Гроза умчалась так же стремительно, как пришла. Воздух стал свежим, чистым, запахло травой, от луж на асфальте подымался легкий, прозрачный пар. Кира Георгиевна вышла из ресторана, кивнув на прощанье милой промокшей паре, – те весело помахали ей, чему-то опять рассмеявшись, – и пошла вдоль Москвы-реки к Крымскому мосту.
Все ясно, все ясно, все ясно…
Она поднялась на мост, остановилась на том месте, где они стояли прошлой ночью. Из-под моста вынырнула лодка, длинная-предлинная, и четверо ребят в белых майках, мерно ударяя по воде веслами, вмиг угнали ее куда-то вниз по течению.
Все ясно, все ясно, все ясно…
Кира Георгиевна шла домой и машинально повторяла, а потом стала даже напевать: «Все ясно, все ясно, все ясно…» И, подымаясь по лестнице к себе на шестой этаж (лифт был на ремонте), повторяла все то же.
Николай Иванович был уже дома. Накрывал на стол. Это была его священная обязанность, так же как нарезание лимона и сыра тончайшими, прозрачными ломтиками. Эти три домашних дела он, нужно сказать, делал с блеском. На этот раз, кроме аккуратно расставленных солонок, перечниц и горчичниц, на столе высилась длинная бутылка венгерского токая.
– Это по какому же случаю? – удивилась и немного даже испугалась, сама не зная чего, Кира Георгиевна.
Николай Иванович загадочно улыбнулся.
– Не догадываешься?
Он старательно разложил крахмальные, белоснежные салфетки возле приборов, потом так же загадочно удалился в свой кабинет и через минуту вышел оттуда, держа нечто квадратное за спиной.
Кира Георгиевна соображала:
– Постой, постой, что ж у нас сегодня такое?
– Неужели не помнишь?
– Не помню.
– А какое у нас сегодня число?
– Бог его знает. Четверг, что ли, или пятница…
Николай Иванович, продолжая улыбаться, торжественно протянул ей то квадратное, что держал за спиной.
– Сегодня, к вашему сведению, четвертое июля, Кира Георгиевна.
Господи, день ее рождения!
Николай Иванович подошел и поцеловал ее в щеку.
– А эту вещь я берег три месяца. Специально в комиссионном на Арбате попросил – как только появится у них Сарьян, оставить мне. Ты же любишь его.
– Люблю. – Кира Георгиевна улыбнулась, посмотрела на очень свежий, солнечный этюд предгорий Алагеза с цветущими вокруг садами и отнесла его к себе в комнату.
«Господи, как все это некстати, – подумала она, кладя картину на стол, – как некстати…» Подымаясь сейчас по лестнице домой, она твердо решила все рассказать Николаю Ивановичу. Тянуть нельзя. Надо говорить сразу и прямо. «И вот, – думала она сейчас с досадой, – как раз сегодня день рождения, Сарьян, торжество, до чего ж некстати…» И в то же время, как часто бывает с людьми, когда надо предпринять какой-то трудный шаг и есть предлог его отложить, Кира Георгиевна внутренне, не признаваясь самой себе, обрадовалась этому предлогу.
«Скажу завтра, – подумала она, – сегодня как-то неловко. А завтра воскресенье, поедем куда-нибудь за город и там обо всем поговорим…» Почему говорить надо за городом, а не дома, было не совсем ясно. Но, так или иначе, решение было принято, и Кира Георгиевна вернулась в столовую приветливой и улыбающейся, как положено имениннице.
Токай оказался очень хорошим (так, во всяком случае, заявил Николай Иванович, тонкий знаток вин), и окрошка тоже, и любимое Килей кисло-сладкое мясо, и вишневый кисель, и оба наперебой расхваливали Лушу, которая по случаю торжества сидела тут же и сияла от счастья.
Пообедав, долго искали место для Сарьяна. Наконец нашли его в столовой, решив перенести в коридор – место изгнания – кем-то подаренную «Ночь в Гурзуфе», слишком традиционную и обоим порядочно надоевшую.
Потом пошли на выставку чехословацкого стекла, часа два бродили по неузнаваемому Манежу, и Кира Георгиевна восторгалась вкусом и умением чехов.
