Выезд миссии в Моравию не мог состояться, пока братья не решили про себя: годовой круг славянских церковных служб по Господним и Богородичным праздникам и по всем дням недельным собран. Пора укладывать книги в дорогу.
Время их готовности обозначилось только к весне 864 года. На удачу, завершение переводческих трудов совпадало с благоприятными переменами, которые открывали братьям возможность наиболее короткого и наиболее теперь безопасного пути в неизвестную им Моравию — через болгарские земли.
Ещё год-два назад такое было бы просто невозможно. Пока в Константинополе принимали послов из Моравии, болгары, оказывается, участвовали в совместных с Людовиком Немецким военных действиях против того же самого князя Ростислава. А летом прошлого года Болгарию настигли сразу две беды — сильные землетрясения и голод. В поисках пропитания хан Борис дал своим воинским отрядам отмашку для хищнических нападений на сельские угодья ромеев во фракийских землях. В который раз северные соседи воровато воспользовались тем, что лучшие армейские силы империи были отвлечены походом на арабов.
Но как только в сентябре 863 года стратиг Петрон, брат кесаря Варды, вернулся в столицу с вестью о решительной победе над эмиром Мелитены Омаром, василевс и кесарь объявили: нужно теперь же, не откладывая надолго, самым суровым образом наказать хана Бориса. Против него отправлялись сразу и большое сухопутное войско, и морская эскадра. Последней предписывалось ударить в тыл — с высадкой на понтийском побережье Болгарии. Воевать, так в открытом бою, а не исподтишка!
Узнав о размерах готовящейся расправы, Борис изготовился было к отпору, но почти тут же запросил мира и пощады. И — чего уж ромеи никак не ожидали! — вдруг выразил желание… креститься. И не только сам, но и весь его двор, и весь народ болгарский крестится.
В чистоту такого намерения многие бывалые ромеи отказывались верить. Молодой, но коварный хан просто-напросто петляет, выигрывая время. Кровь разбойных кочевников уже отравлена неизлечимой ненавистью и завистью. Допустимо ли забыть, какие кровавые погромы учинял в предградьях Константинополя лютый хан Крум? Сколько вырезал беременных женщин, священников и монахов, сколько храмов превратил в груды камней! А его отпрыски надолго ли поумнели? Болгары ловки просить мира, но ещё ловчее вероломно его нарушать.
И всё же именно теперь, когда Константин с Мефодием готовились к отправке в неблизкий путь, при дворе и в патриархии намечалась ещё одна подготовка, но куда более размашистая, с сугубым усердием.
Крестить не одного лишь правителя, но сразу и всех его подданных, целую страну, — такое предстояло впервые за пятисотлетнюю историю христианской империи Константина Великого. При сравнении с подобным событием отправка малочисленной миссии к князю Ростиславу как-то вдруг потерялась, поскромнела в своём значении. К болгарам отбудет сразу многое множество священников во главе с епископом. Сам Михаил III пожелал быть крёстным отцом Бориса, которому будет дано во святом крещении новое имя, какое носит и сам император, — архистратига Михаила. Да и старый языческий титул хана теперь уже неприличен будет правителю-христианину. Патриарх Фотий приготовился отправить крещаемому князю большое пастырское послание. В письме этом — пространная вероучительная часть, с доступным объяснением главных догматов церкви, с толкованиями Символа веры, переиначить смысл которого тщились ересиархи давние и пытаются еретики новейшие. Есть в его послании и рассказ о семи Вселенских соборах, трудами которых созидались неколебимые основания Христовой веры… О содержании письма солунские братья могли слышать от самого патриарха. Он ведь и их никак не отпустит в новую дорогу без отеческого благословения. И без пастырского послания, которое доверяет вручить князю Ростиславу.
…О болгарах, настырном и неугомонном северном соседе империи, Мефодий и Константин наслышаны были с малых лет. Для каждого ромея, где бы ни жил он и чем бы ни занимался, это непредсказуемое соседство было такой же стихийной данностью, как рык грозового вала или напор суховея, или подземные толчки, что заставляют с колотящимся сердцем выскакивать из-под кровли.
Более двух веков назад, едва стали смиряться византийцы с тем, что их балканские пограничья, а также земли Эпира и Пелопоннеса самовольно заселены сразу несколькими многолюдными племенами славян, как при устье Дуная объявилась болгарская орда хана Аспаруха.
В Царьграде и до этого кое-что знали о существовании болгар. При императоре Ираклии двор даже принимал хана Курбата, важного булгарского вождя, прибывшего погостить в стольный град с большой свитой и многими подарками из своих приазовских степей. Этот предводитель неисчислимого становья язычников запомнился ромеям тем, что вдруг — от особой растроганности или из любопытства? — пожелал креститься. Вот ведь как давно случилось и как совсем недавно аукнулось!
Пять сыновей, которым тот Курбат оставил в наследование народ и землю, предпочли властвовать порознь и вскоре были вытеснены со своих пастбищ войсками хазарского кагана.
Аспарух, третий по счёту сын Курбата, увёл свою орду на запад, переправился через Днепр, потом через Днестр и напоследок устроил большую стоянку на островах дунайской дельты.
Ромеи посчитали такое поведение пришельцев даже выгодным для себя, поскольку болгары, как выяснилось после первых разведок, добровольно принимали на себя обязанности пограничной службы на случай какого-нибудь очередного аварского нашествия.
Возможно, Аспарух в свите родителя тоже любовался в своё время Царьградом. Не потому ли с Дуная потянуло его на юг, поближе к стенам великой столицы? Это были уже пределы собственно византийские, но сравнительно малозаселённые и потому недостаточно надёжно охраняемые. Он же, как и всякий кочевник, считал доблестью прихватывать то, что плохо лежит.
Продвижение сопровождалось мелкими воинскими стычками и растягивалось на годы. Выйдя к Варне, хан вдруг обнаружил на своём пути поселения славян из племени северитов. Хотя они тоже были здесь пришельцами, но оказались людьми с куда большим опытом обживания занятой земли. Потому что уже пустили тут корни. И не такие, как у травы, а такие, как у деревьев. Они жили с самочувствием людей оседлых, хорошо приученных пахать, сеять, косить, вязать снопы, выбивать зерно из колосьев цепами. Они настроены были жить здесь постоянно, а не срываться посреди ночи со всем скарбом, чтобы нестись, не разбирая дорог, невесть куда.
С того времени и начались самые для ромеев загадочные отношения между двумя чужими языками, без спросу объявившимися на Балканах. Походило на то, что вождь болгар решил не наживать себе нового врага, а обзавестись союзниками против византийцев. Какой-то договор между теми и другими неминуемо должен был завестись. Но какой, если болгары и славяне не имели ни своего письма, ни языкового родства? Ну, хотя бы такой договор, что постоянно возникает на торгу, когда продавец развязывает мешок с зерном, а покупатель бренчит медью в мешочке, пришитом к поясу. Или такой, когда он и она обмениваются только пылкими взглядами, договариваются одними лишь глазами. У Аспаруха больше было крепких мужчин-воинов, чем женщин. А у славян так много оказалось опасно-глазастых девушек и праздно-зрелых вдовиц. Красивая женщина и самого грубого вояку обучит говорить и петь по-своему.
