных училищах, но, став художником, понял, что одним искусством прожить невозможно. Он собрал все свои сбережения, продал, что только мог, и сделался совладельцем маленького ресторанчика «Сова» в отдаленном квартале Лос-Анджелеса. Здесь собирались активисты — рабочие, профсоюзные функционеры, учителя, студенты, сюда приезжали киноактеры Голливуда — публика интеллигентная и в большей части лево настроенная. В Лос-Анджелесе было много немецких эмигрантов. Они давно переселились из Европы, но десятками лет продолжали держаться на чужбине вместе. Немцы также были завсегдатаями «Совы», и главным образом для них художник создал дискуссионный кружок «Ин дер Даммерунг» — «В сумерках». Именно в сумерках посетители заходили обычно в «Сову». Среди немцев тоже были сильны прогрессивные настроения. Годы были горячие, бурные, все жили здесь событиями, происходившими в революционной России, и вполне естественно, что Мияги стал разделять революционные взгляды. Жил он тогда у японки «тетушки Катабаяси», которая зарабатывала себе на жизнь тем, что содержала пансионат и кормила обедами жильцов. Она тоже придерживалась левых взглядов, и в ее пансионате жило несколько членов кружка «Ин дер Даммерунг».
Художнику Иотоку Мияги исполнилось ровно тридцать лет, когда он снова вернулся в Японию, на этот раз в Токио. Через несколько лет сюда приехала и «тетушка Катабаяси».
…В один из январских дней 1934 года, когда на улицах царило новогоднее праздничное веселье, когда еще не были завершены традиционные визиты и встречи друзей, в редакцию «Асахи Симбун» зашел художник Мияги и спросил, где он может увидеть господина Ходзуми Одзаки, обозревателя по Китаю. Услужливый клерк повел художника наверх в громадный зал, занимавший целый этаж, больше похожий на гараж, чем на редакцию, загроможденный десятками столов, шкафов, стульев. Сюда доносился грохот наборных машин, в котором растворялся гул голосов множества сотрудников, делавших очередной номер газеты.
Клерк провел Мияги сквозь лабиринт тесных проходов и остановился перед столом широколицего японца в европейском костюме. Тот отложил в сторону гранки, которые читал, и поднялся навстречу. Клерк ушел, и Мияги после традиционного поклона сказал:
— Одзаки-сан, меня просили узнать — не пожелаете ли вы встретиться с вашим американским знакомым мистером Джонсоном…
Одзаки настороженно вскинул глаза на художника, перевел взгляд на сотрудников, которые сосредоточенно занимались каждый своим делом.
— Знаете что, идемте куда-нибудь пообедаем, — вместо ответа сказал он. — Я очень голоден…
Они вышли на улицу и спустились в подвальчик рядом с отелем «Империал». Когда официант принял заказ, Одзаки спросил:
— Так что вы хотите мне сказать о мистере Джонсоне? Он в Японии?
Мияги объяснил, что Джонсон в Токио и хотел бы восстановить добрые отношения с Одзаки-сан.
— Давайте сделаем так, — предложил Одзаки, — передайте мистеру Джонсону, что в ближайшее воскресенье я собираюсь поехать в Нара, это недалеко — всего несколько часов поездом. Было бы хорошо встретиться там, ну, предположим, часов в десять у изваяния Большого Будды перед бронзовым лотосом. Если его это устроит, пусть приезжает, я буду там при всех обстоятельствах…
Когда Вукелич — со слов художника — рассказал Зорге о состоявшемся разговоре, Рихард воскликнул:
— Узнаю! Честное слово, узнаю Ходзуми! Если он станет нам помогать, гарантирую, что мы с вами сделали уже половину дела. Осторожность, точность и эрудиция! Уверяю вас, я не знаю другого человека с такими глубокими знаниями дальневосточных проблем, особенно Китая… Еду! Тем более что по дороге я смогу ненадолго остановиться в Нагоя, там у меня тоже может быть интересная встреча.
В субботу ночным поездом Зорге выехал в Нара — древнюю японскую столицу, в город парков и храмов, о которых Рихард так много слышал и читал.
В Нара поезд пришел ночью, но Рихард успел выспаться в гостинице и ранним утром был уже на ногах. Стояла ясная, теплая, совсем не зимняя погода, и он вышел на улицу без пальто. Дорога к храму Большого Будды тянулась вдоль парка, и торговцы сувенирами уже раскидывали здесь свои палатки. Туристы, как паломники, тянулись в одном направлении; людей сопровождали сотни ручных оленей, живущих при храме. Священные животные бесцеремонно втискивались между прохожими, подталкивали их безрогими лбами, требуя внимания, пищи. Продавцы оленьего корма торговали коричневыми вафлями, и олени брали пищу из рук, теплыми шершавыми губами подбирали сухие крошки с протянутых ладоней.
Толпа людей, сопровождаемых оленями, становилась все гуще. Зорге протиснулся к кассе, купил билет и прошел во внутренний двор старого буддийского храма. Рихард замер перед раскрывшейся панорамой тысячелетней пагоды, устремленной ввысь, такой воздушной и массивной одновременно. В нем проснулся интерес ученого-ориенталиста. Он готов был бесконечно долго созерцать это великолепное творение древних, но, взглянув на часы, заторопился. Одзаки уже ждет его где-то здесь.
По упругому мелкому гравию Зорге прошел к подножью храма, поднялся по широким ступеням и вошел внутрь. И снова его охватил трепет ученого, открывшего для себя что-то новое, неожиданное и прекрасное. Поразило его не столько величественное изображение Будды, сколько его рука, живая, трепетная, человеческая рука, чуть приподнятая, предостерегающая. Неизвестный скульптор вылепил и отлил ее в бронзе так искусно, что видна была каждая линия на раскрытой ладони, каждая складка на сгибах припухших, очень длинных — в рост человека — пальцев…
Здесь все было невиданно громадно, и людям казалось, что они смотрят на окружающие их предметы сквозь волшебную лупу. Такими, во много крат увеличенными, были здесь и цветы, листья изящного лотоса, тоже из бронзы и тоже будто живые, поднявшиеся из воды. Зорге даже не расслышал сначала, что кто-то его окликнул.
— Мистер Джонсон? — повторили еще раз.
Рихард оглянулся. Перед ним, протягивая руку, стоял улыбающийся Одзаки.
— Я доктор Зорге… Может быть, вы ошиблись? — Рихард выжидающе посмотрел на Ходзуми Одзаки.
В глазах японца на секунду мелькнуло недоумение.
— Да, да, доктор Зорге, доктор Зорге, — повторил он. — Для меня вы всегда будете тем, кто вы есть…
Зорге раздумывал — как встретит его Одзаки. Это была проверка, может быть, вызов, предупреждение, и Одзаки, не колеблясь, все принял. Он не опустил руки. Рихард горячо ответил на рукопожатие, говорившее ему больше, чем любые слова.
— Я очень, очень рад, — сказал Одзаки. — Смотрите, какие великолепные лотосы!…
Они заговорили о буддийском искусстве и, казалось, совсем забыли о том, что привело их к статуе Будды, к бронзовым листьям лотоса. Продолжая беседу, они вышли из храма, свернули влево, аллеей каменных светильников вышли в парк, и только здесь Одзаки спросил:
— Вы хотели со мной поговорить, доктор Зорге?
— Да, мне нужна ваша помощь, — ответил Рихард. Он решил говорить откровенно и прямо. — Я знал ваши убеждения, разделял их и надеюсь, что они не изменились. Вы остались все тем же убежденным противником войны, каким я вас знал?
— Конечно!… Больше того, я поверил в существование меморандума Танака. Помните наш спор в Шанхае?
Ходзуми высказал тогда сомнение в достоверности меморандума. Уж слишком циничны и откровенны были высказывания генерала! Сомнение вызывала и таинственная, как в детективном романе, история похищения документа.
— Мне запомнилась фраза из меморандума, — сказал Зорге. — «Продвижение нашей страны в ближайшем будущем в район Северной Маньчжурии приведет к неминуемому конфликту с красной Россией». Помните? Я думаю, что эта опасность сейчас возросла еще больше. На международную арену вышла фашистская Германия. Она ищет союза с милитаристской Японией. Такой союз не принесет ничего хорошего. Я посвятил свою жизнь борьбе с войной, я сам испытал ее и не хочу, чтобы она вспыхнула снова. Прежде всего надо предотвратить войну между Японией и Советским Союзом. Помогите мне в этом, Одзаки-сан! Если война разгорится, она станет трагедией и для России и для Японии! Я говорю с вами открыто и жду от вас такого же ответа — да или нет? Я не буду огорчен, вернее, — поправился Рихард, — не стану вас убеждать, если вы ответите мне отказом.
Они вышли к оврагу с насыпным мостом, перешли на другую сторону. Зеленые гиганты криптомерии уходили высоко в небо, и воздух под ними тоже казался зеленым. Одзаки шел, глубоко задумавшись. Зорге не мешал ему. Потом Одзаки сказал:
— Вы знаете, о чем я думал? Вот мы встретились с вами и говорили об искусстве, о храмах, о нашей поэзии… Я предпочел бы всегда говорить только на эти темы. Но мы заговорили о войне, которая если возникнет, то уничтожит искусство, древние храмы, и не будут нужны стихи, потому что в ожесточенные души не проникает поэзия. А я люблю все это, не могу без этого жить — и, значит, прежде всего должен бороться против войны. Я считаю себя патриотом моей Японии и поэтому говорю вам — согласен! Да, я готов помогать вам.
Они еще долго гуляли в парке, говорили о разном, но главное было сказано. Эти два человека навсегда связывали свои судьбы.
Зорге уехал из Нара ближайшим поездом, а Ходзуми Одзаки отправился осматривать другие храмы. Они условились о новой встрече в Токио. На первое время связь будут поддерживать через Мияги.
Спустя два часа, еще засветло, Рихард приехал в Нагоя, остановился в гостинице, которую назвал ему подполковник Отт, и тут же принялся разыскивать своего знакомого по телефону. Отт предупредил его, что обычно живет в японском полку, в казарме, но, когда приезжает жена, переселяется в гостиницу. Жить постоянно в гостинице накладно, он не располагает такими средствами. Вероятно, супруги жили довольно скромно.
С Эйгеном Оттом Зорге случайно познакомился в посольстве несколько недель назад. Эйген Отт подъехал в машине, когда Зорге выходил из посольства. Рядом с ним сидела его жена — фрау Хельма Отт, высокая элегантно одетая женщина с тонкими, ярко накрашенными губами. Моложавое лицо ее контрастировало с пышными седыми волосами. Это лицо было удивительно знакомо Рихарду, но он никак не мог вспомнить, где мог его видеть. Потом осенило — так ведь это та самая Хельма, с которой он встречался в Германии. Она даже бывала у него дома, во Франкфурте, одно время дружила с Христиной…
— Вот так встреча! — воскликнула Хельма, выходя из машины. Она протянула руку в тонкой перчатке, сквозь которую просвечивала очень белая кожа. — Какими судьбами, Ики?… Познакомьтесь, это мой муж.
Отт церемонно представился. На нем была форма германского штабного артиллерийского офицера, витые погоны и Железный крест на груди.
Подполковник Отт сказал, что в Японии они уже несколько месяцев, он приехал сюда военным наблюдателем, живет в Нагоя при японском артиллерийском полку. Скука страшная! Жена с детьми в Токио, сам он бывает здесь наездами, но скоро надеется осесть тут более прочно — надоело жить одному.
Так они познакомились. И тогда же условились встретиться в Нагоя, как только для этого представится возможность.
Теперь такой случай представился.
Зорге позвонил в номер к Отту, но никто не ответил, и он позвонил портье. Тот сказал, что ключа на месте нет, — вероятно, господин подполковник где-то в гостинице, может быть в ресторане. Рихард сошел вниз и увидел в ресторане за табльдотом Эйгена Отта с женой и детьми. Подполковник поднялся, приветствуя Зорге и приглашая к столу. Отты только что начали обедать, и Зорге присоединился к ним. За обедом Рихард шутил с детьми, показывал им смешные фокусы, и малыши были в восторге от «онкеля Рихарда». После этого обеда в Нагоя дети Отта называли доктора Зорге не иначе, как «наш дядя Рихард».
После обеда фрау Хельма сразу же поднялась из-за стола и, извинившись, ушла с детьми наверх. Мужчины остались одни.
Отт рассказал, что работает над военно-политическим обзором для генерала фон Бока из генерального штаба, но испытывает затруднения в подготовке внешнеполитического раздела. Не может ли доктор Зорге порекомендовать ему надежного, осведомленного в этих делах человека.
Перед Зорге сидел человек с грубым, будто наспех вырубленным из камня лицом — типичный представитель прусской военной касты, думающий медленно, но обстоятельно, обладающий железной хваткой, умеющий добиваться цели.
Выходец из семьи высших государственных чиновников, Эйген Отт избрал себе военную карьеру, но одно время был преподавателем танцев при Вюртембергском дворце. В мировую войну служил в артиллерии, был начальником полкового штаба, в «черном рейхсвере» работал под началом патриарха германской разведки полковника Николаи в Институте истории повой Германии. Эта существенная деталь, как рентгеном, просветила фигуру Отта. Зорге отлично знал, что такое «Институт истории». Под ширмой «научных учреждений» в послевоенной Германии работали военные штабы, органы разведки, мобилизационные управления. Связанный с высшими кругами немецкого генералитета, Отт был на разведывательной работе в Китае, — значит, и здесь, в Японии, он занимается тем же. Перед Зорге сидел опытный немецкий разведчик, который, судя по всему, нуждался в серьезной помощи.
— Я думаю, — сказал Зорге, — политику современной Японии можно попять только в свете прошлого… Я поясню свою мысль: император Мейдзи с полвека назад, может быть, немного раньше сказал, что раса Ямато сможет начать завоевывать мир лишь после того, как осуществит три фазы его императорского плана. Это захват Тайваня, во-первых, Кореи, во-вторых, и, наконец, Маньчжурии, а затем и всего Китая — в-третьих. Тайвань уже захвачен, Корея тоже. Сейчас осуществляется третья фаза — Маньчжурия оккупирована, очередь за Китаем… Все это я назвал бы политическим синтоизмом — культом идей предков в политике. Японцы не только поклоняются предкам, своему императору, но и старым идеям, они осуществляют традиционную политику главенства в мире, и, будем говорить прямо, Европу они считают полуостровом Азиатского материка. Это не только самурайская география.
Эйген Отт внимательно слушал доктора Зорге. Да, это как раз то, чего ему недостает в предстоящем отчете, — дальновидные суждения, раскрывающие широкий кругозор автора. Военный наблюдатель отчетливо представлял себе, что от содержания отчета, который он должен представить в Берлин, будет зависеть его дальнейшая карьера. Отправляясь в Японию, Отт имел тайное, совершенно конкретное задание: установить сотрудничество двух разведок — императорской Японии и нацистской Германии. Ему многое удалось сделать, но это еще не все. Нужны ясные выводы, отчетливые перспективы. Было бы полезно привлечь к работе такого человека, как Зорге.
Тем временем доктор Зорге продолжал развивать свою мысль. Он, казалось, увлекся, говорил громко, темпераментно.
— Теперь еще один тезис: Япония нуждается в военном союзнике для осуществления своей политики на континенте. Это ясно. Кого она может привлечь? Советскую Россию? Нет! Америку, Англию? Тоже кет! Кого же? Только Германию! Немецкий национал-социализм и японский политический синтоизм, если можно так выразиться, имеют общие идейные корни. Вспомните «лебенсраум» и «дранг нах остен», разве у военных кругов Японии нет тех же устремлений? Отсюда я делаю вывод — Германии фюрера тоже нужны союзники. Таким союзником может быть сегодняшняя Япония. Вот наша перспектива, основа нашей политики на Дальнем Востоке.
…Я высказываю свою точку зрения, — сказал в заключение Зорге, — может быть, она и не верна. Я подумаю, кто бы мог вам помочь. Дайте мне для этого несколько дней.
— Я не осмеливаюсь просить вас, — возразил Отт, — но, может быть, вы сами согласитесь мне помочь?
Зорге этого ждал. Теперь главное — не дать преждевременного согласия. Он рассмеялся;
— Господин Отт, но я же почти невежда в этих вопросах! Какой от меня толк? Я сам хотел обратиться к вам за консультацией. Я найду вам более сведущего человека. Обещаю!
— Нет, нет, я вас очень прошу. Конечно, если можете найти время.
— Ну, мы еще поговорим об этом…
Своими рассуждениями Рихард не открывал Америку, он просто хорошо знал настроение в Берлине, изучил психологию нацистских дипломатов, которые жаждут получить подтверждение собственным концепциям. И если наблюдатель угадывает мнение начальства, считается, что он хорошо разбирается в обстановке, отличается острым умом… На самом-то деле подобная оценка лишь дань тщеславию чиновников с Вильгельмштрассе, где помещается германское министерство иностранных дел… Почему бы не подсказать такую идею Эйгену Отту. Он может пригодиться, тем более что у Рихарда есть одно конкретное дело. В Нагоя под видом какого-то фарфорового заводика работает большое военное предприятие. Похоже, оно изготовляет морские мины. Это надо проверить, но кто может знать о таких вещах лучше артиллерийского офицера-разведчика, живущего в Нагоя?!
Отт предложил подняться наверх, у него есть настоящий кюммель. Еще из Германии. В Японии такого не найти…
Когда они вошли в комнату, фрау Хельма вязала в кресле. Большой клубок шерсти лежал рядом. Спицы быстро мелькали в ее руках. Она задумчиво поглядела на Рихарда.
С тех пор, когда они встречались, прошло лет пятнадцать. Хельма была тогда женой архитектора Мея, баварского коммуниста. Потом они разошлись. Мей уехал в Россию, а Хельма вышла замуж за молодого рейхсверовского офицера. Оказывается, это был Отт! Как тесен мир! В те годы Хельма разделяла левые убеждения. Что думает она сейчас?
Когда Отт вышел, чтобы раскупорить бутылку кюммеля, Хельма оторвалась от вязания и сказала:
— Я очень довольна, что мы встретились… Помните, вы жили во Франкфурте у вокзала и у вас была старинная мебель и много картин…
— У вас хорошая память, фрау Хельма…
— Но я не хотела бы, чтобы во все это были посвящены другие…
— Несомненно! — Рихард понял смысл произнесенной фразы. — Прошлое принадлежит только тем, кто его пережил…
Вошел Отт с бутылкой кюммеля, поставил на стол. Фрау Хельма продолжала вязать.
Генри Пу-и вступил во второй год безмятежного и благополучного царствования на земле своих предков. Теперь на государственных бумагах, скрепленных личной подписью и печатью императора, ставили дату: «Год 2-й эры Кан Дэ». Казалось бы, никакие события, волновавшие мир, не омрачали настроения Великого управителя, они просто не достигали стен синьцзинского дворца — старого двухэтажного здания с анфиладой комнат, открытой галереей наверху, тянущейся, как лоджия, вдоль всего фасада, с круглой парадной лестницей, ведущей внутрь императорского жилища.
Всезнающий советник императора генерал Таракасуки, он же начальник полевой жандармерии Квантунской армии и епископ синтоистской веры, ревностно следил за тем, чтобы император не утруждал себя государственными делами. Время Пу-и проходило в приемах, церемониях, торжественных молебствиях, на которых непременно присутствовал Таракасуки. Он каждый день появлялся во дворце в ритуальном облачении епископа, с молитвенной дощечкой в руке либо в военно-полевой форме с поперечными погонами японского генерала, а то и просто в будничном коричневом кимоно. Таракасуки был связующим звеном между дворцом и четвертым отделом штаба Квантунской армии, где вершились судьбы нового государства.
Генерал часто беседовал с императором, напутствуя его и поучая. На таких собеседованиях иногда присутствовала супруга императора Суань Тэ, маленькая и своенравная молодая женщина, ей исполнилось всего двадцать три года, когда она, волей судеб, стала императрицей. Начальник особой миссии Итагаки не раз говаривал Таракасуки, что надо внимательнее присматриваться к Суань Тэ, — в Китае издревле существует традиция: жены властителей вмешиваются в политику, подчиняют мужей своему нраву. Своенравность умной и волевой Суань Тэ вызывала озабоченность в штабе Квантунской армии.
— Ваше высочество, — поучал Таракасуки, — перед вами пример тысячелетней истории народа Ямато. Сын неба в Японии окружен божественными почестями, но за него всегда управляли государством мудрые военачальники — сёгуны. Лицезреть микадо могли только ближайшие родственники и прислуживающие ему лица. Ваш удел — почести и поклонение народа…
Пу— и согласно кивал головой, но ему хотелось бы, чтобы среди приближенных остался его воспитатель англичанин Джонстон, он его первый учитель. Пу-и желает изучать английский язык…
Таракасуки снова возвращается к истории:
— Нет, нет… Чтобы не осквернять землю богов, чужестранцев, много веков не допускали в Японию. Зачем это делать в Маньчжоу-го?!…
Советник императора запретил передавать Пу-и даже учебники английского языка, которые англичанин Джонстон посылал во дворец… В окружении императора оставалось все меньше людей, приехавших с ним из Тяньцзиня, — они один за другим либо неожиданно умирали, либо навсегда исчезали из синьцзинского дворца. И охрану дворца, сплошь состоявшую вначале из маньчжурских и китайских солдат, заменили японскими военнослужащими. Но император, уверовавший в свою божественную миссию, как-то этого не замечал. Однако от Суань Тэ ничего не ускользало.
— Господин Таракасуки, — говорила она, — но сёгуны перестали управлять государством в вашей стране. Сын неба Мицухито объявил, что он намерен делать это сам. Ведь поэтому и произошла революция Мейдзи.
Суань Тэ хорошо знала историю. Наедине с мужем она говорила еще откровеннее.
— Айсин, — шептала она, называя его по имени, которое Пу-и носил в детстве еще до того, как его возвели на китайский престол, — Айсин, во времена сёгунов у микадо всегда были дети. Их устраняли, как только они становились совершеннолетними, и уничтожали, как пчелы уничтожают трутней, исполнивших свое предназначение…Тебе, Айсин, воздают почести, но у тебя нет власти. Ты должен вернуть себе власть предков, Айсин.
Безвольный император соглашался с Суань Тэ, он любил эту женщину с маленькой девичьей грудью и нежным прохладным телом, ее агатовые глаза, глядящие на него из-под густых ресниц… Но что он мог изменить? Без помощи японцев ему никогда бы не вернули трон предков…
Генерал Таракасуки упорно осуществлял во дворце план, разработанный в четвертом отделе штаба Квантунской армии, — император должен представлять, но не управлять. До последнего момента император Пу-и даже не знал, что в его государство приехала международная комиссия лорда Литтона, созданная в Лиге наций по жалобе китайского правительства на японскую агрессию в Маньчжурии. Комиссию Литтона не допустили в район военных действий, которые все еще продолжались в Маньчжоу-го. С ней разговаривали только японские представители. Лорд Литтон выразил желание посетить императора, ему это обещали, но предупредили, что все встречи с Пу-и происходят в присутствии его советника генерала Таракасуки, — таков порядок во дворце императора. Отвечать на вопросы лорда Литтона или членов его комиссии будет генерал Таракасуки. Вопросы, которые Литтоп намерен задать Великому управителю, следует представить заранее и других вопросов во время аудиенции не задавать. Да и вообще нельзя говорить с божественным императором, как с простым смертным. Его можно только лицезреть. Так повелевает обычай, придворный этикет, установленный в Маньчжоу-го…
Под конец возникла еще одна препона: оказалось, что, по существующему ритуалу, на аудиенцию к императору надлежит являться только в определенной одежде. Разве лорд Литтон не слышал об этом?! Смокингов у членов комиссии не было. Аудиенция у императора так и не состоялась…
И все же лорд Литтон направил в Лигу наций пространный доклад о событиях в Маньчжурии. Доклад перенесли на обсуждение ассамблеи и представлять интересы нового независимого государства поручили вице-президенту Маньчжурской железнодорожной компании господину Мацуока, коротенькому, пожилому человечку, с усиками, в непомерно высоком, как дымогарная труба, цилиндре.
По вероисповеданию Мацуока был христианином, и это обстоятельство играло немаловажную роль в сложном и деликатном деле, которое ему поручили в Токио.
В Женеву на ассамблею Лиги наций Мацуока отправился в сопровождении обширной делегации. Там он занял всю гостиницу «Метрополь», закупил роскошные легковые машины, устраивал бесчисленные приемы, сорил деньгами и вечерами появлялся среди гостей в кимоно, подчеркивая свою национальную принадлежность.
На заседаниях ассамблеи Мацуока выражал искреннее негодование по поводу напраслины, возводимой китайцами на его правительство. Он сказал при гробовом молчании зала:
— Я исповедую христианскую религию, верю в бога… Две тысячи лет назад назаретяне распяли нашего Христа, теперь хотят распять Японию… Но мы не совершили ничего предосудительного. Япония — непорочный агнец. Китай — волк! Но пусть ассамблея знает, что Япония далеко не робкий ягненок!…
Тем не менее ассамблея Лиги наций осудила японскую агрессию — оккупация Маньчжурии затрагивала интересы капиталистических стран, представленных в Лиге наций.
— В таком случае, — заявил Мацуока, — Япония выходит из Лиги наций! — После этого он покинул Женеву…
На вокзале, нарушая дипломатическую вежливость, никто не провожал японскую делегацию.
Первая дипломатическая миссия Мацуока закончилась неудачно, но, вопреки этому, с той поры как он побывал в Женеве, коротенький человек в высоком цилиндре пошел в гору. Мацуока стал президентом Южно-Маньчжурской железнодорожной компании, объединявшей всю промышленность, все разработки полезных ископаемых в оккупированной Маньчжурии.
А сотрудники штаба Квантунской армии в Синьцзине все больше тревожили настроения императрицы Суань Тэ. Генерал Итагаки как-то сказал Таракасуки:
— К императрице Суань Тэ относитесь внимательнее, Таракасуки-сан!… Командующий будет огорчен, если с ней что-нибудь случится. Не доверяйте китайским врачам, если она заболеет. В Жэхэ у монголов есть отличные тибетские средства…
Таракасуки хорошо понял, чего от него ждет Итагаки…
Весной второго года эры Кан Дэ императрица неожиданно заболела. Поначалу ее болезнь не вызывала тревоги. Сухонький китаец — придворный лекарь — осмотрел больную и определил, что недомогание вызвано легкой простудой, через день-два все пройдет. Он прописал отвар целебных трав, настой корня женьшеня для повышения общего тонуса и еще пиявки — по две пиявки на виски и шею. Пиявки должны отсосать дурную кровь, которая в это время года скапливается в человеческом организме. Доктор сам поставил императрице пиявки. Суань Тэ лежала в своих покоях, обложенная подушками, на высоком ложе под балдахином. Доктор осторожно извлек из банки с прозрачной водой худую, голодную пиявку, посадил ее в полую тростинку так, что из нее торчала только крошечная головка, и, как карандашом, принялся медленно водить тростинкой по коже, чтобы пиявка сама выбрала место, где присосаться… Пиявки напухли, отвалились, и доктор, закончив процедуру, кланяясь, попятился к двери.
Но Таракасуки убедил Пу-и вызвать на всякий случай еще и японского доктора. К счастью, говорил он, из Японии в Квантунскую армию недавно прибыл знаменитый врач, и ему нелишне показать императрицу.
Полнолицый, с одутловатыми щеками японец в кимоно, испещренном на спине и рукавах белыми иероглифами, прибыл во дворец к вечеру. Его провели к Таракасуки в северную часть дворца, где советник занимал несколько комнат. Они долго совещались вдвоем, перед тем как японский врач направился в покои императрицы. В комнате, наполненной благовонными курениями, было душно, и японец распорядился распахнуть окна. Он долго осматривал больную, потом дал ей лекарство, после которого императрица должна была хорошо заснуть. Императрица Суань Тэ почувствовала себя значительно лучше, вскоре она задремала, и сон ее был спокойным, дыхание ровным, на щеках появился легкий румянец.
Глубокой ночью в состоянии больной наступило резкое ухудшение. Суань Тэ металась в бреду, лицо ее побледнело, покрылось потом, она задыхалась. К императрице снова пригласили врачей. В ту ночь генерал Таракасуки не покидал императорского дворца. Он сидел в своих апартаментах и через каждые полчаса посылал узнать о состоянии императрицы. Под утро, не приходя в себя, Суань Тэ умерла. Таракасуки, облаченный в одеяние синтоистского епископа, немедленно покинул дворец…
Императрицу хоронили торжественно. Генри Пу-и, потрясенный свалившимся на него горем, едва стоял на ногах. После смерти жены он много дней не выходил из своих покоев.
А через месяц к нему пришел генерал Таракасуки с печальным лицом, в траурном епископском облачении. Пу-и, осунувшийся и постаревший, стоял на коленях перед домашним алтарем, над которым тонкими, расплывающимися нитями поднимались зеленоватые дымки молитвенных курений. Таракасуки тоже встал перед алтарем, помолился, закрыв глаза, перешел к столу и сел на циновку… Они долго молчали. Потом Таракасуки медленно заговорил.
— Великий управитель, — торжественно и печально начал он, — судьбы человеческие в руках богов… Не станем печалью своей огорчать души предков…
Таракасуки говорил долго, как проповедник.
— Живым надо думать о живущих, — продолжал он. — Богиня солнца прекрасная Омиками Аматэрасу, рожденная из глаза великого Изанги, завещала нам это… Род божественных императоров должен быть вечен. Подумайте, ваше величество, о продолжении вашего рода. Посмотрите неомраченными очами на фотографии, которые я вам принес…
Таракасуки извлек из сафьяновой папки десяток фотографий молодых девушек и протянул их Великому повелителю. Девушки на снимках были на разные вкусы — улыбающиеся и серьезные, робкие и задорные, но каждая по-своему красива. Все в дорогих нарядах, с одинаковыми прическами.
— Эта из древнего японского рода Фудзивара, прекрасная Юмико, — пояснял Таракасуки. — По-японски это означает — нежно красивая… А это Аико, что значит «любовь», тоже из рода прославленных сёгунов Минамото… Это из семьи самураев, смотрите, как она хороша…
Император Пу-и без интереса, только из вежливости смотрел на фотографии. Он был подростком, когда ему представилась возможность поехать на Тайвань в маленькое путешествие. Они остановились в Келлунге, в северной части острова, в маленьком городке, окружавшем глубокую бухту. У него был Ши, приятель, сын того самого дворецкого, который теперь стал премьером. Годами Ши был несколько старше Пу-и. Вдвоем они тайно сбежали в город, в ойран — район публичных домов. Свободные и независимые, они бродили по узеньким улочкам, прошли мимо полицейской будки с раздвинутыми фусума — легкими, заклеенными бумагой стенными перегородками. Полицейский, как диспетчер, сидел за столом, уставленным телефонами. Он наблюдал за порядком в кварталах публичных домов, и над ним висел большой круглый красный фонарь… Они вошли в один из домов, сняли обувь, их встретила пожилая, хорошо одетая и заискивающая хозяйка, подвела к стене, на которой висели портреты девушек с красивыми и напряженными лицами. «Эта занята… Эта свободна. Эта скоро освободится», — говорила хозяйка. Тогда Пу-и первый раз познал женщину, он еще не встретил тогда Суань Тэ. Сейчас епископ, начальник военной полиции, как старая хозяйка в ойране, предлагает ему на выбор, у него они все свободны…
— Нет, нет! — воскликнул вдруг император. — Я никого не хочу в жены, я никогда не забуду Суань Тэ…
Таракасуки собрал фотографии.
— Ну, не будем торопиться, — сдержанно и примирительно говорил он, — но вам нужно подумать, ваше величество… А теперь я хотел бы сообщить вашему величеству одну новость, которая рассеет и отвлечет вас от печальных мыслей.
Накануне командующий Квантунской армией генерал Хондзио вызвал к себе Таракасуки.
— Тайный совет, — сказал ему Хондзио, — согласился с предложением армии — объявить синтоизм государственной религией в Маньчжоу-го. Согласно решению правительства, богиня Омиками Аматэрасу отныне будет также и маньчжурской богиней. Это поможет нам обеспечить контроль над душами живых и мертвых… Народ должен поклоняться японскому императору. Вам поручается осуществить решение Тайного совета. Сделайте так, чтобы Пу-и сам выразил желание поехать в Японию и привезти оттуда статую богини. Для нее следует построить храм. Сродства получите из опиумного управления…
Торговля опиумом, его производство, все опиекурильни находились в ведении штаба и покрывали значительную часть текущих расходов Квантунской армии.
Теперь Таракасуки переходил к приказанию, полученному от Хондзио.
— Богиня Омиками Аматэрасу оставила потомкам, три сокровища, — говорил он, заглядывая в лицо Пу-и, — меч, зеркало и ожерелье. Бесценные сокровища хранятся в храме Камакура. Их благодать распространяется и на подданных вашего государства, ваше величество. Религия синто, я бы сказал, как пористый камень, впитывает живительную влагу других религий — буддизма, ламаитов, христианства, ислама… Исполните предначертание богов, станьте во главе религии, и вам будут поклоняться, как богу, как сыну неба. Поезжайте, ваше величество, к вашему старшему божественному брату Хирохито…
Через несколько дней Пу-и торжественно проводили в Инкоу, где он в сопровождении свиты поднялся на борт японского линкора «Хией-мару» и отбыл в страну Ямато за тремя сокровищами богини Аматэрасу. Советник императора генерал Таракасуки находился рядом, облаченный в одеяние епископа синтоистов, что куда больше соответствовало исполнению его религиозной миссии, нежели полицейская форма.
Что касается императора, то он не расставался с парадным мундиром, украшенным сияющими золочеными эполетами, муаровой лентой и орденами. Только огромные роговые очки, заслонявшие глаза и щеки императора, несколько нарушали военную импозантность его величества. Всю дорогу император сочинял стихи, соответствующие его необычайному путешествию, и охотно показывал их епископу Таракасуки. Советник одобрительно относился к занятию императора. Он был совершенно уверен и старался убедить в этом Пу-и, что поэтические словоизлияния являются обязательной прерогативой высоких сановных особ. Каждый, отмеченный печатью власти, должен писать стихи. Расплывчатое, школярское их содержание, несовершенство формы не имели существенного значения. Найдутся комментаторы, которые сумеют раскрыть глубокий смысл императорских творений, включить их в анналы национальной поэзии.
«Совершение далекого путешествия через океан, спокойствие которого можно сравнить только с поверхностью зеркала, приведет наши страны к вечному сотрудничеству в восточном мире…»
«Чудесно путешествие в десять тысяч ли навстречу летящим волнам! Небо и воды слились в бирюзе. Поездка раскрывает не только красоту морей и материков, но и союз наших стран, сияющий, как луна и солнце…»
Конечно, император Пу-и кривил душой в этих восторженных излияниях. Он хитрил и лукавил, но… если японцам это нравится… Если они довольны… Пу-и хитрил, пресмыкался и утверждался в своей гениальности. На время путешествия в страну Ямато в императорскую свиту ввели бойкого на перо поэта и литератора Хаясидо Кандиро. Впоследствии он написал восторженную книгу «Приятное путешествие в обществе императора Маньчжоу-го», которую, впрочем, никто не читал…
Советник Великого повелителя Таракасуки предусмотрел все, вплоть до издания стихов и мемориальной книги.
Путешествие прошло успешно. На токийском вокзале — неслыханная честь! — маньчжурскую делегацию встречал благословенный Тенно — сын неба — император Японии. Оркестр исполнил национальные гимны двух стран — гимн Маньчжоу-го, возникший совсем недавно, и гимн народа Ямато, существовавший, если применить европейское летосчисление, со времен расцвета Римской империи.
Хирохито сказал Пу-и, когда они выходили на привокзальную площадь:
— Из глубины веков вас приветствуют предки музыкой гимна…
Щеки маньчжурского императора розовели от удовольствия, когда он в форме командующего маньчжурскими войсками проходил вдоль почетного караула, рядом с императором великой Японии. Но он совсем упустил из вида, что маньчжурских-то войск не было — только Квантунская армия…
Миновав старые крепостные валы, рвы, залитые водой и поросшие распустившимися цветами лотоса, коляска, в которой восседали два императора, въехала во дворец.
