Ни на какое совещание Кира Георгиевна не пошла – она не любила совещаний. Просто бродила по городу. Бог знает когда в последний раз бродила вот так, одна, по улицам, по переулочкам. Когда-то очень это любила, потом почему-то не стало хватать времени.
В Парке культуры и отдыха ее застала гроза – шумная, многоводная, мгновенная. Она забежала от потоков воды в ресторан – как оказалось, чешский. Чтоб не стоять без дела, взяла кружку пива и порцию странных, толстых, каких-то вывернутых наизнанку колбасок, именовавшихся «шпекачками». Пиво было очень холодное, ломило зубы, но приятное и хмельное.
Потом в ресторан вбежала парочка – парень и девушка, оба насквозь промокшие, босые, веселые. Тут же у входа, прыгая на одной ноге и не переставая хохотать, девушка надела туфли, которые парень вынул из-за пазухи. Сели за соседний столик и тоже заказали пива.
Глядя на них – веселых, молодых, – для них гроза была только поводом лишний раз посмеяться, – Кира с грустью подумала, что сейчас вряд ли бы уже сняла вот так туфли и побежала шлепать по лужам. А ведь… В каком году это было? В тридцать шестом, тридцать седьмом? Гроза почище этой застала их как-то с Вадимом на Крещатике. Это была даже не гроза, это был потоп. Тогда залило нижние этажи и подвалы, и об этом даже писали в газетах. Крещатик, наполненный мутными потоками с улицы Ленина, Прорезной, Лютеранской, превратился в бурную, многоводную реку. И они так же, как эта парочка, хохоча от радости, по колено в воде пытались добраться до своего дома. А там тоже был потоп – крыша протекла, всю комнату залило, и в раковину пришлось вылить три полных ведра отжатой тряпками воды. Сколько смеху было тогда: наконец-то пол помыли, а то все собирались, собирались…
С тех пор прошло двадцать два, нет, двадцать три года. Вчера они сидели в какой-то захудалой столовой, кажется, на Ленивке, недалеко от музея Пушкина, и просидели там, пока ее не закрыли. Водки здесь не подавали, и, хотя Кира Георгиевна сказала «и очень хорошо», Вадим сбегал все-таки в соседний магазин. Пить пришлось из граненых стаканов, делая вид, что это нарзан.
О чем они говорили в этот день?
Сперва, когда шли по Арбату, Вадим расспрашивал о Софье Григорьевне, о Мишке («Неужели уже папаша? Ай-ай-ай!»), о старых киевских друзьях, – из них кто погиб, кто исчез, а кто если и жив, то как-то волею судеб и времени отдалился. Вадим слушал внимательно, почти не перебивая. Потом, пересекая Арбатскую площадь, они дружно поругали новый памятник Гоголю и заговорили о скульптуре вообще, о Килиной работе, и тут Вадим сказал, что он очень рад, что Киля добилась таких успехов в деле, которое так любит. «Это не всем удается», – сказал он. Кира Георгиевна промолчала. Потом они несколько минут шли молча, и Кира Георгиевна мучительно искала тему для разговора, и тогда он сказал: «Может, зайдем куда-нибудь, я что-то проголодался». И они зашли в эту самую столовую.
Пока Вадим бегал за котлетами и винегретом, Кира Георгиевна смотрела на него сверху (они устроились наверху, на балкончике) и думала о том, как он, в общем, мало изменился, хотя походка и стала не такая уж легкая и молодая, как была.
Потом Вадим принес две порции мокрых котлет с вермишелью, винегрет, бутылку нарзана и, разлив водку, спросил:
– За что мы пьем?
– За твое возвращение, конечно, – сказала Кира Георгиевна и тут же услыхала свой голос, чужой, далекий, не ее.
…Боже мой, боже мой, что ж это происходит?.. «За твое возвращение…» Куда? К кому? Вот она сидит за этим красным, покрытым стеклом столом и смотрит в тарелку, и перед ней стакан с какой-то гадостью, и ни о чем она еще не спросила и не знает, что спрашивать и как спрашивать, и вообще, нужно ли спрашивать, и он тоже молчит, тоже не спрашивает. Когда они шли мимо Гоголя, она сказала, что старый памятник поставили совсем недалеко, во дворе того дома, где Гоголь умер, и что там ему даже лучше, и он сказал: «Реабилитировали старика», а она даже не спросила, реабилитировали ли его самого. И сейчас она сидит, и смотрит в тарелку, и выпьет эту водку, которая ей противна, выпьет потому, что так надо, так полагается и считается, что от этого становится легче…
Вадим полез в карман, вынул бумажник, старый, лоснящийся, а из него – фотографию: двухлетний мальчик в кудряшках, забавный, большеглазый, удивленный и чуть-чуть кривоногий.