Походило на то, — с византийской насмешливой стороны глядя, — что болгары договариваются со славянами Мизии о верховной власти своего хана и его боилов и багаинов над ними, а славяне взамен договариваются о власти своего языка над болгарами. Иначе как ещё понять эту общую загадку их непредвиденного союза? Где и у кого такое случалось, чтобы покорители начали перенимать язык покорённых? Пусть не сразу, а через два-три поколения, но всё же начали. И пусть не упрямые мужья, но их дети от славянок залепетали на языке матерей.
Впрочем, Аспарух немного оставлял грекам времени для подшучивания над своими хитростями. Один из его сильных воинских толчков в имперские стены даже принудил василевса Константина Погоната заключить с ханом позорный для себя мир и выплачивать болгарам дань. Вряд ли Аспарух рассчитывал, что так теперь будет всегда и что в конце концов он завладеет самим Царьградом. Но уж точно в мечтах ему виделась держава, не уступающая в мощи и богатстве колоссу Второго Рима.
Обычно в отношениях между двумя соседями слишком многое, если не всё, отсчитывается от самых первых поступков. Как бы ни были потом, даже на века вперёд, страны-соседи взаимно великодушны и незлопамятны, но самые первые поступки тотчас уходят в ствол поведения, проникают до самых его неисследимых глубин и способны снова и снова вдруг вырываться наружу, срывая на ходу, как ветхое тряпьё, покровы и великодушия, и незлопамятности.
По византийским хроникам выходило, что начало болгарского царства в балканской Мизии, с главным поселением в Плиске, отсчитывать можно примерно с 670 года от Рождества Христова.
В те же десятилетия, когда Аспарух привыкал к новому местожительству, другая орда болгар, которую возглавлял его родной брат Кубер, пошла искать лучшей доли прямиком на запад и достигла Паннонии. Не ужившись на новом месте с аварами, которые там уже вовсю хозяйничали, Кубер повернул на юг, почти беспрепятственно проник в собственно ромейские владения и тут, как и Аспарух, обнаружил перед собой… многочисленные поселения славянского роду-племени! Звались они, правда, по-другому: не севериты, а драгувиты. Но ведь они, Кубер с Аспарухом, ни о каких таких совместных действиях против империи, да ещё и в связке со славянами, заранее никак не могли договариваться. В том числе и потому не могли, что вовсе не предполагали встретить в северных пределах Византии кого-то ещё, кроме самих ромеев.
Так, при стечении обстоятельств, которых не могли заранее предвидеть ни болгарская, ни славянская сторона, закладывалось новое на Балканах языческое сообщество — по одним понятиям, ханство, по другим — царство, по третьим — даже империя. По разумению тогдашних ромеев, оно было ни тем, ни другим, ни третьим, а большой и досадной непредсказуемостью. Здание закладывалось почти за двести лет до того, как князь Борис, правнук хана Крума и сын хана Пресияна, вдруг решил креститься, а солунские братья собрались через болгарскую землю, ещё недавно совсем непригодную для путешествия, отбыть на север от неё.
Уже привычная нам незадача: если неизвестно, как было, то остаётся или отложить всякое разыскание, или подумать о том, как скорее всего это нечто могло быть. Скорее всего, при сложившихся благоприятных условиях передвижения, братьям из Константинополя предстояло идти через их родительскую Солунь.
Этот город, где они появились на свет и возросли, слишком рано исчезает со страниц их житий. Но можно ли допустить, что они десятилетиями жили, не вспоминая о нём, не порываясь в своих мыслях к материнскому дому, к алтарю Святого Димитрия, к торговым навесам агоры, где когда-то ласкала, будоражила и щекотала их слух речь славян-землепашцев. Звуки её то проливались, словно молоко из глиняного кувшина, то цокали, как копытца, жужжали, будто жуки, трещали, как ореховые скорлупы, стиснутые в крепких, под цвет ореха, кулаках.
Была ли ещё теперь жива мать? Благословила ли, скрывая от них слёзы, на новое, смертельно опасное, как всегда, подорожье? Или пришли уже не к родному порогу, а к плите надгробия, светлеющего рядом с отцовым камнем, поблекшим под солнцем и ветрами?
Имелся ли у них в запасе хоть один вечер, чтобы, взобравшись на плоскую и тёплую крышу родительскую, как забирались в детстве, никуда уже не спешить, не слышать ни дыхания своего, ни стука сердца, а зачарованно и неотрывно смотреть и смотреть сверху, будто с птичьей выси — на черепичные ступени крыш, спускающиеся широкой плавной полудугой от акрополя к подножию холма — к заливу?
Центральная Европа в раннем Средневековье
Бронзовеющей зеркальной чистотой залив вбирал всю бесконечность небесной чаши, и тогда казалось, что вода держит не только небо, не только повисшие над ней паруса, но и всю землю. А когда небо наливалось синевой и, смиряя его необмерность, прорезались первые звёзды, и зеркало под ним начинало медленно тускнеть, то возникало предчувствие, что небо забирает это зеркало куда-то к себе, и там уже пребывают другие зеркала, ещё больше и чище этого, и передают свои сияния друг другу, чтобы незримыми мощными снопами восходили эти переплески, как всегдашняя благодарная дань, к самому незримому и неисследимому Источнику Света.
Солунское происхождение было для братьев кладезем самых радостных воспоминаний. Поистине блажен, кому дано, оглядываясь на своё детство, выбирать из него только лучшее, не желая помнить ничего стыдного, горького, безобразного.
Пусть для жителей столицы, особенно людей придворного круга, само слово «солунянин» звучит почти так же как «простолюдин». Братьев это не смущало. Недавно ведь и василевс при всех назвал их «солунянами», добавив, чтобы им польстить, что все солуняне хорошо говорят по-славянски. Конечно, они за таким поощрением расслышали ещё и лёгкую насмешку, извинительную в устах молодого императора: да о чём там могут говорить солуняне со своими македонскими славянами, кроме как о ценах на овёс, ячмень, вино или баранину?
А они теперь едут, чтобы со славянами, пусть не македонскими, а моравскими (может, и до македонских дойдёт своя пора?), говорить не об овсе или сене, или о бараньих лопатках, а — о Боге. Впрочем, почему только так? Беседы будут и о зёрнах, плевелах, сене, овцах, козлищах, рыбах и тех же свиньях, потому что не зазорно же было и самому Сыну Человеческому говорить обо всём этом в притчах, когда через видимое хотел объяснить невидимое, как в маленькой притче о горчичном зерне и Царствии небесном. Или в притче о сеятеле…
Что и перечислять! Христос постоянно говорит самые простые слова, доступные самым простым слушателям. Разве сквозь зубы с ними говорит, разве языком книжников-многознаек, прегордых философов? Нет, простым говорит о простом просто и достоверно. Ну, не чудо ли это великое, никак не меньшее, чем чудеса исцелений, что Сын Человеческий говорит с человечеством самым простым языком?! Он ни одного непонятного им слова не принёс и не произнёс… Разве не так же прост и превечный свет, что из незримого источника неистощимо изливается на это море, на весь мир?