Из трех сокровищ Хирохито передал Пу-и только два, конечно в копии: священный меч — знак решимости верховной власти — и священное зеркало — эмблему богини солнца. Нефритовое ожерелье — символ благожелания — оставили в Токио, — должна же существовать дистанция между старшим и младшим духовными братьями!…
Статую богини Аматэрасу и два сокровища привезли в Синьцзин и начали строить храм Основания нации — главный храм синтоистов в Маньчжурии, верховным служителем которого сделался Пу-и. Отныне синтоизм стал государственной религией Маньчжоу-го и весь народ обязан был поклоняться японскому императору. В казармах и школах строили алтари.
Таракасуки пришел во дворец, раскрыл сафьяновую папку и положил перед Великим повелителем закон, касающийся религии синто.
— Это надо подписать, — сказал он.
Закон объявлял синто государственной религией в Маньчжоу-го и предостерегал подданных, что каждый, кто проявит непочтительность к ее обрядам и существу веры, будет караться годом тюремного заключения.
Император подписал указ. Он подписывал все, что приносил Таракасуки. Премьер-министр скрепил закон личной печатью Пу-и.
Солдат чжансюэляновской армии Чан Фэн-лин — песчинка среди тридцатимиллионного народа, живущего под началом Великого повелителя, — тоже стал подданным маньчжурского императора. После той страшной сентябрьской ночи, когда солдаты бежали в панике из Северных казарм под Мукденом, Чан долго скитался по дорогам, отходил на север и наконец, отстав от группы солдат, решил окончательно покинуть армию. Он знал, что теперь-то никто не накажет его за дезертирство — просто некому. Зиму он прожил у японского колониста, рубил лес, возил тяжелые бревна к железной дороге, а весной приехал в Ляодун, известный деревообделочными мастерскими, где делали гробы и мебель, но больше гробы, славившиеся по всему Северному Китаю. Жилось, конечно, трудно, куда хуже, чем в армии, однако на миску риса он мог заработать. Правда, рис был не тот, что раньше, — лучшие его сорта подданным Маньчжоу-го есть запрещалось. Для коренного населения отпускали что похуже, но и это можно бы пережить — рис есть рис, любой его сорт утолит голод. Хуже стало, когда в городке объявили о мобилизации всех мужчин от восемнадцати до сорока пяти лет на какие-то строительные работы. Скрыться от мобилизации не удалось, ловили всех поголовно и загоняли в большие амбары, стоявшие рядом со станцией.
Сначала строили автомобильную дорогу на север, работали под горячим солнцем, в жару, а кормили одной чумизой, и каждую партию охраняли, как арестованных, японские солдаты.
Строительством дороги руководил военный инженер — маленький, шустрый, постоянно озабоченный капитан японской армии в мешковатой форме желто-зеленого цвета, Он не расставался с непомерно большим для его роста планшетом. В планшете лежала крупномасштабная карта, а по ней жирной чертой легла линия будущего шоссе. В верхнем углу дорожной карты, рядом с условными обозначениями, стояли иероглифы «Кондо» — императорский путь.
Впереди партии шли саперы с теодолитами и, определяя направление дороги, ставили высокие бамбуковые шесты с белыми флажками и красными выцветшими кругами посередине — национальный символ страны Ямато.
Дорогу вели напрямик, сообразуясь только с картой, не обращая внимания на крестьянские поля, поросшие гаоляном, бахчи и огороды, где уже созревал урожай. Саперы молчаливо ломали одинокие фанзы, оказавшиеся на пути строителей дороги. Крестьяне безропотно и торопливо уносили свой скарб подальше от императорского пути…
Гаолян уже выбросил шелковистые рыжие метелки, он поднимался стеной вдоль новой дороги и напоминал Чану густые бамбуковые заросли в Шаньси рядом с его деревней… И еще вдоль дороги стояли янгуйдзы — заморские дьяволы — солдаты с короткими винтовками. Их фигуры сливались с цветом зреющего гаоляна. Рабочих охраняли строго, зорко, но Чан все же подумывал — а что, если сбежать из этого проклятого пекла?… В зарослях гаоляна нетрудно скрыться. Но Чана опередили — несколько мобилизованных попытались так поступить. Солдаты охраны их заметили, начали погоню, открыли стрельбу. Всем рабочим приказали лечь ничком на дорогу.
Четверых беглецов принесли застреленными и бросили на землю. Они лежали здесь до вечера, и по их лицам ползали мухи. Говорили, что двоим все же удалось бежать, но, может быть, их тоже убили и не нашли в зарослях гаоляна.
После этого случая Чан уже не захотел бежать…
Ближе к осени поля обнажились, крестьяне свезли урожай, все кругом стало непривычно голым, на месте гаоляновых зарослей торчала лишь колючая щетина жнива. Вместе с убранным гаоляном исчезла и надежда бежать на волю. А вскоре в партии подневольных строителей отобрали наиболее сильных и куда-то увезли ночью в грузовых машинах, плотно затянутых брезентом. Чан был среди них.
Под утро колонна военных машин остановилась среди поля. Всех загнали на площадку, обнесенную несколькими рядами проволочных заграждений.
Сначала строили фанзы — длинные бараки с нарами вдоль стен, вкапывали столбы и натягивали колючую проволоку. Ряды столбов уходили далеко к горизонту, исчезали в низине, за которой суетились другие рабочие. Все это пространство, огороженное столбами и проволокой, японцы называли запретной зоной, и выходить за ее пределы запрещалось под страхом смерти.
Чан подумал: люди здесь точно шелковичные черви — сами опутывают себя паутиной, только тут вместо шелковичных нитей колючая проволока… Когда закончили строить проволочные заграждения, рабочих перевели ближе к центру запретной зоны. Рыли котлованы, такие глубокие, что, если б на дно поставить деревенскую пагоду, она исчезла бы там вместе с крышей. На некотором удалении от котлованов стали копать длинный ров с крутым валом, на гребне которого тоже тянулись проволочные заграждения. Но этого мало — вдоль вала, окружавшего стройку с внутренней стороны его, подняли высокий, непроницаемый забор из железобетона. Никто не знал, что задумали японцы тут, на пустом месте. Отрезанные от внешнего мира, люди не знали, где они находятся, лишь отдаленные гудки паровозов, а в тихую погоду еле слышный перестук колес, бегущих по рельсам, говорили о том, что где-то здесь проходит железная дорога.
Каждый день, с утра и до вечера, военные грузовики возили на тайную стройку камень, кирпич, бревна, и рядом с котлованами выросли горы строительных материалов.
Кормили здесь лучше, чем на постройке дороги, но работа была еще тяжелее. Заморские дьяволы почему-то очень торопились, работа шла в несколько смен, круглые сутки. Принятый изнуряющий темп не ослабел и зимой, когда наступили морозы, а земля сделалась твердой, как вязкий камень. Ее долбили кирками и на тачках возили наверх, где гудел ветер и колючий снег больно хлестал лицо.
Шел третий год эры Кан Дэ — царствования Верховного правителя императора Маньчжоу-го Генри Пу-и.
С наступлением теплых дней начали класть фундаменты, возводить стены. Но перед тем как стены поднялись над поверхностью, мощные, громоздкие автомобили привезли на низких платформах какие-то странные сооружения — огромные, круглые металлические цилиндры, похожие на котлы с литыми тяжелыми крышками, привинченными рядами болтов. Котлы поставили на фундаментах заранее, пока не было стен, потому что они не прошли бы ни в какие двери.
Постепенно из хаоса строительной неразберихи начали вырисовываться контуры будущих сооружений. Через несколько месяцев здесь поднялись корпуса зданий, все еще непонятного назначения.
В центре замкнутым прямоугольником выросло трехэтажное здание, а внутри двора большой корпус, похожий на тюрьму, с множеством тесных камер, с крепкими запорами, железными дверями и железными решетками на узких окнах.
Откуда бывшему китайскому солдату Чан Фэн-лину, ставшему теперь землекопом-строителем, было знать, что это и в самом деле тюрьма на несколько сот заключенных…
Какие-то звериные клетки из толстых железных прутьев стояли и в других зданиях, посередине просторных и светлых комнат, — низкие, с железными дверцами, в них, только согнувшись, мог пролезть человек.
Рядом с воротами при въезде в городок под землю уходил широкий тоннель, соединяясь с подвальным этажом тюремного корпуса.
В подвалах служебного здания, загораживавшего собой тюрьму, вдоль стен тоже стояли клетки, как в птичнике, но совсем маленькие, затянутые очень плотной металлической сеткой, такой плотной, что сквозь нее не могла бы проскользнуть даже полевая мышь.
За бетонной оградой возникли и обычные жилые здания — в каждом корпусе по несколько квартир с ванными, туалетами, большими светлыми окнами. Таких домов было большинство. И если бы не служебное здание с непонятными котлами и звериными клетками да тюрьма во внутреннем дворе, можно было бы подумать, что в этой глуши вырос просто маленький благоустроенный городок…
По мере того как строительство приближалось к концу, сюда все чаще наведывались японские военные чины. Они расхаживали по корпусам, отдавая какие-то распоряжения, и торопили, без конца торопили саперов-строителей. Но кругом еще валялся мусор, лежали груды извести, битого кирпича, да и не все здания еще стояли под крышами. Чан вместе с другими занимался уборкой строительного мусора. Было по всему видно, что работа их на том и закончится. Куда-то их отправят теперь? Говорили даже, будто японцы распустят всех по домам.
Как— то раз Чан убирал мусор около главного здания. Они вдвоем тащили носилки с камнями мимо подъезда, когда рядом с ними остановилась грузовая машина, закрытая брезентом. Японские солдаты откинули брезент, и Чан увидел под ним клетки с крысами. Их было великое множество. Один из солдат, заметив Чана, закричал на него, замахал руками, и рабочие торопливо отошли в сторону. Но Чан успел разглядеть, что в кузове машины стояло несколько клеток и в каждой кишмя кишели длиннохвостые крысы. Они тыкались мордами в сетку, перелезали друг через друга и противно пищали.
Чан хорошо запомнил все это, потому что увиденное было одним из последних впечатлений о стройке, где он провел много месяцев. Той же ночью произошли события, которые оказались даже страшнее тех, что он пережил под Мукденом во время внезапной японской атаки.
Когда все уже спали, в барак пришел комендант в сопровождении вооруженных солдат. Он разбудил спящих и приказал взять вещи и собраться на площадке перед бараками, где обычно проводили вечернюю поверку. Стояла темная ночь, и только электрические фонари на столбах неярко освещали лагерь за колючей проволокой. Он был оцеплен солдатами, словно поднятыми по боевой тревоге — в касках, с оружием и патронными сумками на поясах. Рабочих построили и стали грузить в машины.
Тем временем несколько японцев подошли к баракам с горящими факелами. Они плескали из маленьких ведерок бензин и совали под крыши пылающие факелы. Сухие, успевшие обветшать кровли занялись быстро, и багровые отсветы огня прорвали темноту ночи. Стало совсем светло, и лампы на столбах будто погасли.
В каждую машину с рабочими садилось по два солдата с винтовками и электрическими фонарями, длинными и толстыми, как дубинки. Они опускали брезентовый полог, и машина трогалась. Чан оказался в самой последней. Он видел сквозь щель в брезенте пламя разгорающегося пожара. Неровные блики словно просачивались сквозь плотную ткань брезентового полога. Потом машина повернула, и в кузове наступила непроглядная тьма.
Остановились на берегу какой-то реки. Рядом темнела чуть выступавшая над водой баржа, чуть дальше тарахтел катер. По хлипким, прогибающимся сходням рабочих загнали в трюм. Под ногами хлюпала вода, и ноги скользили по деревянному днищу, заваленному камнями. Погрузка шла медленно, в трюм набивалось все больше людей, стало очень тесно. Но вот затолкнули последних, и над головами захлопнулся тяжелый люк, сбитый из толстых досок. Чан вспомнил крыс, которыми были набиты клетки, здесь люди сгрудились в такой же тесноте…
На палубе затих топот солдатских башмаков, баржу качнуло, и катерок потянул ее вверх по течению. Наступила такая тишина, что слышно было, как плещутся волны, ударяясь в деревянный борт.
Становилось душно, не хватало воздуха. Чан попытался приподнять головой люк, но он не поддавался. Вдруг раздался глухой взрыв, баржу качнуло, и в трюм хлынули потоки воды. Раздались крики людей, охваченных ужасом смерти. Вода поднималась все выше, ее потоки врывались через пролом где-то рядом. Чан кричал и не слышал своего голоса. Он откинул руку, чтобы удержать равновесие, и в темноте ухватился за какую-то скобу. Он вцепился в нее и повис, сопротивляясь водяному потоку. По мере того как прибывала вода, крики замирали, баржа все погружалась. И вода, точно насытившись, потекла медленней, напор ее ослаб, и Чан бросился вперед, навстречу потоку. Теперь уже воздух, сдавленный водой, остававшийся под самой палубой, с бульканьем и свистом вырывался из трюма… Чан нащупал пролом в борту и, напрягая силы, задыхаясь, преодолевая ленивый, но все же сильный поток, выскользнул из трюма. Он поднялся на поверхность, всей грудью хлебнул воздух и снова погрузился в воду. С катера падали лучи прожектора, освещавшего реку в том месте, где только что плыла баржа. Ее уже не было.
Теряя сознание, стараясь уйти как можно глубже под воду. Чан несколько раз всплывал на поверхность и вновь исчезал, чтобы не оказаться под лучами прожектора. Он уже не помнил, как добрался до берега, сколько времени пролежал на отмели, вцепившись в корягу, торчавшую из песка. Ему казалось, что он все еще держится за скобу там, в трюме, наполненном водой и криками.
Встав на ноги, качаясь от усталости, он поднялся на высокий берег и еще долго брел среди ночи, пока не дошел до одинокой фанзы и устало свалился у ее порога. У него не было сил даже для того, чтобы постучать в дверь.
Хозяин фанзы нашел его утром. Вместе со старшим сыном он внес Чана и положил его на кане, чуть теплом со вчерашнего вечера. Скрывая любопытство, крестьянин молча ждал, когда ночной пришелец сам заговорит о том, что с ним случилось. Чан рассказал, что работал на маковых плантациях, что люди, выдавшие себя за рыбаков, взялись перевезти его через реку, в лодке ограбили, хотели убить, но он вырвался и бросился в воду… Чан решил никому не говорить о событиях ночи, иначе узнают, найдут и убьют его заморские дьяволы. А старику маньчжуру он не мог ответить, где были плантации, близ какого селения его ограбили. Чан и сейчас не знал, где он находится. Окольными путями Чан выведал у старика, что ближайший город — Харбин. Но хозяин сам никогда не бывал в городе, не видел даже железной дороги. Места здесь глухие.
Скорее всего, Чан остался единственным свидетелем гибели рабочих военного строительства, которых много месяцев японцы держали за проволокой, а потом утопили на старой барже, чтобы сохранить свою тайну. Но Чан Фэн-лин не знал, в чем заключается эта тайна. Не знал, что в городке, обнесенном рвом и колючей проволокой, в больших домах, которые они строили, разместилось «Управление водоснабжения и профилактики штаба Кван-тунской армии». А если бы и знал, то удивился: что же здесь может быть секретного и таинственного — в водоснабжении…
Принцесса с длинным и труднопроизносимым именем Коноя Модзакура-химе шла с юга по всем островам Японии, и все газеты, даже самые солидные, каждый день печатали сводки о ее приближении. Волшебная принцесса, превращая на своем пути нежные бутоны в прекрасные цветы, пришла в Киото, в Нагоя и, наконец, в Токио. Наступил праздник цветущей вишни, самый красивый, самый веселый праздник цветов.
В матсури — в праздники — нечего и думать пригласить гейш, они нарасхват, поэтому пришлось это сделать заранее, за несколько дней, когда принцесса Коноя Модзакура-химе была еще далеко от столицы.
Доктор Зорге после долгих поисков нашел себе отдельный домик в тихом районе Акабу-ку на улице Нагасаки и покинул изрядно надоевшую гостиницу. Двухэтажный, почти игрушечный домик с традиционной энгава — крытой галереей вдоль стен — притулился рядом с просторным домом токийского аристократа. От такого соседства он казался еще меньше, еще невзрачнее. Пройти к домику можно было только узким переулком, таким тесным, что никакая машина и даже коляска рикши не могла бы протиснуться сквозь эту городскую расщелину. В проулке на бамбуковых шестах, как на веревках, висело белье; вместо мостовой посередине тянулся деревянный настил, покрытый слоем засохшей грязи. С улицы Нагасаки за деревьями и забором виднелась крыша домика да окна верхнего этажа. Это обстоятельство имело немаловажное значение при выборе доктором Зорге своей новой квартиры: он хотел иметь именно такое жилье — подальше от улицы, но чтобы окна были видны издалека.
Через дорогу, выше по улице, стоял дом полиции с железными решетками на окнах, дальше шли магазинчики, лавки, портняжная мастерская. Чередовались фонарики, вывески — обычный токийский пейзаж. Недалеко находилось советское посольство, и Рихард по дороге в центр часто проезжал мимо него. Дом стоял в глубине двора, ворота были открыты, но Зорге ни разу не бывал внутри этого дома. Немецкое посольство тоже находилось неподалеку.
После того как Зорге переселился на улицу Нагасаки, у него не раз уже собирались приятели, но он решил устроить официальное новоселье и приурочил его к празднику вишни.
Среди гостей был князь Альбрехт Урах — корреспондент «Фелькишер беобахтер», руководитель нацистской организации посольства и к тому же двоюродный брат бельгийского короля. Сплошной набор высоких титулов и постов! С помощью Ураха Рихард оформил свое вступление в партию и теперь на лацкане пиджака постоянно носил нацистский значок. Приехали Пауль Венекер — военно-морской атташе посольства, полицейский атташе Хуберт, другие работники посольства, знакомые корреспонденты, их жены. Были здесь также Ходзуми Одзаки, Иотоку Мияги, Бранко Вукелич, ради которых, собственно, доктор Зорге и затеял все это празднество.
Сначала поехали в парк Муиядзима любоваться цветущими вишнями, огромными, как старые сосны. Их вершины сплетались, образуя великолепный розоватый свод. Здесь, как условились, встретились с гейшами. Молодые женщины тоже были похожи на цветущие вишни в своих светлых кимоно, расшитых нежно-розовыми цветами. Потом, в праздник лотоса, они наденут белые кимоно, в сезон ирисов их праздничные наряды приобретут лиловые оттенки, затем цвета хризантем… Такова традиция, соблюдаемая тысячи лет.
Кавалькадой разноцветных машин вернулись на улицу Нагасаки, когда стало уже темнеть. Здесь всюду — над входными дверями, на окнах — в керамических вазах стояли вишневые ветви, еще не успевшие обронить лепестки. Батарея винных бутылок вызвала веселые возгласы. Щедрость хозяина великолепна! Пили много, бурно веселились и только за полночь начали расходиться. Расходились группами. Кто-то пытался разбудить Мияги, прикорнувшего в кресле, но попытки эти не удались. Он пьяно бормотал что-то и опять закрывал глаза.
Ушли гейши, они низко кланялись, касаясь ладонями своих колен, и — по старинному обычаю — их провожали до ворот с зажженными фонарями. Вот поднялись последние гости. Рихард, покачиваясь, вышел их проводить. Опершись на косяк и беспричинно смеясь, он неуверенно помахал им рукой, потом вошел в комнату, запер дверь. В квартире оставались четверо — Рихард Зорге, спящий Мияги и Вукелич с Одзаки, отставшие от гостей, чтобы выпить последнюю рюмку. Как по мановению жезла все они вдруг протрезвели. Зорге оглядел все закоулки дома и, не обнаружив ничего подозрительного, пригласил всех наверх. Маленький кабинет казался совсем тесным от множества книжных полок, поставленных вдоль стен. У окна на письменном столе, подобрав ноги, сидел на лотосе бронзовый Будда — копия Большого Будды из Камакура.
— Сегодня нам нужно поговорить, — сказал Зорге, — такая возможность вряд ли скоро представится еще раз. Надо распределить роли, уточнить задачи. — Рихард говорил тихо, будто раздумывая вслух. — Зачем мы здесь? — спросил он, задумчиво стиснув рукой подбородок, и сам ответил: — Чтобы бороться против войны, против агрессивных планов нацистской Германии, против японской военной клики. Это главное. Мы не враги Японии. Мы должны сделать все возможное и невозможное, чтобы устранить даже саму возможность войны между Японией и Советским Союзом. И мы должны выполнить эту благородную, возвышенную миссию. Я не боюсь употреблять таких слов…
— Вы правы, — взволнованно воскликнул Одзаки, — именно благородную! Вы очень правы, и хорошо, что вы сказали эти слова именно сейчас, сегодня, когда мы начинаем борьбу. Да, мы патриоты, мы не враги Японии! Пусть думают обо мне что угодно, — я чист перед собственной совестью. Вот моя рука, Рихард!
Он протянул руку Зорге, и она потонула в большущей ладони Рихарда. Сверху легла рука Вукелича, потом Мияги…
Зорге снова повторил товарищам, чего ждет от их группы Москва. Центр поручает им выяснить, собирается ли Япония совершить нападение на Советский Союз на маньчжурской границе. Готовит ли она свои сухопутные и морские силы для этого? Как складываются отношения между Японией и Германией после прихода Гитлера? Какова будет политика Японии по отношению к Китаю, к Англии, к Соединенным Штатам? Какие тайные силы движут японской политикой на международной арене, какова здесь роль военной, наиболее агрессивно настроенной, группировки? Переходит ли японская промышленность, вся экономика на военные рельсы?
Зорге одну за другой перечислил задачи, на которые требовалось дать ответ.
— Но прежде чем отвечать на поставленные вопросы, — сказал Зорге, — мы должны уяснить себе очень многое. Мы не должны быть только «почтовыми ящиками», пересыльными пунктами для чьих-то сообщений. Мы сами должны стать источниками информации, а для этого нам нужно досконально изучить обстановку, стать учеными, исследователями, настоящими специалистами в каждой области, которая привлекает наше внимание.
Еще раньше Зорге говорил с каждым в отдельности о его работе. Вот Ходзуми Одзаки — он специалист по Китаю, пользуется популярностью, уважением, доверием. Это даст ему возможность приблизиться к правящим кругам Японии. Он должен прежде всего добывать сведения о планах правительства, планах генерального штаба, военного министра. Конечно, это неимоверно трудно. Но все же Одзаки, такому видному обозревателю крупнейшей газеты, тут легче добиться успеха, чем кому-либо другому.
Мияги должен расширять и поддерживать свои связи с военными кругами, наблюдать за внутренней жизнью страны, собирать факты, обобщать, делать выводы.
Бранко Вукелич уже сумел установить связи с корреспондентами, он будет собирать информацию от журналистов — англичан, французов, американцев — о политике западных стран, касающуюся дальневосточных проблем, особенно тех, которые связаны с перспективами советско-японских отношений.
На себя Зорге брал изучение связей нацистской Германии с японским правительством. Здесь, как в фокусе громадной невидимой линзы, сосредоточивались исходные линии международной политики, от которой зависело очень многое.
Спустя годы, когда выполнено было задание Центра и эта встреча разведчиков в праздник цветущей вишни стала воспоминанием, Рихард Зорге писал:
«Мое изучение Японии не ограничивалось изучением книг и журнальных статей. Прежде всего я должен упомянуть о своих встречах о Одзаки и Мияги, которые состояли не только в передаче и обсуждении тех или иных сведений. Часто какая-нибудь реальная и непосредственная задача, казавшаяся мне довольно трудной, представала в совершенно ином свете в результате удачно подсказанной аналогии, сходного явления, развивающегося в другой стране, или же уводила русло беседы в глубины японской истории. Мои встречи с Одзаки были просто бесценными в этом плане из-за его необычайно широкой эрудиции как в японской, так и всеобщей истории и политике. В результате именно с его помощью я получил ясное представление об исключительной и своеобразной роли военной верхушки в управлении государством или природе Генро — Тайного совета государственных деятелей при императоре, который хотя и не был предусмотрен в конституции, но на деле являлся наиболее влиятельным политическим органом Японии…
Никогда не смог бы я понять и японского искусства без Мияги. Наши встречи проходили на выставках и в музеях, и мы не видели ничего необычного в том, что обсуждение тех или иных вопросов нашей разведывательной работы или текущих политических событий отодвигалось на второй план экскурсами в область японского или китайского искусства…
Изучение страны имело немаловажное значение для моего положения как журналиста, так как без этих знаний мне было бы трудно подняться над уровнем среднего немецкого корреспондента, который считался не особенно высоким. Они позволили мне добиться того, что в Германии меня признали лучшим корреспондентом по Японии. Редактор «Франкфуртер цайтунг», в штате которого я числился, часто хвалил меня за то, что мои статьи поднимали мой международный престиж. Именно благодаря моему солидному положению, как журналиста, германский МИД предложил мне высокую официальную должность пресс-атташе… Вместе с тем моя журналистская слана влекла за собой бесчисленные просьбы о статьях от различных немецких периодических изданий, а «Франкфуртер цайтунг» и «Геополитика» настаивали, чтобы я как можно быстрее написал книгу о Японии…»
Все это Зорге написал позже, а тогда, весной тридцать четвертого года, все его помыслы были направлены на организацию своей группы. Политическая обстановка все усложнялась, и время не ждало.
В стране совершенно отчетливо проступали фашистские тенденции. Военщина рвалась к власти. Генералы все настойчивее тянулись к управлению государственным кораблем. Военный министр Араки потребовал от кабинета, чтобы вся государственная политика определялась правительством с участием военных кругов.
Это требование военщины Зорге связывал с другими явлениями, фактами. В минувшем году военные расходы в государственном бюджете так возросли, что пришлось исключить статьи экономической помощи разоренной японской деревне. В бюджете следующего года почти половина расходов падала на военные нужды. Морской флот и сухопутная армия требовали все новых ассигнований.
Рихард знал, что это такое — военный бюджет. Пушки делают для того, чтобы они стреляли. Куда они будут стрелять? В гитлеровской Германии тоже готовят военную машину, там утверждают, что пушки нужнее масла.
Военное министерство Японии издало брошюру, которая начиналась словами: «Война является отцом созидания и матерью культуры…»
Все это настораживало, требовало дополнительных исследований, изучения, глубокого анализа. Тем более что генерал Араки открыто заявил на совещании губернаторов:
«В проведении государственной политики Япония неизбежно должна столкнуться с Советским Союзом, поэтому Японии необходимо овладеть территориями Приморья, Забайкалья, Сибири…»
Эти слова стали известны Зорге.
Еще определеннее Араки написал в военном журнале:
«Монголия должна быть Монголией Востока… Вероятно, даже при распространении принципа Кондо — императорского пути — монгольская проблема станет гораздо большим препятствием, нежели проблема Маньчжурии. Однако, коль скоро могут появиться враги императорского пути, здесь необходимо ясно и прямо изложить наши позиции: нам надо отбросить этих врагов, кто бы они ни были».
Статья называлась «Миссия Японии в эпоху Сева». Сева — эпоха царствования современного императора Хирохито.
Весной генерал Араки ушел с поста военного министра, но вскоре сделался министром просвещения. Возникло бюро по вопросам идеологии, началось преследование интеллигенции — первый признак усиления реакции. Уволили профессора Такикава из Киотского университета. В знак протеста вместе с ним ушли сорок профессоров, доцентов, преподавателей. Но это ничего не изменило. К руководству наукой, культурой пришли солдафопы. Преследование интеллигенции продолжалось.
Зорге знал, к чему приводит наступление против интеллигенции, против рабочих организаций. В Германии тоже всем жанрам литературы предпочитали военные уставы. Было совершенно ясно: военизация страны принимала угрожающие масштабы.
Япония шла к войне. Усилилась активность кемпейтай. Японские контрразведчики стремились сохранить в тайне все, что было связано с подготовкой к войне. Уничтожали всякого, кто пытался дерзнуть приподнять завесу над государственными тайнами.
Вот почему в праздник цветущей вишни Зорге подробно говорил со своими друзьями о конспирации. Это было одним из главных условий успешной работы.
Рихарду Зорге конспиративная сторона работы представлялась так, как говорили еще там, в Москве: прежде всего, участники подполья ничем не должны вызывать подозрений в своей обычной жизни, в быту, в работе. Чтобы не привлечь внимания агентов кемпейтай, они не должны поддерживать никаких контактов с японскими коммунистами.
Каждый должен иметь кличку и в конспиративной работе нигде не называть свою настоящую фамилию: Одзаки стал «Отто», Вукелич — «Джиголо», Мияги — «Джо», Рихард остался «Рамзаем»…
Все записи могут вестись только на английском языке и должны немедленно уничтожаться, как только в них отпадает надобность. Каждый из четверки сам подберет себе нужных людей, но эти люди ничего не должны знать ни о ком из руководящей четверки…
Эти правила стали непреложным законом.
Благодаря строгой конспирации, дисциплине, которая всегда соблюдалась участниками организации, не было случая, чтобы по вине разведчиков была допущена какая-то оплошность. А между тем у одного только Ходзуми Одзаки было немало людей, на которых он опирался, — от старого, семидесятилетнего портного из самого модного токийского ателье до молодого, начинающего клерка из «Китайского института экономических проблем», под вывеской которого скрывалось японское разведывательное бюро.
Связь с Центром лежала, естественно, на самом Зорге. Здесь тоже вся переписка велась только по-английски и сразу же уничтожалась после каждого радиосеанса. Москву называли «Мюнхеном», Владивосток — «Висбаденом». Хабаровск, Шанхай, Кантон и другие города тоже имели свои зашифрованные названия. В радиопередачах, в переписке упоминались только клички и никогда — настоящие имена.
Работой связи в своей группе Зорге пока был недоволен. Технические неполадки часто нарушали радиопередачи, и накопленные материалы приходилось отправлять курьерами через Шанхай, Гонконг, что подвергало их дополнительному риску. Возможно, не исключено, что в нарушениях связи виноват был радист Бернгардт, не привыкший к такой сложной работе, и Рихард все чаще вспоминал Макса Клаузена.
Стрелка часов показывала далеко за полночь, а разведчики все еще продолжали свой разговор.
— Я согласен с доктором Зорге, — сказал Одзаки, — мы должны сочетать конспирацию со знанием дела и умением анализировать факты. Нам нужно рисовое зерно, очищенное от половы. У людей, занимающих высокие посты, не должно возникать ни малейшего подозрения, что мы хотим что-нибудь выпытать у них. Наоборот, если создать впечатление, что знаешь гораздо больше, чем собеседник, он сам расскажет все, что знает. Это старый журналистский прием, но ведь журналисты тоже порой должны добывать информацию, как разведчики.
Я проверил это на своем опыте, — продолжал Одзаки. — Ко мне обращаются за консультацией по китайским проблемам, я отвечаю, высказываю свое мнение и при этом сам получаю очень много интересных сведений… Еще мне хотелось бы договориться о связи. Встречи журналистов не вызовут подозрения, но встречи с Мияги, — он положил руку на плечо художника, — покажутся странными. Я хочу предложить вот что: раз в неделю я буду присылать к вам, Мияги-сан, свою дочь на урок рисования. Тогда все станет на свои места — мы сможем спокойно с вами встречаться.
Зорге согласился с Одзаки. Наконец как будто бы все вопросы были решены. Каждый знал, что ему делать…
Вышли на улицу, когда занимался рассвет и контуры деревьев, крыши соседнего особняка уже четко вырисовывались в неясном токийском небе. Рихард стоял на крыльце и, опять покачиваясь как пьяный, махал приятелям розовой вишневой веткой.
Прошло еще несколько месяцев, наступило лето, знойное токийское лето — его не каждому европейцу по силам выдержать. Но Зорге оставался в городе. Лишь несколько раз выбирался он на берег моря к Эйгену Отту; тот поселился с семьей на взморье в селении Акия, километрах в сорока от Токио. Рядом находилась запретная зона, которая интересовала Зорге.
Эйген Отт всего несколько недель назад вернулся в Токио из Германии, приехал окрыленный успехом, обласканный Гитлером. Его отчет признали удачным. Отта назначили на должность военного атташе, а вскоре пришло сообщение, что ему присвоено звание полковника. Было много поздравительных телеграмм, в том числе от советника Гитлера полковника Йодля, от генералов фон Бека, Кейтеля и других. Теперь Эйген Отт круто полез в гору. К его карьере негласно был причастен Зорге — без него артиллерийский подполковник, заброшенный в японские казармы Нагоя, конечно, не смог бы представить такой отчет, не смог бы выйти «в люди». Эйген Отт помнил об этом и был глубоко признателен Зорге. Эйген и Рихард становились все большими друзьями.
Утром они пошли на прогулку, Отт попросил Зорге захватить с собой «лейку». Бродили долго, как-то незаметно оказались в запретной зоне. Много снимали. Зорге перезарядил «лейку», сунув в карман заснятую пленку, собирался снимать еще — редко ведь выпадает такая удача, — но вдруг на дороге со стороны Акия появились два жандарма и с ними человек в штатском.
— Кажется, мы с тобой попадаем в неприятное положение, — сказал Зорге, который первым заметил жандармов, вышедших из-за пригорка.
Засвечивать пленку на глазах у шпика было рискованно — это сразу вызовет подозрение, но и оставлять такие кадры, чтобы их проявили в полиции, тоже невозможно.
Жандармы были уже совсем близко.
— Послушай, — небрежно сказал Зорге, — у тебя ведь дипломатический иммунитет, положи в карман мою пленку и аппарат тоже, иначе так просто не выпутаться…
Незаметно он передал Отту заснятую кассету и аппарат — военный атташе пользовался дипломатической неприкосновенностью.
— Предъявите документы, — потребовал человек в штатском.
Зорге кивнул на Эйгена Отта. Тот показал свой дипломатический паспорт. Штатский внимательно прочитал, заулыбался и возвратил.
— Ваш паспорт, — повернулся он к Зорге.
— Он со мной, сотрудник посольства, — ответил за Рихарда Отт. -…Можете идти.
— Благодарю вас, — несколько растерянно произнес штатский.
Жандармы ушли.
— Слушай, Эйген, — захохотал Зорге, — да я за тобой как за каменной стеной!… Ты меня спас!…
— Так это ж моя вина, — возразил Отт. — В самом деле, пришлось бы тебе объясняться в полиции… А теперь пошли обедать. Ты сам проявляешь пленку?
— Нет, отдаю лаборанту.
— Эту кассету оставь мне. Снимки пригодятся.
— Пожалуйста, — беззаботно ответил Рихард.
Военный атташе и не предполагал, от каких неприятностей он избавил во время прогулки по берегу океана руководителя советской разведки в Японии.
Вечером, когда они играли на веранде в шахматы, полковник сказал:
— А ты и не представляешь, Рихард, какой я тебе приготовил сюрприз! Завтра обязательно приезжай в посольство к пяти часам. Больше ничего не скажу… Останешься доволен!
В академии японского генерального штаба, где шел прием по случаю выпуска нового отряда штабных офицеров, собрался цвет императорской армии. Кроме выпускников, которые держались несколько скованно и по привычке еще робели перед своими учителями, сюда приехали старые генералы, помнившие корейскую войну, русско-японскую кампанию, интервенцию в Сибири… Те, что помоложе, — обеспечивали «мукденский инцидент», продвигались во главе своих войск к границам Монголии, высаживались с десантами в Китае, располагались на Хейлудзяне — на Амуре, вдоль советских границ. Молодые и пожилые военные были одинаково самоуверенны. Все они вступили на императорский путь — Кондо, путь завоеваний далеких и близких земель, все исповедовали единый принцип своих далеких предков «Хакко Итио!»
Знающим древнюю книгу «Ниппон-секи» — историю Японии — дано знать рескрипт императора Дзимму, жившего больше тысячи лет тому назад: «Накроем весь мир одной крышей и сделаем его нашим домом».
Таков был завет божественного предка нации Ямато, живущей в Стране восходящего солнца.