Вечер провели в консерватории – приехал известный немецкий органист, все знакомые говорили, что его обязательно надо послушать. Этого, пожалуй, не стоило делать. За обедом, в поисках места для Сарьяна и потом на выставке Кира Георгиевна немного рассеялась, здесь же, на концерте, где надо было молча сидеть и думать, слушая Баха и Генделя, она почувствовала вдруг прилив жалости и нежности к Николаю Ивановичу. Вот сидит он рядышком в своем сером костюме (на концерты он, страстный любитель музыки, всегда ходил в этом костюме, в нем удобнее, ничто не стесняет), заслонив рукой глаза, внимательно слушает, неслышно притопывая в такт музыке ногой (привычка, от которой никак не мог отделаться), и так ему сейчас хорошо и спокойно, и ничего-то он не знает, а завтра…
Но завтра он тоже ничего не узнал. И послезавтра тоже. И через день, через неделю, через две тоже не узнал.
На следующий день, в воскресенье, им никуда не удалось поехать. Пришел Мишка с каким-то рыжим долговязым приятелем, приехавшим на неделю из Хабаровска, и надо было дать тому приют, потом несколько дней пришлось повозиться со сдачей «Юности», потом не хотелось портить настроение Николаю Ивановичу, который тоже заканчивал свой групповой портрет, потом Вадим уехал в Киев…
В эти дни – Вадим пробыл в Москве дней десять, оформляя свои реабилитационные дела, – все было как-то суетливо. Рано утром Вадим уходил, возвращался поздно – кроме беготни по учреждениям, надо было встречаться с людьми, получать какие-то характеристики, рекомендации. Домой, иными словами, в мастерскую, где он ночевал, приходил около двенадцати, а иногда и позже. Кира Георгиевна тоже много работала, тоже уставала. Виделись мало, урывками.
– Устаю в Москве, – жаловался Вадим. – Ей-богу, больше, чем когда лес рубил.
– Так-таки больше?
– Ну, не больше. Иначе. Отвык от города. Людей здесь много, и все заняты, торопятся…
– На Колыме лучше?
– А ты не смейся, привык я к ней. Ей-богу, привык. Не веришь?
– Что-то не очень.
– Не полюбил, это довольно трудно, но привык. Честное слово. А люблю я только Яреськи. И Псел. Тишину. Никогда там не был, но люблю.
В Яреськах, на Полтавщине, жила его мать, пережившая там войну и оккупацию. Возвращаться в Киев после войны она не захотела: дом разрушен, муж погиб во время бомбежки – зачем ей Киев?
– Она парализована. Живет с моей старшей сестрой. Прислала в Магадан карточку. Трудно узнать. Маленькая, сморщенная. Глаз не видно – карточка дрянная. А глаза у нее чудесные. Я не в мать, я в отца… И вообще, я считаю, надо тебе с ней познакомиться.
Тут они начинали планировать совместную поездку в Яреськи. Недели две, а то и больше, ему придется побегать по киевским учреждениям, выяснить все насчет получения комнаты, потом он ей позвонит или телеграфирует, она приедет в Киев (она ведь тоже бог знает сколько времени там не была), они побродят по городу и поедут в Яреськи. Август там всегда чудесный, и сентябрь тоже. Как раз яблоки будут, у мамы там небольшой садик. Будут купаться в Пеле, есть яблоки, украинский борщ со сметаной, вареники с творогом. Потом…
«Потом» было несколько сложнее, но Кира Георгиевна была оптимисткой.
– Уедем в Киев, и все. Важно, чтоб ты там комнату получил.
– Получу, а как же.
– Значит, жить есть где, это главное.
– А на что?
– Что – на что?
– Жить на что?
– Как – на что? На деньги. У меня там друг есть, Жорка Лыскин. Займу половину его мастерской и буду работать. А ты на киностудии, тоже найдется кто-нибудь из старых друзей. Друзья решают все. Учти.
Вадим смеялся. Ему нравились эти веселые прогнозы («ей-богу, она ничуть не изменилась за эти годы!»), но сам он смотрел на будущее далеко не так оптимистично. Во-первых, он вовсе не уверен, что его примут на студию с распростертыми объятиями. Сохранились ли там друзья – неизвестно, вернее, никого уже нет. Образования специального у него тоже нет.
– Будешь писать сценарии, – сказала Кира Георгиевна. – За них хорошо платят.