От солунского холма поначалу примет их в своё каменное русло старая, ещё Римом имперским пробитая дорога — Via Egnacia. Затем, свернув с неё вправо, уйдут на север долиной Вардара или Струма, как его зовут славяне за стремительную силу. Затем, одолев горные перевалы, миновав древний Ниш, всё так же держась гиперборейской звезды, достигнут Дуная у впадения в него Савы, где стоит Белград, по-старому Сингиндум, тоже, как и Ниш, обжитый когда-то легионерами Рима.
А уж оттуда, не отпуская надолго из вида широкий ток Дуная, нужно ещё подниматься и подниматься — до самого впадения в него Моравы. Это уже она, река моравлян, давшая имя народу и стране. На той Мораве и ждёт их в своём Велеграде князь Ростислав.
Был у них, как и положено, свиток с росписью рек, городов, колодцев, надёжных стоянок, горных мостов, речных переправ, бродов. Была в обозе достаточная поклажа, чтобы не оголодать за недели пути. Был для них из имперского монетного двора отсыпан тяжёленький вес в золоте, серебре и меди с изображениями василевса Михаила, чтобы не пришлось бедовать ни в пути, ни на месте. Была, разумеется, придана обозу внушительная стража — пусть видят дорожные забияки, что важные следуют люди, с которыми не стоит шалить. Были при них, на случай пограничных и таможенных дознаний и придирок, подорожные грамоты, скреплённые печатями императора.
И нужно им было иметь с собою людей, без которых никакая миссия такого рода немыслима. Как можно служить службу без уставщика-регента и хотя бы двух-трёх певчих? Как служить без икон Спасителя и Матери Божией, без образов, посвященных самым великим праздникам года, самым чтимым святым? А это значит: как можно было выехать без своего иконописца, хотя бы одного для начала? И не стыдно ли будет, прибыв на место, признаться, что впопыхах забыли дома запас свечей, масла для лампад, мира для таинств и ладана для воскурений?
И никак не могли приехать без нескольких учеников, способных сослужить в храме, читать славянское письмо, толково переписывать книги, начиная с того, что размерять и сшивать для них листы пергамена, мастерить прочные кожаные обложки, натянутые на деревянную основу, а к ним прикреплять бронзовые застёжки-«жуки», чтобы книга закрывалась плотно, не пропуская на свои страницы сырость.
Вспомнив про наше «скорее всего», прикинем, что учениками, наверное, были монахи или послушники из Полихрона или других монастырей Малого Олимпа, где братья уже подобрали себе одарённых и надёжных единомышленников из славян. Но не станем спешить… Достоверные имена учеников, точнее лишь немногих из них, появятся и у нас. Но позже, когда получим достаточные основания, чтобы эти имена назвать. Имя всегда и каждый раз — единственно. Имя не шуточно, чтобы с помощью его пускаться в произвольные допущения, даже с самыми благими намерениями.
Было и ещё одно имя, столь для братьев значимое, что и произносилось-то вслух лишь в ежедневных молитвенных обращениях. Климент… Как могли они отправиться в путь без ковчежца с его мощами?
И, конечно, как не менее ценную для них часть обоза, везли книги — по сути, целую библиотеку наиболее необходимых: те, что уже готовы были для храмовых служб на славянском языке; и те, из греческого церковного обихода, что ещё нуждались в переводе на славянский. Вторых было, понятно, больше, чем первых.
Потому и в пути, не отвлекаясь на зрелища, привычно для них однообразные — что в долинах, что на горных перевалах, — то и дело испытывали надобность книги эти распахивать — совсем новенькие, коробящиеся на сгибах листов, или старые, зачитанные до рыхлых вмятин на углах страниц. И нужно было — для своих свежих черновых записей — с особым старанием макать перья в сосудики путевых чернильниц, чтобы на дорожном ухабе не расплылась по листу досадная лужица.
Константин, с уже вошедшей в привычку придирчивостью просматривая недавние переводы, обнаруживал, что нужно, не щадя прежних усилий, подбирать и подбирать новые, более точные, более близкие будущим слушателям и читателям слова. К примеру, евангелист Матфей в своём рассказе о воскрешении умершей девочки называет её отца άρχων, то есть «начальник». Но куда понятнее и ближе станет для славянина человек, умоляющий Христа о спасении дочери, если вместо безликого начальник поставить князь. Тот же Матфей, в том же рассказе о дочери князя называет её κοράσιον — «девочка». Но он-то, Философ, знает, что когда славянин хочет придать этому смыслу особую стыдливую красоту взросления, он скажет иначе — девица. И потому пишет: «И воста девица». В подобном же рассказе у евангелиста Марка есть и другое греческое понятие, означающее ребёнка, будь то мальчик или девочка: παιδιον. Марк приводит их оба: и παιδιον, и κοράσιον κοράσιον. Но у славян для различения возрастных ступеней существует ещё одно выразительное слово. И потому Философ вместо παιδιον решительно ставит — отроковица.
Есть и у греков ласковое обращение к ребёнку — τεκνον. Перевести можно как сынок, дитя. Но когда Константин встречает это τεκνον в рассказе Матфея о расслабленном мальчике, он ставит не менее ласковое славянское чадо.
«Дерзай, чадо!» — восклицает Христос, ободряя увечного ребёнка встать со своего одра.
Как ни тряска, как ни скучна подчас дорога, не могут забыть братья о необычности происходящего с ними. Это не они, это сам Христос ведёт их к славянам. Дождутся и славяне Господа своего. Они ведь тоже Христовы чада, не сироты, не подкидыши. Сын Человеческий и с ними хочет говорить на их языке просто, без фарисейских умствований. А потому и ты дерзай неустанно, чадо Философ! И ты, чадо Мефодий, мужествуй!
Но теперь надо было и по сторонам внимательнее поглядывать, — так сильно земля изменяла свой облик. Будто сам Господь то напрягал глубокие морщины ущелий, то разглаживал горы, как кожу, нуждающуюся в ласке, — и всё это в неустанной заботе о разнообразии. Но наконец всё видимое до того разгладил, словно никаких гор нигде и никогда не бывало, а одна лишь простиралась во все стороны неисследимая и безлюдная зелёная ширь, озвученная мерцающим звоном жаворонков.
Лишь над берегом Дуная, вблизи от устья Моравы встретилась одна-единственная, как перст, скала. Сопровождающие их посольские моравляне сказали, что скала прозывается Девин, в память о какой-то богине-деве.
Как ни долго их ждал князь Ростислав со своей «простой чадью», а дождался! Как ни медленно они собирались, как ни трясок и вязок был путь, надежду князя не унесло ветром невесть куда. Вот она, надежда, — перед ним, в облике этих усталых, даже слегка изнурённых, сдержанно улыбающихся ему людей. Непонятно лишь, как их приветствовать: поклониться в пояс или до земли, руки им облобызать или пожать, поцеловать в плечо или обнять тесно, как обнимают родных, с крепким и звонким целованием в уста?
А каким они увидели Велеград, его князя, людей? Признаться, само это имя — Велеград — мало что подскажет нам теперь: да, был он, по названию судя, велик, а возможно, и великолепен. Но где, в каких пределах умещалось его величие?