Как раз об этом и рассказывал в машине доктор Зорге своему новому приятелю Эйгену Отту по пути на прием в академию генерального штаба. Среди приглашенных было всего несколько штатских, и среди них доктор Зорге. Об этом постарался полковник Отт, который приобретал все больший вес в Токио.
В академии собралось много военных, снискавших честь получить приглашение. Оставив в гардеробе свои мечи и фуражки, они проходили в конференц-зал и прежде всего кланялись портрету императора, изображенного на троне, в парадной одежде.
Когда входили в конференц-зал, Отт шепнул Рихарду:
— Сегодня я покажу тебе много интересного, только не отставай…
Гостей принимал начальник академии, совсем уже дряхлый генерал с лентой через плечо, увешанный орденами. Но и другие генералы не были обойдены вниманием императора Хирохито — орденов на всех было великое множество.
Полковник Отт и Рихард Зорге выделялись среди собравшихся своим ростом, каждый из них был на голову выше любого японского генерала. Церемонно раскланиваясь, они пробирались вперед, лавируя между группами военных. Подобострастный майор-порученец вел за собой полковника Отта, чтобы проводить и представить прибывшему на прием министру, сменившему генерала Араки. Он тоже был украшен лентой — наградой за выдающиеся заслуги. В зале находились начальник генерального штаба, военные советники, члены императорского военного совета, командующий флотом, его начальник штаба… Поклоны, улыбки, рукопожатия…
Майор-порученец куда-то исчез, и полковник Отт с доктором Зорге были предоставлены самим себе. Теперь уже Отт вел за собой Зорге и представлял его японским военным либо называл ему имена генералов, с которыми сам не был знаком. Некоторых из них Рихард уже знал, о других слышал, но многие были ему неизвестны.
— Генерал Тодзио, — Отт указал на крупнолобого генерала с коротко подстриженными усами. — Представляет наиболее решительную группу военных…
— Командующий Квантунской армией генерал Хондзио… Говорят, получил повышение, будет императорским адъютантом…
— Это глава синтоистских общин в Маньчжурии генерал Таракасуки, — указал Отт на военного, который прошел мимо них. — Кроме того, он еще начальник полиции Квантунской армии.
— Вот принц Асаки, женат на дочери императора Мейдзи…
— А это генерал Доихара… Подойдем…
Так вот он, генерал Доихара Кендези! Рихард знал всю его подноготную — крупнейший японский разведчик, которого называют дальневосточным Лоуренсом. Сейчас он управляет японской разведывательной службой на континенте. Зорге узнал бы его сразу по фотографии, которую видел прежде, рассматривал, изучал. Перед ним стоял коротко, под машинку, остриженный невысокий генерал-майор с очень широким лбом и большими ушами. Нос луковицей — узкий у переносицы и очень широкий книзу. Крупный рот и бесцветные, приподнятые брови, бесстрастное, как у рыбы, выражение лица… На груди ордена «Священного сокровища» всех пяти степеней, ордена «Тигра», «Золотого коршуна», «Двойных лучей Восходящего солнца», какие-то еще…
«Да, разведка у них в почете…» — мелькнуло в голове Зорге. С помощью Отта он оказался в самой гуще японской военной касты. Вот они — хранители военных тайн, заговоров, которые он, Рихард Зорге, обязан раскрыть, обезвредить, предотвратить. Если бы только ему удалось это сделать!
Поздоровавшись, Доихара спросил по-немецки:
— На каком языке будем говорить?
— На монгольском, — шутливо ответил Рихард.
— Зюйте! — согласен! — сказал по-монгольски Доихара. — Сайн байну…
— Нет, нет, — воскликнул Зорге, — я предпочитаю китайский либо английский, а лучше всего немецкий.
— Ну что ж, давайте говорить на любом, — Доихара улыбнулся одним ртом, обнажив неровные зубы. Лицо его оставалось бесстрастным.
Они поговорили несколько минут и разошлись. Отт пригласил Доихара заехать в посольство. Видимо, они были на короткой ноге.
Когда отошли, Отт сказал:
— Этот человек говорит на тринадцати языках, в Китае он прожил пятнадцать лет…
Рихард выразил удивление, хотя все это отлично знал.
На этом приеме Зорге познакомился также с генералом Итагаки Сейсиро, разведчиком такого же высокого класса, как и Доихара. Если бы они знали, кого привел к ним в академию германский военный атташе полковник Отт!
Итагаки работал начальником штаба Квантунской армии и вместе с командующим Сигеру Хондзио прилетел в Токио, приурочив свою поездку к выпускному вечеру в академии генерального штаба. Существовал неписаный закон, по которому все воспитанники академии, пусть они закончили ее хоть сорок лет назад, раз в год собирались в ее стенах, а потом отправлялись в ресторан Акабано на Кодзимати, где в молодости офицеры проводили свободное время.
Для Рихарда Зорге генералы Итагаки и Доихара были людьми, которые уже самим своим появлением указывали направление политики японской военщины. Этакие лакмусовые бумажки. Оба они или один из них обязательно появлялись именно в тех местах, где намечалась агрессия, — в Маньчжурии, в Китае, на границах Монголии или советского Забайкалья. Организаторы международных провокаций, диверсий, политических убийств, интриг и заговоров, Итагаки и Доихара находились в авангарде самой реакционной военно-фашистской клики Японии. Зорге не был лично знаком с Итагаки, но заочно знал его давно и гораздо лучше, чем многие из собравшихся здесь на приеме в академии генерального штаба. И вот теперь генерал Итагаки стоял перед Зорге с застывшей улыбкой фарфоровой статуэтки, и на его бесстрастном лице ничего нельзя было прочитать. Недвижимы были широкие брови и плоские густые усы, будто наклеенные, сделанные из черной бумаги. Широкая переносица и прижатые уши, словно у лошади, готовой куснуть, дополняли облик Итагаки Сейсиро.
Разговора с Итагаки не получилось — все куда-то вдруг заторопились, и Рихард вместе с Оттом двинулся в толпе военных к выходу в сад. Ночь стояла теплая, душная, светила луна, и в этом призрачном свете люди казались плоскими, как тени в старом китайском театре. Перед зданием тянулась широкая полоса коротко подстриженного газона, а деревья отступили назад, только одна высокая криптомерия стояла на отшибе почти рядом с крыльцом. Под раскидистыми ветвями ее собралось много военных, которые развлекались тем, что старались достать рукой нижние ветви деревьев. При этом тени разбегались, подпрыгивали, вскидывая вверх руки, и со стороны это выглядело каким-то ритуальным шаманским танцем. Старые генералы, стоявшие на ступенях крыльца, снисходительно смотрели на молодых офицеров, но, когда кому-то удалось схватить зеленую ветку, не выдержали и закричали: «Банзаи!», «Хакко Итио!», «Хакко Итио!» Офицерская забава превратилась в военную демонстрацию приверженцев твердого курса и решительных мер в политике своей страны. Видно, здесь все были такими.
Отт приподнял обшлаг парадного мундира, посмотрел на циферблат — время приема, указанное в пригласительном билете, уже истекло, следовало прощаться. Полковник был пунктуален. Другие поступили так же. Расходились, воинственно поправляя фуражки, пристегивая на ходу мечи.
Встреча с генералами Итагаки Сейсиро и Доихара Кендези вызвала у Зорге много воспоминаний. Он знал их — генералов-разведчиков, носителей и проводников милитаристских идей, знал, что именно с ними предстоит ему вступить в тайное единоборство.
Если бы существовал электронный микроскоп времени, в него не трудно было бы разглядеть срез минувших событий во всех деталях и взаимных связях. Только время может показать, насколько далеки или близки были догадки, предположения, делавшиеся на основе косвенных фактов, граничат ли они с истиной, или поиск шел по ложному следу. В то время, когда события только назревали, в распоряжении доктора Зорге и его группы не было ни фантастического микроскопа времени, ни чудесного скальпеля, способного обнаружить зарождающуюся болезнь, поставить точный политический диагноз. Приходилось руководствоваться лишь разрозненными фактами, интуицией исследователя, догадками, основанными на глубоком анализе сопутствующих фактов, или непроверенными слухами.
Конечно, доктор Зорге не мог знать всего, что происходило в правительственных кабинетах Берлина или Токио, но время показало, как близко он находился к тайне при самом ее зарождении.
В январе 1935 года японский дипломат Тосио Сиратори отправил доверительное послание в Токио своему другу Арита, вершившему в то время политику министерства иностранных дел. Это был тот самый Сиратори, в прошлом сотрудник японского посольства в Берлине, который подписал рекомендательное письмо Зорге.
«Арита-такей! [8] — писал Сиратори. — Сама судьба решила, что славяне и раса Ямато должны бороться друг с другом за главенство на Азиатском материке. Советская Россия должна разоружить Владивосток, вывести свои войска из Внешней Монголии, не оставив ни одного солдата в районе Байкала. Это должно быть нашим минимальным требованием. Сюда же включается передача нам Северного Сахалина по умеренной цене. В будущем нам надо также иметь в виду покупку приморских областей Сибири. Эти требования должны быть осуществлены со всей решительностью.
Я остро ощущаю сейчас, брат мой, необходимость решений со стороны кабинета относительно великих целей нашей дипломатии. Эта цель — решительный разрыв отношений с Советским Союзом».
Если говорить о политическом синтоизме, письмо Сиратори было классическим примером традиционных агрессивных устремлений в японской континентальной политике. Сиратори почти дословно повторял абзацы, параграфы предложений дайренской конференции, которая проходила в последний год японской интервенции на советском Дальнем Востоке.
Сиратори неохотно уезжал на дипломатическую работу в Европу, он считал, что сейчас, когда вторжение в Маньчжурию заставило континентальную политику Японии обрести конкретные формы, он нужен здесь, в Токио. Прощаясь с друзьями, Сиратори самонадеянно говорил: «Если меня ушлют, трудно представить себе, что здесь может случиться…»
Сиратори считал себя глашатаем целеустремленной и традиционной агрессивной политики страны Ямато. Даже внешний вид Сиратори отражал фанатичность его характера: маленькое сухое лицо, прикрытое прозрачной ширмой очков, казалось только придатком его вздыбленной шевелюры.
Из далекой Скандинавии Тосио Сиратори пытался по возможности воздействовать на поведение своих единомышленников. Пребывая во втором эшелоне японских политических деятелей, он называл себя командиром заградительного отряда, готовым стрелять по своим, если они вздумают отступить с передовой линии континентальной политики.
Сиратори в самых решительных тонах предупреждал в своих посланиях министра Арита, что нельзя упускать момента. Он заклинал его воспользоваться германским предложением — заключить военный договор с Японией против Советской России. Внешне пусть он будет выглядеть как антикоминтерновский пакт.
«Советская Россия, — предостерегал Сиратори, — быстро идет в своем развитии. Ей потребуется меньше десяти лет, чтобы она стала мощной державой, с которой мы не сможем бороться. Чтобы навсегда уничтожить опасность со стороны России, необходимо сделать ее бессильной страной и контролировать ее естественные ресурсы. Но если основа коммунистического правительства окрепнет, антиреволюционное движение не сможет рассчитывать на легкий успех. Нужен антикоминтерновский пакт!»
Сиратори был хорошо посвящен в тайные события, происходившие в то время в Берлине.
К японскому военному атташе Хироси Осима пришел с частным визитом улыбчивый господин Гак — связной из восточного отдела германского министерства иностранных дел — и как бы случайно завел разговор о положении на Дальнем Востоке.
Он долго петлял вокруг да около, пока не сказал:
— У вас теперь общие границы с Советской Россией, господин военный атташе… Это и хорошо и плохо — прибавились новые заботы.
Осима согласился: конечно, забот много.
— Между прочим, — обаятельно заулыбался Гак (он научился улыбаться так, как это делают на Востоке), — у нашего министра родилась интересная идея — господин Риббентроп считает, что нам было бы целесообразно заключить теперь оборонительный союз для защиты от России. Может быть, после того как у вас возникли общие границы с Россией, Япония тоже будет в этом заинтересована. Все можно было бы сделать под видом совместной борьбы с коммунизмом…
На предложение Гака Осима пока не реагировал, — он не знал еще, как отнесутся к этому в японском генеральном штабе.
Через несколько месяцев вежливый Гак пригласил полковника Осима в гости. В гостях у господина Гака оказался и фон Риббентроп. Троппф по-немецки — простак. Министр и в самом деле любил прикидываться простачком. Хозяин всячески развлекал гостей, и только в конце вечера, когда Осима и Риббентроп оказались вдвоем у курительного столика, министр спросил:
— Вас не заинтересовала моя идея заключить оборонительный союз против коммунистической опасности?
На этот раз Осима был подготовлен к конкретному разговору, он получил нужные инструкции из генерального штаба.
— В военных кругах, — сказал он, — заинтересовались вашим предложением, господин министр. В Берлин мог бы приехать подполковник Вакамацу, чтобы детально изучить предложение. Мне тоже кажется, что для этого есть реальная основа.
Переговоры начались по военной линии. Подполковник Вакамацу, прибывший в Берлин, встречался с генералом фон Бломбергом и неофициально с фон Риббентропом. С ответным визитом в Токио намеревались отправить немецкую военную группу под видом авиационной делегации. Именно о приезде этой группы германских офицеров в японской столице бродили неясные слухи.
Художник Мияги рассказывал Рихарду:
— Вы знаете, Зорге-сан, вчера один штабной офицер из военно-воздушных сил сказал мне, что скоро ему придется принимать гостей из Германии, приезжает делегация каких-то летчиков…
Слова Мияги заинтересовали Зорге: в Токио поговаривали, будто между Японией и Германией ведутся какие-то военные переговоры. Может быть, приезд немецких летчиков как-то связан с этими слухами? Фраза, оброненная японским майором, привлекла внимание разведчиков. Но пока здесь не было ничего конкретного. Тайна оставалась тайной, и ее надо было раскрыть.
Примерно в то же время — летом 1935 года — Рихарду Зорге представилась возможность побывать дома, в Советском Союзе, — единственная возможность за все годы его работы в Японии. Рамзая вызывали в Москву для личной встречи с руководителями Центра, чтобы уточнить и обсудить новые проблемы, возникшие в связи с обострением международной обстановки.
В Советский Союз Зорге ехал долго — через Соединенные Штаты и Канаду, чтобы, затерявшись на далеких меридианах планеты, незаметно приехать в Москву.
И снова Большой Знаменский переулок, входная дверь, распахнувшаяся под жужжание зуммера. Приветливая секретарша Наташа. Кабинет начальника военной разведки. В кабинете все по-старому, как два года назад, — голый письменный стол без единой бумажки, с громоздким чернильным прибором посередине, большой несгораемый шкаф в углу, два кресла, стратегическая карта, прикрытая серо-голубой шторой. Все было как прежде, только из-за стола навстречу Зорге поднялся не Берзин, а комкор Урицкий — черноволосый, смуглый человек лет сорока с умными карими глазами. Рихард знал его раньше, но очень мало.
— А где же…
— Ян Карлович на Далеком Востоке, — прервал его Урицкий. — Вы не знали? Сейчас Дальний Восток для нас — пост номер один, конечно исключая Германию. Наш Старик, как всегда, на главном направлении…
Зорге только сейчас узнал об изменениях в руководстве Центром, о том, что Старик — Ян Карлович Берзин, его наставник и добрый товарищ, — вот уже несколько месяцев работал заместителем командующего Особой Краснознаменной Дальневосточной армией, находился где-то рядом с Рихардом, недалеко от Японии.
— Теперь Яна Карловича замещаю я. Очень рад, что вы, Рихард, появились в Москве.
В словах Урицкого, в его интонации Зорге ощутил будто бы извиняющиеся нотки. Может, только показалось, но это как-то сразу расположило его к комкору. Конечно, Урицкий совсем не похож на Старика, но манера Урицкого говорить, слушать, чуточку подавшись вперед, чем-то напоминала Рихарду Берзина.
Новый начальник разведки был родственником того Урицкого, который вместе с Лениным участвовал в Октябрьском перевороте и погиб от руки террориста-эсера, возглавляя Петроградскую Чрезвычайную комиссию.
— Ну, как работается? — спросил Урицкий.
Рихард заговорил о связях, установленных в Токио, рассказал о полковнике Отте и князе Урахе, о других работниках посольства и о своих планах использовать эти связи в интересах дела.
— Так ведь это как раз то, что нам нужно! — воскликнул Урицкий. — Стать доверенным человеком военного атташе — уже одно это сулит отличные перспективы! Вам обязательно нужно давать что-то немцам, они до конца должны увериться, что вы работаете на них.
— Я так и делаю — даю Отту второстепенную информацию или ту, которая не имеет для нас значения…
Первая встреча в разведуправлении была короткая — Семен Петрович торопился на заседание Военного совета. Условились продолжить разговор вечером на квартире Урицкого.
— Это здесь, рядом, за Каменным мостом. Надеюсь, вы не забыли Москву…
Вечером Рихард появился в квартире Семена Петровича.
— Ну, теперь рассказывайте подробнее… Будем говорить по-немецки? Вам это легче.
— Нет, нет! — воскликнул Зорге. — Только по-русски. За последние два года я не произнес, кажется, ни одного русского слова. Так можно забыть язык.
Рихард начал с того, что его больше всего волновало, — с упорных слухов о предстоящих переговорах немецкой военной делегации в японском генеральном штабе. Урицкий записывал что-то для памяти, переспрашивал, уточнял, интересовался деталями. Потом заговорили о положении в Маньчжурии, и Рихард высказал свою точку зрения.
— Военные круги в Японии, — говорил он, — определенно усиливают влияние на политику правительства. Я сообщал об этом раньше. Страна идет к фашизму, конечно своеобразному, отличному от немецкого, но такому же агрессивному и авантюристичному, для меня это ясно. Выход Квантунской армии к нашим дальневосточным границам усилил эти тенденции. В Северной Маньчжурии происходит большое военное строительство.
— Да, мы это знаем и по другим источникам, — согласился Урицкий. — Обстановка тревожная. Японцы ведут традиционную политику экспансии, имея в виду наш Дальний Восток.
— Эту политику я называю политическим синтоизмом.
— Правильный термин… Сложностью обстановки и вызвано, в частности, назначение Яна Карловича Берзина в Дальневосточную армию. Но мы все еще мало знаем о планах наших вероятных противников. — Урицкий задумался, потом спросил Зорге: — Скажите, Рихард, а не смогли бы вы побывать в Маньчжурии? Конечно, если только это возможно.
— Попробую.
Зорге снова заговорил о своей группе «Рамзай». За это время ее удалось скомплектовать. Слабым звеном остается только радиосвязь, которая часто подводит. Зорге сказал Урицкому:
— Я очень вас прошу, Семен Петрович, пошлите ко мне радистом Макса Клаузена, с ним я работал в Шанхае. Иначе могут быть перебои связи с Центром.
— Какие у вас еще просьбы?
— Как будто никаких…
— В таком случае давайте условимся: заканчивайте дела в управлении и на месяц поезжайте отдохнуть на юг. На больший срок, к сожалению, нельзя. Согласны?… Радиста попробуем разыскать до вашего отъезда. Наш разговор будем считать предварительным — подробнее доложите в отделе, а затем встретимся еще раз. На мой взгляд, вы работали отлично, Рихард. Будем думать о перспективах, так сказать, о направлении главного удара… А теперь пошли ужинать! Небось стосковались по русской кухне?! Надеюсь, вас устроит селедка с разварной картошкой!…
Комкор Урицкий, с которым Зорге познакомился ближе, относился к поколению людей, сформировавшихся в революционные годы. Они были однолетки — начальник военной разведки и руководитель группы «Рамзай», действовавшей на Дальнем Востоке. Люди одного поколения, одной эпохи, одних устремлений, идей и убежденности. Семен Урицкий детство провел в Одессе, начинал жизнь с казенного училища, с работы на побегушках у знакомого аптекаря. Жил в семье своего дяди Урицкого и в семнадцать лет, не без его влияния, стал большевиком-подпольщиком. В двадцать лет, примерно в то же самое время, когда Зорге служил в германском пехотном полку, Семена призвали в русскую армию — рядовым Стародубского драгунского полка. Они находились по разные стороны русско-германского фронта.
Февраль семнадцатого года застал Семена в Одессе. Потом Красная гвардия и бесчисленные фронты гражданской войны: Царицын, Крым, Украина.
В двадцать пять лет Урицкий командовал кавалерийской бригадой, в двадцать семь — закончил Академию Генерального штаба, часто отрываясь от лекций по неотложным делам — то на подавление Кронштадтского мятежа, то на другие боевые задания. Несколько лет он провел за границей на такой же работе, как Зорге. Позже командовал корпусом, был на штабной, на командной работе и в сорок лет, став опытным военачальником, вернулся на разведывательную работу.
В этот приезд Рихард не раз встречался с Семеном Петровичем и проникался все большей симпатией к нему. Центр был удовлетворен докладом Зорге. Группа «Рамзай» все основательнее внедрялась в милитаристской Японии, в стране, где ни разу не удавалось задержаться надолго ни одному разведчику, не вызывая подозрений у всевидящей кемпейтай — имперской контрразведки. Но если вначале перед Рамзаем и его группой ставилась первоочередная задача — наблюдать за военно-политическим, экономическим положением на Дальнем Востоке, чтобы своевременно разгадать планы японских милитаристов, то теперь задания усложнялись. По мере расширения взаимных связей двух тяготевших друг к другу агрессивных стран — Японии и Германии — перед группой Зорге были поставлены новые сложные задачи. Возник вопрос — нельзя ли из Токио наблюдать за деятельностью германских фашистских политиков? Пусть Япония станет как бы «наблюдательной вышкой» для дозорных из группы Рамзая…
Вот об этом снова и снова говорил комкор Урицкий с разведчиком, приехавшим из Японии.
Недели через полторы в Москве появился Макс Клаузен. После работы в Китае он считал себя демобилизованным и занялся мирным трудом. Он жил в то время под Саратовом, в маленьком городке Красный Кут, работал трактористом под другой фамилией и перестал думать о разведывательной работе. Обзавелись хозяйством, получили корову, Анна развела кур, кроликов. Жили они в маленьком домике, окруженном тенистым садом. Что еще нужно для спокойной, счастливой жизни?! В машинно-тракторной станции Макс был на хорошем счету, получал премии. Жил в достатке. Единственное, что напоминало Максу о его прежней профессии, это увлечение радиосвязью. Что-то мурлыча себе под нос, он в свободные вечера мастерил передатчики, ставил их на тракторы, работающие на отдаленных полях. Радиосвязь действовала километров на пятьдесят. Конечно, это не Владивосток, но для одной МТС было вполне достаточно.
И вот нежданно-негаданно Клаузен получил вызов в Москву. Сначала он заупрямился, но вторая, более категоричная телеграмма в горвоенкомат заставила поехать. Телеграмма была за подписью Ворошилова. Кто бы мог подумать, что рядового тракториста вызывает к себе нарком обороны!… И все же Макс Клаузен ехал в Москву с намерением не соглашаться ни на какую работу — хватит! Он так и сказал Анне: «От добра добра не ищут — будем жить здесь. Ты меня знаешь».
И первым, кого встретил Макс в разведуправлении, был Зорге. Макс с удивлением посмотрел на приятеля:
— Откуда ты?
— Приехал за тобой…
— Вот оно что! А я-то думаю, кто ж это про меня вспомнил.
— Так как, соленый моряк, поедем?
Клаузен по привычке потер ладонью крепкую шею.
— С тобой, Рихард, хоть на край света. — Он не знал даже, куда зовет его Зорге.
В тот день Урицкий пригласил домой Зорге и Макса.
— Ну, как решаем? — спросил Урицкий.
— Ехать так ехать, — ответил Макс. — Продам корову, и можно трогаться…
Все рассмеялись.
— Вот и хорошо! Поговорим о делах. Имейте в виду, товарищи, вы — разведчики мира. Знаете, Клаузен, куда надо ехать?
— Нет, Рихард не говорил.
— В Японию. Вы сделаете все, что необходимо, чтобы предотвратить войну между Советским Союзом и Японией, предотвратить, — раздельно и по слогам повторил Урицкий. — Понятно? Ну, а что касается вашего отпуска, Рихард, придется отложить… на лучшие времена. Вам немедленно надо выезжать обратно. Клаузен приедет за вами следом.
— Что ж, долг есть долг, — грустно улыбнулся Зорге. — Я готов, Семен Петрович. Мы — люди пути далекого…
— Да, именно так — люди пути далекого! — Комкор горячо пожал руку разведчику.
В разговоре один на один Урицкий еще сказал:
— Запомните, Рихард, задача номер один — знать о переговорах Берлина с Токио. И второе — следить за обстановкой в Маньчжурии. Остальное — по вашему усмотрению.
И вот торопливое прощанье с друзьями, последние напутствия… Дорога в Канаду, в Штаты, старый паспорт, сохранивший силу, потому что в Москву Рихард выехал под другой фамилией…
Приезд доктора Зорге в Соединенные Штаты совпал с газетной шумихой, вызванной предстоящим воздушным рейсом из Америки в Токио. Рихард подумал, — а что, если в Японию полететь самолетом? Разведчику не обязательно быть постоянно в тени. Быть самим собой — это лучшая маскировка. Задача предстояла сложная, но Рихард начал действовать — как-никак, он все же корреспондент влиятельной «Франкфуртер цайтунг»…
— Пит, я не хочу, чтобы ты улетал, — сказала Джейн.
— Но почему, девочка? — спросил Пит, хотя уже знал, к чему она клонит. Такие разговоры повторялись каждый раз перед отлетом.
Они сидели в баре филадельфийского аэропорта с низкими потолками и громадным, во всю стену, окном, за которым теснились самолеты. Желтый бензозаправщик поил горючим «Дуглас», на котором Пит должен был лететь в Сан-Франциско. Он летел пассажиром, что бывало с ним редко.
— Мне надоело, что ты постоянно куда-то улетаешь.
— Зато я привезу много денег, и мы наконец поженимся
— Оставь, Пит! Я не хочу стать вдовой еще раньше того, как мы обвенчаемся!
Джейн была раздражена и говорила глупости. При чем тут вдова? Пит тоже рассердился.
— Ну, чем я виноват, что я летчик! Тебе надо бы было найти пивовара или шофера такси.
— Не остроумно!… Летчики тоже бывают разные. Твой приятель Билл летает на линии, как шофер, возит почту. После работы каждый день дома. Разве это плохо?
— Где же мне взять такую работу?
— А зачем ты сам лезешь куда не надо? Я всегда умираю от страха, переживаю за тебя, когда ты в воздухе проводишь эти дурацкие испытания. Мне это надоело!
Пит почувствовал: они вот-вот могут поссориться. Ему этого не хотелось.
— Пожалуй, я выпью еще виски, — сказал он, чтобы переменить разговор. — Ты будешь что-нибудь пить?
— Сок со льдом и немного джину. Совсем немного.
Пит поднял руку, к столику подошла кельнерша, одетая, как стюардесса, — в короткой юбочке, синей кофте с погонами и авиационной пилотке. Пит заказал напитки. Над столом мягко жужжал электрический вентилятор. Поток воздуха легко шевелил волосы Джейн — нежные, тонкие шелковинки и совсем светлые, почти такого же цвета, как недопитый сок ананаса в ее стакане. Маленькие агатовые глаза с короткими бровями глядели растерянно, скорее сердито. И вся ее гибкая фигурка, сейчас такая напряженная, красивые удлиненные пальцы, нервно барабанящие по столу, выражали сдерживаемую ярость, протест против неудачной своей судьбы.
— Послушай, Джейн, — он захотел ее успокоить, — ведь это почти обычный рейс. Смотри — вот здесь Сан-Франциско, здесь Гонолулу, — он чертил ногтем на салфетке маршрут предстоящего полета. — А отсюда рукой подать до Токио. Всего каких-нибудь шесть тысяч миль… Мы, как по камушкам, перескочим через этот ручей…
— Шесть тысяч миль и все время над океаном, — возразила Джейн.
— Ну и что? У всех будут спасательные пояса и даже порошок, который отгоняет акул… Тебе кажется страшно потому, что это первый рейс. Поверь мне, в Японию скоро будут летать так же просто, как из Филадельфии в Сан-Франциско. Я стану работать на этой линии, как шофер пригородного омнибуса. — Пит положил руку на пальцы Джейн, они перестали выбивать нервную бесшумную дробь.
— Пит, обещай мне, что ты переменишь профессию, пусть это будет последний раз. — Она подняла на него глаза, в которых была мольба. — Я так измучилась жить в постоянном страхе. Ведь я люблю тебя, Пит…
В глазах у нее стояли слезы. Пит решил подойти с другой стороны.
— Не всем везет сразу, — сказал он, — ты знаешь Чарльза Линдберга, мы вместе с ним учились в летной школе. Сначала он тоже брался за любую работу, был воздушным циркачом, испытателем, возил почту и вдруг стал миллионером! Перелетел без посадки в Европу и стал знаменитым, теперь купается в долларах.
— Я не завидую ему, твоему Линдбергу, Пит. Ты же знаешь, что шайка гангстеров украла у него сына. Я бы на его месте отдала им любой выкуп. Теперь его Анна несчастная женщина, я представляю себе, что пережила она, когда бандиты в отместку прислали ей отрубленные пальчики ее ребенка… Это ужасно, ужасно! — Джейн закрыла лицо руками.
Пит подумал — зачем он заговорил о Линдберге. В самом деле, национальный герой Америки собирается теперь бежать из Штатов в Англию, где надеется, что вымогатели не достанут его. Чарльз не нашел защиты в своей стране… Нет, зря он заговорил с Джейн о Чарльзе Линдберге.
Джейн осторожно, чтобы не размазать тушь на ресницах, прикоснулась платком к глазам.
— Мне не нужно, Пит, ни славы, ни денег, только будь со мной рядом. Я так измучена!… — Такого приступа страха, как сейчас, у Джейн никогда не было.
— Что с тобой, Джейн? Повторяю, это обыкновенный рейс, я даже лечу в нем не пилотом, а бортмехаником, почти как пассажир.
Он не сказал, что летчиком его просто не взяли, потому что не было вакансий.
— Тем более, — сказала Джейн, — ты даже не сможешь применить свое искусство. Нет, нет, то, что ты получишь, это только плата за страх… Знаешь что, — вдруг решительно сказала она, — я полечу с тобой в Сан-Франциско.
— Но зачем?
— Не хочу с тобой расставаться… Потом… Потом — у нас скоро будет ребенок… Понял ты меня наконец?!
Пит даже раскрыл рот от изумления.
— Так что ж ты мне об этом не говорила!… В самом деле — полетим. И знаешь что, в Сан-Франциско мы обвенчаемся. Нечего ждать, когда мы разбогатеем!… Но как же с твоей работой?
А Джейн же улыбалась. До сих пор она не знала — и это тревожило ее, — как Пит отнесется к тайне, которую она ему сообщила. Значит, он тоже рад…
— Я позвоню на завод, скажу, что приду в понедельник, завтра уже суббота, мне разрешат.
Джейн работала копировщицей в техническом бюро на авиационном заводе под Филадельфией. Там и познакомилась с Питом, безработным летчиком-испытателем.
На самолет в Сан-Франциско уже объявили посадку. До отлета оставалось пятнадцать минут. Пит торопливо расплатился с кельнершей и побежал за билетом, а Джейн пошла звонить по телефону. Встретились они у выхода и с последними пассажирами поднялись в самолет. Через несколько часов они были на побережье Тихого океана.
Гидросамолет, отправлявшийся первым, рекламным рейсом из Соединенных Штатов в Японию, улетал вечером следующего дня. С утра Пит занимался делами, проверял моторы, систему управления, подачу горючего, заполнял какие-то карты, а после полудня встретился в отеле с Джейн. Она была в белом подвенечном платье, которое успела купить в магазине, и вернулась в отель перед самым приездом Пита. В свидетели взяли летчиков, улетавших в Японию, и прямо из мэрии вернулись к самолету.
Среди провожающих у самого барьера стояла высокая, стройная девушка в белом подвенечном платье с букетом красных роз. Она стала предметом внимания многочисленных фоторепортеров, нацеливших в нее свои объективы. В толпе кто-то сказал:
— Это ловко придумали такой трюк с невестой, для фирмы отличная реклама…
На другой день в газетах появилась фотография Джейн — с поднятой рукой, в которой она держала букет цветов.
«Миссис Джейн Флеминг, — говорилось в подписи под фотографией, — провожает в полет своего мужа, бортмеханика Питера Флеминга, с которым она обвенчалась за час сорок пять минут перед началом первого воздушного рейса Соединенные Штаты — Япония».
В первый рейс, соединявший Штаты с японскими островами, полетели главным образом журналисты. Среди них был корреспондент влиятельной немецкой газеты «Франкфуртер цайтунг» — Рихард Зорге.
Мистер Файф, канадец из Монреаля, поселился в Лондонской гостинице, выходившей фасадом на зеленый бульвар, буйно заросший деревьями, сквозь которые просвечивала теплая синева моря. В Одессе стояла тропическая жара, канадец изнемогал от зноя, и его безукоризненно чистый воротничок быстро темнел от пота. Трижды в день приходилось менять сорочку. Гостиница была старая, с громоздкой мебелью, тяжелой деревянной кроватью посреди комнаты и плотными, малинового цвета, коврами. От этой душной купеческой обстановки в номере казалось еще жарче. Днем мистер Файф по нескольку раз погружался в прохладную широкую ванну, тщательно причесывал щеткой непросохшие волосы, менял сорочку, а через полчаса снова обливался потом.
К вечеру иностранец спускался обедать в маленький внутренний дворик под сенью раскидистых платанов, потом шел на бульвар в кафе «Лето», расположенное рядом с широкой лестницей, ведущей в порт, к морю. Здесь было прохладно, столики под разноцветными тентами стояли вдоль балюстрады над крутым обрывом. Канадец усаживался так, чтобы видеть море, не замиравший и ночью порт. Сюда, сквозь городской шум, доносился лязг и грохот якорных цепей, лебедок, гудки пароходов, нервные свистки лоцманов. Зеленые, рубиновые звезды, вспыхивая и угасая, будто подмигивали канадцу. Он наслаждался наступившей прохладой, тянул холодное пиво и задумчиво созерцал жизнь порта.
Мистер Файф, промышленник средней руки, возвращался из туристской поездки по Советскому Союзу. Он побывал в Ленинграде, Москве, Киеве и через Одессу отправлялся в Канаду. Билет до Пирея, где мистер Файф намеревался пересесть на океанский лайнер, уже лежал в бумажнике, но пароход уходил через несколько дней, и иностранец томился в вынужденном безделье.
Наконец пришло время отъезда. Туристу подали черный лакированный «Линкольн», погрузили его чемоданы, и мистер Файф отправился на морской вокзал. Пароход с белыми, как накрахмаленный воротничок, палубными надстройками и красным околышем с серпом и молотом на трубе стоял у пирса.
В зале ожидания оставалось все меньше людей, пассажиры, получив паспорта, уходили на корабль.
Канадец ждал, попыхивая сигарой, но его будто забыли. Он несколько раз подходил к окошечку, где сидел молодой пограничник, называл свою фамилию, но сотрудник контрольно-пропускного пункта, извиняясь, просил его подождать еще несколько минут.
Пароход дал два гудка, зал опустел. Мистер Файф снова подошел к окошку. Его пригласили почему-то пройти внутрь.
— Где вы получали визу на въезд в Советский Союз? — спросил дежурный, разглядывая паспорт мистера Файфа.
— В Вене, — ответил канадец, — в советском консульстве.
— Но в Вене нет советского консула с такой фамилией, — возразил дежурный.
— Я этого не знаю, в моем паспорте стоит виза.
— Ваш паспорт не в порядке, мы не можем вас выпустить.
Мистер Файф в раздумье потер рукой шею. М-да!…
Оказывается, прямая между двумя точками служит кратчайшим расстоянием только в учебнике геометрии… Положение неожиданно осложнилось. Мистер Файф попросил, чтобы ему разрешили пойти к начальнику контрольно-пропускного пункта. Когда он остался наедине с капитаном-пограничником, за окном прозвучала тройная сирена уходящего парохода.
Канадец еще раз выразил свое возмущение. Капитан развел руками:
— Я ничего не могу сделать, господин Файф, граница закрыта, пароход выходит на рейд. — И снова та же фраза: — Ваш паспорт не в порядке.
