Моравский князь Ростислав созвал по велению божьему совет всех князей своих и мораван и послал людей к царю Михаилу, говоря: «Наш народ отказался от язычества и блюдет христианский закон, но не имеет такого учителя, который объяснил бы нам истинную христианскую веру на нашем языке, чтобы и другие страны, увидев это, поступили как мы. Посему, государь, пошли нам такого епископа и учителя, ибо от вас всегда исходит хороший закон дли всех стран».
Из «Пространного жития Константина-Кирилла Философа» — IX век
Потом пошел (Константин) вдоль реки Брегальвицы и там встретил несколько крещеных из рода славянского. А тех, кто еще не приняли крещения, окрестил, внушил им христианскую веру и составил для них славянские книги.
Из «Успения Кириллова» — IX век
Понеже славянский или болгарский народ не понимал Писания на греческом языке, святые мужи сочли сие превеликим несчастием и безутешно сокрушались, что не зажжен светильник письменности в темной стране болгар. Печалились они, страдали и отказались от мирской жизни.
Итак, что они сделали? Они обратились к утешителю, который наделяет даром языка и слова, и вымолили у него сие благо — сподобить их умением сотворить такую азбуку, которая соответствовала бы грубым звукам болгарского языка, и умением перевести божественные писания на язык народа.
Из «Жития Климента Охридского». Феофилакт — XI век
Получив сей вожделенный дар, они сотворили славянскую азбуку, перевели богодухновенные писания с греческого на болгарский язык и постарались передать божественные знания самым одаренным из учеников своих. И многие пили из этого источника знаний, и среди них первыми избранниками были Горазд, Климент, Наум, Ангеларий и Савва.
Из «Жития Климента Охридского», Феофилакт — XI век
Открыв глава, Константин долго смотрел на деревянный потолок, потемневший от времени и сохранивший знакомые с детских лет цветные рисунки. Вслушиваясь в звуки просыпающегося дома, он пытался припомнить подробности тех лет, когда далекие путешествия были всего лишь его мечтой. В этой комнате он бывал очень редко: отец не любил, когда дети затевали игры на широкой кровати с резными орлиными головами по углам спинок и благословляющей рукой над изголовьем. У детворы были свои комнаты, в левом крыле дома. Там были их владения. И семеро сыновей и дочерей друнгария Льва никогда не прекращали воевать друг с другом. Воевали они, конечно, по-детски: за доброе отцовское слово, за ласку, за лакомства или за то, кому сесть поближе к маме, прильнуть к ее теплой ладони и испытать радость от прикосновения. Беззаботная жизнь прошумела под родными потолками, в узких коридорах, в стране детства. В Солуни начался его путь; объехав немало государств, исколесив множество дорог, Константин заехал сюда ненадолго, весь во власти стремления дать память славянским народам. Он предчувствовал, что в конце концов его надежды сбудутся и он получит желанный простор для своего дела... Моравия звала его. Он прекрасно понимал, что Моравия не Болгария, но все же она была славянской землей, с родственным, близким языком. Люди ждали его слова, и Константин согласился помочь им в борьбе с франкским духовенством. И снова созвали синклит в столице, и опять звучали высокие слова и мудрые напутствия. И снова недоверчивые взгляды Варды, и снова тайные поручения... Константин отправлялся в Великую Моравию, испытывая удовлетворение от законного признания, своего долголетнего труда — новой азбуки в письменности. Когда василевс поручил ему руководить миссией, философ сказал:
— Хоть я устал и болен, но иду туда с радостью, лишь бы народ получил письменность на своем языке.
Тогда Михаил, не утруждая себя размышлениями, ударил рукой по подлокотнику золотого трона и спросил:
— И дед мой, и отец, и многие другие хотели сделать нечто подобное, но не смогли. Как же мне удалось это?
Императорский вопрос-ответ ничуть не смутил Константина. Шагнув вперед и слегка поклонившись, он с притворной усталостью сказал:
— Кто тогда может писать свои слова на воде и прослыть еретиком?
Учтивая дерзость, облеченная в вопрос и адресованная василевсу, нуждалась в ответе, и Михаил не заставил себя ждать:
— Если пожелаешь, это даст тебе бог, который дает всем, кто молится без сомнений, и открывает тем, кто стучится, — подчеркнул он, оглянувшись на Варду.
Кесарь одобрительно кивнул. Лишь Фотий возроптал: поклонился и поднял руку, будто желал предостеречь государя от поспешных решений. Однако, встретившись со взглядом Варды, остановился на полуслове:
— Только на трех языках...
Но Михаил махнул рукой, и Варда поспешил распустить великий синклит. Они вышли молчаливые, задумчивые; когда подошли к патриаршему дворцу. Фотий пригласил философа к себе и стал оправдываться, объясняя, почему попытался возразить ему.
Он хотел, в сущности, спасти старую догму, освященную церковью: божье слово надлежит проповедовать только на трех языках — на латинском, греческом и еврейском... Константин понимал, что патриарх руководствуется не столько догмой, сколько желанием и убеждением сделать греческий язык языком славян. Фотий был далеко не столь набожным, каким старался прикинуться. Это было ясно философу. В борьбе с папой новый константинопольский патриарх хотел добиться полной победы. Отказ Константина от догмы триязычия притуплял антиримское острие миссии в Великую Моравию. И тогда, и сейчас философ не заблуждался, будто борьба будет легкой. Папа не намерен без боя уступить земли своего диоцеза константинопольской церкви. Если философ попытается проповедовать слово божье на греческом языке и с помощью греческой азбуки, папские люди уничтожат и Константина, и Мефодия, и их учеников. Благо, что он вовремя создал две азбуки. От той, что была похожа на греческую, придется пока отказаться. Зато годится вторая, которой написаны переводы большинства священных книг. Она отличается и от греческой, и от латинской. И никто не сможет обвинить его, что он проповедует божье слово с пользой лишь для константинопольской церкви... Придя в себя, философ раздвинул занавески на окне. В комнату полился ясный весенний свет. Запах моря и сырой земли изменил направление его мысли. Стройная туя за окном слегка качнулась, будто хотела увидеть его, поздравить с приездом. Когда Константин покинул отчий дом, чтобы поступить в Магнаврскую школу, туя была маленьким деревцом. Помнится, мать оторвала душистую веточку и дала сыну в дорогу. Веточка долго странствовала из одной его книги в другую, пока совсем не облетела. Теперь дерево, как и он сам, выросло и вознеслось гордой вершиной в голубое небо ранней весны. Константин хотел встать, но послышались неторопливые шаги, и он остался лежать, глядя на дверь. Дверь открылась, и в проеме появилась мать. Она ходила все так же прямо, однако годы сказывались: заботы избороздили морщинами ее лоб, кожа на лице обмякла, и около рта образовались две глубокие складки. Лишь в глазах, как в молодые годы, были еще ясность и синева. Она подошла, полуослепленная светом из окна, пододвинула стульчик, отделанный перламутром, и присела у постели. Не спеша нашла руку сына, и Константин ощутил прохладу ее пальцев: уже нет той молодой и теплой силы, излучавшейся когда-то ее рукой. И все же прикосновение было нежным и успокаивающим.
— Ну как, отдохнул? — спросила мать.
— И не говори, — улыбнулся Константин.
— А хорошо спал?
— Хорошо... И тебя видел во сне. Провожаешь меня в Константинополь и на прощание срываешь ветку туи...
— Тогда я хоть знала, куда ты едешь, а теперь не знаю. Далеко ведь моравская земля.
— Не так уж и далеко.
— Для тебя — нет, а для меня далеко. В мои-то годы... Береги себя.
— От кого?
— От дурных людей, дурного глаза, ночных ведуний...
— Но у меня есть заступник.
— Береженого и бог бережет.
Они замолчали. Константин смотрел на старческую руку в своей ладони и будто видел дороги целой жизни, прочерченные набухшими венами и морщинами увядающем кожи. Он прикрыл глаза: молодая стройная женщина идет через сад; упругий гибкий стан, в волосах букетик цветов, на груди, словно весенние солнца, крупные золотые монеты — ее ожерелье. Белой рукой она гладит копну мальчишеских волос, он льнет к ее телу, ощущая, что оно пахнет айвой... И вдруг ему почудилось: годы стремительно промчались на белых конях и скрылись за горизонтом, а с ними исчез и некий воин, перепоясанный острым мечом и замкнувший жизнь свою в железную плетеную рубаху, — его отец. Он умчался, а она осталась, как птица без крыла, которая постепенно, но неизбежно теряет силы. «Хорошо, что моя дорога не обошла родные места и я смог увидеть мать. А если бы я поплыл на корабле по большой реке, текущей по земле болгар, то, возможно, никогда бы уже не увидел ее. Совсем старой стала...» Константин высвободил руку и ласково погладил старческие пальцы. Столь многим был он обязан ей, и так мало получила от него она. Его жизнь больше не принадлежала ему, она прошла в чужих землях и над чужими книгами. Он боролся за истину, во имя ближнего, но забыл о человеке, самом близком его сердцу. Где же тогда справедливость? Сын оказался несправедливым к матери. Это он заставил ее бесконечно ждать себя и страдать от тревожных предчувствий. Поэтому она и советует ему остерегаться. И кого? Людей, ради блага которых пустился он в долгий путь... Но только ли их? В глубине ее сознания все еще живет мир ее детства, в котором ночные духи предвещают зло и приносят несчастье. Славянское прошлое до сих пор крепко держит ее в мире предков. А он, кто же он? Он — ее продолжение. Таким и останется. В противном случае ничто не помешало бы ему жить жизнью знатного византийца, утопая в роскоши, замкнувшись в мире чинов и рангов, вкусной пищи и тайных козней, отказавшись от всего человеческого и выдавая себя за такого верноподданного, каким он не был, — именно так ведут себе многие славяне, завоевавшие доверие византийцев. Нет, Константин знает смысл своей жизни! Он посвятил свои дни, ночи и годы кровным братьям. Он хочет возвысить их, доказать, что они тоже могут быть великими, мудрыми, непобедимыми, когда осознают силу свою и свой ум.
— Мефодий проснулся? — спросил Константин.
— Давно. Пошел в нижний монастырь, к миссии.
— Мне тоже пора… что-то я разнежился...
Мать ничего не сказала. Встала и медленно закрыла за собой дверь.
Константин накинул верхнюю одежду и облокотился на подоконник. Из окна была видна пристань, корабли и отблески дня на синей воде.
Ранняя весна вползала на хребты близ Брегальницы. С противоположных вершин, по расщелинам, куда вихри намели слежавшийся снег, мчались по камням прозрачные ручейки. Заснеженные места встречались совсем редко, снег блестел на солнце. Внизу, у излучины реки, вербы наливались веселым соком, и верхушки их начинали розоветь. Кизиловые деревья на холмах одно за другим наряжались в желтые облачные одеяния, услаждая взор веселой весенней радостью. Иволга уже не сдерживала своей песни, но жаворонки все еще глядели в голубизну неба и не решались взмыть ввысь. Весна была в пути, и не пришло время воспевать ее с высот.
После приема германской миссии Борис поручил брату Ирдишу и кавхану Онегавону подготовку войска, а сам вместе с семьей отправился в Брегалу, ибо какая-то неведомая болезнь змеиным клубком залегла в груди матери и незримыми пальцами душила ее. Целыми ночами сидела она в постели, прикрыв глаза; когда спускались туманы, в груди начинало свистеть, как в дырявых кузнечных мехах. Только в Брегале мать чувствовала себя лучше: хорошо спала, спокойно и ровно дышала. Однако не только ее болезнь была причиной уединения. Борис любил эти места и, если из-за дел не удавалось ему приехать сюда хоть раз в полгода, впадал в тоску. В последнее время, предчувствуя приближение больших событий, он понимал, что не скоро удастся снова посетить любимые места, а потому уже в начале осени поторопился уехать в Брегалу. Лиственный лес, в который пришла осень, окрасился в разнообразные цвета, и они постепенно наводили Бориса на мысли об отношениях между людьми.
Каждый человек подобен цвету — черному, белому, красному, желтому; но загадочнее всех люди, составленные из разных цветов. Они пугают и восхищают одновременно. Они хитры как лисицы, коварны и в то же время искренни, но всего на мгновение, по прошествии которого становятся снова таинственными и загадочными. С одноцветными просто, стоит лишь понять их: одних он покупал, других завоевывал доверием, некоторых просто считал чем-то неотделимым от себя. В Брегале хватало времени на раздумья, беседы, соколиную охоту, и при этом Борис не терял из виду больших государственных дел. Обо всем важном осведомляли люди Ирдиша и Онегавона; если хана не было в большой крепости на холме, они искали его в белых башенках монастырей. Там и находили — в обществе старого игумена, за бокалом монастырского вина, закусываемого миндальными орешками. О чем они беседовали, гонцам было неведомо, но, судя по веселой улыбке хана и его доброму настроению, беседы нравились ему. Лишь однажды Борис покинул обитель мрачным и озабоченным. Игумен Сисой сообщил, что в Константинополь приехали посланцы моравского князя Растицы, чтоб выпросить у василевса мудрецов, способных проповедовать учение Христа на понятном им языке. Известие не удивило хана. Он слышал о намерениях моравского властителя и усомнился лишь в просьбе о направлении ему мудрецов. Скорее всего, Растица спешил заключить союз с Византией против Болгарии и Людовика Немецкого. В этом Борис был уверен. Его удручало еще и то, что он не мог уяснить себе: неужели игумен умышленно сообщил ему эту весть? Вот он был из многоцветных людей: восхищайся им, но и берегись. Старец и в самом деле сообщил ему новость между прочим: несколько дней назад, дескать, узнал от брата во Христе, вернувшегося из Константинополя. Отец Сисой не раз говорил болгарскому хану о славных святых братьях Константине и Мефодии, не имеющих, по его словам, равных себе в толковании божьего учения. Именно они собирались, мол, в Моравию с благословения патриарха и василевса сеять свет Христова учения среди тамошних славян.
С этого дня хан потерял спокойствие и стал чаще захаживать в монастырь. Велев игумену позвать монаха, вернувшегося из города царей, он побеседовал с ним и решил встретиться с братьями. Уже на следующий день инок отправился в Константинополь с поручением найти Константина и сообщить ему о желании болгарского правителя. Борис не сомневался, что монах заодно предупредит кое-кого из людей василевса, но это не имело значения. Он достаточно много узнал о братьях от игумена и не испытывал страха. Наоборот, они были источником, из которого можно пить, не пугаясь нечистых примесей. Новое учение властно заставляло думать о себе в ожидании дня решения. А этот день будет зависеть от Бориса. Но к тому моменту ему все должно быть ясно. Он никогда не ходил вслепую и сейчас не пойдет. Однако и медлить нельзя... Вот Растица решился... Разумеется, его вынудили обстоятельства, а разве интересы большого болгарского государства не вынуждают Бориса сделать то же самое? Его враг обращается ко второму врагу, Византии, а он сам, наверное, обратится к врагам Византии и Растицы — к папе и Людовику, И все же неплохо было бы выслушать и ученейших мужей византийской империи. Дело не может быть загублено одной встречей с ними, наоборот, он обогатит свои познания и кое-что получше уяснит для себя.
Выпал небольшой снег, полежал с недельку и растаял. Однако зима на этом не кончилась. Снова пошел снег, сначала как бы шутя, нехотя, но вскоре так облепил деревья, что стали с треском ломаться ветви столетних орехов. Этот новый снег был липким и мокрым, снежинки — величиной с детскую ладошку. Он шел не переставая три дня, пока не превратил мир, горы, Брегалу в хрустальное королевство. Борис выходил на улицу, заслонял ладонью глаза от слепящей белизны и вглядывался в притихшие под снегом монастыри. Монах, посланный в Константинополь, все не возвращался. Снег лежал невероятно чистый, непорочный, чудесный — ни птичья лапка, ни черная ряса брата во Христе не прикасались к нему. Однако и он растаял в течение дня. Всю ночь грохотало в глубоких оврагах, белый ветер выл в трубах, вешние воды шумели, тревожа сон людей.
Утром солнце ворвалось в окна, маня стариков посидеть на припеке под теми же стрехами, что вчера казались навсегда заваленными большим снегом. Борис отчаялся ждать. Множество забот отодвинули на задний план мысль о двух ученых мужах, хотя она, по-видимому, продолжала жить в нем, если уж он каждую неделю ходил в монастырь. Инок вернулся лишь в начале весны с уклончивым ответом: Ростиславова миссия, мол, не хочет идти через болгарские земли, а василевс и патриарх не склонны дать согласие на такое посещение, поскольку Борне заключил союз с Людовиком Немецким. «А что братья?» Братья молчали. Перед тем как инок собрался в обратный путь, они обратились к нему с просьбой передать болгарскому властелину их уважение и чтобы он ждал их после того, как они пройдут Солунь. Этот разговор с посланником вела сестра князя. О том, что братья уже там, хан знал от своих верных людей, давно осевших в городе. Вообще там жило много славян, и глаза их с симпатией смотрели на Болгарию. Ничто интересующее друзей из большого болгарского государства не ускользало от их взгляда.
В Брегалу вела одна дорога. Это было известно каждому солунянину. Борис приказал своей пограничной страже не смыкать глаз в ожидании братьев.
Князь захотел лично встретиться с иноком. И он удивился, когда во дворе крепости появилось два черноризца. Один из них был горбат и выглядел совсем мальчиком, у него было нежное лицо и взгляд, в котором угадывались тайная боль и духовная чистота.
Борис хотел было отчитать слуг — ведь он велел привести одного, — но этот взгляд успокоил его, и гнев улетучился. Горбун первым подошел к нему — видать, знал дворцовые обычаи, — трижды поклонился и, почтительно поцеловав руку болгарского властелина, бесшумно уступил место иноку, прибывшему из Константинополя. Когда инок отошел, горбун снова шагнул вперед, поднял свой ясный невинный взгляд и сказал:
— Великий и пресветлый князь, мои учителя — Константин и Мефодий — послали меня, чтобы принести в твое государство свет их слов и молитв за твое здоровье и твою премудрость, с которыми они обращаются ко всевышнему. Твое желание — великая честь для них, и они исполнят его, когда уйдут достаточно далеко от всевидящих глаз василевса и его кесаря, ибо те запретили братьям встречаться со славным князем болгар. Позволь же мне, безликому и невзрачному, быть твоим рабом, пока они не придут...
Речь была произнесена на изящном греческом языке и свидетельствовала о ясном уме и изысканном воспитании говорившего.
— Кто ты, добрый человек? — спросил Борис.
— Я храню тайну беглеца, великий князь, но могу доверить ее тебе, если мой брат пожелает оставить нас вдвоем.
Когда беглец вышел из крепости, Борис долго еще пребывал в глубоком раздумье. Сам сын кесаря — этого жупела всех греков — просил у него защиты? Зачем? Наверное, что-то заставило его бежать от отца. Борис не стал спрашивать: в глазах горбуна прочитывалась душевная драма. И все-таки нелишним будет проверить эту историю: к сожалению, и чистейшие в мире глаза бывают неискренними. Борис не раз убеждался в этом. Надо подождать братьев я позвать сампсиса Хонула, который утверждает, что знаком со всеми знатными людьми в Константинополе. Странно! Теперь Борис сердился на себя: надо было приютить византийца здесь, не отпускать в монастырь. Но это можно еще сделать и после, когда подтвердится правдивость его рассказа.
Епископ Радоальд еще не вернулся из королевства Лотара II, но папа не мог больше ждать.
Обвинения против Захария и Радоальда, которых он посылал в Константинополь, накапливались с каждым днем, и ему следовало ускорить дело, если он не хотел создавать у епископов других церквей впечатление, будто согласен с восшествием Фотия. Папа торопился, ибо не хотел упустить инициативу в борьбе с этим самозванцем. По опыту Николай знал, что нападающий побеждает легче, чем защищающийся. Разумеется, признания двух заблудших папских овец не были даны добровольно, но, видит бог, все делается во имя святой истины и справедливости. Захарий не признавался до тех пор, пока к его ногам не приволокли котел кипящего масла и палач не схватил его правую руку, чтоб проверить показания силой божьего суда. Если бы с рукой ничего не случилось после того, как ее окунули в это масло, грешника могли признать невиновным. Захарий видел немало таких судов и знал, что кипящее масло не признает невиновности. Самый великий святой оказывался после такого испытания подлейшим обманщиком и мошенником. А епископ хорошо знал свои грехи и решил, что упрямство бесполезно: и без руки останешься, и уготованного папой наказания не набежишь. Так он признался. Однако это не удовлетворило папу, который хотел публично посрамить недостойного и посему пожелал созвать расширенный Синод, в котором приняло бы участие максимально возможное число епископов. Папа стремился придать своей борьбе гласность и не хотел ограничиваться полумерами. Захарию надо было перед всеми подробно повторить свои показания. И он сделал это, свалив всю вину на Григория Сиракузского, надеясь таким образом хоть немного смягчить свои прегрешения и направить гнев папы против главного помощника Фотия.
Николай сидел на своем обычном месте, молчаливый и сосредоточенный. Во второй раз слушал он признания Захария и все не мог избавиться от чувства отвращения. «Продаться врагам за несколько мошон золота! И он был моим слугой, защитником божьей истины. Вот современный Иуда, только купленный не за сребреники, а за золотники». Папа поднял голову, оглядел епископов. Сколько их завидуют сейчас Захарию? Например, вот этот сухопарый, что смотрит исподлобья, как уличный вор. Он продаст папу и за половину Захариева золота. Хорошо знает его папа: сухопарый в свое время обобрал монастырь Климента Римского в низовье Луары. Шум тогда поднялся до небес, но плуту удалось избежать божьего суда — деньги нашлись в его саду, подброшенные под старые вербы. Недалеко ушел от того вора и епископ Кёльна — Гунтар. За деньги он продал бы родную мать и отца, хорошо еще, что их вовремя призвал к себе господь... На папу произвела впечатление высокая фигура трирского епископа Титгауда. Его овальная голова была похожа на большое куриное яйцо. Лицо казалось белым в сумерках зала и могло смертельно утомить, как утомляет скучное, голое и ровное поле, где взгляду не за что зацепиться. Папа долго глядел на него, будто видел впервые. Титгауд столь увлеченно слушал самобичевания Захария, что нижняя губа у него отвисла, и с нее опускалась тонкая, будто осенняя паутина, слюна. Рядом сидел архиепископ Реймса Гинкмар. Угрюмый, тяжелый взгляд, излучающий мысль и волю. С таким надо дружить, не дай бог поссориться — будет охотиться за тобой до гробовой доски. Папа и Гинкмар были когда-то недалеки от распри, но вовремя одумались. Теперь они стояли на одной платформе и у них были общие враги.
Реймский архиепископ выступил первым после Захария, и его слова обрушились, словно небесный гром, не знающий пощады.
Он настаивал на снятий Захария с епископского поста.
И его требование поддержали... Первым был папа.
Затем Синод приступил к рассмотрению и толкованию протоколов последнего собора в Константинополе. Там, где чтецу следовало оттенить написанное, папа поднимал палец, а Анастасий делал заметки об этих местах в какой-то книге. Собор охарактеризовали одним словом — незаконный. Фотий незаконно сел на престол главы церкви, незаконно, без папского разрешения, созвал собор, незаконную форму приняло участие папских легатов, задачей которых было не представлять папу, а делать нечто совсем другое. По мнению участников Синода, Фотию надлежит немедленно покинуть патриарший престол, а если он не уступит свое место законному патриарху, Игнатию, его ожидает самое худшее — анафема. Никто не говорил о «свержении», ибо Фотий был избран не по канонам. Все сделанное им как патриархом Синод не пожелал признать, ибо он узурпировал власть. Особенно досталось Григорию Сиракузскому, соратнику Фотия, искусителю папских послов. У папы были с ним старые счеты. В глазах Николая он был духовным лицом его диоцеза, переметнувшимся на сторону константинопольской церкви. Вряд ли папа мог простить такого человека. Мелкие хитрецы особенно сильно раздражали его. Поэтому он не смог сдержать улыбки, когда услышал резкие слова Гинкмара:
— Лишить Григория епископства и предать анафеме... если не подчинится.
— Предать анафеме по божьей воле! — кивнул папа.
Теперь миру следовало узнать решения Синода. Скорописцы столь старательно переписывали их, что столы были испачканы чернилами, а свечники не успевали приносить новые свечи. Все церкви одновременно с решениями получили и наставления, как относиться к лжепатриарху Фотию. Папа не мог простить бывшему императорскому секретарю незаконное восшествие и стремление разделить всемирную славу с ним, истинным представителем отца небесного. Не мог простить и направления братьев в Моравию. Константин и Мефодий уже выехали из Константинополя, но где они сейчас — папа не знал. Успокаивала мысль, что Людовик Немецкий легко подавит глупое упрямство моравского князя, а тем самым поставит крест и на надеждах Фотия. Послы Людовика заявили, что болгары не прочь принять крещение, а их хан, Борис, обещал императору обратиться за помощью к Риму. Если это случится, папа будет безгранично доволен. Такая страна, как Болгария, может стать под его духовной властью и контролем карающим мечом, занесенным над головой Византии. Тогда Фотию не останется ничего другого, как пойти на поклон. Николай почти зримо представил себе позор константинопольского патриарха. Сначала он заставит его, словно попрошайку, подождать у ворот Латерана, пока не соберутся все епископы. На Синоде он надолго поставит его на колени, пусть потеряет сознание от истощения, остальное — потом...
Наряду с ощущением торжества папу, однако, снедала тайная тревога, не дававшая ему покоя по ночам. История с женитьбой Лотара II уже грозила перерасти в общественный скандал; надо было вмешаться. Но стоит ли торопиться? Кто просил о помощи? Только Тойтберга, изгнанная законная жена Лотара! Когда папа принимал ее и выслушивал жалобы, он не думал становиться на чью-либо сторону. На Синоде и после него он побеседовал с епископами Трира и Метца и понял, что оба они — за Лотара. Тогда папа решил посоветоваться с Гинкмаром. Реймский владыка защищал невиновность Тойтберги, дочери графа Бозо. Картина постепенно прояснялась, созревало и решение папы — поддержать справедливость! А справедливость требовала защитить Тойтбергу, главным образом из-за того, что ее оклеветали. Лотар женился на ней за три года до восшествия Николая на престол; тогда Николай в качестве представителя папы был на свадьбе и все хорошо помнит до сих пор. Уже на свадьбе перешептывались, что король Лотар, брат императора Людовика, незаконно живет с какой-то женщиной. Начался пьяный спор о детях от нее. Папский представитель навострил уши, но, услышав имя женщины, не стал ввязываться в спор, считая, что это скверно по отношению к дочери одного из лучших мужей Лотарингии. Нет, Вальдрада вряд ли согласилась бы на такую безнравственную связь. Он видел ее несколько раз, и она произвела на него хорошее впечатление.
В то время спор потонул в шуме пышной свадьбы, угаре кутежей, растаял в блеске даров и похвал молодоженам. Тогда Николай впервые увидел жену Лотара, Тойтбергу. Ее нельзя было назвать красавицей, но стройная мальчишеская фигура и белое лицо с неправильными чертами внушали симпатию. В сущности, молодость всегда прекрасна. Конечно, в сравнении с Вальдрадой Тойтберга проигрывала. На смуглых щеках Вальдрады играл свежий румянец, а когда ее сочные губы раскрывались в улыбке, то обнажались перламутровые зубы, светившиеся каким-то особенным блеском. Что-то властное, покоряющее было в ее походке и речи, в ее взгляде сквозь длинные ресницы. Услышав на свадебном торжестве ее имя, папский представитель Николай, невольно сравнивая обеих женщин, отдал предпочтение Вальдраде. И все же мужчине, если он влюблен, могла нравиться светловолосая, хоть и чересчур прилизанная головка дочери графа Бозо. Но все дело было в том, что Лотар влюбленным не был. Или был, но не в нее.
Это выяснялось через год после свадьбы. То, что произошло, взбудоражило всю страну. Король посадил законную супругу с придворными в кареты и отправил ее обратно к отцу, обвинив в том, что еще до их брака она была в связи с другим мужчиной и, значит, недостойна родить ему наследника. Правда, скорее всего, была в другом: на сцене вновь появилась Вальдрада. Она родила Лотару двух дочерей и сына, и король хотел, женившись на Вальдраде, сделать их законными наследниками. Самым грустным в этой распре была любовь молоденькой Тойтберги. Она страстно любила мужа и вовсе не хотела с ним расставаться. Сам папа убедился в этом, когда она пришла к нему. Она умирала от любви на глазах у всех и боролась не столько против клеветы, сколько за любимого. Эта женщина готова была принести себя в жертву во имя своего счастья.
Да, надо было вмешаться...
Мефодий встал рано, лучи солнца еще не коснулись моря. Со стены большой внутренней крепости город казался ленивым и сонным. Но это было иллюзией. Уже давно открылись лавки, продавцы мяса развесили на крюках крупные розово-красные куски, только что пойманные рыбины серебряно сверкали в больших деревянных мисках. Мефодий подождал, пока откроют тяжелые ворота внутренней крепости, и пошел в гавань. Вчера вечером они поздно причалили, Солунь окутывали сумерки, и он не смог насладиться встречей с родным городом.
Спускаясь вниз по улочке, он открывал для себя немало нового. Город разросся. Базар был на другом месте — в действительности оказалось, что его всего лишь расширили. Прилавки гнулись от всякой всячины, начиная с толстых конопляных веревок и льна и кончая бронзовыми украшениями для конской сбруи. Поодаль находились гончарные мастерские. От многоцветного товара рябило в глазах, а внутри, среди груд готовой к употреблению глины, сидели мастера, ловкими ногами крутили гончарные круги и, как волшебники, вытачивали сосуды различной формы. Мефодий перешел на другую сторону. Продавцы усиленно завывали покупателей, и он замедлил шаг у куч апельсинов и мандаринов, заглянул в горшки с крупными, как сливы, маслинами. Потом он посмотрел на небо — солнце уже поднималось, совершая свой ежедневный круг. Открылись ворога в большой город, и Мефодий решил пойти к миссии. Группа учеников производила внушительное впечатление. Большинство из них были еще молоды, но сообразительны и любознательны. Савва не ошибся в выборе. Ученики быстро усвоили обе азбуки, созданные Философом. Теперь в их дорожных сумках лежали книги, написанные новыми буквами. Те, которые написаны буквами первой азбуки, братья думали оставить болгарскому князю. Его приглашение посетить Болгарию застало Константина и Мефодия накануне отъезда, так что не оставалось времени на уговоры Варды и Фотия, но братья решили пойти к болгарам. Они поделились своим намерением с Иоанном, и он выразил желание поехать в Брегалу и передать Борису это радостное известие. Братья согласились с ним: оставаться в Константинополе он не хотел, а взять его с собой в поездку было невозможно — царские люди вернули бы Иоанна с середины пути. Зато вряд ли кто догадается искать его в направлении Брегалы. Пока братья обойдут монастыри, пока пересекут Золотой Рог, он уже прибудет на место назначения. На этот раз горбун взял с собой охранный знак людей из высших кругов.
Иоанн отправился в дорогу всего за день до отъезда братьев, и Мефодий больше ничего не знал о нем. Удалось ли ему встретиться с князем болгар? Горбун вез письмо к отцу Сисою, игумену брегальницкой обители... Мефодий пересек двор, мощенный крупными плитами, и хотел пойти к ученикам, как вдруг, словно из-под земли, появился Савва. Он был обнажен до пояса, в бороде блестели прозрачные капельки воды, а от покрасневшего тела шел едва заметный пар. Савва хотел спрятаться за высоким самшитом, но Мефодий приветливо поманил его к себе. Савва подошел и, все еще смущаясь, поздоровался.
— Что это у тебя на груди? — спросил Мефодий, вглядываясь в какое-то изображение.
— Выжженный крест, учитель.
— С каких пор?
— Когда был рабом у халифов...
Мефодий поморщился и больше ничего не сказал. Савва натянул рясу на мокрое тело и последовал за ним. Когда шли по лестнице, Мефодий обернулся к нему:
— Я хочу доверить тебе одно дело!
— Слушаю, учитель.
— Все ученики уважают тебя и верят тебе. Можно ли что-нибудь сделать, чтобы мы задержались здесь на две недели? И чтоб до людей кесаря не дошла настоящая причина нашего отсутствия...
Савва почесал мокрую бороду, задумался, но вдруг хитрая улыбка озарила его лицо.
— Проще простого...
— А как?
— Еще вчера кормили нас какой-то омерзительной бурдой.., и...
— Ясно. На две недели!
У кельи Савва указал на дверь:
— Он здесь...
Мефодий постучал. Климент откликнулся и вскоре открыл дверь. Мефодий кивком попрощался с Саввой и вошел. В келье было сумрачно. Толстая восковая свеча излучала скудный свет, но и так были видны разложенные листы пергамента. По-видимому, Климент что-то переписывал. Мефодий подошел, взглянул — рукопись была написана буквами первой азбуки.
— Пожалуй, она тебе больше по вкусу? — И Мефодий вопросительно поднял брови.
— Проще она... Да и как раз для Болгарии.
— Так назовем ее болгарской...
— Рано еще. Савва именует ее Константиновой.
— Ты смотри! — Мефодий нагнулся и стал рассматривать список. — Похоже, твоя работа подходит к концу.
— Завтра подошью... Если и вправду состоится туда поездка, пошлю его учителю.
«Туда»... Мефодий задумался. Там, куда, возможно, они поедут, прошла большая часть его молодости, там он отринул тщеславие и спесь патрикия, там остались могилки его детей: Там, именно там улыбнулась ему в последний раз крошка Мария, держась ручонкой за два его пальца, и по этому живому мосту последний ее трепет перешел к нему, чтобы жечь потом нестерпимой болью. Воин, бывший стратиг, стойкий борец против несправедливости, ощутил предательскую слабость, и слезы вдруг подступили к глазам. Мефодий, повернувшись к Клименту спиной, сделал вид, что рассматривает в углу старый иконостас.
Одолев минутную слабость, он присел на тахту и, медленно произнося слова, стал делиться своими тревогами с Климентом. Сказать по правде, Мефодий именно за этим и пришел, но нахлынувшие горькие воспоминания расстроили его. Он боялся повторения и не хотел, чтоб другие видели его в таком состоянии. Ведь именно с Климентом отправились они тогда в монастырскую обитель, немало было пережито с тех пор, и поэтому лишь Климент был в состоянии вполне понять его. Мефодий колебался, стоит ли лично ему идти на встречу с болгарским князем: и Брегала, и земли вокруг нее так болезненно живы в памяти, что могут подорвать уверенность, необходимую для убежденного служения божественной истине. Да и как сам князь воспримет присутствие Мефодия? Может, почувствует себя неловко, оттого что занимает его земли и дом, может, попытается уязвить Мефодия, чтобы защитить свое право, завоеванное силой меча? Если князь не узнает, кто он, вот тогда еще можно... Годы изменили облик Мефодия: морщин прибавилось, волосы поредели, борода поседела. И все-таки — вдруг кто-нибудь другой узнает? И тогда душа властелина усомнится в истинности намерений гостей... Нет, будет лучше, если к князю поедут Константин и Климент, а в извинение отсутствия Мефодия придумают какую-нибудь причину.
Эта мысль упрямо диктовала решение вопроса, однако Мефодий все еще колебался: хотелось услышать мнение Климента. Но Климент тоже не спешил сказать свое слово: истинны были опасения бывшего стратега, и вместе с тем Климент знал о тайном желании Мефодия прикоснуться к земле, в которой лежат его дети, а потому страшился высказать свое суждение. Ведь Брегала обратит также и мысли Климента к тому кресту на горе, под которым почивает мечтатель и книжник, сотворивший книгу рода. Там, в пещере, прошло его собственное детство, среди запахов дубленых заячьих шкур и зимней сырости. И если он когда-то мечтал посеять чистое семя в душе славяно-болгарского народа, то хотел начать с Брегалы, с белых монастырей у подножия пещеры. О них и песню сложили. Говорилось, что до того, как Брегала перешла во владения болгарского князя Бориса, Пресиян решил продать их. Песню продолжали петь до сих пор, хотя монастыри при Борисе благоденствовали. Она была печальной. Клименту запомнились две строки:
Продаются, мама, монастыри белые,
Ах, белые монастыри, мама, с черными монахами...
Эти монастыри вдруг ожили в его душе: они находились внизу, под самой пещерой, Климент часто подходил к самому краю утеса, нависающего над ущельем, и целыми днями наблюдал за иноками, которые двигались по двору, точно маленькие черные насекомые по белой ладони. И даже мулы с этой высоты казались сороконожками. Все это забавляло душу мальчика. Как они теперь? Наверное, живут там и поныне. Если отец Сисой посылает людей от имени князя, значит, все у них по-прежнему.
— Разговаривали ли вы с Константином? — спросил Климент.
— Я не видел его со вчерашнего дня,..
— Он лучше всех нас решит.
— Я тоже так думаю, но ты мне всех дороже, Климент. Ты носишь в себе улыбки и слезы моих детишек, поэтому я пришел к тебе, ты поймешь меня лучше всех.
— Я понимаю, учитель, я понимаю...
Оба умолкли. Потом Мефодий встал и, тяжело вздыхая, пошел к выходу. Климент проводил его до внешних ворот и, прислонившись к камню, долго смотрел на широкую, слегка сгорбленную спину и прихрамывающую походку Мефодия.
Повсюду мир подвергал их коварным испытаниям, которые приходилось преодолевать ценой собственных страдании и собственной боли.
Рано утром гонец принес тревожные вести. Сарацины снова собирались напасть на византийские земли. Это нападение должно многое решить. Если имперские войска разделаются с врагом, можно будет сосредоточить легионы на северной границе. Болгары заключили союз с Людовиком Немецким, значит, намерены сообща действовать против союзников империи — мораван, сербов и хорватов. Василевс сдержит свое слово и не оставит их в тяжелый момент. Но что может сделать Михаил? Слава богу, Варда еще присматривает за всем... Варда боялся коварства и потому стремился взять управление войсками в свои руки. Вероятно, фаворит Михаила, Василий, это заметил, так как император решил вдруг доверить ему командование маглавитами и охраной дворца. Варда понимал: такая мысль никогда не родилась бы в голове его племянника. Что же делать — воевать или примириться? Начнешь роптать — вызовешь подозрения у василевса, и они будут подогреваться непрестанным шушуканьем Василия. Лучше сделать вид, что ничего не заметил... Ведь раньше гвардией командовал Фотий, и после его восшествия на патриаршим престол пост остался свободным. Но Варда не торопился с предложением о замене, а Михаилу это и а голову не приходило. И вот тебе раз, он передает командование маглавитами Василию.
Впервые кесарь ясно осознал, что существует еще одна опасная сила в этом мире знатных блюдолизов. Он чувствовал себя глубоко оскорбленным и едва сдерживал гнев. Не будь новой тревожной вести, он не замедлил бы осуществить давно задуманное посягательство на императорский трон. Вместо того чтоб устранять противников одного за другим, можно было бы одним ударом расчистить себе дорогу. Войска сына Антигона к брата Петрониса немедленно были бы вызваны в Константинополь, а тем временем он с помощью внутренней охраны разделался бы с обоими и предохранил бы город от возможных бунтов. Варда посмотрел в окно. Конь гонца, весь в мыле, положил голову на коновязь, бока его вздымались. Кесарь велел впустить гонца: тот еле шел — видно, ноги были в ссадинах от езды, — тяжелая усталость отпечаталась на его лице. Если бы он приклонил голову на подушку, то немедленно заснул бы глубоким сном.
— Ну? — Кесарь поднял тяжелый взгляд и остановил его на бледном запыленном лице гонца. Тот слегка подтянулся, расправил плечи, чтобы выдержать этот взгляд.
— С просьбой еду, ваша светлость, люди нужны...
— Люди! А откуда их взять?
Парень молчал. Он выполнил поручение. И ждал. Варда подошел к нему.
— Отсюда — невозможно. Отдохни и завтра скачи в Смирну. Пусть идет тамошнее войско — хватит дармоедничать за счет василевса. Я велю дать тебе письмо с приказом стратигу. Ступай.
Кесарь подошел к двери, закрыл ее и сел в высокое, подобное трону, кресло. Мысли зашевелились, как змейки под перевернутым камнем. Прикидывал, что делать. Может, не спешить с передачей маглавитов под командование Василия, окружить сегодня вечером опочивальню Михаила и расправиться с обоими раз и навсегда? Но как быть потом?.. Голос Игнатия еще не смолк, не забыты грозные слова, произнесенные им с амвона. Стоит взбунтоваться жителям столицы, и конец кесарю. Этот дрянной народ ненавидел его. Следил за ним, ожидая, когда же наконец сбросят кесаря, когда поведут на южную стену. Многие маглавиты все еще были верны Михаилу. Пока он не заменит их своими людьми, невозможно совершить задуманное... В сущности, о замене уже поздно думать. Остаются лично преданные люди да войско Антигона и Петрониса. С божьей помощью они как-нибудь одолеют своих врагов. Надо поскорее устранить Василия — тогда Михаил пусть сидит себе на троне, его все равно что нет. Варда встал с кресла, снял парчовую одежду и накинул пестрый сарацинский халат. В таком виде он не принимал никого, если не хотел унизить — как в свое время Феодору. Он собирался прилечь в соседней комнате и поразмышлять. Очевидно, что его явно оттесняли в сторону, и надо было вернуть первенство. Он погрузился в борьбу за свержение одного и выдвижение другого патриарха, а Василий тем временем не дремал. Кесарю стоило вновь сблизиться с Михаилом, вновь завоевать его расположение. Правду сказать, годы уже не те, тяжеловато будет вернуться к прежней разгульной жизни, но другого пути нет. Последнее время Варда предпочитал быть с Ириной. С нею он чувствовал себя лучше всего. Она была любвеобильной и преданной, как никогда...
Варда запахнул халат и пошел в соседнюю комнату, но услышал скорые шаги в коридоре и остановился. Это шла она, легко и быстро. Переодеться не было времени, и кесарь только завязал пеструю тесемку халата на груди и поспешил навстречу Ирине.
Она была встревожена. Брови высоко подняты, глаза широко раскрыты, и в них — скрытый беспокойный вопрос.
— Что случилось? — спросил кесарь, подойдя к ней.
— Иоанна нет!
— Ну, не велика беда! — Варда не понимал ее тревоги.
— Несколько дней где-то пропадает...
— Ты боишься, что он куда-нибудь уехал?
— А что же может быть еще?
— Некуда ему ехать! — Он попытался успокоить ее, но тоже задумался. — Может, в Моравию?
— Не знаю! — Она пожала плечами.
— Если туда, далеко не убежит. Велю вернуть тотчас же. Хотя... К чему он нам тут? Все равно ведь люди будут сплетничать...
— Но если его нет, я тоже должна уйти из твоего дома!
— Скажем, утонул. Никто не имеет права принудить вдову покинуть дом погибшего супруга.
— Тебе легко...
— Совсем не легко! Я тоже устал играть в прятки. Я как страус: голова в песке, тело на виду.
В его голосе и впрямь слышались усталость и отчаяние. Чутьем наблюдательной женщины Ирина уловила перемену. Впервые она видела его таким равнодушным, апатичным.
— Что случилось?
— Что случилось? — переспросил он. — Да ничего. Пока я пекусь о государстве, конюх добивается своего за мой счет. С сегодняшнего дня я уже не командую маглавитами.
— Почему?
— Потому что не развлекаюсь с василевсом, как он, не улыбаюсь — надо, не надо, не восславляю его «мудрость»...
— Да, но что Иоанн?
— Сказал же — найду. Куда он денется! У меня земля под ногами горит, а ты с Иоанном. Не маленький — пусть катится, куда хочет...
Кесарь потуже завязал тесемки халата, разгладил складки и пошел в соседнюю комнату. Ирина следовала за ним. Она все еще не понимала, что же случилось: ведь и раньше Варда не командовал личной охраной императора! Откуда же теперь эта тревога?
— Ты же и до сих пор не командовал ими!
— Зато командовал Фотий.
— Ну?
— А теперь — любимчик Михаила Василий... Вот что плохо. Тебе понятно, чем это грозит? Когда-то я исполнил твое желание, устранил его от себя, мог и вообще убрать одним взмахом руки. Сейчас смотри, куда дело зашло: я стал его бояться.
— Ты шутишь, что ли?
— Ну, это так, к слову... Я не из пугливых. — Кесарь попытался смягчить свои слова. — Просто меня удивило решение василевса. Мог бы посоветоваться, узнать мое мнение. Нет! Бах, и Василий — верховный протостратор. Но ничего, поживем — у видим!,.
Ирина не стала ждать продолжения. Прильнув к широкой груди Варды, она запустила руку под халат.
— Ну-ну, что ты...
— А что? Хорошо мне с тобой...
Кесарь нагнулся и обнял ее жилистыми руками. Всего два шага отделяли их от широкого дивана, и он сделал эти шаги... Варда надеялся, что смятение отступит, однако оно не уходило, он не мог преодолеть его. Прислушиваясь к ровному дыханию Ирины, кесарь упрекал себя в чрезмерной подозрительности, но все напрасно — успокоение не возвращалось.
Еще в пограничных землях Константин понял, что Борис его ждет: встречающих становилось все больше. Философ надеялся увидеть Иоанна, однако из монастыря приехал только посланец отца Сисоя. Среди встречающих было много вооруженных наездников, но ни одного с крестом. Все — царские люди, судя по одежде и коням. Лишь когда миссия вышла на мощенную камнем дорогу, ведущую а глубь страны, стали появляться крестьяне и рабы. Некоторые издалека крестились, другие подходили поцеловать его руку и попросить благословения, третьи пристраивались за царскими стражниками. Константин ехал на спокойном кауром коне, а рядом, то и дело спотыкаясь о камни, лениво шагала белая кобыла. На ней неестественно прямо сидел Климент: тороки с книгами, перекинутые через седло, мешали ему вложить ноги в железные стремена. Мефодия с ними не было. Выслушав опасения брата, Константин решил, что ему не следует появляться в Брегале. И кроме того, нельзя оставлять учеников одних. Кто-либо из знатных византийцев может пожелать найти их. Если они будут отсутствовать оба, это может показаться подозрительным. Хотя братья имели тайный знак византийского двора и, значит, могли ехать куда хотят, все же перед отъездом им ясно дали понять, что встреча с болгарским ханом нежелательна. Нет причин раздражать властителей открытым пренебрежением к их наказу.
Солнце припекало, и на их верхней одежде проступили пятна пота. Константин давно не бывал во владениях брата, поэтому с интересом рассматривал холмы, огороженные синеватыми хребтами, красивые панорамы деревень в долинах, поля, крестьян, неожиданно появляющихся на поворотах, старающихся поймать и поцеловать его руку. Люди князя не гоняли их кнутами, не мчались за ними вслед — Константину стало ясно, что здесь есть определенная религиозная свобода. Трудно, правда, понять, установлен ли этот порядок специально к его приезду или здешние правители давно отказались от преследования христиан. Взгляд Философа остановился на белых монастырских стенах. Из ворот толпой выходили иноки, возглавляемые сутулым старцем с длинной бородой, опирающимся на грубый посох. Рядом, высоко держа икону богоматери с младенцем, шагал долговязый послушник, а чуть в стороне шел Иоанн. Сначала Константин подумал, что процессия направляется к нему, но, проследив взглядом ее путь, понял, куда она идет. В глубине долины высились башни крепости Брегала, стоявшей на краю глубокой пропасти. У крепостных ворот толпились богато одетые люди, которые встретили шествие монахов и построили их по обеим сторонам дороги, выставив вперед долговязого с иконой.
Константин благословил встречающих с коня, а когда приблизился к старцу, спешился и поцеловал его руку. Это произвело на всех большое впечатление. Затем гостей провали во внутренний двор крепости.
Борис ждал в приемной. Толстые стены дышали холодом, и он велел разжечь камины с решетками из кованого железа. Пламя лизало закоптелые стены очагов, бросая отблески света в помещение и оживляя его. Неизвестный художник пытался украсить пол пестрой мозаикой, но, по-видимому, не хватило мастерства: камень по-прежнему был холоден и мертв. Только угол, где стояло красивое дубовое кресло, излучал уютное тепло. Весь угол был искусно отделан деревом, медью и золотом.
Подлокотники кресла были вырезаны в виде лежащих тигров, тигровая голова виднелась в верхнем углу ниши. Наверное, чей-то родовой герб. По бокам стояли два кресла поменьше. Константин и Климент подошли к высокому смуглолицему мужчине, сидевшему в дубовом кресле, и, согласно обычаю, поклонились.
Философ иначе представлял себе князя болгар: статным, широкоплечим, с недоверчивым взглядом, — но в кресла сидел стройный человек с удлиненным лицом, живыми, умными и приветливыми глазами, с лицом скорее ученого, чем воина. Слова Константина нарушили тишину приемной, колыхнули языки пламени:
— Да будет благословен миг, когда великий хан и князь болгар, преславный и солнценосный Борис, соизволил послать мне и моему брату преблагостное поручение посетить его дом и насладиться его сердечным гостеприимством. И если небесный судия говорит моими устами, то пусть дарует ему еще сто лет жизни и прославит его в веках. Это я говорю и от имени моего брата Мефодия, который по личным причинам не смог воспользоваться твоим радушным гостеприимством, хан и князь благословенной болгарской земли...
Не успел философ закончить свое приветствие, как быстрая ласточка влетела в высокое окно, описала круг под сводчатым потолком и выпорхнула наружу.
— Я счастлив встретить величайшего мудреца византийской империи, о славе которого, завоеванной в диспутах с сарацинами и хазарами, я немало наслышан. Мой дом — твой дом. Он всегда открыт для хороших людей. Птица, сделавшая круг над твоей головой, была хорошей приметой...
На этом закончилась официальная часть.
Поздно вечером, сидя за накрытым столом, они разговаривали просто, без высокопарных слов и взаимного прощупывания. Борис был прямодушен, и Константин решил быть откровенным. Он не скрыл своей мечты когда-нибудь прийти сюда, чтобы распространять учение Христа. Рассказал о бессонных ночах, когда была создана азбука для болгарского народа, о своем желании возвысить его до уровня самых просвещенных государств, гордящихся своей письменностью и литературой. И о том, что он теперь едет в Великую Моравию, чтобы там бросить первые семена просвещения в славянскую душу...
Не утаил Философ и своего славянского происхождения. Борис слушал в глубокой задумчивости и с большим вниманием. Когда Климент преподнес ему две книги, написанные азбукой, созданной Константином, он долго листал их, рассматривал, и гости почувствовали, что он испытывает подлинную радость. И не ошиблись. Борис не мог заснуть до глубокой ночи. Именно эти мудрые люди будут нужны ему — совсем, совсем скоро... Интересно, как они отнесутся к его приглашению остаться подольше? Нет, еще не время. Надвигалась война. Войска уже вышли в поход к границе с Ростиславом, с хорватами и сербами. Ему самому следовало поскорее отправиться туда. Его пугало дробление войск. Рискованная это затея — воевать одновременно с тремя государствами. На Сербию пойдет сын Росате с двенадцатью великими боилами, на Ростислава Ирдиш и Онегавон, сам князь — на Хорватию и Карломана. Только б византийские войска не одолели к тому времени арабов, иначе они обрушатся на Болгарию, и будет очень тяжко.
Чем внимательнее рассматривал он подаренные книги, тем лучше осознавал: он не создан для брани. Не ратное поле с запахами смерти было ему по душе, а пергаменты с запахом жизни, богатой жизни, сотворенной разумом и руками человеческими. Хан как-то неуверенно открыл первую книгу, но чем больше читал, тем больше росло его удивление. Греческие знаки говорили с ним на языке его народа — того народа, который постепенно переплавляет племена и их языки и превращает все в прекрасный народный сплав. Трудные буквы Борис легко находил в конце, где была написана вся азбука. Но вторая книга была написана непонятными знаками. Утром вместо приветствия хан спросил гостей, нет ли у них с собой еще книг, написанных знакомыми буквами. Нашлись еще четыре. Одна была совсем новая, перевязанная конопляной веревкой — чтоб «села».
После завтрака князь предложил гостям пройтись к монастырю. По дороге гости разговорились о пользе от новой письменности и новых книг. Борис слушал и размышлял. При переходе в христианскую веру наличие своей азбуки и своих книг поможет преодолеть многие препятствия. И если удастся создать самостоятельную церковь, тогда нечего будет бояться, что народ попадет в зависимость от Рима или Византии. Неважно, что знаки сильно похожи на греческие, важно, что язык — славяно-болгарский, язык его народа.
— А не может ли кто-нибудь из вас задержаться здесь? — как-то неуверенно спросил хан.
— Мы — нет. Но здесь сейчас мой друг Иоанн. Он хорошо владеет пером и кистью. Если пресветлый князь желает, то может оставить его.
— Он говорят на нашем языке?
— Слабо... Но умеет хорошо переписывать книги. Азбуку знает… и вполне способен обучить ей здешних молодых людей.
— А вдруг кесарь узнает, что его сын у меня? — нарочно спросил Борис, желая понять, как отреагирует на это Философ.
— Они не любят друг друга. Иоанн решил поехать е нами, но уже в Солуни его разыскивали. Для него будет лучше, если он останется здесь.
Климент почти не вслушивался в разговор князя с Константином. Он погрузился в воспоминания, и его взгляд искал следы детства. Та скала, с высоты которой смотрел он когда-то на монастырский двор, казалась ему теперь низкой и невзрачной. А мальчиком он думал, что она достигает облаков и что она самая высокая в мире. И река казалась не такой глубокой и полноводной, как раньше. Климент сознавал, что за прошедшие годы он повзрослел и вырос, а здесь все осталось, как в детстве.
И все-таки он жалел, что не может вместо Иоанна работать тут — в краю, где надо, чтобы пустила корни созданная Константином азбука, чтобы были распространены среди людей книги, переведенные им на славяно-болгарский язык, на язык тех, кто живет в Болгарии.
Приход гостей в монастырь стал настоящим торжеством. В их честь отслужили заутреню. Бориса посадили на трон владыки, несмотря на то, что он был язычником, и Константин произнес слово о святом Клименте Римском.
Целых десять дней продолжались беседы. На одиннадцатый гости простились и отправились в Солунь. Иоанн долго шел рядом с Константином, слушая его поручения. Дело учителя переходило здесь в его руки, и он должен был оправдать надежды. Борис, украдкой наблюдая за Иоанном, заметил слезы в его больших, как у серны, глазах и без дальнейших расспросов понял причины его бегства.
И по дороге в дунайские земли хан все никак не мог забыть эти умные и печальные глаза.
Не гнев папы Николая удивил Фотия, но быстрота, с которой в Риме делалось дело. Он досадовал, что позволил папе опередить себя. Папские послания уже спешно везли по суше и по воде к самым отдаленным церквам и народам, и таким образом распространялась клевета о незаконном восшествии константинопольского патриарха. Получалось, что именно он, Фотий, должен теперь давать этим церквам объяснения, чтобы не лишиться их поддержки. Целыми ночами светились окна патриаршего дворца: синкелл и его помощники толковали и опровергали послание Николая, искали слабые места, чтобы легче доказать правоту Восточной церкви. Фотий понимал: решения римского Синода останутся на бумаге. Никто в Царьграде не намерен считаться с ними, а тем более их выполнять. Ни он сам не покинет добровольно престола, ни его епископы и архиепископы не откажутся от своих мест, потому что так, видите ли, повелел папа. Многие нынешние иерархи были рукоположены Фотием, а потому угрозы Николая относились и к ним. Тряхнув кудлатой головой, Григорий Сиракузский так отозвался о послании Николая:
— Он не христианский пастырь, а слуга дьявола. Того гляди отправит послание царю небесному с указанием, как вести себя с людьми, сотворенными им!