Сегодня неизвестно точное местонахождение города с таким именем. На современных картах Словакии Велеград отсутствует. Как будто сама земля, суровая учительница скромности, сполна постаралась, чтобы навсегда скрыть его от глаз людей. Тихие, будто в забытьи текущие реки, протоки и заводи, густо обросшие по берегам ивняком. Дрёмные, давно заскучавшие дали с облаками, не знающими, то ли двигаться куда, то ли стоять без воли. Разве в такие равнодушные к себе места приходят люди для труда, действия, дерзаний?
Но археологи, которые в течение целого века пытались определить хоть какие-то приметы существования столицы Великоморавской державы, всё же не зря трудились. Велеград — не город-призрак. Он был наяву. И он всё делал, чтобы не исчезнуть навсегда: огораживался земляными валами, строил каменные храмы и дворцы для своих правителей.
Но где именно он стоял?
Искали его на Мораве в разных местах, но по ходу дела особое внимание привлекли два городища. Произведённые тут раскопки подтверждали, что именно они каждое по-своему соответствуют облику взыскуемой средневековой столицы с таким красноречивым именем. Одно урочище находится на самой Мораве, близ нынешнего села Микульчице, другое — у села Старо Место, и расположено выше по течению Моравы, на её притоке реке Салашке. И в том, и в другом месте раскопаны остатки городовых укреплений, фундаменты церквей, больших и малых, основания каменных дворцовых построек, захоронения мужчин и женщин знатного происхождения, судя по обилию украшений на останках тел и одежд. Найдены и музеефицированы нательные крестики и остатки храмовых настенных росписей.
Кроме этих и некоторых других городищ размерами поменьше, в бассейне той же Моравы и её обильных притоков обследовано великое множество отдельных могил, иногда богатых следами чьих-то пышных, по тогдашним понятиям, проводов и тризн. Шлемы воинов, рукояти мечей, ножи, бронзовые поясные пряжки, украшенные орнаментами, золотые или серебряные с золочением перстни, золотые и серебряные кольца, серьги, подвески, браслеты, ожерелья, бусы, пуговицы серебряные, мужские и женские, искусно украшенные орнаментами… Много-много пуговиц. Из чего видно, что и жизнь тут была нескудная и нескучная, потому что даже пуговица речиста в старании хоть что-то добавить о своём щеголе-хозяине.
И, конечно, многое множество возникало из-под земли всяческой утвари, из которой когда-то ели и пили — глиняных горшков, крынок, корчаг, мисок, чаще колотых и битых, чем целых. Это добро сохранялось в земле всё же лучше, чем мечи и ножи, топоры и копья, ножницы и шила, но находили и их. И, радуясь удаче, извлекали из-под слоя сырого речного песка древние длинные, долблённые из цельных древес челны. Да и как тут без них? Народ-то речной! Свою Мораву тут каждый бывалец мог нарисовать на песке в виде многоствольной липы. Была ему река и колыбелью, и кормилицей, и укрытием от чужого глаза. На челне рос, наливал руки и спину силой, на реке мужал. Наконец, по воде же отправлялся к неведомому берегу. Так тихо уходил, так незаметно, будто и не знали его никогда.
Когда думаешь о затерянности нынешнего Велеграда, поневоле вспоминается Юрий Венелин, вдохновенный учёный муж XIX века, родом карпатский русин, историк славянства, который на своём недолгом веку из всех славян особенно возлюбил болгар и был горячо убеждён в том, что братья Константин и Мефодий просвещали именно болгар, а не каких-то моравлян. Никакой Моравской державы, по Венелину, вообще не существовало. Она-де — лишь плод внушения, произведённого агиографами солунских братьев.
И до недавних десятилетий у Венелина находились неожиданные единомышленники. Нет смысла перечислять здесь имена маститых западных историков европейского Средневековья, которые и в своих новых капитальных исследованиях упорно не замечают славянского государства, многократно подтверждавшего в IX веке волю к самостоятельному существованию. Да один лишь Людовик Немецкий, король Восточно-Франкский, мог бы этим учёным мужам предоставить гору сюжетов о своих походах против князей Моймира, Ростислава, Святополка…
Этот король и в год прибытия византийской миссии не оставил Моравскую землю в покое. Может быть, именно в связи с тем и нагрянул он сюда снова, что от своих ушлых людей в Велеграде уже получил известие: прибыли ещё какие-то греки целым поездом… И заводят свой устав в доме у Растица. И говорят с ним на его же природном варварском языке. И даже письмо, что привезли с собой от греческого императора, зачитали, чтобы польстить Растицу, на его варварском языке.
Да, письмо от Михаила III было при гостях. На торжестве встречи, прежде чем вручить князю подарки от византийского двора, они зачитали это письмо, составленное, как и должно, в духе великодушного покровительства и расположения, а не льстивых словесных извитий. В «Житии Кирилла» письмо читается так:
«Бог, иже велит всякому, дабы в разум истинный пришел и на больший ся чин подвизал, видев веру твою и подвиг, сотвори ныне в наша лета, явль буквы в ваш язык, его же не бе дано было, токмо в первая лета, да и вы причтетеся велицех языцех, иже славят Бога своим языком. И ти послахом того, ему же се Бог яви, мужа честна и благоверна, книжна зело и философа. И се приим дар болий, честнейший паче всякого злата и сребра, и каменья драгаго и богатьства преходящаго. И подвигни с ним спешно утвердити речь и всем сердцем взыскати Бога и общаго спасения не отрини, по вся (всех) подвигни не ленитися, ноятися по истинный путь, да и ты, привед я (их) в того место в сии век и в будущий, за вся ти души, хотящия веровати в Христос Бог наш, от ныня и до кончины, и память свою оставляя прочим родом, подобно Констянтину царю великому».
Надо полагать, зачитывались и вручались, как приличествовало случаю, и греческий оригинал письма Михаила III, и славянский его перевод, исполненный братьями, и уж тут при чтении была воля Философа, чтобы опустить похвалы василевса в свой адрес.
Первые же часы и дни пребывания здесь должны были показать братьям, какое на всех моравлян — начиная от князя, старающегося быть сдержанным, достойным своего звания, и до его придворных и простолюдинов — чрезвычайное впечатление производит то, что гости говорят с ними… их, моравлян, родной речью. Не коверкая слов, не напрягаясь, чтобы отыскать нужный оборот, но не стесняясь, когда надо, и подсказку услышать. А ещё говорят они не только без признаков кичливости, но с какой-то тихой радостью от услышанного и сказанного, как и положено говорить своим среди своих. Откуда у них этот дар и эта чудесная способность — у людей, прибывших из самого большого и богатого города на всём свете? Или там все такие — про всех и про всё ведают, — как эти двое с их учениками?
Но и с первых же часов, с первых дней было видно, что прибыли они не просто для приятного знакомства, для вручения грамот и подарков от василевса, послания и даров от патриарха, для дружеских застолий и важных здравиц, для искренних разговоров. Как ни драгоценно само по себе такое знакомство, гости ни на минуту не забывают, о чём просил князь через своих послов у василевса, и именно потому без обиняков желают объяснить, в какой мере могли бы его просьбу исполнить, если поможет им всем милостивый Господь.