Тогда мистер Файф перешел на русский язык и сказал:
— Видите ли, товарищ капитан, моя фамилия другая, не та, что указана в паспорте. Я Клаузен, Макс Клаузен, еду по специальному заданию. Прошу вас связаться с комкором Урицким…
Капитан никак не выразил удивления. На границе бывает всякое.
— В таком случае, товарищ Клаузен, возвращайтесь в гостиницу, — сказал он. — У меня нет никаких указаний относительно вас. Ждите. Известим вас, как только получим указания из Москвы…
И снова «мистер Файф» изнывал в гостиничной духоте. Потом выяснилось: дело было совсем не в фамилии мифического советского консула в Австрии, Клаузен никогда не бывал в Вене. Пограничники обнаружили иной дефект в паспорте канадского туриста. На последней странице наклейка, на которой стояла сургучная печать, была сдвинута на какие-то доли миллиметра. Это и вызвало подозрение. Очевидно, техник, изготовлявший паспорт, не совсем точно поставил наклейку на место.
Так или иначе Максу Клаузену пришлось возвращаться обратно в Москву. Прошло уже три недели, как Рихард Зорге уехал в Японию, а радист все еще ждал, когда подготовят документы для другого маршрута.
Прошло еще около месяца, и на этот раз уже другой иностранный турист, уже другой национальности, под другим именем выехал из Ленинграда в Хельсинки. Оттуда направился в Стокгольм и через несколько дней самолетом прибыл в Амстердам. Впервые за много лет Клаузен пролетел над родными местами — над островом Нордстронт на Фризском архипелаге.
Прямо с аэродрома он зашел в бельгийское консульство за транзитной визой и, получив ее, выехал в Париж. Там он порвал свой паспорт, достал из чемодана другой, поехал в Вену, потом обратно во Францию и, запутав следы, взял билет на морской экспресс «Лафайет», уходивший из Гавра в Соединенные Штаты.
Но и на этом еще не кончились приключения недавнего тракториста. Уже в океане, рассматривая свой новый паспорт на имя Ганемана, Макс с тревогой обнаружил, что одна из страничек начала выцветать. Вместе с этой страничкой бледнел и Клаузен, в предвидении встречи с эмигрантскими властями в нью-йоркском порту.
Но все обошлось благополучно. Офицер из эмигрантского бюро небрежно взял паспорт, мельком перелистал его, посмотрел на транзитную визу.
— Сколько имеете денег? — спросил он.
— Восемьсот долларов.
— Сколько времени намерены пребыть в Штатах?
— Дня три.
— С такими деньгами можно бы погулять и подольше.
— Не могу, кончается отпуск. К сожалению, в субботу должен быть в Монреале.
— О'кей! Желаю успеха!… — Офицер поставил штамп и отдал Клаузену паспорт.
«Пронесло!» — подумал Макс и спустился по трапу. Он распорядился, чтобы его багаж доставили в ближайший отель, где он рассчитывал получить помер. Здесь уже не требовалось документов, и Клаузен назвал портье вымышленную фамилию: — Никсон. — Портье выдал ключи.
— Прошу вас, мистер Никсон!…
И в этот момент Макс услышал за спиной знакомый голос:
— Гер Ганеман?… Как тесен мир! Вы тоже поселились в этом отеле!?
Перед Клаузеном стоял улыбающийся сосед по каюте на «Лафайете». Портье не обратил внимания на его возглас, и Клаузен поспешил отвести общительного знакомого в сторону. Нелепая опасность, мелькнувшая как молния, прошла стороной.
Какое-то время Макс затратил на восстановление старого, но уже настоящего паспорта. Моряк Клаузен явился в германское консульство, сказал, что последние месяцы работал под Нью-Йорком слесарем в мотеле, в подтверждение чего показал справку. До этого плавал на американском грузовом пароходе, ходил в Европу, в Южную Америку. Старый паспорт Макса Клаузена был испещрен самыми разными визами, штампами, печатями, на нем не было живого места. Паспорт давно был просрочен, и немецкий моряк просил консула дать ему новый, потому что он намерен поехать в Китай.
Через день в кармане Клаузена лежал новый паспорт, выданный ему на пятилетний срок. Клаузен снова сделался самим собой. Китайский консул, к которому он обратился за въездной визой в Шанхай, при нем поставил штамп с лиловыми иероглифами, и радист в тот же вечер выехал в Сан-Франциско. Он пересек весь Американский континент и на японском парохода «Тациту-мару» отплыл в Иокогаму. Кроме паспорта для выезда из Штатов требовалась справка об уплате налога. Макс предъявил и ее — документы немецкого предпринимателя, уезжавшего на Дальний Восток, были в, полном порядке.
А Рихард Зорге нетерпеливо ждал своего радиста в Токио. Каждый вторник в условленное время — от четырех до шести он сидел в ресторанчике «Фледермаус», рассеянно поглядывая на входную дверь, ожидая, что вот-вот появится плотная фигура Макса. Прошло уже три месяца с того времени, как Рихард выехал из Москвы. Он не мог себе представить, что случилось, почему Клаузен задерживается. На запросы в Центр он не получал ответа. Впрочем, на быстрый ответ Зорге и не рассчитывал — радиосвязь нарушилась, передатчик вышел из строя, и радисты — супруги Бернгардт — не могли его восстановить. Неопытных радистов Рихард отправил в Москву, а связь с Центром поддерживали только кружным путем с помощью курьеров.
Осенью в немецкой колонии устраивали большой вечер-маскарад. Рихард придумал себе костюм уличного продавца сосисок. Одетый, как заправский берлинский торговец боквурстами, он расхаживал по клубу, спускался в сад, и отовсюду доносился его веселый голос заправского саксонца, говорившего на уморительном диалекте.
Вместо «бротхен», он называл булочки «бротчен», и одно это вызывало улыбки.
— Сосиски Ашингер!… Сосиски Ашингер! — выкрикивал он. — Они вечны, как время, и всегда свежи, как газетные новости… Покупайте сосиски, горчица бесплатно… Берите бротчен, бротчен…
Рихард таскал на лямке большой фанерный ящик с нарисованным поваром-поросенком. От сосисок шел пар, он раздавал их, густо намазав горчицей, и каждому покупателю — «бротчен». Деньги, не глядя, бросал на дно ящика. Вечер был платный, и деньги предназначались какому-то благотворительному обществу.
Он подошел к князю Ураху, который стоял с белоголовой Хельмой Отт, одетой баварской пастушкой.
— Послушай, Ики, — смеясь, обратился к нему князь, — почему же сосиски вечны, как время?
— О, так это же фирма Ашингер! Она существует с прошлого века, пережила империю кайзера, большую войну. Веймарскую республику, вступила в наш тысячелетний рейх… В мире все может измениться, но сосиски Ашингер останутся вечны. Германия не сможет существовать без сосисок.
И в этот момент Рихард увидел среди гостей… Макса Клаузена. Утром он приплыл в Иокогаму и, узнав о вечере в немецкой колонии, явился сюда. Рихард прошел мимо. Чуть позже он, предлагая Максу сосиски, тихо шепнул ему:
— Завтра вечером у «Фледермауса»… Представься обергруппенлейтеру Ураху, он стоит в углу с высокой беловолосой дамой в костюме пастушки… — Потом громко и весело снова закричал: — Сосиски Ашингер! Сосиски Ашингер!
Рихард подошел к Ураху, когда Клаузен знакомился с руководителем нацистской организации. Макс представился коммерсантом, который решил надолго поселиться в Японии.
— Хочу открыть экспортно-импортную фирму по продаже автомобилей, — поделился своими планами Клаузен.
— Отлично, отлично, — одобрил князь Урах. — Завтра в два заезжайте ко мне в посольство, поговорим… А вот познакомьтесь — доктор Зорге, он может быть вам полезен. Не правда ли, Ики?
Так состоялось официальное знакомство прибывшего коммерсанта с немецким корреспондентом.
Потом осматривали в фойе выставку берлинских художников, привезенную в Токио. Среди картин был портрет Гитлера, написанный Мияги. Это была ироническая идея Рихарда. Он уговорил художника изобразить фюрера в японской национальной одежде. Гитлер стоял в коричневом кимоно, свисавшем с узких плеч, с вытянутым постным лицом. В сухой, костлявой руке он держал маленький цветочек с белыми лепестками. Это был почти карикатурный портрет, но все останавливались, и восхищались самобытной манерой художника.
— Вам в самом деле нравится портрет Гитлера? — спросила Рихарда фрау Хельма.
Рихард ответил уклончиво:
— Видите ли, мне интересно не сходство, но восприятие японского художника. Он так представляет нашего фюрера. Пусть примитивно, но искренне.
— Рихарда поддержал первый советник посольства:
— Да, да, вы правы, доктор, именно искрение.
Все восхищались портретом, но внутренне пожимали плечами, недоумевали — такая мазня! И все же портрет фюрера с выставки перекочевал в приемную немецкого посольства, где много лет вызывал громкие восторги и тайные мины недоумения.
В кабинете князя Ураха Рихард еще раз встретился с Клаузеном. Зорге, будто случайно, заглянул к своему приятелю и застал у него «немецкого предпринимателя».
Вечером они встретились на Гинзе в ресторанчике «Летучая мышь». Сидели за голыми дощатыми столами, пили пиво, разговаривали будто бы так, ни о чем — просто два приятеля коротали время.
— Ну и как? — спросил Зорге.
— Как видишь, продал корову и приехал, — усмехнулся Макс.
— Но куда ты запропастился?!
— Ты знаешь, что я придумал, Рихард, — в нашей профессии что-то от бога: пути господни и пути разведчика неисповедимы, я два месяца ехал к тебе на службу.
Они обменивались шутками, смеялись, переходили на деловой разговор. Условились, что Клаузен немедленно займется восстановлением связи.
Передатчик стоял в фотолаборатории на квартире Бранко Вукелича.
— Здесь одни запасные части, — бормотал Клаузен, осматривая передатчик. — Надо монтировать все заново.
И так же как в Китае, чтобы не вызывать подозрений, Макс добывал материалы, сам делал сложнейшие детали, что-то придумывал, заменял и через три недели сообщил Зорге, что передатчик готов. Он свободно помещался в небольшом чемоданчике и при хороших атмосферных условиях мог доставать «Мюнхен», то есть Москву. С Хабаровском и Владивостоком передатчик давал устойчивую связь.
Первая передача показала, что можно работать. Зорге сам зашифровал радиограмму и передал ее Максу. Клаузен священнодействовал, склонившись над аппаратом, выстукивая ключом самому ему непонятные сочетания цифр. В первой же шифрограмме Рихард передал, что Клаузен на месте, Анна может выезжать. Но прошло еще несколько месяцев, пока Анна другим путем — через Харбин и Шанхай — приехала в Токио и встретилась с Максом.
Максу самому пришлось поехать в Шанхай. Заодно он переправил туда несколько роликов микропленки. Официально их брак с Анной еще не был оформлен, решили, что это лучше сделать не в Японии, а в Китае, и они подали заявление шанхайскому консулу. Но здесь тоже произошла задержка — выясняли арийское происхождение жениха и невесты. Наконец все препоны были преодолены, и законные супруги Клаузены приплыли в Иокогаму.
Теперь вся группа «Рамзай» была в сборе. Все, что происходило раньше, можно было считать только прелюдией предстоящих действий. И если вообразить себе громадный незримый театр, то главные герои будущих событий заняли в мизансценах свои места. Начиналось главное действие. Но никто не мог приподнять занавес, чтобы увидеть эту героическую эпопею.
Макс Клаузен, следуя своему опыту в Шанхае, открыл фирму по продаже автомобилей, однако у него обнаружилось столько конкурентов, что Макс чуть не попал в долговую тюрьму. Фирма его оказалась на грани банкротства. Вот когда пригодилось Рихарду знание банковского дела, финансовых операций!
В течение нескольких дней он сумел ликвидировать прогоравшее предприятие и создал новое. Конечно, сам он при этом оставался в тени.
Немецкий предприниматель Макс Клаузен стал владельцем большой светокопировальной мастерской, принимавшей заказы от солидных организаций. Из Германии выписали новейшие копировальные аппараты. Оборудование сопровождали немецкие специалисты, и очень скоро фирма «Клаузен Шокей» — «Клаузен и компания» — завоевала себе прочное положение. Текущий счет в банке на имя удачливого дельца Клаузена все округлялся. Тогда Макс открыл филиал своей фирмы в Мукдене, завел новый счет в шанхайском банке. Банковские перечисления из Китая, Нью-Йорка и Сан-Франциско теперь не могли вызвать подозрения.
Получалось, что группа Рамзая к этому времени почти не нуждалась в средствах, поступавших из Центра: радист Макс Клаузен, помимо выполнения своих обязанностей, стал заниматься финансовым обеспечением группы.
Рождение фирмы «Клаузен Шокей» имело значение еще и потому, что светокопировальная мастерская стала дополнительным источником важнейшей информации. К услугам фирмы обращались конструкторские бюро самых крупных военных заводов — Мицуи и Мицубиси, где строили танки, корабли, самолеты. За технической помощью обращались представители морского флота и даже некоторые отделы японского генерального штаба. При некотором напряжении мысли можно было установить, в каком направлении идет техническое оснащение японской военной промышленности. Иногда среди бесчисленных рулонов с чертежами малозначащих деталей появлялись вдруг технические чертежи, представлявшие немалую ценность.
Группа «Рамзай» начинала действовать безотказно. Невидимая «наблюдательная вышка», воздвигнутая кропотливыми и длительными усилиями, давала широкий обзор для наблюдений за планами вероятных противников Страны Советов. И вдруг тяжелая болезнь подкосила Рихарда Зорге.
…Он лежал на колючей проволоке, на шипах, которые вонзались в тело, и не было сил сползти, упасть с этих проклятых качелей… Страха тоже не было, он иссякал по мере того, как человек терял последние силы. Теперь оставалась только боль, от которой мутилось сознание. Рихард часто впадал в беспамятство, и тогда он куда-то проваливался, его обволакивал вязкий мрак, он уже ничего не чувствовал, не сознавал и лежал, как труп, на проволочном заграждении.
Затем сознание ненадолго появлялось, а вместе с сознанием опять приходила жестокая боль. Рихард уже не мог поднять сникшую голову и, когда открывал глаза, видел под проволокой собственную ногу с неестественно вывернутой ступней и руку с раскрытой ладонью. На скрюченных, неподвижных пальцах застыла кровь. Сначала она была красной, затем порыжела, стала коричневой. Его тело больше не принадлежало ему, было чужим, как этот кол проволочного заграждения, покосившийся под его тяжестью. Рихард Зорге уже не жил — только чуть теплилось затухающее сознание, мерцали мысли, изорванные, как и его тело.
Его сухие губы шептали: «Боже мой! Боже мой!…» Но ему только казалось, что он шепчет. Это был стон. Он глухо стонал, так же как сосед, лежавший рядом в воронке. Тот затих на вторые сутки, а Рихард все лежал и лежал на колючей проволоке. И шипы впивались в него, как иглы терновника в венке Страдальца… Христос шел на Голгофу… Почему на Голгофу? Эта высота называется «304», а может быть, Морт-ом, который прикрывает Верден. И солдаты цепью идут на свою Голгофу. Бросаются в атаку и отступают, снова идут, гибнут; только живые возвращаются в свои траншеи. Так из недели в неделю, из месяца в месяц. Проклятый Верден!
Иногда солдаты купаются в Маасе на самом переднем крае и тогда не стреляют друг в друга — таков уговор без слов. Потом уходят, и все начинается снова. Солдата убивают лишь в униформе…
Вероятно, тысячи полегли здесь, у высоты «304», где крестьяне сеяли хлеб, а теперь убирают мертвых. А всего под Верденом убит миллион людей… Рихард не видит этой высоты, к которой рвались немецкие цепи, высота где-то справа, а голова Рихарда висит недвижимо, и он может видеть только кованую подошву своего ботинка. Но Рихард знает: высота дымится днем и ночью, как незатухающий вулкан, и начнет извергать пламя, как только германские солдаты пойдут в атаку. Но почему он здесь — Рихард Зорге, двадцатилетний капрал 91-го стрелкового полка? Почему он лежит на проволочном заграждении, на ничейной земле, которую простреливают с обеих сторон, где рвутся шальные германские и французские снаряды? Отец хотел сделать Рихарда коммерсантом, из него сделали солдата. Ему двадцать лет, а он уже третий год на войне.
«Боже мой. Боже мой!…» — с губ срывается стон, но раненого никто не слышит. Уже третьи сутки Зорге висит на колючей проволоке. «Проклятая война! — шепчут его недвижимые губы. — Проклятый Христос, который позволил создать этот ад на земле…»
В глазах темнеет, он слышит запах гари разорвавшегося снаряда. Нет, это не снаряд — пахнет горелым человеческим мясом.
…Рихард вскакивает и не понимает, что происходит. Он в своей комнате на улице Нагасаки. Уже рассвело. На полках вдоль стен книги, древние манускрипты и восточные статуэтки, которые он собирает. Все как обычно. Но откуда этот приторный запах гари? Комнату затянуло дымом. Так вот в чем дело! На тахте спит князь Урах — вчера засиделись почти до рассвета, и он остался ночевать у Зорге. Заснул с непогашенной сигаретой, сухая морская трава затлела, как трут.
Зорге бросился к спящему, столкнул его на пол, раздвинул сёодзе — бумажные рамы — и вышвырнул дымящуюся тахту наружу. Альбрехт Урах сидел на полу и непонимающе мигал глазами, на его красивом лице застыла растерянность. Рихард закричал в ярости:
— Ду, менш! [9] Ты когда-нибудь слышал запах горелого человечьего мяса? Я получил это удовольствие на войне, черт побери! Там нас жгли из огнеметов… С меня довольно. Я не хочу нюхать твой паленый зад! Убирайся!…
Рихард метался по комнате, захваченный страшными воспоминаниями. С каким упорством повторяются кошмары прошлого вот уже двадцать пять лет!
Там, на колючей проволоке, он стал противником войны, чтобы вскоре сделаться коммунистом. Здесь, на переднем крае невидимого фронта, он тоже борется против войны, защищает социалистическое отечество! Но он член нацистской партии, партии Гитлера, у него есть значок на булавке, которая колет грудь. Теперь он «партайгеноссе» — товарищ по партии всей этой сволочи… У него есть партийный билет нациста и номер — два миллиона семьсот пятьдесят одна тысяча… Вот сколько людей уже оболванил Гитлер…
Древний знак свастики — крест с переломленными лучами, символ огня, начертанный на стенах буддистских храмов, перекочевал на знамена нацистской партии. Теперь этот знак Зорге носил на лацкане своего пиджака. Это обергруппенлейтер князь Урах помог ему вступить в партию Гитлера. Князь Урах явно тянулся к Зорге, искал с ним дружбы. Корреспондент «Фелькишер беобахтер» был заинтересован в самых добрых отношениях с таким опытным, авторитетным журналистом, как доктор Зорге. Рихард тоже не возражал против сближения с нужным ему человеком, родственником бельгийского короля и руководителем нацистской партии в обширной немецкой колонии, расположившейся в японской столице. К тому же князь Урах не относился к категории «бешеных», твердокаменных нацистов-фанатиков. В глубине души он иронически относился к некоторым сторонам крайне экстремистской нацистской политики, считал эту политику слишком лобовой и прямолинейной, но свои настроения таил, держал за семью печатями и раскрывался только в кругу самых близких друзей. Назначение обергруппенлейтером он относил за счет родства с бельгийским королем и работы в газете, принадлежавшей Гитлеру. Впрочем, такие настроения в германском посольстве существовали не у одного только Ураха. Людей аристократического происхождения шокировала неотесанная грубость нацистских выскочек. К таким людям относился, к примеру, военно-морской атташе Петерсдорф, в какой-то степени посол Дирксен, да и полковник Отт тоже. Но каждый из них друг перед другом подчеркнуто старался выказать преданность нацистскому режиму.
Зорге все еще находился под впечатлением тяжелого сна. К тому же его вывела из равновесия эта горелая морская трава. Идиот Урах!… Рихард не подбирал слов, когда злился, он ни к кому не подлаживался, всегда оставался самим собой. Это лучший способ маскировки. Сейчас он обрушивал свой гнев на князя фон Ураха.
Зорге присел на тахту, по телу разлилась противная слабость. Страшно болела голова. Последние дни Зорге старался побороть грипп, но болезнь, видно, не отпускает. Словно умываясь, он протер ладонями лицо.
— Что с тобой? — озабоченно спросил Урах. — Ты болен?
— Э, ничего со мной не случится!
Рихард прилег и опять будто провалился в горячий мрак.
Но болезнь оказалась тяжелой, после гриппа снова поднялась температура, началось воспаление легких. Это встревожило его друзей. Приезжал врач из посольства, назначил леченье, однако Рихарду не стало лучше. Появился Мияги, но, увидев, как плохо чувствует себя Рихард, как пересиливает свою болезнь, он хотел уйти. В таком состоянии с больным должны говорить только врачи. Зорге остановил его, просил остаться и рассказать о встречах, наблюдениях, разговорах.
Информация была необычайно срочная — Мияги снова говорил о германской военной делегации, которая вскоре должна прибыть в Токио.
— Я должен ехать в посольство, — возбужденно заговорил Зорге, силясь подняться с постели. — Это же очень важно! Надо предупредить Одзаки.
Иотоку все же убедил Зорге остаться дома. Он пообещал достать ему какое-нибудь новое лекарство у своего доктора. Мияги давно болел туберкулезом, и за ним наблюдал опытный врач.
Доктор Ясуда был пожилой человек, имевший широкую практику среди высокопоставленных пациентов. Его кабинет посещали государственные чиновники, советники, их жены, представители военных кругов, семьи промышленников, актеры, художники. Среди пациентов Ясуда оказался и Мияги. Он исправно являлся на прием, подружился с общительным доктором, знал его взгляды, и однажды, когда Ясуда, закончив осмотр больного, выписывал ему рецепт, художник сказал:
— Ясуда-сан, мне говорили друзья, что с вами можно советоваться не только по поводу болезней…
Ясуда поднял очки и вопросительно посмотрел на Мияги:
— Что вы хотите сказать?
— Меня интересует, как вы смотрите на обстановку в Германии, на укрепление фашизма.
— Германия далеко от нас, — уклончиво ответил Ясуда. — Говорят, что Европа только полуостров Азиатского материка; значит, Германия — глухая провинция. Меня интересуют куда более близкие вещи…
Как— то раз художник Мияги оказался последним на приеме у доктора. Они проговорили до позднего вечера о фашизме в Европе, о том, что в Японии военщина тоже тянется к власти, о маньчжурских событиях, об угрозе войны с Советской Россией. Доктор Ясуда разделял взгляды Мияги. Под конец художник прямо спросил:
— Ясуда-сан, скажите откровенно, вы могли бы нам помочь добиться того, чтобы Япония и Россия жили в мире?
— Кому это — вам?
— Тем, кто против войны и фашизма…
Вскоре доктор Ясуда стал отличным помощником Мияги, одним из главных его информаторов, — высокопоставленные лица охотно вели доверительные беседы с лечащим их врачом.
На этот раз доктор Ясуда сам заговорил о том, что его волновало. Он тоже слышал кое-что по поводу переговоров, которые идут или должны идти между японскими и немецкими дипломатами. От своего пациента из министерства иностранных дел Ясуда слышал, что три страны хотят договориться о борьбе с мировым коммунизмом. Больше ничего Ясуда сказать не мог, его пациент тоже знал об этом слишком мало.
Опять разговоры о том же самом!
Речь шла о подготовке сговора против Советской России под видом антикоминтерновского пакта. Но это стало известно почти годом позже, а пока просачивались только слухи. Заговор готовили в строжайшей тайне.
Но у художника Мияги было еще одно дело к Ясуда.
— Доктор, — сказал он, — заболел один человек, которому никак нельзя болеть. Помогите, у него воспаление легких.
Как обычно, Ясуда сначала ответил общей фразой:
— Люди вообще не должны болеть. — Потом спросил: — Где же этот человек, который вам нужен?
— К сожалению, вы не можете его увидеть.
Ясуда нахмурился:
— Понимаю… В таком случае дело сложнее. Не могу же я шаманить, лечить на расстоянии! Впрочем, вот что, — решил доктор, — давайте попробуем дать ему сульфит-пиридин. Это новейшее средство, которого наши врачи еще не знают. Надеюсь, что ваш знакомый скоро будет здоров.
Лекарство, которое Ясуда дал художнику, Мияги переправил Зорге через медицинскую сестру Исии Ханако. Исии одна ухаживала за больным. Мияги не хотел лишний раз появляться на улице Нагасаки.
Через несколько дней Рихард Зорге действительно был на ногах.
В знак благодарности художник принес Ясуда свою картину — «Лиловые ирисы». Доктор принял ее. Он радовался, как ребенок, когда, откинув шторы, с восхищением разглядывал лиловые цветы на берегу пруда. Это был единственный случай, когда доктор Ясуда, щепетильный в таких делах, принял «материальное вознаграждение». В организации Рихарда Зорге люди не получали никаких денег за свою опасную работу. Все подчинялось лишь чувству долга, людей влекла убежденность — надо сделать все, чтобы сохранить мир. Так думали все: не только самоотверженный Рихард Зорге — руководитель группы «Рамзай», но и японский ученый Одзаки, и капрал соседней воинской части Яваси Токиго, которого привлек к работе художник Мияги, и молодая женщина Исии Ханако, медицинская сестра, приехавшая в Токио искать работу… Впрочем, Исии Ханако не входила в группу «Рамзай».
Исии выросла на юго-западе вблизи Хиросимы — в Куросика, прекраснейшем из прекрасных городков Японии. Так она считала, и, вероятно, так оно и было. Туда приезжали туристы, чтобы насладиться чудесными видами, нетронутой стариной, послушать древние легенды. В Куросика было очень красиво, но там не хватало для всех работы. Для Исии Ханако ее тоже не нашлось. Она училась в медицинском училище, недолго работала в университетской больнице, но вскоре осталась без дела. Музыка, которой она занималась с детства, тоже ничего не могла дать для жизни. Исии жила с матерью и старшим братом — художником Дацичиро; у него была своя семья. Что оставалось ей делать? Она поехала искать счастья в Токио, где жила ее подруга, служившая в большом ресторане.
Сначала помогала подруге — мыла посуду, вытирала столы, стелила скатерти. Ей ничего не платили, она просто работала, чтобы не сидеть без дела, к тому же иногда за это давали пищу. Так продолжалось несколько месяцев. Наконец к Исии пришла удача — у папаши Кетеля, хозяина ресторанчика «Рейнгольд», освободилось место официантки. Это было осенью тридцать пятого года.
Исии с трепетом прошла сквозь бутафорскую винную бочку в дверь с сосновой ветвью на притолоке — знак того, что здесь подают спиртные напитки и можно выпить горячую саке.
Когда Исии предстала перед папашей Кетелем, тот оценивающе осмотрел девушку и, видимо, остался доволен. Она была красива, Исии Ханако, в свои двадцать семь лет — изящная, тонкая, в светлом кимоно и элегантных дзори на маленьких ножках.
— Пожалуй, ты мне подойдешь, — сказал он, посасывая угасшую трубку. — Как же мы тебя назовем?… Берта есть. Катрин есть… Агнесс! Будешь Агнесс. Я немец, и у меня все должно быть немецкое — пиво, сосиски, имена официанток… Приходи через три дня и заучи вот эти слова…
Папаша Кетель заставил Исии записать несколько немецких слов: «Гутен таг», «Данке шён», «Вас вьюншен зи?» [10]
— Работать будешь в немецком платье, как у них, — кивнул Кетель на девушек в сарафанах и цветных фартуках. — У меня ресторан немецкий…
Почти сразу же как Исии Ханако начала работать в «Рейнгольде», она обратила внимание на посетителя ресторанчика — слегка прихрамывающего человека с волевым лицом и широкими бровями вразлет, как у воителя, охраняющего Будду. Чаще всего он приходил один, садился у крайнего столика ближе к окну, со многими здоровался, иногда, не допив пиво, куда-то исчезал, а через полчаса-час снова возвращался к своему столику.
Однажды папаша Кетель подозвал к себе Исии и сказал ей:
— Послушай, Агнесс, обслужи-ка вон того господина, что сидит один у окна. Это доктор Зорге. Сегодня у него день рождения, а он почему-то один. Развлеки его…
В обязанность девушек из ресторана входило развлекать посетителей. Их называли хостас — хозяйки. Гостеприимные, общительные, они сервировали стол, приносили блюда и, усаживаясь рядом, поддерживали разговор.
Исии подошла к столику и спросила по-немецки, как учил ее папаша Кетель:
— Вас вьюншен зи?
Зорге взглянул на нее — маленькую, стройную, с большими, как вишни, темными глазами… А брови — черные, тонкие радуги. Нежные очертания губ придавали лицу выражение застенчивой мягкости.
Зорге спросил:
— Откуда вы знаете немецкий язык?… Я хочу, чтобы вы посидели со мной.
Исии не поняла. Зорге повторил это по-японски.
— Как вас зовут? — спросил он.
— Агнесс.
— Агнесс?! — Зорге рассмеялся в первый раз за весь вечер. — Немецкая девушка, которая не говорит по-немецки… Знаю я эти штучки папаши Кетеля!…
Рихарду Зорге в тот день исполнилось сорок лет — четвертого октября тридцать пятого года. И он чувствовал себя очень одиноким. С настоящими друзьями встретиться было нельзя, с друзьями в кавычках очень уж не хотелось. Рихард пошел в «Рейнгольд», просто чтобы побыть на людях. Папаша Кетель заметил, что его знакомый доктор почему-то не в духе. Учтиво осведомился об этом.
— Да вот праздную сорокалетие, — иронически усмехнулся Зорге…
Потом подошла эти маленькая японка с глазами-вишнями, и они просидели вдвоем весь вечер.
Рихард сказал:
— Мне иногда нравится делать все наоборот — какой бы я мог сделать вам подарок? Сегодня день моего рождения, — пояснил он, — и мне будет приятно сделать подарок вам.
— Мне ничего не надо.
— А все-таки.
— Ну, тогда, может быть, какую-нибудь пластинку, — неуверенно сказала она. — Я люблю музыку.
Из «Рейнгольда» Рихард уезжал на своем мотоцикле. У него был прекрасный «Харлей». Как принято, Исии провожала его на улице.
На другой день Исии была свободна, и они встретились днем на Гинзе. Теперь она была в светлом кимоно с цветным поясом, волосы ее были искусно уложены в высокую прическу. В руках Исии держала пачку нот, завязанных в фуросика — розовый шелковый платок.
— Что это? — спросил Рихард.
— Ноты… Утром у меня был урок музыки, и мне не захотелось возвращаться из-за них домой.
Зорге взял ноты, попытался прочитать надпись. Он еще слабо разбирался в сложных японских иероглифах. «Митико», — прочитал он.
— Нет, нет, — рассмеялась Исии, — это Мияки, фамилия моей приемной матери.
— Но все равно, мне нравится — Митико. Я буду называть вас Митико.
Они зашли в музыкальный магазин, и Зорге выбрал несколько пластинок Моцарта: отрывки из «Волшебной флейты», скрипичные концерты, что-то еще.
— Моцарт мой самый любимый композитор, — сказал Рихард. — Уверен, что вы получите удовольствие. Мне кажется, в истории музыки не было такого мощного и разностороннего гения. Вот «Волшебная флейта». Сколько в ней мудрости! Когда ее слушаешь, будто утоляешь жажду. — Рихард задумался: — Вот несправедливость судьбы! Гений, которому надо ставить памятник выше небес, похоронен в общей могиле для бездомных нищих…
Через много лет Исии, содрогаясь, вспоминала эти его слова… Как схожи оказались судьбы Зорге и Моцарта.
Они шли к парку Хибия, и Зорге предложил зайти пообедать к Ламайеру. Шли, рассуждая о музыке, о чем-то споря, но чаще соглашаясь друг с другом. В ресторане Ламайера на Гинзе Рихарда многие знали, и он то и дело раскланивался со знакомыми дипломатами, журналистами, офицерами, которые тоже пришли с дамами. Ресторан Ламайера слыл аристократическим и уступал, может быть, только «Империалу». Здесь, у Ламайера, Зорге иногда назначал явки Вукеличу и Одзаки.
Они стали часто встречаться с Исии, и чем лучше Рихард узнавал ее, тем больше убеждался, что ее следует привлечь к работе. Она станет его секретарем в офисе, он сможет появляться с нею в обществе. Так будет удобнее, и потом, ему просто нравилась эта японская девушка с наивными глазами, круглыми бровями и маленькой челкой на лбу.
Через некоторое время Зорге предложил Исии Ханако перейти к нему на работу — она сможет получать столько же, сколько в ресторане, но свободного времени будет значительно больше.
Папаша Кетель немного поворчал, что Рихард переманил его кельнершу, но вскоре смирился, и они остались друзьями.
Вполне естественно, что, когда Зорге заболел воспалением легких, у Исии к обязанностям секретарши прибавились заботы о больном. Она приезжала с утра и ухаживала за Рихардом до самого вечера. У Зорге была еще служанка, пожилая женщина, которая готовила, убирала квартиру, а между делом докладывала в полицию обо всем, что происходило в доме Зорге. Рихард знал об этом, но менять ее не хотел, — пусть думают, что для него это не имеет значения. Что же касается Исии Ханако, то Зорге пока не посвящал ее в свои дела.
Пожары и время пощадили жилище Сабуро Терасима, доставшееся ему после отца, даже после деда, который был когда-то сотсу — солдатом местного военачальника. Поэтому Сабуро считал себя потомком военных, но сам никогда не служил в армии. В деревне его считали крестьянином, хотя долгие годы у него не было ни клочка земли и он много лет не жил в деревне. Сабуро Терасима вернулся в деревню только после смерти старшего брата, когда жив был отец, и с тех пор сделался настоящим крестьянином.
Дом, обнесенный глухим забором, стоял на краю деревни, а дальше шли поля и скалистые холмы, поросшие редкими, невысокими соснами. На одном из холмов высился храм предков, построенный много веков назад. К нему вела узкая дорога и каменный мост, перекинутый через обмелевшую речку, здесь текла вода только весной, когда таял снег, да иногда после дождей.
За многие десятилетия дом Сабуро пришел в ветхость. О былом достатке семьи Терасима напоминали лишь крепкая бочка для купанья, стоявшая в углу двора, да шиноби гагеши — ржавые гвозди и стекла, торчавшие на гребне стены-забора. Шиноби гагеши — значит «отгоняющие недобрых людей». Когда-то это, вероятно, имело значение — отгонять воров, падких на чужое добро, но теперь даже мелкий воришка не позарился бы на обнищавший дом Сабуро Терасима. В нем жила бедность.
Сначала Сабуро был просто бродягой, или, как презрительно называли таких людей, дачимбо. Бывали дни, когда единственной пищей Сабуро были овощи, брошенные рыночными торговцами на городских базарах, — подгнившие баклажаны, битые дыни, размякшие помидоры. Потом он стал йосе — бродячим рассказчиком веселых и всяких других историй. Знал он их множество, но этим беззаботным, неприбыльным делом занимался недолго — умер брат, и Сабуро вернулся в деревню.
Потому Сабуро Терасима так поздно женился, что долгие годы бродяжничал и не имел крыши над головой. Заботливая и трудолюбивая Инеко была на несколько лет старше Сабуро и почему-то долго не могла найти себе жениха.
В молодости Сабуро любил говорить жене: «В нашей семье мы будем считать до десяти…» Сабуро хотел иметь много детей, причем одних сыновей. Но судьба не дала ему такого счастья. Сначала у них родилась девочка, которая маленькой утонула в сточной канаве. Потом несколько лет дети почему-то не рождались, и Сабуро даже подумывал о разводе: бездетность — один из семи поводов для развода, так же как болтливость женщины или чесотка…
Но Инеко принесла ему сразу двух сыновей. Вот было радости!