Не все, однако, были согласны с сиракузцем. Фотий чувствовал, что старые епископы и архиепископы смотрят на него уже как на низвергнутого и преданного анафеме. Чтобы спасти свой авторитет высшего духовного лица, он велел служить сорокадневную службу в церкви Святых апостолов. Непрестанные молитвы и песнопения должны были вернуть Восточной церкви святое покровительство и благоволение апостолов. Сам патриарх заперся в церкви святой Софии и четыре дня молился, питаясь лишь хлебом и водой.
Чудеса не замедлили явиться народу. В старом пересохшем водопроводе вновь потекла вода; икона Климента Римского в церкви Святых апостолов дрогнула во время службы, и кое-кто утверждал, что святой поднял руку, благословляя собравшихся. Чудеса истолковали в пользу Фотия и Восточной церкви. Вновь пошли разговоры о Константине и Мефодии: сам Климент Римский указал им дорогу в Моравию во имя спасения душ новокрещеных славян от служителей папы.
Фотий закончил бдение усталым, но непреклонным. Борьба начата, пути к отступлению отрезаны. Прежние его мысли о бесцельности земной суеты улетучились одновременно с недолгими колебаниями; он даже попытался забыть свой девиз, который любил повторять знакомым, чтоб показать приверженность античным мыслителям и портам. Ныне выражение «царствие мое не от мира сего» патриарх упоминал изредка и лишь в смысле служения отцу небесному. И все же невозможно было полностью оторваться от земных забот. Прошлое цеплялось за него, напоминая о себе. Та, чье имя он не смел даже произносить, по-прежнему ждала его, присылала записки, просила о встрече. Она не могла, видно, понять, что все отошло в прошлое и что его духовное звание уже разлучило их. Как можно позволить себе вернуться к запретному, когда тысячи бдительных глаз следят за ним в надежде уличить в грехопадении и обесславить по всему христианскому миру. Да и множество забот, свалившихся на его голову, не оставляет времени подумать о ней. Фотий в последнее время убедился в одной истине: женщина никогда не сможет понять мужчину. То она бросает его, когда больше всего нужна, то надоедает, когда в ней нет необходимости. Ведь так важно понять, когда ты нужна мужчине и когда — нет. И что ж? Она его ждет! И пусть ждет — вряд ли он придет. Возможно, это случится позже, но сейчас — нет! Если она уж так сильно его любит, пусть пострижется в монахини, спасая свою любовь и соблюдая ее до лучшей поры. Быть может, придет время, и он разыщет ее за стенами обители... Но как ей все это передать?! Время настолько тревожное и опасное, что он не решался послать ей письмецо. Разговор же, пусть самый краткий, не обойдется без привлечения посторонних: без слуг, кучеров, посланцев. Он не раз уже обжигался на этом... И все же он не выдержал. Они встретились на окраине города, в покинутом доме какого-то купца, который вот уже несколько лет пустовал. Преданный слуга отыскал и снял дом для отдыха своего господина. Даже имя патриарха слуга заменил другим. Пока Фотий, петляя улочками, приближался к дому, где она ждала, в нем ожили прежние, светские настроения. Какое-то прекрасное и романтичное чувство захватило его существо одновременно с напряженным ожиданием встречи, и он уже готов был махнуть рукой на все сплетни и страхи, на анафемы и славословия ради чудного мгновения, прожитого по-молодому. Есть свои прелести и у земной суеты... Мысль о монастырской тишине, уготованном им для возлюбленной, постепенно померкла. А когда она выбежала ему навстречу, заплаканная и беспомощная, он и вовсе забыл о своем предложении и видел теперь только один выход: купить этот дом на ее имя. В этом мире клеветы он не хотел, чтобы в нем у мер мужчина. Мужчине надо оставаться мужчиной, чтобы патриарху по силам была борьба и с близкими, и с далекими врагами.
Фотий пришел домой под утро и, выспавшись, понял, что внутреннее равновесие вернулось к нему. Он чувствовал себя молодым, окрыленным и готовым к борьбе. Мысли вдруг стали дерзкими, и к нему вернулась уверенность в себе. Крошка Аиастаси была с ним. Она связывала его с истинной жизнью. Он преодолел колебания. Душевная борьба закончилась. Тайна вливала в его жилы свежую кровь. Фотий присел к столу и задумался, воображение повело его по пути миссии в Великую Моравию. Если братья сумеют покорить тамошние земли и присоединить их к Восточной церкви — его победа, но, если он проворонит болгар, небесный судия никогда не простит ему этого. Именно он, Фотий, патриарх-самозванец в глазах папы, должен любой ценой стать их крестителем, ввести их в лоно истинной веры. Вот это будет его самой большой заслугой перед вседержителем. И очень глупо поступит он, если кинется во что бы то ни стало защищать триязычие. Теперь эта догма больше нужна его противнику, чем ему. И как мог он сопротивляться этой мысли, и как это он, еще вчера противник вечной церковной догмы, вдруг стал большим догматиком, чем папа? Нет. Фотий не позволит увести себя от канонов к закостенелости. Бог создал народы, дал им различные языки, тогда почему бы не провозгласить: «Славьте бога на всех языках»...
Это будет угодно богу и поможет достижению великой цели, которую Фотий перед собой поставил, — распространить свое влияние на болгар, великомораван и на тот бескрайний, как океан, народ, который называют русичами. Вот тогда посмотрим, кто милее богу, Фотий или папа — исчадие ада, прикрывающееся небесными устремлениями. Патриарх упрекал себя за то, что не разрешил братьям встретиться с болгарским князем. Их слово могло бы сделать его уступчивее, расшатать союз с Людовиком Немецким... Мысль об этом союзе повергла патриарха в смятение. Того и гляди, болгары примут Христову веру от Рима, тогда ему не удержать свое положение духовного главы. Папские священники обоснуются у него под самым носом, непрестанно растравляя души его приближенных, всего Христова стада. Этого не должно случиться, если он хочет, чтобы наследники престола Восточной церкви поминали его добром... По всему видно, что папа — вдохновитель войны, которая недавно началась между Карломаном, Ростиславом, сербами и хорватами, с одной стороны, немцами и болгарами — с другой. Стало быть, надо смотреть в оба, так как папа уже вмешивается в болгарские дела.
О путешествии Константина, Мефодия и их учеников все еще нет известий. Дороги стали опасными. По большой реке и птица не пролетит без разрешения болгар, тем более не пройдет вражеское судно. Мешали также и папские люди. Гонец мог бы пробраться через Сербию и Хорватию, но и этот путь ненадежен. Между ними и Византией стоят болгары. Единственная возможность — идти через Венецию.
Византийцы должны напасть на Болгарию сейчас, когда она воюет с тремя странами, в другой раз они не победят ее. Пора сдержать слово и помочь Великой Моравии в битве с Людовиком Немецким и болгарами. Фотий так вжился в ситуацию и разволновался, что ударил ладонью по лежавшему на столе свитку пергамента, встал и начал лихорадочно одеваться. Ему казалось, если византийские войска не вступят в дело, рухнут все его планы. И там — в Великой Моравии, и тут — в соседней болгарской стране. Прежде чем спуститься по скрипучей лестнице патриаршего дворца, Фотий троекратно перекрестился — сказывался новый навык. Внизу, где была официальная приемная с канцелярией, патриарха ожидал гонец от солунского архиепископа. Он сообщил, что миссия благополучно отправилась в Моравию, за державшись в Солуни на две недели из-за обжорства учеников, которое привело к расстройству пищеварения. Фотий долго всматривался в послание, пока до него дошел смысл сказанного. Значит, все-таки поехали... Это было важно. Если отсчитать две недели со дня отправки из Константинополя и прибавить к ним дни, необходимые на поездку отсюда до Солуни, — можно предположить, что они уже в Моравии...
— Передай досточтимому архиепископу Солуни мою похвалу за ревностную службу богу и святым апостолам, — сказал Фотий и как-то очень поспешно сунул гонцу руку для поцелуя.
Гонец склонился, и патриарх ощутил на руке щекочущее прикосновение его волос и губ.
Во дворе ждала карета. Удобно усевшись, Фотий осмотрел собравшихся слуг, перекрестил подошедших мирян и вдруг постиг силу собственного «я». Людей не интересовали решения далекого, неизвестного папы. В Константинополе есть один патриарх, и имя его — Фотий. Кучер со свистом вам ахнул кнутом, и протяжное «го-ни-и-и!» покатилось по улице...
Большая часть войска с обеих сторон Дуная направлялась к Белградской крепости. Борис ехал верхом, вооруженный мечом и перекинутым через плечо луком, инкрустированным слоновой костью и укрепленным снизу пластиной из какого-то гибкого и прочного металла. Никто из приближенных хана не мог тягаться с ним в дальнобойной стрельбе из лука, но в цель он попадал редко — то ли рука подводила, то ли глаз. Поэтому на охоту он не выходил без двух верных соколов, которые смирно сидели на его плечах, так как их глаза были прикрыты кожаными колпачками, надетыми на голову. Золотые цепочки-опутенки, пристегнутые к их когтистым лапам, свободно висели на кисти его руки. Прежде чем спустить соколов, он отстегивал цепочки и снимал колпачки.
Соколы и теперь покачивались на плечах хана, вцепившись в позолоченную кольчугу и порой издавая хриплый клекот. Эти звуки не привлекали внимания Бориса — его обуревали тревожные думы. Тяготило разделение войск. Не надо было соглашаться... Если сейчас начать перегруппировку войск, дело может осложниться еще больше. Онегавон и брат Ирдиш давно ушли к границе с Великой Моравией и, наверное, воюют теперь на стороне Людовика Немецкого. Борис позволил им решать на месте все вопросы, веря в их умение и способности. Однако он укорял себя за то, что велел сыну Расате командовать войском, идущим на сербов. Четырнадцать лет и много, и мало. Мечом Расате владел, но ведь он еще мальчишка, и его указания и команды могут быть только мальчишескими. Хан не пошел бы на это, если бы не настойчивые упрашивания великих боилов, под ответственность которых он разрешил сыну идти в поход. Чтобы сдерживать его безрассудство, он приказал отправиться вместе с ним двенадцати боилам Старого и Нового Онголов. Он допустил ошибку, не послав также тестя и Сондоке. Им была поручена оборона столицы от возможного византийского налета, хотя нападения вроде бы не предвиделось... Все, кто были годны для боя, ушли на далекие фронты. В распоряжении Иртхитуина и Сондоке остались престарелые воины да мальчуганы, управлять которыми было нелегко. Одни берегли силы для сражения и не торопились, другие носились как угорелые, расстраивая ряды. Это было странное войско, почти бессильное. Если ему придется вступить в бои с прекрасно обученными когортами Византии, худо будет. Чем ближе к Белграду подъезжал князь, тем многочисленнее становилась его свита. По дороге присоединялись боилы и багаины, мелкие владетели внутренних крепостей и хозяева небольших дареных деревень. Где-то под Нишем его ждал Докс во главе внушительного войска. Умение брата видеть светлую сторону вещей на какое-то время рассеяло мрачные мысли князя. В разговоре, проходившем в походной палатке Бориса, участвовал также Домета. Он сообщил, что войско Расате все еще тащится нижней дорогой. Это «тащится» насторожило князя. Ясно, что у сына не все в порядке. Видимо, он ушел вперед, оставив друнги и обоз. Всю ночь Бориса одолевали сомнения, не догнать ли его и не взять ли на себя командование, но к утру он решил ничего не менять. Не стоило нарушать свои же приказы.
Боритаркан Белградской крепости встретил князя на полпути. Триста рогов возвестили его прибытие. Их гортанный звук долго звенел в ушах, мешая сосредоточиться. Боритаркан доложил о движении войск. Неделю назад проезжали Ирдиш и Онегавон. Над Пештом они должны были перейти Дунай и ударить Ростиславу в тыл. Первые гонцы уже привезли радостные вести. Людовик разбил войско Карломана. Это немножко успокоило Бориса. И тогда он позволил себе посмотреть на окружающий мир взглядом созерцателя. Природа спешила насладиться вновь пришедшей молодостью. Все зеленело, зеленело и цвело. Мир приглашал жить и жить. Довольные своим существованием, птицы состязались в песнях. Князь представил себе лесистый край Брегалы, прозрачные ручейки, стремительно несущиеся по склонам, и поляны с безымянными цветами, устилающими земли юга. Куда он идет, на кого?! Праздный вопрос! Все решено, все сказано... Возврата нет. Ему предстояло пойти во главе остальных частей на Срем и, продвигаясь между Савой и Дунаем, неожиданно напасть на хорватов. По пути, может, поджидают объединенные силы врагов: ведь сербы и хорваты — -соседи Карломана. Хватит ли сил и умения одолеть их? Этот вопрос висел, как хищный паук на потолке заброшенного дома. Хан не раз спрашивал себя об этом, еще со времени своего первого необдуманного сражения с Людовиком Немецким. Тогда Борис был уверен, что победит, а теперь совсем не уверенный в своих силах, должен был победить — в противном случае как появится он перед великими боилами? Тогда поражение отнесли за счет погибшего кавхана, командовавшего войском, но теперь хан сам возглавляет отобранные им войска. Потерпит поражение — нет возврата домой. Какими глазами посмотрит он на люден и как будет отдавать нм распоряжения?
Утренний ветер дул по течению большой реки, обжигал резким холодом и заставлял воинов зябко кутаться. Весна здесь, казалось, сильно запоздала. Правда, вербы светло зеленели по берегам, вязы надели новые одеяния, буйно тянулись вверх травы, но от ледяной речной воды и от горных ущелий все еще несло холодом далеких снегов. Пешим было лучше: они согревались на ходу, перебрасываясь колкими шуточками, тогда как всадники, втиснутые в стремена, то и дело дули в замерзшие ладони, стараясь при этом не уронить копья. Дорога была слякотная, и войско передвигалось с трудом. Тележные колеса натужно скрипели. Этот предательский звук разносился далеко, и князь велел остановиться и смазать оси дегтем. И не только из-за скрипа — деревянные оси могут загореться от непрерывного трения. Сейчас телеги особенно необходимы. Они укрепляли границы оборонительных лагерей, на них везли запасы стрел, хлеба и бастурмы для пеших и меченосцев. Грузов везли так много, что возы были похожи на большие облака. Сверху, чтобы оберегать продукты от дождей, лежали, словно панцири огромных черепах, щиты. Всадники, не вполне надеясь на запасы в телегах, хранили ленты бастурмы под седлами, отчего она стала подобной кожаным ремням.
Борис ехал между конницей и пешими воинами. Домета с дозорными ускакал вперед. Хан знал, что осторожность на войне никогда не помешает, даже если до границы не близко. Враг ведь тоже надеется победить... Там, где Дрина и Сава сливаются, Домета остановился, чтобы подождать остальных. На дороге из Срема появились всадники с лошадиными хвостами на копьях. Новый боритаркан Боривой спешил встретить князя и ознакомить с обстановкой. Его дозоры уже несколько раз проникали в земли между Савой и Дунаем, но не встречали там противника. По мнению Боривоя, враги или не подозревают об их передвижении, или отступили, испугавшись болгар.
— Не кажется тебе, что они сосредоточились где-то на более удобном месте? — спросил князь. — Например, на том берегу Савы?
Боривой посмотрел на противоположный берег так, будто видел его впервые.
— Твоя светлость прав, тот берег удобнее для обороны...
Переночевать решили за прочными стенами Срема, а утром войти на земли между двумя реками, ближе к берегу Савы. Борис лег спать рано: хотел встать бодрым, с ясным умом, готовым к любой неожиданности. Сняв холодную железную кольчугу и осмотрев меч, не заржавел ли от весенней сырости, он, не поужинав, забрался в постель и заснул. Конское ржание разбудило его среди ночи. Прибыл гонец. По оживленному разговору с Боривоем хан понял, что его послали Ирдиш и Онегавон. Борис встал, оделся и велел впустить гонца. Он принес и хорошие, и плохие вести. Войско успешно перешло границы Великой Моравии, ежедневно вело короткие бои с отступающим врагом. Большое сражение откладывали, но, видно, его не миновать. Пока их тревожили только кони: подковы свалились, и они стали хромать, а кузнецы задержались где-то в пути. Может, они все еще у хана? — спрашивали Ирдиш и Онегавон. Были и другие вопросы: куда идти по земле врага — на Велеград или Нитру? По-видимому, большое сражение будет где-то под Нитрой: все силы противника отступают в ту сторону. Если кузнецы подоспеют и подкуют коней, можно будет настичь врага. Что ответить на все эти вопросы? Князь не знал, но он знал одно: князю нельзя не знать, — и он велел наступать на Нитру... Отдал двух кузнецов из своего войска, чтоб немедля скакали туда. Гонец даже не дождался рассвета. Наскоро перекусив соленой бастурмой с хлебом, он поскакал обратно вместе с кузнецами. Стук копыт звучал в ушах Бориса до утреннего рога. Он так больше и не заснул.
Войско двинулось вдоль берега Савы, и дозорные веером рассыпались по направлению к Драве. На четвертый день остановились, чтобы осмотреть противоположный берег. Буйная растительность мешала обзору. Выше, где был брод, первыми бросились в весеннюю воду дозорные Дометы. При их появлении кусты раздвинулись, и с противоположного берега полетели стрелы. Дозорным тут же пришлось взяться за оружие. Борису было невмоготу смотреть, как гибнут его воины, и он приказал перейти Драву. Большие бараньи меха были надуты и спущены на воду. Кони вошли в реку. Держась за их хвосты, пошли пешие воины. Наблюдая это сумасшедшее движение к смерти, хан еле сдерживал коня. Хорваты все туже стягивали кольцо вокруг выходящих на берег. Болгары вылезали из воды мокрые, ослепленные блеском вражеских мечей и сразу же, нанося удары копьями, бросались на помощь дозорным. Они бились упорно и бесстрашно. От разгоряченных тел валил густой пар, как от камней в бане, на которые плеснули водой. Смелость воинов вдруг прибавила силы рукам Бориса, а сердце его охватил гнев. Вынув длинный баварский меч, подаренный Людовиком Немецким, он крикнул что-то неразборчивое и пришпорил коня. Конь рванулся, его передние ноги поскользнулись, и хан чуть было не упал. Остального он не помнил, знал только: вовремя подоспел, вовремя врезался в ряды врагов...
Первое сражение выиграли болгары. Успех вызвал улыбку на лице хана, но она погасла, когда он огляделся вокруг. Многие пешие пали: одних унесла буйная река, другие лежали на чужой земле ничком или навзничь, мертво уставившись в безумно-голубое небо. Особенно жалко было одного русого мальчика, всегда державшегося рядом с Дометой; люди говорили, что он был сыном его погибшего друга. Теперь мальчик лежал на траве с распростертыми руками, а над его головкой покачивался синий колокольчик. Усердная пчела раскачивала цветок, наполняя мир около мертвого мальчика непрестанным жужжанием.
Борис велел похоронить его и на могилу положить цветок. Тяжелораненые ползли к берегу, где их должны были взять на телеги. Первые обозные телеги уже пересекли реку. До захода солнца подошли и остальные и, когда отъехали подальше от места сражения, разбили лагерь для ночевки. Зеленые холмы напротив и отпугивали, и притягивали их, поэтому сон не приходил к людям.
К утру сильно похолодало. Ледяная роса висела на травах, вербы потемнели, словно пряча неожиданные опасности враждебной земли. Обозные телеги, расположенные вокруг лагеря, напоминали стену.
Их высокие боковые стенки были отцеплены и свисали до земли, телеги были поставлены в два этажа и привязаны одна к другой за прочные дубовые чеки. Борис обошел безмолвный лагерь и всюду встречал бодрые и удивленные взгляды стражников. Кое-где горели костры. Князь хотел было отчитать воинов, но веселые языки пламени привлекли его, он присел на корточки и протянул ладони к огню. Стражники отодвинулись и почтительно встали в шаге от него. Грея руки и улыбаясь, Борис выпрямился и стал вглядываться в сторону реки. Все вокруг обволакивал белесый туман. Сообразительный враг легко может проникнуть в лагерь под покровом тумана, если у него есть челны.
— Охрану там поставили? — спросил князь, указывая на туман.
Еще вчера вечером удвоили, твоя светлость, — ответил Домета.
— Правильно сделали.
Утреннее солнце почти затерялось в речном тумане, как бы растворилось в нем, но мало-помалу, набрав силу, победило серовато-белую мглу. Звуки первого рога взвились над лагерем, пробуждая воинов от сна. Начали откидываться бурки, из-под них появлялись усатые заспанные физиономии. Выстроили обоз, впрягли коней и двинулись дальше, меж холмами. В полдень пришлось остановиться и перестроиться к бою. Дозорные известили, что впереди показалось неприятельское войско. Борису пришла в голову мысль, которая вернула ему спокойствие: надо победить или умереть — третьего не дано. Перед ним тянулась продолговатая, как корыто, зеленая долина, достаточно просторная, чтобы вместить славу победителей или стать могилой для всех.
Хорваты неожиданно появились с двух сторон. Конница вылетела из неприметной ложбины, где, вероятно, было русло небольшой речки. Пешие воины показались перед самым носом болгар, в противоположном конце долины. Боеготовность противника несколько смутила болгар, но, недолго и неуклюже посуетившись, они приняли боевой порядок. Болгарская конница расположилась на флангах. Обе стороны были готовы к бою, но продолжали стоять на месте в ожидании, кто начнет первым. Ближе к вечеру легкая конница хорватов попыталась увлечь за собой левые и правые друнги болгар, но ей это не удалось, и всадники Галопом вернулись на прежнее место.
С наступлением темноты Борис велел воинам из второго и четвертого рядов отойти к телегам и отдохнуть до первого рога. После отдыха они должны были сменить остальных — первый и третий ряды. Бессонница — злейшим враг на войне. Рассвет застал оба войска друг против друга, продолжалось испытание нервов. Наверное, терпение иссякло бы и бой грянул бы, если б не появился мчавшийся галопом гонец. Он прискакал со стороны реки. Лошадь была вся в пене. От его вестей князь потемнел, словно туча. Сербы ваяли в плен Расате и двенадцать великих боилов. Весть мгновенно облетела войско, боилы и тарханы были созваны на совет. Решили мириться с хорватами или, если те не согласятся, постепенно отступить за реку. Домета с двумя боилами вышел перед строем, поднял копье, наклонил его налево, потом направо и вбил в землю в знак прекращения боевых действий. Сделав еще два шага вперед, он вынул меч из ножен и передал его боилу. То же самое сделал один из хорватов. Они встретились посередине между враждебными войсками, чтобы выслушать предложение Дометы. После обеда на это место пришли Борис и хорватский князь. Преподнеся друг другу богатые подарки, они дружески расстались. Теперь стало гораздо легче перейти реку...
Сарацины разбиты!
Добрые вести летели на крыльях, одна лучше другой.
Народ толпился на площади перед церковью святой Софии, чтоб услышать очередную благодарность небу за победу Христова оружия. На торжищах и в лавках, на светских и духовных собраниях не умолкала хвала благословенному могуществу Византии. Патриарх Фотий в соборном храме отслужил торжественный молебен в честь победы, и в сказанном им слове была немалая доза византийского лукавства:
— Аллах побежден, но есть и другие божества, оскверняющие землю и души людские и ожидающие меча возмездия. Пора небесному судии направить наш меч в сторону Болгарии во имя блага соседнего нам варварского народа...
Эти слова Фотия облетели весь город. Они были сказаны, чтобы подготовить налогоплательщиков Константинополя к войне против болгар. Варда и Петронис были готовы к долгожданной войне, однако василевс колебался. Он не имел ни малейшего представления о военных делах империи, но теперь вдруг ударился в полководческие амбиции. Когда Михаил говорил, Варда обычно молчал, выжидая, пока он наговорится всласть, а затем поступал по-своему. Однако с некоторых пор Василий, вероятно, настраивал императора против него: Михаил стал нервничать, когда речь заходила о войне. Он сердился на Варду, ворчал. Не исключено, что он делал это нарочно, чтобы дать кесарю возможность понять причину его воркотни.
— Ладно, ладно! Война... Уж очень вы хотите ее, ты и Фотий, но только ли из-за войны вы так настойчивы?
— Из-за чего еще, мой император? — удивленно спросил Варда.
— Может, кое-кому войско нужно здесь, в столице, чтоб осуществить свои тайные замыслы?
— Но… ведь мы здесь... Я, Василий, Петронис...
— Так-так... — Михаил кивнул. — Говори!
— И скажу, мой император, ибо твои подозрения обижают меня. Разве я служу твоему величеству со вчерашнего дня, разве твоя светлость не знает меня, как самого себя? И теперь я слышу такие слова в награду за мою верность! Я сберег тебе трон, когда рука твоя была еще слаба, чтобы бороться с узурпаторами, объединившимися вокруг твоей матери, я стоял и стою возле тебя по поручению твоего отца! Я стараюсь не мешать твоим глубоким размышлениям, не обременяю тебя обычными государственными заботами. Если это породило твои сомнения, позволь мне передать дела империи человеку, которого ты выберешь, и удалиться из круга твоих приближенных. Я уже немолод, я отдал все, что мог, поэтому любое подозрение ранит меня больнее стрелы, особенно если оно исходит из мудрейших уст моего солнценосного василевса.
Никогда еще Варда не говорил в присутствии Василия так долго, но в этот раз не смог стерпеть явного недоверия императора. Михаил молчал, потупив голову, рассматривая ногти на руках. В последнее время Василий непрестанно наговаривал на его дядю, приписывая ему самые плохие намерения. Михаил не верил ему, но настойчивое желание Варды снять войска с сарацинской границы и сосредоточить их под крепостью Цорул заставило его задуматься. Зачем, спрашивается, понадобилось сосредоточивать все войска около столицы? Верно, была обещана помощь князю Великой Моравии Ростиславу, но, пока части перебросит с одного конца империи в другой, тот закончит войну с двумя сильными державами — либо победителем, либо побежденным. Вот тогда кое-кто воспользуется войсками в своих нечистых целях, уверял императора Василий. Он не называл имени, но василевсу было ясно, кого он подразумевает — его дядю Варду.
Наедине Василий мог добиться от императора всего — так было с передачей в его руки маглавитов, так же могло получиться и с войсками, если бы этот разговор не зашел в присутствии Варды. Михаил сознавал, что достаточно глубоко обидел дядю, отняв командование маглавитами, и что не может позволить себе еще одну обиду — отнять право контроля над войсками. И все же он хотел услышать, что думает Варда. И услышал: Варда был готов отойти от дел и покинуть его. Михаила ужаснула эта мысль. Выходило, что он останется один, без поддержки... А Василий?.. Но может ли он понять, о чем думает Василий? Варда — человек проверенный, а этот ведь недавно... Однако любой, кто приберет к рукам всю власть, становится опасным и для самых близких людей. Разве сам Михаил не устранил мать и сестер, чтобы править единолично? Что ж тогда говорить о Василии, чужом человеке... Нет, не надо спешить! Войны хотят — пусть воюют, но, если они проиграют, пусть пеняют на себя. Тогда будет причина устранить и Варду, и Петрониса, и Антигона, и никто не упрекнет его. Можно будет подумать и о Фотии, хватит ему воевать с папой, подрывая авторитет своего императора у европейских монархов. Фотий прожужжал ему уши непрестанными требованиями начать священную войну с болгарами. Бог ему явился!.. Явился и сообщил, что Михаилу предопределено стать крестителем одного варварского князя. Василеве не очень-то верил этим богоявлениям. Если бы кто-нибудь явился и предсказал ему, что завтра на конных скачках он завоюет первое место, он мог бы этому поверить, так как хочет этого, но ему не хотелось верить в нечто отдаленное, к тому же возвещенное устами его вчерашнего асикрита. В скачках есть стихия, порыв, Михаил давно мечтает выиграть первое место, да все не удается. Уже дважды он почти касался венка победителя, оба раза что-то случалось то с конями, то с колесницей. Некоторых участников бегов он возненавидел на всю жизнь и не желал не только видеть их, но даже слышать их имена. Если бы у них обнаружились малейшие грехи, он тотчас же покарал бы их жесточайшим образом, чтобы лишить возможности участвовать в состязаниях на ипподроме.
Михаил поднял голову и, уставясь взглядом в стену перед собой, сказал:
— Лишь василевс всегда может высказать свои сомнения, и в этом нет ничего плохого. Плохо, когда он, умалчивая о них, решит действовать против своих приближенных. Вы самые близкие мне люди, я верю вам обоим. Никого не хочу обижать, никого не хочу лишать доверия... У одного в распоряжении маглавиты, у другого войска, себе же оставляю лишь ваше уважение и почтение к трону и короне. Все хорошее в государстве — дело ваших рук, вы — драгоценные камни в венке славы вашего василевса, поэтому, если надо воевать, воюйте во имя бога и василевса.
Протянув руки, он разрешил обоим прикоснуться к ним в знак верности и доверия.
Михаил думал, что тем самым он мудро прекратил мужское соперничество, продиктованное ревностью. Но не так думали стоявшие по обе стороны от него соперники. Бледное лицо Василия, как всегда, ничего не выражало, но Варда знал: в сердце бывшего конюха уже загорелось пламя новой ненависти, на сей раз к самому императору, который не исполнил его желания и не отобрал войско у кесаря.
Михаил продолжал сидеть на троне, но ни Варда, ни Василий не уходили. Каждый боялся оставить соперника наедине с ним. Он понял это, встал и, не оглянувшись, пошел в опочивальню, надеясь, что в его отсутствие они выяснят отношения. Но им нечего было сказать друг другу. Все было столь ясным, что слов не требовалось. Пришлось с фальшивой учтивостью поклониться друг другу. И они поклонились. И каждый ушел со своими планами и недобрыми помыслами...
В тот же вечер Варда велел позвать к себе лучших гонцов и, передав им в запечатанной свинцовой капсуле послание Антигону и Петронису, тут же отправил в путь. В письме он сообщал о решении перебросить войска на этот берег и сосредоточить их под Цорулом. Варда приказывал осуществлять переброску по частям, чтобы не создавать паники среди местного населения и чтобы ввести в заблуждение сарацинских разведчиков — иначе могут возникнуть для империи лишние хлопоты... О предстоящей войне с болгарами не говорилось, но это вытекало из всех распоряжений. Да и Фотий с амвона достаточно широко рассказал о своем желании, так что не было нужды в дополнительном сообщении о подготовке к войне. Отослав гонцов, кесарь остался один. Впервые за последнее время он был доволен собой. Да, с Михаилом нужно вести прямой и ясный разговор, как сегодня. Нечего бояться конюха. Лучше быть свободным и живым, чем почитаемым и восхваляемым… до момента уготованной тебе смерти. Ведь и слепому видно, что Василий не желает ему добра. Хорошо, что сегодня понял это сам император, иначе он не рассуждал бы так здраво. Варда понимал, что императору нелегко далось это. Мужчины, подобные Михаилу, отдают, отдают все, лишь бы исполнить свои желания. Эта мысль раздосадовала Варду... Не он ли был причиной, что император стал таким... Страшное дело, если Михаил осознает свое падение и начнет искать виноватого. Тогда он не станет разговаривать с ними обоими, а просто пришлет людей Василия, чтобы они отрубили кесарю голову.
Варда обхватил затылок ладонями и потянулся так, что кости хрустнули. Он делал всегда это движение, когда чувствовал разлад с совестью.
История с женитьбой короля Лотара II, казалось, тянулась без конца. Жалел ли папа о том, что вмешался в нее? Нет, он не принадлежал к людям, которые могут сомневаться в себе. Он считал себя непогрешимым и должен был победить. Чем запутаннее становился узел, тем настойчивее и упорнее был Николай. Сначала он предоставил решение вопроса местному духовенству, чтобы не придавать делу широкой гласности и не превращать жизнь короля в потеху для людей, но, вникнув в историю распри, понял, что она уже всем известна. Знать Лотарингии поднялась на защиту справедливости и развернула активную деятельность. Прежде чем папа успел вмешаться, знать устроила суд божий. К великому удивлению, дело выиграл заступник королевы Тойтберги: кипяток не ошпарил его руки. Лотар вынужден был отступить и ваять жену к себе. Это произошло в год восшествия Николая на латеранский престол. Когда все думали, что семейное счастье поселилось в королевской семье, распря снова вспыхнула. Заперев бедную супругу в подземельях дворца, Лотар голодом и пытками заставил ее признаться, будто до замужества она согрешила с другим мужчиной. Созвали спешно Синод в Аахене, и тогда папа впервые усомнился в справедливости епископов Лотарингии, Гунтар из Кёльна, Титгауд из Трира и Адвентий из Метца с яростью набросились на измученную женщину, и тогда даже у наиболее предубежденных возникло сомнение в их честности. Тойтбергу приговорили к публичном у покаянию и заключению в монастырь: только архиепископ Гинкмар не принял участия в Аахенском Синоде, ибо, по его мнению, рассматривать дело должен Синод общефранкский. Его сфера полномочий выходила за пределы одного государства, и, разумеется, становилось неизбежным вмешательство папы. Он велел созвать Синод в городе Метц. Но Лотар снова раскрыл мошну с золотом для божьих служителей. Папа, который давно послал к нему своих легатов Радоальда из Порто и Иоаганна из Фикокле в надежде, что первый намотал на ус наказание Захария, просчитался. Тот, кто привык брать взятки, отвыкает от этого очень нелегко. Подсудимая не пришла на Синод, она исчезла где-то по дороге. И в довершение всего не прочитали папские послания, адресованные Синоду!
Это было неслыханно.
Папа Николай заперся в Латеране и ждал.
Решения Синода должны быть представлены папе, но нелегко придется тем смельчакам, которые передадут их ему.
Самыми смелыми оказались Гюнтер и Титгауд, архиепископы Кёльна и Трира.
Папа продержал их три недели перед воротами своего дворца. Когда их ввели, оказалось — они попали прямо на заседание Святого Синода, который обсуждал вопрос о лишении их епископских должностей и званий. На глазах у всех папа взял свитки с решениями Синода в Метце и после предания их обоих анафеме разорвал свитки, швырнув обрывки им под ноги.
Николай вряд ли так поступил бы, если бы не был уверен, что Синод в Метце — спектакль, поставленный на золото короля... Кроме того, были и другие причины, заставившие папу принять столь категорическое решение. Вопрос был ясен даже глупцам, но на глазах простого народа им занимались один за другим соборы умных мужей и своими ошибочными решениями подрывали веру в церковь. Все теряли время зря, ибо самой важной распрей была не эта. Борьба с Восточной церковью приобретала такой размах, что надо было беречь силы, а не растрачивать их на уличные сплетни, не создавать излишние проблемы. Неужели так трудно понять эту простую истину!..
Умнее других оказался Людовик Немецкий. Он не стал терять время на семейные неурядицы Лотара, а с оружием в руках пошел на защиту папских прав — на войну против союзника Византии, великоморавского князя Ростислава. Вот достойный муж, посвятивший себя богу, так как бог нуждается не только в молитвах, но и в людях, умеющих владеть мечом.
Болгарский князь хоть и язычник, но делами своими более угоден богу, чем папские архиепископы, епископы и слуги. Людовик сообщил, что Борис хочет принять крещение. Если Бориса осенит свыше и он пожелает принять христианскую веру от престола святых Петра и Павла, тогда это земное дело станет самым большим свершением папы...
Николай распустил Святой Синод, готовый к любым неожиданностям. Он знал, что оба немецких архиепископа не примирятся с решением Синода, но и он добьется своего. Похоже, не все еще поняли, что он за человек, и потому всякий раз приходится убеждать их делом. Николай велел позвать к себе брата Себастьяна и прикрыл глаза в ожидании. Поцелуй в руку дал папе знать, что тот уже пришел.
— Куда отправились те двое?
— К императору Людовику, святой владыка.
— Не спускай с них глаз.
— Хорошо, святой владыка.
— И не забывай осведомлять меня.
— Разумеется, святой владыка.
Николай умолк, со стороны казалось, будто он спит. Но напряженные скулы и наморщенный лоб свидетельствовали, что он бодрствует и размышляет. Себастьяна уже не было в покоях — пошел исполнять поручения. Папа полностью доверял ему. Если бы он приказал ему убить Фотия, это было бы сделано, но такой шаг вряд ли стоит делать, достаточно разоблачить его, показав, что он опирается на насилие. Николай зримо представил себе замешательство в Константинополе после получения его послания, и тонкая, едва заметная улыбка собрала морщинки около его глав. Пора грекам опомниться, хватит самонадеянно думать, что они самые умные и близкие к богу. Кроме праздных слов, их ничто не связывает с богом. Даже перенос столицы из Рима в Константинополь был сделан только потому, что император Константин чувствовал, как неудобно ему жить в одном городе с наместником бога на земле — наследником престола святого Петра! И подобно всякому разумному человеку, знающему свое место, он и уступил Рим истинному властелину земли и неба... Грекам следовало бы понять хоть это, ведь отсюда все началось и для них. Но напрасно было бы ждать понимания от невежества... Оно всегда ведет летосчисление со дня своего рождения!
Папа откинулся на спинку стула, пошевелил пальцами ног, чтобы согреть их. Люди знали, что он крепок и здоров, но в последнее время ноги у него почему-то стали мерзнуть. Вот и сейчас. Лето ведь на дворе! Не холодно, а пальцы ног заледенели. Годы, наверное... К тому же он потерял сон... Впрочем, бессонница не мешает, наоборот, помогает обдумывать дела церкви в одинокой постели, среди ночной тишины. Опаснее другое — покалывание в груди. Трудно даже определить точно, где колет, всякий раз там, где он не ожидает. Старость!.. Но все от всевышнего, и тревожиться не стоит. Бог знает свое дело. Важно, чтоб душа не болела, чтобы не снедало сомнение в справедливости того, что делаешь. До сих пор он был далек от сомнений, так как всегда прислушивался к голосу свыше. И исполнял только то, чего требовал всевышний. Пока он жив, так и будет. Его жизнь прошла в служении богу, и он никогда не осквернит достоинство искреннего слуги. А когда придет черед переступить порог того мира, он шагнет туда с чувством исполненного долга...
Беды шли одна за другой — упорные и тяжелые.
Напрасно жрецы приносили собак в жертву Тангре, напрасно капища оглашались их заклинаниями... Прекрасная весна сменилась засушливым летом. Все, что могло гореть, сгорело. Земля стала похожа на бритую голову; одни ленивые ящерицы ползали по земле с разинутыми ртами, с глазами, помутневшими от жажды. Люди и скотина были поражены неведомыми смертельными болезнями. Красная нитка, продетая сквозь уши ягнят и овец, не помогала, они подыхали на ходу. Оставшиеся в живых еле волочили ноги по жесткой траве. Если какая-либо овца неосторожно заходила в черный боярышник и некому было вытащить ее оттуда, то, обессиленная голодом и зноем, она уже не могла выбраться сама. И все это случилось после войны с сербами. Борису пришлось вести долгие переговоры, прежде чем он получил согласие на выкуп. Увы, его опасения оправдались. Расате нельзя было доверять войско! Неразумная молодость осталась неразумной! От доверия она не поумнела. Только почему он сам сглупил, согласившись доверить ему жизни стольких воинов? Великие боилы наперебой объясняли ему причины поражения, но кому легче от их объяснений, когда в ущельях сербских гор погибли его люди, а он навлек на себя позор недальновидного руководителя! Вместо того чтоб молчать и посыпать свои головы пеплом, они мелют языками о плене, как будто не их заковали в цепи, а других. Борис едва выкупил их... Когда он увидел их в кандалах, его сердце чуть не выскочило из груди от злости и муки. Сербы нарочно так разукрасили их, чтоб вырвать от него побольше подарков. Чтоб их освободили, Борис должен был лично встретиться с князем Мутимиром, и не где-либо, а прямо в горах... Заключили мир, обменялись подарками, освободили пленных, даже сыновья Мутимира, Бран и Стефан, оказали ему честь и сопровождали его до Расы, но чувство глубокого унижения осталось и непрестанно терзало его душу. Как легковерно поддались они на уловку сербов! Борис был уверен, что причиной разгрома была глупость Расате. Боилы умалчивали о главном, и Расате молчал, уставясь в землю. Когда он поднимал глаза, в них отражалось лишь тупое, упрямое желание прикрыть молчанием свою вину. Великие боилы были разговорчивее, но никто не хотел называть виновника. Однако Борису было ясно, кто виноват. Его сын! И князь решил поговорить с чудом уцелевшими воинами. Из рассказов и недомолвок начала проясняться картина битвы. Расате с частью конницы умчался вперед и оторвался от пеших воинов. После короткой стычки под Расой он бросился преследовать отступающие сербские войска, не заметив ловушки. Чтоб не оставлять его в беде, все двенадцать великих боилов тоже помчались за ним. Тогда спрятавшиеся в крепости сербские войска ударили им в тыл. В горных теснинах была уничтожена вся конница и были взяты в плен те, кто, обязан был руководить военными действиями. Отставшие пешие воины взяли полупустую крепость Раса, не подозревая, что впереди идет бой не на жизнь, а на смерть. Они и удержали крепость до прихода Бориса. Сербы вряд ли так быстро согласились бы на заключение мира, если бы Раса не была в руках болгар.
Передав крепость Брану и Стефану, князь болгар покинул сербскую землю, но с ним осталась скорбь по погибшим...
Все это уже миновало... Но лиха беда только теперь пришла на порог... Онегавон погиб в Великой Моравии. Уже второй кавхан навсегда остался в тех землях. Война с мораванами лишила князя лучшего друга. Кроме своих братьев, не с кем было ему поделиться тревогами, некому выплакать свою боль. Хлеб сгорел на корню, не дав даже молочного зерна. Люди пошли собирать дикие корнеплоды. И это уже теперь, а что будет зимой, он и думать боялся. Князь распорядился перегнать всех животных в горы. Хоть бы удалось сохранить уцелевший скот. Горы могут дать тень, траву и листья, прохладу и воду. Двинулись стада, и по дорогам страны заклубилась сухая пыль от копыт. Никто не веселился, не пел и не плясал. Мертвая земля выгорела, стала голой, пустой и безводной. Воды не было даже в капище Мундрага. И без того нечистоплотные и неряшливые жрецы совсем уж заросли грязью. Пот заливал их лица от усердных молитв Тангре, но Тангра молчал. Он не посылал ни туч, ни молний, которые помогли бы сохранить хотя бы искру надежды. Люди, приходившие из соседних государств, не верили своим глазам. Там лето было как лето, и плоды зрели как всегда. Глядя на изможденные лица болгар, Борис ловил себя на том, что думает уже как христианин. Бог карал язычников, его народ. Иногда ему приходила в голову и такая мысль: может, собрать всех этих измученных людей и ворваться в соседние земли, награбить скота и хлеба, вина и фруктов? Хорошо, он сделает так, а дальше? Кто остановит чужестранных воинов, когда они придут мстить и подступят к столице? Нет! Он не может позволить себе что-либо подобное! Пока он прикажет всю соль из Солниграда, предназначенную для Людовика, Лотара, Карла и Ростислава, обменять на хлеб и другие продукты. Кто нарушит приказ — Смерть! Так же надо будет торговать и обработанными шкурами животных.
К концу лета засохли многие священные дубы. С их ветвей свисали красные нити, оставленные теми, кто молил о дожде. Люди длинными вереницами ходили вокруг дубов и обреченно смотрели в пустое, будто остекленевшее небо. В один из таких сентябрьских дней в Плиску прискакали гонцы и принесли вести с двух концов государства. Византия объявила Болгарии войну. Византийские войска наступают морем и сушей... В табунах изловили священных коней, которые, однако, не пытались ни бежать, ни рвать арканы. Они кротко протягивали шеи — исхудавшие и обессилевшие от голода. И запыленное, голодное войско двинулось в поход, прочь от сгоревших полей, не разбирая дороги, с одной только сухой и острой, как меч, бастурмой под тяжелыми седлами. Сам князь, темный и молчаливый, ехал, как на похороны, впереди войска. С обеих сторон — братья Ирдиш и Докс, на этот раз забывшие о веселых шутках.
Место кавхана пустовало. И только ли оно? Если обернуться назад, то ни в войске, ни в свите не увидишь знакомых лиц, кроме великих боилов Сондоке и белокурого Дометы: кто остался лечить раны, а кого не пустила старость. Не было на плечах хана и любимых соколов. Он оставил их сокольничим еще тогда, когда отправился в Сербию выкупать пленных. Неподходящее было время для праздных развлечений. Его люди получили высочайшее право охотиться, где захотят, все запреты потеряли свою силу. Князь не взял с собой Расате, чтоб тот не видел его позора. Борис был уверен, что победят византийцы, если не произойдет какого-либо чуда. Все надежды возлагались на умение вести переговоры. Если дело придется решать оружием, болгары погибнут.
Гонцы приносили тревожные вести. Византийцы разбили передовые отряды, заняли Девельт. Корабли высадили пеших на берег около Месемврии и Анхиало. Осадные машины уже перевезены через ров и размещены под крепостными стенами. Защитники настойчиво просят о помощи. Борис выслушивал все это, но не мог сделать невозможное возможным: силы следовало беречь для сражений. Самым страшным врагом войска была усталость: пока подходили к Месемврии, оказалось, что она взята. Борис послал багатура Сондоке и Домету вести мирные переговоры, а гонцов — навстречу остальному войску под командованием тестя, канабагатура Иртхитуина, и ичиргубиля Стасиса, которым приказал развернуться и занять горные перевалы со стороны моря и Девельта. Необходимо усилить стражу, запастись, насколько возможно, едой и беречь силы для боя.
Борис не торопился атаковать, чтобы не выдать слабость своего войска. Если уж не избежать сражения, то хорошо бы найти противника послабее, чтоб первой победой внушить врагу страх. Первое сражение надо выиграть любой ценой... Пока разбивали лагерь и ожидали возвращения посланцев. Борис велел распределить среди воинов запасы еды и вина, чтоб каждый знал, чем он располагает. Разгрузили телеги, и скелеты черепах забелели под жарким солнцем. Мастера натянули на них свежесодранные воловьи шкуры, а жесткое воловье мясо пошло в большие походные котлы. Если Сондоке и Домета вернутся с неблагоприятным ответом, тогда, как надеялся князь, можно будет под прикрытием темноты пододвинуть боевые черепахи к разрушенным византийцами стенам, кое-как укрепленным бревнами. Надо напасть, пока враг не получил подкрепления. Сондоке и Домета принесли ответ: византийцы не хотят мира. Значит, надо действовать быстро и решительно. Котлы пусты, вино выпито... Постепенно темнело, видимость ухудшалась. Самые сильные воины подвозили черепах к пробоинам. Византийцы не успели расчистить ров, и это облегчило нападение болгар. Уже при первом штурме Домета со своими бойцами проник в крепость. Защитники растерялись, побросали оружие и побежали к кораблям. Пленные болгары, запертые во внутреннем дворе, сумели обезоружить стражу, сломали дверь и присоединились к нападающим. Победа досталась неожиданно легко. К князю привели знатного византийца, одного из великих доместиков. Борис любезно принял его, завел с ним дружеский разговор. Он хотел привлечь его на свою сторону: византиец был нужен для предстоящих переговоров. Утром Домета, Сондоке и пленный отправились в Девельт, где находились брат кесаря Петронис и стратиг Феоктист Вриенний, давно знакомый князю. Пошли просить мира, а условия можно уточнить позднее...
Первым о предложении болгарского князя узнал Варда — от Петрониса. Раньше он принял бы решение самостоятельно, но после того памятного разговора с Михаилом стал осторожнее. Михаил тут же принял его. Выслушал. Обещал подумать. Наверное, хотел посоветоваться с Василием или с кем-нибудь еще... А может, в самом деле хотел обдумать положение, но кесарь не верил в это, ибо стал очень подозрительным. Чтобы рассеяться, Варда позвал Фотия. Патриарх пришел под вечер и засиделся допоздна. Они вместе поужинали. Кесарь хотел продолжать войну до полной победы, но патриарх считал, что не стоит рисковать. Если Борис согласится принять христианство от константинопольской церкви и расторгнуть союз с Людовиком Немецким, тут же надо будет приступить к переговорам о мире. До спора дело не дошло, так как решение василевса было неизвестно. Утром их ожидал сюрприз — созыв Великого Синклита.
Василий и император выступили за прекращение военных действий, если захваченные земли останутся за Византией и если, кроме того, противник уступит Месемврию. Фотий, поддержав их, настаивал на крещении. Варда, опасаясь, что его молчание примут за несогласие, предложил принудить Болгарию расторгнуть союз с германским королевством. Это была мысль Фотия, но патриарх дипломатически промолчал.
Для него важнее было то, что секретарь записал требование о крещении и болгары должны были дать свое согласие... И Фотий не успокоился, пока не убедился в том, что императорские посланцы отправились в Девельт.
Я из новокрещеного болгарского народа, который в те годы бог привел к истинной вере с помощью своего избранника, князя Бориса, названного при крещении Михаилом. Опираясь на силу Христа и крестного знамения, он усмирил стойкое и непокорное племя болгар...
Из «Чудес святого Георгия с болгарином»[51]. X век
И были (Константин я Мефодий) великим якорем в бурных волнах житейского моря...
Из «Похвалы Константину и Мефодию» Клемента Охридского
В это время весьма жестокий и воинственный болгарский народ отказался — в большинстве своем — от языческих идолов и суеверий, поверил в Христа и, омывшись спасительной водой крещения, перешел в христианскую веру.
Из «Хроники Регино». X век
Константин пытался представить себе столицу Великой Моравии, но это ему не удавалось. Он побывал в стране халифов и у хазар, узнал другой мир, однако мир этот был непохож на тот, что он видел сейчас. Там природа была благосклонна к беднякам; они могли обходиться без обуви и теплой одежды. Их занимали лишь заботы о хлебе насущном. Здесь, хотя весна была на исходе, холод все еще давал себя знать, и приходилось тепло одеваться, особенно по вечерам. На синеватых вершинах гор высоко в облаках лежал снег, и белое его сияние словно напоминало зеленым полям внизу, что их веселое бытие преходяще, как все земное. Путешествие продолжалось довольно долго. Братья наняли несколько упряжек. Кони — мощные, с большими копытами и широкими крупами — редко переходили с шага на бег, да и возницы не понукали их. Грубо сработанные телеги из толстых деревянных досок, окованных железом, были похожи на передвижные укрепления. Боковые доски были так высоки, что, когда их опускали, они закрывали колеса. Телеги не имели ничего общего с сарацинскими двуколками, влекомыми двугорбыми верблюдами. Константин, одетый в черную власяницу, сидел в телеге на мягком сене и слушал пение поздних жаворонков. Чуткие птичьи души нежились где-то высоко в небе — оттуда сыпались хрустальные, незримые трели. Ученики задирали головы, стараясь увидеть пташек. Это занятие отвлекало их от грустных дорожных картин. Миссия вступила в земли Ростислава. Сожженные села свидетельствовали о недавней войне между болгарами и мораванами. Крестьяне уже работали в полях — лучший признак того, что кровавые битвы прекращены. Люди Ростислава встретили посольство на границе и, обменявшись несколькими словами с соотечественниками, сопровождающими его от Константинополя, развернулись и поскакали рядом, зорко глядя вокруг, как бы опасаясь разбойников. Всадники были не из разговорчивых. Поэтому молчали и ученики. Лишь Горазд дал себе волю, под скрип колес и песни жаворонков весело звучал его голос. Константин понимал его: много лет прошло на чужбине, и он наконец возвращался в родные края — как тут сдержать себя? Оставив Моравию из-за какой-то ссоры и скитаясь по миру, чуждый для других и отчужденный от себя, Горазд никогда не забывал отцовской кровли, тосковал по ней. Теперь, возвращаясь по старому следу, он хочет видеть улыбку своего народа и мечтает дать ему веру и гордую стойкость.
От постоянного сидения у Константина болели суставы. Он вытянул ноги, лег на спину. Небо над головой куда-то плыло, его голубизна почему-то раздражала. Константин закрыл глаза, и воспоминания тотчас же пришли к нему... Тем утром, когда собирались в дорогу, мать ни на минуту не оставляла сыновей. Любо ей было смотреть на них, слушать их. Они говорили о Брегале, о болгарском князе, об Иоанне, она не пропускала ни слова и, прежде чем уйти в горницу, подошла к ним. Ласково глядя выцветшими глазами, сказала, прослезившись:
— Давайте прощаться, соколики вы мои, может, видимся в последний раз. Не о вас, о себе говорю. Стара я — чую, отец к себе зовет. Пора пойти к нему, один он... Слава богу, что дал еще разочек поглядеть на вас...
Мефодий поторопился прервать ее. Сказал, что еще встретятся, но мать покачала головой:
— Я свое отжила. За вас боюсь. В далекую землю собрались, к чужим людям. Все у вас будет: и добро, и зло, и ветер, и солнце. Главное — всегда держитесь вместе! И если уж кого бог к себе позовет, заклинаю: в родную землю положите, возле меня и отца, чтоб не лежать под чужим небом… там лишь ветер по нему будет плакать... Или в Полихроне похороните... Вы слышите?
— Ну-ну... — Мефодий поднял руку. — Полно, мама, того и гляди, здесь останемся...
— Нет, сынок, вашу дорогу сам господь благословил, не мне, старой, вас останавливать. Идите, но помните мои слова. Мать всегда беспокоится о детях и больше всех радуется, если слышит о них доброе слово. Счастливого пути, соколики мои. — И она перекрестила обоих.
Никогда не забудет Константин ее дрожащей морщинистой руки...
А телега все громыхала по дороге, где-то высоко плыло небо — жизнь уводила от детства... Миссия переночевала в просторном каменном замке. Зубцы крепостных стен были разрушены в неравных битвах. Около лестницы, ведущей на стену, находился сарай, полный сломанных стрел и копий. Группа оборванных крестьян стаскивала железные наконечники — пригодятся в случае чего. Внешние ворота, выбитые из массивных креплений, с трудом удалось отодвинуть в сторону, чтоб телеги могли проехать в холодный каменный двор. В воротах виднелась большая пробоина. Было ясно, что их бодала железная баранья голова тарана.
Ужинали в огромном вале. Вокруг тяжелого стола стояли стулья разной высоты. Приветливый хозяин оценивающе глядел на гостя, будто измеряя его рост, и указывал каждому место. Это удивило Константина, но Горазд почтительно обратил его внимание на уже сидящих за столом: все, казалось, были одного роста, словно их выравнивали мечом. За трапезой все равны — таков здешний обычай. «Что же, хороший обычай, символический», — подумал Философ. Плохо только, что равенство возможно лишь за столом богатых. Крепостные крестьяне, снимавшие наконечники копий и стрел, так и останутся крепостными, как и везде в мире. Константин только теперь знакомился с порядками Великой Моравии. Не стоит делать поспешных выводов... Запомнилась ему также несоленая еда. Константин попросил соли, но хозяин пожал плечами: болгары отказались поставлять. После заключения мира, возможно, караваны опять отправятся в Солниград, а пока — уж извините. Философу вспомнилась горько-соленая вода хазарских степей. Вновь напрашивалось сравнение двух стран. Чем полнее его дни сольются с духовной жизнью этой страны, тем ярче будет разница между вчерашним и сегодняшним. Моравия жила на перекрестке, немало рук тянулось к ней. А разве он сам не пришел сюда от Фотия?.. Нет, патриарх заблуждается, Константин не считает себя его рукой! По-хорошему пришел он к этим людям — чтоб дать им письменность, чтобы спасти от жадных домогательств, чтобы возвысить их.