Они, конечно, знают, что князь просил прислать моравлянам не только учителей, но прежде всего епископа. И, наверное, он теперь досадует, что они пришли без епископа. Но и патриарх Фотий, приславший князю Ростиславу своё отеческое благословение и назидание, при всей своей великой власти не может отправить епископа в землю, которая находится в духовном попечении другого патриарха — римского папы. Зато в воле и василевса Михаила, и патриарха Фотия было прислать их, учителей.
Как и князь Ростислав, они понимают, что невозможно славянину принять веру Христову всем сердцем и разумом, пока он терпеливо выстаивает в храме, а служба притом идёт на латыни или по-гречески, а он не учён ни тому ни другому. Даже если какой-то доброхотливый немец-священник привезёт подсказку, как по-славянски произнести и пропеть «Отче наш» и «Символ веры», и обучит этому своему навыку тебя, славянина, то разве ты тем самым уже христианин?
Когда ты во время латинской мессы томишься в храме, изнываешь душой и телом, раздражаешься и думаешь о чём угодно, только не о Господе своём, то какое же это христианство? Ты уже не по доброй воле здесь, а по принуждению немецкому, — ни ты в таком виде Христу не нужен, ни Христос тебе.
Вот почему желалось бы, чтобы в ближайший же большой праздник или в ближайший день недельный князь и все, кто захотят с ним, пришли на литургию, которая — впервые в Моравской земле и впервые на всём свете — будет отслужена на их родном языке. Всё-всё в этой службе — чтение Апостола и Евангелия, все стихи из Псалтыри, все самые важные ежедневные молитвы, а не только «Отче наш» и «Символ веры», все ектиньи, словом, всё, до последнего звука, что поётся и читается при таинстве евхаристии, будет пропето и прочитано для славян по-славянски.
Да, каких-то слов они наверняка не расслышат, каких-то смыслов сразу не поймут. И ученики Христовы не сразу понимали всё, что им говорил Сын Человеческий. Но не робели переспрашивать по многу раз. Это же были простых занятий люди, не обученные грамоте. Но учились напрягать чувствилища души, неустанно размышлять про себя или вслух об услышанном. Все первые Христовы апостолы — разве не такая же простая чадь, как его, князя Ростислава, моравляне? Теперь и к ним, моравлянам, напрямую обратится Христос со своей просьбой о внимании: «Имеяй уши слышати, да слышит». Он — Пастырь добрый для своих овец, и потому овцы глас его слышат и идут за ним, ибо узнают его по голосу. За чуждым же не идут, но бегут от него, потому что знать не знают чуждого гласа.
Не обидно было и первым ученикам зваться овцами. Но потом и грамоте навыкли, чтобы тем, кто не видел и не слышал, записать свои истинные свидетельства, а не слухи и россказни, идущие от чуждых.
Многое, очень многое можно выучить на слух, как запоминают люди песни друг от друга на слух, как запоминают притчи, изречения, пословицы. Но мы присланы учить не только на слух, но и письму. По Господней воле вера наша удостоверена письменами — Священным Писанием, Святым Письмом.
И тут уж будут наставлять книги самого Писания, которые привезены в Велеград. Книги это не латинские, не греческие, какие здесь звучали раньше. Это славянские письмена. Такие книги ещё не распахивались для моравлян. Но начнётся литургия, и распахнутся, зазвучат. И как же многим — и зрелым мужам, и юношам, и детям — захочется тогда научиться читать по этим книгам! Вот ещё в чём смысл их приезда в Велеград: чтобы появилось тут и училище — для тех, кто пожелает узнать славянские буквы и читать по ним славянские книги.
Итак, не одна лишь служба церковная, но и служба училищная как первая ступенька к церковной. Школа и литургия — вот самое незаменимое учение для каждого христианина. Одной школы ещё недостаточно. Только через литургию-учительницу достовернее всего раскрывается миру сам Учитель. А как стать христианином без литургии? Это по сути и непредставимо. Можно сто лет прожить, обложившись книгами, пусть и всеми подряд книгами ветхозаветными и Нового Завета, и толкованиями к ним, и житиями прославленных святых, и их письмами, но так почти ничего и не уразуметь в вере Христовой, если для тебя не распахнулись соборные врата и ты не ступил в мир вечерни и всенощной службы, а затем и в мир литургии, где служат уже не священник и дьякон, не чтецы и певчие, а сам небесный твой Учитель…
В сентябре 864 года, когда снопы ржаные, ячменные и пшеничные были уже свезены с полей и обмолочены, пожаловали в Моравию немецкие гости. Это была их старая повадка — затевать набег, когда в каждом дворе хлеборобском можно поживиться зерном нового урожая и скотинкой, потучневшей за лето на обильном травяном корму.
Людовик Немецкий приходил и в прошлом году, совместно с болгарами, но мало в чём успели те и другие. Теперь же король выступил один. Может, он по старой привычке хотел бы и болгар снова напрячь, но те вдруг отговорились срочным намерением своего хана креститься, да ещё и по византийскому уставу.
Франкский придворный хронист занёс в свои анналы, что король окружил воинство Ростислава в стенах городка по имени Dovina. Похоже, он имел в виду ту самую пограничную крепость у подножия скалы Девин, которую солунские братья недавно видели на берегу Дуная, недалеко от устья Моравы.
Наверно, у Ростислава были какие-то саднящие предчувствия, если он всё же не сидел в Велеграде, а спустился по реке к Девину. Но вряд ли он ждал, что король в этот раз пожалует с такими тяжкими силами. Моравляне оказались захлопнуты в крепостце, как в ловушке. Будто никогда воевать не умели! Не хватало людей ни для того, чтобы выдержать долгую осаду, ни чтобы вырваться на волю. Хохочущие королевские ратники вдоволь поиздевались, видя за крепостными тынами опущенные лица дружинников Ростислава. Князь предпочёл не терзаться понапрасну и позору бездарной погибели предпочёл срамную церемонию сдачи.
Условия оказались по внешности даже милосердными, а по сути своей до слёз оскорбляли: Растиц, как нашкодивший мальчишка, принесёт новую присягу на верность королю. То есть полностью лишится добытой такими тревогами и рисками независимости, опять станет полным вассалом, каким был 18 лет назад, когда король тоже приходил походом, сверг слишком заматеревшего в своенравствах Моймира, а его, Ростислава, будто игрушку свою, приладил для княжения в Моравии.
За рыцарским милосердием Людовика Немца стояла, однако, его собственная закоренелая слабина. Последовательно выдавливать славян с их исконных земель, как это невозмутимо проделывал его дед Карл Великий, у него не хватало ни средств, ни времени. И время, и силы пожирались бесконечными порубежными распрями с братом Лотарем I и единокровным братом Карлом Лысым, королём западных франков. Цельную дедову и отцову империю наследники впопыхах поделили было натрое, но всё никак и после смерти Лотаря доделить не могли. Не был счастлив Людовик и в детях. Сыновья его Карломан, Людовик Младший и Карл Толстый, вместо того чтобы помогать родителю на ратном поле и в трудах управления, не только особничали и грызлись между собой, но ещё и пускались в интриги против отца.