Сам Сабуро был третьим ребенком в семье. Сабуро — означает третий сын. Своих сыновей он решил назвать так же: Ичиро и Джиро — первый и второй сын. Теперь в семье стало трое мужчин. Правда, до десяти было далеко, но с какой гордостью в праздник мальчиков, что бывает в начале мая, он поднимал в первый раз двух матерчатых карпов на высоком шесте — знак того, что в доме у хозяина растут два сына. Карп — самая сильная и выносливая рыба, и настоящий мужчина должен быть тоже богатырем. Сабуро сам ходил в лавочку за этими рыбами, выбрал лилового и ярко-красного. У карпов были большие открытые рты; когда дул ветер, рыбы наполнялись воздухом и будто плыли над деревней. А люди стояли и любовались снизу. Конечно, над некоторыми домами было по четыре-пять карпов, зато у других — по одному, а иные и ничего не вывешивали, потому что у них не было детей или рождались лишь девочки. Во всяком случае, Сабуро Терасима был не последним в деревне — отец двух сыновей. В первый праздник детям не было еще и года, но Сабуро обрядил их в самурайский наряд и прицепил каждому игрушечный меч — таков обычай.
С тех пор прошло без малого двадцать лет. Сабуро Терасима не то чтобы стал уже старым, ему не было и пятидесяти, но думать о новых детях он перестал. После того как появились на свет Ичиро и Джиро, жена родила ему дочку, которую назвали Юри — лилия. Теперь ей шел пятнадцатый год.
К пятидесяти годам Сабуро выглядел старым человеком. Тяжелый крестьянский труд и знойное солнце сделали свое дело. Сухой, в глубоких морщинах, избороздивших щеки и подбородок, Сабуро походил на выгоревшие скалистые холмы, окружавшие маленькое поле семьи Терасима, конечно, если глядеть на холмы издали.
Многолетний труд не принес достатка в семью Терасима Сабуро. Он горько шутил с женой; «Ты, Инеко [11], единственный рис в нашем доме… Но подожди, вырастут сыновья, и мы заживем…»
Годы шли, сыновья пошли в школу, но вместо ранца с книгами они по очереди таскали с собой за спиной маленькую Юри. Обычно она вела себя в школе спокойно, но иногда начинала хныкать, и учитель, которому надоедал ее писк, говорил: «Выйди, Джиро, успокой девочку, — может быть, ей что-то надо…»
Джиро или брат, смотря у кого за спиной сидела Юри, выходил из класса, и там воцарялась тишина.
После школы мальчики помогали отцу на поле, носили на коромыслах воду. Земля требовала много влаги, но давала людям скудную пищу. И даже в сытое время года, когда созревал рис, к нему добавляли ячменные зерна, потому что ячмень стоил дешевле риса. Когда поспевала редька — ели одну редьку, потом шел лук, а за ним бобы. И редко-редко, лишь когда наступали матсури — в большие праздники за обеденным столом в семье Герасима появлялась вареная свинина с луком, приправленная все тем же бобовым соусом, и Сабуро позволял себе выпить одну-другую чашечку горячей саке.
В праздники, после еды, Сабуро любил рассказывать разные истории, послушать рассказчика в его дом приходили соседи, но Сабуро обращался главным образом к детям.
«Давным-давно, — начинал он, — когда вас еще не было на свете и не было на свете моего деда, а столица благословенных императоров находилась в Камакура, на нашу страну надвинулось бедствие…
Монгольский хан Хубилай — сын Чингисхана — собрал стотысячное войско, посадил его на корабли и поплыл к японскому берегу, чтобы захватить страну, так же как они захватили весь Китай, а может быть, и весь мир. И не было силы, чтобы отвратить бедствие. И тогда на помощь народу Ямато пришли боги — потомки духа воздуха Изани и его сестры богини морской волны Изанами. И спустилась на землю богиня солнца светлейшая Аматэрасу, рожденная из глаза бога Изани. Они послали на монгольское войско священный ветер камикадзе. Тайфун невиданной силы разметал корабли чужеземцев и потопил их все до одного. Только трех монгольских воинов пощадили разгневанные боги, чтобы они вернулись к Хубилаю и рассказали ему о гибели стотысячного войска.
С тех пор священный ветер камикадзе хранит народ Ямато и острова, на которых мы живем во славу императора Тенно. В память о милости богов именем камикадзе стали называть людей, готовых ценой жизни своей во имя императора отвести несчастье от народа Ямато.
В нашем роду храбрых сотсу тоже были люди священного ветра. Когда шла война с русскими, брат мой и ваш дядя Хисада Терасима стал камикадзе. В отряде священного ветра их было больше ста человек. Они обвязали себя динамитом и пошли в атаку на русскую крепость. Все камикадзе в бою ушли к предкам, а морскую крепость заняли японские войска.
Пусть благословенно будет имя нашего дяди, записанное в поминальной доске в храме предков. От него самого ничего не осталось, даже урны с щепоткой пепла…»
Соседи слушали, кивая головами, — да, да, священный ветер всегда оградит народ Ямато во имя царствующего сына неба…
А Сабуро рассказывал уже другую историю, без всякой связи с прежней, не заботясь, не думая о том, что говорил раньше. Он просто выкладывал все, что приходило на ум, лишь бы занятно было слушать тем, кто глядел ему в рот. Сабуро всегда оставался настоящим йосе.
«Жил на свете человек, который любил думать и в размышлениях видел счастье. Но все, что окружало человека, — жена, работа, голод, холодный ветер или жаркое солнце — отвлекало его от мыслей, мешало сосредоточиться. Тогда решил бедный человек воспитывать душу и сделаться равнодушным к тому, что его окружало. Каждую ночь человек уходил на кладбище, где бродили волки, садился на могилу и начинал думать. Думал, думал и забывал обо всем. Он так хорошо научился это делать, что однажды к нему подбежал волк, обнюхал его и лизнул в нос. А человек с закрытыми глазами продолжал думать, и ничего не отвлекало его, не мешало ему сосредоточиться, даже волк. Человек познал истину и стал счастливым.
А наша жизнь такая злая, как волк, не надо о ней думать, и тогда даже самый бедный станет счастливым…»
В день совершеннолетия сыновей Сабуро устроил семейный праздник. По этому случаю Инеко сварила рис, настоящий рис с красными бобами и свежей рыбой. Жена поставила на стол котел с едой, и Сабуро сам взял в руки самодзи — круглую лопатку — и положил каждому полную миску риса с бобами. Нет, он взял две самодзи, потому что у него было два сына. Каждой лопаткой он пользовался поочередно. Потом указательным пальцем снял с обеих самодзи остатки разваренного риса и протянул их сыновьям.
— Вот каждому из вас по самодзи, — сказал он, заранее растроганный предстоящими словами, — самодзи, которыми кладут рис. Черпайте ими для себя как можно больше из котла жизни!
И вот сыновья выросли. С весны и до осени они работали в хозяйстве, а в начале зимы уезжали на юг, под Осака, в городок Хираката, где становились крабито — рисоварами в кустарном заводике, изготовлявшем саке. С утра и до вечера стояли они в полутемном сарае у большого котла, в который закладывалось сразу чуть не полтысячи се риса, разваривали его и большими самодзи накладывали в тяжелые деревянные ведра. Раздетые до пояса, в плотных рукавицах, чтобы не обжечь руки, братья носили рис в соседнее помещение, раскидывали его на земле, застланной мешковиной, студили, провяливали, переваливали в бочки, где рис начинал бродить, пенился как на дрожжах, распространяя вокруг крепкий, как муравьиный спирт, запах.
Братья не выпускали из рук самодзи, орудуя ими в деревянных бадьях, но для себя загребали этими самодзи слишком мало и не могли осуществить пожеланий отца.
Потом хозяин сам перегонял через змеевик перебродившую за месяц рисовую массу и каждому рабочему наливал фарфоровую чашку неостывшей саке. Пили за удачу, но перед тем долго разглядывали зеленые круги на дне чашек, определяя прозрачность рисовой водки. Круги виднелись отчетливо, саке была прозрачна, как вода родника, и довольный хозяин удовлетворенно потирал руки.
В последний сезон братья работали врозь. На заводе саке для одного из них не оказалось места. Поэтому Дзиро поступил на старую макаронную фабрику. Он месил тесто, пропускал его через волочильную машину, сушил на солнце и ветру прочные, похожие на портьеры из мучнистых нитей, макароны, резал их, паковал и мечтал, мечтал о Фудзико, на которой решил жениться сразу же, как весной приедет домой в деревню.
Вот в это самое время и произошли события, нарушившие покой стареющего Сабуро. Вечером глашатай новостей прошел по деревне, призывая ко вниманию, и сообщил, что, во славу императора, в армию призывают мужчин, достигших девятнадцати лет. Сабуро не спал всю ночь. Куда девались его рассуждения о камикадзе, когда дело коснулось его сыновей! А наутро в дом Сабуро Терасима постучался жандармский капрал. Он принес повестки на призывной пункт.
— Где твои сыновья? — спросил он. — Их надо вызвать.
— Как это сделать?
— Пошли телеграмму.
— Но для этого нужны деньги.
— Сыновьям такая честь — их призывают в армию, а тебе жаль раскошелиться… И это говорит потомок сотсу…
Конечно, Сабуро послал сыновьям телеграмму. Ночью опять не спал и, чуть забрезжил рассвет, побежал к храму молить богов, чтобы сыновей не взяли. Он семь раз бегал до храма и обратно, позванивая в колокольчик, чтобы боги услышали его молитву. Было морозно, за ночь на землю осел иней, гета скользили по закаменевшей дороге, и Сабуро, споткнувшись, порвал хана — ремень на гета у больтого пальца. Дурная примета! Он был огорчен и встревожен, но устало продолжал бежать к храму, перед которым замысловатым иероглифом возвышались красные ворота.
Пройдет несколько лет, и совсем постаревший Сабуро, всю жизнь мечтавший о неродившихся сыновьях, чтобы считать в семье до десяти, потерявший живых, произнесет богохульную и бунтарскую фразу: «Боги давно покинули бедных, почему же бедные еще держатся за богов?!.»
Но в то холодное утро Сабуро Терасима верил богам и предкам, которые услышат его молитвы. И хотя боги не вняли страстному зову Сабуро, хотя сыновей все же призвали в армию, он был уверен, что произошло это лишь потому, что он порвал хана на своих старых гета. Ведь всем известно, что оборванный на ноге ремень приносит несчастье.
По старому обычаю, Сабуро сходил с сыновьями в храм предков, чтобы известить предков о переменах в судьбе детей, и сыновья уехали в армию.
И все же боги не оставили своим вниманием сыновей крестьянина Терасима. Их отправили в Токио, где не было никакой войны, где такие же, как они, крестьянские сыновья, одетые в мешковатую защитную форму, жили в длинных, как дорога, казармах. И многие были довольны. Каждый день они получали свой рис, а что касается службы, то самая суровая военная муштра не казалась им тяжелее работы в поле.
Все, кто был хоть немного старше рядовых солдат, — от капрала до командира роты (другие, более высокие начальники были недосягаемы, как император), — все внушали рядовым, что высшая солдатская добродетель есть послушание и выполнение приказаний. Солдат заставляли повторять, как школьный урок: война есть благо. Народ Ямато — высшая раса, ей предназначено небом господствовать сначала в Азии, потом во всем мире. В исполнении этой великой миссии каждый японский солдат имеет преимущество перед другими — умереть на императорской службе.
И еще, чтобы поняли все, даже неграмотные солдаты из самой глухой деревни, им разъясняли: «Японские плотники начинают строить дом с крыши, потом закрывают стены. Солдат — тот же плотник, он возводит Хакко Итио — японскую кровлю над миром, так повелел император Дзимму, внук богини солнца Омиками Аматэрасу…»
И снова и снова: нет выше почести для солдата, как умереть за императора!…
Был на исходе последний зимний месяц — февраль 1936 года. Недавние новобранцы, послушные, как молодые телята, беспрекословно выполняли любое приказание офицеров. Они часами вышагивали на казарменном плацу, стреляли по мишеням, кололи штыками соломенные чучела, кричали «Банзай!» и старательно повторяли поучения о высшей японской расе, которой суждено возвыситься над миром. Иногда солдат поднимали по учебной тревоге, и они в промозглой темноте ночи змеями ползли по сырой холодной земле, вскакивали и бежали в атаку, поражая невидимого противника.
Однажды солдат первой дивизии, как обычно, подняли по ночной тревоге, раздали боевые патроны и погрузили в открытые грузовики. Но почему-то на этот раз машины не поехали, как всегда, в сторону Иокогамы, а повернули к центру столицы. Токийские улицы были непривычно пустынны, и только колонна военных машин высвечивала фарами фасады домиков, рекламные щиты, вывески магазинов. По мере того как автомобили приближались к центру, дома становились все выше, теперь желтый свет фар, отражаясь в стеклах витрин, освещал только первые этажи.
Колонна прошла мимо императорского дворца, отгороженного стеной из крупного тесаного камня и нешироким рвом, заполненным водой. Солдаты благоговейно кланялись жилищу императора, по-военному отдавали честь.
С неподвижными лицами они невозмутимо сидели на струганых деревянных досках, как школьники в классе, только теснее — одной машины солдат хватило бы заполнить целый класс, если бы опять их сделать учениками… Братья Терасима сидели рядом. Дзиро думал о черноглазой Фудзико, и ему было грустно. Ичиро — об отце, вспоминал его рассказ про волка на кладбище, это развеселило его. Они думали о разном с одинаково бесстрастными лицами.
За парком Хибия машины свернули к громаде парламента. Контуры здания с квадратной башней едва обозначались на исходе ночи. Часть машин пошла дальше, к полицейскому управлению, а роте, в которой служили братья Терасима, приказали построиться и не стучать прикладами.
Подошел офицер в каске, с мечом и в белых перчатках. Командир роты вытянулся перед ним, почтительно выслушал приказание.
— Позади парламента находится резиденция премьер-министра. Немедленно окружить здание, занять все выходы. Движение на улице прекратить, при малейшем сопротивлении применять оружие, стрелять без предупреждения…
Командир роты скомандовал: «Бегом!», сам побежал впереди, солдаты с винтовками на плечах устремились за ним, шаркая и грохоча по асфальту каблуками своих башмаков. Сзади, как на учениях, два солдата тоже бегом тащили станковый пулемет, потом залегли с ним на перекрестке улиц.
Наступил пасмурный токийский рассвет. Падал снег, и ветер гнал его, как белый пух, по узкой улице, мимо коричневой стены резиденции премьер-министра. К чугунным воротам подошла группа офицеров. Они звонили, стучали, но никто не выходил, будто резиденция вымерла. Солдатам приказали разбить ворота, но металл не поддавался ударам прикладов. Тогда, вцепившись, как муравьи, в непосильную ношу, солдаты сняли с петель створку ворот и отодвинули ее в сторону. Группа офицеров вбежала во двор, бросилась к зданию, такому же коричнево-бурому, как стена. Застучали в дверь приклады, раздался звон разбитых стекол, на какие-то мгновения все стихло, потом из резиденции донеслись отрывочные пистолетные выстрелы.
Вот и все, что видели солдаты-новобранцы, которых вывели из казармы на «ночные маневры». Несколько батальонов первой дивизии, поддержанных третьим гвардейским полком и другими воинскими частями, заняли центральный район Токио — район Кодзимати, где находились правительственные учреждения, парламент, резиденция премьера. Войска даже окружили императорский дворец, но не осмелились проникнуть за дворцовые стены, где жил благословенный Хирохито — сын неба.
Так начался фашистский путч в Японии на рассвете 26 февраля 1936 года. Во главе путча стояли капитан Андо и поручик Курихара из первой дивизии, расквартированной в Токио. Вместе с ними в мятеже приняли участие еще двадцать офицеров и тысяча четыреста рядовых солдат и унтер-офицеров, но унтер-офицеры, как и рядовые солдаты, совершенно не представляли, на какие «маневры» подняли их среди ночи.
Конечно, в подготовке заговора участвовал неизменный Окава, человек с хищным профилем и глазами-трепангами, прикрытыми толстыми стеклами роговых очков. Его перед путчем только что освободили из тюрьмы, где он находился в связи с убийством премьера Инукаи, однако он немедленно взялся за старое.
Весьма доброжелательно отнеслись к путчу и представители гумбацу — военной клики, стремившейся к бесконтрольной власти в стране Ямато. Как только начался мятеж, военный министр генерал Кавасами дал приказ распространить листовки мятежников по всей армии. Он немедленно объявил в стране военное положение и осадное положение в Токио, впредь до ликвидации путча. В приказе перечислялись воинские части, на которые возлагалась обязанность поддерживать спокойствие и порядок. В этом списке значилась 1-я токийская дивизия, поднявшая военно-фашистский мятеж. Ей предписывалось обеспечить контроль за введением осадного положения в районе своей дислокации, то есть в центральном районе столицы Кодзимати…
В первые часы мятежа заговорщики ворвались в резиденцию премьер-министра Окада и застрелили его в упор из пистолета. Так, во всяком случае, стало известно утром двадцать шестого февраля. Саблями зарубили министра финансов Такахаси, убили лорда хранителя императорской печати адмирала Сайто, главного инспектора военного обучения генерала Ватанабэ, тяжело ранили главного камергера двора Судзуки…
Мятежники продолжали бесчинствовать, центр города находился в их власти, но в газетах не появлялось об этом ни единого слова до тех пор, пока высшие военные власти не определили своего отношения к мятежу.
В тот день, когда в японской столице вспыхнул военный путч, германский посол фон Дирксен, ничего не подозревая о токийских событиях, рано утром отправился в Иокогаму, куда с официальным визитом прибыл немецкий крейсер «Карлсруэ». Фон Дирксена сопровождали военные атташе, члены германского посольства, корреспонденты, не было только Рихарда Зорге. Фон Дирксен спросил о нем, и все поняли, что посол недоволен отсутствием ведущего германского корреспондента.
Зорге присоединился к сотрудникам посольства уже на палубе военного корабля, когда фон Дирксен проходил вдоль шеренги почетного караула моряков, выстроившихся в его честь. Пауль Венекер, морской атташе, весь отутюженный и накрахмаленный по случаю торжества, шепнул Рихарду:
— Господин посол спрашивал про тебя. Куда ты пропал?
— Идиот! — сердито ответил Зорге. Он не подбирал выражений, когда ему докучали. — Ты что, не знаешь, что в Токио восстание, что премьер Окида убит?…
— Не городи чепуху!… Я ничего не слышал…
— На то ты и морской атташе, чтобы ничего не знать, — отрезал Зорге.
Он переждал, когда закончится церемония, подошел к послу и негромко рассказал ему о событиях утра.
— Но почему же мне не сказали об этом! — воскликнул фон Дирксен. Получалось, что корреспондент более осведомлен о том, что происходит в столице, чем все его посольство!
Фон Дирксен был крайне раздражен, но сдерживался, не проявлял внешне своего волнения. Сказывался дипломатический опыт и еще боязнь вызвать приступ астмы, которая всегда обострялась, стоило ему хоть немного понервничать.
Фон Дирксен по возможности сократил церемонию своего пребывания на корабле и возвратился в город.
Германское посольство оказалось в полосе вооруженных действий, направленных против мятежников. Министр внутренних дел Гото позвонил по телефону и предупредил германского посла, что необходимо освободить здание посольства, а сотрудников лучше всего эвакуировать из угрожаемого района. Фон Дирксен не согласился — слишком много тайн хранили посольские стены. Посол распорядился всем оставаться на местах, что бы ни случилось, только не подходить к окнам — могут залететь шальные пули.
Повесив трубку, фон Дирксен пробормотал:
— Может быть, следует сразу отдать господину Гото ключи от шифровальной комнаты или моего секретного сейфа…
Герберт фон Дирксен был совершенно уверен, что ни единая доверенная ему тайна германского рейха не может просочиться за стены посольства. Ради этого он готов был рисковать собой, сотрудниками посольства…
Токийский мятеж вызвал сенсационные сообщения в мировой прессе. Отозвался на события и корреспондент «Франкфуртер цайтунг» доктор Рихард Зорге. В статье, переданной в газету, он писал:
«Восстание в Токио не было только храбрым делом горячих голов…»
Он не сомневался, что за спиной офицеров-мятежников, среди которых старший по званию был капитан, стояли другие силы — промышленные и милитаристские группы Японии. Не случайно ведь наиболее влиятельные лица исчезли из Токио как раз накануне событий, разумеется, они знали о подготовлявшемся путче.
Мятеж продолжался два с половиной дня. Страна переполнилась самыми невероятными слухами. Правительственные учреждения, захваченные мятежниками, бездействовали. Закрылась токийская биржа. Радио хранило молчание. Молчали газеты, но жители столицы понимали, что происходит что-то серьезное, и неодобрительно отзывались о действиях заговорщиков. Это заставило военную клику изменить свое отношение к мятежу. Тем более что военно-морской флот, находившийся в Токийском заливе, решительно высказался против мятежников.
Военное министерство, только накануне называвшее участников путча «отрядом, поднявшимся на борьбу в защиту национального государственного строя», на четвертый день событий объявило их мятежниками, и военные круги приняли меры для подавления путча.
Но еще большей сенсацией, чем сам мятеж, прозвучало известие, что премьер-министр Окада — жив. Дело-то в том, что император Хирохито, выслушав доклад о событиях и о смерти премьера, издал специальный рескрипт, в котором выразил свое высочайшее монаршье соболезнование. Правительственный кабинет в полном составе подал в отставку, и формирование нового кабинета император поручил министру внутренних дел господину Гото.
Столица готовилась к торжественным похоронам покойного премьера Окада. Зверски изуродованный труп премьера готовились предать огню. На траурной церемонии все кланялись его портрету, возлагали венки, но в последний момент на похороны явился сам Окада…
Оказалось, что офицеры-мятежники приняли за премьера Окада его секретаря полковника Мацуя. Сам же Окада успел спрятаться в своей резиденции, в тесном, как сундук, убежище, построенном на случай землетрясения. Это произвело куда большее впечатление, нежели сам мятеж. Начались сложные уточнения отношений.
Император своим рескриптом уже объявил премьера Окада мертвым, тогда как на самом деле он был жив. Но с другой стороны, император Японии, сын неба, царствующий в эру Сева, портрету которого поклоняются, как иконе, не может ошибаться… Такого не бывало еще за две тысячи шестьсот лет существования империи! Было над чем задуматься. Тогда и решили, как предложил благоразумный Кидо, объявить виновным самого премьер-министра Окада, который посмел обмануть императора, ввел его в заблуждение и посему должен уйти в отставку вместе со своим кабинетом. Как раз этого-то и добивались военные круги.
Господин Окада принес извинения императору за то, что поведением своим доставил сыну неба неприятности, и сложил полномочия премьер-министра.
Кандидатом на пост нового премьер-министра выдвинули члена Тайного совета и председателя фашистского «Общества основ государства» Хиранумо Киитиро, но фигура эта была слишком уж одиозна. Хиранумо славился своими правыми, откровенно фашистскими убеждениями. Называли еще князя Фузимаро Коноэ, члена императорской семьи и председателя палаты пэров. Но князь, расчетливый и осторожный, отказался возглавить правительство, и тогда остановились на кандидатуре Хирота, который устраивал и армию и военно-морской флот. Это был тот самый Коки Хирота, старейший дипломат, начавший дипломатическую службу с разведывательной работы и не порывавший связи с военными из генерального штаба. Половину своей жизни, а Хирота было уже под шестьдесят, он провел на дипломатических постах, включая сюда работу в экономической миссии на Дальнем Востоке в годы японской интервенции. Во время мукденского инцидента Хирота пребывал в Москве, возглавляя японское посольство. Казалось бы, он не имел никакого отношения к мукденским событиям, тем не менее генеральный штаб настоял, и ему вручили награду правительства «за заслуги в инциденте шестого и седьмого года эры Сева». Так значилось в наградной грамоте, переданной ему вместе с орденом «Восходящего солнца». Его полезная информация из Москвы во время инцидента и жесткая политика в отношении Советского Союза создали дипломату популярность в военных кругах.
Отныне политику правительственного кабинета начала определять армия. Военным министром в состав кабинета вошел генерал Тэраучи, состоявший на действительной службе в войсках. Это тоже не было случайностью — военная клика добилась императорского решения, по которому военным министром мог быть только генерал, состоящий на действительной службе в армий. Нельзя было также считать случайностью и то, что новый военный министр был сыном фельдмаршала графа Тэраучи, занимавшего тот же самый пост во время русско-японской войны. Это назначение говорило о несомненном усилении антисоветских настроений в новом кабинете премьера Хирота.
Офицеры, поднявшие февральский мятеж, больше не требовались военной клике. Их судил особый трибунал, и девятнадцать зачинщиков спешно приговорили к смерти. А военное положение, введенное в дни мятежа, продолжало существовать, его отменили только летом, когда правительство Хирота укрепило свои позиции.
Мятеж, несомненно, ускорил фашизацию Японии, неуклонно приближающейся к войне. Такой вывод сделал Зорге в пространном донесении, которое он отправил в Центр через Шанхай специальным курьером.
Февральские события отразились и на дипломатической погоде. Германо-японские отношения принимали все более тесный и доверительный характер. Что же касается отношений между Японией и Советским Союзом, то они становились все хуже. Не прошло и месяца после мятежа, как вспыхнули вооруженные стычки на маньчжуро-советской границе, спровоцированные штабом Квантунской армии. Были первые раненые и убитые с обеих сторон. Росло напряжение и на границе с Монгольской Народной Республикой.
Рихарду надо было во что бы то ни стало самому побывать в Маньчжурии.
Японские военные власти не пускали в Маньчжурию иностранных корреспондентов. Для журналистов она оставалась запретной страной. Но для доктора Зорге, известного в генеральном штабе своими прояпонскими настроениями, было сделано исключение. Возможно, и рекомендация полковника Отта имела свое значение. В разгар лета Рихард уехал в Маньчжурию.
Конечно, Рихард не мог знать содержания разговора между только что назначенным начальником Квантунской армии и министром иностранных дел господином Арита, так же как не знал он о личном послании Сиратори все тому же генералу Арита. Но Рихард с беспокойством наблюдал, что диверсанты-разведчики семимильными шагами движутся к власти, приобретая все больший вес в политике японского правительства.
Перед отъездом в Мукден, к новому месту службы, недавний полковник, ныне уже генерал Итагаки, так излагал Арита свою твердую точку зрения:
«Внешняя Монголия для нас пока запрещенная страна. После революции Советскому правительству удалось привлечь ее на свою сторону. Если взглянуть на карту Восточной Азии, сразу будет ясно, какое стратегическое значение имеет для нас Внешняя Монголия, прикрывающая Сибирскую железную дорогу».
На географическую карту, впрочем так же как на экономику, историю, политику, генерал смотрел только с военно-стратегической точки зрения. Он позволял себе бесцеремонно вмешиваться в дела министерства иностранных дел и давать категорические советы министру Арита.
«Если Внешняя Монголия, — говорил он, — будет присоединена к Японии, то безопасности Советского Союза будет нанесен сильный удар. В случае необходимости влияние Советского Союза на Дальнем Востоке можно устранить почти без борьбы. Поэтому Квантунская армия предполагает распространить влияние Японии на Внешнюю Монголию всеми средствами, находящимися в ее распоряжении. В этом отношении мы, военные, рассчитываем на полную поддержку со стороны министерства иностранных дел».
Зорге не знал деталей закулисной деятельности квантунской военной группировки, поддержанной японским генеральным штабом, но он стоял на верном пути в своих поисках, понимал, чего можно ожидать от диверсанта-разведчика, занявшего такой пост в министерстве иностранных дел.
В Таньцзипе Рихард сошел с парохода и поездом поехал в Мукден. Он остановился в отеле «Ямато» в центре города, в том же самом отеле, где жил в свой первый приезд во время маньчжурского инцидента.
Широкая, как в Киотском храме, парадная лестница вела в просторный, мрачноватого вида холл с золеными потолками и высокими квадратными колоннами. Бесшумные как тени слуги принесли в номер его багаж. Рихарду отвели угловую комнату, выходившую окнами на круглую площадь. На другой стороне, почти напротив гостиницы, находилось здание штаба Квантунской армии с низким входом, возле которого всегда стояли два часовых в касках.
Утром Зорге отправился в штаб с официальным визитом. Оказалось, что начальник штаба генерал Итагаки был в отъезде, но германского корреспондента охотно принял сам командующий Квантунской армией — генерал Уэда, сменивший на этом посту Сигеро Хондзио. Хондзио тоже пошел в гору — стал адъютантом императора и его доверенным советником по военным делам. Рихард хорошо представлял себе, что может насоветовать императору генерал Хондзио.
Перед Зорге в кресле за письменным столом сидел пожилой генерал в зеленом кителе с поперечными нашивками на плечах вместо погон, почти лысый, с длинными седыми усами и усталыми задумчивыми глазами. За этой безобидной внешностью таились хитрость, расчетливость, коварное уменье направить собеседника по ложному следу. Так же как Хондзио, Уэда принимал участие в интервенции на Дальнем Востоке, и Рихард знал, что ему совсем неспроста поручили командовать Квантунской армией.
В беседе генерал повторял прописные истины, говорил об императорском пути для Маньчжурии, которая должна стать страной мира и счастья, жаловался на китайцев, но ни словом не обмолвился о Монголии, тем более о Советской России. Это тоже кое о чем говорило разведчику.
Нужную информацию Зорге получил из других источников. Прежде всего он узнал, что Доихара уехал в Чахар, на границу с Монгольской республикой, а перед тем выезжал в Пекин, где вел какие-то переговоры с китайским генералом У Пей-фу об автономном правительстве для Северного Китая. Опять заговор! Доихара, как коммивояжер, разъезжал по континенту, придумывая все новые и новые комбинации. Именно здесь, в Маньчжурии, в кругу военных Рихард услышал фразу: «Доихара — человек очень мягкого характера, поэтому его послали в Китай. Он умеет ласково предъявлять ультиматумы. Но одного упоминания имен Доихара и Итагаки достаточно для того, чтобы навести ужас на жителей Северного Китая…»
Позже, в разговоре с Траутманом — немецким послом в Пекине, Рихард повторил ему эту характеристику генералов — Доихара и Итагаки. Траутман, улыбнувшись, ответил:
— Да, их можно сравнить разве только с Тодзио — начальником Квантунской полевой жандармерии… Это люди сильной руки и, несомненно, придерживаются нашей ориентации…
И снова пути Рихарда Зорге скрещивались на континенте с путями, где плел свою паутину Доихара, этот апостол японских интриг, диверсий и заговоров. Рихард еще раз убедился: Доихара, как перископ подводной лодки, указывал направление японской агрессии.
О поездке к границам народной Монголии было договорено еще в Токио. Уэда, надо полагать, получил необходимые инструкции из генерального штаба. Он сказал:
— В Калган вас будет сопровождать офицер нашего штаба майор Исимото. К сожалению, там еще не совсем спокойно…
Конечно, Рихард понимал, что командующим руководила не столько забота о безопасности немецкого корреспондента, сколько нежелание пускать его одного в приграничный район, приобретавший важное значение в предстоящих событиях.
Подвижный и суетливый майор Исимото стал безотлучным спутником Зорге на время его поездки в Калган. Он вел себя, как токийский йну, полицейский осведомитель, не спускавший глаз со своего поднадзорного. Исимото очень плохо говорил по-английски и каждый раз смущенно хихикал, не находя нужного слова. Тем не менее он упорно пытался говорить с европейцем на чужом ему языке, желая блеснуть своими познаниями. Рихард не возражал, хотя к этому времени почти свободно говорил по-японски. Он учитывал один психологический момент — человек, слабо знающий язык, все внимание направляет на то, чтобы выразиться правильно, и уже не успевает подумать о том, чтобы не сказать лишнего…
Приехав гиринским экспрессом в Пекин, они переправились на другой вокзал — Сюйюаньской железной дороги — и вскоре тронулись дальше, в Калган, столицу провинции Чахар. Занятые пересадкой, путешественники не успели пообедать и поэтому, как только поезд отошел от платформы Сичжыминского вокзала, перешли в вагон-ресторан, уже заполненный пассажирами. Слуга-китаец в синем халате, с эмблемой Сюйюаньской железной дороги на рукавах, предложил карточку, но оказалось, что на кухне, кроме стандартной путевой еды, ничего нет — рисовый суп, курица с острым зеленым соусом и все тем же вареным рисом. Слуга объяснялся только по-китайски, и Рихард принял на себя роль переводчика, — японец совсем не знал китайского.
Покончив с невкусным обедом, неторопливо пили жасминовый чай, благоухавший цветами, какими-то специями и парфюмерией. Слуга непрестанно доливал из высокого чайника ароматный напиток, чтобы фарфоровые чашки все время были полными. Рассуждали о качествах жасминового чая, о том, что на фабрике его долго выдерживают рядом с лепестками жасмина, запах которого он впитывает навсегда, как и все другие окружающие его запахи. Потом Зорге неожиданно спросил:
— Скажите, Исимото-сап, вы тот самый капитан Исимото, которого похитили чжансюэляновские бандиты?
Вопрос застал японца врасплох.
— Да, да… Так… Сейсясь я майор Исимото, — растерянно и торопливо пробормотал он, шумно втянув сквозь зубы воздух.
Рихард имел в виду авантюру Доихара. В начале маньчжурских событий капитана Исимото услали в отдаленный, глухой район северо-западной Маньчжурии, где он бесследно исчез. Были ноты, ультиматумы, угрожающие требования к китайской стороне, но Исимото не находился. Тогда на поиски пропавшего капитана послали войска. Они оккупировали весь этот район, а Исимото живой и здоровый давно уже вернулся в Мукден. Он сам по наущению Доихара инсценировал свое похищение, чтобы дать повод японским экспедиционным войскам быстрее оккупировать нужную территорию…
Теперь генерал Доихара снова был на монгольской границе. Его новую поездку Рихард сопоставил с недавней заметкой, появившейся на страницах «Нью-Йорк трибюн». В ней говорилось:
«Принц Тэ-юань, правитель Внутренней Монголии, заявил в Пекине, что Япония возобновила попытки расширить границы Маньчжоу-го за счет Внешней Монголии. В Панчене строится аэродром для разведывательной службы Квантунской армии».
И вот теперь Доихара находился именно в Панчене, недалеко от границ народной Монголии. Видимо, японцам удалось склонить на свою сторону принца Тэ-юаня, который еще недавно хотя и робко, но возражал против вмешательства в его дела. Ныне Тэ-юань становился одной из главных фигур в японской игре на монгольской границе.
Было за полдень, косые лучи солнца проникали сквозь цветные стекла вагона-ресторана, бросали фиолетовые, красные, зеленые блики на шелковые куртки пассажиров, и черный шелк переливался всеми цветами радуги. Поезд пересекал широкую равнину, за окном медленно кружили, откатываясь назад, квадратики полей, глинобитные хижины, обнесенные такими же глинобитными «семейными» крепостными стенами для защиты от набегов хунхузов. А далеко впереди, без всякого перехода, без предгорий, как-то вдруг на краю плоской долины поднимались из земли отвесные, зубчатые скалы.
По вершине хребта, повторяя его причудливые изломы, бесконечной каменной гусеницей ползла Великая китайская стена. Она начиналась где-то здесь, в центре Азиатского материка, и обрывалась далеко на востоке, у берегов Ляодунского залива, протянувшись на четыре тысячи километров. Рихард вспомнил: несколько лет назад по дороге в Москву он проезжал через Шанхайгуань, где стена, воздвигнутая для того, чтобы защищать Китай от набегов кочевников, обрывалась у моря. Стена, стоявшая тысячелетия, не смогла защитить страну, только отгородила ее от внешнего мира… Теперь Рихард видел противоположный край этой великой и ненужной стены.
Исимото заговорил о нанькоуском горном проходе, единственном месте, где можно проникнуть в монгольские пустыни и степи. Кругом на сотни километров непроходимые горы. Мысли Исимото работали все в одном направлении — где бы поудобнее пролезть в чужой огород… Рихард подумал: «Веками, тысячелетиями соплеменники Чингисхана рвались через ущелье на юг, теперь японцы здесь стремятся на север…»
Поезд миновал Нанькоу с древней крепостью, запирающей тесный горный проход, нырнул в ущелье, и в вагоне стало сумрачно. В глубине ущелья лежали густые, прохладные тени. Только вершины скал, теснившихся у полотна железной дороги, были освещены прямыми лучами солнца. Вскоре поезд исчез в тоннеле, и в вагоне, под потолком, вспыхнули электрические лампочки. Так повторялось несколько раз. Наконец поезд вырвался из последнего, самого длинного тоннеля, и яркий свет вновь залил вагон-ресторан. На шелковых одеяниях богатых пассажиров снова заиграли разноцветные блики.