Утренняя молитва несколько задержала миссию. Тронулись в путь, когда солнце, точно огненный петух, село на крепостную стену. Дорога, петляя, спускалась с холма, на котором высился замок, и уходила в зеленые поля. Константин привык к ней — ведь половина жизни прошла в дороге. В пути он обдумывал и плохое, и хорошее, в пути постигал истины, собиравшиеся в душе, как те сломанные копья — у лестницы замка. Сделав свое дело, они вышли из строя, но их продолжение — железные наконечники — было пригодно для новой брани. Константин не завидовал такой судьбе. Всю жизнь боролся он с людьми, которые хотели сделать его наконечником своего копья, чтоб он действовал согласно их воле. Философ соглашался ехать куда угодно, но только если поездка отвечала его желанию. Вот и теперь, чем ближе столица Ростислава, тем яснее становится: эта земля — меч в руках папы и в планах Фотия. Константин идет по лезвию меча. Но он не сойдет с пути — и не потому, что хочет угодить тому или другому, а потому, что он нужен славянским братьям. Прежде чем выехать из Константинополя, все собрались потолковать о поездке. После слов, сказанных Мефодием. Горазд встал и, прослезившись, поблагодарил за то, что их путь ведет в землю его предков. Он так прочувствованно говорил о бедных людях этой земли, что все пригорюнились... И вот теперь он от волнения не находит себе места. То спрыгнет с телеги, то затеет разговор с сопровождающими земляками, а то сорвет придорожный цветок — порадовать друзей.
Константин видел, как искренне и открыто Горазд радуется, как мрачнеет, когда вопросы наталкиваются на сухие ответы всадников. Особенно не нравилось им на ходу разговаривать о войне.
— Ну, как война?
— Ужас! — отвечали они, глядя куда-то вдаль.
— Под Нитрой тоже?
— Тоже.
— А люди?
— Что люди?
— Выдержали?
— Выдержали...
— А еда была?
— Какая там еда... Зубы стали выпадать. Соли не было... На, смотри! — ответил тот, постарше, разделил пальцами нависшие усы и раскрыл рот. Два пожелтевших зуба подпирали верхнюю губу.
...В конце долгого пути высилась, будто высеченная резцом на горизонте, крепость. В лучах заката она казалась охваченной пламенем, так что ехавшие в телегах ученики тревожно встали на ноги, но безразличие возниц успокоило их. В Велеград вошли вместе с сумерками, перед самым закрытием крепостных ворот. Никто не поспешил им навстречу. Никакой торжественности. Одни любопытные купцы вышли на улицы, чтобы поглазеть на неизвестных путников, и все. В узких каменных улочках стражники уже вставляли зажженные факелы в железные кольца. Одни из них и отвел прибывших в ближайший монастырь. Там царило запустение, как в сарацинском караван-сарае. Они кое-как расположились. Справедливо ли укорять за холодный прием страну, только что вышедшую на войны? Даже мирный договор еще не подписали. Константин все это понимал.
Не вовремя пришли...
А может, именно сейчас моравский народ нуждается в них, чтобы укрепить веру в себя, чтоб набраться сил для новой борьбы? Видимо, князь примет их завтра или послезавтра. Ждет, пока отдохнут с дороги. На дне шкатулки у Константина лежало послание василевса, в котором выспренне говорилось о дружеском отношении к князю властелина всех греков и о людях, направленных князю по его желанию. Разумеется, Ростиславу нужны были не столько чувства Михаила, сколько тайна «греческого огня» — военная помощь, к сожалению, запоздавшая. Но ни Константин, ни Мефодий, ни их ученики не были в атом виноваты...
Целыми днями Ирина не отрывалась от пяльцев.
Мир за окнами дома был не для нее. Она чувствовала себя беспредельно одинокой. Подруг не было, по гостям не ходила. Раньше хоть в церкви показывалась, чтобы похвастать золотыми браслетами и красивыми нарядами, но с тех пор, как исчез Иоанн, она не знала, как вести себя в обществе. Варда нарочно пустил слух, что горбун утонул. Рыбаки выловили труп утопленника, и это пригодилось Варде, чтобы навсегда освободиться от кошмара своей молодости. Как ни старался он делать вид, будто Иоанн его не интересует, а страдания сына не существуют для него, все же в мгновения раздумий он ощущал в душе уколы презрения к себе, но кесарь был так устроен, что эти мгновения быстро заглушались его жаждой быть над всеми и над всем.
В последнее время они и вовсе исчезли. Как ни странно, бегство сына вернуло ему спокойствие, сняло внутреннее напряжение. Замкнувшуюся в себе Ирину он осыпал ласками. Варда заметил, что стал чрезмерно болтлив в ее присутствии. Его пугала ее молодость, но еще больше — ее молчание. Кесарь по себе знал, что молчание сродни ночи, а ночью рождаются самые причудливые мысли и решения. Когда остаешься там наедине со своими тайнами, будто входишь в пещеру соблазнов и сомнений, скрытую от чужих глаз, и может случиться, что ты неожиданно примешь какое-либо дурацкое решение. От Ирины вряд ли следует ждать такого решения, но кто знает человеческую душу... В ней больше извивов и ущелий, чем долин и хребтов в горах. Кажется, владеешь собой, и вдруг что-то сбивает тебя с толку. И ты не знаешь, как поступить. Вот хоть теперь: пустил слух о смерти Иоанна, но не предвидел людских сплетен, которые чернят его. — Иоанн, мол, покончил с собой, ибо не мог больше глядеть на дела отца и жены! Эта придуманная смерть камнем повисла на его шее и на шее Ирины. Если люди увидят, что за кесарем уже нет силы, они разорвут его на куски среди бела дня. Варда немало пожил на свете и может утверждать, что знает и богатых, к бедных и что по притворству своему они не отличаются друг от друга. Знатный может смотреть тебе в глаза и лгать, а простолюдин предпочтет остаться в стороне, но отомстит при первом удобном случае. Вчерашние приятели стали отдаляться: видно, пронюхали о кознях Василия. Раньше патрикии Феофан и Константин обивали его порог, теперь же заглядывают раз в неделю — посмотреть, на месте ли он или его уж и след простыл. Если он расправится с конюхом, то подумает тогда и о них, но пока они нужны ему. Один Фотий, кажется, не замечает, как Василий постепенно вытесняет его. Но чего можно ожидать от рассеянного ученого? Решил стать крестителем славянства, варваров. Из-за борьбы с папой до того вжился в роль защитника константинопольской церкви, что стал смешон. Но Фотий — настоящий друг, который помнит сделанное ему добро. Однако, занятый его восшествием на патриарший престол, Варда упустил руководство охраной императора. Иначе василевсу и в голову не пришло бы думать об этом, а у Василия едва ли хватило бы смелости просить... Но не зря люди говорят: нет худа без добра. Если бы он на настаивал на войне с болгарами, то сейчас Михаил и народ не торжествовали бы. Победа? Она могла быть еще большей, если бы они не приняли предложения Бориса о мире. Но как же им не принять — ведь победа засчитывается Варде, его сыну и Петронису, а противники боятся умножения их славы, и недаром, ибо легко возлежать под балдахином и удовлетворять свои желания, но трудно быть на поле брани, не зная, откуда пронзит тебя коварная стрела или острый меч.
Когда войска двинулись на варваров. Варда хотел идти с ними, но его не отпустили — и не столько василевс, сколько знатный конюх. А если он вернется в Царьград во главе войск? С него не следует спускать глаз! Впрочем, кто у кого под надзором — неизвестно. Жаль только, что он не договорился с Петронисом и Антигоном, прежде чем они ушли в поход, а довериться гонцам не осмелился. По всему было видно, за ним следят, проверяют его приказы.., Недоброе чует Варда...
Вот уже несколько дней в Константинополе находились послы Бориса, уточняли условия мирного договора. Город выглядел так, будто не войска, а церковь выиграла войну. Улицы кишели черноризцами. В большом соборном храме готовились к крещению ханских людей. Там был и новый кавхан, которому дали имя Петр в честь одного из первых апостолов Христа. Он был братом Сондоке, жил в Старом Онголе. Великий совет двенадцати боилов с согласия Бориса выбрал его на эту почетную должность, ибо был он человеком сговорчивым, хорошим воином и дипломатом. Не раз укрощал он злобу венгров — то словом, то оружием. Князь согласился еще и потому, что жена Петра была славянкой, христианкой. Человек, нарушивший старый порядок, может содействовать ему в утверждении нового.
Еще до созыва Великого совета князь встретился с будущим кавханом. Разговор был прямым и откровенным. Вот, Тангра уже не охраняет их. Тангра допустил, что его народ умирает от голода! Тангра не укрепил силы воинов, оказался слабым, не защитил их! Тангра должен уйти, чтобы они вновь стали сильными и непобедимыми! Будущий кавхан ни разу не возразил, напротив, Борис чувствовал, что он считает его слова выражением собственных мыслей. Сами люди уже возроптали против жестокости Тангры. От двух страшных землетрясений потрескались стены Солниграда и обрушились сотни домов в Задунайской Болгарии! Люди еще не пришли в себя от первого, как случилось второе, где-то около Загоре, но земля заколебалась по всей стране. Затем пролились оранжевые ливни; переполнив реки, они довершили разрушительную работу землетрясений. Дожди чередовались с мокрым снегом, потом пошел непрерывный снегопад, наваливший сугробы на крыши хижин. Холод и голод шли вместе, чтобы погубить болгарский народ. Будущий кавхан с трудом смог прибыть на Великий совет. Принятие новой веры вынуждалось и тем, что византийцы обещали дать хлеб и продукты питания, семенное зерно, ибо свои запасы были съедены! Борис не жаловался, просто рассказывал ему все это, чтобы кавхан знал, куда вести страну. Если он согласен, то его сегодня изберут кавханом и пошлют в Константинополь подписывать мирный договор с Византией на тридцать лет. Двенадцать великих боилов давно одобрили эти предложения. Они дали согласие, ибо не видели другого пути. Новому кавхану предстояло отправиться в Царьград, забыть свое прежнее имя и принять другое — одного из последователей Христа. Византийские духовные лица долго спорили насчет имени, пока Фотий, будто желая посмеяться над папой, не предложил назвать болгарина Петром, имея в виду краеугольный камень новокрещеного народа. Предложение понравилось. Купель в форме креста оказалась слишком маленькой для кавхана, но он стерпел это во имя спасения своего народа. Другие посланцы также получили новые имена, некоторые тут же забыли их, думая, что они нужны только здесь. Но время рассудило иначе. Вместе с миссией в Плиску выехали епископ с двумя священниками, чтобы свершить святое таинство над князем и его приближенными. Миссия выждала, пока не растаяли снега, пока вода не стекла в речные русла и не открылись дороги, чтобы могли проехать караваны с зерном и продуктами для голодающих. Двенадцать боилов разделят все это между ста знатными родами — и для посева, и для пищи.
Дорогой священники крестили людей, но многие разбежались по лесам, и, показываясь из-за скал, они творили разные бесовские заклинания. Плохо было и то, что по деревням расползлись различные «божьи люди», чтобы ловить заблудшие души и приобщать их к своим скверным учениям.
Телеги, увязая, тяжело двигались по плохим дорогам. Люди кавхана не отставали от них. Они прекрасно понимали, что их сила — не в проповеди, а в содержании грубых конопляных мешков. Ведь голодный за горсть зерна готов отказаться от своего бога, лишившего его хлеба насущного.
Молва о зерне и других продуктах распространилась по всей болгарской земле. Толпы ободранных, изголодавшихся людей хлынули в Плиску. Многие поджидали караваны, протягивая руку за милостыней. А были и такие, кто при виде полных мешков сходил с ума и был готов силой взять все, что только можно есть.
Хорошо, что князь послал конную стражу для охраны каравана. Еще летом он велел боилам открыть для народа свои амбары, но амбар, из которого только берут, быстро пустеет. Голод заставил вспомнить старый сказ о муравейниках, люди раскапывали их в поисках зерна для посева.
Все капища, встречавшиеся на пути следования каравана, были разорены — из-за крошки хлеба, миски муки, крины зерна.
Голод рушил многовековую веру народа, сокрушал бога, бросившего своих чад на произвол судьбы. Того, что сделал караван, состоявший из тысячи телег с хлебом, не смогли совершить люди Фотия в последующие годы, так как давали болгарам лишь слово на непонятном языке, а не то, что насущно необходимо.
Вся Плиска вышла встречать кавхана.
Даже Борис позавидовал ему. Новый христианин Петр ехал во главе хлебного войска, а за ним — остальные члены миссии, уставшие от дороги, обремененные двумя именами, одно из которых они мучительно старались припомнить, пока окончательно не забыли его.
Завоевания Людовика Немецкого были небольшими, но они радовали папу Николая. Королю удалось устрашить Ростислава, хотя не удалось покорить его. Но и это было немалым делом, особенно когда знаешь, чем занимаются другие правители. Тут ссора по крайней мере закончилась победой, и Карломан принужден был подчиниться отцу. До чего коварным он оказался! Жажда властвовать пересилила общепринятые нормы поведения. При живом отце он претендовал на корону. Его дерзость дошла до того, что он вступил в союз с Ростиславом. А это затрагивало интересы римской церкви. Пути господни, в сущности, неисповедимы... Многое так запуталось... Семейный скандал Лотара II подошел к самому драматическому моменту. Себастьян приносил тревожные вести, и папа, хотя и верил в свои силы, стал критически приглядываться к людям вокруг себя. Кто усомнится в его святости, а кто останется верен ему и в самые трудные дни? Приближалась буря, и надо было проверить прочность креплений в своем шатре. Каждое утро без вызова приходил Себастьян, сообщал новости: оба свергнутых архиепископа нашли радушный прием при дворе императора Людовика II. Все лето и осень они провели в Беневенте, чтобы встречаться с императором и натравливать его на Николая. Тамошние служители церкви регулярно доносили подробности разговоров, которые велись в ту дождливую осень за императорским столом. Об исповедях людей Людовика тоже докладывалось Себастьяну, значит, и папе. Гунтар и Титгауд настаивали, чтобы император вмешался в дела церкви Видать, твердили они, пришло время, чтоб его крепкая десница обуздала своеволие старика из Латерана. Нельзя допускать, чтобы обижали королевскую семью и издевались над ее представителями. Лотар был братом императора, и обиду на Лотара они умело распространяли на весь род Людовика II. Изгнанные иерархи хитро напомнили ему о прежнем заступничестве за Иоанна Равеннского. По их словам, все надежды епископы возлагают на него. Император, мол, единственный защитник справедливости. Пришло время, чтобы он усмирил папу, слишком возомнившего о себе! Все эти льстивые, приятные для императорского слуха слова разжигали тайную ненависть в душе Людовика: ведь папа не прислушался к нему в разгар спора с архиепископом Равенны... Эта обида глубоко засела в сердце и время от времени вспыхивала вновь. Теперь представился хороший случай дать миру понять, что император — не тень папы, а сильный властелин, который крепко держит в руках судьбу империи, и не только ее... Несмотря на то, что Людовик II был единственным императором, короли и князья, бароны и маркграфы совсем не считались с его мнением. Когда он пошел на Карла Лысого, чтобы силой утвердить свои авторитет, папа опять вмешался и все сорвал. Если он раз и навсегда не положит этому конец, то никогда не возвысится над другими властелинами и останется одним из многих в тени папского престола. Глубоко в душе Людовик II уже был на стороне изгнанных архиепископов и брата Лотара. Если он сейчас не защитит его, а тем самым и право распоряжаться делами своей семьи, другой случай вряд ли представится. Плохо, что его жена, императрица Энгельберга, ненавидела любовницу Лотара и была на стороне папы. Вообще-то она и Тойтбергу не жаловала, да и мало знала ее. Зато Энгельберга хорошо знала ее мать, а какова мать, такова и дочь. Жена графа Бозо покинула сдой дом, обходила родственников в чужих столицах и сплетничала. Энгельберга диву давалась ее нахальству и распущенности. Николаю опять пришлось вмешаться, чтоб ворота знатных домов закрылись перед графиней и она вернулась к мужу. Саму Тойтбергу императрица почти не знала до того, как она стала женой Лотара, но потом, во время свадьбы и после нее, пока король все еще жил е ней, Тойтберга произвела на Энгельбергу хорошее впечатление. Лотар неоднократно жаловался ей на ревность Тойтберги. Тогда она не обратила на это внимания: если жена не ревнует мужа, значит, не любит его. Лотар не переставал наменять жене с Вальдрадой, так что припугнуть его было нелишним. Императрица оправдывала молодую жену. Когда вспыхнула распря, она твердо встала на сторону опозоренной королевы. Даже если та и грешила до свадьбы, она все равно будет ее защищать, так как брат мужа самой Энгельберги не только поддерживал связь с другой женщиной, но и имел от нее детей. Кроме того, даже короли должны понимать, что нм не позволяется относиться к женам как заблагорассудится. Она ни в коем случае не может согласиться, чтобы ее муж выступил против папы. Энгельберга так возненавидела свергнутых архиепископов, что даже не пожелала прийти в зал, где они ужинали. Тут императрица совершила ошибку: без нее они беспрепятственно вершили свое разрушительное дело. От дворцовых людей она узнала, что муж собирается в поход на Ватикан. Несмотря на то, что было холодно и февраль не располагал к путешествиям, Энгельберга решила пойти с ним, чтобы иметь возможность обуздать его неуравновешенный характер. Когда Энгельберга сообщила супругу о своем решении, он вскипел, но на следующий день согласился, ибо у самого на душе скребли кошки. Выступление против всесильного наместника бога начало его тревожить — ведь спьяну согласился повести войско на Рим, чтобы вразумить папу. Когда пришел в себя, было поздно отказываться от слова. Императору не к лицу быть бесхарактерным. Набожность жены может обезопасить его от чрезмерных действий. Ее присутствие позволит ему держаться в стороне от двух архиепископов. А это облегчит трезвый подход к вопросам, порожденным столкновением с папой. Титгауд и Гунтар непрестанно уверяли его, что пала Николай трус, что Людовик легко одолеет его сопротивление и подчинит себе, а уж тогда и взоры всех властителей обернутся к нему — императору. Что папа, мол, обязан своим авторитетом, если он вообще у него есть, единственно дружбе с ним, Людовиком II, подчеркнуто выразившейся во время коронации папы, когда император вел под уздцы его коня. Если бы не было, дескать, этого дружеского жеста, достойного великодушного правителя, вряд ли мощь и слава возгордившегося Николая были бы столь значительны. Но в священных книгах говорится, что тот, кто может давать, может и взять обратно... И лишь он. Людовик II, в состоянии унять папу. Император поддался на уговоры.
Войска Людовика II наступали на Рим по всем правилам военного искусства. Вечный город утопал в тумане, будто пытался спрятаться от взгляда интервентов. Жители укрылись в домах, ставни лавок были опущены. Жизнь замерла. Войска вступили на опустевшие улицы, смущенные тишиной, враждебностью. Император нарушил глухое молчание, и коляски отправились к дворцу у собора святого Петра. Раньше божьи служители встречали императора песнопениями, соблюдался долгий церковный ритуал, который был ему в тягость, а теперь не нашлось никого, кто открыл бы перед ним высокие железные ворота, и кучера долго колотили в них, прежде чем они открылись с протяжным скрипом. Людовик II расположился во дворце. Разгневанный и продрогший, он ждал папских посланцев, но никто не приходил. Приближенные приносили плохие вести: Николай заперся в Латеране и неустанно молится богу в надежде, что тот усмирит гнев Людовика. Кроме того, папа велел жителям Рима начать пост, а семь римских епископов обратились с призывом к мирянам и братии, чтобы они устроили непрерывные уличные шествия с хоругвями и мощами святых.
Дело принимало необычный оборот. Людовик II стал терять уверенность. По всему было видно, что папа не намерен уступать. Он не захотел даже отправить во дворец своих посланцев, чтобы смягчить императорский гнев. И туман все больше раздражал его своей непроницаемостью. Только песнопения да кашель участников шествий прорывались сквозь него. Из белесой мглы люди, как духи, все выплывали и выплывали, высоко держа распятия и хоругви. В чем дело? Может, папа потешается над ним — или он в самом деле обезумел? Людовик вскипел, и даже Энгельберга не смогла укротить его. Он не слушал никого. Туман будто затемнил его душу и мысли, и император сорвался.
Он приказал войскам жесточайшим образом расправиться со всеми этими шествиями, которые тянулись мимо собора святого Петра и дворца.
Расправа императорских вассалов и солдат с мирным населением и священнослужителями прибавила еще один неразумный поступок к этому неразумному походу. Одна из процессий подверглась нападению. Священники, избитые, окровавленные, разбежались кто куда. На земле валялись разодранные хоругви; сломанный крест святой Елены с инкрустированным куском особо почитаемого креста, принесенного из Иерусалима, был брошен на поругание посреди улицы. И произошло чудо. Туман вдруг рассеялся, но только на этой улице — будто бы для того, чтобы все видели богомерзкое деяние императорских солдат. Город загудел. Люди кинулись поглядеть на светлую часть улицы и стали разносить молву о знамении. Такого святотатства не было со времен Каролингов. Божий гнев искал жертву и обрушился на солдата, который первым поднял руку на святой крест. Молва разбередила души императорских приближенных и смутила их. Один солдат действительно погиб. Его нашли повешенным на дереве перед воротами дворца. Стражники утверждали, будто он сам наложил на себя руки. И пока он накидывал веревку на шею, с неба лилось странное сияние, которое мешало им видеть. Как только казнь свершилась, сияние прекратилось. Это знамение расстроило всех. Императрица заперлась в молельне и отказывалась принимать кого-либо. Император дважды посылал позвать ее, но она неизменно отвечала:
— Пусть прежде покается перед божьим наместником...
Это привело императора в полное смятение. Он стал подозревать всех в том, что его избегают, как заразного. И не выдержал: тело его охватил ледяной озноб, а затем жар. Император слег в постель от неведомой лихорадки.
Тогда ему сообщили, что папа Николай на лодке переплыл Тибр, заперся в соборе святого Петра и, запретив кому бы то ни было беспокоить его, молится, отказавшись от хлеба и воды. Это известие заставило Энгельбергу покинуть молельню и прийти к больному мужу. Людовик лежал бледный. На нем была груда перин, но он дрожал от холода. Голос жены немножко успокоил его. Лихорадка поутихла. Императрица предложила устроить примирение с папой. Смущенный и растерянный властелин безропотно согласился. Амбиции уступили место разумному решению — с достоинством выпутаться из этого странного римского тумана, может, еще не все потеряно... Примирение произошло через два дня.
Встреча с Ростиславом состоялась на следующий день. Князь, хоть и устал, принял посольство и был с ним ласков. Прежде чем дать письмо Михаила переводчику, стоявшему слева от трона, Ростислав долго держал его в руках. Переводчик начал читать на высокой ноте, а Горазд, допущенный на прием по просьбе Константина и Мефодия, не утерпел и стал переводить на свой родной язык — отчетливо и ясно. Получилась торжественная сцена, напоминавшая античный театр.
— «Бог, заповедавший каждому познать истину и подняться до возможно более высокой степени совершенства — читал знатный великомораванин, а Горазд переводил, — увидев веру твою и подвиг твой, ныне, в наши дни, сотворил буквы для вашего языка и тем содеял нечто, чего не бывало раньше, кроме очень давнего времени, — чтобы и вы могли присоединиться к великим народам, восславляющим бога на своем родном языке»...
Мораванин умолк, обвел взглядом собравшихся в зале людей, будто он сам сочинил сие удивительное послание, достал пестрый носовой платок и, утерев большие рыжие усы, продолжал:
— «И послали мы к тебе того, кому явил бог сии буквы, мужа почитаемого и благочестивого, вельми ученого и философа. Прими сей дар, что лучше и почетнее любого злата, и серебра, и драгоценных камней, и недолговечного богатства»...
При переводе этого места Горазд воодушевился, и глаза его засияли. Произнося слова «мужа почитаемого и благочестивого», он приподнялся на цыпочки и торжественно указал на Константина. Все это получилось у него непринужденно и никого не рассердило, даже Константин улыбнулся в ответ, а князь дружески кивнул Философу. Чтение продолжалось:
— «Освой его, чтобы работа пошла быстрее и чтобы ты всем сердцем предался богу! Но не пренебрегай и общим спасением, подтолкни всех, чтобы не ленились и чтобы стали на путь истинный, тогда и ты, после того как научишься познанию бога, будешь вознагражден им ныне и впредь за всех тех, которые уверовали душой в нашего бога Христа: отныне и навсегда ты оставишь будущим поколениям память о себе, подобно великому императору Константину».
Далее шли пожелания и приветствия. Когда чтение закончилось, Ростислав пригласил Философа сесть рядом с ним и поинтересовался, откуда у Горазда такое хорошее знание языка.
Род Горазда был известен и очень близок князю. Ростислав знал его отца, его братьев. Один из них пал в битве под Нитрой. Ростислав приказал своим людям относиться к Горазду как к его доверенному лицу и спрашивать у него о нуждах посольства. Князь велел также привести в порядок монастырь, сделать его удобным для жилья. Он отпустил средства на питание и на открытие училищ, в которых предстояло обучать новой азбуке детей окрещенных знатных людей. Сам он долго и радостно листал и рассматривал подаренные братьями книги с новыми буквами. Человеком с открытой душой оказался князь Великой Моравии. Это успокоило братьев и прибавило сил для работы. На обеде в их честь Ростислав пил сверх меры. Приближенные старались, чтоб ему больше не наливали. Будучи пьяным, он наговорил немало угроз в адрес немцев. И раза два плохо отозвался о Людовике Немецком. Константин понимал его: страх, не прошедший после недавней войны, продолжал угнетать князя. Он чувствовал себя подавленным, неуверенным, но ненависть к германскому королю, которая не угасла в нем, радовала братьев. Она означала, что они смогут опереться на князя в борьбе, которая их ожидает. Германские священники, изгнанные из Великой Моравии, не замедлят появиться снова и попытаются вернуться в монастырь, занятый миссией, под предлогом, что это их собственность. Да и не только в монастырь. Германские епископы давно считают эту землю своей духовной нивой... Братья были также удивлены тем, что еще не вмешался папа и не потребовал у них объяснений. Избежать объяснений вряд ли удастся. Важнее, пока тут нет их противников, прочно обосноваться и приготовиться к борьбе, насколько сил хватит.
В княжеской церкви отслужили первую литургию на славянском языке, посвященную Клименту Римскому, мощи которого братья возили с собой. В церкви было тесно от верующих и неверующих. Неистребимое человеческое любопытство привело их сюда поглядеть на посланцев далекой византийской земли и услышать своими ушами, что Священное писание, которое немцы вдалбливали им на латинском языке, можно читать и толковать на родном славянском. Раскрыв рот, мораване слушали песнопения учеников, с удивлением наблюдали за богослужением, совершавшимся несколько иначе, чем это делалось до сих пор папскими служителями, смотрели на темное, строгое одеяние обоих братьев, старались заглянуть в книги, написанные новой азбукой, и сердились, когда их детей не принимали в училище, где учили читать и писать. Любознательные люди были эти мораване. Комнат для учеников не хватало. Горазду пришлось просить князя дать им еще один дом. Ростислав быстро удовлетворил эту просьбу. На воскресной литургии в соборном храме присутствовал Ростислав со свитой. Все знатные люди Великой Моравии прибыли на торжество. Братья правили службу, ученики им помогали. В наскоро созданном Гораздом синодике великих мужей Моравии особенно торжественно прозвучало имя князя Ростислава, которого снова сравнили с Константином Великим.
Никогда ничего подобного не совершалось в Велеграде. Новые священнослужители упоминали в своих молитвах наряду с папой и константинопольским патриархом и князя Великой Моравии, провозглашали и утверждали единую землю и единый народ во имя того славянского дела, которое они всюду проповедовали. Никто не интересовался церковным саном посланцев Византии, важнее было то, что богослужение всем нравилось. Они осмелились приравнять язык славян к трем священным языкам, благословенным Римом. Ведь Исидор Севильский так говорил в своих поучениях: «На сих трех языках и сотворил Пилат надпись на кресте господнем. Потому таинство священных писаний должно остаться только на этих трех языках». Это Исидорово утверждение непрестанно повторялось и повторялось, и вдруг пришли люди, говорящие, что слово божье надо проповедовать на родном языке каждого народа, чтобы верующие могли его впитывать, как сухая земля воду и как глаза зрячего солнечные лучи. После торжественных песнопений совершалось крещение в воде.
Ростислав сидел чуть в стороне на высоком троне, украшенном деревянной резьбой и предназначенном для архиепископа, и следил за торжественным богослужением. Славянский язык, на котором оно шло, известен ему, за исключением некоторых слов, звучавших несколько глухо и не по-моравски, но иначе и быть не могло: это был язык нижнеболгарских славян — ведь долгое время болгары владели частью этих земель, прежде чем они отошли к франкской державе. Его отец Моймир первым направил свое копье против врагов, которые пытались посягнуть на эти окраинные земли. Ростислав продолжил его дело и благодаря огромным различиям в обычаях и языках между мораванами и франками сумел сохранить свой народ. Пока франки, жившие в нескольких государствах, непрерывно ссорились между собой, его отец укрепил свою власть и установил единый справедливый порядок. Вера еще не установилась, культ языческих идолов продолжался. Новый бог пришел одновременно с немецкими священнослужителями, но латинский язык и чуждая письменность были слабым оружием. Он не хотел, чтобы немецкое духовенство присутствовало в Моравии. Оно следило за всем, что тут происходило, и спешило осведомить своих. Если он сумеет прогнать германцев раз и навсегда, создать свою письменность и церковь, это будет большой победой. Может, еще большей, чем победа, добытая оружием. Князь слушал глуховатый голос Мефодия, ясный и мелодичный голос Константина и думал об их церковных санах. Он еще не спрашивал их об этом и спрашивать не спешил, но, если их дело укоренится, одному из них надо будет возглавить самостоятельную моравскую церковь, которую князь давно стремился создать. Когда он посылал своих людей в Рим, им руководила мысль оторвать моравские земли от диоцеза зальцбургского архиепископа, перейти в прямое подчинение к римскому папе, который в результате стал бы его неколебимой опорой в борьбе против упорных немцев. Судя по всему, папа не хотел портить свои отношения с франкскими епископами и архиепископами, потому что даже не соизволял ответить моравскому князю. Папа считал его земли надежно подчиненными римской церкви, и ему даже в голову не приходило, что интересы мораван расходятся с интересами Людовика Немецкого. Моравская земля хотела дышать, а моравский народ — жить своей жизнью, а не жизнью нежеланных гостей. И если ему удастся найти умных людей и заключить союз с Византией, он пойдет на это в надежде, что Византия поможет справиться с врагами и укрепить самосознание народа. Правда, надежды на военную помощь и «греческий огонь» не оправдались, но мудрые речи посланцев наполняли его радостью… и грустью, так как они пришли, когда страна все еще была в осаде, и кто знает, хватит ли у него сил одолеть врагов. По правде сказать, враги тоже не были уверены в себе. Ведь был разбит только Карломан. Теперь Ростиславу предстояло грудью защищать дело прибывших первоучителей. Хватит ли сил?.. В его душе угнездилось утаиваемое от всех разочарование, и он мял его, как глину между пальцев. Не было достаточного единства среди знатных моравских родов. Одни были слишком заняты собой, другие посматривали в чужую сторону, будто хотели сказать, что думают не так, как князь. Какой-то необъяснимый страх всегда держал их в состоянии готовности служить двум господам. Ростиславу надо было отучить их от этого, внушить уверенность в собственных силах, поднять их выше мелочных личных интересов, сделать великими мораванами. Поэтому он велел их сыновьям начать изучение новой письменности и новых книг. Поколение, которое спустя несколько лет станет в строй, будет лучше, чем отцы, различать свое и чужое, ибо отцы шли от чужого к своему, а сыновья начинают со своего.
Хватило бы только здоровья дожить до того дня, когда истинное просвещение даст плоды, хватило бы жизни увидеть первого архиепископа самостоятельной моравской церкви, устремившей крест в родное небо! Хватило бы только!.. Ростислав широко перекрестился под звучные голоса хора, славившего бога, который пришел завоевать души людей.
Для новой мастерской Климента, Марина и Саввы нашлось помещение в башне у задних монастырских ворот. Правда, не столь удобное, как в Полихроне, но зато вдали от шума и суеты, располагающее к раздумьям своим необычным видом и позеленевшей от времени крышей. Судя по всему, прежде чем стать монастырем, это массивное каменное здание было каким-то замком, построенным не очень опытными мастерами, но знатоками военной обороны. С башни был хорошо виден весь город с палатами князя и голубятнями на дворе. Голуби то и дело взмывали в небо и разноцветным облаком летали над городом. Ниже голубятен находились конюшни. Климент, Савва и Марин часами могли смотреть, как княжеские слуги чистят коней скребницей, расчесывают гривы и хвосты, прогуливают их по большому двору, не смея, конечно, сесть верхом. Слева были навесы для телег и карет, а впереди, где раскинулся дворцовый сад, отчетливо желтели песчаные дорожки. Напыщенные охранники часто пересекали их и исчезали в боковых, темных воротах — вероятно, там располагалось помещение княжеской охраны. С башни вся жизнь города была видна как на ладони — с его улочками, тесной, мощенной камнем площадью, окруженной массивными зданиями, с жестяным петухом на крыше северных городских ворот. Не зря немецкие священнослужители облюбовали себе это пристанище. Ничто не могло ускользнуть от их глаз... Климент разместил мастерскую в башне, а внизу, в нише, укрепили для Саввы небольшой кузнечный мех, который использовали для изготовления мелких поковок, необходимых в переплетном деле. Вдоль трех стен поставили кровати, а в середине — массивный дубовый стол, принесенный из сырого монастырского подземелья. Туда страшно было входить. В центре темнел глубокий колодец. Вода на дне сверкала, точно остекленелый глаз мертвеца, и от нее тянуло холодом. В соседнем подвале впритык к стене стоял грубый стол, а рядом был очаг. На стене внесли зубчатые щипцы, клещи, а под самым потолком — какие-то мехи. Сперва они подумали, что это монастырская мастерская, но когда всмотрелись — в ужасе отпрянули. Это была пыточная. Очаг для поджаривания, щипцы, чтобы рвать живое мясо, тяжелый деревянный стол, чтобы распинать связанных людей, мехи, чтобы под давлением вливать им воду в рот. Все свидетельствовало о нечеловеческой жестокости прежних обитателей монастыря. Не дай бог испытать на себе такую злобу. Подвал ужасов глубоко запечатлелся в поэтической душе Климента, и он боялся один спускаться в подземелье. Савва подтрунивал над ним, посылал его к колодцу за водой. Климент выходил, но тут же в смятении возвращался. Однако вскоре ученики освоились в новой обстановке. Многие из них целыми днями преподавали в христианском училище, другие переписывали славянские книги и служили службу в нижней церкви. Несколько раз Климент пробовал вернуться к рисованию, дело что-то не клеилось. После посещения Брегалы он жил точно во сне и охотно предавался ленивым мечтаниям. Он завидовал Иоанну, что тот остался там, где белые монастыри, изящные расписные часовни среди зеленых долин, лежащих разноцветным ковром под охраной высоких скал. Пока Климент был дома, он не смог посетить могилу отца, опасаясь, что его сочтут слишком любопытным, и теперь жалел об этом. Отец лежал наверху, у самой пещеры, где вилась тропинка к орлиному утесу. Трава там начинала зеленеть раньше, чем в других местах, и долго оставалась свежей. Отец любил сидеть на лужайке и смотреть, как весна не спеша поднимается снизу вверх, где ее с нетерпением ожидают деревья. Клименту казалось, что отец все еще смотрит сверху своими старческими глазами, уставшими от чтения книг и дыма зимнего очага, и надеется на встречу о сыном.
Стараясь унять острую тоску, Климент ложился навзничь в жесткую постель, поднимал деревянную ставню бойницы, чтоб было светлее, и брал родовую книгу.
«Гляжу я со своей скалы на небо и думаю о творении божьем. Звезды ярче и крупнее тогда, когда небо темное и безоблачное. Так и в душе человеческой. Добро освещает ее, а мрак лишь подчеркивает свет, чтобы его увидели и ощутили как можно больше людей. Сижу я на этой орлиной скале и спрашиваю себя: отдалившись от людей, зажег ли я свет добра в чьей-либо душе или напрасно прожил дни под небом весны, лета, осени и зимы? Одна жена была у меня, но я не понял ее души. Ведь, умирая, она сказала мне с улыбкой: «Не жалей, что я сбила тебя с пути рода, ибо мы с тобой пошли истинным путем душ человеческих. Люди придут туда, где мы сейчас находимся, но не застанут нас, мы будем далеко в будущем... Не жалей!» А я порой жалел, ведь я сменил богатый аул на пещеру, радостный бег табунов — на лесное безмолвие. Она знала об этом, а я думал, ее душа живет в узкой скорлупе ежедневных хлопот и одиночества. И ушла она от меня на тот свет, и оставила в неведении, ибо так ведь человек устроен — по себе судит он о других, забывая о том, что каждый смертный — это отдельный мир...»
Отложив книгу, Климент почувствовал себя как человек, у которого украли его мысли. Будто мать убеждала не жалеть, что дороги жизни увели его в далекие земли, где он сеет зерна новой азбуки. Не жалеть, ибо они — первые сеятели! Другие придут туда, где они сейчас, ко не застанут их, они уже будут в будущем... Вот в чем смысл — открывать дороги к людским душам. Иначе, если бы он родился в отцовском ауле и жил бы среди его нескольких жен и двадцати своих братьев, скакал бы он теперь по пыльным полям с кровавым мечом злобы в руке... И когда чья-либо более крепкая рука вышибла бы это блистающее оружие, а его самого свалила бы на землю, то в его глазах билась бы лишь тоска по бессмысленно прожитой жизни и страх, что он ничего не оставляет людям. Ему не стоит раскаиваться! В священных книгах давно сказано: созданное не погибает... А Климент мог стать только просветителем, и никем другим. Он всегда хотел быть полезным людям. Ему не надо ничего, кроме куска хлеба и крыши над головой, чтоб было где разместить мисочки и горшочки с красками, которые радуют глаз и оживляют пергамент. С башни Климент всматривался вдаль и следил за движением времени. Оно ощущалось по созреванию хлебов. Сначала они были беловато-зеленоватыми, потом постепенно желтели и желтели, пока не налились медью. Хлеба начинались у самых хибарок, разбросанных за крепостной стеной, и радовали его душу живой игрой красок. Климент воспринимал мир в цвете и с помощью цвета. Он хотел бы постичь каждодневную философию людей, но они не спешили раскрыть душу первому встречному, прикидывались или дурачками, или людьми, прошедшими огонь и воду. С башни Климент наблюдал за своим соседом. Это был крепкий старик. Выйдя из дому и поглядев на небо, он входил в сад и осматривал ветви. В его руке кривом садовый нож походил на отдельный темный палец — он ловко работал им, и лишние ветки падали на землю. Работа старика нравилась Клименту. В ней была творческая жилка, постоянное стремление сделать дело лучше, чем раньше. Это привлекало Климента, и вскоре он познакомился с соседом. Старик ухаживал и за княжеским садом. Во всем поле не оставил он ни одного дикорастущего деревца. Воткнув почку в надрез, он стягивал его тоненькой тряпочкой и заливал ранки воском. Старик в совершенстве владел искусством облагораживания, и Климент с присущей ему молчаливой сосредоточенностью увлекся. Странным открытием было для него вмешательство в божьи дела и превращение ненужных кислых яблок в сочные, вкусные плоды.
Во время занятий с учениками Климент любил водить их на холм к роднику с кривыми вербочками и прививать им это новое умение, а из веток вербы делать чудные дудочки. Когда день собирался уходить за горные хребты, молодая дружина спускалась с холма, и веселые голоса дудочек разносились окрест. Выходили люди из ближайших домов, чтобы посмотреть на них и порадоваться. Климент умел сочетать строгость с приятными занятиями, полезное — с ребячеством, и поэтому ученики охотно обращались к нему по любому поводу. Он встречал их неизменной улыбкой, морщинки около продолговатых глаз собирались в тонкую сеть, и лицо излучало доброту. Среди последователей солунских братьев Наум, Климент, Марин и Ангеларий были такими мечтателями, которые входили в детали большого дела с терпением, достойным золотых дел мастеров, Савва и Горазд — люди иного склада — производили сильное впечатление одним своим присутствием, размахом планов, в подробности не углублялись. В их пылких словах всегда больше дерзости, чем ясной глубины, но теперь они, пожалуй, нужнее для дела: в это время открытой борьбы пастельные тона задушевности теряются в общем гуле. Вся Моравия бродила, как виноград в глубоких чанах, прежде чем он превратится в вино. Эта неустоявшаяся стихия нуждалась поначалу именно в таких людях, как Савва и Горазд. Они прокладывали первопуток, а Клименту, Науму, Ангеларию и Марину предстояло, как заботливым хозяевам, с любовью выращивать то, что посеяно, чтобы оно взошло и дало плоды.
Сами братья точно так же отличались друг от друга: Мефодий был силой и дерзновением. Константин — мудростью, зерном, которому надлежало прорасти в борозде, проложенной пахарем.
Все семеро юношей, которых Савва когда-то привел в церковь Святых апостолов в Константинополе, хорошо усвоили письменность. Они обучили еще столько же своих друзей, но пока проявили себя только в каллиграфии. Почтительное уважение к учителям держало их в тени. Будущие невзгоды и мытарства закалят их, и проявятся лучшие их черты — стойкость и непреклонность славянских просветителей. Моравия станет их полем боя и их Голгофой.
А пока они продолжали учиться, сочетая два начала, идущие от Константина и Мефодия.
Дудочки из веток вербы, все еще не потревоженные , гневом немецких епископов и аббатов, веселили людей. Впереди, высоко подмяв голову, шел Климент, к груди он крепко прижимал Священное писание, из которого, как закладки, выглядывали стебельки василька и тимьяна. Душа поэта по-своему боролась со злом во имя возвеличения славянства.
И князь также был окрещен в золотой купели, подаренной ему василевсом. Крестили в большом дворце Пляски. Вчерашний хан и князь Борис назвался именем своего крестника Михаила. Двенадцать великих боилов приняли веру вслед за ним. Присланный из Константинополя митрополит со священниками заполнили своими голосами дворцовый зал, разжигая любопытство болгар торжественным одеянием. Первым после княжеской семьи отказался от прежних богов тесть Иртхитуин, приняв имя Иоанна Крестителя. Многое перевидал он на своем веку и не верил ни в каких царей небесных. Но сейчас спасение народа обязывало, и он подчинился. Его старший сын прибыл из Константинополя с новым именем — Петр, привез хлеб и спокойствие государству; младший, Сондоке, был одним из первых людей в стране. Можно ли желать большего? Иртхитуину надо было дать личный пример боилам и багаинам. Его дочь была женой князя и теперь, по новой религии, становилась его единственной супругой.
Каждая новая женитьба хана порождала дрязги, и не столько среди жен, сколько среди знатных родов. Все боролись за более почетное место в иерархии. Теперь Борис становился великим князем, и Константинополь посылал ему свое благословение! Воспротивилась лишь его мать, она хотела остаться с Тангрой, боясь упреков покойного хана на том свете. Пришлось вмешаться дочери. Феодора не оставила мать в покое, пока ее не полили святой водой на серебряного кувшина и не окропили ей лицо митрополичим букетом. Феодора теперь открыто носила иконку и крест и запретила называть ее Кременой. Она позвала изографа Мефодия и велела расписать свою небольшую комнатку под дворцовую молельню. Огоньки свечей отражались в образах святых, запах ладана вытеснил запахи меда к сожженных трав. Любой бог приходит со своими порядками. Новокрещеные христиане то и дело ходили к Феодоре, чтобы она объясняла им учение Христа. Неясность угнетала и смущала их души. Даже князь, давно подготовленный для восприятия нового, был не в состоянии охватить все происходящее. Его беспокоил непрекращающийся приток византийских священников. Пересекая границы на конях и пешком, на ослах и мулах, они вбивали крест у реки или колодца и начинали крестить людей во имя всевышнего и его сына. Люди не понимали греческого языка. Слушая непонятную речь, они покорно входили в воду и ожидали не сказок, а настоящего куска хлеба. У кого не было еды, те следили, не идет ли кто-нибудь с зерном и, едва завидев такого человека, спешили снова принять крещение. Появились и священники, проповедовавшие разную ересь и вводившие людей в еще большее смятение.
Князь видел этот беспорядок, и душа его наполнялась тревогой. В мирном договоре ничего не говорилось о самостоятельной болгарской церкви. Беда так прижала всех, что не было времени обдумать этот вопрос, а византийцы не спешили объяснять, как будет происходить крещение и какие церковные порядки будут введены в болгарской церкви. Наверное, им хотелось оставить все нити управления в руках константинопольского патриарха. Это не нравилось ни князю, ни его приближенным. Княжеский приказ, согласно которому всяким не принявший новой веры будет считаться врагом государства, разослали тарханам, боритарканам, боилам и багаинам, сообщили всем людям.
Однако это не означало, что с принятием христианства отменяется государство болгарское. Византийским священникам надо знать, где кончаются их права. Их обязанность — вытеснить тех, кто разговаривает с Тангрой и толкует суеверия, я не вмешиваться в дела князя и великих боилов. Разумеется, князю придется потерпеть, пока болгары не дождутся первого урожая после голодного года, а тогда он поговорит с ними иначе... И об этих тревогах должны узнать приближенные, чтобы не подумали, будто князь ослеп. Великий совет был созван очень быстро, без шума. После кавхана Петра слово взял Борис-Михаил. Он указал на неразбериху в стране, дал собравшимся понять, что их голос окрепнет после сбора урожая, ибо, как он выразился, «кто услышит умирающего с голода?». Князь предложил перестроить капище в Плиске в церковь, а на вопрос молодого Ишбула, как надо к нему обращаться, Борис прищурился и строго сказал: «Как до сих пор! Но хочу предупредить тех, кто думает, что новый закон и до лета не доживет. Пусть не обманывают себя: вера должна остаться! Разговор с Константинополем коснется только наших порядков, ибо Болгария сохранит себя лишь как христианская держава. Однако у нас должна быть своя, самостоятельная церковь, со своим церковным главой. Если византийцы на это не согласятся, есть еще и Рим. Спешить не надо, мы должны оглядеться и подумать, собраться с силами. Ходят слухи, будто я добровольно предал государство Византии. Это измышления моих врагов. Голод нас предал — сила и новая вера нас спасут...»
Урожай на полях обрадовал землепашцев. Амбары заполнились. Вновь зашумело веселье и зазвучали песни. Запахло свежевыпеченным хлебом. У уцелевших ребятишек зарумянились щечки. Молотили до поздней осени; лошади целыми днями ходили по току вокруг столба. Те, кто голодал больше всех, предпочитали молотить вальками: берегли каждое зернышко. Еще один такой урожай, и все беды забудутся. Труднее поправлялось дело со скотом. Исхудалые овцы преждевременно выкидывали плод, ягнята рождались либо мертвыми, либо хилыми. Надо делать отбор и негодных забивать. Отбор требовал терпеливой работы в течение нескольких лет. Так было и с коровами, с волами и лошадьми. Засуха поразила их сильнее всего: много заболело, многих вабили. В эти напряженные и смутные дни Борис часто вспоминал Брегалу, белый монастырь и его молчаливых обитателей. И кесарева сына, который оставил дом, чтобы принести пользу другому народу. Иоанн олицетворял одну из особенностей нового учения — бескорыстную заботу о возвеличении ближнего. Этот неказистый на вид человек отыскал и собрал болгарских юношей, желающих учиться, и книг становилось все больше и больше. Жаль, что они переписывали всего лишь несколько священных книг, которые тогда привез Константин. Письменность будет нужна народу, думал Борис, но лишь после замены византийских священников болгарскими. В этом Борис не сомневался. Его пугало, однако, недоверие, которое он замечал в глазах кое-кого из знатных. С тех пор как миновала угроза голодной смерти, тайная враждебность, словно подпочвенные воды, стала проступать то тут, то там. Доверенные люди регулярно сообщали князю о настроениях молодого Ишбула, собирающего вокруг себя недовольных. Его сторонники были посланы в десять отдаленных тарканств, чтобы плести сети заговора. Князь с каждым днем все больше убеждался в притворстве многих знатных, окружавших его. Страной владели сто родов, и он правильно определил: опасность придет от «чистых», от тех, кто не вступал в кровную связь со славянами. В заговор вплетались и боковые ответвления знатных родов. Молодой Ишбул больше не чувствовал себя единственным главой. Вокруг него собралось нечто вроде совета, и одним из вожаков был великий жрец, которому надлежало призвать народ на борьбу против князя и его веры. Испокон веков самым страшным врагом болгарского государства была Византия, и многие не могли понять неискушенным умом, почему теперь разрешается, чтобы византийский закон взял верх. Люди задавали вопросы, но мало кто мог дать им объяснения, а были и такие, кто не хотел говорить правду. Эти утверждали, будто князь дал народу плохой закон, поэтому надо силой прогнать из столицы и византийских духовников, и самого Бориса. Заговорщики решили повести толпу к Плиске, когда князь поедет в Брегалу. Но незадолго до отъезда Борис прознал про этот план и решил отказаться от путешествия. Не время для прогулок. Надо быть тут и вывести государство из хаоса. Князь приказал верным друнгам и турмам сосредоточиться в близлежащих крепостях. Кавхан Петр и княжеские братья Ирдиш (он принял имя святого Илии) и Докс возглавили командование войском. Домета принял командование дворцовой гвардией и крепостью Плиска. И все тихо, без шума. Главные заговорщики покинули стольный город, скрывшись в неизвестном направлении, но скоро это перестало быть тайной. Молодой Ишбул бунтовал людей в Деволско и Нише, его старший брат по прозвищу Заика и шесть великих боилов отправились собирать сторонников в Задунайскую Болгарию. Их путь тоже стал известен. Там, где они прошли, священники и новокрещенные защитники веры были повешены на деревьях.
Десять тарканств поднялись на князя и Плиску. Борис испугался. Запершись в молельне сестры, он впервые в жизни призвал на помощь нового бога.
Сам он верил и не верил в его силу, но, видя, как ревностно молится сестра, чувствовал, что с каждым днем его сомнения рассеиваются. Стоя на коленях, Борис не столько молился, сколько думал. Так сложились обстоятельства, что этот бунт рано или поздно должен был вспыхнуть. Борис подсознательно ожидал его. Он развязывал ему руки, чтобы свести счеты с врагами, которые всегда искали повод оплевать и оклеветать его. Бунт поставил их лицом к лицу, и возврата назад не было. Или он погибнет, или они. И если победит он, придется истребить их под корень, чтоб враждебного семени не осталось на этой земле, чтобы некому было хулить и срамить Бориса. Государство и народ переживали такое, что не многие смогли осознать: ведь пришлось по принуждению принимать новое учение от Константинополя, а не по убеждению — от Рима. Тогда противникам трудно было бы обвинить его в том, что он продался извечному врагу.
Народ, в сущности, не виноват, виноваты подстрекатели и сквернословы, те, кто вводит его в заблуждение, и алчные византийские попы, нахлынувшие в его земли. Нашлись и самозванцы, которые кинулись ловить рыбу в мутной поде. Один такой окрестил несколько деревень. За издевательство над истинной верой Борис велел отреветь ему нос и уши и прогнать на страны.
Болгария стала пастбищем всевозможных божьих пастырей. Даже сарацины притащились искать заблудших овец для магометанского рая. Нет. Борис даст ясный, хотя и жестокий урок всем бунтарям. Поднявшись с каменного иола молельни, он посмотрел отяжелевшим взглядом на сестру»
— Что говорит новый бог?
— Смерть еретикам!
— А можно?
— Все можно ради веры.
Этот ответ укрепил беспощадность в его душе.
Созрело решение: завтра с утра созовет всех знатных. Ворота крепости будут открыты сутки. Кто хочет покинуть город — туда ему и дорога; кто хочет бороться с ним — пусть остается.
И совесть не будет мучать, он никого не насилует. Завтра он поймет, кто верен и искренен. Завтра!
Ученики хорошо усваивали новую письменность — к великой радости Константина. Церковных проповедей становилось все больше, люди постоянно приходили из отдаленных мест Моравии, приглашали их на крестины и свадьбы. Но чем глубже вникал Философ в жизнь народа, тем яснее понимал, что люди продолжают жить по законам предков, соблюдая языческие обычаи и обряды. Новое учение вошло в крепости, но не в деревни. Несмотря на славу братьев, передававшуюся из уст в уста, Деян легче их проникал в деревни. Он умел лечить болезни, и крестьяне сами искали его. Жизнь бедняков была хорошо знакома Деяну, и они считали его своим. Тощая лошаденка Деяна постоянно была в пути, постоянно откуда-то возвращалась — уставшая, унылая, с болтающимися сафьяновыми тороками, полными всевозможных трав и кореньев. И сам хозяин был похож на нее. Он совсем поседел, борода поредела, но походка оставалась молодой, и потому ученики шутили по поводу второй молодости старика. Деян только улыбался в ответ. В промежутках между поездками он заботился о Константине, делая это ненавязчиво. Философ удивлялся: Деян, когда надо, оказывался всегда под рукой — взять ли от учителя Евангелие, подмести ли двор, подать ли котелок святой воды, прикрепить ли к кресту свежий цветок для окропления. Необходимый и в то же время незаметный. Деян был словно тенью Константина. Философ поражался его выносливости: легкий как перышко, улыбающийся, он ни разу не пожаловался на трудности длительных путешествий.
Собираясь в Моравию, братья не намеревались брать его с собой из-за утомительной дороги, но в последний момент увидели, как он подходит к ним с ветхой сумой на плече и обожженной палкой в руке; точно такие палки с набалдашниками, отдаленно напоминающими лошадиную голову, делали отшельники в горах. Жалко стало старика. У него никого нет в этом большом, чужом городе, да и какую работу стал бы он делать? Богатым были нужны крепкие, здоровые слуги, и прежде всего рабы. А Деян был свободным человеком... Константин знал, что лежит в ветхой суме. Острый нож, две поношенные конопляные рубашки, несколько головок чеснока, кусок черствого монастырского хлеба да глиняная фляжка с каким-то обжигающим напитком от упадка сил. В другой части переметной сумы были разные лекарственные травы и коренья. Стоило кому-нибудь закашляться или пожаловаться на боль в суставах. Деян тотчас же ставил горшок на огонь и спешил приготовить отвар. Мать-и-мачеха и медвежье ушко, коренья первоцвета, кора вербы и многое другое хранилось в суме. Особенно прославился Деян лечением оспы, которая свирепствовала в Моравии. Дети умирали как мухи. Болезнь перебрасывалась от одного ребенка к другому, и о ней говорили как о старой ведьме, которая по вечерам перепрыгивает через высокие дворовые ограды, и в доме, где она появляется, заболевают дети. Эта напасть перепугала людей, заставив их запираться в домах. Тогда Деян впервые решил использовать свои познания. Они были очень простыми. В то время, когда он жил за Хемом, заболел один из его сыновей, и Деян позвал знахарку из Тутракана. Он привез ее в канун больших весенних праздников. Еще у калитки Деяна насторожила тишина в доме: то ли ребенок уже умер, то ли находится при смерти. В приземистой лачуге остальные дети забились по углам и круглыми от ужаса глазами смотрели на умершего братишку. Тогда знахарка соскоблила в ореховую скорлупу гной с нарывов только что умершего ребенка, велела Деяну пожарче разжечь огонь в очаге и выйти с женой во двор. Плач вскоре заставил отца заглянуть сквозь щель в двери — он окаменел. Пустив детям кровь острым лезвием ножа, она мазала ранки содержимым ореховой скорлупы.