При таком унылом раскладе Людовика очень даже устраивала у себя на востоке мирная славянская страна-житница. Она ведь если и намеревалась прежде прирастать, то за счёт своих же славянских князьков. Но такой она могла оставаться лишь при одном-единственном зависимом от него вассале. Убери он теперь Растица, и ещё неизвестно, как поведут себя примолкшие со времён Моймира малые князьки.
На такой лад настраивало Людовика Немецкого и то, что союз его с болгарским ханом против тех же моравлян теперь, похоже, увядает на корню. Хан Борис и раньше воинскими доблестями себя не отличал, а как лишь крестится по греческому обряду, и вовсе попритихнет. Значит, надо Растица всё же пощадить. Но такими при этом обложить обязанностями и поборами, чтобы больше уж не мнил себя собирателем преобширной славянской империи. Какая ещё Magna Moravia?!. Какой ещё Великий град?
Впрочем, потрошить само это большое село, величающее себя столицей, Людовик посчитал сейчас напрасной тратой времени. До осенних дождей свезти в Баварию добытое добро — вот что дороже и умнее всего. И повлекли в скрипящих от натуги обозах обильную хлебную и фуражную поклажу дармового урожая. Скрип тех обозов болью и горечью отозвался по вескам оцепеневшей Моравии.
…Чем могли Мефодий с Константином утешить обесславленного князя? Да он теперь в их сторону и глаза поднимал без особой охоты, будто по принуждению. Кажется, попроси они сейчас твёрдо, и он их, без всяких нарочитых уговоров, без лишнего лицедейства отпустит в обратный путь. А что ж, если ничего не вышло? Знать, не помощник его моравлянам христианский Бог. Всем помощник, только не им.
Но братья, похоже, ведали, чем поддержать сникший дух князя. Есть царь, который их самих не раз поддерживал и укреплял в самых, кажется, непереносимых бедах. Пусть Ростислав не их, нет, но самого того царя послушает. Пусть узнает, какие могучие люди жили на земле и какие рыдания и горячие молитвы исторгали из глубин сердечных.
…Доколе, Господи, забудеши мя до конца,
доколе отвращаеши лице Твое от мене?
Доколе положу советы в души моей,
болезни в сердце моем день и нощь;
доколе вознесется кровь враг моих на мя.
Призри, услыши мя, Бог мой, просвети очи мои,
да не когда усну в смерть…
Одержаша мя болезни смертныя,
и потоцы беззакония смятоша мя.
Болезни адовы обыдоша мя,
предвариша мя сети смертныя…
Но такой силы вера жила в том царе, что, и не получая ответа, всё равно снова и снова воплем вопил к испытующему его Богу.
Господи, да не яростию Твоею обличиши мя,
ниже гневом Твоим накажеши мене.
Помилуй мя, Господи, яко немощен есмь;
исцели мя, Господи, яко смятошася кости моя…
Утрудихся воздыханием моим,
измыю на всяку нощь ложе мое,
слезами моими постелю мою омочу.
Только пребывающий в великой скорби способен постичь, насколько велико ведение о нём Господа с самой минуты его появления на свет.
…Яко Ты еси исторгни мя из чрева,
упование мое от сосцу матери моея.
К Тебе привержен есмь от ложесн,
от чрева матери моея Бог мой еси Ты.
Да не отступиши от мене,
яко скорбь близ, яко несть помагаяй ми…
Но не была бы крепка та царская молитва, не содержи она в себе и великого раскаяния. Не в одних только вражьих кознях искал он причину постигших его бед, но и в своих неправдах; о своих прегрешениях сокрушался.
…Господи Боже мой, аще сотворих сие,
аще есть неправда руку моею,
аще воздах воздающим ми зла,
да отпаду убо от враг моих тощ…
Да поженет убо враг душу мою
и да постигнет и поперет на землю живот мой,
и славу мою в персть вселит…
Господь судит людем;
суди ми, Господи, по правде моей и по незлобе моей на мя.
Да скончается злоба грешных,
и исправиши праведнаго,
испытали сердца и утробы, Боже, праведнаго.
Помощь моя от Бога, спасающаго правыя сердцем.
Господь судитель праведен и крепок и долготерпелив…
Невозможно сосчитать, скольким тысячам тысяч людей псалмы царя Давида становились утехой в непереносимых огорчениях. Теперь он напрямую хочет беседовать с тобою, славянский князь, на твоём языке. Великий из пророков Христовых готов и твоими бедами поболеть. И, главное, надеждой тебя, как брата, ободрить.
Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся;
Господь защититель живота моего, от кого устрашуся…
Аще ополчится на мя полк, не убоится сердце мое,
аще восстанет на мя брань, на Него аз уповаю…
Обратил еси плач мой в радость мне,
растерзал если вретище мое
и препоясал еси мя веселием…
Как ни тяжело пережили князь Ростислав, его двор и народ недавнее пленение, грабежи, а заодно и поражение в правах, константинопольская миссия сворачивать свою работу не собиралась. Иное дело, что её труды пришлось теперь на ходу приспосабливать к непредвиденным переменам.
Франкское духовенство не преминуло воспользоваться реваншем Людовика Немца. В моравских городах и городках, где стояли построенные по замыслам баварских и швабских епископов храмы, снова зазвучали латинские мессы. На правах хозяев опять зачастили сюда с запада сборщики храмовых десятин. А при них засуетились, будто мухи после спячки, всякого рода соглядатаи. Пусть не сразу, но рано или поздно настырные осведомители должны были расслышать звуки странных песнопений, доносящиеся по субботним и воскресным дням то из городского собора, то из княжеского домового храма.
Словацкие исследователи кирилло-мефодиевской старины, справедливо считая моравлян своими прямыми предками в Средневековье, с особым, даже трогательным вниманием относятся к подробностям пребывания здесь солунских братьев. В своих разысканиях они, независимо друг от друга, предложили не один вариант наиболее надёжного — для укрытия от чужих недобрых глаз — сельбища, в котором могло бы безбедно существовать училище миссии после погрома, учинённого немцами. При таком направлении мыслей воображение поневоле рисует картину некоего романтического лесного укровища. Затворились в глухомани, живут по строгим правилам конспирации.
Может быть, на какое-то время — впрочем, не очень продолжительное — и возникала нужда в соблюдении особых условий прикровенности. Но при этом и князь, и прибывшие в его землю учителя веры совсем не хотели считать такие условия достойными своего общего замысла. Слову Божьему непристойно ступать крадучись, с повадкою ночных татей. Ни изначально, ни теперь речь не могла заходить о том, чтобы затевать в Моравии какую-то катакомбную церковь. В условиях подпольного существования училищу было бы не по силам справиться с теми задачами, которые заранее определила для него миссия. Эти задачи были слишком широки, чтобы решать их келейно, в обстановке скрытности.
Совершенно недвусмысленно сказано об этом в «Житии Кирилла»:
«Вскоре же Философ перевёл весь чин церковной службы, научил их утрени и часам, обедне и вечерне, и повечернице, и тайной молитве».