В Калган Зорге и его спутник приехали рано утром, но зной уже чувствовался, по перрону мела колючая песчаная поземка, в воздухе носились тучи красноватой пыли. На вокзале их встретил штабной офицер японской военной комендатуры. В защитных очках, предохранявших глаза от пыли, японец походил на марсианина с иллюстрации старого фантастического романа — маленький, крупноголовый, с выпирающими изо рта зубами и застывшей улыбкой. Он почтительно, с заискивающей вежливостью представился Зорге и доверительно, как со старым знакомым, заговорил с Исимото.
Приняв ванну в «Калган-отеле», куда привез их штабной офицер, доктор Зорге сразу после завтрака поехал с визитом к начальнику японского гарнизона. На несколько минут задержались у первого попавшегося магазинчика, где купец-китаец торговал всякой всячиной: мехами, кожами, кусками цветной материи, клетками с певчими птицами… Здесь нашли и окуляры, с дымчатыми стеклами, столь необходимые приезжим в этом ослепляюще пыльном городе.
Дальше ехали через предместье, расщелинами улиц, застроенными глиняными домами без единого оконца, — дома выходили на проезжую дорогу своей тыльной стороной. Казалось, что машина идет по сплошному желтому лабиринту. Всюду одни стены, отгораживающие соседей друг от друга, страну от внешнего мира…
Штаб находился за городом, на холме, рядом с мостом, перекинутым через каменистое русло, по дну которого бежал мутный поток. Совсем недавно в этих домиках, обнесенных традиционными стенами, была резиденция китайского генерала, а несколько дней назад их заняли японцы. Зорге приехал в Калган в разгар событий, взбудораживших этот тихий и сонный, забытый богом город. Трудно было сказать, кому он теперь принадлежит — японцам или китайцам. До недавнего времени в городе стоял штаб 29-й китайской дивизии, но всеми делами в Чахаре заправлял японский консул, которому Рихард также нанес визит вежливости в день своего приезда.
Как выяснилось, несколько дней назад китайские солдаты задержали на дороге двух японских офицеров, ехавших на легковой военной машине. Японцы отказались предъявить документы, их задержали и под конвоем препроводили в штаб соседней дивизии. Китайский генерал извинился перед японцами, тотчас их отпустил. Казалось бы, на том делу и кончиться, но японский консул усмотрел в происшествии оскорбление японской армии. Он заявил строгий протест китайским властям, обвинил командира дивизии в превышении своих полномочий и потребовал, чтобы были принесены официальные извинения.
Конфликт рос, как снежный ком. На другой день консул уже потребовал сместить командира дивизии, вывести части 29-й китайской дивизии из района, где произошел инцидент, и прекратить всякое передвижение китайских войск в провинции Чахар. Доихара предъявил ультиматум от имени штаба Квантунской армии, пригрозил перевести резиденцию Пу-и из Синьцзина в Пекин, что означало бы распространение власти маньчжурского императора и на провинции Северного Китая.
Тем временем Доихара вел тайные переговоры с принцем Тэ-юанем об автономном чахарском правительстве. Снова возникли разговоры о создании «Да-юань-го» — великого монгольского государства, по примеру уже состряпанного Маньчжоу-го. В городе об этом только и говорили, но намеками, невнятно и ждали дальнейших событий. Рассказывали также о том, что из Барги от панчен-ламы приезжал доверенный человек, что принц Тэ заключил тайный договор с императором Пу-и и в скором времени монгольский принц станет главой автономного правительства, которое распространит влияние на всю Монголию — Внешнюю и Внутреннюю — от Кяхты до Калгана. Это были слухи, но слухи упорные, и в них следовало разобраться. Во всяком случае, то, что увидел здесь Зорге, ясно говорило о японских устремлениях выйти с юга к границам Монгольской Народной Республики…
Командующий Квантунской армией генерал Уэда, он же полномочный посол Японии в Маньчжоу-го, именно в эти дни пребывания Рихарда Зорге в Чахарской провинции, телеграфировал министру Арита:
«Как сообщается в весьма секретных и неофициальных донесениях, в последнее время в осуществлении нашей политики во Внутренней Монголии достигнут значительный прогресс. Принц Тэ вместе с начальником японской разведывательной службы Танака Хисахи встретились с представителем панчен-ламы и провели конференцию по созданию великомонгольского государства. Принято решение о слиянии Внешней и Внутренней Монголии и установлении монархии».
Рихард с безотлучным майором Исимото бродил по грязным и пыльным улицам Калгана, ощущая знойное дыхание Гобийской пустыни. Он осматривал китайские кумирни, монгольские храмы, монастыри, соседствующие с опиекурильнями, хозяевами которых были японцы. Он словно перенесся в эпоху раннего средневековья, во времена Чингисхана, прах которого и поныне покоится в древней кумирне, заброшенной среди безлюдных таинственных песков пустыни Ордос — пустыни среди пустынь на запад от Калгана. На улицах все те же древние арбы с тяжелыми, как жернова, колесами, те же оранжевые и красные одеяния ламаистских монахов, крепостные люди монгольских князей, прохожие кочевники с косами и бритыми лбами, ведущие на поводу лошадей, не отпуская их даже на базаре в толкучке, среди ларей и прилавков; китаянки, семенящие на изуродованных колодками махоньких ножках; гадальщики в храмах, предсказывающие судьбу на обожженных костях священных животных…
Три дня Рихард провел в Калгане, много фотографировал (он никогда не расставался со своей «лейкой») и на японском военном самолете вылетел обратно в Мукден с аэродрома в Панчене, с того самого аэродрома, о котором сообщалось в газете «Нью-Йорк трибюн».
Зорге побывал в Харбине, заезжал в Пекин, Тяньцзинь и после месячного отсутствия вернулся в Токио.
Наблюдения и собранная информация подтверждали предположение, что следующий акт японской агрессии может быть направлен против Монгольской Народной Республики. Квантунская армия сжималась словно мощная пружина, чтобы в удобный момент развернуться во всю силу. Об этом говорили политические интриги в приграничных провинциях и усиленное строительство автомобильных и железных дорог в направлении к Амуру, Сун-гари, к советскому Приморью и монгольской границе. За эти годы саперы Квантунской армии с помощью мобилизованных маньчжурских крестьян, ремесленников, рабочих построили больше восьми тысяч километров шоссейных дорог, которых почти не было до мукденского инцидента.
Возрос и численный состав Квантунской армии — больше чем в пять раз по сравнению с 1932 годом. На стратегических направлениях строились воинские казармы, и японские дивизии, направляемые в Маньчжурию, комплектовались по штатам военного времени. Каждая дивизия насчитывала до тридцати тысяч человек, то есть вдвое больше обычного.
Все эти военные приготовления выполняли на основе совершенно секретного плана ОЦУ — подготовки к войне против Советского Союза. Стало известно даже направление главного удара: на Хабаровск, чтобы прежде всего отрезать Приморье от Советского Союза. По плану ОЦУ, после удара на Хабаровск и захвата Владивостока планировалось наступление на Читу, чтобы, в случае успеха, захватить советскую территорию от Байкала до берегов океана.
Выполнению этих планов должны были предшествовать военные действия против Монгольской Народной Республики. А пока для обеспечения плана ОЦУ японский генеральный штаб предполагал перебросить в Маньчжурию до двадцати дивизий, также укомплектованных по штатам военного времени.
Впрочем, последние сведения о плане ОЦУ Зорге получил уже в Токио — группа «Рамзай» немало сделала во время его отъезда из Токио.
Зорге немедленно передал в Центр свою информацию, анализ событий, фактов.
В японском генеральном штабе все было подготовлено к тому, чтобы начать провокацию в Монголии; как обычно, ждали только сигнала, какого-то повода, и вдруг сообщение из Москвы спутало карты японской военщины: Советский Союз подписал в Улан-Баторе договор о взаимной помощи с Монгольской Народной Республикой. Отныне неприкосновенность монгольских границ гарантировалась мощью Советской державы. Это было сделано вовремя! Рихард торжествовал.
Он с удовлетворением отметил, что с весны 1936 года Квантунская армия приостановила свое движение к границам Внешней Монголии. Япония опасалась решительного отпора со стороны Советского Союза, связанного теперь с Монголией договором о взаимопомощи. Тлевший очаг войны удалось погасить… Надолго ли?
В Токио чуть не на другой день после возвращения Зорге ему позвонил Отт. В телефонной трубке послышался его тихий, медлительный голос?
— Послушай, это на тебя не похоже! Ты приехал, мелькнул и исчез… Приезжай сейчас же ко мне, есть новости, хорошее вино и компания.
— Новостей и у меня много… А вот вино и компания — дело другое… Хорошо, приеду…
Пришлось отложить дела, намеченные на вечер, и поехать к Оттам.
Кроме Рихарда у Оттов были фрегатен-капитан Пауль Венекер и Анита Моор, экспансивная красивая блондинка с резкими чертами лица. Анита все еще носила траур по убитому во время путча министру финансов старому Такахаси, племянник которого был раньше ее мужем. Она давно уже развелась с мужем, но к старику продолжала питать добрые чувства. Однако траур совсем не мешал ей заразительно смеяться и без умолку болтать о всяких пустяках. Рядом с ней сидел ее новый муж, Герберт Моор, промышленник, представитель гигантского немецкого концерна «Сименс», имевший обширные связи в экономических кругах японской столицы. Был здесь Кауфман — совладелец германских авиационных заводов.
В начале вечера, до того как приехали супруги Моор, мужчины курили в кабинете Отта.
— Что ты привез нового? — спросил Отт.
— Для тебя — Квантунская армия, новые данные. Записывай! — Зорге достал записную книжку, перелистал и прочитал: общее количество войск, номера новых дивизий, вооружение…
Военный атташе записывал цифры на листке бумаги.
— Откуда ты все это берешь? — удивленно воскликнул он.
— Я же не разведчик! — засмеялся Рихард. — Тебе, Паульхен, я тоже могу сделать подарок, — он повернулся к морскому атташе Венекеру, — я будто знал, что увижу тебя здесь. Прошу!… А вот это отдай Пренгеру, это по его части…
Потом сидели в кабинете, разговаривали, пили рейнское вино, шутили. Эйген Отт и Зорге сели за шахматы, но играли невнимательно и часто допускали ошибки. Рихард задумался над шахматной доской. Анита Моор долго и внимательно на него смотрела и вдруг воскликнула:
— Послушайте, господин Зорге, да не русский ли вы разведчик? Вы все знаете…
Зорге спокойно поднял на нее глаза, смешно скорчил физиономию и ответил:
— Да не-ет!… — протянул он. — Я ж из Саксонии. — И он заговорил на саксонском диалекте, таком смешном, что все расхохотались. Засмеялся и Зорге — заразительно, весело. Только после этого он потянулся за сигаретой. Игру он выдержал до конца, но стоило это колоссального напряжения воли. Зорге глубоко затянулся табачным дымом.
Порой Рихарду казалось, что он и его товарищи находятся внутри какой-то гигантской машины с могучими шестернями, которые тяжело вращаются, цепляясь одна за другую. Достаточно одного неосторожного движения, одного неверного шага — и колеса сомнут, раздавят, разорвут в клочья. Но пока все шло благополучно, хотя Зорге определенно знал, что за ними следят, их ищут и, во всяком случае, подозревают об их существовании хотя бы из-за тайных радиопередач, уходящих в эфир.
Он писал тогда в одном из донесений Центру:
«Трудность обстановки здесь состоит в том, что вообще не существует безопасности. Ни в какое время дня и ночи вы не гарантированы от полицейского вмешательства. В этом чрезвычайная трудность работы в данной стране, в этом причина, что эта работа так напрягает и изнуряет».
А события цеплялись одно за другое, и группе «Рамзай» нужно было во что бы то ни стало знать движущие силы этих событий. Фраза, когда-то оброненная штабным офицером художнику Мияги по поводу приезда делегации из Берлина, не давала покоя Зорге, но пока этому не было никаких подтверждений, хотя прошло уже несколько месяцев. Никто в посольстве не знал ничего определенного, а фон Дирксен хранил невозмутимое молчание.
Мияги еще раз встретился со штабным офицером и между прочим спросил — когда же приезжают берлинские гости? Офицер махнул рукой:
— Теперь это не паша забота.
Фраза ничего не объясняла, только запутывала. Почему «теперь», что было раньше, чья же это забота теперь? Многое прояснилось лишь в разговоре с Оттом по совершенно другому поводу.
Германской контрразведке в Берлине удалось раскрыть шифр, которым пользовался японский военный атташе полковник Осима в переписке со своим генштабом. Эйген Отт не утерпел и поделился радостью с Рихардом — теперь у него почти не было тайн от Зорге. Разговор происходил как раз перед отъездом полковника в Германию на большие военные маневры в Бад Киссинген. Отт советовался с Рихардом, как информировать военные круги Германии на случай, если там зайдет разговор о японском военном потенциале.
— Что касается меня, — сказал Зорге, — я бы не много дал за наш будущий военный союз с Японией. Для нас он станет обузой. — Зорге стремился внушить эту мысль своему собеседнику.
— Но в Цоссене придерживаются другого мнения. — Отт говорил о германском штабе вооруженных сил. — Мы сами ищем союзника на Востоке.
— Видишь ли, Эйген, когда нет шнапса, идет и пиво…
— А вот посмотри! — Полковник Отт вынул из сейфа несколько страничек, отпечатанных на машинке, и протянул их Зорге. Это были выдержки из расшифрованных донесений японского военного атташе в Берлине полковника Осима. Рихард не мог читать уж слишком внимательно то, что показал ему Отт, только пробежал глазами и отдал. Но для него и этого было достаточно.
Полковник Осима докладывал в генеральный штаб о том, что к нему явился офицер связи германских вооруженных сил и передал личное предложение Риббентропа — заключить оборонительный союз между Германией и Японией против Советского Союза. Офицер сказал: может быть, этим предложением заинтересуется японский генеральный штаб — теперь Квантунская армия стоит на советской границе.
Осима запрашивал, что думает по этому поводу генеральный штаб.
Начальник генерального штаба ответил, что военное руководство Японии не возражает против идеи Риббентропа, но желает изучить и уточнить кое-что и для этой цели направляет в Берлин подполковника Вахамацу.
Было еще сообщение о прибытии Вахамацу в Берлин и его встрече с Бломбергом — военным министром Германии.
В конце полковник Осима докладывал, что, в связи с заключением советско-монгольского пакта о взаимопомощи, германская сторона считает целесообразным вести дальнейшие переговоры по дипломатической линии, придав договору форму антикоммунистического пакта.
— Что ты на это скажешь? — спросил Отт.
— То же, что прежде, — в Берлине недооценивают силы русских и переоценивают военный потенциал Японии. Это пахнет авантюризмом.
— Но не могу же я сказать это фон Бломбергу!
— Не знаю, — пожал плечами Зорге. — Это я говорю тебе, а не Бломбергу…
— Возможно, ты и прав, — в раздумье произнес Отт.
Теперь доктор Зорге мог свести концы с концами в той разрозненной информации, которая поступала к нему раньше. Понятной стала и последняя фраза штабного офицера: «Теперь это не наша забота». Генштаб передавал свои функции в переговорах министерству иностранных дел.
Одзаки и Зорге долго обсуждали, почему все так получилось. Они пришли к выводу, что прямые военные переговоры между генеральными штабами Японии и Германии были прерваны именно потому, что состоялось подписание советско-монгольского договора. В самом деле — теперь Квантунская армия не сможет уже создать военный конфликт в Монголии по образцу внутреннего «мукденского инцидента». Конфликт на ее границах сразу же вызовет соответствующую реакцию в Советской России. Японии и Германии нужен более гибкий дипломатический договор, своим острием тайно направленный против Советского Союза. Таким договором мог быть антикоминтерновский пакт, под которым скрывался военно-политический договор против Советского Союза. Дальнейшие события подтвердили этот вывод. Позже Зорге писал:
«С самого начала, как только я узнал, что рассматривается какой-то вариант пакта, я понял, что немецкие правящие круги и влиятельные японские военные руководители хотели не просто политического сближения двух стран, а самого тесного политического и военного союза.
Задача, поставленная мне в Москве, — изучение германо-японских отношений — теперь встала в новом свете, поскольку не было сомнения, что главным, что связывало две страны в то время, был Советский Союз или, точнее говоря, их враждебность к СССР. Поскольку я в самом начале узнал о секретных переговорах в Берлине между Осима, Риббентропом и Канарисом, наблюдения за отношениями между двумя странами стали одной из самых важных задач моей деятельности. Сила антисоветских чувств, проявленная Германией и Японией во время переговоров о пакте, была предметом беспокойства для Москвы».
Дальнейшие наблюдения за подготовкой антикоминтерновского пакта легли на Одзаки. Он завоевывал все большее доверие в правительственных кругах, дружил с влиятельными людьми, среди которых был принц Коноэ — председатель палаты пэров, принц Сайондзи — внук старейшего члена императорского совета Генро, секретарь правительственного кабинета Кадзами Акира, с которым Ходзуми учился в Токийском университете.
Стояла осень — пора хризантем, когда Одзаки приехал к секретарю кабинета посоветоваться относительно своей статьи для «Асахи».
— По тем сведениям, которыми я располагаю, — сказал Одзаки, — переговоры в Берлине ни к чему не привели. Не так ли?
— Одзаки-сан, — вежливо и снисходительно улыбнулся Кадзами, — оказывается, и вы не всегда проницательны! Как раз наоборот — скоро мы будем свидетелями международной сенсации номер один. Переговоры не только не прерваны, но уже готов полный текст договора, и не дальше как завтра его обсудит Тайный совет… Сейчас это уже не составляет особой тайны. Мы не сообщаем об этом в печати только из тактических соображений. Опубликование пакта может помешать подписанию рыболовной конвенции с русскими. Лучше, если они ничего не будут знать до того, как подпишут конвенцию… Только поэтому газетам запретили печатать информацию об антикоминтерновском пакте.
После февральского мятежа на пост председателя Тайного совета указом императора был назначен фашиствующий барон Хиранума, которого военным не удалось сделать премьер-министром. Обсуждение договора с Германией перешло в его руки. Не вызывало никаких сомнений, что Тайный совет договор утвердит.
Секретарь был столь любезен, что познакомил Одзаки с рекомендацией кабинета, направленной председателю Тайного совета.
«В результате японо-германских переговоров, — говорилось в послании, — оба правительства пришли к пониманию того, что при подписании пакта должен быть включен специальный пункт для координации вышеуказанных действий».
Фраза в послании председателю Тайного совета была сформулирована туманно, и чувствовалось, что за этим туманом что-то скрывается.
— Узнаю твой осторожный стиль! — рассмеялся Одзаки. — Не лучше ли сказать прямо, что это значит.
— О нет, — возразил секретарь. — Дипломатам язык дан, чтобы скрывать мысли. Послания преследуют ту же цель. Об этом специальном пункте нельзя говорить нигде и никогда… Никогда!… — повторил секретарь правительственного кабинета и назидательно поднял палец.
Секретарь кабинета имел в виду секретное дополнение к пакту, направленное непосредственно против Советского Союза.
Через несколько дней после дружеского разговора секретаря правительственного кабинета Кадзами с журналистом Одзаки в японское министерство иностранных дел приехал советский посол Сметанин. Он обратился к Арита с вопросом: верны ли слухи о предстоящем японо-германском политическом договоре? Арита был дипломатически вежлив, сдержан, но все же вынужден был признать, что действительно подобный договор обсуждается, но направлен против Коминтерна и никак не повлияет на отношения Японии с Советским Союзом.
— Вам не следует беспокоиться, господин посол, — добавил Арита. — Мы хотим только защитить наши страны от коммунистической пропаганды. Я буду до конца откровенен с вами — у нас существуют идейные разногласия, как вы сами мне говорили, между капитализмом и коммунизмом. Это теоретический спор и не имеет никакого значения в отношениях между нашими странами. Надеюсь, мы скоро подпишем конвенцию о рыбной ловле… Поверьте мне, я не стал бы скрывать от вас, если бы договор с Германией имел какие-то другие цели…
Арита вежливо втянул воздух сквозь зубы и мило улыбнулся с таким искренним выражением лица, что вряд ли кто-нибудь мог подумать, будто у министра может быть иное мнение. А между тем в его сейфе, здесь, рядом с письменным столом, за которым шел разговор, лежало письмо от Сиратори, с которым Арита был совершенно согласен, — ссылка на Коминтерн — только хитрая политическая игра.
Арита всегда любил вспоминать пословицу: «Не спеши верить тому, что говорят». Но сейчас он хотел, чтобы советский посол Сметанин ему поверил. Он только никак не мог понять, откуда советский посол узнал о предстоящем договоре.
Не прошло и двух суток после этого разговора, когда на заседании Тайного совета Арита сказал, низко поклонившись императору Хирохито: «Нам предстоит подписание рыболовной конвенции с Россией, и поэтому газетам запретили сообщать об антикоминтерновском пакте. Очень жаль, что эта тайна обнаружилась раньше времени».
Советское правительство отказалось подписать конвенцию о рыболовстве в прибрежных советских водах на Дальнем Востоке.
А 25 ноября 1936 года в Берлине подписали антикоминтерновский пакт. Предварительно в печати о нем ничего не сообщалось, но Бранко Вукелич позаботился, чтобы слухи о пакте распространились сначала в Америке, потом в Европе… Но в Москве знали об этом из других источников. Этим источником был Рихард Зорге.
Московский Центр был информирован еще перед тем, как на заседании императорского Тайного совета председатель Хиранума поставил на голосование: одобряется ли пакт с Германией — и все члены совета, в знак согласия, поднялись со своих мест. В тот день японское министерство иностранных дел клятвенно заявило, что пакт направлен только против Коминтерна, но не против Советского Союза. Однако для Москвы секретное приложение к пакту уже не было тайной.
Советский министр иностранных дел Литвинов, выступая на съезде Советов всего лишь через три дня после подписания пакта, мог уверенно говорить:
«Люди сведущие отказываются верить, что для составления опубликованных двух куцых статей японо-германского соглашения необходимо было вести переговоры в течение пятнадцати месяцев, что вести эти переговоры надо было поручить обязательно с японской стороны военному генералу, а с германской — сверхдипломату и что эти переговоры должны были вестись в обстановке чрезвычайной секретности, втайне даже от германской и японской официальной дипломатии».
И еще одно событие произошло в те дни: вблизи Владивостока на озере Ханко несколько сот японских солдат нарушили советскую границу.
Германо-японский «антикоминтерновский пакт» вступал в силу.
Политическая обстановка в мире все больше накалялась. Точно в кратере громадного, оживающего вулкана, жидкая лава угрожающих событий то набухала, готовая перехлестнуть через край, то оседала, продолжая бурлить в глубинах кратера, и поднималась вновь, способная вот-вот вырваться из скалистого огнеупорного тигля и устремиться вниз по крутым склонам вулкана…
Год тысяча девятьсот тридцать шестой был годом непрестанных глубинных взрывов, неощутимых в достаточной мере на земной поверхности, и требовалась внимательная сейсмическая служба, способная предвосхитить события, предостеречь благодушных, которым казалось, что мир стоит незыблемо, нерушимо. Сернистые газы, сопровождающие подземные взрывы, уже вырывались на поверхность планеты, отравляя атмосферу земли.
Германский фашизм накапливал силы, рядовых немцев уговаривали ограничить потребление сливочного масла, утверждая, что для народа пушки куда важнее. В подтверждение Гитлер оккупировал Рейнскую область — без пушек ему не вернуть бы западно-германские земли. Пушки даже не стреляли, их просто везли на платформах. А что будет, когда они заговорят?! Немецкие обыватели почесывали затылки: может, верно, проживем и без масла, за нас ведь думает фюрер…
Муссолини, продолжая войну в Абиссинии, захватил эфиопскую столицу Аддис-Абебу, и Лига наций, признав право сильного, отказалась от дальнейших санкций в отношении фашистской Италии.
Комиссия Литтона, изучавшая мукденский инцидент, приказала долго жить. Ее доклад положили в архив все той же Лиги наций. Дипломатический протест против японской агрессии выразили только лишь тем, что не поехали провожать на вокзал коротконогого Мацуока в высоком цилиндре, когда тот покинул ассамблею Лиги наций и возвращался домой.
Иным казалось, что ликвидация февральского мятежа в Токио была победой антимилитаристских сил, но через месяц премьер Хирота запретил первомайскую демонстрацию в Японии, а новый министр финансов — президент национального промышленного банка Баба-сэнсей — подготовил и утвердил государственный бюджет неслыханного напряжения. Он увеличил в полтора раза ассигнования на военные расходы. Экономика страны переходила на военные рельсы. Министра финансов уважительно называли сэнсэй — учитель. Он изрекал: «Наша экономика может произносить весомые слова только при условии, если промышленники будут опираться на военные силы». Учитель Баба провозглашал союз монополий и генералов.
В разгар лета мадридское радио передало сводку погоды: «Над всей Испанией голубое небо». Но политический горизонт был далеко не безоблачен. Голос кукушки — позывные мадридской радиостанции — и фраза о голубом небе послужили сигналом к восстанию генерала Франко против Испанской демократической республики, восстанию, поддержанному германским фашизмом.
Казалось, для японской военщины международная обстановка складывается благоприятно. Долгие споры о направлении государственной политики, нерешительность «рыхлых», как называли тогда сторонников умеренных действий, постепенно затухали. Руководители армии и военно-морского флота нашли друг с другом общий язык — континентальная экспансия должна распространяться и на юг и на север. На юге — вплоть до Сингапура, Филиппин и Суматры, может быть, до Австралии, а на севере — к советскому Приморью, Байкалу, Сибири и, конечно, к степям Внешней Монголии. Эти обширные земли все чаще именовались сферой великого сопроцветания Азии под эгидой Японии. Хакко Итио! Весь мир под одной японской крышей!
В августе на совещании министров, куда пригласили даже не всех членов кабинета, утверждали «Основные принципы национальной политики». Там были такие фразы:
«Основа нашего государственного правления состоит в том, чтобы, опираясь на великий принцип взаимоотношений между императором и его подданными… осуществить великую миссию страны Ямато в области внешней политики, превратить империю в стабилизирующую силу в Восточной Азии, что завещано нам со дня возникновения японского государства…»
«Ликвидация угрозы с севера, со стороны Советского Союза, путем развития Маньчжоу-го… Притом следует обратить внимание на сохранение дружественных отношений с великими державами.
Расширение нашего продвижения на юг, особенно в районах стран Южных морей.
Военные приготовления в армии заключаются в увеличении контингентов войск, расположенных в Маньчжоу-го и Корее, настолько, чтобы они были способны в случае военных действий нанести первый удар по расположенным на Дальнем Востоке вооруженным силам Советского Союза.
В целях обеспечения успешной дипломатической деятельности военные круги должны избегать открытых действий и оказывать ей помощь тайно».
В основных принципах национальной японской политики континентальный Китай относился к южному варианту императорского пути.
В тайных, теперь уже государственных планах японского кабинета был отчетливо виден почерк Сатбо Хамба — начальника генерального штаба. Стратегические, мобилизационные и другие военные планы постепенно перекочевывали на страницы правительственных документов.
Наступивший 1937 год ознаменовался значительными перестановками фигур на военных и дипломатических постах. Началось это с Квантунской армии. Генерал Итагаки возвратился в Токио, а вместо него начальником штаба в Маньчжурии стал начальник военной полиции полковник Тодзио. Генерал Доихара уехал в Китай на командную работу, а во главе японского правительства стал принц Коноэ, известный своими прогерманскими взглядами.
За пять лет, прошедших после мукденского инцидента, после отставки генерала Танака, сменилось больше десятка премьер-министров. Одних убивали, других устраняли с помощью тайных интриг, но каждый раз на пост премьера приходили новые политики, которые все больше устраивали гумбацу — военную клику. Дряхлый, но мудрый принц Сайондзи, живучий, как черепаха, уже не всегда мог повлиять на выбор очередного премьер-министра. В продолжение десятилетий, начиная с эры Мейдзи — деда царствующего Хирохито, на обязанности членов Генро лежала рекомендация императору нового главы государства. Теперь эти смены происходили слишком часто, и принц Сайондзи вынужден был лишь соглашаться с утверждением предложенных кандидатов.
Но все премьеры, живущие на свете, независимо от того, когда они возглавляли правительственные кабинеты Японии, становились после отставки дзюсинами — членами совета старейших деятелей государства. Каждый из них до конца жизни оставался в ранге шинина, присвоенного ему императором одновременно с назначением премьер-министром. Во всех сложных случаях совет дзюсинов, в который входили также и бывшие председатели Тайного совета, обсуждал проблемы и давал рекомендации императору. И уж совершенно обязательно дзюсины обсуждали кандидатуру нового премьер-министра, хотя бы формально согласуя свое мнение с последним из могикан эры Мейдзи — принцем Сайондзи.
Казалось бы, предпоследний премьер-министр Хирота устраивал гумбацу, но и он проявил мягкотелость. В японском парламенте однажды возникла дискуссия: депутат Хамада поднялся на трибуну и сказал такое, чего давно не слышали в этом зале:
«За последние годы военные круги стали претендовать на роль движущей силы нашей политики. Взгляды, существующие в армии, требуют укрепления диктатуры, что наносит большой вред народу».
Хирота промолчал, но военный министр Тэраучи, сын прославившегося в Сибири маршала, принял вызов и яростно обрушился на депутата, расценив его выступление как оскорбление армии, что наносит вред духу единства нации.
И снова взял слово депутат Хамада.
«Проверим стенограмму, — сказал он. — Если там найдутся слова, оскорбляющие армию, я сделаю себе харакири… Но если там нет таких слов — пусть сделает себе харакири военный министр Тэраучи…»
Военный министр уклонился от дальнейшего спора, потребовал созвать заседание кабинета и предложил распустить парламент, чтобы неповадно было другим произносить подобные речи. Но голоса разделились, и Хирота не осмелился распустить парламент. Это возмутило военных. Вскоре он сам вынужден был уйти в отставку.
Его сменил другой премьер — Хаяси, а в наказание за допущенную крамолу парламент распустили, объявили новые выборы. Однако решимости Хаяси хватило только на то, чтобы по указке военных распустить парламент. На большее он не посмел. Через три месяца Хаяси также подал в отставку. А военные все требовали…
И вот принц Коноэ сделался премьером, хотя военные настаивали, чтобы правительственный кабинет возглавлял генерал, состоящий на действительной службе в армии. Однако совет дзюсинов все же нашел нужным рекомендовать принца Коноэ. Считали, что принц хотя не имеет военного звания, но разделяет во многом точку зрения генералов. Приход его к власти не будет выглядеть военной диктатурой.
В генеральном штабе против принца Коноэ тоже не возражали.
Когда председатель Тайного совета позвонил Сайондзи и поздравил его с формированием кабинета, древний старец ответил: «Чему же тут радоваться, Харада-сан? Плакать надо, не радоваться…»
Сайондзи повесил трубку, хотя это было совсем не вежливо.
С приходом к управлению государственным кораблем принца Коноэ деятельность Сатбо Хамба заметно оживилась. Во главе его стал теперь принц Канин — тоже представитель императорской фамилии. Апостолы войны пришли к выводу, что наступил самый удобный момент перейти к конкретным действиям. Новый начальник штаба Квантунской армии Тодзио докладывал руководителю Сатбо Хамба:
«Если рассматривать теперешнюю обстановку в Китае с точки зрения подготовки войны против Советского Союза, то наиболее целесообразной политикой для нас должно быть нанесение удара по нанкинскому правительству, что устранило бы угрозу нашему тылу».
Военные руководители сменяли один другого, но направление политики оставалось прежним. Дипломаты, так же как генералы, проявляли все большее нетерпение, боясь упустить момент. Главный советник министерства иностранных дел Мацуока подбадривал, подзуживал своих единомышленников.
«Традицией страны Ямато, — говорил он на заседании Тайного совета, — всегда являлся великий дух Хакко Итио. Мы должны осуществить моральные принципы предков и занять подобающее место в мире.
Япония — страна божественного происхождения. Это значит, что нашей стране будет дано благословение неба, когда она приступит к выполнению божественной воли. Если мы пойдем против этой воли, небеса нас накажут. Наша задача — создать сильное вооруженное государство».
Дипломат говорил, как военный. Ссылаясь на антикоминтерновский пакт, он добавил:
«Причина японо-китайского конфликта — идеологическая. Наша империя должна обеспечить порядок в Азии. Япония освободит восточные страны от гнета империализма».
Мацуока развивал ту же идею, которую когда-то высказывали правые японские социал-демократы: существуют бедные и богатые государства — страны-пролетарии и страны-капиталисты. Китай должен поделиться своими богатствами с неимущей Японией…
Все эти рассуждения, донесения, оперативные планы были пока неизвестны людям из группы «Рамзай», но они, как сейсмологи, внимательно прислушивались к глухим и отдаленным колебаниям в глубинах политической жизни.
Перестановка в японских верхах неожиданно отразилась на деятельности группы «Рамзай». Ходзуми Одзаки, продолжавший работать внешнеполитическим обозревателем влиятельной газеты «Асахи», дружил с референтом Коноэ — своим однокурсником по университету Кадзами Акира — и через него познакомился с принцем Коноэ, когда будущий премьер был еще рядовым членом палаты пэров. В состав палаты входили члены императорской фамилии, бароны, маркизы — вся японская знать — и еще от каждого большого города один богатей, человек, платящий самый большой налог в городе с получаемого дохода. Связанный с феодальной знатью, с промышленными кругами и генералами, Коноэ довольно быстро сделал карьеру в палате пэров и стал ее председателем.
Этот человек с высоким, скошенным назад лбом, пристальным взглядом и узким энергичным лицом отличался тщеславием, осторожным умом и способностью использовать нужных ему людей. В его лице было что-то от лошади-чистокровки из императорских конюшен. Возможно, это сходство придавали крупный, с тонкой горбинкой нос и острые удлиненные уши с приросшими мочками.
Принца Коноэ интересовали колониальные проблемы, и он возглавлял научно-исследовательское общество «Эры Сева», которое занималось изучением проблем Восточной Азии. Конечно, знаток Китая Ходзуми Одзаки оказался весьма полезным человеком в научном обществе, тем более что он происходил из древнего рода сёгуна Текугава, а это при выборе друзей имело немаловажное значение для принца императорской крови Фузимаро Коноэ.
Принц Коноэ возглавлял и еще одно общество — общество «любителей завтраков», куда допускались только особо избранные. Раз в неделю, по средам, принц Коноэ приглашал к завтраку наиболее близких друзей, и Ходзуми Одзаки стал непременным участником этих сред. Обычно собирались в отдельном кабинете старейшего токийского ресторанчика «Има хан», а иногда в доме одного из «любителей завтраков».
Хозяйка «Има хан», гордая своими предками, потомственными владельцами ресторана, который существовал еще во времена сёгунов, приносила на большом блюде все, что нужно для трапезы, — ломти сырого, тонко нарезанного мяса, овощи, сою, специи, ажурную корзину яиц, ставила на стол две газовых жаровни с глубокими сковородами и оставляла мужчин одних. «Любители завтраков» сами готовили себе скияки и разговаривали на политические темы.
«Любителей завтраков» называли еще «мозговым трестом» — за приготовлением пищи, за неторопливой едой, сидя на циновках вокруг длинного невысокого столика, они обсуждали важные государственные проблемы, выдвигали неотложные планы.
Став премьер-министром, князь Коноэ не отменил встреч «любителей завтраков». Они продолжались, и каждую среду среди приглашенных неизменно бывал Ходзуми Одзаки — советник премьера по китайским делам. Здесь, в разговорах, рождались идеи, которые находили потом отражение в политическом курсе правительства.