Когда плач затих, знахарка открыла дверь и велела похоронить умершего. После похорон старуха пожелала вернуться в Тутракан, но Деян не отпустил ее. Он хотел понять, что будет с другими детьми. Нисколько дней спустя они тоже заболели, но легко, и выжили все до одного. Оспа перенеслась к соседям. Знахарка не успела спасти их первого ребенка, но остальные уцелели благодаря ее таинственным действиям с кровью и гноем. Деян долго упрашивал старуху рассказать, что, кроме гноя, было в ореховой скорлупе, но она упрямо молчала. В конце концов пришлось самому попробовать ее лечение на одном соседском малыше, и он выздоровел. Теперь его слава целителя распространялась по всей Моравии. Некоторые приписывали ее дружбе с Константином. Невозможно было представить, чтобы неграмотный старик знал такие тайны. Философ не мешал Деяну. Напротив, радовался, что старик тоже вносит свою лепту в популярность миссии, что он чем-то полезен людям. В последнее время Деян подружился с Наумом, чувствуя себя обязанным заботиться и наставлять молодого неопытного болгарина. Наум присоединился к миссии, когда Философ был в Брегале. Сначала его желание ехать с ними не понравилось Константину. Ему все казалось, что князь хитрит, посылая своего человека в Моравию, но сомнения отпали уже тогда. Наум пользовался уважением ханской семьи. Особенно близок был он сестре Бориса, Феодоре, которую обменяли на Феодора Куфару. Сам князь несколько раз говорил о ней, и Константин с нетерпением ожидал встречи, ибо знал Феодору еще пленницей в Царьграде. Когда они увиделись, завязался разговор, и сестра князя просила рассказать о Константинополе, об императрице и ее дочерях, интересовалась мелочами, дорогими сердцу девушки, прожившей лучшие годы у Золотого Рога. Жизнь святых апостолов в ее изложении получила окраску восточной легенды. Вероятно, она сама приспособила жития к окружающей ее среде. В темных глазах Феодоры горел фанатичный огонь, характерный для тех, кто живет в обществе иноверцев. Сестра князя не скрывала своих взглядов, и это внушало Константину уверенность в близкой победе небесных сил, которая откроет сердца болгар для христианства.
Когда Философ подарил девушке книгу, написанную на славяно-болгарском языке, она ваяла ее с почтительным страхом и поцеловала серебряный крест на деревянном переплете.
Если закрыть глаза, Константин и сейчас явственно видит ее смуглые руки с длинными холеными пальцами, которые поднимают к губам созданную им книгу. Они недолго разговаривали вдвоем. Вскоре появился Наум. Сначала Константин подумал, что его послал князь — послушать, о чем они говорят, но по отношению к нему Феодоры и по поведению этого молодого человека Философ понял: пришел еще одна сторонник его дела. Наум, как он сам сказал, был сыном кавхана Онегавона. Константин не слышал до сих пор этого имени, но хорошо знал болгарскую иерархию. Кавхан — второй человек после хана-князя. Вторая жена Онегавона, мачеха Наума, была славянкой, и он сызмала воспринял ее веру. К удивлению Константина, юноша пожелал поехать с ним в Моравию. Борис не хотел отпускать Наума без согласия отца, но Онегавон отправился с войском в Моравию, а посылать туда гонцов было неразумно. Да и Константин торопился, не мог ждать. Тут и вмешалась Феодора. Она встала на сторону Наума и добилась согласия хана. О чем говорили брат с сестрой, осталось для Философа тайной, однако перед отъездом из Брегалы во время обеда князь обратился к Науму с пожеланием учиться у мудреца, открыть свою душу для новых букв, сотворенных Философом Константином, чтобы принести пользу болгарам. Философ удивился этому поручению.
Прежде чем отправиться в путь. Константин окрестил в монастырской купели немало людей. За время пребывания в Брегале он ознакомил несколько послушников с новыми буквами. Юноши оказались смышлеными. В помощь им остался Иоанн, чей острый ум легко охватывал сложность великого начинания. И все-таки без него и Мефодия работа вряд ли пойдет как надо. Но пусть живет надежда, что из искры разгорится костер, который согреет весь народ.
Надежду поддерживал и фанатичный блеск в глазах княжеской сестры.
...В часы досуга Константин часто приглашал Наума. Говорили о многом, но непременно о Брегале, дорогах в Плиску, о крещении болгарского народа. Наум был родом из верхних земель, за Хемом. Философ и его брат также не раз искали там свои корни. Когда братья были у хазарского кагана, Константин так ответил на вопрос о своем сане и звании: «Был у меня великий, прославленный дед, который сидел близко от царя. Но когда он отверг оказанную ему большую честь, его прогнали, и он ушел в чужую землю, обеднял, и там родился я. Я захотел достичь былой дедовской чести, но не смог… ибо внук Адамов есмь».
Слова об Адамовом внуке дали основание считать ответ остроумной шуткой, но Константин, в сущности, сказал правду. Его дед был князем одного из семи славянских племен, населявших Мизию. При хане Круме он был вынужден из-за своей веры покинуть ханский двор и поселиться вместе с семьей в Солуни. Тогда Лев, одни из сыновей деда, взял меч и щит и отправился воевать за византийскую славу. Сарацины долго будут помнить удалого и дерзкого русого воина, который, не жалея жизни, вызывал их на поединок и всегда побеждал. Благодаря храбрости Лев снискал доверие и уважение логофета Феоктиста. В неписаной семейной хронике рассказывалось о подвиге отца, спасшего жизнь логофета в кровавой битве под стенами какой-то крепости. Константин любил расспрашивать отца о тех временах, но Лев был замкнутым человеком и, несмотря на свою ратную славу, не любил рассказывать о человеческих страданиях. А к занятиям младшего сына, Константина, относился с особой, нескрываемой радостью: наверное, видел в нем свою неосуществленную мечту... Любовь Константина к книгам не ускользнула также от взгляда логофета. Каждое посещение Феоктистом дома солунского друнгария было большим праздником. Жарились молодые барашки, пелись песни, дети показывали большому гостю все, что умели. И в этом не было раболепия, нет. Обоих мужчин с молодых лет связывала крепкая воинская дружба, и Феоктист всегда интересовался делами солунского друнгария.
Лишь раз отец почувствовал себя униженным. Константин никогда не забудет этого... В Пелопоннесе было восстание славян. Отец получил приказ выступить против бунтовщиков, но все медлил. Тогда прибыл Феоктист... Разговор был тайным, но мальчика не выгнали из комнаты: считали, что он вряд ли сможет понять его. В памяти остался только странно тонкий голос отца, повторявшего одни и те же слова: «Не могу! Как я пойду на своих?! Не могу?» И сердитый ответ логофета: «Ты должен забыть своих, ведь я головой поручился за тебя императору. Ты понял?.. Ты должен пойти на них, если не хочешь, чтоб нас обоих уничтожили те, кто я так нас не любит».
И отец пошел... Константин так и не понял, сумел ли он подавить восстание, но с того дня какая-то пружина сломалась в его душе, и он долго жил, будто в нереальном мире, не замечая людей вокруг. Лишь мать осмеливалась перечить ему и разговаривать с ним. Она также была славянкой, дочерью князя Крестогория, замуж вышла с большим приданым, и это помогло новой семье материально укрепиться. От матери Философ унаследовал умение наблюдать, искать подход к людским сердцам, углубляться в себя. Если бы он пошел по стопам отца, может, и достиг бы большего в возвращении дедовской чести и славы, однако теперь его слава была на ином пути. И он отправился в путь-дорогу, чтобы вернуть честь славянскому роду, опираясь на силу всего лишь пригоршни букв.
Теплый прием, оказанный миссии в Великой Моравии, радовал Константина. Вместе с тем долгими ночами, бодрствуя в одиночестве, он часто, положив перо на пергамент, уходил вослед своим грустным мыслям. Эта страна была зажата меж воюющими силами, а плоды на меже выращивать трудно. Всегда найдутся руки, которые собьют их с дерева, или ноги, которые их растопчут. Совсем другое дело работать под сенью болгарских гор. Там и почва хорошая, и климат благоприятный. Да и сами семена познания предназначались именно для той земли. А здесь пришлось перерабатывать некоторые переводы, чтобы сделать их понятными всем. Разница вроде небольшая, ко все-таки есть. Правда, хорошо помогают Климент и Горазд, особенно Горазд. Хотя ему нелегко давалось самостоятельное творчество, он прекрасно знал тонкости и оттенки здешней речи, правильно сопоставлял латынь и греческий с местным языком и безошибочно подсказывал точный перевод того или другого слова.
Константин часто поднимался по ступенькам в башню, где Климент устроил свое рабочее место. В последнее время он почему-то перестал писать иконы, хотя ему часто напоминали, что местным церквам необходимы святые образы. Константин решил при встреча пожурить его. Зайдя в мастерскую, он увидел, что Климента нет. В темном углу смутно проступали очертания какой-то иконы. Философ подумал, что его прежние напоминания все-таки пошли впрок, но, когда передвинул икону к свету, в одной из блудниц около Христа узнал Ирину. Сердце его больно сжалось. Видно, где-то глубоко в душе все еще горел тайный огонь. Константину было неприятно, что Климент поместил Ирину среди блудниц, и в то же время он почувствовал какое-то удовлетворение. Эти два чувства столкнулись, но верх взяло безразличие. Он поставил икону на прежнее место, походил по мастерской, осмотрел доски, приготовленные для рисования, взглянул в неоконченные рукописи, отодвинул деревянные тиски с зажатой в них только что переплетенной книгой, и в его сознании как-то сам собой, медленно всплыл вопрос: почему Климент написал Ирину? Этот вопрос долго носился в воздухе, точно бабочка вокруг пламени, пока не упорхнул куда-то, уступив место другому: а почему он перестал писать иконы?
С некоторых пор Климент занялся облагораживанием диких деревьев. Целыми днями пропадал он в поле, возился там с черенками, обложенными землей и обернутыми мокрой тряпкой. Константин не понимал этого увлечения, но считал, что и оно пройдет, как проходит всякое увлечение. Почти все деревца в поле уже привиты, и Климента по-прежнему ждут горшки с красками и листы пергамента. Вот Савва не бросается от одного занятия к другому, все делает в хорошо обдуманной последовательности. Закончив занятия с учениками, он разжигал огонь, и вскоре молоток начинал выстукивать свою звонкую песенку по отбитой до блеска наковальне. Этот бодрый звук ласкал душу, и Философ с улыбкой осматривал все, что создавал Савва: узорные застежки для деревянных переплетов, серебряные лампадки, чернильницы в форме невиданных птиц. Все оживало под его короткими, толстыми пальцами. Пока Константин под звон наковальни до самого рассвета корпел над рукописями, Мефодий вел всю остальную работу. Службы в монастырях, весь церковный канон надо было переустроить по образцу константинопольской церкви. Немецкие священники сквозь пальцы смотрели на различные языческие верования. Зловредная ересь, будто под землей живут люди, продолжала беспрепятственно распространяться. Пост здесь приходился на другие дни, и это создавало дополнительные сложности. Местные священники, рукоположенные немцами, были невежественны: молитвы, которые они бормотали под нос на непонятной им латыни, они заучивали наизусть, не постигая их смысла, и не могли объяснить, что за молитва и почему читается по тому или другому случаю.
Новое духовенство, которому надлежало воспринять и продолжить дело братьев, должно было обладать умом, убежденностью, верой и тонким знанием Христова учения и священных догм. Недавно Мефодий и Ангеларий вернулись из Нитры, где находился подаренный им скит и земли. Братья создавали свое церковное хозяйство, они не хотели быть Ростиславу в тягость — у него я так достаточно забот. Чутьем практичного человека Мефодий улавливал в моравском князе некоторое разочарование. Он слегка охладел, узнав, что в миссии нет ни одного епископа. Константинополь послал ему ученых мужей, в чем князь не сомневался, но этого было мало. Ростислав нуждался в самостоятельной церкви. Мефодий впервые упрекнул себя за то, что в свое время не согласился принять епископский сан, который Фотий предложил ему после возвращения из Хазарии. Тогда он думал, что сан не пригодится, но теперь видел, как все дело может сорваться только из-за этого. Знать Нитры весьма радушно встретила Мефодия, но в разговорах, в некоторых случайно услышанных словах сквозила тайная неприязнь к Ростиславу: не забылось убийство нитринского князя Прибина. Эти чувства, к сожалению, разделял и Святополк, племянник Ростислава, назначенный им правителем Нитры. Судя по всему, он стремился понравиться знати, чтобы со временем выйти из подчинения Ростиславу. Существовало какое-то тайное несогласие, и это было не к добру. Мефодий держал нейтралитет, делая вид, что ничего не понимает в делах моравского княжества. Он считал более важным укрепить духовную общность мораван с помощью веры. О своих наблюдениях и тревогах Мефодий рассказал брату. Философ внимательно выслушал его и решил пока ничего не предпринимать. В этой стране они были чужими, и вмешательство в государственные дела грозило навлечь на них подозрения и ненависть.
— Я отдыхаю только с тобой, Анастаси..,
— Я знаю, владыка.
— Почему ты так называешь меня, Анастаси?
— Потому что этот Фотий пугает меня.
— Какой?
— Этот, сановитый. Я люблю другого Фотия. Моего Фотия.
— Ты хочешь рассердить меня, Анастаси?
— Нет, владыка. Ты такой далекий, ты теперь больше принадлежишь всевышнему. А мне нужен земной, веселый Фотий.
— Я не могу быть веселым, Анастаси. Не могу... Но с тобой забываю о земных заботах. Не вынуждай меня вспоминать о них сейчас.
— Не буду, владыка.
Фотий подобрал полы темной одежды и собрался уйти. Анастаси встала, чтобы проводить его. Она выглядела совсем юной. Все в ней было изящно. Тонкие черты лица одухотворенно светились, будто неведомый ювелир долго работал над своей мечтой, чтоб оживить ее. Хрупкая ладошка потерялась в большой ладони мужчины, ножка в алой бархатной туфельке дрогнула. Поднявшись на цыпочки, Анастаси, закрыв глаза, поцеловала Фотия.
— Ты больше не хочешь смотреть на меня? — спросил патриарх.
— Нет, — вздохнула Анастаси. — Я закрываю глаза, чтобы не видеть патриарха, а видеть только любимого. Иначе мне следовало бы поцеловать не губы, а твою руку.
— Умница моя...
Фотий вышел на улицу, натянул капюшон, так что не стало видно лица, и крупными шагами пошел к крытой карете. Кучер не обернулся — карета чуть накренилась, заскрипела, он понял, что патриарх уселся, и взмахнул кнутом.
В патриаршем дворце было прохладно, и Фотий поспешил подняться на верхний этаж. В кабинете его ожидала постель. Он зажег свечу в подсвечнике, стоявшем на массивном резном столе, заваленном бумагами. До рассвета оставалось несколько часов, и надо было поспать. Анастаси слишком молода для него и, дай ей волю, держала бы его до утра... Фотий медленно разделся и лег. Усталость и сон сразу одолели его. Он проснулся от привычного шума шагов и скрипа дверей. Начинался день. Патриарх встал, быстро оделся, окунул пальцы в таз с водой и чуть коснулся ими лица и глав. Не было смысла умываться: вот-вот должен был явиться его лекарь и парикмахер. Своими благовонными водами он восстановит свежесть лица.
А пока не надо терять драгоценного времени.
Фотий хлопнул в ладоши, и дверь бесшумно отворилась. Молодой синкелл подошел ближе и развернул желтоватый пергаментный свиток. Обычно патриарх начинал свой рабочий день шуткой, но теперь лишь кивнул головой и глухо сказал:
— Читай...
Служитель начал читать; известия были нерадостные. Гонцы привезли из Болгарии плохие новости. Бунт против князя и священников. Пешие и конные воины направляются в Плиску со всех сторон. По дороге они крушат строящиеся церкви, убивают духовных лиц и свирепо угрожают князю. «Если все эти люди одновременно обрушатся на болгарскую столицу, от нее не останется камня на камне: их тьма!» — так кончалось сообщение, посланное каким-то перепуганным братом во Христе.
— Еще что?
— Письмо из Моравии, святой владыка...
— Что пишут?
— Мефодий жалуется, что немецкие священники не дают миссии покоя. Объявили братьев еретиками.
— Оставь. Я его еще почитаю. А где же лекарь?
— Здесь, святой владыка, ждет у дверей.
— Пусть войдет...
Легкими шагами цирюльник переступил порог. Оставив сумку с приборами на столике, он по всем правилам ритуала прикоснулся губами к холодной руке патриарха. Обычно за этим следовало благословение, но сейчас Фотий лишь махнул рукой и повернулся вместе со стулом. Лекарь заглянул ему в глава, проверил веки, подержал двумя пальцами кисть руки, шевеля губами, и приступил к бритью. Когда все было окончено и в воздухе разлилось знакомое благоухание, Фотий встал и, не дожидаясь выхода цирюльника, несколько раз глубоко, по привычке, вздохнул. Мысля пошли по тревожным следам сообщений из Болгарии.
Бунт... Какой бунт? Против кого? За что? Верно — языческие плевелы не легко устранять, но чтобы бунт?.. Нет, здесь что-то не так. Вероятно, священник просто поддался какой-то глупой панике. Патриарх собирался посетить кесаря, он давно не видел его. Однако прежде хотел узнать, о чем пишет Мефодий. Это было первое письмо из Моравии. Мефодий кратко сообщал о путешествии миссия и с явной неприязнью рассказывал о злобе служителей папы. Фотию не хватило терпения прочесть письмо до конца. Свернув его в трубочку, он положил письмо в полость патриаршего посоха и стал одеваться. Он любил приходить к Варде во всем великолепии. Ирина волновала его. В ней была какая-то притягательная плотская сила. И патриарх завидовал Варде, но признавался в этом лишь себе.
Фотий долго стоял у ворот кесарева дворца. Его, очевидно, не ждали. Да и прибыл он в необычное время, без предупреждения. Пока поднимался по лестнице, ему казалось, что из-за каждой двери за ним следят невидимые глаза; чувство тревоги проникло в душу, сделав его подозрительным и настороженным. Остановившись посреди приемной, он огляделся. Красочная мозаика на полу и на стенах, мебель из темного дерева, кадки с южными растениями с крупными яркими цветами впервые произвели на него впечатление. Патриарх обычно приходил сюда в спешке, углубленный в себя, так что не было времени восхищаться обстановкой. После посещения он уносил с собой слово, какое-либо Иринино слово, произнесенное глубоким голосом, жест или улыбку Ирины, подчеркнутую взглядом ее слегка выпуклых глаз. Он сидел в приемной и вслушивался в шум шагов, скрип дверей и приглушенные шепоты. Ему казалось, что в большом дворце кесаря творится что-то неладное. Слуги будто провалились сквозь землю. Фотий подошел к окну и посмотрел в сад. Там было по-утреннему свежо, дорожки подметены и посыпаны белым песком, развесистый орешник почти закрывал ворота, но Фотий сумел увидеть приоткрытую створку и лошадей у коновязи. Стало быть, к кесарю прибыл вестник.
Патриарх прогулялся по приемной, остановился у кадки с олеандром, понюхал его алые цветки и открыл посох. Письмо Мефодия уняло нетерпение. Мир бурлил, люди воевали за веру и против нее. Вот папа отлучил Фотия от церкви, предал анафеме, но разве он этим повредил ему? Нет. Ни добраться до него не может, ни призвать на свой суд — все равно что кидать камнями в солнце. Теперь папа обрушит весь гнев на византийскую миссию в Моравии. Именно об этом пишет и Мефодий. Константин прибавил всего несколько слов уважения, обо всем остальном сообщал старший брат. Он слыл человеком практического склада мышления, умел нащупывать нити взаимоотношений меж людьми, предвидеть ходы большой политики. Ростислав воевал с немцами и просил о помощи. Впрочем, письмо задержалось в пути — вероятно, гонцу пришлось колесить. В Константинополе уже знали о войне моравского князя. Знали, что он проиграл ее, несмотря на то, что храбро защищался в крепости Девин. В помощи уже не было надобности. Фотию известно было даже, что Ростислав признал верховенство Людовика Немецкого. Того единственного, чего патриарх не знал, не было и в письме: какова будет судьба миссии и братьев? В сущности, он не столько волновался за судьбу братьев, сколько за судьбу своих планов. Боялся, что папа восторжествует с помощью немецких священников и растопчет мечту Фотия о победе в Моравии. Не хватало еще бунта в Болгарии... Все, что патриарх завоевал с таким трудом, теперь рушилось, рушилось повсюду. Фотий был упорным человеком, редко впадал в отчаяние, но на эти известия нельзя было махнуть рукой и забыть о них. Гибли плоды его труда. Пожалуй, в Моравии дела не столь страшны, на этой кровавой меже победы чередовались с поражениями, но если выпустить из рук Болгарию — надо оставить патриарший престол, ибо вся его борьба теряет смысл.
Шаги Ирины прервали его думы. Она была весьма смущенной и, поцеловав руку патриарха и получив благословение, попросила извинить Варду: его задерживают какие-то неожиданные неприятности. Она не сказала, какие именно, но, судя по долгому отсутствию кесаря, неприятности были немалые.
Ирина пригласила гостя сесть в широкое кресло и, опустив ресницы, села напротив. Впервые сидя наедине с нею, Фотий мысленно сравнивал ее с Анастаси. В Ирине не было ничего детского — женщина рвалась из-под златотканых одежд; шея, белая и мягкая, излучала порочную чувственность, Ирина была словно пропитана ею — вся, от высокой прически до скрытой платьем, но явственно очерченной ноги. В присутствии Ирины Фотий забыл о своих высоких заботах. Без сомнения, древние эллины недаром обессмертили в скульптуре формы женского тела, недаром воплотили их в образах божественных Венер. Тогда почему он должен лишаться того, что дается человеку самим господом и отнимается на склоне лет? Ведь он не вечен. Если бы бог считал плотские желания ненужными, не стал бы он вселять их в душу человека, которого сотворил. Правда, тут вмешался и дьявол, открыв глаза Адама для познания, но разве тот, кто целыми днями без дела прогуливается по райскому саду, не увидит сам запретного плода?
В присутствии Ирины Фотий, забыв про свой сан, вернулся в те годы, когда насмехался над церковными догмами, когда с уважением и удивлением углублялся в мир древних философов. Длинные опущенные ресницы Ирины скрывали ее глаза, но патриарх чувствовал, что она каждой клеточкой своего тала ощущает его желание. Это открытие смутило его, он заерзал в кресле.
— Если светлейший кесарь не имеет возможности принять меня, я мог бы прийти в другой раз, — сказал он и котел было встать.
Ирина только подняла ресницы и взглядом заставила его замолчать. В ее глазах были усталость и безграничная печаль. Будто не расслышав вопроса, она вздохнула и неуверенно спросила:
— А… как там ваши светила, владыка?
— Кто?
— Братья... Кого вы послали завладеть Моравией.
— Воюют, светлейшая.
— Воюют, — повторила Ирина, и в голосе ее послышалась такая тоска, что патриарху стало неудобно смотреть на нее.
Трудно понять душу этой женщины. Когда-то она говорила о братьях со злобой, а теперь будто сожалела, что они воюют и что их жизнь, как и на всякой войне, подвергается опасности.
Пока он соображал, как продолжить разговор, дверь открылась, и вошел Варда. Ирина воспользовалась его приходом и ушла, вновь поцеловав патриарху руку, и Фотий содрогнулся от жара этих губ, которые только что так печально промолвили «воюют».
Варда извинился, мол, заставил патриарха святой церкви ждать, сказал, что причины были весьма важны. Фотий понял: кесарь тоже знает о бунте в Болгарин, и это всерьез обеспокоило его. Надежда, что неизвестный священник от страха сгустил в своем сообщении краски, умерла. Фотий вновь присел в кресло и растерянно опустил руки на колени. Варда был угрюм, неспокоен, даже сердит. Он сердился и на Бориса, и на божьих служителей, неспособных вести борьбу за души язычников. Слетелись туда, как мухи на мед, и довели дело до бунта. Если болгарский князь не сумеет справиться с бунтарями, придется опять снимать византийские войска с сарацинской границы. Тридцатилетний договор е Болгарией успокоил Константинополь, и всю армию отправили воевать против арабов. В близлежащих крепостях остались лишь незначительные части, годившиеся разве только для обороны. Заварил Василий кашу — пусть теперь сам ее и расхлебывает. Василеве позвал Варду, чтоб сообщить ему новости, и кесарь очень удивился: гонец не ему первому доложил известия, а непосредственно императору. Значит, Василий хочет отстранить кесаря и от этих дел. Настойчивость, с которой бывший конюх копал ему яму, серьезно пугала Варду. Во-первых, он отнял у него командование императорской гвардией; во-вторых, помешал связаться с войсками, когда они находились близ Константинополя; в-третьих, отнял право первым получать секретные сведения и командовать соглядатаями и гонцами. В-четвертых, один бог ведает, что ему еще придет в голову, чтобы очернить Варду и, может быть, лишить его жизни. Варда посмотрел на патриарха, глубоко вздохнул и несколько фальшиво и напыщенно сказал:
— Ну, святой владыка, пора нам действовать!
Ростислав возвращался от крепости Девин во главе войска, растревоженный поражением, недовольный собой. Он унизился перед Людовиком Немецким: должен был поцеловать меч и крест и поклясться ему в верности. Властелин Великой Моравии никогда еще не был так опозорен. Нет, не надо было заключать союз с немецкими маркграфами. Ведь в прошлом году Карломан ничем не помог ему. В сущности, и Ростислав не оказал ему помощи, оставив воевать с отцом один на один. Король тогда сокрушил сына, взял в плен и посадил под домашний арест. Но это их домашняя распря, и напрасно Ростислав впутался в нее. В те дни Людовик Немецкий не посмел напасть на него. Напали только болгары; однако теперь дело приняло иной оборот. Видно, Людовик основательно подготовил свой поход. Король вторгся в земли Ростислава с многочисленным конным и пешим войском, и он, Ростислав, не выдержал. Хорошо хоть, что заперся в неприступной крепости Девин, иначе вряд ли остался бы в живых...
Властелин Моравии дернул поводья, обернулся и оглядел запыленную колонну уцелевших воинов. Она ползла по дороге, не соблюдая порядка, без песен, в мрачном, как и он сам, молчании. Все ранее завоеванное надо будет исподтишка добывать снова Выгнанные немецкие священники вернутся, а там, смотришь, пошлют к нему во дворец какого-нибудь «советника», чтоб и в собственном доме не было спокойствия. Неизвестно, удастся ли ему теперь добиться самостоятельной церкви. Труд братьев пойдет прахом, если Ростислав откажет им в покровительстве. Немалую работу совершили они в его землях, несмотря на то, что никто из них не имел епископского сана. Напрасно стал он с недоверием относиться к их делу. Ведь живое слово братьев помогало сплочению народа и тем более будет нужно теперь. Раз немцы сразу заговорили против них, значит, они — кость в горле зальцбургского архиепископа. Нет, не бывать тому, чтобы он, властелин Моравии, бросил их в эти тяжелые времена. Лишь бы хватило сил отстаивать и ныне, в положении немецкого вассала, народные интересы. Ростислав покачивался в седле, и взгляд его невольно останавливался то на лесистых холмах вдоль дороги, то на крышах домов, рассыпанных по долинам. Мир продолжал жить. Жили птицы, звери, все, что населяло землю, не обращая внимания на княжеское поражение ч княжеские тревоги. И чем глубже задумывался Ростислав, тем яснее понимал, что страхи и тревоги преходящи, как сам человек. Разве до него мало людей прошло той же дорогой, по той же земле, и ветер разметал их мысли, а дожди промыли их кости до перламутровой белизны. Коротка жизнь человека. Словно в подтверждение раздумий из близкого оврага поднялся ворон. Князь усталым взглядом проследил за жирной черной птицей. Сев на ветку, она окровавленным клювом принялась чистить перья. Наверное, в овраге лежала падаль или убитый человек — все равно что: жертва стала кормом ворона, жизнь которого, как говорят старые люди, продолжается целых пять человеческих жизней. Где же справедливость? Ростислав остановил коня, поднял тяжелый лук и прицелился в птицу. Почуяв неладное, ворон взмахнул крыльями и улетел, зловеще и сипло каркая. Князь опустил лук и пришпорил коня. За ним взвилось облако белой пыли и скрыло от него войско.
Велеград, Микулчице и окольные крепости защитили себя от немцев. Все, что вне крепостных стен, было сожжено и разрушено до основания. Люди бродили среди пожарищ, ища остатки посуды, недогоревшую мебель, разбросанную утварь. Жестокая война уничтожила труд многих поколений и подорвала добрые намерения Ростислава. Скольких хлопот и забот стоило собрать воедино и сохранить моравское государство. Его отец, Моймир, начинал с нуля. Немало бессонных ночей потребовалось ему, чтобы объехать князей и владельцев замков и уговорить их объединиться, если они не хотят больше быть рабами и вассалами франков. Тогда воспротивился только Прибин, нитранский князь. В сущности, он не имел ничего общего с большей частью людей, населяющих его земли Когда-то, поссорившись с болгарским ханом, он покинул его страну с небольшой ордой болгар, сумел договориться с франками, и они дали ему во владение Нитру. Крепость была сильной. Прибин еще больше укрепил ее, расширил, построил вторую крепостную стену — словом, сделал неприступной. И возгордился. Моймир не раз посылал к нему послов, но тщетно, и наконец решил прибегнуть к силе. Он победил Прибина и выгнал из собственник владений. Долго скитался тот — то у франков был, то у хорватов и болгар, потом опять у франков, — пока они не смилостивились и не позволили ему править Блатненским княжеством. И опять засновали посланцы меж князьями-соседями. Закрутилось колесо тайных переговоров, как вдруг, ко всеобщему удивлению, Моймир вернул Прибину нитранские земли. Но лучше бы он их не возвращал! Прибин начал клеветать на князя, и франки сделали все возможное, чтобы свергнуть Моймира. Надо было спасать свои владения, и он уступил их сыну, Ростиславу. Сын унаследовал мечту отца создать сильное государство, которое могло бы противостоять Людовику Немецкому, и потому первым делом решил отомстить Прибину. В кратком сражении под Нитрой самонадеянный князь пал от стрелы Ростислава. Сын Прибина, Коцел, спасся бегством к немцам. Они дали ему Блатненское княжество: оно стало разменной монетой, выплачивавшейся немцами за верную службу. Молодой князь обосновался в Мосбурге, укрепил город, но не перестал зариться на бывшие владения отца, где теперь правил племянник Ростислава, Святополк. Племянник храбро дрался в том сражении, и дядя остался им доволен. Многие приближенные моравского князя возражали против возвышения Святополка, указывая на его спесивость и на то, что он-де готовит заговор, чтобы сбросить опеку, но в его поведении Ростислав пока не видел ничего подозрительного. Ведь Святополк хорошо защищал Нитру и, надо думать, останется преданным и сговорчивым.
Крепостной ров вокруг Велеграда был местами засыпан. Кое-где в стенах виднелись пробоины, но население, поднявшееся на защиту города, сумело его отстоять. Ростислав остановился у городских ворот. Тридцать приближенных бояр из свиты затрубили в рога, и их звуки оживили тишину. Залязгали цели, и тяжелый деревянный мост стал медленно опускаться.
Первым на него въехал князь. Копыта коня зацокали по толстому, окованному железом дереву, и снова раздался дружный призыв рогов. С внутренней стороны выстроились защитники города. Впереди стояли Константин и Мефодий с учениками. Рыжая борода Горазда светилась медным отливом в лучах заходящего солнца.
Подняв руку, Константин троекратно перекрестил Ростислава. Ученики запели какую-то церковную песню, умилившую князя. Нет, еще не все потеряно! Вот люди чтут его, духовенство — собственное! — восхваляет. Чего еще можно желать? Он побежден, но он придет в себя, соберется с силами и отплатит врагу. Нельзя складывать оружие. Все на этой земле преходяще, и сила немцев тоже. Колесо жизни вертится, говорил когда-то отец, и те, кто внизу, завтра могут оказаться наверху — кто знает? Князь выпрямился, дернул поводья; усталый конь встал на дыбы и громко заржал.
Народу не нужен унылый властелин. Его должны видеть дерзким и непокорным. Унылый властелин ведет за собой унылых воинов, но он, Ростислав, не позволит считать себя растоптанным и покоренным. Во дворе замка все было по-старому. Из голубятен доносилось воркованье, пестрокрылые голуби стаями взмывали в небо и со свистом садились на крышу. Князь торопился в замок повидаться с семьей. Его жена болела, и в Девине он сам ухаживал за ней. Она была молчаливой, строгой женщиной, привыкшей повиноваться судьбе и мужу. Иногда, ощущая ее строгость, он спрашивал себя: любит ли она его? Эти мысли приходили редко, а теперь князю и вовсе было не до них. Когда он был помоложе, женщины будоражили его кровь, позднее тревоги о судьбе княжества заменили эти волнения, но в минуты хорошего настроения Ростислав вспоминал старые обычаи. Его предки, его отец жили не с одной женой, и никто их за это не попрекал. Теперь последователи Христа боролись против многоженства. Чем оно мешает им? Лишь бы ты был в состоянии прокормить и одеть несколько жен. Ростислав до сих пор помнит разговор отца с каким-то священником, который разгневался на боярина, имевшего несколько жен. Священник хотел отлучить его от церкви, но Моймир вступился: «И что из того, что у него много жен — и в доме, и вне дома? Женщина как река: перешел, обернулся, следов нет. Зачем тогда карать человека? Ведь все на свете — от бога...» Эти рассуждения глубоко запали в сознание Ростислава. У его народа были старые обычаи. Если девушка до свадьбы не понравилась хоть одному мужчине, парни чурались ее, считали некрасивой и неинтересной.
Теперь церковь подняла голос против этих обычаев. Священники придумали новое слово и били им, как камнем. Каждого позволившего себе небольшую вольность обзывали развратником, налагали на него долгий пост, предавали анафеме. Но что плохого, если увеличивается численность народа? Ростислав собирался потолковать об этом с братьями, да все было недосуг. С сегодняшнего дня надо быть хитрее. До сих пор Ростислав надеялся на оружие, но, увидев, что оно мало помогло, решил чаще пускать в ход оружие мысли. Оно рассекло немало узлов.
По уму нет равных византийским мудрецам. Если предоставить им и их делу полную свободу, все окрестные славянские народы объединятся под эгидой нового епископата. Тогда не он один, а вся славянская общность будет поддерживать братьев, раздражая немцев и папу... Ростислав поднялся по лестнице, оглядел прохладную приемную, пересек ее и исчез в соседнем коридоре. Опочивальня находилась на верхнем этаже. Жена настолько ослабела, что не вставала с постели. Еще до начала войны она запретила мужу посещать ее, так как не хотела, чтоб он видел ее некрасивой и изможденной. Вид княгини смутил его: волосы поседели, щеки впали, а тело вообще нельзя было различить под мягкой пуховой периной. Виноватая улыбка жены сбила князя с толку. Он остановился на пороге и не посмел приблизиться к ней.
— Подойди. — еле слышно обронили ее губы.
Он шагнул, оперся на меч, как на пастушеский посох.
— Испугался? — спросила княгиня.
Прежде чем ответить, он мучительно проглотил слюну. Хотел успокоить ее, рассеять, но она отмахнулась — молчи, дескать.
— У меня к тебе просьба...
— Какая?
Вели позвать Деяна.
— Деяна? Кто такой?
— Целитель. Из окружения братьев.
— Ладно, позову, — сказал Ростислав и неумело погладил ее руку.
— Говорят, он и мертвых воскрешал. Ты слышал о нем?
— Да
Имя Деяна было совершенно незнакомо князю, но он не мог лишить жену последней надежды. Пусть и этот врачеватель попытается ее вылечить. Сегодня же прикажет позвать его. А вдруг вылечит...
На дворе светило солнце. Кипела жизнь. Ростислав неожиданно упрекнул себя за прежние мысли о женщинах.
Ему казалось, именно этими рассуждениями он накликал болезнь на ту, которую любил. Ее молчаливая любовь никогда не мешала, не досаждала ему. Жена ни разу ни в чем его не укорила. Он знал ее больше как женщину, но как человека понял только сейчас. И она надеялась. Поможет ли этот Деян?.. Сомнения князя усилились, когда он увидел самого целителя. В ветхой суме за его плечами, должно быть, лежало чудотворное лекарство. Сухая фигура с жиденькой бородкой, изъеденной временем, не внушала доверия. Если он и в самом деле умеет лечить, почему сперва не подлатает себя? Ростиславу нравились крепкие, здоровые мужчины, которым ничего не стоит выпить ведро вина и в один присест умять жареного барашка. А этот?.. И все же он велел отвести Деяна к жене.
Так жизнь снова вошла в прежнюю колею, если не считать молчаливого возвращения некоторых франкских священников. Мало кто из них имел высокий сан. Они появлялись в Велеграде один за другим, внезапно, как тот черный ворон, и ничего не требовали. Стремились занять свои прежние обиталища, но, если видели, что это им не удастся сделать, бесшумно отходили в тень в ожидании лучших дней. Будучи неуверенными в своей силе и в искренности моравского князя, они старались не попадаться ему на глаза, но не упускали случая очернить Константина и Мефодия, называя братьев и их учеников носителями зла и неправды.
Для немцев братья были еретиками, так как рискнули нарушить святую догму триязычия. Если б не покровительство моравского князя, они не задумываясь послали бы Константина и Мефодия на костер. Но к Ростиславу мало-помалу возвращалось прежнее самочувствие. После того как Карломана посадили под домашний арест, недовольные королевской властью поднялись по всей стране, маркграфы не хотели мириться с тем, что у них отняли достоинство и земли. Они объединялись., организовывались и готовили заговоры против Людовика Немецкого.
Их взгляды вновь с надеждой обратились к Ростиславу; они предлагали заключить союз, обещая уступки и новые земли моравскому князю. Он не спешил давать согласие, ибо однажды уже обжегся Маркграфы не внушали ему доверия, казалось, кое-кто из них пытается проверить его преданность императору.
Уйдя с головой в обдумывание всевозможных планов, Ростислав не забывал и о здоровье жены. Она вновь запретила пускать его к себе, ее посещал лишь тот старик с жиденькой бородкой и ветхой сумой. Князь часто встречал его на каменной лестнице замка, но не было времени обменяться хоть парой слов. Тревожное лето уже покатилось под гору, словно сорванное ветром яблоко, когда дверь столовой открылась и на пороге показалась улыбающаяся, изменившаяся до неузнаваемости супруга. Желанное чудо произошло! Старик столь искусно свершил свое дело, что Ростиславу просто не верилось. Не будь он свидетелем, никогда бы не поверил, что существует человеческая сила, способная воскрешать из мертвых.
Обрадованный и изумленный, князь встал и пошел навстречу жене.
Бунтовщики приближались к стольному городу.
Борис приказал запереть крепостные ворота и позвать к себе старейшин ста родов, которые, согласно древней традиции, должны были находиться вокруг правителя.
В тронный зал явились всего сорок восемь, остальные пятьдесят два присоединились к мятежникам. Кавхан Петр посчитал дважды, но от этого их больше не стало. Среди них не было ни одного «чистого». Потрясенный, князь постиг истину: нет, он не был ханом и князем болгар. Болгары бросили его. С ним остались лишь те, кто понял ограниченность древних законов государства. Борис закусил губы и сжал дрожащие от гнева кулаки. Верные боилы, багаины, тарканы и боритарканы молча стояли в зале; каждый, смущенный жестокой правдой, углубился в свои мысли.
— Спасибо вам за верность! — Князь сказал эти слова срывающимся от волнения голосом. Все видели, как заходили у него желваки. Затем князь высоко поднял меч, рукоятью вверх, отчего он стал похож на крест. — Завтра вечером мы пойдем против невежества и глупости, чтобы защитить наш новый закон. Горе тому, кто встанет на нашем пути! Готовьтесь… заплатить за добро добром, за зло — злом!
Повелев каждому вооружить своих людей и разместить их в намеченных местах вдоль рва и на стенах, кавхан Петр закрыл Великий Совет.
Дозорные часто сообщали новости о передвижении мятежников Мужчины из пятидесяти двух родов возглавили их, чтобы повести на стольный город. Кони поднимали вдали клубы пыли, щиты и копья поблескивали в косых солнечных лучах. Мятежников было много. Они шагали вразброд, лес копий, мечей и вил создавал впечатление, будто люди идут на косьбу. Никто не подозревал о ловушке. Осмелев от того, что их так много, они двигались, словно стадо, готовое снести любую преграду. Вожаки еле сдерживали их, упрашивая подождать воинов из дальних областей, привыкших к боевому порядку. Борис вместе с кавханом поднялся на крепостную стену. Все поле со стороны Шумена было черно от людей. Хану стало не по себе. Неужели это те, кого он с таким трудом спас от голодной смерти?! Те, ради кого навлек на себя ненависть знати, разрешив им охотиться на ее землях и в ее лесах?.. Древнее знамя — победоносный конский хвост — развевалось вдали над этим людским морем, и неистовые крики о возмездии Тангры летели к небесам. Жрецы шли в первых рядах; высоко поднималось пламя жертвенного огня, и визг жертвенной собаки достигал ушей князя.
День был на исходе. Лучи закатного солнца окрашивали головы людей и копья в багровый цвет, и столпотворение внизу выглядело кровавым и страшным.
— Это божье знамение...
— Что, светлейший княже? — спросил кавхан.
— Все это, внизу...
Князь повернулся и по старой привычке три раза сплюнул. Оба углубились в свои мысли, а они были нерадостными. Кавхан думал о своем жизненном пути. Разве плохо жилось ему в Старом Онголе? Его отец, глава рода Иоанн Иртхитуин, сызмала обучил сына добывать кусок хлеба мечом и храбростью. А у молодца и голова была толковой, так по крайней мере считали его близкие. Сколько раз доходило до пограничных стычек с кочевыми племенами, и всегда он умел угомонить их то словом, то взяткой. Не хотелось проливать кровь своих людей. Надо было беречь их для будущего решительного сражения, когда все силы понадобятся в борьбе с венграми или воинствующими племенами, привыкшими грабить и опустошать соседние земли. Вообще там, на передней линии, было хорошо. А теперь, став кавханом, он замарает свой меч кровью знатных болгарских родов. В сущности, он сам остался прежним или стал другим? Имя у него не болгарское, никто не называет его Огламом, кроме первой жены, всем больше нравится Петр, да и сам кавхан быстро привык к новому имени. Кем был тот Петр, апостол, он узнал всего несколько дней назад от княжеской сестры, Феодоры. Значит, Петр — краеугольный камень римской церкви, а он, кавхан, — болгарской? Ведь он ничего не знает ни о религии, ни о боге, которому служит... Впрочем, надо ли знать? Теперь он должен спасать столицу от простолюдинов и рабов, от тех, кто не желает добра своему князю. Ведь если они ворвутся сюда, то не простят его, что бы он им ни говорил, просто потому, что он — брат ханской жены. Не пощадят, растопчут его даже те, кого он спас от голодной смерти, добившись того каравана с хлебом. Возможно, они потом и пожалеют, в мире ведь так водится — сожаление наступает после содеянного зла. Петр тоже жалеет о том, что согласился стать кавханом именно в это тяжелое для государства время, но назад возврата нет, И нечего больше об этом раздумывать.
С гор спустился легкий вечерний ветерок, из-за далеких хребтов выползли черные тучи, заходящее солнце окунуло в них лучи раз, другой, и вот уже погасли красный и оранжевый огни, поглощенные, задушенные тучами, а они двинулись дальше и овладели всем пространством между горами и небесным куполом. Чтобы прогнать наступающий мрак, мятежники разожгли костры, где-то запищала волынка, вокруг костров пошли пляски, дикое веселье взбудоражило землю. Огненная стрела взвилась в небо и, очертив дугу, упала в толпу. Только пьяные могли зря растрачивать стрелы, которые одна за другой взлетали в небо, описывая высокие огненные дуги, и Борису вдруг показалось, что вернулись мартовские праздники его детских дней, когда ребятня, гремя пустыми деревянными горшками, прогоняла змей и ящериц, собирала мусор в кучи и разжигала большие костры, через которые все прыгали, веря, что это к здоровью. А на рассвете в небо взмывали огненные стрелы. Парни метали их во дворы будущих жен. Девушки прятались за плетнями, стараясь разглядеть сквозь щели обладателей стрел. Борис не знал, что станет теперь с этими дедовскими праздниками. Спроси он у сестры, может, и получил бы ответ, но, правду, сказать, сейчас ему было не до праздников. Костры в поле полыхали, карабкались по холмам и исчезали во мраке, как падающие звезды. Лишь бы войска в крепостях не спутали сигнальный огонь с каким-нибудь большим костром! Борис и Ирдиш -Илия вроде предусмотрели все, но мало ли что бывает. Они зажгут сигнальный огонь, когда утихнут бесовские крики и опьяневшие, усталые мятежники свалятся у костров. Именно тогда княжеский огонь запылает в небе, и горе, о горе им... В этих последних мыслях крылась злость, и Борис испугался самого себя. Ведь он старался владеть собой в самые тяжкие мгновения, стремился не поддаваться чувствам. Так поклялся он давно, после первого урока, когда было задето его честолюбие властелина. С высокой стены князь осматривал темное поле, ров и табуны, спрятанные за рвом, чтобы они не попали в руки мятежников. Лежащие около коней коровы вдруг привлекли его внимание.
— Отправь кого-нибудь к Феодоре. Пусть приготовят свечи. Много свечей. Взять из часовни и другие — она знает. Мы тоже пошлем им стрелы, они запомнят их.
Принесли свечи, и Борис велел прикрепить их к коровьим рогам. Когда зажжется сигнальный огонь, надо будет зажечь и эти свечи и пустить коров в поле, в стан спящих бунтовщиков.
Все сделали так, как было велено, и все произошло так, как предусматривали. Они разбили мятежников, взяли в плен множество простолюдинов и рабов, только знатных почти не брали в плен. Собрали бедноту на месте табунов, между рвом и крепостной стеной, под стражей верных князю воинов. В поле валялись трупы. У жестокости свои законы, и Борис не сумел одолеть жажду мести. Он приказа л уничтожить все пятьдесят два рода вместе с женщинами и детьми. Вздрогнул стольный город, ибо милости не было ни для кого. Женщины выли, дети плакали на руках у матерей; мужчины пошли на смерть с тупым смирением на лицах. Они ведь поднялись спасти Тангру, а Тангра отвернулся от них. Всех повели куда-то по дороге в Овеч, где были приготовлены общие могилы — в старых кирпичных мастерских. И несмотря на то, что обреченные знали, куда идут, они все еще не верили в свою гибель. Лишь после того, как первые головы покатились с плеч под топором палачей, все осознали жесточайшую правду. Новый бог требовал жертв. Тангра звал своих верных к себе. И только перед смертью постигли они, что, когда спорят боги, страдают люди. Увы, было поздно. Осужденные унесли с собой в небытие непокорство народа, от которого останется только имя — болгары. В полдень, когда пятьдесят две знатные семьи были зарублены, к яме привели простолюдинов и рабов, чтобы они собственными глазами увидели княжеское наказание. Картина была страшной. Все молчали, словно пораженные громом. И в этот момент было сообщено решение Бориса: они прощены. Им прощалась дерзость, ибо они подняли рук у на князя не по своей воле.
Не было милости для жрецов. Они остались в яме вместе с семьями знатных. Только верховный жрец куда- то исчез. Люди ясно поняли, что отныне будут повиноваться новому богу, а с ним шутки плохи.
Молва о жестокости князя обошла всю болгарскую землю, внушая страх и укрепляя новую веру. Теперь люди безропотно строили церкви, проклятий не было слышно. Они шли в новые святилища, как на посиделки: повидаться, поболтать о том о сем. В церковных дворах стали устраивать смотрины. Проповеди византийских священников проходили мимо ушей, не затрагивая сознания. Мало кто понимал их язык. Зато святые образа приковывали внимание людей, побуждали искать знакомые черты. Все питали глубокое уважение к богоматери с младенцем на руках. Материнство — это было так понятно женщинам. Иисус же, которого писали с огромными, недетскими глазами, напоминал им ребенка, больного лихорадкой. Его жалели и ставили перед ним самые большие свечи. Несмотря на запреты, простолюдины и рабы с трудом отказывались от древних обычаев. Мишоров день, песий понедельник, день стад и огня, праздник земли почему-то не умирали, продолжали жить и под крестным знаком. Свадебные шествия с грустными припевами, кони, украшенные дарами, телеги, полные приданого, без устали неслись по деревенским дорогам. В гуще веселья священник возникал всего лишь раз, дальше все шло по-старому. Пыталась утвердиться какая-то новая, неизвестная религия, смесь добра и ала... Сам князь не понимал, что следует оставить и что запретить. Феодора могла дать совет только насчет богослужений. Тогда Борис решил написать письмо патриарху Фотию. Он сделал это не столько ради ясности, сколько потому, что решил быть твердым с патриархом. Хватит его священникам трясти рясами на болгарских землях. Князь жестоко наказал бунтовщиков, пожелавших вернуть старое, но новое так и осталось непонятным для людей, и совсем не по их вине... Виноваты чужой язык и чужие священники. Борис хотел иметь болгарскую церковь, со своим главой. Ради бога, пусть Византия считает его духовным сыном, но это не должно мешать устроению церковных дел на собственной земле. В заключенном мирном договоре ничего на этот счет не говорилось, речь там шла только о принятии христианства от Константинополя. Это развязывало князю руки. И он не поколебался потребовать, что ему полагалось, — своего главу церкви.
Мысли его разделяла и Феодора... Прежде чем послать письмо Фотию, Борис посоветовался с кавханом и тестем Иоанном Иртхитуином. Позвали и Алексея Хонула. Верный старой ненависти к соотечественникам, тот горячо убеждал князя, что самый правильный путь — иметь самостоятельную церковь. Пусть Фотий откажет — посмотрим, как он это сделает. Алексей Хонул следил за спором между Константинополем и Римом, знал, что в случае отказа патриарху пришлось бы опровергнуть свое утверждение, что каждая церковь вправе быть независимой.
После жестокой расправы с бунтовщиками князь замкнулся, стал суровым, нервным и мнительным. Появилась бессонница. Целыми ночами сидел он в часовенке, молясь и бодрствуя. Совесть искала прощения у бога, к ногам которого он положил столько жертв. Борис похудел, высох, лицо потемнело и осунулось, светились один глаза, ставшие большими и круглыми. Приближенные избегали его. После двухнедельных молитв он вдруг созвал Великий Совет и без лишних слов велел заменить убитых боилов славянскими князьями, которых собрал со всей болгарской земли. Согласно старому обычаю, им с семьями надлежало переехать в столицу или поселиться вблизи нее. Борис разместил большинство в строящемся Преславе, остальных — в Плиске. С этого дня он начал величать себя великим князем, в отличие от подчиненных ему князей. Все теперь были равны перед законами государства. Не было больше двух истин, одной — для болгарина, другой — для славянина.
Этот шаг вернул ему уважение людей.
Если он задумал действовать решительно, нельзя медлить, пока не появились новые «чисто» болгарские роды. Князь намеревался быть одинаково твердым и со своими, и с чужими. Так он будет вести себя и с патриархом. Если Фотий попытается оспорить его право на самостоятельную церковь, Борис обратится к Риму. Ведь Людовик Немецкий давно обещает заступничество перед папой.
Два воробья вили гнездо под крышей дома напротив, взъерошенные, неспокойные, они будто потемнели от недавнего тумана. Один, поменьше, все ласкался, искал клювиком клюв другого. Папе казалось, что они разговаривают о своем будущем семейном гнездышке. Небо над ними было чистым и синим, белесые облачка пронеслись, точно стая голубей, и исчезли, словно боялись замутить божью лазурь. Николай утонул взглядом в бездонной синеве. Она манила безграничностью; ему казалось, что он сам становится бесплотным и легким, бесконечно далеким от земных дел. Такое случилось с папой впервые. Он твердо ступал по земле, всегда с кем-нибудь воевал, а теперь вот искал в ясном небе покоя и безмятежности. Папа удивлялся самому себе. Вероятно, все это было результатом достойно исполненного долга, торжества победы... Император Людовик II уехал из Вечного города, не оставшись даже на пасху. Он отказался получить у папы отпущение грехов в среду, перед началом великого предпасхального поста. Император отправился к врагу папы, Иоанну Равеннскому. Ничего, пусть зализывают раны, как побитые псы. Это грубое сравнение, характерное для папы, внесло некоторый диссонанс в кроткую картину и в возвышенное состояние, царившее в душе божьего наместника. Сноп солнечных лучей падал через боковое окно и освещал его усталую жилистую рук у. Он всмотрелся в нее, словно видел в первый раз. Она была будто выкована из золота, с синими дорогами жизни, по которым течет божье вино, вдохновляя его на борьбу. Эта золотая рука умилила Николая. Всевышний шлет ему знак, что он верно служит ему. Откинув голову на спинку высокого стула, папа уснул. Сон был кратким и безмятежным, как у ребенка. Папа проснулся, когда один из воробьев спорхнул со спинки второго, поправляя растрепанные перышки. Николай поколебался — улыбнуться или сделать недовольный вид, но, верный себе, отвел взгляд в сторону: продолжение жизни дано всевышним, поэтому нет причин возмущаться природой. Он не хотел нарушать странного ленивого покоя, но нельзя было отречься и от своего девиза: ни дня без дела, — а посему ударил ладонью о подлокотник кресла, вслушался и повторил удар. Не глядя на появившегося поставеника, сказал:
— Брата Себастьяна!
Губы брата Себастьяна прикоснулись к золотой руке Николая. «Подозревает ли, какую он руку целует?» — вдруг подумал папа и сказал:
— Садись...
Себастьян сел, положив руки меж колен и устремив преданный взгляд на светлейшего отца. В этом взгляде было столько чистоты и верности, что сам папа удивился. Сегодняшний день вообще стал днем удивлений. Мир открывался ему иным, укрощенным и безмятежным, да и он сам будто вновь открыл себя — кроткого и склонного к блаженным грезам. Даже этот человек перед ним показался папе безгрешным и чистым, точно непорочный ангел господень. В сущности, Себастьян и вправду был таким, ибо ему были отпущены все грехи. Николай лично даровал ему отпущение в среду, накануне великого поста, потому что он хорошо служит.
— Уехали?
— Уехали, святой владыка.
— Те тоже?
— Те раньше, святой владыка.
— А люди?
— Ликуют, святой владыка.
— С полным правом... Мы совершили большое дело.
Папа уже хотел отпустить Себастьяна, но посчитал, что день был бы пустым, если бы состоялся лишь этот разговор, поэтому он поджал ноги и сказал:
— А что ты сделал с письмом этих...
— Оно здесь, святой владыка.
— Прочитай.
Брат Себастьян откинул верхнюю одежду и вынул из-под кожаного пояса пергамент. Прежде чем начать читать, он подошел поближе к окну, и его тонкий голос, мелодичный и звонкий, солнечным лучом побежал по залу. Этот голос смягчал резкие слова двух лотарингских архиепископов. Когда папа вторично выгнал их из святого города, они оставили это письмо на могиле святого Петра; оно было полно выражений, которые могут высказать лишь люди, пропитанные ненавистью к представителю неба. Оба оспаривали право божьего наместника вмешиваться в их дела и утверждали, что решение лотарингского духовенства правильно. По их мнению, было справедливо, что Лотар выгнал законную жену и взял любовницу, мать его детей, ибо, кроме канонического права, существует и право естественное, продиктованное жизнью. В тех местах, где слова и выражения были грубыми и несдержанными, Себастьян останавливался в явном колебании: читать, мол, или нет, — но папа согласно кивал, и тот понижал голос, будто этим мог смягчить грубость. Прочитав письмо, монах шагнул к Николаю с намерением передать свиток, который он держал двумя пальцами, а папа сказал:
— Оно мне больше не нужно. Письмо подтверждает их глупость. — И, помолчав, продолжал прежним кротким голосом: — А что думает брат Себастьян?