– Мой сын, – сказал Вадим. – Володя.
Кира Георгиевна подняла глаза.
– Давай выпьем за него. Хочешь?
– Давай.
Он пододвинул ей стакан. Она взяла его обеими руками, чувствуя, что они трясутся.
Господи боже мой, что же это творится? Вот были вместе и расстались, и прошло двадцать лет, даже больше, и за эти двадцать лет всего было столько, что и не разберешься. И вот они опять вместе, и ей уже никто не нужен – ни Николай Иванович, ни Юрочка, никто…
Милый Вадим, Димка, не суди меня строго. Я плохая, сама знаю. Но я никогда тебе не врала. И сейчас не вру. Я такая, как есть. Прими меня такой…
Вадим сидел перед ней, слегка наклонясь вперед, положив локти на стол, медленно вращая перед собой стакан, и тоже смотрел на нее. И в глазах его, таких знакомых голубых глазах, в которые она не могла до сих пор взглянуть, она прочла то, на что, может быть, уже и не имела права – ожидание. И она поняла вдруг, что все, что до этой минуты стояло между ними, рухнуло.
И он понял.
– Киль, Киль, – сказал он. – Все ясно. Жаль только, что и у нас мог быть такой Вовка. И было бы ему сейчас двадцать лет, а может, и больше.
Сказал и похлопал ее слегка по руке.
Да, да, их сыну могло быть уже двадцать лет, а может, и больше. Он бы уже брился, и курил, и за девочками бы ухаживал, а может, и женился бы, и был бы у него сын такой, как этот Вовка… И тут Кира невольно подумала: ведь Юрочке как раз столько лет, сколько могло быть их сыну.
– Ну, выпьем же за Вовку, – сказала она.
Он улыбнулся:
– А кто говорил: «И очень хорошо, что нету»?
Она выпила, поперхнулась, долго кашляла, он хлопал ее по спине. Потом она попросила, чтоб он еще рассказал о себе, что хочет. И он рассказал. Он уже пять лет женат – правда, не расписан. Первый ребенок у них умер, второй жив и здоров, рахит пройдет, ножки уже заметно выпрямляются. Жену зовут Марья Кондратьевна, или просто Муся, она моложе его на десять лет, попала на Север позже, чем он, хороший товарищ. Она выходила его в госпитале, она врач по специальности. Красивая ли? Да как сказать – наверно, обыкновенная. Карточки у него с собой нет. Высокая, худая, теперь немного пополнела, глаза голубые, была когда-то брюнеткой, сейчас сильно поседела.
Обо всем этом Вадим говорил просто, спокойно, и по всему было видно, что к жене своей он относится хорошо, может быть, даже любит ее. И Кира Георгиевна вдруг почувствовала, что ей не хочется видеть эту женщину, даже на карточке.
Потом они гуляли по ночной Москве, по тихим, безмолвным набережным. Вадим все рассказывал о себе. Кира молча слушала. Он говорил негромко, спокойно, ничуть не стараясь ее разжалобить или поразить.
Они вышли к Крымскому мосту, долго стояли на нем, глядели в черную, с дрожащими огнями воду. Вадим накинул на нее свой пиджак, обнял за плечи. Так они стояли и молчали, говорить уже не хотелось.
Приехал, вернулся… Он рядом с ней, тут, на мосту, в Москве, через двадцать лет. У него седые волосы, искривлен нос, появились морщины. Они не могли не появиться, но, может быть, их было бы меньше, если б все эти годы он жил в Киеве, в Москве, рядом с нею или даже побывал на фронте. И все же пальцы его – она чувствует их на своем плече – остались такими же сильными, может быть, стали даже сильнее, а глаза… Она на всю жизнь запомнит его глаза, его взгляд – там, за столиком с красным стеклом, – великодушный, все понимающий, все-все понимающий взгляд…
Они долго стояли на мосту. Прошел милиционер, посмотрел на них, ничего не сказал и пошел дальше. Потом, когда начало уже светать и Москва-река из черной, потом лилово-голубой стала розовой и чуть шероховатой, Вадим спросил:
– Ну так как, Киль, что дальше будем делать?
И она ответила:
– Как – что? По-моему, все ясно.
Это было вчера.