У Ходзуми Одзаки был и еще один пост, служивший прекрасным источником информации. С некоторых пор он сделался консультантом исследовательского отдела Южно-Маньчжурской железной дороги. Названием «исследовательский отдел» маскировалась группа экономической разведки разветвленного промышленного концерна, управляющего маньчжурскими делами. Компания Южно-Маньчжурской железной дороги владела контрольным пакетом акций многих японских промышленных и торговых объединений, действующих в Маньчжоу-го и в Северном Китае. Компания обменивалась информацией с наиболее крупными промышленными концернами, в том числе с Мицуи и Мицубиси. «Исследовательский отдел» получал подробные сведения о военной промышленности Японии и часто сам готовил совершенно секретные справки для японского генерального штаба.
Что касается художника Мияги. то он продолжал заниматься армией в несколько ином плане — он вращался среди заурядных офицеров, но это совсем не значило, что Мияги получал второстепенную информацию.
Среди приятелей Мияги из военного министерства был молодой офицер, любитель живописи, с которым они частенько встречались в городе, а порой уезжали вместе писать с натуры в деревню, на берег реки, забираясь в самые глухие чудесные уголки. Однажды ранней весной, установив мольберты, они рисовали старый храм над заброшенным прудом и лебедей, которые все время уходили из поля зрения.
Жаль, — сказал спутник Мияги, опуская палитру, сегодня мы не закончим, а я теперь долго не смогу вернуться к этой картине… Придется заниматься макетом. Он такой огромный, как это озеро…
Офицер мимоходом сказал, что на макете изображен весь Китай с горами, долинами рек. Он является точной копией крупномасштабной карты. Для макета отведен специальный большой зал. Остальное Мияги домыслил сам и немедленно встретился с Зорге. Художник-любитель работал в управлении стратегического планирования. Бросив неосторожную фразу, он дал подпольщикам кончик нити, которая позволила сделать очень важные выводы. Если в управлении стратегического планирования делают макет Китая, значит, готовятся какие-то важные события.
Почти одновременно с этим Одзаки узнал еще одну новость — референт премьера Кадзами Акира доверительно рассказал Ходзуми, что наконец-то подготовлен внешнеполитический план правительства, согласованный с генеральным штабом. На очередной явке в отеле «Империал», где ежедневно встречались десятки журналистов, Одзаки передал Зорге все, что он слышал от референта премьера. Это была новость первостепенного значения. Встретились еще раз, чтобы обсудить дальнейшие шаги. Перебрали множество вариантов и остановились на самом простом — Одзаки должен прямо обратиться к принцу Коноэ с просьбой познакомить его с внешнеполитическим планом. Довод вполне логичен — советник правительства по китайским делам должен быть в курсе предстоящих событий.
В очередную среду, когда «любители завтраков» сообща готовили любимое всеми скияки, Одзаки сказал премьеру:
— Коноэ-сан, как вы думаете — не следует ли мне познакомиться ближе с внешнеполитическим планом правительства?
Коноэ задумался: план совершенно секретный, но ведь Одзаки советник, он должен все знать…
— Я думаю, — сказал наконец Коноэ, подкладывая на сковородку тонкие ломтики мяса, — это нужно сделать. Приезжайте в канцелярию, я распоряжусь, чтобы вас познакомили с материалами. Но имейте в виду, план совершенно секретный, прочтите его в канцелярии. И никаких записей…
К этому разговору больше не возвращались. Одзаки подлил в сковороду пива, добавил сои — от этого мясо должно приобрести более пикантный вкус.
— Господа, скияки готово! — торжественно провозгласил он и, ловко подхватив палочками нежный, коричневый от сои кусок мяса, опустил его в свою чашку со взбитым сырым яйцом.
На сковороды положили новые порции мяса, овощей, потянулись за сигаретами в ожидании, когда скиякн будет готово.
Потом снова заговорили о перспективах политики кабинета, и премьер бросил фразу, заставившую Одзаки насторожиться.
— Кто хочет поймать тигренка, — сказал он, — тот должен войти в пещеру к тиграм… Иначе ничего не получится…
Что означала эта фраза в устах Коноэ? За ней тоже что-то скрывалось.
Перед тем как поехать в канцелярию, Одзаки взял у Рихарда Зорге маленький плоский аппарат, недавно полученный из Москвы. Рихард давно ждал его, несколько раз запрашивал Центр. Там сомневались — аппарат слишком большая улика, стоит ли рисковать, но Зорге настоял: конечно, это риск, но иным путем копии документов не получить.
Сначала Одзаки сунул аппарат в портфель, но по пути в канцелярию переложил его в карман пиджака, и это его спасло. Чиновник, ведающий секретными документами, низко поклонился и сказал, что от принца Коноэ уже получены необходимые указания, но он просит господина советника подождать несколько минут. Чиновник исчез и возвратился с коричневой папкой.
— Прошу вас в отдельный кабинет, вам будет там удобнее, — сказал чиновник. — А портфель оставьте у меня, таков порядок…
Чиновник этот, хранитель секретных документов, наверняка был связан с кемпейтай — государственной контрразведкой. Аппарат для микросъемок в портфеле советника послужил бы грозной уликой. Если бы его обнаружили, то дальнейшим путем для Одзаки мог бы быть только путь в тюрьму Сугамо — на виселицу.
Одзаки провели в отдельную комнату, за дверью щелкнул замок — его заперли, и он остался наедине с секретнейшим документом, в котором излагались перспективы японской политики на два года вперед.
«Принято советом пяти министров…»
«Военные приготовления в армии заключаются в увеличении контингента войск, расположенных в Маньчжоу-го и Корее…» — прочитал на первой странице Одзаки. Мягко, почти неслышно щелкнул затвор фотоаппарата, потом еще, еще… Документ был большой, на многих страницах. Отвернувшись к окну и заслоняя собой стол, на котором лежали секретнейшие страницы, Одзаки перелистывал их, щелкая затвором. Переводил пленку, и снова, как тревожные удары сердца, щелкал затвор…
Последняя страница, последний щелчок… Одзаки убрал аппарат и принялся за чтение документа.
Зорге с нетерпением ждал исхода операции. Вукелич доставил проявленную пленку только вечером, и они вдвоем приступили к работе. Напрягая зрение, с помощью увеличителя, прочитали меморандум правительства императору Хирохито. Главным в японской политике было решение китайской проблемы. Совет министров видел цели правительственного кабинета в том, чтобы с благословения неба осуществить императорский путь в Китае. Здесь повторялась та же фраза, которую принц Коноэ бросил за завтраком: «Кто хочет поймать тигренка, должен войти в пещеру к тиграм».
Подготовка японской агрессии против гоминдановского Китая совсем не означала, что для Советского Союза ослабевает угроза нападения со стороны Японии.
Для Рихарда было ясно, что нападение на Китай японская военщина рассматривала с точки зрения подготовки к большой войне против Советской России. Это подтверждалось данными о численности Квантунской армии, которые еще раньше получил Зорге.
Вовремя «мукденского инцидента» Квантунская армия насчитывала 50 тысяч солдат — 20 процентов всей японской армии. Через пять лет вблизи дальневосточных границ Советского Союза было уже 270 тысяч солдат Квантунской армии. Возрастала численность всех японских войск, но Квантунская армия росла неизмеримо быстрее — к 1937 году в Маньчжурии находилась уже треть японских вооруженных сил.
Зорге подсчитал: количество танков в Квантунской армии за эти годы увеличилось в одиннадцать раз, самолетов стало почти втрое больше, орудий — в четыре раза… К границам Советского Союза прокладывали стратегические дороги, в Северной Маньчжурии строили казармы, военные склады, аэродромы…
Нет, по всему было видно, что японская военщина совсем не собиралась изменить свою враждебную политику по отношению к Советской стране.
И все же, после долгих раздумий, сопоставляя факты, анализируя события, Рихард Зорге пришел к несколько иному выводу. Зашифровав очередную радиограмму, он поручил Клаузену передать в Центр:
«Японцы стремятся создать у других держав впечатление, будто бы они собираются незамедлительно вступить в войну с Советским Союзом. У меня складывается иное мнение: Япония не собирается начинать войну в ближайшее время. Все ее внимание устремлено на континентальный Китай. Подтверждение высылаю обычной связью».
Через несколько лет, подводя итоги своей работы, Зорге писал:
«Было бы ошибкой думать, что я посылал в Москву всю собранную мною информацию. Нет, я просеивал ее через свое густое сито и отправлял, лишь будучи убежденным, что информация безупречна и достоверна. Это требовало больших усилий. Так же я поступал и при анализе политической и военной обстановки. При этом я всегда отдавал себе отчет в опасности какой бы то ни было самоуверенности. Никогда я не считал, что могу ответить на любой вопрос, касающийся Японии».
Информация, полученная Зорге о предстоящих событиях в Китае, была столь значительна, что требовала документального подтверждения. Фотоснимки документа, прочитанного Одзаки, следовало немедленно переправить в Москву. В тот день, когда Рихард приехал к своему радисту с зашифрованными листками, испещренными строчками цифр, когда Макс, надев наушники, принялся колдовать над передатчиком, Зорге прошел в кухоньку, где у горящей плиты возилась Анна.
— Послушай-ка, Аннушка, тебе не надоело заниматься хозяйством?
Анна вопросительно посмотрела на Зорге:
— Что ты хочешь сказать?
— То, что тебе на минутку надо слетать в Шанхай.
— Хорошенькая минутка!… Это очень нужно?
— Да, Анна, просто необходимо… Давай поговорим…
В тот год лето наступило рано, и уже в апреле стояла невыносимая духота. В городе нечем было дышать. Клаузены переселились на дачу, которую они купили недалеко от Иокогамы, на плоском берегу океана. Она стояла на окраине рыбачьего поселка — маленький домик, приподнятый на сваях, чтобы не было сырости.
Спустились по деревянной лесенке в садик с мандариновыми деревьями, на которых уже виднелись зеленые, глянцевитые плоды, начинавшие кое-где золотиться… До берега было рукой подать — только пройти через гряду дюн, поросших молодыми сосенками. С океана тянуло влажной прохладой, но Рихард и Анна не могли уйти далеко от дома. Клаузен работал, и надо было патрулировать дачу.
Анна всю жизнь считала себя трусихой, но тем не менее не было случая, чтобы она отказалась выполнить поручение Зорге. Так уж повелось еще с Китая, когда она, познакомившись с Максом, переселившись к нему в свою бывшую квартиру, узнала, что механик Клаузен не только механик, но и тайный радист. Анна навсегда запомнила ту, ошеломившую ее ночь. Вечером Макс почему-то нервничал, поздно лег спать, и вдруг Анна услышала сначала неясное бормотание, потом более отчетливые слова. Во сне он будто кричал в телефонную трубку: «Мюнхен, Мюнхен… Я слышу тебя, Мюнхен!» Анна осторожно тронула мужа за плечо. Тот сразу проснулся.
Макс смутился, даже побледнел, когда Анна спросила его, что это за Мюнхен. Клаузен объяснил, как договорились с Зорге: он антифашист, выполняет особые задания, связанные с борьбой китайской Красной армии. Анна всегда была далека от политики, но она любила своего Макса, чем бы он там ни занимался, и постепенно стала ему помогать.
А в Токио она сделалась заправским конспиратором: помогала Максу переносить разобранную на части радиостанцию, дежурила, когда он выстукивал ключом непонятные тире и точки, ходила на связь, что-то получала и передавала, и всегда у нее при этом замирало сердце. Для конспирации, а может быть, вспоминая Красный Кут, Анна завела себе кур — покупала для них корм и под слоем зерна носила радиодетали. Ее хождение по городу ни у кого не вызывало подозрений, но все же ей было очень боязно, так же боязно, как тогда, когда Рихард первый раз послал ее на связь в Шанхай, чтобы кому-то что-то передать…
— Когда же нужно ехать? — спросила Анна.
— Немедленно, первым же самолетом. Оденься поэлегантнее.
Рихард рассказал, что ей нужно делать, как себя вести, с кем встретиться.
И вот она снова на пути в Шанхай, на этот раз самолетом.
Самолет шел на большой высоте. В иллюминатор виднелась тяжелая металлическая синева моря да береговая кромка, подчеркнутая белоснежной нитью прибоя. Анна рассеянно глядела вниз, иногда откидывала голову на мягкую спинку кресла, делала вид, что дремлет. Внешне она была совершенно спокойна: мило разговаривала с большелобым генералом, сидевшим с ней рядом, благосклонно принимала его дорожные ухаживания, но состояние тревоги, ощущение опасности не покидало ее и холодило сердце.
Анна старается не думать о пленке, запрятанной в поясе под платьем, но это не удается. Она почему-то начинает считать: сколько же метров в тридцати восьми роликах пленки, сколько заснято кадров? Анна производит сложные арифметические расчеты, сбивается и начинает снова. Получается больше тысячи кадров, — значит, тысяча секретных документов, тысяча страниц, чертежей, фотографий.
Генерал услужливо спрашивает — не желает ли она оранжаду? Анна улыбается, благодарит. Они пьют прохладный напиток, говорят о погоде.
В самолете очень много военных, и, возможно, поэтому маршрут несколько изменен — сначала летят в Пхеньян, Порт-Артур, а потом в Шанхай. Когда в разговоре наступает пауза, Анна откидывает голову и закрывает глаза.
Но воспоминания не могут отвлечь ее от мыслей о пленке. К своему ужасу, она начинает ощущать, что края жесткой пленки, колючей, как терновник, врезаются в ее тело и каждое движение причиняет ей острую боль. Ей кажется, что на бедрах проступает кровь. А что, если кровь просочится сквозь платье?… Она застывает недвижимо в своем кресле, но самолет болтает, и это приносит ей новые мученья.
А японский генерал, сидящий рядом, продолжает оказывать ей внимание, назойливо ухаживает, и она улыбается, отвечая на его шутки. Боже мой, когда же кончится эта пытка!…
Знал бы Зорге, что его курьер, Анна Клаузен, обмотанная микропленкой, словно шелкопряд в коконе, летит в самолете вместе с первым контрразведчиком и диверсантом Японии Доихара Кендези! Генерал Доихара летел в Маньчжурию, его назначили командиром 14-й дивизии, которую перебрасывали из Японии на материк, в Китай. Это было перед началом большой войны. Доихара был снова предвестником грозных, кровавых событий.
Только перед Порт-Артуром генерал, прощаясь, назвал свое имя. Ему было приятно познакомиться с такой интересной женщиной…
В Порт-Артуре сошли все военные, и их места заняли новые пассажиры, но их было немного, самолет до Шанхая летел почти пустой.
Внизу горные хребты сменялись долинами, петлями зеленых рек, потом снова появлялись горы, но уже островерхие, с рваными зубастыми вершинами. Суровость северного пейзажа сменилась мягкой лиричностью юга. От малахитовых гор падали тени на долины, изрезанные оврагами. И очертания оврагов были похожи на причудливые деревья, на крылатых драконов, будто вырезанных китайскими резчиками на гигантском плоском камне.
Обедали в Цзинане в низенькой тесной столовой при аэродроме. Ели трепангов, бамбуковые ростки, закончили обед, по китайскому обычаю, супом.
Анна сидела за столом, не снимая пальто, боялась показаться слишком полной. А главное, она ничего не могла сделать с этой злосчастной пленкой, которая действительно до крови натерла ей тело.
После Цзинаня летели еще несколько часов. Погода испортилась, и Янцзы, разлившаяся, как в половодье, почти не была видна в туманной дымке.
Стало покачивать, самолет проваливался в воздушные ямы, и Анне было уже не до нежно-зеленых рисовых полей, плывущих внизу.
На аэродроме, усталая, разбитая, она наняла рикшу и поехала в гостиницу. До назначенной встречи оставалось немного больше двух часов. Анна привела себя в порядок, переоделась, извлекла из пояса пленку, уложила ее в коробку от конфет, аккуратно завернула и перевязала лентой. К счастью, выступившая кровь не испортила кадры, только на перфорации застыли темные пятна.
Когда стемнело, мадам Анна Клаузен вышла из гостиницы и отправилась на Баблинг-вел-род, улицу Гремящего родника. Теперь она была в светлом летнем костюме, лацкан ее жакета украшала черная брошь с искусственным диамантом — такие делают в кустарных мастерских вокруг Карлсбада. Чехи, судетские немцы — превеликие мастера на такие украшения.
На улицах уже зажглись фонари, когда Анна остановилась перед витриной универсального магазина. В руках у нее была дамская сумочка и коробка конфет. Казалось, она вся поглощена изучением выставленных нарядов, и вдруг перед ней появилась женщина с такой же диамантовой брошкой.
— Послушайте, — воскликнула она, — у вас такая же брошь, как у меня!
— Мне привезли ее из Карлсбада, — ответила Анна заученной фразой.
Они стояли будто две приятельницы, встретившиеся случайно на улице.
Женщина попросила Анну подержать ее сверток — что-то попало в туфлю.
— Благодарю вас! Теперь хорошо.
Анна отдала ей свой сверток, и они разошлись. Задание было выполнено. Анна Клаузен облегченно вздохнула.
Она вернулась в гостиницу, распаковала сверток и вынула из него зеленую пачку долларов. Пересчитала — пять тысяч. Утром она пошла на набережную Вампу — широкую и просторную, как ипподром, с клумбами цветов и высокими, шуршащими на ветру пальмами. Мраморный вход в Английский банк сторожил бронзовый лев с косматой, позеленевшей от старости гривой. Анна вошла в прохладный, торжественно тихий зал, похожий на готический храм с хрустальными оконцами — исповедальнями. Здесь все говорили вполголоса.
Анна внесла деньги на счет мистера Клаузена и теперь была совершенно свободна.
Через день Анна Клаузен вернулась в Токио. А микропленка тридцать восемь роликов, вместившихся в коробку от шоколадных конфет, добытая с таким напряжением и опасностью, неведомыми каналами была доставлена в Москву на Знаменский переулок.
И все же братьям-близнецам Терасима пришлось разлучиться…
После той холодной, промозглой ночи, когда солдат подняли по учебной тревоге и повезли в город на маневры, прошло около месяца. Солдаты понемногу начали забывать о событиях тех ночей, когда они трое суток голодные, как бездомные кошки, мерзли на улице и снег, точно переваренный рис, мягкий и липкий, плотным слоем лежал на их плечах и шапках… Он напоминал то белое варево, которое таскали они в деревянных бадейках, там, в городке Хираката, когда работали крабито — рисоварами. Только рис для саке был невыносимо горячий, а снег холодный и липкий. И еще неизвестно, что лучше…
Им сказали тогда, будто кто-то хотел убить императора и они обязаны были выполнять свой долг — защитить сына неба. После этого про них словно забыли. И вдруг солдатам сообщили совершенно противоположное — оказывается, они выступили против императора, покрыли себя позором, и теперь их полк должны расформировать, а солдат разошлют кого куда. Полк действительно разоружили, и солдат, словно новобранцев, отправили в Китай на пополнение воинских частей. Ичиро оказался в Северном Китае, а Джиро услали в Маньчжурию. Но перед тем как погрузить на пароход, всех солдат повели в храм предков помолиться за императора. Они слушали письменную клятву в верности императору, кричали «Банзай!», пили священную саке из махоньких фарфоровых наперстков-чашек, потом в воинственном настроении грузились на пароход…
Ичиро навсегда запомнил, как шел он в деревне после призыва впереди новобранцев и нес на плече большую самодзи, похожую на деревянную лопату, которой отец провеивал рис. И каждый провожающий поставил на большой лопате-самодзи свой иероглиф — с пожеланием, как рис из котла, загребать добычу во время войны. В Китае войны не было, во всяком случае Ичиро еще не принимал участия в боевых операциях, но судьба как будто начала ему улыбаться, солдату Ичиро уже перепала кое-какая добыча. Этим Терасима обязан был своему земляку Исияма, служившему третий год в армии Он оказался родом из соседней префектуры, бывал даже в деревне, где жил Терасима. Приятно встретить земляка на чужбине. Они познакомились и подружились.
Исияма относился к Ичиро несколько свысока, но явно благоволил к земляку — неопытному и молодому солдату, хотя и использовал его на побегушках. Вообще Исияма умел извлекать пользу из окружающих. В роте Исияма слыл продувным и расторопным солдатом, чего явно не хватало застенчивому Терасима. Маленький, плотный, с широким вздернутым носом и большими ноздрями, Исияма всегда находился в курсе событий, будто чуял все издали своим вездесущим носом. На привалах Исияма первым раздобывал у китайцев пищу, находил лучшую фанзу, бесцеремонно выпроваживая хозяев, а в его ранце всегда лежал запас опиума, героина, который он выгодно сбывал китайцам.
Одним из первых в роте Исияма раздобыл деревянную бочку для купанья, которую на походе безропотно несли за ним все те же китайцы. Обычно он обещал им хорошо заплатить, но никогда этого не делал. Просто гнал их взашей, если ему докучали, а иной раз грозил пристрелить. В жару он по шею погружался в наполненную водой бочку и сидел на корточках, наслаждаясь прохладой, а после себя снисходительно разрешал искупаться приятелям. По примеру Исияма, многие солдаты обзавелись такими же бочками и бесплатными носильщиками. Это облегчало солдатскую жизнь, даже создавало какой-то походный комфорт.
Последнее время полк, в котором служили Исияма и Терасима, стоял недалеко от Пекина, расположившись лагерем вдоль речки с низкими болотистыми берегами. Одни солдаты жили в старых китайских казармах, другие по деревням, некоторые в палатках, раскинутых на лугу. На другой стороне реки располагались китайские войска — в городке Ванпине, обнесенном крепостной стеной, когда-то беленной известкой, но сейчас возвратившей себе землисто глиняный цвет. Через речку к городским воротам Куан ан-мин тянулся старый-престарый мост с каменными серо-зелеными львами. На берегу стоял уродливый слон из камня. Говорили, будто этому слону больше тысячи лет. Возле каменного слона в фанзах жили солдаты — целый взвод, а на задворках у полевой кухни стояли бочки и даже деревянные ванны, в которых солдаты купались.
Именно здесь, у моста Лугоуцяо, и произошли события, послужившие началом большой войны, охватившей на много лет континентальный Китай.
Командующий японской дивизией, расположенной в районе Лугоуцяо, почти каждую ночь проводил тактические учения. Обычно они начинались после захода солнца и заканчивались под утро. Днем солдаты отсыпались либо слонялись без дела по берегу реки.
Накануне того злополучного дня солдаты ранним утром возвращались в лагерь. Когда шли по деревне, Исияма подтолкнул локтем Ичиро:
— Гляди-ка, утки…
За плетнем, в тесной загородке из бамбуковых палок, сидела большая белая утка с утятами.
Солдаты отстали и подошли к плетню.
— Давай лезь, я подержу винтовку.
Ичиро перемахнул через плетень, но в это время из фанзы вышла старая китаянка. Ичиро растерянно остановился.
— Давай, давай, — подбодрил его Исияма. Он погрозил китаянке кулаком и еще припугнул винтовкой. Китаянка испуганно скрылась в фанзе.
Ичиро вытащил утку из клетки, свернул ей голову и перебросил через плетень. Белые перья птицы окрасились кровью. Солдаты взяли ее за крылья и побежали догонять взвод.
С утра заняться уткой не удалось — послали в наряд. Потом завтракали, усталые легли спать и проснулись, когда начала спадать дневная жара.
— Кажется, пахнет, — поводя носом, сказал Ичиро, вытаскивая из тайника свою утреннюю добычу.
— Ничего, ты еще не едал такой дичи, — беззаботно ответил приятель.
Исияма послал Ичиро за сырой глиной, а сам принялся потрошить утку. Прямо с перьями он обмазал ее глиной и положил в костер.
Утка и в самом деле оказалась отличной. Друзья наелись до отвала, но жалко было оставлять такую еду, и Исияма обсосал все до последней косточки. А к ночи опять пошли на учения. Занимались перебежками, кого-то атаковали, и Терасима не заметил, что Исияма куда-то исчез.
Ночные учения закончились несколько раньше, солдат построили, провели перекличку, солдата Исияма на месте не оказалось. С этого все и началось. Искали, кричали — Исияма не откликался. Командир взвода доложил ротному, ротный в полк, из полка в дивизию, а там стали принимать свои меры.
Распространился слух, будто кто-то слышал выстрел с китайской стороны, будто просвистела пуля, раздался чей-то крик. Начальник специальной службы дивизии позвонил по телефону в китайский штаб, потребовал вызвать генерала. Того разбудили, и он сонным голосом спросил, что угодно господину японскому офицеру.
— Ваши солдаты похитили японского рядового, — сказал начальник спецслужбы. — Командующий приказал мне заявить самый строгий протест и потребовал немедленно принять меры.
— Хорошо, — ответил китайский генерал, — я прикажу это расследовать и утром сообщу вам, но я думаю…
— Нет, нет, японская армия не может терпеть таких оскорбительных действий. Мы оставляем за собой право потребовать удовлетворения. Командующий дивизией приказал передать, что мы сами произведем осмотр города, дайте распоряжение пропустить наш отряд через ворота Куан ан-мин. Мы сами проведем поиски пропавшего рядового.
Начальник спецслужбы говорил вызывающе, кричал, требовал.
— Но мы не можем пропустить ваших солдат, я должен получить разрешение командования…
— В таком случае мы займем город без вашего разрешения…
Он бросил трубку и взял другой телефон:
— Начинайте атаку… Да, да, я говорю по приказанию генерала Доихара.
…Японский батальон при поддержке артиллерии начал штурм городских ворот у моста Лугоуцяо. Китайские части оказали сопротивление. Завязался ночной бой, который не дал результатов.
А Терасима Ичиро упорно продолжал искать своего приятеля и в конце концов нашел его. Исияма сидел в кустах со спущенными штанами…
— Куда ты пропал? Тебя ищет вся дивизия, думали, что тебя украли китайцы…
— Я не могу тронуться с места, — жалобно простонал Исияма. — Я как купальная бочка с пробитым дном…
Оказалось, что ночью во время учений у него нестерпимо разболелся живот, и солдат Исияма перед самой перекличкой ушел подальше в кусты заниматься делом, в котором его никто не мог заменить.
Терасима повел ослабевшего приятеля в расположение взвода. Чем ближе они подходили к старому мосту, тем отчетливее слышалась ружейная стрельба, тем громче били орудия, стоявшие на лугу в невысоком кустарнике. Пушек не было видно, и только багровые всполохи разрывали предрассветную мглу одновременно с грохотом выстрелов. Светила луна, и ее бледно-жемчужный свет будто смешивался с розовато-лиловыми тенями уходящей ночи.
— Вроде как боевыми, — прислушиваясь, сказал Исияма.
Он не подозревал, что этот переполох поднялся из-за него. Но солдату было не до стрельбы. Он то и дело останавливался, торопливо присаживался, и Терасима, сочувственно посапывая, ждал, пока Исияма сможет продолжать путь.
Прошли мимо фанзы с покосившимся плетнем, где вчера солдаты украли белую утку.
— Очень была жирная, наверно, от этого, — предположил Исияма.
— А может, протухла, — возразил Ичиро. — У меня тоже бурлит в животе…
Наконец солдаты прибрели к фанзе, стоявшей недалеко от каменного слона. Терасима оставил приятеля и побежал докладывать командиру, что пропавший Исияма нашелся. Молодой солдат не был лишен тщеславия — как-никак он первым сообщит новость ротному.
Бой у городских ворот все продолжался, китайцы упорно сопротивлялись, и соседний батальон, атаковавший Лугоуцяо, не мог прорваться в город. Командир роты, узнав, что его солдат жив-здоров, приказал Терасима идти вместе с ним в штаб полка. Он тоже считал, что новость, которую принес рядовой Герасима, имеет значение.
Шли берегом реки, но и сюда доставали пули оборонявшихся китайцев. Несколько раз падали на землю, когда огонь становился особенно плотным и пули отрывисто, по-комариному тонко пищали над головой. Это были первые пули, свист которых слышал в своей жизни Терасима Ичиро, потомок сотсу — храбрых солдат древних сёгунов.
В штабе Ичиро снова повторил то, что докладывал командиру роты. Его почти не слушали. Всем было явно не до него. Офицеры, стоя у блиндажа, наблюдали за боем. Кто-то сказал:
— Теперь это не имеет значения…
— Отправьте солдата подальше в тыловой госпиталь, — сказал генерал Доихара. Он был огорчен возвращением не вовремя обнаруженного рядового солдата. Лучше бы он пропал без вести…
— Слушаюсь, господин генерал! — ответил командир полка.
Но солдат Терасима не знал, кто такой Доихара, он даже не разглядел его генеральских погон.
Войны начинаются разно, и генералы Итагаки и Доихара знали, как их затевать. На этот раз затяжная, кровопролитная война между Японией и Китаем началась с того, что солдат Исияма съел слишком жирную утку.
Нападение на Китай военные из японского генерального штаба рассматривали с точки зрения подготовки большой войны против Советского Союза. Это подтверждалось хотя бы данными о численности Квантунской армии, которая возрастала из года в год.
В то же время японские войска продолжали сосредоточиваться и в районе китайской стены, они были готовы перейти в наступление, но для этого требовался очередной «инцидент».
Случай для этого представился 7 июля 1937 года у старинного моста Лугоуцяо, или Марко Поло, как называли его иностранцы. Мост находился в двадцати ли от Пекина. Как оказалось, генерал Доихара Кендези заранее прибыл на место предстоящих событий…
Когда разразилась война, Зорге рекомендовал Вукеличу срочно поехать в Китай к месту военных действий. Французский корреспондент много писал о новом вооруженном конфликте, и его корреспонденции появились в парижских газетах. Эти корреспонденции и закрытая информация, которую он посылал в агентство Гавас, несомненно, сыграли свою роль в оценке дальневосточных событий. Используя пространную информацию, которая шла из Китая, в том числе и сообщения Бранко Вукелича, французский министр иностранных дел месье Дельбос сказал на заседании парламента:
«Японская атака в конечном итоге направлена не против Китая, а против СССР. Японцы стремятся захватить железную дорогу от Тяньцзиня до Бэйпина и Калгана для того, чтобы подготовить атаку против Транссибирской железной дороги в районе озера Байкал и против Внутренней и Внешней Монголии».
Тайные планы японских военных кругов становились достоянием печати, о них заговорили открыто…
Центр в Москве ждал от Зорге постоянной и дополнительной информации. Макс Клаузен каждый раз, когда связывался с «Висбаденом», получал для Зорге лаконичные и настойчивые радиограммы: «Сообщите, что происходит в Китае».
Тогда Рихард решил сам поехать в Китай, чтобы выяснить обстановку, проверить те выводы, которые сделали разведчики в связи с развернувшимися там военными событиями. Он был согласен с Ходзуми Одзаки, который утверждал, что Япония надолго завязнет в Китае, что начавшаяся война не принесет ей решающих успехов. Ходзуми не скрывал своего мнения, и каждый раз при встречах с Коноэ, будь это на сборищах «любителей завтраков», на аудиенциях в кабинете премьер-министра, он непрестанно утверждал, что война в Китае только отвлечет национальные ресурсы, ослабит экономический потенциал Японии. Что же касается Китая, то его сопротивление будет все возрастать и вызовет к жизни новые силы для борьбы с японскими экспедиционными войсками. Но князь Коноэ упорно оставался при своем мнении.
Конечно, доктор Зорге был в курсе разговоров, которые вел Одзаки с премьером Коноэ. Тогда и решили: надо сделать все для того, чтобы Япония не так-то легко добилась победы в Китае. Нужно помочь китайским национальным силам усилить сопротивление японской агрессии. Тем более что Чан Кай-ши вынужден был возглавить антияпонскую борьбу и заключить перемирие с китайской народной армией, возглавляемой коммунистами. Такова была точка зрения Рихарда Зорге.
Оформление документов прошло без особых затруднений — визы, паспорт, рекомендательное письмо из японского генерального штаба лежали в кармане Зорге. Рихарду нужно было только нанести прощальный визит германскому послу Герберту фон Дирксену.
Перед отъездом в Китай доктор Зорге до глубокой ночи просидел у посла. Желая выяснить отношение германского правительства к событиям в Китае, Рихард задал прямой и, казалось бы, наивный вопрос должен ли он в своих корреспонденциях из Китая поддерживать позиции Коноэ, или у господина посла на этот счет есть другое мнение?
Разговор велся неторопливо и часто переходил на отвлеченные темы. Оба они увлекались коллекционированием древних восточных статуэток, и беседа об этом доставляла обоим удовольствие. Рихард не торопился выяснять вопросы, ради которых он приехал к послу, — все придет в свое время.
Зорге рассказывал, как в Киото ему удалось за бесценок купить чудесную статуэтку Будды Майтреи. Несомненно, это работа северных мастеров — сочетание наивного примитива с искуснейшей резьбой, передающей тончайшие нюансы характера божества, а скорее характера самого резчика.
— Как вам удается добывать такие уникумы?! — не скрывая зависти, воскликнул фон Дирксен.
— Мне просто везет! — усмехнулся Зорге. — Вероятно, это компенсация за бродяжий характер. Я люблю скитаться по свету.
Под потолком горела яркая люстра, на письменном столе стояла зажженная лампа. Был включен и торшер между кожаным диваном и креслами. В одном из них сидел уже пожилой, беловолосый посол фон Дирксен. Он любил яркий свет — ни один уголок кабинета не оставался в тени. В этом ярком раздражающем свете морщины, бороздившие лицо Зорге, казались еще более глубокими, и выглядел он сейчас значительно старше своих сорока двух лет. Зато глаза его сейчас поголубели и молодо глядели из-под широких бровей. Выражение его лица постоянно менялось — то это было суровое лицо скифа, то оно становилось вдруг по детски добродушным, и тогда из глаз, только что метавших колючие искры, лучилась мягкая, добрая теплота.
Его собеседник, Герберт фон Дирксен, являл собой полную противоположность Зорге — педантичный, подтянутый дипломат старой немецкой школы. Он отрывисто посасывал сигарету, выпуская клубы дыма, казавшиеся прозрачными в ярком свете люстры, торшера и настольной лампы.
— К сожалению, я прикован к креслу, к столу, кабинету, — сказал Дирксен. — У корреспондента больше возможностей, нежели у дипломата.
— Я помогу вам, — засмеялся Зорге. — Знайте: если меня убьют в Китае, я завещаю вам свою коллекцию. Согласны?…
Фон Дирксен предостерегающе поднял руку:
— Послушайте, господин Зорге, я не суеверен, но все же на вашем месте я бы не стал так шутить перед отъездом… Зачем пытать судьбу?
— Вы отказываетесь? — продолжал шутить Зорге. — В таком случае вы не проиграете, даже если я останусь в живых! Я подарю вам статуэтку Майтреи. Завтра же привезу ее вам.
— Я бессилен против такого соблазна, — рассмеялся фон Дирксен.
Послу нравился этот веселый, непоседливый корреспондент, умевший прекрасно ориентироваться в сложнейшей политической обстановке. Фон Диркген не первый год жил в Японии, считал себя сведущим человеком, но всегда охотно выслушивал мнение энциклопедически образованного франкфуртского корреспондента.
— Ну, а что вы скажете о своей поездке? — спросил фон Дирксен. Беседа, ради которой Зорге приехал к послу, подходила к своей кульминации. — Как вы оцениваете обстановку в Китае?
— Она не удивляет меня, — ответил Зорге. — Во всяком случае, поведение Японии логично, оно вытекает из всей ее многолетней политики.
— То есть?
— Видите ли, за сорок пять лет до русско-японской войны в японском флоте было только одно паровое судно — прогулочная яхта, которую английская королева подарила микадо. Да и эта яхта стояла на приколе, потому что не знали, как управляться с паровым двигателем. А в начале века Япония располагала мощным современным военно-морским флотом в полторы сотни вымпелов и водоизмещением почти в триста тысяч тонн! А сейчас, как я слышал, японцы заложили на стапелях крупнейший в мире линкор «Ямато» водоизмещением в шестьдесят с чем-то тысяч тонн. Это кое-что значит, кое о чем говорит… Я привык оперировать фактами.
— Да, но сейчас близится уже середина нашего века. — Фон Дирксен сказал так, чтобы подзадорить собеседника.