— Призвать обоих на божий суд за обиду, святой владыка.
— Не надо... Бог дал достаточно знамений, подтвердивших нашу правоту. — Бросив взгляд на Себастьяна и уловив, что тот не понял его, Николай добавил: — Посмотри, какой чудесный день он послал на землю после их отбытия.
Брат Себастьян поклонился, вновь поцеловал руку папы и исчез в темных коридорах. Папа постоял, вслушиваясь в его легкие шаги и пытаясь вернуть себе прежнее настроение, но не смог и погрузился в земные мысли и тревоги. Интересно, как чувствуют себя император и Иоанн Равеннский? Правда, Николай победил обоих, победил лотарингских архиепископов и епископов, даже короля Лотара II, хотя тут победа будет полной только тогда, когда папа устранит Вальдраду и восстановит в правах законную супругу. Все в руках папы, все, далеко лишь неуязвимый Фотий. Если объявить всеобщий военный поход на Константинополь, вряд ли это даст результаты. Николай не спрашивал себя, будет ли это законно, его интересовали лишь результаты. Едва он подумал, что Ростислав продолжает вести себя как самостоятельный правитель, его охватил гнев. Где же Людовик Немецкий? Чем занимаются остальные короли?!
Немало времени прошло с того дня, когда папой Николаем завладело странное блаженное настроение. Жизнь шла своим чередом. Весна давно миновала; на дворе стояла золотая осень с карминовыми прожилками в листьях деревьев. Забыв о счастливом мгновении на черепицах дома, воробьи увели окрепшее потомство под другие крыши. Лотар привел во дворец законную супругу. Все успокоилось. Утих и Ростислав, Людовик Немецкий принудил его стать своим вассалом после очень напряженной битвы под Девином. Победы были, но результатов не ощущалось. Посланцы Фотия все так же спокойно жили под крылом Ростислава. Папа объяснял это неразберихой в королевстве Людовика Немецкого. Многие маркграфы ополчились против него, после того как он посадил Карломана под домашний арест, лишил титулов маркграфов, помогавших сыну. Их оказалось немало, и между ними были родственные отношения, так что вокруг короля усиливалась тайная неприязнь. Пока не упрочит собственный трон, Людовик не станет тратить силы на закрепление победы над Ростиславом. А до этого времени Константин и Мефодий будут делать свое еретическое дело. В его еретичности папа не сомневался ни минуты. Ведь они дерзнули выступить против триязычия, против Исидоровых декреталий, они проповедуют слово божье на каком-то простонародном языке.
Пора разобраться в их проповедях, покончить с бесовскими домогательствами византийских посланцев. Но каким образом? Николай этого еще не решил, ибо другие, более важные события вторглись в тишину Латерана и поглотили его внимание. Болгария проиграла войну с Восточной империей и приняла христианство от Константинополя! Совсем неожиданный удар! Папа не находил себе места, он злился на всех: и на Фотия, и на Бориса, и на Людовика Немецкого, который написал ему когда-то о готовности болгарского князя принять слово Христа от святой римской церкви. Папа настолько поверил этому, что поторопился уведомить кое-кого из епископов. А на деле, оказывается, он предал гласности свое унижение, упавшее как снег на голову. Эта осень осталась в душе Николая не золотом, а туманами: он замкнулся, отдалился от людей на всю зиму, до следующей весны. Все козни патриарха он воспринимал сквозь мглу поражения и внешнего безразличия — до того, пока не узнал о бунте болгар против князя и византийских священников. Надежда снова засветилась в его взгляде. Папа Николай ожил. В походке вновь появилась упругость. Властные нотки в голосе обрели прежнюю ясность и силу. Брат Себастьян каждое утро сообщал известия из болгарских земель. После подавления бунта интерес папы как будто заглох, но это только казалось. Людовик Немецкий сообщил, что болгарский князь обратился к нему с просьбой посодействовать его встрече с папой Николаем. Король не мог сказать, о чем будет беседа, он просто не знал. Ничего, папа был доволен и этим. Выходит, князь болгар не забыл о нем. Вновь возродившаяся надежда придала смысл деятельности римской церкви. Папа взялся за дела королей и епископов. Кто-то кого-то преследовал, кто-то увел чью-то дочь, целые графства брались за оружие из-за мелочных поводов. А в это время на крышах птицы любили друг друга, выкармливали новые поколения, без ссор и распрей устроившись в старых гнездах или соорудив новые по соседству. Воробьи из дома напротив снова учили детенышей летать. Папа смотрел, как птенцы весело подпрыгивают на крыше и их неокрепшие крылышки дрожат в предчувствии полета.
Жизнь птиц была простой, а жизнь людей — сложной. Птицы понимали друг друга с одного прикосновения клювика. А человек все норовил поссориться. Вот только что папа уговорил жену графа Бозо, Ингильтруду, вернуться к мужу, как вспыхнула распря во дворце Карла Лысого. Граф Балдуин увез его дочь и женился на ней. Папе пришлось немало потрудиться, успокаивая отца и примиряя его с влюбленными. Карл Лысый заставил Синод франкских духовников отлучить от церкви будущего зятя. Папа долго колебался, прежде чем принять чью-либо сторону. Дело Лотара II отняло так много времени, что вряд ли стоило снова заниматься подобным случаем. Но если ты однажды взял на себя обязанность решать светские вопросы, нельзя оставаться в стороне. Задачу папы облегчала просьба обоих влюбленных. Он дал свое благословение на их брак, и Карл подчинился его мудрому решению.
Мир населяли люди и птицы, все — божьи создания, а наместник Христа обязан заботиться обо всех, но птицы не тревожили его, а вот сознательные чада, сотворенные по образу и подобию божьему, никак не могли поделить между собой земли и женщин и удовлетворить свое честолюбие. Они все искали, но не находили, все копали кому-то яму и унижали самих себя, все клеветали, чтоб оклеветали их самих, и убивали друг друга. А божий закон не щадил никого, кто преступал его. Сказал же господь: не убий... Но убивать приходилось... Вот Борис, князь болгар, перебил взбунтовавшихся язычников. И если бы он не сделал этого во имя бога, убили б его самого во имя какого-то Тангры. Так что же, сложить руки и ждать смерти? Умирать, как когда-то первые христиане в этом городе, ставшем теперь опорой божьего престола? Если папа и его люди сложат руки, последователи Тангры сотрут их с лица земли. Но бог еще сказал: поднявший меч от меча и погибнет. Папа предпочитает руководствоваться этим вторым законом, более истинным. Такие люди, как Себастьян, угодны богу, они его темь, но и его сила. Когда ты победил, тебе легко отправить своими послами высокомерных честолюбцев типа Арсения, епископа Хорты, — пусть распространяют твои послания и внушают своем осанкой уважение к тебе. Теперь хортенский епископ обходит королей, сообщает распоряжения папы, и ему никто не смеет противоречить. Вот и Карл Лысый подчинился папскому приказу и благословил влюбленных.
Божья земля, божьи птицы, божьи люди... И над ними — он, папа Николай, а выше — только небо...
Папа встал, самодовольно погладил бороду и посмотрел на карниз дома напротив, где воробьи учились летать.
Миссия покинула монастырь под Аквилеей. Константин ехал впереди, погруженный в мысли.
Печален мир без доброго слова, пуста душа без надежды и земля без зерна, без будущего плода. Лишь дорогам нет конца, были бы только силы скитаться по ним... Константин чувствовал усталость. Стал побаливать желудок, усилилась тревога, вызванная сомнением, что дело их бессмысленно. В первый раз отчаяние овладело ими, когда Аквилейский патриарх Лупос не разрешил образовать новый диоцез из земель Паннонского и Моравского княжеств. Диоцез был необходим в непрестанной борьбе с немецкими священниками, понаехавшими в государство Ростислава. Князь поддержал братьев. Это была его идея — объединить близлежащие славянские территории в отдельный диоцез под руководством Константина. Братья уцепились за идею, потому что увидели в ней спасительный росток. Они оставят в Моравии поколение ученых молодых людей, которые по знаниям будут на несколько голов выше немецких священников. Они-то и станут краеугольным камнем самостоятельной моравско-паннонской церкви. Оба князя договорились между собой, оставалось получить благословение аквилейского патриарха, но тот, по-видимому, боялся зальцбургского архиепископа. Патриарх утверждал, будто не имеет права образовывать новые диоцезы. Может, так оно и есть. Константин ощущал, как сужается горизонт вокруг миссии, как враги все выше поднимают головы и люди начинают отступать перед озлоблением немецких священников, не гнушающихся никакими средствами для вытаптывания семян, посеянных с таким трудом. Первая жертва в этой борьбе расстроила всех. Недруги объявили Деяна колдуном, обвинив в том, что-де нечисть каждую ночь собирается в его суме и передаст часть своей бесовской силы чудодейственным травам и кореньям. Эти слухи поползли после того, как старик поднял княгиню со смертного одра. Молва шла за ним по пятам, и немецкие священники натравливали на него простолюдинов.
Константин вспомнил день смерти Деяна. Это было весной. Светило солнце, звенели ручьи, над лугами вились облака пестрых бабочек. В тот день Климент, как всегда, повел учеников на холм, и веселые звуки вербовых дудочек заполнили пространство до самого монастыря. Философ отложил книгу: поманили с зеленого холма звуки беспечной молодости. На память пришли детские годы, согретые теплом материнской ласки. Его мир был иным. Там было лишь синее море — безграничное и ровное, теряющееся в далеком мареве. Оттуда возвращались рыбаки — пахари моря. Лица, обгоревшие под солнцем, узловатые руки привлекли его своей силой, и он мечтал, как подрастет, стать рыбаком... Не стал. Но Константин побывал в таких местах, о которых многие рыбаки даже не знали. Однако не это было важно, важно было, что один из них подарил ему свирель из раковины, она издавала такой же звук, как те дудочки на холме. Константин долго берег ее. Сейчас эти звуки мешали ему уйти от воспоминаний, и он с запозданием понял, что веселье на холме прервалось... До его слуха долетел шум. Он был тревожным. Всмотревшись, Константин понял, в чем дело. По дороге тащилась лошаденка Деяна, но без хозяина. Через хребет была перекинута какая-то одежда. Константин вгляделся пристальнее и оцепенел. Это была не одежда, а сам старик. Руки его беспомощно висели, неестественно торчала борода. Ученики взяли лошаденку под уздцы и повели в монастырь. Веселье кончилось, голоса дудок замерли в листве и травах, надо всем витал дух смерти. Смерть была для Константина чем-то осязаемым. Он мог уловить ее присутствие как некое странное дуновение, как безмолвие, холодно отпечатавшееся на лицах окружающих, — безмолвие, у которого не было определения и названия, но которое никогда его не обманывало. Смерть, смерть шла рядом с дряхлом клячей Деяна. Философ вышел на галерею и стал тяжело спускаться навстречу смерти и ученикам. Старика положили внизу, на каменных плитах двора... Не было видно никакой раны, но в широко открытых старческих глазах застыл нечеловеческий ужас. Константин понял все. В таком ужасе прощались с жизнью невинно осужденные. Он подхватил рукой седовласую голову, и пальцы нащупали в затылке железную шляпку гвоздя. Так обычно убивали колдунов, чтобы приковать нечистую силу к телу жертвы.
Константин выпрямился и троекратно перекрестил старика. Где его сума, он не спросил: был уверен, что ее давно сожгли те, кого лечил Деян. Его похоронили как положено. Впервые миссия предавала чужой земле своего человека, и каждый задумался о собственной судьбе... На похороны пришла и княгиня. Константин увидел слезы в ее глазах — эта суровая женщина плакала по Деяну, спасшему ей жизнь.
А солнце по-прежнему светило и грело, мотыльки все так же шелестели пестрыми крылышками, будто опавшие сухие листья, поднятые ветерком. Одна бабочка села на могилу и долго трепетала крылышками, словно прилетела с далекой родины покойного, чтобы проститься с ним. Все это глубоко запало в душу Философа и надолго расстроило его. Ему долго казалось, что вот откроется дверь, и Деян войдет, дрогнет его побелевшая козья бороденка — от неизменной улыбки, — и он подаст Константину грушу или вытертое подолом рубашки яблоко... До сих пор ощущалось его отсутствие, а ведь с того дня прошло немало времени. Не хватало его безыскусной преданности, которая делала Деяна способным угадывать желания Философа. Деян вошел в жизнь Константина, когда его молодой ум, смущенный действительностью мира знатных, еще только искал себя, когда любовь уходила от него, оставляя в душе горечь первого большого разочарования; Деян навсегда оставил Философа, когда жизнь наносила ему непрестанные удары, воздвигала на его пути коварные, непредвиденные препятствия, которые надо было преодолевать словом и силой. И он понял, что и сейчас нуждается в улыбке и стойкости Деяна, который ни разу не пожаловался, не сказал, что ему опостылело жить. Да, у него было чему поучиться даже Философу. Время и борьба лечат. Константин сам в этом убедился. Это выстраданная истина, не книжная. Иначе и быть не может. Если поддашься боли, значит, откажешься идти вперед по избранному пути. А ведь ты не один, с тобою люди, и их стремления ты также должен осуществить. Верно, Деян был не из тех, без кого нельзя продвигаться дальше, но у него было свое место в этом мире, как у скромной травинки на большом весеннем лугу. Среди разнообразных цветов есть и эта травинка, поднявшая росистый стебелек, чтобы дать миру необходимое и ваять необходимое от него... Но вот приходит глупость и давит ее своей пятой. С глупостью Константин борется уже немало лет. Он не спрашивает себя: во имя чего? Потому что знает — во имя возвышения человека в человеке. Это борьба за жизнь и ради жизни... Оглядываясь на пройденный путь, Константин видит, что все препятствия созданы невежеством. Здесь существует свой мир без каких бы то ни было законов: мужья без объяснений меняют жен, отец спит со снохами, царят порядки, которые вызвали бы возмущение в Византии, — и Константин должен либо примириться с невежеством, либо бороться против него. В церковной жизни дела обстоят не лучше. Церкви существуют только при замках, священники исполняют службу спустя рукава. Посты другие, литургии тоже. Верно, миссия ввела строгий порядок, но церковь нуждается в главе, а кто рукоположит архиепископом именно его, Константина? Ростислав начал терять веру в их начинание. Тогда миссия отправилась в земли Коцела. Тот выгнал немецких священников из своей страны, и это укрепило надежду братьев. Блатненский князь принял их с почестями. Предоставил в их распоряжение все училища и велел ученикам подчиняться братьям. Сам он принялся усердно изучать знаки, сотворенные Философом. Город Мосбург встретил посланцев как дорогих гостей, но немой вопрос, который был в глазах Ростислава, они скоро увидели и у Коцела. Имеют ли братья право возглавить новую церковь? Они пошли просить это право у аквиленского патриарха. Пошли вместе с наиболее одаренными учениками, чтобы и для них выпросить церковные звания. Не хотелось обращаться к Риму: это означало бы отказаться от завоеванного в Моравии и от восточного богослужения, то есть отречься от славянского языка и запереться за толстыми стенами догмы триязычия. И все-таки они могли бы пойти на некоторые уступки, например, перевести на славянский язык литургию о святом Петре, а не о святом Василии, твердо выступить за единую церковь, предоставив папе и патриарху разбираться в том, кому принадлежит первенство. Жизнь обучила их подобным хитростям. Пока Николай и Фотий спорят — они будут спокойно делать свое дело. Так по крайней мере братья представляли себе положение вещей, напуганные большим спором, разгоревшимся из-за Болгарии между двумя церквями. Болгарские послы приехали в Рим просить совета у папы. Константин допускал подобный поворот событий, но не так скоро. Фотий действовал неумело. Догадайся он вовремя послать братьев к болгарам, их князь, может, и не поступил бы так... Константин закрыл глаза, похлопал усталую лошадь по шее и задумался: где-то там, среди белых монастырей Брегалы, остался Иоанн, чтобы сеять семена просвещения. Сумел ли он хоть что-нибудь сделать или зря угас от бескрылой тоски и терзаний? Добрая душа живет в его уродливом теле. В сущности, что такое тело? Ковчег тайных страстен и неразделенных мечтаний. В самом деле так: земля поглотит его, и оно постепенно исчезнет. Лишь сотворенное им останется: облагороженное ли деревцо, высокий ли дом, нарисованный ли образ, или написанное слово — это не имеет значения. Полезное останется, а ненужное растворится в почве. И никто не поинтересуется, каким было твое тело. Если Иоанн и сумеет возвысить свой дух над суетой, он поймет все. Философ опасался только, сможет ли Иоанн побороть свое уязвленное честолюбие. Это ведь фамильная черта. Его брат — такой же, отец — и подавно... Что касается Варды, то по Моравии разнесся слух, будто его убили, но кто — осталось неизвестным. Человек, рассказавший об этом, узнал новость от караванщиков из Солниграда. Если смерть пришла к кесарю из дворца, Фотию не удержаться на патриаршем престоле. Ведь он был его правой рукой, и у них были одни и те же враги. Слегка кольнул вопрос: а что с Ириной? Философ поднял голову, огляделся, как бы испугавшись, не подслушивает ли кто его мысли... Мефодий ехал далеко впереди. Ученики отстали. Он обернулся: запыленные, они плелись следом. По их лицам текли струйки пота. Не было ни одной улыбки. Будь у Константина та свирель из детства, он заиграл бы на ней, чтоб Мефодий услышал. И словно кто-то украл его мысль: раздался громкий сигнал, и прояснились унылые лица.
— Привал!..
Это скомандовал Савва. Ученики быстро укрылись в тени придорожных груш. Услышав сигнал, Мефодий — старый воин! — тут же присоединился к остальным.
Константин спешился, бросил поводья на сухой сук и прислонился к стволу. Поля пустовали, пересохшая трава приобрела бронзовый цвет, из оврага доносилось томное воркованье горлиц. Философ запрокинул голову, желая прогнать усталость, и слух его уловил шепот листвы. Круглые твердые листья груши, начинавшие желтеть, были похожи на золотые монеты. Ирина, помнится, носила браслет из золотых монеток и часто поднимала руку, чтобы он не соскользнул с запястья. Философ очень любил это движение — рукав ниспадал к плечу, обнажая прелестную белую плоть. Как разделило их время, как далеко остался тот сад, где они сиживали вместе... А разве мир так уж богат радостями? Воспоминание было не из веселых, однако неожиданно оно доставило радость Константину. Но тут же он упрекнул себя: плохи твои дела, если ты и такой мелочи рад. Да, плохи — самому себе он может в этом признаться. Плохи! Он чувствовал, что вся их работа обессмысливается... Чувствовал это... Константин услышал, как заржал конь Мефодия, как брат спрыгнул с него и сказал ученикам что-то смешное, но не обернулся. Над чем он может смеяться? Над собственным бессилием?! Ни разу еще Философ не впадал в такое состояние духа. Слушая шутки учеников, отдыхавших в тени, он подумал, что они не постигают всей сложности положения. Ему было трудно разделить их веселье, ибо он измерял все масштабом своей жизни. Судя по всему, придется ехать в Рим. Вряд ли кто из миссии догадывается об этом. Двинулись дальше. Но к Коцелу не стали заезжать. Он любил и ценил братьев, однако едва ли сможет оградить их от гнева зальцбургского архиепископа Адальвина. После передышки ученики повеселели. Откуда-то прилетел ветерок, закрутился вихрь. Сухие травы и листья высоко поднялись в пепельно-серое небо и, кружась, медленно опускались. Константин проследил за ними взглядом... Вот так и с людьми: поднимется вихрь, вознесет их высоко, и, лишь когда начнут падать, поймешь, какие они были легкие и пустые, никому не нужный бурьян, а возомнили себя чуть ли не богами. Жаль, народ поздно постигает эту правду о знати, поздно... Константин достаточно долго жил в кругу знатных и смог вовремя понять их пустоту и покинуть их мир, о чем сейчас ничуть не жалеет. Жалеет о другом — что не был настойчив и не добился поездки в Болгарию. Его дело может укорениться и расцвести только среди своих, там, откуда он родом.
А он пошел просить ниву для посева — новый диоцез, просить у людей, не желающих принять его у себя дома, а тем более раскрыть свои мысли. В чужом монастыре Константин понял, как трудно быть просителем. Каждый глупец начинает важничать и смотреть на тебя петушиным глазом, круглым и вопрошающим. Чем ближе подходили они к Венеции, тем яснее он понимал, что это бегство. Они покидали землю, где упорно трудились, даже не расписавшись на память в монастырском Евангелии, рядом с именами Прибина, Ростислава, Святополка и Коцела. Они покидали эту землю и уносили с собой плохие воспоминания. Они начали сомневаться даже в искренности гостеприимства, ибо возникло ощущение, что их насильно задерживают, пока аквилейские старцы ждут откуда-то распоряжения. Наверное, договаривались с немецкими епископами. Конь устало прядет ушами, солнце, хоть и близится к закату, все еще немилосердно печет, добавляя тяжести мыслям. Немало учеников осталось в Моравии и Блатненском княжестве! Они уже ведут церковные дела. Всего сорок человек захотели поехать с миссией, и Константин раздумывал, как быть дальше. Созревало намерение заехать в Константинополь. А что он там найдет, кому будет нужен? И ответил себе: Болгарии! Быть может, там положение изменится, и он будет нужен, гораздо нужнее, чем здесь. Вот приедут они в Венецию и там все обдумают. Но тут же, глядя на опущенные плечи учеников, упрекнул себя за колебания. Он не может поступить так без всякой причины, отказавшись от последней надежды — Рима! Если папа окажется сговорчивым... Вряд ли, однако, можно ожидать этого от Николая. Он не раз угрожал братьям, и их появление вызовет, конечно, только гнев и проклятия! Нет, Константин не боится! Он достаточно хорошо владеет словом, всю жизнь пополнял свои знания — и не будет молчать от страха. И еще об одном пожалел он сейчас: если заставят миссию уйти из Моравии и Паннонии, и они не увидят больше Марина. Этот тихий и благообразный человек, прошедший с ними путь плечом к плечу, украсил резьбой по дереву немало церквей близ столицы Ростислава. Марин заболел, задержался в Мосбурге, надеясь встретить братьев главами нового диоцеза. Тщетная надежда еще одной доброй души!
Поравнявшись с Мефодием, Константин остановил коня. Вдоль дороги, у подножья запыленных деревьев, струился ленивый ручеек. Братья спешились, уселись, развязали сумы с едой. Их примеру последовали остальные.
Ирина все еще не могла прийти в себя от пережитого. Ей снился Варда, лежащий навзничь в кровати, а там, где сердце, торчит нож с окровавленной рукояткой. Никто не мог сказать, когда это произошло. Охрана перед опочивальней будто сквозь землю провалилась. На стене коридора виднелись кровавые пятна — по-видимому, охранников постигла та же участь, что и кесаря. Да и кто будет интересоваться ими? Их задачей было сторожить и убивать, пока самих не убьют. Варды не стало, и Ирина лишилась всякой опоры. Ее сразу же выгнали из дворца. Слава богу, люди, пришедшие за ней, знали ее. Они когда-то служили у кесаря и сохранили в сердце страх и почтение к нему и его снохе. Ей разрешили взять с собой только то, что она в силах унести сама. Ирина кинулась к драгоценностям. Одни спрятала под одеждой, другие завязала в скромный узелок, чтоб не вводить в грех своих сопровождающих. На всякий случай взяла и шкатулку, но в нее нарочно положила самые простые и дешевые украшения. И оказалась права. У корабельного трапа двое сопровождающих чуть не избили друг друга из-за шкатулки. Вырвав ее из рук Ирины, они исчезли. Корабль уносил Ирину в неизвестность. Она хотела избавиться от воспоминаний, от пережитого ужаса, от всего, что два дня назад было смыслом ее жизни. Сама не зная почему, она сошла на берег в Риме. Может, из-за новых знакомых — семьи синьора Бозоне, а может, по врожденной практичности? Синьор Бозоне путешествовал со всей семьей — с женою м двумя веселыми детьми, потому что, как он говорил, не мог без них жить. Ирина понимала его: дети, словно птенцы, мило и весело щебетали и тут же подружились с ней. Все на корабле видели, как у нее отняли шкатулку, и не упускали случая выражать свое возмущение. Всеобщее сочувствие помогло Ирине понемногу прийти в себя, и, если б не морская болезнь, уложившая ее в постель, поездка была бы неплохой. Дети синьора Бозоне все время крутились возле нее, приносили ей воды, и она привязалась к ним — насколько вообще может привязаться к кому-либо избалованная женщина, привыкшая к ухаживаниям и поклонению. И все-таки неподкупная искренность детей глубоко трогала ее. К ней приходила также их мать, но во взгляде этой женщины улавливались настороженность и недоверие, будто она боялась красоты Ирины. Морская болезнь, бледность, отчетливо выраженное душевное страдание проявили в лице Ирины черты иконописной красоты, которая производила сильное впечатление. Сама Ирина еще не сознавала этого, но пристальный взгляд синьоры Бозоне подсказал ей, что она чем-то смущает итальянку. Естественно, синьор Бозоне не имел права заглядывать в каюту, и это сдерживало ревность его жены. Но ревность проглянула в Риме, когда Ирина сказала, что хочет остаться в Вечном городе, и попросила синьора Бозоне помочь ей устроиться. Она искала не слишком дорогое жилье, но на видном месте Такое нашлось... После этого итальянец исчез, будто сбежал. Ирина знала почему: жена никогда не простит ему услуги, оказанной Ирине. И может, она права. Бозоне — симпатичный мужчина, и одинокая красивая гречанка могла бы прильнуть к нему. Всякое сочувствие порождает чувство, и всякое несчастье — воспоминание о потерянном счастье, которое было недооценено. Ирина сейчас поняла, что получала она с каждым восходом солнца. Прежде она капризничала, если старая Фео не вовремя приносила завтрак или если маслины были не самые лучшие, а апельсины не самые сочные... И многое еще было, о чем она искренне пожалела сейчас, в этом чужом, незнакомом городе. Да и языка она не знала... Сначала даже хлеба не могла попросить, приходилось, как последней дурочке, указывать пальцем. Обычно Ирина делала покупки в полдень и сразу возвращалась. Те немногие золотые монеты, которые она успела сунуть во внутренний карман, все еще выручали ее. Когда кончатся, придется обратиться к драгоценностям. Их было достаточно. Ирина могла не беспокоиться. Тревога приходили с наступлением темноты. Никогда ночи не казались ей столь длинными. Они приносили с собой кошмары, перед сжатыми веками кроваво маячил острый нож и торчащая вверх борода Варды. Он снился ей только так — рука тянулась к всаженному по рукоять ножу, но лишь палец добрался до него... Сейчас Ирине стали понятны страх и подозрительность кесаря, которые она тогда считала безосновательными. В последние дни Варда дважды оставался в ее спальне до рассвета. Пробуждаясь, она неизменно видела его сидящим на краю постели, прислушивающимся к чему-то. Эта настороженность стала пугать Ирину. В первый раз она окликнула его, но он знаком приказал ей молчать и остался сидеть — полуголый, с мечом в руке, готовый в любую минуту выскочить в коридор. Именно тогда он удвоил число охранников, подобрав самых верных людей. И все ожидал известий от сына. Тот поехал на сарацинскую границу — искать Петрониса. В его отсутствие и произошла трагедия. Варда был в своей опочивальне. Чувствовал себя немного спокойнее. В последние дни Ирина привыкла будить его. Когда она вошла к нему и не увидела охранников, то слегка насторожилась, но день уже давно начался, и Ирина решила, что они вышли к внешним воротам. Ее вопль был так силен и безнадежен, что она сама испугалась его и упала в обморок. Привела ее в чувство старая Фео, никто другой не пришел на помощь. Она знала, что прислуга ненавидит ее, однако такого нахальства не ожидала. Было бы время, Ирина расправилась бы со вчерашними блюдолизами! Но надо было думать о собственном будущем, и она вспомнила о Фотии. Его взгляды украдкой не остались для нее тайной, она видела смущение, охватывающее его при встречах. Патриарх мог бы помочь. Но ей не дали пойти к главе церкви. Корабль унес ее. Хорошо еще, что разрешили уехать. Они могли постричь ее в монахини или отдать на произвол простонародью, а эти разорвали бы ее на куски. Особенно женщины. Память сохранила их взгляды, когда она ходила в церковь и демонстративно выражала пренебрежение к словам патриарха Игнатия. Тогда она проходила между двумя рядами глаз, в которых таилась звериная ненависть и зависть.
Тогда Ирина была сильной, неуязвимой, а теперь она никому не известный, растерянный пилигрим в шуме странного города, населенного женщинами и черноризцами. Поглощенная заботами о себе, она все еще не задала себе вопроса: кто же его убил? У него было немало врагов, однако кто рискнул замахнуться на кесаря, на человека, которого боялась вся империя? Кто? Мысленно Ирина перебирала лица знакомых недругов: Михаил слаб, зато от Василия всего можно ожидать. Лишь он получил бы выгоду от этой смерти. Если б Феоктист был жив, Ирина не колеблясь указала бы на убийцу, но логофет давно закончил свой земной путь. Южная стена хранит капли его крови... И к этой смерти Ирина тоже приложила рук у! Страшно признаться, и все же правда есть правда. Не всякий рожден быть заговорщиком и хранить важные тайны. Дядя поверил ей, а она не оправдала доверия. Оказалась слабой. В сущности, это одна из черт ее характера: давать обещания и легко отказываться от них во имя собственного благополучия. Ведь если б было не так, она не согласилась бы выйти замуж за кесарева сына. Он был повязкой на глазах простонародья, но повязка оказалась слишком прозрачной. Пребывание Ирины во дворце Варды после исчезновения Иоанна подтвердило молву о ней и кесаре. Поднялась новая волна слухов, однако вскоре все будто забыли о ней. Раскрытая тайна становится неинтересной. Никто больше не удивлялся их сожительству. Ирина была вдовой, Варда — крепким и властным мужчиной. И она впервые почувствовала беспомощность мухи, оказавшейся в сетях паука. Ирина перестала выходить на улицу, замкнулась, все ей опостылело, лишь ласки Варды возвращали ее к жизни. Встречая других мужчин в приемной, глядя на них из окна, она находила их всех интересными, ибо смотрела на них взглядом затворницы.
Тогда снова воскресло воспоминание о Константине. Если б он посягнул на запретный плод и сорвал бы его, может, она давно бы забыла о нем, но он единственный нашел в себе силы отказать ей, отстранить ее со своего пути, как ненужную вещь. Это задело ее честолюбие, и ненависть к нему вспыхивала при каждом упоминании его имени. Потом пришло время, когда она заметила, что останавливается, чтобы послушать, что о нем такое говорят; еще позднее его образ стал являться ей одинокими ночами — казалось, она слышит его голос, и странное томление так теснило ее грудь, что незаметно для себя Ирина устремилась к Фотию. Он единственный мог что-то рассказать о судьбе Константина. Вместо того чтобы похоронить, время начало воскрешать воспоминания о нем. Ирина стала искать ему оправдания. Он оттолкнул ее из любви к ней. Воображение настойчиво восстанавливало всю встречу: самшиты, лестницу, ручеек, через который она переступила, прежде чем заговорить с ним, его руку, сжавшую деревянную балюстраду, и притчи... Да, притчи. В одной он говорил о никогда не заживающем рубце от раны. Стало быть. Философ по-своему открыл ей правду, а она не поняла его. Да разве мог он прямо сказать все, если там был Иоанн и Константин сверху, наверное, заметил его гораздо раньше, чем она? Если бы он не любил ее, то не кивнул бы ей приветливо у выхода из церкви, не встал бы первым среди молящихся, чтобы поймать ее взгляд... Правда, с самого начала все складывалось плохо. Сколько раз сидели они в саду дяди на мраморной скамеечке у орешника, явственно ощущая силу влечения, однако так и не смогли преодолеть коротенького расстояния и глупой неловкости. В такие мгновения Константин или становился разговорчивым, или совсем умолкал и только вздыхал... Это было так давно. В далекой молодости, когда жажда роскоши, почестей, стремление возвыситься надо всеми увели Ирину от искреннего чувства. Они сделали ее снохой властелина, который оставил ей в наследство ненависть — и простых людей, и тех, кто воткнул нож в его грудь. Одно успокаивало ее: здесь, в Риме, она никому не известна... Ирина стала скитаться по церквам. Большие соборные храмы завораживали таинственностью, долгие богослужения убивали время и вовлекали в мир, находившийся в полной гармонии с ее душевным состоянием. Папа очень редко служил в кафедральном соборе святого Петра: он недомогал, и врачи запретили ему волноваться. И все-таки ей повезло, и она увидела его. Это было в первую среду великого поста. Он отпускал грехи народу. Суровое лицо излучало старческое упрямство, взвешенные слова падали, словно тяжелые камни. Глядя на папу, Ирина невольно сравнивала его с Фотием. Патриарх Восточной церкви с молодости владел изяществом речи, чувством слова, ораторским искусством, обязательными для преподавателя в Магнавре и будущего императорского асикрита. В нем была лисья хитрость, однако была и глубокая мудрость. А папа Николай походил на воина. Борода с проседью, средний рост, холодные глаза, внушающие страх. Он шел во главе свиты равнодушный и недосягаемый, как бог, думая о своей пастве, но не замечая людей, преклоняющих перед ним колена. Стараясь подражать святому апостолику, за ним шагали семеро римских епископов и весь клир. Ирине нравились гордые мужчины, в них она открывала что-то свое, хотела бы быть похожей на них, но не знала, насколько гордая независимость свойственна ее характеру. Ей чего-то не хватало, чтобы возвыситься над мелочной суетой, тем паче теперь, когда приходится обо всем заботиться самой. Посещая церкви, она оглядывала детей бедняков. Хотелось найти мальчика или девочку, чтоб не быть одной, чтоб было кого посылать в лавки. Кое-кто из маленьких оборванцев привлекал ее, но она не спешила сделать выбор. Один бог ведает, кто их родители. Лучше присмотреться к детям соседей.
Ирина откладывала и это, а в служанке она нуждалась... В Константинополе она привыкла бездельничать, сидеть за пяльцами и тянуть и тянуть нить воспоминаний. Даже одевали ее служанки. Теперь приходилось самой заниматься всем, самой одеваться, и одеваться по-прежнему изысканно. В ней глубоко жила тайная мысль понравиться кому-нибудь и а здешних патрициев, честолюбие недавно любимой женщины не позволяло отказаться от этого намерения. Ирина часто ходила в церковь Санта Мария Маджоре. Ей нравился теплый голос архиепископа Адриана, его речь, полная мудрых поучений и трудная для понимания, погружала ее в утраченное прошлое. В нем было что-то пугающее и в то же время притягивающее, была мужественность, смягченная годами. Кроме того, церковь Санта Мария Маджоре посещали соотечественники Ирины, священники, покинувшие по разным причинам Царьград — либо в период иконоборческого движения, либо в период распрей с Игнатием. Ирина с упоением слушала их, не рискуя заговорить. Они могли бы оказаться сторонниками Игнатия, которых Варда велел выгнать из Константинополя, а она боялась этого. Вероятно, их, как и ее, посадили на корабль, не дав возможности проститься с близкими. Если так, они должны были ненавидеть кесаря. И все же она слушала их, ибо родная речь скрашивала ее одиночество.
Ее привлекали также мозаики на стенах и на арке, что-то очень близкое в них, что возвращало Ирину в знакомый мир. Они были как бы продолжением старинных работ с христианскими мотивами и речными пейзажами, столь типичными для Константинополя. Время от времени до нее доходили обрывки известий о распре в Византии, о новых преследованиях. Многие знатные люди были разбросаны по империи или уже переселились на тот свет. Так, однажды Ирина услышала имя Антигона. Оказывается, он попытался поднять бунт против василевса, пошел с частью войск к монастырю, где томилась Феодора, намереваясь освободить ее, но свои же люди поймали его и прибили к чему-то — Ирина не поняла, а спрашивать было неловко. Могли огрызнуться — зачем, мол, подслушиваешь чужие разговоры. Неизвестность мучила Ирину целую неделю. Антигон!.. Выходит. Варда специально послал сына привести войска, ибо чуял свой конец? А где Петронис? Что с ним? Неужели он позволил схватить и убить себя, хотя вся армия была в его руках? Вопросы остались без ответа. Они растворились в сумраке церкви и в приятном голосе архиепископа Адриана, в их странной гармонии, которая отрывала Ирину от земных страстей.
Она сидела на деревянной скамье, опустив голову, углубленная в себя, одинокая, всеми забытая. Далекие голоса выплывали из сумеречной глубины, звали ее, упрекали или радовали чем-то совсем мелким и незначительным. Мелодичнее всех звучал голос Константина. Он был столь явствен, что Ирина вздрогнула и подняла голову, ища Философа взглядом... И тут же осознала: голос архиепископа был очень похож на голос Константина. Она подсознательно отождествила их еще раньше, невольно впав в самообман. Теперь Ирина нуждалась даже в иллюзии, и потому она упорно продолжала ходить в церковь Санта Мария Маджоре. В старую кафедральную церковь, которая снова станет местом ее встречи с тем, о ком она не забыла...
В который уж раз просматривал Борис послание патриарха Фотия и все удивлялся его назиданиям. Фотий учил, как надо править страной, но о самостоятельной болгарской церкви даже не заикался, будто князь не писал ему об атом. Трудно было понять, притворство это или неуважение. Борис испытующе вглядывался в послание, красивые буквы танцевали перед глазами. Глубокомудрые, пропитанные запахом ладана советы, придуманные в тиши патриаршего мира, вызывали у него кислую гримасу — такими они были книжными, оторванными от земной жизни. Да и не могли они сейчас быть полезны Борису. Патриарх знакомил его с решениями церковных соборов, пытался возвысить его дух над всем земным, дабы подготовить к небесной жизни, где он получит «невыразимое и вечное царствие небесное как неотъемлемое наследие, как нетленное жилище, как сверхъестественное, божественное веселие и непреходящее наслаждение».
Резко отодвинув послание, князь велел седлать коня. Хотелось рассеяться, сбросить с плеч гнетущие государственные заботы, почувствовать себя как прежде, когда он еще не был христианином и не получал таких премудрых советов. Пока Борис ждал коня и свиту, он снова заглянул в послание: о гневе там было написано: «Гнев есть самовольное исступление, отчуждение человека от его собственного разума. Поэтому тот, кем овладел гнев, совершает такие поступки, какие обычно совершают сумасшедшие».
Последнее слово разгневало князя. Фотию легко говорить, находясь под сенью патриаршего престола, но, окажись он на крепостной стене, среди взбунтовавшегося моря язычников, неизвестно, какую мудрость стал бы он проповедовать в своем философском послании и уж, наверное, иначе писал бы о человеческом гневе и человеческих деяниях. Десять тарканств поднялись против князя, костры обуглили всю землю под Плиской, кони и люди вытоптали всю траву около стольного города. Посмотрел бы он, какие «поступки совершаются». Совсем не те, «какие обычно совершают сумасшедшие»... Борис подошел к окну и посмотрел во двор. Конюхи вывели белого коня, привязали к седлу соколов. Колпачки придавали птицам смешной вид, но Борису было не до смеха. Там, в Константинополе, прикидывались невинными младенцами, не давали себе труда понять, что бунт вспыхнул из-за византийской спесивости: они хотели непонятным греческим словом покорять душу народа, испокон веков борющегося против всего византийского... Неужели они не сознают этой бьющей в глаза истины или на самом деле слышат только звуки своих песен, как глухари по весне? От таких божьих ревнителей не дождешься ничего другого. Люди не могут, закрыв глаза, принимать новую веру. Они должны знать основные вещи, относящиеся к их повседневной жизни, а Фотий твердит о церковных соборах, о том, кто и за что был предан анафеме и отлучен. Всегда есть время отлучать. Теперь почти все отлучены! Надо найти что-то такое, что привяжет народ к вере, из-за этого Борис и писал Фотию длинное письмо, а не ради советов об управлении страной...
Конь был оседлан. Свита ждала. Князь прикрепил к поясу меч, накинул верхнюю одежду и оглядел людей. Не было Докса. Борис вспомнил, что два дня назад сам послал его в Преслав посмотреть, как идут строительные работы. После подавления бунта поле вокруг Плиски навевало неприятные воспоминания, и Борис втайне решил перевести столицу в новый город. Когда? Один бог ведает. Строительство шло очень медленно. Пленных стало меньше, а после войны с Константинополем он освободил всех византийцев на основе мирного договора.
Тронулись... Соколы заняли свои места на плечах князя, люди ехали позади, на почтительном расстоянии, тяжесть меча ощущалась на левом боку, лук подрагивал — но не было того прежнего азарта, который заставлял забывать обо всем. Поле напоминало о бунте, о вечере и утре перед боем. Там, где священные камни, поставили тогда пленного Ишбула. Одну его руку пронзило стрелой, она висела, как сломанное крыло птицы, в узких щелях глаз пылала нескрываемая ненависть. Он не захотел раскаяться, наоборот, назвал князя отступником, предавшим отцовскую честь и славу. Борис не совладал с собой, вынул меч и протянул кому-то из приближенных. Это был смертный знак. До сих пор видится ему голова Ишбула с застывшей в глазах ненавистью. Впервые князь позволил себе наказать пленного смертью. Он сделал это во имя старой вражды и новой веры. И вот дождался патриарших наставлений вместо понимания своих забот. Будто он только-только на свет народился! Глупейшее византийское самомнение, глупейшее византийское самодовольство... Князь не нашел нужного сравнения и пришпорил коня. Иноходец пошел ровной рысью, и звон мечей приятно коснулся слуха. Но ухо князя было настроено на звуки прошлого, они растаяли в воздухе, но остались в его сознании — как звон того меча, который отделил голову бунтовщика от тела. Звук был тупой и в то же время пронзительный, как жужжание осы... Долгое время у него не было желания браться за меч. Только когда князь решил послать миссию к папе, ему пришло в голову подарить представителю небес в знак уважения именно тот меч, которым он подавил бунт. Посольство во главе с кавханом Петром — старый Иоанн Иртхитуин и боярин Марин — отбыло. Оно везло множество даров, а также оружие Бориса, чтобы искупить его грех. Во, избежание недоразумений, как с Фотием, Борис спрашивал, сильно ли он согрешил пред небесным судией, усмирив мечом взбунтовавшихся язычников. Сомнение в справедливости содеянного угнетало его душу, он хотел разобраться в самом себе и в новой вере. Миссия получила задание настаивать перед папой на самостоятельной болгарской церкви. Борис решил воспользоваться борьбой и соперничеством между двумя силами. Может, константинопольский патриарх воображает, что князь, подобно дрессированному соколу, укрощенный навеки, сидит у него на плече, спрятав голову под кожаным колпачком? Нет, этому не бывать!
Лес темнел впереди, как стена, молчаливый и таинственный. Обычно Борис посылал вперед егерей и сокольничих — определить места охоты. Теперь он ехал без всякой подготовки, предоставив все случаю. Не охота руководила им, а желание рассеяться, освободиться от мыслей и забот, которые не давали ему покоя. Свита расположилась на опушке. Егеря уже ушли в гущу леса. Решено было ориентироваться по большому дереву на холме, густую крону которого пощадили как века, так и топор человека. Его могучий ствол был виден отовсюду. В овраге клубился странный туман, размывающий очертания кустов и деревьев. Князь оставил лошадь коноводам и вошел в лес. Под ногами шелестела прошлогодняя листва, ветки заговорщицки перешептывались, легкий ветерок пробивался сквозь заросли, будто следя за Борисом. Там, где лучи солнца проникали сквозь зеленую завесу, образовались причудливые солнечные пещеры, насыщенные отблесками света. Князь словно утонул в этом нереальном зеленом мире. Из-под опавшей листвы выглядывали грибы. Красные шапки ядовитых завораживали взгляд. Своей безмолвной таинственностью природа всегда заставляла его чувствовать себя окруженным бесчисленным множеством глаз и голосов, неведомой людям жизнью, столь же напряженной и трепетной, как и человеческая.
Князь шел медленно, осторожно, чтоб нависшие ветви не поцарапали соколов. На всякий случай решив снять птиц на руку, он остановился, прислушался. Откуда-то издалека доносились заливистый лай собак, крики егерей. Сквозь кусты перед ним просвечивало солнце. По-видимому, там была поляна. Борис миновал ее, узкую и длинную; за нею снова начался дремучий лес. Кустарник был побежден и отступил перед мощью деревьев. Дуплистые толстые стволы походили на людей в засаде. Князь высвободил ноги сокола постарше и только сиял колпачок, как на поляну выскочил заяц, тут же метнулся в сторону, но освобожденная птица вмиг заметила его. Она круто налетела, и до ушей Бориса донесся слабый писк. Когда он подошел, заяц лежал на спине, отбиваясь от сокола. Увидев князя, зверек подпрыгнул, но сокол повалил его ударом клюва в затылок. Борис наступил на зайца ногой, подоспевший слуга прикончил его и убрал в сумку. Сокол вернулся на плечо хозяина, и Борис вновь закрыл его голову колпачком. Начало было неплохим. Охотясь на мелкую дичь, князь больше доверял соколам, чем стрелам. В борьбе животных было что-то сильное, первобытное. Особенно если птицы нападали на лису. С ней было далеко не просто справиться. Часто она выигрывала. Несколько лет назад лиса уничтожила лучших соколов князя. Борис тогда не успел выпустить одновременно обоих, и этого было достаточно, чтобы лисица разделалась с каждым в отдельности. То были хорошие соколы: атакуя лису, они прежде всего старались выклевать ей глаза. Ослепленного зверя легко добить...
Борис пересек поляну и вошел в старый лес. Между стволами было довольно далеко видно. На опушке начинался овраг, за ним кусты и хилые дубки. Спустившись в ложбину, он поискал взглядом туман, который заметил перед тем, как войти в лес. Тумана не было, зато нос уловил сладковато-едкий запах дыма от дубовых дров. Князь остановился и вслушался в шум, доносящийся со дна оврага. По-видимому, там подняли кабана. Борис вложил стрелу в лук и приготовился встретить его. Стоял долго, пока шум не утих. Сзади с длинными копьями замерли двое слуг, готовые к нападению или к обороне. Когда кабан ранен, он становится злым и яростно атакует...
Борис первым подошел к месту сбора. Это был огромный дуб, изъеденный временем. Дупло походило на пещеру, и князь всмотрелся в его темноту. По всему было видно, что в нем кто-то живет. На дне лежали сухие ветви, застланные прошлогодней примятой травой. Оглядевшись, он заметил множество едва видимых тропок, ведущих к дубу. Это заставило князя отойти и осмотреть крону. На нижних ветвях висели лоскутки от одежды, дольки чеснока, продырявленные посредине, — это означало, что дерево объявлено священным. Выходит, вопреки приказам люди продолжают молиться своему богу, искать у него исцеления и спокойствия.
Неожиданное открытие снова вытеснило из души князя ровное, светлое настроение, вернуло его к посланию Фотия и утренним тревогам. Значит, и меч не может искоренить старое. Но тогда остается надеяться только на время... Когда-то Борис боялся своего народа, ему казалось, болгары склонны воспринимать все чужое. Боялся, что если откроет им дверь к Византии, то погубит их — так погибли на неведомых землях и среди других народов остальные ответвления племени. От них уже нет и следа. След-то, может, и есть, но государства нет. Это убеждение окрепло после возвращения сестры из константинопольского плена: лишь овал ее лица и разрез глаз остались болгарскими, а способ мышления, вера, даже речь, немного надменная, с легкой картавостью и неясным выговором звуков, характерных для болгарского языка, были византийскими.
Князь протрубил в рог, эхо понеслось над лесом, и вершины деревьев вернули его обратно.
В ответ затрубили другие рога. Вскоре захрустели сухие ветки под ногами приближающихся людей. Егеря пришли последними. Они вели какое-то существо, закутанное в шкуры, с длинной немытой бородой. Человек! Борис всмотрелся в это косматое страшилище. Что-то знакомое проглядывало из-под грязи, угадывалось в пристальном взгляде. Прежде чем князь вспомнил имя человека, тот упал на колени и протянул руки, прося милости.
И князь узнал его: великий жрец, тот, кто вел мятежные толпы на Плиску и исступленными криками, обращенными к Тангре, разжигал слепой гнев бунтовщиков против него, отступника... Простить его? Если бы Борис не получил послания Фотия, возможно, он и простил бы, но после поучений патриарха о том, как надо управлять народом, он не сделает этого. Если бы Борис слушал и исполнял все, о чем писал лукавый византиец, от государства осталось бы одно воспоминание. В послании было нечто обидное, адресованное лично ему: «Лучше сделать вид, что не знаешь о задуманных бунтах, которые трудно подавить, и предать их забвению, чем раскрывать и подавлять их...»
Но это касается нераскрытых, а как быть с раскрытыми? Подавлять их или сидеть сложа руки: нате, берите меня? Тот, кто теперь валяется у него в ногах, не так давно на Великом совете сидел рядом по правую сторону от князя, завязывая в грязной бороде узелки против зла. Он покинул князя во имя старого бога и встал во главе мятежников. Разве жрец был с ними искренен? Вряд ли...
В противном случае он не бросил бы их и не спрятался бы в лесной глуши. Выходит, не о людях, а о собственном благополучии думал жрец. Таким — только смерть! Если бы он отвечал лишь за себя, князь мог бы простить его, но он подвел многих и многих и должен ответить за них. Человек может ошибаться. Но вводить в грех других, чтобы этим воспользоваться, — такое прощать нельзя!
Князь отвернулся, чтоб не смотреть на жреца, и указал на дуб. Согласно старому обычаю, любимцы Тангры должны были уйти к нему, не пролив ни капли своей драгоценной крови. Бог зачисляет их советниками к себе в свиту. Князь твердо решил послать ему еще одного советника. Будущий приближенный Тангры, однако, продолжал ползать у его ног и молить о прощении. Князю пришлось еще раз указать егерям на сук. Они бросились на жреца, и вскоре его тело в ободранных шкурах закачалось на веревке...
Нигде не было покоя, и князь велел ехать в Плиску. Чем больше удалялись они от леса, тем гуще и мрачнее становились тени в его душе. Ночь застала их в пути. Над хребтом всплыла круглая луна и покатилась по вершинам, словно медный щит. Князю казалось, что если он сейчас замахнется мечом и ударит по ней, то по всей земле пойдет звон и все люди поймут его гнев. Борис был в ярости на весь этот мир со всеми его богами. Лишь белый конь, не понимая его тревоги, весело ржал. Князь поднял меч на свой народ, и народ — на него. Открылась глубокая расселина, и он не знал, чем заполнить ее. Те, кто призван понять и благословить его, чтоб он обрел покой, учили в «посланиях», как надо управлять. Ему хотелось закрыть глаза и завыть, подобно одинокому волку, и он сделал бы так, если бы не надежда, что папа все-таки поймет его терзания. Миссия должна была привезти от него успокоение...
Фотий жил словно во сне. Он был во власти чувства, что каждое новое утро — последнее. Единственным утешением была Анастаси. Он уже не так тщательно прятался, когда посещал ее. Патриарх осознал истину, что все тленно на этой земле. Если уж его благодетель Варда не смог уберечься от врагов, ему это тем более не удастся.
Прочитав послание болгарскому князю, Фотий увидел, как далеко оно от жизни. Он писал его в приподнятом состоянии духа. Думал, что возвысился над земными страстями и постиг наконец большие, вечные истины, так как поверил, что бог единственно ему поручил быть пастырем человеческого стада. Витая в облаках, он и сотворил сие премудрое письмо, чтобы научить уму-разуму некоего князя, не поняв одного: все, чему он учит, лишь неосуществимая мечта, ибо, когда эта вдохновенная мечта летела, осененная божьим промыслом, убийцы Варды дерзнули осуществить свои намерения. Все, оказывается, сводилось к одному: кто опередит. Опередил Василий, более решительный и хладнокровный. Нож всажен в грудь Варды. Рука, поддерживавшая Фотия, мертва. Да и только ли она? Не было ни Антигона, ни Петрониса, ни патрикия Феофила. Все, кто когда-то кормил Василия, были отправлены на тот свет. Бывший конюх не хотел встречаться с людьми, у которых служил, чтобы своим присутствием они не напоминали ему о том, как начал он свой путь наверх. Поэтому Фотий жил будто во сне. Из всех хорошо знавших Василия остался только он. Пока, наверное, Василий считает его менее опасным, но он не забудет о нем и не пощадит его. Фотий испытывал некоторое сожаление о минувших годах. Сколько ценного времени было напрасно потеряно в борьбе за авторитет империи! Как он растревожился, узнав, что князь, которого он поучал, оказался гораздо практичнее, чем думал Фотий. Пока патриарх надеялся на свое послание, тот уже направил миссию к папе, чтоб уничтожить все завоевания Фотия, чтоб унизить его и показать воочию: пока мудрец мудрит, безумный дело вершит.
С каким прискорбием встретил патриарх византийских священников, выгнанных из болгарских земель! С какой болью выслушал весть о прибытии епископов Формозы Портуенского и Павла Поппуланского в страну, которую он считал своим духовным завоеванием! Папа Николай торжествовал там, где патриарх до вчерашнего дня рассыпал свои премудрости. Нет, нет, Фотий не из тех, кто останавливается на полдороге. Пусть завтрашний день будет для него последним, но, пока дышит, он не откажется от своих замыслов и не впадет в отчаяние и уныние. Ну и время выбрал этот болгарский новокрещеный сын Христовой церкви! Твердая рука империи безжизненно повисла, боевой меч Петрониса ржавеет, некому вразумить князя силой, вот он и приглашает папских людей в свое государство, чтобы осквернить дело, начатое Фотием. Впрочем, все это уже в прошлом, теперь у патриарха другая забота. Прежде чем покинуть патриарший престол, а может, и сей мир, он решил предать Николая анафеме. Фотий торопился созвать собор. Он хотел, чтобы люди поняли: он не менее силен, чем папа. Послание всем восточным патриархам было уже в пути. Фотий не раз перечитывал его, радуясь силе своего слова. Единственная слушательница, юная Анастаси, должна была только согласно кивать, так как в последнее время он не терпел каких бы то ни было замечаний и возражений. Анастаси понимала его. Чутьем влюбленной женщины она улавливала его постоянное напряжение, натянутое, как тетива лука. Он похудел, волосы поредели еще больше, только блеск глаз оставался прежним: кротким и обманчивым, как поверхность воды в глубоком колодце. В его взгляд она в первый раз окунулась с надеждой найти в нем опору своей любви, но ошиблась. Анастаси прекрасно осознала это, когда Фотия рукоположили патриархом; сколько слез она пролила, пока не склонила его снова посетить ее. Но это прошло. Тогда Анастаси была совсем юной и верила в прочность мужских чувств. Теперь она поняла, что мужчина больше любит похвалы себе (особенно своему уму), чем когда ему признаются в любви и говорят, например, как любимая ждала его, как с нетерпением смотрела в окно. Анастаси ведь совсем не глупа: Фотий уже в возрасте, ему надо решать множество дел, бороться с врагами, а времени ему не хватает — он все пишет, советует, приказывает, рассылает послания и даже с ней не сразу отрывается от дневных тревог, упрямо держащих его в своей власти. Она любит смотреть на его лицо с холеной бородой и на палец, прижимающий пергамент.
Обычно Фотий читал, откинувшись назад — вероятно, чтобы видеть, слушает ли она. Анастаси знала наизусть все послание, но ничего не говорила, чтобы не обидеть его. Иногда в его голосе слышался гнев, и она вдруг ощущала, что он становится ей ближе, понятнее. Он волновался, а она любила волнение — и в человеке, и в природе.