Возник и другой вопрос. В Магадане у него сын и мать его сына. Оставлять их там, а самому наслаждаться киевским солнцем и теплом…
– Так отдадим им твою киевскую жилплощадь, – весело перебивала его Кира Георгиевна. – Вот и все. Важно иметь киевскую прописку. Будем снимать за пятьсот рублей комнату. Можно даже не в городе, а где-нибудь в Буче или Ирпене. Это даже лучше, построю себе там мастерскую. Вокруг лес, река, что еще надо?
Одним словом, Кире Георгиевне будущее рисовалось если не в самых, то в достаточно радужных тонах. В свое умение работать и зарабатывать она верила, в Вадима тоже верила – человек, переживший такое, не пропадет. Да и что говорить – самое тяжелое у него позади.
Весь этот радужный оптимизм расцветал всеми красками после полуночи в мастерской, где они встречались после длинного, утомительного, наполненного работой и беготней дня. Кира Георгиевна даже полюбила самую таинственность этих ночных встреч на Сивцевом Вражке. В них было что-то новое, необычное, было что-то где-то вычитанное и в то же время мило-студенческое, от прошлых лет, напоминавшее киевскую «мансарду». Николаю Ивановичу, уходя, она говорила, что идет кончать свою «Юность» (окончание явно затягивалось), брала такси и, забежав по дороге в «Гастроном» на углу Арбата и Смоленской, приходила в мастерскую часов в десять, половина одиннадцатого. Если Вадима еще не было, пыталась работать, поминутно глядя на часы, если же он был, готовила на плитке яичницу или сосиски, которые он уплетал за обе щеки, утверждая, что ничего вкуснее во всю жизнь не ел. Часа в два ночи он отвозил ее на такси до угла улицы Горького и Немировича-Данченко. Там они расставались, Вадим возвращался в мастерскую, а Кира Георгиевна до своего дома шла уже одна. И от всего этого, – от этих встреч, от таинственности, которой они были обставлены, от того, что рядом с ней был Вадим, – она чувствовала себя веселой и счастливой. Лишь сейчас она поняла, что Вадим был для нее не только первым человеком, которого она полюбила, но и единственным, которого она любила. После него любви не было. Было что-то другое…
Как-то – это было в один из самых первых дней после его возвращения – она сказала ему:
– А ты знаешь, я никогда не думала, что могу оказаться верной женой…
– Такая уж верная? – улыбнулся Вадим.
– Ну, не верная, не придирайся к слову, преданная… Вот ты приехал – и мне больше ничего не нужно. И никто – поверишь? – никто.
Сказала и тут же подумала; «Нет, не поверит… Юрочка».
Юрочка… Тут-то, пожалуй, было самое сложное. Или точнее – невыясненное, недоговоренное. Юрочка последнюю неделю не приходил, сослался на какую-то срочную работу. Кира же с Вадимом, точно сговорившись, о нем почти не вспоминали. Так, если к слову придется. И все же он был между ними.
«Нет, с Юрочкой все кончено, – думала Кира Георгиевна, когда оставалась одна. – Славный, хороший мальчик, он мне нравился и нравится до сих пор, но теперь конец. Все. Так прямо и скажу Вадиму – был и нету. Завтра же скажу…»
И ничего не говорила. То ли боялась неожиданной вспышки со стороны Вадима, то ли стеснялась, то ли не верила самой себе. К тому же Кира Георгиевна знала, что они без нее встречались и, кажется, даже понравились друг другу. И, может быть, это сознание, что они в ее отсутствие говорили о ней – а не говорить не могли, она это знала, – может быть, именно это и сковывало ее. Пусть Вадим первый заговорит.
В день отъезда в Киев, на вокзале, когда они прохаживались по перрону, он вдруг сказал ей:
– Знаешь, Киля, что мне хочется тебе сказать? Раз и навсегда.
Она вопросительно, немного тревожно взглянула на него. А он, наклонившись к самому ее уху, тихо сказал:
– Знай, Киля, ничего и никогда я у тебя не спрашивал и спрашивать не буду. И что бы у тебя в жизни раньше ни было, меня это не касается. Понятно тебе?
Кира снизу вверх посмотрела на него.
– И Юрочка? – еле слышно произнесла она.
– И Юрочка…
Тут же, на перроне, она при всех, ни на кого не обращая внимания, привстав на цыпочки, крепко обняла и поцеловала его.
– Ох и дура же я… ох и дура…
Вадим улыбнулся:
– Не смею спорить, – и взялся за поручень вагона: поезд уже дернулся.