Если переводами желательно заниматься в полной тишине, то научение — дело громкое, звонкоголосое. Речитативное, распевное чтение и пение в кувшин не уместить. Для слова, звучащего открыто, ясно и отчётливо, нужно раздольное пространство большой классной комнаты или храма. Агиограф, перечисляя составные полного чина церковной службы, называет, правда, напоследок и «тайную молитву», но и в связи с ней, как убедимся, речь тоже не идёт о необходимости какой-то скрытности.
Тайной молитвой называлось, как и доныне именуется, то обращение к Богу, которое священник, стоя в алтаре во время обедни, произносит лишь в уме, про себя, предельно сосредоточиваясь перед выходом к людям с причастной чашей. Подступает одна из самых волнующих минут литургии, и она всякий раз требует от священника предельной целомудренной собранности, благоговения перед тем, что ему предстоит совершить и в чём участвовать. По сути своей произносимая им безмолвно молитва лишь по внешности тайная. В её содержании нет ничего, как и в любой христианской молитве, что нужно было бы утаивать от мира:
«Вонми, Господи Иисусе Христе, Боже наш, от святаго жилища Твоего и от престола славы Царствия Твоего и прииди во еже освятити нас, горе с Отцем седяй и зде нам невидимо спребываяй, и сподоби державною Твоею рукою преподати нам Пречистое Тело Твое и Честную Кровь Твою, а нами — всемлюдем».
Находясь в алтаре, перед престолом во время славянской обедни Константин или Мефодий вполне могли произносить про себя молитву «Вонми…» и по-гречески. Но братья не отложили на более поздний срок перевод её на славянский. И это означало лишь одно: с самого начала обучения они настраивали своих учеников на то, что из их среды непременно должны выйти и первые священники-славяне. Не только чтецы, певцы, пономари, алтарники, но и дьяконы, а за ними — свои иереи, свои духовные пастыри, для которых чтение тайной молитвы — такое же обязательное служение Богу и миру, как и все остальные требы. Упоминание о тайной молитве в «Житии Кирилла» — драгоценно как свидетельство особого, ответственного качества переводческих и педагогических трудов братьев.
Пусть не завтра, не через год, но будут и у моравлян свои священники… А затем и свой епископ, о чём так мечтает князь Ростислав. Буди, буди! Жизнь жительствует, и это непреложно.
Но требуется рвение. Востребована ревность.
Не для того они пришли из Константинополя, чтобы поразить отроков и юношей чтением Гомера или теоремами геометрии и прочими премудростями греческого гимнасия. Пусть не прельстятся моравляне эллинским многознанием, надменным и ненасытным. Куда достойнее, не отвлекаясь на пре-многое, сразу посвятить рвение своё и ревность вере.
Разве училище славянской азбуке их учит счёту, письму? Нет, оно вере учит — с помощью азбуки, счёта, письма… Вероучение — с первых же букв и слогов, с первых же молитв, которые произносятся или поются вслух в храме или читаются про себя, для большей собранности сердца и ума. И когда не в стенах училища или храма, а где-нибудь посреди лугового или лесного безлюдья, в радости или в горе приходит тебе на ум хотя бы одна из услышанных прежде молитв, и произнесёшь её вслух или про себя от всего сердца, знай: наука твоя не идёт даром. Потому что молитва сама в тебе заговорила. Сама тебя разыскала: «Я в тебе, я — твоя… Слава Тебе, Господи, слава Тебе!»
В «Житии Кирилла»:
«И открылись, по пророческому слову, уши глухих, чтобы слушать слова Писания, и ясен стал язык косноязычных».
Как ни далеко отстоял Велеград от Константинополя, но братья пользовались любым случаем, чтобы получать хоть какие-то вести с Босфора. И о себе, если особо повезёт, давать знать.
Благо, через Моравскую землю проходила, пересекая её с севера на юг, старая торговая дорога — Янтарная. Подлинно, не найти на свете людей, более пронырливых, всеведущих, ищущих новых знакомств и приятельств, чем купцы. Каким бы хмурым истуканом ни молчал купец в пути, но на гостином дворе он преображается. Он так и пышет жизнерадостностью. Купец прямо изнемогает от желания показать, как много везде слышал, а больше всего сам, своими глазами видел.
Царьград?.. Нет слов, это всем городам город, он просто трещит от изобилия. Рынки переполнены, торговые суда со всего света едва протискиваются к причалам бухты Суд. Где василевс? — На ипподроме. Патриарх? — В Софии. Арабы как? Арабы угомонились, будто вымерли. Трусов земных, то бишь землетрясений, не слыхать. Вино, мясо, плоды — почти задаром. Только янтарь никогда не подешевеет. Потому что янтарь — золото севера…
А что у болгар, как хан Борис?
Теперь нет хана. Борис теперь князь и при двух именах сразу — Борис-Михаил. Прошлой осенью, когда собрались его крестить, ромеи хотели, чтобы он приехал в Царьград, а он хотел, чтобы василевс Михаил прибыл к нему в Плиску. Но вышло проще: крестил его и всех вельмож придворных епископ-грек. Но всё им мало, всё им чести мало, и баилы болгарские затаили такое недовольство, что недавно дошло до настоящего бунта. И не где-то, а в самой Плиске, у стен ханского дворца. К чести Бориса, он не заробел, хотя при нём осталось, говорят, всего полета верных ему людей. Велел отворить крепостные ворота и вышел навстречу мятежным толпам. При нём вдруг оказалось семь священников с зажжёнными свечами в руках. Бунтовщиков охватило смятение, будто эти семеро мужей прямо с небес сошли. Толпы рухнули наземь, не смея ни встать, ни бежать. Видя такой оборот дела, Борис велел похватать зачинщиков бунта. Больше пятидесяти знатных баилов были казнены.
Весть о смуте в Болгарии первыми могли передать братьям даже не купцы, а сам князь Ростислав и люди из его окружения. Уж им-то никак нельзя было пренебрегать любым свежим сообщением о событиях в доме у южного соседа. Тем паче о событиях таких неожиданных.
Что на самом деле послужило поводом к мятежу? Вряд ли недостаточная честь, оказанная василевсом и патриархом болгарскому двору. Братья ещё до своего отъезда в Моравию видели, с каким особым тщанием готовились в Константинополе к небывалому по размаху событию. Подлинно целину, ни разу не оранную, предстояло засевать семенами веры. Но смущало: а хватит ли для встречи с бесчисленной паствой священников, достаточно освоивших тюркское наречие болгар или говор обитателей славянских поселений? Или, тем более, разумеющих тот диковинный смешанный язык, что заваривается повсеместно в славяно-болгарских семьях?
Из наблюдений, добытых опытом предыдущих десятилетий, солунские братья знали: среди оседлых славянских племён, что укоренились на Балканах ещё до прихода болгар, особенно в Македонии, кое-где уже построены первые христианские храмы, и жизнь в них затеплилась. Хорошо, если князь Борис, приняв крещение, тем самым пошёл, наконец, навстречу настроениям своих преобладающих числом славянских подданных. Но не это ли его предпочтение и вызвало гнев среди баилов, привыкших во всём держать верх?