Когда патриарх читал: «Болгары, народ варварский и ненавидящий Христа, стали вдруг склоняться к познанию бога и кротости… они странным образом присоединились к христианской религии...», — голос его набирал высоту, лицо озарялось внутренним огнем, и Анастаси видела, как гнев пробивает крепкую кору внешнего спокойствия. Фотий, будто пророк, поднимал палец:
«Но, о помыслы и деяния, полные лукавства, зависти и безбожия! Сей рассказ, которому следовало бы быть источником радостных вестей, будет грустным, ибо радость и веселье обратились в горечь и слезы. Не минуло и двух лет с тех пор, как этот народ начал почитать христианскую веру, а мужи злокозненные и богомерзкие (каким иным словом мог бы определить их благочестивый человек?), рожденные мраком (ибо пришли из западных стран)… увы, как рассказать об остальном? Эти мужи, подобно молнии или землетрясению, а еще точнее, подобно страшному вепрю, набросились на только что утвердившийся в благочинии и посему робкий еще народ и зубами и когтями, сиречь примерами бесстыжего поведения и извращенными нормами, опустошили возлюбленный и новопосаженный виноградник господень, насколько им хватило дерзости. Ибо изловчились они развратить болгар и отвести их от правильных и чистых догм и от непорочной христианской веры».
Здесь Фотий умолкал, вставал, и Анастаси знала: он не может читать дальше от сильного волнения, вызванного собственным словом. Она предвкушала это мгновение и ласками как бы снимала с патриарха его каждодневные заботы.
Так повторялось изо дня в день Когда его не было, она старалась чем-либо развлечься, с неподражаемым терпением ожидая любимого, чтобы все началось сначала: чтение послания, волнение в голосе, загадочная глубина его взгляда. Предстоящий собор оживил его сердце, поглотил все внимание. Порой Анастаси подозревала, что за рассказами о нем Фотий скрывает другие тревоги, которых ей не следует знать. Всякий раз он не забывал вспомнить, как бы невзначай, об очередном изгнаннике, или о ссылке на острова, или о новой жертве, сброшенной с южной стены. В его словах она улавливала страх за самого себя. Она не смела расспрашивать, а он не спешил объяснять ей, отчего рождается страх.
Всю весну шли короткие, частые дожди. Трудно было уследить за ними: ударят струями в окна, смоют все мокрой рукой и перестанут, но стоит собраться выйти на улицу, как прогремит новый гром, туча низко нависнет, выльет на землю потоки мутной воды и промчится дальше. Анастаси предпочитала сидеть дома, у нее не было знакомых в большом городе. Родители давно махнули на нее рукой. Связь с патриархом отдалила ее от них. Они пытались выдать дочь замуж, но не смогли ее убедить и вдруг перестали давать о себе знать, будто поставили на ней крест. Они очень редко приезжали в Константинополь. Только отец время от времени наведывался по государственным делам; родители предпочитали находиться в Адрианополе, подальше от великосветских сплетен и распрей. То, что когда-то произошло между ее отцом и Феоктистом, в юности волновало Анастаси, и хотя она не знала подробностей и не интересовалась ими, но опасения за жизнь стратига Македонской фемы Феодора не были ей чужды. Времена были бурными, тревожными: свергали и возвышали, убивали и преследовали, того и гляди, пострадает и он. Его считали человеком Варды, а теперь кесарь был заклеймен как самый черный дьявол, и даже Фотий вынужден был с амвона назвать его «исчадием того, кто ночью владеет миром». По реакции людей на перемены Анастаси понимала: все сводится к одному — кто окажется сильнее. Сильный становился истолкователем закона, присваивал правду, а слабый валялся в пыли, оплеванный вчерашними друзьями и товарищами. Теперь каждый старался представить себя врагом Варды, приписать себе несуществующие заслуги перед бывшим конюхом. Анастаси знала семью Василия, он был из фемы отца, но с тех пор, как покинул родное село, больше туда не возвращался. Поговаривали, что Василий женат на какой-то дальней родственнице бывшего императора Феофила, но все это было болтовней. Анастаси знала его жену, она была дочерью одного из сотников отца. Василий женился на ней, будучи телохранителем Варды. У них родилось трое сыновей: Константин, Лев и Стефан. Жена была умной, толковой и миловидной. Она одновременно с Анастаси приехала в Царьград — увидеть большой мир и найти при случае знатного жениха. Она нашла своего, а Анастаси утонула в холодных глазах Фотия... Тогда он был асикритом императора, его слово имело вес, как слово самых приближенных людей, а Василий был лишь одним из телохранителей.
Но это было когда-то... Вскоре мир перевернулся, и тот, кто стоял на низшей ступени, стал вдруг вторым человеком в империи, и Фотий боялся его. В атом Анастаси не сомневалась. Его волнение передалось ей, и при каждом посещении она с нетерпением ожидала последних новостей. Погрузившись в эти смутные тревоги. Анастаси не заметила, как прошла весна. И совсем неожиданно пришло лето. Казалось, будто оно скрывалось за дверью и караулило, пока ее откроют, чтоб ворваться. И солнце открыло дверь. Дожди вдруг прекратились. Солнечные лучи заполнили комнаты, накалили землю и черепичные крыши, лето подняло ввысь синее, бездонное небо. Только сейчас Анастаси заметила ласточкино гнездо под крышей и в нем птенцов с белыми шейками. Они были вечно голодные, смешные, с большими гладкими головками, с клювиками широкими и желтыми. В последнее время Фотий стал приходить реже, и Анастаси развлекалась, целыми днями созерцая ласточек. Она вынесла во двор, под смоковницу, столик, пыталась вышивать узоры, перенятые у матери, и не переставала наблюдать за птицами — лишь бы не думать. Размышления делали ее раздражительной и мрачной. Пугала неуверенность в завтрашнем дне. Фотий был гораздо старше ее, они не были в браке. Правда, он не бросил ее на произвол судьбы, купил дом, содержит ее, но упаси бог, если что-нибудь с ним случится, — куда ей тогда деваться? К своим она вернуться не может... И Анастаси старалась смотреть на жадных птенцов, а не напрягать ум и не забивать голову заботами о будущем. Чему быть, того не миновать. Надо было думать раньше. Теперь поздно... Несчастье, если уж оно приходит к человеку, ни с чем не считается. И те, кто чувствует себя наиболее уверенно, вдруг оказываются под открытым небом, с пустыми руками. Ваять хотя бы Ирину. И муж у нее был, был знаменитый кесарь, а кто знает, где она сейчас? Коль не в монастыре, то наверняка кормит рыб в Золотом Роге. После смерти Варды о ней не было ни слуху ни духу. Она будто сквозь землю провалилась. Анастаси несколько раз спрашивала Фотия, но он только пожимал плечами. Не знает? А зачем ему знать об этом! Своих тревог хватает. Ирина пожила припеваючи, погордилась, покрасовалась и исчезла так, как и появилась. И все же в стране были и умные люди, которые не связали себя с Вардой, будто предвидели все, что случится, предпочли довольствоваться славой своей мудрости, чем носить ярмо знатного лукавства. И свет они повидали, и свет увидел их ученость. Если б Фотий не связал себя с императорским двором, он мог бы быть среди них. Константин и Мефодий уважали его. Так говорил ей Фотий. И зачем ему обманывать ее; он был учителем Константина, был старше его на десять лет, они дружили, когда были преподавателями в Магнавре. Эти ее длинные размышления удивили Анастаси — неужели она так вжилась в судьбы патриарха и братьев? Она несколько раз видела Константина и Мефодия, и хотя не разговаривала с ними, но от Фотия немало знала об из жизни и скитаниях по чужим краям. А может, не столько рассказы Фотия навели ее на мысли о братьях, сколько слух о связи Константина и Ирины? Молва, как известно, разжигает женское любопытство.
Собор, в который Фотий вложил столько усилий, прошел. Папу Николая отлучили от церкви и предали анафеме. Послания о соборе размножили и разослали по всему христианскому миру, чтобы люди знали, что патриарх Фотий не дремлет, что его трудно переупрямить. Восточная церковь впервые попыталась привлечь на свою сторону императора Людовика II и его жену. Это было сделано по предложению Фотия, с целью разжечь давнюю распрю между императором и папой. Протоколы заседаний собора пестрели похвалами уму и смелости Людовика II и его благоверной супруги, защитницы справедливости и Христова света... После успешной работы патриарх, позволив себе немного отдохнуть, зачастил к Анастаси. До собора он обещал ей поездку на острова, подальше от людских глаз, там они могли почувствовать себя свободными, как все земные существа. Они выжидали, пока не пройдет жара и знатные не вернутся в город, чтоб никто не смущал их своим присутствием. Выбрали далекий остров в море, не очень зеленый, но спокойный и безлюдный. Там в небольшом скиту жил один-единственный монах, очень старый, он уже ничего не видел и не слышал. Фотий намеревался отвезти туда Анастаси и в сладких беседах с нею под облаками и небом наверстать упущенное за прошедшие годы. Наметили дату — двадцать пятое сентября. Путешествие должно было укрепить их здоровье и вернуть им спокойствие. Но оно осталось лишь мечтой. Двадцать третье сентября все перевернуло. Императора Михаила нашли мертвым. Смерть настигла его в постели. Придворные рассказывали, что на лице императора сияла лучезарная улыбка... Фотий отпевал василевса и не видел улыбки, но заметил то, о чем не говорилось. Император был задушен. Его лицо было синим, глаза вылезли из орбит, жилы на шее так вздулись, будто он при жизни болел зобом. Тот, кто совершил это, явно недооценил своих сил, ибо на кистях покойного чернели отпечатки пальцев. Такие сильные пальцы были только у Василия — друга императора. Фотий никому не посмел рассказать, что видел и о чем подумал. Он понял: после императора настал его черед. Не мог он оказаться единственным счастливцем. Все его друзья и благодетели уже получили свое. И на следующий же день Фотий поспешил составить завещание. Прежде всего он хотел обеспечить Анастаси, а часть наследства отдать ближним и церкви. Об этом знал только государственный служитель. Как вести себя с бывшим конюхом, патриарх не ведал. Если тот потребует короновать себя, у Фотия вряд ли хватит сил и смелости отказаться. Придется возложить корону на голову узурпатора, который еле-еле может подписаться. Прежде чем покинуть сей мир, Михаил совершил свою самую большую ошибку — провозгласил Василия кесарем. Титул кесаря полагался только преемнику императора, если, конечно, у него нет прямых законных наследников. К великому удивлению всех. Василий был еще и усыновлен покойным императором. Что можно предпринять против такой неслыханной наглости, кроме как сделать вид, что ты ни о чем не догадываешься, что ты слепой дурак? И Фотий решил закрыть глаза...
Папа Николай чуял свой близкий конец и готовился в путь к небесным селениям. Вот уже десять дней, как он не вставал с постели, опухший и неузнаваемый. Удары сердца едва улавливались. Целители двигались на цыпочках, глубокомысленно молчали и, лишь когда выходили из покоев папы, беспомощно пожимали плечами.
Папа умирал медленно, довольный собой. Он покидал сей мир с сознанием победителя, несмотря на анафему, которой предали его восточные епископы. Николай лежал на высоком ложе, поддерживаемый со всех сторон подушками, и его волевое лицо было орошено мелкими каплями пота. Его путь имел свой смысл и свои плоды. Лучший дар, который он преподнесет всевышнему, — это государство болгар. Только за то, что Николай сумел привлечь их в лоно церкви святого Петра, райский ключник отпустит ему все грехи и отведет лучший уголок в небесном саду. Папа отходил, но какие-то невидимые нити все еще привязывали его к жизни и приводили в движение медленные мысли. Он сделал много, получил мало, и осталось еще многое, что надо было совершить во имя веры. Как он обрадовался прибытию первых болгарских послов! Они привезли дары, оружие победителя язычников — Борисов меч — и список вопросов, взыскующих путь к истинной вере.
Ключ к ответу на них находился в руках папы, и он стал добросовестно открывать тайные дверцы в мир Христовой благодати. Были там и смешные вопросы — об одежде и шароварах женщин; были и серьезные — о старых обрядах и жертвенной собаке, о конском хвосте в качестве государственного флага, о постах и выходных днях, о самостоятельной церкви и мире... И тот вопрос, особый, спрятанный среди других: грешен ли князь, кровью навязавший веру своему народу? Будучи близким к земным делам, папа тут же понял, что за этим вопросом кроются терзания растерянной души и бессонные ночи правителя, оказавшегося на перепутье. И Николай подчеркнул ответ именно на этот вопрос. Папа оправдал Бориса, ибо он действовал во имя всевышнего. Вежливо посоветовал на некоторое время уединиться, покаяться. Если б Николай только отпустил князю грех, это, возможно, показалось бы ему неубедительным, а посему духовный пастырь порекомендовал и молитвы, и покаяние.
Папа подытоживал свою жизнь. Как ни хотелось вернуться в молодость, но мысль все вела в последние годы, ибо, по его мнению, они единственные заступники папы перед небесным судией.
Он послал в болгарское государство лучших своих людей во главе с Формозой Портуенским и Павлом Поппуланским. Они одолели все козни дьявола и чистыми руками высоко подняли святое дало. Николая раздражало лишь, что Формоза считал себя еще более ревностным святым, чем сам папа. Портуенский епископ не прикасался к женщине, искушения плоти были ему неведомы, и душа его была светлой, как ядро молодого ореха, спрятанного в скорлупе мудрых заветов господа. Именно такой пастырь мог выпестовать хорошее стадо. И если в будущем болгарская церковь станет самостоятельной, лучшего архиепископа для нее не найти. Пока же Николай оставался верным себе: только наместник святого Петра в Риме может быть главой церкви. — поэтому на соответствующий вопрос Бориса он ответил уклончиво.
Время от времени умирающий просил позвать брата Себастьяна. Тот приходил, целовал вялую опухшую руку папы и садился, с ладонями, зажатыми меж колен. Дрожащим, срывающимся голосом, будто одолевая трудную вершину, папа расспрашивал о церковных и мирских делах. Брат Себастьян терпеливо ждал, пока папа закончит говорить, и в его кротких невыразительных глазах сияла безгрешная чистота.
Николай позвал его и сегодня утром, хотел осведомиться о положении в мире. Себастьян тут же появился, сообщил радостную весть: император всех греков Михаил III ушел в лучший мир. Молва утверждала, будто умер он не своей смертью. Вторая новость даже приподняла святого старца с подушек: враг папства Фотий свергнут новым императором, неким Василием, человеком низкого происхождения. Характеристика узурпатора не интересовала Николая. Сильное впечатление произвело только известие о поражении его лютого противника. Папа хотел было повернуться лицом к Себастьяну, напрягся, но сил недостало, и он вновь упал на подушки. Подобие улыбки озарило опухшие, посиневшие губы.
— Кончено с Фотием, значит...
— Да, святой владыка.
— Не ушел от моей анафемы.
— Не ушел, святой владыка.
— Теперь я могу спокойно умереть...
— Все мы в руках господних, святой владыка.
— Все, брат Себастьян. — Папа впервые обратился нему по имени, и это растрогало монаха.
— Не время покидать нас, святой владыка, не время. Сколько еще дел ожидает вмешательства твоей святой десницы...
— Дел, говоришь? — обронил Николай и умолк, будто хотел вспомнить, что означало это слово. Вдруг какая-то тень набежала на глаза, и он сказал: — А что произошло с теми мудрецами Фотия? Они уже в Риме?
— Нет еще, святой владыка.
— Нет, говоришь... Если я не доживу до того момента, проучите их,
— Хорошо, святой владыка.
— Бог еретиков не жалует, так что смотрите, вы тоже...
— Сам господь говорит твоими устами, святой владыка.
Папа глубоко вздохнул, чуть слышно кашлянул и закрыл глава. Брат Себастьян бесшумно удалился. Все еще действовала привычка, навязанная деспотической натурой Николая. Оставшись наедине с собой, божий наместник не потерял нить разговора. Он продолжал думать о послах патриарха в Моравии, которые должны были явиться в Рим и объяснить свои деяния. Как расправился бы он с ними, особенно сейчас, когда патриарха настигла его анафема! Костер, костер для них — и все увидели бы, как папа Николай защищает устои церкви. Эти братья должны понести такую кару — за одну только дерзость воевать во славу врага папы на землях, по праву принадлежащих святому Петру! Какое-то глупое детское удовлетворение проступило на опухшем лице. Николай видел себя, раздувающего угли под ногами двух моравских первоучителей, привязанных к бревну, и самодовольство не покидало его. Так и оставил он этот мир, не получив отпущения грехов...
Семеро римских епископов, стоявших около его ложа, тоже не поняли, что он умер. Все-таки они решили причастить его хотя бы мертвым, чтоб никто не укорял их за леность и нерадивость. Тринадцатого ноября 867 года душа папы Николая вознеслась на небо. День был пасмурным, и она долго блуждала, пока нашла дорогу к райским вратам. Возле них ждал ключник, святой Петр, но он не слишком обрадовался прибытию земного наместника бога. Он знал упрямый и жесткий характер бывшего папы, его суровые деяния и непомерные претензии и боялся, как бы тот не сместил его.
Целый месяц шли богослужения во славу Николая, читались молитвы об упокоении души мудрого и добродетельного папы. Его преемник Адриан, сладкоголосый архиепископ церкви Санта Мария Маджоре, которого наметили еще до смерти Николая, уже распоряжался там, где все еще витал дух этого непоколебимого мужа, достойного носить меч, а не крест...
Брат Себастьян осиротел, но он прекрасно знал цену преданности. Поэтому, запершись в своей комнате и стиснув ладони меж колен, он стал думать о том, как новый папа Адриан позовет его. Монах не спешил и не волновался: ему было известно, что сначала положено знатным засвидетельствовать свое почтение божьему наместнику, а в конце очереди возникнет и он сам когда завершатся торжества, отзвучат льстивые слова и люди останутся наедине со своими мыслями. Брат Себастьян знает по опыту, что тогда, в уединении, проступают рожки человеческих грехов, и тогда его поцелуй согреет всепрощающую руку Адриана II, его единственного земного наставника, и Себастьян вновь пойдет по своему привычному пути — из этой комнаты в папские покои и обратно. И жизнь его снова будет легкой и безмятежной, а сны — сладкими и кроткими, как у ребенка, ибо снова есть кому исповедоваться в своих грехах. Брат Себастьян посмотрел на последнее донесение: оно было из Венеции. Моравские первоучители Константин и Мефодий уже были там, и духовенство вызвало их на диспут. Дальше их дорога вела в Рим, и новый папа, конечно, поинтересуется ими, ибо они везут с собой мощи святого Климента Римского. Значит, Себастьян скоро поцелует руку Адриана II — так скоро, что кое-кому из знати и епископов придется подождать приема у папы.
Ведь неотложные дела всегда рассматриваются вне очереди.
Много дней спустя, когда пришло время отдать богу душу. Философ сказал своему брату Мефодию: «Брат мой, в одной упряжке мы пахали с тобой одну борозду. Моей жизни приходит конец, и я скоро паду на ниву. Ты очень любишь гору [сиречь монастырь на горе Олимп в Малой Азии], но не оставь ради нее учение, ибо с ним ты легче спасешь свою душу!»
Из пространного жития Мефодия». Климент Охридский, IX век
Папа сказал: «Чтя его святость и любовь, я нарушу римский обычай и положу его в свою усыпальницу в церкви святого апостола Петра». Но брат его [Мефодий] сказал: «Вы не послушались меня и не передали его мне, так пусть теперь он, если позволите, почиет в церкви святого Климента, мощи которого он сюда привез».
Из «Пространного жития Константина Философа», IX век
Вечерами вода в венецианских каналах становилась черной. Константину казалось, будто вокруг дышит и колышется что-то живое; тяжелый застойный запах полз по городу и заставлял плотно закрывать окна. Порой из домов по ту сторону канала вырывался желтый луч света и, рассекая мрак, ложился на черную живую воду. Стражники на пристани ударяли в щиты, оповещая людей о том, что они бодрствуют и что все спокойно. Город погружался в сонную дрему все еще жаркой ранней осени.
Константин не мог заснуть. Мысли не давали покоя, и боль в желудке все чаще напоминала о себе. Если бы не эта тяжелая болотная вонь, он целыми ночами стоял бы у открытого окне, глядя на кусок неба, видневшийся в проеме между темными домами противоположной стороны. Подворье, в котором они остановились, было не самое лучшее и удобное, однако сравнительно дешевое, а кроме того, оно находилось в стороне от городского шума. Из окна было видно, как гондолы и плоскодонки покачивались на волнах у самой двери, словно утки, молчаливые и темные. Время от времени подвыпивший гондольер пытался запеть, но быстро умолкал, испуганный криком разбуженного горожанина или такого человека, кто, бодрствуя, подобно Константину, старался дотерпеть до все еще далекого утра. Пуст город без деревьев и птиц... Философ любил зеленый цвет листвы, птичью суету в ветвях. Любил трели птиц, льющиеся, как прозрачные весенние ручейки, и напоминающие ему о вечности жизни. Город без деревьев и птиц — пустой город. Особенно вечером. Ветру, метавшемуся меж домами, не в чем было вдоволь нашуметься, негде было спрятаться и подремать. Константин погружался в свои воспоминания. Многое повидал он: и далекие сарацинские земли, жаждущие воды, и соленые хазарские степи, и зеленую Моравию с прекрасными равнинами и лесами, и чашу Блатненского озера, окаймленного высоким тростником, который был населен дикими птицами и озвучен их пением и криками. Теперь он познавал город из камня на воде — в нем была овеществлена бережливость человека, его мечта о море, страсть к торговле и, наверное, тоска по зеленой траве. Константин не допускал мысли, чтобы кто-нибудь хоть раз в жизни не захотел прилечь среди цветов на пестром лугу с травинкой в зубах и смотреть, как плывут облака и исчезают в синем далеке, где кто-то кого-то ждет.
Вот уже неделю миссия находилась в Венеции. Философ раздумывал, куда отправиться дальше. Будто угадав его колебания, пришли ученики во главе с Климентом — они хотели склонить его к поездке в Константинополь, чтобы получить необходимые церковные титулы и затем вернуться к Ростиславу или Коцелу. Они считали бессмысленным унижаться перед римским папой. Насколько им было известно, группа немецких священников во главе с зальцбургским архиепископом Адальвином поехала в Рим, дабы оклеветать братьев перед святым отцом. Ученики были уверены: теперь в Ватикане миссию ждут одни огорчения, ведь Фотий отлучил и предал анафеме наместника бога на земле. Вряд ли стоит тащиться в такую даль, чтобы добровольно сунуть голову в пасть тигру. Сначала Константин придерживался такого же мнения, но после разговора с Мефодием вдруг заколебался. Ибо в Константинополе у них уже не было никакой опоры. Савва узнал от какого-то моряка печальные новости. Михаил и Варда убиты, Фотий свергнут, на его месте сидит Игнатий. После долгой борьбы старый упрямец вновь вернулся на патриарший престол. А он сторонник папы и вряд ли похвалит усердие братьев. Зачем же туда ехать? Чтобы посмотреть на взбудораженный город? Им хватало гонений и тревог...
Братья колебались, не зная, куда повести учеников. Все-таки с ними мощи святого Климента Римского, которые они разыскали в далеких землях. Он хранил их до сих пор, может, и дальше не оставит? В сущности, вся надежда на святого...
Бессонница и дорога изнурили Константина, непредвиденные плохие вести приступом брали душу, и он был близок к отчаянию. Но он выдержит, не сдастся... Ведь и в самые тяжелые мгновения жизни некая спасительная рука указывала им путь через препятствия, как Моисею и его народу — через Красное море. Завтра же надо послать Савву проверить сообщения того моряка. Быть не может, чтобы никого из знакомых не осталось в живых. Но, Задумываясь, Философ приходил к убеждению, что все переменилось. Другие люди правят империей и церковью. Константин знал Василия только как фаворита императора и известного силача. А силач, захвативший власть, вряд ли станет интересоваться их делом. Того и гляди, сочтет братьев людьми Михаила, и их отведут на южную стену. Философ знал: во времена подобных перемен надо быть подальше от властей.
Константин дождался рассвета и почувствовал облегчение. Еще затемно гондолы начали куда-то уходить. С шумом открывались ставни лавок. В окне напротив мелькнула женская фигура, мгновение спустя створки распахнулись, как крылья огромной бабочки. Бог знает почему это перламутрово-белое лицо напомнило в сумраке раннего утра лицо Ирины. Что с ней? Сумела ли она спастись или пала от меча нового властелина? Впрочем, не стоит о ней беспокоиться. Она из тех женщин, кто не останется незамеченной. Она всегда найдет крышу, под которой можно жить. Лучше заботиться о своих делах. Чем больше раздумывал Философ, тем яснее понимал, что у миссии один путь — в Рим. Последний шаг — крах или победа! Другого выбора нет! Если, конечно, они не застанут в Риме болгарских послов, о которых рассказали ему в аквилейском монастыре. Если застанут, то договорятся и отправятся к Борису. Это могло бы быть неплохое решение, хотя и со многими неизвестными. Во-первых, успеют ли, пока болгары еще там? Во-вторых, захотят ли болгары принять их? Константин знал Бориса, но ведь ему, как и Ростиславу, нужны священники с саном... Философ быстро оделся и постучал в соседнюю дверь. Мефодий был сердит: не было воды, чтоб помыться. В городе на воде это казалось невероятным. Братьям надо было потолковать о своем жизненном пути. Он и до сих пор не был таким, каким они хотели бы его видеть. А теперь сама их жизнь начинала терять смысл. К чему закрывать на это глаза? Необходимо найти решение. Твердое. О событиях в Константинополе надо сообщить остальным и всем вместе решать: куда теперь?
Мефодий, прихрамывая, нервно ходил по комнате и, поочередно загибая пальцы, говорил:
— В Моравию возвращаться нет смысла, пока хоть один из нас не получит архиепископский сан. К Коцелу — также, в Константинополь к Игнатию — ни в коем случае! В Болгарию — мы опоздали.
— Почему?
— Потому что надо было идти, как только мы узнали, что туда прибыли византийские священники. Теперь, когда к болгарским делам привлекается папа, мы им не нужны.
Мефодий загнул следующий палец, но Константин прервал его:
— И все-таки нелишним будет встретиться с болгарскими послами, если они еще в Риме.
— Да, я тоже хотел это предложить, — сказал Мефодий. — Одна дорога осталась у нас — в Рим... Рим — и будь что будет.
Решение было принято, но, прежде чем отправиться в Вечный город, надо было посетить архиепископа Венеции. Местное духовенство хотело их увидеть и узнать, как они проповедуют и на каком языке. За этим приглашением братья чувствовали ловушку. Не зря ведь сюда прибыли германские священники во главе с Адальвином.
Вести из Константинополя подтвердились! Василий — император, а Игнатий — патриарх. О Фотии моряки, которых расспрашивал Савва, ничего не знали: мертв ли он, или, как раньше Игнатий, сослан на какой-либо остров. Одно было ясно: с патриаршего престола его свергли спустя несколько дней после убийства Михаила. Об убийстве говорилось так, между прочим, чаще оно называлось смертью. Теперь всем ученикам стало очевидно, почему надо идти в Рим. Они уходили, чтобы победить или признать себя побежденными. Ясная цель объединила и сплотила их. Папа уже послал в Венецию своего легата, чтоб сопроводить их в Рим; он должен был знать, что проповедуется в его владениях. Легат явился утром на постоялый двор и вручил братьям папское распоряжение. Он застал их и учеников за скромным завтраком. Его пригласили к столу, однако он отказался, пренебрежительно оглядев скудную еду. Догадываясь о намерениях папы, легат не хотел иметь ничего общего с осквернителями догмы триязычия. Он держался так, что кусок застревал в горле учеников. Но тут Савва, подняв деревянную чашу с водой, сказал:
— Предлагаю выпить за здоровье гостя, который принес нам надежду увидеть наместника бога, а Риму — увидеть нас.
Никто не засмеялся, чтоб не обидеть легата, но в глазах учеников появился веселый блеск, которого давно уже не было. Все подняли деревянные чаши е прозрачной водой и выпили. Легат, не поняв шутки, поклонился, довольный оказанной ему честью, и, подобрав подол длинной сутаны, словно скатился в лодку. Константин и Мефодий не успели даже подняться, чтобы проводить его.
Значит, папа интересуется ими... Только теперь прояснилось, почему их задерживали в монастыре под Аквилеей. Архиепископ Лупос послал тогда человека, чтобы предупредить святого апостолика об их пребывании у него и об их просьбе рукоположить одного из них в сан архиепископа. Папа, вероятно, знает к о новом диоцезе в Моравии и Паннонии. Нелегко им будет... А тут еще и диспут. Братья понимали, что уклоняться нельзя. Диспут был объявлен на завтра, поэтому они заперлись у Константина и стали думать, как быть. Философ предложил выйти с мощами святого Климента Римского — так они сдержат ярость немецких священников. Мефодий согласился.
Савва, Горазд, Ангеларий и Климент хорошо понимали тревогу своих учителей. Они шли вместе с самого начала и чувствовали себя сопричастными их радостям и печалям.
Наум, присоединившийся и ним позднее, был из знатной семьи, у него были свойственные его кругу привычки, он не сразу усвоил прямоту и искренность новых друзей. Сперва они считали его нелюдимым, но постепенно это впечатление рассеялось. Да, Наум был недоверчив, но иначе не могло и быть: он приехал из страны, которая с начала своего существования воюет с Византией. И тот факт, что братья и их ученики были посланы византийской державой, побудил Наума быть настороженным и подозрительным. Однако совместная жизнь их божьей дружины помогла Науму понять, что византийскими были только высочайшие рекомендации, а все остальное было славянским. Славянский язык — язык, на котором говорили люди по обе стороны Хемских гор и ниже, в Родопских горах и Солуни, — объединял всех нитью сладкогласных звуков. Что ж, пусть считают их представителями Константинополя... Пока были в Моравии. Наум сблизился с Деяном и Климентом; они первыми протянули ему дружескую руку, не спросив, чей он сын и кто до вчерашнего дня обслуживал его в отцовском доме. Нерасторопность в повседневных делах вызвала кроткую улыбку Деяна, и он взял юношу под свое покровительство. Учил, как убирать постель, чинить перья, греть воду для стирки. В первое время старик сам стирал одежду Наума, чтобы тот увидел, как это делается.
Юноша занимался всем нехотя, но потом стряхнул с себя глупую гордыню и, наблюдая за работой других, быстро усвоил свои права и обязанности в этом пестром человеческом улье. Его усердие в освоении новой письменности вызвало уважение Константина и Мефодия. Константин, который считал себя наставником Наума, питал к нему какое-то особенное, неопределенное чувство. Всегда, когда он думал о поездке в Болгарию, он связывал ее с Наумом. Ведь Наум — человек Бориса и его сестры Феодоры, он лучше всех смог бы объяснить болгарской знати, зачем братья прибыли в их землю.
И теперь, в ожидании встречи с послами Бориса в Риме, Философ уповал на Наума. Посланцы, без сомнения, узнают его, если он — сын второго человека в государстве. Ни Константин, ни Наум на знали, что Онегавона уже нет в живых. Наум был вместе с Мефодием под Нитрой и прошел, ничего не подозревая, около безымянной могилы отца. В Болгарии, согласно древнему обычаю, на мраморной мемориальной колонне было высечено имя Онегавона и указано место его смерти, как положено первому помощнику правителя. О его сыне в Плиске тоже не забыли. Феодора не раз говорила о Науме, и Борис в трудные минуты думал о том, как найти его. Именно сейчас князю были необходимы люди, которые знали бы учение Христа и в жилах которых текла бы болгарская кровь, чтоб он не сомневался в цели их деятельности. Разумеется. Наум и не подозревал о замыслах Бориса. Он жил тревогами учеников Константина, взявшихся за тяжелейшую работу — просветить один из славянских народов, превратить Моравию в прочный щит против немецкого духовенства. И когда росток надежды начал увядать, он печалился вместе со всеми друзьями и собратьями в этом каменном городе на воде... Сначала Венеция очаровала его красочными гондолами, яркими фонарями, звонкими песнями, улицами-каналами, по которым невозможно было проехать на коне, горбатыми мостами, соединяющими дома, красивыми женщинами, которые, выглядывая из окон, щедро дарили молодым людям свои улыбки. Все это было новым и невиданным, и только туманы над водой нагоняли тоску по синеватым сумеркам Плиски, по далеким горам и холмам, по мареву жарких дней, по осенним лесам. Наум любил лес осенью. Ему нравилось сидеть на лужайке, слушать шепот листьев, когда они, отделившись от веток, как бы говорят им последнее «прости». Поднятые ветром, листья скитались по земле, как и он, сын кавхана, покинувший своих сестер и братьев. Порой Наум спрашивал себя: не жалеет ли он? Вначале ответ приходил не сразу, но по мере того, как шло время, он становился категоричным: нет, не жалеет. Наум последовал за Константином, чтоб взять от его огня, сколько удастся. Здесь Наум нашел себя, нашел дело по своим способностям. Как одержимый трудился он над списками и украшал пергамент, чтобы засиял он всеми цветами осенних лесов, всеми красками далекой родной земли. С каждым днем чувство приязни к братьям становилось глубже и теплее, и теперь Наум готов был пойти за них в огонь и воду. Порой он грустил — грусть эта была связана со смертью первого друга, Деяна. Увидев его, мертвого, с железным гвоздем в затылке, юноша подумал: «А не положат ли и меня где-нибудь в чужую землю?» Наум и до сих пор не может простить себе эгоистического чувства, внезапно охватившего его тогда, у безжизненного тела Деяна. И он понял, что надо усовершенствовать свои дух, чтобы возвыситься над личной судьбой. Миссию ожидает много опасностей, и, если они хотят, чтобы их дело осталось жить в веках, они должны быть едиными и в радости, и в страданиях.
Тропинка вилась по скале — огромная змея, кольцами охватившая камень. Ее голова лежала в травах на лужайке, у одинокой могилы. Тут частенько присаживался согбенный годами человек, с острым горбом и большими печальными глазами, подолгу отрешенно смотрел на долину Брегальницы и о чем-то думал.
У ног его текла река, ее белая пенная грива моталась из стороны в сторону, внизу кружили птицы, во дворах монастырей двигались сплющенные фигуры братьев. Отсюда они выглядели такими же сгорбленными и безликими, как он сам. И это успокаивало его. Вглядываясь в даль времени, он вспоминал удушливую атмосферу отцовского дома со всеми его мерзостями и кознями, какие только есть в человеческом мире; глухое проклятие вырывалось из его груди и летело вниз, словно камень, отломившийся от утеса, и долина его души наполнялась ропотом. Хорошо, что он убежал из того затхлого мира с его фальшивым блеском, с взглядами, в глубине которых таились коварные мысли. Иоанн нашел себя здесь. Однако его скрюченное хилое тело не обрело покоя. Умелые длинные пальцы Иоанна переписали множество книг, которые должны были пойти к людям, но, к сожалению, лишь немногие могли прочесть их. Иоанн не сумел увеличить число грамотных, как наказывал Константин; не хватило сил перебороть болезненное честолюбие, ибо он был человек, униженный природой. Когда Иоанн собрал первую группу учеников, чтоб показать им новые письмена, насмешка, которую он уловил в их глазах, прожгла его насквозь, и желание обучать их вдруг пропало. Лишь двоим горбун сумел кое-что вдолбить в головы, и на них он постепенно переложил заботы об учениках, а сам уехал с Феодорой в Плиску, надеясь, что путешествие вернет ему душевный покой. Оказалось, что его обостренные чувства нигде, кроме как в горах, не находят мира и успокоения. Он не смог жить во дворце Плиски, несмотря на заботливость окружающих. Мнительность заставляла Иоанна быть всегда настороже, и он считал, что доброе отношение вызвано сожалением к нему. Только один человек не жалел его, говорил с ним, как с равным. Константин! Он был его врачом, другом, братом; он и учил его, и бранил, потому что не видел в нем калеку. Такого отношения к себе искал, но не находил Иоанн, везде наталкиваясь на сожаление или насмешку Иоанн решил покинуть Плиску. Она напоминала ему прошлое. Правда, Плиска не Константинополь; но там, где дворцы, всегда не хватает воздуха. Иоанн искал простоты о отношениях и тишины в природе. И он решил вернуться в Брегалу. В Плиске он чувствовал себя никому не нужным. Чего только не делала Феодора, чтобы удержать его, но все было тщетно. И она велела отвезти его в Брегалу, подарив ему на прощание шубу и две золотые иконки, написанные монахом Мефодием. Иоанн поблагодарил за подарки, как нищий, и отправился доживать свои дни в пещере на скале, где когда-то обитал неизвестный отшельник.
Иоанн ничего не слышал о детстве Климента, поэтому ни надгробный камень на лужайке, ни сама пещера не были связаны в его сознании ни с кем на знакомых людей. У него была крыша над головой и свой взгляд на мир с высоты, подаренной ему природой. Большая шуба была хорошим одеялом. Он укутывался в нее весь, вместе со всеми своими мыслями и желаниями, с огорчениями и редкими радостями. Одна из этих радостей — это посещения бывшего ученика, который рассказывал о жизни братии и приносил вести из разных стран. Два дня назад он сообщил о новостях в Царьграде. Оказывается, там бог покарал одних, а на других взвалил новые грехи.
И в первый раз Иоанн почувствовал себя камешком этой горы. Он отломился здесь и здесь остался, ибо с тем миром, откуда он пришел, ничто больше не связывает его, кроме воспоминаний и чувства ненависти. Он боролся и с ненавистью, и с воспоминаниями, словно выдергивал упрямую крапиву, но на руках оставались волдыри, и они с еще большей силой напоминали о прошлом. Иоанн не мог понять, что, отказываясь от живой жизни внизу, он обрекает себя на воспоминания. Скала, на которой он жил, была очень высокой, а потому, к сожалению, не помогла сосредоточить его взгляд, обращенный к старым и новым страданиям, на чем-нибудь близком. Сидя на зеленом лужайке, Иоанн походил на черного крота, неожиданно вылезшего на белый свет, чтобы поглядеть на птиц и людей. Еще одну радость приносили ему птицы. Уже на исходе зимы они устраивались на ветвях, проверяли прошлогодние гнезда, склевывали сгнившую кору и искали личинок.
С наступлением весны их голоса набирали силу и высоту. Иоанн затихал в суете птичьего мира, на душе становилось светлее, он хранил в памяти каждый звук — расцветало врожденное чувство музыкальности, выстраивая в его сознании странный птичий язык, который изо дня в день обогащался, пока Иоанн не осознал, что уже понимает его.
Впервые он попытался побеседовать с ними в период сумасшедшей вакханалии соловьиных ночей. Услышав его голос, лес притих, ошарашенный этим чудом, и потом ответил. Иоанн повторил — повторился и отклик. Тогда, испугавшись самого себя, он встал с камня, огляделся вокруг — нет ли поблизости окаянного — и быстро ушел в пещеру, укутался с головой в шубу и до утра не сомкнул глаз.
С этого дня он регулярно сидел на камне и слушал птичью перекличку. «Ты где?» — спрашивал заблудившийся воробышек. «Здесь, — отвечала воробьиха. — Иди сюда, я нашла что-то хорошее». Иной раз Иоанн становился непрошеным свидетелем объяснений в любви. «Я люблю тебя, люблю!» — пел снегирь, и эта радость любви не смущала никого. Однажды, увлеченный этим зовом, Иоанн повторил его вслух, высоким и звонким голосом. Лес онемел на мгновение, но потом каждый куст торжественно ответил: «Люблю тебя!.. Люблю тебя!..»
Пораженный, Иоанн увидел, как птицы полетели к нему, чтоб посмотреть на него и разделить его радость. Подумав, что он сходит с ума, Иоанн упал в траву и зарыдал. Никогда в жизни не произносил он этого слова вслух. Когда-то он любил Ирину, любил самозабвенно, но так и не смог признаться ей в любви — ведь уже в первую их ночь она ушла к другому. И душа его затвердела в неразделенном одиночестве, забыв само звучание слова «люблю». Долго плакал Иоанн, жалость к себе выжимала все новые и новые слезы. Константин хотел от него песен, которые бичевали бы зло, но Иоанн все больше убеждался, что не способен создать их. На этой земле он был человеком без ясной цели, горемыкой, сбившимся с пути, рабом собственного обостренного честолюбия... Неужели нельзя это болезненное честолюбие превратить в тетиву, с которой будут запускаться острые стрелы его песен? И он закрывался в пещере, брал кисточку и пергамент, но вместо гнева в душе затевал свою нехитрую мелодию веселый снегирь «Люблю тебя, люблю!..» Иоанн понимал, что его душа состоит из многих и противоположных душ, воюющих между собой и лишающих его покоя: радость одолевала злость, злость — тоску, тоска — испепеляющую ненависть, ненависть — бесконечную печаль. И стоило показаться ростку надежды, тотчас же налетали холодные вихри бескрылого одиночества и ненависти ко всему на свете.
Шли дни, и Иоанн со странным удивлением осознал, что он — никому не нужная земная тварь, появившаяся только для того, чтобы люди со странным любопытством взирали на еще одно существо — не то животное, не то человека. Эта мысль родилась, когда он понял, что ему некому сказать «я люблю тебя». Он перестал заботиться о своем теле. Запасы кореньев и лесных ягод, которыми он питался, убывали. Раньше он целыми днями бродил в дубняке в поисках черепах. Иоанн связывал их за ножки тонкой веревкой и хранил до наступления скоромных дней. Когда угли в очаге раскалялись, он закапывал в них черепах и быстро выходил из пещеры, чтоб не слышать их скрипучих стенаний. Зверь не умер в нем, он не мог без мяса. Утолив голод, Иоанн садился у камня и смотрел вниз, на сплющенные фигурки в монастырском дворе.
С каждым днем ненависть и людям усиливалась и жгла его душу. Иоанну казалось, что люди виноваты в его отчуждении, и только один среди них продолжал связывать его с миром — Константин... Ибо он возвышался над людьми. Еще при жизни Философа Иоанн увенчал его нимбом святого и не позволял себе усомниться в этом. Иоанн ослаб и стал видеть Константина во сне. В первый раз привиделось ему, будто Философ поднимается в гору. Усталый, волосы на высоком лбу слиплись от пота, рука указывает вперед. За ним идет группа людей, и только один из них остановился посреди дороги — какая-то сильная боль заставила его присесть на землю, — но взгляд устремлен вслед тому, кто ведет их. Сон расстроил Иоанна. Если б он пошел с Константином, его жизнь не утратила бы смысла, а теперь он обречен на одни воспоминания. Впереди ничего и никого, и некому указать Иоанну путь ввысь. Даже пергамент не побуждал к творчеству. Песни не рождались, ибо их некому было читать и нечему было служить. Он уподоблял себя тому человеку из сна, который остановился посреди пути. Но взгляд того был у стремлен за учителем, а взгляд Иоанна обращен назад, в прошлое.
Он мог разговаривать лишь с птицами, но радости их навевали на него печаль: было как раз то время, когда матери учили птенцов летать. Веселый шум стихал лишь к вечеру, голос филина оглашал долину, и его круглые глава, словно две золотистые луны, повисали над какой-нибудь веткой. От этих глаз у Иоанна ползли по телу мурашки, и он зябко кутался. Только языка филина не выучил он, да и не хотел его знать. Иоанна пугало, что они так похожи друг на друга: он выбрал мрак пещеры, филин — вечную ночь... Даже летучие мыши казались ему привлекательнее, потому что в их писке было что-то нежное я робкое. На этом все кончалось. Это было вокруг него, с этим он жил и дружил.
Однажды в Брегалу приехала Феодора. Она послала людей за Иоанном. Он долго колебался, но не спустился вниз. Просил передать, что болен. Придуманная болезнь должна была встать между ними преградой, но получилось наоборот. Феодора пришла к нему и ужаснулась, увидев суровую пещеру отшельника. Не поняв душевных терзаний Иоанна, она упала перед ним на колени, как перед святым. Он молчал, и в его взгляде было презрение к себе: он еще может вводить людей в заблуждение? В искренность Феодоры он не верил. Он думал, что, если бы захотел жениться на ней, вся эта фальшивая набожность слетела бы с нее и она тоже стала бы презирать его, потому что у него есть только мужские желания, но он — не мужчина; женщина, набожная или нет, ищет силу крепкой мужской руки, и не только руки. А что он?
Он — тряпка... Но разве подобные ему люди не становились святыми, ибо верили? Да, но он-то не верит. Во что верить? Патриархов свергают одним махом, возводят на престол новых, не сообразуясь с небесными законами, предают людей анафеме, один убивает другого во имя какого-то бога. Зачем? Кто может объяснить ему? Где Константин, который успокоил бы его мудрым словом и добротой душевной? Иоанн верит только в него, ибо он воюет во имя добра, ради людей. Его не остановят ни патриарх, ни папа. А так… верить может любая овца, но объяснит ли она, во что верует? Бог!.. Иоанн прочитал немало древних и новых книг. Древние эллины придумали множество богов — столько, сколько им было надо. И для земли, и для красоты, и для войны, и для мудрости. И, может быть, они были правы. Каждый поклоняется тому, кого любит. А теперь все стремятся узаконить одного-единственного бога, но не каждый его любит. Иоанн, например, не может сказать «я люблю тебя» какой-нибудь женщине, потому что она осмеет его. Те, кого мы любим, ранят нас больнее всех. Тогда какой смысл говорить единственному богу, что он любит его, если он его не любит? Да и как любить его, если он сделал свое дело небрежно и сотворил Иоанна… не таким, каковы все остальные люди.
И Иоанн прошел мимо упавшей ему в ноги княжеской сестры. Приближенные расступились перед ним, и на глазах у всех он исчез в складках гор. Через два дня пастухи нашли его... Он повесился на старом дубе, недалеко от пещеры.
Феодора велела похоронить его на вершине скалы и построить у пещеры монастырскую келью в память святого Иоанна Брегальницкого.
Савва вошел к Константину.
— Они собираются, — сказал он. — Посмотрите, сидят, точно вороны, на лестнице храма.
— Ждут нас, значит...
— Ждут, учитель.
— Тогда не будем озлоблять их своим опозданием, — сказал Константин и быстро встал.
Вслед за ним встали ученики. Климент и Горазд взяли ящичек с мощами святого Климента Римского и сошли к гондолам. В первой гондоле плыли испытанные спутники братьев — Савва, Горазд, Наум, Климент, Ангеларий; в остальных — младшие ученики. Холодные стены домов высились по обеим сторонам канала. Этот холод угнетал и нагонял страх на малодушных. Савва попросил гондольера подождать остальные гондолы, поднял руки и запел молитву во славу Климента Римского, сотворенную Константином. Песня, медленная и торжественная, подхваченная голосистыми учениками, заполнила пространство меж домами, эхо усилило ее, и она зазвучала, как в церкви. Такой песни Венеция не слыхала. Распахивались узкие окошки, любопытные слушатели то и дело издавали одобрительные возгласы. Это придало ученикам уверенность, и их голоса с еще большей силой вторглись в пространство между небом, водой и камнем. Гондольеры, не понимающие слов песни, но чувствующие красоту мелодии и порыв молодых голосов, гордо поглядывали на открытые окна, довольные впечатлением, которое производили их пассажиры. Отовсюду слышалось:
— Браво!
— Брависсимо!
Замкнутый каменный город вдруг утратил свою холодность. Синий, словно небо, цветок вылетел из ближайшего окна и упал к ногам Саввы. Он торжественно поднял его над головой, и песня грянула еще дружнее. Гондолы пришвартовались, ученики высыпали на каменную площадь и увидели огромное множество людей. Все папское духовенство стеклось сюда, чтобы поглядеть на еретиков, на возмутителей божьего порядка, развращающих людские души неведомыми письменами. Горазд и Ангеларий расступились, пропустив братьев вперед, и высоко подняли ящичек с мощами. Песня оборвалась. В тишине какой-то калека бросился к ним, чтобы поцеловать мощи, но так и не добрался до них. Двое сильных священников перехватили его, и он исчез за черной суровой стеной папистов.
Константин и Мефодий шагнули вперед. Их взгляды встретились с холодным взглядом архиепископа Адальвина... Слева от него находился архиепископ Венеции, благообразный старец, отяжелевший от лет и добротной пищи. Братья остановились у лестницы, и до их слуха донесся вопрос:
— Диспут будет в храме, владыка?
По ответу оба поняли, что все заранее обдумано и подготовлено.
— Разве можно впустить в храм божий льстивое слово еретиков? — спросил Адальвин, толпа затихла.
Началось. Константин сделал шаг вперед, улыбнулся.
— Пилат сказал те же слова, прежде чем умыть руки в крови господней,- — спокойно произнес он.
Архиепископы переглянулись. Похоже, братьев ничуть не смущало присутствие такого множества папских людей. Напротив, они даже дерзко улыбались. Тот, что постарше, держал в руках священное Евангелие, младший — крест господень. Его высокий лоб венчали густые с проседью волосы, борода была тоже густой и холеной. В глазах обоих светилось синее небо — таким ясным оно бывает только весной. Начало не предвещало хорошего конца. Адальвин еще не понял этого, но старый архиепископ Венеции, привыкший оценивать людей с первого взгляда, был смущен вступлением в диспут. Однако раньше, чем он успел вмешаться, Адальвин как-то поспешно кинул гостям вопрос:
— Молитва священна в праведных устах. Прежде чем судить нас и ставить на одну доску с Понтием Пилатом, скажите, кто вы такие и почему, ненужные и незваные, смущаете души людей?
— Если пойдете и спросите жителей Великой Моравии и Паннонии, они ответят вам, кто мы, ибо слушали наше слово и с его помощью постигли истины божьи. Но для тех, у кого нет ушей, чтобы слушать, и нет разума, чтобы воспринять божественную истину, самые мудрые слова — лишь пустой звук.
Это было произнесено с достоинством. Константин не вдавался в объяснения, а сохранил за собой право нападать. Венецианский архиепископ все больше убеждался, что перед ним человек мудрый и хитрый.
Обе группы, стоящие друг против друга — одна выше, другая ниже, — продолжали перебрасываться взглядами и словами. Те, кто нападали, еще не устремились в атаку, те, кто оборонялись, еще не приготовились к ней.
Солнце стояло высоко в небе, но лучи его не падали на укрывшихся в тени храма, а освещали только живописную группу непрошеных гостей. На самом-то деле гости были приглашены, ведь папа ждал их в Риме. Здесь присутствовал его легат, которому велело было отвезти их в Вечный город. Он молча стоял по правую руку от Адальвина, и его безразличный взгляд, казалось, говорил: подобный диспут в подобном городе, а не в Риме меня не интересует, и пусть его ведут те, кто его спровоцировал. По-видимому, лаконичные ответы и долгие паузы взвинтили нервы, потому что Адальвин спустился на ступеньку вниз и, еле сдерживая гнев, спросил:
— И все-таки мы, собравшиеся здесь, хотим знать, кто вы такие.
Неумение зальцбургского архиепископа владеть собой обрадовало Философа, и он решил дать ему еще более отвлеченный ответ.
— Прежде чем отправиться в праведный путь, — сказал он, — Моисей обратился с молитвой к богу: «Господи, ежели они спросят меня, кто я и кем призван быть их пастырем, что мне ответить своим людям?» А всевышний, подняв руку, сказал: «Ответишь так: я тот, кто есмь...»
Еле дождавшись окончания ответа, Адальвин вернулся на свое место и прошипел:
— Это дерзкая мысль! Ты кто, пророк, что ли?
Философ тут же отпарировал:
— Бог давно изрек устами Соломона: «Попридержи язык, человек, не сквернословь!»
Однако Адальвин не желал сдаваться:
— Из Моравии дошел слух о вашей новой ереси!
— В чем же она состоит?
Адальвин, указав на Константина пальцем, ехидно улыбнулся:
— Наверно, сам боишься сказать, потому и спрашиваешь меня! Тебе лучше знать... Говори! Пусть все папство поймет, почему ты везешь в Рим святые мощи, если в душе у тебя не вера, а черный дым!
Обвинение все еще высказывалось в общих словах, и потому Философ не спешил отвечать. Его спокойствие явно раздражало Адальвина. Взгляд архиепископа стал ледяным. Константин видел, как подрагивает его левая рука, придерживающая тяжелый наперсный крест. Похоже, архиепископ испытывает страх. Но все же не стоило недооценивать противника. Не в первый раз обвиняли Константина в распространении черного дыма, и потому он не волновался. Положив руку на свой крест, он сказал четко и твердо:
— Дым подобен тени нашего земного пути. Сам дух господень был во мраке, когда он воскликнул: «Да будет свет!» И был свет. И это было хорошо... И этот свет, более ясный, чем свет солнца, живет в моей душе. Зря ты обвиняешь. В лукавую душу премудрость не идет, и этому я радуюсь, слушая тебя сегодня...
Адальвин помрачнел и потерял самообладание.
— Ты нарушаешь догмы, созданные им! — и он указал на небо.
Впервые не удержался Мефодий:
— Ты ошибаешься! Разве сам господь не нарушил святой догмы?
Молчаливая стена папистов будто треснула, и несколько голосов возопили:
— Это святотатство!
Философ невозмутимо продолжал:
— Когда всевышний сотворил землю, он дал будущему народу не соху, не имущество, но общий для всех язык. Однако люди собрались и в злобе своей решили воздвигнуть высокую башню, до самого небесного престола. Начали стройку. Вершина уже пробила небо, а башня все росла. И господь испугался: вместо камней — кирпич, вместо грязи — смола! Их общая сила была беспредельной, и тогда он, с тревогою посмотрев вниз, сам нарушил свою догму и дал всем мастерам различные языки. Стройка тотчас же остановилась, ибо никто никого не мог помять... Не так ли было, скажи?
Ученики зашумели. Тогда, оттеснив Адальвина, ваял слово архиепископ Венеции:
— Тихо, я хочу говорить. Мы узнали, что ты создал неведомые знаки и ныне проповедуешь слово божье на варварском языке. Разве ты не знаешь, отче, что с тех пор, как крест Христов был поднят на Голгофе, все человеки славят небо только на трех языках?
Снова раздались голоса папистов:
— Грешен он!
— Нарушает святую догму!
— На костер! Смерть им!
Константин улыбнулся, и светлая эта улыбка больно задела противников.
— Лишь теперь получил я разумный вопрос, — сказал он, — и я отвечу. Разве на просторах земли не живут самые разные племена, разные птицы и разве их языки и звуки не богом даны им? Почему же в таком случае какой-нибудь священник строго осуждает то, что создал господь? И теперь не закидываете ли вы все его грязью? Если есть солнце и ясный свет, почему же кто-то должен прозябать во мраке? Молчите? Да, молчите. Потому что он смотрит оттуда, — и Константин поднял руку к небу. — Потому что перед ним, верю я, вам сегодня стыдно. На слово его вы налагаете узду, а он всем нам дает кусок хлеба, воду, дождь, воздух и жизнь. Так почему вы запрещаете плод жизни, созревший в моей душе и предназначенный тем, которые говорят сегодня на славянском языке и которые являются плодородной нивой, где мудрость может изумительным образом проявить себя?
Воцарилось напряженное молчание, а затем вступил в диспут представитель папы, до сих пор хранивший напускное безразличие. Слова Константина смутили его, но они основывались на примерах из жизни и не были подкреплены ссылками на священные книги. Поэтому легат решил повторить вопрос венецианского архиепископа, но дать ему каноническое направление. Приложив два пальца к груди, он оказал:
— И все же скажи нам, человече, как это ты придумываешь книги для славян и учишь их? До сих пор никто этого не делал — ни апостолы, ни папа римский, ни Григорий Богослов[52], ни Иероним[53], или Августин[54]. Мы знаем только три языка, на которых следует в книгах восславлять бога: еврейский, греческий, латынь.