Зорге понял это и продолжал с нарастающей горячностью:
— Я хочу сказать, что военный флот строят не для прогулок, хотя морскому флоту Японии и положила начало прогулочная яхта. Подтверждением этому может служить русско-японская война. Она началась с нападения японских кораблей на русскую эскадру. Это уже двадцатый век. Не так ли? Флот, как и японская армия, служит основой агрессивной политики — создания так называемой «сферы сопроцветания Великой Азии». Для меня это азбучная истина. Вспомните: сначала захват Кореи, потом интервенция в России, оккупация Маньчжурии, теперь война в Китае. Я глубоко уверен, что японская экспансия не ограничится проникновением в Китай. Кстати говоря, наше положение там весьма сложно. С одной стороны, мы заигрываем с японцами, с другой — помогаем Китаю, поставляем оружие Чан Кай-ши и держим в китайской армии своих военных советников.
Посол фон Дирксен все с большим интересом следил за ходом мыслей своего экспансивного собеседника. Франкфуртскому корреспонденту нельзя отказать в логике, в политической хватке. Германского посла в Токио давно тревожила ситуация, которая сложилась на Дальнем Востоке. Фон Дирксен обладал большим дипломатическим опытом, но в данном случае все еще не решил, как выйти из сложного, даже щекотливого положения. Теперь многое зависело от того, как он, фон Дирксен, будет информировать свое министерство иностранных дел. В раздумье фон Дирксен сказал:
— На Дальнем Востоке мы придерживаемся неуклонной политики нейтралитета.
— И держим в Китае наших советников во главе с генералом Фалькенгаузеном и его штабом! — иронически воскликнул Зорге. Он остановился перед фон Дирксеном, засунув одну руку в карман, другой резко жестикулируя с зажатой в пальцах недокуренной сигаретой. — Это не политика, а дерьмо! Германские советники нужны были, когда Чан Кай-ши воевал против китайской Красной армии. А теперь они действуют против Японии. Фалькенгаузену пора ехать в Берлин. Да, да!… Фалькенгаузен — это лакированный сапог, а не человек. Пусть марширует себе на Унтер-ден-Линден, здесь ему нечего делать. Иначе они наломают дров, идиоты!…
В кабинете немецкого дипломата редко кто позволял себе такие выражения. Фон Дирксена несколько шокировала несдержанность Зорге.
— Если отбросить излишнюю горячность, в ваших словах есть трезвость суждений, — невозмутимо произнес фон Дирксен, — но отзыв наших военных советников усилил бы позиции русских. В политике не бывает вакуума. Русские тотчас же займут освободившиеся места наших военных советников в китайской армии. Мы окажемся в проигрыше.
— Русские прежде всего знают, чего они хотят, а мы не знаем, — возразил Зорге. — Кремль не желает усиления Японии, выступает против ее агрессивной политики и поэтому кроме советников посылает в Китай своих добровольцев-летчиков. Это же не секрет!… У русских позиция ясная. Вспомните генерала Гелена, он же советский генерал Блюхер, главный советник китайской армии, который отлично знал, чего он хочет в Китае — победы национальных сил. А чего мы хотим? Может быть, помогать русским? Я этого не понимаю! Получается, что мы сотрудничаем с Советами в японо-китайском конфликте. Это не делает чести германскому рейху. Мы оказываемся в одной лодке с большевиками, с нашими идейными противниками, скажу больше, с врагами.
Зорге зажег погасшую сигарету и зашагал перед фон Дирксеном, который не сводил с него глаз.
— Теперь возьмите другой аспект: Чан Кай-ши ведет двойную политику, двойную игру. Он ненавидит коммунистов больше, чем японских империалистов. Японская армия сильнее китайской. Япония оружием и подкупом победит продажных китайских генералов. Я не удивлюсь, если она купит и самого Чан Кай-ши вместе с его предприимчивой супругой. Что тогда? Вы представляете себе, в каком положении окажется Фалькенгаузен и его сотрудники?! Мы не можем рисковать престижем германских вооруженных сил и делить с китайцами ответственность за поражение Чан Кай-ши. Его разгром свалят на германских советников… Вот что я думаю… Фалькенгаузену нужно уезжать, и немедленно, пока он не сел в лужу и не посадил туда же наш генеральный штаб. Не думаю, чтобы фюрер остался доволен потерей военного престижа Германии. Тогда полетят головы. Да, да! И это будет правильно! Это тоже надо принимать во внимание… Впрочем, я человек штатский, может быть, не во всем разбираюсь, но полковник Отт тоже так думает. В военных вопросах он для меня куда больший авторитет, чем кто-либо другой. К тому же он умеет мыслить не только узко военными категориями…
Рихард заговорил уже спокойно, расхаживая по кабинету.
— Ну, а что касается нашей политики в Китае, то здесь мы должны укреплять свои экономические позиции… Япония, господин посол, не посмеет вытеснить нас из промышленной, торговой, банковской, какой угодно экономической сферы. Вульгарно выражаясь, мы должны разделить с японцами китайский рынок. Пока они воюют, надо занимать ключевые позиции в Шанхае, в Нанкине, во всех районах страны. Делать это надо сейчас, иначе мы рискуем опоздать на автобус… Вы не согласны со мной, господин фон Дирксен? В экономике я считаю себя более компетентным, нежели в военных вопросах, ведь я много лет изучал банковское дело в Китае… Правда, банкира из меня не получилось, я стал лишь корреспондентом…
В рассуждениях Зорге была железная логика. Вместе с тем в его словах скрывался глубокий тайный умысел. Вытеснить немецких военных советников в Китае означало усилить фронт борьбы с милитаристской Японией. Тогда возрастет влияние советников Красной Армии.
Совсем не случайно Рихард Зорге упомянул в разговоре с фон Дирксеном и фамилию военного атташе полковника Отта. Зорге начал большую и сложную игру, которая в случае удачи сулила большие перспективы. Он всячески, где только возможно, стремился раздувать авторитет военного атташе. Дело в том, что за последнее время в немецкой колонии упорно распространялись слухи о том, что фон Дирксен покидает свой пост в Токио. Человек, связанный родственными узами с одним из рурских магнатов, Герберт фон Дирксен пользовался непререкаемым авторитетом в германском министерстве иностранных дел. Поговаривали, что Дирксен займет пост немецкого посла в Лондоне. Зорге подумал: а почему бы полковнику Отту не занять место фон Дирксена?
Сначала эта идея показалась столь невероятной и дерзкой, что Зорге сразу же отбросил ее как негодную. Но потом снова и снова возвращался к ней. Почему не рискнуть?… Игра стоит свеч!… Он просто задохнулся, прикинув, какие необозримые возможности открылись бы перед ним в случае удачи. А если не выйдет, Рихард ничем не рискует.
Полковник Эйген Отт считал Зорге своим старым и закадычным другом. Они были знакомы несколько лет, давно перешли на «ты» и часто вели самые доверительные разговоры. Зорге подчас снабжал военного атташе такими материалами, которые тот вряд ли мог раздобыть помимо Рихарда. И в компании за столом Зорге тоже был незаменим…
Зорге полагал, что продвижение полковника Отта по иерархической лестнице могло бы открыть доступ к обширной секретной и пока недоступной информации, поступающей в германское посольство. И еще одно немаловажное обстоятельство — через нового посла можно было бы как-то влиять на политические события. Ведь удалось же Рихарду убедить Отта в необходимости отзыва германских советников из Китая.
Чем больше Зорге раздумывал над возникшей идеей, тем больше убеждался, что она вовсе не так уж невыполнима. Перемещение военного работника на дипломатический пост будет выглядеть как усиление влияния генеральских кругов в Берлине. Рейхсверовский офицер, годами связанный с немецкой разведкой, Отт располагает отличными связями в высших военных кругах рейха. Там его кандидатуру поддержат. Даже советник Гитлера генерал Кей-тель всячески протежирует исполнительному офицеру, кстати сказать, дальнему родственнику супруги военного советника фюрера… Нужно только очень осторожно подбросить эту мысль, чтобы казалось, будто она сама собой родилась у того же Дирксена, Кейтеля… Надо всячески поднимать авторитет Отта.
В разговоре с фон Дирксеном Зорге очень хотелось спросить о предстоящих переменах в посольстве, но он удержался. Рихард давно взял за правило — никого ни о чем не расспрашивать, не проявлять малейшего намека на любопытство. С годами наблюдая людей, он сделал один немаловажный психологический вывод — люди чаще всего говорят для самих себя. Это доставляет им удовольствие. Либо они хотят блеснуть своей осведомленностью, эрудицией, произвести впечатление, либо просто что-то рассказывают, предаваясь воспоминаниям, совсем не задумываясь — интересен ли их рассказ собеседнику. Точно так же с секретами — если человек доверяет другому, он так или иначе посвятит его в тайны, которыми обладает. Хотя бы частично. Надо только умело навести разговор на нужную тему и терпеливо ждать. И никогда не выспрашивать. Главное — завоевать доверие.
Фон Дирксен принадлежал к породе тех человеческих особей, над которыми Зорге производил свои психологические эксперименты. В тот вечер посол сам заговорил о возможном своем отъезде из Токио. Правда, говорил он отвлеченно, полунамеками, предположительно. Потом спросил Зорге — что он думает о полковнике Отте. Зорге отметил про себя: значит, система, разработанная им, уже действует…
— В каком смысле? — будто не поняв, спросил Зорге. — Он член национал-социалистической партии, хороший семьянин.
— Я спрашиваю о его деловых качествах, — прервал его фон Дирксен.
Зорге уклонился от прямого ответа.
— Во время последних маневров в Бад Киссингене полковник Отт был в Германии и его представили фюреру. Фюрер больше часа беседовал с ним в своем вагоне. Как я слышал, фюрер был очень внимателен к Отту и высказался одобрительно по поводу его суждений о нашей дальнейшей политике.
Зорге бил по верной цели — для фон Дирксена мнение фюрера было решающим в оценке людей, даже в том случае, если сам он придерживался иного мнения.
Деловая часть беседы была исчерпана, и посол вновь заговорил о народном искусстве, о ваятелях, резчиках.
— Скажите, вы бывали в Москве? — спросил он Зорге.
— Нет, никогда, — ответил Рихард и тут же поправился: — Только проездом, когда ехал в Китай. Я предпочитаю морские путешествия…
— В Москве вы можете купить очаровательные кустарные изделия — ватки, кохлому, палех.
Фон Дирксен до приезда в Токио несколько лет проработал послом в Москве и считал, что неплохо знает Россию. Он принялся объяснять франкфуртскому журналисту достоинства и различия русских народных изделий.
— Конечно, русские кустари не имеют ничего общего с японскими мастерами, но ватки очаровательны своим примитивом…
Зорге мысленно усмехнулся — ватки! Конечно, речь идет о знаменитых российских вятках — ярко размалеванных глиняных фигурках.
Если бы фон Дирксен знал, что русский язык — язык матери Зорге, которая сейчас живет в Гамбурге! Именно ей, русской женщине, обязан он тем, что на далекой чужбине, сохранив чистоту русской души, она пронесла ее через годы и передала сыну. Рихард без конца мог бы пересказывать ее рассказы о России, петь песни, которые она ему пела, наслаждаться звучанием русского языка. Но за все эти годы жизни в Японии Рихард не произнес ни единого русского слова, не спел ни одной русской песни. Зорге знал китайский, японский, английский, конечно, немецкий, говорил на любом из этих языков и только знание русского языка хранил как самую сокровенную тайну. Даже думать Зорге заставил себя по-немецки, чтобы во сне не выдать себя, не произнести русское слово.
Расхаживая по кабинету фон Дирксена, он вспомнил почему-то занятнейший случай. Года два назад его встретил человек, который представился сотрудником адмирала Канариса из военной разведки. Он долго убеждал Зорге сотрудничать с абвером, предлагал ему сочетать корреспондентскую работу с агентурной разведкой. Рихард не согласился, объяснил, что вряд ли будет полезен абверу. В секретной службе он ровным счетом ничего не смыслит. Представитель адмирала настаивал: пусть господин Зорге подумает — умение приобретается опытом, его обучат, дадут нужные советы… Огорченный отказом, он все же сказал: «Не говорите „нет“, господин Зорге. Мы дадим указания, чтобы вам создали условия…» Позже Отт тоже говорил об этом, — значит, из абвера в Токио прислали обещанные рекомендации… Наедине с собой Рихард от души хохотал, вспоминая эту историю.
Было совсем поздно, когда Зорге, распрощавшись с фон Дирксеном, уехал из посольства.
Прошло еще несколько недель, и германский посол фон Дирксен отправил в Берлин пространное донесение, в котором настоятельно предлагал отозвать немецких военных советников из Китая. Он писал:
«Нашим военным советникам во главе с Фалькенгаузеном придется разделить ответственность в случае поражения китайской армии…
Казалось бы, что в случае отзыва немецких военных советников из Китая их места немедленно займут русские. Однако для представителей германской армии тесное сотрудничество с представителями Красной Армии и большевистской России не представляется возможным…
По причинам, приведенным выше, в согласии с военным атташе господином Оттом, высказываюсь за немедленный отзыв всех немецких советников, еще находящихся в Китае. Что же касается Северного Китая, то он долго будет находиться под контролем японцев, и нам надо активизировать здесь экономическую деятельность германских фирм».
В незримой борьбе за отзыв германских советников из Китая победил Зорге. Посол фон Дирксен не мог и предполагать, что его донесение фактически было продиктовано советским разведчиком Рихардом Зорге. Но в то время, когда шифровальщик готовил телеграмму посла для отправки ее в Берлин, Зорге уже не было в Токио — он находился в самой гуще военных событий, разгоревшихся в Северном Китае…
Дальше ничего не было… Только небо, море и берег, усеянный плоскими, как скрижали, известковыми камнями. Такими ослепительно белыми, что на них, не прищурившись, невозможно глядеть.
Между горизонтом и дачей, стоявшей на отшибе и обнесенной со всех сторон верандой, застекленной, точно парник, рос непроходимый кустарник, который называли здесь «держидерево». Если не знать тропинки, петлявшей среди колючих зарослей, никак нельзя было пробраться к берегу. Шипы держидерева цеплялись за платье, кололи руки, ноги, неистовствовали в молчаливом упорстве держать и не пускать.
И все это с утра и до ночи было погружено в звенящую, знойную тишину…
Кругом все безлюдно и дико. Ирина наслаждалась одиночеством.
Место это называлось Плоским мысом. Мыс вдавался далеко в море и тоже казался большой скрижалью, краем своим погруженной в синие воды. Скорее всего, Моисей забыл здесь ее, так и не написав вечные заповеди для человечества… По другую сторону просторной бухты стоял южный город с каменной балюстрадой вдоль набережной, с пляжами, крикливыми и суматошными, как птичий базар.
В первый же день, когда Ирина, переправившись через бухту на деловито тарахтящем катере, выслушала все семейные новости от нетерпеливо ожидавшей ее тети Шуры, она отправилась к скале, возвышавшейся на острие Плоского мыса. Издали скала походила на парус рыбачьей шхуны. Было непонятно и удивительно, откуда взялась здесь скала-парус, венчавшая приземистый полуостров. Ирина долго бродила среди зарослей держидерева, пока не нашла тропинку, которая вывела ее к Парусу, и перед ней раскрылась зеленая синева, необъятная, ошеломляющая. Ирина первый раз в жизни видела южное море.
На скале-парусе росли желтые дроки точно такого же цвета, как ее легкий халатик. Скала подковой огораживала кусок берега, образуя причудливую игрушечную бухту. Рядом с плоскими камнями лежала матовая, будто припудренная пылью, бесцветно-серая галька. Омытая волной, она вдруг оживала, превращаясь в яркую россыпь. И все вокруг — скалу, берег, синеву моря — заливало горячим солнечным светом. Зной поднимался от земли, от выгоревших трав, от слепящих камней и темно-зеленых кустов держидерева.
Ирина долго сидела на горячем камне. Охватив колени и опершись на них подбородком, она зачарованно глядела в синеву. Потом, сбросив одежду и стыдясь своей наготы перед непривычным простором, осторожно вошла в воду. Ноги скользили по гладким, отшлифованным волнами камням, и она, погружаясь, поднимала руки, чтобы сохранить равновесие, потом поплыла вдоль берега — легко и свободно…
Сюда, за скалу на острие мыса, Ирина приходила теперь каждое утро, расстилала на гальке соломенную циновку и укладывалась на солнцепеке. Когда становилось нестерпимо жарко, Ирина шла в море, саженками, по-мальчишески, плавала на волнах и возвращалась в тень под скалой. Читала, думала, наслаждалась непривычным бездельем.
Еще две недели назад, измотанная бессонными ночами, экзаменами, защитой, она мечтала как о недосягаемом счастье поспать лишний часок, хотя бы полдня провести на пляже. Теперь она врач-эпидемиолог с дипломом и направлением на работу. Даже не верится!
В полдень, когда по ту сторону бухты звучал в санатории гонг, Ирина возвращалась домой, запрятав циновку в заросли дроков. Тетя Шура, перед тем как уйти на работу, варила обед на летней, похожей на паровоз Стефенсона печке, стоявшей посреди двора. Ирина доставала из прохладного погреба кастрюли, разогревала обед на керосинке, неторопливо ела, мыла посуду, дремала на веранде и опять, когда спадала жара, уходила к скале.
Но через неделю девушка ощутила вдруг что-то похожее на скуку. Ей не хватало людей, привычной занятости. Ирина подумала: «Значит, я избавляюсь от усталости». А тут еще тетя Шура:
— И чего же ты, доченька, — говорила она, — как монашка в скиту, сидишь одна-одинешенька… На танцы сходила бы в санаторий, кино бы посмотрела.
Ирина отшутилась — не с кем!
— Эка беда какая — не с кем! Степана вон возьми нашего — чем не кавалер.
Степан, сын тети Шуриных соседей, закончил весной среднюю школу и безвылазно сидел за книгами, готовясь поступить в вуз. Он застенчиво согласился сопровождать Ирину. В субботу Ирина надела свое выходное платье с нежно-лиловыми цветами, которое показалось ей тесным, белые туфли-лодочки.
Тетя Шура одобрительно оглядела племянницу:
— Вот теперь дело другое, а то обрядишься, как рыбачка…
Степан предложил идти на пристань берегом. Он стеснялся появиться на улице с приезжей нарядной девушкой. И очень боялся, как бы Ирина не заметила его смущенья. От одного этого Ирине стало весело. Она озорно взяла Степана под руку и всю дорогу шутила, смеялась, заглядывая ему в глаза, забавлялась мальчишеским смущеньем, выспрашивая о его планах, мечтах, о звездах, которые он собирается изучать.
Степан хорошо танцевал. На танцевальной площадке он почувствовал себя увереннее, повеселел. Потом Ирину пригласил какой-то отдыхающий — загорелый высокий парень со Звездой Героя на белой сорочке с расстегнутым воротом. Судя по канту на брюках, он был военный, возможно летчик — Ирина не разбиралась в расцветках кантов, кубиках, шпалах. Танцевал он легко, красиво, и Ирине было приятно подчиняться своему партнеру в ритме веселой музыки. Он и в самом деле оказался летчиком, звали его Вадимом, а по поводу Золотой Звезды ответил уклончиво — дали за всякие там дела…
Следующий танец Ирина танцевала со Степой, потом снова с Вадимом. Не без лукавства Ирина отметила про себя, что Вадим не отходит от них весь вечер. После танцев он провожал их на пристань. Только что познакомившись, Ирина и Вадим всю дорогу, не умолкая, разговаривали, а Степан шел насупившись, не проронив ни слова.
Долго стояли на помосте, ожидая последнего катера. Внизу монотонно плескалась черная, будто загустевшая в темноте вода. Вадим настойчиво спрашивал, где живет Ирина, она неопределенно махнула рукой — на той стороне бухты. Когда же они встретятся? Ирина ответила: быть может, они со Степой выберутся еще как-нибудь на танцы или в кино…
Подошел катер; прощаясь, Вадим задержал руку Ирины:
— Когда?
— Не знаю… — Опершись на плечо Степана, Ирина нырнула в тесный проход под тент катера. Катер отвалил от пристани.
— До встречи! — крикнула вдруг Ирина и тут же на себя рассердилась. Вообразит еще, что покорил ее своей Золотой Звездой!… Но на душе было радостно. Хорошо, что она пошла в санаторий.
Степан смешно хмурился и молчал. Ирина допытывалась, что же могло испортить ему настроение. Только около дома он пробурчал:
— Чего говорить-то… Если бы я был Героем Советского Союза…
Милый, милый мальчишка! Он уже ревновал ее к Вадиму. Она засмеялась.
— Мы сходим еще в санаторий, Степа, а?
— Нет… Мне к экзаменам надо готовиться…
Кто бы мог подумать в ту ясную, бархатно-темную южную ночь, что ее спутнику, мечтавшему об открытии новых, таинственных миров, почти мальчику, выпадет иная судьба — жестокая и неотвратимая… Но сейчас над ними горели яркие звезды, разбросанные до самого горизонта, как это бывает на юге. Выбирай любую!
И опять Ирина в одиночестве сидела у скалистого Паруса, поросшего яркими, желтыми дроками. Но теперь она думала о Вадиме. Она пыталась представить его лицо. Глаза серые… Густые ресницы… Раздвоенный подбородок… Ямочки на щеках, как у девчонки, когда смеется. «…Герой с ямочками!… Интересно, сколько ему лет… И когда он успел получить Героя? Может быть, за спасение челюскинцев? Почему я все время о нем думаю?… Уж не влюбилась ли с первого взгляда!…»
Прошло еще несколько дней. Как-то утром Ирина пришла на море несколько позже обычного. Она вышла из зарослей держидерева и растерянно остановилась: на ее месте у скалы сидел Вадим. Ирина торопливо запахнула полы желтого платья-халатика и принялась застегивать пуговицы.
— Все-таки я вас нашел! — торжествующе воскликнул Вадим. — Три дня плавал вокруг да около.
— Но как вы узнали?
— Информация — мать интуиции, — засмеялся Вадим. — Вы же сказали, что живете, как Робинзон, под скалой, похожей на парус. Вот я и нашел. Решил стать вашим Пятницей.
Досадуя на собственное смущение, Ирина колко спросила:
— И много у вас пятниц на неделе?
— Ну зачем вы так!… Я очень хотел вас увидеть.
— А где же ваша Звезда? — не унималась Ирина. — Взяли бы в море покрасоваться.
— Не к чему привинтить, — мрачнея, ответил Вадим. — Вы, оказывается, колючая…
«Зачем, зачем я все это говорю?» — подумала Ирина, глядя в огорченное лицо Вадима.
— А это что? — указала она на его плечо, рассеченное глубоким шрамом.
— Тоже для красоты…
— А все-таки?
— Это под Мадридом, в Испании…
Уселись на солнцепеке, Вадим рассказывал: был добровольцем, долго повоевать не пришлось, всего несколько месяцев. Зацепило в бою, когда выбросился с парашютом из подбитой машины. Лежал в госпитале в Аликанте. Чудесный такой городок с приморским парком из финиковых пальм… Рана оказалась серьезной, отправили в Союз. Теперь все в порядке, скоро опять в часть…
Вадим вдруг шутливо прищурился, оглядывая Ирину:
— Как это вам удалось подобрать платье под цвет этих дроков?!.
Ирина взглянула на дроки, потом на свой халатик.
— И правда! А я, однако, и не заметила!…
— Вы и еще многого не замечаете… однако. — Он не утерпел повторить ее сибирский говор.
На той стороне прозвучал гонг. Неужели уже полдень?! Вадим вплавь отправился на свой берег.
Вечером он встретил Ирину на пристани у балюстрады. Они долго гуляли по набережной, а утром Вадим снова приплыл к скалистому Парусу…
Время вдруг потекло со стремительной быстротой. До полудня они загорали на берегу среди желтых дроков и ненаписанных скрижалей, вечерами гуляли в парке на той стороне бухты. Так прошло две недели. Ирина жила как в голубом тумане, охваченная праздничным, неизведанным чувством. Но почему-то, когда Вадим впервые, как бы шутя, обнял ее за плечи, она резко отстранилась.
— Все правильно! — смущенно улыбнулся Вадим. Стараясь преодолеть неловкость, невпопад сказал: — Не зря говорят, что в Сибири цветы без запаха, женщины без огня… Ты же сибирячка.
Ирина долгим взглядом посмотрела на Вадима.
— Не надо так, прошу тебя! Я не переношу банальности.
Она поднялась с циновки и пошла в воду. Конец дня был испорчен.
На следующее утро о размолвке забыли. Вадим вспоминал об Испании, о товарищах, Ирина рассказывала про Сибирь, о поездке в Монголию, говорили о море и просто так — ни о чем. Ирина вспомнила об Оксане, Кондратове, о художнике Рерихе и его общине, о том, чем кончилась любовь Оксаны.
— Где же она теперь? — спросил Вадим.
— Не знаю. Она исчезла внезапно. Оставила мне непонятную записку: «Страшнее всего, когда убивают чувство. Теперь я знаю, что делать, мне поможет художник Рерих…» Может быть, она решила идти в Гималаи.
— А этот… Кондратов?
— Я больше его не видела.
Так же неожиданно опять прозвучал гонг на другом берегу. Прощаясь, Вадим шутливо сказал:
— А вообще-то ты желтая опасность и дроки тоже…
— Опять за свое! — Ирина нахмурила брови, потом рассмеялась: — Но ведь ты говорил, что не боишься опасностей…
Приближалось время отъезда, и они все чаще грустно задумывались. Вадим должен был задержаться еще на несколько дней в санатории. Ирина уезжала первой. Он хотел ехать вместе. Ирина настояла — пусть закончит лечение. Она дождется его в Москве, напишет до востребования.
Они бродили вечером в парке, заросшем густой листвой, сквозь которую скупо пробивался бледно-зеленый свет фонаря.
— Знаешь, что я хочу тебе подарить? Смотри, — Вадим протянул Ирине испанский значок. Бронзовый поднятый кулак с надписью: «Но пасаран!» — они не пройдут! — Только я приколю тебе сам.
Он приколол значок и вдруг привлек ее к себе, неловко поцеловал. Ирина вырвалась и, не оглядываясь, быстро пошла к пристани. Вадим шел за ней и растерянно повторял:
— Ну, Ирина… Ирина, не надо так… Ирина, постой! Я все объясню…
Ирина остановилась, повернулась к Вадиму. Глаза ее были полны слез.
— Не провожай меня. Я не хочу… И завтра тоже не провожай! Слышишь?! — Она почти бегом бросилась к пристани, вскочила в отходивший катер.
Поезд уходил из города утром, и Ирина уговорила всех, чтобы ее не провожали. Поехал один только Степан — донес ее чемоданчик до пристани. В вагоне смотрела из окна на платформу, раскаиваясь в душе, что так сурово поступила с Вадимом. Поезд уже тронулся, когда из-за клумбы привокзального скверика вдруг вышел Вадим; озабоченно вытянув шею, он искал ее глазами. Ирина подняла руку, Вадим заулыбался, тоже вскинул обе руки, сжав их высоко над головой. Все это продолжалось мгновение, поезд набирал скорость, Вадима заслонил газетный киоск.
В Москву поезд пришел ранним солнечным утром. После душного юга Ирина с наслаждением вдыхала прохладную, бодрящую свежесть. В приподнятом настроении вышла она на площадь, еще пустынную в этот час, села в трамвай, доехала до Красных ворот, оттуда пешком прошла на Оружейный, где жили родственники ее отчима. Здесь она рассчитывала прожить несколько дней до приезда Вадима.
Ирина поднялась на третий этаж, нажала кнопку звонка.
В прихожей, захламленной старыми стульями, узлами, истертыми чемоданами, тускло горела маленькая электрическая лампочка. Встретила Ирину старушка — сестра отчима. И, почему-то оглянувшись на дверь, сразу зашептала:
— Несчастье-то у нас какое, Иринушка… Павел Максимович наш помер.
Старушка заплакала, вытирая глаза передником.
В душе Ирины что-то рухнуло, оборвалось. Словно померк свет, как в этой мрачной, полутемной прихожей. И первое, что подумалось, — как же там мама?…
Ирина прошла в комнату, поставила чемодан, отсутствующим взглядом посмотрела в окно, села за стол с неубранной чайной посудой. Старушка что-то говорила, Ирина не слышала.
— Да ты не убивайся… Мы тебе сразу не стали писать… У нас-то долго задержишься? — Эти слова дошли до нее будто издалека.
— Нет, нет, поеду сегодня. Если удастся, самолетом. Мама одна…
— И то верно, тяжело ей…
Не раздеваясь, Ирина попросила взаймы денег, своих на самолет не хватит, и тотчас же поехала на аэродром.
Дома встретила гнетущую тишину. Мать держалась хорошо, только говорила почему-то вполголоса.
— Видишь, дочка, как получилось… Как теперь жить будем…
— Ничего, мама, проживем. — Теперь на Ирину ложились все заботы.
Вадиму она написала не сразу, отправила письмо до востребования, но через несколько недель оно вернулось обратно. На конверте штемпель: «Возвращается за истечением срока хранения». Написала еще раз, и снова тот же штемпель на конверте второго письма. След Вадима затерялся.
Как условились, Вадим приехал в Москву через несколько дней. Первым делом он отправился на телеграф, предвкушая ожидавшую его радость. Подошел к окошку, приготовил удостоверение:
— До востребования Губанову!…
Девушка быстро, как считают кассирши деньги, перебрала пачку конвертов.
— Ничего нет…
Вадим не поверил, переспросил. Девушка с легкой досадой повторила:
— Я же сказала — ничего нет… Следующий!
Дома он спросил:
— Мама, мне никто не звонил?
— Нет.
— И писем не приносили?
Не было ни звонков, ни писем. Проходили дни, недели. Он мучительно думал — что же случилось? В голову лезли самые бредовые мысли. Он их отбрасывал и возвращался к ним снова. Его бесила собственная беспомощность. Как он мог не взять ее адреса! Вадим знал только город, в котором жила Ирина. Написал туда до востребования, но через месяц письмо вернулось со штампом: «Возвращается за невостребованием адресата». Подумывал, не поехать ли самому. Он бы так, вероятно, и сделал, но вдруг его срочно вызвали в штаб.
Полковник, который оформлял Вадиму поездку в Испанию, встретил его как старого знакомого.
— Ну как, товарищ Губанов, поправились?
— Да вроде…
— Отдохнули?
— Да, спасибо…
Конечно, полковник знал, что капитан Губанов поправился, потому что на столе, заваленном кипой личных дел в аккуратных зеленых папках, лежала медицинская справка. Полковник еще раз прочитал ее вслух:
— «После излечения по поводу полученного ранения, годен к летной службе».
Полковник поднял глаза на Вадима:
— Значит, все в порядке, товарищ капитан…
— Как будто так…
Полковник помедлил, передвинул зачем-то чернильницу, поправил стопку личных дел.
— Ну, а как вы посмотрите, товарищ Губанов, на то, чтобы снова поехать на боевое задание? Дело добровольное! Подумайте!…
— Если надо, готов… Опять в Испанию?
— Не знаю, — уклонился от прямого ответа полковник. — Задание секретное. Может, вы не согласитесь… Чего ж говорить раньше времени. — Полковник лукаво улыбнулся. — Вот так. Торопить вас не будем, подумайте…
— Я уже сказал — согласен.
— Иного ответа я и не ждал… Отлично!… Вызовем через неделю. Разумеется, о нашем разговоре никому ни слова.
В коридоре встретил приятеля, с которым учился в Качинской летной школе. Он тоже ждал, когда освободится полковник.
— Тебя что, тоже вызвали? — спросил он. — Зачем?
— Да так, уточняли анкетные данные, новую графу записали в послужном списке. Бывал ли за границей, — отшутился Вадим.
Неделя… За неделю, конечно, с поездкой не обернуться. Он так и не узнает, что же с Ириной…
В назначенный день летчиков собрали в штабе военно-воздушных сил и автобусами увезли под Москву. Их поселили в бывшем графском поместье, от которого остался только старый дом с колоннами, сводчатыми окнами и широченным крыльцом. А кругом стояли корпуса с аудиториями, жилыми помещениями, офицерским клубом. Летчикам читали лекции о дальневосточном театре предстоящих боевых действий, об экономике азиатских стран, о политической расстановке сил. Только здесь, в старинном особняке, им сообщили, что направляются они в Китай, где им предстоит сражаться на стороне гоминдановской армии. У иных вытянулись лица. Кто-то негромко сказал: «Значит, к Чан Кай-ши в гости…»
О Китае объявили перед лекцией, которую читал офицер из иностранного отдела генерального штаба. Тему он знал прекрасно, говорил свободно и почти не обращался к записям, лежавшим перед ним на трибуне. Он услышал фразу, брошенную из зала.
— Так что ж, товарищи, — заговорил он, — выходит, не всем понятно, зачем придется ехать в гости к Чан Кай-ши? Будем говорить доверительно. Будь я на вашем месте, у меня тоже возникли бы раздумья по поводу Чан Кай-ши. Как же так — предатель китайского народа, изменивший идеям Сун Ят-сена, а мы собираемся ему помогать? Вопрос законный, и на него нужно дать ясный ответ.
Да, мы знаем, кто такой генералиссимус Чан Кай-ши. Знаем даже его супругу Сун Мей-лин — экстравагантную особу, которая вмешивается во все его дела, в том числе и в государственные, и в чисто военные. Но таковы уж китайские традиции. Там любая генеральша, будь она перед тем актрисой или проституткой, мнит себя императрицей.
Продажность и вероломство в обычаях у генералов этой многострадальной страны, но вы должны знать политическую обстановку, сложившуюся в Китае за последние годы.
Вы знаете Чан Кай-ши как организатора многих антикоммунистических походов против китайской Красной армии, против обширных советских районов. Но это только одна сторона дела. Под давлением масс, под угрозой порабощения Китая токийскими милитаристами, Чан Кай-ши вынужден был пойти на прекращение гражданской войны, на союз с коммунистами и начать борьбу против японской агрессии. Вызвано это тем, что после оккупации Маньчжурии в Китае, во всех слоях населения, в том числе и в самом близком окружении Чан Кай-ши, возникло широкое антияпонское движение. От Чан Кай-ши требовали возглавить борьбу против оккупантов, требовали в первую очередь коммунисты, поддержанные народом. Дело дошло до того, что меньше года назад в Сиане, куда генералиссимус приехал инспектировать войска, его похитили члены антияпонской организации «Спасение нации». Организаторы похищения главы гоминдановского правительства предъявили условия — они освободят Чан Кай-ши, если он даст слово прекратить борьбу с народной армией и начнет освободительную войну против японцев. Чан Кай-ши согласился, и его отпустили из недолгого плена.
Само собой разумеется, никто не знает, сколь долго Чан Кай-ши останется верен своему слову, какова будет его политика в дальнейшем, но вы едете в Китай не заниматься политикой, а воевать. Выполнять наш интернациональный долг по отношению к китайскому народу, долг, который сочетается с интересами Советского государства. Мы располагаем достоверными данными, что следующим этапом японской агрессии, в случае победы в Китае, будет нападение на нашу страну. Я не могу говорить об источниках информации, которой мы располагаем, но поверьте, что источник вполне надежный и хорошо осведомленный в секретнейших планах японского правительства.
Пути дальнейшей японской агрессии нам известны, и задача советских добровольцев в Китае заключается в том, чтобы помочь китайскому народу в его справедливой борьбе и тем самым предотвратить угрозу нападения на наши дальневосточные границы.
Офицер иностранного отдела генштаба попросил сделать перерыв и вторую часть своего выступления посвятил обзору войны в Китае. Он удивил летчиков-добровольцев отличным знанием обстановки, говорил так, будто сам лично пользовался материалами японского штаба.
Впрочем, в какой-то степени это так и было — информация, которой он располагал, регулярно поступала в Москву от группы «Рамзай», работавшей в Токио.
А в Китае уже действовали советские летчики-добровольцы и военные советники, прибывшие в гоминдановскую армию. Большая группа летчиков, в которой находился Вадим Губанов, прибыла в Ханькоу, когда битва с японскими захватчиками была в самом разгаре.