Да, не позавидуешь Борису. Даже и отсюда, из Велеграда заметно, что земля под ним вроде бы и своя, а ходит ходуном. Как ни переплелись два подвластных ему племени узами кровного родства и разговорного языка, а спесь одних и глухой ропот других всё никак не угомонятся. Борис понадеялся на Константинополь, на то, что епископ приедет не только на его крестины, но останется у него насовсем, и это будет уже собственный, болгарский епископ. Не потому ли из среды верных престолу болгар раздаются новые ему упрёки и подсказки: почему только епископ? Болгарам нужен и свой патриарх, иначе так и останемся в унижении перед хитрыми греками. Надо в Рим посылать посольство, у папы Римского просить себе необидную веру и достойного пастыря. А церкви, строимые повсюду византийцами, закрывать и попам их в службе отказывать.
Этот болгарский мятеж, второй за малые сроки, затеянный уже не против Бориса, а против крещения, состоявшегося по-гречески, вызревал целый год, пока сам князь не поддался брожениям. Забыв все свои духовные обеты Константинополю, он отправил посольство в Рим, прямиком к папе Николаю. Во главе посольства поставил родственника, боярина Петра. От имени своего князя послы просили принять болгарскую землю под духовное покровительство апостолика Николая и выражали надежду, что церковь в Болгарии возглавит духовное лицо, облечённое званием не ниже патриарха.
Произошло это уже в 866 году, в третье лето трудов Мефодия и Константина в Моравии. Лишь спустя два года, когда и сами братья окажутся в Риме, картина нежданного «рывка на Запад», а если уж сказать прямее, переметничества, предпринятого князем Борисом, прояснится для них во многих занятных подробностях.
Этот Бог, как они слышали теперь и видели на иконе, выставленной посреди храма к празднику, родился не в царских палатах, а в убогом хлеву. И лежал в скотьей деревянной кормушке, в яслицах, наспех застеленных чистой соломкой и превращенных в человечью лежанку. Даже домашние скоты, телок и овца, удивились такой небывалой новости и заглядывали в ясли с благоговением.
Как моравлянину — землепашцу, пастуху, рыбарю, охотнику, древоделу воину княжескому — не умилиться было при встрече с таким Богом?! Он не побрезговал простой чадью, не прошёл навсегда мимо них. Нет, здешняя чадь не разминулась со Христом. Он заговорил с нею её же речью, а не скрытным и надменным языком чужаков. Он готов потолковать с каждым из своей новой паствы о её трудах и бременах — о всходах хлебных и поспевшей жатве, о сене, об овцах, о дереве и его плодах, о сетях и рыбах, о крошечном горчичном зерне, о соли, о знамениях на небесах…
Но о чём бы или о ком бы Христос ни заговорил с ними, Он всегда говорит о большем. Его простота особенная, внимать ей не просто. Вот почему братья-учителя после услышанных народом во время обедни евангельских чтений не устают во время проповедей своих объяснять, как именно нужно понимать ту или иную притчу Христову, тот или иной поступок Спасителя. Как не полюбить Бога, который не брезгует прикоснуться к смердящему в струпьях прокажённому, а увидев слепца, плюёт на землю и этим пыльным сгустком натирает глаза несчастному, чтобы тот прозрел? Как не довериться всем сердцем Сыну Божьему, который раз и другой и третий терпит нерадивость, непонятливость, маловерие даже самых близких учеников?
Да, Он пришёл не к праведным и чистеньким, а к грешным, и это мы, Его распростая, убогая, жадная, завистливая, погрязшая в блуде, лжах, сквернословиях и коростах стыдобная, нераскаянная чадь. Скажет какой-нибудь пришлец из Баварии, что под землёй проживают большеголовые человеки, и мы уже ходим разиня рты. Подсчитает кто, что за убитую змею девять грехов прощаются, и вот мы шляемся по болотинам, гадов круша, а грехов всё больше и больше. И от жертвоприношений своих языческих отстать робеем. И блудодеяниями бессчётными прилюдно хвастать не боимся.
Вот отчего братья Мефодий и Константин не устают напоминать с великим укором в тех же проповедях или перед исповедью:
«Жены же юности твоея не отпусти. Аще бо, возненавидев, отпустиши, не укроется нечестие похоти твоея, глаголет Господь Вседержитель. Сохранитесь же духом вашим, и никто из вас да не оставит жены юности своея».
О, где ты, жена юности моей? Простила ли, простишь ли меня, помолишься ли пред Господом за душу неверного мужа юности твоей?..
Так они и каждого простолюдина увещевали, кто приходил в храм. И перед князьями и властителями говорили открыто, как перед такой же чадью Божьей, что и любой человек. Так завелось у них сразу и с теми, кого уже считали своими единоверными, и с теми, кого ещё терпеливо дожидались у дверей в храм и школу.
Не собирались отступаться от истины и перед клириками, которые то и дело наведывались в Моравию из баварских епископий — из Зальцбурга или Пассау. Вера у греков и у немцев одна. Зачем же на утеху князю мира сего заводить срамные тяжбы о вере? Иное дело, что моравлянам хочется учиться вере на родном для них языке. Разве такое желание зазорно или подсудно?
За те три года, что братья трудились здесь, моравляне не раз показывали им молитвы, записанные для славян славянской же речью, но латинскими буквами. А чаще и без всяких письменных подсказок их знали, накрепко впитав жадным слухом. Значит, и в немецких землях есть люди, что не брезгуют «варварским» наречием. Этим свиточкам и листикам с «Отче наш…», «Символом веры» и молитвами к Божией Матери можно от души порадоваться. Жаль только, что в латинице не хватает букв для всех славянских звуков. Хорошо бы встретиться с такими просветителями, если они не перевелись на западе, и потрудиться с ними бок о бок для славянской паствы. Ибо велика жатва, ох, как велика, а делателей мало.
Ведь не лжёт старое предание, что ещё век назад приходил в Баварию и основал там монастырь великий муж, кельт по роду своему, — ирландский монах Виргилий, и у него была миссия к славянам-карантийцам (хорватам), и намерение было дать им азбуку и письменность на их родном языке. Возможно, что и молитва «Отче наш…», которую многие моравляне запомнили в звучании, привезённом с запада, исходила именно от игумена Виргилия и его монастырской школы. И если моравлянин, трогательно произнося вслух это великое обращение к Отцу небесному, просит «…и не введи нас в напасть, но избави нас от неприязни», то нужно ли его подправлять, нужно ли подсказывать, что вместо «напасть» лучше сказать «искушение», а «неприязни» заменить на «лукаваго»?[13]
Жаль, что заброшено с тех пор начинание Виргилиево. Почему бы и на язык немцев не переводить Писание? Многие ли из них латынь разумеют? И скоро ли её поголовно усвоят?
Тем паче досадно, что доносятся теперь из Баварии голоса грубее воинских команд. Будто три только на свете языка достойны, чтобы на них писать священные книги: еврейский, греческий и латинский. Почему вдруг только три? А потому, объясняют, что так в Евангелии сам Понтий Пилат предписал: прибить доску на голгофском кресте с инициалами Христа на трёх языках — еврейском, греческом и римском. Ох вы, рьяные исполнители Пилатова приказа! Уже и прокуратора Иудеи в святые законодатели произвели!
«Триязычный» довод противников славянской службы достоин был разве улыбки. Но не предполагали ещё братья, что спустя короткий срок прозвучит он для их дела совсем не шуточным приговором.