Снисходительное обращение «человече» рассердило Философа, но он не подал и виду.
— Скажите, считаете ли вы бога бессильным дать то, что он хочет? — спросил он и, бросив взгляд на легата, продолжал: — Или вы считаете его завистливым, а потому не желающим дать это? — И, не дождавшись ответа: — А мы знаем немало народов, у которых свои книги и которые славят бога на своем языке. Это армяне, персы, авасги, иберийцы, согды, готы, авары, тирсы, хазары, арабы, египтяне и многие другие, — перечисляя народы, Константин загибал пальцы правой руки, и взгляды всех сосредоточились на ней. На каждый палец приходилось по два народа, и еще два оставалось. Константин нарочно взял число «12», по количеству апостолов, — число, священное для церкви. Подняв взгляд от руки, он продолжал: — Если вы не хотите признавать эти примеры, так послушайте божью волю, высказанную в Писании. Давид говорит: «Воспойте Господу песнь новую, воспойте Господу, вся земля». И далее: «Восклицайте Господу, вся земля, торжествуйте, веселитесь и пойте». И еще: «Воскликните Господу, вся земля! Служите Господу с веселием». А в Евангелии сказано: «А тем, которые приняли Его, дал власть быть чадами Божьими». И в том же Евангелии: «Не о них же только молю, но и о верующих в Меня по слову их, да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне и я в Тебе». А пророк Матфей говорит от имени Иисуса: «Дана Мне всякая власть на небе и на земле. Итак, идите научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа, уча их соблюдать все, что Я повелел вам; и се Я с вами во все дни до скончания века. Аминь!» Говорит и Марк: «Идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари. Кто будет веровать и креститься, спасен будет, а кто не будет веровать, осужден будет. Уверовавших будут сопровождать сии знамения: именем Моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками». А вам, законодателям: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете». И еще: «Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали». А коринфянам говорит апостол Павел: «Я желаю, чтоб вы все говорили языками, но лучше, чтобы вы пророчествовали, ибо пророчествующий превосходнее того, кто говорит языками, — разве он при том будет и изъяснять, чтобы церковь получила назидание. Теперь, если я приду к вам, братья, и стану говорить на незнакомых языках, то какую принесу вам пользу, когда не изъяснюсь вам или откровением, или познанием, или пророчеством, или учением? И бездушные вещи, издающие звук, свирель или гусли, если не производят раздельных тонов, как распознать то, что играют на свирели или на гуслях? И если труба будет издавать неопределенный звук, кто станет готовиться к сражению? Так если и вы языком произносите невразумительные слова, то как узнают, что вы говорите? Вы будете говорить на ветер. Сколько, например, различных слов в мире, и ни одного из них нет без значения. Но если я не разумею значения слов, то я для говорящего чужестранец, и говорящий для меня чужестранец. Так и вы, ревнуя о дарах духовных, старайтесь обогатиться ими к назиданию церкви. А потому, говорящий на незнакомом языке, молись о даре истолкования. Ибо когда я молюсь на незнакомом языке, то хотя дух мой и молится, но ум мой остается без плода. Что же делать? Стану молиться духом, стану молиться и умом; буду петь духом, буду петь и умом. Ибо если ты будешь благословлять духом, то стоящий на месте простолюдина как скажет «аминь» при твоем благодарении? Ибо он не понимает, что ты говоришь. Ты хорошо благодаришь, но другой не назидается. Благодарю Бога моего: я боле всех вас говорю языками; но в церкви хочу лучше пять слов сказать умом моим, чтобы и других наставить, нежели тьму слов на незнакомом языке. Братия! Не будьте дети умом: на злое будьте младенцы, а по уму будьте совершеннолетни».
Так говорил Константин. На тесной каменной площади стояла тишина, словно не было тут живых людей. Свободное обращение со священными книгами и словами апостолов поразило всех, и никто не спускал глав с Философа, боясь пропустить что-либо большое и мудрое, произносимое его устами. Он цитировал апостола Павла, но так, будто высказывал свои мысли. Дело же Константина настолько совпадало с поучениями апостола, что и самые злобные паписты чувствовали, как почва ускользает у них из-под ног. Легат больше не смотрел на всех пренебрежительно — он соображал, как бы ему достойно выпутаться из этого диспута. Легат смотрел на поседевшие волосы Константина, в его голубые глаза, и ему казалось, что он утопает в этих глазах вместе со своими скудными знаниями, а ведь он считал себя одним из столпов Западной церкви. Константин вновь поднял руку, и голос его прозвучал властно и сильно:
— «Итак, братия, ревнуйте о том, чтобы пророчествовать, но не запрещайте говорить и языками: только все должно быть благопристойно и чинно... И каждый язык пусть проповедует, что Иисус Христос есть господь во славу Бога Отца, аминь». — Константин помолчал немного и добавил: — Это слова апостола Павла, и если мне вы не верите, то ему поверить должны...
Снова воцарилось молчание. Адальвин не мог примириться с поражением. Он стал спускаться по лестнице, но, увидев, что все неодобрительно смотрят на него, воздел руки к небу:
— Не верьте ему! Он лжет! Он весь во грехе... Нарушает святые догмы! На костер! Смерть им всем!
Прежде чем Константин ответил, вскипела горячая кровь Мефодия. Он шагнул навстречу зальцбургскому архиепископу.
— Слепец, почему ты мечешься в бессилии своем? — спросил он, и суровое лицо его запылало от едва сдерживаемого гнева. — Бесплодна ярость твоя. И рука твоя не может убить все видимое, а как же ты остановишь дух наш? Он клокочет в глубине наших душ, он тащит за собою ваши вековые догмы, он ищет свет! Глядите и прозревайте: славянская стена, которая возводится и уже достигла неба, вселяет страх в каждого властелина, а вы в слепой злобе кидаетесь на нее, но тщетно — об эту стену разобьются и ваши головы!
— Проклятие! — крикнул взбешенный Адальвин.
Константин вмешался еще раз:
— Не кричи! Остановись, не кричи. Великан пробуждается, славянские народы набирают силу, и разве не придет время, когда взойдет их звезда?
Венецианский архиепископ спустился по лестнице, подошел к ящику с мощами святого Климента Римского, поцеловал его и сказал:
— Бог вам судья! Идите, чада.
По знаку Саввы ученики грянули молитву во славу Климента Римского, и их голоса будто вихрем сдули папских людей. Они поспешили войти в храм и закрыть двери, чтобы не слышать торжества победителей.
Борис чувствовал, как укорачивается его время, но не понимал, что бешеный водоворот жизни затягивает его, правителя страны, которая не знает, куда идет. Болгарские посланцы побывали в Риме и вернулись назад. Ответы папы, более человечные и реалистичные, чем послания Фотия, побудили Бориса быть решительным и ясным по отношению к себе и к народу. Он открыл ворота государства для римской церкви и закрыл для восточной.
Люди Фотия поняли: для них уже нет места на болгарской земле. Их выгоняли без каких бы то ни было объяснений. Их легковерное торжество, которое они считали прочным, подвело их. Их уход был подобен бегству, и всюду их преследовала злоба вчерашних язычников.
Священников группами отвозили на границу и выпроваживали с шутками и насмешками.
По всей стране уже ходили папские священники, епископы, аббаты и более мелкие чины, чтобы по второму разу крестить болгарский народ. Болгары теперь не прятались: они привыкли к тому, что во имя новой веры либо убивают, либо ублажают. Но самое главное не менялось: язык веры оставался непонятным для народа.
Толмачей было очень мало, и они помогали только епископу.
Борис любил уединяться с епископом Формозой Портуенским и беседовать о церковных порядках. Князь видел, сколько трудностей было связано с введением новой религии Не было ни церковной утвари, ни зданий, более или менее подходящих для церквей. Бывшие капища перестраивались в церкви, но, как во всем перекроенном, в них оставалось много неудобств. В отличие от константинопольских священников папские люди вели себя внимательно и вежливо. Они держались не как завоеватели, а как учителя, пришедшие передать свои напутствия. Борис велел доверенным людям следить за работой и поведением посланцев Рима и все больше убеждался в их добрых намерениях. Формоза был аскет, его не манили ни вкусная еда, ни женщины; о нем говорили, что, сколько он себя помнит, ни одна женщина не имела над ним власти. Это поднимало его в глазах болгар, которые, как известно, любят женщин. И хотя Формоза имел все возможности одеваться в шелк и дорогие ткани, он не снимал истертой власяницы, презрев земные удовольствия и роскошь Мало кто способен так противиться соблазнам, и удивление постепенно переросло в глубокое почтение. Да и речи его были умными, дельными, без излишней назидательности. Он умело затрагивал те вопросы, которые интересовали людей: как связать религию с повседневной жизнью, что искоренить и что оставить от старого. Это были практические советы, полные тепла и заботы о ростках нового в душах людей. На одной из встреч между послами Бориса и Людовика Немецкого был возобновлен союз. Немецкое королевство направило в Болгарию повозки с церковной утварью, одеждой и богослужебными книгами для священников.
Повозки сопровождала внушительная группа духовных лиц во главе с Германриком, опытным епископом Пасау. Он был на числа немногих западных священников, хорошо знавших Болгарию.
При встречах и разговорах с гостями князь старался не упустить на виду главного — создания самостоятельной болгарской церкви. Он часто перечитывал ответ папы, из которого следовало, что святой отец пытается отложить решение основного вопроса. Папа писал: «Невозможно окончательно ответить вам на этот вопрос, пока не вернутся наши посланцы и не сообщат, много ли у вас христиан и есть ли между ними единомыслие. На первых порах вам достаточно епископа, а когда христианство распространится по всей вашей земле и будут рукоположены епископы для каждой церкви отдельно, тогда из их среды будет избран один — если не патриарх, то архиепископ, — к которому будут обращаться все».
Этот ответ до известной степени был правильным, он был вручен первому болгарскому посольству, вместе с которым прибыли и папские люди. Рим и вправду не знал страны болгар и силы укоренения христианства в народе. Ответ содержал и обещание относительно главы болгарской церкви, и с тех пор, по мнению Бориса, прошло достаточно много времени, чтобы можно было перейти от слов к делу. Но такой перспективы не вырисовывалось. Борис чувствовал, что пошла большая игра, знал, что он уже включился в нее и не остановится, пока не добьется своего. Если он даст малейший знак Константинополю, то получит, чего хочет, но он решил пока не торопиться. По правде сказать. Восточная церковь пугала его своими домогательствами ввести в Болгарии греческий язык и вселить уверенность в византийцев, осевших на недавно завоеванных болгарских землях. Присутствие византийских священнослужителей превращалось в бич для народа и государства, и Борис отдавал себе отчет в том, что это было одной из причин бунта против него.
Борису нравился Формоза. Его строгость устраивала князя, человечность согревала душу. Для себя Борис решил: он будет настаивать на том, чтобы этот епископ возглавил болгарскую церковь. Всех остальных князь подозревал в наклонностях к мелким хитростям, в отступлении от истинного божьего дела. Князь судил о людях и по их любви к золоту, которая в большей или меньшей мере свойственна каждому человеку. Формоза был полностью лишен накопительской страсти, и это ставило его много выше всех других посланников папы. В ответах папы Борис нашел и утешение для себя: «Итак, Вы сообщаете, как по божьей милости Вы приняли христианскую веру и как побудили окреститься весь Ваш народ; однако новокрещеные единодушно и с большой свирепостью поднялись против Вас, заявляя, что Вы им дали плохой закон, и они хотели убить Вас и поставить правителем другого; и еще пишете о том, как с божьей помощью одолели их всех, от мала до велика, как были преданы смерти все бунтовщики из знатных родов вместе с их семьями и как Вы не причинили никакого зла тем, кто не принадлежит к этой знати. Вы хотите знать, согрешили ли Вы, лишив жизни...» И Борис особенно усердно перечитывал папское отпущение грехов и советы о покаянии.
Сорок суток провел он в дворцовой молельне в бдениях и чтении молитв и почувствовал, что все душевные терзания улетучились, словно дым от ладана.
Князь стал неузнаваемо кротким, неторопливо-спокойным при принятии решений, которые могли бы уронить его престиж, и люди относили это за счет его глубокой набожности. Но они ошибались. Просто он вернулся к испытанным и проверенным началам управления государством, которые сам установил для себя посла того, как потерпел разгром от немецких войск.
Борис уклонялся от всех встреч и всех переговоров, всегда посылая кого-нибудь из приближенных. Он боялся, что личное участие слишком обязывает, и предпочитал оставаться в тени. Так создалось впечатление о некой таинственности и о более свободном отношении к принятым обязательствам, так внушался страх и перед широкими просторами болгарских земель, и перед неизвестностью мыслей и планов князя.
Борис вместе с приближенными поехал в Преслав. Новая религия требовала новой столицы. Все вокруг напоминало о первых шагах христианства, которые были не слишком удачны. А Преслав будет детищем и свидетельством его благочестивости. Там уже строились прекрасные дома и высокие церкви, городские стены светились белизной, а искусные живописцы и резчики по дереву создавали настоящую сказку под названием «Преслав».
Князь ездил туда по крайней мере раз в месяц. И как некогда мысли его были заняты тревогами о государстве, так теперь он не переставал думать о борьбе двух церквей. Болгария стала золотым яблоком раздора. В сущности, раздор существовал и до него. Князь лишь воспользовался им для устроения церковных, и не только церковных, дел. Европа и Византия с ожиданием смотрели на него и на него надеялись. Его государство стало третьей силой в мире, и он не хотел размениваться по мелочам. Это государство должно иметь хорошие города и крепости. Борис собрал в Преславе ремесленников со всех концов страны. Звон наковален был слышен издалека. Ковалась обшивка для массивных дубовых ворот внешней крепости, отливались колокола и кресты для куполов божьих храмов. Медники выковывали свирепых львов и барсов, когтистых птиц и сцены охоты, золотых дел мастера корпели над тем, чтобы придать металлу чудесный блеск, и их искусные руки создавали украшения и золотые нимбы над головами святых.
Церковь уже назвали Золотой, хотя она еще не была достроена.
Каждый раз, приезжая в Преслав, князь просил зачерпнуть себе воды из кирпичного церковного колодца. Ему казалось, что она самая вкусная — то ли из-за святого места, то ли от знойного дня. В силу разных обстоятельств он ездил туда только летом.
В новом городе поселилось немало славянских князей, членов Великого совета. Теперь в Преславе распоряжался княжеский брат — Докс. Подъезжая к городу, Борис заметил длинную вереницу повозок, нагруженных камнями и толстыми бревнами. Колеса протяжно скрипели, нарушая тишину дня. Князь заговорил с проводниками каравана, оказавшимися людьми кастрофилакта[55] Овеча. Они исполняли трудовую повинность. Мужчины были все в пыли и то и дело прикладывались к тяжелым баклагам с уже теплой водой, висящим на крепких колесных чеках. Рваная, вылинявшая одежда говорила об их бедности. Борис старался не притеснять батраков и рабов, но над ними стояло столько других больших и малых господ! Плохо жили люди, каждый что-нибудь брал у них. Строительство Преслава требовало золота и труда. Недавно князь решил разделить территорию нового города между знатью, пусть каждый сам строит себе дворцы и жилища. Таким образом он хотел побудить богатых взять на себя большую часть расходов по благоустройству улиц, площадей, внутренних дворов. Заботы и расходы по строительству крепостной стены он в обязательном порядке распределил между различными тарканствами.
Пусть каждый знает, что он сделал для нового города.
Борис поскакал вперед. Преслав белел вдали. Громадный вяз в центре крепостного двора был виден издалека. Строители хотели срубить его, но князь не разрешил. Пусть эта живая красота остается до тех пор, пока не умрет собственной смертью. В ветвях вяза укрывалось громадное гнездо аистов. Издалека было видно, как птицы парят над ним. Их плавные круги будто очерчивали границы города и поднимали его в небо.
Борис поехал медленнее: он смотрел на птиц. У них тоже свой мир, неведомый человеку, и забот своих, наверное, хватает; у кого они есть, тот знает им цену. Князь проследил взглядом, как аисты устремились к гнезду — свист крыльев и вскоре дружный перестук клювов слились воедино со звонкими ударами наковален. Чем ближе к городу, тем яснее звучали удары кузнечных молотов и плотницких топоров. Мастера уже поставили каркасы крыш на некоторых домах и дообтесывали крепкие балки. Сосредоточившись на звуках, рожденных деятельной человеческой рукой, князь не заметил, как из города выехала группа всадников. Среди них был и брат Докс, вечно улыбающийся, с уже полысевшей головой. Встречающие встали по обеим сторонам дороги; только братья остановились друг против друга, подняли в знак приветствия мечи, поравнялись и поехали рядом.
— Как идут дела? — спросил Борис.
— Прекрасно, великий князь, топоры поют, как веселые девушки.
— И не устает твой глаз заглядываться на красоту? — пошутил и князь.
— Устанет глаз искать красоту, значит, человек уже закончил свой путь, великий князь.
— Ты все тот же.
— С шуткой легче живется, брат, — понизил голос Докс. — Если бы я расстраивался из-за всего плохого, пришлось бы покончить с собой. Я каждый день посылаю гонцов в тарканства, чтобы напомнить им о повинности. А там глухими прикидываются. Видно, придется мне повесить одного из Тарханов на вязе — увидишь, другие тут же справятся. Вот таркан Овеча наконец прислал камни и бревна. Если они будут мне досаждать, то я заставлю их построить по одной церкви вокруг Преслава, тогда, возможно, они образумятся.
— По церкви, говоришь? — И Борис, оторвав взгляд от шеи коня, посмотрел на брата. — Неплохая мысль. Пусть у каждого тарканства будет своя церковь, пусть оно даст ей землю на содержание и молится своему святому. Умно!
— Ну и подкузьмил я их. Я пошутить хотел, а ты всерьез принял, — улыбнулся Докс. — И… вот что я хочу сказать. Тягостна мне эта служба. Меня больше к книгам тянет...
— И книгами займемся, но прежде надо завершить начатое.
— Да этой стройке конца не видать, великий князь. Одно завершишь — другое начинается. Преслав будут строить и наши сыновья, вот увидишь. Лишь бы они были разумнее нас
Последние слова Докса навели князя на мысль о Расате. Его окрестили Владимиром, но это не обратило душу юноши к новой вере. Ему подавай коней, ночные пирушки да девушек.
Начнет Борис говорить с ним, тот слушает и молчит, а слова отца в одно ухо впускает, в другое — выпускает. Иоанн Иртхитуин уже махнул на внука рукой, лишь Ирдиша он еще побаивается. Из-за страха или из уважения, трудно сказать, но Бориса он слушается... Братья остановились у красивой внешней стены.
Ее вид вытеснил образ сына из головы Бориса.
Он подъехал к стене и медленно погладил камни ладонью. Да, Преслав будет прекрасным городом...
Боль в желудке не унималась, Константин чувствовал себя совсем ослабевшим. Слабость усилилась в результата долгого пути и торжеств при встрече миссии в Вечном городе. Философ лежал на спине в удобной постели и думал о пережитом. Страхи в общем не подтвердились. Какой-то невидимый благодетель и на этот раз уберег их от зла. Рим встретил миссию необычайно торжественно. Папа Николай — заклятый враг Восточной церкви и Фотия — переселился в лучший мир за две недели до их приезда, и теперь надо было не объяснения давать, а выражать соболезнование. Нет, не лицемерие, а простое человеческое чувство побудило их быть временно сопричастными римскому духовенству. И только Савва, который всегда был прямодушен, вздохнул:
— Ну и повезло нам!
Все поняли, что он хочет сказать, и сделали вид, будто не слышали его. Если бы папа Николай не умер, не видать бы им ни торжественной встречи, ни литургий. И кто знает, где бы находились и как бы отвечали они на любезные вопросы брата Себастьяна. Константин лежал, и в его болезненном сознании проходили картины непривычного шума, почестей, достойных мощей святого Климента. Новый папа Адриан лично принял и с интересом выслушал их. Подаренные ему книги были освящены в церкви Санта Мария Маджоре, или «Фатой», как ее прозвали византийские священники.
Много людей пришло поглядеть на тех, кого духовенство и хвалило, и ненавидело. Константин лежал, и в глазах у него рябило от пестрых мозаик в церквах и от еще более пестрой толпы. Ясные голоса гулко сталкивались под куполом церкви и все еще звучали в его душе, смущенной такой встречей. Но искренни ли были римские священники, воздавая им такие почести? Может, все это лишь внешнее прикрытие того, что задумано и чего не положено видеть народу?
Весь Рим стоял по обеим сторонам дороги Виа Маджоре, чтобы посмотреть на них и выразить уважение к святому Клименту Римскому. Не было конца приветственным крикам и песнопениям. Константин и Мефодий чинно ступали первыми, за ними — смущенные ученики. Шествие задержалось у церкви святого Климента, но папский легат сказал, что надо идти дальше. Мощи следует вручить самому папе. Он ждет их у Латерана. Площадь перед папским дворцом почернела от священников и мирян яблоку негде упасть! Новый божий наместник, человек страшноватого вида, с мягким голосом и лисьим выражением в глазах, взял ящичек с мощами, передал его стоящему слева священнику и благословил опустившихся на колени славянских первоучителей. Это было первым торжественным актом папы Адриана, и он хотел придать ему как можно больше блеска. Сам Климент Римский вернулся в Вечный город, притом именно во время его, Адриана, понтификата[56]!
Ведь даже он, папа Адриан, никакими усилиями не смог бы организовать нечто подобное.
И, несмотря на тайную неприязнь к братьям. Адриан должен был отдать им дань уважения и почестей. Весь Рим ликовал благодаря им.
Первое торжественное положение святых мощей состоялось в церкви Латерана. Служба длилась недолго. Ожидалось большое богослужение в церкви Святого Климента. Шумные торжества оставили у Константина ощущение неискренности, однако все пока шло хорошо. Вечером, в тесном кругу семи римских митрополитов, братья подробно рассказали о смысле своей работы в Моравии. Мефодий попросил на этой встрече дать духовный сан некоторым из них, чтобы они могли продолжить свое дело в Моравии. Папа Адриан не ответил на просьбу, и это внесло некоторое напряжение в торжественную атмосферу приема. Сначала Константин подумал, не поторопился ли брат, но, поразмыслив, оправдал его. Именно сейчас, пока их осыпают почестями, надо ставить вопрос о возвращении... Затем покатилась волна богослужений и литургий во всех больших кафедральных соборах. Только тут Философ понял, как много в городе византийских граждан. Они на каждом шагу останавливали его, просили благословения, задавали вопросы, и он должен был любезно отвечать, хотя перед главами расплывались красные круги от усталости и мучили боля в желудке.
В шумных римских толпах Константин встретил также Аргириса — ученика Магнавры, который в то давнее время затеял с Гораздом драку из-за славянского происхождения Константина. Аргирис попросил святого благословения и на вопрос, что он тут делает, весьма сбивчиво объяснил, мол, его послал сюда патриарх Игнатий по делам церкви.
У Философа не было времени расспрашивать о Царьграде, да и вряд ли Аргирис мог бы рассказать то, что интересовало Константина. Аргирис был очень хитер и знал, когда, где, кому и о чем говорить. Константин удивлялся: как это он сумел завоевать доверие Василия и Игнатия? Он ведь был родственником Варды. В свое время первым пошел собирать людей в поддержку Фотия, для борьбы с Игнатием. Чего только не бывает на этой грешной земле. Константин уже перестал удивляться. Немало он перевидал и пережил на своем веку... Боль в желудке не давала покоя. Нашла время... Константин лежал и думал об учениках, об их радостях. Савва уже не раз успел побывать за воротами большого города и всегда возвращался с интересными вестями. Он узнал, где поселились болгарские посланцы, и ждал, пока учителю полегчает, чтоб привести их к нему. И тут Савва предался мечтам. Он надеялся увидеть своего избавителя и учителя главой большой церковной общины, охватывающей Паннонское, Моравское и Болгарское княжества. Обычно настроенный скептически, Савва внушил себе: сейчас надо требовать многого, чтобы получить поменьше, но и не совсем мало.
Константин понимал его. Наступил как раз такой момент. Если прозевать его, жизнь войдет в свои берега, успокоится, и им гораздо труднее будет сделать свое дело. Опять поднимут головы старые враги — немецкие священники, пустят в ход сплетни, тайные интриги я, не успеешь оглянуться, оттеснят миссию во тьму забвения. Философ был за безотлагательные действия. И незачем долго оставаться в Риме. Получат то, что хотят, — и в дорогу! Только болезнь досаждала. Откуда она взялась именно теперь... Новые византийские знакомые прислали к нему целителя: его капли унимали боль, но ненадолго. Как жаль, ах, как жаль, что нет Деяна. Какая досада, что никто из учеников не заинтересовался его травами. Деян давно поднял бы его на ноги... Оставшись наедине с болью и думами, Константин, словно от назойливой мухи, не мог избавиться от одной странной догадки: на литургии освящения славянских книг в церкви Санта Мария Маджоре на него все время упорно смотрела неизвестная женщина. Все время он ощущал ее взгляд, но не смог хорошо разглядеть незнакомку. При выходе, когда люди столпились у дверей, ему удалось на мгновение увидеть ее, и что-то очень знакомое заставило его остановиться. Но женщина уже исчезла в толпе... И всякий раз, возвращаясь к своей догадке, он укорял себя. Неужели он дошел до того, что в каждой иностранке видит Ирину? Зачем ей тут быть, в этом далеком городе? И хотя вопросы были оправданны, сомнения не оставляли его. Возможно ли столь большое сходство? Та же походка, та же фигура, те же узкие покатые плечи. Пока Философ думал об этой случайной встрече и предавался воспоминаниям, боль постепенно утихла. И вопреки его желанию ожил тот, далекий мир... Он увидел ту Ирину с чистой, как снег, душой, увидел, как она улыбается, а браслет на ее руке соскальзывает куда-то к локтю, к белому красивому локтю, который едва обозначается под шелковой тканью. Многое дала Константину жизнь и многое отняла, но это воспоминание осталось — вопреки его желанию. Оно оказалось сильнее запретов, которые он сам наложил на себя и которые наложил а на него жизнь.
Порой Константин думал: может, он слаб, чтобы преодолеть это? Но потом устало махал рукой: пусть-де и у него будет такой огонек. Его свет и холоден, и непостоянен, да нельзя жить совсем без этого... Философ ловил себя на мысли, что иногда преувеличивает в Ирине самую незначительную крупицу добра и преуменьшает зло, которое не раз обнаруживалось в ее поступках. Но это происходило как-то невольно, неосознанно. Он думал: если бы он в своей жизни встретился еще хоть с одной женщиной, у него было бы право сравнивать, и тогда то немногое хорошее, что сохранилось в его душе от Ирины, растворилось бы во времени, но теперь в книге его жизни было только две страницы об одной женщине — белая и черная. И Философ предпочитал заглядывать в белую... Но не это было самым важным: дело его жизни признали в Риме. Он гордился достигнутым. Папа обязал епископов Формозу и Гаудериха рукоположить некоторых из учеников в церковный сан. Константин никогда не предполагал, что сладкогласый славяно-болгарский язык прозвучит в соборе святого Петре! Большой храм усиливал их голоса, наполняя души торжеством, — торжеством земледельца, радующегося плодам своего труда. Это прекрасное волнение придавало славянскому слову чудное звучание и вызывало слезы на глазах людей. Такие богослужения были проведены и в храмах Святой Петромилы, Святого Андрея, святого Павла. Ученики были неутомимы, днем и ночью их голоса воздавали хвалу всевышнему. В это время и родилась прочная дружба между Философом и Анастасием, правой рукой Николая и любимцем нового папы. Анастасий, который владел греческим языком и свободно ориентировался во всея религиозной литературе, любил беседовать с Константином.
В их беседах часто затрагивалась жизнь Климента Римского. Анастасий расспрашивал его о путешествии в страну хазар и о том, как были найдены святые мощи.
Философ рассказывал. Подробности увлекали Анастасия. Он часто повторял самые интересные места, чтобы лучше запомнить их. Константин воспринимал этот интерес библиотекаря Ватикана как нечто естественное, но мало-помалу убедился, что это не простое любопытство. В конце концов он спросил, и ответ Анастасия его не удивил: Гаудерих, епископ Велетри, составлял житие Климента Римского и попросил Анастасия узнать подробности. Церковь в Велетри носила имя этого святого. Константин постепенно понял, что у него вдруг появились новые друзья. Велетрийский владыка был в почете, папа считался с ним. На стороне Философа находился и Арсений, дядя Анастасия, один из семи римских епископов. Арсений происходил из знатного рода, имел большие связи и обширные знакомства и являлся одним из советников папы. Однако врагов у Константина было раза в три больше, чем друзей. Они сгруппировались вокруг зальцбургского архиепископа Адальвина и Формозы Портуенского, только что вернувшегося из Болгарии. Формоза категорически возражал против отступления от догмы триязычия. Первое время Константин не верил слухам, что Формоза не одобряет богослужения на славянском языке. Ведь он сам по распоряжению папы возвел некоторых учеников в церковный сан. Кроме того, епископ вел болгарские дела, а защита этой догмы может отдалить его от народа. Если он надеется завоевать души новокрещенных христиан с помощью латинского языка, он жестоко заблуждается. Анастасий умело и как бы между прочим обращал внимание Константина на того или другого епископа, ориентировал его в обстановке, склоняя к тому, чтобы он не питал слишком больших надежд... Анастасий взялся за перевод сочинения Константина «Обретение» — о поездке к хазарам и о поисках мощей святого Климента.
Но эти радости вскоре стали блекнуть. Мефодий часто приходил к нему сердитым. Им молчаливо отказывали и отказывали в том, что они хотели получить, а время шло — вот постарели еще на год. Вторую зиму жили они в городе апостолов Петра и Павла... Напрасно прождав возле папских ворот. Мефодий возвращался, садился на край постели брата и говорил, нахмурив брови:
— Дело принимает другой оборот...
— А что такое?
— Помалкивают о том, чтобы мы возглавили Моравско-Паннонский диоцез...
— Скажут, скажут, брат, — пытался успокоить его Философ.
— Дай бог... Но, видя суету людей Адальвина, я начинаю сомневаться в славословиях, которыми паписты осыпали нас вначале.
— Не будь неверующим, брат. Ты знаешь, что наше дело святое и ему покровительствует небо.
— Знаю, знаю, но что-то долго ждать приходится.
— Немало ждали, подождем еще... И я — разве смогу я ехать? Запоют птицы, зазеленеют травы, и придет к нам радость, я выздоровею, и все пойдет, как мы хотим
Но это говорилось затем, чтобы успокоить брата и сподвижника. Философ понимал: враги славянской письменности начинают брать верх, а папа не знает, как поступить. Он не мог вечно держать братьев в неизвестности. Анастасий часто наведывался, спрашивал о выздоровлении — интересовался, мол, папа...
Эти визиты побудили Константина быть более внимательным к гостю, чтобы чем-либо не обидеть его и особенно не дать ему понять, что братья недовольны папой. Анастасий и сам чувствовал его боль:
— Вот поправишься, и дела ваши двинутся. Я сделаю все возможное, чтобы исполнить твои желания.
Однако порой, опустив ладони на колени, папский библиотекарь тяжело вздыхал:
— Идет борьба за диоцез. Немецкие епископы и аббаты считают, что эти земли по праву принадлежат им.
Тут Константин, забывая о своей боли, приподнимался и долго доказывал, кому принадлежат паннонские и моравские земли. Его красноречие поражало Анастасия. Когда, задыхаясь и раскрасневшись. Философ умолкал, Анастасий клал ему ладонь на руку:
— Твое слово полностью убедило бы святого апостолика в правоте вашего дела. Поэтому ты отдыхай и поправляйся, не волнуйся. Я скажу тебе, когда мы пойдем к папе. Он человек хороший. Умница! Семь раз примерит и лишь тогда отрежет. Только сейчас слишком долго примеряет, и это используют ваши враги, чтобы усилить на него давление. Даже Людовик Немецкий прислал послов с просьбой не удовлетворять ваших требований. Он, мол, всю жизнь боролся за эти земли и теперь не может согласиться, чтобы они стали самостоятельным диоцезом. И все подчеркивает свои заслуги перед римской церковью. Во-вторых: отношения между папой и Гинкмаром Реймским ухудшились. При Николае Гинкмар не смел так вести себя, но теперь, с возрастом, он стал упрямее и не всегда поддерживает божьего наместника. Гинкмар многое решает сам, не советуясь с Римом, и этим льет воду на мельницу немцев.
Константин понял, что борьба будет тяжелой. Скорее бы поправиться! Время от времени боль утихала. Он вставал с постели, но выходить не спешил. На дворе все еще стояла ненастная погода, и Философ боялся нового осложнения.
Все чаще садился он за письменный стол и упорно создавал книги на славянском языке. В его комнате был особый климат: теплый и вместе с тем печальный. Слабое тело склонялось над пергаментом, тонкая рука с проступающими узлами вен внушала уважение к этому ученому человеку, который дописывал страницы своей жизни в заточении большого города. Константин чувствовал себя очень одиноким, но не говорил об этом, чтобы не обидеть кого-либо. Все старались сделать невозможное возможным — приблизить день отъезда в страну своей мечты, где ждали друзья, прощальная улыбка Марина, где была могила Деяна.
...Поедут ли они и когда, никто не мог сказать наверное. Вечером приходили все к Константину, рассказывали о том, что сделали, но он все больше и больше страдал оттого, что сам не мог вступить в борьбу с врагами. А время шло...
Ирина входила в тайны города. В церкви Санта Мария Маджоре она узнавала все новости. Она уже не пряталась от своих сограждан, византийцев. Слава одинокой изгнанницы вызвала к ней сочувствие. Сперва их взгляды пугали ее, но постепенно она стала замечать в них любопытство. Ирина еще была красавицей, и хотя черты ее обрели спокойствие и лицо округлилось, но ее чары продолжали действовать. И так как к этому прибавлялась молва о прежней жизни — приукрашенная и дополненная, — то получалось нечто похожее на восточную сказку. И каждый стремился войти в ату сказку, полистать ее страницы, чтобы понять что-то, что пропустили другие, — недосказанное, скрытое за молчанием. Росло число доброжелателей. Некоторые начинали досаждать тем, что навязывались в друзья. Два немолодых патрикия выразили желание быть ее покровителями. Этот благовидный предлог заставил Ирину держаться холодно, но не настолько, чтобы оттолкнуть их. Она чувствовала ситуацию и старалась извлечь из нее пользу.
Ирина жила скромно, стала бережливой. Она переехала в другую квартиру на Виа Маджоре — улицу, на которой совершались все торжества и шествия. Ирина содержала пожилую служанку и только по воскресеньям позволяла себе приглашать гостей. Обычно люди приходили после утреннего церковного богослужения. В небольшом салоне с красивым камином говорили о жизни в Константинополе, вспоминали о давних событиях и былом величии, иногда кое-кто из женщин смахивал слезу краем вуали. Хотя дом часто посещали молодые мужчины, никто не мог похвастаться интимной близостью с хозяйкой. Ирина держалась на высоте прежней славы. И теперь она презирала себя всякий раз, как вспоминала, что в первое время, поддавшись страху и одиночеству, она испытывала влечение к некоему синьору Бозоне.
Об этом унижении она думала редко. Ирина сменила бедную квартиру на небольшой, но красивый дом на главной улице, чтобы отдалиться от воспоминаний. Стоя на высоком балконе, она могла наблюдать шествия, папские торжества, всевозможные посольства на разных земель и от различных королей, приходившие засвидетельствовать новому папе свою верность и уважение. Пестрая ежедневная суета делала ее участницей жизни большого города, возвращала ей хорошее самочувствие, и она думала, что стоит если не выше, то наравне с теми старыми фамилиями, которые мало-помалу беднели, но не отказывались от былого величия. Таких родов в столице было много. Их представители неустанно стремились вернуть славу предков, но это мало кому удавалось. У такого семейства Ирина сняла дом. Оно дало миру нескольких епископов и одного папу. Обедневшие потомки не пропускали случая подчеркнуть это перед каждым, кто более или менее заслуживал их внимания. Ирина пересчитала свои богатства. Она могла бы купить этот дом и посла этого все еще оставалась бы при деньгах, но ей казалось, что она не долго будет жить в чужом городе, в что в неизвестном, но недалеком будущем корабль унесет ее обратно в Константинополь, к роскошной и приятной жизни...
Может, отчасти поэтому Ирина на хотела связывать себя ни с кем из мужчин, упорно предлагавших ей дружбу и покровительство. Она надеялась снова вернуться туда, где знала и ненависть, и почести, где испытала чувство власти и превосходства над всеми. Весной и летом Ирина любила сидеть на балконе, среди зеленых вьющихся растений, и смотреть на жизнь внизу — жизнь поспешную, полную забот и тревог обыкновенных людей и лиц королевской крови, пришедших, чтобы принести дары и получить взамен кое-какие выгоды от божьего наместника.
В свое время она стояла в стороне от дел Варды, не знала, что и от кого он получает, что и кому дает. Все казалось ей легким и радужным, как игра света на павлиньем хвосте. Ее интересовало одно: когда кесарь вернется, захочет ли он ее или нет. Лишь когда тревога Варды за свою жизнь стала гнетуще явной и она начала видеть ее отражение на усталом от бессонных ночей лице, Ирина приблизилась к пониманию старой истины: жизнь — это непрерывная борьба. Кесарь защищал себя и ее. Он старался предвидеть все преграды на пути, а теперь ей надо самой обнаруживать и преодолевать их, чтобы остаться здоровой и почитаемой, уважаемой и достойной уважения. Постепенно Ирина осознала, что такая красавица, как она, может жить легче, чем любая другая женщина. В ее присутствии мужчины становились до глупости любезными, забывали о своих интересах, переставали вести счет деньгам. Разве она могла бы приобрести этот дом, если бы это было не так? Наследник одного из пап счел желание бывшей снохи кесаря Византии снять у него дом такой честью для себя, что просто растаял от любезности... Ирину его щедрость удивила. Но позже ей стала понятна его хитрость. Благодаря ей вновь заговорили о его старинном роде, даже новый папа, по ее сведениям, заинтересовался и ею, и ее хозяевами. Об этом сообщил Ирине Аргирис, бывший ученик Константина, с которым Ирина познакомилась на богослужении в церкви Санта Мария Маджоре. Аргирис был в Риме в качестве представителя патриарха Игнатия и старался восстановить связи между Восточной и Западной церквами. Ирина не знала, насколько это удавалось ему. Но, судя по уклончивым ответам, не все было в порядке. Он сердился на папу за вмешательство в религиозные дела болгар, однако даже в его гневе сквозила змеиная хитрость, и было трудно понять, на чьей он стороне. Ирина неоднократно пыталась навести его на разговор о Константинополе, о тех, кто выгнал ее, и всякий раз Аргирис пропускал это мимо ушей. Но он никогда не забывал сказать о поручениях солнцеликого императора. Вначале до нее не доходил смысл этих слов, ибо она продолжала считать императором Михаила, но, когда Аргирис упомянул имя Василия, Ирина содрогнулась и едва сдержала себя, чтобы не выгнать Аргириса из дома. Перед глазами возник телохранитель Варды, пугавший ее своим невыразительным, мертвенно-бледным лицом.
Кесарь уволил его по настоянию Ирины, но если б она могла знать, сколько он натворит бед, то заставила бы Варду просто прикончить Василия.
Аргирис, почувствовав, что чем-то раздосадовал Ирину, тотчас же переменил тему. Желая обрадовать ее, он сказал, что о ней говорили у папы Адриана. В разговоре принимал участие и зальцбургский архиепископ Адальвин. Она захотела узнать подробности, однако Аргирис извинился — он спешит, зайдет как-нибудь в другой раз. Одно, мол, ясно: они живо интересуются ею и ее судьбой.
Это было сразу после прибытия Константина и Мефодия в Вечный город. Ирине и в голову не приходило, что Адриан так встретит братьев. Вся улица была забита народом. Легаты непрестанно сновали туда-сюда. Папская конная гвардия расчищала путь. Ирина, не желая толкаться в толпе, смотрела на все с балкона. Укрывшись за вечнозеленым плющом, она вглядывалась в толпу, туда, откуда должен был прийти тот, кто столько лет продолжал жить в ее душе. Любила ли она его? Утверждать это она не могла. Ирина знала: все, что касалось его, было еще дорого ей, однако не было уже чистоты страсти и желания найти его даже в глуши монастыря. В первые дни в Риме она мысленно все время была с ним. Он был ее внутренней опорой, Ирина открывала его всюду, даже в голосе папы Адриана, но с тех пор, как вокруг нее стали увиваться новые поклонники и старая слава бывшей кесаревой снохи начала выводить ее из неизвестности, образ Константина потускнел и отдалился. И если бы не было его неожиданного появления в Вечном городе и встречи, затмившей встречи коронованных особ, она вряд ли почувствовала бы необходимость воскресить былое. В ней вновь заговорила женская суетность, желание связать свое имя с именем Философа, человека, который взбудоражил сонную леность папского города. И Ирина достигла своего. Первым пустил об этом слух Аргирис. Молва постепенно ширилась и разрасталась, так что возникла фантастическая небылица о еще более фантастической любви.
Когда братья вошли в Рим, они ни о чем не подозревали. Константин шел во главе процессии с мощами Климента Римского, за ним Мефодий с книгой на славянском языке, а дальше шагали ученики, запыленные, с блестящими глазами, и каждый о чем-то думал. С высоты балкона Ирина видела, как Философ время от времени поднимает мощи, благословляя людей, и она почувствовала, что тот образ, который когда-то волновал ее, постепенно снова завладевает ее душой. Человек, шедший внизу, был ослабшим, потемневшим от долгого пути и солнца. Холеная борода изрядно поседела. Раз, когда он обернулся к толпе, Ирина сумела уловить синеву его глаз и потом долго стояла, глядя на его удаляющуюся спину; она уже хотела войти в комнату, как запели известную ей молитву во славу Климента Римского, и она осталась на балконе. Ирина не раз слушала эту молитву в церквах и училищах Константинополя и при этом всегда чувствовала, что в ней плачет его душа. Ей казалось, Константин не о святом написал молитву, а о своей душе, навеки загубленной, исторгнутой из мира, молодой и жаждущей любви. Теперь молитва ворвалась в ее сердце со своей первоначальной силой, и она поняла, как страстно мечтала тогда о чем-то недостижимом. Папа никогда не встретил бы с таким шумом и почестями ее Варду, хотя перед ним дрожала целая страна. Кесарь не мог войти завоевателем в город божьего наместника, а Константин, преподаватель Магнавры, славянин, которым она так глупо пренебрегла, шагал теперь по красивейшей улице Рима, в конце которой его ждал святой апостолик, окруженный семью епископами и сонмом высших священнослужителей! И ради кого вышел на улицу божий наместник? Ради того самого Константина, который когда-то с глубоким юным волнением преподнес ей стихи и жадно ловил каждый ее жест. До чего разными оказались представления о величии и славе. В то время она искала славу в кругах знатных и сильных, а он — в мудрости и правде жизни. Выходит, он был прав... Ирина ушла с балкона. Одна древняя пословица всегда успокаивала ее, и Ирина часто ее повторяла: где вода была, там будет опять... Но она понимала, что к данному случаю это не подходит: чистая вода золотоносного родника нашла другое направление и прошла очень длинный путь, а потому вряд ли может снова течь там, где совсем недолго текла раньше. Она понимала: единственно возможную пользу ей еще удастся извлечь, только предав гласности их старую дружбу. Нет ничего плохого в том, если к своей славе она прибавит и славу Философа, а его самого сделает более интересным и загадочным. В пользе для себя Ирина не сомневалась. Яркий свет, падающий на Константина, бросил бы один из своих лучей и на нее, а это придало бы дополнительный блеск женщине, которая не прошла незамеченной в жизни такого человека, как Константин.
Молва распространилась широко, и Ирина не ошиблась в своих предположениях. Стоило ей появиться в церкви, где служили братья, и люди расступались перед ней, а слух, подобный ветру в весеннем лесу, ласкал шепот. Многие наблюдали за ней, за ее взглядом и остались крайне разочарованными поведением Константина. Его взгляд ни разу не устремился к красавице, голос ни разу не дрогнул, а щеки не покрылись краской волнения. Бледное лицо подчеркивало синеву глаз, а спокойствие внушало уважение. Было что-то отшельническое, покоряющее в его прямой фигуре, в силе его слова. И любопытство, словно щенок, вертелось вокруг него, ища подтверждения своим догадкам. Даже Ирину смутили сосредоточенность и спокойствие Философа. Два раза занимала она такое место, где он не мог не заметить ее, однако Константин проходил мимо с поднятой головой, погруженный в свои мысли. «Почему?» — спрашивала она себя и не могла найти ответа. Пока молва не стала достоянием знакомых. Ирина часто собирала их у себя дома, но теперь перестала приглашать, и это еще сильнее разожгло любопытство. Они предполагали, что тут замешан Константин, человек, который имел власть над красавицей. Все это были пустые догадки. Дело было в другом: Ирина решила таким путем еще больше взвинтить интерес к себе. Она не могла объяснить слепоту Константина. Может, он не допускает мысли, что она находится в этом городе? Или она так изменилась, что он уже не может ее узнать? Ирина всматривалась в свое отражение в серебряном зеркале и не находила большой разницы с той Ириной, которую он знал. Разумеется, годы изменили ее, но не настолько, чтобы ее нельзя было узнать с первого взгляда. Ирина не многого хотела от него. Лишь бы его взгляд на мгновение встретился с се взглядом и он вздрогнул бы от неожиданности! Похоже, не столько она сама нуждалась в этом, сколько все, кто ожидал, что вот-вот что-то произойдет между Философом и женщиной, предопределившей его жизненный путь, — так думали многие знакомые Ирины. В сущности, эту мысль внушила им она сама...
Ирина решила купить дом. Ее надежда вернуться в Константинополь увяла. Аргирис урывками рассказал горькую правду. Все могущество Варды перешло в руки императорских сыновей — Константина, Льва, Стефана. Род кесаря был рассеян и уничтожен. Два телохранителя, которые посадили ее на корабль, поплатились жизнью за проявленное милосердие: им было велено обезглавить ее. Впервые Аргирис высказал свои опасения. Он, как посланец Восточной церкви, мол, чувствует себя здесь хорошо, но, если ему прикажут вернуться в Константинополь, он еще подумает. О его родстве с кесарем знает немало людей, и кто скажет, что его ожидает...
— И все же я женщина... Разве я сделала ему что-нибудь плохое?
— Смерть не разбирает, мужчина или женщина. Ты будешь напоминать ему о том, кого он убил.
Аргирис сказал правду. И Ирина не сомневалась в ней. Аргирис боялся за себя — верный признак того, что в Константинополе не благоволят к изгнанникам. Новый василевс спешил: выдвинуть людей, близких ему, окружить себя покорными слугами. Умных он держал в стороне, ибо не хотел, чтобы во дворце были люди умнее его, он подбирал их даже по росту, отстраняя всех, кто хоть на сантиметр был выше его: он желал на всех и все смотреть сверху, чтобы чего-либо не пропустить. Меч был единственным распорядителем, а слово василевса — единственным законом. Василий, в сущности, был безграмотным, он не умел писать и еле-еле читал, и он не знал законов предыдущих правителей. Василий помнил о них, так как испытал их на собственном горбу, и чутье пострадавшего подсказывало ему, что следует искоренить, чтобы жить спокойно.
Ирина купила дом. Она боялась, что со временем дом подорожает и она останется на улице. Как всякая практичная Женщина, она хотела быть уверенной в своем будущем. Подсчитав то, что осталось после покупки, Ирина была слегка озадачена. Денег хватало лишь на скромную жизнь, если, конечно, не считать великолепного ожерелья. Оно само по себе было целым состоянием, но Ирина любила его и не хотела с ним расставаться. Стоило прикоснуться к камням, как оживали крепкие руки Варды, ласкали ее грудь и белую шею. Как неумело надел он ожерелье... Но это было когда-то... Теперь уязвленное честолюбие побуждало ее неустанно думать о Константине. Прежние любовь и ненависть сплелись в странный узел противоречивых чувств. А впереди ее ожидало самое большое испытание...
Появился Адальвин. Ирина не звала и не ожидала его. Он пришел поздним зимним вечером без предупреждения. Старая служанка открыла дверь, набожно перекрестилась и поцеловала ему руку.
Ирина очень удивилась. Архиепископ Зальцбурга, как он ей представился, был очень любезен. Суровое, по-немецки скроенное лицо излучало холод и упрямство. Оттопыренная нижняя губа свидетельствовала о жестокости. Адальвин уселся у камина и загляделся на игру пламени. Затем отвел взгляд от огня и сказал:
— По поручению святой церкви и апостолика Адриана я пришел, светлейшая, в обитель твоей неземной красоты.
— Моя душа возрадовалась, владыка, — в тон ему ответила Ирина, и вдруг какое-то тяжелое предчувствие овладело ею.
— Мы узнали, что Царьград, как называют его византийцы, не был добр к тебе. По поручению святого апостолика я поспешил к тебе на помощь. Такая славная и красивая женщина, как ты, не должна испытывать лишений и огорчений. Жизнь создает цветы на радость людям, а не для того, чтобы страдать от невежества и прихоти тиранов... Бог не забывает своих возлюбленных чад.
— Но бог не любит меня! — наморщила лоб Ирина.
— Эти мысли рождаются от отчаяния и одиночества, чадо мое... Тесно в этом доме твоей гордой красоте. Она создана для почестей, веселья, похвал и уважения, да, уважения, которое возвышает душу.
Ирина слушала и не знала, зачем он пришел. Неспроста притащился на ночь глядя. Что-то было у него на уме. Вдруг она вспомнила разговор с Аргирисом. О чем же он говорил? Речь-де шла о ней в присутствии папы и зальцбургского архиепископа, а о чем еще?..
— Но красота сама по себе никого не согреет, владыка... Я приехала из страны, где была солнцем, а теперь я даже не луна, потому что в мою ночь некому созерцать меня. Мои звезды погасли одна за другой, и сейчас я бедна, всеми покинута и для всех чужая в городе святого Петра и Павла.
— Судьба человека в его руках, светлейшая...
— Да, так принято говорить, но многое в жизни свидетельствует, что не все зависит от человека.
— Ты права, светлейшая, над нами бог, а мы лишь пыль на его ногах. Он определяет наши мысли и нашу жизнь, но ты не имеешь права сердиться на него... Ведь сам бог указал папе Адриану на тебя...
Разговор начал раздражать Ирину и, встав, она спросила:
— К добру или не к добру?
— Бог всегда желает добра своим чадам, светлейшая. И почести, и слава, и деньги, и веселье зависят от одного лишь твоего решения. — Оглядевшись, он добавил: — Не можешь ли ты посмотреть, куда делась твоя служанка?
Не поняв, зачем ему понадобилась старуха, Ирина пожала плечами:
— Наверное, спит.
— Плохо обучила ты прислугу, светлейшая, если она ложится спать раньше хозяйки. Надо бы проверить это...
— Но зачем?
— Чтобы она не подслушивала. То, что я хочу сказать, должно остаться в глубокой тайне.
Ирина выглянула в коридор. В конце, па старом сундуке, дремала, как когда-то, ее верная Фео, старая служанка.
— Будьте покойны, владыка.
— Покой — удел усопших душ, светлейшая, а мы, пока мы живы, должны исполнять повеления всевышнего.
— И что же он велит мне?
— Сделать одно доброе дело для Святой церкви и престола святого Петра, светлейшая...
— А могла бы я услышать об атом?
— Надо помочь одной душе отделиться от тела.
— Что-что?!
— Надо ускорить с твоей помощью одну желательную смерть.
— Чью же?
— Еретика Константина!
Адальвин выговорил имя Философа с такой злобой, что Ирина содрогнулась. И хотя она хорошо знала козни византийской знати и была виновна в смерти своего дяди Феоктиста, в этот момент вдруг почувствовала себя униженной и оплеванной... Чего, чего хочет этот черноризец от нее, знатной женщины, по которой вздыхают мужчины всего Константинополя?! Сделать из нее убийцу человека, который, несмотря ни на что, озаряет ее своим светом! Нет, она не позволит так унизить себя. Ирина крикнула:
— Мерзавец... Вон отсюда! Вон!..
Но Адальвин продолжал невозмутимо сидеть и, будто ее гнев относился не к нему, спокойно сказал:
— Не волнуйся, светлейшая. Я ведь о тебе знаю все. И о твоей любви, и о твоем грехе... Все! Знаю, что там тебя ждет хорошо наточенный меч... Ныне перед тобой только две дороги: одна ведет к скорой смерти, вторая — к довольству и роскоши... Когда-то ты выбрала вторую. Думаю, по проторенному пути идти легче.
— Уходи! — сжав кулаки, повторила Ирина.
— Стало быть, нет! — Адальвин поднялся и с усмешкой посмотрел на нее.
— Уходи из моего дома!
— Есть и еще одна дорога. К твоей скорой смерти...
— Как? Ты убьешь меня?
— Сохрани господь! Неужели я выгляжу таким страшным и жестоким? Если не согласишься, мы отправим тебя к своим... Там давно ждет тебя острый меч бывшего телохранителя. Он сделает эту работу лучше нас.
Приблизившись к ней, архиепископ достал тяжелую мошну с чем-то звенящим, подбросил ее на ладони, чтоб Ирина услышала звон, и медленно положил на стол. Вместе с нею он оставил какой-то оловянный флакончик.
— Оставляю тебе и это, — сказал он. — Его содержимое может усыпить сто таких мудрецов, как твой Константин... Медленно, но верно. А вот это тебе. — Он постучал пальцем по мошне, и опять в ней что-то зазвенело. — Этот прекрасный звон никого не оставляет равнодушным. Нищему он спится, и даже богатый от него теряет покой. Даже глухой слышит его. Итак.., до завтра. Утро вечера мудренее...
Ирина не заметила, как гость вышел и прикрыл за собой дверь. Она опустилась в кресло, где только что сидел Адальвин, вихрь мрачных мыслей закружил ее, и ироничный голос Иоанна зазвучал в душе: «Тебе платят, Ирина, так же, как когда-то ты оплатила собой смерть Феоктиста, ибо он мог сказать: «И она, и она с ними...» Ты заплатила своей совестью дьяволу, чтоб он избавил тебя от мысли бороться против твоего похитителя. Вот так-то!.. Ты уже раз попробовала, знаешь, что это не очень страшно. Подлая твоя душа давно сжилась с тем, что ты играешь роль святой. Разве своею смертью я не обязан твоей злобе и пренебрежению? Иди! Убивай! Убивай!.. Убивай!..» Гостиная была очень тесной, но голос Иоанна породил в ней многократные отзвуки и проник в самую глубь Ирининой души... И в этот голос сердитым эхом ворвался крик Варды: «Ты требовала от меня смерти Константину, но я уже не кесарь, я мертв и не могу сдержать слово. Я перед тобой в долгу А теперь святой отец дарит тебе эту смерть, и ты не отказывайся, ибо я умру во второй раз, узнав, что ты его любишь... Соглашайся».
Ирина стояла посреди комнаты, и мысли сталкивались со мраке ее души, словно черные летучие мыши.
«Но как пойду я к нему отнять то, чего не могу ему дать? И почему именно я, а не кто-то другой?..»
Будто услышав вопрос, голос Варды прервал ее: «Ты, и только ты! Чтоб я был спокоен! Ты! И если кто-нибудь обвинит тебя в покушении на Константина, молва найдет достаточно доводов чтобы оправдать тебя: женщина мстит бывшему возлюбленному. Отомсти. Ирина!.. С тобой — бог и папа Адриан. Они прощают и благословляют тебя…»
Ирина оперлась на стол и долго стояла, безмолвная и опустошенная, прислушиваясь к далеким голосам, доносящимся из ее прошлого, не очень честного прошлого...
Анастасий покидал Рим переодетым, ночью. Даже лошадь была черной. Папские стражники без устали разыскивали его, а немецкие священники разносили молву, что он убийца... Как это случилось? Анастасий так и не смог понять до конца. Одно было ясно: смерть жены и дочери папы Адриана от руки племянника Анастасия, сыне епископа Хорты Арсения, положила Анастасия между молотом и наковальней. Ведь ему было известно только то, что его племянник любит дочь Адриана. Похищение и убийство ошарашили Анастасия, но враги сделали все возможное, чтобы оклеветать именно его. Впрочем, стоит ли удивляться? Разве жизнь Анастасия не висела на волоске множество раз, разве анафемы не обрушивались на его голову, а лжесвидетели не опошляли его святые мысли?.. Одно время, когда он был еще молодым и дерзким, когда мечты о славе наливались жизнью, словно весенние почки, а мир казался чистым и заманчивым, Анастасий наивно бросился завоевывать папский престол... Франки вскружили ему голову обещаниями и лестью. Их сторонников в Риме было очень мало, но Анастасий надеялся на их военную силу и пошел с ними — чтобы с той поры быть вечно гонимым и преследуемым, ненавидимым и необходимым, восхваляемым и осуждаемым.
С тех пор прошло много лет, но ему трудно забыть дороги своей упрямой и дерзкой молодости, когда казалось, что море по колено, а до неба — рукой подать... Нет, Анастасий не отказывается от своего прошлого. Оно научило его быть таким, каким он был сейчас, — непреклонным и упорным в любом деле.
Светало, становилось прохладно. Анастасий закутался в плащ и пришпорил усталую лошадь. Хотелось побыстрее добраться до монастыря под Равенной. Иоанн Равеннский, вечно бунтующий против Рима, не откажет ему в убежище. Кроме того, в кармане Анастасия лежало рекомендательное письмо епископа Хорты императору Людовику II. Дорога петляла, и Анастасий был настороже. За холмами его могли подстерегать неожиданности, а они были очень нежелательны... И все же, как ни старался он вглядываться в сумерки, мысли не хотели двигаться по тесному кругу сегодняшнего дня. Они упрямо возвращали его в прошлое, когда, подгоняемый искушением власти и славы, он помчался за миражем папского престола... И добился ли своего? Нет! Но есть по крайней мере о чем вспоминать... В отличие от некоторых собратьев, прозябающих в монастырских кельях, полуослепших от вечного глядения в небо, Анастасий надеялся и на небо, и на свои силы. Он добился того, что одни и те же люди и ненавидели, и уважали его, а это дается нелегко. В свое время папа Лев IV посвятил Анастасия в пресвитеры, но вскоре святому старцу пришлось заниматься его делом. Первый раз он отлучил Анастасия на соборе в Риме, потом — в Равенне. В Равенне папа лишил его церковного сана и велел изобразить момент отлучения на стенах храма святого Петра... Это случилось в декабре, день был сырой. Он хорошо помнит причину: Лев IV испугался за свои престол. Анастасий, молодой, энергичный священник, прошел вверх почти все ступени лестницы, ведущей к папскому дворцу, потому-то и загорелся весь сыр-бор. Кем только не обзывали его: и исчадием ада, и слугою дьявола, — однако Анастасий не пришел в ужас от преследований и анафем, а сумел по-новому взглянуть на религиозный мир и увидел, что и тут людские страсти стоят выше всех сказок о боге и выше божьих велений. А сказки эти были туманом, в котором скрывались ловеласы, алчные до золота черноризцы, чревоугодники, пастыри, сами не верившие своим словам, — весь мир, мир, рожденный ложью и превративший в ложь истину о боге. Анастасий решил воевать с этим миром, добиться победы и затем свести счеты со всеми фарисеями. Он стал выжидать. Вскоре представился удобный случай — смерть Льва IV. При поддержке войск франков Анастасий вошел в Рим, велел стереть анафему со стены собора святого Петра и торжественно вступил в Латеран. Но тщеславие сыграло с ним злую шутку. Пока он распоряжался в папском дворце, римские епископы собрались и утвердили папой Бенедикта III. Из семи епископов лишь Арсений, дядя Анастасия, голосовал против Бенедикта. Жестокая шутка заставила Анастасия уйти в монастырь святой девы Марии и за чтением книг обдумать свое поражение. Чем больше седели волосы, тем яснее становились для него некоторые истины: темные силы рано предчувствуют рассвет и ополчаются против него, объединенные и слепые, движимые страхом, как бы кто не занял их места. Анастасий уподоблял себя рассвету, и если он пока не победил, то по своей вине: слишком явно выступал он против сил мрака... Уединившись в тесной келье, он занялся чтением — все равно служить в церкви ему было запрещено... Его тяготило лишь, что приходилось причащаться вместе с мирянами. Это было настоящим унижением для священника. Первым вспомнил о нем папа Николай. Он был из тех людей, которые ни перед чем не останавливаются, лишь бы осуществить задуманное. Дядя Арсений, епископ Хорты, сообщил, что папа хотел бы приблизить его к себе. Анастасий, уже привыкший к мысли о бессрочном заключении в четырех стенах кельи, воспрянул духом. Просто не верилось, что его давнишний друг Николай вспомнил о нем — сам Анастасий тоже забыл о друге, пока воевал за престол. Не совсем, конечно, забыл, но держался от него в стороне, опасаясь его притязаний. Анастасий понял, что их намерения во многом совпадают, а в подобных случаях люди или мешают друг другу, или превращаются во врагов... Теперь папа Николай нашел его. Нашел и вернул к жизни... Анастасий не мог не отблагодарить его за этот поступок. Анастасий ясно понимал: протягивая ему руку, папа наживает немало недругов... Поэтому он решил верно служить Николаю I. И служил. Особенно во время распри с константинопольской церковью. Неплохо пожил Анастасий под крылом папы. Когда Анастасий видел, как он набрасывает узду на разных королей и баронов, как ищет справедливости в человеческих отношениях, то все больше и больше привязывался к нему. И так было до конца жизни святого отца... Смерть Николая I повергла Анастасия в смятение. Он знал: враги не замедлят выступить против него; и успокаивала только одна мысль: распря с Восточной церковью не окончена, и он еще понадобится новому папе Адриану... Ведь Анастасий глубоко вник в спор, стал незаменимым советчиком. Никто лучше его не знал греческий язык и греческие нравы... Так и произошло. Но непредвиденная любовная история сразу все испортила, посеяв нелепые сомнения в душе папы... Этим немедленно воспользовались враги Анастасия...
Анастасий остановил коня и всмотрелся в сумерки. Глаза стали близорукими от непрестанной работы с пергаментами, но слух был как в молодости. Ухо уловило шум. Одинокий старый путник, прислушиваясь, постоял на месте, пока не убедился, что шумит вода, и поехал дальше. Однако конь увлек его к воде. Напившись, конь снова вышел на каменистую дорогу...
Анастасий хотел по крайней мере на склоне лет жить, как все, в покое и заботах о благе людей, но судьба распорядилась иначе, и он вновь беглец, беглец по чужой вине. Если бы он остался в Риме доказывать свою правоту, то не смог бы справиться с теми, кто снова поднялся против него. Ведь давно архиепископы Гунтар и Титгауд в своем письме, оставленном на могиле святого Петра, клеймили папу за возвращение отлученного Анастасия в Латеран, и разве простят его сейчас, когда потеряно благоволение Адриана? И зачем ему надо было давать советы племяннику... Молодой человек пришел к нему неожиданно — мол, возлюбленную хотят отдать за другого... На вопрос: «Что мне делать?» — Анастасий ответил! «Бороться за свою любовь»... И смотрите, как был истолкован совет сыном Арсения... И мать, и дочь похитили и убили. Зачем? Анастасий только догадывался. Что же мог бы сказать он в свою защиту?.. Говорить, что парень не приходил к нему, нельзя, отрицать свой ответ — значит лгать. Стоит повторить его, как враги растопчут Анастасия. А ведь он не думал ни о чьей смерти, советуя «бороться за свою любовь», но разве докажешь свою правоту предубежденным? И он предпочел покинуть город, пока все не отшумит и люди не начнут рассуждать более трезво. Убийство вызвало много шума и вытеснило все другие вопросы. Так сорвались планы Анастасия помочь Константину и Мефодию. Что они теперь подумают о нем? Поверят ли в клевету о его причастности к этому мерзкому преступлению? Братья приехали из страны, в которой они прокладывали трудный путь новой письменности, стало быть, знают, что такое борьба. Знают, как дешево ценится человеческая жизнь, но вряд ли допускают, что злодеяния могут совершить и папские люди. А может, они и верят в злонамеренность этих людей, ибо сами братья немало понатерпелись от них... К чему вся шумиха вокруг встречи Константина и Мефодия в Риме, если их вопросы все еще ждут ответа? Ведь это же умышленная игра! Непрерывные шушуканья с немецкими священниками, постоянные переговоры, тайные и явные, встречи с глазу на глаз — не свидетельствует ли все это о тайных намерениях? Анастасий искренне хотел помочь братьям или по крайней мере открыть им правду, но, увы теперь он бессилен...
Его кратковременная дружба с Константином представлялась ему манящим светом в темной ночи. Красноречие, широкие познания Философа пленили его, и Анастасий сожалел, что им пришлось так расстаться... Он задумчиво слушал цоканье конских копыт, и в нем усиливалось чувство, что из-за внезапной вынужденной разлуки он многое теряет. Мефодий не стал близок ему, Анастасий не успел войти в его духовный мир, ибо тот все занимался сугубо практическими делами. Всегда торопился: он распоряжался всеми учениками, прислугой, конюхами. Над всеми сиял ореол Константина. Странную мягкость, усталую и мудрую, излучали его слова и глаза, бледное лицо и поседевшие волосы, исхудалое тело, снедаемое неведомой болезнью. И то же самое тело умело быть сильным, властным, его глаза могли метать молнии — но все лишь во ими человека и добра. И таких людей, посвятивших себя торжеству добра, больше уже нет, а если и есть, то так мало, что и двух жизней не хватит повстречать одного из них. Анастасий убежден: Философ никогда не поверит в злодеяние, которое молва приписала ему. И тут Анастасию подумалось: а ведь его ненавидят сейчас также потому, что он одобряет дело братьев и дружит с Философом... Люди ведь каковы — скажи им: «Солнце чище всего, обязательно найдется кто-нибудь, кто, поджав губы, заметит: «И на нем есть пятна!» Удивительно, как в этом городе скрытой злобы и интриг все еще существует уважение к братьям и их ученикам! И правильно решил Константин: им пора уезжать. Но как они уедут, Анастасий не знал... Что понесут в своих душах — радость или горечь, — только небу известно. Он может сказать лишь, что душевные тревоги Адриана и все его терзания будут сегодня использованы германскими священниками только в своих интересах...
Анастасий пришпорил коня и посмотрел вперед. Солнце уже вставало.
Феодоре пришлось снова менять свое имя. Епископ Формоза Портуенский перекрестил ее Марией. Он убедил ее, что Феодора — неподходящее имя, ибо является именем светской женщины (императрицы Византии) и не может лечь в основание такого важного события, как крещение болгарского народа. Имя Марии, богоматери и искупительницы страданий Христа, самое подходящее для нее. Феодора согласилась, хотя уже привыкла к прежнему имени. Оно напоминало ей о первых шагах в овладении новым учением, было частью молодости, прожитой среди других людей — чужих и одновременно близких умением пересадить ее на свою почву и привить ей свою веру. Феодора-Мария никогда не забудет жизнь в Константинополе... Сначала прибытие римских священников смутило ее. Она чувствовала себя виноватой перед знакомыми и друзьями из Царьграда за то, что ее брат так коварно отплачивает им за добро, но постепенно интересы государства заставили ее пошире посмотреть вокруг, и она поняла замыслы Бориса-Михаила: надо добиться самостоятельности болгарской церкви, в противном случае болгарский народ будет считать ее брата жалкой тенью под ногами Византии. И так как она была человеком упорным, то без промедления встала плечом к плечу с братом, очищенная от сомнений, будто воскресшая для новой жизни с именем Мария...
Тяжелые снега выпали на престольный город, и жизнь пульсировала только возле теплых очагов. Взрослые редко выходили на улицу. Одни дети, как воробышки, без конца затевали возню на снегу, наполняя шумом внутреннюю крепость. Далеко от ворот, там, где были колонны с надписями, они вылепили огромную снежную бабу, а вокруг нее расчистили каток. Феодора-Мария любила наблюдать за ними и испытывать саму себя. Она отказала многим женихам, и, если думала о мужчине, то в ней говорило врожденное чувство, которое трепетно волнует всякую женщину, когда она видит краснощеких детей и слышит их нежные, веселые голоса.
Она стояла у окна, взгляд ее был устремлен к далеким горам, а слух переполнен ребячьим шумом и гамом. В ее годы дольше нельзя оставаться на перепутье... Надо либо до конца жизни быть небесной невестой, либо подумать о доме и семье. Несмотря на упорные отказы женихам и сватам, она все еще не решалась сделать последний шаг — постричься в монахини. Когда-то в Константинополе она впервые влюбилась, поняв это по смущению и волнению, которые овладевали ею, как только она видела ожидаемого гостя... Человек, которого она любила, не подозревал о се чувстве. Он приходил в гости к своей теще, императрице, обычно с большой свитой. Пока слуги занимались лошадьми, он приводил в порядок златотканые одежды, поправлял меч и лишь тогда поднимался по мраморным ступеням. С трепетом Феодора ловила каждый его жест и шаг. Это был второй муж старшей дочери императрицы, что, однако, не помешало полонянке влюбиться в него. Родовые привычки жили в ее крови: она не ревновала его к жене. Она открывала его для себя, принимая со всем плохим и хорошим, что в нем было. В сущности, плохого она не видела. О его недостатках говорила Феодоре императрица: он был робким, не гонялся за постами, не стремился сделать карьеру, не хотел бороться против Варды. Во всем этом Феодора ничего плохого не видела. Можно было сочувствовать ему только в одном — он не имел детей. Императрица обвиняла в этом его — и, вероятно, была права, так как ее дочь имела сына от первого брака. А у него в роду был бездетный дядя, и теперь жизнь обездолила его самого. Молодая полонянка жалела его. Она часто в ночной тишине думала, сколько детей подарила бы ему, если б он по-хорошему посмотрел на нее, если бы провидение указало ему на нее...
И он заметил Феодору... Разумеется, она не родила от него. Все было так кратко и тайно, что до сих пор кажется сном, давним неснившимся сном... Он был слаб духом, а она открывала в себе прекрасное материнское чувство заботы о слабых... Отсюда и та теплота, с которой она позже относилась к Иоанну. В нем Феодора видела не мужчину, а перепуганного жизнью человека, посвятившего себя божьему стаду, служению ближнему... Поэтому она не могла понять его странного взгляда, отяжелевшего от тайного желания и от недоверия... Противоречия в характере Иоанна и жесткая преграда, которую он часто воздвигал между собой и окружающими, заставили Феодору-Марию задуматься о его судьбе и искать для него оправдания. Он, конечно, отличался от остальных людей, но жизнь дала ему все то же, что и другим! Даже нечто большее... И все же он ушел из нее, пройдя загадкой мимо княжеской сестры и исчезнув не в дебрях лесов Брегалы, но в дебрях божьей тайны... Был ли Иоанн святым человеком? Наверное, да... Он отказался от всего земного, общался с богом в горах, на скале, вел суровую жизнь в пещере, и, наконец, это последнее вознесение — сук на дереве... Самоубийцы неугодны церкви, но Феодора-Мария считала, что в его смерти виноваты скверные люди, приверженцы мертвого бога Тангры. Поэтому она решила увековечить его светлую память, построив келью святого Иоанна Брегальницкого.
В последнее время она неустанно искала и находила нужные приметы. Бог не может не подать небесных знаков для своих новых чад. Ей сообщали о появлении целительных родников, о каких-то таинственных всадниках с крестом господним в руках, появившихся наверху, в Патлейне. И Феодора-Мария решила попросить брата построить там святилище, в котором божьи слуги найдут приют, если они услышат голос всевышнего.
Борис-Михаил согласился.
А снег все так же искрился перед ее глазами, и ровное белесое небо, придавившее город и окрестности, замкнуло для нее мир в самой себе. Что случилось с тем, кто первым прикоснулся к ее губам?.. Она ничего не слышала о нем с тех пор, как императрицу заточили в каком-то монастыре, ничего не слышала, когда пошли разговоры о смерти Варды, ничего не узнала и после гонений, последовавших за приходом нового василевса... Ничего! Да и был ли он вообще на белом свете? Кто знает!.. Может, все воспоминание было порождением мечты, тайного желания быть с мужчиной... Ее губы принадлежат только святым иконописным ликам, ее мысли — всевышнему; а может, тот человек был только искушением дьявола... Нет, больше ей не нужен мужчина, ее путь ясен: он идет в вечность...
Наступили рождественские праздники — пестрое смешение нового и старого. Феодора-Мария не пропускала ни одной литургии. Слуги несли за ней мягкую подушечку, чтоб, опускаясь на колени, княжеская сестра не стукалась о каменный пол. Порой она так уходила в придуманный ею мир, что свеча в руке угасала, и лишь падающие на руку капли расплавленного воска прерывали ее оцепенение. В чем смысл ее жизни на этой земле? Учить людей любви к ближнему, самой будучи лишенной любви... Лишенной по своей воле...
Женихи уже не приходили. Боялись отказа. И она решила, что победила в себе женщину. Только дети… эти веселые дети... При мысли о них она невольно трогала груди... Неужели они так и увянут, не почувствовав губок и мягких ручонок жадного лакомки?..
Повалил упорный снег — тихий и равномерный. Днем постоянно слышалось карканье ворон. С гор спустились волчьи стаи и взяли под надзор перекрестки дорог. Люди уже опасались одни пускаться в путь. Случалось, в крепостные ворота влетали перепуганные кони с разбитыми пустыми санями. Мужчины отправлялись на поиски хозяина саней. Обычно находили его меч, лоскуты одежды и обглоданные кости... В это время начиналась жизнь ровная и бескрылая, пропахшая ладаном. Феодора-Мария посылала за изографом Мефодием. Он был единственным византийским священником, оставшимся в стране: сам пожелал, и Борис разрешил ему, ибо он был пленным.
Мефодий входил в небольшую комнатку Феодоры-Марии, и они долго обсуждали проекты святилища в Патлейне. Он все удивлялся: к чему такая спешка? Ведь еще ничего не начато, зачем же понадобились проекты? Чутье подсказывало ему, что ей нужен он — если не как мужчина, то как спутник в одинокой жизни... Феодора-Мария все еще была женщиной в силе, и изограф безмолвно и упорно ждал, когда она, как переспевший плод, упадет ему в руки... Спешка могла принести одни лишь неприятности. Ведь он пленный, а пленным вольности прощаются нелегко... Феодора-Мария и сама понимала, что за желанием беседовать о будущем духовном святилище крылось искушение. Мефодий нравился ей. Нравился его неухоженный вид, открытое пренебрежение к этой жизни, удлиненное лицо святого с холодным взглядом. Проводив его, она запиралась в молельне и мучительно пыталась подавить тайные желания. Ей казалось: если б мужская ладонь никогда не ласкала ее тело, ей легче было бы отказаться от желаний плоти; но теперь она уже почти не верила себе. Чтобы избавиться от соблазна, она решила поехать в Брегалу. Сколько раз готовились кони, но она все откладывала поездку — то из-за непогоды, то из-за неожиданно возникших дел, но, оставшись наедине с собой, понимала, что единственной причиной были ее чувства. И княжеская сестра вновь и вновь запиралась в молельне, целыми ночами металась в борьбе с плотскими желаниями, но, когда она была уверена в победе над искушением, снова возникали различные причины, чтобы отложить поездку.
А снег шел и шел, завалил все дороги и тропинки. Деревья стали сказочно красивыми. Кусты были похожи на шалаши, на снегу виднелись еле различимые следы птиц и зверей. «Как только перестанет идти снег, я поеду», — говорила себе Феодора-Мария.
Но когда он перестал, она вдруг испугалась сугробов.
— Невозможно ехать, правда? — допытывалась ока у кучеров.
— Невозможно, светлейшая.
— Ну и зима, — качала головой божья невеста, но женщина в ней с улыбкой торжествовала.
Ведь в Брегале одни священники да монахи, придется раз и навсегда проститься с вожделенными мечтами о мужской ладони и крепких губах. Изограф Мефодий не выходил у нее из головы — небрежный, одинокий, как она, он долго и неопределенно смотрел на нее, и она была не в силах прогнать его.
Постепенно разговоры о поездке прекратились. Кучера успокоились. Кончилось постоянное напряжение. Крепкие расписные сани убрали под навес, а конюхи, сплевывая сквозь зубы, глубокомысленно говорили:
— Только сумасшедший может ехать по такому снегу!..
Для Феодоры-Марии эти слова были подобны манне небесной. Ведь они успокаивали ее совесть. А когда дороги стали проезжими, она вдруг так понадобилась брату, что о поездке, разумеется, не могло быть и речи.
Борис-Михаил охладел к папским людям. Он еще не отказался от них, но молчал или говорил неопределенно, если кто-нибудь начинал их хвалить. Первой поняла это Феодора-Мария и, убежденная в необходимости своего присутствия, полностью забросила мысли о поездке. Лишь наедине с собой она презирала себя за то, что не это было истинной причиной...
Игнатий возвращался из ссылки победителем. Фотий был в немилости. Старый поборник справедливости возвращался в Константинополь, который был сбит с толку и маялся от неизвестности. Когда-то Игнатий заклеймил кесаря, претендовавшего на императорскую власть, а сегодня его встречал простой конюх, узурпировавший эту власть.
Патриарх не знал, скорбеть ему или радоваться... И все-таки радость от того, что он вернулся победителем, побудила его высоко держать голову и внимательно посматривать из-под седых бровей, отыскивая друзей и недругов в толпе встречающих. Враги притаились, и старый патриарх с удивлением замечал, что число друзей увеличилось.
Пожалуй, он простит мелкие провинности, сделает вид, что не заметил большой вины, и постарается устранить только тех, кто камнем лежит на его пути. Игнатий широкими взмахами серебряного креста, обвитого зеленью, благословлял людей, которые неизвестно почему высыпали на пристань встречать его. Пришли ли они ради него или из-за страха перед новыми правителями? А может, люди верили в его справедливость? Если он не поколебался предать анафеме Варду, стало быть, и перед Василием не склонит головы... Это и непозволительно ему... Такая седовласая голова не должна склоняться ни перед кем.
Народ толпился, люди целовали края его одежды, старались поймать пальцы — ими будто овладело безумие. Глядя на все это, старый патриарх хотел поднять руку и сказать своему стаду такие слова, которые растрогали бы их, но сам не выдержал и заплакал. И плакал он не от восторга и не от радости, а от сожаления. Немало лет прекрасной поры его жизни прошло на острове, в тесной келье, в плену морского безмолвия... Тогда он думал, что еще сможет принести пользу божьему стаду, а теперь...
Что надо совершить, чтобы они поминали его добром? Патриарх уже не думал об анафемах и отмщении. Всевышний подтвердил его правоту, возвратив ему патриарший престол. — вот это было действительно важно. Правда, он получил его из рук конюха, но пути господни неисповедимы... Слезы, крупные и мутные старческие слезы, катились по морщинистым щекам, но, лишь когда они заскользили по белой бороде и в них отразился отблеск дня, люди их заметили. Сначала слезы Игнатия многих смутили, но вскоре смущение перешло в прерывистые рыдания. Первыми заплакали женщины. Материнское чутье подсказало нм, что и эта надежда — самообман... А может, женщины плакали о себе, о собственных загубленных годах... И до сих пор Игнатий не понял истинной причины того плача. Он шел среди людей с высоко поднятой седовласой головой, и его слезы сверкали, как капли дождя. Плачем ознаменовалась встреча патриарха, и всему его правлению суждено было пройти под знаком сомнений и душевных тревог.
...Игнатий чувствовал себя в долгу перед римской церковью. Папа Николай оказал ему доверие и помощь, и теперь патриарх стоит на страшном перепутье: усугублять ли распрю или найти руку, которая сумеет связать разорванную нить отношений между двумя святыми престолами? Но мысль, что новый папа не сделал ничего для его второго восшествия, сдерживала Игнатия. Трудно было бы ему, если б не умер Николай... Игнатий не раз писал святому апостолику, что все свои надежды связывает с ним и его одного признает судьей...
В первоначальной неразберихе патриарх, недолго думая, случайно выбрал своим, посланцем в Рим Аргириса. Он помнил его как человека учтивого, не вмешивающегося в церковные и государственные дела. Лишь когда Аргирис уехал, Игнатий узнал кое-что о его поведении во время правления Фотия, но отзывать было поздно. Что с ним, что без него — ведь пропасть между двумя церквами создал болгарский вопрос.
Если Игнатий откажется от идеи религиозного подчинения Болгарии Константинополю, он потеряет уважение духовенства, в том числе и своих сторонников... Борис выгнал византийских священнослужителей из своих земель, но надежда на возвращение все еще жила и подкрепляла их. Игнатий не представлял себе, что может сделать Аргирис в Риме для залечивания этой глубокой раны. И потому он почти не искал его. Он оставил его там жариться на медленном огне. За время своего властвования Фотий так расширил деятельность церкви, что старый Игнатий с трудом мог обозреть ее. Когда ему сообщили о миссии в Моравии, он долго-долго стоял, запрокинув голову и опершись руками на набалдашник посоха, и синкелл подумал, уж не случилось ли с ним чего-нибудь.
Патриарх заговорил медленно, запинаясь, будто устав от изнурительной поездки. Он не знал, как относиться к братьям — как к врагам или как к друзьям... Плохого они ему ничего не сделали, но не сделали и ничего хорошего. Они держались в стороне от распри, были вне его поля зрения, и сейчас их пути-дороги почти не интересовали Игнатия. Если он упустил Болгарское княжество, то Моравское, пожалуй, мог бы удержать. Однако из-за Болгарского люди могут его возненавидеть, а из-за Моравского лишь пожмут неопределенно плечами: оно находилось очень далеко и не возбуждало всеобщего интереса. А пока оба брата были отнесены к тем, кто не мог ожидать от него ни добра, ни зла. Пусть выкручиваются, как знают, а если сделают что-нибудь полезное для его церкви. Игнатий не замедлит их приголубить.
Узнав о шумной встрече Константина и Мефодия в Риме, он снова задумался о них: в лучшем случае они могли бы стать его союзниками, необходимыми союзниками, которые принесли бы пользу обеим церквам. В чем конкретно выразится польза, Игнатий определенно сказать не мог, однако врожденное чутье подсказывало, что пока не следует отказываться от их дела.
Фотия увели из патриаршего дворца внезапно, и он даже не успел прибрать многие свои книги и рукописи. Какой-то слуга пришел ваять их, но Игнатий был занят и не разрешил.
Игнатий, оставшись наедине с собой, часто заглядывал в рукописи врага и невольно удивлялся мыслям Фотия. Его противник был очень умен, это был философ, отличавшимся большей широтой мышления, чем он, и притом мышления неканонического. Светское начало преобладало даже в религиозных трудах. И в послании болгарскому князю Михаилу божественное осталось на заднем плане. Например, вот это место. Патриарх поправил замятые края пергамента и прочитал:
«Не делай ничего противузаконного даже в угоду друзьям своим. Ибо, если ты прав, они все же скорее возненавидят тебя за попрание закона, чем возлюбят за угодничанье перед ними. Если они подлые люди, ты причинишь себе двойной ущерб, ибо сделаешь им добро и заслужишь ненависть добрых людей. Кроме того, большое безумие — заменить временное личное удовольствие вечным и всеобщим порицанием».
Умно, но со сколькими сложностями, как книжно сказано. Игнатий разговаривает с людьми просто, с примерами, так что всякий понимает его, а не так вот:
«Благодеяния откладываемые и отсрочиваемые стареют, увядают и теряют свою красоту. Потому что как только они утратят украшающее их усердие, которое и является причиной большого и яркого удовольствия, то уже не приносят больше своевременной радости».
Сколько книжного в этой верной, глубокой мысли!.. И если человек столь учен, как Фотий, не может быть, чтобы он забыл землю, по которой ходит, и людей, о которых думает. Игнатий многое постиг в жизни, жаль только, время упущено и силы убывают, как вода в колодце на пустынной полоске земли... Легко давать советы, но трудно самому исполнять их. Из того, что его глубокомудрый предшественник написал болгарскому князю, сам он не исполнял и сотой части. Особенно в отношении обмана. Патриарх нагнулся над рукописью, чтобы рассмотреть получше, и прочел:
«Обман — всегда признание в своей слабости. Если его применить к друзьям, он превращается в большое зло и в исключительно безнравственное дело, но, если применить к врагам и недругам, которые о нем не догадываются, он будет сродни военной хитрости. Однако, если было заключено соглашение и враги его не нарушали, обман нельзя назвать ни геройством, ни доблестью. А посему не обманывай даже недругов, ежели они доверяют тебе. Ибо неприятель неприятелем, но немалые обманщики и лжецы те, кто обманывает доверившихся им людей».
Патриарх задумался. Написано-то красиво, однако когда надо было сбросить Игнатия с патриаршего престола, он поступил как приятель или неприятель? Игнатий никогда ничего плохого Фотию не сделал, а императорский асикрит донес василевсу о чем-то, из-за чего Игнатий был немедленно свергнут и заточен. И почему? Только потому, что Игнатий встал на сторону матери-императрицы Феодоры. Никогда Игнатий не сказал ни слова скверного против Фотия, и их дороги не пересекались — до того момента, когда был предан анафеме Варда... Но ведь он заклеймил кесаря, не асикрита, а асикрит оклеветал его перед Михаилом... В таком случае зачем пишет он эти назидания? Кому нужны его глубокомудрые советы, если он сам не придерживается их? Кому?!
Впрочем, стоит ли портить себе нервы? Фотий уже не мешает, его смел ветер справедливости и возмездия. Но после него осталась распря, глупая распря с римской церковью! Как он из нее выпутается?
Игнатий троекратно ударил позолоченным посохом об пол. Патриарший синкелл заглянул в приоткрытую дверь.
— Войди, я не ем людей! — сердито сказал Игнатий
Юноша с еле проступающими усиками робко вошел и чинно встал у двери. Патриарх испытующе посмотрел на него:
— Откуда родом, чадо?
— Здешний я, святой владыка...
— Кто отец?
— Патрикий Константин, святой владыка...
— А-а.., знаю его. Хороший у тебя отец. Очень рад, что он воспитал такого молодца. — Игнатий потер лоб рукой и добавил: — А где он сейчас?
Синкелл пожал плечами и что-то пробормотал.
— Что-что? — Игнатий наклонил голову в его сторону. — Громче, сынок, не слышу... Где?
Вдруг лицо старика потемнело.
— Как? Его.., тоже?
— Да, святой владыка...
Игнатий хотел было спросить: за что? Но его ленивый ум на сей раз поспешил и вовремя остановил вопрос. Кто мог объяснять, почему убивали знатных людей? Их убивали — и все. Вот сын патрикия Константина стоит перед ним и вряд ли может ответить на этот вопрос... Хорошо, что не спросил... Мучаясь старческой бессонницей. Игнатий часто встречал рассвет с открытыми глазами и, уставившись в потолок, думал о многих нужных и ненужных вещах Каждая мысль приходила к нему, словно живой человек, он долго беседовал с ней и оценивал ее со всех сторон. Особенно настойчивой была мысль о том, чтобы написать новому василевсу, конюху Василию, и просить его прекратить репрессии. Она неотступно преследовала его, но улетала, словно испуганная птица, как только он уда-ряд посохом об пол, чтобы позвать синкелла. Нет, патриарх достаточно томился на морском острове и не хочет туда возвращаться. Если он может что-либо сделать для людей, он осуществит это легче тут, среди людей.
— Все мы в руках бога, сын мой! — глубоко вздохнул старец.
Работать уже не хотелось, но он все же спросил синкелла:
— Скорописью владеешь, сынок?
— Да, святой владыка...
— Вот и хорошо, не хвастаешься этим, а говоришь только «да». Стоит человеку возомнить о себе, будто он все знает и может, как от него ничего не остается... Запомни, что я сказал тебе. Пройдет время, и ты скажешь: «Так-то и так-то говорил мне святой отец, и хорошо, что он говорил мне это...» По божьей воле мы будем с тобой работать на благо людей. И правильно: молодость и старость, если подружатся, многое одолеют. Значит, ты говоришь, что надо готовиться к Вселенскому собору? Тогда садись, пиши... Ты хорошо это придумал.
Синкелл вначале решил, что патриарх шутит, но, увидев его сосредоточенное лицо, подошел к столу и развернул пергамент.
— Хорошо. — повторил Игнатий, — до собора пройдет год-другой, а за это время день просветлеет, деревья распустятся и плоды созреют... Ты не пиши все, что говорится. Пиши лишь то, что я скажу...
Опершись подбородком на ладони, охватившие набалдашник посоха. Игнатий начал медленно диктовать.
Синкелл еле поспевал за ним. Патриарх говорил кратко, простовато, но сильно. Он сообщил епископам, что намеревается созвать новый собор, знакомил их с вопросами, о которых пойдет речь, интересовался их мнением, желал доброго здоровья, божьей благодати и усердия в небесных делах.
Синкелл писал, и его тревога и смущение постепенно исчезали, будто впитывались в пергамент.
По божьей воле они вместе будут работать на благо людей...
Это была высшая ступень иерархической лестницы. И на ней стоял бывший конюх Василии. Сначала он боялся смотреть вниз, боялся увидеть красную краску пролитой крови, но вскоре привык. Теперь ему хотелось одного — молчания. Он хотел полного молчания и подчинения. Тот, кто позволял себе возражать ему, прощался или с местом, или с головой.
А по ночам ему снилось, как он сильными руками душит бывшего императора. Василий просыпался угрюмым и долго не мог прийти в себя. Велел перенести спальню в противоположный конец дворца, но и сон перешел на новое место — упорный, всегда один и тот же. Михаил был пьян, и, как обычно после попойки, Василий отвел его в спальню. Но впервые привычная улыбочка императора вызвала у Василия чувство гадливости, и он захотел зажать ее подушкой. Стиснув правой рукой протянутые руки Михаила, левой Василий взял подушку.
Пьяный император не понимал происходящего. Ему казалось, что Василий шутит, и потому он неуклюже вертел головой, избегая пухового мячика. И лишь когда крепкая рука Василия зажала ему нос и рот, в мутном сознании императора забрезжила страшная правда, но было поздно. Михаил напрягся, желая освободиться, выскользнуть. Это заставило нового кесаря стиснуть ему горло и не расслаблять железных пальцев, пока тот не дернулся в последний раз. Все случилось так быстро и внезапно, что Василий удивился. Он выпрямился, потер ладони одна о другую, посмотрел на них и, не увидев крови, усомнился в содеянном. Сомнение было столь сильным, что он пододвинул свечу и в ее свете попытался разглядеть Михаила. Лучше бы он не делал этого... Бывший император лежал навзничь, с согнутыми коленями, посиневшим лицом и большими мутными глазами, вылезшими из орбит.
Поверх белого покрывала тяжело лежали руки, будто переломленные, а там, где Василий стиснул кисти, были видны отпечатки его сильных пальцев.
Таким он каждую ночь видел Михаила во сне. Немало смертей помнил бывший конюх, но эта навсегда останется его проклятием. Днем он с головой погружался в государственные дела и в распри, а ночью приходил Михаил и до утра не покидал опочивальни. Утром император звал старшего сына. Константина, вручал ему списки с титулами и именами знатных и просил читать их вслух.
— Патриарх! — начинал юноша.
Василий добавлял:
— Игнатий!
— Кесарь!
— Читай дальше!
Василий махал рукой. Он не нуждался в соправителях.
— Новелиссим[57] Никифор...
— С сегодняшнего дня — Феодор, — говорил отец.
— Куропалат[58] Варданий!
— Остается.
И как не оставить его, когда они вместе готовили заговор! Он временно командовал охраной дворца, благодаря ему перехитрили Варду. Василий пока оставит его, но постепенно, думал он, сделает эту должность почетной. Охрана должна быть под его надзором: он знал путь собственного восхождения, и не хотел быть застигнутым врасплох.
Зоста-патрикия[59]! — продолжал Константин.
Василий готов был снова махнуть рукой, но вдруг поднял палец и задумался. Положение первой после императрицы женщины было немаловажным. Патрикия имеет свободный доступ ко всему во дворце, и какая-нибудь лукавая вертихвостка может натворить немало бед. Этот вопрос надо рассмотреть еще раз. Может, у жены будут свои соображения... Сей пост обычно полагался матери императрицы, но Василий не мог допустить, чтобы его простоватая теща из Адрианополя навязывала тут свой вкус. Здесь нужна женщина, разбирающаяся в дворцовых делах.
Разумеется, он размышлял об этом так, между прочим, но ведь новому василевсу необходимо изучать людей. Постепенно он привлек на свою сторону всех переселенцев, которых когда-то Крум оставил за Иструмом и которые так хитро сумели вернуться. Многие известные люди уже умерли, но сыновья их сохранили воспоминания, и эти воспоминания теперь становятся для них самой важной связью с Василием. Пока он прокладывал себе путь наверх, они тоже не сидели сложа руки. Некоторые были уже друнгариями, кастривиями[60], а один стал препозитом[61], наблюдающим за кувикулариями[62] и императорскими покоями. Он нуждался в доверенных людях, и чутье бывалого человека помогало ему находить их. Он искал их не в нынешних и не во вчерашних знатных родах, а где-то посередине, зная по опыту, что тот, кто собственными силами сумел добраться до этой середины, будет благодарен ему, если с помощью протянутой сверху руки поднимется еще выше, поближе к василевсу. Такие люди знали цену пройденному пути. Иначе обстояло дело с самыми бедными: быстрое и легкое возвышение не вызывало у них благодарности. С ними часто бывает, что не успеют они еще привыкнуть к жизни с удобствами, как впадают в душевные терзания, и невозможно предсказать, какой сюрприз могут они преподнести. Чувство справедливости непрерывно тянет их вниз, туда, откуда они произошли, и нарушает их душевное равновесие. Они способны в любой момент усомниться в том, кто над ними, и не потому, что стремятся занять его место, нет, но из-за неуверенности, делает ли он все точно так, как, по их мнению, надо делать на благо народа. Василий сам прошел через подобные душевные терзания, но, вкусив иной жизни, уже не кочет вернуться к плебсу. Для него это было бы равносильно смерти.
Иногда он подумывал и о знатных, но лишь о тех, кого при Варде унижали и преследовали. Обыкновенно это были патрикии, стратиги провинциальных фем. На них держалась империя. С переменами Василий не спешил, он подготовил смену еще при жизни Михаила. Многие на его людей уже тогда заняли нужные посты, чтобы у него была уверенность, прежде чем он решится поднять руку на своего благодетеля. Кольцо вокруг Михаила давно сомкнулось, и он продолжал жить только по благоволению Василия. Но та пьяная ухмылка ускорила его смерть. Василий уже чувствовал твердую почву под ногами, и все же он неуклонно продолжал выкорчевывать все сомнительное. Он искал корень зла, чтобы предотвратить любую неожиданность. Одной зимы хватило ему, чтобы прочно врасти в чужую почву, он усвоил императорские порядки, научился говорить, а мертвенная бледность лица, от которого как бы исходил фосфоресцирующий свет, отгораживала его от других, придавала ему холодный и неприступный вид.
Даже друзья, которые всегда были рядом с ним, внутренне признавали его превосходство. Атлетическая фигура и резкая речь Василия внушали уверенность. Император следил за тем, чтобы исполнялись все дворцовые ритуалы. Будучи человеком из низов, он боялся прослыть некультурным и со свойственной ему строгостью старался приучить к порядкам и своих новых друзей. Следил за одеждой, за отличиями, за чинопочитанием... Многие из бывших слуг, готовые служить любому василевсу, люди без каких-либо пристрастий, остались на своих местах. Сперва Василий думал послать патриарха Фотия на южную стену, но затем отказался от этой опасной затеи: озлоблять духовенство, когда войско еще не полностью в его руках, показалось ему опасным. И он решил ограничиться свержением Фотия. Этот поступок, надеялся Василий, восстановит дружбу с Римом. Пригласили ссыльного Игнатия, встретили и возвели его на престол с такими почестями, будто никогда не свергали. Дворцовым синкеллом назначили священнослужителя из Адрианополя, друга Василия. Когда Василий узнал, что синкеллом патриарха стал сын бунтовщика, патрикия Константина, убитого вместе с Петронисом, он вскипел. Но, подумав, смягчился: если юноша одаренный, глупо не воспользоваться его знаниями... Василевс делал особую ставку на знания. Он разыскал самых мудрых учителей для сыновей Льва и Константина, так как желал сделать их просвещенными, сильными умом. Таким образом император надеялся также скрыть собственную безграмотность.
Близилась первая пасха в царствовании Василия, город с особенным интересом ожидал пиршества. В первый день число всех приглашенных (вместе с императорской семьей) должно равняться девятнадцати — это были самые приближенные и наиболее почитаемые люди. Пиршество устраивали в храме святой Софии, свидетелями его были немногие, но, как известно, любопытство не ведает преград, и прочные стены для него — прозрачная перегородка, сквозь которую все видно. Эта торжественная трапеза происходила в день отговенья. Яства были разнообразнейшие, блюда подавались в соответствии с рангами. Мало было счастливчиков, которым что-либо перепадало от второго блюда, подносимого василевсу. Пирующие удобно возлежали на своих местах, чтоб не заметно было опьянения и нарушений чинопочитания... В зал приглашали в определенном порядке, по утвердившейся традиции, которая строго соблюдалась. Приглашенные члены императорского сената обязаны были снимать хламиды[63] в передней, дабы предстать перед взором василевса лишь в камизиях[64]. И только стратиги имели право входить в мантиях, но не в обычных, походных, а в изысканных, вышитых золотом, приличествующих случаю. Традиция обязывала пригласить также двух магистров, шесть стратигов-проконсулов, двух друзей из Болгарии и двух официальных лиц в чине логофета — ровно двенадцать дополнительных гостей, столько, сколько было святых апостолов. Для них ограничений не существовало, им разрешалось быть в зале в своих одеяниях и своей обуви, но они должны были являться только после прибытия всех девятнадцати аковитов и после того, как императорские музыканты заняли свои места.
Потом к делу приступал препозит, который в соответствии с чинами размещал всех за императорской трапезой, но никого не пускал на третью ступень. Туда гостям доступа не было. Там был только василевс.
Этот дворцовый ритуал, давно известный горожанам Константинополя, не возбуждал их любопытства. Интерес сосредоточился на том, кого пригласят. Все знали друзей прежнего императора, хотя они и сменялись почти каждый год, но что было, то прошло, а сейчас важно знать, кто теперь войдет в зал аковитов.
Гадали новые приближенные.
Кое-кто из бывшей знати ждал.
Многие надеялись получить приглашение.
Число приглашенных в первый день было ясно, твердо и категорично — девятнадцать... Оно смущало и самого императора. Василий не хотел никого обижать, но одновременно должен был четко определить тех, на кого опирается и рассчитывает. Эти волнения относились только к первому дню. Торжества продолжались девять дней, в течение которых многих можно было пригласить. Сначала Василий склонялся к отказу от приема, но, подумав, решил не нарушать традиции. Вводить новые порядки ему казалось не очень правильным — тут приходилось принимать во внимание его путь к власти. И он решил возложить все ритуальные заботы на дворцовых людей. До сих пор он только присутствовал на торжествах, не спрашивая, кто их организует. Он знал лишь, что этим занимаются императорские приближенные, но теперь положение изменилось. Много знатных выпало из предварительных списков, многим новым предстояло быть за трапезой вместе с Василием. Намечалось также угощение для патриарха и синодальных старцев с соответствующими гостями — магистрами, антипатами, стратигами, двумя друзьями из Болгарии[65] и двумя димархами[66].
Каждое утро приближенные докладывали ему о предстоящих торжествах, и василевс в конце концов велел написать весь ритуал, чтобы утвердить его, а ему самому впредь рассматривать только имена приглашенных.
Каждое утро одни из сыновей. Константин, настойчиво знакомил его с тем, что было написано в ритуале:
«В девятый день от пиршества аковитов устраивается угощение, известное под названием трагитик, и следует предварительно пригласить на императорское угощение 12 друзей, а именно...»
«...Всех их приглашают рано утром от имени императора через атриклина[67], а вечером, после того как трапеза будет готова, все приглашенные входят в зал вместе с императором...»
Далее следовал перечень титулов, имен, объяснений, которые начинали сбивать его с толку, и всякий раз появлялись посланцы Болгарии, число которых увеличивалось с каждым днем торжества.
«...На следующий день после этого приема проводятся заключительные скачки, друзья из Болгарии возвращаются на родину и дается прием в роскошном Триклинии, в императорском зале...»
Василий знал, какую политику надо вести с болгарами. Борьба с Римом еще не окончена, и внимание к болгарским посланцам подразумевалось само собою. Труднее было со своими: все, кто помог Василию в борьбе за престол, теперь ожидали внимания и признательности. Он был перед ними в долгу и потому сейчас непрерывно уточнял и пополнял списки приглашенных.
В его голове упорно крутилась мысль о конных состязаниях. Они были любимым занятием бывшего василевса, и Михаил сам участвовал в них. Василий колебался — отменить их или нет. Решил оставить. Скачки так прочно вошли в жизнь Константинополя, что если он отменит их, то навлечет на себя гнев населения. И он решил обогатить их новым состязанием — борьбой. Борьбой сильнейших мужчин империи...
После торжеств Василий собирался отправить свою миссию в Рим, чтобы помирить обе церкви и решить болгарский вопрос — основную причину распри.
Находясь на высшей ступени самой высокой лестницы, император старался обозревать все вокруг. От его взгляда не ускользнула Моравия, но Василий думал заняться ею попозже.
Целыми днями Мефодий ходил по делам миссии. Папская стража уже знала его и пропускала в Латеран. Прямая осанка, седовласая голова, четкая, чуть прихрамывающая походка внушали уважение. Стражники почтительно расступались перед ним. И как бы он ни был погружен в себя, он никогда не забывал поздороваться с ними. Мефодий не искал сближения. Уважение к человеку побуждало его быть внимательным. Но чем больше ходил он по домам знати, тем больше убеждался, что искренность не присуща римскому духовенству. Обещания не согревали его, не укрепляли надежды. Первоначальный интерес к их делу прошел, у некоторых епископов оно уже вызывало досаду.
В сущности, никто из них не рискнул бы открыто занять сторону Константина и Мефодия. А к папе после большого несчастья, обрушившегося на его семью, было невозможно пробраться. Около Мефодия вырастала темная стена притворно любезных лиц, и он ощущал, как все его усердие становится бессмысленной беготней за миражем Моравско-Паннонского диоцеза.
Страшно уставший, он возвращался вечером в монастырь при церкви святой Праседе, чтобы дать отдых отяжелевшей голове. Дело не двигалось. Константин не поправлялся. Савва, Климент, Ангеларий и Наум непрестанно заботились о нем, но что они понимают в болезнях! Несколько раз приходили папские целители, но давно, еще при Анастасии. С тех пор как молва прогнала его из Вечного города, братья потеряли связь с папой. Да и не время беспокоить Адриана. У него были тяжелые заботы. Прошел слух, что после покушения на жену и дочь он сошел с ума. Он непрестанно молился, и его молитвы были полны проклятий в адрес Анастасия, епископа Хорты Арсения и его сына. Сорок дней не выходил папа из лютеранской церкви, а когда показался в дверях, его лоб был в шишках от ударов об пол.
Гнев истощил его тело, и он занемог. И очень долго приходил в себя. Время от времени он звал к себе брата Себастьяна и диктовал злобные послания франкским епископам по самым ничтожным поводам. Брат Себастьян, верный себе, усердно переписывал их и рассылал адресатам. И оттуда приходили ответы. Гинкмар Рейнский писал их, совсем не соблюдая уважительного тона к святому апостолику. От крепкой власти папы Николая уже ничего не осталось, и Себастьян чувствовал, как превращается в слугу, которого защищает от дождя дырявый зонтик. Вряд ли папа мог отвратить от него гнев людей и бога. Но он обязан был служить, и он служил. Брат Себастьян несколько раз пытался передать Адриану завещание покойного папы Николая насчет Константина и Мефодия, но новый божий избранник не хотел его слушать, а когда слушал, то не понимал. Его взгляд стал пустым, устремленным в одну точку, на что-то ведомое лишь ему самому. Только однажды папа сказал:
— А они все еще здесь?
— Кто, святой владыка? — И Себастьян поднялся, испуганный его неожиданным вопросом и сосредоточенным взглядом.
— Ну, братья, о которых ты мне говорил...
— Здесь, святой владыка.
— Скажи им, что я скоро приму их...
Себастьян передал Мефодию слова папы и его обещание принять их, но это было уже достаточно давно. С тех пор молчание становилось все более тягостным, стена все более плотной, непробиваемой. Вечный город начал показывать свое неприветливое лицо. Встретив их как гостей, он теперь смотрел на них как на людей, которым пора уходить. Они достаточно погостили, оставили здесь, что принесли, и ничего не взяли отсюда. Этот город не привык давать. Сколько существует на свете, он только берет и берет. Что это вообразили себе учителя славян? Если бы город так легко раздавал, от него ничего не осталось бы! Желающих брать всегда слишком много.
Мефодий понимал устремления города, но ведь если речь идет о новом завоевании во имя всевышнего, то надо и давать. Нет, Мефодий не перестанет ходить, стучать в двери, убеждать. Его жизнь прошла не в четырех стенах кельи, он знает, что такое бури и мытарства, возвышение и падение, рана и боль, радость и торжество. Дело миссии восторжествует, ибо правда за ними. Вернувшись в тихую келью, Мефодий ложился на постель, заводил руки за голову и долго не мог успокоиться. Братия собиралась на очередную молитву, он тоже должен был идти, но гнев держал его в келье. Он предпочитал побыть возле постели Константина, чем бормотать там вместе с другими... Холодный город был виноват в том, что его вера слабела.
А брат все худел, терял силы. К великому удивлению всех, неделю назад появилась Ирина. Она долго стояла у постели Философа и долго, не переставая, плакала. Ей было жаль своей жизни, своих молодых лет. Константин слушал ее, и сочувствие комом перехватывало горло. Ирина стала беспомощным листком, гонимым ветром. Есть ли у нее кто-нибудь в этом городе? Никого! И он верил ей, ибо в ее словах было много горя и много отчаяния. С какой-то женской настойчивостью она все возвращалась к тем годам, которые прошли в доме логофета и которые были в сознании Философа единственным общим для них светлым пятном. Ему казалось, что эти воспоминания стали ее опорой.
Константин не знал женщин. Он прошел мимо них, а они мимо него, как корабли, плывущие в разных направлениях. Правда, была одна пристань, где они встретились, но встреча была недолгой и поэтому, наверное, оставила только доброе воспоминание.
Слушая жалобы Ирины. Философ думал о себе, о своих трудных дальних дорогах, об отшумевших днях и о той женщине, которая, провожая его и Мефодия, долго смотрела на них, чтобы унести их образ с собой, на тот свет, к отцу. Сколько раз в одинокой келье плакала его душа о родном доме, о ласковой материнской руке, о свете над тихим синим морем, озарившем его детство живительной силой человеческой надежды. И Константин увидел себя мальчиком: пахари моря, рыбаки, шли от горизонта к берегу на фоне огромного вечернего заката, будто морские божества выходили из глубин заалевших воли, а он сам бродил по берегу и касался их волос, позолоченных заходящим светилом. Серебряная рыбья чешуя блестела на их загорелых телах, будто на них были серебряные кольчуги, и в мечтательной душе мальчика рождались грезы о сказочных путешествиях. И вот скитания привели его в этот каменный город, чтобы увидеть слезы измученной женщины и услышать жалобный плач ее сердца. Был бы у нее ребенок, она жила бы утешением оставить после себя часть своей крови, которая будет передаваться из поколения в поколение, поддерживая надежду на бессмертие... Это о ней, а что сказать о себе? Разве он не пилигрим, заброшенный судьбой под чужие небеса?.. Этот вопрос заставил его привстать с постели, он не раз задавал его себе, но теперь, в сравнении с судьбой Ирины, он прозвучал очень жестко и резко. И ответ впервые показался философу неудовлетворительным, неуверенным. Его бессмертие заключалось а его большом деле, но, судя по всему, у него не хватит сил завершить это дело... Потомки сохранят о нем память, только если его брат и ученики смогут одолеть врагов славянской письменности... Только тогда его кровь будет передана другим поколениям в слове, как и сказано я Священном писании...
Облокотившись на подушку, Константин попросил Ирину принести воды. Когда она подала ему чашу, он ощутил на руке ее слезы. Они обожгли его, как раскаленные угли. Мир сжалился над ними обоими. Он встретил ее снова, чтобы вдвоем они оплакали прошедшие годы. Константин запомнил шепот Ирины — она просила прощения. За что? Он не понял. Он увидел, как она выходила, далекая и состарившаяся, бескрылая и неузнаваемая.
А утром он обнаружил на подушке кровь...
Он понял, что приходит конец. Константин позвал учеников и пожелал принять монашескую схизму и имя Кирилл, с которым он и предстанет перед всевышним. Пятьдесят дней его жилистое тело боролось со смертью и наконец сдалось. Прежде чем закрыть глаза, он тихо произнес свой завет. Мефодий, весь превратившись в слух, запоминал его последние слова.
— Брат мой, — шептали потрескавшиеся губы, — мы в одной упряжке пахали одну борозду. Моей жизни приходит конец, и я падаю на ниву. Ты очень любишь горы, но ради них не оставляй учение, ибо с ним легче спасешь свою душу...
Он умирал и думал о спасении того, что дало смысл всей их жизни! Мефодий стоял на коленях у постели брата и всем сердцем ощутил его последнее движение, но глаза не хотели верить, что все свершилось, что Философ больше не пойдет с ними, что не прозвучит его ясный голос и след от его шагов не укажет им дорогу вперед. Константин отправился в свое самое долгое путешествие, и глаза его не наслаждались теперь весенними цветами — они освещены были колеблющимся светом восковой свечи, который напоминает нам о непрочности человеческой жизни... Нет, он должен жить! Он будет жить!.. Не может умереть тот, кто дал людям столько света и мудрости!
Мефодий встал. Выпрямился. В его взгляде застыл страшный вопрос. Как случилось, что брата уже нет? Ведь всего несколько минут назад он был с ними, надеялся вновь отправиться в путь и повести их к заброшенной борозде на большой ниве славянства!.. Зачем случилось это?.. Зачем?!
Мефодий посмотрел на поникшие головы учеников, и по его суровому лицу как-то робко и нерешительно покатились слезы. Страшная догадка поселилась в его сердце. Нечистой была рука этого города. Привыкший не давать, а только брать, он отнял самое дорогое — их мудрость и свет. Константина, но этот город ошибается в своих расчетах: он забыл, что у них остался меч с рукоятью в виде креста, и меч сей — Мефодий! Пока он жив, он не оставит борозду на их общем пути!
Мефодий троекратно перекрестился, и слова его прозвучали как удары тяжелых камней:
— Клянусь именем славянских народов! Клянусь светом содеянного тобою, брат мой, что исполню твое желание! Спи и слушай, как все уста будут восхвалять твои письмена! Ты жил, чтобы возвысить людей, отныне они будут возвышать тебя!
Ученики подняли головы и скорбными голосами нестройно провозгласили:
— Аминь!